Почти неделю за селом шли жестокие бои.
Седой генерал с простым лицом донецкого рабочего все время находился в окопах, среди бойцов. Глаза его были воспалены: он не спал уже много суток. Комдив переходил из подразделения в подразделение, и измученные нечеловеческим напряжением, тоже позабывшие о сне солдаты радостно встречали его.
— Как тут у вас, братцы? — спрашивал генерал. — Жарко?
— Жарко, товарищ генерал. Охлаждать фашиста — работка горячая. Снарядов вот только маловато…
— Выстоим?
— Конечно, товарищ генерал! Не впервой…
— Ну-ну, братцы! На нас смотрит Родина. А снаряды найдутся.
— Знаем, товарищ генерал.
Этой ночью генерал получил благодарность за выполнение трудного задания Верховного командования. Одновременно пришел приказ: немедленно, но незаметно для врага выйти из боя и отступить на новую линию обороны.
В эту ночь, как и в минувшую, Мишка, мальчик из прифронтового села, долго не мог заснуть. Он все прислушивался к приближавшемуся грохоту и только перед рассветом уснул крепким детским сном.
Но сон не был спокоен, а полон кошмаров и видений. На Мишку шел враг. Таким он видел его на плакате: на гадючьей голове торчала круглая высокая фуражка, из-под нее выбивался пучок растрепанных волос. Чудовище приближалось, гремя и рыкая. Мишка в ужасе закрыл глаза. Повеяло холодом смерти, до самых костей его пронизала дрожь. Песок, на котором лежал мальчик, стал холодным и сковал тело, как застывающий гипс. Подойдя вплотную, чудовище заревело еще исступленнее…
Жажда жизни внезапно подняла на ноги обессилевшего мальчика, и он метнулся вперед. Мишка уже начал взлетать в воздух и через минуту высоко парил бы могучей птицей… но в это мгновение он проснулся.
Голова его отяжелела. Мишка сначала никак не мог вспомнить, где он и что делается вокруг. Быстро поднявшись на ноги и осмотревшись, он сообразил, что в эту ночь лег спать на чердаке, на свежем, душистом сене.
До него донесся какой-то неясный шум, потом, как отдаленный удар грома, тяжелый взрыв. Мелькнула мысль: фронт уже возле села!
Он вспомнил, как вчера с Тимкой и Саввой уговаривался еще до восхода солнца идти удить рыбу. Нет, теперь, конечно, не придется. А уже немного осталось летних дней — скоро придет осень. Теперь так хорошо берут язи, красноперки, а позже вода становится холоднее и рыба уходит на дно. Не верилось, что придет сюда немец. Думалось, что вот-вот погонят его назад. Но враг приближался. Какая уж тут рыбная ловля!
Мишка ощупью полез к выходу. Подполз к краю чердака, нашел знакомую перекладину лестницы. Осторожно спустился в сени, залитые молочным утренним светом, пробивавшимся через широкие щели.
Он вышел во двор. Было уже совсем светло, хотя солнце еще не взошло. Восток пылал алыми красками, в глубокой синеве неба плыли легкие облачка. Не впервые Мишка просыпался так рано, не раз восход солнца заставал его уже на речке. Да не всегда было время смотреть на алое зарево, на безбрежное небо, на эти облачка, кудрявые и подвижные. Перед глазами, как живые, играли прозрачные волны, а по ним прыгал солнечным зайчиком поплавок из гусиного перышка. Где-то там, на дне реки, тоже синело небо, плыли облака, дрожали солнечные полоски, но разве до них было тогда Мишке! Он только и знал свой поплавок и не сводил с него глаз…
Ему казалось, что только теперь он впервые увидел окружающий мир во всей его необъятной красе: и эти горячие краски летнего утра, и это чудесное небо, и вербу, свесившую густые ветки на старые, покрытые зеленым мхом ворота, и исполинский осокорь, на котором каждое утро и каждый вечер переговаривались между собой важные аисты. Как все это прекрасно, как близко сердцу! И неужели не будет всего этого? Неужели разрушит, поглотит все это ненавистный враг? Нет, не может этого быть, не может!..
Грохнули пушки — где-то совсем близко, на краю села. У Мишки сжалось сердце.
Он услышал голос матери. Теперь только заметил ее скорбную фигуру возле забора, под развесистой калиной. Она обращалась к соседке через улицу:
— Идет наше горе, — говорила она. И слова эти звучали жалобой и болью.
— Идет… — эхом откликалась через улицу соседка. — Куда деваться?
— А может, убежим, Мотря, пока не поздно?
— Ой, соседушка, куда ж бежать! Все бросить? Хату, хозяйство? Пусть все врагу достанется?..
— Ой, Мотря, — говорила мать, — если бы знала, что он тут долго будет, ничего бы не пожалела! Подожгла бы хату — и в дорогу!
— Не будет он тут долго, соседушка! Выгонят его, как скаженного пса.
— И выгонят!
— Не годится свое добро оставлять врагу. Врет, не съест всех — подавится!
Мишка подошел к матери. Она глазами, полными тоски, посмотрела на сына, не сказала ласкового слова, как бывало раньше. Суровой и молчаливой была все эти дни мать.
— Мама! А может быть, их еще отгонят, не пустят сюда? А вы горюете…
Мать прижала к себе сына, погладила по голове шершавой рукой. Мишка всегда любил материнские ласки, всегда ждал их, как теплых солнечных лучей. Но теперь они ему показались неуместными и недозволенными. В нем поднялось недовольство и собой, и матерью, и всем окружающим. Он выскользнул из ее рук и поспешно вышел на улицу. Мать посмотрела вслед сыну сухими глазами. Потом, обращаясь к соседке, сказала:
— Помню ту войну. Маленькой еще была… Прошло все, как во сне.
— Ох, достанется, видно, и старым и малым! В могиле бы эти дни отлежаться — вот было бы счастье, — тяжело вздохнув, не ответила, а простонала соседка.
Мишка решил собственными глазами посмотреть, что делается там, за селом.
Мать увидела, что сын уже далеко. Она спохватилась.
— Мишка! Мишка! — крикнула она. — Куда ты в такое время? Вернись!..
Но Мишка уже свернул за угол. Тревожные крики матери растаяли в утреннем воздухе.
Шелестя кукурузными листьями, пригибаясь между подсолнечниками, через огороды спешили Тимка и Савва. Мишка увидел их только тогда, когда они вышли на улицу.
— А мы к тебе! — еще издали крикнул Тимка и побежал, а Савва и не подумал ускорить шаг: он шел спокойно, неторопливо.
Тимка и Савва — неразлучные друзья: вместе ходили в школу, вместе ловили рыбу; даже работу, порученную матерями, выполняли вместе. Их беседы были непрерывным спором. Тимка был вспыльчив, любил преувеличивать, а иногда и извращать до неузнаваемости события, вещи и явления. Савва же, наоборот, был рассудителен, больше молчал, чем говорил. Он всегда терпеливо выслушивал горячие фантазии своего приятеля, но чаще только для того, чтобы потом уверенно и немногословно разбить их.
— А дед Макар вчера поймал двухпудового линя, — говорил, например, Тимка. — Когда он нес его домой, хвост волочился аж по земле. Эх, Савка, если бы поймать такую рыбину! Одного жира пуд можно вытопить, правда?..
Савва спокойно смотрел большими сине-зелеными глазами на воду, стараясь не моргнуть, чтобы не прозевать, когда шевельнется поплавок. Ни единым движением Савва не выдавал своего отношения к сказанному, будто ничего не слышал и не видел, кроме своего поплавка.
И уже тогда, когда Тимка заканчивал одну сказку и собирался начинать новую, еще более неправдоподобную, Савва тихим, спокойным голосом спрашивал:
— Ты сам видел?
— Кого видел? — настораживался Тимка.
— Да линя же.
— Какого линя? — удивлялся тот.
— Которого дед Макар поймал.
— Было мне время смотреть! Люди говорили.
— Ну и наврали!
— Такой человек говорил, что правда, — упрямо защищался Тимка.
Но не менее упорным был теперь и Савва:
— Неправда! Двухпудовых линей не бывает.
Тимка понимает, что перегнул. Но он не был бы Тимкой, если бы так легко отступился от сказанного:
— Да разве ж линь? Со-ом! Знаешь, какие сомы?
— Все равно неправда.
— Скажешь, не бывает таких сомов?
— Сомы бывают и покрупнее, но пуд жира из сома все равно не вытопить.
Тимка видел, что не вывернуться.
— Да не будем спорить, — миролюбиво заявлял он наконец. — Идем в село, и тогда увидишь, чья правда.
Тимка искусно переводил разговор на что-нибудь другое. Спокойный и неумолимый Савва снова отвергал его забавные, но неправдоподобные выдумки.
Эту слабость Тимке легко прощал не только его задушевный друг Савва — прощали ее все. Тимку любили за остроумие, буйный полет фантазии, а главное, за то, что был он не только говорун, но и мастер на все руки: и стихотворения лучшего в классе никому не удавалось написать, и сказки лучшей никто не рассказывал, и планера никто не смастерит лучше, чем он…
Мишка очень обрадовался друзьям, зная, что они не меньше, чем он, взволнованы сегодняшними событиями.
— Слышишь? — спрашивал Тимка у Мишки, указывая глазами в ту сторону, где за селом рявкали орудия. И сам отвечал на вопрос: — Идет, гад!..
Мишка не спорил. Не спорил в этот раз и Савва. А взволнованный Тимка спрашивал друзей:
— Что же делать? — Не ожидая ответа, он сам сразу Же предложил план действий — Немедленно идти к красноармейцам и попросить оружие — пойдем бить фашиста! Чего ты смотришь? Думаешь, не умею стрелять? Мой дядька Михайла — он майор в Красной Армии, — когда приезжал в отпуск, давал мне стрелять. И из ружья-двустволки и из пистолета! Я еще дикую утку как стукнул — только перья посыпались!
— А утка полетела, — вставил Савва.
— Куда полетела? У меня полетела? Ну, брат, дудки! Мы с дядькой Михайлой ее домой принесли.
Мишка вспыхнул:
— Да что ты мне тут врешь про уток! Тут немец идет, а ты врешь… Дядька Михайла так бы и дал тебе стрелять — разве у него патроны дареные!
— А ну вас! Рассказывай… — недовольно насупился Тимка.
Он умолк и отвернулся, как человек, несправедливо обиженный в своих лучших чувствах.
С предложением выступил Савва.
— Если Гитлер и в самом деле придет, подадимся с нашими войсками, — сказал он.
У Мишки угольками вспыхнули глаза, но сразу же блеск этот погас, и он безнадежно проговорил:
— Не возьмут.
— Возьмут! — уверенно сказал Савва.
Тимка забыл о своей обиде:
— Честное слово, возьмут! Я видел в одной части мальчика еще меньше, чем мы. Лет десяти. В шинели, шапка со звездой и сабля маленькая… Да что там говорить — свои чтоб не взяли!
И Тимка стал горячо рисовать всю привлекательность жизни трех друзей в воинской части, на полных правах военнослужащих.
Его опять прервал Мишка, не любивший дослушивать до конца Тимкины россказни:
— Еще бабушка надвое гадала — удастся ли, а ты уж залетел неведомо куда! Еще упросить надо, чтобы взяли.
На этот раз Тимка не обиделся:
— Да возьмут же! Тот хлопец говорил, что его даже позвали…
Вмешался Савва:
— Чего там спорить! Идем за село, узнаем, что делается, а тогда видно будет…
Рысцой, словно впереди ожидала их веселая игра, ребята окольными дорожками побежали за село.
— А как же матери? Что с ними будет? — переводя дыхание после быстрого бега, спросил Тимка.
Но Мишка и Савва только насупили брови.
За селом, где-то на Днепре, гремели орудия, и тягучее, непрерывное эхо от выстрелов перекатывалось в утреннем воздухе.
С высокого холма было видно далеко. Взобравшись на его вершины, мальчики осмотрелись. Никаких перемен нигде они не заметили — все было так, как и всегда.
Артиллерийская канонада прекратилась; вокруг стало тихо и спокойно, как будто не было никакой войны, а только где-то стороной прошла сильная гроза.
Мальчики вглядывались в даль. Река, протекавшая под горой, подковой огибала село. Над рекой плыл туман, колыхался, золотился под солнцем, уже посылавшим из-за далекого горизонта щедрые лучи. Неоглядная даль напоминала бескрайнюю реку или, вернее, море с черными островами.
Ребятишки настороженно вслушивались в тишину, прощупывали глазами все островки в воображаемом море. Они озирали долину с любопытством и страхом.
Тимке привиделись среди тумана, который уже начал понемногу рассеиваться, какие-то причудливые фигуры, подвижные тени, и он упорно доказывал, что это фашисты. Савва молчал, а Мишка не хотел и слушать такие глупости.
За селом, из-за горизонта, рядом с черным остовом недвижного ветряка, медленно выплывало огненно-красное солнце. Безбрежное туманное море сразу зарделось, вспыхнуло, заиграло яркими переливами. Чем выше поднималось солнце, тем быстрее рассеивался туман. Он уже не напоминал море. Через его прозрачную завесу, как сквозь матовое стекло, пробивались зеленые приземистые кусты, полоски нескошенных лугов, истоптанных скотиной, тысячами человеческих ног и колес; вдали чернел большой лес. Знакомая речка была теперь как на ладони; она текла за селом тихо и спокойно, поблескивая цепью своих округлых озер, сообщавшихся одно с другим узенькими проливами.
С того места, где через речку протянулся деревянный мост, все время доносилось какое-то приглушенное, похожее на шум водопада гуденье, на которое мальчики сначала не обратили никакого внимания. Теперь они все поняли: под прикрытием тумана, тихо вызванивая по деревянному мосту сотнями лошадиных подков, непрерывной лентой двигалась воинская колонна.
Не сговариваясь, мальчики двинулись к мосту. В воздухе зарокотал мотор самолета, но самой машины еще не было видно.
— Фриц! — определил Тимка, и ему никто не возразил.
Он, конечно, не ошибся. За эти месяцы войны мальчики научились по звуку наверняка различать свои и вражеские самолеты. Сейчас они пристально вглядывались в небо, стараясь увидеть в вышине вражескую машину.
— Остановить движение! Маскируйся! — донеслась от моста команда.
На мосту засуетились люди. Они куда-то исчезали, словно проваливались сквозь мост или под землю. Конские упряжки заехали под раскидистые шатры придорожных верб. Через мгновение вокруг стало тихо и пусто. Где-то за рекой неумолчно стрекотала сорока да из села доносился собачий лай. Вверху, как назойливый шершень, гудел самолет.
Мальчики остановились в нерешительности: они хотели посоветоваться, как им быть и что делать дальше.
— Гей, вы там, орлы! — услышали они вдруг голос, прозвучавший откуда-то из зарослей ольхи. Окрик, безусловно, относился к ним. — Чего вы там торчите, как на выставке? Шатаетесь тут, только демаскируете местность!
Мальчики увидели солдата, маскировочный халат которого сливался с зелеными кустами.
— А к вам, дядя, можно? — первым нашелся Тимка.
— Идите, — позволил солдат.
Мальчики бегом бросились в кустарник.
— Да не бегать, чертенята! Идете, так идите по-людски. Видите — «рама». Увидит, подумает — паника.
В голосе солдата уже не было, как раньше, шутливых нот; тон его теперь стал резким и даже злым.
Услышав этот категорический окрик, ребята сразу же перешли на гусиный шаг. Солдат рассмеялся, увидев, как они затоптались на месте, вытягивая вперед шеи и закусив губы.
Низко, казалось прямо над головой, проплыл вражеский разведчик. Ребятишки от ужаса втянули головы в плечи, боясь поднять глаза. А что, если бросит бомбу?.. Но бомбы самолет не бросил, а, сделав еще один круг над селом и опустевшим мостом, исчез за горизонтом.
По мосту снова поспешно двинулись военные обозы и солдаты. Ездовые торопили лошадей.
Наши мальчики заговорили с солдатом, который оказался добродушным человеком.
— Что же вы будете у нас делать, такая мелкота? — спросил он, явно подсмеиваясь над необычными добровольцами.
— Да мы что угодно… в огонь и в воду!.. — пылко уверял Тимка.
— Разве что в огонь и в воду, а больше, по-моему, ни на что не пригодны. Коров у нас нет, чтоб им хвосты крутить…
— Мы и стрелять умеем! Вот спросите у моего дядьки Михайла, как я из двуствольного…
— О, ложкой из миски стреляли бы хорошо! — шутил солдат.
— Не смейтесь, товарищ красноармеец, — сказал Мишка. — Мы знаем, что вояки из нас плохие, но что же нам делать? Не бросите же вы нас фашистам!
Солдат перестал смеяться. Помрачнел, задумался. Он понимал переживания этих малышей и не шутил больше.
— Воевать вам еще рано: мало каши ели. Но в тыл… по-моему, вас можно отвезти… — И, как бы оправдываясь перед мальчиками, добавил — Но я тут младший чин, от меня это не зависит. Разве вот что… Поведу вас к старшему лейтенанту. Как он скажет, так и будет.
Дорогой он, как старый и добрый учитель, наставлял:
— Вы ему только по всей форме, чтобы без слез, значит, и прочего. Так, мол, и так, товарищ старший лейтенант, не хотим пропадать от фашиста проклятого! Он поймет. А главное — не плакать.
— Да мы…
— Тсс…
Мальчики увидели старшего лейтенанта. Он сидел под вербой на пне, а к нему подбегали бойцы, командиры и, козыряя, докладывали о чем-то. Ребята растерянно остановились неподалеку. Даже смелый и говорливый Тимка не знал, что теперь делать.
Ребят выручил солдат. Выбрав момент, когда возле командира никого не было, он отрапортовал:
— Добровольцы тут объявились, товарищ старший лейтенант.
Старший лейтенант повернул в их сторону утомленное лицо, удивленно посмотрел сухими, воспаленными глазами. От этого взгляда у мальчиков сильнее забились сердца. Старший лейтенант спросил:
— Опять добровольцы?
— Опять, товарищ лейтенант! — выпалил Тимка.
— Уже втроем? Был один, а теперь уже трое?
— Нет, эти сами по себе! — послышался звонкий голос со стороны кустов, и оттуда вышел мальчик небольшого роста.
— А, бригадир! — радостным возгласом встретил его старший лейтенант. На усталом лице командира заиграла улыбка, глаза стали теплыми и веселыми. — Ты, вижу, скоро приведешь в часть всю свою бригаду.
Мальчик вступил с командиром в деловой разговор. Это был Василий Иванович, пятнадцатилетний паренек, которому, правда, все давали с первого взгляда не больше двенадцати лет. Василек словно докладывал старшему лейтенанту:
— Ребята они хорошие, товарищ командир. И Мишка, и Тимка, и Савва были в прошлом году премированы за сбор колосков на поле. А в этом году, сами знаете, не собирали. Но они возили зерно на станцию, работали по-военному. Возьмите и их, товарищ командир, эти не подведут!
Мальчики росли в собственных глазах. Они были уверены: если уж за них просит бригадир, отказать им никто не посмеет. Командир улыбнулся:
— Да что ж я буду делать с твоей бригадой? Сам хорошо знаешь, что колосков мы не собираем. Тут головы люди кладут…
— Мы не боимся, товарищ командир! — заявил Тимка, пристально вглядываясь в лицо старшего лейтенанта.
Но тот, казалось, не услышал его слов.
— Нелегок труд солдата. Не под силу он вам, ребятки.
— Мы будем работать! Давайте какие угодно задания, — сказал Мишка, не поняв слов командира.
Старший лейтенант хотел еще что-то сказать, но вдруг словно застыл, к чему-то прислушиваясь. Насторожились и мальчики. Лицо старшего лейтенанта снова посуровело, исчезли следы оживления, навеянного разговором с ребятами. Он резко повернул голову в сторону колонны:
— В укрытие! По щелям!
Ничего не понимая, мальчики смотрели, как расползалась во все стороны колонна, как масса людей и обозов таяла на глазах. Командир строгим взором следил за тем, что делалось вокруг, совсем, казалось, забыв о ребятах. Они стояли и удивленно посматривали на него, как будто всю эту суматоху он поднял только для того, чтобы воочию показать им, как тяжел труд солдата.
Они поняли все, когда командир повернулся к ним. Глаза его вспыхнули гневом, и он набросился на оторопевших мальчиков так, словно они были тут во всем виноваты:
— Что вы здесь торчите? Ну-ка, марш в щели! Сейчас узнаете, что такое война. Вояки!
В этот миг донесся приглушенный рев многих моторов. С запада, поблескивая на солнце металлическими крыльями, летела стая самолетов.
Мальчики бросились к глубоким извилистым траншеям, только теперь поняв, зачем их копали.
Им вдогонку летели слова командира:
— Втискивайтесь в землю, ребята, в землю! Она одна теперь…
Что сказал он потом, они уже не слышали…
Начиналась жара. Солнце стояло высоко, туман рассеялся, в небе не было ни единого облачка. В такие дни даже птицы с утра прятались в лесной чаще, ожидал вечерней прохлады.
Но стальные стервятники не боялись жары. Целой стаей они налетели на переправу через полувысохшую речку, на небольшое украинское село.
Сделав круг над селом, вражеские самолеты пошли один за другим к мосту.
Ведущий, увеличивая скорость, ястребом ринулся вниз. Казалось, он потерял управление и теперь стремглав падал на землю. Еще мгновение — и от него останутся клубы дыма и груда обломков… Но вместо этого от черного туловища самолета оторвались бомбы. Они словно растворились в воздухе. Самолет выходил из пике, набирая высоту. За ним уже заходил на цель другой.
Земля дрожала и стонала от взрывов. Над рекой поднялись столбы дыма, глины и песка.
Поверхность речки покрылась серебряными пятнами убитой и оглушенной рыбы, мост закрыла черная завеса дыма и пыли, а обнаглевшие стервятники шныряли над землей, ревя моторами, со свистом разрывая воздух. Они распоясались потому, что на этой небольшой переправе не было зенитной артиллерии: она была сосредоточена где-то на Днепре, куда фашисты летали не очень охотно.
Разгрузившись на переправе, самолеты теперь низко носились над селом, густо поливая землю пулеметным огнем. Запылали и хаты. Черные столбы дыма потянулись к небу. Гром стих, но буря росла, бушевала. Туча над рекой медленно таяла, а над селом, наоборот, росла, разбухала.
Высушенные горячим летним солнцем солома и дерево вспыхивали, как порох; факелами пылали строения. Догорали одни, занимались другие. Все вокруг трещало и ревело. Люди даже не пытались гасить страшный пожар. Они поспешно бежали из села, испуганно оглядываясь на бушующее пламя. Прижимаясь к земле, гитлеровские самолеты торопливо уходили на запад.
Наши «добровольцы» долго не могли прийти в себя. Неподалеку от их блиндажа одна возле другой разорвались две тяжелые бомбы. Мальчиков забросало землей, оглушило взрывом. Вернул их к сознанию голос знакомого солдата.
— Ну, орлы, живы? Убитых, раненых нет? — пробасил он над головами мальчиков. — Вылезайте! Война окончилась.
Мальчики подняли головы. Они удивленно смотрели на солдата, словно не узнавая его: он был весь в пыли, только белки глаз и зубы блестели на грязном, потном лице.
Ребята вылезли из окопа. Они посмотрели вокруг и разом ахнули: там, где прежде росли вербы и густой орешник, лежали стволы разбитых деревьев, земля зияла глубокими ранами. Над селом стоял густой, застилающий небо дым. Было сумеречно, как во время солнечного затмения.
Когда ребята лежали в окопе, у них была только одна мысль: никто не останется в живых, весь мир гибнет. Хотелось только одного: чтобы все быстрее кончилось. Теперь они увидели, что вышли живыми из этого ада, что вокруг них уже зашевелились люди. В ушах у каждого стоял неумолчный звон. Казалось, в воздухе висят сотни самолетов и беспрерывно жужжат, как назойливые шершни.
Под уцелевшей вербой ребята увидели командира. Он как будто и не прятался никуда. К нему подбегали бойцы и командиры. Рядом стоял Василек. Мальчики хорошо помнили, как он вместе с ними прыгал в щель, но они даже не заметили, как он очутился раньше них здесь, наверху.
Знакомый ребятам солдат с товарищем нес из окопа тяжело раненого бойца. Когда мальчики увидели разорванное осколками снаряда тело, ноги у них ослабели, в лицах не осталось ни кровинки. Тимка не выдержал и сморщился.
— На войне не плачут! — услышали мальчики. К ним подходил старший лейтенант. — А еще воевать собрались! — пристыдил он их.
— Мы… ничего, — оправдывался Мишка.
— Это от дыма, — пробормотал сконфуженный Тимка. Он грязным кулачком растер на щеках слезы, отчего сразу стал похож на замазулю из детского букваря.
Командир улыбнулся. Он хотел еще что-то сказать, но к нему подбежал солдат и доложил, что за мостом осталось одно орудие, а лошади во время бомбардировки разбежались.
— Возьмите бойцов. Орудие немедленно переправить!
— Есть! — козырнул боец. — Как прикажете быть с лошадьми?
— Надо найти. — Командир повернулся к Васильку. — Ну, бригадир, выручай! Лошади у тебя есть?
— Всех отправили еще позавчера, — виновато потупил глаза в землю бригадир.
— Эх ты, начальник! — укорил его старший лейтенант.
Василек ожил. Его черные, как переспелые вишни, глаза вспыхнули радостью:
— Лошади сейчас будут, товарищ командир!
— Будут, говоришь? — недоверчиво переспросил командир. — Ну-ну, давай! Где ты их возьмешь?
— Мы сейчас… Под землей найдем ваших лошадей! Они далеко забежать не могли, а мы тут знаем каждый куст… Правда, ребята, найдем? — обратился он к друзьям.
— Живо найдем! — хором заявили те.
Мальчики двинулись на поиски.
— Только мигом! — приказал командир.
— Есть мигом! — выкрикнул уже на ходу Тимка и даже поднес руку к запыленной фуражке.
Командир слабо улыбнулся и невольно потянулся рукой к козырьку…
Как ни свирепствовали гитлеровские летчики, сколько бомб ни было сброшено, а мост остался цел и невредим. Только во многих местах он был так выщерблен осколками, словно по нему протащили большую борону с железными зубцами. Мальчики побежали через мост, весело улыбаясь бойцам, с большим напряжением выкатывавшим на этот берег тяжелое орудие.
Было уже за полдень. Мальчики утомились, а дело не шло на лад. Отойдя от моста довольно далеко, они минутку постояли, печально глядя на село: там горели родные жилища, может быть погибли матери, братья и сестры… Сердца ребят сжимались от горя, слезы навертывались на глаза. Ничего не поделаешь — война! Сегодня они встретились с нею лицом к лицу. Теперь они бойцы, и командир дал им важный приказ. Но все складывалось против них. Лошади маячили перед ними, как привидения: манили к себе, но в руки не давались.
Василек заметил их, как только отошел от села. Через полчаса цель была совсем близка. Сердца мальчиков радостно стучали; еще минута — и кони будут пойманы…
— Эх, что-то скажет командир! — уже мечтал вслух Тимка, забыв обо всем. — «Молодцы, — скажет, — ребята! Садитесь на тачанку или становитесь к орудию». А ты знаешь, Савва, как нужно ответить командиру?
Савва, видимо, не разделял Тимкиных восторгов и хмуро ответил:
— Лишь бы ты знал.
— А вот и знаю! «Служу трудовому народу!» — вот как нужно говорить.
— Ну и хорошо. Ты вот лучше заходи сбоку. Видишь, тот черт с лысиной испугался и волком смотрит.
Здоровенный, откормленный конь с лоснящейся шерстью на спине и большой белой лысиной на лбу, глухо храпя, косил зеленым глазом на незнакомых людей. Он повернул к ним голову и застыл, как изваяние. Василек совсем уж было приблизился к нему, но конь вдруг так ударил копытом, что земля с головы до ног осыпала Василька. Другой, гнедой конь тоже сорвался с места, и через мгновение розовые мечты Тимки растаяли, как дым.
Лошади бежали лугом по направлению к Соколиному бору. Увлеченные погоней, ребята забыли обо всем. Солнце уже уходило на запад, они сильно устали, а лошади и не собирались даваться им в руки.
Разумеется, о том, чтобы вернуться без лошадей, никто не смел и заикнуться. Савва подумал и сказал:
— Лошади — умные животные. Думаете, хорошая лошадь пойдет к незнакомому? Отец говорил, что военный конь только своего хозяина знает.
— И в цирке так… только хозяина, — вмешался Тимка. — Дядя Михайла…
— Да подожди ты со своим цирком! — осадил его Василек и обратился к Савве. — Ну, что там о военных лошадях? Давай!
— Военный конь не пойдет к тому, кто за ним не смотрит. Тут нужна какая-нибудь хитрость. Если бы была торба с овсом или кусочек хлеба — они это любят. Отец говорил, что у него конь был такой лакомка: сам из батькиного кармана хлеб доставал.
— Торбу можно сделать из рубашки, — вслух подумал Мишка.
Мысль понравилась, но где взять хлеба?
Перебрали все другие способы, и Василек нашел выход:
— Савва, сейчас же беги в село! Достань там веревку, хлеба и бегом назад. Не забудь сказать командиру, что коней нашли и скоро приведем.
Савва пустился во всю прыть.
— Ногами, ногами! — крикнул вслед ему Тимка.
Василек, Мишка и Тимка не спеша двинулись за лошадьми — пусть привыкают! — но совсем близко решили не подходить, чтобы не пугать.
Время тянулось необычайно медленно. Лошади спокойно переходили с места на место, пощипывая молодую травку. Мальчики лениво перебрасывались словами, думая каждый о своем. Они вспомнили, что с утра ничего еще не ели, и начали собирать молодые листья щавеля, жадно высасывая кислую, терпкую влагу. Вдруг Мишка указал рукой и воскликнул:
— Гляньте, гляньте! Что это с ним?
Ребята обернулись. С лысым творилось что-то неладное: он топтался на месте, как подстреленный, конвульсивно выбрасывая вперед одну ногу; другая была поднята почти на уровень головы.
— Запутался! Ногой заступил!.. — первый догадался Тимка.
Действительно, лысый передней ногой случайно попал в опустившиеся к земле короткие поводья и теперь бился, как зверь в капкане.
Через несколько минут лысый был в руках у Василька. Немного погодя и гнедой покорно шел под Мишкой. На гнедом, позади Мишки, пристроился и Тимка.
Утомленные, но счастливые, гордые собой, мальчики спешили к командиру.
…А Савва тем временем подходил к переправе. Он очень утомился. Ведь у него тоже с утра ничего во рту не было. Пережитая бомбардировка, неудачная охота за лошадьми заглушили голод. Только теперь, оставшись один, Савва почувствовал сосущую боль под ложечкой. Но все же, обливаясь потом и пошатываясь, он бежал не останавливаясь.
Как-то забылось все, что произошло сегодня. Казалось, все было обычным и не было войны. Вот он придет домой. Маленькая сестренка Верочка спросит о рыбе. А мать будет укорять за то, что он бродит не евши неведомо где. И дальше все пойдет по-старому, как всегда…
При мысли о матери и сестренке болезненно сжалось сердце. В сознании Саввы снова возникло сегодняшнее утро: сонная сестренка, мать с прижатыми к груди руками. «Не уходи из дому, не время!» уговаривала она Савву, когда он собирался…
Савва вышел из кустарника, и перед глазами встало село. Еще дымилось пожарище, осокори протягивали вверх черные, обгорелые ветви.
У Саввы подкосились ноги. Он сел на траву и горько заплакал.
Зачем он покинул в такое время мать и Верочку? Может быть, они лежат где-нибудь, убитые бомбой; может быть, сгорели в пламени пожара… А он им не помог, не спас от смерти!..
Отчаяние и горе снова подняли Савву на ноги.
— Мама! Верочка! Родненькие мои!.. — говорил он сквозь слезы.
Он снова побежал между кустами. Хотел рассказать своим, почему не мог остаться с ними, объяснить, что ни в чем не виноват. Не мог он иначе! Теперь он в Красной Армии, он будет бить фашистов!
Маленький?.. Что ж из того, что маленький!..
«Эх, если бы вы знали, мама, какое важное поручение я исполняю сейчас! Вы бы не думали, что Савва где-то баклуши бьет. «Молодец, Савва!» сказали бы вы…»
Он вспомнил, куда и зачем спешит.
«Думаете, один я, мама? — продолжал он свой немой разговор с матерью. — Кто со мной? И Тимка, и Мишка, и даже бригадир Василий Иванович. А знаете ли вы, мама, что мы делаем? Эх, если б вы только знали!»
Савва уже забыл, что село сгорело, что, может быть, матери и в живых нет. Сейчас он видел ее перед собой, как всегда озабоченную и ласковую. Вот сейчас он придет домой. На строгий, укоряющий взгляд матери он ответит весело, непринужденно, как тот солдат, что заходил однажды:
«Водички попить не дадите, хозяюшка? А-а, молочко! Спасибо, не откажусь и от молочка. Только не забудьте дать и хлеба, потому что и Тимка, и Мишка, да и Василий Иванович тоже голодны, как волки. И лошадей нам надо поймать. Нелегкая, знаете, мама, работа солдата… Какой из меня солдат? Это неважно, мама. Чтобы бить врага, все должны идти в бой! Разве вы забыли, что говорил товарищ Сталин? Все должны бить фашистов, чтобы земля под врагами горела. Не важно, что мне только двенадцать лет. Годы — это не главное, понимаете вы это, мама? А что главное? Главное — что я не хочу жить под оккупантами. Вы же сами не раз рассказывали, как повесил оккупант проклятый в восемнадцатом году вашего отца. Думаете, можно будет ходить в школу при немцах? Как бы не так! Очень нужно фашистам, чтобы ваш сын Савва учился! А вас, думаете, в сельсовет выберут, а отца в Москву пошлют? На панщину погонят! Разве вы не знаете, мама?..»
Савва забыл о голоде. Его сердце было полно гнева и ненависти к врагу.
Мальчик не заметил, как приблизился к селу. Еще немного — и переправа. Он вспомнил о командире, которому нужно было доложить о лошадях, и начал подбирать слова для рапорта старшему лейтенанту. Но нужные слова не находились. Вот Тимка — тот бы сразу!
На переправе суетились люди. От села кто-то нес деревянные брусья. Слышался звон топоров.
«Что там делают? — тревожно подумал Савва. — Неужели фашисты снова бомбили переправу?»
Савва хорошо помнил, что мост был цел, когда они уходили за лошадьми. Теперь вместо моста из воды торчали обгорелые сваи.
Ничего не понимая, мальчик приближался к переправе. К ней, треща и фыркая, подкатил мотоцикл. На нем сидел кто-то приземистый, в сплюснутой каске.
Страшная мысль обожгла мозг Саввы.
Он остановился. Присмотрелся. В тени искалеченных верб увидел ряд больших, укрытых брезентом автомашин.
Савва приглядывался к движению на переправе, не решаясь подойти ближе. И вдруг, скорее инстинктом, чем разумом, понял, что это враги. Вот один из них машет ему рукой, кричит что-то.
Как дикий зверек, проворно убегающий от охотника, Савва с новыми, неизвестно откуда взявшимися силами бросился в сторону. Он не чувствовал ни утомления, ни боли в ногах.
С переправы застрочил пулемет, за ним — второй. Вокруг Саввы запели пули. Он никогда еще не слышал их свиста, но сразу понял, что это такое.
Напрасно было кричать, звать на помощь. Савва припал к земле, но страх снова поднял его на ноги.
Как раз в это время Василек, Тимка и Мишка выехали из кустов. Услышав стрельбу, они остановились.
По лугу бежал мальчик. Они сразу узнали в нем Савву. Он тоже увидел их, замахал руками и вдруг, как срубленное топором деревцо, свалился на землю.
Больше Савва не поднялся.
— Не-емцы… — прошептал Василек.
Мишка и Тимка испуганно и недоверчиво посмотрели на товарища:
— Где?
— Да вы что? Не видите? Савву убили.
В это время пули засвистели у них над головами.
Василек повернул лысого в долину.
— За мной! — крикнул он. — Не отставать!
Мишка погнал коня за ним. Теперь он боялся отстать. За его плечи, обливаясь слезами, крепко держался Тимка. Бледные губы его шептали:
— Прощай, Савва!
Василек погнал коня к Соколиному бору. Лошади, будто чувствуя опасность, послушно бежали туда, куда их направляли мальчики.
Подъехали к лесу. Чтобы спрятаться в его чаще, нужно было переправиться через речку. Зная все броды, Василек выбрал место помельче и погнал лошадей к речке.
Лошади охотно вошли по колена в реку и начали жадно пить, медленно цедя воду. Мальчикам казалось, что они пьют чересчур долго. Через минуту всадники были уже на другом берегу и быстро скрылись среди дубов.
Глубокие овраги Соколиного бора, поросшие кустарником, из-за высокой стены дубов и грабов никогда не видели солнца. В густых зарослях всегда стояли сумерки, пахло прелыми листьями и травами. По большим уступам, как по ступеням, можно было спуститься к реке. За рекой — луга, ручейки и озера, а где-то там, вдали, — полноводный Днепр.
Василек, Мишка и Тимка переходили с места на место, обдирая себе кожу на руках и лице, и тянули за собой лошадей. Чаща казалась им недостаточно надежной, кустарник — недостаточно густым.
Наконец выбрали место, показавшееся им самым лучшим и самым густым во всем лесу, и остановились. Привязали лошадей к деревьям, подбросили им под ноги молодой лесной травы и сели отдохнуть.
Теперь Мишка и Тимка с надеждой смотрели на Василька. Ведь он был старше их, уже перешел в девятый класс и даже работал в колхозе помощником бригадира. Последний год Василек учился в городе, и это тоже в глазах ребят значило немало.
В городе жил дядя Василька. Он работал на заводе инженером и каждое лето приезжал в гости к своему брату. Дядя любил мальчика, как родного сына.
Когда Василек закончил в своем селе семь классов, дядя уговорил родителей отдать ему мальчика.
Отец Василька, не колеблясь, согласился, так как в их селе еще не было полной средней школы. Ее должны были открыть только через год, и Васильку пришлось бы или ходить учиться в соседнее село, или на год прервать ученье. Неполную среднюю школу он окончил на «отлично». Мальчик уехал в город вместе с дядей.
Последние три года Василек был председателем совета пионерского отряда. Какие интересные игры организовывали пионеры весной! Собравшись за селом, на опушке Соколиного бора, они разделялись на две группы, и начиналась захватывающая военная игра. «Противники» расходились в разные стороны, занимали боевые позиции, маскировались, старательно вели разведку, выслеживали «врага». Катилось тогда по лесу стоголосое эхо — это кипел «смертельный» бой.
Летом Василек любил рыбачить: ходил на рыбалку с братьями, когда те приезжали в отпуск, ходил с товарищами. Ему всегда везло: в его сети попадались караси и лини, на удочку наперебой цеплялись серебристые верховодки.
Когда же в колхозе начиналась уборка хлеба, Васильку было не до рыбы. Он созывал пионеров со всего села, и они с утра до вечера собирали в поле колоски.
Жаль было Васильку расставаться с товарищами, с речкой, с учителями, но еще больше хотелось учиться.
Отец Василька был в колхозе бригадиром. Его бригада всегда и во всем шла впереди. Он хорошо разбирался в агрономии, и его участок всегда находился в образцовом порядке.
Заботливо воспитывал отец своих детей. Все они получили высшее образование. Отец привил им глубокую любовь к труду, к советскому народу, к Отечеству.
Как бы шутя, отец называл Василька «Василием Ивановичем»; он подчеркивал этим свое уважение к человеку, который выходит на широкий жизненный путь.
Некоторые из соседей смеялись над этим чудачеством, но в душе завидовали отцу такого сына и часто ставили его в пример своим детям.
— Куда тебе, дубина, до бригадирского сына! — говорил кто-нибудь из родителей, отчитывая сына за очередную провинность. — Тот ростом с гриб, а глупостей не делает. Ты же у меня вырос под потолок, а в голове еще ветер гуляет!
Восьмой класс Василек закончил тоже на «отлично». В тот вечер, когда он вернулся домой, друзья торжественно повесили на стену его комнаты очередную похвальную грамоту.
Через несколько дней после этого началась война. Отец собирался на фронт. В хату зашел председатель колхоза. Он пожелал отцу боевой удачи, а потом обратился к матери:
— Что ж, Софья Петровна, придется тебе бригаду принять, раз такое дело. Теперь мои кадры — ваш брат, женщины.
Мать взволнованно ответила:
— Да уж как-то будет… Ничего не поделаешь, такое время.
Она глубоко вздохнула.
— Вася тебе все дела поведет, Софья, помогай только ему, — сказал отец.
— Так, так, — согласился председатель колхоза. — Ивановича назначаю тебе в помощники. Одна старая, другой малый — вот вместе и получится один взрослый.
Василек с головой окунулся в работу. Бригада его отца оставалась первой в колхозе. Колхозники любили и уважали молодого помощника бригадира, хотя и удивлялись на первых порах его сообразительности и недетскому подходу к каждому делу. А потом и удивляться перестали: Василий Иванович незаметно вошел в среду взрослых. Все колхозники звали его теперь по имени и отчеству; ровесники смотрели на — товарища с уважением, стараясь подражать ему во всем.
Бригада Василия Ивановича первой собрала и обмолотила хлеб, раньше всех вывезла его на станцию.
…Когда были эвакуированы колхозные фермы, в село приехал секретарь районного комитета партии товарищ Сидоренко. Он долго разговаривал с председателем колхоза, с колхозниками, потом вызвал к себе и Василька. Встретил его, как знакомого, хотя они виделись впервые.
— Так это ты бригадир! Здравствуй, здравствуй. Привет тебе от дяди Степана.
Василек очень обрадовался весточке от дяди и взволнованно проговорил:
— Спасибо. А где вы его видели?
— Звонил мне сегодня из города. Мы с ним давние друзья, учились когда-то вместе. Передал, чтобы ты немедленно ехал к нему. Их завод эвакуируется, и послезавтра он уезжает с заводом. Хочет забрать тебя с собой. Я обещал устроить тебя на машину.
Василий Иванович посмотрел на секретаря райкома. Он все время отгонял от себя мысль о том, что сюда могут притти немцы, и теперь его до глубины души поразили слова этого человека. За ними Василек почувствовал много такого, что не было сказано.
