Знающий наше истинное имя, окликни, и мы отзовемся!
Не все ремесла существуют извечно, многие из них были неизвестны нашим предкам. Но, подобно неким скрываемым именам, призвание к ним таилось в людях во все времена, уходя в мир иной с каждым покидающим землю поколением, чтобы однажды вернуться и заявить о себе. Сегодня, к примеру, никого не удивит профессия копииста фресок. А ведь когда-то было иначе. В довоенном Белграде вы с трудом нашли бы такого мастера, я лично помню только одного, у него было ателье в мансарде углового дома между улицами Нушича и Македонской, над аптекой. Звали его Исайло Сук, и он жил, пристраиваясь, так сказать, к чужой кормушке, в башне упомянутого дома, усердно заляпывая краской свои полы, служившие потолками расположенным под мансардой комнатам. Своим делом, редким и почти не приносящим дохода, он занимался не спеша, пока черные дожди сменялись за окном белыми снегами, а летом, с непокрытой головой, волосы на которой раньше времени приобрели цвет перца, смешанного с солью, с этюдником под мышкой обходил монастыри. Там, помечая крошечными цифрами детали контурного рисунка, он переносил на бумагу сюжеты, которые собирался копировать осенью и зимой в ателье. Он давно уже знал, что двойка означает желтый, восьмерка синий цвет, а красный метил пятеркой. Восьмерка в квадрате указывала на смешение красок, чтобы получилась зелень. Он помнил, что и сами по себе цвета символичны: синий значил истину, желтый — измену и ревность, пурпур — могущество и так далее. Он был убежден — об этом шушукались по мастерским, где он учился, — что есть также цвет, знаменующий будущее, но какой именно — Исайло так и не узнал. Кто ведает, размышлял он, бывало, подвержено ли наше будущее переменам или же оно уготовано нам раз и навсегда? Когда стряпаешь потемки, ужинать приходится глазами…
Помечая цифрами цвета, Исайло Сук пытался связать с ними и характеры персонажей фрески. Он всегда работал впроголодь и именно поэтому не спился — трудно пристраститься к вину, когда пусто в животе. Ногти у него на руках и ногах были сплошь перепачканы краской, а борода росла прямо из ворота рубахи, и, словно мех, льнула к лицу. Из дыр на рубахе можно было установить, что шерсть кустилась на его теле даже в самых неподходящих местах, а широкая улыбка обнажала блестящие, но почти прозрачные, словно бы стеклянные зубы, за которыми вертелся подвижный, как рыбка, язык.
Перебравшись в свое время в Белград из провинции, Исайло не обзавелся друзьями в столице, так что заглянуть в сумерки в кабачок «Под липой», чтоб, прислушиваясь к чужим разговорам, скоротать время за вином, было единственной его отрадой. Кабачок ютился в подвале соседнего дома, и посетители попадали туда прямо с улицы, спускаясь по щербатым ступенькам, держась за витые железные перила, в которых застревали иногда, то ноготь, то перчатка. Исайло Сук любил подымить над тарелкой голубцов, тушенных в листьях хрена, поглядывая на мелькавшие за окном ноги прохожих, мужчин и женщин, чьи фигуры и лица он мог разве что воссоздать в своем воображении. Немногих знакомых (кроме нескольких однокашников из второй белградской гимназии, где он в свое время не доучился) он знал плохо и никогда не умел составить верное представление об окружавших его людях. Ему явно не хватало фантазии, чтобы проникнуть в чужой мир, и он не уставал удивляться разным прохвостам, способным, едва сведя знакомство, тотчас же учуять и нащупать в человеке все слабые места и недостатки, чтоб потом прибрать того к рукам. Завидуя пройдохам, Сук устраивался как мог и как разумел, и однажды поймал себя на том, что, копируя фреску из монастыря Каленич, пытается соотнести лица и фигуры изображенных на ней людей со своими знакомыми. По-видимому, он надеялся хотя бы таким способом постичь их характеры и истинные намерения, вечно ускользавшие от него в жизни, казавшиеся ему загадочными и таившими угрозу. На фреске, которую он срисовывал, мастер XV века изобразил свадьбу в Кане Галилейской. За круглым столом, покрытым плотной скатертью, словно морщинистым пластом теста, сидели молодые и их гости, а за окном дул нарисованный ветер. Был тут и Христос, превративший воду в вино, которое на картине наливали из высоких глиняных кувшинов. Исайло Сук привычным жестом взял немного красной темперы, развел водою и, принявшись за вино на своем полотне, вдруг подумал:
«Смотри-ка, да я тот же Христос! Делаю вино из воды! А эти люди вокруг, кто они?»
