До сих пор я ограничивался кратким изложением официальных судебно-следственных материалов, уделяя внимание тем обстоятельствам, которые позволяют прояснить сущность московских процессов. Теперь следует ввести читателя за кулисы этих судебных заседаний и показать ему шаг за шагом, как был организован этот многоактный, величайший в человеческой истории обман, и какими средствами Сталину и его подручным удалось превратить выдающихся борцов и вождей революции в послушных марионеток, разыгрывающих что-то вроде кукольного спектакля.
В начале 1936 года Молчанов собрал около сорока видных сотрудников «органов» на специальное совещание. Среди собравшихся были начальники наиболее важных управлений НКВД и их заместители.
Молчанов сообщил им о раскрытии гигантского заговора, во главе которого стояли Троцкий, Зиновьев, Каменев и другие бывшие руководители оппозиции. Организация заговорщиков, тайно действовавшая в течение нескольких лет, создала террористические группы почти во всех крупных городах. Она поставила целью убить Сталина и вообще членов Политбюро и захватить власть в стране. Кратко обрисовав особенности и масштабы раскрытого заговора, Молчанов информировал присутствующих, что по приказу народного комиссара внутренних дел Ягоды все они, кроме начальников управлений и их заместителей, освобождаются от текущих обязанностей и поступают в распоряжение Секретного политического управления НКВД для проведения следствия. Он подчеркнул, что Сталин лично будет наблюдать за ходом расследования, а помогать ему в этом будет секретарь ЦК Ежов. Итак, партия доверила органам НКВД исключительно ответственное задание, и по ходу работы следователи должны будут проявить себя не только как чекисты, но и как члены партии.
Молчанов недвусмысленно дал понять собравшимся, что Сталин и Политбюро считают обвинения, выдвинутые против руководителей заговора, абсолютно достоверными и, таким образом, задачей каждого из следователей является получение от обвиняемых полного признания. Возможным попыткам заговорщиков настаивать на своём алиби не стоит придавать значения: известны случаи, когда некоторые из них пытались давать указания террористическим группам, уже находясь в тюрьме.
Молчанов сформировал из присутствующих несколько следственных групп, выяснил с ними технические детали предстоящего следствия и порядок координации всей работы. В заключение он процитировал им секретный циркуляр за подписью народного комиссара внутренних дел Ягоды, в котором Ягода предупреждал следственные органы о недопустимости применения к обвиняемым любых незаконных методов следствия — таких, как угрозы, обещания или запугивание.
Всё услышанное поразило участников совещания. Посыпались вопросы: как же могло случиться, что такой гигантский заговор был раскрыт без их непосредственного участия? Ведь вся оперативная деятельность НКВД и вся сеть тайных информаторов, доносивших о каждом шаге участников оппозиции, были сосредоточены в их руках. А их даже не укоряют за то, что они проглядели гигантскую организацию заговорщиков, — как же так? Разве не их прямым делом является раскрытие заговоров, — а тут выясняется, что этот заговор существует уже несколько лет…
Схема предстоящего судебного процесса и его подготовки были детально разработаны Сталиным и Ежовым. Практическое исполнение операции, запланированное ими, было возложено на народного комиссара внутренних дел Ягоду.
Согласно сталинскому плану, следовало доставить в Москву из ссылки и различных тюрем около трёхсот бывших участников оппозиции, имена которых были широко известны, подвергнуть их «обработке», в результате которой примерно пятая часть узников окажется сломленной, и набрать таким образом группу из пятидесяти или шестидесяти человек, сознавшихся, что они участвовали в заговоре, возглавляемом Зиновьевым, Каменевым и Троцким. Затем, используя эти показания, организаторы судебного процесса смогут направить его острие против Зиновьева и Каменева и методами угроз, обещаний и прочих приёмов из арсенала следствия, заставить самих этих деятелей признать, что они возглавляли заговор против Сталина и советского правительства.
Чтобы ускорить осуществление сталинского плана, было решено подсадить в камеры к обвиняемым несколько тайных агентов НКВД, которые и на предварительном следствии, и перед судом изображали бы участников заговора и выдавали Зиновьева и Каменева за своих предводителей.
У руководителей следствия уже имелся некоторый «задел» в лице Валентина Ольберга — тайного агента НКВД, Исаака Рейнгольда, крупного советского чиновника, лично знакомого с Каменевым, и Рихарда Пикеля, в прошлом возглавлявшего секретариат Зиновьева. Все трое сыграли решающую роль в следственной подготовке первого московского процесса.
Ольберг был давним агентом Иностранного управления НКВД и когда-то работал в Берлине тайным информатором в среде немецких троцкистов. В 1930 году, по поручению немецкого резидента ОГПУ, он пытался попасть в секретари к Троцкому, жившему тогда в Турции, но этот номер не прошёл: он был явно неспособен завоевать доверие Троцкого. Когда к власти в Германии пришёл Гитлер, ОГПУ отозвало Ольберга в СССР и направило его на временную работу учителем в Таджикистан. Там, в Сталинабаде, Ольберг прозябал недолго: вскоре он снова понадобился Иностранному управлению для выполнения зарубежных поручений. Оно послало его в Прагу — следить за деятельностью левых германских партий, обосновавшихся в Чехословакии.
Вторично отозванный в СССР в 1935 году, Ольберг вскоре переводится в Секретное политическое управление НКВД, возглавляемое Молчановым. В этот период ЦК партии и «органы» усиленно занимаются проблемой роста троцкистских настроений в Высшей партийной школе. Студентам ВПШ, изучавшим Маркса и Ленина «по первоисточникам», понемногу становилось ясно, что «троцкизм», заклеймённый Сталиным как ересь, в действительности представляет собой подлинный марксизм-ленинизм.
Наиболее серьёзное положение создалось в Горьковском пединституте, студенты которого образовали даже нелегальные кружки по изучению трудов Ленина и Троцкого. Здесь ходили по рукам запрещённые партийные документы, в том числе знаменитое «ленинское завещание». Ольберг считался одним из наиболее опытных агентов, поэтому НКВД решил направить его на работу в этот пединститут.