Секретарь как бы угадал его мысли:
— Нашу территорию, возможно, оккупирует враг. (Впервые тогда услышал мальчик эти страшные слова.) Может быть, сюда придут немцы. Тебе нужно эвакуироваться. Поедешь в глубь страны, будешь там учиться.
Сердце Василька больно сжалось. Он не нашел даже слов, чтобы сразу ответить секретарю.
— Живее собирайся, через полчаса едем, — сказал секретарь, поняв его молчание как согласие.
Василек словно проснулся. До сих пор он как-то ни разу не подумал о том, что придется бросать родное село. А теперь нужно было решить. Учиться? Когда все воюют? Нет, не может он учиться в такое время! Он будет воевать. Бригадиром сумел быть — сумеет стать и солдатом.
— Я не поеду, — твердо сказал он секретарю.
— Почему? — удивился тот.
— Пойду в армию.
— Надо уезжать. Мал ведь ты еще…
На этом их разговор закончился…
И вот сегодня утром он был на переправе, помогал солдатам и договорился, что его возьмут с собой.
Но не довелось Васильку уйти вместе с солдатами. Теперь он пришел с друзьями в Соколиный бор, и надо было думать о своем будущем.
Прошло больше двух часов, как ребята двинулись на поиски лошадей. Уже все подразделения перешли речушку, а «добровольцев» все не было.
Старший лейтенант волновался, беспокойно поглядывая на луг и густые кусты. В душе он сожалел, что согласился на эти поиски. Ему очень понравились боевые ребята и жаль было оставлять их одних.
Но делать было нечего. Война есть война! Командир получил распоряжение сжечь мост и отходить. К утру нужно было добраться до новой линии нашей обороны.
Мост в нескольких местах облили бензином, и он сразу же запылал, окутался густым дымом.
Еще четверть часа стоял старший лейтенант на берегу, наблюдая, как горит мост, и время от времени бросал взгляд на луг. Но на нем было безлюдно и тихо. Тогда командир вскочил на коня и рысью двинулся вслед за батальоном.
Через некоторое время к переправе осторожно подкатили немецкие мотоциклисты. Постояв минуту, они о чем-то посоветовались. Потом двое подбежали к сгоревшему мосту, а один повернул назад и быстро исчез из виду.
Вскоре по лугам к переправе двинулись танкетки и большие автомашины, набитые солдатами. За ними покачивалось несколько легковых автомобилей. Передние остановились, не доехав до берега. Из кузовов поспешно выскочили саперы и кинулись на берег, неся резиновые лодки, топоры и пилы.
Разгрузившись, машины отошли в укрытие.
Немцы начали шнырять на околице села. Заняв оборону, они принялись наводить переправу. Два ближайших к берегу хлева и дом, уцелевшие от пожара, были быстро разобраны, и бревна легли неровным помостом через притихшую реку.
Село стало неузнаваемым. На пожарищах дотлевали остовы построек. Легкий ветерок раздувал красные угли, разносил во все стороны пепел. Кое-где еще дымились остатки жилищ. Лишь в редких местах уцелели хаты, хозяйственные строения, которые стояли на отшибе.
Едва заметив немцев, люди бежали в лес. Только дед Макар, колхозный пасечник, остался в селе. С непокрытой головой стоял он посреди своего двора и глазами, полными гнева, смотрел на догорающую хату.
Колхозную пасеку эвакуировали, и в саду стояло только несколько его собственных ульев: не мог дед жить без пчел. Он озабоченно поглядывал на ульи, где, сбившись в один колючий клубок, вспугнутые дымом, тревожно гудели пчелы.
— Дед Макар! — крикнул кто-то с улицы. — Идем с нами!
Дед посмотрел выцветшими, старческими глазами и грустно покачал головой:
— Эх, детки, мне уже… Не боюсь я и самого дьявола! Идите… Я уж тут… буду село сторожить…
Но не один дед Макар, как думали все, остался в селе.
Когда над селом начали носиться самолеты и от свинцового дождя вспыхнули первые пожары, из хлева выскочил человек. Он, пригибаясь, перебежал двор и, как суслик, нырнул в укрытие. Это был Лукан.
В селе этот человек ничем не был приметен, разве что только своей пронырливостью и лукавством. Недаром прозвали его Хитрым.
Лукан Хитрый был человек средних лет, приземистый, крепкий, с глазами цвета желтой глины. Он не боялся немцев. Еще в самом начале войны он говорил соседям:
«Я немцев знаю. Пять лет пробыл у них».
С его слов всем было известно, что Лукан в дни империалистической войны находился якобы в германском плену.
«Крепкий народ, — продолжал Лукан. — Богатая страна, там все господа. Эти наведут порядок! Вот увидите, сосед».
Сосед искоса поглядывал на Лукана, а тот, не замечая, продолжал:
«Дурак я, что вернулся тогда из плена. Прилепился бы к богатой немке — паном был бы».
Сосед молча отходил от Лукана.
На призывной пункт Лукан явился аккуратно, пошел с командой в воинскую часть, а дней через пять уже был снова дома. Пробрался на свой двор, тихо постучал в окно… Потом спрятался в хлеву.
Его горластая жена причитала на все село:
«Что же это делается? Что это за власть? Мужиков забрали, осиротили детей, а ты тут сиди голодная! Забрали мужа — давайте хлеба, картошки! Чем я буду жить? Может быть, его косточки уже гниют в земле, а вы тут сидите, морды наедаете!»
Ее уговаривали, оказывали ей помощь, и никому в голову не приходило, что Лукан не в земле, а отлеживается в душистом сене…
Когда село опустело, Лукан вылез из своего убежища и пробрался на огород. Он смотрел на переправу. Там поблескивали топоры, слышен был стук, двигались людские фигуры.
Лукан стоял, затаив дыхание. Потом заметил движение машин и бегом бросился в укрытие:
— Все у тебя готово, старуха?
— Давно готово.
— Ну, выходите с богом.
К вечеру переправа была готова, и по свежему настилу пошли машины и танкетки.
Через пожарища с оружием наперевес шли зеленые фигуры. Главной улицей ползла колонна.
Навстречу немцам вышла группа людей в живописных костюмах. Впереди шагал помолодевший Лукан в расшитой петухами сорочке, широких синих штанах и порыжевшей серой шапке с кистью. Рядом шла его дочка — полногрудая девушка в пестрой кофте с широчайшими рукавами. С другой стороны, немного отставая от них, семенила сухопарая жена Лукана. Позади тащилась вся его родня.
На белом вышитом полотенце Лукан нес хлеб-соль. Мордастая дочка держала букетик цветов, а Луканиха — бутыль водки.
Встреча с немцами состоялась недалеко от двора деда Макара.
Дед Макар долго моргал красными от дыма глазами, а когда наконец узнал Лукана, что-то недовольно пробурчал и сплюнул.
Приблизившись к колонне, Лукан остановил свою родню, снял гайдамацкую шапку, поклонился и с широким жестом возгласил:
— Милости просим, господа!
Колонна остановилась. К Лукану подбежал унтер. Не обращая внимания на хлеб-соль, он спросил:
— Во польшевик? Во рус, рус?
— Далеко, ваше благородие, далеко! Удрал большевик! — прокричал Лукан, как глухому, и показал рукой вдаль.
Вперед вырвалась легковая машина. Дверца ее открылась, и оттуда выползла дебелая туша — фашистский майор с позолоченной сигареткой в зубах.
Лукан и вся его свита, как по команде, склонились и застыли в земном поклоне.
Майор, заложив одну руку за спину, а другую — за борт кителя, важно подошел к процессии.
— Ваше превосходительство! Примите хлеб-соль из рук счастливых жителей этого живописного села, на нашей матери Украине. Мы, настоящие украинцы, верой и правдой готовы служить новому порядку.
Майор, который уже не впервые был на Украине, отвечал на приветствие Лукана наполовину непонятным языком:
— Гут, гут! От имени велики фюрер их данке, то ист благодару работящи, смирни нарот нашой Украин. Ми свой штык принесем вам и слобода, ви — фатерлянд, хлеб, свиня, млеко. Союз наш будет благотворный. Мы устроим порядок.
Торжественным движением майор взял хлеб, поцеловал душистую корочку большого каравая, передал адъютанту; потом высокомерно подал Лукану руку в черной лайковой перчатке.
Схватив ее обеими руками, Лукан припал губами к распаренной коже. Потом он стал во фронт и отрапортовал:
— Имею честь доложить: ваш верный друг и слуга, казак Лукьян Лемишка, бывший воин «свободного казачества» и «государственной стражи» его светлости гетмана Украины Павла Скоропадского.
Мясистые губы майора скривились в мечтательной улыбке:
— О пан, то ист хорошо. Пан — стари союзник!
— И слуга покорный, — снова поклонился Лукан.
— О, Пауль Скоропадски! Их работал с Пауль Скоропадски в прошли война. Тяжели время Пауль быль в фатерлянд. Жил мой именно дача. Старательни быль дворник.
Лукан скосил глаз на дочь. Она поняла, в чем дело, и подошла к майору:
— От настоящих, благодарных вам, храбрым рыцарям, украинских казачек!
Она сунула ему букетик цветов и стояла раскрасневшаяся, не находя места рукам.
Майор потрепал ее по пухлой щеке:
— Данке, украиниш девушка. Гут, гут, добрая украинка!
Дед Макар наблюдал все это, и сердце его кипело гневом. Но он не досмотрел сцену встречи до конца, потому что как раз в это время заметил в своем саду непрошеных гостей.
Возле его ульев хозяйничали необычные пасечники. Дед бросился спасать своих пчел, но делать было уже нечего: «гости» сожгли целый сноп соломы и не только выкурили, но и умертвили пчел, а мед из ульев перешел в их алюминиевые котелки.
С востока послышался знакомый рев моторов. Дед Макар видел, как рванулась вперед машина майора. За нею галопом понесся Лукан, за Луканом, силясь опередить его, мчалась визжащая Луканова дочка, а позади бежала вся Луканова родня.
Дед поднял к небу глаза и увидел быстро мчащуюся пятерку краснозвездных самолетов. Он поднял руку и прошептал:
— Покарайте их, лиходеев, сыночки!
Три детские фигурки склонились над костром. Пламя освещало лица ребят, отбрасывало в чащу большие подвижные тени. Костер горел в глубокой впадине — возможно, ее кто-нибудь выкопал, а может быть, здесь разорвался тяжелый снаряд. Зарево от огня не расходилось в стороны, а только освещало верхушки деревьев, словно луч зенитного прожектора.
Была полночь. Над Соколиным бором сияло безоблачное, густо усеянное звездами небо. Они, как электрические лампочки на елке, мерцали между кронами больших деревьев, шелестевших над головами мальчиков.
Ребята долго не отваживались развести костер. Им казалось, что сотни незримых глаз следят за каждым их движением.
Еще вечером, несмотря на крайнее утомление, они пошли на ближайшее колхозное поле. Спотыкаясь о корни и сучья, вернулись с накопанной картошкой к этому заранее выбранному месту. Им очень хотелось спать, но голод и чувство опасности отгоняли сон. Ребята долго ворочались на сухих листьях, вздрагивая от уколов холодных стеблей травы, настороженно прислушиваясь к шорохам ночи, перебрасываясь время от времени несколькими словами. И все же на некоторое время они заснули.
Первым, весь дрожа от ночной прохлады, проснулся Мишка и разбудил товарищей.
На дне ямы, засыпанной перегнившими листьями и сухим хворостом, разожгли огонь.
У костра было тепло, в горячей золе пеклась картошка, а вокруг стояла тихая, тревожная ночь.
Между деревьями, словно распутывая узлы веток и листочков, плыл месяц. Он медленно садился за горизонт. Еще долго блуждали по лесу его холодные лучи, тускло освещая группу самых высоких деревьев. Кусты выступали из тьмы, словно неподвижно застывшие чудовища.
Но все страхи пуще прежнего надвинулись на мальчиков, когда, трепеща и потрескивая, вспыхнула на костре первая веточка хвои. Мишка и Тимка, не смея оторвать глаз от молчаливого леса, увидели, как задрожала и зашаталась черная стена, наваливаясь на их убежище, как раздвинулся непроглядный шатер ночи. Кусты, дубы и березы вокруг ожили и, взявшись за руки, то отступали, то наступали на яму, дрожали темно-зелеными листьями, с которых на мальчиков смотрели сотни блестящих глаз. Они мерцали, казалось — наливались кровью, гасли. А чуть дальше застыла неуклюжая, как вытесанная из камня, фигура какого-то великана. Расставив длинные узловатые руки, он словно наступал на мальчиков.
— Кто-то там… — побледнев, прикоснулся к плечу Василька Тимка.
— Где? — вздрогнул Василек.
Расширенными глазами он вглядывался сквозь красную завесу костра в темноту, куда показывал пальцем Тимка.
— Это, должно быть, куст… — прошептал Мишка.
— Да нет же! — настаивал Тимка, едва шевеля губами. — Кто-то там стоит.
— Ничего там нет, — строго сказал Василек и повернулся к огню.
Тимка не сдавался. И только когда Мишка вылез из ямы и, подойдя к чудовищу, взял его за одну из рук, отчего оно задрожало и превратилось в ветвистую грушу, Тимка убедился, что великан ему просто привиделся. Пристыженный, он тоже повернулся к огню, стараясь больше не смотреть вокруг.
Весело пылал костер. Запах картошки будил аппетит.
— Неужто наши их не выгонят? — снова и снова задавал вопрос Мишка.
Ему никто не ответил.
— А что мы будем делать с лошадьми? — спросил Мишка.
Василек удивленно посмотрел на него:
— Как «что будем делать»? Передадим Красной Армии. Что ж из того, что здесь немцы! Думаешь, они долго тут будут? Ого, как их наши погонят! Только перья полетят.
— А если наши далеко отступят? — поинтересовался Тимка.
— Отступят, а потом наступят. Правда, Василий Иванович? — спросил Мишка.
— Наверняка. Знаете, почему наши отступают?.. — И, как величайшую тайну, известную только ему одному, он шепотом поведал друзьям — Почему наши отступают? Думаете, не побили бы фашистов там, на границе? Побили бы! Но наши не хотят, чтобы свои люди напрасно погибали. Помните, как было у Кутузова? Там в одном Бородинском бою сколько людей погибло!.. А наши хотят заманить гитлеровцев как можно дальше, а потом зайти им в тыл, окружить и… всех до одного! Понимаете: их, гадов, нужно уничтожить всех до одного!
Мишка и Тимка были целиком согласны. И Тимка советовал:
— Не лучше ли нам догонять своих, пока не поздно?
— Увидим. Утро, как говорят, мудренее вечера, — уклонился от прямого ответа Василек. — Тут нужно подумать, разобраться, а не то, гляди, немцам в зубы попадешь.
Василек длинной палкой начал переворачивать картофелину. Ноздри друзей жадно ловили чудесный запах печеной картошки. Она пахла очень аппетитно — скоро уже ее можно будет есть.
— А я очень люблю печеную картошку, — заявил Тимка, глотая слюну. — Как-то мы с Саввой пекли картошку и… рыбу…
Мальчики тяжело вздохнули, вспомнив Савву. Перед глазами возникло такое знакомое лицо: большие синие с прозеленью глаза, всегда с интересом наблюдавшие все вокруг; рассеченная надвое черная широкая бровь — это жеребенок как-то брыкнул Савву на колхозной ферме…
Холодный ветерок пробежал по лесу. Зашелестели листья, на землю посыпались крупные капли росы. Где-то в чаще хищно крикнула сова, тягучее глухое эхо покатилось по лесу; вверху, над самыми головами мальчиков, видно спросонья, заворковала горлинка. Тимка еще больше втянул голову в плечи. Ему казалось, что кто-то стоит за его спиной и горячим взглядом сверлит его затылок. Это Савва! Большие глаза смотрят с упреком, из рассеченной брови льется кровь…
— Я боюсь мертвых, — жалобно сказал Тимка и ближе подвинулся к Мишке. — Когда умирала бабушка, меня ночью отвели к дяде Дмитрию.
— А я не боюсь, — сказал Мишка. — Подумаешь! Все умрем.
Сказал, а у самого от этих слов мороз пробежал по коже.
Василек, казалось, не слышал этого разговора. Обгоревшей палкой он начал выгребать из жарких углей печеную картошку. Мальчики теперь тоже забыли обо всем. Перед ними лежала обугленная картофелина. Они дружно потянулись к ней руками.
— Готова! — довольно объявил Мишка. Он разломил горячую картофелину пополам, поднес ко рту и жадно втянул в себя душистый пар.
Казалось, никогда в жизни не ели они такой вкусной картошки. Как это раньше никто из них не знал, что она так аппетитна! Даже подгоревшая кожица была очень приятной на вкус.
Тимка, по примеру Василька, мял каждую картофелину в ладонях, потом сдавливал и, придав ей вид оладьи, разламывал на две половинки.
— Как масло! — восхищался он.
От печеной картошки осталась одна шелуха.
Зарыли в угли оставшиеся сырые картофелины. Поев, почувствовали прилив тепла и сил.
Тимка стал живее, увереннее. Он разговорился:
— Если бы Соколиный бор был такой, как когда-то, нам бы нисколько не было страшно. Пусть бы все немцы пришли — не нашли бы ничего.
— А какой он был? — полюбопытствовал Мишка.
— Ого, какой! Знаете, какие дубы росли здесь? А грабы! Шестерым нужно было за руки взяться, чтобы обнять один граб. День нужно было на коне скакать, чтобы объехать лес кругом. А там, где наша речка, сам Днепр тогда протекал…
— Ну, это ты уж…
— Скажешь, неправда? А зверья сколько тут было! Медведи, дикие кабаны… А уж волков! Днем в село приходили, утаскивали свиней и даже волов. Если бы не знали люди такого слова, не было бы от волков житья. А то выйдет человек во двор, забьет в колоду топор по самое топорище, скажет такое заклятие — и дудки! Не подойти волкам к скотине.
— Откуда ты все это знаешь? — чуть насмешливо спросил Мишка.
— Да уж знаю! Дед Макар рассказывал. Он мне много разных историй рассказывал на пасеке. Один раз с ним было такое, что и вспомнить страшно. Пошел дед Макар маленьким в Соколиный бор за грибами. Забрался в чащу, а там не пролезть. Заблудился дед Макар. «Го-го-го! — крикнул он. — Помогите, люди добрые!» А в ответ только эхо стонет… Никто не услышал деда Макара, только волки серые. И двинулись они на него. Да что деду! Он прыг, как кошка, — и уже на дереве. Собралось волков больше сотни. Воют под деревом, подскакивают, щелкают зубами от голода, глаз с деда не сводят. А ему хоть бы что: сидит себе на дубе, усмехается… Сидит на дубе день, сидит ночь. Ему уже не до смеха. А волки и не думают уходить. Еще злее стали — только глаза блестят. Сидит он второй день и вторую ночь — они не уходят, уже начали дуб грызть. На счастье, лесом проходил лесник с ружьем — почуяли его волки и разбежались… А знаете, почему бор называется Соколиным?
— А ты знаешь?
— Мне дед Макар говорил… Из-за Сокола. — И Тимка с увлечением начал рассказывать. — Был тот Сокол крепостным у пана. Тяжело жилось тогда людям. Все земли принадлежали панам, не то что теперь. Пан один, а земли много. На земле люди работают, а он говорит: «И земля моя, и вы мои». Все забрал у людей пан, да еще и бил их крепко. А отца деда Макара где-то за тридевять земель променял на собаку… Так вот, задумал пан и того Сокола променять на сибирскую кошку другому пану. Позвал пан Сокола, — тот как раз в это время перевозил жито на панский ток, — да и говорит: «Вот я променял тебя, Сокол, этому пану на сибирскую кошку. Работай, — говорит, — на пана, слушайся его, а не то он шкуру с тебя спустит». А сам сидит, кошку поглаживает.
Крепко рассердился Сокол. Как держал в руках кнут, размахнулся и хлестнул одного пана по шее, а другого — по спине. «Караул! — завопили паны. — Спасите!..» А он их кнутовищем, кнутовищем! Хорошо отделал анафемов, да и скрылся. Пошел в лес. Собрал там добрых парней, да и начал панов бить. Проходу им не давал, повыгонял их из имений. Люто ненавидели паны Сокола, а бедные люди очень его любили.
Жил Сокол в этом бору. Тут он сделал подземные ходы, и шли, говорят, те ходы до самого Киева. И туда, говорят, ходил Сокол и там не давал панам покоя… Да убили все ж таки Сокола. Насыпали ему товарищи посреди бора высокую могилу. Дед Макар говорил, что когда был маленьким, ходил на ту могилу, а с нее была видна Киевская лавра. Это уже теперь ветер развеял и дожди размыли могилу. А то была…
В разговор вмешался Василек:
— А вот когда немцы в восемнадцатом году пришли на Украину, тут собирались партизаны. Мой отец тоже с ними был. Немцы боялись в наши села и нос показать — так их тут били. Говорил отец, что когда собрался в лесу целый батальон, пошли они к Щорсу. А в Соколиный бор пришли другие люди и снова били немцев… А потом, когда с белополяками воевали, в нашем лесу целый день стояла конница Буденного. Отец говорил, что тут сам Буденный бывал.
У Тимки загорелись глаза:
— Ребята! А знаете что… Давайте мы тут поселимся и будем фашистов бить. Как Буденный!
Мальчикам эта мысль очень понравилась.
— И в самом деле, Василий Иванович! Разве мы не сможем? — спросил Мишка.
Василек задумался.
— Да я ничего не боюсь, я утку убью смаху… — заговорил Тимка.
— Мало нас, — сказал наконец Василек.
— Думаешь, ребята не пойдут? Все будут тут! — заявил Мишка.
— Верно! — подтвердил Тимка.
— А оружие найдем, — уверенно сказал Мишка.
— Оружие — не главное. Главное — найти партизан.
— Только бы они были! Найдем.
В глазах Василька засветилось что-то новое:
— Если не догоним своих, не будем сидеть сложа руки.
Забытый мальчиками огонь начал угасать, черные стены ночи снова приблизились, а на дубе опять повисли мерцающие фонарики — звезды. В лесу просыпались птицы, время от времени пробегало легкое дыхание ветра.
Мальчики увлеклись своими планами. В момент наибольшего напряжения, когда Мишка и Тимка, затаив дыхание, забыв обо всем, слушали Василька, где-то в стороне треснула ветка, зашелестели влажные листья.
Мальчики одновременно подняли головы, и их глаза расширились от страха: возле их убежища стоял огромный, словно привидение, человек. Теперь уже не груша и не куст!..
«Привидение» несколько мгновений стояло неподвижно, потом наклонилось и удивленно заговорило:
— Это ты тут, бригадир?
К перепуганным ребятишкам спустился коренастый человек. В нем Василек сразу узнал секретаря райкома партии Ивана Павловича Сидоренко.
— Здравствуйте, товарищ Сидоренко! Это мы. А вы нас так испугали! — торопливо, захлебываясь от радости и волнения, заговорил Василек.
Из темноты вынырнуло еще несколько вооруженных людей. Они спустились к мальчикам и подсели к огню. Один остался наверху караулить. Секретарь подкинул в огонь несколько сухих веток, и через минуту они весело запылали.
Ребятам стало радостно и спокойно. С восторгом поглядывали они на этих людей, на их оружие, на туго набитые патронами подсумки, на зеленые гранаты.
Партизаны закурили.
— Так что же ты, Василий Иванович, не пошел в армию? — обратился секретарь к Васильку.
Тот виновато потупился:
— Кони подвели…
— Какие кони?
Василек рассказал, как условился со старшим лейтенантом о вступлении в армию, как бомбили гитлеровцы переправу, как убежали лошади и как трудно было их поймать.
Они не ловились… — не выдержал Тимка.
Василек посмотрел на него, как бы говоря: «Не вмешивайся, когда старшие беседуют», потом продолжал:
— Пока поймали лошадей, немцы вошли в село.
— И Савву убили… — снова не утерпел Тимка.
Секретарь райкома, должно быть, много ночей не спал, но рассказ Василька он слушал внимательно.
— Что же ты решил делать со своими орлами? — спросил он, взглянув на ребят.
— Да вот… ждем. И сами не знаем, что делать.
— Фашисты заняли район. Наши войска, по приказу Верховного командования, отошли. За один день мы очутились во вражеском тылу, — спокойно объяснил секретарь. — По нашей земле теперь ходит враг. И каждый советский человек, каждый ребенок должен теперь знать, как действовать, найти свое место в жизни и борьбе. Есть всякие люди. Таких, которые будут бороться с врагом, — большинство, а есть и такие, которые будут ему помогать…
— Таких, верно, не найдется, — сказал Василек.
— Будут. Мало их, но будут. Они для народа враги, и еще более страшные, чем фашисты.
— Дядя, а вы партизаны? — спросил вдруг Тимка.
— А ты откуда знаешь о партизанах?
— А товарищ Сталин сказал же, чтобы были партизаны.
— Правильно! Молодец, хлопче!
— А мы можем быть партизанами?
Секретарь райкома улыбнулся:
— Кто хорошо запомнил слова товарища Сталина, тот обязательно будет партизаном.
— Возьмите нас, дядя, в партизаны! — начал просить Тимка.
Василек и Мишка поддержали его.
Секретарь снова улыбнулся:
— Я вижу, вы горячие ребята.
— Мы не подкачаем! — поспешно уверил Мишка.
Секретарь подмигнул Васильку, как старому знакомому:
— Ребята у тебя орлы, бригадир!
— Как это хорошо, что вы набрели на нас! Мы уж не знали, что и делать. А теперь мы с вами, — сказал Василек, приняв дружеские слова секретаря за согласие включить их в отряд.
Но секретарь вдруг нахмурился и сказал:
— Вам, пожалуй, в партизаны еще рано.
Эти слова ошеломили мальчиков. Неудача за неудачей: старший лейтенант не хотел принимать, лошади совсем подвели, а теперь и партизаны не хотят брать с собой… По голосу секретаря они поняли, что все их мольбы будут напрасны. Нет, что ни говорите, а трудно жить на свете маленькому, хоть душа у него, как у взрослого!
— Что же нам делать? — спросил Василек.
— Ого, была бы охота! Дело найдется.
Глаза мальчиков загорелись надеждой. Но Тимка, еще не зная, что предложит им секретарь, уже смотрел на дело с недоверием.
— Какая там работа, — сказал он, — если у нас и оружия совсем нет.
— Оружие бывает разное, — многозначительно сказал секретарь райкома.
— Мы бы лучше с вами! Мы не помешаем, — попробовал еще раз Мишка.
— Когда весь народ поднимем на фашистов, тогда: возьмем и вас. Пока начинаем только мы, взрослые, а вы будете нам помогать в этой важной и трудной работе.
— Как?
— Очень просто. — Секретарь взял в руки какой-то сверток, до сих пор лежавший в его походном мешке. — Вот это нужно раздать народу.
— Листовки! — догадался Мишка.
— Их надо распространять среди народа, чтобы он поднимался на борьбу с оккупантами. Нужно, чтобы взрослые шли в отряды народных мстителей. А тогда уж и вы. Понятно?
— Понятно.
— А с нами вам еще рано. Нас пока мало, придется много ходить, вступать в бои, а вы хоть и хорошие, но еще дети. А впрочем… Вы хотите быть партизанами?
— Очень хотим!
— Мы вас принимаем. И даем задание работать здесь. Партизаны должны быть всюду.
Мальчики понимали, что этот умный человек говорит правду. К тому же, он дает им важное поручение: распространять листовки, поднимать народ против врага… О, это много значило!
— Вы нам дадите листовки? — спросил Василек.
— Конечно! — И в подтверждение своих слов секретарь райкома положил перед мальчиком две-пачки. — Но вы должны быть очень осторожны, вы должны стать настоящими подпольщиками. Знаете, как это — работать подпольно?
— Тайно, значит, — заметил Мишка, — чтобы никто не догадался.
— Правильно! Ни одна душа. Сделал дело — будто и не ты. Сиди себе, помалкивай. А делать надо так, чтоб и комар носа не подточил. Потому что фашисты, если поймают вас, знаете что сделают?
— Повесят!
— Повесят… И еще мучить будут, чтобы выдал товарищей, чтобы изменил великому делу. А так нельзя. Если уж попался — умри, но ни слова! Таков партизанский закон.
Мальчики затаили дыхание. Оказывается, все не так просто, как им это представлялось раньше.
Секретарь как будто угадал их мысли:
— Подумайте лучше. Если кто-нибудь из вас чувствует себя неспособным на такие дела, лучше и не браться.
Но мальчики не хотели и слышать об этом.
— Подпольная работа — опасная работа, — продолжал секретарь. — Кто может отважиться на нее? Только человек сильный, смелый. Ленин и Сталин, большевики тоже когда-то подпольно боролись против царя. Трудная это была борьба, но большевики, ленинцы, люди необыкновенной силы и характера, победили.
— А мы пионеры, — прошептал Тимка.
…На востоке заалела утренняя заря, а секретарь райкома все говорил с ребятами, и каждое его слово, как отборное зерно, падало на благодатную почву.
— Лошадей поберегите. Это вам тоже задание. Они нам будут нужны. Да и вообще не допускайте, чтобы нашим добром пользовался враг.
Мальчики были готовы выполнить любое задание.
Партизаны собрались в дорогу. Жаль было расставаться с ними, но теперь ребята были радостные, бодрые, так как знали, что им следует делать.
— Командиром вашей группы назначаю Василия Ивановича. Согласны?
— Согласны.
— Будьте здоровы, товарищи!
Партизаны пожимали мальчикам руки, как равным.
Секретарь говорил:
— Смотрите у меня: работайте аккуратно, с толком.
— Да мы… Ого, еще как будем работать!
Уже уходя, секретарь отвел Василька в сторону:
— Знаю тебя, Василь, как человека умного, делового. Крепко надеюсь на тебя. Со временем получишь еще более важное задание.
Василек от волнения не знал, что сказать. Он только смотрел благодарными глазами на утомленное лицо командира партизанского отряда, стараясь понять, чем этот человек напоминает ему отца.
— Город ты хорошо знаешь?
— Еще бы! Год там прожил.
— Вот я и думаю: из тебя еще хороший связной выйдет. Понимаешь? В городе остались наши люди. Взрослому с ними нелегко связаться, а ты маленький — кто на тебя подумает!..
Сердце мальчика замирало от радости и волнения. Значит, не напрасно он здесь остался!
— Я все хорошо сделаю, товарищ секретарь, — прошептал он, крепко пожимая руку командиру.
Эти искренние слова Василька прозвучали, как клятва.
Проснувшись на рассвете, мальчики накормили и напоили лошадей, спрятали в кустах листовки.
— Клад Соколиного бора, — сказал Мишка.
Потом мальчики двинулись в разведку. Выйдя на опушку, они встретили двух женщин, пришедших за грибами. Ребята узнали, что их матери очень горюют, думая, что сыновей уже нет в живых. Мишкина и Тимкина хаты сгорели, а хата Василька цела. В селе остался только дед Макар, а все колхозники стали лагерем в небольшой рощице за селом.
Мальчики вместе с женщинами пришли к колхозникам.
Это был настоящий лагерь. Роща была заполнена людьми. Коровы и телята, привязанные к деревьям, щипали листья, где-то кудахтали куры; даже собаки присмирели и не отходили от людей.
Первую встретили они мать Мишки. Со слезами бросилась она к сыну, прижала к себе и держала так, не выпуская, словно боясь, что его снова у нее заберут. И хоть велика была ее радость, не обошлось без неприятных для Мишки упреков:
— Говорила: «Не ходи, Мишка!» Не послушал мать, пошел. А ты тут сиди, плачь и думай! Еще хорошо, что живой вернулся, — теперь такое время…
Ей казалось, что когда сын возле нее, то ни ему, ни ей ничто больше не угрожает. Она успела спасти только одну сковородку, подушку и две кочерги. Остальное все сгорело. Но не это волновало мать;
— Разве ж не горят люди? Лет пять назад полсела молнией сожгло, а через год — смотри, как и не было пожара, только кое-где осталась обгоревшая ушула[1]… А теперь как быть? К родному пепелищу и подойти страшно…
Известие о том, что дети нашлись, быстро облетело лагерь. К Тимке подбежала заплаканная мать. Она не бросилась сразу обнимать сына, а начала сердито кричать на него, как будто он совершил какое-то непоправимое преступление:
— Когда только ты поумнеешь, дубина? А если бы тебя убило? Любуйся тогда тобой! Мало мне и так горя! Знал бы отец — он бы тебе… Говорила — не ходи из дому, так разве ж он послушает! Дети теперь такие стали… — жаловалась она соседям.
Только Василька встретила мать не так, как другие. Она удивленно подняла брови, как будто не ожидала увидеть его здесь, внимательно оглядела сына. За одни сутки он похудел, почернел, стал как будто старше, глаза блестели как-то по-новому. Незнаком был матери этот новый блеск.
— Ты здесь? — удивилась она. И, не дождавшись ответа, с болью прошептала. — Как же ты. Василек, а? Собирался уйти с нашими, а теперь…
— Ничего, мама, — успокаивал ее сын. — Что поделаешь, где-нибудь надо ж быть.
Он подробно рассказал матери о своих вчерашних приключениях, но о ночной встрече с партизанами не обмолвился ни единым словом. И хотя все для него сложилось так неудачно, мать не услышала в его голосе сожаления. Васильку как будто было все равно, что он остался в руках врага. Чуяло материнское сердце, что в сыне произошла какая-то перемена. Не было в нем прежней пылкости, что-то таилось в его сердце, непонятное и недоступное ей. Как будто за одну ночь ей подменили сына. Неужели он размяк, неужели не будет таким, каким она его считала? Чем объяснить все это? В ее сердце зашевелились смутные подозрения, но она сразу же прогнала их: разве можно матери думать плохо о любимом сыне, о своей родной кровиночке!
Василек не заметил смятения матери, не заметил и маленькой слезы, которая была горячее и тяжелее, чем целое море слез. Он жадно накинулся на еду, а взгляд его, задумчивый и неспокойный, был где-то далеко — должно быть, там, где и мысли.
Необычайный лагерь жил своей жизнью. Женщины доили коров и тут же поили детей молоком. Дети все время просили есть и с плачем требовали, чтобы их вели домой. У кого-то на сковородке шипело сало. Кто-то покрикивал на собак, которые путались под ногами, выискивая объедки, и всем надоели.
По лагерю шла мать Саввы с Верочкой на руках. Она искала кого-нибудь из мальчиков, чтобы расспросить о Савве. Но ей так и не пришлось узнать о судьбе своего сына: когда она увидела Мишку, над лагерем прозвучало с отчаянием брошенное кем-то страшное слово:
— Идут!
К роще подкатило несколько машин, из которых на ходу выскакивали зеленые фигуры.
— Рус, рус! — кричали они, рассыпаясь по полю. — Хенде хох![2]
Впереди шел кто-то, но это не был немец. Перекрикивая солдат, визгливым голосом он вопил:
— Выходите, люди добрые, не бойтесь! Идите в село.
По голосу Василек узнал этого человека: это был Лукан Хитрый. «Есть всякие люди…» вспомнил он слова секретаря райкома.
Делать было нечего: люди поднимались, ноги у них подкашивались, дрожали, как у тяжело больных. Нужно было идти, потому что немцы уже толкали тех, которые были поближе, прикладами в спину.
Люди двинулись, молчаливые, угрюмые. Казалось, в село направляется похоронная процессия. Но слез не было — глаза у всех были сухие. С ненавистью и презрением смотрели люди на конвоиров в куцых зеленых мундирах.
— Страшный суд!.. — шептала какая-то старушка.
«Попались!» думал Мишка. Ему хотелось немедленно повидаться с товарищами, но на это не было никакой надежды. Во-первых, мать так крепко держала его за руку, что даже больно было, а во-вторых, разве ж найдет он ребят в такой кутерьме…
Толпа угрюмо двигалась к селу.
Село встретило пленников неприветливо. Оно как будто не узнавало своих обитателей, как не узнавали и они его. В воздухе носился запах гари. Только кое-где стояли уцелевшие строения, полуобгоревшие деревья. Повсюду чернели задымленные печи, торчали пни, голые стволы деревьев, толстые, крепкие ушулы. Только они свидетельствовали о том, что здесь когда-то были теплые гнезда людей.
Чудом сохранился центр села: может, потому, что большинство домов здесь было покрыто железом или черепицей. Сюда, к старой школе, привели пленников.
Ждать пришлось долго. Каждая минута казалась часом. Люди сбились в толпу. Жалобно плакали дети, матери с досадой в голосе старались их угомонить. Соседи косо посматривали на маленьких крикунов: молчали бы уж лучше, как бы беды не накликать! По многим лицам текли слезы. Некоторые что-то шептали про себя. Все понимали: добра ждать нечего.
К Мишке протиснулся Василек. Мишке, руку которого мать не выпускала ни на мгновение, стало стыдно за свое малодушие. Он с досадой вырвал руку.
— Куда ты? — ужаснулась мать.
— Да что вы, мама! — нарочно громко заговорил Мишка. — Немца испугались, что ли?
— Тсс!.. — зашипели вокруг на мальчика.
А мать застыла, как парализованная; хотела что-то сказать, но губы ее окаменели. Она смотрела на сына так, как будто его убили на ее глазах.
— Расстреляют же… — шепнул кто-то из стоявших рядом.
— Ну и пусть! — угрюмо сказал Мишка: ему и в самом деле было не страшно. — Пусть стреляют!
Василек хотел что-то сказать, но так как все обратили на них внимание, он промолчал. Мишка понял и тоже умолк.
В толпе снова послышались всхлипывания.
— Вечером — туда! — сквозь зубы прошептал на ухо Мишке Василек.
Мишка понял и в знак согласия незаметно кивнул головой.
Самое страшное, что должно было притти и чего больше всего боялись, пришло: на крыльцо старой школы вышел солдат, за ним — еще несколько. Испуганные люди не сводили глаз с фашиста, вероятно самого главного, потому что и фуражка у него была выше, чем у других, и живот самый большой, и морда самая красная. Вытянув шею, он мгновение постоял, пожевал тонкими губами сигарету и выплюнул ее прямо перед собой.
Казалось, он сейчас заревет громовым голосом — такой у него был злой вид. Но, к общему удивлению, он, не проронив ни слова, полез назад, как грузный медведь в берлогу. За ним исчезли и остальные. Испуганные люди облегченно вздохнули, переглянулись между собой, но в глазах их по-прежнему светилась тревога. Все понимали, что дело не закончится этой бессмысленной демонстрацией.
Через минуту началось самое страшное. Из помещения вышли два фашиста, а с ними Лукан Хитрый. Он вертелся возле них, как пес, стараясь с одного взгляда угадать их желания и всячески избегая встречаться глазами с односельчанами.
«Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит», подумал, наверно, каждый из колхозников, увидев теперь Лукана. Пригрели змею возле сердца! Перед войной осудили было его за спекуляцию. Не хотел работать в колхозе — все легкого хлеба искал. Жена тогда бегала по селу, со слезами умоляла, чтобы за Лукана поручились. Сжалились — подписались. Выпустили Лукана, а, видно, лучше бы ему сгнить в тюрьме.
Вот ему что-то приказали. Он, как собака-ищейка, потянул носом воздух, насторожился и впервые за все время устремил желтые глаза на толпу. Потом начал пробираться между людьми. Фашисты двинулись за ним.
Из толпы быстро вытолкнули двух мужчин и женщину. Маленькая девочка, уцепившись за юбку матери, исподлобья испуганно смотрела на солдат, которые почему-то тащили ее маму. Но вдруг гитлеровец что-то крикнул и, схватив ребенка за худенькие плечи, отшвырнул его в сторону. Девочка с криком вскочила на ноги, подбежала к матери, прижалась к ней и спрятала искаженное плачем лицо в широких складках платья. Ее больше не трогали.
Не к добру вывели этих троих. Один из них, партизан гражданской войны, завхоз сельскохозяйственной артели, был старый честный человек. Все знали, что он и другой, молодой паренек-калека, выступали на суде свидетелями по делу Лукана. Женщина с девочкой — мать Саввы. Она была депутатом сельского совета и выступала на собраниях против жульничества Лукана.
На крыльцо вышел обер-ефрейтор, раскрыл бумаги. Он заговорил по-русски, путая и искажая слова, но речь его была совершенно понятна и подействовала на всех, как удар обуха.
— Германская армия принесла вам свободу. — Слова обер-ефрейтора прозвучали издевательской насмешкой. — Вот в этой бумаге, — он поднял руку с бумажкой, — написано все. Вы должны работать, подчиняться немецким властям, выполнять все распоряжения. За нарушение приказа — расстрел! Кто будет выходить из села — расстрел! Для примера сейчас эти трое, — он опять показал рукой, — будут публично повешены.
Сердца у всех замерли. Что он сказал? Может быть, они не расслышали? Может быть, он только хочет припугнуть?.. Но другой фашист уже полез на крыльцо и прикреплял там веревочные петли.
— Командование назначает вашим старостой вот этого, — не назвав даже имени, указал немец рукой на Лукана.
Тот низко поклонился.
— Его права неограниченны. Кто не будет подчиняться старосте — расстрел! — добавил обер-ефрейтор.
Он повернулся спиной к толпе, зажег сигарету и начал следить за тем, как привязывают веревки.
Людей сковал страх. У всех были бледные, измученные лица. В глазах у многих вспыхивали искры гнева.
Петли, закрепленные опытной рукой, покачивались, как маятники гигантских часов. Два солдата подошли к Саввиной матери. Она стояла спокойная, плотно сжав губы, и дрожащей рукой гладила голову Верочки. Девочка смотрела перепуганными глазенками, не понимая, что тут делается (где же ей было это понять!), и только инстинктивно чувствовала, что произойдет что-то страшное. Ее вырвали из рук матери и бросили на землю. Верочка снова рванулась к ней.
Тогда вступил в свои обязанности Лукан. Тоном, не допускавшим возражений, он приказал:
— Возьмите девчонку! Ну, сполнять приказ!
Кто-то подхватил девочку на руки, отнес в толпу.
Лучше ей не видеть того, что здесь делается!
Женщину ввели на крыльцо. Она шла спокойно, как бы не понимая, куда и для чего ее ведут. Перед нею поставили стул. И, казалось, теперь только она проснулась, поняла все. Она посмотрела на людей.
— Люди добрые! — крикнула она звонким голосом. — Смотрите на мои муки! Не забудьте только: сегодня я, а завтра другие!..
