Слава Пресвятой Троице! Слава
Отцу, Сыну и Духу! Слава
Божественному Трилистнику!
Попробуйте войти в современное приличное общество и перекреститься: в лучшем случае, вас примут за сумасшедшего, а в худшем – за шарлатана.
Я не шарлатан: то, что я сейчас делаю, для меня слишком невыгодно. Всякий пишущий хочет иметь читателей, потому что не добро быть человеку одному, и особенно в религии. Всякий пишущий любит книгу свою, как дитя свое, а в глазах почти всех моих читателей я уничтожаю книгу мою, как бы сжигаю, ставя на ней крест во имя Трех.
Но что же делать? Я не могу поступить иначе. Это малая жертва тому, что я больше всего люблю и во что больше всего верю.
Пусть же горит книга моя, дитя мое, как малая жертва Трем.
Я хорошо понимаю, что сейчас, под ногами того, кто говорит, как я говорю, земля проваливается, если только он не стоит на той Скале (Церкви), о которой сказано, что «врата адовы не одолеют Ее». Я не стою на Ней, или не всегда стою, иногда схожу; почему и зачем, об этом после, а сейчас скажу одно: для стоящих на Ней уже безразлично, что земля проваливается и мир погибает. «Царство Мое не от мира сего» – так именно поняты эти слова на Скале. Я их не так понимаю: для меня не безразлично, что мир погибает. Я знаю, что нет иной Скалы и что стоящие на Ней спасутся; но также знаю, что таким, как я, нельзя иначе спастись, как с погибающим миром.
А все-таки зачем писать, когда читать некому?
Буду откровенен. Прежде всего я пишу для себя. Нет большей радости, чем радость познания, хотя бы одинокого. «Не добро быть человеку одному», но даже это недоброе побеждается этою радостью.
Радость познания есть радость силы, а сила измеряется движением по линии наибольшего сопротивления. Пусть я говорю не так, как надо, и не то, что надо; но я говорю не то, что все. Вообще христианство, со Скалы сходящее, и особенно невидимая часть христианского спектра – Троица, Тайна Трех – и есть сейчас линия наибольшего сопротивления.
А затем, я пишу для тех немногих, кто, может быть, меня прочтет. По слову Гераклита Темного: «Многие плохи, немногие хороши». И еще: «Один для меня десять тысяч, если он лучший». Может быть, мне простят, что я считаю моих немногих читателей лучшими и что они для меня дороже бесчисленных.
И, наконец, всякий пишущий имеет право надеяться, что пишет не только для современников. Ведь и плохая книга может оказаться историческим памятником, свидетельством о том, чем люди жили. Смею надеяться, что я жил моею книгою, и притом в обстоятельствах необыкновенных – в великом разрушении не только моей страны. Я очень бы хотел ошибиться, но мне все больше кажется, что не только наш русский, но и всемирный корабль тонет. А когда человек с тонущего корабля кидает в море бутылку с письмом, то надеется, что кто-нибудь найдет его и прочтет.
Каждое время считает себя единственным и отчасти право. В каждом времени есть то, чего никогда еще не бывало и никогда уже не будет. В чем же единственность нашего времени?
В столкновении великой религиозной истины с великою религиозною ложью. Сейчас ложь и истина схватились в такой смертельной схватке, как еще никогда. Мир дошел до какой-то крайней точки, до какого-то вершинного острия, akmê, и весь на нем колеблется, как на острие ножа.
Для нашей религиозной истины у нас нет слов. Слово «социализм» неверное: ведь существо социализма – атеизм, отрицание религии. Вернее было бы назвать эту нашу бессловесную истину, или томление об истине, социальною проблемою, религиозною жаждою общественной правды. Мир томится ею смутно, глухо, немо, но так неутолимо, как еще никогда. Жажда попаляет его, как пожар сухую степь. Мир понял или почуял, что именно здесь, и только здесь, в проблеме социальной, в вопросе не об одном, а о всех, не о Личности, а об Обществе, заключается проблема проблем, узел узлов, тайна тайн. Может быть, Эдипа пожрет Сфинкс, но обойти его нельзя. Тут, в самом деле, новое, небывалое движение человеческого, и не только человеческого, Духа. Ведь потому-то мир и отверг религию вообще и христианство в частности, что решил окончательно, – верно или неверно, это другой вопрос – что для социальной жажды в христианстве нет воды.
Для нашей религиозной лжи у нас есть слово: атеизм. Атеизм, отрицание религии с религиозною жаждою социальной правды – это противоречие не мое, а мира. Разве мы не видим, как социалистический атеизм становится новою верою? «Я верую, что Бога нет», – исповедует бесноватый Кириллов в «Бесах» Достоевского.
Это даже больше, чем противоречие, это – безумие. Жажду Бога человек утоляет безбожием: так умирающий от жажды вскрывает себе жилы и пьет свою кровь; но не утоляет, а разжигает жажду жгучая соленость крови.
Наш атеизм небывалый, единственный.
Атеизм личный всегда был и будет, как всегда была и будет личная религия. Одни люди верят в Бога, другие – нет. И те, кто молится: «помоги моему неверию», может быть, верят больше других. Чем же наш атеизм небывалый? А вот чем.
От Эпикура до Лукреция уже замкнут круг атеизма личного; дальше и мы не пошли; но мы идем дальше в атеизме общественном. Древние – только для себя и про себя безбожники; их атеизм – «частное дело», Privat-Sache, как лукаво выражаются социал-демократы, готовя торжество атеизма, как дела общего, социального. Вопреки всем религиозным отрицаниям, частным и личным, древнее общество, государство, Град, Polis, остается под знаком религии.
По Артемидору Родосскому, «нет народа без Бога» (II, 35). По Гезиоду и Геродоту, «нечестие», άσέβεια, есть крайнее зло, корень всех зол, личных и общественных; нечестивцы суть государственные преступники, разрушители Града. Филологически неверно, но психологически глубоко, производят римляне слово religio от relegare, «связывать». Религия есть, в самом деле, связь, по преимуществу то, что связывает, скрепляет людей в общество. Если вынуть из него эту скрепу, то оно распадается, из живого тела становится мертвою «массою». Недаром именно этим словом обозначает атеистический социализм человеческие множества: он говорит о них и поступает с ними, как с мертвыми физическими «массами».
Вот это-то древнее, изначальное, естественное отношение частного и общего в религии извращено, опрокинуто нами так, как еще никогда. Для древних религия есть общее дело, безбожие – частное, а для нас, наоборот, общее дело есть безбожие, а религия – частное.
Уже в эллинском и особенно в эллинистическом язычестве заложена основа будущей христианской всемирности, кафоличности. «Елевзинские таинства объединяют весь род человеческий, συνέχοντα τò άνθρωπειον γένος» (Претекстат, проконсул Эллады, – императору Валентиану I). А Интернационал хочет объединить человечество в новой атеистической всемирности. Древний Град – под знаком религии, наш – под знаком безбожия – принудительного (опыт русских коммунистов). «Я верую, что Бога нет» – и заставлю всех поверить, потому что верить или не верить я не хочу и не могу один, а могу и хочу только со всеми.
В том-то и заключается трагедия современного человечества, что верить человек не может один. Вера моя без чужой гаснет, как пламя без воздуха: я должен зажечь других или сам погаснуть.
Христианство не прошло человечеству даром: оно оставило на нем неизгладимый след всемирности; современный человек всемирен – с Богом или против Бога; он выпадает из Церкви Вселенской в Интернационал.
Не здесь или там, а везде, во всем мире, происходит одно и то же: религиозная атмосфера так разрежена, что нечем дышать. Кто-то делает страшный опыт с человечеством: посадил его, как кролика, под стеклянный колпак и выкачал воздух.
В доисторической пещере Орилльяка (Aurillac) найдены остатки похоронной тризны – между прочим, ледникового носорога-сосунка. Это значит, что человек четвертичной эпохи (époque quartenaire) уже имел погребальные обряды и, следовательно, начатки религии. Человек и тогда уже смутно предчувствовал, что с земною жизнью для него не все кончается и что религия есть не только «частное», но и общее дело: иначе не собирались бы люди на похоронные тризны.
Только что появился человек на земле, как поднял чело к небу.
Os homine sublime dedit coelumque tueri.
Чело человеку высокое дал, да горнее узрит.
А наше чело поникло – мы уже не видим горнего. Мы ниже пещерных людей.
Если бы религия была физическим светом, то обитатели других планет могли бы видеть, как земля светилась с четвертичной эпохи – и вдруг потухла. Но для земного наблюдателя – не вдруг, а за последние пять-шесть веков, от Возрождения до Реформации, от Реформации до Революции, от Революции до наших дней. Это именно те века «прогресса», которыми мы особенно гордимся. По пути прогресса мы двигались быстро, летели, как брошенный камень, – и вот куда залетели.
Робок, наг и дик, скрывался
Троглодит в пещерах скал.
Троглодит в конце прогресса. Может ли это быть? Вопрос уже не кажется сейчас таким нелепым, как до всемирной войны и до русской революции-антропофагии.
