Свои первые сто граммов водки Федор Васильевич выпил не так чтобы слишком рано и не так уж поздно — в 15 лет. В день получения паспорта на боевом счету Феди было двадцать пол-литров, а к свадьбе — сто сорок пять. Так что поначалу дело двигалось не чересчур быстро и, можно сказать, в пределах среднестатистической нормы. Но дальше пошло легче. К рождению первенца Федя осилил уже пятьсот пол-литров. Сына назвали Петром, и в честь этого знаменательного события молодой отец справился еще с двумя бутылками.
Где-то в районе двухтысячной бутылки у Феди родилась дочь, а когда дело подходило к третьей тысяче — родился второй мальчик, которого счастливый отец по пьяной лавочке то же хотел назвать Петром. Но затем, будучи под хмельком, о своем решении как-то забыл и нарек парнишку Вольдемаром.
Вообще-то Федор Васильевич где-то кем-то работал, в жизни его, конечно, происходили какие то важные события и случались радости и огорчения. Завершая пятую тысячу бутылок, Федор Васильевич получил новую квартиру со всеми удобствами и гастрономом внизу. Жить, разумеется, стало еще лучше и еще веселей.
А однажды, где-то в конце восьмой тысячи пол литров, Федор вдруг на какое-то мгновенье протрезвел и с удивлением обнаружил, что сидит в компании каких-то незнакомых молодых людей. Все они были в черных костюмах, белых рубашках и ярких галстуках… И только потом Федор Васильевич понял, что это он гуляет на свадьбе у своего старшего сына Пети.
А вообще-то друзья-собутыльники менялись часто и как-то незаметно. Только первые три с половиной тысячи бутылок плечом к плечу с Федей шел его лучший друг Паша Егорычев. Федя его очень любил, и сколько бы им ни приходилось выяснять отношения, всегда оказывалось, что друг друга они уважают и понимают. Но потом вдруг Паша бросил пить и стал играть в шашки, что, конечно, к добру не привело, потому что однажды Паша отравился грибами и чуть не умер. И хоть Федор тоже не против был иной раз подвигать по доске шашки, но знал меру. А после того, что случилось с Пашей, он стал еще более осторожно увлекаться этим опасным и отчаянным занятием.
Шли дни, сменялись этикетки на бутылках, и к тому времени, когда Федор Васильевич приканчивал свою десятую тысячу, сердчишко у него стало пошаливать и врач сказал, что жить ему осталось всего лишь пятьсот пол-литров, не больше.
— Пятьсот пол-литров чего именно? — дрогнувшим голосом попытался уточнить Федор.
— Именно ее! — строго пояснил врач.
— Ну, а если на что-нибудь послабей перейти? На перцовку или портвейн. Сколько я в таком случае бутылок протяну? — постарался все-таки поторговаться с судьбой бедный Федя.
— Что водка, что портвейн — все равно алкоголь, и норму свою вы давно уже перевыполнили, фонды выбрали и лимит исчерпали. Так что советую переходить на кефир.
…Прямо из поликлиники расстроенный Федор Васильевич зашел в пивной зал. Обводя отрешенным прощальным взглядом, холодные стены и круглые с мраморными крышками столики, он осушил одну кружку, вторую и спохватился, что не выяснил у доктора, входит ли пиво в те самые роковые пятьсот бутылок или нет? А как только в его мозгу всплыло страшное слово «лимит», так почему-то вспомнил он своего бывшего собутыльника Пашку и решил обратиться к нему с неслыханной просьбой.
Паша был дома. Потягивая чаек, он сидел за столом и, раскрыв журнал «Спутник шашиста», с увлечением разбирал партию Лихтенштейн — Гогенцолерн, сыгранную на последнем международном чемпионате игроков в поддавки.
Федор Васильевич извлек из карманов бутылку белой, бутылку красной и, поведав дружку о своем печальном разговоре с доктором, сообщил, что жить ему осталось всего пятьсот пол-литров. А если считать и те, что стоят на столе, — так и того меньше, а именно четыреста девяносто восемь.
В глазах у Паши появились слезы. — Выбрал я, брат, свои алкогольные фонды, — сказал Федор. — Исчерпал я, дорогой мой, свои водочные лимиты. — И он с грустным бульканьем наполнил водкой стаканы…
Но Паша пить белую отказался, а о красной вообще даже разговаривать не стал. Однако Федор не обиделся.
— Знаю я, Паша, что ты давно и на веки вечные пить бросил. И правильно сделал. Так вот какая у меня к тебе великая просьба: не уступишь ли ты мне свои неизрасходованные лимиты?
— То есть как это? — не понял сразу Паша.
— Да очень просто. Ты в своей правильной трезвой жизни небось еще тысяч пять бутылок недоизрасходовал. И тебе, непьющему, эти лимиты абсолютно ни к чему. А мне бы они во как пригодились! Ну так как?
— Надо подумать… — сказал Павел и насупился.
— А чего тут думать? Ты-то ведь пить не собираешься?
— А ты почем знаешь? Я, может, как раз к этому… к Дню печати развязать намечаю…
Паша явно врал, потому как День печати отгуляли еще на прошлой неделе и Паша ничего, кроме томатного сока, себе не позволил. Но Федор страшно испугался.
— Да ты что, Паша! — замахал он руками. — Ты что это надумал! Алкоголь же — яд! Ну хочешь, я тебе за твои неизрасходованные лимиты мой телевизор отдам? Хочешь?
— За пять тысяч бутылок — телевизор? — Паша обидно засмеялся. — Где ты такие цены видел?
— А что же ты хотел, автомобиль, что ли?
— Да уж во всяком случае не телевизор. Пять тысяч пол-литров! Одна посуда и та дороже стоит, не говоря про содержимое!
— Так я ж у тебя не выпивку покупаю, а только лимиты.
— Ну и что? Лимиты, по-твоему, на улице валяются? Да я лучше сам свои лимиты израсходую, чем отдам их за какой-то доисторический телевизор устаревшей модели! — И с этими словами Паша неожиданно схватил Федин стакан и залпом осушил его.
— Поч-чему это мой телевизор yc-таревший? — обиделся вдруг Федя. — Десять лег не был устаревшим, а тут взял да и устарел?
— А ты как, Феденька, думал? Все в природе стареет: и я, и ты, и телевизоры. Диалектика!
Федору Васильевичу стало совсем грустно.
— Ну ладно, — согласился он, — раз диалектика, не отдавай мне все пять тысяч бутылок. Но хоть половину ты за мой телевизор уступишь?
— Не знаю, — сказал Паша, явно боясь продешевить. — Мне бы с женой посоветоваться надо: сам понимаешь, покупка телевизора — дело семейное.
— Какая ж это покупка? — удивился Федор. — Я ж тебе телевизор задаром даю!
