Охотнички рыщут,
Черна бобра ищут,
Хочут устрелити,
Маше шубу шить.
Маше шубу шить,
Бобром обложить.
Не лучше ли мне, ась?
Живому пожить.
Живому пожити,
Молоденькому,
Молоденькому да
Золотенькому…
Влажный воздух зримо дрожал от безмерного, ни на минуту не смолкающего рева. Хрюкающие, лающие, ухающие морские звери заполонили коргу. Испугавшись или рассердясь, взревывали особенно ужасно. Нелепо скакали, падали, ласты отказывались им служить. Тысячи и тысячи зверей ревели и лаяли, а к берегу подплывали все новые. Набрав в грудь воздуха, шумно ныряли, разводя волну, другие, напротив, выпрыгивали над водой и рушились обратно, поднимая каскады пены.
Осень.
Освежение воздуха.
Резкий ветер с моря заставлял плотнее запахивать кафтаны.
Люди Двинянина рылись, как медведи, в выметах, в длинной скользкой морской траве, в битых ракушках – пище зверя. Сильно дивились: морж – зверь в теле обильный, как питает себя таким?
Черный галечник.
Бесконечность, дымка над морем.
Все привлекает взгляд, а все чужое, чужое.
Павлик Заварза так постоянно жалобился: все чужое. С невыразимым укором тряс маленькой головой: вот пока лето, подняться бы к острожку. Там живые деревья, там лес растет. А на низах реки пусто. Почему так?
– А почему у коровы рога вверх растут, а у моржа вниз?
– Ну, то дело Божье.
Отвернувшись от насмешника, Павлик с тоской лез грязным пальцем в рот, трогал десны: не кровоточат ли? Вчера вечером увидел на коже ног пепельные пятна. Их надавишь – они проминаются. Испугался: вдруг знаки цынготные? Вот и лазал украдкой в рот.
Влажным ветром из-за холмов выгоняло снежные заряды.
Сразу все дико вспыхивало, дивно светлело. Море начинало сильней шуметь, будто сама сердитая тинная бабушка, отобедав, ополаскивала за коргой свою мятую берестяную посуду.
– Помылся бы, – повел носом Лоскут. – Ты, Павлик, весь прогорк, рыбой пахнешь.
– То не от меня, то от моржей несет, – сомнительно объяснил Заварза.
Оборачиваясь, с испугом взглядывал на вздувшуюся Погычу, на плоские блины первого льда, сносимые течением, на тучных зверей, от берега до берега заполонивших черную отмель. Мелко клал крест: чужое. А в море невдалеке раскачивался малый кочик. На низкой корме, обдаваемой брызгами, широко расставив ноги, весело ругался Васька Марков. Низкорослый, лицо обветренное, посечено морщинами, как у моржа, усы обвисли, зато легкая шапка с собольим околышем лихо сбита на затылок. Кочик – некрытый, с обычной ременной снастью, и шириной сажени полторы, не больше. Очень даже не лучший кочик. Но Ваську Двинянин назначил кормщиком, и он теперь весело ругался: бугром стал! А то ведь и не знал, как жить дальше. В Нижнем, впав в неимоверный кураж, сильно подогретый двойным горячим винцом, начисто прогулял порученную ему богатую кость торгового человека Агапитова. Боясь правежа, через дружка Федота Ветошку, тоже загульного, сговорился со Стадухиным: тот нуждался в людях. Вот добился теперь до кормщика. Радовался: добыча большая, рассчитается с Агапитовым.
Рассеивались снежные заряды, являлось Солнце.
Утесы стреляли зеркальными отблесками, рев морского зверя наваливался, как обвал, как морской накат. Самая сильная буря и та однажды смолкает, а здесь бесконечный шум, как в дни творения. Гришка с большой тоской смотрел на реку, заляпанную пресными блинами первого льда.
Камни.
Кой-где песок.
Палочки тростниковые у берега.
Камень мрачен, песок мрачен, вода, серое небо. Понятно, что мрачность эта от Бога, но все равно ноет усталая душа – уйти бы отсюда.
– Пиши, Павлик.
Дежнев, горбясь, стоял под временным навесом.
Накинули на колья старый ровдужный парус, вот и получился навес. Если не от ветра, то от снега и дождя спасает. Пользуясь этим, медленно диктовал грамотею Павлику. А Заварза расправлял на коленях бумажный свиток, обмакивал гусиное перо в висящую на груди медную чернильницу.
– Государя царя и великого князя всеа Русии… – медленно диктовал Дежнев. – С новыя реки Погычи служилые и промышленные людишки Семейка Дежнев да Микита Семенов челом бьют…
Диктовал:
– А шли мы в судах на море, чтоб государевой казне прибыль учинилась… В устье новой реки Погычи – богатая корга… За губой далеко вышла в море… А на корге вылегает морской зверь, густо зуб заморный лежит… И мы того зверя промышляли и брали богатый зуб…
Вздохнул:
– Всего зверя ходили промышлять четырежды, зверь всегда вылегал по берегу… Но в другом году зверь на берегу вылегал позже, первый промысел пришелся только об Ильин день… А потому вылегал позже, что льды от берега не отнесло… Которые у нас люди – поморцы, те сказывают, что в Русском Поморье столь много подобного зверя нет…
– Правда? – переспросил Павлик.
– Как диктую, так и пиши.
Продолжил:
– И положили мы в государеву казну, служивые и промышленные люди, рыбья зуба весом три пуда, а числом четырнадцать… И мы, Семейка Дежнев и Микитка Семенов, со товарыщи, лес добыли, хотели людей с государственною казною отпустить морем в Якуцк… Однако, море большое, сувои на нем великие… Без доброй снасти судовой, без доброго паруса идти морем не смели… Да иноземцы говорят, что не по все годы льды от берега отдирает… А посылать государевы казны пеши с невеликими людьми через немирные рода страшно, потому как многие людишки на тяжелых государевых службах побиты, а часть ушли с Мишкой Стадухиным… Матюшка Калин ушел… Калинко Куропот, Ивашко Вахов, другой Ивашко – Суворов… Семейка Зайко ушел, а с ним Богдашко Анисимов… – медленно перечислил Дежнев. – И на всех, кто ушел с Мишкой, имеется запись от покойного Семена Моторы…
– Как это? – не понял Павлик.
– Невелик головой – понимать, – хмыкнул Дежнев.
– А Стадухин, придя, всяко начал учать… Кричал, риялся, гнал с реки… Даже стал говорить, что это его корга… А не обходил он Большой каменный нос, это точно… Это я обходил… Тот нос вышел далеко в море, и живут на нем люди чухчи… А против указанного носу живут на островах другие люди, называют себя зубатыми, сквозь губу пронимают по два зуба немалых костяных… А я на Погыче дикующих стал подводить под шерть, взял аманатов… Но тот Мишка, прознав про такое, из зла обошел ясачное зимовье и жестоко погромил анаульских и ходынских мужиков… Сказал я ему, что поступает он не гораздо, а он повел себя так, что мы, Семейка Дежнев и Семен Мотора, бежали нартяным путем на захребетную реку Пянжину…
Перекрестился:
– А во прошлом году дикующие ходынцы, родимцы аманата князца Чекчоя, клятвенно обещали, что повезут на оленях государеву казну через Камень на самую Анюй-реку, только им за то надо железа… И ушли бы, да помешал охочий человек Юшко Селиверстов, прозванный Двиняниным… Позвал его с нами на коргу, там отогнали коряцких людей, что живут неподалеку и под нас тайно для убийства приходят…
Гришка, прислушиваясь, внимательно поглядывал то на усердно выпячивающего губу Павлика, то на раскачивающийся на волнах малый кочик Васьки Маркова.
– А тот Двинянин не знает добра, послал промышленного человека в Якуцк… Тайно от нас, зависти ради… Написал в грамотке ложно, что богатую коргу приискал он с Мишкой Стадухиным… Будто бежали по морю семь суток… А это не так, не доходили они до Необходимого носу…
Спросил:
– Поспеваешь?
Павлик кивнул.
Маленькое, будто печеное, лицо морщилось от усердия.
– А даже от Необходимого носу новая река Погыча и корга еще далеки… Лжет Юшко, что доходил сюда…
Лоскут, зевая и мелко крестя рот, уставился из-за плеча Павлика на свиток.
– Служа государю, не желая порухи казне, дали мы Юшке два кочика со всею снастью…А Юшка один кочик сразу потерял своим небреженьем… Вода подошла, он покинул судно… И его людей разъяли мы по судам…
Павлик на Гришку не оборачивался, записывал за Семейкой.
– А промысел здесь идет сетьми-пущальницами, потому что река каменная, крутая… Рыбы красной приходит много… В верхах замирает, обратно не плывет… А белой рыбы добываем совсем мало, потому что сетей добрых нет… Все равно государевых аманатов красною рыбой кормить не смеем, чтобы им, с того корму оцынжав, не помереть, а нам из-за того в опале от тебя, от государя, не оказаться…
– Жалеешь? – вздохнул Лоскут.
Дежнев не понял, обернулся вопросительно.
– Говорю, жалеешь аманатов? – повторил Гришка.
– А как иначе? – нахмурился Дежнев, будто о чем-то своем подумав. – Не будет аманатов, нам ясак не понесут.
Продолжил:
– А во прошлом году родимцы аманата Чекчоя совсем не приходили к ясашному зимовью, потому что корму вокруг не было и Мишку боялись…
Снова вздохнул:
– Милосердный государь, вели нам, холопам твоим, служить вместе, пока с Погычи-реки казна опять не пойдет в Якуцк…
Остановился. Хмуро, в упор, глянул на Кокоулина:
– Своих людей Двинянину больше не отдам. Хватит! Пусть ему Евсейка служит.
– А ты из пинежан, – усмехнулся Лоскут.
– Я-то? – удивился Дежнев.
– Ну да.
– Как узнал?
– А слова выговариваешь по-своему, – усмехнулся Лоскут. – Скажем, не полотенце, а плат. Не чесанка льняная, а пасма. Так пинежане на Руси говорят.
– Ну, точно.
– А еще смотрю, – нехорошо усмехнулся Лоскут, – ты одно слово скажешь, а у Павлика на бумаге выскочит другое.
– Это как так? – удивился Дежнев. – Никак не может такого быть. Павлик у нас грамотный. Как говорю, так и кладет слова. А то путаница.
– Это правильно, что боишься путаницы, – Гришка через плечо Заварзы внимательно разглядывал разворот бумажного свитка.
– Ты, грамотный, что ли? – не поверил Дежнев.
– Да так… Есть немножко…
Сказал без всякой усмешки и Павлик почему-то сразу покрылся жестокой бледностью. Отвернул голову, будто интересно слушать ругающегося Ваську. Подставил бледное лицо влажному ветру.
– Да неужто грамотен? – не верил Дежнев. – Я вот не сподобился.
Павлик Заварза откинулся ослабевшей спиной на столб навеса, под которым сидел. Маленькое лицо стало уже даже не бледным, а каким-то серым, пепельным, и пошли по нему нехорошие пятна, будто цинготные знаки.
– Помнишь Степана с Собачьей?
– Это который Свешников?
– Ну да. Прозвали Носоруким. Искали старинного зверя, у которого рука на носу. А было время, учил меня.
– Грамоте?
Дежнев замер.
Гришка без замаха ткнул Павлика кулаком в лоб.
Кулак тяжелый. Ударившись затылком о мокрый столб, Павлик закатил глаза и сполз с лавки на мокрую землю. Дежнев, наклонясь, аккуратно снял с груди Павлика медную чернильницу, только потом спросил:
– За что дерешься?
– Он не челобитную пишет, он на тебя сочиняет новый извет, – покачал головой Лоскут. – Он все твои слова пишет неправильно.
Поднял свиток, развернул.
– На бумаге получается, что ты специально хвалишь Двинянина: он де и хозяйствен, и властен, и навел на реке порядок. Тебе не удалось, а он навел. А еще пишет, что ты лично подтверждаешь: Двинянин первым ступил на коргу.
– Ты что говоришь такое?
– А то, что вижу!
– Да неужто? – Дежнев оторопело наклонился над свитком. – Плохо не знать грамоты. Вот литеры вижу, а слово не разберу.
Ахнул. Сильно ткнули сзади скамьей.
Падая, увлек за собой Гришку.
– Стой!
Куда там! Павлик Заварза резво, как заяц-ушкан, бросился по галечной косе к мысу. Там лагерь Двинянина, там защитят. Там весело, там чай пауркен. Там вольные люди интересные вещи рассказывают. Расплескивал лужи, оставленные морем, но морской зверь морж, весь в безобразных шрамах, как в серых молниях, перегородил дорогу. Каждый зуб на пуд. Вскрикнув от ужаса, прыгнул в малую лодочку, приткнутую к берегу. Толкнулся веслом.
– Павлик, куда?
Однако Заварза знал – куда.
Отчаянно греб. И течение помогло. Скоро приткнулся к низкому борту кочика. Казаки рывком втянули беглеца на борт, привязали лодочку, посовещались. Потом Васька Марков что-то сказал и казаки обидно заржали.
– Мне бы пищаль, – зло сплюнул Гришка. – Я бы отсюда шаркнул, не промахнулся.
– Ты что, – испугался Дежнев. – Свои люди, русские!
Ну да, свои, хмуро подумал Гришка. А кто отпустил одноглазого аманата? Не ты? Кто клялся самыми страшными клятвами, что аманат сам сшел? Вот где сейчас тот одноглазый? Того и гляди приведет дикующих, побьют топорами и копьями.