«…Грезилось ему (Раскольникову), будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии в Европу… Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали эти зараженные… Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга; всякий думал, что в нем одном заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололи и резали, кусали и ели друг друга… Все и всё погибало» (Достоевский. «Преступление и наказание»).
Для нас это уже не бред, а действительность, по крайней мере для нас, русских. Но это может стать действительностью не только для нас.
Люди друг друга не понимают и ненавидят до антропофагии, – «кусают и едят друг друга», – потому что распалась между ними Связь, Religio, и живые тела человеческих обществ превратились в мертвые, физические «массы», которые, сталкиваясь и разрушая друг друга, возвращаются к древнему хаосу.
Что это за «моровая язва», идущая на мир, мы теперь уже знаем: это нечестие, άσέβεια, κрайнее зло, «преступность, как потребность убивать Бога» (Weininger. Über die letzten Dinge).
Предел человекоубийства – война, предел войны – война гражданская, «борьба классов», для социализма атеистического единственный метод действия. «Вселенская церковь» гражданской войны – всеубийства – и есть Интернационал.
Но надо быть справедливым и к социализму: не он породил атеизм – он им сам порожден.
Знание, великий дар Божий, искажается людьми. Наука еще не знание, она может быть и ученым невежеством. Позитивная наука, выбрасывая Личность, религиозное начало культуры, «не зная ни абсолютных проблем, ни абсолютных задач, отрицает культуру» и утверждает варварство (Weininger, loc. cit.).
Это ученое невежество, новое варварство, и есть общая основа атеизма, как буржуазного, так и пролетарского. По плодам узнаете их; плод атеизма буржуазного, империализм – всемирная война международная – уже созрел; плод атеизма пролетарского – всемирная война гражданская, всеубийство – еще зреет.
Научные изобретения, чудеса механики могут быть «чудесами дьявола».
Робок, наг и дик, скрывался
Троглодит в пещерах скал.
Ученый троглодит с чудесами дьявола – самый дикий из дикарей.
Наше «знание» – невежество, наше «просвещение» – тьма. «Ждем света, и вот, тьма; озарения, и ходим во мраке. Осязаем, как слепые, стену, ходим ощупью, спотыкаемся в полдень, как в сумерки; между живыми, как мертвые» (Ис. IX, 9 – 10). Не о нас ли это сказано?
«В последние дни земля будет подобна овце, падающей от страха перед волком» (Avesta). Эти дни еще не наступили; мы еще бесстрашны, но один волосок уже отделяет нас от безумного страха.
Может быть, не случайно, именно в наши дни, дни великого нечестия, снова открылись святые книги древности – Египет, Вавилон, Ханаан, Иран, Хеттея, Эгея-Пред-Эллада – в своих непостигнутых тайнах и таинствах. Все они обличают нас, свидетельствуют против нас. Если бы мы имели глаза, то могли бы прочесть в них свой приговор: мы не только враги Божии, но и враги человечества; богоубийцы – человекоубийцы.
Мы прочли бы этот приговор, если бы имели глаза. Но книги перед нами открыты, а мы ничего в них не видим, не умеем читать, или читаем, не понимая, потому что чужую веру не может понять тот, кто сам не верит. «О богах без богов ничего нельзя сказать.»
(Jamblic. De mysteriis).
Quis coelum possit, nisi coeli muneri, nosse
Et reperire Deum, nisi qui pars ipse deorum est?
Кто без дара небес небо возможет постигнуть,
Бога кто обретет не богоравной душой?
«Глаз никогда не увидел бы солнца, если бы не был солнцеподобным» (Plotinus).
Wär nicht das Auge sonnenhaft,
Die Sonne könnt’es nie erblicken.
Мы же солнца не видим, потому что не солнцу подобен наш глаз, а оловянной пуговице.
«В предании об Астиаге, царе Мидийском, рассказывается, что однажды ему приснился сон, будто из чрева дочери его выросло дерево, которое ветвями своими покрыло всю Азию… Мне же брезжится, что из какой-то мертвой головы выросло сухое дерево и колючками и терниями залезло в головы бесчисленных ученых и закрыло от них памятники веры, молитвы, где народы сами написали о себе, изобразили, чему молились, чему поклонялись, приносили жертвы, строили храмы – и положили на ладонь ученых… Чего искать? Вещь перед глазами… А ученые, сами себе завязав глаза, ищут и никак не могут найти» (Розанов).
Чтобы прикоснуться к живому сердцу древних религий, я продираюсь сквозь этот мертвый лес учености.
В Полигнотовой картине Ада две женщины, молодая и старая, носят воду в разбитых кружках и надпись гласит: «Непосвященные в таинства». Такова безбожная наука о религии – пустая кружка Данаид.
Религиозный опыт веков и народов может быть понят только сочувственным опытом, но его-то и нет у безбожных ученых: тут самый предмет изучения уничтожается наукою. «Разве химику или ботанику, разлагающему клетчатку листа, приходит на ум, что это вайя из-под ног Спасителя?» (Розанов).
Ничего не знает безбожная наука о религии, как стекло ничего не знает об электричестве. Такого дурного проводника, такой непроницаемости, стеклянности, никогда еще не бывало.
Религия есть отношение человека к Богу. «Когда этого отношения нет, то в древних святилищах Сераписа, Венеры, Аполлона нельзя даже научным оком ничего уловить… просто груда кирпича. И это не потому, что Аполлон, Серапис, Венера – ничто, нуль, а потому, что нулевое и нигилистическое отношение к ним у смотрящего: ничего не понимаю! ничего даже не вижу! Чему молились эти болваны?» (Розанов).
Грубый деревянный «болван», ксоанон, упавший будто бы с неба, кумир Афины Паллады в Эрехфейоне дороже для верующих, чем совершенное изваяние Фидия. И ксоанон Вакха Елевферийского становится богом Аттики, отцом трагедии. Мы же сами, как деревянные болваны перед этими живыми богами.
В утешение нам можно только сказать, что это повелось уже издавна. Боги любят и мудрых делать глупыми. Аристотель в «Метафизике» называет учение Платона об Эросе, эту жемчужину эллинской мудрости, «бредом пьяных», а Спиноза, возражая на божественное слово о детстве, сопоставляет детей с «дураками и сумасшедшими» (Этика, I, 49).
Но если о вечном говорились вечные глупости, то все они нами превзойдены.
Что «религия родилась, когда первый плут встретил дурака», мы уже не думаем или не думаем вслух, как Вольтер (Essai sur les moeurs, t. I). Но мы недалеко ушли от этого. Иисус Ренана, «пленительный Учитель», charmant Docteur, фарфоровая куколка, образец тончайшей исторической лжи, едва ли не кощунственнее всего, что мог сказать о Христе Вольтер. Французский ученый наших дней Соломон Рейнак называет жрецов Елевзинских таинств «шарлатанами». Апокалипсис – «произведением бесноватых, energuménes (S. Reinach. Orpheus, 130, 353), а немецкий ученый Эд. Мейер полагает, что «вся египетская религия есть грубейшее суеверие, krassester Aberglaube, с обрядами самого нелепого и отвратительного свойства, „absurdesten und widerlichsten Art“ (Ed. Meyer. Gesch. d. alten Ägypt., 87).
Да, солнца не видят оловянные пуговицы.
Когда нашли мумию фараона Рамзеса Великого, то завернули ее в газетный лист «Temps» и привезли в Каир в извозчичьей карете; таможенный чиновник взвесил ее на весах и, «не найдя соответственной пошлины в списке тарифов, применил к ней правило о ввозе соленой трески».
Святое тело царя-бога для древних – соленая треска для нас.
«Vetustas adoranda est. Досточтима древность», – древность божественна, говорили древние (Macrob. Saturn., III, 14), а мы даже не понимаем, что это значит. Древность – мать, а мы – матереубийцы. Божие лицо открылось нам в древности, а мы в Него плюнули.
Продираться сквозь мертвые дебри учености к живым родникам знания мне помогают немногие спутники. Из старых – такие ученые, как Шамполлион, Лепсиус, Бругш, и мудрецы и поэты – Гёте, Шеллинг, Карлейль, Мицкевич, Гоголь; из новых – Ницше, Ибсен, Вейнингер, Вл. Соловьев, Розанов и, величайший из всех, Достоевский.
Не услышали их, и меня не услышат. Великая скорбь и радость – быть не услышанным с ними.
Зачем нужно христианство, это, может быть, еще помнит кое-кто из бывших христиан; но зачем нужно язычество, этого уже и само христианство не помнит.
Все человечество дохристианское есть «язычество», а язычество есть вера в богов, несущих – сплетение мифов – и только? Нет, под оболочкою мифа скрыта мистерия. Соотношением этих двух начал и определяется подлинное существо язычества. Истина мифа – в мистерии; тайна его – в таинстве.
«Владыка, чье прорицалище в Дельфах, не открывает и не скрывает, а знаменует, σημαίνει – в вещих знамениях, символах (Heraclit. Fragm., 93).