Сидя за холстом, он невольно следил за тем, как роятся в голове, порождая и убивая одна другую, мысли. Он пытался нарядить в одеяния персонажей фрески соседей и редких посетителей своего ателье, на глазок прикидывая их мерки и подгоняя костюмы, необходимые для такого маскарада.
«Рукава без обшлагов, — думал он, — могут быть у того, кому нечего скрывать. Человека, даже за столом оставшегося в плаще, не назовешь откровенным и простодушным, а обнаженная шея гостя, доверчиво принимающего чашу, говорит об отсутствии в нем коварства и доброте натуры. Утверждают, что по шее всегда можно узнать, сколько человеку лет, когда он умрет, что мучит его — жажда или голод, а женская шея на свой лад рассказывает о том, довольна ли женщина овладевшим ею мужчиной или лжет, притворясь… Неспроста же, не случайно наши глаза вечно алчут других частей тела, тех, что мы прячем, выставляя напоказ только лица как единственно правдивый фрагмент своего портрета. Живущее в каждом из нас томленье по сокровенной плоти, по зрачкам сосков, по пушку живота — это жажда истины. Она родилась раньше нас, она всегда своевременно предостерегает нас, но мы не всегда прислушиваемся к ней… Или все это глупости? Может, чужие помыслы на поверку не столь и опасны? Может, наше тело каждое мгновение меняется под неизменным ярлыком? Оно не принадлежит нам и, подобно сиянию дня, обновляется каждым утром? Наши слова перелетают с губ на губы, или, точнее, постоянно находится кто-то, кто одалживает на время губы словам, так что слова неизменны, а тела меняются. Нас связывает только общность действия: глагол, что растет и тащит всех за собою, хотя его формы разнятся в каждом из нас. Все мы здесь, возможно, просматриваемся насквозь, и просто не существует того, что кажется нам спрятанным и мрачным, все мы на деле открыты друг другу вплоть до самых потаенных уголков, и каждый, являясь собою, бывает и кем-то еще. Каждый из нас, может статься, заключает в себе всех прочих, и душа любого человека вполне доступна чужому взгляду. Все в этом мире разлито повсюду, всякий из нас есть все мы, и каждому нет конца и края. И все-таки число тел здесь больше числа душ».
«А лица?» — возникало тут в голове Исайло Сука и возвращало его к картине. О лицах стоило задуматься отдельно: их, почти все, можно было распределить между его знакомыми, и Исайло Суку без труда удалось узнать в невесте с фрески сестру одного из посетителей своего ателье. Рисуя ее лицо, обрамленное волосами, как платком, Сук на миг вообразил себя рисующим собственную свадьбу, и эта мысль надолго лишила его ночного покоя. Рисуя руки, он смотрел на палец девушки, надрезанный ножом, чтобы капля ее крови смешалась с кровью жениха, уже упавшей в кубок с вином, который предстояло осушить молодым в знак соединения их судеб… У него было мягкое сердце, и, случалось, в дождь, он, прижавшись щекой к окну, вдруг чувствовал, как что-то похожее на дождевые струйки стекает и по эту сторону стекла. Дорога его жизни извивалась и извивалась…
«Не вся в конце концов листва с меня осыпалась, — подумалось ему как-то. — Может, надежда еще есть, и разница в годах между Одолой Лешак (так звали девушку) и мною преодолима».