Ее поставили на стул. Фашист кулаком ударил ее в лицо. Кровь залила губы, но она продолжала:
— Боритесь, иначе все погибнете!
— Мамочка, мама! — с плачем звала Верочка.
— Доченька моя! Сынок мой!.. Люди добрые! Не дайте пропасть моим деткам!..
Ее шею, как змея, обвила петля.
— Прощайте, детки! Прощайте, люди! Прощай, жизнь! Да здравствует…
Это были ее последние слова.
А над толпой, покрывая вздохи и слезы сотен людей, звучал вопль:
— Мама! Мамочка! Мама!..
Тимкин покойный дед был замечательным садоводом. Любил это дело и отец Тимки. В их саду росли еще дедом посаженные развесистые яблони, груши. Самые старые из них уже начали сохнуть. Но были и молоденькие яблоньки, груши, сливы. Да еще какие! На одном дереве — и яблоки и груши, или на одной ветке — мелкие райки, а на другой — здоровенные перистые шлапаки. Отец Тимки вырастил в колхозе большой плодовый сад.
Ни у кого в селе не было такого сада, как у Тимки.
Теперь Тимка не узнал бы родного двора. Дом и хлев сгорели, от сада остались почерневшие стволы. Деревья, не погибшие в огне, постигла другая, не менее печальная участь. Как будто страшный ураган прошел по саду: полегли на землю поломанные ветки, слезились свежими ранами молоденькие деревца. В глубине сада бегали, сбивая случайно уцелевшие плоды, фашисты. При этом они нещадно калечили деревья.
Ужасное зрелище казни совсем ошеломило мальчика. Перед глазами все время раскачивались повешенные. Они преследовали Тимку. Куда девался веселый, изобретательный и находчивый мальчик! Он покорно шел за матерью, механически переставляя ноги, бессильно опустив руки.
Когда немцы ушли из сада, он с матерью и сестрой Софьей направился к клетушке — единственному, что уцелело в усадьбе. В ней хранили яблоки. Еще дед построил эту клеть. В ней он всегда жил с ранней весны до поздней осени, в ней и умер.
Двери были выбиты, от яблок остался только приятный запах. Мать вошла внутрь, положила на солому уснувшую на ее руках Верочку. Девочка тотчас же свернулась клубочком, спрятала лицо в ладонях.
«И Саввы нет… И мать ее повесили… — горько думал Тимка. — Одна она осталась… Четыре года ей всего…»
В горле у него стояли слезы, но глаза были сухи.
Мать присела на дубовом пороге. Утомленным взглядом окинула она разрушенный двор и, как будто поняв наконец, что произошло, заломила руки и тяжело покачала головой. Губы ее беззвучно шептали что-то.
Тимка сидел притихший, низко опустив голову. Ему вдруг захотелось спать. Голова сама клонилась вниз. Мальчик прилег на вязанку соломы и впал в какое-то полузабытье. Он уже не слышал, как тяжело поднялась с порога мать, не видел ее печальной улыбки, когда она посмотрела на него и на Верочку, не слышал, как сказала она Софийке:
— Идем, дочка, хоть картошки накопаем и сварим деткам…
Спалось Тимке неспокойно. Перед глазами все время стояли немцы. Они гнались за ним, и он должен был бежать, хотя не мог сдвинуться с места… Тащили его на виселицу. Он сопротивлялся, грыз им руки, хотел кричать, звать на помощь… И не мог выговорить ни единого слова, не мог издать ни звука…
Из полузабытья его вывел чей-то плач. Подняв голову, он увидел Верочку. Она терла кулачками глаза, по розовым щечкам текли слезы.
— Я хочу к маме, — сказала она Тимке.
Тимка вспомнил посиневшее, налитое кровью лицо Саввиной матери. Он встал и прижал к себе девочку:
— Не нужно, не нужно, Верочка. Зачем тебе мама? Пусть она себе… а ты у нас…
— К маме!.. — плакала девочка.
— Нет у тебя мамы, — вдруг серьезно сказал Тимка. — Уже нет, понимаешь?
— Мама там… — Верочка показала кулачком на дверь.
— Гитлер убил твою маму. Мама умерла.
— Умерла? — переспросила девочка, оторвав кулачки от глаз и недоверчиво глядя на Тимку. — Маму в яму? — допытывалась она.
— В яму.
— Тогда я хочу к Савве!
У Тимки больно сжалось сердце. Имя Саввы вызвало тяжелые воспоминания. Он не в силах был сдержать слезы и громко, совсем по-детски, заплакал.
Теперь его утешала Верочка:
— Не плачь, Тимка, не плачь! Я буду с тобой. Хочешь, пойдем к Савве? Хочешь, Тимка?
Тимке вдруг стало стыдно своих слез, даже смешно, что его, такого большого, утешала маленькая девочка. Он поднял голову и попробовал улыбнуться сквозь слезы:
— А я и не плачу, Верочка. Это я тебя передразниваю.
— А слезки почему?
Она лукаво улыбнулась. На ее глазах больше не было слез, она снова была той Верочкой, с которой так любил играть Тимка. Он вытер покрасневшие глаза. Повеселевшая Верочка уже щебетала, как прежде:
— Давай в прятки играть, хочешь?
Она уже вскочила на стройные ножки. Тимка вспомнил, что еще недавно Савва, Верочка и он, веселые и беззаботные, играли на огороде в прятки и смеялись над тем, как забавно пряталась Верочка. Подлезет под куст картошки, закроет глаза руками и звонко кричит: «Уже! Ищите!»
Это воспоминание развеселило Тимку:
— Прячься, Верочка!
Девочка быстро побежала к двери, как белка перепрыгнула через высокий порог и исчезла.
— Подожди… Сейчас спрячусь… — звенел ее голосок.
Тимка зажмурил глаза, прикрыл ладонями лицо — точно так, как раньше, в счастливые дни. Хотелось забыть обо всем: о войне, о фашистах… Он отгонял от себя мысли о случившемся. Но это деланное, внешнее равнодушие к пережитому не принесло ему успокоения. До слуха доносился рев моторов: по главной улице села двигались вражеские колонны. Нет, нельзя забыть пережитое!
А Верочка молчала. Вероятно, уже спряталась. Тимка оторвал ладони от глаз, улыбнулся, представив себе Верочку с зажмуренными глазами где-нибудь под кустом смородины.
— Уже? — громко спросил он.
В ответ совсем близко от клети послышались всхлипыванья. Тимка выглянул в дверь. Верочка, беспомощно опустив руки, плакала.
— Что ты, Верочка? Почему не спряталась?
— Так где же мне спрятаться? — жалобно спросила она, подняв на Тимку глаза, полные слез.
Тимка обвел взглядом сад. Только теперь он рассмотрел его по-настоящему: сад был вытоптан, опустошен. Смятые колесами автомашин, лежали на земле роскошные кусты черной и красной смородины. Высокая трава была прибита сотнями ног. Сад просвечивал из конца в конец. На деревьях почти не осталось листьев. Спрятаться, действительно, было негде…
У Тимки защемило сердце. Но он не дал воли своим чувствам. Подняв Верочку на руки, он начал кружить ее.
Сильный порыв ветра рванул широко раскрытую дверь, холодом охватил детей. Большая туча, закрывшая полнеба, надвинулась на село. Над лугами стемнело: там уже, наверное, шел дождь. Ветер все настойчивее теребил на Верочке платье, а потом швырнул, как пшено, первые капли дождя.
Тимка и Верочка спрятались в клеть. Открыли дверь. Летний дождь, без молнии и грома, окутал село серой мглой.
Стоя на пороге, Верочка подставляла озябшие, посиневшие ручонки под холодные капли дождя и припевала:
Дождик, дождик,
Не мани, не мани
Да по правде рубани!..
А Тимку снова охватила грусть. Он смотрел на сад, наблюдая, как разливаются по земле лужи, как пенятся на воде дождевые пузыри. На огороде, как в тумане, заколыхались какие-то фигуры: то бежали мать и Софийка. А кто это, такой забавный, катится, как кочан, через сад, между изувеченными деревьями? Да это же Мишка в старом, потертом отцовском плаще-дождевике!
И Тимка сразу понял, что его так угнетало: отсутствие товарищей.
— Мишка! Мишка! Скорее, промокнешь!
Мишка перепрыгнул через порог клети. С плаща его ручейками сбегала вода. А Тимка искренне радовался приходу товарища. Он обнимал за плечи мокрого, как воробышек, Мишку и шептал:
— Я тут ошалел один. Какой ты молодец, что пришел!
К клети подходили мать и Софийка. Увидев их, Мишка прошептал Тимке:
— Вечером — в Соколиный. Василий Иванович приказал.
Отец Василька любил порядок. Его бригада во всем была первой: и в дисциплине и по урожаю. Но он не запускал и собственное хозяйство. Свою усадьбу он обнес высоким дощатым забором, на широком дворе выстроил рубленый хлев. Летом под окнами всегда цвели цветы, а под роскошной липой стоял большой стол, за которым любили работать отец, братья и особенно Василек.
Усадьба стояла на краю села и потому не сгорела во время пожара.
Василек и его мать, усталые, шли домой. Казалось, они возвращались с далекой дороги и не знали, каким найдут родное жилище.
Василек похудел, даже сгорбился и казался еще меньше ростом — так, мальчик лет одиннадцати. Мать, которая была раньше полнолицей и на диво долго не старилась, тоже за эти дни стала неузнаваемой. Ее бледное лицо пересекли глубокие морщины. Прекрасные черные глаза лихорадочно блестели из-под сурово нахмуренных бровей. Не поднимая головы, шла она за сыном.
Трех сыновей имела она и дочь, а теперь остался один только Василек. Двое старших — в армии, дочка эвакуировалась с институтом, муж тоже воюет…
Приблизившись к своему двору, мать и сын в удивлении остановились. Он это или не он? Сиротой стоял дом, растерянно жался к оголенным деревьям приземистый хлев. Изгородь была повалена, раскидана во все стороны. Только липа шумела листвой, как всегда могучая, гордая. Весь сад был забит большими крытыми машинами, которые своими металлическими боками поломали ветви деревьев. Во дворе хозяйничали немцы. Идти или нет?
— Идем! — решительно сказал Василек, и матери почему-то не понравилась эта решительность.
Фашисты громко смеялись, лопотали что-то по-своему. Они весело замахали пришедшим руками, приглашая:
— Рус! Ком, ком!
У матери задрожали руки, и она едва не выронила свои убогие пожитки.
— Идем, — тихо сказал Василек.
Мать покорно двинулась за ним. Они вошли во двор. Пустотой и чужим духом повеяло от родного жилища.
Василек с первого взгляда понял, что так смешило и забавляло немцев. На земле валялись беспорядочно брошенные вентери, с которыми он с братьями каждое лето рыбачил. Молодой солдат взял один из них в руки. Рот его расплылся в улыбке до самых ушей, и от этого лицо стало придурковатым и уродливым.
Василек неплохо знал немецкий язык. Он свободно разговаривал с учительницей, но теперь, слыша чужую речь из уст самих фашистов, улавливал только отдельные слова. Учительница говорила спокойно, а эти так спешили, что получалась какая-то мешанина. Несмотря на это, по отдельным словам он понимал, о чем у них идет разговор.
Один из них, прыщеватый и самодовольный, тыча пальцем в вентерь, спросил:
— Что есть?.. Вещь… куда?
От первого испуга у матери не осталось и следа. И когда она подняла на гитлеровца глаза, они смотрели на него с презрением, как на низшее, лишенное разума существо.
— «Вещь, вещь»!.. Не вещь, а вентерь для рыбы! — громко сказала она удивленным немцам и направилась в дом. — Идем, Василек! — бросила она сыну.
Немцы мгновение растерянно смотрели им вслед. Потом молодой, продолжавший нелепо улыбаться, вдруг опомнился, улыбка у него исчезла, и вместо нее в глазах появилось выражение недоумения и испуга. Догнав несколькими прыжками женщину, он вцепился в ее руку:
— Матка! Цурюк! Герр офицер…
Свободной рукой он показал ей на хлев: там, мол, будете жить.
Они пошли в хлев. Ни коровы, ни бычка, ни свиней, даже кур не осталось, как будто они никогда тут и не водились. Сено и солому тоже повытаскали непрошеные гости. Всплеснув руками, мать начала громко проклинать грабителей.
Василек вспомнил, что вечером нужно в Соколиный бор — накормить и напоить лошадей. А может быть, снова придут партизаны: они ведь обещали бывать часто. О, теперь он многое мог бы рассказать секретарю райкома: как вешали гитлеровцы жителей, о чем говорят в селе и какие машины идут на восток по главной улице.
Он прислушался к разговору немцев на дворе. Они снов» а ломали себе голову над назначением вентерей.
— Ганс, позови того звереныша, что сидит в хлеву, — надо добиться толку…
— Достань словарь, Фриц, без него ни черта не добьешься.
Дверь хлева распахнулась. В ней появилась улыбающаяся голова с растянутым до ушей ртом.
— Кнабе, ком, ком!.. — поманил Ганс.
Василек поднялся. Мать схватила его за руку.
— Не бойтесь, мама! Они о вентерях.
Он вышел во двор. Мать стала в дверях, готовая, если нужно будет, броситься на помощь сыну. Василек посмотрел на небо, с юга надвигалась туча.
Фашисты опять вертелись вокруг вентерей, листали словарь, ища нужные слова.
— Как это называется? — спросил наконец скуластый немец, размахивая перед глазами мальчика снастью.
— Вентерь, — спокойно объяснил Василек.
Немцы, повторяя один за другим «вентерь, вентерь», опять сунули носы в книжечку, но нужного слова там не было.
— Для чего это? — последовал новый вопрос.
— Рыбу ловить.
— Рипу?
— Рыбу.
Снова зашелестели страницы. И вдруг радостное восклицание:
— О, рипа! О, рипа!
Тот, что нашел слово «рыба», громко причмокнул языком, радостно рассмеялся.
— О, черт бери! — кричал немец с улыбкой до ушей. — Как хорошо было бы поесть фаршированной рыбы!
— Идея! — воскликнул другой. — Я вас всех сегодня накормлю настоящей фаршированной рыбой в томате, с морковкой и луком. Мы пошлем за рыбой этого звереныша… Рипа! Рипа! — закричал он Васильку на ухо, как глухому, и показал рукой в ту сторону, где должна была водиться заманчивая рыба.
Василек был доволен. Он понимал, что это поручение дает ему пропуск для свободного выхода из села. Солдаты долго со словарем объясняли мальчику задачу, а он притворялся, что ничего не понимает. Наконец, когда ему надоело забавляться, он сделал вид, что сообразил, чего от него хотят.
— Хорошо, — сказал он. — Только нужны документы, папир такой.
— А! Папир!..
Тот, что все время улыбался, достал из сумки блокнот, вырвал из него листок и написал несколько слов.
Василек собрал вентери.
— Мама, — сказал он, — идите к соседям, а я пошел рыбу ловить…
— Чтоб их передавило, анафемов! — только и сказала мать.
Василек не торопясь сложил снасть и сказал:
— Ну, я пошел, мама.
Сильный порыв ветра взвихрил песок во дворе.
Ночь была по-осеннему темна.
Еще днем тяжелые тучи затянули небо. Около часа шел буйный летний ливень, потом он незаметно превратился в осенний моросящий дождь. Именно в эти сумерки лето встретилось с осенью и, прослезившись последним теплым дождем, кончилось. Вступала в свои права долгая дождливая пора.
Мальчики зарылись в небольшой стог сена, принесенного для лошадей. Сено промокло насквозь, ребята тоже промокли до костей, но им было тепло: вода уже парила, грела.
В верхушках деревьев вел тихую беседу с листьями мелкий дождь. Он умывал каждый листочек, щедро поил целительной влагой все вокруг. В лесу было темно, как в подземелье, и так тихо, как бывает только осенней ночью, когда монотонный шум дождя заглушает все другие звуки…
По-разному добирались сюда мальчики.
Василек еще днем ушел из села. Он переждал ливень под чьим-то уцелевшим хлевом, а потом, спокойный и уверенный, пошел дальше. Несколько раз его останавливали фашисты, но он показывал им «папир», и его тотчас же отпускали.
Проходя мимо школы, он хотел не смотреть в ту сторону, но глаза сами скользнули по старой, почерневшей от дождей крыше. На покосившемся крыльце ветер раскачивал три тяжело обвисших, закостеневших трупа. По спине Василька пробежали мурашки, его сердце наполнилось болью и ненавистью.
«Они не первые, — подумал он, — и, верно, не последние…» И тучи стали тяжелее, и потемнело сразу все вокруг.
Василек чувствовал, что если даже самому придется повиснуть на веревке, как первым трем жертвам, то и это не испугает его. Он все равно будет бороться! Гибель советских людей взывала к мести.
Вдруг мальчик услышал чей-то хриплый голос:
— Эй! Ты куда, щенок?
Перед ним стоял Лукан Хитрый.
Василек небрежно бросил:
— Рыбачить.
— Вижу, что рыбачить. Рыбак! Верно, на виселицу захотел с набитым животом?
Мальчик блеснул черными глазами, и во взгляде этом было что-то жестокое, несвойственное Васильку:
— На виселице будет тот, кому там место.
— Вот, вот! — подхватил староста. — По тебе она и плачет. Слышал приказ: не уходить из села?
— Слышал.
На дороге появились два гитлеровских солдата. Они были еще далеко, но Лукан, сорвав с головы мокрую шапку и подставив дождю восковую лысину, уже застыл в поклоне.
Василек заблаговременно достал из-за пазухи бумажку. Солдат, удивленно подняв рыжие лохматые брови, взял ее и поднес к глазам. Мальчик торжествующе и злорадно посмотрел на старосту: ну что, мол? Тот стоял, раскрыв рот от удивления, беспокойными желтыми глазами смотрел на бумажку.
Прочитав, фашист бережно сложил бумажку вчетверо и вернул ее Васильку:
— Гут, гут! Марш, марш! — И объяснил Лукану. — Майор хочет рыбы.
Василек, поглядывая на старосту, насмешливо сказал:
— Меня сам генерал ихний посылает за рыбой, а вы, дядька, привязываетесь!
Плоское лицо Лукана расползлось в ласковой улыбке:
— Ну, иди, иди! Так, говоришь, генерал? Так бы и сказал сразу! — И когда мальчик уже двинулся, лицо Лукана сузилось, нос сморщился, глаза стали злыми. — Да смотри мне, чтобы рыба была первый сорт! А не то шкуру спущу!..
На утлой лодчонке, спрятанной в осоке. Василек уже под вечер выехал на речку. Глазом опытного рыбака он выбрал места, где лучше поставить вентери. Забыто было все остальное: в нем говорил теперь только заядлый рыбак. Он медленно вел лодку, вспенивая воду, рассекая веслом широкие зеленые листья водяных лилий.
По дороге к Соколиному бору Василек расставил все вентери, зорко оглядел речку. Потом украдкой, как бы боясь, чтобы кто-нибудь не заметил, перевел взгляд на окутанный сеткой дождя лес. Сейчас Василек не был больше рыбаком. Таинственно усмехнувшись, он сторожко огляделся и начал быстро грести…
Мишке с Тимкой было хуже. Выйти из села они могли только под прикрытием ночи, рискуя наткнуться на вражеский патруль. Самым же трудным было уйти от надзора матерей, не спускавших с мальчиков глаз.
Будь по-Тимкиному, они никуда не пошли бы. В нем нельзя было узнать прежнего неугомонного говоруна: он был угрюм, все время молчал, ни одной живой мысли не приходило ему в голову. Перед ним неотступно стояло школьное крыльцо и обезображенное лицо Саввиной матери. Серые умные глаза мальчика под воспаленными веками горели, как у малярика, лицо вытянулось и потемнело.
Мишка не так близко принял все к сердцу, может быть, потому, что, стиснутый между людьми, он не видел казни: идя с матерью, он даже не взглянул на страшное крыльцо. Может быть, еще и потому, что он был натурой спокойной и рассудительной.
Он думал об одном: о приказе Василия Ивановича, их командира. Авторитет Василька еще больше вырос в его глазах — ведь Василька лично знал старший среди партизан и назначил его командиром. Теперь Мишка готов был идти за Васильком в огонь и в воду.
Побывав у Тимки, Мишка заметил, в каком угнетенном состоянии тот находится. И если раньше в подобном случае он презирал бы мальчика, то теперь он проникся к нему сожалением. Мишка понимал: Тимке надо помочь.
Надвигался вечер, а Мишка ничего не мог придумать. Он не знал, под каким предлогом отпроситься у матери. Поселились они в погребнике. В погребе было сыро, холодно; но погребник, вкопанный на треть в землю, был просторный, сухой и теплый. Мать принесла соломы, настлала ее около сухой стены, и они устроились здесь жить.
С ними поселилась соседка — та самая, с которой еще вчера мать переговаривалась через дорогу. У соседки от дома не осталось ничего, негде было даже укрыться от дождя. Зато она заботливо сберегла горшки, большой чугунный котел, миски, ложки и даже деревянное корыто для стирки белья. Если добавить к этому большую торбу пшена, мешок гречневой муки и три куска старого, пожелтевшего сала, то по сравнению с Мишкиной матерью она казалась богачкой. Правда, на огороде у матери было тоже кое-что закопано (повылезли бы очи у немцев, чтобы не увидели!).
Теперь в погребнике было тесно, людно, потому что соседка поселилась не одна, а с двумя детьми и сестрой. Было тихо и жутко. Изредка перебрасывались словечком, да и то шепотом. Прислушивались к реву моторов, к дикому гиканью ездовых, а главное — вслушивались, не несет ли сюда этих чертяк… Дождю обрадовались: не станут грабители лазить по дворам в сырую погоду.
Но Мишка думал о другом. Уже вечер подошел, а он не знал, как вырваться из дому. Мать как будто догадывалась о его намерении и бдительно следила за мальчиком. Он старался казаться равнодушным, беззаботным. И уже когда наступил критический момент, появилась нужная мысль.
— Мама! А Верочка Саввина плачет, — сказал он таким тоном, словно только это его и интересовало.
— Бедный ребенок!
— Никак не хотела меня отпустить — обняла за шею: возьми и возьми! — Он пытливо глядел на мать.
Его слова попали в цель. Мать вытерла слезу, сердце ее разрывалось от жалости.
— Почему же ты, сынок, не взял ребенка?.. Она ведь так любит Мишку, сиротка! — повернулась мать к соседке.
— Пойди возьми, Мишка, девочку, — сказала добросердечная соседка. — Там, должно быть, и накормить ее нечем.
— Нечем.
— И в самом деле, возьми, сынок!
Мишке, собственно, только это и нужно было. Он встал с соломы, нехотя взял отцовский плащ, всем своим видом говоря: «Если б вы знали, как мне не хочется идти под дождь!»
— А если не отдадут? — остановился он в нерешительности на пороге.
— Иди домой.
— Наперед знаю, что Верочку не отпустят, — вздохнул он.
Мать, казалось, не слышала этих слов. Тогда Мишка небрежно, словно самому себе, сказал:
— Придется, верно, у Тимки ночевать.
Мать что-то говорила, но Мишка стукнул дверью и побежал, шлепая босыми ногами по мокрой земле…
Уже совсем стемнело, когда мальчики упросили Тимкину мать отпустить сына ночевать к Мишке.
— У нас просторно, тепло, мать галушки варит. Очень просила… — уговаривал Мишка.
Поглядев на исхудалое лицо сына, вспомнив о том, что и покормить его нечем, а тут мальчику подвертывались горячие галушки, мать тяжело вздохнула и отпустила Тимку.
Когда мальчики встретились с Васильком и снова очутились все вместе, на сердце у каждого стало веселее. Даже Тимка обрел равновесие. Опасная дорога успокоила: его уже не преследовали страшные призраки казненных. В лесной тьме рядом со своими друзьями он чувствовал себя спокойнее, чем среди бела дня на родном дворе.
Они терпеливо дожидались партизан.
— Придут, — уверял Мишка.
— А может быть, и нет. Дождь такой, темень… — сомневался Тимка.
— Вот еще! Побоялись бы они дождя!
— Увидим, — сказал Василек, в душе почему-то веря, что партизаны должны притти.
Говорили о разном.
— Неужели так будет все время? — вдруг спросил Тимка.
— Как?
— Да что немцев будет полное село.
— А бес их знает! — зевнул Василек.
— А как же с листовками? — вспомнил Тимка.
— Чего доброго, еще промокли, — забеспокоился Василек.
Листовки действительно промокли. Их перенесли под сено. Одну пачку Василек раскрыл, разделил на три части.
— Надо распространять, пусть там хоть сам черт будет, не то что фашисты! — сказал он.
Молчали. Каждый думал о своем. Мишка мысленно был на родном дворе, в теплом погребнике, где неспокойным сном спала мать, не ведая, где теперь ее сын. Там сухо, тепло, дождь не каплет за воротник, как здесь, в лесу… В голове блеснула новая мысль. Он горячо зашептал товарищам:
— А что я придумал!..
— Что?
— Сделать землянку! Ну, погреб такой. И листовки там будут и мы…
Но его уже хорошо поняли.
— Вот это да! — даже смеялся от радости Тимка.
— Правильно! — поддержал Мишкино предложение и Василек.
Для лошадей решили построить шалаш.
…Перед рассветом Василек отправил Мишку и Тимку домой.
— Мне еще нужно вентери посмотреть, — сказал он на прощанье, а у самого теплилась надежда, что, может быть, ближе к рассвету придут партизаны.
Но в тот день они так и не пришли.
Сохраняя при помощи весла равновесие, Василек вытаскивал из воды один за другим свои вентери. В лодчонку лилась вода, с отяжелевшей сети падали крупные капли, между густыми переплетами вентеря блестели, как в крошечных окнах, тоненькие водяные перепонки. Но ни в одном из вентерей рыбы не было. И только в двух последних Василек нашел линьков и небольшого карасика.
Неудача никогда не разочарует настоящего рыбака, ибо если б рыбаки разочаровывались при каждой неудаче, они давно уже перевелись бы на свете. Василек был настоящим рыбаком. Он осторожно поставил в воду последний вентерь и только тогда посмотрел на улов.
«Ну что ж, с таким уловом нельзя возвращаться в село, — подумал он. — Староста обещал шкуру спустить, но господин офицер со своими любителями рыбных блюд предупредит его!»
Приходилось ждать вечера: может быть, днем что-нибудь сдуру и влезет в вентерь. А спать так хотелось! Недолго думая Василек подвел лодку к берегу, втащил ее в высокую острую осоку, расстелил на дне челна мокрое сено и уже через несколько минут спал крепким сном.
А тем временем в селе произошли большие перемены. О, если бы хоть сорока на хвосте принесла Васильку в лодку эти вести!..
Много или мало спал Василек — сказать трудно: ложился — небо было в тучах, и проснулся — то же. Только тогда накрапывал мелкий дождь, а теперь он сеялся, как через густое сито.
Василек выехал на речку, медленно, словно играя, пустил лодку по течению и поплыл к селу. В прибрежной осоке гулял ветер и старательно расчесывал ее, пригибая к самой земле.
Село было как на ладони. Всматриваясь и вслушиваясь, Василек старался угадать, что там делается. Его тревожила участь матери. Что, если начнут донимать ее за то, что он не принес рыбы? Чего ждать от них хорошего!
В селе было тихо. Не слышно было шума моторов, не шли через мост обозы. Вот кто-то вышел из села, направился к речке; за плечами у него пулемет или ружье. Может быть, это его идут разыскивать? На всякий случай Василек пристал к берегу, втиснулся в осоку и начал наблюдать. Но это был какой-то запоздалый косарь. Он начал выкашивать траву над рекой. От него Василек узнал, что и господин офицер, и его молодой адъютант, и вся часть на рассвете ушли из села. Проселочная дорога была глухая, и фашистские обозы пошли соседним шоссе, километров за двадцать отсюда.
Единственной властью в селе остались Лукан и трое солдат из тыловой хозяйственной части.
Гроза прошла, оставив всюду противную осеннюю слякоть. И кто знает, может надолго… Но все же люди облегченно вздохнули: меньше слонялось по селу зеленых мундиров, некому было копаться на пожарищах…
Василек возвращался домой радостно возбужденный. Мать давно уже поджидала сына.
— Вынесло? — еще издали спросил ее Василек.
— Чтоб их ветром по свету, как пепел, разнесло! Одних чертей вынесло, а других принесло. Зимовать, наверно, будем в хлеву, как скотина.
Выяснилось, что в их доме остановилось трое гитлеровцев.
Узнав новость, Василек небрежно бросил:
— Вынесло тех, вынесет и этих.
Подойдя к дому. Василек столкнулся с человеком необычайного вида, как тыква выкатившимся из сеней. Разомлевшее от огня лицо, круглые, как у птицы, маленькие бесцветные глаза, большой круглый живот, круглые, одутловатые щеки, круглая жирная лысина — все в нем было круглое. Он неплохо для немца говорил по-русски. Выяснилось, что он был уже когда-то в России, в плену.
— А, молотой тшеловек! — Такими словами встретил он Василька, и не успел мальчик опомниться, как два линя и карасик уже были в руках у немца. — Слапый, слапый рипа! — укорял он и показывал руками, какой должна быть рыба — Нужно польшой! Во! — И добавил — Нужно много-много!
Так же быстро, как выкатился из дома, он вкатился обратно. А через минуту его засаленная нижняя рубашка и широкие пестрые подтяжки снова мелькнули в сенях. Немец остановился на пороге. В руках он держал топор и маленькое полено.
— Молотой тшеловек! — обратился он к Васильку. — Рупай тров. Такой нетлинный, коротки. Дойче плита. Быстро, быстро!
— Иди, сынок, наколи, — тихо посоветовала мать Васильку, увидев, как вспыхнули гневом глаза мальчика. — Чтоб им в пояснице день и ночь кололо! А то придет долговязый — не миновать беды…
В селе долго звучали редкие выстрелы. Потом они стихли, а через некоторое время явился и долговязый. Он был узкоплеч: маленькая голова его сидела на тонкой, длинной шее, как топор на топорище.
Весь обвешанный разного размера пистолетами, держа в обеих руках убитых кур, поблескивая зелеными змеиными глазами, он не обратил никакого внимания на мальчика и прошел в хату. Из сеней послышался его по-детски тонкий голос:
— Отто! Охота наславу!
А Отто уже звал мать:
— Матка! Куры, куры!
Скоро вернулся и третий. Это был большеголовый, широкоплечий атлет с одним глазом. На другом глазу чернела кожаная повязка. Уцелевший глаз смотрел на все так пронзительно, что, вероятно, вполне заменял оба. С туго набитым мешком за плечами немец прошел по двору, уколов незнакомого мальчика, как иглой, острым взглядом…
За те дни, пока эти трое жили в селе, Василек хорошо успел к ним присмотреться.
Отто был в Германии хозяином пивной. Он ни о чем, кроме кулинарного дела, не говорил и не мог говорить. Он подолгу рассказывал, какие вкусные и нежные блюда готовил он в своем заведении, как трудно стало перед этой войной, когда уже не о деликатесах, а о простых сосисках мечтали, как о самом лучшем блюде. Но теперь, слава богу, фюрер думает за всех! Закончится эта война, и опять будет немцам очень хорошо. Он снова откроет ресторан — в Москве или, в крайнем случае, в Киеве. О, он покажет, как надо приготовлять кушанья!
Долговязый Фриц в Германии держал тир, в котором гитлеровцы день и ночь учились стрелять. Фриц помешался на оружии. У него на поясе всегда висело не меньше пяти пистолетов и десятка два хранилось в ящике.
Одноглазый Адольф, который больше всего гордился своим именем, у себя дома занимался всем и ничем. Подобно фюреру, его знали как недоучку-живописца, который брал и малярные работы, и как любителя музыки, и как пособника полиции в делах розыска. Теперь он забыл все свои прежние профессии, кроме двух последних, которым придавал особое значение. Все его карманы были набиты губными гармониками разных типов и видов. А полицейский опыт он широко использовал для работы в украинских селах.
День у них начинался в восемь утра.
Отто растапливал плитку, привезенную из Нюрнберга, и начинал готовить завтрак. У него всегда что-то шипело на сковородках и в кастрюлях.
Адольф садился возле дома на завалинке и наслаждался звуками военных маршей.
Фриц становился под липу и воображал, что находится в тире. От ствола яблони отлетали куски коры, падали ветки.
Стрельба и музыка продолжались, пока Отто, как распорядитель бала, не оповещал камрадов, что завтрак готов.
Следя за тем, как Фриц прячет в ящик свои пистолеты, Адольф говорил:
— Фриц, будь приятелем, вот этот… — и дотрагивался до одного из пистолетов. — На память!
Фриц чувствовал себя, как при встрече с грабителем на большой дороге:
— Что ты, что ты! Это же бельгийский. Мне его…
Он быстро сгребал оружие в ящик, а Адольф убеждался, что подарка от приятеля не получит. Чтобы загладить неловкость, он спрашивал:
— Как думает господин Фриц: наши Москву взяли?
Господин Фриц безусловно ничего не думает. Ему и так хорошо. Довольно того, что за него думает фюрер.
Завтракали они долго и молча. Только и слышно было, как трещали куриные кости, будто там работала льнотрепалка.
В это время во двор входил Лукан. Останавливался у порога, как охотничья собака, делающая стойку.
Василек наблюдал за его жалкой фигурой, смеялся одними глазами и нетерпеливо ждал того, что совершалось каждое утро.
Появлялся Отто, и Лукан отвешивал земной поклон.
— А, господин бургомистер! — весело, как равного себе или старого друга, приветствовал Отто Лукана. — С добрым утром!
— С добрым утром, с добрым утром, господин офицер! — здоровался, низко кланяясь, Лукан.
Отто очень нравилось, что его называют господином офицером.
— Как спалось? — дружески спрашивал он Лукана и тыкал ему в руку сигарету.
Поспешно, задыхаясь от радости, Лукан благодарил за внимание, интересовался сном и здоровьем господина офицера и, хотя отродясь не курил, благоговейно прикладывался сигаретой к поднесенной гостеприимным Отто зажигалке. Он готов был не только курить — дым глотать, пусть только прикажет господин офицер!
Отто расспрашивал о здоровье жены и детей, не зная даже, есть ли они у Лукана, а потом начинал деловой разговор.
— Сколько вчера отправлено свиня? — спрашивал он, и глаза его становились круглыми и холодными.
Лукан бледнел, губы его дрожали:
— Десять, десять, как было приказано, ваше благородие!
Отто несколько минут смотрел на старосту, потом его короткая твердая рука удивительно быстро мелькала в воздухе, и на весь двор раздавалась звучная пощечина:
— Врешь, старая лиса, нужно двенадцать!
— Десять приказывали, ваше благородие, — пробовал защищаться староста.
В ответ звучала вторая пощечина, и у старосты загоралась другая щека.
— А коров?
— Тридцать, ваше превосходительство.
Отто был доволен.
— Кур? — спрашивал он дальше.
— Ох, с курами горе! Господину офицеру уже нечего стрелять. Всего по селу взято на учет пятьдесят четыре курицы. Я решил оставить их для вашего превосходительства.
Отто минуту думал, потом одобрительно кивал головой. Доставал из кармана широких, лягушечьего цвета брюк блокнот и карандаш, что-то быстро записывал и распоряжался:
— Сегодня — пятнадцать хороший свиня, сорок коров, триста пудов пшеницы.
— Будет исполнено, — кланялся Лукан.
Василек говорил матери:
— Ну и вояки!
Он уже смотрел на врагов без страха, с чувством отвращения и превосходства.
…Пришел наконец день, когда Отто объявил матери:
— Ну, хозяюшка, жаль расставаться, но ничего не поделаешь, нужно. Завтра выезжаем. Не скучайте по нас. Приказ фюрера!
— Езжайте, — только и прошептала мать, и у нее вырвался облегченный вздох.
Войдя в свои права, осень повела себя сперва сурово — все что-то хмурилась, а потом смягчилась. Небо очистилось от туч, в глубокой синеве появилось солнце. Оно не горело по-летнему, но зато золотило деревья, покрывая каждый листочек такими чудесными узорами, какие вряд ли удались бы самому искусному художнику.
Соколиный бор теперь золотился, пылал холодным пламенем, а осень каждое утро готовила всё новые и новые рисунки, добавляя горячие краски.
Однажды утром мальчики снова собрались в Соколином бору. В последнее время они многое успели сделать. В лесу у них было теперь свое убежище. За несколько дней и ночей они построили замечательную землянку. Это была настоящая комнатка, в которой могло поместиться до десяти человек. Ее крыша была вровень с землей и так замаскирована, что самый острый глаз не смог бы ее заметить. Прямо на крыше росли папоротник, ореховые кусты и колючая ежевика. Свежеразрытую землю укрыли сухими листьями, травами. Казалось, даже зверь не ступал здесь, и, уж конечно, никто не заподозрил бы, что здесь поработали человеческие руки. Вход в землянку устроили под большим ореховым кустом. Дверь сплели из лозы, обмазали глиной, украсили сухой травой и ботвой, а сверху еще и веток сухих набросали.
Мальчики очень любили теперь проводить время в землянке, вести разговоры, обдумывать, как они будут бороться с врагом.
Отец Мишки был пасечником. Пчел немцы уничтожили, но Мишка нашел в погребе несколько кругов воска и принес в землянку. Мальчики сделали из воска свечи, и теперь у них было светло. Очень нравилось им свое собственное жилище: стены оплетены лозой, пол устлан сухим сеном, потолок деревянный. Даже стол смастерили. Над столом повесили два маленьких портрета — Ленина и Сталина.
Собравшись утром, мальчики делились своими успехами. Мишка и Тимка сияли — они разбросали за ночь десятки листовок. Ни одно пожарище, ни один двор не остались без внимания. Только двор Василька обошли. А старосте Тимка набросал полный двор листовок: пусть читает, собака!
Отныне всю ненависть к врагу за Савву, за Саввину мать, за сиротку Верочку Тимка направил против Лукана. Теперь Тимка не даст ему житья! Мальчик придумывал для него самые фантастические наказания. Не расстрелять или повесить, а так допекать! Допекать, пока подохнет в страшных муках, с ума сойдет или повесится!..
Ребята с увлечением рассказывали, как они ходили в ночной тьме, оставляя за собой белых трепещущих мотыльков.
Но все их подвиги померкли после того, как Василек, приняв таинственно-важный вид, неторопливо вытащил из кармана черный, как воронье крыло, пистолет: это был один из пистолетов, составлявших богатство Фрица. Мальчики, не веря своим глазам, раскрыли рты, а Василек, к еще большему их удивлению, вынул несколько пачек патронов.
— Ну и штучка! — радовался Тимка, нежно поглаживая холодное тело пистолета, как будто это он был хозяином оружия. — И у дядьки Михайлы такого не было! — воскликнул он.
— Где ты его? — порывисто спросил Мишка. Глаза его горели завистью: почему не он добыл такую чудесную вещь?
Василек рассказал, как он достал этот пистолет.
— Теперь Фриц с ума сойдет или еще, чего доброго, застрелит Адольфа. Вот было бы хорошо!
Первый трофей разглядывали долго: ведь не каждому выпадает счастье прикоснуться своими руками к настоящему оружию! Единодушно решили подарить пистолет командиру партизан, как только он к ним придет.
Одно только волновало: почему он так долго не идет?
— Вообще мы должны собирать оружие, — наставлял своих друзей Василек. — Всё — винтовки, гранаты, патроны…
Мишке даже непонятно было, как же он до сих пор об этом не подумал. Ведь двоюродный брат Алеша, живший в соседнем селе, говорил однажды, что знает, где есть оружие, но Мишка даже внимания на это не обратил.
— Я обязательно достану! — пообещал Мишка.
Потом заговорили о своей тайне — о землянке в Соколином бору.
— Смотрите, ребята, о землянке никому ни слова! Даже родной матери, — снова напомнил Василек.
— Ну, ясно! — согласился Мишка.
Но Тимке этого показалось недостаточно.
— Надо поклясться, — предложил он.
Мишка пренебрежительно усмехнулся:
— Совесть нужно иметь — вот главное, а клясться — предрассудки.
Василек думал иначе.
— А верно, — сказал он. — Пионеры дают торжественное обещание, красноармейцы присягают Родине, а разве мы не бойцы? Нужно поклясться. Клянись, Тимка!
Тимка ожил:
— Пусть у меня язык отсохнет, пусть я родной матери и отца не увижу, если я где-нибудь, кому-нибудь, хоть и родной матери, скажу о нашей землянке! — выпалил он без передышки.
— Можно и так, — сразу согласился Мишка, пристыженный тем, что раньше сказал невпопад.
— Нет, не только так, — спокойно сказал Василек и задумался.
Мишка и Тимка впились в него глазами. Они лишь теперь заметили, как изменился за последнее время их старший товарищ., На лбу его появилась, как у взрослого, маленькая морщинка, щеки впали и уже не были детски округлыми, как раньше. Блестящие черные глаза с золотистыми зрачками стали задумчивыми. Темно-каштановые волосы, о которых в последнее время никто не заботился и не стриг их, придавали Васильку внушительный вид. Мальчик заметно вырос.
Пламя свечи колыхалось, искрилось в зрачках Василька, а он думал вслух:
— Не только в этом мы должны поклясться. Землянка — дело второстепенное. Можно землянок бестолку полный лес так, для забавы, накопать. Клясться нужно в том, чтобы врага бить!
Мишка с Тимкой боялись вздохнуть и сидели как завороженные.
— Мы, молодые граждане Советского Союза, комсомольцы и пионеры, клянемся быть верными Отчизне, быть верными большевистской партии…
Эти слова звучали в подземелье, где никогда не бывало дневного света, но они согревали детские сердца, как весеннее солнце.
Тимка не предвидел, как трудно будет сделать в эту ночь надпись. Уже темнело, когда он огородами пробрался к наполовину растащенной копне против двора Лукана и, зарывшись по шею в сено, стал ждать удобной минуты.
Началось это просто. Разбрасывая по селу листовки, Тимка остановился у двора Лукана. Он бросил во двор несколько листовок, но этого ему показалось мало. В следующий раз он принес в кармане кусок мела и сделал первую надпись.
Теперь каждый день Тимка подолгу думал над тем, какие донимающие, оскорбительные слова напишет он Лукану сегодня. Писать хотелось много, потому что ненависти Тимки не было границ: ворот и забора не хватило бы, но всего сразу не напишешь. И каждый раз на воротах появлялась только одна маленькая фраза, а иногда и всего только слово. Днем Тимка бросал взгляд на старательно вымытые ворота, замечал кислую мину и покрасневшие от бессонницы глаза Лукана и радовался: ага, значит, берет за живое!