«Нет многих богов, есть лишь Разум Единый… изменяются же только имена и лики богопочитания: то яснеют, то мутнеют символы» (Plutarch. De Is. et Os., 67).
Так плоско изваянные фигуры на тонких стенках алебастровой чаши – лампады тусклы, мутны, почти не видны извне; но вдруг яснеют, когда внутри лампады зажигается огонь. Изваяния – мифы, а огонь – мистерия.
Учители и пророки всех веков и народов символически мудрствовали, συμβολικως φιλοσοφείν, говорит св. Климент Александрийский. – «Основатели мистерий вложили свое учение в мифы так, чтобы оно было открыто не всем». – «В мистериях – предугадание истины» (Clem. Alex. Strom., V, II). И сам Христос есть «Учитель божественных мистерий, διδάσχαλος θείων μιστηρίων». – «Господь, по воскресении своем, передал божественное знание, гнозис, Иакову, Иоанну и Петру, а эти – прочим апостолам». И все христианство есть не что иное, как «мистерии церковного гнозиса» (Clem. Alex. Strom.).
О христианских таинствах говорит св. Климент почти теми же словами, как о языческих: «посвящение, лицезрение – эпоптия, иерофантия, великие и малые мистерии».
Здесь живая связь, пуповина, соединяющая христианство с язычеством, младенца с матерью, еще цела, но повивальная бабка, теология, перережет ее так неискусно, что мать умрет, и младенец будет в смертельной опасности.
Ключ к мифу – мистерия, а ключ к языческой мистерии – христианское таинство. Если христианство ложь, то ложь и язычество; но и обратно, если одно, то и другое – истина.
«Ανθρωπος παντων μέτρον. Мера всего человек» (Протагор). А мера человека что? Не образ ли и подобие Божие? Если да, то не только человек подобен Богу, но и Бог – человеку. Истинен миф, делающий богов людьми; истинна и мистерия, делающая людей богами. «Познай себя», на это слово дельфийской мудрости отвечает св. Августин: «Познав себя, Тебя познаю. Noverim me, noverim te» (Solileg., II, 1). – Это и значит: человекопознание есть богопознание, антропоморфизм – теоморфизм. Все, что в человеке, может быть и в Боге; и обратно, все, что в Боге, может быть и в человеке; каков человек, таков и Бог.
Или другими словами: миф-мистерия говорит не только о действительно человеческом, но и о действительно божеском. Мифология есть теология, точный метод религиозного опыта.
По слову Платона, мы находим в древних мифах «части самих себя» («Фэдр»).
Только испепеленный огнем Израиля, Вейнингер мог знать, что такое Израиль; только «Дионис растерзанный», Ницше, мог знать, что такое трагедия; только Достоевский, человек из Апокалипсиса, мог знать, что такое «конец мира».
О религиозном опыте веков и народов мы можем судить только по своему собственному опыту. Таинства суть тайны души моей: что в них, то и во мне. Кто в своем собственном сердце не подобрал ключа к дверям Елевзинского анактора, тот никогда в него не войдет.
Мифы ловят богов, как сети – рыбу. Люди плохие рыбаки: боги уходят от них. Но и пустой миф все еще пахнет Богом, как пустая сеть – рыбою.
«Мифология содержит в себе религиозную истину, – говорит Шеллинг. – Не религия есть мифология, как думают современные ученые, а наоборот, мифология есть религия. Все мифы религиозно-истинны: они суть не басни о том, чего нет, а откровения того, что есть». – «Персефона (Елевзинских мистерий) не только означает, но и есть то, за что мы ее почитаем, – нечто действительно сущее, ein wirklich existierendes Wesen. To же самое можно бы сказать и о всех богах. Своеобразие моего объяснения и состоит именно в том, что я вижу в мистериях, так же как в мифах, настоящую действительность» (Schelling. Philosophie der Offenbarung).
Это значит: нет ложных богов – все боги истинны.
Средиземное море, связующее три части света, Европу, Азию, Африку, есть в самом деле середина, сердце земли. В немолчном ропоте волн его бьется сердце человечества. Века и народы, теснясь, обступают его, окружают круговою пляскою, как хор Нереид, и пенится «темно-лиловая соль» его, как амброзия в чаше богов.
Если провести две линии, одну от Мемфиса до Константинополя, другую – от Вавилона до Рима, то получается крест, как бы тень Креста Голгофского. Всемирная история и совершается под этим крестным знамением.
История – мистерия, крестное таинство, и все народы участвуют в нем. Путь от Вифлеема к Голгофе есть уже путь «язычества», человечества дохристианского. Много народов, «языков» – много мифов, а мистерия одна – мистерия Бога умершего и воскресшего.
Озирис египетский, Таммуз вавилонский, Адонис ханаано-эгейский, Аттис малоазийский, Митра иранский, Дионис эллинский, в них во всех – Он. По слову апостола Павла: «это есть тень будущего, а тело во Христе» (Колос. II, 17).
По сознанию эллино-римского язычества, в самый канун христианства, Елевзис есть «некое общее святилище земли,
«. По слову Претекстата, Елевзинские таинства «объединяют весь человеческий род,
».
В святую ночь над Елевзинским анактором зажигается великий свет. «Свет к просвещению язычников» (Лук. II, 32). – «Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий; на живущих в стране тени смертной свет воссияет» (Ис. IX, 2).
Ελευσίς, имя города – от слова
, «пришествие». Глубочайший смысл Елевзинских таинств и есть не что иное, как «пришествие Бога» (Schelling. Philos. d. Offenb., 519).
«И став Павел среди Ареопага, сказал: Афиняне! по всему вижу, что вы особенно набожны. Ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник, на коем написано: неведомому Богу. Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедаю вам… От одной крови Он произвел весь род человеческий… дабы искали Бога, не ощутят ли Его и не найдут ли» (Деян. XVII, 22–27).
Это и значит: христианство есть истина язычества.
Содержание всемирной мистерии-мифа о страдающем Боге есть событие, не однажды происшедшее, а всегда происходящее, все вновь и вновь переживаемое в жизни мира и человечества.
«Это не однажды было, но всегда есть.
(Sallust. De diis et mundo, IV).
«Всемирная история есть эон, чье содержание вечное, начало и конец, причина и цель – Христос» (Шеллинг).
Всемирная история есть геометрическое пространство, в котором строится тело Христа.
Христос таится в язычестве, в христианстве открывается. Христианство есть Откровение, Апокалипсис язычества.
Слепые солнца не видят, но теплоту его чувствуют. Христос язычников – солнце слепых.
«Огромное отличие христианства от язычества заключается в том, что личность Христа исторически действительна» (Шеллинг). Это хорошо поняли современные безбожники-ученые: все их усилия направлены к тому, чтобы уничтожить историческую личность Христа. Но уничтожить ее – значит уничтожить всемирную историю, потому что вся она – только о Нем.
«В пятнадцатый же год правления Тиверия кесаря был глагол Божий к Иоанну, сыну Захарии» (Лук. III, 1–2). Вот геометрическая точка в пространстве и времени, соединяющая Тело с тенью: язычество – тень, а тело – во Христе. От тени к телу – таков путь всемирной истории – мистерии.
Мистерия страдающего Бога протянулась через все века и народы, как исполинская тень, чтобы лечь к ногам Христа.
Уже до христианства был миф о Христе; значит, Христос – миф? Нет, если до Александра Великого был миф о всемирном завоевателе, это не значит, что Александр – миф. Далекие горы похожи на облака. Христианство – главный хребет, Гималаи всемирной истории окутаны облачною ризою мифов; но из этого не следует, что Гималаи – облако.
Был ли Христос? По одному тому, что людям приходит в голову этот вопрос, видно, что тут дело идет вовсе не о научной критике. Как бесноватый Кириллов у Достоевского «верует», что нет Бога, так эти новые христоубийцы веруют, что не было Христа. Но само это желание убить Его, уничтожить, показывает от противного, как историческая личность Его для них еще действительна.
Если не было Христа, то нет и христианства: оно такой же миф, как язычество. Но если Христос был, то мистерия-миф о страдающем Боге – тень Христа, еще не пришедшего, откинутая назад на все человечество до начала времен, есть неотразимое, христоубийц убивающее чудо всемирной истории.
Плыл архиерей в корабле по Белому морю и услыхал, что живут на пустынном островке три старца, спасаются, а сами так просты, что и молиться не умеют как следует. Захотел увидеть их, подплыл к островку, вышел на берег и видит: стоят рядом три старца древних, сединой обросших – большой, средний и малый, – за руки держатся.
– Как вы Богу молитесь? – спросил архиерей.
И самый древний старец сказал: «Молимся мы так: трое нас, Трое Вас, помилуй нас». И как только сказал это, подняли все трое глаза к небу и сказали: «Трое Вас, трое нас, помилуй нас!»
Усмехнулся архиерей: «Это вы про Святую Троицу слышали, да не так вы молитесь».