В те дни дело кипело в руках Исайло Сука, с ним расплатилась стеклорезная мастерская, работа над копией продвигалась быстрее и получалась лучше, чем того можно было желать, он уже прямо-таки ждал часа, когда иссякнут чудеса и кончится везенье. Тут-то он и посватался к Одоле и получил согласие, которое тогда, в канун второй мировой войны, никому, кроме жениха, не показалось ни важным, ни удивительным.
С осени сорокового года обрученные прогуливались парой, не замечая крепчавшего ветра, или на веранде «Трех шляп» угощались сваренной в савской воде фасолью, и Одола с изумлением заметила однажды, что листья миндального дерева, под которым они сидели, падают прямо в тарелку Исайло Суку, а он, нимало не смущаясь, отправляет их в рот вместе с выловленными из похлебки кусочками копченого мяса.
«Не поторопилась ли я? — приходило порой ей в голому, — Что здесь почем — не довелось еще узнать».
А потом пришел день венчанья, захлебнулся в чашах с вином, и вещи обесцветились и принялись выстраиваться возле них полукругом. Ожидая гостей на скромное свадебное торжество, Исайло Сук заканчивал копию «Брака в Кане» и, смакуя удовольствие, загодя рассаживал приглашенных по образцу, подсказанному картиной. Правда, одна фигура никак не вписывалась в фреску XV века. То был брат невесты. Этого рыжего молодого человека, о котором поговаривали, что не только волосы, но и мысли его отдают красным и что он носит бороду как знамя — в знак протеста, Исайло Сук тщетно искал среди присутствующих на бракосочетании в Кане и, наконец, махнув рукой, решил, что брата невесты, изображенной на фреске, вообще не было на свадебном обеде. Повеселились славно, оказалось, что брат и сестра умеют петь тихонько, словно бы идущими из другого дня голосами, а Исайло Сук и Одола надрезали пальцы и уронили в общую чашу две капли крови, смешавшиеся, как на фреске, и выпили каждый свою долю, а чашу выкинули за окно, которое еще поутру Одола убрала первыми цветами, высаженными в корытце с тщательно просеянной землей. Одола внесла в мансарду над аптекой тяжелый узел волос, за который вечно цеплялись паутинки, а также запах новой обуви и быстрые руки, которые, садясь, подкладывала под себя. В своем новом жилище она с непривычки то и дело ушибала локти, но, принявшись однажды наводить порядок, так уже и не смогла остановиться, неутомимая, как ручей. Разбирая книги, сваленные в кучи под покатой крышей, она нашла множество мелких вещиц, забытых между страницами в дни, совершенно ей чуждые. Взяв поднос, она собрала на нем груду удивительных закладок, о которых так и не вспоминали неизвестные читатели: ножнички для стрижки усов, сплющенные сигареты, сухие лимонные корочки, кисточки для рисования и даже лорнет.
Так началась их совместная жизнь, жена привыкала к мужу, а в свободное время училась мужнину ремеслу, избрав, однако, не живопись, а скульптуру — лепила, глядя на фрески, небольшие фигурки святых. Это прекрасно у нее получалось, и она продавала этих маленьких куколок из обожженной глины, «еретиков», шутила она, переметнувшихся из православия в католицизм, который, как известно, ваять особы, причисленные к лику святых, разрешает. Так-то, контрабандой, и попали в свое время прославленные святые в вечный город Рим. Бывало, вечерами, когда они сидели, занятые каждый своим делом, а над ними нависал косой потолок мансарды, Исайло Сук, глядя на свои перепачканные красками пальцы, соединенные кисточкой с холстом, подумывал, не совершает ли он ошибку, столь дотошно воспроизводя детали оригинала? Не лучше было бы и для картины, и для Одолы, его жены, если б он не был им столь безупречно верен и хотя б иногда давал себе волю…
Время летело, пришла война, и Одола поняла, что вообще не вышла бы замуж, если б не приняла предложение Исайло Сука. Улицы опустели, не вернулись в Белград многие их знакомые, и в числе прочих пропал брат Одолы. Одола жила в постоянной тревоге, но продолжала работать, и лишь по ее постепенно тускневшим волосам можно было догадаться, насколько измучили ее бессонница и усталость. Бросалось в глаза, что уши и пальцы ее стали почти прозрачными. Теперь она ткала и продавала небольшие коврики, вплетая в их узоры силуэты старых сербских монастырей, найденные в эскизах мужа.
