Часть третья. НАД МОГИЛАМИ

I. Современная подруга

Прошел год.

Федор Дмитриевич не видал графини Конкордии Васильевны Белавиной.

Он знал, впрочем, все до нее касающееся.

Она жила и зиму, и лето в своей вилле в Финляндии, близ Гельсингфорса, изредка на день, на два посещая Петербург.

Все заботы графини были поддержать слабое здоровье ее дочери, у которой развивалась чахотка.

Мучения матери были ужасны.

Ее дочь была ее единственным утешением, единственным сокровищем, и она только жила ею и для нее.

Графиню Конкордию окружал непроницаемый жизненный мрак, и единственным лучом света, единственным осколком ее мечтаний и надежд юности было сладкое сознание, что она — мать.

Да, мать!

Эти святые материнские обязанности возвышают угнетенное состояние духа, излечивают измученную душу.

Несмотря, однако, на любовь, которой Кора платила за ласки и заботы матери, графиня Конкордия Васильевна с сокрушенным сердцем ясно видела, что ребенок наследовал характер и наклонности своего отца.

Мать предчувствовала, что ей предстоит тяжелая борьба с этим отцовским наследием, тем более что эти страстные порывы маленькой девочки дурно отражались и теперь на ее здоровье.

Поглощенная вся мыслями и заботами о своей дочери, графине Конкордии Васильевне не было положительно времени бросить взгляд на прошлое.

Она смотрела на свою жизнь, как на пост, на который она призвана материнскими обязанностями.

Ни на одну минуту личная ее жизнь не приходила ей даже в голову.

Она была единственная жертва, сложившихся так тяжело для нее, обстоятельств.

Из всех светских знакомств она сохранила дружеские отношения только с Надеждой Николаевной Ботт, в квартире которой останавливалась в свои редкие приезды в Петербург, и которая летом приезжала с детьми гостить на финляндскую виллу графини.

Конкордия Васильевна верила в дружбу Надежды Николаевны, была убеждена, что она ее не обманет, что она верная жена и хорошая мать.

В дни, особенно тяжелые для молодой женщины, г-жа Ботт всегда ей сочувствовала.

Однажды у графини Конкордии Васильевны вырвался в ее присутствии крик более возмущенного нравственного чувства, нежели горя, по адресу мужа.

— Презренный! Он мне обязан всем. Я заплатила все его долги, обеспечила его, а он не заботится сохранить хотя что-нибудь из своего состояния, он продолжает мотать его. Если бы я не позаботилась обеспечить нашего ребенка, он мог бы умереть с голоду на глазах отца!..

Есть крики, которые необходимо подавлять в себе, потому что они служат для других откровением.

Хотя Надежда Николаевна не принимала участия в тратах графа, но она была из тех шатких нравственных созданий, которые добродетельны до тех пор, пока нет соблазна. Сердца она не имела, детей своих не любила, мужа презирала.

В последнем презрении она была почти права.

Отпрыск кожевенного фабриканта, музыкант-дилетант, был прямой, откровенный человек только по наружности.

Он принадлежал, несомненно, к тому типу фальсифицированных хороших людей нашего общества конца века, в котором подобных ему насчитывают 99 на 100.

Слова графини Конкордии не только не прошли мимо ушей Надежды Николаевны, но почему-то даже произвели на нее сильное впечатление.

Как объяснить, что мысль, которая могла бы ей прийти в голову уже давно, до сих пор не приходила и лишь вдруг озарила ее ум.

Она сама это не могла понять.

И это очень естественно.

Она не была совершенно испорченной женщиной, в полном смысле этого слова.

Она была расчетлива и имела все данные, чтобы сделаться порочной, но расчет и порок до сих пор не были связаны в ее уме.

Было время, когда она завидовала красоте, имени и богатству графини Белавиной. У нее даже иногда являлось желание относительно графа, который при всех его недостатках все же оставался знатным, богатым и красивым в глазах г-жи Ботт.

Тоном более нежели равнодушным она сказала графине:

— Послушайте… Не хотите ли вы меня уполномочить попробовать что-нибудь сделать для…

Она не договорила.

— Для чего? — спросила удивленно графиня Белавина.

— Чтобы спасти вашего мужа…

Графиня широко открыла глаза.

Она не прочла на лице подруги предательства или насмешки. Впрочем, она и не подозревала ее в этом.

С присущим графине чистосердечием и доверчивостью она увидала в этом предложении только желание доказать ей любовь и быть ей полезной.

По правде сказать, она не понимала, как г-жа Ботт могла спасти ее мужа?

В медицине известны средства, когда одна болезнь отвлекается другой, искусственно вызванной, но графиня не могла предполагать в своей подруге намерение прибегнуть к такому средству.

— Но что вы думаете сделать, чтобы спасти его? — спросила она с наивным, очаровательным недоумением.

Надежда Николаевна, конечно, не имела покамест готового проекта.

Она отвечала шутя, с грациозным жестом упрямого ребенка, который, однако, не сомневается в успехе.

— Это вы уже у меня спрашиваете слишком много. Я рассчитываю на непредвиденные обстоятельства. Это будет война, которую я объявлю ему. Я имею предчувствие, что останусь победительницей. Будете ли вы довольны, если я приведу к вам вашего мужа?

Графиня вздохнула.

Не умея лгать, особенно перед той, которую считала своим верным другом, она имела неосторожность ответить искренно.

— Столького от вас я даже не прошу. Мой муж — чужой для меня. Сделайте его только отцом Коры, и я вас буду благословлять.

Это были слова очень неосторожные, это была очень опасная доверчивость.

Надежда Николаевна задумалась, но не просила объяснить значения этих слов.

Она хорошо поняла их, и по приезде в Петербург — разговор этот происходил на вилле графини — истолковала их в свою пользу.

«Отдать отца Коре» — это совершенно успокоило остаток совести Надежды Николаевны.

«Она сделает графа Владимира хорошим отцом» — это развязывает ей руки, и она достигнет этого.

Разве она не хорошая мать?

Совесть говорила ей утвердительно.

Это была, впрочем, довольно покладистая совесть, которой обладают многие.

Она поддавалась обстоятельствам, благоприятствующим наклонностям ее обладательницы.

В Петербурге нравственность женщин довольно своеобразна.

Быть хорошей женой и хорошей матерью — это значит, чтобы муж не имел причин жаловаться на жену и чтобы дети не страдали от небрежности и неисправности матери, а затем она свободно может расточать свою благосклонность на всех по ее выбору.

Такова была и Надежда Николаевна Ботт.

Она не понимала, в чем и кому могла вредить ее свобода чувства, если доля этого чувства, которую от нее могли требовать муж и дети, была им отдана. Не была ли она свободна поместить остаток своей любви, как другие помещают свои сбережения.

Попробуйте сделать нравственными подобные существа.

Это все равно, что объять необъятное.

Если бы Надежда Николаевна умела размышлять над последствиями своих поступков, она, быть может, не решилась исполнить задуманное.

Но размышлять, как большинство женщин, она не умела.

Она, напротив, разжигала себя для того, чтобы придать себе энергии. Ей нравился граф Белавин, это была почва, на которой молодая женщина вырастила страсть к нему. Она не любила своего мужа и своих детей в той мере, как способна была любить вообще, а потому она и полюбила графа Владимира, тем более, что это чувство было свежее, сопровождалось тайной, риском и, наконец, затрагивало ее самолюбие.

Надежда Николаевна не останавливалась на полдороге.

Она быстро пошла к цели.

По приезде в Петербург она составила план нападения и тотчас же открыла огонь против противника.

Нельзя сказать о женщине самой легкомысленной и самой кокетливой, падет ли она?

Неизвестно никогда, в какой мере она запутается и попадется сама.

Надежда Николаевна сама не знала, к каким средствам придется ей прибегнуть, чтобы увлечь графа Владимира Петровича.

Он представлял из себя крепость, хорошо защищенную. Баловень женщин, пресыщенный их ласками, которого не соблазнишь ни красотой, да ее у нее и не было, ни пластикой. Известно было, что он покинул даже красавицу Фанни. Каким образом могла рассчитывать на победу женщина, далеко не менее одаренная природой, нежели Геркулесова.

Однако Надежда Николаевна не унывала.

Она верила в свою звезду и рассчитывала на свое упорство.

Нечаянный случай с ее стороны, впрочем предусмотренный, свел двух противников лицом к лицу на одной из петербургских выставок.

Граф Владимир Петрович встретил Надежду Николаевну, одетую с необыкновенной элегантностью, и тотчас же почувствовал, что сердце его сжалось преступным желанием.

Несомненно, что он никогда не имел особого влечения к молодой женщине, он считал ее подругой своей жены и воспоминание о последней служило охраной близкого ей существа от грешных поползновений.

Графиня Конкордия была сама воплощенная чистота, и, конечно, доверяла только лицам, достойным ее.

В силу этого он считал г-жу Ботт, безусловно, честной женщиной и всегда почтительно говорил о ней.

Но в день встречи, при виде Надежды Николаевны в светлом платье декольте с открытыми руками, с восхитительной талией, у него мелькнула мысль пригласить ее завтракать в один из павильонов выставочного буфета.

Она была на выставке в качестве дамы-патронессы маленького приюта, изделия которого наполняли одну из витрин.

Задумано — сделано.

Надежда Николаевна без всякого жеманства приняла приглашение, дав ему согласие крепким пожатием руки.

— Кто вам внушил, граф, эту счастливую мысль, я умираю с голоду.

И действительно, у нее был великолепный аппетит, и она была чрезвычайно весела.

Пока они завтракали, граф взглядом знатока внимательно осматривал ее.

Он никогда не предполагал, чтобы эта дурнушка могла быть такой аппетитной, хотя в Киеве несколько лет тому назад, от нечего делать ухаживал за ней и даже ею увлекался.

Шея и руки были точно выточены из мрамора. Кожа была восхитительна и напоминала свежие лепестки камелии.

Это было для графа возбуждающее открытие.

Когда граф Владимир Петрович увидел, что Надежда Николаевна ничего не имеет против ее тщательного осмотра, он сделался несколько свободнее в выражениях.

Она со смехом отвечала ему в тон и таким образом поощряла продолжать разговор, с присущим ей остроумием, давая ему даже материал.

Это привело его в восторг, и скабрезная болтовня казалась ему еще более пикантной на языке честной женщины, каковою он не мог не считать ее.

Это последнее для многих испорченных людей служит главной приманкой.

Граф теперь глядел на нее, и она даже не казалась ему некрасивой: глаза не были велики, но зато искрились задорным огоньком, рот был, напротив, велик, но зато с многообещающими губами, зубы были широкие, крепкие, ослепительной белизны. Нос несколько вздернутый, с раздувающимися, как у пантеры, ноздрями.

Эта первая встреча не должна была быть единственной.

Граф Владимир вошел во вкус и получил за завтраком же обещание обедать tete-a-tete у Контана.

Несколько недель спустя Надежда Николаевна Ботт исполнила обещание, данное ей графине Конкордии Васильевне: она вырвала графа Владимира из цепких лап петербургских кокоток и сделалась сама его любовницей.

Она поклялась быть последнею.

Это было бы чудо, но чудеса в этом смысле бывают.

Она любила графа Владимира не как женщина, преданная сердцем, а как самка, в которой пробудилась чувственная страсть.

Этим-то она и овладела им.

Достигнув лет, когда кровь остывает и успокаивается, он искал чувственной страсти, которая бы оживила его.

Эта женщина именно доставила ему это — пыл страсти, потухавший постепенно за последнее время, вдруг вспыхнул с новою силой.

Это сделало привязанность графа Владимира Петровича к Надежде Николаевне Ботт чисто животной.

Она, казалось, молодила его, а он не понимал, что эта кажущаяся молодость является только предвозвестницей полного истощения физических сил.

Он не понимал, что именно с этого момента он погряз в чувственном разврате и начал падать с головокружительной быстротой в пропасть порока без любви.

Граф Белавин был всегда человеком минуты и держался правила «хоть час да мой».

Час был действительно его, а о том, что за этим часом наступят дни, недели, месяцы и годы, он не хотел думать.

II. В Финляндии

На своей вилле в Финляндии графиня Конкордия Васильевна не знала ничего.

Она была вся поглощена другими заботами.

Ее дочь Кора умирала.

Приговор, висевший подобно дамоклову мечу над несчастной девочкой, исполнялся.

Чахотка — это убийственная болезнь, средство против которой, несмотря на колоссальные шаги, сделанные за последнее время медицинской наукой, еще не найдено.

Появился по ночам обильный пот, потеря аппетита, постепенное ослабление сил.

Но в этом первом периоде сохраняют еще надежду и не предаются отчаянию.

Мать и дочь были уверены, что это временное недомогание.

Графиня Конкордия удвоила свои заботы и ласки.

Она окружила своего ребенка такою любовью, которая, казалось, должна была бы обладать чудодейственною исцеляющею силою.

Кроме того, она так умела развлекать и занимать больную, что она не спрашивала об отсутствующем отце — вопрос, который всегда чисто физической болью отзывался в сердце графини.

Наконец, появились роковые симптомы.

Однажды вечером, после приступа кашля, девочка вдруг вскрикнула.

Это был крик отчаяния.

Она поднесла к губам носовой платок, и на нем оказалось кровавое пятно.

Маленькая Кора залилась слезами и бросилась в объятия матери.

— Мама, мама… кровь, это кровь. Я очень больна.

О дивные сердца истинных матерей, кто в состоянии описать вашу скорбь, кто может выразить на человеческом языке слова молитвы, исходящей из этих сердец.

Графиня Конкордия Васильевна имела настолько силы, чтобы удержаться в присутствии дочери от слез, которые жгли ей глаза.

Она засмеялась, но в этом смехе были слышны рыдания.

Она стала утешать девочку, уверяя ее, что кровь не есть еще признак серьезной или опасной болезни, и достигла своей цели.

Маленькая Кора утешилась.

Выбрав удобную минуту, графиня Конкордия вскоре удалилась в свою комнату и там перед иконой Божьей Матери предалась своему горю, с рыданиями моля Пречистую Заступницу не отнимать у нее единственное утешение в жизни.

«Впрочем, да будет Святая воля Твоя!»— закончила она свою молитву.

Это был величайший пример истинной христианской покорности.

Бедной женщине не оставалось более никого и ничего, из тех и из того, как она любила и о чем мечтала.

Вся ее любовь и все мечты разрушались.

Маленькая Кора — ее единственная отрада, была центром ее домашнего очага, целью ее жизни, и она обречена лишиться ее.

Хотя небо и не присудило ее принести эту жертву собственными руками, с ней все же повторялась библейская история Авраама, приносящего в жертву Богу своего единственного сына.

«Да будет Святая воля Твоя!»

Жертва патриарха была испытанием. В последнюю минуту Бог сжалился над огорченным отцом. Здесь же несчастная мать знала, что только чудо может спасти ее дочь, но что она недостойна чуда.

Болезнь, которая съедала хрупкий организм бедной девочки, была из тех, которые не щадят никого и никогда и против которых нет спасения.

Но несмотря на голос холодного рассудка, в сердце человека всегда живет надежда.

Графиня Конкордия вела ожесточенную и упорную борьбу с развивающейся болезнью дочери.

Казалось, сама смерть должна была покориться этой необычайной нравственной силе матери.

Увы, чудные минуты надежды были кратковременны в сердце графини Белавиной!

Маленькая Кора быстро угасала.

Она слабела день ото дня и с улыбкой на устах, с возрастающими надеждами на будущее приближалась к тому миру, где нет ни печали, ни воздыхания.

Весной она снова стала кашлять кровью, и силы ее стали падать с ужасающею быстротой.

Она в окно улыбалась цветам и птицам, лежа на покойной кушетке.

Когда наступило лето, жары, хотя и не особенно сильные в той местности, стали утомлять ее.

— Мама, — раз сказала она, — что делает папа? Сколько времени, как мы уже не видали его.

Бедная мать отвечала, что он уехал по делам, которые, видимо, его задержали.

Чтобы успокоить свою дочь, она обещала напомнить графу, чтобы он поспешил своим приездом.

У графини, таким образом, явилась двойная тяжелая забота: скрывать перед лихорадочными глазами ее дочери свое собственное горе и вместе с тем изыскать средства заставить графа посетить умирающую дочь.

В это время она еще ничего не знала о вероломной проделке Надежды Николаевны Ботт.

«Современная подруга» продолжала изредка навещать ее и говорила совершенно равнодушно об ее муже.

Она даже сообщила ей, что наполовину исполнила порученную ей миссию.

Граф Владимир остепенился, почти порвал все с «полусветом», живет сравнительно скромно, но, конечно, в несколько месяцев нельзя требовать, чтобы он совершенно изменил свои привычки, и что настанет скоро, по ее мнению, то время, когда он раскаявшийся вернется к жене и дочери.

Вскоре, впрочем, г-же Ботт стало трудно играть двойную роль. Ее посещения прекратились вовсе. Она испытывала в присутствии Конкордии Васильевны то же чувство, которое должен испытывать преступник, приведенный перед лицо своей жертвы.

Кроме того, Надежде Николаевне и без графини было много хлопот, чтобы удержать около себя графа Владимира Петровича.