И начал их учить молитве Господней. Долго учил, весь день до ночи: старцы были очень беспамятны. Наконец кое-как выучил, сел на корабль и отплыл. Взошел месяц. Сидит архиерей на корме, глядит в море, туда, где островок скрылся. Вдруг видит: блестит, белеет что-то в столбе месячном. Вгляделся – бегут по морю старцы, корабль догоняют, белеют и блестят их седые бороды. Бегут, рука с рукой держатся; крайние руками машут, остановиться велят. Поравнялись с кораблем и заговорили в один голос:
– Забыли, раб Божий, забыли твое учение… Ничего не помним, научи опять!
Перекрестился архиерей и сказал:
– Доходна до Бога и ваша молитва. Не мне вас учить.
И поклонился в ноги старцам.
(Л. Толстой. «Три старца»)
Нелюдим священный остров Самофракия: отвесные кручи его оглашаются только криками чаек да шумом седых бурунов, гонимых ветром от Пропондиты. В незапамятной древности, со стен Илиона, еще неразрушенных, можно было видеть, как возносится жертвенный дым с острова. Там, на высях гор, совершались таинства Великим Богам, Кабирам.
Их было трое: Большой, Средний и Малый – Отец, Мать и Сын.
«И было ночью видение Павлу: предстал некий муж, Македонян, прося его и говоря: приди в Македонию и помоги нам. После сего видения тотчас мы положили отправиться в Македонию, заключая, что призывал нас Господь благовествовать там. Итак, отправившись из Троады, мы прямо прибыли в Самофракию» (Деян. XVI, 9 – 11).
Может быть, расспрашивая о Самофракийских таинствах, апостол Павел с удивлением узнал кое-что о Трех в Одном Боге неведомом. Орфики называли Кабиров тремя именами или одним в трех: Аксиер, Аксиокерса, Аксиокерс: Отец Небесный Зевс, Мать Земля Деметра, и Сын Земли и Неба Дионис. И в Елевзинских таинствах те же Трое, только в ином сочетании: Отец Дионис, Мать Деметра и Сын Иакх.
Но уже и орфики (V–VI века) их древних имен не помнили. Может быть, впрочем, у них и не было имени, ни даже образа. Ничего о них люди не знали – знали только, что их Три, что эти Три – Одно.
На о. Крите, в Кносском дворце-лабиринте баснословного царя-бога Миноса, найдены три глиняных столбика, соединенных в подножии; три голубя сидят на них, по одному на каждом, знаменуя сошествие Трех (Art., Evans. The palace of Minos at Knossos, 222). Второй дворец Кносса, где найдены столбики, построен за пять веков до Троянской войны (около 1600 г.). Вот когда уже люди поклонялись Трем. Просты были, не умели молиться, как следует, и молились, глядя на три столбика: «Трое Вас, трое нас, помилуй нас!
И погибая в бурных волнах широко шумящего моря, видели, как блестят в блеске молний тремя белыми чайками над черною бездною, бегут к ним на помощь три Великих Кабира – три Старца.
В Ханаане, у дуба Мамрийского, явился Господь Аврааму. «Он возвел очи свои, и взглянул, и вот, три Мужа стоят против него» (Быт. XVIII, 2). И тотчас узнал он Господа, чье имя Elohim – Боги – Три Бога в Одном.
Оттуда, из Ханаана, и произошло имя Кабиров: רלל. Kabru, Kuburu – Великие. Их трое: Ваал Отец, Астарта Мать и Адонис-Эшмун Сын.
А имя вавилонское: Ka-ab-rat: Отец Эа, Мать Иштар и Сын Таммуз. Но люди Сенаара знали их уже в довавилонской, шумерийской, для нас почти невообразимой, как бы допотопной, древности (Th. Friedrich. Kabiren und Keilenschriften, 91).
Им же поклонялись и предки египтян в столь же бездонной древности додинастической (VIII–VII тысячелетие): Отец Озирис, Мать Изида, Сын Гор.
Самофракийские и Елевзинские таинства совершались еще накануне Никейского собора, где исповедан был догмат о Пресвятой Троице.
И до наших дней в каждой христианской церкви исповедуется в Символе веры открытая людям от начала времен и все еще сокровенная Тайна Трех.
«Нет, никогда не будет три одно!» – смеется, кощунствует Гете (Разговоры с Эккерманом).
«Трижды светящим Светом, das dreimal glühende Licht», – заклинает беса Фауст. И старая ведьма, готовя для него эликсир юности, бормочет что-то об Одном, Двух и Трех:
Mein Freund, die Kunst ist alt und neu.
Es war die Art zu allen Zeiten,
Durch Drei und Eins, und Eins und Drei
Irrtum statt Warheit zu verbreiten.
Увы, мой друг, старо и ново,
Веками лжи освещено
Всех одурачившее слово:
Одно есть Три, и Три – Одно.
Уж если глаз Гете, самый «солнечный глаз» наших дней, потускнел, как оловянная пуговица, перед Тайною Трех, то чего ждать от других?
Тайны Божии для человека слишком просты: открыты, как небо, и так же недосягаемы. Самая простая, открытая и тайная тайна – Три.
«Страшусь писать о том, о чем и говорить почти не смею» (Clemens Alexandr. Stromata). He смеет говорить об этом св. Климент, «человек, познавший все таинства» (Euseb. Prepar. evang., II, 2). Как же нам сметь?
По учению св. Климента, ангелы пали до начала мира, потому что изрекли тайну Божию. От слова изреченного погибает мир, но и спасается Словом. Никогда еще так не погибал, как сейчас, и никогда еще не было ему так нужно Слово. Но немотой уста наши замкнуты, как врата адовы замками железными, и сокрушит их только Сошедший в ад.
Можно говорить о Тайне Трех или огненно-пророчески – но кто сейчас пророк? – или алгебраически-холодно, помня, что алгебра в религии – то же, что сухой колос для умирающих от голода или спектральный анализ для потухшей звезды – погибшего мира.
Вот алгебраическая формула Шеллинга.
В Боге три начала: первое, отрицающее или замыкающее – «огнь закона», гнев; второе, утверждающее или расширяющее – «веяние тихого ветра», любовь; и третье, соединяющее два первых. Нет, Да, Да и Нет.
– А = Отец.
+ А = Сын.
± А = Дух.
Это просто, как небо, и этим очерчен круг нашего знания, как круг земли – чертою неба. Это люди знали от начала и больше не узнают до конца.
«Философия Откровения» Шеллинга прошла бесследно», – замечает Куно Фишер (Ист. нов. филос., VIII, 768). Эд. Целлер видит в ней только «неуклюжую схоластику» (Ист. нем. филос.), а Ферд. Хр. Баур, один из первых христоубийц, – «галиматью» (К. Фишер, op. cit., 268).
«Галиматьею», впрочем, кажется нам не только «Философия Откровения», но и само оно. Пусть старушки в церквах читают символ веры; мы с Мефистофелем знаем, что о таких вещах не говорят в приличном обществе.
Как рассмеялись бы философы тогда и теперь, если бы кто-нибудь сказал им, что Шеллинг заглянул в тайну мира глубже, чем Кант!
Мы читаем книгу мира, как малограмотные люди, не отрывая глаз от страницы и водя пальцем по строкам; и только тогда, когда чья-то быстрая как молния рука перевертывает страницу, мы видим, что мелькает что-то «написанное сбоку, на полях» (Бергсон), может быть, самое важное, но мы не успеваем прочесть: чтобы успеть, нужны другие глаза, те «вещие зеницы», что бывают только у пророков.
Мы верим на слово Лобачевскому и Эйнштейну, что где-то в «четвертом измерении», в метагеометрии, «перчатка с левой руки надевается на правую». Но для того чтобы это понять – увидеть, нужен метафизический вывих, выверт ума наизнанку, как бы сумасшествие, или то «исступление», «выхождение из себя»,
, которому учили древние мистагоги и апостол Павел: «Премудрость Божия – безумие для мира сего».
О четвертом измерении кое-что знает Эйнштейн, но, может быть, больше знают Орфей и Пифагор, иерофант «Четверицы Божественной», которую воспевает он, как «число чисел и вечной природы родник», παγάν άεννάου φύσεως (Carm. Aur., V, 47).
Пифагора и Орфея объясняет Шеллинг: над тремя началами в Боге, Отцом, Сыном и Духом, возвышается сам Бог в единстве Своем, так что тайна Бога и мира выражается алгебраически: 3+1=4 (Philos. d. Offenbar.). Это и значит: в Боге Три – Четыре в мире; Троица в метафизике есть «четвертое измерение» в метагеометрии.
Не эту ли игру божественных чисел кристаллизируют и египтяне в пирамиде, соединяя в одной точке неба четыре исходящих из земли треугольника, и вавилоняне – в башне Zikkurat, семиярусной: 3+4=7?
Зодчество, Музыка, Математика – во всех трех один и тот же лад божественных чисел, один порыв из трех измерений в четвертое: в ледяных гранях Аполлоновых чисел – огненное вино исступлений Дионисовых.