— Нет, Федюня, не даром, а за мои лимиты, — рассудительно возразил Паша и разлил по стаканам остатки водки. — Телевизор я в любом магазине куплю хоть в кредит, хоть за наличные. А лимиты пока выхлопочешь — сам не рад будешь.
— Эх, Паша, Павел Николаевич! — горько сказал Федор, откупоривая портвейн. — Мы с тобой три с половиной тыщи бутылок душа в душу прожили. Я думал, ты друг, а ты стяжатель, собственник и пережиток — вот ты кто, Паша! И я лучше совсем пить брошу, чем твоими лимитами воспользуюсь!
С этими словами Федор Васильевич демонстративно вылил бутылку розового портвейна в цветочный горшок с фикусом и, хлопнув дверью, нетвердыми шагами направился к молочной. Он знал, где она находится, потому что рядом с ней принимали посуду.
…С этого дня Федор Васильевич ничего, кроме кефира, не признавал. А Павел, наоборот, забросил шашки и стал пить, стремительно наверстывая упущенное. Пока он не ведал, что ему причитаются какие-то там лимиты, он и жил спокойно, и беззаботно играл в настольные игры. А тут ему стало страшно, что его собственные лимиты, его кровные фонды могут пропасть так, задаром — и это не давало ему покоя ни днем, ни ночью…
Да, нет никакого лекарства от жадности. И куда смотрит медицина — неизвестно!
Я вам прямо скажу: ничто так не портит талантливого человека, как зазнайство! Вот в нашем широко известном в узких профессиональных кругах ансамбле — в ансамбле песни и пляски каботажного флота — было немало способных танцоров. Но, конечно, ни один из них не пользовался таким успехом, как прославленный Игорь Бородулин. Никто не срывал таких аплодисментов, никого столько не вызывали… Короче говоря, если бы Бородулин зазнался и ушел от нас в какой-нибудь столичный ансамбль, не было бы ничего удивительного. Удивительным было как раз то, что он не зазнавался! И это настораживало!
Тем более что Бородулин был редчайшим узким специалистом то танцам на низах. И лучше всего ему удавалось па, которое называется «ползунок». Нет, нет, тот, кто не видел Игоря в ползунке, тот может считать, что он вообще ничего в жизни не видел!
Ах, как работал Бородулин! Ах, как неподражаем он был в гопаке! Когда, опустившись на корточки и попеременно выбрасывая то правую, то левую ногу, он начинал стремительно передвигаться по сцене, — непременно раздавались аплодисменты. А Бородулин, словно не слыша их, описывал два круга, останавливался в центре и, как бы неподвижно сидя на корточках, продолжал выкидывать коленца пять, десять, пятнадцать секунд… На шестнадцатой секунде аплодисменты взрывались с новой силой, а Игорь не унимался и плясал еще столько и еще полстолько, а публика вопила от восторга… И когда он на корточках покидал, наконец, сцену, — начиналась такая скандежка «Бо-ро-ду-лин! Бо-ро-ду-лин!», что приходилось останавливать концерт… Вот как работал Игорь Бородулин!
Не то что у нас — во всем мире не было второго такого ползунка! Его старались переманить в другие ансамбли. Архитектурный ансамбль обещал ему квартиру в Москве, ансамбль автомобилестроителей сулил ему новую «Волгу», а ансамбль рыбацких плясок — воблу и крабов! Все говорило о том, что Игорю пора зазнаться и уйти от нас. А он не зазнавался! А он не уходил! И это, повторяю, где-то настораживало.
А тут еще съездили мы на гастроли за границу — в Кальвадосию. Ну, сами понимаете, кальвадосцы — народ южный, темпераментный. И так им понравился бородулинский ползунок, что они сразу же забросили свои самбы-мамбы и стали танцевать только вприсядку. Кстати, у них это получалось очень даже вполне! Появились у них новые танцы: Бородулин-шейк, Бородулин-твист и Бородулин-летка-енка. Игорь просто сделался национальным героем. В продажу поступили значки с его изображением и рубашки с его портретами. Благодарные кальвадосцы поставили даже на площади его скульптуру, хоть поза человека, танцующего вприсядку, прямо скажем, — не лучшая поза для монумента.
Ну, думаю, теперь все! Теперь-то уж этот хитрый Бородулин не вытерпит! Зазнается.
Нет, представьте себе, вытерпел! Вернулись мы из Кальвадосии, его от нас в Большой театр сманивают, а он, видите ли, вежливо улыбается и скромно отказывается…
Тут уж я сам не выдержал! Все, думаю, хватит! Зазнается он там или не зазнается — пора его перевоспитывать, иначе потом будет поздно! Пусть поймет, что на нем свет клином не сошелся.
Вызвал я его к себе, побеседовал о том о сем, а потом вроде бы между прочим спрашиваю:
— А как у тебя с творческим ростом?
— Да ничего…
— Мастерство оттачиваешь?
— Стараюсь…
— На достигнутом не останавливаешься?
— А почему вы спрашиваете?
— А потому, что еще недавно ты был лучшим ползунком в мире, а теперь вон Пеппо вдруг появился!
— Какой Пеппо?
— Э, да ты, я вижу, не читаешь кальвадосских газет, — говорю я. — А тебе полагалось бы знать, что в Кальвадосии провели международный конкурс ползунков, и этот самый Пеппо протанцевал на корточках пять часов тридцать семь минут.
— Прилично, — только и сказал Бородулин. Конечно, никакого Пеппо на самом деле не было, да и протанцевать столько на корточках не смог бы никто в мире. И я позволил себе эту невинную ложь исключительно в педагогических целях.
Но справиться с Бородулиным оказалось не так-то просто. Всего через четыре месяца упорной работы Игорь сумел показать отличное время, продержавшись в ползунке шесть часов двенадцать минут и тем самым побив мировой рекорд несуществующего Пеппо!
Опять возникла реальная угроза того, что Бородулин зазнается и уйдет из нашего ансамбля. Но я не дремал.
— Ты молодец! — сказал я Игорю. — Только и Пеппо не останавливается на достигнутом. Как сообщает кальвадосская печать, он теперь до того освоил ползунок, что приучил себя даже спать во время танца!
— Зачем? — удивился Игорь.
— Отнюдь не от хорошей жизни. Поскольку днем Пеппо работал у своего хозяина, то тренироваться ему приходилось по ночам и на работу он приходил не выспавшись. Хозяин пригрозил, что прогонит его с работы. И тогда Пеппо пришлось научиться спать прямо во время тренировок. Вот они, их нравы!
Бородулин с сочувствием выслушал эту печальную историю и ушел. Он был явно подавлен успехами соперника.
Но уже через полгода Бородулин добился своего. На глазах у изумленной комиссии он, не прерывая танца, погружался в сон, продолжая и во сне работать ногами так же четко и ритмично, как наяву. Спал он крепко, без сновидений, а просыпался прекрасно отдохнувшим и бодрым.