Тимка понимал, что Лукан легко мог его подстеречь, поймать или застрелить из ружья. Он знал, что нужно быть осторожным. Об осторожности говорил им тогда и Иван Павлович. Но Тимка не маленький и за выдумкой в карман не полезет.
Каждый вечер, будто играя, он подкрадывался к стогу сена, нырял в заранее приготовленную и замаскированную ямку и начинал следить за двором Лукана.
Домой Лукан возвращался всегда в сумерки, осторожно оглядываясь. Сновал по двору, заглядывая во все углы, и только после этого шел в хату. Громко щелкал замок, гремели засовы. Через узенькие щели в ставнях едва пробивались желтоватые полоски света, потом и они исчезали.
Настороженно прислушиваясь, Тимка подползал к воротам…
Он надеялся, что так будет и в этот раз.
Уже стемнело, а Лукан все не возвращался. Тем временем Тимка думал о своем. Скоро вернется Красная Армия и приедет отец. Война окончится. Люди говорят, что через сорок дней от немца и следа не останется.
Опять все будет, как прежде. Только Саввы уже не будет никогда… Ох, как жаль Савву! Какой товарищ был! Все говорил, что станет путешественником, вокруг света объедет. И вот куда отправился!.. Проклятые, и малыша не пожалели! А что он им? Ну что? Вот был бы партизан боевой… Дед Макар и похоронил его рядом с солдатскими могилами. Нужно сегодня обязательно принести цветов на могилы, потому что прежние, должно быть, уже увяли. Интересно: кто это еще, кроме них, каждый день кладет на солдатские могилы цветы?.. И не страшно! До войны ох как страшно было ночью даже мимо кладбища проходить! А теперь ничего. Придут с Мишкой, положат цветы, скажут: «Спи, Савва!»— и в Соколиный… Хороший Мишка! Он ему теперь как Савва. Горячий только очень: все время берегись, чтоб не посмеялся или не обидел. Но это ничего. И в самом деле, он, Тимка, любит похвастать. Надо как-нибудь избавиться от этой привычки… Но почему нет так долго Лукана?.. Подожди, собака, вернутся наши, поставят тебя перед всем народом — как ты будешь людям в глаза смотреть, что скажешь? Будешь извиваться, как гад, будешь просить — ничего не поможет, все равно повесят! И тогда Тимке совсем не будет страшно; наоборот, только тогда он успокоится… Но, в самом деле, уже совсем темно. Разве сейчас написать?..
Тимка сжал в кулаке кусочек мела. Он уже хотел выскользнуть из своего убежища, но в конце улицы послышались голоса. Тимка насторожился: это возвращался Лукан. Но с кем он там разговаривает?
Тимка замер, прощупывая взглядом темноту. Скоро на улице замаячили две тени. Кто там с этим псом? За плечами винтовка. Ага, полицай!
У Тимки забилось сердце. Может быть, Лукан узнал о его тайнике и направляется с полицаем сюда?.. Мальчик едва сдержался, чтобы не выпрыгнуть из засады и не удрать. Фу! Отлегло немного от сердца. Проходят улицей. Вот остановились у двора. Вспыхнул огонек зажигалки, прикуривают.
— Тут и стой, — слышен голос Лукана.
— Хорошо, хорошо. Будьте уверены!
— Если что — стреляй. Кто бы там ни был.
— Будьте уверены!
Лукан вошел в дом. Полицай постоял минуту возле калитки, потом начал маршировать по улице.
Тимка сидел не шелохнувшись. «Чертов Лукан! Полицая поставил! Как же теперь написать? Этак ведь и листовок ему во двор нельзя бросить… Но врешь, поганый Лукан, все равно и напишу и брошу! Только как?..»
Его душила злоба, на глазах выступили слезы.
«Все равно — буду сидеть тут целую ночь, а свое сделаю!» решил он.
Тимка злился и ждал чего-то. А полицай торчал на улице, попыхивая папироской. И вдруг Тимка вспомнил, что его, вероятно, давно уже ждет Мишка. Нужно ведь в Соколиный и цветов Савве и бойцам!
«С Мишкой что-нибудь придумаем», решил он и тихо выполз из сена…
Мишка встретил его сердито:
— Не дождешься тебя! Уже давно были бы в Соколином. И на кой дьявол он тебе, твой Лукан! Того и гляди, в беду попадешь. Придет его время!
— По-твоему, так его и не потревожить? Так и побояться полицая? Пусть, по-твоему, живет и радуется, пес?
— Партизаны его все равно повесят.
— Когда еще повесят! Пусть пока помучится. Видел, как ворота вытирает? Значит, забирает!
Мишка больше не возражал. Но что же делать? Лезть под полицаевы пули?..
— Нужно как-нибудь обмануть полицая.
— Как ты его обманешь? — сомневался Мишка. — Если бы ружье или хоть пистолет, как тот, что у Василия Ивановича, да если бы стукнуть, чтоб перевернулся!
— Может быть, поговорить с Василём?
— Не согласится.
— Почему?
— Нет приказа от Ивана Павловича делать так.
— Зачем же тут приказ! Это ж полицай!
— А ты думал как? Дисциплина не нужна? Может быть, Иван Павлович что-нибудь другое против них замышляет, а мы только помешаем…
— Но листовки ведь нужны? Значит, написать тоже можно.
— Это можно. Приказ такой есть.
Тимка все время думал над тем, как все-таки обмануть полицая — отвлечь его хотя бы на несколько минут от Луканова двора. Мишка посоветовал:
— Завтра напишешь. Ведь не будет он стоять каждую ночь.
— Что там — завтра! Сегодня нужно: и полицай стоит, и надпись появится. Взбесится, собака!
Мишке тоже понравилась Тимкина мысль, и он даже увлекся ею:
— Ловко! И полицай стоял, и партизаны побывали. И написать ему, знаешь, такое… страшное! Ну, хотя бы так: «Собака собаку сторожит, а все же…» Нет, не так…
Тимка ожил:
— «Лукан, собака, не поможет тебе ни гитлеряка, ни полицаяка, а ждет тебя хорошая дубиняка!» И еще что-нибудь такое, чтобы обоих в холодный пот бросило. Это уж я придумаю!
Мишка даже позавидовал тому, как ловко и быстро сочиняет Тимка, но сказал:
— Это длинно. Можно короче. Вот так, например: «Все равно повесим!»
Они еще немного поспорили, что именно написать на заборе Лукана, пока не пришли к выводу: в конце концов, не важно, что написать. Главным все же оставался вопрос — как написать.
— Да чего там долго думать! Поджечь, и всё. Пусть сгорит, гад! — Мишка сказал это так твердо и решительно, что у Тимки даже мороз прошел по коже.
— Поджечь, говоришь? А он все равно удерет, — неуверенно сказал Тимка.
Это было неубедительно, но как мог Тимка отважиться на такое страшное дело — поджечь дом!
Однако Мишка быстро отказался от своего предложения:
— Нет, поджигать нельзя.
— Почему? — В голосе Тимки слышалось не только удивление, но и облегчение.
— Дом такой сгорит, а разве он его собственный? Это же колхозная аптека. Наши вернутся, а тогда что? Опять строить? И так все село сгорело…
Тимка был с этим согласен, но не мог примириться с мыслью об отступлении.
— Так как же, так и не написать? Дело твое. Если не хочешь, сам напишу. Думаешь, испугаюсь? Бойцы вот на фронте каждый день воюют и к врагу пробираются — и не боятся. И я не испугаюсь. Подкрадусь и перед носом у него все равно напишу…
— Так и напишешь!
— А, говорить с тобой!..
Тимка, решительный и гневный, уже удалялся.
— Да подожди ты! — крикнул Мишка. — Храбрый какой! Сейчас что-нибудь придумаем. Надо же листовки разбросать. Знаешь как?
Тимка нерешительно остановился:
— Как?
— Пробраться потихоньку во двор со стороны огорода и бросить листовки. Полицай с улицы не услышит.
Тимка мгновение думал:
— Не годится! Написать тоже нужно. И обязательно на заборе!
Мишка сердился:
— А зачем?
— Ты знаешь как? Я придумал!
Мишка слушал невнимательно — тоже там, придумал!
— Ты зайди с другого конца улицы и закричи по-гусиному или кукушкой. Полицай обязательно пойдет в ту сторону, а я тем временем канавой, к забору — и раз-раз! Я в один миг!
Мишка подумал:
— Можно и так. Но смотри…
Тихо-тихо полз Тимка канавой. Крапива обжигала руки, о какие-то черепки и стекла он порезал колени и пальцы. «Опять мать заругает!» мелькнула мысль. Он вздрагивал, когда производил хоть малейший шорох, и все время не спускал глаз с полицая. Тому, очевидно, надоело ходить, и он сел на скамейку у ворот.
Казалось, уже кончалась долгая осенняя ночь, когда Тимка подполз к забору.
Небо над селом было по-осеннему прозрачным и усеяно мерцающими звездами. Нигде ни облачка.
Тимка уже начинал сердиться на Мишку. Подвел, наверное! И не куковал по-кукушечьи и не гоготал по-гусиному… Ну, пусть знает! Все равно Тимка не уйдет отсюда, пока не сделает своего!
Неожиданно ночную тишину нарушили какие-то звуки. Сначала несмело, приглушенно, а потом так громко поднялся в дальнем конце улицы гусиный гогот, будто там взбудоражили целый табун гусей.
Полицай насторожился, потом вскочил на ноги. Старательно прячась в тени хлева, он пошел на звуки. Постоял немного на углу, прислушиваясь, потом, когда гогот повторился, исчез за хлевом.
Не раздумывая, Тимка перебросил в огород пачку листовок и припал к забору. Кусочек мела забегал по шероховатым доскам…
Через минуту он, пригибаясь, полз назад. Уже не гоготали гуси. Все отдаляясь, к нему доносилось печальное «ку-ку».
Тимке хотелось петь, и он повторял:
Куковала кукушка осеннею ночью.
Чтоб тебе, Лукан, повылезли очи.
Над селом снова воцарилась тишина.
Уже не одну ночь Лукан спал тревожно. От кошмаров и загадочных снов он вдруг просыпался, весь облитый холодным потом. А проснувшись, долго, иногда до самого утра, не мог заснуть.
И чего бы, казалось, беспокоиться? Почему бы не спать и не набираться сил и здоровья? Ведь он достиг того, о чем мечтал: перешел на легкий господский хлеб, получил после отъезда Отто неограниченную власть над селом. Жил он теперь в доме, где до войны была сельская аптека. Аптека, как сказали немцы, была теперь селу не нужна, а потому все баночки и пузырьки с непонятными надписями жена и дочка Лукана свалили в корзины и вынесли на чердак. Бывшая аптека приобрела вид настоящей, хорошей квартиры. Остался только запах, от которого никак не удавалось избавиться. Может быть, этот запах отнимал у Лукана сон и покой?..
О нет. Не это, не это его тревожило. Вот уже на протяжении двух недель он был принужден рано вставать, брать мокрую тряпку и выходить на улицу. Каждый раз ему там хватало работы. Нужно было осмотреть двор и изгородь и собрать белевшие на земле и засунутые между досками забора и ворот листовки. Нужно было старательно вытереть надписи, сделанные мелом или обыкновенным углем. Мел и уголь глубоко въедались в шероховатые доски, и стереть надписи было трудно.
Лукан уже так старательно натер часть забора, что она блестела, как паркетный пол или школьная классная доска, но надписи появлялись каждый раз на новом месте, словно тот, кто писал, преследовал единственную цель — заставить Лукана натереть до блеска весь забор.
Содержание надписей было старосте крайне неприятно. В листовках речь шла об изменниках и ничего не говорилось о самом Лукане, а надписи относились целиком к его персоне. В стихах, написанных ровным и аккуратным почерком на воротах, слова «Лукан-хитрец» рифмовались со словами «подлец» и старосту просто называли «гадом косопузым», «продажной шкурой», «кровавым палачом». Можно себе представить, какое впечатление это производило на сельского «правителя»! Бессильный скрыть свой гнев, с кислой миной на лице, он каждое утро читал злые послания неведомых авторов.
Когда очередная надпись предупредила старосту, чтобы тот собирался на виселицу, потому что приближается день расплаты, Лукан совсем растерялся. Надо было принимать какие-то меры…
Он перебирал в памяти всех жителей, отмечая особенно неблагонадежных. Оказывалось, что неблагонадежными были все. Днем полиция уводила из села нескольких человек, а некоторые исчезали из села сами. В такие дни Лукан ждал утра с облегчением. А утром — вот беда! — снова листовки и снова надписи. И так каждый день.
Он попробовал поставить у ворот полицая. Но или тот проспал, или так чисто работали неведомые руки — во всяком случае, надписи появились снова и были еще более назойливы и дерзки. Подумать только: «Не поможет тебе, Лукан-собака, ни полиция, ни гитлеряка! Хоть круть, хоть верть, а ждет тебя, гада, смерть!» И с десяток восклицательных знаков в конце…
Мог ли староста спокойно спать после всего этого?
В эту ночь он лег поздно. Нарочно хотел утомить себя, чтобы поскорее заснуть. Но только закрыл глаза, только задремал, как услышал — кто-то царапает оконное стекло. Посмотрел в окно, а там чье-то страшное лицо и дуло пистолета, направленное прямо на него. Ужас сковал Лукана. Хотел спрятаться, но ноги окаменели и совсем не слушались… Смерть заглянула в глаза! Он дико закричал… и проснулся.
После этого он не мог уснуть до самого утра. Сидел на постели, тяжело опустив руки, ходил по комнате, кряхтел, подозрительно смотрел сквозь щель на освещенный прозрачным сиянием луны двор, беспрерывно курил. Его так и подбивало выйти за ворота, посмотреть, что там делается. Но он сразу же испугался этой мысли. В сотый раз проверял, стоит ли в углу возле двери ружье, осматривал все засовы и затворы.
«Только выйди, — думал он. — Увидишь кого или нет, а он, может быть, уже ждет твоего появления. Бахнет из-за ворот — и не опомнишься… Бес с ним!»
Его охватывал бессильный гнев. Он ненавидел всех, все село. Это, безусловно, они, его односельчане, все время становились ему поперек дороги! Не давали возможности развернуться раньше, смотрели, как на зачумленного. И теперь тоже не дают ему развернуться. Но теперь они ему не ровня. Они ничто, скотина, а он господин! Они обязаны быть с ним вежливыми, услужливыми, а на деле вон что: отворачиваются, когда встречают, словно и не видят; пишут на воротах такие угрозы, за которые следует вешать каждого десятого… Он подумал, не позвать ли для этого дела фашистов, но его снова объял страх. Лукан понимал: село мстит ему за тех трех и не простит вовек. И так нет жизни, а попробуй-ка, повтори?.. Разве так: расправиться, отомстить за все, а потом переехать куда-нибудь? Но куда же ехать, зачем искать журавля в небе, когда тут синица в руках? Жаль было расставаться с властью, а еще больше — с домом, так легко приобретенным.
И снова Лукан ломал себе голову над тем, кто решился ему угрожать. Перебирая мысленно дом за домом, он принимался опять, быть может в сотый раз, вспоминать всех своих подчиненных, присматриваться к ним со всех сторон.
«Никто другой, как детвора!» не впервые являлась у Лукана мысль. И чем больше он об этом думал, чем больше вспоминал содержание надписей, почерк, тем больше убеждался в правильности своей догадки. Думая о таком противнике, он вздыхал свободнее: хоть дети и шалят, но смертью это ему не грозит…
Лукану не терпелось выйти на улицу, засесть где-нибудь в углу, выследить, поймать преступника. Он бы уж нашел способ так его покарать, чтоб и десятому заказал! Но только он вспоминал об улице, как уверенность снова оставляла его: кто знает, в самом ли деле это дети?
Созвать разве всех детей из села и всыпать им как следует розог? Дело разумное и полезное, только как бы не влипнуть в еще большую беду… Вот, по примеру Отто, надавал пощечин нескольким женщинам, а уже слышал стороной, как все село клянет старосту.
Он понимал, что теперь нужно быть терпеливым и осторожным, иначе погибнешь и не узнаешь, откуда смерть пришла. Нет, розги не годятся! Когда Отто бил его, Лукан решил, что этого требуют дисциплина и настоящее благородное обращение. А как принять такие меры по отношению к крестьянам, которые не понимают этого и, наверное, не захотят понять? Тут ничего не поделаешь — не привыкли. Но постепенно привыкнут! Главное — разумно приучать к покорности. Провести собрание с детьми, пригрозить…
В глубине души Лукан сознавал, что это не поможет. Еще больше станут насмехаться бесенята, почуяв его слабость. А что, если…
Тем временем на дворе светало, восток розовел, незаметно начиналось утро.
Лукан поспешно схватил тряпку и побежал на улицу. Он ревностно следил за надписями, боясь, чтобы их не прочитал кто-нибудь посторонний и не узнал о таком позоре. Взгляд его скользнул, как по льду, вдоль старательно натертых досок, посоловевшие от бессонницы глаза впились в квадратный лист бумаги. Оскорбительные слова вызвали в нем приступ бешеного гнева. Сдержавшись, Лукан стал изучать бумажку. Листок из ученической тетради. Написано язвительно, но чисто по-детски. Попробовал сорвать листок и тут же понял, что такую попытку предусмотрели: листок был прилеплен, вероятно, столярным клеем, потому что бумага прикипела к дереву. Сорвать листок и сохранить как вещественное доказательство не было никакой возможности.
С помощью ножика, мокрой тряпки и ногтей Лукан старательно соскоблил бумажку. На заборе осталось только бурое пятно.
Именно в те минуты, когда староста так прилежно работал, в нем утвердилась мысль, что это детские выдумки, и он уже знал, как нужно поступить:
«Школу! Открыть школу! Там перевоспитать их по-своему!»
Эта мысль успокоила Лукана. Окончив работу, он вошел в дом и весело приказал, как давно уже не приказывал:
— Завтракать!
В тот день Лукан побывал в райуправе, получил разрешение открыть школу и, довольный, вернулся домой.
Вызвал учителей. В селе их оставалось двое; остальные были в армии или эвакуировались.
Первым в старостат пришел Афиноген Павлович.
Он казался очень старым. Сухое лицо его было иссечено густой сетью морщинок. Высокий желтый лоб; на висках и затылке белые, как крыло голубя, волосы. Глаза учителя, когда-то синие, как небо, за долгие годы выцвели. Зрение ухудшилось, и он постоянно носил одну или две пары очков. В классе он, в зависимости от того, куда нужно было смотреть — в книгу или на ученика с задней парты, менял свои очки, молниеносно передвигая их. Старик был высок ростом, осанист. Годы не согнули его фигуру. Он ходил мелкими шагами, никогда не расставаясь с потемневшей палкой.
Очень немногие, разве самые старые жители села, помнили, когда появился у них первый учитель. Давным-давно, еще во времена народничества, приехал он с женой-врачом и маленьким мальчиком Афиногеном. Отец мечтал облегчить положение трудового люда. Мечты учителя со временем рассеялись, но села он не оставил.
Его сын, Афиноген Павлович, закончив ученье, заменил отца. Жизнь у него сложилась несчастливо. Женился он тут же, в селе, на простой крестьянской девушке. Лет через десять она умерла, оставив ему трех сыновей. Афиноген Павлович не искал для них другой матери и сам вывел сыновей в люди: один стал врачом, другой — инженером, а самый старший — известным ученым. Иногда они приезжали погостить, и каждый просил отца переселиться к нему.
— А что я у вас буду делать? — спрашивал старый учитель. — На пенсию еще не хочу.
Школа была его жизнью. Он учил в селе уже третье поколение: в последние годы за партой сидели внуки его первых учеников. Иногда он говорил ленивому мальчонке:
— Твой дед Иван уделял больше внимания математике. Ты пошел в отца — тот тоже иногда поленивался. Ну, ничего! Я думаю, что мы с тобой перегоним деда и отца. Не в лености, разумеется…
И его выцветшие глаза смеялись через очки тепло и искренне.
Математика была любимым предметом учителя. Всю свою жизнь он учил этой мудрой науке.
С приходом гитлеровцев старый учитель, забившись в отцовском полуразрушенном домике, который, к счастью, случайно сохранился, грустил и томился от непривычного безделья. Эвакуироваться он не успел. Два сына были в армии, а третьего война застала в далекой научной командировке.
Почти одновременно с ним в старостат вошла молодая девушка. Стройная и крепкая, она дышала здоровьем и энергией. Две туго заплетенные черные косы падали на плечи, глаза смотрели немного удивленно и с явным любопытством. Во взгляде ее чувствовались настороженность и недоверие.
Это была Любовь Ивановна.
В селе она появилась недавно. Учительствовала где-то в другом районе, а в июле была переведена в это село. Кто она — никто толком и не знал. Поселилась учительница на квартире у колхозницы, редко показывалась в селе, была тиха, скромна, незаметна.
— Какая-то монашка, — таинственно шептала соседкам ее хозяйка, — слова от нее за неделю не услышишь. Иногда плачет, а раз — своими глазами видела — богу молилась!
Женщины терялись в догадках:
— Может, шпионка какая?..
Когда подходили фашисты, Любовь Ивановна была на диво спокойна, как будто это ее совсем не касалось.
Она что-то вышивала, быстро и сноровисто работая иголкой; иногда задумывалась, и ее большие умные глаза подолгу смотрели вдаль.
Когда село заняли немцы, ее как-то вызвал к себе Лукан:
— Человек вы никому здесь не известный. А я, как начальник, должен знать, кто у меня живет.
Он долго разглядывал ее паспорт, профессиональный билет. Документы были в порядке, выражение лица учительницы — спокойным. Учительница, и всё. Подумав, Лукан сказал:
— Пойдете в полицию, там посмотрят. Время теперь такое…
— Дело ваше, — равнодушно ответила Любовь Ивановна, хотя лицо ее сразу побледнело, а взгляд стал печальным.
Старосте показалось: что-то тут не так. Чтобы успокоить учительницу, он сказал:
— Но вы знаете: надо выполнять приказ.
Взгляд учительницы стал тверже:
— Я и не боюсь! Мне не впервые. И раньше всё проверяли, пусть и теперь.
— Кто вас проверял?
— Не знаете кто?..
Она достала какую-то бумажку и подала старосте:
— Отца раскулачили, а я виновата?
Прочитав справку, староста стал серьезным, вышел из-за стола и дружески похлопал девушку по плечу:
— Сразу бы сказали! Вижу теперь — свой человек.
В полицию Лукан ее не отправил, а привел к себе домой и познакомил с дочкой.
В тот день Любовь Ивановна должна была помогать жене и дочке старосты выносить на чердак аптечные банки и склянки. Бывшая студентка медицинского института, она выбрала тогда много ценных медикаментов и унесла с собой:
— Буду лечить людей. Может, заработаю что-нибудь.
Старостиха горячо поддержала это намерение и похвалила учительницу за деловитость…
Теперь Лукан принял учителей дружески, с радостью:
— Как ваше здоровье, Афиноген Павлович? По-прежнему бобылем живете? Ну, живите себе на здоровье!.. Любовь Ивановна, знакомьтесь, пожалуйста: это мой учитель. Учил меня когда-то уму-разуму. И теперь помню… — хихикал староста, широко раскрывая рот, в котором торчали редкие пни желтых зубов. Затем Лукан перешел непосредственно к делу — Должен вам, господа, — он сделал ударение на последнем слове, — сообщить важную и радостную новость. — Глазами цвета желтой глины он посмотрел на Афиногена Павловича, потом на учительницу и торжественно объявил — Завтра открываем школу!
Он ждал от своих слов особого эффекта, но они, как ему показалось, не произвели никакого впечатления. Афиноген Павлович будто совсем не услышал сказанного, а Любовь Ивановна смотрела грустными глазами куда-то в угол, поверх лысой головы старосты.
— Это большая радость для нас, а особенно для детворы, — добавил староста, очевидно не зная, что еще сказать.
— Да… — крякнул Афиноген Павлович и беспокойно завозился на стуле.
— Я прошу господ учителей приступить к работе.
Молчание было принято за согласие.
— Детей нужно учить, и особенно теперь! — Староста вспомнил неприятные надписи на воротах и добавил. — Чтобы не рождались в их головах безобразия! А наука, известно, не в лес ведет, а из лесу выводит. Нужно воспитывать богобоязненность, уважение к власти, к старшим, потому что без этого…
— Время, пожалуй, и на пенсию, — не слушая старосту, вслух подумал Афиноген Павлович.
— Я вас очень прошу, Афиноген Павлович! Математику. И, знаете, как прежде, помните? Я и сейчас как вспоминаю старые задачи, так сердце и встрепенется, слезы наворачиваются. Как там сказано: «Некто продал несколько штук черного сукна по 2 рубля 44 копейки…» Красота! Настоящая наука! Такие задачи за душу берут… Так что я вас очень прошу, Афиноген Павлович, — по-старому, как раньше… — И, не ожидая согласия старого учителя, Лукан обратился к Любови Ивановне: — А вы будете учить чтению и письму, немецкому языку — всему понемногу, чтобы дети не росли дурнями.
— Хорошо, — не раздумывая, согласилась учительница.
— Вот и чудесно! — обрадовался Лукан. Потом он снова стал серьезным, скрюченными пальцами обеих рук пригладил растрепанные пряди волос и как бы между прочим, значительно, с чувством собственного достоинства сказал: — А так как батюшки у нас нет, закону божьему, по старой памяти, буду учить я сам.
Взгляд старого учителя прояснился, и он с любопытством посмотрел на Лукана. А тот, не заметив этого взгляда, продолжал:
— Вот так, рядом-ладом, с божьей помощью и потрудимся для нашей же пользы.
В этот момент полицай втолкнул в комнату какую-то женщину. Старосту ожидали более важные дела, и он отпустил учителей:
— До свиданья! Значит, завтра начинаем… А вы, Афиноген Павлович, уж не откажите в моей просьбе!
Словно не слыша ничего, не сказав ни слова, старик направился к выходу.
На улице Афиноген Павлович взял учительницу под руку. Он долго не отваживался начать разговор. Наконец он решился:
— Простите, коллега, но как вы думаете… как думаете учить?
— Как?.. Разумеется, как учат в школе.
— А программы? Учебники?
— Буду учить так, как учили когда-то меня. — Любовь Ивановна заговорщически улыбнулась.
На лбу Афиногена Павловича появились две глубокие морщины — знак того, что учитель напряженно думает. Потом морщины разгладились, взгляд просветлел.
— Спасибо! — тихо прошептал старик. Он отпустил руку девушки и, забыв от волнения попрощаться, поспешил домой.
За несколько дней собрав в отряд людей, Иван Павлович стал лагерем далеко в лесах за Днепром и начал старательно вести разведку на одной из важных стратегических дорог. Он хотел скорее найти самое уязвимое место врага.
После тщательной разведки было определено выгодное для начала боевых действий место.
Шоссейная дорога, по которой безостановочно шли машины противника, двигались его обозы, пролегала через леса и заросли, боры и непролазные чащи.
На удобной позиции отряд устроил засаду.
Партизаны залегли в придорожных кустах. За спиной у них шумел сосновый лес, а впереди, в низине, как на ладони виднелась дорога.
Вместе с комиссаром отряда Иван Павлович обходил и еще раз проверял боевую расстановку и готовность бойцов. На флангах были выставлены «максимы», в окопах притаились партизаны с винтовками и ручными пулеметами Дегтярева. Сбоку у каждого на всякий случай лежали гранаты, а кое у кого и бутылки с горючим.
В отряде были опытные воины — партизаны гражданской войны, но большинство все же составляли молодые, еще не побывавшие под пулями. Они были возбуждены, переживая волнующие минуты, так знакомые каждому, кто впервые в своей жизни ожидал боя.
Командир приказал без его команды не стрелять. Он терпеливо ждал «большого зверя».
Засели партизаны еще ночью. До двенадцати часов дня мимо них одна за другой прошло десятка три машин. Ивану Павловичу, лежавшему на правом фланге, уже самому начинало надоедать долгое ожидание. Он решил подать сигнал к бою, как только появятся одновременно три-четыре машины. Прошло около получаса. Ни одной машины не показывалось. Командир уже начал упрекать себя в том, что упустил случай, но вдруг у него зародилась новая мысль, и он усмехнулся:
— Еще хватит на нашу долю машин и танков!
Он начал спокойно крутить папиросу, задумался.
Где-то вдали, в чаще, послышались протяжные звуки, едва различимый глухой шум.
Иван Павлович прислушался. Сразу он не мог догадаться, в чем дело, но был уверен, что давно ожидаемый «зверь» идет.
Командир осторожно подполз к дороге, выглянул из-за куста. Теперь отчетливо слышались глухой стук окованных железом колес, громкие покрикивания ездовых: вдали двигался большой обоз.
Иван Павлович вернулся и подмигнул пулеметчикам:
— Не горюйте, бородачи, сейчас будет работа!
— Скорее бы уж! — отозвался бородатый партизан, бывший когда-то пулеметчиком у Щорса. — Так и заснуть можно. А что там?
— Обоз.
— Люблю обозы! Смирная цель, — сказал бородатый и еще раз озабоченно осмотрел свой «максим».
Второй номер, молодой светловолосый парень, глядел то на командира, то на пулеметчика.
Стук колес приближался. Уже отчетливо доносились протяжные, надрывные выкрики: «Вйо-о!»
Спустя некоторое время показалась голова обоза. Впереди шла офицерская упряжка. Крупные гнедые кони лениво переставляли толстые ноги. На переднем сиденье, наклонившись вперед, застыл возница. Большой тарантас на рессорах и резиновых шинах мягко убаюкивал двух офицеров.
За передней подводой потянулись другие. Извиваясь, обоз медленно полз перед глазами партизан. На каждой из больших арб, нагруженных ящиками, мешками, тюками сена, лепились, как попугаи на ящике шарманщика, солдаты. Некоторые лениво плелись сбоку, перебрасываясь между собой отрывистыми фразами.
Партизаны чувствовали себя уверенно, но у всех учащенно бились сердца. Время тянулось немыслимо долго, и казалось — обозу не будет конца.
Из чащи к Ивану Павловичу пробрался дозорный и доложил, что сейчас колонна кончится. Он насчитал пятьдесят две подводы.
И действительно, не успел отойти дозорный, как показался хвост обоза. Иван Павлович уже поднял было руку, чтобы дать ракету, но в это время выползло еще две подводы, потом еще одна — последняя. На нее Иван Павлович обратил особое внимание. Лошадьми правил круглый, откормленный гитлеровец. Одной рукой он подергивал вожжи, а другой придерживал немецкую походную печку с плитой и духовкой. Рядом с ним, на груде мешков и ящиков, сидел короткошеий атлет с одним глазом и с силой дул в губную гармошку. Она сверчком пищала среди громкого стука колес на шоссе. Третий фашист, свесив маленькую головку на тонкой, длинной шее, дремал на задке телеги.
Иван Павлович улыбнулся и поднял руку с ракетницей.
Красная ракета повисла над дорогой. В тот же миг ударили пулеметы, винтовки. На дороге извивалась окровавленная гадина, которую разрывали на куски незримые удары… Через несколько минут с обозом было покончено. Партизаны высыпали на дорогу; перехватывая метавшихся от выстрелов лошадей, отводили их в лес, собирали трофеи…
Взяв все нужное и ценное: оружие, боеприпасы, продовольствие, партизаны подожгли остатки обоза и отошли в лес. Вечером трофеи были отправлены в тайный партизанский лагерь, скрытый в большом, глухом лесу. Там находились бойцы, занимавшиеся постройкой зимних землянок.
С группой боевых партизан Иван Павлович остался вблизи дороги.
На следующую ночь они, так же как и в первый раз, организовали засаду, но уже в другом месте.
Но, как говорят, пуганая ворона и куста боится. Враги очень быстро усвоили первый урок, данный партизанами. Ночью на дороге уже не было никакого движения, и снова пришлось ждать до утра.
Теперь машины двигались большими колоннами. Приблизившись, фашисты открывали по лесу ураганный огонь.
Днем движение по шоссе было непрерывным. Все колонны старались пройти лесную дорогу засветло.
На следующую ночь партизаны прошли километров пятнадцать по безлюдной дороге, и она вся покрылась железными колючими «жучками», разбросанными в шахматном порядке. Как ни брось такого «жучка», он все равно одним острием смотрит в небо… Утром на дороге одна за другой останавливались машины. Из пробитых «жучками» шин со свистом вырывался сжатый воздух…
Тогда против партизан бросили полицию, жандармов и какую-то потрепанную в боях часть. Преследователей было в несколько раз больше, чем партизан.
Каратели каждый день шныряли по лесу, и командир опасался, что они обнаружат партизанский лагерь. Посоветовавшись с комиссаром, он разделил отряд на небольшие боевые группы и разослал их в разные стороны, дав каждой задание: за пять дней выполнить одну боевую операцию.
Гитлеровцы бродили по лесу, но партизаны были неуловимы. Они передвигались гораздо быстрее немцев и не впустую: в одну ночь разгромят отряд полицаев, а в другую — километров за пятьдесят от места схватки подобьют немецкие машины. Каратели тщетно шныряли вокруг. В конце концов они оставили преследование и решили бдительно охранять дорогу.
Партизаны снова собрались вместе. Каждая из групп выросла вдвое-втрое. Всё новые и новые патриоты шли к партизанам.
Иван Павлович приказал минировать шоссе.
Но теперь гитлеровцы впереди колонн пускали солдат с миноискателями. Большая часть мин обезвреживалась. Надо было искать другие способы борьбы.
В одном месте шоссе, пересекая поле, проходило по узкому, но длинному и непролазному болоту. Здесь был железобетонный мост. Местность эта не охранялась, и подрывники ночью заминировали мост. От мины протянули длинный шнур, и партизаны, замаскировавшись в прибрежной осоке, ждали утра.
Днем мощный взрыв потряс землю. Мост вместе с проходившей в этот момент машиной с солдатами взлетел на воздух.
Но немцы не желали уходить с этой прямой, выгодной для передвижения дороги. Спешно вызванная команда саперов восстановила мост. Теперь он находился под усиленной охраной, и колонны снова двинулись по шоссе.
Неделю спустя Иван Павлович в открытом бою уничтожил охрану. Мост снова взлетел на воздух.
Путь по шоссе стал чересчур опасным для немцев, и они оставили его навсегда.
Иван Павлович радостно усмехнулся, потер руки и сказал:
— А теперь примемся за железную дорогу!
На ближайшую железную дорогу, где раньше действовала только одна группа партизан, теперь переключился весь отряд.
Осень отступала. Она уже сделала свое: косыми тонкими лучами солнца вызолотила листья, обильными дождями обмыла их, тихими ночами и в морозные утра посеребрила каждый листочек, покрыв его нежными узорами инея. Потом, наигравшись вволю, буйными ветрами, как незримой рукой, сняла с деревьев багряное убранство и устлала им землю, словно пестрым ковром.
Лес стоял тихий, спокойный, задумчивый. Он будто стыдился своей наготы.
Приближалась зима. Она притаилась неподалеку, в глубоких оврагах, в темных лесах за Днепром, прячась до времени от солнца.
Ночами по небу плыл месяц. Небо было глубокое, бездонное, усыпанное мириадами мерцающих звезд. В лунном свете колкий иней на деревьях переливался и сверкал блеском дорогих сокровищ.
А утром поднималось солнце и, пренебрежительно усмехнувшись, уничтожало все сокровища месяца. Месяц бледнел, печально окутывался небесной синевой, потом медленно, украдкой пробирался за горизонт.
По небу иногда проплывали запоздавшие перистые облачка, останавливались на мгновение, чтобы полюбоваться собой в спокойной речке, прихорашивались и снова плыли.
В землянке было тепло и уютно. В последнее время в ней стало теснее: в углу лежала груда винтовок, гранат, патронов.
Ребята были уже не одни. Мишка связался со своим двоюродным братом Алешей в соседнем селе. У него тоже были товарищи. Мишка носил им листовки, они распространяли их. Но главное было не в этом. Возле села, в котором жил Алеша, во время наступления немцев шел жестокий бой. Много бойцов полегло в этом бою. Колхозники сами хоронили советских воинов, бережно клали в землю их боевое оружие. Все это заметили пытливые детские глаза. Теперь Алеша и его товарищи отыскивали это оружие и передавали Мишке, понимая, что ребята готовятся к большому делу.
Тимка не сразу привлек к делу Софийку. Она была на два года старше его. Сначала он не доверял сестре, таился от нее. Не из-за того, что она могла выдать его, а потому, что так у них повелось: всё делали друг другу наперекор. Но как-то мать увидела, что Тимка утром возвращается не с той стороны, где жил Мишка. Она подумала, что сын совсем и не ночевал у Мишки, и собиралась при случае спросить об этом Мишкину мать, а пока решила прибрать сына к рукам. Тимка страдал: нужно было действовать, а мать следила за ним, как за двухлетним, и велела никуда не уходить из дому. Тимка сидел грустный, перебирая сотни способов избавиться от материнской опеки, чтобы разбросать листовки и, главное, «насолить» Лукану.
Характер у Тимки был добрый и жалостливый. С состраданием смотрел мальчик на оставшуюся сиротой Верочку. В его сердце все сильнее пылала ненависть к Лукану, виновнику смерти Верочкиной матери. Объявив войну Лукану, он стремился измотать врага. И сейчас голова его была полна планов, осуществлению которых мешала мать. Признаться ей? Да ни за что на свете!..
Тимка сидел мрачный.
Вечером, когда мать на минутку вышла из комнаты, к нему подсела Софийка и таинственно зашептала:
— Ты сегодня никуда не иди!
Тимка неприязненно посмотрел на сестру: чего, мол, тебе нужно?
А она еще горячее продолжала:
— Дай мне! Разбросаю еще лучше, чем ты.
— Что дать? — хмуро, с подозрением спросил Тимка.
— Да листовки же!
Тимка от испуга и удивления раскрыл рот.
— Думаешь, не знаю? От меня не спрячешь. Давай быстрее!
— Чепуху болтаешь! Ничего я не знаю, — насупился Тимка.
— Дурень! Думаешь, я меньше твоего ненавижу фашистов? Я бы их, гадов, руками… Все их ненавидят — и Галя и Марийка. Мы думаем идти в партизаны.
Тимка недоверчиво смотрел на Софийку. Наверное, шутит, как всегда, хочет показать себя…
Вошла мать. Софийка умолкла и, сделав равнодушное лицо, направилась в свой угол.
Тимка раздумывал. И в самом деле, почему только он имеет право бороться с врагом? Почему не все? И Софийка и мать? Вот было бы хорошо, если бы и мать! Вот Мишка — ведь доверил же он их тайну своему двоюродному брату. И Василий Иванович его похвалил. А Софийка — родная сестра. Хоть она всегда командовала, насмехалась, а все же он ее любил. И еще больше любил бы, если бы не важничала. Теперь он чувствовал свое превосходство над нею, потому что она не знала того, что знает Тимка, не делала того, что делал он.
Обдумал все, и стало совестно. Получалось так, что из-за мелкого самолюбия он отталкивал сестру от важного дела.
Когда мать снова вышла, он уже сам передал Софийке листовки, рассказал, как «насолить» старосте. Софийка дружелюбно кивнула ему, как равному и даже старшему. В эту ночь Тимка спал под родной крышей…
У Василька не было возможности ни распространять листовки, ни добывать оружие. Он все время находился в Соколином бору и даже домой показывался редко. Он истомился, ожидая партизан. Но их все не было. Однако Василек верил, что они придут. В село, как волны по воде, докатывались слухи о том, что где-то за Днепром партизаны разогнали полицию, в другом месте разбили обоз, подрывают машины на шоссе… Мальчик ждал.
Его группа выросла. Василек был доволен этим, но строго наказал Мишке и Тимке хранить тайну Соколиного бора…
Утром Мишка и Тимка пошли в Соколиный как будто за дровами. Матери против этого не возражали: надвигалась зима, а дров не было ни полена. Мальчики каждое утро охотно отправлялись за дровами, а вечером возвращались домой.
Василька они застали в землянке. Он уже давно проверил вентери, накормил лошадей и теперь сочинял листовку.
Листовки, оставленные партизанами, были разбросаны. Некоторое время ребята распространяли аккуратно переписанные от руки листовки с таким же текстом. Теперь Василек решил написать новую.
— Готово? — спросили в один голос Мишка и Тимка, влезая в землянку.
— Написал. Не знаю только — так ли?
— Читай!
Василек, посмотрев на друзей красными от бессонницы глазами, прочитал:
«Дорогие товарищи!
Гитлеровцы сделали нас несчастными. Они убивают наших людей. Они ограбили наших колхозников. Они хотят обратить нас в рабов и гонят на панщину.
Ваши товарищи — партизаны уже бьют фашистов. Все идите в партизаны! Бейте проклятых фашистов! Все в партизаны! Нас зовет на борьбу товарищ Сталин!
Такой текст всем очень понравился, но Тимка стал требовать, чтобы в листовке было что-нибудь приписано о старосте Лукане.
После долгого спора решили написать еще одну листовку, а эту уже не переделывать.
В землянке наступила тишина. Слышно было только скрипенье перьев и ровное глубокое дыхание Василька, решившего наконец немного поспать. Мальчики писали листовки, старательно выводя каждую букву.
— А у меня лучше! — прошептал Тимка, взглянув на работу Мишки.
— Ты настоящий печатник, — сказал Мишка. В его голосе не слышалось ни пренебрежения, ни зависти.
Зашелестели новые листки. Тимке показалось, что он опять вернулся в школу.
— А кем ты, Мишка, будешь, когда закончится война? — шепотом спросил Тимка.
— Как — кем?
— Ну, на кого будешь учиться?
— Разобьем немцев, тогда увижу. Раньше нужно школу кончить.
Василек поднял голову, некоторое время прислушивался к разговору, потом встал, просмотрел листовки.
— Ты, Тимка, лучше сначала научись, где точки ставить. Видишь, пропустил.
Пристыженный Тимка начал искать, где следует поставить точку. Разговор прервался.
Уже выходя из землянки, Василек повернулся к товарищам и сказал:
— А я буду учиться на агронома. Интересная профессия!
