1. ПАВШИЙ НА ПОЛЕ БРАНИ

Я искренне убежден, что на свете мало найдется людей, столь уравновешенных и маловпечатлительных, как я. Мне кажется, что только любовь могла заставить мое сердце забиться учащенно. И тем не менее каждый раз, когда в прихожей раздается звонок, я вздрагиваю. Очевидно, мои нервы сохранили память об одном странном явлении и о сопровождавших его обстоятельствах. Они не слушают никаких объяснений и, по-видимому, не скоро утратят эту глупую привычку. Упорство, с которым повторяется это ощущение, навело меня на мысль о том, что я, очевидно, испытал тогда чувство страха, но в тот момент мне казалось, что я ощутил лишь совершенно чуждое всякого беспокойства удивление и недоумение Я испытал некоторое замешательство от двух боровшихся в моем мозгу предположений: с одной стороны, я не верил в возможность всего происходящего, с другой – мне казалось, что я становлюсь жертвой какого-то скверного обмана. Ко всему этому слегка примешивалось сомнение в здравости моего рассудка. Очевидно, страх запал в мою душу совершенно безотчетно, потому я и непроизвольно вздрагиваю, съеживаюсь при самом слабом звуке звонка, как ребенок, который инстинктивно подымает локоть и зажмуривает глаза, когда видит резкое движение уже раз ударившей его руки. Да и почему собственно я употребил это выражение – «явление»? Оно противоречит истине, и я не воспользовался бы им, если бы в моей душе не крылось какого-то абсурдного страха, пробудившегося в первый момент вместе с удивлением и все еще упорствующего в своем безрассудстве.

Я думаю, что мои нервы оказались бы более крепкими, если бы предшествующий вечер и день не настроили их на такой грустный лад и не привели меня в состояние духа, исключительно благоприятное для проявления слабости и малодушия.

Город Бельвю решил посвятить этот день памяти своих сынов, геройски погибших на поле брани. Мадам Лебри, старый друг моей матери, очень милая, наполовину парализованная старушка, попросила меня, а также и местного нотариуса месье Пуисандье, принять вместе с ней участие в предполагающейся процессии. Согласно установленному церемониалу, мы провели ее из церкви к городскому памятнику и оттуда на кладбище. А вечером маленький интимный обед снова соединил нас троих в доме этой прекрасной женщины.

Под влиянием неотступной мысли о сыне, мадам Лебри обратила этот обед в заключительный акт церемонии, посвященный его памяти.

– Он вас обоих так любил! – сказала она дрогнувшим от сдерживаемых слез голосом, протягивая нам через стол руки.

И мы говорили только о нем все время, вплоть до того момента, когда разошлись.

Мадам Лебри живет в двух шагах от меня. Чтобы пройти от ее дома к моему, нужно только перейти улицу. Я вернулся к себе в подавленном и грустном настроении, но, следуя своей всегдашней привычке работать по вечерам, уселся у письменного стола, за которым пишу и сейчас.

Вскоре я убедился, что не в состоянии приняться за работу. Обычно я бываю слишком занят, чтобы задумываться над гибелью тех, кто были моими друзьями и кого поглотила война. Несколько свободных часов заставили меня остро ощутить отсутствие очень многих. Я был окружен милыми призраками и полон воспоминаниями о Жане Лебри.

Я видел перед собой его бледное и худое лицо и слегка сгорбленную фигуру. Думаю, что он действительно меня любил, несмотря на то, что я был на десять лет старше его. Его слабое здоровье ставило его в постоянную зависимость от меня, как от врача. Он был очень интересный молодой человек, не лишенный артистической жилки, и из него обещал выйти хороший художник. Его можно было упрекнуть лишь в том, что он был слишком большим домоседом. Его необщительность и застенчивость достигали почти болезненных размеров, заставляя его бояться и избегать людей. Ввиду этого его привязанность ко мне казалась мне еще более ценной. Он часто писал мне из армии. Потом, в июне 1918 года, я получил письмо от его матери, сообщившее мне о происшедшем несчастии: Жан пропал без вести, поблизости от Дорман, во время германского наступления… Через два месяца из Швейцарии пришло окончательное подтверждение: Жан Лебри скончался в саксонском госпитале в Тиераке (Эйн).

Отложив в сторону неиспользованное еще за весь вечер перо, я склонил голову над раскрытыми книгами и задумался.

Кому доводилось терять близких сердцу людей, тот знает полное грустной прелести занятие, состоящее в том, чтобы, изо всех сил напрягая память и воображение, искусственно вызвать перед собой облик дорогого существа или создать напоминающий его призрак. Вот этому-то занятию я и предался в тот апрельский вечер.

