Элли
Наши дни
Надо мной нависает голубое, безоблачное небо, а впереди извивается лента асфальта и уходящее в бесконечность море травы. Я непроизвольно прикрываю глаза, когда из-за поворота появляется знакомый вид. Каждый раз он застает меня врасплох. Ты долго едешь по длинной прямой дороге, затем извилистый крутой поворот – и вот он, сложенный из кирпичей тюремный блок для мужчин-заключенных.
Я снова закрываю глаза и словно наяву вижу, как сотни мужчин колотят кулаками по бетонным стенам. На них нет рубашек – они обнажены по пояс, они режут руки о колючую проволоку, которой обнесен периметр, тщетно пытаясь найти выход. Должно быть, так и выглядит ад.
Обитатель такого места часто в чем-то подобен золотой рыбке, которую ты выиграл на городской ярмарке, – полуживая, она безучастно смотрит на тебя огромными глазами сквозь прозрачный полиэтиленовый пакетик. Ее судьба предрешена – остается только вяло трепыхаться в тепловатой воде в ожидании, когда ты вернешься домой и будешь вынужден бросить ее безжизненное, раздутое тело в унитаз и нажать на кнопку смыва.
Большинство заключенных заслужили свое место здесь, оказались в неволе совершенно не случайно. Но только не он. Он совершенно не заслужил быть запертым здесь с теми, кто действительно представляет опасность для общества.
Я скрещиваю руки и крепко обнимаю себя за локти, чтобы ненароком не потянуться к дверной ручке. По счастливому стечению обстоятельств ближайшая ко мне дверь сломана. Выкидываться из машины на полном ходу – не самая умная мысль на свете, но то, что меня сейчас ждет, кажется не более привлекательным. Мне придется пройти через всевозможные заборы, пропускные пункты, тюремных охранников, досмотры, через целую кучу комнат и коридоров, чтобы в конце концов сесть на неудобный стул и оказаться лицом к лицу с ним. И сейчас это пугает меня чуть не до смерти. Пугает сильнее всего, что было в моей жизни. Если он не сможет помочь…
Моя приемная мать, Диана, бросает на меня взгляд. Она носит бифокальные очки, когда водит машину, и в этих очках ее карие глаза выглядят огромными. То, что она решила подвезти меня до тюрьмы, удивительно. Диана ненавидит делать для меня что-то, что выходит за рамки ее опекунских обязательств.
«Вряд ли встречу с твоим отцом в тюрьме можно назвать веселым пикником», – проносится у меня в голове ее голос. Я имею право на одну встречу в месяц и всегда отмечаю их в календаре. Каждый раз она почему-то об этом забывает, и список ее бессмысленных оправданий все растет. Обычно мне приходится либо просить Джастина, моего парня – у него-то есть машина, либо не ехать вовсе.
– Ты в порядке? – спрашивает Диана, приглушая звук радио. Вместо звуков песни группы «Битлз», вещающей что-то о вчерашнем дне, машину заполняет звук белого шума. Вчерашний день меня занимает меньше, чем мое детство. Детство, в котором я бы сидела в одной машине с моими настоящими родителями, а не с этой странной женщиной, которую я не могу воспринимать как близкого человека.
Я знаю, что если попробую заговорить, мой голос сорвется, так что просто киваю. Не знаю, видит ли она мой жест. Ее беспокойство очевидно – я вижу, как напрягаются ее плечи, когда мы подъезжаем к знаку «Исправительное учреждение Хаббертон». Диана быстро дотрагивается до четок, свисающих с зеркала заднего вида, и затем одним быстрым плавным движением снова кладет руки на руль. Интересно, думаю я, какой унылый говнюк удостоился чести назвать своей фамилией тюрьму?
Не могу представить политика, который захотел бы, чтобы его имя запомнили по убогому зданию, построенному посреди никому не нужных, заброшенных полей. Я представляю себе реакцию какого-нибудь парня из трастового фонда, получившего в качестве наследства такой вот сюрприз, и едва удерживаюсь от того, чтобы рассмеяться. Перед моими глазами встает образ – Коннор Ноулз, самый богатый ученик из нашего двенадцатого класса, и его дедушка, который сообщает ему:
– Послушай, Коннор, я хочу оказать тебе настоящую честь. Подарить не какой-то там винтажный Корветт или недвижимость, или деньги. Гораздо лучше! Твое имя, выбитое на табличке, висящей на заборе из сетки, куда люди приходят умирать.