– Па-а-авлик! – сложив руки рупором, крикнул Дежнев.
На кочике быстро заговорили, потом заржали еще обиднее. А Васька Марков вызывающе махнул рукой, указывая, дескать, к тебе не пойдем, Семейка! Дескать, теперь к нам приходи в гости!
– Куда при ветре отдерном?
На крик никто не откликнулся.
Дежнев обиженно развернул бумажный свиток:
– Жалко Павлика. Я ему верил. Он писцовые книги вел. Знает, кому какой подарок делали, какая шла прибыль. Все статки расписывал под мою диктовку.
Протянул:
– Эх, Па-а-авлик… Выходит, я говорю, а моя бумага на меня указывает?…
– Я тоже тебе говорил. Зря чинишься с Юшкой. Зачем дал ему кочики?
– А чтобы не злобить людей, Гришка. Разве непонятно? Одну службу служим. А еще и такое, – ухмыльнулся. – Двинянин больше, чем нарты поднимут, рыбьего зубу не возьмет. Значит, остальное нам достанется. Да и сила у Юшки. Сам знаешь, какая у него сила.
Пожаловался:
– Лается, это Бог с ним. Лишь бы не пролилась кровь. Пока я тих и смирен, Юшко не станет ссориться. Жду.
– Чего?
Дежнев усмехнулся:
– Жду, когда успокоятся люди. Никакой обман, Гришка, не бесконечен. Веревочка вьется, вьется, а потом срок приходит. Я по пальцам просчитал аккуратно, когда, где и в чем оговорился Двинянин.
– А он оговорился?
– Много раз, – загадочно усмехнулся Дежнев. – Так что, пусть пока тешит душу. Путь предстоит не близкий. Все нартным путем на Камень, на Анюй-реку. Он половину рыбьего зубу потеряет в пути. Собачки устанут, олешки устанут, начнет снимать груз. А мы подберем. Будем неторопливо следовать по его аргишнице и богатеть на ходу. Считай, он на нас работает.
Остро глянул:
– Знаю, Гришка, ты в обиде на меня. Ты один сидел зимой в уединенном зимовье, а я ничем не наградил. Но ты не напрасно сидел.
– О чем это ты?
Дежнев замялся.
Может, и хотел сказать, но переборол себя:
– Двинянин сегодня в силе. Не тороплюсь поэтому.
– Но, Семейка! – еще больше удивился Лоскут. – Если Юшка первым придет в Нижний, а потом в Якуцк, ты во всем окажешься не прав. Он же завалит приказную избу изветами на тебя.
– Там посмотрим, – уклончиво кивнул Дежнев и пожалел, глядя в сизое, в дымке море: – Ох, пропадут люди.
– Воры они!
Дежнев нахмурился:
– Если даже и воры, Гришка, то против собственной воли. Ну, правда, что можно высидеть в сендухе, не служа государю? Я на Ваську Бугра сержусь, но разве он чужой нам? Ему домой хочется – вольным.
– Все равно не понимаю, – покачал головой Лоскут. – Бугра жалуешь, Павлика жалеешь, даже об ядовитом Евсейке, крикнувшем на тебя государево слово, печалишься. А мне за тайное сидение в зимовье ничего не выделил?
– Такое только Богом вознаграждается.
Помолчали.
– А ты-то, Гришка, можешь писать слова?
– Ну, не так, как Павлик.
– Но понятно будет?
– Понятно.
– Тогда бери чернильницу. Перебелишь весь свиток. Как мне надо, так перебелишь. Отправлю скоро Бугра и Евсейку в Нижний. Здесь они только вред приносят. Их скоро даже Юшко погонит, такие у них плохие характеры. Помнишь, как с Ярофейкой Киселевым было?
Лоскут помнил.
В декабре сто пятьдесят восьмого в двадцать шестой день пришел в Нижний острожек сын боярский Василий Власьев и прочел перед служилыми, торговыми и промышленными людьми строгую наказную память: указанных беглых воров и смутьянов Ярофейку Киселева, Ивашку Пуляева, Ваську Бугра и прочих других немедленно брать в колодки и отправлять в Якуцк под охраной.
Ярофейка ничего не знал: он только что вернулся с сендухи.
Лег отдохнуть, вдруг явились с шумом Артюшка Солдат да Павлик Кокоулин. Как научил Евсейка Павлов, взяли Киселева силой и повели к сыну боярскому. Решили дураки заработать некую деньгу, в милость войти к прикащику.
Узнав про случившееся, Мишка Стадухин впал в гнев: на опытного крепкого Киселева были у него виды. Ночью неведомо как (Стадухин будто бы ни при чем), Ярофейка сбежал из казенки. Домой побоялся идти, сунулся с перепугу во двор к хорошему приятелю Матюшке Калину, а там пьют крепкое винцо сын боярский Власьев, и Стадухин за столом. Увидев опешившего Ярофейку, Стадухин самым ужасным голосом закричал:
– Вор! Вор!
Но всем только мешал.
Так всем мешал, что упустили Киселева.
Только в походе увидели предательские Евсейка и Павлик, что идут рядом с усмехающимся Киселевым. Правда, бить Евсейку и Павлика Киселев не стал. Другая земля. Как бы пожалел. Но всегда помнил.
Дежнев вздохнул. Кочик Васьки Маркова совсем уже зашел за сизый мыс. Дай Бог справиться с отдерным ветром.
– Пиши.
Опять медленно заговорил, подыскивая правильные слова:
– А тот изменнический Павлик Заварза, будучи приставлен к писчему государеву делу, по глупости своей прописывал все неверно… И когда стал я при случае учить того Заварзу, он испугавшись, к Юшке бежал…
– Не совсем еще, – поднял голову Гришка.
– Все равно пиши.
Взяв свиток, взвесил в руке:
– Вот смотри, Гришка, какая вещь. Простые литеры на бумаге, а в приказной избе переведут на гербовый лист и пойдет он в Москву в Сибирский приказ. А там разных бумаг много. Как приходит какая, так войско переместят или гарнизон пополнят. А некоторые люди по указанной бумаге пойдут на вечное поселение, борошна, живота лишатся. Вот какая сила заключена в простой бумаге.
– Ну и что? – сплюнул Лоскут. – Надо было весной зарезать Заварзу.
– Пожалей убогого. Не говори так.
Нюхали ветер: сколько в нем холода.
Внимательно вглядывались в море. Прислушивались, как свистит в горах?
Осень.
Темен бег воды.
– Будь я тобой, Семейка…
– А зачем? – не дал договорить Дежнев. – Вот Бог не велит сосне быть березкой. И тебе, Гришка, не надо быть мною.
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … и только внизу, под каменным обрывом, просматривалась сквозь туман корга.
Наклонясь, Гришка видел: высокая волна, поднимаясь все выше и выше, на глазах стекленела, выкатывалась на мелководье. Грохоча галечником, прозрачно опрокидывалась на моржей. А из опрокинувшейся волны, как из разламывающегося стекла, весело выбрасывались все новые и новые звери.
Рев, лай.
И запах.
Острый запах морского зверя заносило во все уголки. Он чувствовался даже на ужасном каменном обрыве, по которому карабкался Лоскут. Носком мягкого сапога ощупывал каждый выступ, потом ставил ногу. Сплевывал дурную слюну. Дурманила, томила, взглядывала из бездны сердитая тинная бабушка. И птица-крачка, взвизгнув, бросалась в лицо – боялась за гнездо, может быть. А далеко внизу – ревущее, фыркающее, лающее пространство. Видно, как через спящих перелезают новоприбылые звери. Лезут по спинам, давят живым весом. Кто-то очнется, ударит ластом или клыком. Рев, лай, а в отделении – люди Двинянина. Бродят по отливу, по песку и галечнику, сторонясь лежбища. Иногда выберут глупого одиночку, отбившегося от стада, отгонят в сторону. Там колют копьями.
Склон под ногами крут.
Гришка не смотрел вниз. Упорно карабкался.
На обрыве, если верить замученному бессонницей Артюшке Солдату, ночью вдруг высветились многие огни. Уж, наверное, не пни гнилые. «Пойдешь», – сразу решил Дежнев. Наверное, знал что-то такое, чего ни Артюшка, ни Лоскут знать не могли. Артюшка, может, тоже знал. но отвернулся. Мог вызваться: «Сам пойду», но Дежнев так смотрел. Что Артюшка лишь ухмыльнулся. Близок к Семейке. С зимы смотрел на Лоскута с подозрением. Наверное, подозревал, что это Лоскут свел с казенки одноглазого аманата Чекчоя? И не понимал. почему это ходят к Лоскуту отшатнувшиеся от Дежнева люди?
Карабкаясь по обрыву, знал: сверху увидит многое.
Камень.
Синеватые тени над морем.
Сизую дымку над пространной сендухой.
Вот какие огни могли гореть на обрыве? Не родимцев ли привел предательский одноглазый князец Чекчой? Может, правильнее уйти с Двиняниным? Отстать на Анюе, спрятаться в лесах? А потом тайком выйти к Нижнему? Получив долги, тайно уйти на судне? Но куда? В Якуцк? Там схватят. На Русь? Там найдут. Остаться в Нижнем? Посадят в колодки.
Нет, понимал, нельзя с Двиняниным.
Юшка и в колодки посадит и сдаст прикащику Нижнего. А Евсейка, даже Васька Бугор, помогут в этом, как было с Ярофейкой Киселевым.
Остаться с Семейкой?
Но разве достаточно людей для зимовки?
С первым снегом придут анаулы, придут ходынцы, сожгут острог, заберут железное. Не удержать острожек с пятью людьми, если даже пятеро останутся с Дежневым.
Не к месту вспомнил дикующих князцев.
Ну, вот что с того, что Семейка тайком отпустил одноглазого? Может, и Чекчой лежит где, подтянув ногу к мертвому животу, как брат Энканчан? Или наоборот ведет к корге задиковавших? Никак нельзя оставаться с Семейкой. Это так же опасно, как возвращаться. Там посадят в колодки, здесь зарежут.
Дернулся.
Не следует в опасных местах поминать мертвых.
Сорвалась нога. Может, дух упомянутого Энканчана выбил камень из-под ноги?
С силой рванулся, упал грудью на шершавый скальный массив, судорожно шарил руками – искал выступ, чтобы вцепиться и не отпускать рук, но только сползал, сползал по обрыву. Сперва сразу сажени на три, потом медленно, все медленнее, но еще страшнее – к нависшему над отмелями козырьку. Кольнуло в сердце – бездна! А камни неслись вниз, подпрыгивали, высекали искрящуюся дорожку. Моржи, задрав морды, недовольно лаяли на Лоскута. Но так, конечно, только показалось. Лаяли морские звери не на Гришку, а от полноты жизни.
Всякое случалось с Гришкой.
Пропадал в зимней сендухе, сгорал в облаках задавного гнуса, проваливался в ямы с ледяной няшей. Дрался с дикующими, махал топором, сплавлялся по быстрым рекам. Жадного рыжего человека с умыслом брал за мяхкую бороду. Даже так было: по пьяному делу вступил на коче в творило – в люк раскрытый. Летел до самого дна, мог поломаться, но зачем-то уберег Бог. И было: терялся в лесах – в самых волчьих и диких. Из таких лесов без молитвы не выйдешь. А все равно такого ужасного страха, как сейчас, не знал.
Тащило к нависшему каменному козырьку.
Открытым ртом хватал воздух. Хотел вскрикнуть, но кого звать? Да и не смел кричать над бездной, потому что всем телом чувствовал острые выступы скал, мутный сулой, вертящийся внизу, как жернов, тянущий в мутную глубину, в темь ужасной водной пучины, в костлявые руки сердитой тинной бабушки, в сеть, сплетенную бабами-пужанками из морских трав. И креста не положишь, руки цепляются за каждый еле заметный выступ.
Вдруг свистнуло что-то.
Ухватил ремень – шершавый, из нерпичьей кожи с навязанными узлами.
Ободранными в кровь руками натянул ремень, снимая страшную слабину. Вниз не смотрел. Там пучина. Переведя дух, поднял голову.
На краю каменного обрыва сидел мертвец.
Тяжелые камни еще катились вниз, глухо бились о другие камни, перестукивались в смертной игре, а Гришка, закрыв глаза, вцепился двумя руками за крепкий ремень и не мог решить, что лучше: отпустить ремень с навязанными на нем узлами или все-таки карабкаться вверх к мертвецу?
– Кай!
Мертвец не ответил.
Шрам на лбу. Скулы вразлет, правая тоже отмечена синим шрамом. Если мыши и ели, то явных следов не осталось. А смотрел князец так, будто никогда не лежал в снежной выемке, поджав мертвую ногу к животу.
Нехорошо смотрел.
Но ведь не должен убить, если сам бросил ремень.
Гришка в два прыжка достиг каменной площадки, упал на нее. Боясь, коснулся лба Эгканчана – теплый! Сердце ответило несколькими ударами: не мертвец.
Пугаясь, сел рядом.
– Ну, я пришел.
Энканчан не ответил.
Косясь на дикующего, Гришка смотал на локоть ремень, бросил на плоский камень, траурно расцвеченный седыми лишайниками. Сказал, волнуясь:
– Видел тебя зимой. Ты мертвым лежал на склоне. Иней на лбу, мыши щеки объели.
Потрогал руку дикующего: теплая. Ну, совсем живой человек, хоть пляши с ним! Сказал, не веря:
– Искал тебя, Энканчан. Вешал на ондушку знак твоего брата – шкурку рыжего носатого зверя шахалэ.