Пифагор считает и поет, считает и молится, потому что в числах не только земная, но и небесная музыка – «музыка сфер». И Пифагору, геометру, отвечает св. Августин, богослов: «Pulchra numero plecent. Числом пленяет красота» (De ordine).
«Что такое серафим? Может быть, целое созвездие», – бредит Иван Карамазов. Серафимы и херувимы, Созвездия, вопиют у престола Единого в Трех: «Свят! Свят! Свят!»
А мы из преисподней хохочем с Мефистофелем:
– Галиматья! Никогда не будут три одно!
Древние были учтивее нас: не посмели назвать «галиматьею» мудрость Гераклита, а назвали его только «Темным». Темны и тяжки, как первозданные глыбы гранита, дошедшие до нас обломки Гераклитовой мудрости.
Был ли он посвящен в мистерии, мы не знаем; но, во всяком случае, говорит, как посвященный, и книгу свою «О природе», Περί φύσεως, приносит в дар Артемиды Ефесской, которая в Азийских таинствах – то же, что Деметра в Елевзинских и Аксиокерса в Самофракийских: третье лицо Троицы – Мать-Дух. И все учение Гераклита – о Тайне Трех.
«
Противоборствующее-соединяющее. – Из противоположного – прекраснейшая гармония. Бог есть день-ночь, зима-лето, война-мир, сытость-голод: все противоположности в Боге,
» (Heraclyt. Fragm., 8, 64).
Это и значит: два противоположных начала соединяются в третьем: – А + А ± А, алгебраическая формула Шеллинга.
От Гераклита до Шеллинга – Слово Божие и немота человеческая о Троице. Но в наши дни Слово страшно умаляется, а немота растет. Еще только старушки в церквах да три старца на пустынном острове молятся: «Трое нас, Трое Вас, помилуй нас!»
Все, что мы называем «цивилизацией», зиждется на христианстве; христианство есть откровение Сына; Сын – Второе Лицо Троицы. Но вот о Ней самой – ни слова. Немотой уста наши замкнуты, как врата адовы замками железными.
От начала мира люди знали об этом, помнили – и вдруг забыли.
Да, именно вдруг, потому что это произошло окончательно только за последние триста – четыреста лет, или еще быстрее, острее за последние тридцать – сорок лет, или еще острее, быстрее за самые последние, самые страшные годы в жизни человечества.
Это похоже на то, как если бы люди вдруг забыли об основном законе логики, законе тождества, – и сошли с ума.
Человек, даже не знающий, что такое Троица, все-таки живет в Ней, как рыба в воде и птица в воздухе.
Как ни ломает он логику, а подчиняется ей, пока не сошел с ума окончательно: пока мыслит – мыслит троично, ибо троичны основные категории человеческого мышления – пространство и время. Три измерения пространственных: линия, плоскость, тело; три измерения временных: настоящее, прошлое, будущее.
Троичны и все предпосылки нашего опыта. Уже с Демокрита и Лукреция понятие вещества,
, включает в себя понятие атомов с их взаимным притяжением (+а) и отталкиванием (– а); двумя противоположными началами, соединяющимися в третьем (± а), именно в том, что мы называем «материей».
Троичен и закон физической полярности: два полюса, анод и катод, замыкаются в электрический ток. По слову Гераклита: «Кормчий всего – Молния.
« (Fragm., 64). Соединяющая Молния Трех.
Троичен и закон химической реакции, то, что Гете называл «избирательным сродством» химических тел, Wahlverwandschaft: два «противоположно-согласных» тела соединяются в третьем.
Троичен и закон жизни органической: внешняя симметричность, двойственность органов (два уха, два глаза, два полушария мозга) и внутреннее единство биологической функции. Или еще глубже: два пола, два полюса и между ними – вечная искра жизни – Гераклитова Молния.
Троична, наконец, и вся мировая Эволюция: два противоположных процесса – Интеграция и Дифференциация – соединяются в единый процесс Эволюции.
Так «трижды светящий Свет» колет, слепит человеку глаза, а он закрывает их, не хочет видеть. Все толкает его в Троицу, как погонщик толкает осла острою палкой-рожном, а человек упирается, прет против рожна.
Хочет остаться сухим в воде и задыхается в воздухе. Рыба забыла, что такое вода, и птица, что такое воздух. Как же им напомнить?
Напоминать о разуме в сумасшедшем доме опасно. Все сумасшедшие в один голос кричат: «Монизм! монизм!» Но что такое монизм – единство без Триединства, часть без целого? Начинают монизмом, а кончают нигилизмом, потому что троичностью утверждается Дух и Материя, а единичностью, монизмом – только материя: все едино, все бездушно, все – смерть, все – ничто. Воля наша к монизму есть скрытая – теперь уже, впрочем, почти не скрытая – воля к ничтожеству.
За двадцать пять веков философии, от Гераклита до нас, никогда никому, кроме нескольких «безумцев», не приходило в голову то, о чем я сейчас говорю. Разве это не чудо из чудес дьявольских? Сколько философских систем – и ни одной троичной! Монизм, дуализм, плюрализм – все, что угодно, только не это. Как будто мысль наша отвращается от этого так же неодолимо, как наша евклидова геометрия – от четвертого измерения, и тело наше – от смерти.
Три – число заклятое. Кто произносит его, хотя бы шепотом, тот ополчает на себя все силы ада, и каменные глыбы наваливаются на него, как подушки, чтобы задушить шепот.
Под «трижды светящим Светом» рычит, скалит зубы, корчится древний Пес, Мефистофель: помнит, что уже раз опалил его этот Свет, и знает, что опалит снова.
И все мы, песьей шерстью обросшие, дети Мефистофеля, корчимся: знаем и мы, что испепелит нас Молния Трех.
«Три свидетельствуют на небе, Отец, Слово и Святый Дух; и Сии три суть едино. И три свидетельствуют на земле, дух, вода и кровь; и сии три об одном» (I Иоан. V, 7–8).
Это и значит: божественная Троица на небе, а на земле – человеческая. Но что такое Троица, Три, нельзя понять, не поняв, что такое Один.
Тайна Одного есть тайна божественного Я. «Я есмь Сущий», – говорит Бог, и человек, образ и подобие Божие, повторяет: «Я есмь».
Бог един и личен, и человек тоже: никогда еще такого не было и никогда уже не будет. Единственность есть божественность человеческой личности.
Кто этого не знает, тот ничего не знает о Боге; кто не сказал: «Я есмь», тот никогда не скажет: «Есть Бог».
«Если нет Бога, то исчезает и проблема ценности для моей жизни: тогда я – ничто. И у меня даже нет поводов к отчаянию, потому что и отчаяние указывало бы на мое ничтожество ввиду ценности (личности). Бог должен быть, чтобы я был. Я есмь лишь постольку, поскольку я – Бог» (Weininger. Über die letzten Dinge, рус. перевод, 154).
Но в том и беда, что весь этот ход мысли непонятен современным безличным и безбожным людям; непонятен, потому что нельзя перейти ни от личности к Богу, ни от Бога к личности: личность и Бог вместе даны или вместе отняты.
Как, в самом деле, говорить о Троице, когда нет Единицы? Если нет Одного – божественной Личности в Отце, то нет ни Двух – божественного Пола в Сыне, ни Трех – божественного Общества-Церкви, Царства Божьего, в Духе.
Провал личности – провал всего в религии.
Höchstes Glück der Erdekinder
Sei nur die Persönlichkeit.
Пусть же будет только личность
Высшим счастьем на земле, —
говорит Гете, как бы предчувствуя, что скоро личность уже не будет счастием.
И еще:
Alles könne man verlieren
Wenn man bleibe, was man ist!
He беда всего лишиться,
Только б вечно быть собой!
А мы готовы всего лишиться, только бы не быть собою.
Может ли человек потерять лицо свое? Может, если лицо его – пустая личина. Могу ли я забыть, что я – я? Могу, если «я – простой узел элементов» (Эрн. Мах). Я не я, а что-то другое, безличное, бездушное – материя, механика, атом физических или человеческих «масс» – вот наше главное чувство. Воля к безличности – не быть собою – вот наша главная воля. Безумно любим себя и безумно ненавидим. Бежим от себя, как от ужаса, от пустоты, бездонно зияющей.
«Меня не было, меня нет», – сказано в надгробной надписи одного древнего эллина-безбожника. Ничего лучше и мы для себя не придумаем.
«Умрем и будем, как вода, пролитая на землю, которую нельзя собрать» (Вт. Цар. XIV, 14). Нет, не будем – мы уже и сейчас, как пролитая на землю вода.
«Коммунисты шли умирать с хохотом», – сказано в одной советской военной реляции. Еще бы! Смерть не страшна тому, кто умер заживо.
Имя наше – злая шутка Одиссея над Полифемом: «Я – Никто».
Люди умирают – пустые личины сыплются с человечества, как сухие листья с дерева, и обнажается черный, страшный ствол – Никто.