Отбор преподавателей в высшие партийные школы производится в СССР с особой тщательностью. Сюда подходили только особо надёжные партийцы, никогда не принадлежавшие к какой бы то ни было оппозиции, вдобавок имеющие высшее партийное образование и большой педагогический опыт. Прошлое каждого лица, намечаемого на такую преподавательскую работу, и его автобиография перепроверялись во всех партячейках и отделах кадров, где он когда-либо работал, после чего собранные данные направлялись на утверждение в специальную комиссию, куда входили представители НКВД и ЦК партии.
Естественно, Валентин Ольберг никогда не смог бы удовлетворить этим строгим требованиям, если б не протекция. Ольберг не был членом ВКП(б) и даже гражданином Советского Союза. Из официальной стенограммы первого московского процесса явствует, что он гражданин Латвии, вдобавок прибывший в СССР как турист по паспорту Республики Гондурас, купленному в Чехословакии. К тому же Ольберг не имел высшего образования, что уж никак не позволяло ему рассчитывать на должность преподавателя кафедры общественных наук. Несмотря на всё это, Молчанову удалось настоять перед Отделом высшей школы ЦК партии, что его секретный сотрудник может и должен быть назначен в Горький. В ЦК снабдили Ольберга копией приказа о назначении его преподавателем истории революционного движения.
Впрочем, назначение Ольберга всё же не обошлось без осложнений. Прибыв в Горький, он представился члену бюро обкома партии, некоему Елину, имевшему партийное поручение знакомиться с новоназначенными преподавателями и инструктировать их по политическим вопросам. Разговаривая с Елиным, Ольберг запутался в ответах, противоречиво осветил своё прошлое и кончил признанием, что он вообще не историк, не член ВКП(б) и даже не советский гражданин. Подозревая, что Ольберг подделал документы, Елин немедленно доложил о своих сомнениях Горьковскому областному управлению НКВД и в ЦК партии. Молчанов, узнав об этом, начал лихорадочно названивать в ЦК. Ежов вызвал Елина и распорядился оставить Ольберга в покое: «Пусть преподает в институте!» Этот эпизод, как мы увидим позже, сыграет роковую роль в связи с первым московским процессом и приведёт к гибели Елина.
Когда в начале 1936 года развернулась подготовка к этому процессу, Молчанов использовал Ольберга в качестве провокатора: фигурируя в роли подследственного, Ольберг должен был дать ложные показания, порочащие Льва Троцкого и тех уже арестованных старых большевиков, которых Сталин решил предать суду.
Ольберга не пришлось вынуждать к этому. Ему просто объяснили, что поскольку он отличился в борьбе с троцкистами, теперь его выбрали для выполнения почётного задания: он должен помочь партии и НКВД ликвидировать троцкизм и разоблачить Троцкого на предстоящем судебном процессе как организатора заговора против советского правительства. Ему было сказано, что, независимо от того, какой приговор суд вынесет ему лично, его освободят и направят на ответственную должность на Дальнем Востоке.
Ольберг подписывал все «протоколы допросов», какие только НКВД считал нужным составить. Подписал, в частности, признание, что он, Ольберг, был послан Седовым в СССР, по указанию Троцкого, с заданием организовать террористический акт против Сталина. По прибытии в Советский Союз он поступил работать преподавателем в город Горький, где установил контакт с другими троцкистами; они совместно разработали план убийства Сталина. Этот план, по Ольбергу, заключался в том, чтобы послать в Москву для участия в первомайской демонстрации студенческую делегацию, состоящую из убеждённых троцкистов, и руками этих студентов убить Сталина, когда он будет стоять, как обычно, на мавзолее. Ольберг показал также, что он является агентом гестапо, причём Троцкому это, разумеется, было известно.
Чтобы придать «троцкистскому заговору» больший размах, Молчанов приказал Ольбергу обрисовать в качестве террористов также его ближайших друзей по Латвии и Германии, бежавших в 1933 году в СССР от гитлеровских преследований. Необходимость в предательстве такого рода застала Ольберга врасплох. Он понимал, из каких соображений Сталин ополчился против Зиновьева, Каменева и Троцкого, но не мог понять, зачем всемогущему НКВД накапливать ложные свидетельства против этой маленькой кучки беглецов, которым посчастливилось найти в СССР убежище. Ольберг умолял Молчанова не заставлять его клеветать на своих личных друзей, но тот напомнил ему, что приказы следует исполнять, а не критиковать.
Ольберг не отличался ни смелостью, ни сильной волей. Хотя он знал, что является лишь мнимым обвиняемым, как в дальнейшем станет мнимым подсудимым, тем не менее суровая тюремная обстановка и безнадёжность положения прочих обвиняемых по этому делу сделали его робким и боязливым. Он опасался, что сопротивление домогательствам Молчанова обернется немедленным переводом его из мнимых обвиняемых в категорию «настоящих», и подписал в конечном счёте всё, что ему предлагалось засвидетельствовать.
В официальном отчёте о судебном процессе — первом из московских процессов тех лет — из всех друзей Ольберга был упомянут лишь один: молодой человек, по имени Зорох Фридман (Ольберг именовал его «агентом гестапо»). Однако в неопубликованных протоколах допросов, подписанных Ольбергом в НКВД, я в своё время видел и другие имена. Всё это были его друзья, которых ему было приказано оклеветать. Хорошо помню, что среди них были братья Быховские, по профессии химики, нужные Молчанову в качестве «изготовителей бомб» для террористов. Встречалось там также имя некоего Хацкеля Гуревича, готовившего якобы убийство Жданова, который сменил Кирова на посту первого секретаря Ленинградского обкома.
Другим эффективным орудием в руках НКВД стал Исаак Рейнгольд. Я знал его ещё с 1926 года. Это был крупный тридцативосьмилетний мужчина с привлекательным, энергичным лицом. Он элегантно одевался и внешне походил скорее на дореволюционного аристократа, нежели на советского партийца.