Я прикусываю губу, когда воображаемый Коннор Ноулз, рыжеволосый и веснушчатый, замирает с таким возмущенным лицом, будто весь его мир находится на грани катастрофы. Его ноздри яростно раздуваются от несправедливости и обиды – именно так он выглядел прошлым летом, когда кто-то случайно пролил пиво на его дорогущую рубашку-поло во время пенной вечеринки.
Диана совсем выключает радио, когда мы подъезжаем к забору, увенчанному заостренными наконечниками. Рядом с ним стоят угрюмые охранники с суровыми лицами. Мы обе замолкаем – количество оружия и общая серьезность обстановки вселяет испуг. Диана направляет машину через распахнутые проржавевшие ворота, прямо к зеленому знаку парковки, который возвышается вдали. Старый «бьюик» тяжеловесно сворачивает на дорогу, и Диана паркует его с гораздо большей осторожностью, чем требуется.
– Мне нужно покурить, – заявляет она, доставая полупустую пачку легкого кэмела с приборной панели. Затем распахивает дверь машины и, шаря в поисках зажигалки, продолжает: – Это место в тоску вгоняет. Я побуду пока в машине, ладно?
Я расстегиваю ремень безопасности, не сводя с нее взгляд, потом разворачиваюсь, чтобы поискать на заднем сиденье машины. Я не только ищу сумку: мне нужно выяснить, что собирается делать Диана, пока я навещаю папу. Наконец я нашариваю ремень своей сумки из искусственной кожи и, склоняясь ниже, заглядываю под коврик на полу машины и под пассажирское сиденье. И вот под ним нахожу искомое – маленькую металлическую фляжку.
– Диана, – строго говорю я. Она поворачивает ко мне голову и видит фляжку в моих руках. Диана пожимает плечами. Ее маленький секрет для меня давно уже не тайна – в конце концов, мы живем вместе. Тут сложно что-нибудь скрыть.
– Только глоточек, – говорит она сквозь сигарету, зажатую в губах. Я прикидываю варианты и решаю воспользоваться возможностью.
– Тогда я везу нас домой сама.
– У тебя прав нет.
– У меня есть права, – возражаю я. – У меня машины нет. Дай мне по крайней мере сесть за руль, пока мы не выедем на шоссе. Это дало бы мне около двенадцати миль пустой дороги – а значит, необходимую для меня практику.
– Ты хочешь, чтобы я разрешила тебе сесть за руль в месте, где стражей закона больше, чем нормальных людей?
– Это вряд ли, – указываю я на очевидное преувеличение. – Ну, или можешь пить и вести машину сама, подвергая нас всех опасности.
– Ладно, ладно, – неохотно соглашается Диана и тянется за фляжкой. – Но будешь лихачить – я сама сяду за руль.
Я хихикаю. Диана, читающая нотации о надлежащем вождении, – картина настолько же смешная, как и идея о наследовании тюрьмы. Если бы не я, она бы потеряла свои права еще несколько лет назад, когда выпивка стала постоянным спутником ее жизни. Выпивка и еще азартные игры.
– Что тут смешного? – выражает она свое недовольство, и морщинки над ее верхней губой становятся еще глубже, добавляя Диане возраста. Ей едва ли за пятьдесят, но выглядит она на все семьдесят. Курение не пошло ей на пользу, впрочем, как и алкоголь.
– Ничего, – выдавливаю я.
– Иди уже быстрее, – произносит Диана, обойдя блекло-бежевый «Бьюик-Лесабр», чтобы выпустить меня. Единственный способ открыть мою дверь – потянуть за ручку снаружи. Наши взгляды пересекаются, когда она делает приглашающий жест рукой – словно я какая-то особа королевских кровей на важном приеме. Затем Диана неловко опускает руку мне на плечо, выражая поддержку.
Я делаю последний решительный вздох и заставляю себя выйти из машины на бетонную дорогу. Тут же начинаю дрожать – наполовину от холодного ветра, наполовину от тревожного предчувствия. Сейчас мне предстоит не только войти в саму тюрьму – мне предстоит начать все-таки этот запоздалый разговор с отцом.