К умирающему Пэру Гюнту приходит Пуговичник с плавильною ложкою для неудачно вылитых, без ушка, оловянных пуговиц: «Видишь ложку? Пора тебе в нее!»
Пэр Гюнт ужасается:
Расплавиться, войти частицей,
Ничтожным атомом в чужое тело,
Утратить «я» свое, свой Гюнтский облик,
И перестать самим собою быть?..
Нет, против этого готов я спорить,
Бороться всеми силами души!
А Пуговичник смеется:
Но, милый Пэр, зачем же по-пустому
Так волноваться9 Никогда ты не был
«Самим собой»; так что же за беда,
Коль «я» твое и вовсе распадется?..
He трать же времени, иди добром!
Так приглашает всех нас Пуговичник в ложку свою. И приглашать нечего: сами лезем.
Может быть, и вся наша планета – только неудачно отлитая, без ушка, оловянная пуговица, и огонь уже разведен, чтобы расплавить и отлить старое олово в новую форму? Об этом кое-что знает Апокалипсис, и Достоевский, «человек из Апокалипсиса». Для нас, впрочем, это лишь «бред бесноватых».
Но планета удалась, по крайней мере, в одном – в Личности. Тут уже нам нет никаких отговорок: божественная Личность, тайна Одного, открыта людям, явлена воочию. И сколько бы ни старались христоубийцы, никогда не забудет человечество, что был на земле Человек, о Котором нельзя не сказать: такого, как Он, никогда еще не было и никогда уже не будет.
Тайна Отца Единого – в Сыне Единородном, тайна Одного – в Я единственном, в личности. А тайна Двух в чем?
Я знаю первичным, прежде всякого внешнего опыта, внутренним знанием, что я – я; знаю также, что есть еще что-то – не-я. И все, что не я, отрицает, исключает меня, или мной исключается, отрицается. Всякое чужое тело, входя в мое, разрушает, пожирает, убивает его или же им убивается. И так всегда, везде, кроме одной точки – Пола. Здесь, и только здесь, в половой любви, чужое тело входит в мое, и мое в чужое, не для того, чтобы разрушить, убить, а чтобы познать друг друга, как «Адам познал Еву» (Быт. IV, I).
Изнутри я знаю только свое тело, а все чужие тела – извне. Но здесь, и только здесь, в половой любви, я познаю чужое тело, как свое, как «вещь в себе», говоря языком Канта или языком Шопенгауэра: везде познается мною «мир, как представление», die Welt als Vorstellung, и только в точке Пола – «как воля», die Welt als Wille.
Пол есть единственно возможное для человека, кровнотелесное «касание к мирам иным», к трансцендентным сущностям. Тут, в половой любви, – рождение, и тут же – смерть, потому что умирает все, что рождается; смерть и рождение – два пути в одно место, или один путь туда и оттуда.
«Пол есть второе, темное лицо человека… Пол выходит из границ естества; он внеестествен и сверхъестествен… Это – пропасть, уходящая в антипод бытия, образ того света, здесь, и единственно здесь, выглянувший в наш свет» (Розанов).
Тело мое отовсюду закрыто, замкнуто, непроницаемо, – отовсюду, кроме Пола. Пол есть полость, открытость, зияние в теле моем, выход из этого мира в тот, как бы окно темничное. Все тело имманентно, а Пол трансцендентен; все тело в трех измерениях, а Пол – в четвертом. Здесь-то и «соединяются противоположности», мужское и женское (по Гераклиту). «Перчатка с правой руки надевается на левую»: чужое тело становится моим, так что я уже не знаю, где я и где не-я.
Не-я – Ты, это впервые познано в тайне Двух; впервые прошептано «Ты», устами любящих в лобзании любви.
Вся природа хочет и не может сказать: «Ты». Но уже и звери, укрощенные Эросом, перестают ненавидеть и начинают любить; уже и в рыкании львов, а может быть, и раньше, в довременном хаосе, в «избирательном сродстве» химических тел, слышится не сказанное Ты. Только человек сказал его – и стал, как Бог. Я и Ты – это откровение Пола так же изначально, трансцендентно, божественно, как откровение Личности: я – Я.
«В начале Бог сотворил человека по образу своему». Но уже и в одном было два: «Мужчину и женщину сотворил их – да будут два одна плоть».
Так уже в начале открывается в тайне Одного – Личности, тайна Двух – Пол.
«Пол» – грубое, узкое, или огрубленное, суженное слово, религиозно-пустое, или опустошенное. Когда мы соединяем его со словом «любовь», то нам кажется, что мы не освящаем пол, а оскверняем любовь. Но у нас нет другого слова. И, конечно, недаром весь язык наш безбожен или беспол: как в нем, так и в нас самих пол против Бога, и Бог против пола.
А в начале не было так. Все, что мы называем «язычеством» – Египет, Вавилон, Ханаан, Хеттея, Эгея, Эллада, Рим – весь Отчий Завет «струится от пола» (Розанов); ожидает Богозачатия, Богорождения.
И вот, Бог родился. Казалось бы, пол в Боге, тайна Двух должна исполниться? Нет, не исполнилась.
Христианство, исключив из себя непреображенный в язычестве пол, само не преобразило его и не заменило ничем: там, где пол – в язычестве, в христианстве – нуль.
В Троице языческой – Отец, Сын и Мать; в христианской – вместо Матери Дух. Сын рождается без Матери, как бы вовсе не рождается. Вместо живого откровения мертвый и умерщвляющий догмат. Половая символика в Боге принята лишь концом уст, а сердцем отвергнута. Христос – Жених, царство Его – вечеря брачная: это сказано, но не сделано; это невоплощенный и невоплотимый символ, неисполненное и неисполнимое пророчество.
И таинство брака не сердцем принято, а лишь концом уст. Сердце христианства – Евхаристия – с таинством брака не связано, не связуемо. «Будут два одна плоть», одна кровь в зачатии, в семени, – самая мысль об этом, в таинстве Плоти и Крови, кощунственна.
И опять, «в начале не было так». Именно здесь, в точке Пола, повернулось колесо мира на оси своей, так что верхнее сделалось нижним, святое – кощунственным. Таинство христианское – вне Пола, а языческое, ветхозаветное, от святыни Израильской – обрезания – до Елевзинских половых символов, «неизреченных святынь»,
, насыщено Полом.
С посвящаемым в мистерию мистом Эрос делает то же, что Серафим – с пророком:
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверзтую водвинул.
В самом Боге пылает этот «неугасимый огонь»,
, «разжигающий всякую жизнь» (Шеллинг).
«Бог твой, Израиль, есть огнь поядающий». И доныне, сколько бы мы ни заливали его слезами покаяния, горит в нашей крови божественный уголь Пола, и рдеет рдяным огнем его вся наша кровь. И доныне совершается мистерия Пола: завеса стыда над каждою четою любящих – завеса Елевзинского святилища.
Недаром Гераклит, единственный из древних философов, посвященный в мистерии, говорит на языке троичном и половом, половом и троичном вместе. Именно здесь, в божественной тайне Пола, Троице, и открывается Гераклиту тайна всех таинств:
, «противоборствующее – соединяющее», противоположное – согласное. Соединение двух противоположных начал в третьем – «все противоположности в Боге,
– Гераклитова Троица и есть не что иное, как соединение Двух Полов.
И это сам Гераклит знает: «Природа льнет к противоположному и из него извлекает некое созвучие (гармонию)… Так сочетала она мужское с женским» (Fragm., 10). Два противоположных начала, два пола, «соединяются в действии, как противоположные части лиры и лука» (J. Gérard. Le sentim. relig. en Gréce, 232).
Это и значит: все в природе натянуто, напряжено половым напряжением (Spannung Шеллинга), как тетива на луке и на лире струна. Так, гераклитовский антиномизм или, точнее, анантиизм (от слова άναντία, «противоборствующее», «противоположное») есть не что иное, как тринитаризм, троичность, а тринитаризм – не что иное, как преломленный в философском мышлении религиозный сексуализм – половая насыщенность, напряженность древней мистерии. В мире Пол – в Боге Троица.
Между двумя полами, или, как мы теперь сказали бы, электрическими полюсами, зажигается божественная искра любви – гераклитовская «молния – кормчий всего». «Как молния исходит от востока и видна бывает даже до запада, так будет пришествие Сына Человеческого» (Мат. XXIV, 27). А по слову Гераклита: «Все огонь, когда придет, рассудит и возьмет себе. – Суд мира и всего, что в мире, через огонь» (Fragm., 63–65). – «Огонь пришел Я низвесть на землю», – говорит и Сын Человеческий (Лук. XII, 49).
Вот какая гроза любви собирается в мире и в Боге.
Бог любит мир, как Отец – Сына? Да, но и как Жених – Невесту. Недаром первые слова любви на земле прошептаны четою любящих. И на небе огненные духи, Серафимы, «целые созвездия», горят любовью брачною, влюбленностью; и закон мирового тяготения, правящий солнцами, – та же любовь.
Amor che muove Sol e l’altre stelle.
Франциск Ассизский, Pater Seraphicus, и наш Серафим Саровский знают о рдеющих углях, огненных розах этой любви.