Вот все, что узнал относительно бедной покинутой женщины Федор Дмитриевич Караулов, но этого было достаточно, чтобы она сделалась для него еще дороже.

Действительно, он не только теперь чувствовал любовь к графине Конкордии, но и страдал вместе с ней ее незаслуженными страданиями.

Он почти возмущался несправедливостью неба.

Но и в его сердце жила надежда, что все еще обойдется, что в конце концов она будет счастлива, что она завоюет себе это счастье, принадлежащее ей по праву.

Быть может, он судил по себе, человек энергии и труда, который шаг за шагом завоевал себе сначала знание, а затем и славу.

Однако и он при этих условиях не был счастлив, жизнь его не была полна, а сердце, великодушное и доброе сердце, было лишено радостей.

У графини Конкордии в начале ее жизни было все, исключая одного.

Точно в сказке, где одна из обиженных неприглашенных фей на праздник по поводу рождения дочери царя, в то время, когда остальные феи уже отдали свои дары, является и изрекает суровый приговор.

Молодость, красота, богатство, знатное имя — все будет иметь новорожденная, но она не будет знать супружеской любви, и последнее сделает все дары других фей ничтожными.

Страстное почти непреодолимое желание видеть графиню Белавину порой появлялось у Караулова, и как это желание ни было естественно и скромно, он боялся поддаться ему.

Он считал это со своей стороны непростительным малодушием.

«Она, Вероятно, совершенно позабыла обо мне, а может быть еще хуже, она презирает меня, как друга ее недостойного мужа!» — думал он.

Эта мысль, подобно капле раскаленного свинца, жгла ему мозг и заставляла невыносимо страдать.

Сколько раз он намеревался ехать в Финляндию, сколько раз принимался он писать письмо графине, но всякий раз останавливал себя и рвал написанное.

Ехать в Финляндию — не будет ли это походить на признание.

Писать, но кто дал право ему писать к ней: переписку должна начинать женщина.

Деликатный, воспитанный человек ни при каких обстоятельствах не должен нарушать правила приличия, особенно относительно женщины.

Такие Доводы приводил он самому себе, чтобы сдержать порывы своих желаний.

Между тем, повторяем, он страшно страдал.

Молчание в продолжение стольких лет со стороны женщины, которую он обожал и доверием которой он когда-то пользовался, это молчание, особенно теперь, когда она в горе, было для него томительно и невыносимо.

Он готов бы был отдать свою жизнь, чтобы принять хотя малейшее участие в ее жизни и доставить ей, хотя мгновение не Счастья, а лишь спокойствия, а между тем он был осужден быть безучастным зрителем ее несчастий.

Это желание парализировалось припоминанием последних слов Фанни Викторовны относительно единственной возможности утешить покинутую мужем женщину.

Фанни Викторовну он встречал довольно часто, грациозно полулежавшую на подушке изящной коляски, запряженной кровными рысаками, на набережной по дороге на острова.

Не то, чтобы Федор Дмитриевич фланировал по Петербургу, нет, видимо, сама судьба покровительствовала этим встречам, или же бывшая содержанка графа Белавина рассчитывала свои выезды таким образом, чтобы встретиться с человеком, в которого она была влюблена.

Чаще всего он встречал ее на Караванной, куда переехал, сняв небольшую и скромную квартирку.

Без фатовства Федор Дмитриевич мог подумать, что именно она ищет с ним встречи. Это было видно по красноречивым взглядам ее прекрасных глаз, бросаемым на него при встречах.

Однажды поздно вечером, возвращаясь к себе домой пешком по Караванной, он услыхал произнесенным свое имя.

Он оглянулся.

Из окна маленькой двухместной каретки высунулась дама, назвавшая его по имени.

Это была Фанни Викторовна Геркулесова.

Он вежливо подошел к ней, снял шляпу и с почтением, которым обязан всякий порядочный человек всякой женщине, пожал ее дрожащую от волнения руку в перчатке с бесчисленным количеством пуговиц.

Она заговорила со смехом, сквозь который, впрочем, явственно слышались слезы.

— Я никогда бы не осмелилась остановить вас днем.

— Это почему же? — спросил он с улыбкой.

— А потому, что вы человек серьезный, и я не взяла бы никаких денег компрометировать вас.

— А теперь?..

— Теперь — это разница. Теперь темно, и улица почти пуста. Нет никого, кто бы сказал, что доктор Караулов разговаривает с известной Фанни, которая влюблена в него.

И прежде чем Федор Дмитриевич успел отдернуть свою руку, она прильнула к ней горячим поцелуем.

— Что вы, что вы! — воскликнул он.

— Послушайте… — заторопилась она. — Сделайте для меня одну великую милость.

— Я весь к вашим услугам.

— Садитесь в мою карету и прокатимся на острова.

С минуту Караулов колебался.

Это, впрочем, не показалось ему особенно предосудительным.

Он исполнил ее желание и, открыв дверцу кареты, сел рядом.

Дверца захлопнулась.

Только внутри кареты, на мягких шелковых подушках, он понял, что сделал большую неосторожность.

Нельзя рисковать безнаказанно оставаться в атмосфере, пропитанной женскими духами и желаниями.

В продолжение почти двух часов Федор Дмитриевич невыносимо страдал от этого tete-a-tete'a, но зато из разговора, который начала Фанни Викторовна, он узнал многие подробности о жизни графа Белавина.

Он узнал, что граф почти удалился от веселящегося Петербурга и почти исправился.

Он устроил себе квартиру на холостую ногу и ведет почти скромную жизнь.

Конечно, были люди, которые находили странным, что семейный человек живет вдали от жены и дочери, но большинство, более снисходительное, не видело в этом ничего особенного, это так часто случается в наше время.

Впрочем, Караулов узнал также от Фанни Викторовны, что графа Владимира посещает одна дама из общества.

Он не допытывался об ее имени.

«Таким образом, — думал Караулов, — последняя страсть графа Владимира превратилась в привычку». Лучше ли для него это — вот вопрос?

Мысли Караулова всецело сосредоточились на графе Белавине.

Прошел уже целый год со времени их разрыва, и граф Владимир, видимо, подчинялся суровому приговору своего друга.

Он не искал возобновить их отношения.

Он покорился и примирился с потерею друга.

На другой день после этой прогулки с Фанни Викторовной в числе писем, полученных Федором Дмитриевичем Карауловым, одно обратило его особое внимание.

Адрес на конверте был написан женской рукой.

Сперва он подумал, что это послание его вчерашней неожиданной собеседницы, поспешившей излить на бумаге все свои чувства, которые она не успела выразить во время их свидания накануне.

Каково же было его удивление и волнение, когда он, распечатав письмо и взглянув на подпись, увидел, что писавшая письмо была не кто иная, как графиня Конкордия Васильевна Белавина.

Письмо заключало в себе лишь несколько строк.

Молодая женщина уведомляла его, что будет у него в два часа дня.

Караулов спрашивал себя со страхом, смешанным с радостью, о цели предстоящего свидания.

Какая важная причина приводит к нему графиню?

Он знал графиню Конкордию, знал, что она корректна до мозга костей, и что без особенно серьезного повода не поступится своим достоинством и не рискнет скомпрометировать себя необдуманным шагом.

Он стал ждать с нетерпением назначенного часа.

Время тянулось, казалось ему, черепашьим шагом.

Графиня Конкордия Васильевна была аккуратна.

Ровно в два часа дня раздался звонок, и графиня, вся в черном, появилась в приемной доктора Караулова.

Он встретил ее с почтительным смущением.

Она также, видимо, была смущена.

Быстрым взглядом окинула она простую и небогатую обстановку жилища доктора, — этого убежища скучной и трудовой жизни.

— Мне необходимо было вас видеть, но вы не подавали признака жизни, и я решилась приехать к вам, — сказала она.

Он отвечал с поклоном дрогнувшим от волнения голосом:

— Едва ли я заслужил упрек в том, что подчинялся уважению, а не чувству.

Этими фразами между ними было сказано все.

III. С глазу на глаз

Федор Дмитриевич провел графиню в свой кабинет и, усадив в покойное кресло, сам остался стоять.

На несколько секунд наступило молчание.

Графиня Конкордия Васильевна прервала его первая.

— Много воды утекло со дня нашего последнего свидания, — грустно сказала она, — вы заработали славу, которую вполне заслужили… Довольны ли вы, по крайней мере, своей судьбой?

Он отвечал не сразу, так как почувствовал, что его горло сжимало точно железным ошейником.

— Я был бы неблагодарным, если бы жаловался на свою судьбу, при условии, однако… чтобы все близкие мне и любимые мною люди были счастливы. Верьте мне, что пожелание этого счастья вам, графиня, ни на минуту не покидало моего сердца…

Она не выдержала и поднесла затянутую в черную лайковую перчатку руку к своим глазам.

Слезы градом покатились из ее глаз, а затем, она вдруг неудержимо зарыдала.

— Вот чего я опасался! — воскликнул Караулов, бросаясь к столику, на котором стоял графин с водою и стакан. — Вы страдали и страдаете до сих пор…

Он подал ей воду.

Она отпила несколько глотков.

— И я буду страдать, мой друг! — с отчаянием в голосе сказала она.

Он посмотрел на нее удивленно-вопросительным взглядом.

Графиня Белавина поймала этот взгляд и рассказала ему, задыхаясь и останавливаясь от подступавших к ее горлу рыданий, всю свою жизнь со дня окончательного разрыва с мужем.

— Рука карающего Провидения, тяготеющая надо мной со дня моего замужества, готовится нанести мне тяжелый последний удар… Моя дочь… моя единственная дочь, понимаете ли вы, — продолжала она, ломая руки, мое единственное утешение, мое единственное сокровище, моя единственная цель в жизни умирает на моих глазах… Вот уже несколько месяцев каждый день, каждый час, каждую минуту я смотрю на стрелку часов, которая ежесекундно приближает момент нашей вечной разлуки. Несколько уже месяцев я удерживаю свой рассудок от сумасшествия, я защищаю свою дочь от смерти, но чувствую, что смерть должна победить…

Он глядел на графиню ошеломленный, уничтоженный, так как есть зрелище горя, которое парализирует всякую силу воли, всякую духовную мощь.

Он понял, что эту несчастную мать привела к нему надежда неосновательная, безумная надежда.

Она пришла просить у него чуда, чуда, которого не в силах сделать человеческая наука.

Он и не ошибся.

— Я пришла к вам! — продолжала она дрожащим голосом. — Мне можно простить это безумство! Разве мать, которая теряет дочь, не должна изыскивать все средства… Вы врач, даже знаменитый врач. Всюду говорят о вас, вся Россия полна вашим именем. Я вспомнила прошлое, вспомнила те ужасные часы, в которые я познакомилась с вами под Киевом. В эти часы, вы после Бога, спасли мою дочь, мою Кору.

— Графиня… — с жестом протеста пытался перебить ее Федор Дмитриевич.

— Вы ее спасли… — не дала ему она продолжать и возвышая голос. — Вы наш друг, позвольте в особенности назвать вас моим другом… Я верю, что дружба может сделать еще больше… Быть может, это нехорошо с моей стороны, но я все-таки скажу, мне казалось, что вы настолько любите мою дочь и меня, чтобы сделать это чудо любви.

Она встала с кресла и молитвенно сложила свои руки.

Ее глаза, на ресницах которых блестели слезы, были с мольбой устремлены на него.

Они, казалось, говорили ему: никогда, никогда наша любовь не пойдет далее этих слез, и когда я в эти минуты безысходной скорби изливаю перед тобой мою душу, ты должен понимать это, как единственный возможный для меня ответ на твое чувство.

Федор Дмитриевич так и понял этот устремленный на него взгляд.

Он сделал шаг назад, скрестивши руки, и несколько секунд смотрел на нее с нескрываемым благоговением: он преклонялся перед глубокой верой матери-христианки.

— Я прежде всего благодарю вас, что вы не усомнились в преданности моего сердца и в знании моего ума… Но не обольщайте себя надеждою, так как разочарование будет еще тяжелее того горя, с перспективой которого вы уже свыклись… Я даю вам слово употребить все мое знание, чтобы вырвать вашу дочь из пасти смертной болезни, но это далеко не ручается за счастливый исход.

Графиня Конкордия Васильевна вскрикнула и упала в кресло.

Он бросился к ней.

— И вы такой же, — с горьким упреком начала она, несколько успокоившись, — как и ваши собратья! И вы не нашли ничего сказать мне, кроме этого безжалостного приговора… Вы не понимаете, что для меня, как для матери, нужно нечто другое… Вы разве не видите, что я требую от вас чуда, слышите требую, так как только в этом чуде мое счастье, моя жизнь…

Караулов был в отчаянии.

Что мог он ответить ей?

Где было ему найти слова утешения для этой несчастной женщины.

Позволительно ли врачу лгать, в особенности тогда, когда он знает всю бесполезность этой лжи?

Впрочем, — неслись его мысли далее, — он знал болезнь маленькой Коры только со слов ее матери.

В случаях чахотки врач не может заочно произнести приговор.

Он должен видеть больную, исследовать все, что делали предшествовавшие ему врачи, лично проверить их выводы, выслушать и осмотреть больную.

При таких только условиях можно получить правильный диагноз.

Значит теперь еще он может, не кривя душой, дать несчастной матери искру надежды, в которой она так нуждается.

Быть может затем ему придется снова отнять у нее утешение этой надежды и быть свидетелем ее полного отчаяния.

— Вы правы, графиня, я поспешил своим приговором… Возможно, что мы выйдем победителями из борьбы… Я готов вам помогать и отдаюсь в полное ваше распоряжение… Смотрите на меня не только как на врача, но и как на друга, и я буду вам за это вечно признателен… Я, повторю, употреблю все мои знания и благословлю небо, которое доставило мне случай доказать вам мою глубокую преданность…

Луч радости скользнул по лицу графини.

Глаза ее высохли от слез.

Она восторженно улыбнулась Караулову и вдруг протянула ему обе руки.

— Вот именно этого я ожидала от вас, теперь вы именно такой, каким я представляла вас всегда! — воскликнула она с радостным волнением. — Теперь я могу надеяться, теперь я могу верить… Вы не знаете, как много вы для меня этим делаете, сколько сил даете моей ослабевшей воле…

Караулов молчал.

Он обрек себя на новую жертву, вероятно, бессильной борьбы с болезнью существа, в котором заключается вся жизнь любимой им женщины, это будет с его стороны новым доказательством безграничного его чувства к ней, чувства, которого он не смел выразить перед нею даже вздохом.

— Когда мы едем, графиня? — спросил он после продолжительной паузы.

— Когда вы найдете это для себя возможным? Но ради Бога не стесняйтесь, если у вас есть неотложное дело, или что-нибудь удерживает вас в Петербурге. Я могу подождать…

— Меня ничто не удерживает… Я поеду, когда вам будет угодно…

— Тогда сегодня вечером…

Они расстались.

Графиня Белавина поехала сделать некоторые покупки, а Федор Дмитриевич стал готовиться к поезду.

Вечером он уже был на станции Финляндской железной дороги.

Оба были молчаливы и грустно настроены.

Для Караулова, впрочем, это путешествие было упоительным.

Оно ему напоминало другое путешествие, тоже грустное, когда он провожал графиню Конкордию Васильевну с выздоравливающей дочерью и теткой в Киев.

Теперь, кроме того, он не расстанется с графиней, как тогда. У них одна цель путешествия. Они останутся друг подле друга и будут вместе бороться против общего врага.

Он будет жить с ней под одной кровлей, дышать с ней одним воздухом, вот все, что ему позволено, да он и не мечтал о большем, он был доволен.

Поезд между тем мчался, станции сменялись станциями.

Федор Дмитриевич сидел в углу вагона и не спускал глаз с сидевшей против него графини, погруженной, видимо, в невеселые думы, о чем можно было судить по нервным судорогам, нет-нет да пробегавшим по ее прекрасному лицу.

Он мог насмотреться вволю на дорогие для него черты этого лица.

Они казались ему прекрасными, как никогда.

Ни заботы, ни горе, ни грусть матери не уничтожили блеска ее красоты, не затемнили ее чистоты.

Графиня Конкордия Васильевна действительно не была никогда так красива, как в то время: лета только сделали эту красоту более блестящей, они дополнили то, чего ей недоставало в юности.

Это было не только существо идеальное, это была женщина обольстительная.

Впервые такая грешная мысль появилась в уме Караулова.

Наконец, поезд остановился у станции, в нескольких верстах от которой лежала вилла графини Белавиной.

Лошади, запряженные в покойную коляску, ожидали их.

— Что барышня? — с тревогой в голосе спросила графиня Конкордия Васильевна кучера.

— Ничего, ваше сиятельство, по-прежнему.

— Ей не было хуже?

— Никак нет, слава Богу, ваше сиятельство.

Караулов и графиня сели в экипаж.

Кучер тронул вожжами.

Коляска покатила.

Через полчаса Федор Дмитриевич Караулов входил вместе с графиней Белавиной на ее прелестную виллу.

IV. Полицейский протокол

В Петербурге время летело своим обычным чередом. Приближался, впрочем, для графа Белавина момент рокового конца.

Граф Владимир Петрович буквально весь отдался своей новой страсти.

Надежда Николаевна Ботт положительно его околдовала.