Энканчан не ответил.
Глаза пустые. Сам жив, но глаза пустые.
– Ты не молчи, – потребовал Гришка, как прежде. – Ты живой. Ты говори, Энканчан. Я – Гришка Лоскут. Поднимал тебя на ноги в уединенном зимовье, обмывал раны. А сегодня ночью на обрыве горели костры. Мы видели. Это так? Ты ответь. Это ты привел родимцев? Или это твой брат пришел?
Энканчан не ответил. Глаза пусты, но ведь бросил ремень!
– Не надо молчать, – требовал Гришка. – Если не можешь говорить по какой причине, не можешь ответить словами, просто кивай. Ты ведь Кивающий, вот и кивай мне. Зимой видел в снегу. Ты сильно замерз. А потом Семейка отпустил твоего брата Чекчоя. Знаешь, наверное?
Указал рукой вниз:
– Уводи родимцев, не пугай русских, а то кровь прольется.
Говорил, а сам мучительно размышлял: зачем все-таки отпустил Семейка одноглазого Чекчоя? Зачем так упорно искал князца Энканчана? Неужто, правда, хочет выставить копья дикующих против людей Двинянина?
Заговорил быстро, заглядывая в пустые глаза:
– Не спускайся вниз, Энканчан. У таньгов пороховое зелье. Ударяют, как гром.
Энканчан не ответил.
Поднялся. Легко, как не умеют мертвецы.
Вскинул на плечо нерпичий ремень, черные, как у ворона, блестящие волосы рассыпались по плечам – длинные, не подрезанные. Не оборачиваясь, ничем не выразив живых чувств, двинулся вверх по гребню.
– Энканчан!
Дикующий князец не оглянулся.
Гришка медленно присел на камень.
Голова кружилась, когда думал о князце.
Как понять? Он мертвый лежал, я видел. Мыши щеки объели. Как ходит по земле? Почему ремень бросил?
Часа через два спустился на берег.
Шел по сырому галечнику, давил сапогами мокрый песок, ракушки.
Дивился: зверь морской телом обилен, видом ужасен, а ест такое немногое. Шел, давя хрупкие раковины, бедную еду зверя. Оскальзывался на водорослях. Они зеленые, по краям в дырках. Голова кружилась думать об Энканчане. Поматывал головой, как удивленный олешек. Жадно принюхивался. Мир полон богатых цветов, запахов. Мир полон разных движений. В нем люди, растения, различные звери. Зачем молчит дикующий князец? Понять не мог.
Ударил шквал.
Ухнуло над обрывами.
Эхо отразилось от дальних берегов, шумно пронеслось над галечной коргой. Две недели назад таким вот нежданным шквалом унесло в море неповоротливый малый кочик Васьки Маркова, а с ним тринадцать служилых, а с ними предательского Павлика Заварзу.
Совсем унесло.
Может, к чюхчам, может, в вечные льды.
А может, на дно – к тинной бабушке, к ужасным бабам-пужанкам.
Заварзу жалел. Ушел, глупый, от Семейки, тайно служил Двинянину, а чего добился? Осталась навсегда баба при кривом Прокопе, напрасно ждет Павлика. А далеко на Руси в тайной пещерке гниет богатое добро, снятое с разбитого бурей немецкого судна.
Давил сапогами ракушки.
Думал: могилы русские тут и там. Где ни пройдешь, везде русские могилы.
Иные в глухой сендухе, над уединенными озерами, на каменных гривах среди болот. Другие на безымянных мысах – горки камней. А есть и такие, без крестов – в море. Семейка прав: без мира на Погыче прожить никак нельзя. Без настоящего мира с дикующими жизнь на реке сведется к еженошным караулам, к боязни отойти от острожка даже на несколько шагов. Вот недавно на свет костра, разложенного перед урасой, вышел из сумерек Васька Бугор. Рядом иссохший, как смерть, от собственной ядовитости Евсейка Павлов, и зверовидный Фрол с пищалью, а с ними Двинянин. Все хмурые, при сабельках.
– Против нас, что ль, выступили?
Не понять: то ли боится Дежнев, то ли насмехается? Скрывает, как мутная вода все, что лежит на дне. Наверное, поэтому Двинянин сразу рассердился, стал кричать, что Семейкины люди его, Двинянина, коргу почистили. А ясак не емлют, кричал. И слышно теперь, идут дикующие к корге. С копьями, с луками, сердито идут. Видели казаки – по горной тропе спускались на берег сразу человек тридцать. А сколько еще может прийти? Вот почему он, Двинянин, решил поторопиться. Ты задиковал, кричал на Семейку, ты взоров не обращаешь к Руси!
Забрал пищаль у зверовидного Фрола:
– Мы люди государевы, всего опасаемся, и предательства. Потому что о казне печемся. А ты, Семейка, упустил последнего аманата, у тебя люди скучают пустой душой. Вот и отдай то, что задолжал. Расплатись за взятый у меня крепкий холст. За пороховое зелье, за мыло, за свечи. Я много чего тебе дал, верни мяхкой рухлядью да рыбьим зубом. Мне в Нижний пора.
– Как расплатись? – изумился Дежнев. – Какой долг? А кочики? Со всей снастью, даже с карбасом! Дал тебе кочики, чтобы зря не стоял, не опоздал к морскому промыслу, чтоб государевой казне учинилась прибыль большая. Разве этого мало? Чего развел? «За крепкий холст»! Да весь твой холст – два рубля аршин!
– Ты как считаешь?
– А как в Нижнем считают!
– Неправильно так считать! – Двинянин дерзко оглянулся на казаков и добавил несколько кучерявых слов. – Здесь я купец! Сам ставлю цены.
Добавил, ухмыльнувшись:
– Платить не хочешь, верни товар.
– Да как верну, Юшко? Мыло смылилось, свечи сгорели, холст стаскался.
– А мне что? – возвысил голос Двинянин: – Ты иноземцам делал подарки, а мне, сироте, законное не хочешь вернуть?
– Да где мне, Юшко, терпеть такие цены? – взмолился Дежнев. – Я лучший рыбий зуб беру для казны, да еще из лучшего зуба жертвую церкви Ивана Уродливого. Вот даже Артюшка – небогат, а из личного зуба жертвует Спасу.
– Твои анбары добром набиты, – оборвал прикащика Двинянин и выпрямился, красиво опираясь на пищаль. – Это ты так говоришь, а сам хранишь добро не в казну, а для себя лично. Вот погоди, начну искать! Слыхал, наверное, как делается по закону? Тех людей, которые зуб рыбий или мяхкую рухлядь имают по-воровски, таких вязать, сажать в колодки, а все добро отписывать на государя. Корыстуешься, Семейка, а люди твои пусты!
Обернулся:
– Эй, Васька Бугор, скажи: много у тебя личного рыбьего зубу?
– Ну, пуда три.
– Пошто мало?
– Большую часть отдал в казну.
– А у тебя, Евсейка?
Иссохший Павлов с готовностью выдвинулся вперед. Закивал быстро, зло, с прищуром: вот у него совсем мало. У других по разному, а у него мало. Он умеет искать зуб, нисколько не боится морского зверя, но как только соберет – все у него отнимает Семейка!
– А у тебя, Анисим?
Обернулись на отсутствующего Костромина.
– Анисим в лагере, – Васька Бугор, не глядя на Дежнева, ухмыльнулся. – Анисим тихий человек. Он Семейке мешать не станет.
– Тогда и не надо Костромина, – сплюнул Двинянин. – Вернемся в острожек, сам загляну в каждый анбар, все лично пересчитаю. Так думаю, что в анбарах лежит многий необъявленный зуб. Опечатаю все именем государевым.
Для убедительности показал печать на нитке:
– У якуцкого письменного головы Василья Пояркова вырезан на печати хищный орел на камне, а мой орел – на змее. Видишь, как смело терзает змею-неправду? У тебя, Семейка, в анбарах рыбьего зубу на пятьдесят пуд, сам так говоришь. И личных запасов под потолки. А мне, сироте, за холсты мои, за мыло, за пороховое зелье, за свинец, за вареги теплые, оказывается, дать нечего?
– Рыбий зуб вольно и на себя брать, – возразил Дежнев. – Но я в казну со всего кладу обязательную десятину. От лучшего зуба – лучшую, от среднего – среднюю, от худого худую. Специальные книги есть. В них все записано. – Не глядя взял из рук Артюшки Солдата извлеченную из урасы толстую книгу, постучал по ней кулаком: – Сюда все внесено. До самой последней мелочи. Павлик Заварза писал, теперь, наверное, покойный.
Укоризненно покачал головой:
– Вот прочти, Юшко. С любой страницы. А не хочешь, пусть прочтет Гришка.
«А на Гришке Лоскуте за лодку взят соболь…
А на Тренке Курсове за бабий кожан взято четыре соболя…
А на Степанке Каканине за ягоды и торбасы, да за огниво взята пластина соболья…
А на Пашке Кокоулине за холстишко старое, за прядено за три пасма, за малахай недорослиной, за сумочку – взято три соболя, да за свечи – пять соболей…
А на Сидорке Емельянове за лоскут кропивной сети – две гривны…
А на служилом человеке Ваське Бугре за икру да за мясо вяленое – четыре соболишки…
А на Ваське Маркове за штаны ровдужные, да за ушканину – пластина соболья…
А на Сидорке Емельянове по кабале за четырнадцать соболей – пуд кости, семь зубов…
Да за восемь рублев десять алтын взято с Ивашки Яковлева тридцать три фунта рыбья зубу, а за одеяло шубное – три рубли. Да еще за котел, да за десять чиров жирных – пять рублев десять алтын…
А на Семейку Дежнева кабала выдана во шти рублях: взял простой топор железный, собаку, да сетку волосяную…
А торговый человек Анисимко Костромин взял лоскут сети да ровдугу, два фунта свинцу, блюдо оловянное, плат холщовый, и кабала с Анисимки взята в семи рублях с полугривною…
А на Артюшке Солдате за нательный крест да за сеть мережную да за сковороду…
А на Федотке Ветошке за двадцать чиров, за фунт свинцу, за ладан, за холст, за шапку вершок красной с околом, да за клубок тетивы…»
– Хватит, – остановил Дежнев. – Сам видишь, Юшко, все занесено в книги. Безмен не попова душа, не обманет.
– Ишь, у тебя все записано, Семейка, – почувствовал смиренность прикащика Двинянин, – только ведь ты мою коргу обобрал! Без спросу взял лучший зуб заморный, топлый, самый что ни на есть легкий в поиске. Его какой труд брать? Да и не в казну, а в карман емлешь.
Гришка ни на секунду не спускал внимательных глаз с Фрола. Думал: коль кинется зверовидный – враз перейму. Думал: не зря явился Двинянин. Видно, что испугался появления дикующих. А взять зуб из чужих амбаров всегда легче, чем отобрать у живого зверя.
– Молчи, Юшко! – впервые рассердился Дежнев. Может, рассердило его наглое упоминание о корге. – Я тебе кочики дал, за все расплатился. И про коргу – молчи! Я первый ее увидел, первый на нее ступил. Она по всякому праву – моя. Вот если что другое, тогда говори, что хочешь.
Рыжий Юшко поиграл дьявольскими глазами:
– А вот хочу вернуть топлый хороший зуб.
– Тот, который в анбарах?
– Правильно, Семейка.
– Да за что?
Двинянин расправил плечи.
– А за тяжкие службы, и за скаредность твою. Ты вон с Треньки Курсова за бабий кожан взял четыре соболя. Ты бедному Павлику, – Двинянин перекрестился. – Ты бедному Павлику Заварзе, который твои книги вел, за три соболя дал какой-то холстишко старый да малахай недорослиной…
Казаки смолкли.
Тесно сомкнулись – одни за Двиняниным, другие за Дежневым.
А Гришка даже переступил ногой, чтобы удобнее было перенять косящегося на него Фрола.
– Ты Гришке Лоскуту дал лодку, а взял за это доброго соболя. Ты Сидорку Емельянова обидел, всяко обобрал. С Васьки Бугра за икру да за какое-то мясо замылившееся снял четыре соболя. И с Васьки Маркова, – опять широко перекрестился, опять оглянулся на казаков, – за штаны ровдужные да за лежалую ушканину пластинами взял. Разве не так?
– Да кто ж дает впустую?
– Молчи, Семейка! Вот за тобой стоит Артюшка Солдат – пес твой верный, блаженный, с дурной отметиною во лбу. Знаем, знаем, как прост. Только ты и с пса верного за крест нательный да за простую железную сковороду взял кабалу.
Погрозил пальцем:
– Я все знаю, Семейка!
– Да ведь деньги счет любят.
Но Двинянин торжествовал:
– Люди твои безрадостны пребывают!
– Зачем так говоришь?
– А где ясашные? Где ясырь живая? Где послушные аманаты? Где особенный аманат Чекчой, у которого глаз выстрелен? – Прищурился, правая рука на пищали: – Я на Погычу пришел с государевой наказной грамоткой. А в ней сказано, чтобы иноземцы ясак платили, и за прошлые годы тож. И чтобы их подростков, детей, и всякую братью, и племянников, и захребетников, и всех прочих родимцев, сыскав, приводить под государеву высокую руку.
– Но ласкою, Юшко! Ласкою, а не жесточью! – закричал Дежнев. – Я ходынских и анаульских мужиков привел под шерть, они несли ясак, были послушны. А Мишка Стадухин все испаскудил!