Долго бродил он по лесу. Ходил в шалаш, к лошадям. Гладил их, а они доверчиво терлись о его плечо своими красивыми головами. Он смотрел на них грустными глазами и думал: «Что с вами делать?» А лошади, словно понимая грусть своего спасителя, нетерпеливо били копытами.
Василек вышел на опушку леса, оглядел долину.
Тяжелые облака клубились над гладью реки; спокойная вода блестела, как стекло.
«Неужели никогда не придет секретарь райкома? Неужели все то, что сказано, были только слова?..»
Василек вышел на просеку. И вдруг сердце его забилось, глаза расширились. Радость и страх охватили мальчика. Он быстро сошел с дороги.
Кто там был? Кто эти трое с оружием? Что, если полиция?.. Или партизаны?.. Василек не знал, что делать. Идти навстречу? А если это полицаи? Тогда все пропало! А что, если партизаны? Они пройдут мимо и уйдут. А может быть, это и сам секретарь его ищет?..
Сердце Василька бешено стучало. Мелкая дрожь прошла по телу, голова горела, на глазах выступили слезы.
«Что делать?..»
Он не мог двинуться с места.
Эх, пропадать так пропадать!.. Если это полицаи — что делать, такова его доля. А если свои…
Василек снова осторожно вышел на просеку. Он изумился. На мгновение закрыл глаза, снова раскрыл их, но на просеке никого не было.
Может быть, просто привиделось? Ведь ходил по лесу, как во сне, все время думая об одном.
Сердце словно оборвалось, тело обессилело, отяжелело. Удрученный, Василек побрел наугад просекой.
Где-то треснула ветка. Он насторожился, всматриваясь в лесную чащу.
— Василий Иванович! Бригадир ты мой! — услышал он голос позади себя.
Василек быстро обернулся и увидел секретаря райкома, выходившего к нему из зарослей молодых сосен.
Василек быстро подбежал к секретарю и повис у него на шее, как у родного отца, целуя его обветренное, заросшее густой бородой лицо. Как туча, наполненная влагой до краев, разражается дождем, так Василек, измученный тяжелыми переживаниями, истомленный долгим ожиданием, залился слезами радости.
Они пошли в землянку.
Мишка с Тимкой обрадовались не меньше Василька. От радости они не знали, что сказать, и только с восторгом смотрели в мужественное лицо партизанского командира, словно желая убедиться, что это он, а не привидение. Потом заговорили наперебой.
— Молодцы! Какие молодцы! — все время повторял командир и взгляд его был ясен, а добрая улыбка не сходила с губ. — Да вы настоящие партизаны! — воскликнул он, увидев оружие.
Тут ребята вспомнили о своем подарке. Не скрывая своего торжества, они вручили Ивану Павловичу бельгийский пистолет.
— Вот за это вам, ребята, наше партизанское спасибо! Побольше собирайте оружия — партизаны в долгу не останутся. Каждая винтовка убьет не меньше десяти врагов. А я лично за такой трофей — сто обещаю.
Он крепко жал ребятам руки и весело смотрел на их счастливые лица. Каждый из мальчиков чувствовал себя так, как будто к нему вернулся родной отец.
— Лошадей и оружие мы заберем сегодня же, — сказал Иван Павлович.
— Мы еще достанем! — отозвался Тимка.
Василек и Мишка вторили ему.
Прочитав листовку, составленную Васильком, командир снова похвалил ребят. Потом раскрыл мешок и вынул из него несколько пачек листовок.
— А знаете новость? — спросил он с таинственным выражением на лице.
— Нет… — Ребята насторожились, понимая, что речь пойдет о событиях войны.
— Наши остановили немцев под Москвой! — сказал командир.
Сердца ребят переполнились радостью, которую они не смогли бы выразить словами. Лишь спустя несколько мгновений Василек сказал:
— Если уж остановили, то скоро и назад погонят!..
— И погонят! — дружно поддержали его Тимка и Мишка.
В сырую землянку вошла великая радость — двойная радость для юных партизан.
Тимку в школу привело, конечно, не только одно любопытство. Может, и хотелось узнать, чему там будут учить, но прежде всего интересовали его тетради, которые так нужны были для листовок.
Несмотря на все усилия Лукана, ребята в школу шли неохотно, и родители посылали их только затем, чтобы избежать неприятностей.
Дети — всегда дети. Прошло лишь несколько месяцев с тех пор, как ни живы ни мертвы стояли они с матерями перед покосившимся крыльцом школы; до сих пор многим снились повешенные на этом крыльце. А сейчас ребята кричали, бегали вокруг школы, играли на крыльце.
И вдруг раздался крик:
— Иже еси идет!
Как стайка вспугнутых воробьев, метнулись дети в класс.
«Иже еси» было новым прозвищем Лукана. Закону божьему Лукан учил не случайно. Его отец был человеком благочестивым и придерживался старой поговорки: «Без бога ни до порога». Со временем он стал церковным старостой, и церковь для него явилась дойной коровой, сделала его богатым. Он прочил сына в священники: пусть будет не просто Луканом, а отцом Лукианом. Но через пять лет Лукана, как неспособного, выгнали из семинарии. Остались у него от годов ученья иссеченная розгами спина и горькие воспоминания. Теперь семинарская «наука» пригодилась Лукану.
В класс он вошел важно, как настоящий учитель. Еще на пороге снял шапку, поздоровался. Достал из-за голенища крепкую розгу, положил на столе перед собой.
Дети замерли. Испуганными глазами смотрели они то на учителя, то на розгу.
Обеими руками Лукан разгладил клочки выцветших волос на голове, дернул себя за коротенькую бородку, глазами цвета желтой глины стал прощупывать класс.
— Кто новенькие? — спросил он.
Стукнув крышкой парты, поднялся один паренек, за ним встал Тимка.
— Чей? — Лукан вытаращил глаза и сморщил красный мясистый нос.
Тимка сказал.
— Смотри мне, оболтус, не будешь учиться — на воздусях высеку! — пообещал Лукан.
После этого, деловито потерев руки, он приказал:
— На молитву становись!
Застучали крышки парт, зашаркали ноги, и дети вышли в проход между партами.
— На колени!.. Тебе, балбес, отдельную команду подавать? — заорал Лукан на Тимку, который топтался на месте, не зная, как быть.
Еще раз оглядев из-под нахмуренных бровей свое «стадо», учитель закона божьего отошел в сторону. Повернувшись к классу спиной, но так, чтобы одним глазом видеть всех, тяжело опустился на колени. Он набожно поднял хитрые глаза к деревянной темной иконе, на которой трудно было различить Иисуса, и широко перекрестился. Дети неумело, без всякой охоты, с чувством стыда и смущения стали креститься вслед за ним.
Желтый глаз Лукана, устремленный на икону, все-таки успел заметить, что белокурый мальчик слева крестится небрежно.
— Что ж ты левой рукой, левша чертова! — выкрикнул разгневанный учитель, и его розга больно опустилась на худенькое плечо.
Дикий крик огласил комнату.
— В угол! — спокойно приказал Лукан.
Тимка побледнел, как полотно. Неужели ему это не привиделось?
А Лукан уже снова размашисто крестился.
— Отче наш, иже еси… — затянул он гнусаво и тоскливо.
Невпопад повторяли дети слова молитвы, особенно напирая на ненавистное «иже еси». Протянув особенно долго и звучно «аминь», Лукан поднялся. Дети боялись подняться на ноги.
— А ну, ты, левша! — обратился Лукан к мальчику, который стоял в углу.
Опустив голову, тот вышел на середину класса.
— Становись на колени! Клади крест. А все повторяйте вот так! — Лукан показал, как нужно правильно креститься.
Грозный учитель, закусив губу, шел по классу, и розга впивалась в спину какого-нибудь неисправимого грешника.
— Ослы! Распустили вас в школе, безбожников! Перекрестить лба не умеете. Я вас научу, как уважать святое писание!
«Ну, — думал Тимка, — подожди, я тебе такое «иже еси» устрою, что и сам черт не выдумает!»
— Сейчас повторим молитву, — сказал Лукан, и плечи у учеников начали дрожать, как в лихорадке. — А ну, ты, оболтус, давай «Отче наш»! — обратился он к круглолицему мальчику.
Не успел мальчик повторить первые слова, как удар розгой оборвал молитву.
— В угол! — свирепствовал учитель. — Разве так богу молятся?.. Ну-ка, ты, ворона! — обратился он к смуглому низкорослому мальчику, который действительно чем-то напоминал вороненка.
Минут через двадцать половина класса стояла в углу.
Очередь дошла до Тимки:
— Ну ты, остолоп!
— Я не учил этого, — уныло сказал Тимка.
— Как не учил? — удивился Лукан. — А урок слушал? А мать тебя учила?
— Не учила.
— Ну, так я тебя поучу!
Лукан неторопливо направился между партами к Тимке. Но не успел он занести розгу, как Тимка уже стоял в другом конце класса.
— А, ты так! — прошипел обозленный Лукан и, изгибаясь, пошел на мальчика.
Тимка бросился к двери. За ним — кто в окно, кто в дверь — высыпали все остальные.
На этом урок закона божьего закончился.
Тимка остановился за воротами школы. Кто-то громко плакал. Протиснувшись через толпу ребят, Тимка увидел, что на земле сидит мальчик, которого Лукан назвал «вороной». Мальчик обеими руками держал ногу, из которой сочилась кровь, и жалобно плакал.
— Кто это его? — спросил Тимка.
— В окно прыгнул. На стекло! — пояснил круглолицый мальчик.
— Кто плачет? В чем дело?
Ученики обернулись на этот голос. К толпе подходила Любовь Ивановна, спокойная, улыбающаяся, как всегда.
Учительница открыла свой портфель, достала оттуда какие-то баночки, вату, бинт.
— До свадьбы заживет, — пошутила она, перевязав мальчику рану.
Он встал на ноги и заковылял к дому. Издали мальчик в темной материнской кофте действительно напоминал вороненка, которому подбили крыло.
Из школы вышел Лукан, важный и спокойный, как будто ничего не произошло. Ученики подозрительно смотрели на его руки, сторонились. Но, очевидно, Лукан пока не собирался применять розгу. Он вежливо поздоровался с учительницей и совсем мирно дал ученикам «домашнее задание»:
— «Отче наш» на завтра чтоб знали назубок!
Но уже на уроке Любови Ивановны ученики забыли обо всем. Тимка не сводил глаз с учительницы, чувствуя себя опять в настоящей школе. Тихим голосом она читала рассказ.
…Опустошенный французский город. Наступают немцы. В городе — голодные, испуганные люди. Два француза-рыбака пробираются на речку.
Тимке вспомнились те дни, когда он с Саввой и Мишкой в тихие летние утра ходил на речку, как прыгали гусиные поплавки на мелкой утренней зыби, как извивалась серебристая рыба, пойманная на крючок.
…Двух рыбаков задержали немцы. Испуганные и смущенные, они стояли перед немецким офицером; в их сачках билась пойманная рыба. Раздались выстрелы, и невинные рыбаки упали, как подкошенные…
Тимка видит — бежит по лугу и падает, как подкошенный, Савва, видит Саввину мать на виселице. Глаза Тимки наполняются слезами.
— Ребята, это рассказ из французской жизни писателя Мопассана. Кто перескажет содержание? — обратилась Любовь Ивановна к классу.
Ребята молчали.
— Не поняли, должно быть?
Поднялся круглолицый.
— Как тебя зовут?
— Николай.
— Хорошо. Ты хочешь пересказать нам содержание?
— Я могу… Но хочу спросить…
— Что тебе, Николай?
— Победили ли тогда немцы французов?
Учительница на мгновение задумалась, казалось — растерялась. Десятки пытливых детских глаз впились в нее.
— Сначала да. Но потом их оттуда выгнали, — говорит учительница. Потом добавляет. — Но мы с вами политикой не интересуемся. Мы просто учимся… Пересказывай, Николай, содержание!
В глазах Тимки учительница выросла до небес. «Так это же своя, советская! — думал он. — Политикой не интересуется, а читает вон какие рассказы!»
— Захватчиков всегда били! Зарвутся, а потом их же и бьют, — прошептал Тимка.
— А ты откуда знаешь? — недоверчиво спросил Николай.
— Из истории, — сказал Тимка.
На уроке письма Любовь Ивановна раздала ученикам по листку бумаги и вызвала одного к доске. Он писал под ее диктовку:
— «Приближается великий праздник…»
Николай задвигался на парте, прошептал Тимке:
— Через пять дней Октябрьские праздники.
Тимка был уверен, что не о подлежащих и сказуемых напоминала Любовь Ивановна ученикам, а именно об этом, самом важном…
Афиноген Павлович без всякого вступления велел решить несколько примеров. Задал из старинного сборника задачу: кто-то кому-то продал из своего магазина оптом несколько штук сукна, много аршин ситца и впридачу столько-то пудов и фунтов чая…
Перед глазами Тимки эти «кто-то», старые и покрытые плесенью, перебрасывались аршинами, шелестели ситцем, принюхивались к пачкам чая, который зацвел на темных полках. Тимка сладко зевнул.
Но вот учитель положил сборник на стол. Он диктовал задачу по памяти:
— «В одном селе было пятьсот шестьдесят дворов. Кто-то сжег четыреста двадцать дворов. Нужно узнать, какой процент дворов уцелел в этом селе».
Теперь этот «кто-то» не был старым и заплесневевшим. Живым и ощутимым вышел он на школьное крыльцо, в высокой фуражке, с красным лицом и оловянными глазами, тупо посмотрел на Тимку, пожевал сухими губами сигарету и плюнул прямо перед собой. Это был тот, кто сжег Тимкино село.
Уроки Любови Ивановны и Афиногена Павловича стерли в памяти ребят следы от урока закона божьего.
На товарной станции стоял крик и шум. Со всех сторон сгоняли сюда скотину: коров, свиней, овец, в больших ящиках везли кур. Ревели коровы, визжали свиньи, блеяли овцы. И над всем этим гамом раздавались отрывистые выкрики гитлеровцев, громкие голоса полицаев.
Василек, приехавший сюда с людьми, которым староста поручил сдать на станции скот, долго наблюдал за этой суматохой. Мрачным взглядом проводил он в вагоны сивых быков и коров. Потом неторопливо направился в город.
Он проходил по знакомым улицам и не узнавал их. Город стал неприветливым, грустным и малолюдным. Василек нарочно пошел по той улице, где стояла средняя школа, в которой он учился. Еще издали он увидел, что у подъезда школы сновали фашисты.
Василек перешел на другую сторону.
Ему было не по себе: казалось, что все взгляды прикованы к нему, что уже все догадываются, кто он и зачем пришел сюда. Он чувствовал чей-то взгляд на своем затылке, будто кто-то шел за ним следом. Василек делал усилия, чтобы не оглянуться, но все же время от времени инстинктивно поворачивал голову назад. Ничего подозрительного не было.
Немцы уже успели дать центральной улице свое название. Здесь было оживленнее: прохаживались чванливые офицеры, залихватски козыряли полицаи, ловко выгибаясь перед хозяевами. Мальчики, сидевшие на земле, подобрав ноги, наперебой зазывали прохожих почистить обувь:
— Чистим, чистим, натираем!..
— Черный и желтый крем, вакса высшего сорта!..
— Сапоги натер до блеска — жизнь становится чудесной!..
Василек прожил в городе целый год, но никогда не слышал подобных выкриков, не видел ребят за таким занятием. Он присматривался к мальчишкам, которые ловко перебрасывали в руках щетки, ругались друг с дружкой. Один из них показался Васильку знакомым. Это был низкорослый паренек с черными, как сажа, руками, с пятнами ваксы на лице. Когда Василек поравнялся с ним и паренек поднял глаза, они узнали друг друга. Василек поспешно отвел взгляд в сторону, но тот громко позвал:
— Васька! Ты что же загордился? Старых друзей не узнаешь? Здорово!
Василек остановился:
— Здорово, Сергей!
Чистильщик сапог уже поднялся на ноги, подошел к Васильку. На Сергее была не по росту большая, засаленная фуфайка, огромные солдатские сапоги и ученический помятый картузик. Они учились вместе. Сергей был самым младшим в классе, но самым задиристым.
— Ты откуда, деревенщина, взялся? — спросил Сергей, пожимая Васильку руку.
— А что? Только тебе быть в городе? — добродушно ответил Василек.
— Пускай он провалится, этот город! Это гроб! Жрать, браток, совсем нечего. День чистишь — кусок хлеба из проса не купишь. У вас там, в селе, наверное, рай?
— Приходи, посмотришь. У нас булки с маслом…
— Эх, булки!.. — вздохнул Сергей. — Эти черти пузатые едят булки.
Он искоса взглянул на фашистов, которые важно прохаживались по тротуару. Василек вопросительно посмотрел на Сергея: выпытывает он или притворяется? Но в глазах Сергея, ярко блестевших на худом грязном лице, сверкали искорки настоящей, неподдельной ненависти.
— Ну, как ты живешь? — спросил снова Сергей. — Привыкаешь к новым порядкам?
— Привык, — вздохнул Василек. — А ты что же, в школу не ходишь?
— А ты не видел школы? — оживился Сергей. — Жандармерия там. Парты побили, библиотеку сожгли…
— Ты что же, сапоги фрицам чистишь? — спросил Василек.
Сергей уловил в этих словах пренебрежительную нотку, но нисколько не обиделся:
— Чищу! Мать, брат, больна. С голоду сдохнешь. Хоть волком вой! На моем месте каждый бы чистил.
И в этих словах Василек почувствовал жалобу и упрек себе.
Помолчали.
— Ну, я пойду, — заспешил Василек, вспомнив, что не время бить баклуши, хоть и встретился со старым товарищем.
— Уже идешь? — жалобно спросил Сергей. Он даже руку протянул Васильку, как будто хотел задержать его хоть на минутку.
Васильку стало жаль товарища. Теперь только он по-настоящему рассмотрел его измученное лицо, беспокойный взгляд и вспомнил прежнего, веселого и неугомонного Сергея. Захотелось чем-нибудь помочь ему. Впоследствии он может быть хорошим другом в борьбе. А может, уже сейчас борется! Вон какими глазами смотрит на немцев… Но как ему скажешь об этом? В таком деле лучше помолчать, присмотреться.
— Приходи в село! Теперь многие ходят, зажигалки продают. Поможем…
Сергей вздохнул:
— Эх, если бы мать поднялась на ноги, то я б…
Заметив, что Василек собирается идти, он торопливо сказал:
— Подожди, я провожу тебя немножко.
Он сложил принадлежности для чистки в ящик, поручил приглянуть за ними соседу и догнал Василька.
— Чистим, — сказал он и хитро прищурил глаза.
Василек понял, что Сергея что-то мучило. Товарищ хотел сказать о чем-то и, видно, не решался, а только смотрел таким виноватым взглядом, как будто совершил какой-то проступок.
— Ну что же, если нужно… — сказал Василек без осуждения.
Но глаза у Сергея гневно вспыхнули:
— Нужно?! Ты думаешь, что Сергей продался, фашистам сапоги лижет? Вижу, что ты так думаешь… — И, оглядываясь, прошептал: — Так знай же, как мы чистим, — только смотри, не будь шкурой.
— Да ты что? Думаешь, я… — возмутился Василек.
— Ничего я не думаю, только держи язык за зубами! Так знаешь, как мы чистим? Наши руки знают. Почистим сапоги, а они через два-три дня полопаются, станут как печеные. Если бы все так чистили, у Гитлера не хватило бы сапог для солдат.
Василек с восхищением смотрел на друга:
— И не боитесь?
— Чего?
— А если немцы узнают?
— Мы знаем, кому как чистить. Тем, которые в городе, чистим по-настоящему, черт с ними!.. А тем, которые проездом…
— А откуда вы знаете, что проездом?
Сергей хитро прищурил глаза:
— Ну, брат! Знаем мы, чем каждый из них дышит!
«Обязательно расскажу о Сережке секретарю райкома», подумал Василек.
Расстались они, как близкие друзья.
— Ты им там тоже житья не давай. Василек! — посоветовал на прощанье Сергей.
— Да у нас там и немцев нет, — наивно ответил Василек, ни единым словом не намекнув на свою тайну. Прощаясь, он пообещал — Я у тебя, Сергей, обязательно буду! Принесу чего-нибудь поесть.
Пройдя еще несколько кварталов. Василек остановился перед входом в магазин, на двери которого была яркая вывеска: «Музыкальные инструменты. Комиссионный магазин господина Кузьменко И. Д.».
Сердце забилось, кровь бросилась в лицо. Он схватился за дверь, чтобы не упасть от волнения. Здесь решалась судьба его первого задания.
В магазин Василек вошел спокойно. На него никто не обратил внимания. Мальчик начал осматривать инструменты, выставленные для продажи. На полках лежали большие и маленькие баяны, аккордеоны разных марок, скрипки, гитары, балалайки, даже губные гармошки. На каждом инструменте была бирка с такой ценой, от которой можно было остолбенеть.
За прилавком стояли двое: круглый человечек в старомодной жилетке, с цепочкой через весь живот и в пенсне с золотой оправой; второй был высокий, чернобородый, лет пятидесяти.
Василек облегченно вздохнул: все было так, как говорил ему секретарь. Обращаться нужно было к кругленькому человечку.
Выждав момент, когда он приблизился, Василек, беспокойно посматривая на баян, глухо спросил:
— Дядя, сколько стоит этот баян?
— Разве ты, мальчик, не умеешь читать?
— А снижения цен не предвидится? — сдерживая дыхание и всматриваясь в лицо продавца, спросил мальчик.
Глаза за стеклами пенсне сузились; продавец пристально посмотрел на Василька, потом украдкой покосился на покупателей. Наконец проговорил:
— Пока еще приказа нет. — Потом громко спросил: — Какой вы, молодой человек, желаете баян?
— Мне отец дал десять тысяч марок на костюм, а мне очень хочется быть музыкантом.
— А играть, молодой человек, умеете?
— Дядя Николай хорошо играет.
Человек в пенсне был вполне удовлетворен:.
— Тогда будет играть и племянник. Но, к сожалению, нет у нас на такую цену баянов. Приходите завтра, я принесу из мастерской.
Василек уже овладел собой. Разговор велся именно так, как это предвидел секретарь еще в Соколином бору. Уверенно и спокойно Василек сказал:
— Я не могу завтра, я из села. Если бы сегодня…
Продавец задумался:
— Не знаю, что с вами и делать… Антон Иванович! — позвал он чернобородого. — Проводите, пожалуйста, молодого человека в мастерскую. Покажите ему баян за десять тысяч.
— Хорошо!
Бородатый молча вышел из-за прилавка. Василек едва поспевал за ним. За всю дорогу они не перекинулись и словом.
Наконец бородач повернул в какой-то подъезд. Потом они пересекли грязный двор и вошли в дом, почерневший от времени. На одном из этажей бородатый остановился. Здесь было темно и сыро, как в подвале, пахло плесенью. Бородатый осторожно постучал в дверь три раза, потом через секунду еще раз. За дверью послышались шаги, и старческий голос спросил, кто пришел.
Дверь открылась. На пороге стояла старушка. Она удивленно взглянула на мальчика, сдержанно ответила на его робкое приветствие.
Они вошли. Старуха и бородач куда-то исчезли. Василек остался один.
Все было так таинственно и необычайно, что он даже начал беспокоиться. Стоя посреди полутемной комнаты, заставленной иконами разных размеров, он прислушивался к приглушенным голосам за дверью. Ему становилось не по себе.
В дверях появился бодрый старичок с веселыми искорками в глазах. На нем был простой рабочий костюм, вытертый на локтях и коленях.
— Здравствуй, сынок! Ну-с, каким ветром принесло?.. Голос у деда был теплый, ласковый.
— Северным ветром, дедушка! — весело ответил Василек.
Дед пожал ему руку, попросил сесть.
— Ну-с, как там Иван Павлович, наш секретарь?
— Воюет. Привет передает вам.
— Спасибо. Долго не было слышно. Письмо где?
Василек только теперь вспомнил, зачем пришел. Он быстро достал ножик, распорол полу своего пиджака и извлек записку. Листок бумаги был покрыт какими-то цифрами. Василек вручил записку дедушке.
— А на словах Иван Павлович передал: нужны батареи для радио.
— Хорошо.
Дед поднялся.
— Посиди здесь, отдохни… Петровна! — позвал он.
На пороге стояла старушка, которая будто дежурила здесь, за дверью.
— Побалуй чем-нибудь сынка, — велел дед и вышел. Старушка молча поставила перед Васильком стакан остывшего прозрачного чая, положила кусок хлеба.
Только спустя час явился дед и передал Васильку записку. Помогая зашивать ее в пиджак, он поучал:
— Придешь в другой раз, зайди в магазин к Антону Ивановичу. Ни слова не говори. Он сам выйдет и пойдет вперед, а ты следом за ним. За батареями придешь через неделю.
Прощаясь, старик пожал Васильку руку и посоветовал:
— Главное, будь осторожен и — язык за зубами! Через минуту счастливый Василек вышел на улицу.
День выдался ветреный. Утром ярко светило солнце, а потом оно зашло за тучи и только иногда проглядывало, как сквозь матовое стекло.
Был день Великого Октября.
В Соколином бору собрались все ребята. Кроме Василька, Мишки и Тимки, здесь были Софинка с Марийкой, школьный приятель Тимки Николай, двоюродный брат Мишки Алеша со своими товарищами — всего человек двенадцать.
Дети решили по-настоящему отметить этот день. Праздновать тайно им очень нравилось. Они вспоминали рассказы о том, как когда-то, до революции, собирались на маевки подпольщики и рабочие, как их разгоняла и хватала полиция, как их ссылали в Сибирь, бросали в тюрьмы. Дети были горды тем, что они поступают так, как когда-то поступали большевики.
Митинг решили провести в лесу. Как ни уважали мальчики своих друзей, тайну землянки они никому не открывали.
Выбрали лужайку, откуда были видны речка и широкие луга.
Ребята чувствовали себя особенно торжественно. С завистью смотрели они на Мишку и Тимку, которые пришли на праздник в пионерских галстуках. Только Софийка не завидовала. Она смеялась карими глазами, словно у нее была своя тайна. И только тогда, когда все устроились на промерзшей земле, она достала из-за пазухи сверток. Это был ее красный головной платок. Когда же ветер развернул полотнище, перед глазами удивленных ребят вспыхнули слова:
«Смерть немецким оккупантам!»
Софийка сразу выросла в глазах всех юных подпольщиков.
— Вот это да!
— Вот молодец!
— Ну и Софийка!
Со всех сторон слышались восторженные восклицания, а Алеша уже срезал тонкую березку, чтоб обстругать древко для знамени.
У Василька был торжественный вид. Он был одет в новый серый костюмчик и аккуратно подстрижен. Фуражку он снял. Черные глаза горели, как звезды, на смуглых щеках играл румянец, на гладком лбу едва выделялись две морщинки.
— Товарищи! — сказал он волнуясь. — Дорогие товарищи, партизаны и партизанки! — повторил он торжественно. — В этом году мы встречаем великий праздник не так, как встречали когда-то. Враг топчет своим сапогом нашу землю, разрушает наши города и села, расстреливает и вешает наших людей…
Долго и горячо говорил Василек. И каждое его слово тревожило и волновало, глубоко западало в юные сердца, хотя все сказанное Васильком было хорошо известно каждому из слушателей.
— …Мы — молодые граждане Советского Союза. Нам дорога наша Родина, мы тоже должны бороться за ее честь и свободу. И мы уже боремся. Мы можем сказать Красной Армии и родному товарищу Сталину, что мы тоже воины…
Он горячо призывал еще решительнее мстить врагу, еще лучше помогать своим старшим товарищам — партизанам.
— …Нас никогда не забудет товарищ Сталин. Он вызволит нас из страшной неволи!
После Василька выступил Алеша и заявил, что он и его товарищи соберут еще больше оружия, и очень просил познакомить их с настоящими партизанами.
Потом начал говорить Тимка. Но не успел он сказать и трех слов, как все настороженно повернулись в одну сторону.
Лугами, минуя озера, по направлению к лесу бежали, иногда падая на землю и отстреливаясь, двое людей. У Василька сжалось сердце. Сомнений не было: это гитлеровцы гнались за партизанами.
— Спокойно! Спрячьте знамя.
Он приказал всем, кроме Мишки и Тимки, поодиночке выходить из леса. Софийка вздумала было остаться, но Василек так на нее посмотрел, что она сразу же, не договорив фразы, обиженно сжала красные, как спелые вишни, губы и исчезла в зарослях.
— Жаль, что нет у нас оружия! — сказал Василек, вспомнив, что все оружие они отдали партизанам.
Сдерживая дыхание, друзья следили за беглецами, которые направлялись к лесу: только тут они могли спастись. Партизаны напрягали все свои силы, но и погоня не отставала. Вот один из беглецов сбросил с себя какую-то одежду — плащ или пальто.
— Ой, один упал! — испуганно прошептал Тимка.
— Будет отстреливаться, — сказал Мишка, не веря в то, что человек не может подняться.
— Он не двигается.
— Убили, гады! — с болью прошептал Василек.
— Смотрите, смотрите, второй вернулся…
Бежавший склонился над товарищем. Перевернул его.
Взял винтовку убитого. Выпрямился, сделал несколько выстрелов и снова двинулся вперед.
— Он хромает, — заметил Мишка.
Партизан шел теперь, тяжело опираясь на вторую винтовку.
Фашисты и полицейские уже не стреляли. Они, подавая знаки руками, стали растягиваться полукругом, прижимая беглеца к речке.
— Хотят взять живым, — догадался Василек. — А может быть, этот партизан — Иван Павлович, который шел к нам?
«Спасти! Во что бы то ни стало спасти!» думал Василек.
— Лодка! — воскликнул он, вспомнив, что поблизости, в прибрежной осоке, стоял его рыбачий челн.
Царапая лица и руки о колючую ежевику, ребята стремглав мчались по склону горы.
Они были уже на половине пути, когда Василек увидел, как партизан остановился перед рекой, которая явилась неожиданным препятствием.
Враги приближались тесным полукольцом.
«Скорее!» чуть не крикнул Василек, но в это время партизан, видимо решившись, бросился в холодную реку.
На месте его падения поднялся столб воды.
Под прикрытием кустов дубняка ребята подбежали к берегу.
С противоположного берега послышался частый треск винтовок, и в лесу запели пули. Фашисты и полицаи, конечно, не видели ребят и стреляли наугад.
Вблизи зашелестели кусты, треснула ветка, послышался тихий стон. Раненый был уже на этом берегу.
Василек вышел на опушку. Он увидел гитлеровцев и полицаев, которые размахивали руками и показывали то на лес, то на речку. Никто из них не отважился войти в ледяную воду. Чем дальше они отходили, тем спокойнее становилось на сердце у Василька. «Пошли, наверное, в обход», подумал он.
Снова послышался сдержанный стон где-то совсем близко. Сделав мальчикам знак, чтобы они сидели тихо, Василек пополз, стараясь не шуметь сухими листьями и не хрустеть ветками. Он был осторожен, ибо понимал, что партизан может принять его за полицая и будет стрелять. Василек мягко раздвинул листву и увидел руку с пистолетом. Она бессильно лежала на земле. Лицом раненый уткнулся в траву. Волосы на голове слиплись и блестели.
Василек робко позвал:
— Дядя…
Неизвестный, очевидно, не слышал.
— Дядя! — уже громче повторил Василек.
Раненый вздрогнул и с усилием поднял голову. Он, наверное, подумал, что ему послышалось.
Сдерживая биение сердца. Василек заговорил:
— Не бойтесь, дядя, я свой — партизан.
Раненый взглянул на него мутными глазами.
— Ты кто? — наконец проговорил он.
— Я Василек… партизан. Тут со мной еще Мишка и Тимка — пионеры. Мы праздновали день Октября и видели, как вас фашисты и полицаи…
— Где фашисты? — простонал раненый.
— За речкой. Пошли, наверное, в обход.
Из-за кустов появились Мишка и Тимка — их пионерские галстуки алели, как кисти спелой калины. Глаза раненого стали влажными:
— Выручайте, пионеры!
Весь мокрый он лежал в высокой траве. По ноге текла кровь, расплываясь красным пятном на земле.
— Ногу перевязать… Воды бы… — шептал раненый, доверчиво глядя на своих новых друзей.
— Сейчас, сейчас!
Но перевязать рану было нечем: ни бинта, ни ваты. Не задумываясь. Василек снял свою праздничную сорочку, разорвал ее на длинные полосы. Раненый перевернулся, чтобы ребята могли наложить жгут и забинтовать рану.
Беглец дрожал. Он потерял много крови; от купанья в ледяной воде лицо его посинело. Стиснув зубы, чтобы не застонать, он с трудом поднялся и сел.
— Жаль, винтовки остались в воде, — сказал он.
— Ничего, дядя, мы достанем, — заверил его Василек.
— А вы партизан? — спросил Тимка.
— Вы от нашего командира, Ивана Павловича? — поинтересовался Василек.
— А вы его знаете? — удивился раненый.
— Ивана Павловича? Да мы ж его партизаны!
— Я не от него, а к нему! — В глазах партизана блеснула искра надежды.
— А как вас зовут?
— Павел. Павел Сидорович.
— Павел Сидорович, тут оставаться опасно! Полиция будет искать вас. А у нас в лесу землянка. Мы вас перенесем туда. Там будет безопасно, тепло, вы обогреетесь и… быстро выздоровеете.
Павел Сидорович едва заметно улыбнулся:
— Я у вас гость, ребята.
Поддерживая со всех сторон, они переправили раненого в землянку. Положили на мягком сене, накормили хлебом и сушеной рыбой.
Теперь раненый понял, что он спасен. Он согрелся и скоро уснул беспокойным сном.
Ребята собрались на совет.
— Нужны бинты, вата, йод. Но где их достанешь? — волновался Василек.
Перед глазами Тимки встала картина: Любовь Ивановна перевязывает ногу мальчишке, которого Лукан назвал «вороной».
— Я достану, — уверенно пообещал Тимка.
Народная поговорка гласит: «В семье не без урода». И это можно было сказать про семью старого Ткача. Отец был труженик, всеми уважаемый человек, и сыновья почти все стали настоящими людьми; только Микола был не такой, как другие.
— Как будто кто-то подбросил, — жаловался отец.
В школе Микола учился плохо. Голова у него была, что обух у топора: никакая наука в нее не лезла. Зато был он таким забиякой, что все дети плакали от него и боялись, как огня. Подрос — начал воровать, хулиганить. В конце концов он так надоел отцу, что тот однажды сказал; «Или ты уходи, или я пойду, чтобы добрым людям на глаза не попадаться».
Микола еще немного повертелся в селе, попался в какой-то краже, уже должен был пойти под суд, но внезапно исчез.
Два года о нем не было и слуху. Но только немцы вошли в село, Микола тут и объявился… И сразу же пошел в полицию, да еще старшим.
Участок был в соседнем селе, и полицаи приезжали лишь изредка. С тех пор как Микола Ткач увидел учительницу, он стал бывать в селе чаще.
Сегодня тоже, снарядив полицаев в Соколиный бор на розыски партизана, он зашел к учительнице.
Он все время курил немецкие сигареты и важно, словно на самом деле был большой персоной, разглагольствовал:
— Заметил их еще издали. Я и не расчухал, что это партизаны. Может, рыбаки на озере. «А ну-ка, — говорю полицаям, — проверить, и рыбу сюда!» Немцы и мы — на озеро. А они — стрелять. Эге, думаю, тут что-то не то. «За мной!» скомандовал я тогда. Догнал одного — бац! Перевернулся. Другой — удирать. Я припираю его к речке. Загнал, как зайца. Он стал над водой — и руки вверх. Я сгоряча — бац! Он — в воду. Спорол горячку: надо было живым в гебит представить — большая награда была бы! За партизан не скупятся. Ну и так пуд соли будет, а может, и в чине повысят… Что вы задумались, Любовь Ивановна?
— Я думаю: как можно быть таким жестоким?
— Где жестоким?
— Вы убили двух людей.
— Ха, разве только двоих! Дай бог каждому!.. Вот этой рукой… — Ткач поднял вверх огромный, весь в рыжих веснушках кулак. — Эта рука отправила на тот свет не считал сколько!.. И не страшно.
Любовь Ивановна прикрыла глаза руками.
— Знаете, Любовь Ивановна, это ведь все равно что муху. Наставил леворвер, нажал на спуск — бац! — и нет. Меня, когда нужно, даже приглашают.
— Извините, но я не могу это слушать. Это… невыносимо!
— Ничего. Послужили бы в полиции. — привыкли б.
Наступал вечер. В комнате темнело, а он все сидел.
Любовь Ивановна нетерпеливо посматривала на окна. Потом встала:
— Извините, но у меня еще работа.
— Какая там работа? Вот у нас работа! Так и то я ради вас, так сказать…
— У меня завтра уроки, я должна еще готовиться…
— И не надоела вам еще эта школа? Такой, как вы, не в школе б надо…
— Привычка. Учитель без школы, как рыба без воды.
— Все собираюсь поговорить с вами серьезно. Да что-то не того… боюсь, что вы, может быть, того… Да за меня теперь каждая пойдет, это тебе не когда-то…
Любовь Ивановна подняла на него глаза, и в них были любопытство и гнев. Но он ничего не приметил.
— Пора уже, знаете, Люба… Ивановна, пристать к своему берегу. Года у меня уже такие, я сейчас обеспеченный, заметный; может быть, еще и дальше по чину пойду. Пора уже и о детишках подумать. Я хочу вам сказать насквозь. Много я видел разных… ну, одним словом, но чтобы любить кого-нибудь… Да что там, выходите за меня замуж — будете как вареник в масле купаться!
— Что вы, что вы! — ужаснулась Любовь Ивановна. — Я с вами по-дружески, а вы…
— Вы ответьте мне откровенно, потому что я говорю это серьезно. Давайте ударим по рукам — и конец.
Он поднялся и стал против побледневшей и разгневанной девушки.
— Идите. Я должна к урокам…
— Ну что, по рукам?
— Потом, потом… Вы меня еще не знаете, я вас тоже не… не совсем…
— Мне не нужно знать. Я вижу. Вы мне по нраву — и всё! Больше ни на ком не женюсь!
— Вы такое говорите!.. Должно быть, всем говорите то же самое. — Она даже заставила себя улыбнуться.
— Вы не верите? Так знайте же, мое слово — закон. Я уйду, но приду еще. Если я уж решил жениться, то женюсь. А выйдете за меня, Люба, не пропадете — как вареник в масле будете купаться…
Кое-как учительница выпроводила его. Села за стол и закрыла лицо руками.
С тех пор как появился здесь Ткач, даже ее хозяйка стала неузнаваемой. Она смотрела на Любовь Ивановну такими глазами, как будто учительница была с Ткачом заодно. Хозяйка не раз намекала, что и хата у нее тесна и холодно будет зимой; давала всячески понять, что пора убираться учительнице из ее честного дома.
Скрипнула дверь. Может, хозяйка вернулась? Любовь Ивановна подняла голову.
— Добрый вечер!
На пороге стоял мальчуган, смущенно теребивший в руках шапку.
— Добрый вечер!
Ей стало легче на сердце.
— Ты что хочешь? — Она никак не могла вспомнить имени этого ученика. — Как тебя зовут?
— Тимка.
Он мялся, не зная, с чего начать. Любовь Ивановна поймала его растерянный взгляд:
— Подойди ближе. В чем дело?
— Мать, — начал Тимка запинаясь, — разрубила ногу. Рубила дрова и… Она очень просит у вас йод, бинт и вату.
Разговоры Ткача тяжелым камнем легли на душу Любови Ивановны, и она рада была случаю побыть среди людей:
— Я пойду с тобой.
Тимка растерялся.
— Идем! — сказала она, быстро одевшись и взяв в руки сумку.
— Но мы… У нас нет хаты… — не двигался с места Тимка.
— Так что же? Нет ничего удивительного. Пойдем, пока еще не так поздно.
Мальчик весь похолодел.
— Если бы вы дали… я б уж сам…
— Тоже, доктор нашелся! Пошли!
— Ой, извините, но я сказал не то. Не матери все это нужно… Я немножко обманул. Это для одного человека…
— Кому?
— Я не могу сказать.
Любовь Ивановна вопросительно взглянула на него:
— Что же с этим человеком?
— Его ранили.
— Фашисты?
— Да.
— Так чего же ты стоишь? Идем быстрее!
Она вспомнила болтовню Ткача, и у нее появилась уверенность, что приход мальчика имеет какую-то связь с недавней «охотой» на людей.
Тимку бросило в жар. Он теперь жалел, что пришел к ней, а еще больше досадовал на себя за то, что обронил неосторожное слово.
— Я ничего не знаю, — уныло сказал он.
— Ты меня боишься?
Он с вызовом поднял голову:
— Не боюсь. Но это большая тайна.
— Так ты же ее открыл.
— Ну и что же? — В его глазах загорелся злой огонек, как будто учительница была виновата в том, что он так глупо проговорился.
— Как «что»? Я могу сделать всё.
— Ничего не сделаете! На куски меня режьте — больше ничего не знаю… и… не скажу.
За окном послышались шаги. В дверь ввалился старший полицай. Кого угодно мог ждать Тимка, только не его.
— Так я зашел напомнить: уговор дороже денег… — начал полицай.
Тимка попятился к двери.
— Подожди, подожди! — растерялась Любовь Ивановна. И, когда Ткач подошел к столу, шепнула мальчику: — Бери мою сумку, Тимка, я сейчас иду за тобой.
Тимка стрелой вылетел из хаты…
Убитый горем, сидел он в землянке и, громко всхлипывая, рассказывал о происшедшем.
— Я думал — она своя, советская. Книжки такие читала, а к ней полицай…
— Дурак ты! Еще первому встречному стал бы болтать, — укорял приятеля Мишка.
Мальчики так дружно и горячо напали на несчастного Тимку, что не заметили, как проснулся Павел Сидорович.
— Как ее зовут? — спросил он хриплым голосом.
— Любовь Ивановна.
— Из какого села?
Василек сказал.
— Немедленно… скорее ее сюда! — прохрипел раненый и без чувств повалился на сено.
С утра было морозно, на небе — ни тучки. Земля, оголенные деревья, крыши строений за ночь покрылись серебристым инеем. А днем надвинулись тяжелые снежные тучи, пошел снег — сначала мелкими круглыми снежинками, а потом большими хлопьями.
Уже около часа за селом, под старой вербой, Тимка ожидал Любовь Ивановну. Вечерело, а ее не было.