В это время раздался звонок. Я вскочил с места, сразу возвращаясь из области фантазии на твердую почву действительности. По крайней мере, в то время мне казалось, что это было именно так. Мне казалось, что я снова вернулся к своей обычной жизни провинциального врача и что все помыслы о потустороннем мире совершенно далеки от меня. За мной пришли – решил я – от больного. Пациент, должно быть, живет в квартале св. Фортуната, потому что позвонили с черного хода, который ведет на улицу Ботас…

Я открыл дверь в конце коридора и остановился на пороге. Ночь была темная, и я ничего не видел перед собой.

– Кто там? – крикнул я через дверь.

В ответ молчание.

– Кто там? – повторил я, испытывая некоторое недоумение.

Снаружи мне никто не отвечал, но за моей спиной снова повторился слабый звук звонка.

Может быть, это пришел сам больной, и он не имеет силы ответить мне?

Зажженная в коридоре лампа бросала на двор узкую полоску света.

Быстрыми шагами я подошел к воротам, выходившим на улицу; один за другим стукнули засовы, и раздался скрип открывающейся калитки.

Тот, кто когда-нибудь прочтет этот рассказ, уже знает, что ожидало меня за этой калиткой. Я не обладаю литературным талантом и не стремлюсь использовать эффектного момента. Мне хочется лишь попросту передать то, что мне довелось видеть, притом так, как это было в действительности.

Ошеломленный, несколько мгновений я стоял без движения. Едва различимый призрак тоже не шевелился. Я видел перед собой покрытое смертельной бледностью лицо Жана Лебри. Он был невероятно худ, и черты его лица казались скованными выражением вечного покоя. Закрытые веки глаз придавали ему вид человека, заснувшего последним сном. Его лицо было обращено ко мне. Он не лежал и даже не опирался о стену, а стоял совершенно прямо. Я различал теперь очертания его тела, которое казалось лишь тенью среди окружавшей нас темноты.

Если кому-нибудь интересно узнать, сколько времени длилось мое оцепенение, то я должен сказать, что, по-моему, оно продолжалось не больше десяти секунд. Призрак прошептал:

– Это вы, доктор?

Тут от него отделилась среди царившего кругом мрака плотная фигура другого, незамеченного мною раньше человека.

– Добрый вечер, дружище! – весело проговорила фигура низким басом. – Это я – Нуарэ. Я привез тебе Жана Лебри. Что ты скажешь по поводу такого сюрприза?

– Жан! – воскликнул я, сжимая его руки. – Мой дорогой Жан!

Он улыбнулся счастливой улыбкой; мы поцеловались, хотя вообще я не подвержен проявлению особых нежностей.

– Ради бога тише! – проговорил Жан. – Нужно, чтобы сегодня никто не знал о моем возвращении… Даже мама не должна знать об этом… Завтра вы не откажете сообщить ей обо всем со всеми необходимыми предосторожностями, не правда ли?

Нуарэ, наш общий друг, который живет в Лионе, объяснил мне:

– Я оставил свой автомобиль с шофером за углом. Мы приехали ночью, чтобы Жана не увидели и не узнали.

– Войдите! – сказал я, преисполненный радостного волнения.

– Нет, нет, что касается меня, то я не войду, – возразил Нуарэ. – Мне уже пора ехать… Ведь мне предстоит еще проделать путь в девяносто километров!

– Не знаю, как мне вас благодарить! – сказал ему Жан.

Он сильно закашлялся.

– Послушайте, Жан, вам не следует дольше оставаться на улице. Войдемте!

Продолжая его уговаривать, я в то же самое время обернулся к Нуарэ. Я хотел объясниться с ним хотя бы при помощи жестов, насколько это позволяли окружавшие нас сумерки. Я прикоснулся к своим глазам, указывая ему на глаза Жана, которые все еще оставались закрытыми, проделывая головой вопросительные движения.

– Всего хорошего, Жан! До скорого свидания! – сказал Нуарэ. – Берегите себя… До свидания, Бар!

Затем, быстро нагнувшись, он прошептал только одно, полное ужаса слово:

– Слепой!

Я видел, как он, безнадежно махнув рукой, скрылся в темноте, в то время как я, окончательно растерявшись и испытывая смешанное ощущение радости и скорби, повел к себе в дом Жана Лебри.

– Мы явились к вам крадучись, как злоумышленники, – сейчас же начал он свои извинения. – Я не хотел громко отвечать вам, когда вы спрашивали: «Кто там?». Я надеюсь, что нас никто не видел и не слышал. Дело в том, что если бы мама узнала внезапно… Ведь она думает, что я убит, не правда ли?

– Осторожно, Жан, здесь две ступеньки наверх. Вот, вот! Теперь налево. Вот мы и у меня в кабинете. Садитесь и выпейте валерьяновых капель… Я устрою вас на ночь в комнате для гостей, а завтра я с самого утра отправлюсь к вашей матушке… Я очень рад вас видеть, Жан!