Правда, злые языки поговаривали, что Игорь перед этим принимает снотворное. Но меня лично это не тревожило. Меня лично беспокоило только то, что Игорь снова победил несуществующего Пеппо. И теперь у него опять были все основания, чтобы самоуспокоиться и зазнаться.
И мне снова пришлось прибегнуть к педагогическому воздействию.
— Что этот Пеппо придумывает — с ума сойти можно! — сказал я Бородулину. — Рассказать — не поверишь!
— А что? — насторожился Бородулин.
— А то, что он теперь во время танцев умудряется в уме решать алгебраические примеры. Просто сюрреализм какой-то!
И тут Игорь побледнел! И я знал, что он побледнеет, потому что алгебра не давалась ему еще в школе. Я понимал, что ставлю перед танцором непосильную задачу. Однако только непреодолимые трудности могли спасти Игоря от зазнайства.
И тут я дал маху! Сжав зубы, Игорь взялся за алгебру и осилил ее! Через два года он, отплясывая, запросто решал дифференциальные уравнения!
И тогда случилось то, чего я так опасался: Игорь ушел из ансамбля. Вот именно: Игорь до того увлекся математикой, что ушел из ансамбля и поступил на физико-математический факультет.
Мировое балетное искусство понесло тяжелую утрату: второго такого ползунка нет и, пожалуй, не будет…
А Игорь Бородулин стал профессором и доктором математических наук… К нам в ансамбль песни и пляски каботажного флота он почти не заглядывает. И лично меня этот факт не удивляет: я же всегда говорил, что Бородулин склонен к зазнайству!
Ателье индпошива называлось красиво — «Радость». В витрине стоял манекен, и на нем был как раз такой костюм, о котором я уже давно мечтал. В эту «Радость» я ходил раз десять. Сначала мой костюм кроили, потом шили, потом распарывали, перекраивали и шили опять. Но костюм с каждым разом все меньше походил на тот элегантный образец, который был выставлен в витрине.
Вначале я был терпелив, как больной у зубного врача, затем стал нервничать, и однажды после очередной примерки я, не снимая костюма, бросился к директору ателье и потребовал жалобную книгу. Директор встретил меня, как родного, и тотчас вызвал приемщицу.
— Кто занимается костюмом этого товарища?
— Замойченко! — с вызовом ответила приемщица, которой я, видимо, успел уже изрядно надоесть.
— Павел Замойченко? — удивленно переспросил директор.
— Ну да!
— В таком случае, дорогой товарищ, я вас не понимаю, — сказал мне директор, разводя руками. — Если с вами работает сам Павел Замойченко, считайте, что вам просто повезло!
— Повезло? Да вы взгляните на этот костюм!
— И смотреть нечего. Замойченко — гордость нашего ателье! О нем даже в газетах писали.
— Да что в газетах! В журнале — и то была его фотография! — подхватила приемщица.
— Совершенно верно, — директор достал из стола популярный журнал, вот, пожалуйста.
На глянцевой обложке я увидел молодого человека во фраке, белых перчатках и цилиндре. «Мастер ателье «Радость» Павел Замойченко с успехом выступил в роли Чацкого в спектакле народного театра им. К. С. Станиславского», — прочитал я
— Ну?! — торжествующе воскликнул директор.
— Да при чем здесь Чацкий? — удивился я. — Ваш Замойченко запорол мой костюм! А я за один матерьял, между прочим, отдал сто двадцать рублей!
— А Замойченко, между прочим, без отрыва от производства изучил португальский! — легко парировал директор. А к тому же, опять-таки без отрыва, он овладел второй специальностью и теперь сам умеет чинить свою швейную машину.
— Лучше бы он первой специальностью как следует овладел, — сказал я, теребя левую полу пиджака, которая была сантиметров на пять длиннее правой. — Ну что это такое?
— А спорт? — отвечал директор. — Знаете ли вы, что у Павла первый разряд по фигурному катанию и второй по шашкам?
— И почему разрез на пиджаке не посредине, а где-то сбоку?
— Значит, вы не интересуетесь фигурным катанием… — вздохнул тяжело директор. — И шашки вас тоже не волнуют, так я вас должен понимать?
— Одно плечо у пиджака выше другого! — не унимался я. — Это что — новая мода?
— Ну, если вы так ставите вопрос, то я вам скажу, что Замойченко на мандолине играет Баха и Шостаковича!
— Даже ширинку и ту ваш Павел умудрился сделать на месте левого кармана… Дайте жалобную книгу!
— А известно ли вам, что Замойченко собрал такую коллекцию брючных пуговиц, которая считается самой большой коллекцией во всех центральных и черноземных областях нашей республики?
— Дайте жалобную книгу! — повторил я.
— Ах, знаете, с вами очень трудно разговаривать! — сказал вдруг директор. — Вы типичный мещанин, и вас ничто не волнует: ни спорт, ни театр, ни музыка… Вас волнует только ваша частная собственность.
Я не ожидал таких слов, и мне стало как-то не по себе…
— Неужели вы хотите, — продолжал с укоризной директор, — чтобы интересы такого разносторонне талантливого человека, как Замойченко, ограничились вашим однобортным костюмом? Нет, лично я за гармоничное многогранное развитие личности. В человеке все должно быть красиво, как сказал Антон Павлович Чехов. Впрочем, я не знаю, говорит ли вам хоть что-нибудь это имя…
Чехов мой любимый писатель. И мне вдруг стало стыдно за то, что я, думая только о себе, мешал своим костюмом гармоничному развитию Павла Замойченко и стоял на пути его прогресса. Мне стало стыдно за то, что, заставляя переделывать плохо сшитый костюм, я отрывал Замойченко от искусства и коллекционирования пуговиц. Боже мой, какой же я действительно отсталый тип, какой я тупой и ограниченный мещанин!
— Ну, так как, давать вам жалобную книгу? — спросил директор.
— Давайте! — решительно ответил я. И когда приемщица принесла книгу жалоб, я, все еще негодуя и волнуясь, написал длинную жалобу на самого себя. Так мне и надо!
Как известно, главный человек в кино — режиссер-постановщик. Все это знают. А Портос не знал. Не знал, потому что, во-первых, сниматься он начал недавно, а во-вторых, — был собакой.
Когда драматург Евг. Сослуживцев написал первый вариант сценария «На большой дороге», никакой собаки там не было И во втором варианте, доработанном и улучшенном, не было. И в третьем, дополненном и ухудшенном, не было. И в четвертом, исправленном и сокращенном… Собаки не было ни в одном из семи вариантов. А придумал ее сам постановщик фильма — молодой и целенаправленный режиссер Артамон Заозерный.
— Я вижу здесь собаку, — сказал режиссер. — Не могу вам объяснить почему, но вижу… Собака пройдет через весь фильм. Большая и грустная. В этом что-то есть. Поверьте мне!
— А что она будет делать? — уточнил сценарист.