– Не гневи Бога, Семейка! – не выдержал ядовитый Евсейка. – Отдай нам зуб, всякое рухлядишко.
– А ты не спеши, – загадочно усмехнулся Дежнев, будто Евсейка, сам того не зная, вывернул разговор на нужную дорогу. – Ты, Евсейка, всегда спешишь, а богатство работы требует.
Теперь даже Бугор обиделся:
– Разве мы плохо служим? Ты дерзкое говоришь, Семейка. Может, ты и прикащик, только мы теперь тоже не беглые.
– А какие вы теперь? – делано удивился Дежнев.
– Да ты что? – изумился Бугор. – Мы нынче люди государевы. Я сам – казачий десятник.
– Бывший десятник! Зря обманываешься. И другие зря.
– Ты так потому говоришь, что рыбьего зубу жалко, – засмеялся Бугор.
– Зубу не жалко, – потемнел Дежнев. – Еще возьму. Только куда вы с тем с зубом?
– В Якуцк! – стремительно ответил Евсейка. – В Тобольск! Может, в Москву сойду.
– Ага, ждут вас… Бич и кобыла… Как вернетесь, так каждого возьмут под стражу… Тот же Юшка набьет колодки…
Двинянин вскинул пищаль, на нем дружно повисли.
– Раньше Павлик Заварза мои бумажные дела вел, – ровно, с достоинством объяснил Дежнев. – Слабый он человек, конечно, мотало его из стороны в сторону. Ходил с Моторой, ходил со Стадухиным. Ко мне пришел, потом склонился к Юшке. По Юшкиному наущению писал на меня изветы.
Отступил на шаг от рванувшегося к нему, но снова перехваченного Двинянина, еще сильней потемнел лицом. Предупредил:
– Стой, Юшко, где стоишь! У меня нож за поясом. На нас сейчас, может, дикующие с обрыва смотрят. Я так скажу. Ты пришел, Юшка, на Погычу и сказал: вот на тебя, Фрол, и на тебя, Артюшка, и на тебя, Бугор, и на многих других дадена специальная государева грамотка. И сказано в грамотке, что заворовавших – простить, пусть снова государю служат.
– Да разве ж не так? – в нетерпении выкрикнул Васька Бугор, не спуская страдающих глаз с Дежнева. А ядовитого Есейку Павлова от нехороших предчувствий даже затрясло.
– Даже совсем не так, – ровно ответил Дежнев. – Вы держите Юшку крепче, а то впаду в грех. Юшкины слова всегда были обманны, а тут особенно. Про грамотку эту он сочинил сам, а исполнил ложную грамотку какой-нибудь подьячий в Нижнем. Сочинил ее, чтобы Юшка оторвал от меня людей и самочинно делил добычу.
Обвел глазами замерших казаков:
– Если по правде, то все не так, как сказал Юшка. Напротив, велено ему сажать вас в колодки беспощадно. Тебя, Бугор. И тебя, Евсейка. И тебя, Солдат. И всех других. Вы поможете ему вернуться, вы ему богатство доставите в Якуцк, а он продаст вас воеводе и награду получит.
– Как верить тебе? – Евсейку била нервная дрожь.
– Я – прикащик Погычи, – ровно ответил Дежнев. – Приставлен к государеву делу. Обязан мне верить. Вот стоит рядом Гришка Лоскут, его знаете. Когда Павлик Заварза рассказал про обманную грамотку, Гришка каждое слово слышал. Слаб был Заварза, вам не сказал про поддельную грамотку, но мне выложил. Гришка свидетель.
Обидно фыркнул в бороду:
– У нового воеводы на всех найдутся железы. Но даже с сердитым воеводой можно говорить. Я по весне с Данилой Филипповым послал особенную бумагу на имя государя. Ты, Бугор, хоть и беглый, а служишь надежно. И ты, Артюшка Солдат, служишь делу надежно. Вот и просил я простить многих за дальние службы, за тяжелые раны, за аманатские имки, за голодное терпение на новой реке. Думаю, простят. Думаю, так будет.
Гришка, забыв про зверовидного Фрола, открыв рот, изумленно вслушивался.
Ох, не прост Семейка!
Сослался на него, а что он слышал?
Да не слышал ничего такого, ни от Семейки, ни от Павлика. Дежнев это сейчас придумал, чтобы поразить людей. Сослался на него, значит, верит, что казаки задумаются. Значит, и ему верит. Ведь я мог слышать. Не слышал, конечно, но мог, мог.
А Дежнев закончил с обидой:
– Своих людей, Юшко, тебе не отдам. Больше тебе никого не отдам. Ты только губишь людей. А мы Необходимый нос обошли.
– Могли не обходить, – снова рванулся Двинянин. – Я на Погычу другой нашел путь. Сушей.
Дежнев усмехнулся:
– А и сушей первым не ты пришел. Сушей первым пришел Стадухин. А ты, Юшко, всегда идешь по чужим следам. Не труслив, не глуп, этого не скажу, но всегда идешь по чужим следам. Твоих первых следов не знаю.
Хмуро объяснил:
– Я нос видел Необходимый, губу морскую, рядом мелкая речка выпала в море. За тем каменным носом не видно было на восток никакой земли. Считай, мы с Федотом Алексеевым да с жиганом Анкудиновым дошли до самого края. Значит, теперь надо садиться здесь, искать вечного мира с иноземцами. Иначе зачем шли? Наша теперь земля.
– Ну, может, и наша, – несколько успокаиваясь, сплюнул Двинянин. – Только вся голая. Ты ее распространил, а она голая.
– Народы везде проживают, Юшко. Даже на голом месте.
– Чюхча не морж, зуб на нем не растет!
– И с чюхчами лучше жить в мире.
Казаки настороженно сдвинулись. Зверовидный Фрол, тряхнув серьгой, потянулся к сабельке. Готов был рубить, только дай знак. И Евсейка схватился за сабельку. Еще ничего Евсейка не осмыслил, но гудело, гудело, гудело в голове: да что ж это такое творится? А почему он опять беглый? Волнуясь, рвал сабельку из ножен.
Но прозвучал крик с реки:
– Дикующие!
Оборачивались.
Искали глазами.
– Вон, вон… В лодчонке…
– Данила, что ли?…
А Данила Панкратов, выгребая по быстрому течению, запалено кричал:
– Дикующие!.. Анбары сгорели!..
Взбираясь на берег, подхваченный сильными руками, невидяще всматривался в злые лица:
– Дикующие на Майне!.. Спускаются вниз… У нас анбары сгорели!..
Водой охолонули человека.
Узнали: может, малый уголек вынесло из трубы, может, искру раздуло, но враз занялись анбары в острожке. Огонь был такой, что пламя срывало с крыш, несло, как живое, над другими крышами. Все ясашное погорело, и личное борошнишко. Весь припас, платье.
Не верили:
– Да неужто все?
Данила смахивал злую слезу с глаз. Лицо в копоти. На Двинянина глядел с опасением.
– Мы, – запалено вскрикивал, – тушить не могли. Стояли за палисадом, смотрели с оружием в руках, как спускаются вдоль реки дикующие. На нас дикующие не смотрели, будто не видели. Шесть отрядов прошло. И все в вашу сторону.
Двинянин, сжав кулаки, отвернулся.
Жалел, наверное, что Гришку Лоскута, бесстыдно подергивающего вывернутыми ноздрями, нельзя зарезать. Жалел, что не сделал этого в Нижнем. Боялся, наверное, дикующих. Кивнул зверовидному, отдал пищаль. Ох, большая река Погыча. На корге зверь морской хлопает ластами. Небесная механика неясна зверю, но и он вскидывает голову.
Как понять всё?
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … туман оползал бесшумно.
А в лагере Двинянина шум.
Требовали показать грамотку, названную Дежневым ложной, грозились звать Лоскута читать. Бугор, Костромин, Васька Щукин, Симанко Головачев, яростный Евсейка Павлов – все пытались понять, кто они? Беглые, как были, или все же простили их? Где та грамотка? Не могли доискаться.
– Наверное, Павлик свел, – Двинянин дерзко играл глазами. – Раз нет нигде грамотки, значит, с собой носил.
Казаки, ярясь, грузили на кочики рыбий зуб, чинили мелкое борошнишко.
С костлявого берега дергали из воды рыбу, морозили в ледяных ямах, квасили в специальных запанях. Ночью тревожно вставали над Погычей яркие багрецы, обвисали с неба нежными ризами. Кровавые переливы отражались на первом снегу. Он упал и не хотел таять. А каменный берег прихватило узким молодиком. Чистый, прозрачный лед утром ломался, из тумана беззвучно выплывали другие чистые льды. Оторванные от надежных пристанищ, не знали, наверное, куда плыть и часами кружились в прибрежных тихих течениях, пока намертво не пристывали к черным кекурам или садились на мель.
Дежнев кутался в кафтан.
Прислушивался к шуму за мысом.
После стычки с Юшкой осторожничал, зато часто появлялись возле урасы Васька Бугор с Костроминым. Даже ядовитый Евсейка появлялся. Общались, конечно, с Гришкой, Семейке ведь надо глядеть в глаза. А как смотреть, если сами от него отвернулись?
Наедине Дежнев приставал к Лоскуту: «Ты, Гришка, мне объясни. Я понять не могу. Ты правда видел дикующего на обрыве?»
Гришка вздыхал. Ох, ждет дикующих прикащик Погычи. Наверное, сговорился. Никак не мог понять: почему все в мире стоит на предательстве? Почему пришел и предал Стадухин? Почему Юшко живет тем же? Почему потянуло к предательству Семейку? Неужели нельзя иначе? Сам уже сомневался: видел ли Энканчана? Может, и не было никого в том розоватом снегу близ уединенного зимовья? Может, и на обрыве никого не было?
Но нет, лежал в снегу дикующий!
Подтянул ногу к животу, мыши щеки объели. Ни стрел при нем, ни ножа. Охотники так не ходят. И на обрыве был он же, только теперь живой, даже ремень бросил! Ни слова не сказал, но лоб теплый. Так у мертвецов не бывает.
Голова кружилась.
А Дежнев подозрительно поджимал губы: ты, мол, Гришка, разберись в своих видениях. Нас на Погыче мало, нам твои видения во вред. Мы все должны видеть четко, все понимать. И подозрительно поджимал губы, будто сам-то чист, будто сам-то не отпустил аманата!
Устав от непонятных мыслей, Лоскут садился на старый пень у костра, подолгу смотрел в сторону невидимых во тьме гор. Журчала невидимая вода, несла невидимые кокоры – разлапистые, черные. Печально кричала северная птица. Нигде ни огня, будто, правда, край пуст. Потом приходил Бугор. Тоже отчаялся найти правду.
– Сидит Семейка?
– Сидит.
– Домой не хочет?
– Пока вроде не хочет.
– Ну, Бог его наставь. А ты?
– Я что? Я бы пошел. Но где мой дом?
Качал головой: вот как непрост оказался Семейка.
Кто бы ни пришел на новую реку, он каждого пересидит. Наверное, навсегда останется на реке прикащиком. Люди уклоняются от Семейки, устают от его хозяйственности, а потом все равно бегут к нему. Однажды Солдат схватился за нож: ядовитый Евсейка слишком над ним насмешничал. Так Семейка и в этом случае сказал загадочно: «На себя замахиваешься».
Солдату сказал, а не Евсейке.
Именно верному Артюшке сказал, который ничего и не понял, но спрятал нож.
Но зачем Семейка отпустил Чекчоя? Зачем ему понадобился Энканчан? Тоже ведь не простые князцы, хотя и дикуют.
Рассказывали.
Однажды Кивающий напал в сендухе на таньгов.
Отнял у них страшный огненный бой, бросил в реку. Девятерых русских убил, а десятого схватил за руку. «Меня не бойся, – сказал. – Тебя не убью. Вот хочу спросить: много твоих людей готово к битве?» – «Сейчас ни одного не осталось, ты всех убил. – ответил испуганный таньга, у рта мохнатый. – Остались одни старики да подростки». – «Когда твои подростки станут воинами?» – «Года через три… Ну, может, через четыре…» – «Тогда уходи. Отпускаю тебя. Придешь через три года, когда подростки сильными станут».
А в другой раз пришел Кивающий к сердитому коряку.
Сердитый коряк молчал, потом поднял глаза: «Почему молча сидишь? Разве пустым приехал?»
Кивающий покачал головой. – «Хэ! Зачем говорить? Просто крикни родимцам, чтобы принесли лахтаков жирных – двадцать. И связок ремней черных и белых – столько же. Всяких вещей пусть принесут по двадцати».
«А что мне привез?»
«Хэ! Тебе ничего не привез».
«Совсем ничего?»
«Совсем».
«Тогда ничего не дам».
«Хэ! Сам возьму! – засмеялся Кивающий. – А тебя убью».
Сидя в казенке, одноглазый князец много рассказал.
Например, про страшного зверя, жившего на Анюе, рассказал.
Звали страшного – Келилгу. Был тяжелый, ходил с широко раскрытой пастью, а лапы впереди с длинными острыми когтями – как сабельки русских. Однажды пастух пропал. Может, попал в плен к деду сендушному, тот сделал его работником, может, заблудившись, сошел с ума. Пропавшего пошел искать Энканчан, он же Кивающий. Как увидел Келилгу, сразу понял, что это страшный съел охотника. Спасаясь, закричал весело:
«Эй, Келилгу, смейся! Эй, Келилгу, будь доволен! Я жирный, ты сейчас меня съешь. Мои олени жирные, ты их съешь».