Она была создана быть любовницей, она принадлежала к числу тех женщин, к которым имеют страсть вопреки рассудку.

Утонченность и изобретательность ее в ласках были лишь результатом ее дурно и односторонне направленных мыслей.

Она отдавалась без любви, но со страстью, не знающей границ.

Она была воплощением чувственных пороков — порождение конца нервного века.

Нельзя сказать, чтобы она была совершенно испорчена.

Она не терпела лишь обязанностей, как дикая лошадь не переносит узды.

Она искренно сочувствовала бедным людям, непритворно плакала над брошенным на произвол судьбы ребенком, охотно протягивала руку помощи неимущим и сиротам, а между тем совершенно не любила своих собственных детей, бывших подруг маленькой Коры Белавиной.

Она любила бега и скачки не для лошадей, а для тотализатора и возможности блеснуть нарядами.

Она обожала цирк, состязания атлетов, потому что вид мужских мускулов доставлял ей чувственное раздражение.

Далеко неправда, что все падшие женщины похожи одна на другую — тогда бы они не были причиной упадка нравственности в человечестве, вариации такого падения делают то, что эти падения в большинстве случаев являются привлекательными.

В театрах она плакала над драмой, нервно смеялась над фарсом. Образованная и начитанная, она любила двусмысленности и слегка газированную пикантность.

Корректная по внешнему виду, она жила только мыслью о способах невоздержания.

Когда она приходила к графу Владимиру, он находил ее всегда иной, всегда не только страстной, но и вызывающей страсть.

При этом она была ловка и расчетлива.

Незаметно для самого себя граф Владимир Петрович отдал в ее распоряжение свои доходы, кроме тех ценных подарков, которых она не просила, но умела делать так, что он сам об этом догадывался.

Такова была эта женщина, под влияние которой окончательно подпал граф Белавин.

Его нельзя было назвать умным человеком, но он не был и глуп, а между тем со времени его связи с Надеждой Николаевной он стал неузнаваем; куда девался его прежний апломб, особенно в отношении женщин, его остроумие, веселость — он казался приниженным, забитым, подавленным.

Эта женщина дурачила его на каждом шагу, а ее ласки были для него губительно-сладостны.

Это была буквально женщина-вампир, высасывающая кровь, а с ней и силу несчастного графа Владимира.

Граф Белавин погиб.

Ему оставалось еще, впрочем, спасение. Цепь не была закована. Не было совместного сожительства. Надежда Николаевна продолжала жить с мужем. Можно было порвать. Но уже для этого не хватало сил.

Было начало мая.

Граф Владимир Петрович переехал на хорошенькую дачку-особняк на Каменном острове.

Здесь и разыгралась катастрофа, решившая участь их обоих.

Граф назначал часы, в которые ожидал свою возлюбленную. Она являлась аккуратно, и тут-то в домике, с почти всегда опущенными шторами, происходили оргии, описать которые было бы бессильно перо Ювенала.

Сил человеческих не хватало, и граф, по наущению своей подруги, прибегал к искусственным средствам их восстановления.

Это еще более разрушало организм несчастного.

Конечно, они оба тщательно скрывали свои оргии и принимали все меры предосторожности, но как всегда бывает, эта-то таинственность и обратила всеобщее внимание.

Однажды утром Карл Генрихович Ботт проснулся с просветленными глазами. Как муж, он догадался, по обыкновению, последний, но догадался.

Это причинило ему непривычное волнение.

Подобно лучу солнца, проникшему в это утро в его спальню, ревность кольнула его в сердце.

Это не была кипучая, непреодолимая ревность, обуреваемый которою Отелло убил Дездемону, нет, это просто было чувство неприятное, раздражающее, которое выбивало из колеи привыкшего к порядку артиста-дилетанта; оно не отняло у него, однако, ни на минуту ровности духа, и он мог сообразить и начертать план мщения.

У людей, подобных Карлу Генриховичу, благоразумие всегда одерживает верх над порывом.

Он ничем не обнаружил свою роковую догадку.

Он остался так же добр и нежен с женою, как и прежде, так же доверчив, как обыкновенно.

Он даже почти поощрял ее к изменам своей недогадливостью, граничащею с глупостью.

Но ежедневные отлучки жены слишком красноречиво стали подтверждать его догадку.

Он решился, наконец, проследить за женой и сделал это чрезвычайно удачно.

Извозчик, на котором он ехал в приличном отдалении от пролетки, на которой сидела Надежда Николаевна, привез его к даче графа Белавина.

Он видел собственными глазами, как его супруга прошла по аллее, усыпанной песком, в домик, стоявший в глубине сада, и затем имел удовольствие созерцать свою супругу лично опускающую штору у окна дачи.

Есть люди, которые бы нашли достаточными доказательства измены и накрыли бы неверную жену тотчас на месте преступления.

Но Карл Генрихович Ботт был не таков.

Он всюду любил быть точным, аккуратным и осмотрительным.

Он хотел во всем всегда удостовериться обстоятельно.

Он отпустил извозчика и прошел пешком несколько шагов.

Как раз вблизи помещался ресторан Фелисьена.

Он зашел туда, сел в один из кабинетов, окна которого выходили на шоссе, а не на Неву.

Из этого окна видна была хорошенькая дачка, занимаемая графом Белавиным, где находилась в это время его супруга.

Он приказал себе подать кофе и ликеру.

Лакей, расторопный малый, оказался чрезвычайно словоохотливым.

— Кто занимает эту дачку, которая виднеется отсюда? — спросил его Карл Генрихович. — Ты не знаешь?

— Как не знать-с… — ухмыльнулся лакей. — Там живет наш постоянный гость, его сиятельство граф Владимир Петрович Белавин.

— А-а!.. — протянул Ботт.

— Еще недавно был он страшный кутила, а теперь живет почти отшельником, и только свету в окне, что ездит к нему одна дамочка, говорят, замужняя.

— Но насколько я знаю, он человек женатый, этот граф Белавин.

— Женатый, женатый, и его жена просто красавица, а вот видите же, околдовала его баба, у которой, с позволения сказать, ни кожи, ни рожи.

Карл Генрихович поморщился от этой аттестации лакея, данной его жене и матери его детей.

— Да и что такое женатый в наше время господин, разве это к чему-нибудь обязывает, или от чего-нибудь останавливает… Да ничуть…

Выпив свой кофе, обманутый муж не стал дожидаться окончания свидания своей жены и отправился домой.

Два дня он посвятил на обсуждение дела и, наконец, решился так или иначе получить удостоверение.

Сопровождаемый двумя друзьями, местным полицейским приставом с несколькими городовыми, он явился на дачу к графу Белавину и накрыл его и свою жену на месте преступления.

По обстановке, в которой их застали, не могло быть сомнения в их отношениях.

Составлен был полицейский протокол.

Факт прелюбодеяния был установлен.

Карл Генрихович ограничился лишь тем, что потребовал с него копию, заявив, что возбудить дело в духовном или уголовном суде будет зависеть от его усмотрения.

Он не начинал ни того, ни другого.

Этим он заслужил одобрение всех, знавших о его несчастье — не было слов, которыми бы ни восхваляли его великодушия.

Одна Надежда Николаевна, знавшая хорошо своего мужа, угадала, что скрывается под маской этого великодушия.

Артист-дилетант жаждал крови.

Он послал вызов графу Белавину, и тот принял его.

Секунданты обоих условились довольно быстро относительно дуэли.

Граф Владимир Петрович соглашался на все, лишь бы поскорей кончить эту глупую историю.

История эта казалась ему действительно только глупой.

Граф не предвидел такого исхода своего увлечения.

И как можно предполагать, что Надежда Николаевна такая ловкая, предусмотрительная, не сумела принять меры, чтобы отвратить подозрение своего мужа.

Можно ли было, кроме того, думать, что существо такое безличное, каким казался муж г-жи Ботт, вдруг превратился в мстителя, алчущего крови оскорбителя своей чести.

Обольстители не всегда встречают на своем пути розы, на нем зачастую чувствуются и шипы.

Светский кодекс узаконивает своеобразную нравственность: он разрешает обманывать жену, бросать ее с детьми на произвол судьбы, нарушать обязанности мужа и отца, оправдывая все это даже народной мудростью, выразившейся в пословице: «быль молодцу не укор».

Но в то же время тот же светский кодекс требует, чтобы соблазнитель был прежде всего джентльменом и принимал бы на себя всю ответственность за совершенное.

Ты сделал дурно, женщина без тебя осталась бы добродетельною супругой и уважаемой матерью. Если муж выгоняет свою жену по заслугам, то на тебе, разрушителе своего собственного семейства, лежит обязанность принять эту женщину и обеспечить ее существование.

Таков один из законов света.

То же самое произошло с графом Владимиром Петровичем Белавиным.

Возмездие начиналось, так как грех сладок до тех пор, пока можно избегать за него ответственности.

Граф находил восхитительными любовные интриги, пока они его не связывали.

Он был уже в таких летах, когда благоразумие волей-неволей вступает в свои права — он был страстно привязан к Надежде Николаевне, пока эта связь была тайной, пока каждую минуту она могла рушиться, да он и был далек от мысли увековечить ее.

Теперь произошла огласка, и оскорбленный муж отказался от своей жены в пользу графа.

От такого подарка последний только поморщился.

Дуэль состоялась через несколько дней.

Она произошла на пистолетах.

Граф Белавин был ранен в левую ключицу с раздроблением ее.

Эта рана приковала его на шесть недель к постели и к Надежде Николаевне, которая была с ним неразлучна.

Она сидела день и ночь у его изголовья и, надо ей отдать справедливость, честно и внимательно исполняла должность сиделки.

Дуэль не получила огласки.

Знакомый доктор, лечивший графа, был молчалив, хотя и не бескорыстно.

Он предупредил своего пациента, что его рана не опасна, но излечение будет продолжительно.

Граф принял все меры, чтобы никто не знал о происшедшей дуэли, и в особенности весть о ней не дошла бы до графини Конкордии Васильевны.

Надежда Николаевна не могла не желать того же, так как очень хорошо понимала, что графиня по справедливости может за нее презирать свою бывшую подругу.

Уличенная жена сама затворилась ото всех и постаралась, чтобы никакие известия извне не достигали их убежища на Каменном острове.

Письма, которые присылались на имя графа, уничтожались нераспечатанными.

Это не было распоряжением Владимира Петровича.

Надежда Николаевна делала это с намерением.

Она теперь боялась потерять власть над своим возлюбленным, который сделался ее товарищем по преступлению.

Он увлек ее, соблазнил ее, слабую, беззащитную; он должен о ней один и заботиться. Какое дело может быть ему до других?

Она не задавала себе вопроса, в какой мере он виновен во всем происшедшем, — он должен быть виновен и только.

Праматерь Ева, как известно, ни слова не сказала, что она виновата одна, а что Адам был только слаб и подчинился ей.

Надежда Николаевна недаром была дочерью Евы.

Она пошла еще далее.

Она во всем обвинила графа, благо он был тут, около нее и даже безответен.

Сама лично она не чувствовала ни малейшего угрызения совести, вообразив себе и даже уверив себя в том, что она жертва хитро сплетенного обольщения современного Дон-Жуана.

V. Клеветница

Не то происходило в душе графа Владимира Петровича.

Прикованный к постели, оскверненной беспутством, он испытывал мучительные угрызения совести.

По мере выздоровления он благословлял первые часы, когда физическая боль заглушала нравственную.

Рана тела парализовала рану души.

Но когда рана зарубцевалась, и, плечо перестало болеть, граф Белавин сразу почувствовал, что все его прошлое надвигается на него всею тяжестью его заблуждений.

Это прошлое в ряде картин, включая картину последнего объяснения с Карауловым в отдельном кабинете ресторана Кюба, неслось перед ним, и он с ужасом видел, какую гнусную роль играл он в этих картинах.

Он искренно возмущался до глубины души, и как человек бесхарактерный, искал причины своих несчастий, как он называл свои собственные ошибки, и остановился, как это делается всегда, на ближайшей — на Надежде Николаевне.

Он стал почти ненавидеть ее.

Когда она подходила к его постели, он закрывал глаза и притворялся спящим.

Но все же он чувствовал дыхание этой женщины, ее заботливые взгляды, устремленные на него.

Он не мог не отдать ей справедливости в неустанных о нем попечениях, но эти попечения приносили ему одни муки, и это потому, что он теперь с полной очевидностью понял, что не любит эту женщину, никогда не любил ее и любить не будет.

Одиночество казалось ему раем сравнительно с присутствием этой женщины.

Благодаря невольному воздержанию, граф Владимир получил положительно отвращение к тому, в чем видел еще недавно наслаждение.

Душа, очищенная страданиями тела, сбросила с себя грязную одежду греха и стала стремиться к идеалу. Она жаждала света и чистоты.

Несчастный граф внутренно боролся с самыми противоположными чувствами.

Иногда ему казалось невозможным возрождение, а иногда его сердце посещала надежда.

Ценою каких бы то ни было жертв, но он добьется прощения.

Конкордия добра и великодушна.

Он, наконец, обратится к посредничеству дочери и в конце концов, в крайнем случае, он отыщет Караулова, строгого к его недостаткам, почти жестокого, но который не оттолкнет его.

Он сжалится над ним, он примет во внимание его раскаяние.

Он, граф, бросится к его ногам и скажет ему с мольбою:

«Будь моим судьею, будь моим палачом, бичуй меня, но не отнимай надежды».

Первым делом после его выздоровления надо отослать от себя эту ненавистную женщину, из-за которой он погиб.

Ему нечего ее стесняться, не в чем перед нею оправдываться.

Это было бы глупо после всего случившегося.

Что касается ее самой, то пусть она устраивает свои дела как хочет, пусть, наконец, она раскается также, как и он, тем более, что они вместе совершили преступление, значит им надо вместе нести и наказание.

Карл Генрихович Ботт — человек добрый и мягкий, он простит жену, и все прекрасно устроится.

Так мечтал граф Владимир Петрович, лежа с закрытыми глазами на своей постели.

Виновные с легкомысленными характерами все легко утешаются и надеются.

Впрочем, порой его разгоряченный думами ум представлял себе другую картину, приводившую его в трепет.

В его памяти восставал Караулов, каким он видел его последний раз, жестокий и неумолимый, уставший снисходить и прощать. Он отстранял его повелительным жестом.

Далее появлялся образ жены — графини Конкордии Васильевны.

Вид обманутой им женщины заставлял его трепетать.

Бледная, с сухими глазами, в которых уже не было слез, так как их пролито было слишком много, молодая женщина смотрела на него строго, неумолимо, и он нигде не мог укрыться от ее взгляда.

Иногда его болезненная фантазия представляла ему его жену, одетую в глубокий траур с плерезами, а у ног ее стоял гроб.

Руки ее были подняты с угрожающим жестом, и на ее губах он читал роковые слова: «никогда».

Эти кошмары сопровождались бредом.

В полузабытьи и во сне он говорил без сознания.

Язык выдавал его тайну и направление его мыслей.

Надежда Николаевна, безотлучно находившаяся около него, всегда бодрствующая и внимательная, не упускала ни одного слова.

По обрывкам иногда почти бессмысленных фраз она угадывала настроение духа ее сожителя и как в открытой книге читала в его тоскующей душе.

«Он хочет исправиться, вернуться к своей жене! — неслось в ее уме. — Но допустить этого нельзя, это будет для меня срам, позор и разорение».

Кроме того, хотя она и не была способна на продолжительное чувство, но все же привязалась к графу.

Это была чисто животная привязанность, которая часто бывает сильнее духовной связи.

Она желала сохранить графа для себя. Он был ей необходим, он был нужен для ее существования.

Она решилась с ним объясниться первой.

Выбрав удобную минуту, когда он, почувствовав себя лучше, попросил перевести его на кресло к открытому окну, чтобы, как он говорил, насладиться последними осенними днями.

Осень в тот год стояла действительно чудная, в воздухе была прохладная свежесть, деревья почти не пожелтели.

— Какая чудная погода! — сказала она. — Я так люблю осень, для нас с тобой это время года должно быть вдвойне дорого, так как осенью мы познакомились с тобой в Киеве… Не правда ли, мой друг?..

Он ответил после некоторой паузы, глубоко вздохнув, с искаженным грустью лицом:

— Я не поэт, и притом осень не приносит мне счастья.

— Счастья! — задумчиво сказала она. — Может быть, ты и теперь не считаешь себя счастливым?.. Ты хочешь свободы?

Граф снова вздохнул.

Ироническая улыбка появилась на ее губах.

— Первый я бы тебе этого не сказал, — начал он, — но раз ты это угадала, мне ничего не приходится, как сознаться, что это так.

Надежда Николаевна встала со стула, стоявшего рядом с креслом больного, и стала нервными шагами ходить по комнате.

— Я положительно вижу теперь, — заговорила она голосом, в котором слышались свистящие ноты, — что ваша жена знала вас лучше всех, знала вам цену.

Она вдруг перешла с ним на «вы».

— Вот как вы заговорили! — с нескрываемой насмешкой уронил граф Владимир Петрович.

— Да именно так! — злобно продолжала она. — Когда я была лучшим другом вашей добродетельной жены, — она особенно подчеркнула эпитет, — она удостаивала меня своим доверием. Часто она высказывала о вас откровенное мнение. Она считала вас человеком без сердца, развратным животным и даже нечестным человеком, так как, по ее словам, вы жили на ее счет.