Нужное мне здание виднеется вдали, и я медленно иду вперед, то и дело оглядываясь на Диану через плечо. Сейчас она кажется вполовину меньше. Она сидит на капоте машины, словно зная, что мне необходимо, чтобы мне еще раз помахали рукой на прощание, иначе я просто сбегу.
Здесь четыре разных отделения – от тюрьмы общего режима до тюрьмы строгого режима, каждая находится в отдельном крыле. Я направляюсь к башенке общего режима, и мои ладони взмокли так, словно их натерли детским маслом. Я вытираю их о брюки, пока жду охранника, чтобы сообщить ему, что пришла повидаться с заключенным номер 107650. Имена здесь никакого значения не имеют – ты всего лишь еще один ублюдок на совести у работников тюрьмы. Я ничем не отличаюсь от прочих посетителей, и скучающий сотрудник исправительного учреждения почти на меня не смотрит, пока сканирует мои документы. Так же безразлично он проталкивает бейджик посетителя сквозь щель под стеклянной перегородкой.
Я жду, пока меня осмотрят. Охранница велит поднять руки и сканирует меня с помощью ручного металлоискателя. Ее затянутые в перчатки ладони толкают и тормошат меня, пока она проверяет, не пронесла ли я с собой что-нибудь. Дресс-код здесь строгий. Посетителям нельзя надевать одежду голубых цветов – такую обычно носят заключенные – или зеленого с коричневым – это уже цвета рабочей одежды сотрудников тюрьмы. Никаких сандалий или шлепок, никакой открытой одежды, минимум украшений – список можно продолжать бесконечно. Пронести сумку тоже не позволяется, так что я оставляю ее здесь, пишу свое имя и отказ от претензий.
Поток посетителей несет меня к зоне для свиданий. Ее легко можно было бы перепутать со школьной столовой – пластиковые стулья, царапины на столах, светло-голубая краска. На одной стене нарисованы люди, которые держатся за руки, у стены напротив стоят торговые автоматы.
Если встать у входа и постараться разглядеть получше, становится ясно, что картину рисовали заключенные, а посвящена она человеческому многообразию и важности доброты. Потом ты замечаешь несколько деревянных возвышений у дальней стены, каждое – со своим микрофоном, и начинаешь чувствовать себя как-то не в своей тарелке, потому что у каждого микрофона сидит охранник. Их специально учат высматривать контрабанду и вообще обращать внимание на все, что может показаться подозрительным. Если они заметят, как кто-нибудь нарушает правила, из микрофона раздастся первое и последнее предупреждение.
В первый раз со мной пришла Лоретта, моя бывшая социальная работница. Все время, что мы тут были, она пыталась запугать меня до смерти. Вооруженные охранники громко выкрикивали приказы, на меня сыпались нескончаемые правила – вроде того, что обниматься или целоваться разрешается исключительно в начале и в конце свидания. Когда охранник наорал на меня за то, что я попыталась подойти поближе, я не выдержала и слезы заструились по моему лицу.
Большинство свиданий так и проходит – члены семьи всхлипывают, пока заключенные беспомощно смотрят на них, неспособные ничем помочь, кроме как неловко похлопать их по руке. После первого неудачного свидания у меня ушло много времени на то, чтобы собраться с духом и вернуться. Отстраненная холодность тюремных порядков словно преследовала меня. Я даже прикидывалась больной, когда в школе устраивали какие-нибудь мероприятия – меня пугало все, хоть отдаленно похожее на строгую официальную систему тюрьмы Хаббертон. Сейчас же я сижу, скорчившись на жестком пластиковом стуле, и сверлю взглядом дверь. Моя нога выбивает по плитке пола нервную дробь. Иногда охранники приводят отца всего лишь через несколько минут, а иногда это занимает и весь час.