– А я-то как счастлив! – сказал он, проводя рукой по лбу, и все лицо его озарилось радостным светом.

Теперь, при свете, я снова стал внимательно присматриваться к нему. Его вид внушал мне серьезные опасения, и мне стало понятно, почему я несколько минут тому назад, среди окружавшей нас темноты, с трудом мог узнать в нем прежнего Жана Лебри. Кожа на его лице была болезненно суха и казалась натянутой на резко выдающиеся скулы. Под влиянием волнения его щеки покрылись неестественно ярким румянцем. За последние пять лет его болезнь, по-видимому, разыгралась в полной мере.

Но тут Жан принялся говорить прерывающимся от волнения голосом, каким обычно говорят люди, охваченные сильной радостью:

– Третьего дня я приехал в Лион и явился в канцелярию своего полка. Меня сейчас же освободили от военной службы. Я попросил, чтобы меня провели к Нуарэ. Он сообщил мне, что вы возвратились в Бельвю в январе месяце. С ним вместе мы и решили, что мне лучше всего будет вернуться сюда ночью. Я не хотел отправлять вам телеграммы или звонить по телефону – из-за мамы. Мне казалось, что малейшая неосторожность или оплошность может убить ее. Да, кроме того, я хотел избежать всякого шума, расспросов, газетных сообщений…

– Мы сделаем все возможное, чтобы избежать этого. Успокойтесь, милый Жан, не мучьте себя всякими сомнениями.

– Вы знаете, ведь я только в Страсбурге снова попал к своим! Со мной произошел совершенно необычайный случай, целое происшествие!.. Вообразите себе: меня выкрали, да, да, именно выкрали из германского госпиталя! Я почти ничего не видел, и они этим воспользовались. Мне совершенно неизвестно, куда они меня свезли. Я был прекрасно обставлен и пользовался хорошим уходом. Меня окружали какие-то неведомые врачи, которые, по-видимому, желали испробовать на мне новые способы лечения. Но они ни во что меня не посвящали и умалчивали о том, где я нахожусь, а я никуда не выходил… Наконец один из недовольных начальством служителей рассказал мне о нашей победе, о разоружении и оккупации Германии… В один прекрасный вечер я бежал вместе с ним. Мы провели в вагоне бесчисленное количество долгих часов, и он расстался со мной лишь у моста через Рейн. «Теперь выпутывайтесь дальше сами, – сказал он мне. – Вы – в Страсбурге, и здесь везде французские войска». Я представил о себе сведения, удостоверяющие мою личность… Вот и все! Не правда ли, это необычайно?

– Да, действительно необычайно! – заметил я.

Но, отвечая ему, я не думал о том, что говорю. Жан приоткрыл глаза, и я остолбенел от изумления. Ах, если бы вы только могли видеть эти глаза! Вообразите себе античную статую, которая вдруг ожила. Представьте себе прекрасную мраморную голову, приподнимающую свои веки, медленно скользящие по совершенно сплошному и ровному глазному яблоку, на котором нет ни малейшего намека на зрачок.

– Как же вас лечили? – спросил я.

– Вы хотите знать, как лечили мои глаза! – и он снова их быстро закрыл. – Как вам сказать? Должно быть, перевязками и промываниями. Я как-то плохо отдавал себе в этом отчет. Они мне ничего не объясняли… У меня создалось такое впечатление, что мой случай представлял для них совершенно исключительный интерес и что они держали меня с целью его изучить… Теперь я уже поправился и не представляю собой никакой ценности для науки.

– Вы поправились, мой милый Жан?

– Ну да, я хочу этим сказать, что я больше не нуждаюсь в лечении.

В его словах сквозило какое-то старательно скрываемое волнение, и раньше, чем наш разговор снова возобновился, но уже на другие темы, которых Жан упорно держался в течение всего вечера, между нами неожиданно воцарилось короткое молчание.

Мы болтали с ним до поздней ночи. У нас накопилась тысяча разных вещей, которыми нам хотелось поделиться друг с другом. Наконец я уговорил его пойти и лечь; но мы уже ни разу не коснулись вопроса о его слепоте или о том, что ему пришлось испытать с момента его исчезновения до возвращения в Бельвю.

Что касается меня, то мне с трудом удалось заснуть, и я затрудняюсь определить то сложное и странное состояние духа, в котором я находился. Я был – да простят мне это сравнение – чем-то вроде воплощенного вопросительного знака. Больше всего меня мучило воспоминание об этих ужасных глазах статуи, подобных которым я никогда еще не встречал за все время, которое посвятил изучению человеческих страданий и уродств.

Загрузка...