Граф Белавин вспыхнул, а затем побледнел до синевы.

Графиня Конкордия действительно бросила ему в глаза такой упрек.

Караулов также осуждал его в этом смысле.

Даже Фанни, его содержанка, дала ему с усмешкой ясно понять то же самое.

Он все перенес.

Но слышать это от женщины, которая увлекла его в последнюю измену, было свыше его сил.

Он горячо возразил.

— Конкордия вам никогда этого не говорила, слышите ли, она вам этого не говорила. Я слишком хорошо знаю мою жену, чтобы хотя на минуту предположить, чтобы она могла иметь с вами подобный разговор о своем муже, каким бы он ни был.

В голосе его слышалось почти звериное рычание.

Надежда Николаевна разразилась смехом.

— Значит, я лгу?.. Благодарю за любезность.

— Дело не в этом, — холодно ответил он, — но есть предметы, до которых вам не следует касаться. Не нам быть судьей, особенно тех, которые неоспоримо чище и выше нас нравственно.

Она со злобою глядела на него.

Он продолжал:

— Заметьте, если я сказал «нам», то это единственно из вежливости, так как я тут ни при чем… Вы первая произнесли имя графини Конкордии.

Смех, которым встретила последние слова графа Надежда Николаевна, походил на свист.

— Пусть будет так! Вы хотите разрыва… После ваших слов, я сама хочу его… Но позвольте вас спросить не для того, чтобы оправдаться, а во имя справедливости, почему графиня Белавина, до которой, конечно, дошли слухи о вашей дуэли и ране, до сих пор даже не прислала узнать о вашем здоровье… О я знаю ответ и очень легкий… Это происшествие вывело окончательно из себя эту добродетельную женщину, это была капля, переполнившая чашу… Но это не оправдание для воплощенной добродетели, для совершенства, каким старалась казаться графиня Конкордия.

Она остановилась, чтобы перевести дух или, лучше сказать, для того, чтобы нанести решительный удар.

Граф Владимир Петрович смотрел на нее бессмысленным взглядом. Он ощущал какую-то странную, чисто физическую боль, точно в ожидании этого удара.

— Между тем говорят иное, — начала Надежда Николаевна, — на каждый роток не накинешь платок! Уверяют, что прекрасная графиня, обманувшись в супруге, который ей причинил столько горя и страданий, решилась, наконец, отдать естественную дань своей молодости и красоте, так как только роль матери ее не удовлетворяла, а утешение в Боге она не сумела найти…

— Надежда, перестань!.. — воскликнул, задыхаясь от негодования, граф Владимир Петрович.

— Зачем перестать… Я намерена вам раскрыть глаза окончательно, выложив всю правду.

— Не сумевши, сказала я, найти утешение в религии и в материнских обязанностях, она нашла его в объятиях вашего друга Федора Дмитриевича Караулова… Она…

— Презренная гадина! — вдруг вскочив с кресла, крикнул граф Белавин, бросившись на Надежду Николаевну и схватил ее за горло.

Она несколько времени отбивалась, а затем лишилась чувств.

Он отшвырнул ее на пол, а сам бросился к двери и как сумасшедший выбежал на двор.

— Клеветница! Клеветница! — повторил он. — Жало змеи, если не убивает жертву, но все же отравляет ее…

Такова сила клеветы.

VI. Пред угасающей жизнью

Борьба самых противоположных чувств происходила в душе Федора Дмитриевича Караулова во время его путешествия вместе с графиней Конкордией Васильевной по железной дороге.

Насладившись всецело чувством высокого, чистого наслаждения — быть вместе с любимой женщиной, он перешел к разрушающему анализу, в силу которого его умственному взору стали представляться картины мрачного будущего.

Его стала пугать эта предстоящая ему жизнь под одной кровлей с предметом его многолетней любви.

Он чувствовал, что эта любовь разгоралась в его сердце с новой силой, силой, пред которой может померкнуть ее чистота.

Караулов с ужасом наблюдал, что его чувство к графине начинает граничить со страстью, а сидевшая против него двадцатишестилетняя женщина в полном расцвете своей красоты, конечно, не могла служить успокоительным зрелищем.

Федор Дмитриевич переносил страшные муки, незнакомые большинству современных мужчин.

Это большинство не имеет понятия о любви, хотя и говорит о ней с красноречивым пафосом.

Смешивая вспышки чувственности с чувством, они осмеливаются называть любовью свое животное влечение, при котором женщина играет роль самки.

Платоническая любовь недоступна их понятию. Они смеются над борьбою между телом и духом, именно той борьбою, которую выдерживал несчастный Караулов.

По прибытии на виллу Караулов и графиня нашли маленькую Кору полулежащей в своем кресле в гостиной.

Она ждала их и потому приказала перенести сюда свое кресло.

При появлении Федора Дмитриевича девочка приподнялась и протянула ему обе руки.

Она узнала его, несмотря на прошедшие годы.

Черты лица лечившего ее в Киеве доктора врезались в память ребенка.

— Наконец-то, доктор, вы приехали… Я так ждала вас. Лучше поздно, чем никогда. Не правда ли, вы меня вылечите? — сказала она тем слабым грудным голосом, который указывает на сильное поражение легких.

Караулов смотрел на нее, и сердце его надрывалось от сознания своей беспомощности — он опытным глазом врача читал смертный приговор на изможденном лице несчастной девочки.

В его медицинской практике он, конечно, видел много тяжелых картин, но к одной из них он не мог привыкнуть — это к смерти ребенка.

Такая смерть казалась ему явлением нелогичным, ненормальным, ему казалось, что такая смерть нарушала закон гармонии природы.

Он отказывался понимать, для чего ребенок, только что начавший жить, должен умереть.

Зрелище, которое он видел теперь перед своими глазами, подтверждало эту роковую, хотя и бессмысленную, по его мнению, необходимость.

Перед ним сидела дочь любимой им безумно женщины, несомненно обреченная на скорую смерть.

Девочка была похожа на мать, она была высока для своих лет — видимо рост был болезненный.

Длинные белокурые волосы, светло-голубые глаза, с тем поэтическим таинственным, не от мира сего выражением, придавали ей вид неземного существа.

Она принадлежала и теперь скорее небу, нежели земле.

Это-то впечатление и вынес Караулов.

Он не выказал его ни словом, ни жестом, ни даже выражением лица, но материнское чутье обмануть трудно.

В тот же день вечером, когда маленькая Кора легла спать, графиня Конкордия спросила Федора Дмитриевича голосом, в котором слышалось рыдание:

— Значит нет никаких средств и никакой надежды?

Караулов вздрогнул.

Он не ожидал такого вопроса, или лучше сказать, он не ожидал его в такой категорической форме.

Графиня обратилась к доктору, не поднимая на него глаз.

Он понял, какие сильные страдания она переживала, и счел своею обязанностью ободрить несчастную мать.

Он через силу улыбнулся, постарался придать выражению своего лица спокойствие и начал говорить слова утешения и надежды.

Прямой и откровенный человек, он не умел лгать даже тогда, когда вполне применимо правило, что ложь бывает во спасение.

Он говорил слова, но эти слова не были убедительны.

Графиня Конкордия поняла все.

Она была бесконечно благодарна доктору за нравственную ломку, которую, она видела, он делал над собою, но при этом убедилась, что он не имел ни малейшей надежды.

Таким образом, последняя надежда несчастной матери, надежда на «чудо», которое совершит врач-друг, врач любящий, уже раз спасший ей ее дочь — рухнула.

Болезнь развивалась со страшной силой — конец был близок.

Чахотка в этом возрасте недаром называется скоротечной, она поражает сразу все нежные органы больного и с каждой минутой усиливает свое разрушительное действие.

Недели через две, вечером, несмотря на принятые доктором Карауловым всевозможные средства, с больной сделались сильнейшие приступы лихорадки.

Федор Дмитриевич понял, что это начало конца.

Он ничего не сказал графине, и не от него она узнала об этом.

Бедную девочку как бы осенило свыше откровение о скором окончании ее земных страданий.

Однажды утром, когда, по обыкновению, маленькая Кора поместилась в своем кресле таким образом, чтобы видеть в окно море, она вдруг вскрикнула несколько раз от восторга, точно впервые увидала эту картину.

Графиня подошла к ней, и дочь стала ласкаться к матери и целовать ее.

— Мама, — заговорила она, — ведь в это прекрасное небо, которое расстилается над морем, улетают к Богу души тех, которые умирают?..

Конкордия Васильевна была не в силах сдержаться.

Слезы брызнули из ее глаз. Она привлекла к себе дочь и прижала ее к наболевшему сердцу.

— Не надо плакать, мама, — снова ласкаясь к матери, начала Кора. — Видишь ты, я не думаю, чтобы можно было бы очень кого-нибудь любить на земле… Так и я, исключая тебя, папы и…

Девочка остановилась, как бы колеблясь, и затем продолжала:

— И доброго Федора Дмитриевича… Мне никого не жаль… Да и относительно вас у меня есть утешение, что я увижусь с вами.

Нечего говорить, что такой разговор был страшно тяжел для несчастной матери, между тем как маленькая Кора задавала вопросы и ждала ответов.

Она, однако, заметила, что ее мать почти обезумела от горя и умолкла, не высказав всего.

В тот же день после обеда Кора около часу молчаливо созерцала то же море и небо.

Эта молчаливая сосредоточенность дочери встревожила графиню.

Она сидела немного сзади Коры и с беспокойством наблюдала за ней.

— О чем ты думаешь, моя дорогая? — ласково спросила графиня.

Девочка повернула к ней свое исхудалое личико.

— Я думаю о том, когда я буду причащаться…

— Великим постом, моя крошка, как и в прошлом году…

Девочка грустно покачала головой.

— Нет, это слишком поздно… Надо раньше…

— Раньше? — упавшим голосом повторила Конкордия Васильевна.

— Да, раньше, в течение этих двух недель…

— Почему же двух недель? — удивилась графиня.

Маленькая девочка протянула к ней ручки.

Конкордия Васильевна подвинулась ближе к дочери и наклонилась к ней.

— Потому, мама, — сказала спокойно Кора, — что через две недели меня не будет с тобой…

Графиня отшатнулась от нее, вся дрожащая, бледная.

— Что ты говоришь?

— Правду, мама, правду…

Конкордия Васильевна заключила свою дочь в объятия и залилась слезами.

— Не плачь, мама, не плачь, мне будет хорошо там, — говорила девочка.

Мать обещала дочери пригласить священника, когда она этого пожелает.

Кора задремала, и графиня Конкордия, позвав прислугу, вышла в залу, где в глубокой задумчивости ходил взад и вперед Федор Дмитриевич Караулов.

Конкордия Васильевна передала ему только что происшедший разговор между ней и ее дочерью.

— Ужели это предчувствие? — с дрожью в голосе спросила она.

Он ответил ей чуть слышно коротким:

— Да.

— И ей жить осталось только две недели?

Она смотрела на него с надеждой, что он будет отрицать, но он только печально наклонил голову в знак того, что предчувствие умирающей девочки не обманывает ее.

Описать состояние духа графини Конкордии Васильевны в эти страшные две недели невозможно.

К довершению ее мучений вопросы об отце со стороны Коры учащались и стали настойчивее и настойчивее.

Несколько раз графиня, по настоянию дочери, телеграфировала и писала мужу.

Но увы, мы знаем, что письма и телеграммы в это время не могли доходить до графа Владимира Петровича.

Он лежал раненый, под строгим надзором г-жи Ботт, которая, как известно, уничтожала, не читая, всю получаемую корреспонденцию.

Графиня Конкордия негодовала на мужа.

Что он совершенно забыл ее — это она понимала, но забыть свою дочь — это было выше ее понимания.

Она терялась, какие давать ответы на беспрестанные, полные грусти вопросы Коры.

Бедная девочка, чувствуя приближение конца, ежедневно спрашивала раздирающим душу голосом, с глазами, полными слез.

— А что же папа! Отвечал ли он? Скоро ли будет?

Однажды под впечатлением напрасного ожидания Кора воскликнула с гневом, если только гнев имел доступ к чистой душе ребенка.

— Мама, разве существуют на свете отцы, которые допустят умереть дочь, не дав ей прощального поцелуя?..

Графиня Конкордия вздрогнула при этом полном отчаяния вопросе.

Чтобы не допустить умирающую дочь проклясть своего отца, мать стала уверять ее, что ее отец скоро будет у ее изголовья.

Роковой момент между тем приближался.

Доктор Караулов видел это по учащенному биению сердца и по ослабевающему пульсу больной.

Больная исповедовалась и причастилась и по окончании церемонии снова спросила об отце.

— Он приедет, он приедет… — смущенно отвечала графиня, между тем как ее сердце положительно разрывалось на части.

Девочка приподнялась на постели с искаженными чертами лица и с глазами, полными слез.

— О если бы я не была так больна, — с рыданием воскликнула она, — я бы сама поехала за ним.

Конкордия Васильевна стояла молча, сдерживая готовые вырваться из ее груди рыдания.

Федор Дмитриевич взял руку больной, с чувством пожал ее и произнес:

— Вы правы, Кора… Надо за ним съездить… Я поеду с первым отходящим поездом, и завтра ваш отец будет здесь, вместе со мною…

— Благодарю вас, доктор, — сказала Кора, прижав руки к сердцу, — за это я люблю вас еще больше…

Караулов быстро собрался в дорогу.

Прощаясь с графиней, он сказал:

— Я не знаю, как и где я найду Владимира, но будьте уверены, что я сделаю все возможное.

Графиня верила, безусловно, в Федора Дмитриевича, и поездка его за графом Владимиром была в ее глазах равносильна тому, что граф непременно будет около дочери.

Она с чувством пожала ему руку.

— Во всяком случае телеграфируйте мне завтра, а может быть и послезавтра, на мою квартиру, о состоянии здоровья больной!.. — сказал доктор.

Он уехал на железную дорогу с тяжелым сердцем и горькими думами.

Он уехал в Петербург разыскивать человека, который когда-то был его лучшим другом, а теперь в его сердце не находилось для него даже сочувствия, так как Федор Дмитриевич был из тех людей, которые никогда не возобновляют прерванные отношения, так как разрыв у них всегда имеет серьезные причины.

Он должен будет явиться к человеку, которому он объявил, что он для него умер, исполняя тяжелое поручение — заставить его прийти к постели умирающей дочери.

Но это было не все.

Федор Дмитриевич искренно и сердечно привязался к маленькой Коре. Он полюбил ее чисто отцовской любовью, заботился о ней с нежностью, уступавшей лишь нежности матери. Сердце его было полно отчаяния, что эти его заботы были бесполезны, но он все же хотел принять последний вздох этого ангела. Но именно тогда, когда эта минута была близка, он должен был покинуть свой пост у постели умирающей, чтобы исполнить совершенно естественное и законное желание ребенка — видеть в последний раз в жизни своего отца.

«А если он опоздает? Если смерть наступит раньше, нежели он разыщет и привезет графа Владимира?»— мелькала у него в голове роковая мысль.

VII. Прозревший

Граф Владимир Петрович, захватив второпях первые попавшиеся шляпу и пальто, выбежал как сумасшедший из-под крова жилища, стены которого были свидетелями его преступной любви.

Хотя сообщение женщины, к которой он чувствовал теперь чисто физическое отвращение, об измене графини Конкордии и его бывшего друга Караулова, было неправдоподобно и гнусно, но оно все же жгло ему мозг.

Еще не освободившийся от понятия о жизни, как о ряде чисто плотских наслаждений, он судил по себе о других, и это отчасти поселило в его больном мозгу вероятность отвратительной клеветы.

Эта-то кажущаяся вероятность мучительно отзывалась в его сердце.

Нет людей безусловно и окончательно испорченных.

Как низко ни пал человек, он не может окончательно заглушить теплящуюся в нем искру Божию.

Поклонение идеалу в той или другой форме сохраняется в душе самого порочного человека.

Возьмите падшую женщину, превратившуюся в жертву общественного темперамента, которая имела счастье быть матерью.

Она расскажет вам с восторгом о своем сыне или дочери, которых воспитывает вдали от себя, на деньги, добытые грехом.

При воспоминании о ребенке она преображается. Перед вами мать, в полном святом значении этого слова.

Она скажет вам, что ее ребенок не будет таков, как его мать.

Попробуйте усомниться в этом громко, она не простит вам этого, хотя за минуту простит какое угодно оскорбление ей лично — она привыкла к отношению к себе, как к животному.

Ребенок и материнство — ее идеал.

Идеалом графа Белавина было уважение к жене и другу.

Змея ужалила его в самое больное место, яд сомнения проник в его душу.

И это произошло именно в то время, когда он только что начал надеяться на прощение жены и друга. Он готов был принять от них всевозможные условия и испытания.

Он любил своих судей и хотел видеть их безупречными.

Даже в аду он бы не проклинал своих богов — Конкордию и Караулова.

И вдруг все изменилось.

Святотатственная рука уничтожила разом двойную святыню его погрязшей в пороке души, низвела его божества с пьедестала на землю, разбила его единственные идеалы.