Он не сразу меня видит. Я наблюдаю за ним: как он идет, сгорбленный, голова опущена, ноги шаркают по полу, взгляд обращен вниз. Как только он переступает порог, его глаза, такого же голубого цвета, как и мои, немедленно начинают шарить по комнате. Наконец он замечает меня. Вот тогда мой отец снова становится человеком. Его плечи выпрямляются. Прибавить ходу ему не позволено, но теперь он шагает увереннее. Он дожидается, пока охранник займет свое место на стуле около микрофона и даст разрешение подойти ко мне. Отец одет в синие брюки и серую хлопковую футболку и пока стоит лицом ко мне, то ничем не отличается от какого-нибудь рабочего с фотографии сайта по поиску работы. Потом он поворачивается, и я вижу на его футболке номер – единственное, что выдает в нем заключенного. Дрожа, я встаю на ноги, всматриваюсь в его лицо. В его глаза – они немного светлее, чем мои – постепенно возвращаются краски. Они не такие яркие, какими когда-то были, но огонек надежды в его взгляде все еще теплится. Отец состарился – такие люди, как он, обычно старятся от избытка солнца, а он вроде как просто поизносился. Он никогда не говорил о том, что происходит с ним в тюрьме. Я стараюсь не представлять, как выглядит его рутинный день, и он никогда не поднимает эту тему сам.
– Элли!
Длинный, скорее даже долговязый, он быстро целует меня в щеку и заключает в объятия. В течение нескольких секунд я нахожусь в его крепких руках, чувствую, как он вдыхает запах моих волос, слышу, как он шепчет мое детское прозвище: «Птенчик». Отец пахнет табачным дымом и деревом гикори. Я знаю, что он учился здесь ремеслу. Сказал, что хочет стать плотником, когда выйдет. Ну что ж – отличное применение его знаниям.
– Садись, – говорит отец, подходя к столу, из-за которого я только что встала.
Мы меняемся местами – каждый заключенный должен сидеть лицом к охране, чтобы за ним было проще наблюдать.
– Пап… – произношу я так, что он настораживается.
– Что случилось? – сразу реагирует он и наклоняется вперед, но его руки лежат на столе – их должно быть видно все время.
– Сколько еще?
– Мою апелляцию не приняли.
– Так ч-что… – начинаю я, заикаясь. – Теперь все?
– По крайней мере, на ближайшие пару лет.
– Папа, я больше так не…
Будучи не в силах продолжать, я прикусываю костяшки. Ненавижу плакать, когда он рядом. Он ничего не может сделать, никак не может утешить, хотя сидит прямо напротив.
– Птенчик, – произносит он, взглядом умоляя меня прекратить, и быстро, пока никто не заметил его движения, украдкой вытирает мое лицо. – Ты же знаешь, я больше всего на свете хочу выйти отсюда. Быть с тобой.
– А в этот раз у нас все будет по-другому?
– Ну конечно, – заверяет он, виновато понурив голову. – Я не пил уже почти десять лет. И знаю, что испоганил твое детство.
– Ты помнишь это, папочка? – спрашиваю я, выставляя вперед руку.
Он смотрит, как я поворачиваю к нему свое запястье, и видит на нем чуть красную полоску шрама.
– Похоже на ожог или шрам от пореза.
– Знаешь, как я его заработала?
Он качает головой и предполагает, что я упала с велосипеда.
– Нет.
– Обожглась, когда делала макароны с сыром?
– Даже не близко.
Он жмет плечами и говорит, что сдается.
– Помнишь, как ты всегда носил с собой карманный нож? Обычно он лежал в заднем кармане твоих джинсов. А однажды ты забыл его в грузовике. Я решила немного поиграть и взяла нож, чтобы сделать стрижку своей кукле. Моей маленькой куколке Бриджет.
– И ты случайно порезалась? – подытоживает он.
– Почти, – говорю я, вздрагивая. Мои пальцы медленно очерчивают шрам. – Ты вернулся из магазина и очень расстроился, обнаружив на сиденье своего автомобиля кучу кукольных волос. Ты был зол, что я взяла нож и испортила куклу, и сказал, что покажешь мне, что может случиться, если играть с острыми предметами. – Тут я подношу руку к его лицу, чтобы он мог как следует изучить ее. – Мне было шесть.
Он ненадолго закрывает глаза, после чего на них проступают слезы.
– Я знаю, что подвел тебя, но я все еще твой отец.
– Ты понимаешь, почему мне так тяжело поверить, что ты ничего ей не делал?
– Элизабет… – начинает он и пытается осторожно усадить меня назад на стул, но я никак не могу удержать себя в руках. Этот день полностью меня опустошил.
– Нет. Я больше так не могу, – заверяю я и начинаю плакать.