Не будучи старым членом партии, Рейнгольд благодаря своим незаурядным способностям и родству с народным комиссаром финансов Григорием Сокольниковым, быстро выдвинулся на ответственные должности в правительстве. Двадцати девяти лет он вошёл в состав советской экономической делегации, которая вела переговоры с французским правительством, и был назначен членом коллегии народного комиссариата финансов. На даче Сокольникова Рейнгольд встречал многих видных большевиков, в том числе Каменева. Подобно тысячам молодых партийцев, Рейнгольд примкнул было вначале к оппозиции, однако вскоре отошёл от неё, перестал активно участвовать в партийной работе и отдавал все свои силы административной деятельности. К моменту ареста он был председателем Главхлопкопрома.
Когда в начале 1936 года руководство НКВД и Ежов отбирали кандидатов для предстоящего процесса, их выбор пал на Рейнгольда по той простой причине, что его личное знакомство с Каменевым и Сокольниковым давало шанс использовать его как свидетеля против них обоих. С другой стороны, принадлежность Рейнгольда, пусть кратковременная, к оппозиции позволяла его шантажировать.
Итак, Рейнгольда арестовали. Следователи заявили ему: НКВД располагает информацией, что Каменев вовлёк его в террористическую организацию, и потребовали, чтобы он помог разоблачить Каменева и Зиновьева как руководителей заговора, направленного против советского правительства. Молчанов всячески убеждал Рейнгольда, что только показания, разоблачающие этих людей, могут спасти его, Рейнгольда, жизнь. Тем не менее, Рейнгольд неистово отрицал своё участие в каком бы то ни было заговоре и уверял Молчанова, что до 1929 года в глаза не видел Каменева.
Так ничего и не добившись, Молчанов передал Рейнгольда следственной группе, возглавляемой заместителем начальника Оперативного управления НКВД Чертоком, отъявленным негодяем и садистом. Черток и его люди бились с Рейнгольдом чуть ли не три недели. Они подвергали его непрекращающимся допросам, длившимся иногда по сорок восемь часов без перерыва на еду и сон; играли на его семейных чувствах, подписывая в его присутствии ордер на арест всей его семьи. Однако трёх недель оказалось недостаточно, чтобы сломить волю и железное здоровье Рейнгольда.
Когда обычные инквизиторские приёмы были исчерпаны, Молчанов, по совету Ежова, прибег к такому трюку. Рейнгольда на несколько дней оставили в покое. Затем неожиданно подняли среди ночи, доставили из камеры к следователю и предъявили ему фальшивое постановление Особого совещания при НКВД. В этой бумаге, заверенной официальной печатью, говорилось, что Исаак Рейнгольд приговорён к расстрелу за участие в троцкистско-зиновьевском заговоре, а члены его семьи подлежат ссылке в Сибирь.
Молчанов на правах старого знакомого Рейнгольда посоветовал ему написать прошение о помиловании непосредственно на имя секретаря ЦК партии Ежова. Пусть, дескать, тот распорядится отсрочить исполнение смертного приговора и пересмотреть дело. Рейнгольд последовал совету и тут же написал длинное заявление, адресованное Ежову.
Следующей ночью Рейнгольда опять привели к Молчанову. Молчанов сообщил ему, что Ежов прочитал заявление и распорядился, чтобы постановление Особого совещания было отменено, однако лишь при условии, что Рейнгольд согласится помочь следствию «вскрыть преступления троцкистско-зиновьевской банды». Получалось, что судьба Рейнгольда отныне в его собственных руках. Его отказ от показаний, направленных против Зиновьева и Каменева, автоматически приведёт смертный приговор в исполнение, и, напротив, согласие признать то, что требует следствие, означает спасение, Молчанов не сомневался, что Рейнгольд, проведший последние сутки под угрозой нависшей над ним гибели, жадно ухватится за ежовский вариант. Но Рейнгольд оказался более мужественным человеком, чем ожидал Молчанов. Он выдвинул встречное условие: он согласен подписать любые показания, направленные как против него самого, так и против других людей, но только в том случае, если представитель ЦК партии заявит ему, что партия считает его ни в чём не повинным, однако интересы партии требуют именно таких признаний, каких домогаются от него. Молчанов предупредил Рейнгольда, что попытки диктовать какие-то встречные условия могут расценить как отказ принять требование Ежова. Это может плохо кончиться. Однако Рейнгольд стоял на своём.
На следующий день Молчанов доложил Ягоде, как обстоят дела с Рейнгольдом. Стремясь получить наконец хоть какие-то свидетельства вины Каменева и Зиновьева, Молчанов, был склонен принять условие, выдвинутое Рейнгольдом. Но Ягода был решительно против. Он запретил Молчанову «торговаться с такой мелкой сошкой, как Рейнгольд», будучи уверен, что Рейнгольд и без того сдастся, если его ещё некоторое время подержать на грани жизни и смерти.
Между тем время шло. Сталин с нетерпением ожидал результатов следствия, а в активе НКВД было пока лишь одно свидетельское показание, направленное против обвиняемых троцкистов, да и то было подписано Ольбергом, тайным энкаведистским агентом. Вдобавок в нём не содержалось никакой компрометирующей информации о Зиновьеве и Каменеве. Требовалось что-то срочно предпринять, дабы следствие сдвинулось с мёртвой точки.
Наконец Ежов вмешался лично. Он выразил удивление, почему это НКВД пытается «ломиться в открытую дверь» Ежов вызвал, Рейнгольда из тюрьмы и от имени ЦК заявил ему, что свою невиновность и преданность партии Рейнгольд может доказать, только помогая НКВД в изобличении Зиновьева и Каменева. После этого разговора поведение Рейнгольда полностью изменилось. Из непримиримого противника следователя Чертока он превратился в его ревностного помощника. Он подписывал всё, что требовалось следствию, и даже помогал следователям редактировать собственные показания.