«Ха-ха-ха!» – довольно засмеялся Келилгу.
Так громко засмеялся, что пасть его раскрылась широко. Верхняя челюсть коснулась волосатой спины, а нижняя упала на волосатую грудь. Даже остановился страшный, чтобы помочь себе лапами, иначе не мог пасть захлопнуть. Пока это делал, Кивающий отбежал. Но в скором времени страшный снова настиг его.
«Эй, Келилгу, смейся! Я жирный, ты меня сейчас съешь. Мои олени жирные, ты их съешь!»
«Ха-ха-ха!» – довольно засмеялся Келилгу, и его челюсти широко раздвинулись, касаясь волосатых спины и груди. Так широко, что снова пришлось пустить в ход лапы.
Так в преследовании достигли селения.
Ходынцы увидели бегущих, все собрались вместе.
Так много собралось, что число людей определялось цифрой предел знания. Все вместе напали на Келилгу и убили страшного копьями. Правда, и Келилгу убил многих. Энканчана, например, ударил лапой. С тех пор он и стал Кивающий.
Ох, как все не просто, думал Лоскут.
Щемило сердце. Представлял: нарты, лодки, наконец, сани. Видел мысленно Якуцкий острог, Илимский. Енисейский. Потом – Нарым. Потом Сургут, каменный Тобольск с дивным кремлем, отстроенным пленными шведами. Верхотурье, Соль Камская, Кайгородок, Тотьма. А за Ярославлем уже и никаких вожей не надо.
Там – Москва.
Там вечный шум на Пожаре.
Вот только, зачем туда? Отец зарезан, единственный брат зарыт в сендухе. А царь Алексей Михайлович, он же Тишайший, Соборное уложение подписал. Теперь бегай, не бегай, никаких тебе урочных лет! Попался стрельцам, вернут прежним хозяевам.
Если воли искать, то не с Юшкой. И не на Руси.
Прав, наверное, Семейка – наша река, надо на ней садиться.
Вдруг увидел себя целовальником при Дежневе. А что? Разве не заслужил? Поставлю деревянную избу, отгромлю у коряков какую бабу. У коряцких баб глаза вразлет, взор странен. В избе тепло, багрецы в небе. Тоскливо и сладко воют собаки. Чай пауркен. Воля!
Вот обошел Семейка Необходимый нос.
За этим носом только вода, уже ничего нет, кроме воды и льдов.
Чайка летит в море, но скоро возвращается с испугом. Неужто, правда, нет дальше уже никакой земли? А если есть, то кто может жить там? Может, чюхчи? Гришка видел одулов – рожи писаные, якутов, кривоногих кереков. Воевал с коряками, дружил с робкими анаулами, с хмурыми ходынскими мужиками, а вот настоящих чюхчей никогда не видел. Говорят, у них зуб рыбий в верхней губе. Считают, красиво. Завидовал Семейке: он первым прошел в Заносье, загадочен.
Вздохнул.
Глядел в малый костерчик.
Вдруг в ночи хруст. Крикнул, поднимаясь:
– Кто?
С непонятной усмешкой выступил из тьмы Васька Бугор. Сразу видно, что шел быстро: кафтан на груди распахнут, голос с придыханием:
– В карауле? Двинянина опасаешься? Это правильно.
Из урасы, заслышав голоса, вышел Дежнев.
– Ты, Васька?
– Ну.
– Зачем ходишь ночью?
– Тоже опасаюсь.
– Чего?
Бугор отвел глаза в сторону:
– Шум у нас. Опять большой шум.
– Наверное, коргу делите? Или нашли ложную грамотку?
– Была ли та грамотка?
– Была, Васька.
Ночь. Глухо. В такую ночь, холодную, ясную, предвещающую скорую зиму, все живое спит, набирается сил для будущей зимовки. Зима на Погыче долгая – в пургах, в снежных заметах. Дежнев зевнул в ладошку:
– Чего шум-то?
– Дикующего поймали. Пытать хотят.
– Да зачем?
– Серебра хотят, рухляди мяхкой, знаков золотых. Может, узнают, где какие неизвестные стойбища. Все отберут, полуземлянки разрушат.
– Мало взяли с корги?
– Выходит, мало.
– А дикующий? Он ходынец? Или анаул? – насторожился Дежнев – Если ходынец, его пытай не пытай, он ничего не скажет.
– Этот скажет. Его не спрашивают, он все говорит.
Дежнев тревожно поднял голову:
– Чекчой?
– Он, подлец. Глаз стреляной.
– Где поймали?
– Сам пришел.
– Как сам?
– А пришел, никто его не тянул. Наверное, рядом другие ходят, потому что ведет себя смело.
– Может, не к вам шел?
– А теперь уже все равно.
Дежнев остро взглянул, крикнул:
– Артюшка! Поднимай людей!
– Всем идти? – выглянул из урасы Солдат.
– Нет, пойду я. И Гришка пойдет. А вы сидите и слушайте. Ударит пищаль за мысом, тогда решайте.
Кивнул Лоскуту:
– Идем.
Шли в темноте.
Ноги зарывались в галечник, ломалась под сапогами обсохшая морская трава.
Свет увидели издали. Дров в лагере Двинянина не жалели, не зимовать: костры за мысом поднимались высоко, весело. У крайнего наклонился над котлом зверовидный Фрол. С ним Тюнька Сусик. С ними Анисим Костромин в окладистой бороде. Черпали из котла деревянными ложками. Увидев Дежнева, оглянулись.
Юшка Двинянин сидел на удобном пне, как в хитром кресле.
Кафтан распахнут, шапка на коленях, в руках нож с куском мяса, глаза дичат. Князец Чекчой у ног. Сидел на холодном галечнике. А руки для осторожности связаны на животе.
Гришка вдруг остро понял любопытство Чекчоя.
Вот жил непричесанный, ловил в сендухе диких олешков, зверя стрелял, пел долгие песни, собирал на корге богатый зуб, резал из того зуба болванчиков. Потом пришли русские, выстрелили один глаз, посадили в казенку: пусть родимцы несут ясак, вы государю задолжали за многие прошлые годы. А он не знал, что под царем живет, что царю должен. Ко всему, зверь ушел, рыба ушла. Видно, все живое проиграл в тот год дед сендушный. Ничего людям не оставил, кроме гнуса и голода. Когда родимцы, упав от голода, перестали уже шевелиться, увидел Чекчой молодого оленного быка. Тот случайно забрел на стойбище, шевелил ноздрями, пытаясь понять, почему от людей пахнет по-другому, не так, как прежде? Вот повезло Чекчою: убил быка. Сварил густой бульон, стал давать людям по ложке. Целую неделю выздоравливали.
Помаленьку выздоровели.
Чекчой и сейчас, как всегда, вертел черной головой.
Радовался кострам, свету. Даже Двинянин изумленно кивнул:
– Ну, прямо не человек, Семейка. Прямо не князец, а ширкун какой-то.
Остановясь в трех шагах, Дежнев невольно возвысился над Двиняниным. Некоторые казаки, не облизав, ложки побросали. Впервые пришел Дежнев в их лагерь, дивились. Только Юшка, откусив от дымящегося мяса, отвернулся. Этим как бы подчеркнул незначительность Семейки.
– Вернемся в Нижний, всех созову, – видно, продолжал какой-то прерванный появлением Дежнева разговор. – Сядем в круг в уютном дому вдовы десятника Коновалова. Он обширен, все разместятся.
Весело вздохнул:
– Вдова – женщина умелая. Устроит стол, богатый. Будет на столе заяц поджаренный в шкварках, голова свиная цельная под чесноком, потрох лебяжий с шафраном, шейка опять же лебяжья, а по шейке тапешки, тапешки – калачики в масле, пряжены ломтями. А для Сусика отдельно – утка верченая, если раньше не пробовал. Опять же, зайцы в рассоле.
Неторопливо поднял голову:
– Семейка? Чего пришел?
– Своего аманата ищу.
С усмешкой откинулся на удобные корни:
– Вот, правда, Семейка, почему так? Я как что ни найду на реке, так все твое.
Ухмыльнулся:
– Может, князец и твой, только ты не сумел его сохранить, значит, потерял на него право.
Весело предложил:
– Купи!
– Кого? Чекчоя?
– Ну да. Почему нет?
Лихо подкрутил усы, продолжая насмешничать:
– Смотри, это не простой ходынец. Это князец полярный. Бляха на нем. Большая, серебряная. Хочешь, продам вместе с бляхой? Только это будет дороже. Зато ты, Семейка, будешь вечерами говорить с иноземцем. Ты ведь любишь с иноземцами говорить, да? Считай, повезло тебе.
Выдохнул изумленно:
– Ну, не князец, а птица короконодо! Тебе он многое расскажет, – кивнул. – Ты ведь горазд болтать. Может, выведет тебя на серебро. Ты торопиться не любишь, может, правда, выведет тебя на серебро. На Руси, сам знаешь, с белым металлом плохо – перечеканивают в деньгу гамбургские рейхсталлеры.
Сплюнул изумленно:
– Ну, правда, купи! Устал я от иноземца. Всего два часа прошло, а я уже устал. Я ему слово, а он в ответ пять. Я ему пять, а он в ответ десять. И руками машет. Вот пришлось связать руки.
Весело выдохнул:
– Купи!
– Божье ль то дело, Юшко?
– Да Божье, Божье! – отмахнулся Двинянин.
Ничего не боялся. Видел, что своих больше. Прищурился:
– Ну, правда, почему так получается, Семейка? Что ни найду на реке, все почему-то оказывается твоим. И корга – твоя, и зверь, и рыба в реке. И Луна в небе, а теперь аманат. Ты скоро весь край назовешь своим, откажешь государю, а? Не боишься? – Погрозил длинным пальцем: – Ты закон нарушал, давал железо дикующим.
Презрительно ткнул ногой князца:
– Зачем весь в серебре?
Чекчой охотно повернул круглую голову, моргнул живым глазом. Залопотал певуче, живо, без всякой обиды. Получалось, что вот он связан, а обиды в нем все равно нет.
– Давал тебе Семейка железо?
Чекчой закивал:
– Ножи!
– Слышишь, Семейка? – презрительно прищурился Двинянин. – Государевым указом запрещено давать иноземцам железо.
Но не выдержал:
– Да ладно. Купи!
Гришка стоял за спиной Дежнева. Незаметно скашивал глаз на зверовидного Фрола. Думал, держа руку на сабельке: все тут полны сомнениями. Каждое слово тут с некоторых пор кажется обманным. Но ведь все равно, не могут русские поднять руку на русских. Мало ли что вскочил Двинянин, зло притянул Дежнева длинной рукой за отворот кафтана:
– Иноземцам даешь железо!
Потянулся к ножу, болтающемуся на поясе, но дикующий вдруг вскочил, подпрыгнул нелепо. Закружился на тоненьких несвязанных ножках, заклекотал по своему с большим чувством.
– Он что, с ума съехал?
– Лочил нэдэй, говорит, – вырвался из рук Двинянина Дежнев. – Говорит, что огни горят.
Но Двинянин уже сам повернул голову в сторону невидимых во тьме гор.
И казаки, прихватывая руками шапки, повернулись.
Огни… Откуда только взялись?
Пять…
Десять…
Пятнадцать…
Значит, со всех сторон пришли дикующие, понял Лоскут. Значит, сговорился Семейка с Чекчоем, и тот привел ходынцев, чтобы напугать Юшку.
Ганг-ганг,
кли-кли…
Ганг-ганг,
кли-кли…
Странные голоса.
Звуки, сглаженные расстоянием.
Ымы-шайдэ-гомыку…
Ымы-шайдэ-гомыку…
Двинянин замер, не дотянувшись рукой до ножа.
Бывал в разных местах, знал, как могут пугать дикующие.
А Гришка вспомнил, как хмуро тянул что-то подобное на реке Большой собачьей загадочный вож Христофор Шохин, потом несчастливо зарезанный писаными рожами. Сам страшный, лицо сдвинуто набок. Ни с того, ни с сего вот так начинал мычать, некоторые слова прорывались: «Ымы-шайдэ… Ымы-шайдэ…» Спросишь: «О чем это?» – пожмет плечами: «Не знаю».
Может, правда, не знал. Да и как знать? Не русские, дикующие так поют. Обнявшись прыгают у костров, всхрапывают, как молодые олешки.
Ганг-ганг…
Пяткой в пятку…
Кли-кли…
Руки вверх…
Ганг-ганг…
Вскидывают руки…
Кли-кли…
Не жалеют высокого огня…
– Неужто коряки?
Дежнев знающе усмехнулся:
– Ходынцы.
Чекчой расслышал, радостно затряс головой:
– Ходынцы!
Радостно пояснил:
– Родимцы пришли!
Стал и дальше объяснять, двигая перед собой связанными руками: вот, мол, пришли родимцы. Крепкие воины! Бьют птицу в лет, ловят руками любого зверя. Гусиным шагом идут вокруг высоких костров, взмахивают руками.
Ганг-ганг…
Кли-кли…
Хвастливо заводил под лоб отдельный горячо вспыхивающий глаз.
Ымы-шайдэ-гомыку…
Если, пояснил, захочет, то родимцы зажгут всю гору, так много пришло. Подпрыгивая, сообщил: «За ними другие идут. Ясак несут. Богатые подарки получать буду».
– Ясак? – изумился Двинянин, с тревогой озирая ночные огни, прислушиваясь к каждому звуку. – Кому?