Граф вдруг сделался, в свою очередь, судьей.

Это ему казалось более чем странным.

Эта новая роль его пугала, она была ему не по силам.

Он был виноват, он был осужден, он это знал, он, подобно падшему ангелу, сохранил на вечное мучение себе в своей душе некоторое впечатление светлого неба — он это чувствовал.

Он мог бы ненавидеть Конкордию и Караулова, но видеть их падение было для него невыносимо.

Он шел по аллее Каменного острова в кое-как надетом пальто с надвинутой на лоб шляпой.

Редкие, встречавшиеся здесь в этот час, прохожие с любопытством смотрели на него.

Он это заметил.

Чтобы скрыться от любопытных взглядов, он повернул в более глухую аллею и замедлил шаг.

Аллеи островов ранней весною и поздней хорошей осенью очаровательны, но графу Белавину было не до красоты природы.

Он несколько пришел в себя под влиянием свежего благорастворенного воздуха, и первый вопрос, который появился в его уме, был: «Куда он идет»?

«Искать Караулова, — ответил он сам себе после некоторого раздумья».

Он вышел на набережную Большой Невки, где ему, наконец, попался извозчик.

Он сел, не торгуясь, и велел ехать ему на Малую Морскую.

Он подумал, что Федор Дмитриевич продолжает жить в гостинице «Гранд-Отель».

«Какой сегодня день?» — вдруг промелькнуло в его уме.

Он силился припомнить, но не мог, и обратился с этим вопросом к извозчику.

Тот обернулся, довольно подозрительно оглядел седока и отвечал:

— 20 сентября.

— 20 сентября! — повторил граф, и это полученное им сведение, казалось, привело в порядок его мысли.

Он обратил внимание на яркий солнечный день, на снующий по тротуару народ.

Ненависть и гнев, с которыми он вышел из дому, исчезли.

Странное чувство овладело им. Ему стало казаться, что чем дальше удаляется он от своего дома, тем в более тонкую нить растягивается его связь с Надеждой Николаевной, и вот скоро, скоро, когда лошадь сделает еще несколько поворотов, она совершенно порвется.

Он ликовал в предвкушении свободы и освобождения от гнета тяготевшего над ним преступления.

Он начал даже почти спокойно рассуждать о возможности, что в сообщении Надежды Николаевны о графине и его друге есть доля правды.

«Все мы люди, все мы грешны… — неслись далее его мысли. — Вина у нас обоюдная».

Решительно это была для него новая роль, роль обиженного, великодушно извиняющего своих обидчиков.

Он не заметил, как тихо ехал извозчик, не ощущал толчков пролетки при переездах рельсов конно-железной дороги и очнулся только тогда, когда извозчик остановился у подъезда «Гранд-Отеля».

— Доктор Караулов? — спросил граф у швейцара.

— Он выехал…

— Куда?

Швейцар справился по книге и сказал адрес.

На том же извозчике граф Владимир Петрович поехал в Караванную.

— Дома доктор? — спросил он у отворившего ему дверь лакея.

— Приехал вчерашний день, но сейчас только что уехал.

— Как приехал вчерашний день?.. Разве он не был в Петербурге?

— Нет, вот уже с месяц, как он пробыл в Финляндии.

— Не около ли Гельсингфорса?..

— Так точно-с…

Слова Надежды Николаевны подтверждались.

Несмотря на только что посетившие его мысли о взаимном прощении, кровь бросилась в голову графа Белавина, а сердце томительно сжалось мучением ревности.

Он, однако, быстро овладел собою.

— Вероятно у графини Белавиной?

— Точно так-с… Графиня приезжала сама за доктором, и он ездил туда лечить ее дочь от опасной грудной болезни…

— Что ты говоришь? — воскликнул граф, побледнев.

Причиной этой бледности была уже не ревность.

Иное чувство, чувство отца проснулось в несчастном. Страшное беспокойство о дочери овладело им.

— А не знаешь ты, — спросил он, задыхаясь, имеет ли доктор надежду на выздоровление дочери графини Белавиной.

— Не могу знать… Я знаю только, что вчера по приезде он посылал меня в адресный стол справляться о местожительстве графа Владимира Петровича Белавина, и вчера же вечером ездил к нему, но не застал его дома… Вернувшись, он несколько раз повторял про себя: «кажется невозможно привести этого отца к последнему вздоху его дочери».

Граф Владимир Петрович пошатнулся.

Лакей подхватил его под руки, ввел в переднюю и посадил на стул.

— Что с вами, господин?

— Он это сказал… он это сказал… — лепетал между тем граф, ломая в отчаянии руки. — Да знаешь ли ты, что это я граф Белавин, что это умирает моя дочь.

Лакей смотрел на него с почтительным сожалением.

— И… где его найти… где его найти в эту минуту?..

— Мне, кажется, ваше сиятельство, — заметил лакей, — доктор поехал теперь именно к вам… Таково, по крайней мере, было его намерение… И вам бы следовало…

— Ты прав, — встал со стула граф и сунул в руку лакея первую попавшуюся ему в кармане кредитку, — я поеду домой. Когда доктор вернется, попроси его, чтобы он тотчас приехал ко мне, я буду его ждать целый день и целую ночь. Чтобы непременно приехал.

Он выбежал как сумасшедший из квартиры доктора и, бросившись в пролетку извозчика, приказал ему как можно скорее ехать на Каменный остров.

Не обращая внимания на удивленные взгляды, бросаемые на него снующей по панели публикой и встречными, граф, закрыв лицо руками, неудержимо плакал.

Он первый раз ощутил горе и горе безысходное.

В первый раз почувствовал он настоящее раскаяние.

Только выехавши на Каменноостровский проспект, он несколько успокоился.

Федор Дмитриевич Караулов, действительно, только что приехав в свою квартиру, послав лакея в адресный стол и получив нужную справку, помчался на дачу графа Белавина.

На его звонок ему отворил дверь лакей с дерзкой, почти наглой физиономией. Оглядев его с головы до ног, впустил его в переднюю и отправился с его карточкой во внутренние комнаты.

Через несколько минут он вернулся с той же карточкой в руках.

— Его сиятельство отдыхает… По предписанию доктора, который его лечит, не приказано его беспокоить… Кроме того, мне приказано сказать, что если господин думает, что он у графа Белавина, то он ошибается.

— У кого же я? — спросил Караулов с нескрываемым удивлением.

— Вы у г-жи Ботт.

Надежда Николаевна действительно перевела дачу на свое имя.

— А-а-а… — протянул Федор Дмитриевич. — Но не могу ли я видеть г-жу Ботт.

— Барыня не принимает.

Караулов, конечно, более не настаивал в этот вечер, но приехал на другой день, через какие-нибудь четверть часа после бегства графа Владимира Петровича.

Не блуждай последний по глухим аллеям Каменного острова, они бы встретились.

На этот раз он был принят Надеждой Николаевной.

Она вчера не приняла его, надеясь этим отвадить его совершенно и дать понять, что ему не следует являться вновь.

Но Караулов, видимо, не хотел этого понимать.

Он снова явился к ненавистной ему женщине, чтобы видеть отца дочери женщины, им боготворимой.

Г-жа Ботт заставила его подождать около получаса и встретила его надменно и холодно.

Она только что оправилась от происшедшей сцены с графом Владимиром Петровичем, и, конечно, эта сцена не могла хорошо повлиять на расположение ее духа.

— Чем могу служить? — спросила она, жестом указав на кресло и садясь сама на диван в гостиной.

Караулов сделал вид, что не заметил ее приглашения и остался стоять.

— Могу я видеть графа Белавина?

— Его нет дома.

— Как нет дома, когда мне вчера сказали, что он болен…

— Действительно, он был болен, но сегодня вышел в первый раз.

— И это правда?

— Милостивый государь!..

— Получал ли он за это время письма и телеграммы?..

— Доктор запретил ему передавать их.

— Но теперь, по выздоровлении, надеюсь ему их подали?..

— Это похоже на допрос, милостивый государь…

Федор Дмитриевич понял все и холодно, почти резко отвечал:

— Я не скрываю, что это допрос, виновных всегда допрашивают, а я считаю вас виновной.

Она встала с жестом протеста, но он, не обратив на это внимания, продолжал:

— Теперь мне совершенно ясны причины упорного молчания графа на письма и телеграммы его жены о тяжкой болезни его дочери… Они были скрыты вами… Вы глубоко виноваты перед человеком, который вам доверился, и вы ответите за это перед Богом…

Он холодно поклонился и вышел.

Вернувшись домой, он узнал от своего лакея, что без него был граф Белавин и, отправившись домой, просил его тотчас же приехать к нему.

Караулов, не снимая пальто, тотчас же поехал обратно к графу.

VIII. Ангел отлетел

Мы сказали, что граф Владимир Петрович несколько успокоился, въехав на Каменный остров.

Он был в состоянии соображать.

Он понял всю ложь и коварство Надежды Николаевны, скрывавшей от него письма и телеграммы, и еще более, если только это было возможно, возненавидел эту женщину.

Первый вопрос, который он задал ей, влетев, как бомба, на свою дачу, был:

— Где мои письма, мои телеграммы? Что вы с ним сделали?

Пойманная врасплох и неприготовленная к ответу, она смутилась и заговорила с несвойственной ей кротостью:

— Но ты был так болен, что доктор приказал тебя ничем не беспокоить…

— Но теперь я здоров, отдайте мне их.

Она отдала ему последнее письмо и телеграмму, которых еще не успела уничтожить.

Он с жадностью прочитал их и скорее упал, чем сел в кресло.

И письмо, и телеграмма выпали из его рук.

Он зарыдал, как ребенок.

— Моя дочь, мое умирающее дитя зовет и звало меня, чтобы простить меня и смыть с меня позор моих преступлений своими чистыми, ангельскими поцелуями… И я ничего не знал и оставался здесь, подозревая мою жену и моего друга и веря этой…

Он бросил на сидящую поодаль Надежду Николаевну взгляд, полный непримиримой ненависти.

— О презренная женщина, — вскочил он с кресла, на какое преступление ты не способна!.. Уйди с глаз моих, или я не ручаюсь за себя!

Надежда Николаевна быстро вышла.

В это время раздался звонок.

Граф Владимир Петрович сердцем угадал, что это был Караулов.

Федор Дмитриевич сразу увидал состояние души своего друга.

Ни одного упрека, конечно, не сорвалось с его языка, а напротив, он почувствовал к нему искреннюю жалость и даже потребность утешить его.

Он видел страдания несчастного: искренность его раскаяния не подлежала сомнению.

Бог жестоко поразил виновного, и люди уже не имели права прибавлять ему наказания.

Караулов, по-прежнему, дружески обнял графа Владимира Петровича.

Последний дрожал как в лихорадке и, положив голову на плечо Федора Дмитриевича, рыдал как безумный.

Последний был глубоко тронут.

— Увези меня отсюда, — сквозь рыдания говорил граф, — умоляю тебя, увези меня, я не могу, я не хочу здесь больше оставаться…

Этого только и хотел Караулов, но пожимая руку графа, он понял, что у Владимира Петровича начинается сильная лихорадка; зрачки глаз его были сильно расширены.

— Нет, не теперь, по крайней мере сегодня тебе уехать нельзя… Ты не в состоянии перенести путешествия… Отдохни эту ночь, а завтра утром с первым поездом мы уедем… Я приеду за тобой.

— Нет, нет, поедем сегодня.

— Нельзя, я тебе говорю это как доктор…

Граф должен был уступить благоразумному совету друга и отменить свое решение.

Он заставил рассказать себе подробно о жизни графини, о болезни маленькой Коры.

Федор Дмитриевич постарался это сделать, смягчив краски, чтобы не беспокоить и без того больного, разбитого человека.

Наконец, он уговорил графа лечь и отправился домой.

Лакей подал ему телеграмму.

Какое-то тяжелое предчувствие наполнило сердце Караулова, когда он взял сложенную аккуратно бумажку, заключающую в себе порой радость, порой горе.

Он развернул ее, прочитал и прочитавши не мог удержаться на ногах.

Он сел на первый попавшийся стул и еще несколько раз перечитал эти строки, написанные равнодушной рукой телеграфиста.

«Сегодня в два часа ночи наш ангел отлетел.

Конкордия».

Таково было роковое содержание телеграммы.

Первая мысль Федора Дмитриевича была об отце, так рано взятого смертью ребенка, об отце, искренно раскаявшемся и ожидавшем получить прощение жены и дочери.

Он понимал, что смерть Коры вырыла еще большую пропасть между графиней и графом — эта пропасть была могила дочери, которой отец отказал в последнем поцелуе.

Раскаяния графа, значит, было недостаточно.

Он не был прощен.

Сердце доктора Караулова сжалось невыносимой болью. Он закрыл лицо руками и первый раз в жизни заплакал.

На другой день в назначенный час он был у графа Белавина.

Он застал его совершенно одетым по-дорожному, маленький чемодан стоял в передней, но состояние его было хуже вчерашнего.

Цвет лица его был совершенно багровый, он весь дрожал, не попадая зуб на зуб.

— Поедем, поедем! — воскликнул несчастный при виде входящего Караулова, встал с кресла, но не мог устоять на ногах и снова сел.

Федор Дмитриевич с отчаянием во взоре смотрел на него.

В таком состоянии ему нельзя было ехать.

Да и к чему теперь послужит эта поездка?

— Мы не поедем, Владимир! — сказал Караулов.

— Не поедем, почему? — простонал граф.

— А потому, что ты в таком состоянии, что не можешь ехать…

Граф Белавин горько улыбнулся.

— Вот как, но это пустяки… Ты ошибаешься!.. Ты увидишь, что как только я выеду из этого дома, я буду чувствовать себя очень хорошо. Поедем, поедем, мы опоздаем, поезд уйдет… Поедем скорее.

Он все время силился приподняться с кресла и встать, но не мог.

— Мой друг, ты не можешь стоять на ногах… как же ты поедешь. Повторяю, тебе нельзя ехать… Ты, надеюсь, имеешь ко мне доверие… я тебе говорю, что сегодня тебе ехать немыслимо.

— Сегодня! — воскликнул граф Владимир Петрович, поднимая с отчаянием руки. — Но тогда когда же? Не сказал ли ты, что часы Коры сочтены, что дорога каждая минута… Разве ты можешь, находясь здесь, отсрочить ее последний вздох.

Караулов грустно склонил голову.

Граф Белавин начал догадываться о грустной истине.

Он схватил руки своего друга.

— Это не то!.. Ты лжешь, Федор! Есть что-то другое, что ты скрываешь от меня… Моя Кора!

Караулов молчал.

— Отвечай, отвечай же, несчастный! — умолял обезумевший отец.

Доктор склонился к нему и горячо поцеловал его.

— Будь тверд, Владимир… Никто, как Бог!

Расширенные зрачки графа остановились на Караулове.

Граф Владимир понял.

Он схватился за голову, истерически захохотал, с перекосившимся лицом и диким стоном вскочил с кресла и в ту же минуту ничком упал на ковер.

Глаза его вышли из орбит, зрачки остановились.

С ним сделался нервный удар.

Федор Дмитриевич с помощью лакея перенес его в спальню, раздел и пустил кровь — старое средство, но в иных случаях спасительное.

Это принесло больному некоторое облегчение, но по учащенному пульсу и пылающей голове доктор Караулов понял, что болезнь только начинается.

В спальню вошла Надежда Николаевна с напускною важностью, Федор Дмитриевич обратился к ней, указывая на больного.

— Ему угрожает смерть… Вы одна виновница этого… Ваша совесть сумеет, надеюсь, указать вам ваши обязанности.

— Я их знаю… Уже послано за доктором, — надменно, но все же с дрожью в голосе, отвечала она.

Федор Дмитриевич вышел из спальни своего бесчувственного друга и уехал домой.

По приезде он тотчас же послал телеграмму на имя графини Конкордии Васильевны Белавиной следующего содержания:

«Владимир при смерти. Как только будет возможно, приезжайте. Ваше присутствие необходимо.

Караулов».

IX. Долг прежде всего

Графиня Конкордия Васильевна Белавина на своей вилле изнемогала под тяжестью постигшего ее горя.

Бывают минуты отчаяния, такого всепоглощающего уныния, что в душе человека гаснет последний луч надежды, и он чувствует себя окруженным непроницаемым, беспросветным мраком.

В таком положении находилась и несчастная женщина.

Она чувствовала себя совершенно беспомощной, разбитой и физически, и нравственно.

В это-то время она получила телеграмму Караулова и хотя прочла, но не поняла ее.

Все ее думы тогда были сосредоточены на дорогих останках, покоящихся в гробу.

Маленькая Кора лежала, как живая, в белом платье, вся усыпанная цветами. Какая-то точно радостная улыбка застыла на маленьких губках.

Казалось, она сладко спала.

Телеграмма была брошена на письменный стол будуара.

Лишь через два дня, после того как все было кончено, когда гроб вынесли из дома и после отпевания опустили в могилу на сельском кладбище, и могила была засыпана, несчастная мать могла начать что-либо соображать.

Она взяла вновь телеграмму Караулова и перечитала ее.

Теперь она только поняла, что ее вызывали в Петербург.

Зная доктора Караулова за человека осторожного и благоразумного, графиня сообразила, что вероятно действительная опасность болезни ее мужа заставила его послать ей этот вызов в первые дни ее траура.