В противоположность Ольбергу Рейнгольд ни разу не поинтересовался, какой приговор могут ему вынести. Он полагался на порядочность и совестливость Сталина и Ежова. Со временем мы увидим, какую огромную помощь Рейнгольд оказал НКВД в подготовке фальсифицированного процесса. На суде он оказался не только главным орудием НКВД, но и основным помощником прокурора Вышинского. Рейнгольда использовали несравненно шире, чем Ольберга. Являясь иностранцем и постоянно живя за границей, Ольберг не мог стать непосредственным свидетелем «враждебной деятельности» Зиновьева, Каменева и других бывших партийных вожаков. Напротив, Рейнгольд, крупный советский работник, вполне мог сойти за участника тайных встреч и совещаний с бывшими вождями оппозиции.
Рейнгольдом было подписано, в частности, показание, где говорилось, что, являясь членом троцкистско-зиновьевской организации, он подготавливал убийство Сталина, вообще же развивал свою преступную деятельность под личным руководством Зиновьева, Каменева и Бакаева. Кроме того, Рейнгольд засвидетельствовал, что убийство Кирова было организовано Зиновьевым и Каменевым и что террористические акты планировались не только против Сталина, но и против Молотова, Ворошилова, Кагановича и прочих вождей.
Он оказался настолько полезным «свидетелем» что организаторы судебного процесса решили не ограничиваться его показаниями против Каменева и Зиновьева, как было задумано вначале. Теперь он подписывал показания чуть ли не против всех бывших партийных деятелей, которые должны были пригодиться на последующих процессах. По требованию Ежова, он оклеветал в своих показаниях бывшего главу советского правительства — Рыкова, бывших членов Политбюро — Бухарина и Томского, оклеветал также Ивана Смирнова, Мрачковского и Тер-Ваганяна.
Сотрудничество Рейнгольда с руководителями следствия зашло так далеко, что временами они просто забывали, что он является обвиняемым. Отсюда и такая странность в «свидетельских показаниях» Рейнгольда: они принадлежат словно бы не раскаивающемуся террористу, только накануне замышлявшему убийство Сталина, а негодующему обвинителю. Он гневно характеризует организацию, к которой якобы принадлежал, как «контрреволюционную террористическую банду убийц, пытавшуюся подорвать могущество страны всеми доступными ей средствами».
Показания Рейнгольда, тщательно выверенные Мироновым, начальником Экономического управления НКВД, и Аграновым, Ягода передал Сталину. На следующий день Сталин вернул эти бумаги с поправками, вызвавшими невероятный переполох среди руководства наркомата внутренних дел: из показаний, где Рейнгольд свидетельствует, что Зиновьев настаивал на убийстве Сталина, Молотова, Кагановича и Кирова, Сталин собственноручно вычеркнул фамилию Молотова.
Ягоде ничего не оставалось, как распорядиться, чтобы руководители следственных групп не упоминали эту фамилию в показаниях обвиняемых, касающихся покушений на вождей партии и государственных деятелей. Было очевидно, что между Сталиным и Молотовым возникло какое-то разногласие и Молотов может в любой момент бесследно исчезнуть с политического горизонта страны, как это ранее произошло с главой правительства РСФСР Сырцовым, прежним сталинским фаворитом. Работники НКВД знали, что от Сталина можно ожидать всего: сегодня он вычёркивает Молотова из списка жертв, намеченных заговорщиками, а назавтра потребует включить его уже в списки участников этого заговора, замышлявших убийство «вождей».
Ввиду того что этот эпизод интересен с точки зрения трактовки московских процессов как орудия сталинских политических интриг, я вернусь к нему в одной из последующих глав.
В показания Рейнгольда Сталин внёс и другие исправления. Иногда они носили деловой характер, однако нередко были такого сорта, что руководители НКВД, перечитывая их, едва могли сдержать ироническую усмешку, а то и начинали, втихомолку хихикать. Например, прочитав в показаниях Рейнгольда, что Зиновьев настаивал на необходимости убить не только Сталина, но также и Кирова, Сталин сделал такую приписку: «Зиновьев заявил: недостаточно свалить дуб, все молодые дубки, поднявшиеся вокруг, тоже должны быть вырваны».
К удовольствию Сталина, государственный обвинитель Вышинский дважды повторил на суде это цветистое сравнение. В другом абзаце тех же показаний, где Рейнгольд рассказывает, как Каменев пытался обосновать необходимость террористических методов, Сталин вставил такую фразу, будто бы произнесённую Каменевым: «Сталинское руководство сделалось прочным, как гранит, и глупо было бы надеяться, что этот гранит сам даст трещину. Значит, надо его расколоть». Ещё одним орудием организаторов процесса сделался Рихард Пикель. Он не был старым членом партии и понадобился следствию только потому, что когда-то заведовал зиновьевским секретариатом. Ежов и Ягода полагали, что это обстоятельство придаст показаниям Пикеля против Зиновьева необходимую убедительность.
Я довольно хорошо знал Пикеля. Он был добродушным, обходительным человеком, сентиментальным от природы. В юности писал лирические стихи, потом перешёл на прозу и стал членом Союза советских писателей.
В своё время Пикель принимал активное участие в гражданской войне, был руководителем политотдела 16-й армии. Как и Рейнгольд, он примкнул к оппозиции, но ненадолго. Порвав с ней, он не занимал сколь-нибудь значительных постов, а непосредственно перед арестом был директором и одновременно политическим руководителем московского Камерного театра. Пикель любил театр и был вполне удовлетворён своей должностью. От политической деятельности он ушёл и посвящал свой досуг литературной работе и романтическим похождениям, в которых участвовали молодые актрисы его театра. Кроме того, он увлекался игрой в покер, по большей части в обществе видных сотрудников НКВД. В эту среду он охотно был принят как искусный карточный игрок и «компанейский парень». Вдобавок его весьма жаловали жёны этих деятелей.
Выходные Пикель проводил чаще всего на загородных дачах высокопоставленных чекистов, свободно пользуясь их персональными машинами и прочими жизненными благами. В 1931 году он всё лето провёл на даче начальника московского областного управления НКВД, невдалеке от сталинской резиденции. Благодаря покровительству своих друзей из НКВД он совершил два приятных заграничных путешествия — одно по Европе, другое в Южную Америку.