«А что, если она… — думал Тимка. — Нет, не может быть! — отгонял он от себя сомнения. — Павел Сидорович приказал привести ее прямо в землянку. Значит, она своя…»
Но его все-таки беспокоило ее знакомство с Ткачом.
«А что, если Павел Сидорович сказал это в горячке? Он ведь раненый… А может, она была своя, а теперь…»
И все же мальчику не хотелось верить этому.
А что, если она сейчас явится с полицией?.. Ну и пускай! Тогда все равно он ничего не скажет. Стерпит все, не проронит ни звука: самые жестокие пытки не вырвут у него ни слова… Он умирает… И жаль себя, и горд он, что так жил на свете…
Кажется, кто-то идет… Действительно, какая-то тень двигалась за снеговой завесой, приближаясь и увеличиваясь. А может, это полицай?
Еще мгновение — и Тимка вздохнул свободно и радостно: он узнал учительницу. Все сомнения, опасения исчезли. Он весь проникся доверием: если б была не своя, то и не учила бы так в школе!
Любовь Ивановна спешила. Она раскраснелась, глаза ее сияли.
— Извини, Тимка! Опять тот рыжий черт… Едва выпроводила. Ну, пусть ждет, полицай несчастный! — сказала она с гневом.
— А я ничего… стою себе под вербой, время прошло незаметно, — говорил Тимка, забыв о своих недавних переживаниях.
— Пошли! — сказала учительница, и они направились к лесу.
…Павел Сидорович уже не спал. Болела неумело перевязанная рана, во сне его беспокоили кошмарные видения: он кричал, ругался, часто просыпался и просил воды. Его лихорадило.
Василек молча исполнял все желания раненого, с тоской глядя на человека, ставшего сразу родным. С нетерпением ожидал он прихода учительницы. Казалось, прошла целая вечность…
Наконец они пришли. Сначала в землянку проскользнул красный от мороза Тимка, а за ним — удивленная Любовь Ивановна.
Павел Сидорович приподнялся на локте:
— Люба!
— Кто это?
На Любовь Ивановну смотрели лихорадочно блестевшие глаза. Лицо было ей незнакомо; заострившийся нос, щеки, заросшие до самых глаз черной бородой.
— Не узнаешь?.. — Больной улыбнулся одними глазами. Что-то очень знакомое было в этой усмешке.
Любовь Ивановна приблизилась к раненому и чуть не вскрикнула от радости.
— Павел Сидорович! Что с вами? — Она порывисто обняла раненого за шею и поцеловала в бледный лоб.
— Ничего, ничего особенного… — Он тоже поцеловал девушку. — Жива?
— Все хорошо, Павел Сидорович. Но что с вами? Столько ждала — и наконец такая встреча…
— На живой кости мясо нарастет. Ранили, гады! Если бы не ребята, пропал бы.
Павел Сидорович с нежностью взглянул на мальчиков, которые наблюдали за этой сценой.
— Молодцы у вас хлопцы! — похвалил он.
— Я даже не думала, что у меня такие соседи… — Она спохватилась — Но об этом потом. Показывайте рану. Температура есть?
Она принялась за раненого, как опытный врач.
— Дождалась все-таки!.. Если бы вы знали, Павел Сидорович, какое это мучение — быть без своих! Школой занялась.
— Ребята рассказывали.
Он заскрежетал зубами от боли, когда Любовь Ивановна отделила тряпку, прилипшую к ране.
— Терпите, родной, терпите… — ласково говорила Любовь Ивановна.
— Ничего, — хрипел сквозь зубы раненый. — Не привыкать. Делай, Люба, свое дело… Так ты говоришь, тебя не заподозрили?
Чтобы заглушить боль, Павел Сидорович нарочно заговорил о другом.
— Староста вызывал. Хотел в полицию отправить. Но когда прочитал документы, отошел. А теперь уже совсем считают своей. Старший полицай даже свататься стал, — добавила она тише.
— Ой!
— Больно? Потерпите, потерпите, я сейчас…
— Ничего. Прозевал он невесту!
Руки ее замерли, и она вопросительно посмотрела ему в глаза:
— Неужели больше туда не возвращаться?
— Нет необходимости. Любовь Ивановна Зарецкая свою роль исполнила и отныне снова становится Любовью Ивановной Иванчук.
— Как я рада! — прошептала девушка.
— Сидоренко был?
— Присылал человека. Несколько раз… Беспокоился очень. Скоро будет здесь.
Василек догадался, о чем шла речь. Он теперь понял, что учительница была связной.
Любовь Ивановна перевязала рану и дала Павлу Сидоровичу какие-то порошки:
— Теперь будет легче.
— Спасибо! Меня не берет, а вот… товарища… — В голосе раненого зазвучали нотки скорби.
— Как там наши? Николай Петрович?
— Отрядом командует.
— А обком?
— Подпольный обком тоже там.
— Почему так долго не было никого? Как Иванов?
— Потому так долго и не было. Месяц назад пошли с Ивановым и… на засаду нарвались. Это я уж, как видишь, дошел, да около села чуть не погиб. А Боярчука убили… здесь, за лесом.
Любовь Ивановна вздохнула.
Каждый думал о своем.
Василек снял нагар со свечи, которая начала чадить и часто мигала. Тимка подпер кулаками подбородок и влюбленными глазами смотрел то на Павла Сидоровича, то на Любовь Ивановну. Он ловил каждое их слово, переживая все сказанное.
Сверху послышались шаги.
— Должно быть, Мишка, — тихо промолвил Василек, хотя сам был уверен, что это партизаны.
Предчувствие не обмануло его. В землянку ввалился весь обсыпанный снегом Иван Павлович. Он прищурился, внимательно всматриваясь в лицо учительницы.
— Не ждал, — сказал он поздоровавшись. — Вы как попали сюда, товарищ Иванчук? Не выдержали?
Любовь Ивановна пожала ему руку:
— Все в порядке, товарищ Сидоренко.
Иван Павлович заметил в углу землянки человека, лежащего на сене.
Павел Сидорович пошевелился.
— Не узнали, товарищ Сидоренко? — довольно усмехаясь, спросила Любовь Ивановна.
Иван Павлович приблизился к раненому.
— Журляк! Павел! — крикнул он.
Они по-братски расцеловались.
— Наконец-то!.. Заждались! — сказал Иван Павлович.
— Плохо встречают в твоих краях, товарищ Сидоренко.
— Ранили?
Только сейчас Иван Павлович заметил болезненную бледность Павла Сидоровича.
— А Боярчука помнишь, в облземотделе работал? Убили… Если бы не твои орлы…
— Выручили? — Иван Павлович с любовью посмотрел на мальчиков. — Они у меня действительно орлы!
Ребята, раскрасневшиеся от этой похвалы, не знали, что сказать.
…Была уже полночь, когда в землянку ворвался Мишка, весь мокрый, утомленный. Ему было и невыразимо радостно, и досада сжимала сердце. Такой неповторимый момент, исключительный случай, а его именно в это время и не было! Но чувство досады скоро прошло. Здесь все сидели, мирно разговаривая при тусклом мерцании свечи, а он ночью делал свое дело.
— Товарищ командир! Ну-ка, посмотрите, не пригодится ли вам это?
Мишка развязал сумку. Командир взял в руки плитку, похожую на кусок желтоватого мыла.
— Тол! Павел Сидорович, смотри, настоящий тол! — обратился Иван Павлович к представителю подпольного обкома. — Видел этих орлов! Ведь это же на вес золота! Ты знаешь, что ты принес, Мишка?
— Я еще могу! — гордо заявил Мишка.
— Давай побольше, сынок! После войны за тол я тебе золотом возвращу. Пуд за пуд.
— Ого! Не хватит золота, — фыркнул Тимка.
— Где это ты раздобыл? — спросил Иван Павлович.
— Это ребята… Алеша… У них стояли солдаты и много такого оставили. Целый ящик. Алеша и спрятал. Хозяйки сначала думали, что мыло; попробовали белье стирать, а оно не мылится.
— Это мыло, чтоб фашистов мылить! — смеялся командир. — Нам оно нужно дозарезу. Патроны где-нибудь найдете, тоже давайте. Это все нужно, как воздух.
— Найдем! — за всех пообещал Василек.
Ивана Павловича, командира партизанского отряда, не было около недели. В Соколином бору остались только четверо партизан для охраны Павла Сидоровича и Любови Ивановны.
Павел Сидорович быстро выздоравливал. Спал теперь спокойно, пробовал уже опираться на раненую ногу. В солнечные дни его выводили из землянки. Он ложился на сухое сено, приподнимался на локтях и радостно щурил глаза от солнца. Он похудел, лицо вытянулось, позеленело, щеки запали. Только красивые серые глаза стали глубже и еще больше закурчавилась борода.
Дружески усмехаясь ребятам, Павел Сидорович спрашивал:
— Как дела, Мишка?
— Ничего.
— Весь тол перетаскал? — допытывался Павел Сидорович.
— Весь.
Мишка, всегда разговорчивый и особенно любивший побеседовать с Павлом Сидоровичем, отвечал сейчас не очень охотно. Все его внимание было направлено на другое. Мишка не сводил глаз с рук молодого партизана: Леня Устюжанин мастерил мину из того самого тола, который принес Мишка из села.
Мишка всегда очень любил технику. Когда в колхозе приобрели автомашину, он целыми днями вертелся около нее и внимательно следил за тем, что делал шофер. Слышал он и про чудодейственную силу мин. Представить себе только: наскакивает на мину танк или машина — и летит в воздух!
Мины казались Мишке чем-то непостижимым и уж вовсе не произведением рук человеческих. А оказывается, очень просто: Леня сам быстро и искусно делал настоящую мину.
Он смастерил из березовой коры небольшой ящик, наполнил его плитками тола, туго перевязал проволокой. Потом вставил в ящик металлическую трубочку, которую Мишка принял было за автоматическую ручку, и объявил, что мина готова.
Мишка недоверчиво посмотрел на Леню:
— И она взорвется?
— Ого! — засмеялся тот в ответ.
Мишка опять с изумлением взглянул на Леню:
— А как вы ее… где ставите?
— Можно на дороге, можно на железнодорожном пути. Везде можно, только осторожно! Сапер ошибается один раз в жизни, — произнес партизан слова, которые когда-то говорили ему самому.
Но Мишке нравилась эта опасная профессия, и он решил во что бы то ни стало стать минером.
Леня словно прочел его мысли:
— Здесь, Мишка, надо действовать спокойно, осторожно. Нужно тебе, например, взорвать автомашину. Выходишь на дорогу. Роешь ямку там, где колеса проходят. Ставишь мину. Но вот тут-то и весь секрет: мину надо зарядить. Ошибешься — машину не подорвешь, а сам загремишь. А делается это так…
— А разминировать потом можно? — спросил Мишка.
— Все можно, только осторожно.
Леня начал рассказывать, как он, будучи еще в армии, разминировал с товарищами поля.
Мишка просиял:
— А Алешка знает такое поле. Туда никто не заходил. Зашла один раз чья-то корова — и на кусочки!
Устюжанин оживился:
— Обязательно разминируем. Это ведь клад для партизан.
— А меня научите?
— Лишь бы смекалка да желание были.
— Да я… — Мишка от волнения не знал, что сказать.
…В эти дни Василька не было дома: Иван Павлович снова послал его в город.
Теперь Василек отправился без страха и волнения. Он набрал в сумку картошки, сушеной рыбы, даже кусок сала выпросил у матери, взял несколько пригоршней пшена и двинулся в дорогу.
Ему посчастливилось — попутные подводы подвезли его почти до самого города. На дорогах и в городе без конца встречались мешочники: это горожане, забрав из дому последние пожитки, несли их в села менять на продукты. Поэтому на Василька никто не обратил внимания. Хотя он ничем не отличался от других, но тем не менее с замиранием сердца вступил в город. Кроме подарка Сергею, у него была зашита в рукаве записка; листовки он засунул за подкладку голенища. Иван Павлович советовал не брать с собой ничего лишнего. Но не взять листовки, где говорилось о выступлении товарища Сталина в день празднования годовщины Октября, о том, что гитлеровцы провалились со своим наступлением на Москву, Василек был не в силах. Ему казалось, что, кроме него, еще никто не знает об этой необычайно важной новости. Он хотел порадовать листовками Сергея.
Сергей очень обрадовался Васильку. Все дни он ждал его с нетерпением.
Мать Сергея не знала, как и благодарить мальчика. Она была совершенно истощена болезнью, голодом, горем. Долгими днями и бессонными ночами ее не оставляли тяжелые мысли. Только бы ей подняться на ноги, а там бы она нашла средство, как спасти единственного сына от голода!
На радостях она даже попробовала встать с постели, но мальчики сами приготовили ужин. Потом мать слышала, как они почти до утра о чем-то шептались.
Василек показал Сергею листовку.
— Нашел на дороге. Наши самолеты сбросили, — добавил он на всякий случай.
Сергей впитывал каждое слово, руки его дрожали, глаза горели. Кончив читать, он крепко обнял и поцеловал Василька:
— Ты молодец! Я, ты знаешь… ночами думал об этом. Мне даже снилось… — Он говорил язвительно и гневно: — Ага, чертова грабь-армия! Дают ей — и в хвост и в гриву!
Василек радовался, глядя на товарища.
— Ты знаешь, Васька, я вижу — ты настоящий друг. У нас тоже… мы тоже боремся. Правда, очень мало. Электросеть уже три раза замкнули. Горит свет, потом раз — и нет. А то воду перекроем.
— Но этого еще мало… — вздохнул Василек.
На другой день Василек в общем потоке мешочников вышел из города. За плечами был бесценный груз.
…Тимка в эти дни был занят хозяйственными делами — хлопотал о пище для раненого. Доставал свежие, неизвестно каким образом уцелевшие яблоки, морковь. Когда Любовь Ивановна обмолвилась, что раненому хорошо было бы сварить куриный бульон, он к утру принес в землянку шесть кур — последних, которые после фрицевской охоты остались у Лукана.
— Ему бы самому шею, как курице, свернуть, да не в силах я, — вздыхал Тимка, который не мог чувствовать себя счастливым, пока Лукан был еще жив.
…Школа тоже дышала на ладан. Любовь Ивановна исчезла из села. Афиноген Павлович через день заболел. Один Лукан продолжал свою службу, но, видимо, уже неохотно, так как в школу приходило всего лишь несколько учеников. Надписи на воротах больше не появлялись. Но Лукан был еще больше встревожен и напуган появлением двух партизан. Хотя один из них был убит, но и это не радовало.
…В этот вечер в Соколином бору появились партизанские подводы.
— Ну, как дела, Павел? — прежде всего поинтересовался Иван Павлович.
— Хоть гопака пляши! Заживает.
— Так сегодня поедем в лагерь?
— Поедем.
Василек передал командиру партизан записку. Мишка хвастал толом. Одному Тимке было до слез обидно. Чем ему гордиться? Курами? А между тем…
— Товарищ командир, а староста завтра отправляет немцам скот: четыре свиньи и пять телок. Жирные! — похвастал он своей осведомленностью.
— Хорошо. Вот и навестим старосту. Поведешь, Тимка?
У Тимки захватило дух. Наконец-то осуществится его мечта!
Но Лукан был хитер. После убийства партизана он больше не ночевал дома. Захватить его не пришлось.
Партизаны поехали за Днепр. В Соколином бору остался Леня Устюжанин вдвоем с товарищем. Иван Павлович приказал им осмотреть минное поле.
Леня Устюжанин, рослый партизан с молодым, почти девичьим лицом, синими глазами и мужественно очерченными губами, шагал впереди Мишки, твердо и бережно придерживая руками автомат. Через каждые полкилометра спрашивал:
— Еще далеко?
— Да сейчас, — отвечал Мишка, хотя им надо было идти еще долго. Он почему-то думал, что Леня может отказаться, если узнает, какой им предстоит далекий путь.
Но Леню совсем не пугал этот переход.
Сложной профессией минера он овладел еще до войны, в армии. Учили их долго, терпеливо. Целыми днями, а часто и ночами он ящерицей ползал по полю и зарывал мины в землю, чтобы потом собрать их, как арбузы с бахчи. Все существующие виды мин, отечественные и иностранные, он знал как свои пять пальцев.
С первых дней войны он ставил мины на пути врага, прокладывал дорогу среди минных заграждений нашим танкам и пехоте.
— Минер ошибается в жизни только раз, — любил говорить Леня.
Но разные случаи бывают и в жизни минера.
Как-то, проводив разведчиков, Леня возвращался через минные заграждения немцев. Вблизи, почти рядом с ним, внезапно вспыхнул и в ту же секунду погас свет…
Сколько он пролежал без чувств, Леня не знал. Помнит, что очнулся в окопе, а вокруг — ни души. Только неумолчный звон в ушах да красные и желтые круги в глазах. Он приподнялся и увидел, что лежит среди мин.
Шатаясь, как пьяный, боясь упасть и наткнуться на мину, Леня выбрался в безопасное место. Пересиливая боль, он пошел по направлению к селу. Одна была надежда — найти свою часть.
Но в селе уже были немцы. Его втолкнули в толпу таких же полуживых людей. Несколько дней их куда-то гнали, и наконец он очутился в зимнем загоне для скота. Раз в день пленным бросали кормовую свеклу. Конвойные выбрасывали свеклу прямо на грязный, покрытый навозом пол и смеялись над тем, как обезумевшие от голода и жажды раненые и контуженные люди набрасывались на еду, грызли зеленые стебли.
Леня решил бежать. Но для этого недоставало сил. Переждать день-два, собраться с силами — и тогда уж никакая изгородь и никакая стража его не удержат…
Но уже через сутки он с ужасом убедился, что не только не набирается сил, но теряет и последние. Он совсем ослабел от голода: как ни хотелось есть, он не прикасался к свекле.
К загону приходили каждый день женщины и девушки, за сало и «яйки» выкупали своих мужей, отцов, братьев и потом со слезами радости на глазах уводили с собой. Но кто мог притти к Устюжанину? Мать? Сестра? Их у него не было: он вырос, не зная своей семьи, воспитывался в детском доме на Урале.
Леня поднимался на ноги, желая проверить свои силы и потренироваться, но в голове стоял звон, глаза закрывал туман…
Придя в себя, он увидел, что лежит в навозе, и никак не мог вспомнить, как и когда упал.
«Пропала твоя, Ленька, буйная голова! Подохнешь с голоду, как собака…»
Тогда он стал жадно грызть свеклу, удивляясь, как это он раньше не знал, что она так вкусна. Он старался съесть побольше, чтобы поскорее вернуть себе силы. Но они по-прежнему таяли с каждым днем.
Вероятно, Леня умер бы в загоне для скота или где-нибудь на дороге его пристрелили бы гитлеровцы… Но оказалось, что и у него, уральца, здесь, на Украине, есть родня.
Стройная кареглазая девушка в тонкой кофточке смело подошла к часовому. Играя глазами, она, как старому знакомому, показала «яйки» в платочке.
Коротконогий фашист в первую минуту растерялся, потом его рот растянулся в улыбке.
Леня почти равнодушно смотрел на девушку. Она пришла за братом. Где-то он здесь лежит, ее брат. Сейчас она уведет его, и он будет спасен от позорной смерти. Вот только к нему никто не придет…
Лене становится нестерпимо больно. А девушка уже отходит от немца и направляется к загону. Леня хочет увидеть того счастливца, который лежит здесь рядом, так как она идет прямо к ним. Он видит ее сосредоточенное лицо, влажные глаза и поднимается на колени.
Девушка уже совсем близко, она протягивает руку навстречу брату. Лене, наверное, не увидеть счастливца: силы оставляют его. Он чувствует, что сейчас упадет… В это мгновение сильные руки обвивают его шею, горячий поцелуй обжигает пожелтевшее, как у мертвеца, лицо, а чьи-то губы шепчут искренне и радостно:
— Братик мой! Братик родной!
Слезы текут по его грязным, опухшим от голода щекам.
— Сестренка моя! — шепчет он, опираясь на сильное плечо девушки. Он всем существом своим верит, что эта девушка — его родная, незнакомая до сих пор сестра.
Обнявшись, они выходят за ворота загона. Он хочет обернуться к тем, кто остается, сказать им слово, но какой-то непонятный стыд за собственное счастье не позволяет ему сделать этого…
С каждым днем тело наливалось силой. Аленка и ее мать ухаживали за ним, как за братом и сыном. Он чувствовал себя действительно в родной семье. Люди, не знавшие своей семьи, всегда верят в то, что у них где-то есть родные и что они обязательно встретятся с ними. То, о чем Леня мечтал еще в детстве, пришло теперь.
Ежедневно Аленка приносила новую радостную весть:
— Еще девять хлопцев вырвали сегодня. А остальным передали поесть. Солдат такой дурной, говорит: «Для тебя, фрейлейн, я приготовил бы золотые горы. Ходи хоть каждый день». Где он и слова такие выучил? В гости все, дурак, напрашивается.
Гнев охватил Леню. Он чувствовал себя способным голыми руками разорвать фашиста.
Леня уже думал о том, что время собираться в дорогу, но что-то удерживало его.
«Завтра!» говорил он себе. Но день проходил, а он откладывал снова на завтра, не решаясь оставить свою семью.
Но если раньше он как-то оправдывался тем, что не окреп еще как следует, что ему по праву полагалось бы госпитальное лечение, то теперь, чувствуя себя здоровым, он не мог оставаться в положении малодушного.
«Завтра!» твердо сказал он себе. Он начал думать о том, как и куда двинется, чтобы прорваться к своим.
Аленка словно чувствовала, что беспокоит юношу:
— О чем ты задумался, Леня? Может, еще нездоров?
— Спасибо, здоров, Аленка.
— Так что же ты такой? — допытывалась она с тревогой в голосе.
— Пойду я завтра, Аленка, — решительно объявил Леня.
Увидев в глазах девушки удивление, он поспешил ее успокоить:
— Но я вернусь… Я тебя не забуду, Аленка… и маму. — И, как будто оправдываясь, добавил: — Ты понимаешь, Аленка, не могу больше… Война…
Аленка будто очнулась:
— Понимаю. Какой же ты хороший, Леня! — Она порывисто поцеловала его и отступила в сторону. — Куда же ты пойдешь?
Лицо ее было серьезным, но в глазах играла лукавая усмешка.
— Через фронт.
— Далеко!..
— Минер найдет дорогу.
Он готов был не идти — лететь через бесконечные просторы, лишь бы скорее вернуться обратно с победой.
— А другие уже пошли, — чуть прищурив глаза, сказала Аленка.
— Куда пошли?
— В партизаны.
Леня с удивлением посмотрел на девушку:
— Но где же их найти?
— А хочешь?
— Конечно, хочу!
— Сегодня ночью ты будешь у них, — тихо сказала Аленка, и они одновременно оглянулись на дверь…
Он попал в отряд Ивана Павловича и скоро стал здесь незаменимым человеком. Леня успел уже пустить под откос четыре эшелона и несколько машин… Нужно было добыть еще взрывчатку. Во всех движениях Лени проглядывало желание скорее осмотреть минное поле.
Мишка оставил Леню с товарищем за хлевом, а сам исчез в темноте. Он осторожно подошел к хате, припал к окну, окоченевшими руками нащупал тоненькую веревочку и с силой потянул ее к себе.
Прислушался. В хате кто-то вздохнул спросонья, повернулся на полу, и опять наступила тишина. Мишка снова дернул за веревку. Заскрипели доски пола, и к окну приблизилось чье-то бледное лицо: Алеша проснулся.
Чтобы не поднимать шума и, главное, не будить мать, они с Мишкой нашли хитроумный способ: ложась спать, Алеша привязывал к ноге веревку, а конец ее через окно пропускал на двор.
…На рассвете все четверо были уже в небольшом леске, за которым лежало минное поле.
С каждой минутой все больше выступали из темноты деревья.
Остановились на песчаном холме, поросшем молодыми сосенками и кустами. Холмы тянулись далеко, до самого Соколиного бора, и заканчивались высоким песчаным обрывом над Днепром.
Поле тянулось к большому болоту, по которому протекала илистая речушка. Зимой вода в ней не замерзала, и по утрам долина покрывалась туманом, который опускался инеем на камыши.
Через поле проходила широкая дорога. Она приобрела важное стратегическое значение: здесь должны были пройти войска противника, его танки и машины, рвавшиеся в широкие украинские степи. Не зря она была так старательно заминирована нашим саперным батальоном, когда сюда подошла линия фронта.
Поле ничем не выдавало себя. Казалось странным, что до такого позднего времени ничья рука не коснулась стеблей овса и гречихи, почерневших на корню, что никто не притронулся к кустам картофеля, ботва которого сгнила от дождей.
Люди обходили это поле стороной. У гитлеровцев не было времени его разминировать. Они проложили в нескольких метрах отсюда новую дорогу, обозначив ее указателями.
Рассвело. Леня Устюжанин, осторожно ступая и осматриваясь вокруг, вышел из леса.
Он шел медленно, как будто присматриваясь к чьим-то следам. Внезапно он остановился и словно прирос к земле. Он долго всматривался, как бы колеблясь — брать или не брать. Достал из-за пояса финку и начал ковырять промерзшую землю. Потом поднялся на ноги, держа в руках что-то похожее на плоский арбуз.
— Противотанковая, — объяснил он, повернувшись к ребятам. — Будет здесь работка! — добавил он, и им стало ясно, что эта работа ему очень по душе.
Вдвоем с товарищем Леня ушел в поле, приказав мальчикам наблюдать за местностью.
Где-то за рекой поднималось багровое зимнее солнце.
Мишка и Алеша внимательно следили за работой партизан, все время посматривая вокруг. Поле действительно напоминало бахчу, с которой убирают арбузы.
Потом партизаны осторожно перенесли мины в лес. Днем Алеша сходил в село — принес хлеба, вареной картошки и заступ, для чего-то понадобившийся Лене.
Так они работали несколько дней. Мишка постиг секрет разминирования и помогал партизанам. Они спрятали мины в искусно замаскированных ямах. Только после этого Леня пошел в село, раздобыл подводу и, нагрузив ее минами, выехал за Днепр.
Мать встретила Мишку с великим неудовольствием.
— Где ты пропадаешь целые дни? — упрекала она. — Совсем развинтился ты, парень, без отца!
Мишке было обидно и больно слушать эти упреки. Ему было совестно обманывать мать, а сказать правду он не мог.
— Да мы с Алешей дрова тетке на зиму заготавливали, — попытался он оправдаться, вспомнив, что они в эти дни действительно принесли Алешиной матери несколько вязанок дров.
— Дрова заготавливал! О доме не подумает! Живешь вот в подземелье…
— А мы на зиму перейдем к тетке. Она звала.
— Вишь какой хозяин — «к тетке»! А отцовский двор так бы и бросил?
— Так разве навсегда?
— Вечно у тетки жить не будем. Подожди, вот отец с войны вернется — все расскажу!
Мишку это совсем не пугало. При упоминании об отце на его губах заиграла улыбка. Пусть только поскорее приходит отец, прогонит этих проклятых фашистов! Ему Мишка тогда расскажет все: как бессонными ночами один мерил пустынные поля, как разряжал мины и помогал партизанам.
Он уже не слышит упреков матери, его мысли — с отцом. Что там мать говорит, на кого жалуется — разве это касается Мишки? Разве он заслужил эти нарекания?
Взглянув на сына и увидев его исхудавшее, но мужественное лицо, которое осветилось в эту минуту внутренним светом, мать поняла, что сыну не до нее, и замолчала. Она давно заметила, что в мальчике произошла перемена: он стал замкнутым и вел себя совсем как взрослый.
Один он у нее теперь остался, да еще тяжелые мысли с горем беспросветным. Тоска сжимает сердце. Как все изменилось! Недавнее счастье бесследно исчезло, как камень в глубоких водах. Лишь яркие воспоминания жгли и терзали душу. Сколько было солнца, счастья, а теперь все ушло далеко-далеко… Она твердо верила, что все вернется, и терпеливо ждала. Но иногда ее охватывала такая тоска, что она и сама не знала, куда деваться. Бросила бы все и пошла куда глаза глядят. Ведь где-то там, за линией фронта, ее муж и ушедшее счастье…
Но как можно было бросить то пожарище, где сгорел ведь не один только дом, кровный труд ее рук, но и минувшие дни, где в холодном пепле еще тлели надежды на счастье в будущем? Бросить все это — и тотчас поднимется здесь бурьян, навсегда зарастет дорога к светлому, радостному…
Гнев матери развеялся, как туман. Она поняла тоску сына, его трудное положение — ведь он уже не маленький! Сама она в детстве хлебнула горя, а Мишка вырос у нее, как цветок в саду. Она училась грамоте в ликбезе, а он уже семь классов окончил. Не сидеть же ему в этом подземелье день и ночь! Наверное, тоскует еще больше, чем она, — вот и вянет, как былинка.
Слезы жалости заливают ее лицо, рыдания разрывают грудь.
— Чего вы, мама? — спрашивает Мишка. В его голосе слышится отчаяние.
Мать плачет еще сильнее. Тогда и у него набегают на глаза слезы.
— Ну что я вам сделал? Чем я вам мешаю? Чего вы от меня хотите? — спрашивает он. — Чтобы я сидел здесь в норе, как крот? Не могу я, понимаете, мама, не могу!
Она утихает, вытирает слезы. Тяжело всхлипывает и говорит:
— Так разве я тебе что-нибудь говорю? Делай, что хочешь, уже не маленький. Смотри только!
— Так зачем же вы плачете? — В голосе его слышится и нежность и сердечность.
— На тебя не плачусь. На жизнь нашу тяжелую и злую. Счастье наше оплакиваю, — заговорила мать печальным, но спокойным, певучим голосом.
— За него нужно бороться!..
— Не понимали тогда всего в жизни. Иногда казалось — и это нехорошо и то не так. А теперь, как все это вспоминаешь, так и кажется: с неба сбросили тебя в болото.
Долго тужила мать. Вспоминала прошлые дни, горевала о них. Но ни одного упрека не бросила Мишке.
— К тебе Тимка прибегал. Раза три, — вспомнила она.
Мишка заторопился. Уже уходя, сказал матери:
— За меня не беспокойтесь. Ничего плохого я не делаю. Когда отец вернется, гневаться на меня не будет.
Мать внимательно посмотрела на сына. Перед ней стоял не прежний мальчик, ее маленький сын, а серьезный и умный юноша. «Боже мой, — подумала она, — как же быстро эти дети растут!» И только прошептала:
— Мать не забывай, сынок…
Тимку Мишка не застал дома. Софийки тоже не было. Мишка поиграл с Верочкой, стараясь не прислушиваться к словам Тимкиной матери. Она теперь только тем и занималась, что без передышки проклинала всех: проклинала Гитлера, суля ему тысячи болячек, проклинала всех фашистов, призывая смерть на их головы, проклинала паршивых собак — полицаев, Лукана, проклинала весь «новый порядок», не дававший ей жить.
Мишка не раз все это слышал. Да и говорила эта женщина не для него: то была теперь ее вечерняя молитва, провозглашаемая для себя, для успокоения собственного сердца.
Он слушал щебетанье Верочки, которая рассказывала, как ее папа, победив фашистов, придет домой, а потом вернет к жизни маму и Савву. Она уже представляла себе отца: он стоит на танке с огромным ружьем.
…Мишка встретил Тимку в селе. Встреча была такой радостной, словно они век не виделись.
— Ну как? — спросил Тимка.
— Порядок! — ответил Мишка, вспомнив любимое словечко Лени Устюжанина.
— А тут чертовы бобики разошлись, — пожаловался Тимка.
«Бобиками» окрестили полицейских. У одной учительницы была небольшая собачонка, которую звали Бобиком. Она ловко становилась на задние лапки, охотно танцевала ради конфетки, быстро находила различные вещи, где бы их ни прятали. Дайте только Бобику понюхать чью-нибудь шапку, спрячьте потом где хотите — непременно найдет. Покажите конфетку и на кого-нибудь натравите — Бобик уж ни за что не отвяжется.
Но учительница эвакуировалась, про Бобика все забыли.
После того как партизаны захватили приготовленный для немцев скот и начали охотиться за старостой, в село переехал полицейский пост. Полицаи расположились в школе, целый день «наводили порядок», а на следующий день встречали шефов-немцев. Перед ними они ходили, как Бобик, на задних лапках.
«Бобики!» неожиданно метко сказала про них Софийка. С ее легкой руки так и укрепилось за полицаями это прозвище…
Тимка рассказывал:
— Собрали вчера сход. Бобики ходили и сгоняли палками людей. Собрали. Старший бобик, тот рыжий Ткач, долго кричал перед народом, все ругал партизан, говорил, что всех их до последнего уничтожит. И не только их, а и тех, кто будет помогать партизанам. А люди молчат. «Что молчите?» кричит. Люди опять же молчат. «Вы все, — говорит, — здесь партизанским духом пропитаны». Тут дед Макар выступил. «Разве, — говорит, — мы вам не даем этих партизан ловить? Ловите. Мы не мешаем. Откуда нам знать, что это партизаны?»— «О-о, ты, старый пес, не знаешь!..» только и сказал тот рыжий. А потом Лукан говорил. Хотел, гад, чтобы девчата и хлопцы ехали в Германию добровольно. «Там, — говорит, — поучитесь, как хозяйство вести по-настоящему». Всё технику немецкую расхваливал. «Лежишь, — говорит, — а вареники сами тебе в рот прыгают».
Так что ты думаешь? — продолжал Тимка. — Все молчат. Никто не согласился ехать, только один Калуцкого дурень. «Я, — говорит, — поеду, надоело мне здесь мучиться. Поеду, хоть поживу по-человечески». — «Ну, езжай, — сказал дед Макар шепотом, — чтоб с тебя шкура слезла!» Лукан очень расхваливал Гришку Калуцкого, а всем сказал, что если добром ехать не захотят, то выпроводят силой: есть такой закон.
А вечером бобики по селу бегали. Жениться задумали, гады. Где красивая девушка, туда заходят и говорят: «Либо выходи за меня, либо в Германию загоню». Девушки им в глаза плюют, а они свое. Смех, да и только!..
— Ну, а ты? — спросил Мишка.
— Пригляделся. Дрова вчера для бобиков рубил и в школу заносил. Так что знаю всё.
— А листовки?
— Софийка с девчатами разбрасывает. Бобики бесятся. Повесить грозятся, когда поймают.
— Скажи Софийке, чтобы осторожно.
— Ого, она знает! — гордо заявил Тимка.
…Дома Мишка застал полицаев. Они переворошили всю солому, копали землю, искали в погребе.
У Мишки мороз пробежал по коже: «Неужели кто-то выдал?»
— Да нет у меня самогона! — сердито говорила мать пьяному полицаю. — Если б был, разве я бы пожалела?
У Мишки отлегло от сердца.
— Не может быть, чтоб не было, — твердил один полицай, пьяно шатаясь. — Должен быть! Я найду.
— Да ищите. Только напрасно.
Мишка исподлобья поглядывал на непрошенных гостей. Его душил гнев, но он молчал, словно все происходящее было ему глубоко безразлично.
Полицаи разрыли даже мышиные норы, но ничего не нашли.
— Так вот, — приказал бобик выходя, — назавтра чтоб был самогон! Я зайду. Обязательно. Не забуду… зайду… А не будет — и ты и он, — ткнул полицай пальцем в Мишку, — в Германию! Я научу вас свободу любить!..
Мишка вскочил, как ошпаренный. Выглянул в окно. Было еще совсем темно. Трудно было определить, ночь еще или уже утро. В сердцах толкнул в бок Алешу. Тот поднялся, сел на постели, протирая глаза кулаками.
Через некоторое время они вышли из дому.
Накануне выпал снег. На темно-синем небе мерцали звезды. Кругом было тихо. Мишка настаивал на том, чтобы не ложиться спать, а идти с вечера. Алеша же говорил, что это ни к чему: надо отдохнуть час-другой, а потом уже идти. И вот тебе — отдохнули! Кто знает, сколько времени прошло! Может быть, скоро уже утро?
Когда вышли в поле, Мишка начал упрекать брата:
— Спишь, как барсук! Не до сна теперь. Уже, наверное, утро.
— Да где же утро? Еще глухая ночь, — пробовал защищаться Алеша, но и сам с беспокойством поглядывал на восток. Чем дольше он смотрел, тем больше, казалось, светлело небо. В самом деле, они, видно, встали очень поздно. Ему и самому было теперь неприятно, он чувствовал себя виноватым.
Было тепло, а быстрый шаг еще больше согрел ребят. К ногам прилипал мокрый снег, а на проталинах, где его уже не было, раскисшая земля облепляла сапоги. Они стали такими тяжелыми, словно кто-то привязал к ногам гири.
Обогнув село, ребята вышли на тракт. Широкая дорога вела неизвестно куда. Пройдя несколько километров, они остановились. Впереди в темноте виднелись указатели.
Мишка оглянулся вокруг. Тишина мертвая. Ни одного живого существа.
Едва заметно розовел восток. Начинался день.
— Видишь, я же говорил, что успеем! — торжествовал Алеша.
— «Успеем»! — хмурился Мишка. — Хорошо, что успели, а что, если б уже день? — В его словах не слышалось раздражения, он ворчал только для порядка.
Они подошли к указателям. В темноте трудно было прочитать, что на них написано. Но Мишка и так очень хорошо знал эти слова. Дорогу преграждала колючая проволока, а посредине стоял столб с грозной надписью:
АХТУНГ! МИНЕН!
Внимание, мол, фриц, на мину напорешься!
Еще днем, изучая минное поле, Мишка хорошо присмотрелся ко всему. В его голове блеснула, словно молния, дерзкая мысль:
«А что, если… А что, если переставить все эти сигналы и указатели? Что, если направить вражеские машины прямо по грейдеру?..»
Он представил себе, как немецкая автоколонна полезет на дорогу и взлетит на воздух. От одной этой мысли у него захватило дыхание. Поэтому недаром он был так недоволен Алешей, когда, проснувшись, решил, что они проспали.
Не раздумывая долго, ребята приступили к работе. Налегли на столб, но он не подавался. Земля замерзла, столб, наверное, был вкопан глубоко, и, кроме того, он оказался не таким тонким, как это показалось сначала.
Тогда Мишка достал свою финку и начал рыть землю у основания столба. Пот заливал глаза, сердце глухо колотилось. Мишка опять начал сердиться на Алешу:
— Тут работы на всю ночь, а скоро утро. Вот тебе и отдохнули!
Алеша теперь молчал, только крепче налегал на столб плечом, словно этим мог искупить свою вину.
У Мишки дело пошло быстрее: чем глубже он подкапывал столб, тем мягче становилась земля…
Когда столб с надписью был поставлен на новое место, а стрелка своим острием повернулась прямо на грейдер, ребята, сняв колючую ограду, перенесли ее на объездную дорогу.
С запада подул свежий утренний ветер, гнавший стаи белоснежных туч. Багровая полоса, едва заметная на востоке, побледнела, словно отблеск угасающего пожара.
Светало.
Мишка и Алеша поспешили на другой конец этого участка дороги. Здесь были такие же указатели. За работой ребята не заметили, как пошел снег. Он закрыл все следы белым покровом.
Уже совсем рассвело.
— Вот и всё! — с довольным видом сказал Мишка, ощущая приятную усталость в теле.
Алеша был рад несказанно: все так хорошо обошлось!
Они отошли в лесок.
Привычным движением Мишка начал ломать ветви сосен так, как это делал Леня Устюжанин. Потом разгреб снег и покрыл землю сосновыми ветками. Сели. Решили подождать — посмотреть, что будет дальше. Мишка очень волновался: а если ничего не выйдет? Алеша же, напротив, был уверен в успехе.
Дул холодный влажный ветер. На восток неслись клубы тяжёлых туч. В поле курилась поземка, скрывавшая от глаз заснеженную даль. Время шло. На дороге не показывалась ни одна машина.
Мальчики молчали. Каждый думал о своем.
Мишка вспомнил рассказ Лени Устюжанина о его партизанском счете. Оказывается, каждый из партизан вел боевой учет. Убил фашиста — учел, пустил эшелон под откос — засчитал, подорвал машину — тоже на учет. Приклад Лёниного автомата был уже густо испещрен отметинами.
Мишке было неприятно: он считался партизаном, а на его боевом счету еще ничего не значилось. Самый богатый счет бывает у партизана-минера. И Мишка теперь мечтал об одном — стать подрывником. Тогда полетят под откос эшелоны, машины, гитлеровцы. «Кто сделал?» спросят. «Мишка». — «Молодец, Мишка!» Впрочем, ему вовсе и не нужна эта слава. Пускай даже никто не узнает, что это он. Велика беда! Пусть только гибнут фашисты. И чтоб командир взял в настоящие партизаны. А еще — чтоб быть таким, как Леня!
Вспоминаются прошедшие дни. Мало прожил Мишка. Век у него короче воробьиного носа, а сколько хорошего осталось позади! Словно после теплого, ясного дня бросили в темную бездну. И было у него только одно желание: бороться с врагом, и бороться до конца.
Он хотел сегодня открыть свой счет. Ему пошел пятнадцатый, он считал себя уже взрослым. «В четырнадцать лет я уже пахал так, что земля курилась, и косил так, что трава вяла», говорил когда-то отец. И Мишке хотелось не посрамить свой род.
— Вот гады! — бранился он. — Всегда так: когда не нужно, то их черти носят, а теперь, смотри, словно передохли.
Можно было подумать, что он ждет дорогих гостей, для которых накрыты столы.
— Будут, — не терял надежды Алеша. — Не было еще такого дня, чтобы не прошла колонна.
Мишка успокаивался и снова принимался мечтать.
— Едет! — крикнул вдруг Алеша.
Мишка вздрогнул. Он поднялся на колени, обвел взглядом дорогу, но ничего не увидел.
— Брешешь… — протянул он презрительно.
— Чтоб меня гром разразил! — клялся Алеша. — Несется по селу. Присмотрись лучше.
Село едва виднелось в лощине, и было удивительно, как Алеша мог заметить там машину. Но он не ошибся.
Мишка уже хотел обругать приятеля за такую шутку, но в это самое время на холме у околицы появилась долгожданная машина.
Она мчалась с большой скоростью. Но Мишке казалось, что она буксует на месте. Сердце ёкнуло: неужели догадались? Неужели труд оказался напрасным и счет так и останется неоткрытым?.. Ветер доносил рев мотора; было видно, как покачивался на ходу покрытый брезентом кузов. Машина неуклонно приближалась к гибельному месту.