Пол есть божественная в человеческом теле Троичность, двуострый меч Господень в сердце нашем, Тайна Двух. Пол есть первое, изначальное, кровнотелесное осязание Бога Триединого.
Вот почему и в Завете Отчем, в язычестве, все начинается с Пола. Полом облечен, как девственною пленкою цветочной завязи, еще нераспустившийся цветок Божественного Трилистника.
Между Единицей-Личностью и Обществом-Множеством умножающий, рождающий Пол – как перекинутый над пропастью мост. Мост провалился, и пропасть зияет: на одном краю – безобщественная личность – индивидуализм, а на другом – безличная общественность – социализм.
Социализм и сексуализм: в нашей мнимохристианской современности – атеистический социализм, а в языческой древности – религиозный сексуализм – две равные силы; одна разрушает, другая творит.
Существо социализма – безличное и бесполое, потому что безбожное. «Пролетарии», «плодущие» – от латинского слова proles, «потомство», «плод». Телом плодущие, а духом скопцы; не мужчины, не женщины, а страшные «товарищи», бесполые и безличные муравьи человеческого муравейника, сдавленные шарики «паюсной икры» (Герцен).
Как глубоко наше скопчество, видно из того, что в нем согласны все индивидуалисты и социалисты, буржуа и пролетарии, верующие в Бога и безбожники. Как нам понять, что такое божественный Эрос, когда вместо Афродиты Урании – у нас «Елена Прекрасная», а вместо Елевзинского храма – публичный дом?
Мы убили Пол и мертвое тело спрятали в подполье: вот почему у нас в доме такой тлетворный дух.
Тайна Одного – в Личности, тайна Двух – в Поле, а тайна Трех в чем?
Три есть первый численный символ Множества – Общества. «Tres faciunt collegium. Трое составляют собор» – общество. «Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я среди них». Он Один среди Двух – в Поле, среди Трех – в Обществе.
Или, говоря языком геометрии: человек в одном измерении, в линии – в движущейся точке личности; человек в двух измерениях, в плоскости – в движущейся линии пола, рода, размножения; и человек в трех измерениях, в теле человечества – в движущейся плоскости общества: Я, Ты и Он.
Как легко начертить, но как трудно понять эту схему Божественной Геометрии. Не отвлеченно-умственно, а религиозно-опытно понимается она только в «четвертом измерении», в метагеометрии.
От начала времен путь человечества есть путь к божественному Обществу, Царству Божьему. «Да приидет царствие Твое» – эта молитва была в сердце людей прежде, чем на устах.
От Египта и Вавилона до Рима, от Рима языческого до христианского, – всемирная монархия есть всемирная теократия. Царем может быть только Сын Божий – это уже знают и язычники. Но человек, не солгав, не может поверить сам и заставить верить других, что он – Сын Божий – Бог. Это значит, что во всемирной «теократии-монархии» – царство Божие, божественное Общество, зиждется на лжи человеческой. А где ложь, там и насилье, убийство, война. Всемирная монархия – война всемирная, – империализм.
«Все, сколько их ни приходило предо Мною, суть воры и разбойники. – Вор приходит только для того, чтобы украсть, убить и погубить, Я есмь Пастырь добрый и жизнь Мою полагаю за овец. – И будет одно стадо и один Пастырь» (Иоан. X, 8 – 16). Один Царь – Христос.
«И сказал Пилат Иудеям: се, Царь ваш! Но они закричали: возьми, возьми, распни Его! Пилат говорит им: Царя ли вашего распну? Первосвященники отвечали: нет у нас царя, кроме кесаря. – И распяли Его. – Пилат же написал и надпись на кресте: Иисус Назорей, Царь Иудейский» (Иоан. XIX, 14–21).
И доныне Царь висит на кресте, и люди говорят Ему: «Сойди с креста!»
Если вся языческая теократия – только тень без тела, то вся христианская – тень от тела Распятого. Слепые овцы в язычестве смешивали Пастыря с волком; но то же делают и в христианстве овцы зрячие. Пастырь Добрый мог бы сказать и сейчас: все, сколько их ни приходило после Меня, суть воры и разбойники.
Не исполнилось царство Божие и в христианстве, так же как в язычестве. Здесь, в христианстве, личность без пола; там, в язычестве, пол без личности. А только тогда, когда исполнится тайна Одного и тайна Двух – Личность и Пол, исполнится и тайна Трех – Общество.
Царства Божьего искало человечество и не нашло. Но, если еще не до конца пусты опустошенные нами слова: «прогресс», «цивилизация», то все, что в них есть, найдено человечеством только в поисках Града Божьего, божественного Общества. Все земные цветы расцвели в этих двух тенях от тела Распятого, христианской и языческой.
По смутным воспоминаниям христианским мы знаем, что такое личность; по воспоминаниям языческим, еще более смутным, мы знаем, что такое пол; но мы уже совсем не знаем, что такое Церковь – Царство Божие – божественное Общество.
Я чувствую себя в теле своем: это корни Личности; я чувствую себя в другом теле: это корни Пола; я чувствую себя во всех других телах: это корни Общества.
Два первых чувства мы знаем, но не знаем третьего, потому что не вовнутрь живого тела нашего уходят корни Общества, а куда-то вовне, в бездушную материю человеческих «масс».
«Будут два одна плоть», – только ли о брачной любви это сказано? Нет, как два, так и все будут одна плоть, одна кровь в таинстве Плоти и Крови, в тайне Церкви – Царства Божьего – божественного Общества. «Да будут все едино; как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино, – и Я в них» (Иоан. XVII, 21–26).
«Коммунисты идут умирать с хохотом». Нет, не умирать, а убивать. На убийство, братоубийство, идут «революционные массы», черные толпы в красном зареве. «Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе… Бросались друг на друга, кололи и резались, кусали и ели друг друга» (Сон Раскольникова). – «Все будут убивать друг друга» (вавилонская клинопись).
Все тела сплелись, как в свальном грехе, в одно страшное тело – Оно.
Побежало тесно, тучно,
Многоликое Оно.
Упоительно – и скучно,
Хорошо – и все равно…
Жадны звонкие копыта,
Шумно, дико и темно;
Там веселье с кровью слито,
Тело в тело вплетено.
И все – одна плоть, одна кровь. Так опрокинуто в диавольском зеркале таинство Плоти и Крови.
Русский коммунизм с антропофагией ничего не значат для всемирного «прогресса» и всемирной «цивилизации»? Нет, кое-что значат.
Не захотели есть Плоть Его, пить Кровь Его, и будут есть свою собственную плоть, пить свою собственную кровь. В Интернационале, новой «церкви вселенской», новое таинство – Антропофагия.
Да, может быть, все человечество окажется «неудачно отлитою, без ушка, оловянною пуговицей», и скоро придет за ним Пуговичник с плавильною ложкою. Может быть. Но даже если только в тайниках подземных кто-то будет шептать: «Да приидет царствие Твое!», то и тогда еще надежда не будет потеряна.
Мир никогда еще так не погибал, как сейчас; но, может быть, никогда еще и не был так близок к спасению. Он весь – под знаком атеизма. Это мертвая вода, а мир жаждет живой. «Как жаждущему снится, будто он пьет; но пробуждается, и вот, он томится, и душа его жаждет, так будет и множеству всех народов» (Ис. XXIX, 8).
Можно ли судить по силе жажды о близости воды? В религии можно. Никогда еще человечество не жаждало так, как сейчас. Припало ухом к земле и слушает, не зажурчат ли воды. Еще не там, где надо, слушает, но, может быть, уже близко воды журчат.
Три Парки свивают три нити судеб человеческих – Личность, Пол и Общество. В одном узле три нити вместе связаны и только вместе развяжутся.
Три Старца где-то все еще молятся: «Трое Вас, трое нас – помилуй нас!»
Три на небе, три на земле: это и значит: земля спасется небесною тайною Трех.
Лет двадцать назад, накануне первой русской революции, я поставил вопрос о тайне Трех. Вот что мне ответил тогда великий религиозный мыслитель нашего времени, покойный Василий Васильевич Розанов.
«В круге Иисусо-теизма вопрос Мережковского не находит никакого ответа, или получает ответ резко отрицательный. Но в круге Три-Ипостасного исповедания Церкви вопрос находит полное и удовлетворительное разрешение».
И далее, в самом ответе, вопрос углубляется. «Церковь, в отношении к Отцу, ничего не сделала… Она, правда, говорит: „Творец мира“, „Промыслитель“, но это отвлеченные предикаты… В согласии ли дети Божии – Мир-Дитя и Иисус-Дитя?» Нет, не в согласии, отвечает Розанов: «Евангелие вообще не раздвигается для мира, не принимает его в себя. Мир за переплетом небесной книги… Вопрос Мережковского мы разрешить не можем, и только можем подготовить условия к его разрешению» (В. Розанов. Темный лик, 261–262).