Друзья Пикеля были искренне огорчены, узнав, что Ежов и Ягода решили ввести его в новый судебный спектакль в качестве подсудимого. Они пытались заступиться за него, но тщетно. Впрочем, они смирились с необходимостью его ареста, когда Ягода сказал им, что Пикель не будет отбывать назначенного наказания в лагере. Его поставят прорабом на одну из крупных строек, находящихся в ведении НКВД.
Пикель был прямо-таки сражён внезапным арестом. Тем не менее, несмотря на свою природную деликатность, он довольно долго оказывал сопротивление следователям и отказывался наговаривать на себя и на своего бывшего шефа Зиновьева. Ягода решил прибегнуть к помощи своих подчинённых из числа друзей Пикеля. Это были начальники различных отделов НКВД — Гай, Шанин и Островский. Отныне следствие приняло в глазах Пикеля характер почти семейного дела. Ему уже не задавали формальных вопросов: «Назовите вашу фамилию! Назовите ваше имя! Сколько времени вы принадлежали к оппозиции?» От Пикеля не требовали больше, чтобы он называл сидящих перед ним энкаведистов «гражданин следователь», он мог запросто обращаться к ним по имени: «Марк», «Шура», «Иося». Если б сюда на стол ещё колоду карт, — всё выглядело бы, как раньше, на свободе — за игрой в добрый старый покер. Однако напротив «Марка», «Шуры» и «Иоси» Пикель сидел теперь в качестве заключённого. Они откровенно сказали ему, что не смогли спасти его от ареста, — «этого потребовали сверху», но если он согласится помочь НКВД своими показаниями против Зиновьева и Каменева, — они обещают ему, что, каким бы ни был приговор суда, Пикель отбудет свой срок не в лагере, а «на воле», в качестве одного из руководителей затеваемой крупной стройки на Волге.
Пикель сдался. Он просил только, чтобы ему устроили встречу с самим Ягодой, который должен подтвердить все эти обещания. Ягода согласился побеседовать с Пикелем и всё великодушно подтвердил, после чего Пикеля передали в распоряжение Миронова, который составил ему текст требуемых от него показаний. В мироновском кабинете состоялась встреча Пикеля с его давним приятелем Рейнгольдом — тот был в ведении Миронова. Так Пикель занял предназначенное ему место в сценарии будущего судебного процесса.
В своих показаниях, подготовленных Мироновым, Пикель признал, что по настоянию Зиновьева он совместно с Бакаевым и Рейнгольдом готовил покушение на Сталина. Он подтвердил также свидетельство Рейнгольда, что бывший троцкист Дрейцер пытался организовать покушение на жизнь Ворошилова. Но основная часть показаний Пикеля была направлена против Зиновьева.
В противоположность Рейнгольду, который уже с готовностью подписывал всё, что от него требовали, и притом верил, что выполняет задание партии, Пикель, как правило, воздерживался от ложных показаний против других обвиняемых. Исключение он делал только для Зиновьева, ибо считал себя связанным обещанием, данным Ягоде. От него требовали, чтобы он свидетельствовал и против остальных обвиняемых, однако Пикель выработал для себя такое правило: если арестованный «сознался» или был оговорен другими обвиняемыми, — тогда и Пикель соглашался подтвердить эти показания. В то же время он категорически отказывался клеветать на людей, в отношении которых НКВД не располагал ещё компрометирующими данными. Рейнгольд, со свойственной ему энергией, самозабвенно бросился на помощь следователям; Пикель, напротив, был воплощением апатии и инертности. Постепенно он утрачивал свойственную ему общительность, сделался вовсе некоммуникабельным и оказался в состоянии глубокой депрессии.
Между тем, как мы знаем, Пикелю была отведена исключительно важная роль свидетеля, выступающего персонально против Зиновьева. Поэтому руководителей следствия начало беспокоить его душевное состояние. Они опасались за его рассудок. Тогда Ягода приказал его бывшим друзьям навестить Пикеля в тюрьме и проявить к нему внимание и сочувствие. Пикеля перевели в лучшую камеру, где Шанин, Гай и Островский стали навещать его довольно часто. Захватив с собой колоду карт, бутерброды, кое-какие напитки, они порой засиживались в его обществе до глубокой ночи. Эти посещения приободрили Пикеля. Он воспрял духом, острил, как в доброе старое время, и, кажется, иногда даже забывал, где находится. Но вдруг, как бы спохватившись, становился серьёзным, и у него вырывалось: «Ох, ребята, боюсь, вы меня впутали в грязное дело. Смотрите, как бы вам не лишится классного партнера!»
Показания Валентина Ольберга, Исаака Рейнгольда и Рихарда Пикеля дали руководству НКВД необходимый материал для обвинения Зиновьева, Каменева, Смирнова, Бакаева, Тер-Ваганяна и Мрачковского. Таким образом, создалась основа для открытого судебного процесса. Теперь его организаторам предстояло использовать ложные показания для шантажа бывших деятелей оппозиции и выжать из них «признания» об их участии в антиправительственном заговоре.
Правда, свидетельств Ольберга, Рейнгольда и Пикеля было далеко не достаточно. Чтобы ликвидировать не только вожаков оппозиции, но и её рядовых участников, Сталину требовалось продемонстрировать на процессе, что в сферу её действий входила вся страна, её террористические группы орудовали почти во всех областях Советского Союза.
Из дальних тюрем и лагерей в Москву ежедневно доставлялись всё новые участники оппозиции. По сталинскому замыслу, они должны были изображать членов террористических групп. Из этого «сырья» следователи НКВД отбирали, а затем и «обрабатывали» рядовых участников предстоящего судебного спектакля.