Она все же не поехала сразу, а послала Федору Дмитриевичу телеграмму с вопросом, должна ли она ехать сейчас?

На нее она получила короткий, но выразительный ответ:

«Да, без замедления».

Графиня быстро собралась и поехала с первым поездом.

Дорогой она все время думала над вопросом: сам от себя или же по поручению ее мужа вызывает ее Федор Дмитриевич?

При этом она не могла не заметить, что со смертью Коры последняя ее связь с человеком, которого она называла своим мужем, порвалась.

В ее измученном сердце не было жалости к умирающему графу Владимиру.

По приезде в Петербург она остановилась в «Европейской» гостинице и тотчас же, несколько поправив свой туалет, поехала к Караулову.

Федор Дмитриевич был дома и встретил графиню в передней.

Она прошла залу и вошла в кабинет.

Несколько минут они стояли молча друг против друга. У обоих из глаз катились слезы, которые были красноречивее всяких слов.

Им надо было хотя немного успокоиться, чтобы начать разговор.

Графиня начала первая.

— Скажите мне, зачем вы так настаивали на моем приезде сюда?

— Вы видели из первой телеграммы, что горе, которое вы только что пережили, не последнее для вашего сердца.

Графиня Конкордия не умела лгать.

— Мой друг, — отвечала она, — что касается до горя, то я его выпила до дна. Смерть моего ребенка была последним ударом, теперь я равнодушна ко всему. Вы писали, что мой муж умирает. Что же он, умер?..

— Нет, но он безнадежен.

Снова водворилось молчание.

Графиня опомнилась. Под влиянием неизмеримого горя она не сумела скрыть холодное равнодушие, с которым относилась к своему мужу. Этот человек, которого она любит столько лет и которого она уважает, осудит ее за это. Ей было больно.

Она заговорила:

— И вы думали, мой друг, что присутствие даже несчастной, обиженной жены обязательно у изголовья умирающего мужа, даже виновного перед ней? Это великая мысль. Это подвиг, на который не все способны. Благодарю вас за такое высокое обо мне мнение.

— Я это думал, — отвечал Федор Дмитриевич, — даже при условии, что для исполнения этого подвига вам придется прикоснуться к той грязи, которой окружил себя ваш муж.

Графиня Конкордия задрожала.

— Вы заставляете меня думать, что исполнение этой обязанности будет для меня тяжелее, нежели я предполагаю.

— Несравненно тяжелее, графиня! Я не должен это скрывать от вас.

— Но объясните мне, в чем же дело, мне надо знать положение вещей.

Федор Дмитриевич не имел причины смягчать истину и нарисовал ей обстановку, в которой находился граф Владимир Петрович Белавин.

— И нет средства вырвать его из логовища этой женщины? — воскликнула графиня.

— Теперь нет… Удар при известии о смерти Коры случился с ним при нем, и вот уже неделя, как я каждый день хожу навещать его… Он до сих пор не приходил в себя… Я его не лечу… Его лечит врач, приглашенный г-жею Ботт… Это человек знающий и серьезный, который, конечно, не позволит перенести больного… Я сам, признаюсь, несмотря ни на что, воспротивился бы этому… Болезнь Владимира тяжелая, не дающая надежды, но требующая большой предосторожности, у ней два исхода и оба ужасные: смерть или сумасшествие.

Снова воцарилось молчание.

Графиня сидела, опустив голову, но вот она подняла ее и посмотрела на Караулова.

Ее лицо было лицо страдалицы, лицо мученицы.

— Мой друг, — сказала она прерывающимся, полным слез голосом, и вы находите, что я должна выпить эту чашу срама? Ужели я обязана быть у изголовья моего мужа в квартире его любовницы?

— Графиня, — отвечал Федор Дмитриевич, — вот мое мнение. На вас не лежит никакой обязанности. Разрывая свою связь, которая вас соединяла, Владимир сам освободил вас от всякой обязанности.

— Так что я могу со спокойной совестью возвратиться к могиле моей дорогой дочери?

— По моему мнению, можете… — спокойно отвечал Караулов.

Молодая женщина посмотрела на него и вдруг неудержимо зарыдала.

— Боже мой, Боже мой, воскликнула она, задыхаясь от слез, — есть ли на свете кто несчастнее меня… Сколько лет я влачу жизнь, полную унижения и страдания, жертв и лишений… Сколько лет мое сердце надрывается от горя и оскорблений… После разлуки с мужем я испытала отчаяние матери, ребенок которой умирает на ее руках. Боже мой, ты взял у меня мое дитя, мое утешение, мою силу… Я чувствовала, что мое сердце упало в могилу вместе с прахом моей дочери… Но те слезы, которые я проливала, были чисты, они не покрывали меня бесславием… Сегодня, Ты, Боже, посылаешь мне и это. Я должна испытать стыд и позор… Этот человек, который разбил мою жизнь, заставляет меня терпеть унижение у своего смертного одра.

Она откинулась на спинку кресла, закрыла лицо руками и, казалось, замерла в припадке безысходного горя.

Прошло около четверти часа.

Федор Дмитриевич сидел неподвижно, из уважения к понятному для него состоянию души графини.

Она полулежала в кресле, тихо рыдая.

Караулову показалось, что его присутствие излишне, что ее следует оставить одну, дать ей выплакаться.

Он осторожно встал и направился к двери.

Но графиня Конкордия Васильевна не допустила его выйти из комнаты.

Она вскочила с кресла и загородила ему дорогу.

— Мой друг, — сказала она, — простите мне мою слабость. Она кончилась, слава Богу. Мои глаза прозрели, я вижу теперь все ясно, я понимаю значение ваших слов: никакие формальные обязанности не заставляют меня действовать так, но есть еще обязанности нравственные, которые должен исполнить человек, если он дорожит своим человеческим достоинством.

Она схватила обе руки доктора.

— Уже почти месяц мы живем одной жизнью, одним горем. Я боюсь подумать о том времени, когда мы, быть может, снова с вами будем в далекой разлуке, снова станем чужими друг для друга, и при этом я вас хорошо знаю и хочу быть достойной вас. Слушайте меня. Какова бы ни была болезнь, которой болен мой муж, на какой бы постели и где бы он ни лежал, я решилась за ним ходить… Я пойду туда с надеждой на его выздоровление и желанием этого выздоровления, жертвуя последний раз моим самолюбием, моими чувствами, моей любовью, самой святой. Теперь вы меня поняли, не правда ли? Мой дорогой друг, вы после Бога первый вдохнули в меня силу исполнить все то, что я решила! Скажите, довольны ли вы мной?

Она стояла перед ним с лихорадочным блеском в глазах и почти радостным, преображенным лицом.

Это было с ее стороны почти признание, первое признание.

Он пожал ее руки. Она не отнимала их.

Федор Дмитриевич преклонил перед нею колени и стал покрывать поцелуями ее руки.

— Вы святая! — задыхающимся голосом проговорил он.

Она высвободила от него свои руки и быстро подошла к зеркалу, чтобы привести в порядок свое лицо и волосы.

Он встал с колен.

— Дайте мне адрес, я поеду туда… — сказала она.

— Я вас провожу.

— Нет, мой друг, я от этого отказываюсь. Вы не знаете, до чего может дойти бесстыдство и злословие этой женщины.

— Вы правы, графиня… — согласился Федор Дмитриевич.

Он написал адрес и подал ей.

— Дай Бог вам силу исполнить ваш великий и трудный подвиг… — напутствовал он уходящую.

Несчастной, ни в чем не повинной жене теперь предстоял тот же путь, по которому неделю тому назад ехал преступный муж и отец, но чувства, наполнявшие их сердца, были различны.

X. У постели больного

— Дома г-жа Ботт? — спросила графиня Конкордия Васильевна у отворившего ей дверь дачи лакея.

Он еще не успел ответить, как она уже прошла мимо него в переднюю.

Лакей почтительно посторонился.

Он догадался.

Петербургская прислуга всезнающа, от нее не могут укрыться никакие тайны дома, в котором они служат. Как бы тщательно от нее ни скрывали, она узнает всю подноготную. Лакей заметил давно, что барыня была всегда настороже.

Он знал, что барин — граф Белавин, а барыня — г-жа Ботт, знал также, что граф женат, но что его жена не живет в Петербурге.

Тревожное состояние барыни указывало, что каждый день может произойти катастрофа, или, по крайней мере, скандал.

Когда лакей увидел входившую красивую даму с благородной осанкой, всю в черном, то тотчас понял, что это пришла законная жена за своим мужем.

Еще раз почтительно поклонившись, он ввел ее в зал.

Если кто не ожидал видеть графиню, то это Надежда Николаевна.

Когда лакей доложил ей, что в зале ее ожидает дама, и она вышла, то при виде своей задушевной подруги, величественной и невыразимо прекрасной, она отступила, ошеломленная.

Графиня произнесла только два слова:

— Мой муж!..

Надежда Николаевна хотела ответить, но язык ей не повиновался.

Наконец, она с усилием произнесла хриплым голосом:

— Он очень плох!

— Я хочу его видеть! — сказала повелительно графиня.

Она двинулась к двери, у которой стояла Надежда Николаевна.

Та невольно посторонилась.

Графиня Конкордия откинула портьеру, отворила и вошла, сопровождаемая своею бывшей подругой, поступью королевы.

Это была комната больного, мрачная комната.

Шторы были спущены. Маленькая лампочка под густым зеленым абажуром полуосвещала комнату, отражаясь в зеркале над камином.

Атмосфера была спертая, пропитанная человеческими испарениями и запахом лекарств.

На постели, стоявшей посреди комнаты, лежал граф Владимир.

Цвет лица его был багровый, дыхание прерывистое, глаза его то открывались, то закрывались, ничего не видя, лоб был покрыт компрессом, а на выбритом темени лежал пузырь со льдом.

Жаль было глядеть, что сделалось с красивым лицом графа.

Правильные и тонкие черты лица исчезли, остался один обтянутый кожею череп с выдающимися скулами. Усы были всклокочены, щеки и подбородок покрылись жесткими волосами.

Лицо умирающего было ужасно.

Графиня Конкордия не могла удержаться от рыданий.

— Боже, что вы с ним сделали! — воскликнула она сквозь слезы, указав Надежде Николаевне на больного.

Та молчала.

Графиня подошла к своему мужу, опустилась на колени у его постели и начала горячо молиться со слезами, которые падали на его одеяло.

Вдруг с больным сделался припадок бреда.

Он стал невнятно произносить слова, но смысл их был ясен.

Он звал отсутствующих.

— Кора, дочь моя! Не уезжай, — стонал он, — мое милое дитя, подожди меня, я приду к тебе и соединюсь с тобою. Конкордия, Конкордия, если ты еще помнишь меня, удержи ее и не позволяй ей уезжать.

Графиня Конкордия Васильевна вскочила.

Она вспомнила свои обязанности жены-христианки.

Не обязана ли она была спасти душу своего мужа, а вместе с тем, быть может, и тело.

Его бред доказывал, что он раскаивается, что его душа стремится к ней, своей жене и к своей дочери.

Она взяла руку больного. Эта рука была горяча, как огонь.

— Я здесь, Владимир, я здесь, подле тебя! Узнаешь ли ты меня… Я твоя жена — Конкордия.

На лице больного отразилась мучительная напряженная мысль.

Наконец, его лицо на мгновение просветлело.

Мимолетная улыбка мелькнула на губах графа.

Он узнал молодую женщину.

— Конкордия! — прошептал он. — Конкордия, это ты?

Она прочитала в его на мгновение просветленных глазах радость и благодарность за это доказательство его прощения.

— Да, это я, Владимир, это я… Я пришла за тобой, чтобы увезти тебя.

В это время в комнату вошел лечивший графа доктор. Он с удивлением, почти с ужасом созерцал эту сцену, которая осложняла и без того опасное положение его пациента.

— Да, Конкордия, я поеду, я хочу ехать с тобой. А Кора? — вдруг переменил он тон. — А Кора, моя дочь, где она? Отчего ее нет здесь, с тобой?

Графиня молчала.

— А ты не хотела привезти ее. Ты не хотела, чтобы она видела своего отца! — рассвирепел больной. — Презренная женщина! Ты хотела отомстить мне, наказать меня… или скорей, я тебя понимаю, я угадываю, ты сама ее убила, ты убила нашего ребенка, чудовище, бесчувственная мать…

Он говорил прерывающимся голосом, задыхаясь от ярости, с блуждающими, широко открытыми глазами.

Он схватил нежные руки графини Конкордии Васильевны и сжал их изо всей силы.

Бедная женщина не сопротивлялась и только шепотом повторяла:

— Владимир, приди в себя… Я, Конкордия — твоя жена, я пришла за тобой, чтобы отвезти тебя к нашей дочери.

Зрелище было невыносимо тяжелое.

Доктор не выдержал.

Он подошел к постели больного, силой вырвал графиню Конкордию из его рук и уложил его, а затем почти грубо обратился к молодой женщине:

— Кто вы такая и что вам здесь нужно?

Тон, которым был задан этот вопрос, возмутил графиню.

Она побледнела, как полотно.

— Я законная жена графа Белавина и пришла ходить за ним к его любовнице, если мне не позволят перевезти его ко мне.

Доктор почтительно поклонился.

— Простите меня, графиня, я не знал… Но при этих тяжелых обстоятельствах я должен говорить как врач. Я не могу ни в каком случае разрешить перевозить больного в том состоянии, в котором он находится. Вы и теперь сделали большую неосторожность, которая может чрезвычайно осложнить состояние вашего мужа. Вы не найдете, конечно, поэтому странным, если я категорически запрещу вам доступ к этой постели и в эту комнату до моего разрешения.

— Как, вы хотите запретить мне ходить за моим мужем? — воскликнула графиня Конкордия.

— Это необходимо, графиня! Это мера предосторожности…

— Будьте спокойны, доктор, — заметила Надежда Николаевна, — я хозяйка в этом доме и сумею отдать приказания и наблюсти за их исполнением.

— О презренная! — кинула по ее адресу графиня и вышла.

Через минуту она покинула тот дом, где умирал ее муж, а ей было запрещено переступать его порог.

В эту же ночь с графом Владимиром Петровичем случился второй удар, и к утру его не стало.

Это печальное известие принес графине Белавиной доктор Караулов.

Она приняла его сравнительно спокойно.

После пережитой ею муки у постели больного она точно окаменела.

Федор Дмитриевич смотрел на нее испытующим взглядом врача.

Он видел, что это состояние через несколько времени должно разразиться катастрофой.

Видимо, Бог послал ему еще не все жизненные испытания.

Графиня просила Караулова принять на себя все распоряжения по части похорон, с непременным условием похоронить графа в Финляндии, рядом с его дочерью Корой.

Законная жена вступила в свои права над трупом ее мужа.

Федор Дмитриевич выхлопотал разрешение перенести гроб с телом графа Белавина в церковь Старой Деревни, где служили панихиды, и на третий день произошло отпевание.

Сделаны были от имени графини публикации в газетах.

Несмотря на то, что сезон еще не кончился, масса народу собралась на похороны графа Владимира Петровича Белавина.

Тут было много представителей и представительниц петербургского «света», а в особенности представительниц «полусвета».

В числе последних была и Фанни Викторовна Геркулесова в глубоком трауре.

Конечно, всех этих лиц привело в церковь не желание отдать последний долг покойному графу, а романтическая сторона как его жизни, так и смерти.

В светских и полусветских гостиных Петербурга были известны все его романтические похождения, последнее приключение с Надеждой Николаевной Ботт, дуэль с ее мужем и, наконец, посещение его женою в квартире любовницы, за несколько часов до его смерти, вызванной потрясением при известии о смерти его дочери.

От этого тысячеглазого зверя, именуемого «обществом», как известно, ничто не может укрыться.

Одна Фанни Викторовна Геркулесова приехала отчасти по добрым воспоминаниям о покойном графе, а главное, чтобы насладиться мучительным для нее созерцанием доктора Караулова рядом с графиней Белавиной.

Фанни Викторовна похудела и побледнела.

Взором непримиримой ненависти смотрела она на роковую для нее пару, но ни Федор Дмитриевич, ни графиня Конкордия Васильевна не заметили этого.

Им было не до того.

Графиня все продолжала находиться в состоянии почти столбняка, а доктор был весь поглощен думой о несчастной молодой женщине.

Надежда Николаевна Ботт на похоронах не присутствовала.

По окончании печальной церемонии завинченный металлический гроб поставили на дроги и повезли на вокзал Финляндской железной дороги.

За дрогами поехала только одна карета.

В ней сидели: графиня Конкордия Васильевна Белавина и Федор Дмитриевич Караулов.

XI. Старый друг

Проводив еще раз взором непримиримой злобы карету, последовавшую за погребальными дрогами, Фанни Викторовна Геркулесова, с искаженным от бешенства лицом, села в свою карету, крикнув кучеру хриплым голосом:

— Домой!

Карета покатилась.

Фанни Викторовна сидела в ней, как окаменелая.

Глаза ее были устремлены в одну точку, губы судорожно сжаты.

Только судороги, по временам пробегавшие по ее красивому лицу, указывали, что она переживала нечеловеческие душевные страдания.