«А если мины не взорвутся?» подумалось Мишке. От волнения он поднялся на ноги.
«Так и есть!» Мишка с напряжением смотрел на машину, а она ползла хоть бы что…
Но вдруг она подпрыгнула, завертелась и окуталась черной тучей земли и дыма. Громкий взрыв потряс воздух.
Ребята, заплясав от радости, расцеловались. Глаза у них блестели, счастливее их не было на свете.
— Есть! Открыли! — воскликнул Мишка, и голос его зазвенел.
Через полчаса с противоположной стороны минированного участка подошла целая автоколонна. Первую машину Мишка тоже записал на свой счет. Остальные повернули назад.
…Еще никогда мать не видела сына таким возбужденным и радостным. Он ел быстро, словно за воротник бросал; торопливо рассказывал: на минах подорвались две машины.
Мать догадывалась, что без Мишки там не обошлось. Но она отгоняла от себя эту мысль — разве он способен на такое? Она по старой привычке хотела опять пожурить его, однако на этот раз ограничилась только советом:
— Ты смотри, Мишка, будь осторожен!
Счастливый сын взглянул на мать глазами, в которых сияло выражение благодарности и признательности.
Дети, дети! Трудно с вами, маленькими, но вдвое труднее со взрослыми. Болит у маленького шалуна пальчик, а у матери — сердце. Взрослый ищет свои пути-дороги, изредка вспомнит о матери, а у нее он из головы нейдет, из-за него сердце сохнет, волосы седеют…
Полночь. Сидит мать у изголовья Василька, и блестят в темноте ее полные слез глаза.
Трое сыновей было — как соколы, и дочка — лебедушка, а теперь только один Василек с нею. Далеко где-то дети, но она всегда с ними: думает о них днем, видит их во сне ночью.
Василек спит крепко, дышит ровно, как человек, честным трудом заслуживший отдых.
Спи, Василек, спи! Мать оберегает твой сон, нежно поглаживает шершавой рукой непокорные волосы и думает. Такая уж доля матери: думать о маленьких, думать о взрослых — всю свою жизнь думать о детях.
Не спится на старости лет. Старость… Да разве она стара? Только эта осень так согнула плечи, наложила морщины на лоб, растворила румянец на щеках.
Война… Никому она не принесла столько горя, сколько ей. В четырнадцатом году только вышла замуж за Ивана, своего ровесника, — его сразу же на войну взяли. Одна, как былинка, осталась. Уже без него через полгода родился мальчик. Тяжело, ох как тяжко было одной в чужом селе!
Батрачила у кулака по соседству. На Ивана пальцем показывали, когда он женился на ней. Вся родня сбежалась: опомнись, мол, человече, что ты делаешь! Батрачку безродную берешь, без приданого.
С войны Иван не вернулся. Потом царя сбросили, пошли радостные вести — революция!.. Не понимала она всего этого, но люди говорили, что теперь муж вернется, и она не переставала прислушиваться к разговорам.
Только в двадцать первом пришел Иван. Батюшки! Вошел во двор буденновец — и не узнала. Уходил еще мальчиком — ну, может быть, чуть побольше Василька, — а вернулся высокий, статный, как дуб; еще и усы черные, буденновские. Ну, совсем картина! И не снился ей таким Иван.
Старшему, тоже Ивану, было почти семь лет. Долго сторонился отца — от мужиков отвык: «Дядька чужой», да и всё. А Иван смеялся: «Подрастешь, сынок, вместе на гулянье ходить будем».
Родились потом за три года Федор и Галинка. Через два года сравнялись. Кто не знал, все спрашивали: не близнецы ли?
Где они? Что с ними? В какой земле топчут стёжки-дорожки? Живы ли, здоровы ли? А может быть, где-то черный ворон в далеком поле тело белое рвет, карие очи ее сыновей выклевывает?
Ой, разве для того она их родила, ночей не спала — выходила, вырастила, в люди вывела, чтобы враг потом над кровью ее глумился, сыновей ее, орлов ее, убивал!
Текут жгучие слезы по увядшим щекам. Плачет мать тихо, беззвучно, но горько — так горько, как умеют плакать только матери…
Но вот высыхают слезы. Она шлет проклятия врагам: «Чтобы дорога под вами провалилась! Чтобы ослеп проклятый фашист!»
Она снова думает про Василька. Нежно гладит рукой жесткие волосы.
Всех детей любила она, а этого больше всего. Больше, чем дочку. Даже сама себе боялась признаться в этом.
«Для меня все одинаковы, все родные», говорила. И все ж Василек был самый любимый.
Она знала про все дела Василька. Он привык быть откровенным с матерью и не изменял этому правилу и теперь. Но тогда, в роще, мать почувствовала перемену в сыне и поняла это по-своему.
Потом Василек рассказал ей всю правду, и тихая радость согрела сердце матери, хотя тревога и беспокойство больше не покидали ее.
Она стала всем, чем могла, помогать сыну. Так в прошлом помогала и Ивану. Почти никогда она не входила в подробности дел сына. Когда он говорил, что ему куда-нибудь нужно идти, она собирала его в дорогу, целовала на прощанье, а потом ждала дни и ночи…
Мать подходит к окну, прикасается губами к стеклу, покрытому чудесным узором. Узор тает от дыхания, на стекле показывается черное круглое пятно. Кто знает, рано сейчас или поздно? Долго сидела она, а показалось, что одну минуту. Ой, нет, светает!
Она подходит к Васильку. Жалко будить сына, но уже время. Так он велел. В город снова пойдет зачем-то. Пуще всего боялась она теперь этого города.
— Василек! — шепчет она и целует его в горячий лоб. — Василек!..
Через несколько минут Василек стоит посреди комнаты одетый, заботливо повязанный стареньким шарфом, готовый в дорогу. За плечами — сумка, подарок Сергею. Он уже должен уходить, но ему хочется еще минутку побыть дома, с матерью.
— Можно и идти, — говорит он, а сам не двигается.
Мать тоже одевается: она всегда его провожает.
— Будь счастлив, сынок!
— Спасибо, мама. Берегите себя, — приказывает Василек, как настоящий хозяин.
— Себя береги, Василек.
— Хорошо. Я…
Он не договорил. Кто знает, чем может кончиться это его путешествие…
Он выходит из хаты. Предрассветная темнота так окутала землю, что в двух шагах ничего не видно.
— Идите домой, мама, простудитесь!
Мать молча провожает его за ворота.
Тут Василек останавливается:
— Возвращайтесь. Я пошел.
Мать целует его в свежую от утреннего холода щеку.
— Будь счастлив, сынок! Помоги тебе… — шепчут ее губы.
Василек идет, не оглядываясь, уверенный, что мать уже давно, послушавшись его, ушла домой. Да если бы и оглянулся, то разве увидел бы мать в темноте? Недвижная, словно тень, стоит она, прислонясь плечом к ушуле, и сухими глазами смотрит туда, куда ушел ее сын.
Теперь до утра будет стоять так, забыв о слезах, о морозе, будет думать о сыне.
Дверь открыла мать Сергея — она уже поднялась с постели. Василек очень порадовался за нее. Хотя у нее был измученный вид, мальчик все же заметил: силы у нее прибывают.
— Спасибо тебе, Василек, ты меня на ноги поднял, — поблагодарила мать Сергея. — Собиралась помирать…
— Ничего, тетя, мы еще своих дождемся.
— Если б это поскорее… — вздохнула женщина.
— Уже скоро, тетя! Наши разбили фашистов под Москвой. До самого Смоленска отогнали.
Щеки ее зарделись:
— Выдыхаются, видно, проклятые! Бегают всё — людей в Германию ловят. Работать, знать, некому.
Она гостеприимно предложила Васильку погреться у печки:
— Утомился в дороге, замерз?
— Да ничего, — бодро сказал мальчик, а самому так хотелось прилечь, вытянуть натруженные ноги.
Со времени первого знакомства с матерью Сергея Василек стал здесь своим человеком. Он теперь часто бывал у них.
Иван Павлович поручил ему держать тесную связь с городом. Василек приносил и получал бумажки, исписанные какими-то цифрами; уносил с собой батареи для радио. В прошлый раз вывел из города в Соколиный бор пятнадцать человек; их направил к Ивану Павловичу дедушка, с которым Василек познакомился, придя в город впервые. Дедушка посоветовал им тогда, как идти. Василек всю дорогу шел впереди. Когда стемнело, он, как было приказано, остановился. Через полчаса к нему подошли все. У кого был пистолет, у кого и два, у многих были гранаты. В Соколиный бор Василек привел вооруженный отряд.
Завтра у него тоже были очень важные дела. Но его больше всего волновало одно задание. Он рассказал Ивану Павловичу про Сергея и его товарищей. Командир был очень доволен.
Мать Сергея готовила еду для гостя, беспокоилась о сыне, который где-то замешкался, расспрашивала о жизни в селе.
— Посеяли там? — спрашивала она.
— А кто бы там сеял? Разве что так, каждый для себя. Не хотят сеять для фашистов.
— В селе еще ничего, а здесь умрем с голоду, — вздыхала женщина.
— А вы думаете, если б посеяли, то у людей был бы хлеб? Немцы всё себе вывезли бы.
— Да, вывезли бы… Чтоб их вывезло на тот свет!..
Словно ураган, влетел Сергей с каким-то мальчиком.
— А, Василь! Здорово, Васька! — шумно приветствовал он друга.
У порога стоял незнакомый паренек и, робко переступая с ноги на ногу, удивленными глазами разглядывал Василька.
Сергей, как и всегда, был в чудесном настроении.
— Слушай, Вася, ты его знаешь? — показал он на паренька.
Василек отрицательно покачал головой.
— Витьку Воронова не знаешь? Да он же в нашей школе учился, шестой кончил. Младший товарищ, так сказать. Ну, если не знаешь, то знакомьтесь.
— А я тебя припоминаю, — тихо сказал Витька, пожимая Васильку руку. — Ты один раз доклад делал… о происхождении жизни на Земле.
Через несколько минут вошли еще двое. Геннадия, который учился с ним в одном классе, Василек сразу узнал. Другой был ему незнаком.
— Это наш диверсант, Петро, — отрекомендовал Сергей незнакомца. — Он у нас настоящий герой.
Петро был низкорослый паренек с широкими, как у грузчика, плечами, непомерно большой головой и добрыми глазами. До войны он закончил школу ФЗО и стал квалифицированном слесарем. Теперь немцы заставили его работать в авторемонтной мастерской. О том, как Петро работал там, Сергей уже однажды рассказывал Васильку. Петро так умело портил детали для моторов, что машины месяцами не выходили из ремонта. Через Геннадия, с которым Петро жил в одном дворе, он связался с товарищами, и они раздобыли где-то огнепроводный шнур. В мастерской всегда стояла бочка с бензином для промывания запасных частей. Нужно было только выбрать время и умело приладить шнур.
— Вот это он самый, наш Петро! — вертел парня во все стороны возбужденный Сергей. — Помнишь мастерскую? Ее уже нет! Вот какой Петро!
Сергей начал восторженно рассказывать о подвиге товарища, а сам Петро только радостно улыбался, утвердительно кивая головой и время от времени поглядывая на Василька.
— Кончили работу — вышли все во двор, руки моют, а шнур уже горит. Один только шеф-немец там еще лазил, инструменты проверял. А бочка как ахнет! Будто из пушки выстрелили. Запылала вся мастерская. А Петро — как ни в чем не бывало. «Гасите!» кричит, а сам с ведром воды к огню лезет…
— Руки немного обжег, — виновато сказал Петро и показал не по-детски большую, обмотанную грязной тряпкой руку.
— Немцы устроили всем допрос, ну и допытались, что пьяный шеф сам случайно бочку поджег. На том дело и заглохло! — закончил рассказ Сергей.
Василек с интересом и уважением смотрел на Петра. Вот на что способен этот головастый мальчик! Способен и строить, способен и уничтожать, если нужно.
Сергей уже перешел на другое:
— Или вот Витя со своими пионерами. Ты знаешь, что они сделали? Позавчера на улице Ленина остановилась колонна, машин двадцать…
— Двадцать две, — поправил Витя и снова посмотрел на Василька широко раскрытыми глазами.
— …Фрицы кинулись в кафе погреться с холоду. А когда вышли, ехать уже было нельзя. До утра латали и клеили скаты.
— Вот это здорово! — хвалил ребят Василек.
Сергей с победоносным видом оглядел своих друзей.
Этот взгляд означал: вот, мол, что про нас говорят настоящие партизаны!
Потом он сказал:
— В нашей организации уже четырнадцать человек. Мы — это штаб.
Василек невольно приосанился. Он чувствовал себя здесь не просто гостем, а представителем командира. Понимали это и ребята. В нем они видели посланца того человека, о котором ходили легенды, от одного имени которого дрожали, как псы на морозе, фашисты.
— Будьте только осторожны. Смотрите, чтоб…
Сергей не дал Васильку договорить:
— Нет, хлопцы у нас проверенные. Мы так просто не берем.
— Правильно! — одобрил Василек. — К людям нужно приглядываться. Примете одного слабого духом, а он всю организацию провалит. И тогда…
Ребята слушали Василька и, может, впервые почувствовали, какая опасность каждую минуту угрожает им.
— Это правда, — прошептал Сергей.
— Наш командир передал вам привет и горячую благодарность за боевые дела, а также очень просил быть осторожными. А главное, поручил вам чаще портить немцам связь: телефон, телеграф.
— Это можно, — сказал Петро своим хриплым голосом. — Мой приятель, Вася Корячок, на подземной сети работает. Немцев страх как ненавидит!
— Это мы сможем, — заверил и Геннадий.
Василек пообещал ребятам:
— Я вас попробую связать с городскими подпольщиками.
— С подпольщиками!.. Это дело! — одним духом выпалил за всех Сергей и погрозился куда-то в пространство: — Держись тогда, фашисты!
Василек вспомнил о листовках и бережно достал их из-за подкладки сапога.
Друзья Сергея набросились на них, как голодные на еду. В листовках были напечатаны сводки Совинформбюро о событиях на фронтах и обращение партизан к народу.
Мать Сергея дрожащими руками взяла одну листовку. На глазах женщины выступили слезы.
В комнате стало так тихо, что казалось — здесь не было ни одной живой души… Тишину нарушила мать:
— Всем бы прочитать! Какая б это радость была для людей!
— Все и прочитают, — уверенно сказал Сергей, и его глаза сверкнули.
— Сегодня и расклеим, — отозвался Геннадий, словно это было давно решено. — Нужен только клей.
— Есть гуммиарабик! — Сергей пошарил под столом и достал оттуда целую бутылку.
Разлив клей в коробочки из-под ваксы, ребята собрались выходить.
— Клеить там, где немцы вывешивают свои объявления! — приказал Сергей. — Там не так быстро сорвут.
Ребята вышли.
…На другой день, проходя по улицам города, Василек видел в двух местах знакомые листки, наклеенные поверх гитлеровских извещений. Все время подходили новые и новые люди, быстро пробегали глазами листовки, бросали осторожные взгляды по сторонам и поспешно отходили с высоко поднятыми головами.
Василек довольно улыбался.
Когда Василек покончил со своими делами, был уже второй час. Он решил переночевать в ближайшем селе, у своих знакомых, а завтра уже добираться домой.
Все складывалось как нельзя лучше. Сумка, в которой среди различных тряпок лежало несколько батарей для радиоприемника и килограмма два типографского шрифта, казалась такой легкой, словно ее совсем не было за плечами.
Василек вспоминал встречу с дедушкой. Такой точно был у них сторож на колхозном баштане — добрый, суровый и требовательный. Василек понимал, что дедушка играет не последнюю, если не первую, роль и в этом подполье и в партизанском движении. Никогда не догадаться врагам, что этот смирный старичок — настоящий партизан.
Несколько раз уже встречался Василек с дедушкой. Кто он и как его зовут, не знал; даже не осмеливался спросить, так как понимал, что это тайна. Они всегда встречались на разных квартирах. И всюду дедушка чувствовал себя как дома.
— А, пташка из теплых стран! — каждый раз одними и теми же словами приветствовал дедушка мальчика и дружески, как взрослому, тряс ему руку. — Ну как? Еще не надоели путешествия? — И весело подмигивал через очки, будто говорил: «Ничего, потерпи, голубь! Скоро этому придет конец».
Дедушка долго расспрашивал о том, что делают партизаны. Особенно интересовало его, как относится к ним население.
— Значит, люди идут? — переспрашивал он мальчика и, не дожидаясь ответа, говорил: — Хорошо, очень хорошо! Быстро поднимается народ. Жарко фашистам на советской земле!
Взгляд дедушки становился твердым, острым. Глаза уже не искрились из-под очков улыбкой, а смотрели сурово и беспощадно.
Когда Василек рассказывал о действиях днепровских партизан, дедушка, пощипывая небольшую бородку, довольно говорил:
— Об этом и у нас слыхать. Только это и радует народ.
Узнав про Мишку, дедушка потер руки:
— Вот это партизан! Сразу видна наша, русская смекалка. Полк немецких солдат ни за что не додумался бы до этого.
Потом Василек подробно рассказал о делах Сергея и его товарищей.
— Так вот кто здесь партизанит! А мы с ног сбиваемся… Нужно их увидеть.
Дедушка познакомил Василька с дядей Ларионом. Вдвоем они пошли к Сергею.
Дяде Лариону на первый взгляд было за пятьдесят — так его старили большие сивые усы, бледность лица и болезненный блеск маленьких глаз. На самом деле он был гораздо моложе. В рабочей спецовке, с ящиком стекла подмышкой, он шел рядом с Васильком и во-всю расхваливал свою профессию:
— Что ни говори, молодой человек, а лучше профессии стекольщика не найдешь. Особенно теперь! В редком доме уцелели стекла. И думаю я, что скоро могут полететь и последние. Нет, что ни говори, для стекольщика война — мать родная. Работы хоть отбавляй! Если б еще хлеба было достаточно, можно сказать — жизнь была бы на все сто!
Он демонстративно хвалил свою профессию, проходя мимо фашистских солдат, а потом насмешливо косил маленькие глаза и тихо говорил:
— Тварь зеленая! На пути случаем перехватит и тянет домой окна застеклять. Стеклишь, а самого так и подмывает полоснуть гада ножом…
Когда Василек познакомил дядю Лариона с Сергеем, тот посмотрел на приятеля с явным недоверием. Взгляд Сергея, казалось, говорил: «Ты что же, смеешься? Разве он настоящий подпольщик, могучий, широкоплечий богатырь? Знакомишь меня с каким-то стекольщиком с базара!»
Василек в ответ только усмехнулся:
— Чудной ты, Сережка! Думаешь, подпольщик обязательно должен быть таким, каким он тебе снился? А он и есть такой — простенький, незаметный. Пройдешь мимо него — и не заподозришь. Будто он думает только о стекле да куске хлеба для внуков и своей старухи, а на самом деле…
Василек улыбается про себя, вспомнив, с каким восторгом говорил Сергей о дяде Ларионе после этого разговора.
Василек не заметил, как вышел на широкую улицу. Тут он насторожился. Случилось что-то необычайное: люди бежали по мостовой, испуганно оглядываясь назад. В конце улицы сбилось несколько подвод, и Василек, заметив их, невольно ускорил шаг. «Может быть, — подумал он, — подвезут по дороге». Но сейчас же остановился и растерянно посмотрел по сторонам. На подводах, разбрасывая сено, рылись гитлеровцы. Полицаи шарили по карманам и сумкам крестьян. Крепко, обеими руками обнял Василек свою сумку с драгоценным грузом. Мимо пробегала какая-то испуганная женщина.
— Тетя, что это такое? — спросил встревоженный Василек.
— Облава, — сказала женщина.
Это слово обожгло мальчика. Василек хорошо понимал его значение: его отец, братья, да и он сам слыли бывалыми охотниками. Но это была облава не на зверя, а на мирных советских людей. Ловили молодых парней и девушек, приводили на биржу, записывали фамилию и имя. Навешивали дощечку с номером. С этого момента человек становился вещью, должен был забыть свою семью, родину. «Номерами» набивали мрачные комнаты биржи. На стенах висели уродливые плакаты, на которых изображались торжественные проводы «добровольцев» в Германию. Потом людей гнали на станцию и в холодных вагонах везли на запад…
Василек словно окаменел: он не мог сдвинуться с места, не мог решить, что делать. Знал только одно: нужно скорее как-то спасаться, а то схватят. А если найдут батареи, шрифт?.. У Василька мороз пробежал по коже.
Нужно было бежать. Но куда? Вернуться к Сергею? По дороге непременно схватят. Спрятаться где-нибудь в подвале? Но он не знает здесь выходов — можно как раз попасть в лапы к врагу.
Только теперь Василек понял, какая опасность угрожает ему. Город велик, но не было места, где бы он, неприметный паренек, мог спастись. Облава приближалась.
Из боковой улицы высыпала толпа: парни и девушки, окруженные полицаями. Как ножом по сердцу, полоснуло чье-то тягучее причитание, словно по мертвому. Казалось, по улице движется похоронная процессия.
Около Василька оказался паренек его возраста, в полинялой фуфайке, в больших сапогах, гремевших на камнях мостовой. Он все оглядывался назад, показывал кому-то язык и злорадно усмехался.
Васильку словно кто-то подсказал, что ему надо держаться этого мальчика. А тот, подойдя, задорно, как будто обращаясь к совсем маленькому ребенку, проговорил:
— Что рот разинул — смотришь? Ждешь, пока петлю накинут? Ну, жди! Меня, брат, черта с два…
И он поспешно побежал дальше. Василек быстро догнал его:
— Слушай, как тебя…
— Господин Тарасенко, а не какой-нибудь… — рассмеялся мальчик, повернув голову в его сторону. — Как же! Теперь все господа…
Паренек чувствовал себя уверенно и свободно. Он сразу вызывал у каждого полное доверие и симпатию к себе.
— Господа задрипанные! — ругался Тарасенко. — Паны, паны, а людей ловят, как собак на базаре… Жизни при них, паразитах, нет!.. Ну, меня черта с два… А ты чего? — Внезапно остановившись, он смерил Василька взглядом с ног до головы. — Может быть, шпионишь? Так смотри, этого ты не пробовал?..
Мальчик нахохлился, как воробей, и показал Васильку свой крепко сжатый кулак.
Василек не ожидал этого.
— Да я из села… Не могу спрятаться. Помог бы мне! — виноватым голосом попросил Василек, глядя на «господина Тарасенко» так, словно тот лишал его последней надежды.
Тарасенко еще раз критически оглядел Василька и сказал:
— Пошли!
Пройдя несколько метров, ребята свернули в какой-то подъезд. Тарасенко заглянул во двор: там было безлюдно. Нагнувшись над металлическим кругом, Тарасенко подозвал Василька. Перед мальчиком открылась черная дыра.
Он минуту колебался — не ловушку ли готовит ему новый приятель? Тот понял его нерешительность:
— Чего испугался? Думаешь, я такой? Не знаешь ты, братишка, Васю Тарасенко. Смотри!
Он с молниеносной быстротой нырнул в черную бездну. Не колеблясь, за ним спустился в подземелье и Василек.
Низко пригибаясь в сырых катакомбах, они долго пробирались вперед. Казалось, не будет конца скользким, холодным стенам, этой беспросветной темноте. Но внезапно Вася Тарасенко остановился.
— Теперь можно и закурить, — прошептал он, а голос зазвучал так, будто кто-то кричал в рупор. — Как тебя звать?.. А, значит, тезка! Бери бумагу, вот табак…
Василек никогда не курил. Теперь же, чтобы не обидеть своего спутника, он покорно взял и бумагу и табак. В темноте никак не мог свернуть цигарку.
А Вася Тарасенко уже прикуривал от большой зажигалки, сделанной из крупнокалиберной гильзы. Она хорошо освещала и ребят и мокрые стены подземелья.
— Черта с два тут найдут! — хвастался Тарасенко.
Он снова вернулся к ранее начатому разговору, со злостью ругал фашистов и их прихлебателей:
— Тем паразитам, дело ясное, люди нужны, так они и ловят. А вот что этим гадам, полицаям, надо? Стараются, как гончие псы! В нашем дворе один живет. До войны шофером работал, а теперь в полиции. Убить его, гада!
Василек по голосу чувствовал, что говорит Тарасенко не просто для того, чтобы сказать. Такой парень слов на ветер бросать не будет.
— А где твой отец? — несмело спросил он.
— Был у собаки дом! — засмеялся Тарасенко. — Я беспризорный. Лет до десяти на базаре воспитывался, а потом в детском доме. Хорошо там было! Я на маляра учился. Пятый разряд имел. А для этих чертей работать не хочу. Резать их буду, мерзавцев! Я, знаешь, — таинственно прошептал Вася, — партизан.
— А где ж ты живешь?
— У одной бабушки. Вот в этом-то и дело! — вздохнул Тарасенко. — Ее жалко: умрет без меня с голоду. А она для меня как родная. А если б не она — давно бы в лес удрал. Там наших хлопцев много! И, наверное, все же не выдержу, скоро уйду.
В темноте Васильку показалось, что они сидели бесконечно долго.
— Может быть, уже пронесло? — предположил Тарасенко.
Они снова долго ползали в катакомбах, пока наконец Вася не поднял в одном месте крышку. В подземелье подуло холодом, посыпался снег.
— Порядок! — оказал он, взглянув в отверстие.
Они вышли на улицу. Погода изменилась. Все небо было плотно затянуто тяжелой завесой сизых туч, в воздухе кружились пушистые снежинки. Холодный, порывистый ветер бил в лицо.
Тарасенко подал Васильку руку:
— Будь здоров! Пойду, а то бабушка моя, наверное, волнуется. Не попадайся только им, чертям, на глаза, а то будет худо!
Василек поблагодарил за помощь, просил приходить в село.
— Хорошо. Может быть, когда-нибудь приду, — пообещал Вася, и его фигура быстро исчезла за снежной завесой.
Становилось темнее. Василек, не опомнившись еще после всего случившегося, быстро двинулся вперед. Только бы поскорей вырваться отсюда в степь, на волю!
Вьюга усиливалась. Все злее ревел и свистел резкий ветер. Тьма опустилась на покрытую снегом землю.
Василек шел окраиной города. Казалось, домишки были необитаемы. Все словно вымерло вокруг. Вот и эти домишки остались позади. И среди этого неистовства ветра, снега и тьмы, одинокий, словно в лодке, выброшенной с корабля в бушующее море, двигался Василек.
Колючий снег бьет по глазам, сыплется за воротник, режет уши. Ветер толкает в грудь, тянет в сторону, а он идет. Он уже не чувствует под ногами дороги, и даже звезды не могут указать ему путь. Василек старается ни о чем не думать. Все его силы, все желания направлены к одному — двигаться вперед. Главное — не упасть, не поддаться искушению отдохнуть. Он ведь не раз слышал о людях, которые блуждали в метель и, устав, присаживались на минутку. Больше они уже не поднимались.
Но Васильку совсем не хотелось умирать. Даже больше того — он не имел права умирать. Он нес документы, батареи для радио, которое принесет партизанам долгожданное слово Москвы; типографский шрифт, который со временем превратится в живое слово для народа.
Усталость, как невидимый враг, подкрадывается к мальчику. Она чугуном наливает ноги, тисками сжимает голову. А он идет и идет…
Ему все труднее. На его дороге вырастают снежные холмы. Василек утопает в сугробах, валится с ног, катится боком, поднимается и снова идет. «Сядь, отдохни минутку! — шепчет какой-то навязчивый голос. — Сядь, сядь!» — «Не садись!» отзывается другой сурово и повелительно.
И Василек идет.
«Эх ты, Василий Иванович! — упрекает сам себя мальчик. — Еще партизаном зовешься! Вот Павел Сидорович раненный от врагов ушел… Речку, в ледяной воде, переплыл, а ты…»
И открываются веки, ниже кажутся снежные горы, земля твердеет под ногами…
Сколько времени шел Василек, куда успел дойти — он не знал. Казалось, прошла целая вечность. Уже колени дрожали от усталости, а он шел, скрежеща зубами, кусая губы, часто падая и снова поднимаясь.
Что-то внезапно преградило ему путь и вцепилось в него острыми когтями. Он не сразу понял, что это.
«Проволока… колючая… вот ряд… второй… Нужно назад возвращаться!» проносится в голове.
Василек отрывается от проволочного заграждения и, не удержавшись на ногах, падает в снег. Кажется, больше не станет сил, чтобы подняться. Но он приказывает сам себе: «Надо идти!..».
Он становится сначала на колени, потом опирается на руки, поднимает тяжелую, налитую чугуном голову. Еще мгновение — и он поднимается на ноги. Но в эту минуту что-то тяжело падает ему на плечи и, обдав горячим дыханием, прижимает к земле.
…Воет вьюга… Холод… Боль…
Не ищи горя — оно само тебя найдет.
Василек его не искал: он обходил его стороной, лез в темные катакомбы, боролся со страшной вьюгой и, как нарочно, отдал себя сам в руки врагов.
— Совсем по-дурному… Совсем… — шепчет он, сидя на влажном цементе в темном подвале. Ему кажется, что он снова попал в канализационные ходы, темные и скользкие.
Но оттуда был выход на белый свет — к свободе, к жизни. Отсюда его не было. Он сидел, прислонившись спиной к холодной стене, разбитыми руками обняв натруженные колени, и беззвучно плакал. Слезы досады и обиды душили его. Он уже чувствовал дыхание смерти… Но не это его пугало. Ему было нестерпимо больно, что он так нелепо попал в руки врагов. А мог же счастливо, никем не замеченный (разве только черти гуляют по полю в такую погоду!) притти к Соколиному бору.
Перед глазами встал родной лес. Казалось, деревья шумели верхушками, запахло прелым дубовым листом.
За последние месяцы Соколиный бор стал ему родным домом. Василек мысленно перенесся в свою землянку.
Над столиком, освещенным мерцающим пламенем свечки, склонились две мальчишечьи головы: это Мишка с Тимкой пишут листовки. Они с тревогой и нетерпением ждут Василька. Нет, теперь им уж никогда не дождаться его!..
Горячие слезы заливают ему лицо, раздражают воспаленную кожу, но он не чувствует этого: боль в сердце сильнее всего.
— И как же попался по-дурному! — твердит Василек. Не может постигнуть и сейчас, как это случилось. Не может простить себе…
Из темноты на него взглянули чьи-то близкие, родные глаза. Добрые, умные серые глаза, окруженные густыми морщинами, смотрели на мальчика с выражением жалости и укора. «Как же это ты, бригадир?» словно спрашивали они.
«Глупо, совсем глупо, товарищ командир!» оправдывался жалобно Василек. Было до боли стыдно и тяжело, словно перед ним стоял живой Иван Павлович.
«Как же так, Василий Иванович? — спрашивал командир. — Тебе поручили важное задание: ты нес письмо из города, батареи, шрифт — все то, чего ждем с таким нетерпением. А ты, вместо того чтобы принести, попал в эту сырую конуру?»
Василек низко опускает голову. Рыдания разрывают ему грудь, сердцу тесно.
— Что подумают, что только подумают… — шепчет он, и голова его падает на колени.
Он вспоминает дедушку. «А-а, пташка из теплых стран!» говорит дед, и веселые глаза блестят сквозь очки, а ласковая улыбка расплывается под седыми усами. «Главное — язык за зубами!» внезапно приказывает он, и глаза становятся сердитыми.
Эти слова, сказанные дедушкой при первой встрече. Василек понял, может быть, только теперь. Ой, не это ли и имел в виду дедушка! Разве может Василек проговориться, выболтать о таком важном деле! Где бы ни был он, в какие бы сети ни попал, язык у него должен быть за зубами. Ведь одно неосторожное слово — и дедушка, и дядя Ларион, и те, кто в музыкальной лавке, да и Сергей с ребятами погибнут так же, как и он… Василек даже испугался этой мысли.
— Не бойтесь, товарищи, — тихо произносит он, как будто они стоят перед ним. — Умру, но не изменю ни вам, ни великому делу!..
Эти слова звучат, как повторение великой клятвы, данной им в Соколином бору.
Где-то далеко слышны тяжелые шаги, гулко отдаваясь в ушах мальчика. Василек забивается в угол, как затравленный зверек. Он не плачет. Весь он — как туго натянутая струна.
Шаги затихают.
Василек снова обнимает руками колени. Его, конечно, будут скоро допрашивать: где он взял батареи и шрифт? А может быть, и записка уже в их руках. Ведь он здесь без ватника, в который она была зашита… Только теперь пришло к нему сознание его собственной роли. Последнее его боевое задание: ни одним словом не выдать товарищей.
Но что он будет говорить? Ведь они спросят, кто он, откуда.
Скажет, что все это нашел случайно… Нет, не годится! А письмо в ватнике тоже нашел?!
Назовет себя каким-то другим именем, жителем какого-то села… А разве они не смогут проверить?..
Сказать свое настоящее имя?.. Василек пугается. Тогда заберут мать, схватят Мишку и Тимку. Нет, он ни словом об этом не обмолвится! Но что же говорить? Как обмануть?.. Говорить, что в голову взбредет, — пусть думают, что сумасшедший?.. Нет, только мучить будут дольше.
Ох, как было бы хорошо, чтобы никого не видеть, никому ничего не отвечать! Умереть сейчас же, замолчать — навеки…
Замолчать…
Да, молчать! Не проронить ни одного слова, быть немым, как эта стена.
Снова слышны тяжелые шаги. Они то приближаются, то отдаляются, наполняя звучным эхом тюремные коридоры. Чьи-то руки шарят по двери, скрипит в заржавленном замке ключ. Дверь растворяется настежь, луч фонарика белым пятном скользит по стене. В дверях — кто-то грузный и неуклюжий.
— Выходи! — скрипит его голос.
Ошеломленный Василек едва не поднялся на ноги, забыв на мгновение свое решение притвориться глухонемым. К счастью, тело его словно застыло, и он не смог даже пошевельнуться.
— Выходи! — скрипит голос так же лениво и неумолимо, как и в первый раз.
Василек успел уже опомниться.
Человек заходит в конуру, берет мальчика за воротник, бесцеремонно ставит на пол и толкает к выходу.
…Войдя в комнату, Василек жмурится от яркого света.
За столом сидят гитлеровцы. Их пятеро. Василек вздрагивает: один из них очень похож на Отто. Они курят вонючие сигары, с интересом, как какую-то диковинку, рассматривают ссутулившегося мальчика.
Они почти ласковы. Вот тот даже усмехается.
Чего же им не усмехаться! Ведь с ног сбились в поисках подпольщиков. Несколько раз нащупывали ниточку: схватят, потянут, а она и порвалась. Никак не могли дотянуться до самого клубочка. И вот теперь они уже нащупали клубок!
Один из немцев, видно старший, сладенько улыбаясь и показывая пухлой рукой на стул, приглашает:
— Садите, мальтшик…
Василек думает о том, что ему делать. Немец еще выразительнее показывает на стул, и тогда Василек пристраивается на краешек.
Старший открывает коробку шоколадных конфет:
— Кушайт, мальтшик. Хорош, хорош! Вкус…
Василек даже не глядит на коробку.
Спрятав улыбку, немец откидывается на стул и, напрягаясь, отчего его лицо становится похожим на печеное яблоко, говорит:
— Форнаме, мальтшик, — то есть имя, мальтшик?
Василек с удивлением рассматривает мундир другого немца, с белым черепом на рукаве, и, кажется, не слышит вопроса.
Старший с деланным недовольством роняет:
— Много русски мальтшик, но такой глюпый и невоспитани мальтшик не видель никогда.
Потом буркнул что-то другому, и тот заговорил по-русски:
— Ты должен быть умнее. Только поможешь себе. Ведь ты это не сам придумал. Скажи только, кто тебе все это дал, кто тебя научил этому. Скажешь правду — господин домой отпустит, к мамке. Не скажешь правды — сделает капут.
Василек хочет крикнуть им в лицо, что пусть десять раз сделают ему «капут», но он не скажет ни слова. «Почему же они не понимают, что я глухонемой?» думает он. Он так занят этой мыслью, что и действительно не слышит переводчика.
— Так вот начнем. Скажи нам: как твое имя и фамилия и откуда ты?
«Нашли дурака!» думает Василек и удивляется: как это он отгадал, о чем они его будут спрашивать? Невинными глазами, будто не слыша вопросов, он разглядывает старшего; тот утомленно опустил на руки голову, словно его совсем не касается то, что скажет Василек.
Внезапно старший отрывает руки от лица, злыми глазами сверлит Василька. Потом кричит:
— Может, мальтшик будет говорили, где браль это?
Он поднимает со стола газету, и Василек видит две батареи и рассыпанные палочки шрифта.
Все это так напоминает ему о другом мире, что он чуть не кричит: «Пустите меня, пустите! Я жить хочу, жить!..» Но сразу приходит в себя. Отводит глаза от этих дорогих сердцу предметов и смотрит в окно. Через головы допрашивающих видит синий кусочек неба.
«Какое оно хорошее, какое оно синее!» думает он, может быть впервые за свою недолгую жизнь заметив всю прелесть ясного неба. Он не видит, как от злости перекашивается лицо старшего, как разъяренный фашист швыряет коробку конфет.
— Развязать язык щенку! — хрипит он.
Василька хватают за руки, как ягненка, и волокут в другую комнату.
Солнце, большое и горячее, стоит низко над землей, палит нестерпимо. Василька словно кто-то жжет огнем. Ему хочется спрятаться в тень, но вокруг нет ни деревца. Хоть бы ветер дохнул долгожданной прохладой!.. Но нет и ветра. Во рту у него пересохло. Но ни речки, ни озера, ни даже маленькой лужи, из которой можно было бы утолить невыносимую жажду… Сухими глазами он оглядывается вокруг и стонет: огненные лучи солнца сейчас, кажется, выжгут ему очи.
Вдали появляется мать. Он узнает ее. Узнал бы безошибочно среди миллионов других! Видит ее печальное, все в глубоких морщинах лицо и удивляется, что она так быстро постарела. Добрые глаза с болью и сочувствием смотрят на сына. Она идет медленно, придерживая на плечах старое, почерневшее коромысло и уравновешивая тяжелые ведра. Прозрачная вода переливается через края, каплями падает на землю.
«Мама! — просит Василек. — Воды!» Мать вздрагивает и роняет ведра. Он припадает губами к земле, на которую только что пролилась вода, но она уже снова тверда и холодна, как лед…
Василек словно просыпается после тяжелого, болезненного сна. Вспоминает, где он, что с ним. Он пытается подняться, но отяжелевшее тело зудит нестерпимо, как одна сплошная рана. Жажда жжет внутренности. Один бы глоток, одну капельку! Но не для него теперь на свете такая чудесная вещь, как вода…
Хочется забыть обо всем. Но он не может не думать. Василек старается отогнать от себя воспоминание о страшной пытке.
Его мысли обращаются к прошлому. Еще раз, может быть последний, вспомнит все сначала, пройдет свою короткую жизнь!
…Василек видит себя еще совсем маленьким. Отец, как всегда, ласковый с детьми: держит его на коленях, рассказывает что-то очень страшное — сказку про Кащея Бессмертного, про бабу-ягу. Мать вышла из сеней, зовет ужинать. Но до ужина ли Васильку, если так интересно рассказывает отец! «Ой, мама, ужинайте сами или идите послушать! О, как интересно!»
Мать подходит и нежно гладит сына по голове.
…В новеньком костюмчике, с небольшим портфелем в руке он в первый раз идет в школу. Василек уже не раз бывал здесь с ребятами, но это такой замечательный день в жизни! Он крепко держится за отцовскую руку, словно боится, что один не найдет дороги.
Робко переступает он таинственный порог класса и оглядывается на отца. У отца тоже торжественное настроение, будто и он впервые пришел в школу. Дружески улыбаясь сыну, он не то серьезно, не то шутя бросает ему вслед: «Смотри мне, Василий Иванович, учись только на «отлично»!»
…Артек. Черное море. Золотой Крым. Чудесный пионерский лагерь. Василька послал сюда как отличника учебы колхоз. Здесь были ребята со всех концов Советского Союза. Познакомился он с испанскими детьми, с москвичами, с ленинградцами. Сколько писем получал он потом от своих друзей!
Невыразимое впечатление произвело на него море. Было раннее утро. Море было тихое, безмятежное и удивительно менялось каждую секунду. Василек подбежал к берегу, быстро разделся и прыгнул в море. Вода была прозрачная, как стекло, и он, забыв, что в море она соленая, набрал полный рот и глотнул…
Теперь бы этой водички! Пусть соленая, пусть невкусная — ведро бы выпил. Как же это она показалась ему тогда такой противной?..
…Колхозное поле. Конца-краю нет широким нивам. Желтыми рядами волнуется рожь, золотится на солнце пшеница, серебрится ячмень. По полю, как корабли в море, плывут комбайны, жатки, поблескивают на солнце косы. Жатва в самом разгаре.
Загорелые колхозницы вяжут тяжелые, тугие снопы, густо расставляют копны. Все поле покрылось ими, словно здесь, раскинув шатры, стало лагерем многотысячное войско.
Василек с пионерами в поле. Они рассыпались, звонко перекликаясь. Ни один колосок, ни одно зернышко не должны погибнуть!
Немилосердно жжет солнце, хочется пить. А вот и дед Макар. Словно кашевар с походной кухней, разъезжает он на старой кляче с бочкой холодной воды от звена к звену.
Дед подъезжает и к пионерам: «Эй, скворчата-гусенята! А ну, налетай!..»
«Эх, воды б, воды, хоть глоточек, хоть капельку!..»
…Луга над Днепром. Густые, по пояс травы, оплетенные горошком, переливаются цветами: белыми, красными, синими, желтыми, розовыми, голубыми. Звенят на лугу косы, кричит перепел, горланят коростели.
Больше всех работ любил Василек косьбу. Часами следил он за бригадой косарей, двигаясь за ними следом. Всматривался в однообразные движения десятков людей. Шумная песня кос очаровывала его. Мальчика часто окликали: «Василий Иванович, шмели! Иди-ка, мед будем брать».
Косили отец и двое братьев. В обеденный перерыв колхозники брали сети и шли на речку. Сердце Василька разрывалось. Хотелось быть там, где ловят рыбу. Но брат Иван брал ружье и шел на озера. Мог ли Василек удержаться, чтобы не пойти за братом!
Потом варили рыбу, жарили уток. Пообедав, купались в тихом озере. Вода в нем — кристальной чистоты…
«Хоть бы одну капельку!..»