— Ничего. Присутствовать. Быть беспристрастным свидетелем происходящего.
— А чья она, эта собака?
— Конечно, героя! — уверенно воскликнул режиссер. — А может быть, героини… Впрочем, нет: она ничья. Большая, грустная, ничья. Неужели вы не чувствуете?
— Собака для нас не проблема. Собаку можно провести по смете, — согласился многоопытный директор картины Творожный. Он знал, что Заозерный мог случайно увидеть своим режиссерским видением не собаку, а, скажем, слона. И тогда гораздо труднее было бы с кормами…
— Но имейте в виду, мне нужна не какая-нибудь обычная собака. Мне нужна такая собака, которая существует в единственном экземпляре, чтобы второй подобной не было!
— Второй такой не будет, — спокойно пообещал Творожный. — Дай бог, чтобы нашлась хотя бы первая.
…Три дня киностудия напоминала собачью выставку. На помещенное в вечерней газете объявление «Требуется большая грустная собака» откликнулись две тысячи владельцев грустных и больших собак.
Три дня оглушенные лаем ассистенты придирчиво отбирали кандидатов на ответственную роль ничьей собаки. А уж потом сам Заозерный выбрал из дюжины претендентов именно того пса, который наиболее соответствовал его творческим замыслам.
Звали победителя конкурса Портос. И следует сразу сказать, что второй такой собаки действительно не было. Огромный пятнистый дог, он даже среди аристократических догов отличался своими изысканными манерами и ростом. И было непонятно, о чем может грустить этот красавец.
— Его что — из двоих сшили? — спросил Творожный, опасливо поглядев на гигантского дога. Но Портос подошел к нему и, обнюхав его костюм из чистой полушерсти с лавсаном, привстал и так доверчиво положил свои могучие лапы на хилые директорские плечи, так ласково заглянул ему в очи своими грустными глазами! И растроганный директор тотчас подписал с хозяйкой Портоса трудовое соглашение, по которому владелица собаки Ольга Михайловна Рубашова обязалась за соответствующее вознаграждение приводить Портоса на съемки и сопровождать его в киноэкспедициях.
Затем директор обстоятельно растолковал Ольге Михайловне ее права и обязанности. В итоге этой беседы Ольга Михайловна уяснила, что основным ее правом является право исполнять обязанности, а Творожный вдруг увидел, что Ольга Михайловна очень недурна собой, и в душу его закралось смутное предчувствие каких-то больших неприятностей.
…Заозерный был в восторге. Портос вел себя перед камерой так естественно и непринужденно, будто окончил актерский факультет ВГИКа.
— Нет, нет, я был неправ, — признался режиссер сценаристу. — Я был неправ, когда говорил, что собака та экране будет лишь присутствовать. Такая собака не может оставаться только беспристрастным свидетелем. У Портоса не тот характер! Портос должен действовать. Поверьте мне!
Хоть Артамон Заозерный ставил всего лишь второй фильм, слова «Поверьте мне!» он произносил так убедительно, что даже сам начинал себе верить. И Евг. Сослуживцеву не оставалось ничего другого, как написать еще один — на этот раз специально собачий — вариант сценария.
Постепенно Портос занимал в фильме все больше и больше места, деликатно оттесняя остальных героев на второй план. Теперь миловидной Ольге Михайловне приходилось доставлять Портоса на съемки почти каждый день. А потом начались экспедиции. Группа приехала в Батуми. И здесь, в субтропиках, Артамон Заозерный впервые по-настоящему заметил Ольгу Михайловну.
— Черт возьми! — только и воскликнул он в своей лаконичной манере. — Ах, черт возьми!
Действительно, было совершенно непонятно, как он до сих пор умудрился не заметить такой очаровательной женщины! И этот вечер Портос провел в полном одиночестве, грустно слоняясь по гостиничному номеру и безнадежно обнюхивая ножки стульев из чешского гарнитура.
И весь следующий вечер Портос был один. И все последующие вечера тоже…
А в понедельник Портос вдруг категорически отказался сниматься. Сначала он вообще не захотел выходить на съемочную площадку. А затем, подойдя к кинокамере, он поднял заднюю ногу и совершил такой хулиганский поступок, какого не позволяла себе по отношению к киноаппаратуре ни одна собака!
Кроткого и послушного Портоса нельзя было узнать. Когда Заозерный пытался погладить его по голове, Портос так рявкнул, что режиссер, отскочив, чуть не повалил юпитер.
На Ольгу Михайловну Портос не смотрел и на слова ее не обращал внимания.
Никто не мог понять, что случилось с собакой…
Расстроенный режиссер отправился перекусить в ближайшую шашлычную. Однако, едва он исчез, Портос вдруг вышел на съемочную площадку и стал перед камерой, всем своим видом показывая, что он готов к съемкам.
Обрадованные ассистенты помчались за режиссером. Но как только Заозерный, торопливо дожевывая шашлык, появился на площадке, Портос зарычал и демонстративно улегся, не подчиняясь никаким командам.
Лежачая забастовка продолжалась до тех пор, пока вконец издерганный режиссер не пошел к морю освежиться. И снова Портос поднялся, потянулся и, добродушно помахивая хвостом, приготовился к съемкам.
И опять помчались за режиссером. Опять прибежал Заозерный. И снова Портос, зарычав, бросился на постановщика.
И тут уж всем стало ясно, что пес абсолютно здоров и просто не желает сниматься у Артамона Заозерного. Зарвавшийся, слишком возомнивший о себе пес буквально предъявлял ультиматум: или я, или режиссер. Это даже было смешно! Наивный Портос не знал, что в кино первый человек — режиссер, и продолжал упорствовать.
Прошло еще три дня. Портос стоял на своем.
— Будем менять собаку! — решительно сказал Заозерный.
— Как это менять? — строго спросил директор. — С Портосом уже отснято три четверти фильма!
— Неважно! Собака не актер. Найдите второго такого же Портоса.
— Что значит «найдите»? Вы же сами требовали подобрать вам необычную собаку. Я вам подобрал. И вы прекрасно знали, что второго Портоса не существует в природе! Так что постарайтесь наладить с ним отношения! В конце концов, режиссер должен уметь работать с творческими кадрами!
Прошло еще пять дней. Пять съемочных дней! Заозерный пытался честно работать с кадрами. Он говорил Портосу такие неуклюжие комплименты, что даже осветители краснели. Он пытался найти с ним общий язык с помощью краковской полукопченой колбасы. Он старался восстановить с Портосом творческие контакты, выклянчивая для этого в ресторане сахарные кости. Но Портос бросался на режиссера с такой яростью, что Заозерный стал бояться съемочной площадки.
А время шло. А график катастрофически срывался. А выхода не было. И Портос победил! Артамона Заозерного от картины отстранили и доснимать фильм «На большой дороге» поручили другому — молодому я талантливому.