Он между тем по-прежнему копировал фрески и в 1943 году как раз собрался перенести на полотно «Тайную вечерю», украшавшую свод одного из храмов Печской патриархии, — сюжет, уже скопированный им перед самой войной. Конечно, сейчас не было возможности бродить по монастырям, так что пришлось довольствоваться старыми зарисовками. Он работал дни напролет, переложив на плечи Одолы заботы о хлебе и одежде, а в сумерки, как когда-то, опять повадился ходить в открытый до комендантского часа кабачок «Под липой», где можно было хлебнуть кукурузной водки и кофе из жареной сои. Здесь, в тесноте, за длинным столом, стоявшим во втором зале кабачка, в глубине подвала, он сидел, как всегда заказав свои два стакана вина, в окружении совершенно незнакомых людей, потихоньку привыкая к ним, как пес к блохам. Мало-помалу он стал узнавать тех, кто разок-другой уже попадался ему тут на глаза, и однажды, сидя, как обычно, в центре стола (отсюда видна была входная дверь), сам того не заметив, принялся распределять между посетителями роли персонажей с картины, над которой сейчас трудился. Со временем он нашел среди завсегдатаев лики апостолов Петра и Павла, потом безбородого Иоанна, Луку с курчавой, как и на фреске, бородой и мохнатыми ресницами, так что его «тайная вечеря» постепенно собиралась за длинным столом кабачка «Под липой». Случалось, кое-кто из уже узнанных героев исчезал, но это не было серьезной помехой, так как среди новичков легко отыскивалось подходящее для замены лицо. Осенью сорок третьего года Исайло Сук почти завершил работу — и дома, и там, в кабачке; недоставало только двух фигур — Спасителя и Иуды. Христа необходимо поместить где-то здесь, в центре, где сижу обыкновенно я сам, прикидывал он, и его глаза беспрестанно перебегали от человека к человеку в поисках лица, напоминавшего чертами учителя с «Тайной вечери» в Пече. Место Иуды, в проходе, напротив Христа, почему-то всегда пустовало, и поэтому Исайло Суку никак не удавалось рассмотреть в ком-нибудь из посетителей еще и его.
Однажды вечером, под закрытие, Исайло Сук, сидя за длинным столом на своем обычном месте, ел ячневую кашу с луком, как вдруг снаружи послышались выстрелы и клочья разорванной уличной тишины повисли в воздухе. На мгновенье зал замер, а потом, когда гул голосов вновь наполнил кабачок, по ступенькам кубарем скатился, влетел внутрь парень в синих выцветших брюках. Торопливым шагом он направился в глубь погребка. Без лишних слов, стараясь остаться незамеченным, он сел за стол напротив Исайло Сука, окостеневшего от ужаса. Перед ним был брат Одолы Лешак, его жены, и, несомненно, это он спасался от немецкого патруля. Уставившись в рыжие волосы и бороду, Сук тут же узнал его: этот мог быть Иудой! И не только тем, с фрески, чье место он занял, но и подлинным — ведь обратись он к Исайло Суку здесь при всех, откроется их знакомство, и немцы, ворвавшись, уведут обоих.
Следя краешком глаза за немецким патрулем, появившимся в дверях, Исайло Сук подался вперед и не мигая глядел в обрамленное рыжей бородой лицо, пытаясь уловить, чего же все-таки не хватает в нем для того, чтобы оно походило на лицо Иуды. Он ощутил кисточку в пальцах и хотел наспех, по памяти, исправить эти черты, в незначительных деталях нарушавшие сходство. А потом, когда немецкие солдаты были уже рядом, Исайло Сук понял, что никакой кисти нет в его руке и что он, единственный в зале, стоит, указывая пальцем на невысокого рыжего человека, молча сидящего по ту сторону стола.