Но если руководству НКВД сравнительно легко дались «признания» таких людей, как Рейнгольд и Пикель, следователи среднего звена, действовавшие параллельно, никак не могли добиться нужного результата. Заключённые, с которыми они имели дело, упорно отказывались признать, что они готовили террористические акты. К тому же у большинства из них было железное алиби — ведь уже несколько лет они находились в тюрьмах, лагерях или в ссылке, в отдалённых частях страны. Молчанов поторапливал следователей; их самолюбие страдало оттого, что нужных начальству результатов не получалось, и они падали с ног от усталости. Наконец, осознав безнадёжность ситуации, на очередном совещании у Молчанова они высказали свои претензии: они не располагают надёжными средствами, чтобы «загнать подследственных в угол» и выжать из них признания. Циркуляр Ягоды, запрещающий применять угрозы и посулы, фактически разоружает их в борьбе с подследственными.
Молчанов разыграл крайнее изумление. Он просто не может поверить, чтоб они, опытные чекисты, с таким многолетним стажем работы в «органах», так уж буквально понимали циркуляр народного комиссара!
— Чекист должен быть не только хорошим следователем, но и грамотным политиком, — многозначительно заявил Молчанов. — Он должен уметь рассудить, что имеет к нему отношение, а что не имеет, что написано для него, а что — просто из соображений высшей политики.
— Но как же это различить? — спросил один из следователей. — Циркуляр подписан самим наркомом и предназначен именно для нас!
— Теперь вы знаете, как! — отрезал Молчанов. — Я вам говорю это официально, от имени наркома: идите к своим подследственным и задайте им жару! Навалитесь на них и не слезайте с них до тех пор, пока они не станут сознаваться!
Каждый из присутствующих знал, кому принадлежит эта циничная фраза. Её ещё в 1931 году употребил Сталин, когда тогдашний начальник Экономического управления НКВД Прокофьев докладывал ему о деле арестованных меньшевиков Суханова, Громана, Шера и других. Недовольный тем, что Прокофьеву не удаётся заставить их сознаться, будто они вели переговоры с генеральными штабами иностранных государств, Сталин заявил ему: «Навалитесь на них и не слезайте, пока они не начнут сознаваться».
Отныне следователи всеми силами старались наверстать упущенное. Тем не менее, на первых порах всё оставалось по-прежнему. За две недели, прошедшие после совещания у Молчанова, целая армия следователей сумела вырвать «признание» только у одного из обвиняемых. Между тем Сталин ежедневно справлялся о ходе следствия. Чтобы как-то ускорить дело, Молчанов с согласия Ягоды собрал ещё одно совещание следователей, пригласив на него секретаря ЦК партии Ежова.
На совещании тот произнёс речь, подчеркнув исключительную важность предстоящего процесса для всей партии, и призвал следователей быть более твёрдыми и беспощадными с врагами партии. Ежов пересыпал своё выступление избитыми лозунгами вроде: «Нет таких крепостей, которые большевики не сумели бы взять!», обращался к самолюбию следователей. Однако наибольшее впечатление на собравшихся произвело одно место в его речи, где зазвучала новая нота, обращённая непосредственно к ним: «Если, — сказал Ежов, — кто-то из вас испытывает сомнения и колебания, если кто-нибудь по той или иной причине чувствует, что он не в силах справиться с троцкистско-зиновьевскими бандами, — пусть скажет, и мы освободим его от следовательской работы». Все прекрасно понимали, что за этим последует: отказ вести дело «троцкистско-зиновьевских бандитов» будет расценен как протест против организации самого «дела», и отказавшегося ждёт немедленный арест. Каждый теперь осознал, что, не сумев добиться признания подследственного, он рискует быть заподозренным в сочувствии ему.
Ближайшая же неделя дала неожиданно большое число «признаний». Одна из следственных групп, возглавляемая начальником отдела Специального политического управления НКВД Южным — человеком насквозь аморальным и бесчестным — добилась признаний сразу от пяти заключённых, показания которых затронули к тому же Зиновьева и Каменева. Это были преподаватели марксизма-ленинизма из Ленинграда и Сталинграда, только недавно попавшие в тюрьму и никогда не принадлежавшие ни к какой оппозиции. Им предъявлялось обвинение только в том, что в их учебных заведениях действовали нелегальные троцкистские кружки. Секрет успеха Южного был прост: узнав, как большое начальство поступило с Рейнгольдом и Пикелем, он применил к бедным преподавателям тот же нехитрый приём.
Молчанов, дознавшись об этом, собрал специальное совещание, на котором сурово критиковал поведение Южного и его помощников. В данном случае нельзя было, оказывается, уговаривать подследственных дать показания против Зиновьева и Каменева «в интересах партии», необходимо было заставить их осознать тяжесть своих преступлений и раскаяться. «Такая работа, — негодовал Молчанов, — не имеет ничего общего с подлинным следствием!»
«Я мог бы, — продолжал он, — хоть сейчас выйти на Лубянскую площадь, созвать сотню партийцев и сказать им, что партийная дисциплина требует от них дать показания против Зиновьева и Каменева в интересах партии. За какой-нибудь час я соберу сотню таких заявлений за их подписями! Никто не давал вам права обращаться к арестованным от имени партии! Методы такого рода, — поучал Молчанов, — могут применяться только в виде исключения по отношению к особо важным обвиняемым, да и то лишь по специальному разрешению товарища Ежова. А вам необходимо вести следствие так, чтобы арестованный ни на секунду не усомнился, что вы действительно считаете его виновным. Можете играть на его любви к семье, на специальном постановлении, касающемся детей, в общем, на чём хотите, но соглашаться с арестованным, что он лично не виновен, и такой ценой получать его признание — абсолютно недопустимо!»
Сделав троицу Ольберг-Рейнгольд-Пикель своим послушным орудием, организаторы процесса начали расширять масштабы дела.
Для начала НКВД арестовал тех, на кого наговорил его же тайный агент Ольберг, да к тому же по указке Молчанова. Многочисленные аресты были произведены в Минске, где Ольберг, направляясь из Германии в Москву, останавливался у своих родственников, и в Горьком, где он работал преподавателем. Среди арестованных в Горьком я припоминаю Елина — члена бюро Горьковского обкома, Федотова — директора пединститута, Соколова, Кантора и Нелидова — преподавателей того же института.