Но как подготовить и где? В христианстве или вне христианства, с ним или против него? Розанов не отвечает на этот вопрос, может быть, потому, что ответ для него слишком страшен. Ведь если, в самом деле, мир – откровение Отца – не вмещается в Евангелие – откровение Сына, то не значит ли это, что в самом Боге есть два начала несоединимых? Но зачем же тогда говорить о «Три-Ипостасном исповедании» – о соединении двух начал в третьем – Отца и Сына в Духе?
Существует закон откровений троичных, по которому каждое предыдущее исполняется в последующем: откровение Отца – в Сыне, Сына – в Духе, Духа – в Троице.
Мир древний – между Отцом и Сыном, новый – между Сыном и Духом. И ныне происходит такое же, как тогда, передвижение Эонов во всемирной истории, неземных Вечностей в веках земных; и ныне мир томится томлением смертным, задыхается в смертном удушии, как бы в щели между двумя Эонами – Сына и Духа. Эти два жернова мелют нас, как зерно, да будет пшеница Господня.
Тайна Трех не откроется людям без откровения Божьего. Но Божье откровение есть и открытие души человеческой. «Как летний дождь сойду на них, как роса – на скошенный луг, говорит Господь». Откровение Божие сходит с неба на землю вечными росами. А если и под ними душа остается пустою, то потому что опрокинута, как чаша, вверх дном. Надо перевернуть душу. Вот настоящий переворот, «всемирная революция», уже не во имя «Интернационала», а во имя Христа.
Царствие Божие кажется нам таким далеким, что ныне уже и верующие повторяют почти мертвыми устами: да приидет царствие Твое. А разве социализм – царство человеческое, близко? Сейчас многим кажется, что до него рукой подать. Но беда в том, что нас отделяет от него узенькая речка крови; одно имя ее: Всемирная Революция, а другое, судя по русскому опыту: Антропофагия.
Нет, дело вовсе не в дальности или близости, а в верности пути. Если наш путь неверен, и мы заблудились окончательно, бредем впотьмах, ощупью, то каждый шаг может привести нас к пропасти.
Только что Европа едва не погибла в первой всемирной войне, и вот уже готова начать вторую. Ничего не изменилось после войны, или изменилось к худшему. Никогда еще не правили миром такие ничтожные мерзавцы, как сейчас. Я говорю не только о русских правителях.
Да, царство Божие далеко; не скоро лев ляжет рядом с ягненком; но каждый сделанный шаг приближает нас к этому или удаляет от этого. Надо же знать, наконец, куда мы идем. Как же не остановиться, не оглянуться назад?
Эта книга есть взор, обращенный назад, далеко назад, до начала времен, потому что там начался тот всемирно-исторический путь, с которого мы так внезапно свернули в сторону.
Назад, к незапамятной древности, обращен не только мой взор, но и воля моя. Что это, «реакция»? Так скажут многие. Пусть. Кто, кроме русских и всемирных мерзавцев, знает сейчас, где «реакция» и где «революция»?
«Тогда силы небесные поколеблются». Силы земные уже поколебались: все падает, рушится, земля уходит из-под ног.
Вот от чего я бегу в древность. Там твердыни вечные; чем древнее, тем незыблемей: римское железо, эллинские мраморы, вавилонские кирпичи, египетские граниты зиждутся на одном-единственном, в основании мира заложенном Камне. «Камень, который отвергли строители, сделается главою угла».
Эта книга – путевой дневник. Я побывал в далеких странах, прошел непроходимые пустыни, где спят очарованным сном святые развалины, обломки святых чудес.
«Я поцеловал землю Египта, в первый раз вступив на нее, столь желанную» (Champollion le Jeune. Lettres d’Egypte, 1833). О, если бы и мне поцеловать ее, я заплакал бы от радости, как изгнанник, вернувшийся на родину!
Запад – чужбина, Восток – родина. Солнце зашло на Западе, и наступила ночь. «Сторож! сколько ночи? сторож! сколько ночи? Сторож отвечает: приближается утро, но еще ночь» (Ис. XXI, 11–12). Еще темен Запад – и не просветлеет, пока не увидит Свет с Востока.
Странная книга, почти невозможная, потому что написанная с точки зрения почти невозможной.
Не иметь земли своей почти то же, что не иметь своего тела. Я пишу по-русски, а России нет. Странно, почти невозможно, писать на языке страны, которой нет.
А может быть, в этом и мое преимущество. Я умер заживо и вижу то, чего не видят живые.
Стою над пропастью, куда провалилась Россия, тысяча лет русской истории. России нет – и нет для меня ничего. Умом я знаю, что есть, но сердцем чувствую, что нет ничего. У самых ног моих – пустота, провал, а за ним – страшная даль, до края небес, до начала и конца времен, до «Атлантиды» и «Апокалипсиса». Там, внизу, на дне провала, копошится муравейник нынешний, но уже ничто не заслоняет от меня седых исполинов древности, снеговых вершин человечества.
О, вы, имеющие землю свою, тело свое, не завидуйте этой страшной русской всемирности! Достоевский воспевал ее. Но знал ли он, знаем ли мы, что это, гибель или спасение?
Седые исполины древности, народы Востока, за что я вас так полюбил? Не за то ли, что моя Россия с вами умерла и с вами воскреснет?
Россия – лицо Востока, обращенное к Западу. Лицо ее окровавлено, оплевано, попрано стопами Запада. Недвижно, как мертвое; очи закрыты, и уже многие радуются, что ворон выклевал их.
А что, если откроются и заглянут в очи Запада? Каким взором обменяются они, какою молнией? Не это ли решит судьбы Востока и Запада?
Спасем ли мы себя или погубим нашею всемирностью, мы еще не знаем, но уже твердо знаем, что погубим или спасем не только себя.
В конце прошлого века, на юге России, в Днепровских плавнях, целая община страшных русских сектантов буквально закопалась в землю, погреблась заживо, в неимоверном ожидании наступающего конца мира и Второго Пришествия. Вот что говорит об этом Розанов: «Эта смерть есть, может быть, самое ужасное, и самое значительное событие XIX века, куда важнее наполеоновских войн!.. Такой народ, со способностью такого восприятия, такого слышания, – если этот святой народ услышит настоящее живоносное слово, повернет около себя весь мир, как около солнца вертится земля» (Розанов. Темный лик, 136).
Что это, мания величия, гордыня отчаяния? Но вот уже не маленькая община безумных сектантов, а целый народ, сто пятьдесят миллионов людей закопались в землю, погреблись заживо, в неимоверном ожидании какого-то «Второго Пришествия». Этому здесь, в Европе, еще никто не верит, этого никто еще не знает, или не хочет знать. Но это уже, в самом деле, такое событие всемирной истории, что около него может повернуться весь мир, как земля вертится около солнца. А какое оно, это солнце, черное или белое, это уже другой вопрос.
Много лет назад протоиерей о. Устинский, один из самых вещих и мудрых людей, каких я встречал в моей жизни, подарил мне православный русский образ Пресвятой Троицы. Я долго хранил его; не знаю, цел ли он сейчас на моей разоренной петербургской квартире, и жив ли сам о. Устинский. Если жив, то пусть эти строки дойдут до него и скажут ему, что я вечно храню в сердце моем чудесный дар его, образ Пресвятой Троицы.
Помню, в раннем детстве, из окон старого петровского дома Баурова, на углу Невы и Фонтанки, у Летнего сада, я любил смотреть на ту сторону Невы, где стоит ветхая деревянная церковка, собор Пресвятой Троицы, заложенный Петром Великим при основании Петербурга.
О. Устинский часто говаривал мне, что Петр знал, или Кто-то знал за него, что он делает, закладывая этот собор.
«Без Троицы дом не строится», – говорит русский народ, и, может быть, за одно это слово можно простить ему все, что он сделал с собой и с Россией, а ведь это простить не так-то легко.
Да, наш русский и всемирный дом построится не без Троицы.
Я знаю, что и здесь, на темном Западе, последние христиане в подземных тайниках, в новых катакомбах, все еще молятся: да приидет царствие Твое! Может быть, и здесь меня поймут, если я скажу, отчасти как живой европеец, отчасти как русский, умерший заживо, что сейчас русская православная Церковь выше всех церквей и ближе всех к будущей Церкви Вселенской. Только что умер, как великий мученик первых веков христианства, петербургский митрополит Вениамин. И по всей России льется сейчас кровь мучеников так, как с первых веков не лилась, а ведь только на этой крови и созиждется Вселенская Церковь.
Прав о. Устинский: Петр знал, или Кто-то знал за него, что он делает, закладывая при основании Петербурга и всей новой России собор Пресвятой Троицы.
Вот почему, кидая книгу мою – письмо в бутылке – с тонущего корабля в море, я осеняю себя православным – и уже вселенским – крестным знаменьем.
Эту книгу, начатую здесь, на чужбине, дай мне, Господи, кончить на родине! Возврати мне землю мою, тело мое! Оживи меня, мертвого!
Слава Божественному Трилистнику! Слава Отцу, Сыну и Духу! Слава Пресвятой Троице!