Одноглазый князец радостно объяснил:
– Семейке!
Так же радостно объяснил: у него с Семейкой мир. Ему Семейка раньше делал только хорошее. Для ясности связанными руками указал на Дежнева: вот как Семейку любят. Несут ему ясак. Много задолжали государю за годы, пока не шли русские в сендуху. Теперь будут жить в мире. Теперь у него, у Чекчоя, медные котлы будут, железные колокольчики будут, ножи железные будут.
– У меня, – сказал, – много такого будет!
Гришка Лоскут усмехнулся. Ишь, оторопел Двинянин. Считал, наверное, что сломал прикащика Погычи. Считал, наверное, что, уходя, разворошил осиное гнездо, оставил Дежнева лицом к лицу с разъяренными ходынцами. А они как раз к Дежневу и пришли. И князец Энканчан, наверное, с ними.
Покосился на растерянного Фрола.
Вот тоже мечется по свету, многого не понимает.
Ходит в простой медвежине, способен на странное. Однажды при Лоскуте жестоко упрекнул Ваську Бугра, убившего подраненную куропатку, тихо жившую в полынье. В другой раз в Нижнем заплатил два рубля какому-то промышленному человеку, чтобы тот освободил от наказания понравившуюся Фролу собаку. Вот бродит по свету. Ищет, где лутше. А где такое место? Куда ни глянь, везде обиды.
Окликнул:
– Эй, Фрол!
– Ну? – хмуро посмотрел зверовидный.
– Отец у тебя был?
– А то!
– Звали отца как?
– Егор.
– Старинное имя, хорошее, – одобрил Лоскут. – А сам из каких мест?
– Я с Усолья, – хмуро ответил Фрол, но все же показал кивком, что где-то далеко на заходе есть и такой город.
– Знаю, – согласился Гришка. – Как с Москвы идешь, по правую руку мельница.
– Ну, – растерянно заморгал Фрол. – Мельница. – Ничего не понимая, качнул головой, в правом ухе качнулась серьга: – Ну, точно, мельница. Как идешь с Москвы, так по правую руку.
– А чего сердит? Почему смотришь нехорошо? Ты богатый зуб взял, теперь в Усолье вернешься. Есть семья?
Зверовидный кивнул, насупившись.
– Ну, вот, и семья есть. Так чего же ты так?
– Да как я? – совсем уже не понял Фрол.
– Стоишь сердито. Перед тобой прикащик Погычи, а ты сердито стоишь?
Строго указал:
– Освободи аманата!
Фрол, нахохлясь, оглянулся на Тюньку, потом на Двинянина.
Сусик сморгнул, отвел виноватые глаза в сторону. А Двинянин, посчитав мерцающие в ночи огни, кивнул:
– Сделай, Фрол!
Зверовидный, выпростав нож, шагнул к Чекчою.
Князец безбоязненно засмеялся, вытянул перед собой руки. Упала на галечник перерезанная веревка, Чекчой сразу заговорил. Похвалил Дежнева, разминая отекшие руки:
– Кэнмэги толоу… Ингличэбон… Совсем как дикий олень, для всех страшный… Как лэбиэн-чомоджэл, дед – хозяин земли… Прямо как эльогурчэнджэ хайчиэк, дед сендушный… Теперь с тобою пойду… Нас родимцы везде пропустят…
Дежнев кивнул понимающе:
– Вместе пойдем.
– Чай пауркен?
– Конечно.
Ымы-шайдэ-гомэку…
Ымы-шайдэ-гомэку…
Подняв голову, долго смотрел в сторону светящихся огнями гор.
– И чай, – повторил.
Коптил эек.
В углублении камня плавал в нерпичьем расплавленном жире слабый огонек над черною грядкой мха. Артюшка Солдат спал на лавке. Всхрапывал, огонек качало. Вот, правда, странно на новой реке. Летом – гнус, морошка на каменных гривах, зимой – пурга, багрецы в небе. Все кажется чужим, даже облака не такие, как над Русью, а Дежнев почему-то радуется. Ну да, пензенцы, говорят, свою ворону узнают даже на краю света, наверное, так и Дежнев узнает – мой край.
Поправляя огонек, Гришка прислушивался.
Где-то притаился в ночи обиженный Двинянин, на обрывах жгут огни дикующие, а Семейка так расспрашивает полярного князца, будто никакой опасности нет. «Вот если морем пойдем, Чекчой? Вот если пойдем в сторону Необходимого мыса? Ходили туда родимцы?»
Одноглазый изумленно моргал: «Ходили!»
Моргал: он знает. Родимцы ходили, моргал, аж до самых коряков, даже до чюхоч. Там сувои великие, моргал. Глянешь с обрыва – голова кружится, как после болезни. Такие сильные отбивные течения, что хоть как греби, все равно унесет. Камни-поливухи обросли морской зеленой травой, к берегу не пристанешь. И льды. Их так много, что не каждый год относит от берега.
Дежнев вздыхал.
Выходит, не просто пройти морем.
На Погычу прошли, а обратно не получается. Путь, проторенный посуху Мишкой Стадухиным, оказался как бы проще. Но если не морем, как вывезти скопленные большие богатства? Олешки ведь тянут ровно столько, сколько могут тянуть. Конечно, могут тянуть они и меньше, чем могут, но больше – никогда.
Одноглазый князец жмурил глаза.
– Дикий олешек траву щиплет, гриб, земную губу, ест. Я, – хвастался, – тоже ем, как тот олешек.
Посверкивали на груди бляхи матового серебра. На парке – желтый круг. Радовался, как ребенок: желтый цвет – веселый. Это цвет осенней ондуши. Это цвет лица молодой женщины. Это Солнца свет. Моргал довольно:
– Вы, русские, люди с лодками. Вы, русские, люди с собаками. Баб у вас нет. А наши бабы все на себе тащат. С припасом идут по сторонним речкам.
Раздвигал пальцы, показывал, как бабы идут по сторонним речкам.
– Всякую еду ищут, одежу ищут. Бывает, ничего не найдут, даже белку не найдут, тогда голод бывает. Тогда рты вваливаются, без мохнатой одежи мерзнем. А потом приходят коряки – рыбу пугают, зверя пугают, хоть совсем умирай. Было даже такое, что приходили чюхчи. Эти совсем сердитые. После чюхчей в сендухе ничего живого не остается.
Было, рассказал, чюхчи преследовали ходынцев.
С одной нарты упал ребенок – совсем маленький. Лежал в снегу, плакал. Некий чюхча услышал плач, повернулся, сказал другому: «Дай посмотреть, кто плачет?» Нашел ребенка, обрадовался: «Вот мальчишка. Вот помощник вырастет».
Отвез на стойбище, вырастил, как сына. Назвал мальчика Энканчан.
Однажды устал, так сказал мальчишке: «Я уже стар. Теперь ты в семье главный. Будешь смотреть за стадом. Вот возьми молодую девушку, вырастил для тебя».
Кивающий взял девушку, ушел к стаду, стал жить.
Упражнялся в беге, в метании копья, в стрельбе из лука, в ношении тяжестей. Сделался таким легким и быстрым, как самый сильный двухгодовалый бык, потомок дикого оленя. Даже научился прыгать на высоту птичьего полета, хвастливо добавил Чекчой. Но однажды молодые чюхчи сказали друг другу: «Пойдем посмотрим на этого приемыша из вражеского племени». Тайно пришли к стаду. Спрятавшись в кустах, долго смотрели на упражнения. Кивающий так легко размахивал тяжелым копьем, будто лоскутом мокрой оленьей шкуры. Так легко прыгал через широкое озеро, будто птица. Вскрикивал так, что приседали старые олешки. Посмотрев на такое, молодые чюхчи сказали: «Это ужас, что такое. Это надо истребить».
Приехали к приемному отцу Кивающего, сказали: «Послушай, старик. Через два дня придем сюда большим собранием. Твой приемыш опасен, убьем его».
Так сказав, пошли собирать людей. А старик дождался Энканчана, сказал:
«Теперь надень чистую одежду. Теперь сухую надень».
«Зачем пачкать? Я мокрую высушу».
«Нет, слушай меня. Делай, как тебе говорю».
Кивающий вошел во внутренний полог, снял рабочую одежду и надел сухую меховую рубаху. Присел удобно в шатре перед входом во внутренний полог, прикрыл рубахой голые колени.
«Теперь послушай, что скажу, – кивнул старик. – Ты этого не знаешь. Ты мне совсем не родной сын. Ты рожден ходынской женщины. Негова звали твоего отца».
Кивающий грустно опустил голову.
«Но твоя жена не чужая мне, – сказал старик. – Она мне – родная дочь. Я ее для тебя вырастил. Дал тебе дочь в жены, и мое имущество дал. Теперь родимцы сердятся, считают тебя опасным, хотят убить. Пожалуй, не сразу попадут тебе в сердце, мучить будут. Лучше сам убью».
Кивающий низко опустил голову.
Старик взял лук, вложил в тетиву острую стрелу, согнул колено и сильно выстрелил. Но в то самое мгновение, когда опустилась тетива, Кивающий подпрыгнул так, что его голова коснулась внутренней верхушки шатра, а стрела пробила дыру в шатре и глубоко впилась в землю.
«Ого! – сказал старик. – Ты стал такой проворный. На близком расстоянии уклонился от стрелы. Только все равно уходи. Ступай к своему народу. Запомни, дорога к ходынцам лежит на закат. Впереди горный хребет, ты увидишь. В зимние дни, когда на земле не видно Солнца, вершина хребта пылает, как золото, вот какой высокий хребет! Там, немного не доходя, стоят шатры твоего народа».
Две ночи и один день жена Кивающего не спала, шила для него одежды и плакала. Так плакала, что не видя иглы, в кровь исколола пальцы. А на третье утро Кивающий уехал. С собой не взял ни лука, ни копья, только маленький поясной нож из китового уса. Когда в дороге напали на него десять воинов чюхчей, он этим ножичком все равно всех убил и взял полное вооружение: кожаный панцирь, копье и колчан. А потом, когда засинела вдали тень высокого хребта, Кивающий увидел ходынского юношу, который испугался врага и стал убегать. «Это я был!» – хвастливо мигнул Чекчой остальным глазом. Кивающий ехал так быстро, что обогнал Чекчоя и схватился рукой за уздечку оленя с правой стороны. Чекчой повернул в другую сторону, но Кивающий обогнал его и снова схватился за уздечку уже с левой стороны. «Ну, если стал для тебя, как дикий олень, убей меня», – согласился Чекчой.
«Скажи прежде, кто ты?»
«Я – Чекчой, сын князца Неговы. Нас было три брата, но одного забрали чюхчи еще ребенком. Неужели ты пришел за другим?»
«Нет, – сказал Кивающий. – Я твой потерянный брат. Меня воспитали чюхчи. Одежда на мне чужая, но тело рождено твоей матерью».
Они поздоровались и перестали бояться друг друга.
«Где ваше стойбище?»
«Недалеко за холмом».
«Сколько шатров?»
«Три шатра. Один – брата, другой – мой, третий – соседа».
«Ну, едем».
«Я первый, – сказал Чекчой. – Поедешь впереди, наши мужчины убьют тебя!»
«Нет, я первый! Иначе ходынские мужчины подумают, что я за тобой гонюсь».
«Нет, я первый! Кто приносит хорошие новости, тот должен впереди ехать!»
Так поехали вместе. Гнали так быстро, что задние олени все время напирали на передних. Когда подъехали к стойбищу, люди закричали: «Хэ! Чюхча преследуют ходынского человека!» Появились мужчины с луками, и на Кивающего посыпались острые стрелы. Их летело сразу так много, что снежная пыль взлетала с земли, как от поземки. Но когда снежное облако осело, люди снова увидели Кивающего. Он стоял среди них и весело очищал от снега одежду.
Щурясь на слабый свет, Чекчой моргал единственным глазом: «У ходынцев много врагов». С надеждой хватал Дежнева за руку: «Железное имеешь. Защити!»
Дежнев кивнул: защитит. Даже малая война – большое разорение для казны. Кивнул: прикащик Погычи ни русским, ни ходынцам, ни сердитым чюхчам не позволит воевать.
От таких слов единственный глаз Чекчоя загорелся горячим любопытством к жизни. Вот злой дух, рассказал. Живет на облаках в окружении других злых духов, страстно низвергает вниз молнии и громы. Радуга – это узор на плаще злого духа. Иногда спускается с облаков на землю и ездит в санях по снегу на куропатках. Хоть очень злой дух, но так повелось, что каждый, кто увидит след его быстрых саней, запряженных куропатками, непременно найдет счастье. Этот особенный след: заструги, рябь, возникающая после бури. Сам злой дух и поднимает бурю, когда ездит.
– Часто такое видел? – наклонил голову Дежнев.
– Часто.
– Много счастья имел?
– Много.
Гришка, слушая такое, дивился.
Всю жизнь живет князец внутри природы, перехитрит любого зверя, любую рыбу и птицу, а радуется – чисто ребенок. Рассуждает про многое, объясняет причину вещей, проникает в язык рыб и птиц, и каждого зверя, а при этом не хочет искать, где среди людей настоящая правда, а где такой правды нет. Все в мире принимает за правду, мир считает плоской сендухой. Горы, например, думает, есть только на краю сендухи. Правда, думает, есть еще особенный подземный мир, в котором собираются духи умерших. Когда у нас лето, там зима. И наоборот. Кто бедным попадет под землю, тот станет богатым, а кто был богатым, наоборот.
Дивясь, вспоминал уединенное зимовье.