…Москва. Отец три раза был участником Сельскохозяйственной выставки. Однажды он взял с собой сына. Это был волшебный сон. Василек никогда не мог и подумать, что существуют на свете такие чудеса.
Два дня осматривали они столицу.
«Есть ли на свете лучший город, чем Москва? — думал взволнованный Василек во время поездки в метро. — Нет, нет и не может быть!»
Долго ходили они вокруг Кремля. «Отец, здесь живет и работает товарищ Сталин?» — «Здесь». Это были неповторимые минуты. Василек стоял возле Кремля и, казалось, видел всю великую страну, сыном которой ему было дано родиться…
— Москва! — шепчут пересохшие уста Василька.
…Большая классная комната, залитая электрическим светом. Цветы, всюду цветы… Акация, розы, полевые и луговые цветы… Был выпускной вечер в школе. И сколько теплых речей, искренних пожеланий!
Они до утра сидели за столами с учителями и родителями, которые подняли бокалы за своих детей. И говорили, говорили… А потом катались на лодках, и звонкие песни звенели до утра. Кажется, только в ту ночь был такой яркий месяц, который словно смеялся и радовался вместе с ребятами. А вода синела, пенилась за бортами лодок, кипела и плескалась под ударами весел. Чудесная вода! Если бы хоть каплю ее…
…Мать, суровая, сосредоточенная, словно чем-то обиженная, складывает вещи Василька. Ей жаль расставаться с самым младшим. Четверо детей у нее, а всю зиму должна оставаться одна…
«Может быть, мальчик год погулял бы? — пробует она убедить мужа. — Через год и у нас ведь будет восьмой класс». Отец не хочет и слушать: «Не время теперь гулять! Пусть учится — человеком будет». Мать не протестовала, хоть и болело у нее сердце…
— Мама! — шепчут потрескавшиеся от жажды губы.
…Он мечтал, что будет учиться дальше. Двери всех институтов были открыты для Василька. Жалел, что не мог учиться во всех сразу…
Теперь для Василька должно было погибнуть все. Чем больше вспоминал пережитое, тем прекраснее оно ему казалось. Это он, простой крестьянский мальчик, жил такой чудесной жизнью…
О, если бы можно было вернуть хоть один такой день, чтобы полюбоваться и небом синим, необъятным, и солнцем горячим, веселым, чтобы надышаться чистым воздухом, чтобы еще раз почувствовать все величие жизни!
Василек знал, что он боролся с врагом, насколько хватило его сил и уменья. Если придется, он, как солдат, падет на поле боя. Но его смерть не будет поражением. Его силы и ненависть к врагу удесятерятся в сердцах тех, кто боролся рядом с ним. Он вспоминает Мишку, Тимку, Алешу, Софийку, Ивана Павловича, дедушку, Сергея, даже Васю Тарасенко… Его сила теперь перейдет к ним.
— Отомстите им, отомстите, дорогие товарищи! — горячо шепчут его пересохшие губы. — Я прошу вас, мстите и моей рукой!..
…Над головою вспыхивает жгучее солнце.
Волна облав перекинулась в села. Расчеты гитлеровцев на то, что люди без звука поедут в неволю, разбились о молчаливое упорство народа.
Целую ночь бегал Микола Ткач со своими подручными по селу. Вся молодежь, не успевшая спрятаться, встретила новый день в одной из комнат школы, под охраной.
На другой день составляли списки, пропуская всех через комедию медосмотра.
Над селом неслись причитания и плач, словно в каждой семье лежал на лавке покойник.
Схватили и Софийку, сестру Тимки. Ей было только пятнадцать лет, но она выглядела семнадцатилетней. Мать с плачем умоляла отпустить дочку — ведь она еще ребенок, но разве вырвешь у собаки кость изо рта?
Тимка знал, что здесь надо не просить, а действовать. Он побежал к Мишке, но его не было дома.
— Где-то у тетки, — сказала мать.
Открыв свой счет, Мишка теперь не мог успокоиться. Он думал об одном: как бы побольше бить фашистов, побольше взрывать машин! Ему посчастливилось. Он смастерил мину, точно такую, как Леня Устюжанин, и в прошлую ночь снова вышел на дорогу. Движение по ней возобновилось, только ездили осторожнее. На дороге стояли теперь не только столбы с грозными надписями — она была ограждена еще и большим рвом. Выбрав подходящее место, Мишка, как драгоценное зерно, воткнул в землю мину. На ней подорвалась немецкая автомашина. Мишкин счет рос.
Вот и сейчас он убежал из дому…
Раздумывать долго было некогда, и Тимка, положив в карман кусок черствого хлеба, пошел за Днепр, к партизанам. Только они могли теперь спасти Софийку и всю молодежь.
Но спасение пришло нежданно-негаданно.
…К толпе подошел дед Макар. Он выглядел, действительно, столетним. Все знали, что дед уже лет двадцать не меняется. Глаза его светились живым огнем.
Он стал сбоку, опершись руками на длинную палку. Положив подбородок на руки, дед попыхивал трубкой, прислушивался к разговорам. Вид, однако, у него был такой, будто он ничего не видит и не слышит.
— Дедушка, видели вы за свою жизнь такое издевательство? — спрашивали у него люди.
— Га?
— Слышали о таком, чтобы людей, как скот, ловили и в чужой край вывозили?
Дед Макар будто припоминает что-то и вынимает трубку изо рта:
— А ведь было такое. Давно, а было… Дед мой покойный рассказывал. Еще тогда турки-янычары и татары-басурманы налетали. Натерпелся ж тогда народ!
— Да ведь когда ж это было, дед! — говорит кто-то.
— А давно, давно, — соглашается дед и опять берет трубку в рот.
И снова он смотрит на все так спокойно и равнодушно, как будто ничего не случилось.
Над селом разносятся материнские проклятия, плач, горькие рыдания. Дед снова вынимает трубку изо рта.
— Получается, что не отпускают детей эти живодеры? — спрашивает он.
— Да где ж там, дед…
Дед Макар, словно он для этого и пришел, говорит:
— Не волнуйтесь, люди добрые! Выручу. Всех до одного.
Кое-кто горько усмехается, другие только головами качают. Старый — как маленький. Людям горе, а он такие шутки шутит!
Но дед Макар уже удаляется.
— Заговариваться начал дед Макар, не протянет уж долго, — говорят ему вслед.
— Ну, такой старый еще будет жить.
— А мудрый был старик! Бывало какое хочешь начальство вокруг пальца обведет. Помню, как даже урядник в дураках оставался, — вспоминает кто-то из дедов.
— Старость — не радость…
Дед Макар подходит к зданию полиции. Не обращая внимания на часового, хочет пройти в помещение, но его останавливают:
— Куда, старик?
Дед Макар, словно не слыша, нажимает дверную ручку.
— Вам кто нужен, дед?
— Да не ты, голубь.
— А кто же? — останавливается в остолбенении полицай.
— Самого старшего.
— Говорите, что нужно, я передам.
— Э, нет, голубь! Не верю я тебе. Теперь, знаешь, много народу испорченного.
Дед попадает прямо не в бровь, а в глаз.
— Так что же вы мне не верите? Разве я не человек?
— Может, ты и человек, а только хочу самого старшего.
Полицай зовет Миколу Ткача. Тот уже выпил, и лицо у него краснее веснушек и волос на голове.
— Кто тут зовет? — вопрошает он важно.
— Да вот дед.
— Что скажешь, дед?
Дед Макар поднимает на него свои орлиные глаза и отворачивается:
— Вовсе ты мне не нужен, голубь! Иди себе с богом.
Микола гневается:
— Ты что, дед, с огнем играешь?
— А разве ты, если рыжий, то и жжешь?
Ткач багровеет, как рак.
— Я… я не посмотрю, что ты старый! Ты у меня быстро поумнеешь, скотина! Посажу в холодную.
Дед Макар спокойно смотрит на разгневанного полицая:
— И что ты ко мне пристал, как репей к кожуху? Пристал к человеку да еще черт знает чего сердится! Совсем ты мне не нужен, отцепись, сатана! Мне нужен самый старший.
— Да я же и есть старший.
— Ты? — Дед недоверчиво скосил на него глаза.
— А что же?
— Не похоже. Совсем не похоже. Когда-то был старший в полиции — во! Нет, не поверю.
И дед Макар отступает, обиженно сжимая тонкие, сухие губы, как человек, над которым хотят посмеяться.
— Это же, дед, и есть наш самый старший, пан Ткач, — поясняет часовой.
— Ткач? Слышал про такого. Ну, если не врете, то, может быть, и правда.
Полицаи пересмеиваются, следя за разговором.
— Я должен, голубь, говорить с тобой в одиночку.
— Говори, дед.
— Так эти лоботрясы услышат.
— Ничего.
— Да нет, лучше одному.
Дед Макар старается говорить на ухо, но весь разговор слышат и полицаи. Они становятся белыми, как мел.
— За дровами я ходил в лесок… Видимо-невидимо… Говорят, партизаны… Орудие такое длинное, с такими круглыми тарелками сверху. А одно такое, как на тележках, с колесами… На село всё поглядывают… Тогда вы говорили, чтобы докладывать о партизанах. Я и сказал себе; пойду скажу старшему, чтобы ко мне потом не приставали.
Ткач не дослушал речи деда. Он уже хорошо понимал, что ему теперь не поздоровится.
— В ружье! — завопил он.
Полицаи выбегали на улицу, поспешно застегивая одежду, дрожащими руками заряжая винтовки.
— За мной! — скомандовал Ткач.
Полицаи рысью двинулись по направлению к районному центру. Глаза деда молодо смеялись.
— Не туда! Не туда, голубчики! — выкрикнул он. — Я их видел не там, а вот где! — Дед тыкал своей длинной палкой в направлении Соколиного бора.
Но они не слышали: уходили в район. Через несколько минут из своей избы выбежал Лукан и помчался галопом вдогонку.
Дед Макар довольно смеялся, идя к школе. Широко раскрыл двери:
— Выходите, дети! Сегодня отправки не будет.
…На другой день полицаи с позором вернулись в село.
Ткач бесился.
Но старика не нашли. Он исчез бесследно.
Тогда бросились по селу собирать тех, кто вчера сидел в полиции. Поищи-ка ветра в поле, а партизана — в лесу! Ни парней, ни девушек дома не было.
— Где?
— Да вы ж вчера забрали, — отвечала мать, и в голосе ее было не то удивление, не то скрытая насмешка.
Ткач и Лукан разводили руками.
За эти дни Мишка совсем извелся: глаза запали, щеки побледнели, и он еще больше похудел. Мало спал, забывал про еду. Все думал про свой счет. А тут несчастья, как снег на голову, посыпались одно за другим.
Дни шли, а Василек не возвращался. Что с ним? Неужели попался? Может быть, схватили где-нибудь?.. Ребята гнали прочь мысль о гибели Василька.
Мишка чуть не каждый день заходил к матери Василька. Она уже забыла, когда топила печь в последний раз. Так и сидела в холодной избе, которая сразу стала печальной и неприветливой. За эти дни она превратилась в седую старуху. Она все время слонялась из угла в угол. Бесцельно брала в руки все, что ни попадет, — переносила с места на место, не зная, для чего она это делает. Садилась иногда где-нибудь в углу и часами просиживала без движения, устремив взгляд в одну точку. Она боялась и думать, что с Васильком случилось что-то недоброе.
— Заболел, наверное, — говорила. — Сапожки у него плохонькие, а зима началась суровая. Свет не без добрых людей! Помогут Васильку, — утешала она себя.
С тяжелым сердцем выходил Мишка из хаты. Ему хотелось бы, чтоб надежды матери оправдались, но он так мало верил этому…
А тут случилось новое несчастье.
В тот день, когда в село вернулись полицаи, под вечер прибыли четыре гитлеровца. Они загнали народ в школу. Здесь теперь сидели отцы и матери беглецов. Их арестовали, как заложников. Предупредили, что будут держать, пока не вернутся сыновья и дочери. Не вернутся — родители будут расстреляны. Забрали и мать Мишки — Лукан решил отправить ее в рабство. Уже два дня сидели голодные люди, а беглецы не возвращались.
Повеселел Мишка лишь тогда, когда к нему забежал Тимка и сообщил, что в Соколиный бор пришли партизаны.
Мишка хотел немедленно бежать в Соколиный. Тимка остановил его: командир приказал быть здесь, следить за тем, что происходит в селе.
Одевшись как можно теплее, Мишка вышел на улицу. Зима вступила в свои права. Голубой снег покрыл поля, облепил деревья, замаскировал курени и землянки. Солнце играло на снегу. Жмурясь от сверкающего снега, Мишка пошел по улице. Село словно вымерло. Не вился над землянками дымок, не скрипели колодцы.
Он вышел на холм. Перед ним лежало село: старая школа, низенький, как черепаха, домик Афиногена Павловича, аптека… Над школой плыл дымок: это грелись фашисты и полицаи.
Мишка взглянул в сторону. К нему приближался какой-то паренек.
«Кто бы это мог быть?» спросил себя Мишка. Всех ребят знал, а этот незнаком. Одет как-то странно: фуфайка не по нем, шапка с облезлым мехом, большие солдатские ботинки… Мишка остановился и решил подождать, пока хлопчик приблизится. Мальчик подошел ближе, и Мишка убедился, что это чужой. «Наверное, из тех, что зажигалки на кусок хлеба меняют», подумал он и хотел идти дальше. Но хлопчик спросил:
— Слушай, парень: не скажешь ты, где тут живет Мишка Мирончук?
У Мишки оборвалось сердце. Он почувствовал, что сейчас услышит что-то страшное.
— А тебе зачем он? — спросил Мишка, сильно побледнев.
— Да нужен…
— Ну, так это я.
— Правда?
— Правда, я только один в селе.
— Тогда здравствуй! Смотри, как интересно: на тебя прямо и наскочил… Я Сергей.
— Из города? — воскликнул Мишка, и сердце его замерло. Не раз он слушал восторженные рассказы Василька о Сергее.
— Так.
— А где… — Мишка пристально смотрел в глаза Сергею, догадываясь уже, что ничего радостного не принёс этот гость из города.
— Василек?.. — произнес тот имя, которое не отважился промолвить Мишка.
— Что с ним?
Сергей опустил глаза в землю:
— Идем, расскажу.
«Значит, всё… Василька больше нет…»
Когда зашли в погребник, опечаленный Мишка спросил, ожидая услышать подтверждение своей догадке:
— Погиб?
— Может быть, — виновато сказал Сергей. И словно в оправдание добавил: — Я за него пришел. Послали.
— Как же это? Да не может этого быть! — Мишка больше не стыдился своих слез. — Что с ним?
— Попался.
Сергей рассказал все, что знал.
— Я думал, что он дома, и все ждал его у себя. Вдруг приходит дядя Ларион, печальный такой, и говорит: «Фрицы Василька поймали». Я помертвел. «Может, неправда?» говорю. «Правда, — сказал дядя Ларион. — Мы узнали». — «Что с ним?» — «Да что ж… Не знаешь, что они делают?..»
Мишка рыдал, как маленький. Сергей смахнул ладонью горячую слезу.
Мишка перестал плакать.
— Дождетесь, гады! Кровью заплатите за Василька! — погрозил он крепко сжатым кулаком.
Помолчав, Сергей начал снова:
— Я тебя искал. Мне Василек рассказывал, как ты машины подрывал. Дядя Ларион приказал идти в село. Я письмо командиру принес.
— Сегодня передашь.
Они говорили о разных делах, но с ними все время был Василек. О чем бы ни шла речь, он стоял рядом, живой, такой родной и близкий…
Тимка торжествовал. Наступил долгожданный день!
Не узнать Соколиного бора. На опушке, замаскировавшись зелеными сосновыми ветками, стояли часовые, внимательно глядя во все стороны. Вокруг землянки раскинулся партизанский лагерь. Загорелись костры на влажной, очищенной от снега земле. На ветках пахучей сосны сидели партизаны: кто курил, кто грелся или сушился у огня, кто старательно чистил и смазывал свое оружие. На самом большом костре закипал вместительный котел — это Софийка с двумя партизанками готовила обед.
Всюду слышались шутки и песни.
Тимка почти не выходил из землянки. Он держал себя как хозяин, принимающий гостей. Но гости мало обращали внимания на хозяина: они были слишком заняты своими делами, да и сама землянка уже не походила на прежнюю.
Здесь собрались командиры. Было тесно. Весело трепетало пламя свечки. Из землянки клубами валил пар.
Иван Павлович, склонившись над картой, чертил что-то красным карандашом. Тимке не терпелось хоть одним глазком взглянуть на эту карту и на пометки командира, но он подавлял в себе это желание. Мысленно он тоже принимал участие в выработке плана и был уверен, что и его спросят о том, как напасть на фашистов.
Командиры высказывались.
— Да что там думать! Двинуться, окружить село, да и баста! До вечера всё закончим, — советовал один из них, в высокой бараньей шапке, с пышной бородой и усами, отчего он был похож на степного чабана.
Иван Павлович не говорил ни слова, но Тимка, внимательно следивший за его глазами, знал, что думал командир отряда о каждом выступлении. Последнее ему, очевидно, совсем не понравилось.
— А на мой взгляд, — сказал другой, молодой парень в военной шинели и шапке-ушанке, — дождаться ночи, внезапно налететь, закидать гранатами, обстрелять из пулеметов — и точка! Не сдадутся — помещение сжечь.
— А люди? — спросил третий, тоже одетый в военную форму.
— Да разве они люди?
— Кто? Заложники?
— А-а… Да, я не подумал об этом.
— То-то же!
— Да что там говорить! Напасть, а там видно будет… — настаивал на своем командир в бараньей шапке. — Что, мы их не сломим? И не таких скручивали!..
Иван Павлович не дослушал его:
— А людей сколько потеряем?
— Ну, знаешь, Павлович, я тебе скажу: мы на войне, а не у тещи на именинах. Чего смерти бояться!
— Так-то оно так. Кто боится смерти, тот не партизан. Но для чего же гибнуть напрасно? Мы же советские люди. Знаете, что значит для нас каждый человек?
— Правильно, товарищ командир! — горячо поддержали все.
Но обладатель высокой бараньей шапки вспыхнул:
— «Правильно, правильно!» А разве я говорю, что неправильно? Так давайте сидеть в лесу. Может, они сами придут, скажут: «Бейте нас, жить надоело…»
— Не горячись, Бидуля! Тут хитрость нужна.
— Как ни хитри, а драться придется.
Иван Павлович начал излагать свой план. Он звучал, как боевой приказ. Тимка едва удерживался от восторженных восклицаний. Но он не забывал, на какой важный военный совет его допустили, и старался ничем не выдать своего присутствия.
Иван Павлович заключил:
— Сейчас обедать — и в дорогу!..
В школе все было, как и прежде. Четверо фашистов с капралом во главе закрылись в комнатке, на которой еще сохранилась табличка «Учительская». Рядом расположились полицаи. Через коридор, в двух больших классах, сидели заложники.
Немцы пили вонючий самогон, который им ежедневно доставлял Лукан. После охотничьих упражнений Фрица кур не осталось, и они закусывали свининой. Полицаи утром и вечером пили мутный, как помои, кофе без сахара, днем ели жидкий суп.
Капрал время от времени вызывал Ткача, громко возмущался, недвусмысленно намекая на то, что дела у него идут как нельзя хуже и господа полицаи зря переводят хлеб.
У полицаев в самом деле не было никакой работы, и они, сложив оружие в пирамиды, занимались кто чем хотел: одни дремали на складных кроватях, другие распевали, а третьи приплясывали под хриплые звуки гармошки, на которой играл их рябой приятель. Прикрыв глаза, он целый день упражнялся на отобранной у кого-то гармонике.
У Ткача же свободной минуты не было: он допрашивал арестованных.
Заключенных вызывали по очереди, прерывая допрос только в обеденное время.
Перед Ткачом стояла старая женщина.
— Где дочь?
— Да у меня сын.
— Ну, сын…
— Да что, он у меня — маленький? Что, я им руковожу? Может, куда на заработки пошел. Или он мне говорит? Вы у своей матери спрашивали, куда вам идти?
— Ты мне, старая, зубы не заговаривай! Если я спрашиваю, говори без всяких штучек. Привыкли к равноправию! Говори мне все начистоту, я ж тебя насквозь вижу! Что я, дурак какой?..
— Я же этого вам не сказала.
— Еще бы сказала! Ну, говори, где сын.
— Да кто ж его знает? Дома все равно есть нечего, так и пошел куда глаза глядят. А я что ж, виновата? Что вы меня здесь держите? — наступала женщина.
— Э, я вижу, ты, старая, в первый раз на допросе. Вишь, как разговаривает с начальством! — рассердился Ткач. — Пан Хапченко, — обратился он к полицейскому, — десять!
— За мной дело не станет.
Здоровенный, как медведь, Хапченко повалил женщину на скамью. Другой полицай схватил ее за моги. В руках Хапченко появилась упругая резиновая палка — достижение фашистской техники.
Старуха сжималась от ударов, стараясь не кричать, но не выдержала. Наконец она потеряла сознание, и ее поволокли из комнаты.
Перед Ткачом стоял уже кто-то другой…
Арестованным казалось, что этим мукам и пыткам не будет конца.
…Наслушавшись, как кричали люди под пытками, Мишка возвращался домой. Сердце его обливалось кровью. «Что же это делается на свете? — думал он. — Это ж по всей земле, где ступила нога фашиста, такие муки принимает народ, умирает, обливается кровью… И в городе Сережка такое же видел, и в Алешином селе… Когда же придет расплата за всю кровь и слезы народные?»
Солнце опускалось. Небо багровело, окрашивая поля в алый цвет, и вечерний закат напоминал о кровоточащих ранах…
Сергей, который прилег было отдохнуть, уже проснулся и с нетерпением ждал Мишку.
— Ну что?
— Пытают, — угрюмо сказал Мишка.
— Всюду одно и то же! — вздохнул Сергей.
Они быстро вышли на улицу и остановились в изумлении.
Прямо на них по безлюдной улице двигалась мрачная процессия. Никто не вышел из ворот, хотя сотни глаз следили сквозь отогретые дыханием круги в замерзших стеклах.
Вели пленных. Впереди ехала подвода, а на ней, развалясь, лежали двое. За ними шли молодые парни, девчата, окруженные тесным кольцом.
— Людоеды проклятые! — выругался Сергей. — Идем подальше от греха.
На миг Мишка остолбенел от ужаса. Он узнал среди пленных Софийку. Он узнал бы ее за километр по яркому платку! А позади — Тимка… Как же это их поймали?.. Ему стало жутко. Зачем дергает егоза руку этот паренек? Чем он теперь поможет товарищам? Вон и Леня Устюжанин тоже там… Но, постой-ка, почему он в черной полицейской форме?.. Предатель!.. А немец на передней подводе? Да это же Иван Павлович!..
Мишка радостно оборачивается к Сергею:
— Да это ж наши!
— Попались? — ужаснулся Сергей.
— Партизаны!
Сергей недоверчиво посмотрел на товарища. «Шутишь, хлопче! Или, может…» говорил его взор.
Мишка понял:
— Все они партизаны! А двое на подводе — это и есть командиры…
Процессия приблизилась. Иван Павлович, одетый в форму гитлеровского обер-лейтенанта (который был, вероятно, совсем щуплым, так как полы шинели едва сходились на крупной фигуре командира), спрыгнул с воза и подошел к ребятам:
— Что здесь, Михайло?
— Пытают. Кричат люди. Все фашисты и полицаи на месте, — доложил Мишка.
— Добре!
— Василия Ивановича в городе схватили…
— Ты откуда… знаешь?
— Да вот Сережка пришел…
Хотя они разговаривали вполголоса, а уже и среди «пленных» и среди «полицаев» пронесся шепот:
— Василька поймали!..
— У, гады!..
— Я вам письмо принес. Меня послали вместо Василька, — сказал Сергей.
— Хорошо. Потом. А сейчас становитесь, ребята!
И Иван Павлович, раздраженно прокричав какие-то слова по-немецки, стал загонять ребят в колонну. Ему помогали «полицаи». Мишка и Сергей попали в колонну «арестованных», которые засыпали их вопросами о Васильке.
Эту картину видели и из окон школы. Капрал смотрел в бинокль, а Ткач — на него, ожидая, что и ему дадут, как старшему, взглянуть хоть раз. Но капрал опустил бинокль и, видимо успокоившись, пошел допивать самогон.
Процессию возле школы встретили радостно, с раскрытыми объятиями. На крыльцо высыпали полицаи, сам Ткач встречал гостей. Только никто из немцев не вышел. Они не знали, что прибыл офицер в чине обер-лейтенанта; думали, что там только полицаи или немец из низших чинов. Так разве подобает капралу выходить ему навстречу?
— Ага, попались, голубчики! — тешились полицаи, оглядывая «пленных».
— А-а, да я вижу здесь знакомых! — воскликнул Ткач, узнав Софийку и еще кое-кого из тех, кто находился «под стражей».
— Место для них найдется? — весело кричал Леня, Устюжанин, который изображал, вероятно, начальника колонны.
— Найдется!..
«Обер-лейтенант» что-то буркнул переводчику, и тот громко приказал:
— По местам! Обер-лейтенант спрашивает коменданта!
Полицаи ушли в школу. За ними двинулся «полицай» в высокой бараньей шапке. «Обер-лейтенант», ни на кого не глядя, направился к «учительской».
Ткач остался принимать арестованных. Он подскочил к высокому парню.
— В партизаны тебе захотелось, сволочь! — закричал он и занес над ним кулак.
Но Леня оказался проворнее его. Могучим ударом он свалил Ткача с ног. Тот растянулся на земле.
В эту минуту на пороге комнаты, занятой полицаями, появился человек в бараньей шапке, следом за ним — другие. Он одно мгновение разглядывал полицаев, потом быстро поднял руку с зажатой в ней гранатой и скомандовал:
— Руки вверх, собачьи души! Ложись, а то кишки выпущу!
Гармошка поперхнулась в руках рябого, потом дико рявкнула и шмякнулась об пол. Вертевшиеся в танце полицаи так и замерли, держась за руки, раскрыв рты от неожиданности и страха…
Капрал растерялся, когда на пороге его комнаты вдруг возникла фигура «обер-лейтенанта». Поняв свою оплошность, он сразу пожалел, что не вышел ему навстречу. Капрал покосился на недопитую бутыль самогона, свидетельствовавшую о его «старательной» службе. Немцы вскочили на ноги, молодецки щелкнув каблуками, и вытянули руки в приветствии.
На фашистов в упор смотрели черные дула автоматов.
Капрал опомнился первым. Он потянулся к столу, где лежал его парабеллум…
Можно было думать, что для Лукана настали спокойные дни. Но это спокойствие было только внешним. Надписи на воротах не появлялись, но тревога все же не покидала его. Лучше уж эти надписи, чем грозное молчание, которое — предчувствовал Лукан — было затишьем перед бурей.
Рядом разместился полицейский пост. Однако и это не приносило утешения. Партизаны настигали везде, и такое соседство его даже не утешало. Он совсем перестал ночевать дома.
Не радовали его и немцы. Он с обидой думал, что теперь нужен им, как телеге пятое колесо. Только и слава, что староста, а власти у него никакой: никто его и слушать не хочет. Одна у него теперь работа — ежедневно доставать на селе самогон для немцев.
Лукан вернулся с работы и сел перекусить. Перед ним стояла полная бутыль самогона, — из которой он осторожно, чтобы не заметил капрал, налил и себе стаканчик. В последнее время его все больше тянуло к водке. Жена поставила перед ним миску холодного борща с сушеной рыбой.
Но ни выпить, ни поесть Лукану не пришлось. Только было потянулся к чарке — возле школы загремели выстрелы, застрочили, как швейная машина, автоматы.
Лукан без шапки, в одном ватнике выбежал из хаты. Он увидел, как один из немцев вывалился из разбитого окна и распластался на снегу. Раздумывать было некогда. Лукан побежал к лошади, на которой он ежедневно ездил за самогоном, и вывел ее на улицу. Но только вдел ногу в стремя — кто-то крикнул из-за хаты:
— Стой! Стрелять буду!
Лукан вскочил на лошадь и вихрем помчался по улице. Снег летел из-под конских копыт. Ветер трепал редкие волосы на голове, свистел в ушах. Рядом прожужжала пуля, но быстрый конек, как на крыльях, вынес Лукана из села.
Тимка мчался следом за старостой, словно мог его догнать и взять голыми руками. Но, увидев, что тот уже далеко, он вернулся.
— Сбежал, гад! — вздыхал он с сожалением.
Партизан, которого привел Тимка к дому старосты, смотрел, должно быть, иначе на эту потерю:
— Не уйдет, не горюй — попадется рано или поздно. На то он и староста!
Когда они вернулись к школе, здесь уже все было закончено.
В эту ночь никто не смыкал глаз. Люди собирались группами, живо обсуждали речь командира партизанского отряда, с которой он обратился вчера к народу.
— Правду сказал: как курам, поодиночке нам головы скрутят.
— Бороться нужно, иначе житья не будет от проклятых фашистов!..
Мало осталось после этой ночи в селе семей, которые не стали бы партизанскими. С отрядом ушло в леса более ста человек.
Оставшиеся со страхом ждали наступления нового дня.
В комнатушке Тимки было людно. Здесь были Мишкина мать, соседи.
— Если что — за Днепр пойдем, — решили они.
У Мишки и Тимки в эту ночь было немало работы. Они остались в селе, чтобы, когда понадобится, вывести в лес людей. Вместе с детьми и взрослыми они дежурили всю ночь, внимательно вглядываясь в снеговой простор и прислушиваясь к каждому звуку.
Фашисты появились как раз тогда, когда люди начали думать, что все обойдется хорошо.
Первыми увидели большую вражескую колонну дети, которые беспрерывно дежурили на уцелевшей пожарной вышке. Они начали колотить по куску рельса, висевшему на вышке. Пронзительный звук, нарушивший утреннюю тишину, иглой кольнул в сердце каждого, поставил всех на ноги.
Село закопошилось, как муравейник, которому угрожало наводнение. Мишка, запыхавшись, влетел в хату к матери Василька:
— Собирайтесь, тетя, идут!
Мать посмотрела на мальчика удивленно, словно он предлагал ей что-то невероятное, и отрицательно покачала головой:
— Никуда не пойду. Буду ждать Василька.
Лицо Мишки перекосилось болью. Он хотел сказать женщине всю правду, по было так жаль ее, что язык не поворачивался. Он умоляюще заглянул ей в глаза:
— Фрицы ж идут! Знаете, на что они способны?
— Не боюсь я их. А придет Василек…
— Не придет, тетенька! — отчаявшись, не сказал, а простонал Мишка.
В первое мгновение мать будто не расслышала его слов. Потом с трудом вдохнула в себя воздух, словно просыпаясь. Зрачки ее расширились. Она подняла голову и спросила тихим, свистящим шепотом:
— Как «не придет»?
— Его…
— Убили?
— Поймали.
Мишка закусил губу, чтобы не разрыдаться. Но предательские слезы сами брызнули из глаз.
Крепко сжав губы, мать тряхнула седой головой, словно отгоняя страшное горе, и медленно, как слепая, начала одеваться. Молча стала среди хаты, прощальным взглядом окинула стены. Потом она подошла к столу, собрала фотографии детей, завернула в платок и спрятала у сердца. Еще раз тяжелым взором обвела родное жилище и решительно направилась к выходу.
— Идем, сынок! Веди меня к ним… — прошептала она.
Когда они вышли за село, Мишка осмотрелся. На той стороне села стояли машины. Из них выскакивали зеленые фигуры, которые быстро разбегались по полю. Зайти в село с ходу фашисты побоялись.
К Соколиному бору группами и поодиночке спешили люди, словно птицы в теплый край. В одной группе Мишка заметил мать Тимки и свою, которая несла на руках Верочку.
…Гитлеровцев привел Лукан.
— Там все партизаны! — жаловался он в полиции. — В меня стреляли из окон. Не проучишь их — нельзя будет дальше управлять селом.
Теперь Лукан торжествовал.
Он ехал в первой машине и думал: хорошо, если бы все село увидело его сейчас! Тогда появились бы и страх и уважение. Но чем ближе они подъезжали, Лукану все больше начинало казаться, что из-за снежных сугробов вот-вот засвистят пули, полетят гранаты. С напряжением и страхом всматривался он в каждое пятно на снежной равнине.
Его ободрял только шум шедших за ними машин. Впереди фыркал и скрежетал броневик.
Окружив село с трех сторон, фашисты открыли стрельбу; броневик вступил на первую улицу. В селе, казалось, уже не было ни одной души.
Войдя в село, каратели, перебегая из хаты в хату, от землянки к землянке, выгоняли на снег и мороз полураздетых стариков и детей и в таком виде гнали их к школе. Поджигали хаты, подрывали землянки гранатами. Село окуталось дымом, все стонало от частых взрывов.
Лукан чувствовал себя именинником: он наводил порядок! Стариков и детей согнали в хату больного Афиногена Павловича. Затем больных собрали под стеной школы…
Вокруг землянки, расположение которой теперь уже не являлось тайной, молча стояли люди. На вершине дуба, как большая птица, сидел Тимка. Все вслушивались в шум, доносившийся из села. Хлопали выстрелы, слышались глухие разрывы гранат.
— Горит? — спрашивали снизу.
— Горит! — доносилось сверху.
— Всё село?
— Всё.
— И на Гребле?
— Горит.
— А Шрамов угол?
— Горит.
— А Бабаевка?
— Горит.
— А Шуляков?
— Всё горит.
Мишка достал из землянки почерневшую от ржавчины винтовку, надел через плечо пулеметную ленту с блестящими патронами. Люди поглядывали на мальчика с надеждой.
— Пойдем за Днепр, — сказал он.
— Теперь один путь, — поддержал кто-то.
— Горит?
— Горит! — слышалось сверху.
— Звери…
— Бесятся…
Наступило молчание. Это была минута, когда ни о чем не хочется говорить.
И внезапно сверху:
— Идут на Соколиный!
Испуг и растерянность появились на лицах людей.
Мишка выступил вперед.
— Слезай, Тимка! — крикнул он товарищу, который уже и сам спускался на землю. — Без паники, один за другим, цепочкой!.. Не бойтесь! Командир приказал нам с Тимкой провести вас в отряд.
Цепочка людей потянулась из Соколиного бора. Низинами, незаметно для глаз врага, шли люди через луга к Днепру.
Соколиный бор, как великан, прикованный к земле, протягивал за ними руки, будто просил не отдавать его в жертву, взять с собой. Дубы застыли, склонив могучие головы в белых снежных шапках, замерли, объятые тяжким предчувствием, со страхом ожидая вражеского удара.
Люди слышали, как внезапно застонал Соколиный бор. На его теле рвались мины, снаряды, нанося раны поникшим деревьям. То тут, то там вставали столбы снега, земли и дыма. Каждый взрыв отдавался гулким эхом, и казалось, что это не взрывы гремят в лесу, а стонет, истекая кровью, лес-великан.
Днепр. Широкий, могучий, неугомонный. Теперь он спит, скованный льдом, покрытый снегом. А за ним ведут свой нескончаемый разговор с ветрами, стонут в непогоду, плачут в дождь вековые леса.
Люди останавливаются на высоком берегу. Они с надеждой всматриваются в темные очертания заднепровских лесов, которые отныне станут их жилищем, их союзником в борьбе.
Черный, заметно поредевший столб дыма указывает на место, где проходили детские годы и жизнь этих людей. В тот день, когда появился враг, стоял над селом такой же дым.
— Стерли с лица земли… — вздыхает кто-то.
— Отстроим!
— Когда-то это будет?
— Будет!..
И снова молчание. Кто сухими, кто влажными глазами, но с одинаковой болью и печалью смотрят все на родное село. Одна только мать Василька стоит суровая, молчаливая. Крепко сомкнуты ее губы, мысли где-то далеко…
Мишка с Тимкой не отрывают глаз от Соколиного бора. Он был им родным, близким и свято берег их великую тайну. Теперь он был далеко.
Лес манил, звал к себе. Но напрасно. У тех, чью тайну он так честно берег до этого времени, выросли крылья, и они полетели на вольные просторы, на новые дела.
— Прощай, Соколиный! — шепчет Тимка.
Мишка скорее догадывается, чем слышит слова друга. Может быть, в другой раз он посмеялся бы в душе над наивным Тимкой; теперь же он сам принимает это близко к сердцу и про себя повторяет: «Прощай!»
— Эх, знал бы Василий Иванович! — вздохнул Тимка.
— Что знал бы?
— Да вот, что мы уже в настоящие партизаны идем. И что село…
— Откуда ему знать?
— Вернется — узнает.
— Оттуда как раз вернется…
— А ты думаешь — нет? — загорелся Тимка. — Такой хлопец, как наш Василий Иванович, чтоб не вернулся? Да он их вокруг пальца обведет! Ведь никого не выдал? Эх, если б я был там вместо него, я б уж знал, как их обмануть! Наговорил бы им с три короба…
Тимка говорил без умолку, и у Мишки росла уверенность, что Василек действительно не погиб. И правда, почему он должен погибнуть? Разве на нем написано, что он партизан? Не сумеет он обмануть немцев?.. Выпустят! Или убежит. Да и Иван Павлович говорил, что о нем позаботится. Разве же они не смогут помочь Васильку вырваться оттуда? Ну конечно, смогут! Но чего вдруг так расхвастался этот Тимка?
— «Я, я!» «Я»— последняя буква алфавита, — обрывает он Тимку. — Нужны ему твои советы! Выберется как-нибудь и сам.
— Да ты же не веришь!
— Да ну тебя! С тобой говорить…
Мишка нахмурился и отошел.
Люди редко перебрасываются словами, но больше молчат, погруженные в свои мысли. Тимка идет к матери. Тепло закутанная Верочка тянется к нему ручками:
— Скоро уже придем?
— Скоро. А куда ты идешь, Верочка?
— В партизаны.
— А кто ты такая?
— Верочка-партизаночка, — отвечает она, как ее учили.
— А что ты будешь делать?
— С бабушкой фашистов бить.
Тимка доволен. На утомленных лицах появляются едва заметные улыбки. Мишка уже поднялся на ноги, чтобы дать команду о возобновлении движения, но в это время какая-то женщина испуганно крикнула:
— Бежит кто-то!..
Люди, как по сигналу, повернулись туда, куда показала женщина. Но там никого не было. Возможно, что ей привиделось… Наступил вечер, и солнце уже пряталось за горизонтом.
— Наверное, упал. Или спустился в долину…
— Может, показалось? — сомневается кто-то.
— Да своими ж глазами видела! — пылко уверяла женщина. — Да вот же он! — радостно восклицает она.
Человек вынырнул из лощины и, спотыкаясь, приближался к группе. Он качался, как пьяный, и иногда падал.
За сотню метров от них он свалился в снег и долго не мог встать. До слуха людей донесся слабый голос, звавший на помощь.
— Да помогите же ему! — сказал кто-то.
Когда упавшего подняли и привели, люди ахнули от ужаса и неожиданности. Это был колхозник Иван Карпенко, которого теперь было не узнать. Лицо его представляло собой одну сплошную рапу. Волосы смерзлись в окровавленный кусок льда.
Смирным человеком был Иван — его словно и не было в селе. Никто и никогда не слышал от него плохого слова.
У Ивана была больна жена. Он решил остаться в селе, смутно надеясь, что все обойдется благополучно. Ведь он никого не трогал, и его не тронут…
Люди окружили Ивана. Он обвел всех налитыми кровью глазами, словно заглянул каждому в душу, и похрипел:
— Видели?
— Да что с тобой, Иван?
Иван, казалось, не слышал этого вопроса:
— Видели, что они сделали со мной?
— Да где же? Да как же? — причитали женщины.
Иван будто и этого не слышал.
— А что они сделали с другими?
Чужим, хриплым голосом Иван рассказал о том, свидетелем чего он был:
— Стариков и детей загнали в хату Афиногена Павловича. Нас, хворых, положили под школой. Потом на наших глазах… У, гады! — простонал Иван. — На наших глазах подожгли хату. Мы смотрели на все это, слышали всё. Чья-то дочка из окна выскакивала, а они все время бросали ее назад, пока не сгорела… Уже после того, как обвалилась крыша…
Кто-то пронзительно вскрикнул и упал без чувств. Стон и плач, печальные причитания понеслись над Днепром. Люди рвали на себе волосы. Это ж их… их дети там, отцы, матери!..
А Иван продолжал:
— Нас отвели под гору, положили в ряд, как снопы на току. Человек сорок нас было. А потом… поверите, люди добрые… стреляли в нас, как капусту рубили… Всех побили. Я один остался. Видите, пулями, как ножом, исполосовали всего, а я жив. Когда они уже уходили, я хотел крикнуть: «Вернитесь, добейте! Ведь всех же перебили. И жинку с детьми спалили. Зачем же я жить буду, кому я нужен теперь?..» Да не хватило силы закричать. А потом уж передумал: может быть, это сама судьба меня оставила, чтобы я свидетелем был, — кто же про это расскажет? И вот пришел… Смотрите, люди добрые, на мое горе… и запоминайте.
Потом он повернулся к тем, кто, не слушая его, кричал от горя:
— Что плачете, люди добрые? Разве это можно смыть слезами? Не плакать надо! Вы знаете меня. Я мухи не обидел за всю мою жизнь. А теперь буду воевать. Не по годам это мне, а воевать буду. Я их… бить буду! Для того и иду.
Смолкли причитания, только иногда прорывались тяжелые всхлипывания и приглушенные стоны.
Иван поднялся на ноги, протянул руку вперед и сказал:
— Смотрите, люди добрые!
В ночной темноте над селом стояло зарево, другое виднелось справа, третье — слева, и еще одно где-то далеко занималось, едва заметное…
— Горит Украина…
— Погибает народ… — шепчет какая-то женщина.
— Народ не погибнет. Он борется!
Это твердо и спокойно сказала мать Василька, стоявшая в стороне, гордая, величественная.
— И победит! — поддержал звонкий голос Мишки.
— Победит!.. — хрипло шептал Иван.
Все поднимаются грозной стеной. В темноте ночи бушуют, колышутся малиновые зарева. Грозно шепчутся леса за Днепром.
Люди идут. Они идут, уверенно ступая по снегу, молчаливые, со сжатыми до боли зубами. Движется, колышется живая лента, и, кажется, нет ей ни конца, ни края.