Пожилая дама, посетительница редакции, помещавшейся в Эртелевом переулке, была раздосадована: издателя не оказалось на месте.
Ей подали редакционный бланк, и она наскоро написала, что вот, мол, привезла «запрещенные бумаги», оставшиеся после смерти мужа, Владимира Рафаиловича Зотова.
«Разбирая бумаги, — предупреждала она, — будьте осторожней, нам пришлось два письма утопить, так как были очень подозрительны и можно было предположить динамит. По всей вероятности, тут его нет, потому что В. Р. разбирал их, но осторожность не мешает».
Минуло несколько лет.
В Петербурге, не так уж и далеко от Эртелева переулка, на Спасской, 25, приступила к работе, или, как тогда говорили, к занятиям, редакция журнала «Былое». Журнал освещал историю освободительного движения. Он явился своевременно: империю, от Кронштадта до Владивостока, раскачивали волны первой революции.
В одном из номеров журнала известная в свое время народоволка Анна Корба, женщина необыкновенной отваги и душевной чистоты, рассказывала о своем друге Александре Михайлове, давно сгинувшем в каземате Алексеевского равелина Петропавловской крепости.
Отменный конспиратор, человек четкой деловитости, поглощенный массой повседневных забот, Михайлов «очень заботился о том, чтобы сохранилась для истории память о погибших товарищах. Главный архив, куда он бережно сносил письма, воспоминания и карточки погибших, помещался у одного чиновника. Этот добрый человек, вероятно, давно умер, так как в то время уже был глубокий старик».
Эти строки редакция сопроводила примечанием:
«Мы приняли некоторые меры к разыскиванию архива, о котором говорит А. П. Корба, но пока безрезультатно».
Между тем один, в сущности, непримечательный случай, мог бы, пожалуй, дать чаемый результат.
В театре на Фонтанке шла генеральная репетиция. Партер был полон. Не могу сказать, увлекалась ли публика сценическим действом, но знаю, что один из сидящих в зале привлекал общее внимание. То был вчерашний узник Шлиссельбурга Николай Александрович Морозов. Четверть века отжил он в каземате; натиск революции распахнул двери застенков; в Петербурге Морозов сразу сделался желанным гостем митингов, собраний, домашних вечеров.
В антракте к нему подошел изящный Плещеев, сын поэта и записной театрал.
— Хотите, я познакомлю вас с Сувориным? — спросил Плещеев, показывая глазами на сановитого старца, сидевшего в кресле.
Положение, мягко выражаясь, создалось затруднительное.
Как! Ему, Морозову, яростному противнику монархии, раскланиваться с одним из столпов самодержавия?
— Увольте, — ответил Николай Александрович.
Язык не повернется осудить непреклонность Морозова, но… Но разговорись вчерашний шлиссельбуржец с Сувориным, и тот, может статься, упомянул бы о пожилой даме, доставившей ему «запрещенные бумаги» из портфелей покойного мужа. Конечно, с того дня минули годы, однако вряд ли Суворин забыл о подозрительных и потому утопленных пакетах.
Нет, Зотов не был чиновником, как помнилось автору мемуаров, опубликованных в журнале «Былое». Он был литератором.
Медленная Лета проворно поглощает нашего брата, да что ж тут поделаешь. Забыт, давно и прочно забыт Владимир Рафаилович Зотов, родившийся в 1821 году и умерший на закате столетия, в девяносто шестом.
Он извел ведра чернил и пуды бумаги. Сотрудничал во многих столичных журналах и газетах. И сам сочинял, и переводил, большей частью с французского. Был и критиком и публицистом. Умел и любил пособить начинающим, пробующим перо. Редактируя «Литературную газету», напечатал первое стихотворение сподвижника Чернышевского — Михаила Михайлова; тот всегда испытывал к Владимиру Рафаиловичу теплое, признательное чувство. Григорович нашел в нем приветливого, внимательного наставника. Он восторженно отозвался о молодом Короленко: «Сколько свежести!.. Все — прямо с натуры, пережитое, перечувствованное и прочувствованное!»
Неприметный, скромный Зотов, вечно поглощенный корректурами, собрал коллекцию портретов декабристов, передал Герцену списки «крамольных» стихов. Тех, что вошли в герценский сборник «Русская потаенная литература». Да и сам Владимир Рафаилович написал несколько подобных стихотворений.
И потому был вправе на склоне лет сказать о себе:
Внук крестьянки и татарина,
Я был русский человек
И недаром имя «барина»
Ненавидел весь свой век…
Обо всем этом сообщаю ради того, чтобы было понятно последующее.