Мороз. Свист в ночи. Потом Энканчан… На лбу иней…
– Где брат твой?
Князец не отвечал.
Кося одиноким глазом, трогал подвижными руками предметы странные для него и прельстительные: бронзовую пуговицу на кафтане, ременную пряжку, целиком выполненную из железа, тяжелый нож железный, с рукоятью, залитой оловом. Вот только что рассказывал о Кивающем, а на вопрос не ответил.
Убил брат лося, рассказал.
А сестра не послушалась предостережения старших и прибежала на место, где лежал поверженный зверь. Вздыхая, начала сметать с лося запорошивший его снежок. Так, сметавши снежок, глаза лосю открыла. Стала смотреть в черноту глаз. «Когда старший брат догнал лося, на сердце у зверя, наверное, худо сделалось, – подумала. – Наверное, плакать стал. Наверное, подумал: умру сейчас». Так пожалела зверя, а после этого всякая охота в сендухе кончилась. Самые лучшие охотники не могли добыть ни олешка, ни птицы. Начался большой голод. Призвали шамана.
«Пищи нет, тощими стали. Почему так?»
Шаман кости умерших над очагом качал. Шаман на кости над огнем смотрел.
«Одна девушка нарушила запрет, – сказал. – Одна молодая в глаза убитого лося долго смотрела».
Старшие спросили: «Что с этим сделаем?»
Шаман ответил: «Ну, убейте».
Убили девушку. Снова пошла охота в сендухе.
– Где брат твой, Чекчой?
Гришкин вопрос князцу не нравился. Отворачивался, отводил от Гришки видящий глаз.
– Почему зимой видел брата мертвым, а осенью живым?
Чекчой испуганно отводил глаз.
Один охотник решил перекочевать, рассказал. Позвал жену: «Разожги большой костер, а я шатер разберу, подготовлю к перекочевке».
Так сделали.
От костра дым пошел.
Такой густой, что охотник и жена прямо по дыму полезли вверх.
Очень высоко поднялись. Так высоко, что земля невидимой стала. «Если даже очень сильно захочешь вернуться, – сказал охотник, – все равно не оглядывайся». А жена оглянулась, ей грустно стало. Оглянулась и упала на землю.
– Чекчой, я брата твоего видел по разному. Почему?
Князец испуганно отворачивался. Давно было, рассказал, отворачиваясь. Когда земля была молодая. Тогда беременные женщины в ожидании родов смотрели на ясную Луну и ждали ответа, когда у них наступят роды. Один шаман вызвался сам пойти к Луне, чтобы узнать о точных сроках родов и принести женщинам хорошие вести.
Ушел.
Женщины ждут, не могут дождаться.
Потом видят: шаман светлой тенью подошел к Луне, а она от него убегает. Наверное, спешит к матери за ответом. А ответ такой: «Здесь шаману ходить нельзя. Хоть и шаман, все равно человек. Нельзя здесь ходить шаману». И еще добавила: «Но раз пришел, ладно. Пусть живет. Будет твоим мужем».
Теперь видно, как шаман крепко прижимается к Луне.
Если ночью смотреть на ясную Луну, все хорошо видно.
– Это Кивающий зажег огни? – не отставал Гришка.
Чекчой отворачивался. Косил испуганным глазом. Не хотел говорить про брата. Ведь, правда, странно: то как бы умрет Энканчан, то как бы встанет из мертвых.
Эек коптит.
Слабый огонек ползает по грядке мхов.
– Я сам видел, – упрямо твердил Лоскут. – Твой брат мертвый лежал. Мыши щеки объели.
Чекчой отворачивался.
Говорил свое, чтобы не слышать Гришку.
Вот Кивающий был. Из лука метко стрелял. Так забавлялся стрельбой, что ночью не спал. Старик чюхча, приемный отец, скажет: «Вон растет былинка. Попади в нее». Подаст специальную костяную стрелу. Кивающий натянет лук, выстрелит и разрежет былинку пополам.
Однажды встретили в сендухе врага – сердитого таньга, у рта мохнатого.
«Жалко, что ты ребенок», – сказал Кивающему старик.
«А что из того?»
«Не сможешь помочь мне».
«Я помогу».
«А мать что на это скажет?»
«Она хорошо скажет».
«Тогда садись поодаль, а я начну сражаться с таньга на копьях. Если устану, пустишь стрелу. Если устану, особенным образом посмотрю на тебя. Тогда старайся попасть в сердитого».
Сказав так, старик вступил в битву с таньга.
Долго бился. Сильно устал. Стал отходить к месту, где сидел Кивающий. Особенным образом посмотрел на мальчика. Тогда Кивающий вскочил и одной стрелой убил таньга.
– Где брат твой?
Чекчой отводил глаза.
– Нахомиани! Террак!
Из невнятных объяснений так поняли, что теперь вслух о Кивающем говорить нельзя. Не Кивающий он теперь, не Энканчан, не брат, даже не человек, – террак он! Как бы особое волшебство земли. Бегает по сендухе, длинные волосы развеваются. Увидит какого человека, страшно свистнет, чтобы напугать. Потом пускает стрелы. Имеет такую привычку стрелять без перерыва. Окончив запас стрел – убегает. А называть его вслух нельзя.
Дежнев и Гришка переглянулись.
Не сразу, исподволь, отвлекая Чекчоя на прельстительные для него вещи, разговорили, выпытали странное. Так поняли, что террак – это плохой человек. То есть, раньше был человеком. Был раньше хороший человек, а стал плохой. Жил раньше с людьми, теперь изгнан. Бегает босой по сендухе, громко свистит. Сядет на ледяном бугре, смотрит издали на человеческую урасу, принюхивается. Страстно думает про себя: что бы плохого сделать людям? Захочет, жирную рыбу тайно унесет с коптильни. А захочет, целиком обдерет молодого олешка, шкуру снимет, как мы снимаем шкуру с зайца. На себя напялит, в ней бегает, пока шкура не засохнет.
Было, испуганно объяснил Чекчой, князец Кеута поставил урасу на уединенной речке. Ночью проснулся от шума. Понял, в урасу летят камни. Вышел, погрозил копьем, отпугнул террака. Террак ведь живет один. Прячется от людей на гиблых болотах, по извилистым берегам рек, в уединенных пещерах. А то роет длинный подземный ход, как червь. И даже имеет для себя особенные каменные избушки. Хоспохахи, их так называют. Живет совсем один и помирает безвестно.
– Это как – безвестно? – спросил Лоскут.
Чекчой испуганно отмахнулся:
– Нхомиани! Нельзя вслух.
– А, может, не Энканчана видел? – Лоскут пытал Чекчоя, а Дежнев Лоскута. – Может, не Кивающий лежал в том розоватом снегу? Дикующие князцы сильно похожи друг на друга. Так Господь придумал.
– А кафтан? – рассердился Гришка. – Когда был ранен князец, в уединенное зимовье принесли Энканчана в том самом кафтане. Я каждую подпалину запомнил. – Сердито переспросил одноглазого: – Как это – безвестно помирает?
Чекчой испуганно оглянулся.
Террак сам по себе бегает по сендухе. Бос, одет плохо.
Один ходынский мужик встретил террака. Перекочевывал на новое место, остановился ночевать на берегу реки, утром вышел проведать олешков, а самого крупного нет. Пошел искать, наткнулся на террака. Увидев мужика, террак рассердился, разорвал украденного оленя напополам. А мужик тоже рассердился и выпустил стрелу в один глаз террака. А потом в остальной глаз. Террак с криком подпрыгнул. Потом упал и безмолвно указал ходынскому мужику на свое горло. Мужик пожалел умирающего и ножом террака перерезал ему горло. Кровь хлынула, залила пространство на несколько шагов вперед. А в скором времени тот ходынский мужик сошел с ума и умер.
– Как можно босым жить в ледяной пустыне?
Давая время придти в себя, показывали испуганному князцу железный нож или звонкий колокольчик, сыпали на ладонь одекуй – синее. Чекчой отходил, восхищенно жмурился. Эек слабо освещал желтые лица и желтый круг на груди Чекчоя. Набираясь смелости, объяснял: «Умирает безвестно». Объяснял: «Люди разно умирают. Одни от кашля, другие от родов, третьи от воспаления, другие от тяжелых ран. А террак – безвестно».
– Как так? – допытывались.
Чекчой закатывал одинокий глаз:
– Нахомиани! Нельзя говорить вслух! Дед сендушный обидится. Спрячет в омутах рыбу, отгонит зверя. Нашлет мор, голод, пургу.
Но все же поняли.
Вот жил человек. Вот простой жил.
Бил копьем сендушного зверя. Много кочевал, ставил по берегам рек ровдужные урасы, строил полуземлянки. Однажды рыбачил, со льдины скользнув, выпал в воду. А выпал в воду – утонуть надо. Спасаться нельзя, возвращаться к людям нельзя. Если выпал в воду, настоящий мужчина уже не вернется, не должен. Такой закон. Человек не рыба, ему плавать не разрешается. Выпавшему в воду человеку копье в помощь не протянут, и веревку не бросят. А если выплывет такой человек, то он уже не человек, а террак. Ему еды не дадут, к стойбищу не подпустят. Ставшие ветром!
– Да как ставшие ветром? – не верил Гришка. – У меня жирных чиров унесли из уединенного зимовья. Я свист слышал, видел непонятное. Упади ты в воду, Чекчой, неужто не протянул бы тебе копье?
Укорил:
– Дикуете.
Князец согласился:
– Дикуем.
Лицо плоское, в пепельных морщинах.
Сильные руки порезаны чужими ножами. Соглашался с Гришкой: дикуем. Но в розоватом снегу, отворачивался, никак не мог лежать Энканчан! Кивающий сильно сердит на русских. Он кругами ходит вокруг острожка. А в розоватом снегу за уединенным зимовьем лежал террак.
Вот жил ходынский мужик, объяснил.
Вот упал в открытую воду – в полынью, а может, в прорубь. Долго барахтался в черной, как ночь, ледяной воде, холодной и острой, как зимние звезды. Наверное, кричал, сорвал голос, но не утонул, спасся. Нерадостный выкарабкался на твердый лед. Домой пришел – одежда заледенела. Вместо слов свистнул громко. Жена испугалась, такого не приняла. И другие люди отгоняли от живых стойбищ.
– А кафтан?
– Террак мог украсть!
Сильно мерз, объяснил, тайком мог унеси кафтан из урасы Энканчана. «Я, может, спрошу, – испуганно обещал Чекчой. – Узнаю, терялся ли тот кафтан?» Прикладывал палец к плоским губам: «Нахомиани!»
Дежнев странно взглядывал: как, Лоскут, ты мог ошибиться?
Успокаивал Чекчоя: не хочешь, не говори про террака. Раз не хочешь, мы тоже не будем говорить о таком вслух. Для успокоения уводил разговор в сторону. Вот, слышал, живут в сторону полудня коряки незамиренные. А кочуют по сендухе или ставят долговременные избушки? А еще народец каэргэлэт, это чюхчи? А анкаль? Тоже чюхчи? Как пройти к таким? Как выбрать удобный путь?
Забывая испуг, одноглазый надувался важностью.
Он многое знает, объяснял. А чего не знает, то знает отец.
Некоторые ходынские мужики, объяснял, ходили на полдень, но там плохо жить. Там духи совсем глупые. Они столько понаделали гор, что ходить трудно. А когда подземная собака такого глупого духа отряхает с себя снег, вся земля трясется, со склонов катятся камни, совсем неудобно жить. А другие горы извергают из себя дым и огонь, наверное, духи варят пищу. Зато если идти на полночь, объяснял, там нет других гор, кроме ледяных. Только чюхчи и морской зверь. Усатый морский зверь сердито ревет, ему не нравится жить в холоде. И чюхчи там как бешеные, на всех кидаются, убить могут.
Дежнев кивал:
– Запоминай, Грегорий.
И взглядывал на Лоскута так, будто ему путь предстоял.
Вздыхал. Вот говорят, будто пуста Сибирь. А в ней, смотри, сколько народов! Загибал пальцы. Коряки, кереки. Кочующие одулы. Эвенки, эвены, всякие якуты. Сидячие чюхчи, кочующие чюхчи. Робкие анаулы, ходынцы, чюванские мужики. Незаметные алаи, отдаленные омоки, злые янгинцы. Шоромбойские мужики, с которыми лучше не встречаться. Просто тунгусы, и когимэ с ними. Вздыхал: с такими многими народами при правильном деле сытно жить можно. Со значением кивал в сторону Чекчоя: видишь, Гришка? Половины глаз нет, руки изранены, а весело живет, зажигает человека на живое!
– Вот сядем на Погыче, придут сюда другие русские. Замирим чюхоч и диких коряков, подведем под шерть. Вечный мир будет?
Чекчой кивал:
– Будет!
А Дежнев не скрывал забот. Ему трудно, он – государев прикащик. Никиту Семенова тоже крикнули прикащиком, но Никита хитер, как носатый зверь шахалэ. Он не хочет заниматься прикащьичьими делами. Он свободные дни проводит в лесах, его зверь волнует. Жаловался:
– Все заботы на мне.
Радовал Чекчоя будущими подарками:
– Вот русские придут, станем тесто творить, хлеб печь.
Усмехался:
– Ел хлеб?
– Ну, нет, – загорался Чекчой.
Дежнев жмурился:
– Вкусно.
– Ну, как вкусно? Как юкола?
– Вкусней.
– Как гусь квашеный?
– Вкусней.