Так собака, можно сказать, съела режиссера. Представляете? Ну, если бы хоть лев съел — все-таки царь зверей… А то ведь друг человека — собака. Как обидно должно быть режиссеру!
А ведь, с другой стороны, в первом варианте сценария никакой собаки не было. И во втором не было. И в седьмом. Так что собаку, которая его съела, режиссер выдумал сам. И никто, кроме него, не виноват!
А Портоса, к сожалению, в кино больше не снимают. Хоть он и талантливый, и умный, но уж очень неуступчивый!
Этот препарат называется просто: «Озарин».
Если вы захотите стать на 5 минут гениальным, зайдите в аптеку и в отделе готовых лекарств купите его. Правда, озарин отпускается по рецептам, но вы попросите — и вам дадут его так.
Человек, открывший озарин, был моим лучшим другом. Еще тогда, когда нигде и ни за какие деньги нельзя было достать этот препарат, потому что каждый миллиграмм его выдавался на руки только после соответствующего постановления Организации Объединенных Наций, — еще тогда мой друг подарил мне целую таблетку этого чудодейственного средства.
— Я знаю, — оказал мой друг, — что ты уже десять лет работаешь над своим изобретением. Эта таблетка поможет тебе с блеском завершить твой труд.
— Но действие таблетки продолжается всего пять минут.
— Ну и что? Пять минут гениальности — это более чем достаточно для любого открытия. Конечно, если бы, например, Ньютон не подумывал и раньше над тем, что такое тяготение, гениальная догадка вряд ли озарила бы его при виде падающего яблока. Но ведь сам момент озарения длился не более минуты. За одну минуту он увидел то, чего не замечал прежде, — увидел связь между вроде бы не связанными явлениями, и ему открылась Великая Истина. А у тебя будет пять таких минут. И ты столько лет вынашивал свою идею и накопил такое количество знаний, что достаточно будет мгновенного озарения, и все станет на свои места. Бери! — И он протянул мне плексигласовую коробочку, в которой находилась драгоценная таблетка.
И я сам, и все мои друзья не сомневались в том, что я талантлив и удачлив. В институте гордились мной, а изобретение, которому я отдал десять лет и которое считал главным делом всей своей жизни, могло принести мне в один прекрасный день настоящую славу. И таблетка озарина должна была приблизить этот день.
Едва мой друг ушел, я заперся, набрал полную авторучку чернил и, положив перед собой стопку бумаги, чтобы записывать все гениальные мысли, какие только придут мне в голову, проглотил таблетку.
Я проглотил таблетку и стал с нетерпением ждать, как проявится моя гениальность и какие великие истины откроются мне.
И озарин не подвел. Я действительно в тот же день довел до конца многолетнюю работу, увидел то, чего никто не замечал раньше, и великие истины открылись мне…
Уже в первую минуту действия озарина я увидел, что мое изобретение ни к черту не годится и не представляет собой никакого интереса…
Во вторую минуту я с гениальной ясностью понял, до чего я бездарен…
А оставшиеся три минуты гениальности я вдохновенно писал заявление директору нашего НИИ. Я просил разрешить мне прекратить работу над изобретением, ввиду полной бесперспективности последнего.
Все говорили потом, что заявление было написано гениально.
Так вот, как я уже сказал, в продажу поступил новый препарат озарин. Требуйте во всех аптеках и аптечных киосках!
Но я бы на вашем месте хорошенько подумал, прежде чем требовать…
Я — литератор, если хотите — писатель. Счелкунов Евгений Антонович. Я автор таких довольно известных книг, как… Но если вы их случайно и не читали, то вам несомненно знакомы мои многочисленные статьи и выступления в защиту аквариумных рыб и растений, этих замечательных представителей комнатной фауны и флоры. Видите ли, я глубоко убежден, что только нежелание серьезно задуматься, только отсутствие гибкости и наличие косности мешают нам по-настоящему осознать, как важен и современен вопрос разведения аквариумных рыбок именно сегодня. Сегодня, когда такими небывалыми темпами ведется жилищное строительство, когда ежедневно вступают в строй новые дома, и там, где еще вчера были глухие окраины с покосившимися избушками, теперь встают могучие корпуса жилмассивов. Теперь, когда ежедневно десятки и сотни тысяч счастливых новоселов въезжают в светлые квартиры, — теперь вопрос разведения комнатных рыб приобретает, если хотите, общегосударственное значение. Я писал об этом и в таких серьезных газетах, как, например… И в таких серьезных журналах, как… Я неоднократно говорил об этом по радио и имел честь выступать содокладчиком на международном симпозиуме домашних рыбоводов в Улан-Баторе. Я трижды избирался вице-президентом европейской ассоциации аквариумистов и дважды присутствовал в качестве наблюдателя на совещаниях панамериканского общества по охране комнатных рыб.
Во всем мире ширится движение за разведение. И от этого нельзя отмахнуться! Интерес к новым видам аквариумных рыб несомненно растет. Достаточно сказать, что только в результате моего последнего выступления по интервидению я получил со всех концов нашей необъятной родины более ста трех писем. Пишут врачи и кинолюбители, мастера кожаной перчатки и жители Дальнего Севера, представители интеллигенции и читатели журнала «Огонек». Все это является ярким свидетельством!
Я получаю множество приглашений. Мои беседы о комнатных рыбах хотят послушать школьники и старожилы, труженики сельского хозяйства и любители шахмат, пограничники и поклонники джазовой музыки. И я, как член «Общества сеятелей разумного, доброго, вечного», охотно выступаю перед благодарными слушателями. Только по самым приблизительным подсчетам мною прочитано уже более трех тысяч трехсот двух лекций. Это замечательно, товарищи!
Но если вначале я читал свои лекции по бумажке, то после первых ста выступлений я уже знал весь текст наизусть и говорил, даже не заглядывая в шпаргалку Более того. После пятисотой лекции я с интересом обнаружил, что во время своих выступлений я могу думать о совершенно посторонних вещах, не сбиваясь и не пропуская ни одного слова из семи тысяч четырехсот двадцати пяти слов моей беседы о домашнем рыбоводстве. Никто, кроме меня, разумеется, не догадывался об этой феноменальной особенности. А я продолжал шлифовать и оттачивать свое мастерство. И в результате достиг такого совершенства, что, едва произнеся вступительные слова («Дорогие товарищи, вопрос об охране комнатных рыб возник не сегодня. Еще в древнем Египте…»), я отключался и думал о чем-нибудь нерыбном до того момента, как мой голос восклицал: «И я уверен, товарищи, что каждый из нас внесет посильный вклад в это благородное дело. Благодарю за внимание!» Тут я включался, кланялся на аплодисменты и начинал отвечать на различные вопросы.
А как-то раз, читая доклад, я вдруг почувствовал, что внутренне спорю с самим собой и в глубине души мысленно не оставляю камня на камне от своих рыбных убеждений. И хоть голос мой, слава богу, продолжал звучать так же взволнованно и убежденно, что-то внутри меня повторяло: «Рыбочки, рыбешки, маленькие крошки, до чего же вы мне надоели!» И это в то время, как!..