Смерть графа Владимира Петровича Белавина поразила ее как громом.

Этой неожиданной, внезапной смертью были разрушены все ее последние надежды, которыми она жила, отказавшись от всех своих прежних знакомств, вдали от всех столичных удовольствий.

Она вся была поглощена своей безумною страстью к Федору Дмитриевичу Караулову, которая от встреченных ею препятствий разгоралась все сильнее и сильнее.

Она, повторяем, жила надеждой на победу.

Она хорошо понимала, что любовь доктора к графине Конкордии Васильевне Белавиной была одной из главных причин того, что он безжалостно отталкивал ее, Фанни Викторовну, не только как жену, но и как любовницу.

Но она не верила и не могла верить в чистую, платоническую любовь.

Она думала, что он так же, как и она, надеется.

По рассказам графа Владимира Петровича и по слухам из других источников, Фанни Викторовна хорошо знала графиню Белавину, знала, что при жизни мужа, несмотря на разлуку с ним, как бы она ни была продолжительна, молодая женщина не сделает шага, который мог бы ее компрометировать.

«Федор Дмитриевич, — рассуждала она далее, — потеряв, наконец, всякое человеческое терпение, придет в ее объятиях искать забвения неудовлетворенному чувству».

Она этого и ждала, оставив мечту увлечь Караулова своей собственностью особой, своей красотой, как несбыточную.

Она с жадностью схватит и эти крошки, падающие со стола господ.

Смерть графа Владимира Петровича подкосила разом и эту надежду.

Графиня Конкордия была свободна и любила Федора Дмитриевича.

Препятствие к их браку было устранено.

Когда Фанни Викторовна прочла в газете публикацию о смерти графа Белавина, газета выпала из ее рук, и она воскликнула голосом, полным отчаяния:

— Проклятие!..

Она тогда же приняла решение поехать на похороны графа Владимира Петровича.

Она не была бы женщиной, если бы не позаботилась о траурном наряде.

Это ее несколько заняло и рассеяло.

Когда она ехала на похороны, в ее сердце еще теплилась надежда, что графини Конкордии Васильевны не будет на похоронах, хотя публикации в газетах и были сделаны от ее имени, что это сделал Караулов, который и будет один при гробе своего друга.

При входе ее в церковь и эта искра надежды потухла.

Она не только увидала Федора Дмитриевича рядом с графиней Белавиной, но зоркими глазами влюбленной женщины заметила, с какой восторженно-почтительной любовью смотрел на эту ненавистную для нее женщину кумир ее мечты.

Адские муки вынесла она за время исполнения церемонии и теперь ехала домой, подавленная обрушившимся на нее роковым ударом.

«Все кончено!» — шептали ее побелевшие губы.

Карета остановилась у шикарного подъезда ее дома.

Она вышла, быстро прошла к себе наверх и вошедши в гостиную, в ту самую гостиную, где принимала Федора Дмитриевича Караулова и где ей на мгновение даже показалось, что счастье было близко и возможно.

Не раздеваясь, как была в траурном платье и в шляпе с длинной креповой вуалью, она вдруг опустилась на колени перед креслом, на котором сидел во время своего первого и последнего визита доктор Караулов и которое она оберегала с тех пор, как святыню, опустила на него голову и неудержимо горько зарыдала.

Вошедшая за Фанни Викторовной горничная удивленно несколько минут посмотрела на свою барыню, а затем беззвучно удалилась.

Прорыдав около получаса, Фанни Викторовна встала.

Глаза ее были сухи и положительно метали искры.

Она окинула окружающую ее роскошную обстановку взглядом, полным презрения.

«Вот эта золоченая грязь, — вдруг заговорила она сама с собой, — из которой я не могу выкарабкаться и которая затягивает меня все глубже и глубже. Чем эта грязь лучше грязи притонов и Вяземской лавры?..» Нет, тысячу раз нет, не лучше она, а хуже и опаснее, а та отвратительна, и человек, не потерявший образ и подобие Божие, старается стряхнуть ее с себя, а засосанный ею, обратившись в скотское состояние — доволен и счастлив… А здесь? Как все это привлекательно, красиво, нарядно и между тем как все это отвратительно грязно по своему происхождению, как отвратительно грязны те деньги, на которые все это куплено… Каким зловонным комом нравственной грязи должна была показаться ему эта гостиная и, наконец, я сама, такая чистая, выхоленная, в эффектном наряде. А я, безумная, думала этим прельстить его!

Она опустилась на один из пуфов и задумалась.

Легкий стук в дверь заставил ее очнуться.

— Кто там?

Дверь отворилась, и на ее пороге появилась горничная с серебряным подносом в руках, на котором лежала визитная карточка.

Фанни Викторовна взяла карточку и вдруг неудержимо истерически захохотала.

— Этот является не для того, конечно, чтобы читать мне лекции о нравственности… — со смехом произнесла она.

На карточке стояло:

«Леонид Михайлович Свирский».

Горничная широко открытыми глазами смотрела на Фанни Викторовну.

Она еще никогда не видала ее в таком состоянии: за какие-нибудь полчаса она горько плакала, а теперь смеялась, что есть мочи.

— Проси, — сказала, наконец, кончив хохотать, Фанни Викторовна, — и приходи ко мне в уборную.

Геркулесова вышла из гостиной.

Через минуту в гостиную Фанни Викторовны вошел Леонид Михайлович Свирский.

Пролетевшие годы оставили на нем свою печать.

Он похудел и постарел, и на его жизнерадостном лице появилось выражение постоянной грусти.

Одет он был в скромный костюм, далеко не первой свежести.

Восхищенным взором художника оглядывал он окружающую его обстановку.

Каждая действительно сделанная артистически вещица приковывала надолго его внимание.

Он не заметил, как прошло более получаса времени, как вдруг в тот момент, когда он был занят рассматриванием древней урны-курильницы, сзади него раздался полунасмешливый, полуласковый голос:

— Это ты!

Он обернулся и положительно обомлел.

Пред ним стояла Фанни Викторовна, казалось не одетая, а охваченная волною тончайших кружев.

Таковое впечатление производил надетый на ней кружевной капот, совершенно прозрачный на груди и руках.

Он не мог выговорить слова от овладевшего им волнения.

— Не узнал? Переменилась? Не ожидал? — снова спросила она.

В тоне ее звучала уже явная насмешка.

— Признаюсь… — задыхаясь, наконец, мог произнести Свирский.

— Да и ты порядком изменился, и, не в укор тебе будь сказано, не к лучшему…

Он вздохнул и робко посмотрел на нее.

— Но ничего, старый друг все же лучше новых двух… Ты не робей, я приму тебя лучше, нежели ты принял меня последний раз… Садись.

Она протянула ему руку.

Он запечатлел на ней восторженный, страстный поцелуй.

— Садись…

Он пошел было к креслу, на котором сидел когда-то Караулов и сиденье которого было еще влажно от пролитых с час тому назад слез Фанни Викторовны, но последняя испуганно вскрикнула:

— Не туда, не туда, не на это кресло, садись сюда.

Она села на диван и указала ему на место рядом с собой.

Он сел.

— Рассказывай… Ты женат?

— Да! — печально ответил он.

— Вот как… — протянула она. — Ну да это ничего, домашние обеды не всегда кажутся вкусными, потому-то и существуют рестораны… И что же, ты счастлив?

— Нет!

— Впрочем, что же это я спрашиваю… Счастливым в супружестве не место у меня… Твоя жена изменяет тебе?

Он горько усмехнулся.

— Когда бы это могло быть! — воскликнул он.

Это восклицание было так неожиданно и так курьезно, что Фанни Викторовна не могла удержаться от смеха.

— А ты хотел бы этого?

— Конечно… Тогда бы я знал, по крайней мере, что она женщина.

— Это интересно… Расскажи…

Леонид Михайлович поведал ей грустную историю своей брачной жизни.

Он умолчал, конечно, о том восторженном настроении, в котором он был перед свадьбой и которое относится к тому времени, когда он писал письмо, читанное, если припомнит читатель, Карауловым с товарищем в анатомическом театре медико-хирургической академии.

Он рассказал лишь о том, что жена его через год после свадьбы обратилась в вечно брюзжащую бабу, наклонную к толщине. Миловидная и грациозная девушка заплывала на его глазах жиром и доводила небрежность своего туалета до того, что муж стал чувствовать омерзение.

Детей у них нет и не было.

Вместе с прогрессивным увеличением объема тела жена его впала в ленивую апатию, манкировала знакомствами в Одессе, где они прожили до прошлого года, и, видимо, сознавая свое увеличивающееся безобразие, стала, в довершение всего, безумно ревновать его без всякого повода и причины.

Она требовала отчета в каждом часе его отсутствия из дому, в каждой истраченной им копейке.

— У ней есть средства?

— Есть небольшие…

— А! Продолжай…

Он стал рассказывать дальше.

В конторе редакции одной из одесских газет, где он был постоянным сотрудником, появилась в числе служащих барышень миловидная брюнетка, обратившая на него свое внимание; далее нежных слов и еще более нежных рукопожатий дело у них, видит Бог, не зашло; но один из товарищей в шутку при жене рассказал о влюбленной в него конторщице, и этого было достаточно, чтобы его супруга явилась в редакцию, сделала там громадный скандал и категорически заявила, вернувшись, что они переезжают в Петербург.

Скандал в редакции, при котором супруга Свирского не остановилась даже в оскорблении редактора, делал этот отъезд и без того неизбежным.

Он убедился в этом в тот же вечер, когда получил от редактора письмо с приложением причитавшегося ему жалованья и гонорара и уведомлением, что он более не состоит сотрудником газеты.

Они распродали всю обстановку, хозяйство и переехали в Петербург.

Он здесь перебивался кое-какой случайной работой по редакциям, а дома продолжался тот же ад.

Он не выдержал и стал убегать из дома на целые дни, совершенно разумно рассуждая, что лучше выносить гром и молнии от супруги раз в сутки.

Пересматривая на днях от нечего делать, чтобы убить время, в одной из редакций адресную книгу Петербурга, он был поражен, увидавши в числе петербургских домовладельцев Фанни Викторовну Геркулесову.

Это имя подняло в его уме целый ряд самых светлых, самых отрадных воспоминаний молодости.

— Ужели это она? — думал он.

Его неудержимо потянуло к ней и вот… он явился.

Свирский кончил свою исповедь.

Фанни Викторовна несколько времени молчала, как бы что-то обдумывая.

Наконец, она заговорила:

— Ты явился как раз кстати… Тебе тяжело, мне тоже… Почему? Тебе нет до этого дела… У меня есть средства, мы будем развлекаться… Мы вспомним невозвратные дни нашей юности… Ну иди же, целуй меня по-прежнему крепко-крепко.

Она раскрыла свои объятия.

Леонид Михайлович, как сумасшедший, бросился в них.

XII. Смертельный сон

Весь веселящийся Петербург был в необычайном волнении. Толкам и пересудам не было конца.

Толки эти проникли, не говоря уже о «полусвете», где они положительно царили, и в петербургский высший «свет».

Только и разговоров было о колоссальных праздниках и лукулловских пирах, даваемых известной m-lle Фанни в ее роскошном доме на Фурштадтской.

Фанни Викторовна, действительно, точно обезумела, она сорила громадными суммами, как будто доходы ее считались миллионными.

Завтраки, обеды, ужины, балы, пикники следовали один за другим.

Сама хозяйка веселилась более всех, но в этом веселье было что-то болезненно-лихорадочное.

Леонида Михайловича Свирского она заставила расстаться с женой. Тот уверил свою толстую, неповоротливую супругу, что получил командировку от одной из редакций в Варшаву и уехал из меблированных комнат, отметившись в этот город.

Вместо Варшавы он, понятно, очутился на Фурштадтской.

Это было на другой день его первого визита к своей бывшей подруге.

Он положительно потерял голову от этой «шикарной женщины», а быть может, вернее, от полной, не бывшей доступной даже его фантазии, роскоши обстановки.

В то время, когда Свирский ушел от Фанни Викторовны для объяснений со своей законной половиной, она велела заложить экипаж и объехала своих подруг, забросила карточки некоторым из представителей веселящегося Петербурга и в тот же вечер за роскошным ужином, куда не замедлили собраться все приглашенные, представила своего нового избранника — Леонида Михайловича Свирского, плававшего, как выражается фабричный люд, в эмпириях блаженства и даже почти поглупевшего от счастья.

Каждый день в роскошный дом Геркулесовой собирался все больший и больший круг не только «полусвета», но прямо «погибших, но милых созданий», более низшего разбора, являвшихся со своими сожителями, именуемыми на их языке «марьяжными».

Фанни Викторовна, не ограничиваясь роскошными угощениями, раздаривала гостям и гостьям свои платья, свои драгоценности, давала при первой просьбе деньги.

Леонид Михайлович Свирский ничего этого не замечал, как не замечал выражения лица своей бывшей подруги, минутами носящего на себе отпечаток такой безысходной грусти и отчаяния, которое далеко не гармонировало с ее наружным, каким-то ухарским весельем.

Отуманенный вином и страстью, разбитый физически от постоянных оргий, он сделался положительно каким-то полуидиотом, полуживотным и ходил, точно в полусне.

Так продолжалось два месяца, промелькнувшие для него незаметно.

Однажды, проснувшись, по обыкновению, часа в два дня, в роскошной спальне Фанни Викторовны, он увидал, что он находится в ней один.

Геркулесовой не было.

В эту ночь он лег сравнительно раньше и спал крепко.

Живительный сон несколько прояснил его ум.

Он подумал, что она находится в уборной.

— Фанни! — крикнул он.

Ответа не последовало.

Он повторил несколько раз зов, но с таким же результатом.

Леонид Михайлович быстро спустил ноги с кровати. В сердце его кольнуло какое-то предчувствие близкой беды.

В это же самое время дверь спальни отворилась и в нее вошел совершенно незнакомый Свирскому человек в костюме артельщика.

Леонид Михайлович вопросительно посмотрел на него.

— Вам письмо! — сказал вошедший и, подав Свирскому запечатанный конверт, вышел.

Леонид Михайлович вскрыл конверт и стал читать.

По мере этого чтения лицо его выражало все большее и большее недоумение.

Наконец, он кончил и воскликнул:

— Черт знает, что такое! Я ничего не понимаю!

Письмо заключало в себе следующее:

«Милый Леонид!

Когда ты будешь читать эти строки, меня не будет не только в моем доме, который мне уже теперь не принадлежит, а продан со всей обстановкой, но даже и в Петербурге. Не ищи меня! Все равно, во-первых, это будет безуспешно, а во-вторых, нам друг около друга делать нечего. Мы с тобой тряхнули стариной и помянули дни нашей юности почти двухмесячными непрерывными празднествами, на которые ушло все нажитое мною гнусным ремеслом состояние. В кармане твоего бумажника ты найдешь триста рублей на первое время. Перед тобой путь труда… Передо мной… да, впрочем, что тебе за дело, какой путь предстоит мне, на нем мы, даст Бог, не встретимся. Ты явился ко мне в ту минуту, когда я оплакивала мое прошлое и когда будущее представлялось мне одним сплошным мраком. Я обрадовалась тебе как другу все же лучших прежних дней и решила посвятить тебе последние дни моей старой жизни. Я так и сделала. Теперь я начинаю новую жизнь, начни и ты.

Прощай навсегда.

Твоя Фанни».

Леонид Михайлович бросился к своему сюртуку, вынул из кармана бумажник и действительно нашел в нем три радужных, кроме тех нескольких рублей, с которыми он пришел к Геркулесовой.

Вид этих денег, однако, не обрадовал его.

Они имели для него лишь значение тяжелого воспоминания о Фанни.

Пленительный образ этой женщины с особою рельефностью восстал перед ним и его потянуло к ней с неудержимой силой.

«Где она? Куда могла скрыться? Я разыщу ее, я увижусь с ней», — неслось в его уме.

Между тем он с лихорадочной поспешностью стал одеваться.

Пальто и шляпа оказались тоже в спальне.

Он вышел.

В остальных комнатах распоряжались какие-то совершенно посторонние люди.

«Новые хозяева дома!» — мелькнуло в его голове.

Он сошел с лестницы. Швейцар в подъезде даже не кивнул ему головой. Он, впрочем, не заметил этого.

Леонид Михайлович вышел на улицу.

Отошедши несколько шагов от подъезда, он остановился и оглянулся.

Не сон ли это был? Нет, это была действительность, но действительность минувшая, которая хуже пробуждения от чудесного сна.

«Куда идти? — неслись далее его мысли. — Домой, к жене.»

Дрожь пробежала по его телу.

Перед ним восстала неуклюжая фигура Надежды Александровны — так звали его супругу — и рядом с ней — только что внезапно исчезнувшая от него грациозная, прелестная женщина.

«Домой, ни за что! Я разыщу Фанни!»

Он стал скитаться по Петербургу.

Искание Фанни Викторовны сделалось прямо пунктом его помешательства.

Привычка за два месяца быть постоянно навеселе также сделала свое дело: он заходил в рестораны, пока у него были большие деньги, ночевал в гостиницах, в тех гостиницах, в которых без прописки видов на жительство пускают только вдвоем, потом спустился до низков трактиров и ночлежных домов.