Это был тот самый Елин, сигнализировавший в НКВД и в ЦК партии о своих подозрениях насчёт Ольберга и получивший по телефону от Ежова приказ не чинить Ольбергу препятствий. Таким образом, Елин понял, что Ольберг — вовсе не эмиссар Троцкого, каким организаторы процесса рассчитывали представить его стране, а тайный агент НКВД. В общем, Елин знал слишком много, почему и был расстрелян без всякого судебного приговора. Его имя, однако, было упомянуто Ольбергом на суде, когда тот перечислял террористов, якобы готовивших убийство Сталина.
Директор пединститута Федотов, тоже «выданный» Ольбергом, находился под следствием сначала в Горьком, в областном управлении НКВД, а в дальнейшем — в Москве, где его допрашивали под присмотром Молчанова и Когана. Мне довелось читать федотовские показания, и я полагал, что этот человек, представленный в них активным пособником Ольберга в подготовке покушения на Сталина, займёт видное место на скамье подсудимых. Однако на суде он не появился. Возможно, организаторы процесса не вполне ему доверяли и опасались, как бы он не переменил своих показаний, данных на следствии в НКВД.
Среди тех, кто был замешан в дело самим Федотовым, правда, по требованию Молчанова, оказался известный физик академик Иоффе, работавший в Ленинграде. Но когда на совещании в Кремле Молчанов докладывал о показаниях Федотова Сталину, тот сказал: «Вычеркните Иоффе. Он ещё может нам понадобиться!» Эта реплика была полной неожиданностью для Молчанова — не кто иной, как Сталин, двумя неделями ранее распорядился, чтобы Иоффе фигурировал в показаниях Федотова как один из его сообщников…
Следствие по делам Соколова и Нелидова, преподавателей Горьковского пединститута, упоминавшихся в показаниях Ольберга, было поручено Кедрову. Кедров был сотрудником иностранного управления НКВД и входил в группу следователей, возглавляемую Борисом Берманом, заместителем начальника этого управления. В данном случае речь идёт о так называемом Кедрове-младшем, которому было тогда года тридцать два. Он принадлежал к семье старых революционеров: его отец, по образованию физик, жил в своё время в Швейцарии вместе с Лениным. После Октябрьской революции Кедров-старший был назначен членом коллегии ВЧК и прославился чрезвычайно жестокой расправой над бывшими царскими офицерами в Архангельске, учинённой, как только Красная армия заняла этот город. Двумя годами позже Кедров был признан душевнобольным. Он прошёл курс лечения и постепенно выздоровел, однако врачи признали, что он больше не может занимать руководящие должности, и ЦК назначил ему персональную пенсию.
Внешность Кедрова-старшего была весьма примечательной. Высокий, всегда держащийся прямо, с красивым, смуглым лицом и большими чёрными, горящими, как угли, глазами, он казался мне воплощением мятежного, бунтарского духа. Его чёрные как вороново крыло волосы, всегда были взлохмачены. Необыкновенно выразительные глаза Кедрова постоянно как бы искрились. Возможно, это были искры безумия.
Кедров-младший походил на отца, но не унаследовал его яркую и оригинальную внешность. Он был осторожен, замкнут, вечно поглощён своей работой. Не одарённый способностью к критическому мышлению, он воспринимал всё исходящее от партии и от начальства как непреложную истину.
Соколов был быстро сломлен Кедровым. Он согласился подтвердить показание Ольберга насчёт студенческой делегации, которая будто бы намеревалась совершить покушение на Сталина во время первомайской демонстрации на Красной площади.
Кедров воспользовался привязанностью Соколова к своей семье, которую он стремился оградить от преследований, и его глубокой приверженностью партийной дисциплине. Преподаватель истории, обязанный ежедневно внушать студентам ненависть к вождям оппозиции, Соколов в принципе не возражал против того, чтобы подписать ложные показания, необходимые ЦК партии для дискредитации Троцкого, Зиновьева и Каменева. Фактически Соколова интересовал лишь один вопрос: что его вернее спасёт — подписание требуемых от него «признаний» или, напротив, отказ от самооговора.
Если бы Соколов мог рассчитывать на то, что суд беспристрастно рассмотрит выдвинутые против него обвинения и защитит его от домогательств НКВД, он, несомненно, держался бы твёрдо. Но такой надежды у него не было. Как опытный партийный пропагандист, он понимал: коль скоро дело идёт о дискредитации Троцкого, Зиновьева и других политических противников Сталина, суд будет всего лишь играть роль вспомогательного средства, подчинённого ЦК. И в данном случае как суд, так и НКВД руководствуются директивами, получаемыми из одного и того же источника. Ясно, что Соколову не оставалось ничего другого, как подчиниться нажиму следователя и сдаться на милость НКВД.
Кедров добился «признания» ещё пяти арестованных. Никто доподлинно не знал, в чём секрет его воздействия на подследственных. Молчанов был так доволен его работой, что упомянул его как умелого следователя на очередном совещании.
Однажды вечером мы с Борисом Берманом шли по одному из коридоров НКВД, направляясь к начальнику Иностранного управления Слуцкому. Вдруг нас остановили душераздирающие вопли, доносящиеся из кедровского кабинета. Мы распахнули дверь и увидели сидящего на стуле Нелидова, преподавателя химии Горьковского пединститута, который, между прочим, был внуком царского посла во Франции. Лицо Нелидова было искажено страхом. Следователь Кедров находился в состоянии истерического бешенства. Увидев Бермана, который был его начальником, Кедров возбуждённо принялся объяснять, что только что Нелидов сознался, что хотел убить Сталина, а затем вдруг отказался от своих же слов. «Вот, вот! — истерически выкрикивал Кедров. — Вот, смотрите, он написал: „Я признаю, что был участником…“ и вдруг остановился и не пожелал продолжать. Это ему так не пройдёт… я задушу его собственными руками!»