– Вот поэтому я так хочу выйти отсюда. Я хочу показать, что действительно изменился, справился со своей вспыльчивостью. Что бросил пить. Это мне совсем не шло на пользу. Я хочу начать все сначала, Птенчик. Но тебе нужно немного помочь мне все исправить, – говорит он, понижая голос. – Нам нужно найти новые улики. Свежие улики. Или, что лучше, чтобы кто-то сменил свои показания.
– Но показания ведь нельзя менять.
– Рассказ – это всего лишь вопрос точки зрения. Свидетели могут передумать, рассказать историю по-другому…
– И тогда что?
– Мне нужно, чтобы ты кое-что сделала, – произносит он, тянется к моей руке и отдергивает ее назад, когда охранник одергивает его по микрофону. – Нужно, чтобы ты…
Я резко поднимаю руку, прерывая его. У меня есть новости. Вообще мне следует их рассказать но вместо этого я хочу запихать их себе в глотку. Он может передумать и насчет колледжа, и насчет того, чтобы жить со мной, и я боюсь, что если не расскажу ему все сейчас, у меня больше никогда не хватит смелости это сделать.
– Мне нужно тебе кое-что рассказать.
– Ладно.
– Это… Это тяжело.
Его глаза пристально вглядываются в мои, и я отвожу взгляд, переводя его на соседний столик, где какая-то латиноамериканка заходится в рыданиях.
– Элизабет, что бы ни случилось, я пойму.
– Я так рада, что вокруг нас сейчас куча народу, – неслышно шепчу я.
– Что ты говоришь? – тревожно переспрашивает он. – Почему ты рада?
– Нет, ничего.
На его лице отражается боль. Он откидывается на спинку кресла, и я открываю рот, чтобы наконец-то сказать ему правду, когда вдруг громкий скрежет пронзает комнату. Звучит так, будто по полу тащат стул, затем разносится какой-то треск. Я спрыгиваю со стула, ныряю под столешницу в поисках укрытия и даже ударяюсь об нее головой. Я озираюсь, расширенными от ужаса глазами ищу источник этого звука. Как будто кто-то пронес пистолет или еще какое оружие. Папа тоже здесь, под столом, лицом к лицу со мной, и я слышу, как он шепчет:
– Мне противно просить об этом, но она – наш единственный выход.
Из динамиков разносится голос, быстро выпаливающий инструкции – заключенным выстроиться в ряд у стены, посетителям собраться у стены напротив.
– Ты хочешь, чтобы я нашла ее? – с немалым удивлением спрашиваю я. – Да она даже видеть меня не захочет.
– У нас нет других вариантов. Она единственная, кто может помочь.
– И она мне не навредит?
– Нет. Мне – да, но не тебе, – заверяет он, берет меня за руку и добавляет: – Она винит меня. Не тебя.
– К стене, – командует крепко сложенный охранник и тыкает ботинком папу в спину, заставляя его встать. – На сегодня посещение окончено.
Выбираясь из-под стола, я своими глазами вижу, что «свободный» и «заключенный» – понятия, легко меняющиеся местами. Я смотрю, как отец встает в строй, пока сама присоединяюсь к другой группе людей. Все вместе мы беспомощно смотрим, как лица тех, кого мы любим, исчезают за сталью и стеклом. Это не первый раз, когда подобное происходит. Пару месяцев назад кто-то притащил контрабанду, и часы посещений были отменены. Сегодняшние виновники – тощий белый парень, уже закованный в наручники, и еще более тощая женщина, прижимающая к окровавленному носу ладонь. Охрана ведет ее в медпункт. Она изменила? Попросила о разводе? Или, может быть, узнала, что у него есть любовница? Папа одними губами говорит мне: «Я люблю тебя», и его уводят в камеру. Наш разговор остается неоконченным. Вся наша жизнь – одна прерванная беседа за другой, нерегулярная переписка и нечастые посещения. Я так много знаю о нем – и еще больше о нем не знаю. Направляясь назад к Диане, я вдруг понимаю, что смогла избежать разговора, которого так боялась, но не испытываю облегчения, а чувствую, что в груди разливается ощущение несправедливости. Совсем как тогда, когда отца приговорили к двадцати годам тюрьмы и я поняла, что он больше не будет частью моей жизни.
Я напоминаю себе, что после этого ничего особенно и не изменилось.