Бродя по улицам, он пугал проходящих женщин, всматриваясь пристально в каждую из них.

Он искал Фанни.

Он не нашел ее.

Она исчезла. Некоторые утверждали, что встречали похожую на нее среди ночных фей, заполняющих по вечерам Вознесенский проспект, другие говорили, что видели ее на Сенной площади, выходящей из портерной в Таировом переулке.

«Кажется, это была она!» — заканчивали они свои рассказы.

Но наверное, однако, никто сказать не мог, что видел именно ее.

Исчезновение устроительницы «последних празднеств вакханки», как прозвали светские остряки последние дни Фанни, с неделю служило предметом толков среди петербургских «дам полусвета», «милых и погибших созданий» и их кавалеров, а потом Фанни Викторовна была забыта.

О ней этим дамам напоминали лишь изредка подаренные ею драгоценности и наряды.

Леонид Михайлович все продолжал ходить по Петербургу и искать.

Наконец, наступил день, когда в кармане у него не оказалось пятачка заплатить за ночлег.

Он бесцельно бродил ночью по улицам, перешел Троицкий мост и очутился в запушенном снегом Александровском парке.

Он пошел в самую глубь его и от усталости опустился на одну из редких, оставляемых на зиму, скамеек.

Кругом не было ни души, со стороны города доносился шум еще не успокоившейся столичной жизни, той чудной жизни вечного кутежа и разгула, которую он испытал в течение двух месяцев.

«Это был сон! — протянул он. — Смертельный сон… Все кончено, после всего пережитого жить не надо…»

На второй день в газетах в отделе происшествий было рассказано, что утром вчерашнего числа на одном из деревьев Александровского парка был усмотрен без признаков жизни повесившимся на помочах мужчина средних лет, одетый в сильно поношенную сюртучную пару и пальто. Шляпа самоубийцы валялась на снегу. При осмотре тела в кармане найден пустой бумажник с видом на жительство, из которого оказалось, что покончивший с собою был бывший студент Императорского С.-Петербургского университета Леонид Михайлович Свирский. Причина самоубийства неизвестна.

В одной из газет, щеголяющей большими подробностями происшествий, было добавлено: «По полицейским справкам оказалось, что жена покойного уже с месяц как подала объявление об исчезновении своего мужа, найденного теперь так трагически покончившим с собою».

XIII. Отвоеванное счастье

В то время, когда в Петербурге происходили последние праздники вакханки, а затем таинственное исчезновение бывшей содержанки покойного графа Владимира Петровича Белавина и, как последствие его, трагическая смерть ее бывшего сожителя, графиня Конкордия Васильевна была прикована к постели в страшной нервной горячке, и за нею, как врач и как сиделка, бессменно и неустанно ухаживал Федор Дмитриевич Караулов.

Стояли первые числа декабря месяца. Яркое солнце освещало запущенный снегом сад виллы и обыкновенными и отраженными лучами врывалось в окно обширной спальни графини, в которой только в этот день подняты были шторы.

Графиня Конкордия лежала на широкой постели.

В ее чертах, измененных тяжелой болезнью, видны были уже проблески жизненной энергии — этой предвестницы возвращения здоровья.

Даже при беглом на нее взгляде можно было заметить, что больная находится в том периоде, когда кризис миновал, опасность исчезла, а восстановление сил будет работой самого организма.

Улыбка, давно уже не появлявшаяся на печальных устах несчастной женщины, играла на них.

Она, видимо, с наслаждением любовалась в окна на освещенную ярким солнцем картину запущенного снегом сада и на даль моря, расстилающуюся за ним.

Она, видимо, примирилась с жизнью и находила ее прекрасной, несмотря ни на что.

Страдания прошлого довели ее до того, что ей была ненавистна эта жизнь. Разбитое сердце матери, поруганное чувство жены — все это привело ее к нервной горячке, к физическим страданиям, которые послужили как бы противовесом страданиям нравственным.

И вот теперь она пробуждалась к жизни.

Изнемогая физически, она перестала изнемогать нравственно.

Болезнь тела уничтожила болезнь духа.

Конкордия Васильевна, казалось, забыла о минувших страданиях.

Будущее, то самое будущее, которое она считала для себя не существующим, вставало перед ней, освещенным ярким солнцем надежды, подобно этому великолепному расстилающемуся перед ее окном саду, таким же чистым и светлым.

Мечты, давно не посещавшие графиню Конкордию Васильевну, роем вились над ее головкой.

Какое-то радостное чувство овладевало ею при мысли о том, что она избежала смерти, что жизнь чувствуется в каждой капле обращающейся в ней крови.

Она думала о Караулове.

С тех пор, как она пришла в себя, он аккуратно посещал ее два раза в день, ни больше ни меньше, несмотря на то, что жил с нею под одною кровлею.

Вот уже три дня, как он позволил поднимать в полдень на несколько часов шторы и любоваться видом сада и моря.

Завтра он разрешил ей встать и немного пройтись по комнате.

«Какой он добрый, внимательный, милый!» — прошептала она.

Прошло несколько дней.

Здоровье Конкордии Васильевны восстановлялось не по дням, а по часам.

Она чувствует теперь приток жизненных сил.

Постель ей становится тяжела.

Однажды, когда она сидела в пеньюаре перед зеркалом и уже вколола в свою прическу последнюю шпильку, в спальню вошел Федор Дмитриевич.

Увидав графиню, делающею свой туалет, он повернулся и хотел выйти, но Конкордия Васильевна остановила его.

— С каких это пор, — протянула она ему свою руку, — доктор не имеет права входить в комнату своей больной.

— С тех пор, — ответил он, — как больная чувствует себя настолько хорошо, что может обойтись без помощи доктора.

Он поцеловал ей руку.

Она удержала его руку в своей и нежно пожала ее.

— Вы в этом уверены, мой друг, — сказала она, улыбаясь, — что я не имею больше нужды в вас?

Она вдруг затуманилась и вздохнула.

— Я вас не понимаю, графиня; вот уже три месяца, как я лечу вас, несколько дней уже вы чувствуете себя хорошо, вы выздоравливаете, вы сами это знаете, так что…

Федор Дмитриевич не договорил.

Волнение сдавило ему горло.

— Что же «так что»? — спросила она, вставши с табурета, взволнованная не меньше его.

Он молчал.

Она смотрела на него вопросительно.

Наконец, он заговорил:

— Я должен вас прежде всего просить простить меня.

Глаза ее широко раскрылись, но она молчала.

— Тогда, в этот ужасный день, когда с вами сделалось дурно на могиле вашего мужа, я вас бесчувственную привез сюда. В то время я подпал под страшное искушение. Когда я увидел вас падающею в нервном припадке, угрожавшем вашему сердцу, я почувствовал трепет своего. Я остался при вас, графиня. Не в моих силах было восстановить дорогую вам и мне жизнь вашей дочери, но Бог мне помог сохранить вашу жизнь. Я вас внес в этот дом на моих руках, как похититель украденное сокровище, я вас спрятал от всех глаз, шаг за шагом я вас оспаривал у смерти, и вдруг я сделал роковое открытие: я с ужасом понял, что служа вам, заботясь о вас, спасая вас, графиня, я только служил моей любви.

Он умолк и стоял перед ней с поникшей головой.

— Что же из этого? — кротко и спокойно спросила графиня Конкордия Васильевна.

В этом вопросе было не только одобрение, но и поощрение.

— Я не мог, наконец, не сделать вам этого признания, как не мог бы удержать биение моего сердца. Вы, графиня, больше во мне не нуждаетесь. Позвольте мне уехать… Пребывание мое здесь в течение трех месяцев составит последние главы моего романа, последние вспышки моей заветной мечты.

При последних словах в голосе его послышались рыдания.

Графиня Белавина несколько времени молчала.

Вдруг она вздрогнула, положила свои руки на плечи Федора Дмитриевича и заговорила.

— Вы уезжаете, вы хотите меня покинуть… Впрочем, вы правы, — перебила она сама себя. — Мы расстанемся, но эта разлука будет последней… Я свободна, у меня нет ни мужа, ни детей… Время окончательно загладит раны, нанесенные прошлым… Вы сейчас сказали, что я ваше сокровище, что вы отвоевали меня у смерти… Если еще ваше сердце продолжает носить мой образ, поберегите его несколько месяцев и приезжайте за мной, как за женой, назначенной вам самим Богом, за вами отвоеванным счастьем.

Федор Дмитриевич упал перед ней на колени.

— Благодарю вас за это решение, оно врачует мое наболевшее сердце… Я уеду, сказавши: «до свидания», и буду с нетерпением ожидать дня, когда вы разрешите мне приехать… Я примчусь как сумасшедший от радости на призыв счастья. Я и сам не хочу, чтобы это счастье омрачалось горькими воспоминаниями, еще не исчезнувшими из вашего сердца, которое вы отдали мне, взамен моего, которое любит вас так давно, искренно, чисто, беззаветно.

Она стояла перед ним, радостная и улыбающаяся.

— Считайте сами дни. Мой траур не продолжится более полугода.

Федор Дмитриевич Караулов уехал из Финляндии женихом графини Конкордии Васильевны Бела виной.

«Через три месяца, через три месяца!»— шептали с радостной улыбкой его губы, когда поезд финляндской железной дороги мчал его в Петербург.

Ему пришлось прождать далее этого срока, так как только в половине апреля, на Красной горке состоялась их свадьба.

Венчание произошло в той же сельской церкви, где происходило отпевание маленькой Коры.

Были только необходимые свидетели из знакомых русских, живших в Гельсингфорсе.

По окончании обряда, после молебна, когда молодые приложились к местным образам, они оба, как бы побуждаемые одною мыслью, вышедши из церкви, направились на кладбище к могилам графа Владимира Петровича и Коры.

Горячо оба помолились они над этими могилами.

Это были могилы не только близких им обоим людей, но над этими могилами должно было начаться их счастье.

Летние месяцы они решили провести на вилле, а зимою устроиться в Петербурге, где Федор Дмитриевич решился снова начать прерванную описанными обстоятельствами практику и свои научные занятия.

XIV. Вместо эпилога

Мир, любовь и счастье воцарились на той самой вилле, где Конкордия Васильевна провела столько грустных и печальных лет.

Казалось, сбросивши с себя графский титул и ставши госпожой Карауловой, она вместе с тем устранила от себя причину всех невзгод.

Время действительно заживляет все раны прошлого, счастье — лучший врач души.

Время быстро летело.

Федор Дмитриевич довольно часто, в конце июля и в начале августа, стал ездить в Петербург.

Его призывали туда хлопоты по устройству зимней квартиры и, кроме того, разрешение вопроса о предлагаемой ему профессуре в медико-хирургической академии.

Однажды между станциями Удельной и Ланской, вблизи последней, поезд, в котором ехал Караулов, вдруг остановился.

Между пассажирами произошел переполох.

Большинство выскочило из вагонов.

Участившиеся за последнее время крушения на железных дорогах вызывали при каждом, даже незначительном происшествии, панический страх.

Увлеченный общим примером, выскочил из вагона на полотно дороги и Федор Дмитриевич Караулов.

Оказалось, что под поезд бросилась женщина.

Она выбежала быстро из лесу, опушка которого примыкала к полотну дороги, и легла на рельсы.

Машинист не мог остановить поезд сразу, и локомотив и два передних вагона переехали несчастную.

— Дачница? — спрашивали в толпе у тех, кто уже побывал около трупа.

— Какой там дачница… Просто нищая, одетая в лохмотья.

— Молода?

— А не разберешь, лицо такое опухлое, вероятно, от пьянства.

— Совсем убита?

— Конечно совсем… Пополам разрезало.

— Какой ужас!.. — послышалось восклицание какой-то дамы.

Федора Дмитриевича тоже потянуло посмотреть на самоубийцу.

В то время, когда он подошел, обе половины тела лежали уже в стороне от полотна, и кондуктор нес уже добытый им старый чехол с дивана вагона первого класса, чтобы прикрыть покойную.

Караулов взглянул и остолбенел.

В этом разрезанном пополам теле, одетом в невозможные лохмотья, в этом опухшем действительно от пьянства лице, он узнал еще несколько месяцев тому назад обворожительную и грациозную Фанни Викторовну Геркулесову.

— Пожалуйте в вагоны… Пожалуйте в вагоны… — раздались возгласы.

Публика стала усаживаться.

С поникшей головой вернулся на свое место и Федор Дмитриевич.

Раздался свисток обер-кондуктора.

Поезд двинулся далее.

Когда в глаза Караулова, в окно шедшего уже вагона, мелькнула прикрытая грязным полотном куча останков красивой, увлекательной и любившей его, по-своему, женщины, нервная дрожь пробежала по телу.

Целый день, несмотря на массу дел, скопившихся в этот его приезд в Петербург, перед его глазами стоял образ разрезанной пополам Фанни Викторовны, с обезображенным от пьянства лицом, носившем на себе отпечаток всех пороков и с широко раскрытыми, полными предсмертного ужаса глазами.

Он вздрагивал и старался отогнать этот образ, но последний неотвязно лез ему в голову.

Федор Дмитриевич переживал всю свою жизнь в точках соприкосновения этой жизни с жизнью покойной.

Он вспомнил свое студенчество, робкие ожидания золотошвейки Фанни на Литейной, нежные речи, сладостные надежды и горькое разочарование, когда он увидал молодую девушку под руку со старым ловеласом.

Встреча с Фанни в квартире Свирского — он не знал о его судьбе, так как во время тяжелой болезни Конкордии Васильевны ему было не до газет — восставала в его памяти.

Он увидал ее в качестве сожительницы своего товарища, уже достаточно вкусившей от петербургской жизни.

Наконец, последняя встреча с ней в ее доме и на Караванной, прогулка в карете — все это представлялось ему в живых, рельефных картинах.

Поразившая его роскошь обстановки ее жилища и, как контраст, куски тела среди дороги, прикрытые тряпкой, представлялись его уму.

«Такова жизнь! Таково возмездие на земле пороку и преступлению, как бы заманчивы ни были они по внешности, как бы ни казался счастлив временно человек, погрязший в них… Конец придет — ужасный конец».

Так резюмировал свои мысли о Фанни Федор Дмитриевич Караулов.

«И эту постигнет то же возмездие!»— вдруг перебросило его мысль.

Он ехал в это время по Загородному проспекту и навстречу ему попалась пролетка, в которой сидел Карл Генрихович Ботт и его жена — Надежда Николаевна.

Он и раньше слыхал, что супруги снова сошлись, но как-то не обратил на это внимания, забыв про их существование.

Сегодняшняя встреча напомнила ему о них.

Надежда Николаевна действительно сумела устроить так, что муж вернул ее к себе и даже был этим сравнительно счастлив.

Он был человек, искавший спокойствия, и, конечно, отсутствие жены-хозяйки из дома и матери от детей не могло не нарушить домашнего равновесия.

Это лето они жили в Павловске и поражали всех знавших их нежностью взаимных отношений.

Было ли это на самом деле так, или являлось только казовым концом их жизни — как судить?

Послужила ли смерть графа Белавина уроком для легкомысленной петербургской «виверки», каковою по своей натуре была Надежда Николаевна Ботт, и она, действительно, с искренним желанием исправиться, вернулась к своему домашнему очагу, или же это было временное затишье перед бурей, которая вдруг шквалом налетает на подобных ей женщин и влечет их или к подвигам самоотвержения, геройства, или же к необузданному разгулу, в пропасть грязного, но кажущегося им привлекательным порока — как знать?

Искупит ли свои преступления Надежда Николаевна в этой жизни добросовестным исполнением до конца ее долга и будет судима там, где нет лицеприятия и где высшая справедливость, или же возмездие наступит в этой жизни, как пророчил ей Караулов — дело будущего.

Оба супруга живут еще до сих пор вместе и кажутся счастливыми.

Счастливы ли они на самом деле — это вопрос!

Чужая душа — потемки! Чужая жизнь — закрытая книга!

Только на третий день, вернувшись на свою виллу, Федор Дмитриевич около своей ненаглядной Коры стряхнул с себя окончательно петербургские впечатления.

Ему и его жене, он был уверен, не предстояло возмездия.

Оглядываясь назад, он не видал ни на своей, ни на ее жизни ни малейшего пятнышка, а лишь одно всепоглощающее страдание, которым ими обоими и заработано настоящее счастье.

«Отвоеванное счастье! — припомнились Караулову слова жены, когда она еще была вдовой графа Белавина».

Это счастье и не покидало их.

На зиму Карауловы переехали в Петербург в прекрасно и со вкусом меблированную квартирку на Моховой улице.

Федор Дмитриевич получил профессуру.

Практика у него росла с каждым днем, и имя его окружалось все большей и большей славой ученого и практиканта.

Образовавшийся около них кружок друзей и знакомых, людей серьезных и хороших, далеких, как небо от земли, от пустого светского круга знакомств графа и графини Белавиных, пополняли их жизнь, которая, впрочем, и без того была полна тихой и светлой любовью.

Но все это счастье было ничем в сравнении с радужным будущим.

Конкордия Васильевна носила под сердцем залог супружеской любви, и сладостные мечты о появлении через несколько месяцев дорогого для них существа заслоняли собой все остальные настоящие радости их мирной, безмятежной жизни.

Конец
Загрузка...