О, этот безмолвный ехидный голосок! С каждым моим выступлением он становился все наглей и насмешливей! Я не знаю, что это было. Нервы или переутомление после поездки на афро-азиатский конгресс аквариумистов… Но дошло до того, что однажды во время моего выступления внутренний голос победил меня, я вдруг прервал свою лекцию и, никому ничего не объясняя, спрыгнул со сцены и пошел к выходу!
…Счелкунов спрыгнул со сцены и пошел к выходу. Слушатели недовольно зашикали на него, потому что как раз в эту минуту лектор на трибуне зачитывал крайне интересные цифры, свидетельствующие о неуклонном росте производства малогабаритных аквариумов.
А Счелкунов, покидая зал, оглянулся, и его даже не очень удивило, что стоявшим сейчас на трибуне лектором был тоже он — Счелкунов. Просто Евгений Антонович Счелкунов как бы раздвоился. Рассчитался на первый-второй. И пока Первый привычно читал лекцию, Второй вышел из клуба и, облегченно вздохнув, пошел по весенней улице. Свобода, наконец-то свобода! Наконец-то он поступил так, как велел ему внутренний голос!
Первый уже закончил лекцию и отвечал на вопросы…
А Второй, беззаботно напевая какой-то мотивчик, остановился у просторной витрины и не без интереса стал рассматривать отражавшихся в зеркальных стеклах витрины торопливых москвичек.
Первый взглянул на часы и, ахнув, заспешил на заседание секции рыболюбов, где вот-вот должен был начаться доклад профессора Астраханского…
А Второй вошел в кафе «Романтика» и, усевшись за угловым столиком, попросил коньяку…
Первый с неослабевающим интересом слушая сообщение известного любителя-рыбознатца профессора Астраханского о перспективах культурного обмена комнатными рыбками с передовыми аквариумистами Чили…
А Второй отхлебнул коньяк и увидел, что к его столику приближается известный рыбознатец профессор Астраханский. Счелкунов инстинктивно попытался спрятаться за газету: ведь сейчас ему полагалось находиться не в кафе, а на докладе профессора. Но Астраханский, как-то странно улыбаясь, сел рядом и сказал:
— Ну вот и вы. Здравствуйте. Очень, очень приятно!
— Понимаете, — хотел было извиниться Счелкунов, — я совершенно забыл…
— Ах, оставьте, оставьте! — похлопал его по плечу Астраханский. — Ничего вы не забыли, просто вы — Второй. Так ведь? И я Второй. А Первый мой делает сейчас доклад, и ваш Первый моего Первого слушает.
И, представив себе эту хорошо знакомую картину, они весело расхохотались.
— Вы, я вижу, совсем новичок! — смеялся, поглаживая могучую лысину, профессор. — Вы только сегодня на первый-второй рассчитались. А я уж не помню, когда был не таким, как теперь… Однако попрошу вас за наш стол. Не смущайтесь, там все свои — вторые.
И Астраханский подвел его к большому столу, за которым сидели давно известные Счелкунову по рыбной комиссии лица… За столом, хранившим многочисленные следы бесшабашного мужского междусобойчика, были и знаменитый автор народных поговорок Лошаков, и тихий, робкий укротитель тигров Будимир Кошкин, и хорошо воспитанный диктор телевидения, так неподражаемо читающий сводки погоды — Баритонов, и другие рыбные активисты.
— Прошу любить и жаловать — Счелкунов-Второй! — представил его Астраханский, и рыболюбы приветственно зашумели, загомонили, задвигали стульями и потребовали, чтобы вновь прибывший немедленно выпил штрафной, что Счелкунов и проделал.
Счелкунов никогда не подозревал, что его коллеги по борьбе за внедрение комнатного рыбоводства такие веселые люди. Ах, как они веселились! Как тонко и метко, с какой иронией рассуждали они о своем рыбном комитете и международных рыбоконгрессах, о европейских посиделках и панамериканских сабантуях.
А потом ехидный старичок Лошаков (Второй знатного фольклориста и неутомимого пропагандиста шарообразных аквариумов) показал, как его Первый вынашивает в тиши кабинета новейшие народные поговорки типа: «комбайн что трактор — положительный фактор» или «нет механизации без электрификации». И все так смеялись, что заказали еще по порции цыпленка-табака.
А потом и сам Счелкунов, расхрабрившись, пересказал новый роман своего Первого «Великий нерест». И это было так смешно, что пришлось взять еще пару бутылок болгарскою коньяка «Плиска».
— Я предлагаю, — четко, с профессиональной торжественностью произнес диктор телевидения Баритонов, — я предлагаю выпить за наших кормильцев и поильцев — первых!
И все выпили. А Счелкунов, счастливо улыбаясь, думал: «О господи, до чего же мне хорошо с ними! Какие мы умные! Какие мы остроумные! Как мы все понимаем!»
Из кафе вышли поздно. И, не желая расставаться, вместе пошли вниз по улице, все еще хохоча и щедро сыпя остротами на уровне мирового стандарта.
…День у меня сегодня был трудный: с утра — работа над романом, затем лекция, затем заседание рыбного комитета… Доклад профессора Астраханского был, разумеется, интересным, но несколько затянутым. Однако после заседания мы, возвращаясь домой, еще долго говорили с профессором о преимуществе прямоугольных аквариумов по сравнению с шаровидными. А на противоположной стороне улицы параллельно нам двигалась какая-то подозрительная шумная компания и все время совершенно по-идиотски гоготала.
Я часто думаю: когда, когда же, наконец, мы научимся прилично вести себя на улице?!
Кафе было переполнено. И только за угловым столиком, где лысоватый гражданин в одиночестве ожесточенно расправлялся с куском мяса, имелось свободное место.
— Вы не возражаете? — спросил я, присаживаясь.
— Пожалуйста, — пробормотал он, не прерывая своего единоборства со шницелем натуральным.
Через минуту сосед попросил передать ему соль.
Потом я, в свою очередь, попросил у него горчицу.
Затем он, поднимая рюмку, вежливо произнес: «Ваше здоровье!» И знакомство, можно считать, состоялось.
А спустя еще три минуты победитель шницеля удовлетворенно откинулся на спинку стула и закурил.
— Вот вы говорите: «Медицина, медицина!» — начал он вдруг. — Но это не наука, а темный лес. Они не только вылечить больного не могут — это бы еще полбеды. Они даже здорового не в состоянии сделать больным, когда их просят…
— То есть как? — Последнее утверждение показалось мне странным.