– Как рыба строганая? Как чир жирный?
– Да нет, Чекчой. Хлеб вкусней. Ты с нами дружи, все попробуешь.
И вновь спрашивал ненасытно.
А за краем сендухи, далеко на восходе, какие есть люди, какой род?
Далеко они? Многочисленны? Какой у них бой? Сколько ходу судового до них? Где серебро берут на большие бляхи? И куда дальние реки устьем впадают? Сядем на Погыче, вздыхал, выпишу из Тобольска умных рудознатцев, помясов. Заведу строгих целовальников. С каждого отдельного человека польза пойдет в казну. С каждого начнем брать пошлину. Десятинную – соболями, рыжими лисами, перекупную – серебром. И поголовную начнем брать, и записную. Вздыхал, без строгих целовальников не обойтись.
– Юшка подл, – сердился. – Юшка где услышит крик боли, так туда и бежит. Вот Мишка Стадухин огненным боем погромил ходынцев, Двинянин тут же прибежал на крик боли. Вот решил, что я слаб, что меня можно грабить, опять сразу прибежал. Не доходит до него, что с дикующими дружу. Ты вот, Чекчой, по моей просьбе зажег огни на горе, спасибо. Теперь Юшко испугался. Он уйдет тихо, поджав хвост. Теперь он испугается и уйдет, не нападая на меня. А тебе, Чекчой, вечный мир будет. Тебе богатые подарки будут. И кто бы ни пришел в сендуху, теперь я сам буду стоять между русскими и ходынцами.
Странно у людей, забывался Гришка.
Вот зверовидный Фрол. Живет, пряча под шапку рваное ухо. Попался в неправом деле. Вели от ворот большого города до главного рынка, там жгли бичом из воловьих жил. Подьячий аккуратно считал удары, а Тюнька Сусик, перепуганный до смерти, в городской толпе хватался за бока, боялся – друга запорют.
Много в мире обид.
Евсейка Павлов сердцем ожесточился.
В Якуцком остроге Евсейка не понравился воеводе – выпороли. После того Евсейка по делу и не по делу стал называть воеводу козлищем. Как увидит, так назовет. Как произнесут знакомое имя воеводы, опять назовет. Так ненароком дожил до бунта.
И Никита Семенов не прост. На Погычу спустился с Семеном Моторой. Прикащичьих прав никогда не хотел, это крикнули его для пущей справедливости. А Никита с той поры совсем забыл про острожек. Мечтает построить большой коч и уйти в Якуцк морем.
И десятник Васька Бугор.
И опытный торговый человек Щукин.
И якуцкие казаки Терешка Микитин и Фома Пермяк. И промышленный человек Томилко Елфимов. И веселый Васька Марков, ставший кормщиком и сразу же унесенный в море. Кого ни ткни, у каждого за спиной жесточь, несправедливость. А так, люди как люди. Фрол хотя зверовиден и ходит в медвежине, а всем известно: когда случилось на зимней Яне выводить из голых лесов заголодавших одулов, ел вместе с ними ременную упряжь. Когда одулы стали нехорошо, не по-товарищески посматривать друг на друга, все равно вел. Сам умирал, но вывел к становищам.
Или Евсейка.
Этот на каждого кричит поносно.
Ему не в труд крикнуть слово и дело государево. Он любого, не раздумывая, крикнет козлищем. А все равно было, вынес Лоскута из сендухи. Маленький, злобный, скрипел зубами: таскать вас не перетаскать, козлища! – а нес. Дымка морозная, след сбит, дыхание запалено. Злобно скрипел зубами: козлища! – а нес, нес, не бросил хромого, не дал замерзнуть, не скормил северным волкам. На стоянках оттирал снегом руки и ноги. Благодаря Евсейке, Лоскут нисколько себя не потерял.
Или Васька Щукин. В Тобольске по горячности бил на городской площади известного пятидесятника Курбата Иванова. Бил, не имея особых обид, просто кураж такой напал. А ведь кто, как не Васька, заботливо выхаживал на Погыче раненных? Поил травами, как настоящий помяс, ласковым голосом уговаривал не умирать, слушаться Бога. А потом так сильно плакал, когда товарищ его Евтюшка Материк, не поверив Ваське, скоро после ран скончался.
И Федот Холмогорец.
И чванливый Мишка Стадухин.
И дерзкий Юшко Двинянин. И Иван Ребров. И убитый ходынцами Мотора.
С одной стороны – отсвет багровый зажженных стойбищ, с другой – земли новые, народы, усиленье казны. Мишка Стадухин Ковымой державу расширил. Юшко Двинянин пеше перешел Камень. Дежнев Необходимый нос обошел, видел гибель многих служилых, сам не раз погибал, а поставил на Погыче острог, открыл богатую коргу. Гераська Анкудинов, пусть жиган, но тянулся за государевым прикащиком, а кое где обгонял его.
Жить в мире.
Тогда сам мир желт.
Как солнечный круг. Как осенняя ондуша. Как лицо молодой женщины.
При долине куст калиновый стоял…
Очнулся.
Дежнев разводил руками:
– Вот людей мало. Мне бы людей.
Сам того не ожидая, Лоскут высказался:
– Ну, если и мало, Семейка, зато верные.
И выдал глубоко скрываемое, желаемое всей душой:
– Ставь меня целовальником!
Сладко зажглось в сердце. Вдруг представил. Над рекой – многие деревянные избы, дым нежный. А он, Лоскут, ведает исправным поступлением в казну денег. Называют его Грегорий, он вдали от воеводского гнева, при собственном дворе, скоте, при живой бабе. А что? Выпишет с Руси какую девицу. По имени Озноб. Да если даже Кобылой будут звать, что с того?
Насторожился: промолчал Дежнев.
– Не угодил чем?
– Я бы поставил…
– Что ж мешает?
Взглянул остро. Как обжег:
– Много понимаешь про себя.
– Боишься? – изумился Лоскут.
– Уважаю, Гришка. Ты ум имеешь.
– Так чего же плохого в том?
– Да не нужны на Погыче умные.
– Как не нужны? Хочешь, чтоб все были, как Артюшка?
Будто услышав свое имя, всхрапнул спящий на лавке Солдат.
Огонек в эеке покорно качнулся.
– Артюшка, может, не умен, – ровно сказал Дежнев, – да полностью верен. Он хитростей не строит, особенно не прислушивается. И ничего особенного ни от кого не ждет.
Взглянул странно:
– Ты тоже верен. Но по другому. Ты таким, как Артюшка, никогда не будешь. Ты втайне хочешь возвыситься. Может, сам не догадываешься, но хочешь, хочешь. Потому и бунтуешь, потому и бегаешь. Вот у Степана Свешникова научился грамоте, а зачем? Не знай ты грамоты, Павлик Заварза в живых ходил бы сейчас.
– Семейка! Он на тебя изветы писал!
– Писать – не стрелять. – Дежнев нахмурился. – К тебе Бугор приходит искать совета. К тебе приходит, заметь. А разве не я прикащик? Ядовитый Евсейка всех держит в козлищах, а тоже к тебе идет. Наконец, князец Энканчан… Если ты видел его мертвым, то кто бросил тебе ремень?
– Тебе, Семейка, служу.
Дежнев покачал головой:
– Где двое возвысились, там настоящей службы нет.
– Как тебя понять? Гонишь? – изумился Лоскут.
– Ну, что ты, что ты! – замахал руками Дежнев. – Хочу, как самого умного, послать в Нижний острожек. Пойдешь нартным путем с Васькой Бугром. Ну, возьмете Евсейку. Доставите рыбий зуб.
Чекчой, не понимая Гришкиного изумления, сидел напротив, вертел черной головой, смотрел с отвращением, будто тонул Лоскут в ледяной полынье. Понимал что-то свое. Было видно: веревку не бросит.
– Террак?
Дежнев засмеялся:
– Нет у нас такого обычая.
Обернулся к Гришке:
– Вернемся в острожек, начнешь собирать аргиш.
Гришка поднял голову, вывернутые ноздри раздуло гневом:
– Посылай Бугра. Я не пойду.
– Почему так?
– Сам знаешь. На меня государево слово в Якуцке крикнуто.
– Теперь за многими тяжкими службами прощение заслужил.
– Это все слова, Семейка. После Юшкиной ложной грамотки таким словам верить не след.
– Мне верь.
Лоскут усмехнулся:
– Я даже Степану Свешникову не всегда верил.
Упрямо повторил:
– В Нижний не пойду.
– Куда же хочешь?
– Может, в сторону восхода.
Подумав, зло спросил:
– Припас дашь?
– Припас дам.
– Тогда, может, пойду еще дальше. Может, пойду к Большой воде.
– Там коряки незамиренные.
– С коряками сговорюсь. – Упрямо раздул ноздри, смиряя себя: – К Большой воде двинусь.
– У Большой воды глухо, Гришка. Я Необходимый мыс обошел, правду говорю. Одному там нельзя ходить.
– С Богом везде можно.
Помолчали. Теперь уже Дежнев поправил огонь в эеке:
– Дам тебе двух человек. Пищаль дам. Зелье.
– За пищаль спасибо.
– А я не за просто так, – непонятно усмехнулся Дежнев. – Ты с дороги мне все сообщай, Грегорий. Куда придешь, оттуда и сообщай. Отправится какой иноземец в нашу сторону, пошли с ним весточку. Он найдет. Мне, Грегорий, хочется знать, что лежит далеко в сторону восхода.
Чекчой, не понимая разговора, тревожно отодвинулся от Гришки. Громко всхрапнул и умолк сам по себе Артюшка. Будто подтолкнутый этим, Дежнев ровно заговорил.
– Вот ты ходил по сендухе, Гришка. Плавал по новым рекам, хорошо знаешь иноземцев. Видел рожи писанные, якутов, одулов, знал омоков. И верхних, и нижних когимэ знал. Анаулы тебе знакомы. Ты в уединенном острожке дикующего князца ставил на ноги.
– И что?
– А то, что ты до всего доходишь своим умом. Точно тебе говорю: ты возвысишься. Ты любопытен, ни в каком месте скучать не будешь. А попадешь в Нижний, смело зови людей. Хоть куда. За тобой пойдут. Авось, наткнешься на какую свою реку. Службы государевы отпускают любой грех.
Нахмурил брови:
– Я, Гришка, Необходимый нос обошел, богатой коргой казну усилил. Нестерпимого Мишку Стадухина отвадил от баловства. Теперь хочу иноземцев окончательно привести под шерть. Уйдет Двинянин, так и сделаю. А ты свое ищи. У тебя получится. Я не аптах, не волшебник, в чужих головах читать не умею, но чувствую: ты возвысишься. Может, темны мои слова, Гришка, но ты сам дойдешь до их глубины. Сендуха пространна. По ней тысячи людей проходят безвестно. Но самый первый всегда оставляет след.
Сказал:
– Ты, Грегорий, знаешь, какие в сендухе озера. Метнешь острогу, без рыбы не вынешь. Зверь разный, рухлядь мяхкая, зуб рыбий. На Руси говорят, что тиха Сибирь, как могила. Это неправильно говорят. В самый серый день над темным омутом водяной одульский махнет рукой, а то встанет ондушка, желтая, как Солнце, вся в веселой хвое. Дед сендушный босоногий пугнет олешка. Птица вскрикнет. Сердце заходится, сколь в Сибири добра. Говорят, что есть край, где всегда солнце и зелень. Там люди не работают, просто лежат на теплом песке. А нам такого не надо. Я считаю: замирил какую нехитрую землицу – вот и садись на нее, обживай, делай край русским. И не кровью, Грегорий. Не жесточью, а лаской. Вот Мишка, вот Юшка – набежали толпой, но так же толпой и схлынули. А лучшие люди со мной остались. Я не обманываю.
Ухмыльнулся:
– Просто не всегда говорю правду.
Гришка, остывая, кивнул:
– Пойду, наверное, к Большой воде.
И насторожился.
В ночи – голоса, шум шагов.
Солдат, всхрапнув, мгновенно проснулся, рука заученно легла на рукоять топора.
– Кто шумит? – крикнул Дежнев.
– Ну, мы это.
– Кто мы?
– Ну, Фрол. Да Тюнька Сусик.
– Зачем шумите?
Боясь обмана, нисколько не веря людям Двинянина, Дежнев рукой оттолкнул дикующего князца Чекчоя вглубь урасы. Вдруг за ним пришли? Вдруг Двинянин пересилил страх перед дикующими? Но зверовидный Фрол, откинув полог урасы, смирно смотрел на свет. Весь хмурый, в медвежине. Шапка в руке, длинные волосы сбиты на сторону – привычно прикрывают резаное ухо.
– Мы совсем пришли.
– Неужто Юшко отпустил?
– Сами пришли.
– Служить хотите?
– Хотим.
– Ну, гнать не стану, – кивнул Дежнев. – А Юшко?
– Аккурат в утро уходит.
– Что-нибудь передал?
Зверовидный Фрол замялся, растерянно оглянулся на Тюньку Сусика.
– Да ты не бойся. Ты прямо говори.
– Ну, передал. Сказал, передайте Семейке: с каждым сочтусь.
– Так и сказал? С каждым?
– Истинно так.
И много позже, бессонными ночами под уединенной северной звездой, видевшей все страсти, пылавшие и все еще пылающие в сендухе, на море и на суше пытался Гришка понять: да кто он такой, этот Семейка? Почему именно он обошел Необходимый нос? Почему так придумал Господь? Почему Семейка не сгиб, как другие многие?
И не мог найти ответа.