Этот дом всегда казался мне громадой. Особенно когда переехали сюда из Подмосковья, в 39-м. Массивное серое здание располагалось как раз напротив Третьяковской галереи и возвышалось над Замоскворечьем. Из окон последних этажей видны были Москва-река и Кремль. Дом был только что построен для советских писателей.
Я уже знала, что здесь жил и умер Антон Семенович Макаренко — автор знаменитой «Педагогической поэмы».
Зимние месяцы проводил в этом доме Михаил Пришвин, чьи рассказы о природе я читала детям. Говорили и о Константине Треневе, который тоже жил в Лаврушинском. Его пьесу «Любовь Яровая» я смотрела в театре. Неужели я воочию увижу всех этих знаменитых людей и даже стану их соседкой? Сердце мое замирало…
Поразило меня и внутреннее убранство дома. Парадные лестницы, старинные люстры, дубовый паркет. Квартиры были однотипные: три комнаты и еще маленькая — для прислуги.
Когда мы въехали в новую квартиру на седьмом этаже, одна комната была закрыта на замок. Выяснилось, что прежде квартиру занимал Иван Капитонович Луппол, человек из окружения Алексея Максимовича Горького. После смерти Горького он стал организатором и директором музея писателя в Москве. Одна из комнат и была занята библиотекой бывшего хозяина. Нас это нисколько не смутило. Несказанно были рады и двум комнатам.
Буквально через несколько дней после переезда появилась жена Луппола — Мария Евгеньевна. Рассказала, что мужа ее арестовали, она же не имеет своего угла и скитается по знакомым. Мы посочувствовали ее бедам и предложили временно пожить в пустой комнате, которую уже освободили от книг. Разумеется, без прописки, нелегально. Она с радостью согласилась. Мы и думать не думали, что совсем скоро пожалеем о своем порыве.
Не знаю, каким образом, но без нашего ведома Мария Евгеньевна незаконно оформила одну из больших комнат на себя. Ради сохранения добрососедских отношений мы не роптали. Вскоре в своей комнате она поселила молодого любовника. По странному стечению обстоятельств, он оказался бывшим воспитанником колонии Антона Семеновича Макаренко, который к этому времени уже умер. Правда, связь свою соседка держала в тайне. Но, как известно, мир слухами полнится… Одним словом, Мария Евгеньевна казалась нам женщиной властной и непредсказуемой.
Постепенно мы стали обживаться в новом доме. Жильцы уже знали, что по профессии я — врач, обращались за помощью.
Однажды заболел наш сосед Виктор Григорьевич Финк. Я пришла его навестить. С этого дня началась наша дружба. От него я и услышала леденящую душу историю о бывших хозяевах нашей квартиры. Описываю ее так, как услышала от Финка.
— История трагическая, — рассказывал Виктор Григорьевич. — Вы, должно быть, знаете, что у Алексея Максимовича Горького был сын, Максим Пешков, который умер при загадочных обстоятельствах. У него была красавица жена, все звали ее Тимошей. Иван Капитонович Луппол, муж Марии Евгеньевны, влюбился в нее безумно. Жена, разумеется, узнала и решила отомстить. За Лупполом была закреплена машина и постоянный шофер, которому он доверял. Мария Евгеньевна решила воспользоваться ситуацией. Она сблизилась с шофером, мало-помалу стала черпать у него нужную информацию. А вскоре — и писать доносы на собственного мужа. А тут неожиданно умирает Максим Пешков. По одной из версий, причиной его преждевременной смерти было умышленное отравление. Подозрение пало именно на Луппола, чему немало поспособствовала Мария Евгеньевна. Короче, — закончил свой рассказ Финк, — она его и отдала в руки НКВД. Ивана Капитоновича арестовали, судили и сослали в Сибирь. Там он вскоре и умер.
После войны из Чебоксар приехала моя мама с детьми. Нас было уже пятеро, не считая няни для младшей дочери Любочки, которая родилась в 49-м…
С Марией Евгеньевной мы прососедствовали лет двадцать. Она все надеялась заполучить свою квартиру назад. Но даже после реабилитации мужа ей ничего не вернули. Думаю, она и не хлопотала особенно, боясь разоблачений. Ведь уже после смерти Сталина стали обнародовать имена доносчиков. Зачем ей было рисковать?
В начале 60-х соседка тяжело заболела. Молодой любовник из колонии Макаренко бросил ее, так и не дождавшись обещанной прописки. Марию Евгеньевну положили в больницу, откуда она уже не вышла. Наша семья заняла, наконец, всю квартиру.
Чего-чего, а тишины и покоя в нашей квартире не было никогда. Вечно толпились родственники, друзья детей. Кто-то приезжал, кто-то уезжал. Особое оживление наступало, когда из Тульского суворовского училища приезжал наш воспитанник, он же племянник Саша. Как правило, он приводил за собой ватагу товарищей, прибывших в Москву для участия в военном параде на Красной площади. Обычно человек двадцать суворовцев вваливались в нашу квартиру. В доме их уже ждал по-праздничному накрытый стол: пирожки, салаты, холодец, рыба… Потом подавалось что-нибудь горячее и обязательно сладкое и чай. Я старалась побаловать ребят, ведь у большинства из них отцы погибли на фронте.
Однажды ребята заявились с подарком от друзей-нахимовцев. Что за подарок, никто не знал. Решили посмотреть, отправившись зачем-то в ванную, да и еще прихватив с собой собаку.