— А так!.. Официант, пожалуйста, еще сто граммов… Я вам на собственном печальном примере могу это доказать, если желаете. Помните, была у нас страшнейшая эпидемия азиатского гриппа? Говорили, будто его к нам из Европы завезли. Но это так, обывательские разговорчики. А в самом деле этот вирус пришел из Гренландии. И в самых узких осведомленных кругах его так и называли гренландским гриппом.
Ну вот, значит, гуляет эта эпидемия. Все болеют — и я болею. Температура под сорок, кашель, бюллетень. Все, как у людей. Участковый врач три раза приходил. Очень милая женщина, чуткая, внимательная, беленькая. Вера Ефимовна.
Ну, ладно. Стал я поправляться, поправился, пошел в поликлинику закрывать бюллетень. Вижу, очередь к моему врачу — человек десять больных. «Вот, думаю, попался!» Я-то ведь к тому времени был выздоровевший и для окружающих безопасный. А эти, возможно, только болеть начинают. У них, возможно, микробы в самом расцвете сил. Пойди угадай, кто здесь чем болен и у кого какую инфекцию подхватить рискуешь! А эти, бациллоносители, сидят и спокойно книжки читают. А одна разносчица инфекции, так та — даже варежки вяжет!
«Господи, думаю, хоть бы поскорее меня доктор принял!»
И только я об этом подумал, выходит из кабинета Вера Ефимовна — и ко мне:
— Тарабубин, прошу вас!
И что удивительно, бациллоносители — ни слова! Как будто так и полагается пропускать меня вне очереди.
Вера Ефимовна выслушала меня, попросила дышать — не дышать, измерила давление.
— Что ж, — говорит, — вы практически здоровы! Завтра можете выходить на работу.
— Спасибо, — отвечаю, — за то, что вы так быстро поставили меня на ноги! — Но сам думаю: «Эх, хорошо бы еще хоть недельку погулять!»
А Вера Ефимовна вручает мне бюллетень и заявляет:
— Да, поправиться вы, конечно, поправились. А вот отдохнуть после такого тяжелого гриппа вам не мешало бы. Так что я продлеваю ваш бюллетень еще на семь дней. Всею хорошего!
Признаться, я и в этот раз никакой прямой связи между моими желаниями и их исполнением не зафиксировал. Я только горячо поблагодарил врача за чуткую заботу о моем здоровье и поскорее удалился.
А по дороге домой я, как обычно, остановился у магазина электротоваров. В витрине магазина стояла моя заветная мечта — холодильник «Сочи». Я давно уже записался в очередь на этот холодильник и, по моим расчетам, должен был получить его через полгода. Но почти каждый день, возвращаясь со службы, я хоть на несколько минут задерживался у витрины, чтобы полюбоваться будущим украшением нашей кухни. И от одного вида этого белого чуда у меня, честное слово, улучшалось настроение. Человек не может жить без мечты!
И в тот раз я так же разглядывал холодильник «Сочи» и поразительно ясно представлял, как с легким щелканьем открываю его дверцы и извлекаю — не достаю, а именно извлекаю! — из его прохладных глубин запотевшую бутылку жигулевского пива.
И тут на витрине, между холодильником и стиральной машиной, появился продавец и знаками стал приглашать меня в магазин.
Я очень удивился, но вошел в помещение.
— Так выписывать? — спросил продавец. — Не могу же я за каждым покупателем гоняться по улице!
— Что выписывать? — не понял я.
— Что, что? Холодильник будете брать или нет?
Я помчался домой за деньгами, вернулся в магазин, выбил чек. И все еще не мог поверить, что холодильник мой, все боялся, что продавец допустил какую-то ошибку и покупку могут аннулировать… И, чувствуя, что не успокоюсь, пока холодильник не будет стоять у меня в кухне, я как бы между прочим спросил, когда же мне его доставят на дом.
— Завтра-послезавтра, — сказала девушка в отделе доставки. И зевнула.
— А сегодня никак нельзя?
— Никак.
— Но мне очень, очень хотелось бы именно сегодня!
Я понимал, что слова мои звучат глупо и даже издевательски. Но, как ни странно, девушка вдруг встрепенулась:
— Нет, вам вправду хочется? Так чего же вы сразу не оказали? Ну нельзя же так, в самом деле, не могу же я каждое слово клещами из вас вытягивать! Тищенко, Мищенко! Сейчас доставите покупателю холодильник. Да нет, не после перерыва, а сейчас. Сию минуту! Ему очень хочется!
Вскоре холодильник урчал у меня на кухне. И тут только я понял, что со мной творится что-то неладное. Не может здоровому нормальному человеку везти с такой, понимаете ли, исключительной интенсивностью.
На всякий случай я принял пирамидон, прилег на диван и, посасывая таблетку валидола, стал вспоминать все, что со мной в этот день было. И факты неопровержимо свидетельствовали! Но прежде чем начать паниковать, я решил для проверки поставить еще два-три опыта.
Я зашел в магазин, где стояла очередь за живой рыбой, и, ни к кому конкретно не обращаясь, проговорил:
— Что-то рыбки захотелось… Хорошо бы получить!
И очередь послушно расступилась, очищая мне место у прилавка…
Я пошел в местком и сказал, что хоть отпуск полагается мне в декабре, я хотел бы получить его в августе. Очень хотел бы!
— Так за чем же дело стало?! — ответили мне в месткоме. — Хочешь в августе отдыхать — отдыхай. А директор конторы возьмет отпуск вместо тебя в декабре, если ты, конечно, не возражаешь.
Я не возражал. Я думал, какой бы такой эксперимент проделать, чтоб у меня уж никаких сомнений не оставалось. А придумав, направился в горсовет.
В приемной у председателя горсовета толпились посетители. Но я подошел к секретарше и просто сказал, что хотел бы попасть к товарищу Павлову.
— Можете пройти! — строго разрешила мне секретарша. — Правда, у Николая Николаевича заседает комиссия из Москвы, так что вы постарайтесь не задерживаться.
Я обещал исполнить ее просьбу и вошел в кабинет.
— Слушаю вас, — сказал председатель горсовета. — Впрочем, сначала познакомьтесь: это вот товарищи из Верховного Совета. А это — житель нашего города, избиратель. Чаю не хотите?
— Нет, спасибо, я тороплюсь. Я к вам, Николай Николаевич, вот по какому делу. Мы с женой недавно получили двухкомнатную квартиру, а теперь купил я холодильник и чувствую, что мне очень — понимаете: очень! — хотелось бы переехать в трехкомнатную.
Николай Николаевич полистал какие-то описки, подумал…
— А вам, — спрашивает, — действительно очень, очень хочется переехать в трехкомнатную? Только честно!
— Да, — говорю, — очень, очень! И чтоб ближе к центру — тоже очень хочется. Честное слово!
— Ну, что поделаешь! — говорит Николай Николаевич и смотрит на товарищей из Верховного Совета. — Придется уважить…
И через неделю я справлял новоселье. А на душе у меня было неспокойно, потому что не мог я понять, что со мной происходит и не вижу ли я всю эту фантасмагорию в таком сне, после которого и просыпаться не захочешь… Официант, еще сто граммов, пожалуйста. Даже сто пятьдесят!