Столь невыдержанное поведение Кедрова в присутствии начальства поразило меня. Я с удивлением смотрел на него — и внезапно увидел в его глазах то же фосфорическое свечение и те же перебегающие искорки, какими сверкали глаза его безумного отца.
«Глядите! — продолжал кричать Кедров. — Он сам это написал!..»
Кедров вёл себя так, словно по вине Нелидова лишился чего-то самого ценного в жизни, точно он был жертвой Нелидова, а не наоборот. Я внимательно посмотрел на Нелидова. Это был молодой человек лет тридцати, с тонким лицом типичного русского интеллигента. Кедров совершенно очевидно внушал ему ужас. Он обратился к нему с виноватой улыбкой: «Я не знаю, как это могло случиться со мной… Рука отказывается писать».
Берман приказал Кедрову прекратить допрос и отослать арестованного обратно в камеру.
Войдя к Слуцкому, мы сообщили ему об этом эпизоде. Тут я узнал, что такие сцены наблюдаются не впервые. Берман рассказал Слуцкому и мне, что несколько дней назад он и другие сотрудники бросились к кабинету Кедрова, услышав дикие крики, доносившиеся оттуда. Они застали Кедрова вне себя: разъярённый, он обвинял заключённого — это был Фридлянд, профессор ленинградского института марксизма-ленинизма — в попытке проглотить чернильницу, стоящую у него на столе. «Я остолбенел, — рассказывал Берман, — увидев эту самую чернильницу — массивную, из гранёного стекла, размером в два мужских кулака… „Как вы можете, товарищ Кедров! Что вы такое говорите!“ — бормотал Фридлянд, явно запуганный следователем. Тут мне пришло в голову, — продолжал Берман, — что Кедров помешался. Если б вы послушали, как он допрашивает своих арестованных, без всякой логики и смысла, — вы бы решили, что его надо гнать из следователей… Но некоторых он раскалывает быстрее, чем самые лучшие следователи. Странно, — похоже, он имеет какую-то власть над ними…»
Берман добавил, что после эпизода с чернильницей он пошёл к Молчанову и просил его отстранить Кедрова от следственной работы, но Молчанов на это не согласился и ответил, что пока Кедрову удаётся выжимать признания из арестованных, он его не уволит.
Многие зарубежные критики московских процессов высказывали предположение, что признания обвиняемых объясняются действием гипноза или же специальных лекарств. Но мне никогда не приходилось слышать от следователей об использовании подобных средств, по крайней мере на первом из судебных процессов. Если такие методы и применялись, мне о них ничего не известно. Но я не сомневаюсь, что Кедров обладал способностью гипнотического внушения, хотя, может быть, и сам того не сознавал. Думается, что случай с Нелидовым был явным примером такого воздействия.
И всё же Кедрову не удалось сломить Нелидова. Тот обладал одним серьёзным преимуществом перед остальными обвиняемыми: он принадлежал к аристократической семье, разорённой революцией, не состоял в партии и потому не испытывал абсолютно никакого чувства «партийного долга». Никакой казуистикой его нельзя было убедить, что он обязан стать на колени перед партией и оговорить себя, сознавшись в попытке подрыва её «монолитного единства». Так сорвалось намерение организаторов процесса продемонстрировать сотрудничество троцкистов с внуком царского посла на общей для них «террористической платформе».
Как-то вечером, возвращаясь домой со службы, я услышал позади торопливые шаги. Оглянувшись, я увидел Кедрова, который спешил, пытаясь меня догнать. Я вспомнил, что в этот день он дважды звонил мне, пытаясь договориться о встрече, но я был занят и не смог поговорить с ним. Теперь, поравнявшись со мной, Кедров объяснил, что он хотел посоветоваться по личному и очень деликатному вопросу, который он не может обсудить с кем бы то ни было другим.
Дело заключалось в следующем. У его родителей есть друг, по фамилии Ильин, безупречный партиец, с которым они подружились ещё до революции, в сибирской ссылке. Ильин с женой до сих пор частенько заглядывали к Кедровым попить чайку и поболтать о том, о сём. «Они были у нас позавчера, в воскресенье, — тревожно произнёс Кедров, — а вчера их арестовали…» Он смотрел на меня с явным беспокойством, точно мнительный пациент, ожидающий врачебного диагноза.
«Как вы думаете, — продолжал он, — должен ли мой отец направить в ЦК партии такое письменное заявление: он мол считает своей обязанностью сообщить, что, будучи нашими старыми знакомыми, ещё со времён сибирской ссылки, Ильины время от времени заглядывали к нам и пили с нами чай?»
Такой вопрос меня не удивил. В те дни стало правилом, что каждый член партии, узнав об аресте своего знакомого, должен, не ожидая запроса со стороны властей, бежать в комиссию партийного контроля и там сообщить, какие отношения связывали его с арестованным. Это означало, что приятелю арестованного нечего скрывать от партии и он лоялен по отношению к ней.
Такого рода исповедь была сродни так называемым «неделям милосердия», введённым средневековой инквизицией. В эти недели каждый христианин мог добровольно явиться в инквизицию и безнаказанно сознаться в ереси и связях с другими еретиками. Ясно, что новейшие, сталинские инквизиторы, как, впрочем, и их средневековые предшественники, нередко извлекали выгоду из этого обычая, получая порочащие сведения о лицах, которые уже подверглись преследованиям, и вскрывая всё новые очаги ереси.
Кедров с беспокойством ожидал, что я отвечу.
— Но ваш отец не вёл никаких антипартийных разговоров с Ильиными, не правда ли? — спросил я на всякий случай.
— Нет, что вы, никогда! — заверил Кедров.
— Тогда я не думаю, что ему надо писать какое-то заявление, — сказал я. — Ильины же не были исключены из партии, значит, партия им доверяла. Почему же ваши родители не должны были им доверять? Не так ли?
— Я очень рад, что вы так считаете! — воскликнул Кедров с деланным восторгом. — В самом деле: они распивали чаи не только с нами, но и с Дмитрием Ильичом, братом Ленина, и даже с самим Лениным, пока он был жив!