Есть на Литейном дом, озарившийся некогда «русским светом», электричеством, — там жил изобретатель Яблочков. Но «русским светом» озарялся он и до Яблочкова — там жили Некрасов, Добролюбов, Глеб Успенский. В этом же доме лет двадцать квартировал Зотов.
Сюда, к Зотову, присяжный поверенный Ольхин, весьма известный в радикальных кругах, привел однажды Николая Морозова, тогда еще очень и очень молодого, с юношеским румянцем и пушком на щеках. Понятное дело, шестидесятилетний Владимир Рафаилович — высокий, тощий, морщинистый — показался Морозову стариком. Но вот глаза, голубовато-серые глаза смотрели живо, проницательно, и Морозов сразу понял, что в этой ветхой оболочке живет дух, не поддающийся ни временам, ни времени.
Николай Морозов искал надежное укрытие для подпольного архива. Владимир Рафаилович, ни минуты не колеблясь, согласился. А надо вам сказать, что на дворе была година свирепого сыска и эшафотов. Правда, в некотором роде и либеральная. Была у Зотова обширная домашняя библиотека, находилось место и для книг запрещенных, доставленных отнюдь не в чемоданах с двойным дном. Современник рассказывает, что крупные книгопродавцы Петербурга «имели возможность получать все без исключения заграничные издания, каким бы широким вето они ни были поражены у нас в России». Однако теперь, как говорится, с подачи Ольхина, к Зотову начала поступать и печатная, и рукописная продукция, наличие которой грозило ему «бубновым тузом». В лучшем случае отправкой в края толико отдаленные, где люди ездили не на лошадях, а на собаках, чему петербургские цензоры не верили и требовали подтверждения от министерства внутренних дел. Зотов хранил документы не только «Земли и Воли», не только документы «Народной воли», но и списки шпионов, составленные Клеточниковым, чиновником тайной полиции по удостоверению за номером сто один и революционером по неписаному «мандату долга».
Но вот Морозов исчез — он был арестован.
Его сменил Александр Дмитриевич Михайлов. Тот самый, о котором годы и годы спустя рассказывалось на страницах журнала «Былое».
В ноябре 1880 года исчез и Михайлов. Он вскоре погиб в Петропавловской крепости. Никто из его товарищей не знал ни имени, ни адреса хранителя кожаных портфелей.
Никто, кроме Морозова, замурованного в Шлиссельбургской крепости.
Итак, в последний год прошлого века вдова Владимира Рафаиловича привезла «запрещенные бумаги» в Эртелев переулок, в редакцию газеты «Новое время», издателю Суворину.
Спрашивается: почему же Суворину, политическая репутация которого была ведома и младенцам? Черт знает почему. Может, просто-напросто оттого, что Зотов уже глубоким стариком снискивал хлеб насущный переводами и заметками в суворинском «Историческом вестнике».
Заметьте, однако, вот что. Неожиданный наследник не передал революционный архив ни журналу «Былое», ни Морозову, ни его уцелевшим в каменных мешках товарищам.
По смерти Суворина издательство (да, кстати, и упомянутый театр на Фонтанке) досталось одному из его сыновей. Об этом малом отзывались весьма нелестно: интеллектуальное ничтожество, обладающее кроличьей хитростью.
Должно быть, она-то, кроличья хитрость, и подстрекнула Суворина-младшего сделать реверанс Февральской революции: тотчас вслед за падением Романовых он поспешил вручить «запрещенные бумаги» сотрудникам редакции «Былого».
Те немедленно послали за Морозовым.
Вообразите волнение, с каким он склонился над сокровищами, словно бы всплывшими из пучины. И все же Морозов был огорчен:
— Недостает самых важных документов…
Никто не мог объяснить эту недостачу.
Полагаю, читатель догадывается, в чем дело. Ведь вдова Зотова указывала в своем письме — два пакета мы уничтожили, предположив наличие динамита.
Что за притча? Для взрывчатки народовольцы припасали другие убежища и другие, небумажные емкости. Да и не стали бы они подвергать излишней опасности ни Владимира Рафаиловича, ни дорогие для них кожаные портфели.
Стало быть, мне не дано отгадать. Остается предположить, что старика Зотова взбудоражил слух, пронесшийся в конце восьмидесятых годов: толковали, что где-то в провинции революционеры смастерили «взрывчатые пакеты».
Сказано: книги имеют свою судьбу.
Вот судьба необыкновенная: архив землевольцев и народовольцев издан в наше время, в тридцатых годах. Эта книга — венок на затерянную могилу скромного хранителя кожаных портфелей.
1979