Так вот, лежу я в новой квартире на новой американской тахте, которую удалось мне выхлопотать через Министерство внешней торговли, и думаю: что же это творится? Хотя бы доктор мой, Вера Ефимовна, пришла. Ну, ясно — приходит! Приезжает прямо да неотложке!
— Что с вами, голубчик?
— Да вот, доктор, творятся со мной ненормальные вещи. Стоит мне захотеть, чтобы кто-нибудь что-нибудь для меня сделал — и готово. Любое мое желание тут же претворяется в жизнь. И вы, например, ко мне сейчас пришли только потому, что так мне захотелось.
— Успокойтесь, голубчик, — говорит Вера Ефимовна. — Я к вам пришла потому, что у нас каждый гражданин имеет право на бесплатную медицинскую помощь. А судя по вашим симптомам, у вас чрезвычайно редкое, хоть и известное медицине, осложнение после гренландского гриппа. Это своеобразное воспаление определенного участка мозга. Благодаря воспалению отдельные клетки начинают работать так интенсивно, что больной бывает способен внушать свои желания другим людям даже на расстоянии.
— А это осложнение излечимо? — спрашиваю я, а сам, честно говоря, надеюсь, что Вера Ефимовна окажет: «Ну, знаете, врачи — не боги» или: «В данном случае медицина бессильна».
Но Вера Ефимовна ничего такого утешительного не сказала. Наоборот, она прямо заявила:
— Осложнение это не опасное, если больной не позволяет себе ничего лишнего. В противном случае все может кончиться катастрофой. Но ученые всего мира ищут эффективное средство для борьбы с этой болезнью и не сегодня-завтра найдут!
Короче говоря, я понял, что счастье мое не вечно, выздороветь я могу в любую минуту, и, значит, нужно ценить время.
Я не жалел себя и использовал свое осложнение на полную мощность!
Но уже через десять дней выяснилось одно неожиданное обстоятельство. Оказалось, что я не был как следует подготовлен к своей болезни и никаких особых желаний у меня нет. А такие заветные мечты, как японский гарнитур для кухни, французские обои для коридора, итальянский кафель для ванны и спальня из родной карельской березы — эти мечты уже осуществились.
А дни уходили. И мое осложнение, благодаря которому я пользовался такой невероятной властью, моя редчайшая болезнь грозила вот-вот исчезнуть, как сон, как утренний туман.
И я нервничал, читая в газетах, что ученые ищут лекарства. Я нервничал и хватал все, что попадало под руку. Контора моя построила для меня двухэтажную дачу в Подмосковье. То есть построили дачу не для меня, а для всего коллектива, но жил на этой даче я один. Я приобрел новую «Волгу» и купил в рассрочку вертолет. (Попробуйте достать вертолет, и вы поймете, какой силой обладал я в то время.) Я мог все! Я пять раз переезжал с квартиры на квартиру, я три раза развелся и четыре раза женился. Я защитил моему великовозрастному балбесу диссертацию, пристроил младшего сына в МГУ, а дочку — в хор мальчиков!
Фантазия моя иссякала. Потребности все были удовлетворены, а возможности их удовлетворять оставались в силе и угнетали меня. Я просто не знал, что мне делать с моей неизбывной силушкой. И даже по ночам, когда все учреждения бывали закрыты и мне некуда было ходить и не о чем хлопотать, — я все равно не спал, чувствуя, как зазря уходит время. Мое время!
И вдруг я узнал, что в курортном управлении имеются путевки в новозеландский санаторий Парадизо-Мурано. Получить их невозможно. Но они есть. А санаторий этот единственный в мире, где находятся парадизовые целебные ванны, излечивающие от хронического насморка. Я ни разу в жизни не страдал от насморка. Но когда я услыхал про эти путевки, а особенно когда узнал, что их невозможно достать, я понял: нет, я не успокоюсь, пока не побываю в этом новозеландском санатории. И через месяц я уже плескался в теплых парадизовых ваннах.
Правда, главврач санатория сеньор Трини Лопец Мигуэль де Альпухара Лос Параболос был очень удивлен, узнав, что у меня нет насморка. Он даже заявил, что не разрешит мне принимать ванны. Но я посмотрел ему в глаза и сказал, что я очень, — понимаете: очень! — хочу принимать ванны. И сеньор Трини Лопец и так далее сразу же воскликнул: «О, конечно, конечно! О чем речь, Езус-Мария! Предоставьте сеньору Тарабубину самую большую персональную ванну! И пусть она будет в его распоряжении круглые сутки!»
Итак, я бродил по санаторию и, честно говоря, скучал. Общаться я ни с кем не мог, потому что все говорили по-испански. А я на этом языке знаю только две фразы: «Бессаме муччо» и «Тореадор, смелее в бой». Новые желания у меня тоже не возникали. А после того как сеньор Трини Лопец по моей просьбе поместил меня в самые лучшие апартаменты, выселив оттуда какого-то миллионера, мне уж совсем стало скучно. Официант, еще сто граммов, пожалуйста…
От скуки я опять забирался в мою персональную ванну и мок в ней от завтрака до обеда и от обеда до ужина.
И вот эти парадизовые ванны погубили и прославили меня. Случилось именно то, о чем предупреждала Вера Ефимовна. Я переборщил в своих желаниях и перепозволял себе лишнего!
Ну, скажите, зачем мне нужно было доставать эти дефицитные путевки и тащиться в какую-то Новую Зеландию? Чтобы на свое горе сделать потрясающее медицинское открытие? Оказалось, парадизовые ванны прекрасно излечивают то редчайшее осложнение после гренландского гриппа, которым я так и не сумел как следует попользоваться и насладиться. Я, конечно, понимаю, что внес вклад в науку, что открытый мною способ лечения во всех медицинских справочниках называется теперь «эффектом Тарабубина». Но мне-то от этого не легче!
Когда я вернулся домой, я был уже никем и ничем. Дачу у меня отобрали, «Волгу» и вертолет тоже. Сына из МГУ выперли за неуспеваемость, последняя жена меня бросила, а первая так и не вернулась. И сколько я ни старался снова подцепить гренландский грипп — ничего не получалось. Медицина оказалась бессильной!.. Официант, я ведь просил у вас сто граммов. Где они?
— Нельзя вам больше! — строго ответил официант.
— Но я хочу, очень — понимаете: очень! — хочу, — с интонацией гипнотизера сказал Тарабубин.
— Хотите! — повторил официант. — Эх, когда б вы вправду знали, чего хотите! Хватит с вас! — И, прекращая диспут, официант удалился.
— Вот видите: не действуют больше мои желания. Кончилась моя болезнь! Сам себя, как дурак, вылечил! Вот вам и «эффект Тарабубина»!