Через несколько секунд в ванной раздался взрыв и повалил густой дым. Первой, дрожа всем туловищем, выскочила собака и стремглав бросилась на балкон. Потом стали выбегать мальчишки. Саша пытался пожар потушить: открыл краны с водой. Но огонь разгорался, а дым выедал глаза. Оказалось, нахимовцы решили подшутить над суворовцами и послали в подарок дымовые шашки. То-то было смеху! Чуть не сгорели…
В другое прекрасное утро, вскоре после возвращения из Франции, в квартире раздался звонок. В этот день никого не ждали. Накинув халат, я пошла открывать.
На пороге стоял пожилой человек с седыми, кудрявыми волосами, морщинистым лицом и темными, печальными глазами. Руки его слегка дрожали. Не знаю почему, но я сразу почувствовала, что это — отец. Мой отец, которого я не видела почти сорок лет.
Несколько минут мы молча смотрели друг на друга, потом он произнес: «Прости».
Что творилось в моей душе, объяснить трудно. Ведь я была уверена, что отца давно уже нет в живых. И вот он стоит передо мной… Забыв обиды и не задавая вопросов, я на секунду прижалась к его груди… Потом пригласила в дом. Он вошел, но продолжал стоять, словно онемев. Еще бы! Перед ним стояла не худенькая девчушка, которую он видел последний раз в Паревке, а взрослая красивая дама — благополучная и счастливая, судя по большой, богато обставленной квартире, блистающей к тому же безукоризненной чистотой.
Почему-то мне стало безумно жалко этого человека — моего отца. Он прожил у нас неделю, много пил, плакал и каялся. Рассказывал подробности о втором браке, где у него было уже трое взрослых детей. Но счастлив отец не был. Новая жена, по его словам, оказалась настоящим жандармом в семье. Но самое печальное — она постоянно угрожала, что выдаст отца гэбэшникам, если он вздумает от нее уйти. Страх разоблачения не отпускал его ни на минуту.
— Я же жил под чужим именем, — признался отец. — Взял имя своего брата Павла…
Я что-то слышала об этой истории от родственников, но до конца не верила.
Через семь дней отец вернулся в Белгород, где жил теперь. А через какое-то время пришло письмо от его дочери. Она сообщала, что вот уже два месяца, как отца парализовало, что вся семья выбилась из сил, и спрашивала, нельзя ли его положить в какую-нибудь больницу. Мол, мне, врачу Кремлевской больницы, сделать это несложно.
«Всего неделю этот человек был моим отцом, — думала я, — а в той семье прожил сорок лет… И теперь, старый и больной, стал лишним».
Я все сделала, чтобы помочь ему. Написала на бланке Кремлевской больницы к главному врачу Белгорода письмо с просьбой госпитализировать отца. Отца положили в больницу, даже выделили отдельную палату. В больнице он вскоре и умер.
С мамой они так и не встретились. Когда отец был в Москве, она еще лежала в больнице после несчастного случая. Я не хотела ее волновать. Мне казалось, она всю жизнь любила его одного…
Писательский дом в Лаврушинском по престижности мог сравниться разве что со знаменитым правительственным домом на набережной, описанным Юрием Трифоновым. Здесь предоставляли квартиры только тем, кто имел большие заслуги перед литературой и государством. Это были особо привилегированные писатели. Во всяком случае, так мне казалось. В Лаврушинском жили Владимир Луговской, Илья Сельвинский, Константин Паустовский, Николай Погодин, Вениамин Каверин, Валентин Катаев, Маргарита Алигер, Агния Барто, Павел Нилин, Константин Федин, Степан Щипачев, Михаил Бубеннов. Всех не перечесть…
Многие из них имели литфондовские дачи в Переделкине — это тоже считалось знаком особого отличия. Некоторые были прикреплены к Кремлевской спецполиклинике и больнице, к «цековской» столовой и спецраспределителю, в котором прекрасные продукты, недоступные простым смертным, оплачивались наполовину. Одним словом, дом был элитный, живший особой жизнью, скрытой от посторонних глаз…
Во дворе был разбит красивый, всегда ухоженный сквер. Дети гуляли с няньками. В детский сад почти никого не отдавали. Но рядом с нашим домом стояли деревянные бараки, построенные еще во время войны. В основном в них жили татары — люди бедные. Дети напоминали голодных волчат. Писательским чадам с ними играть не разрешали.
У нас тоже была няня и домработница одновременно — Евдокия Ивановна. Дети звали ее бабой Дуней. Практически она была членом нашей семьи. Дочь Люба говорит, что она уже в детстве, живя в доме в Лаврушинском, поняла, что существует неравенство. В писательских семьях, как правило, было по две домработницы. Многие писательские семьи уговаривали бабу Дуню перейти к ним, сулили ей большие деньги. Но она до конца своих дней оставалась с нами. Водила Любу в музыкальную школу, когда ей еще не было и пяти лет. Баба Дуня была безграмотной, но записывала за педагогом все ноты и пыталась объяснить Любе.
Конечно, я мало уделяла внимания детям. Дни и ночи проводила в больнице. Когда Люба говорит сегодня, что мы тоже относились к элите, я возражаю:
— Я и твой отец — мы всегда очень много работали. Мы всего добились сами. Вспомни, я и дома работала, приходя из больницы: или шила, или вышивала. Руки разрабатывала. Ведь я же хирург…
— Да брось, мама, — твердит свое Люба. — А школа французская, куда меня отдали учиться? А Институт международных отношений? Проректором по кадрам работал там лучший папин друг!
— И все-таки мы жили не так, как писатели. Вспомни! — опять не соглашаюсь я. — С соседями по дому особенно не общались. Нашу семью побаивались. Знали, что Вячеслав Васильевич работает в КГБ.
— Мой отец был единственным человеком из КГБ в этом доме. Когда выходил со мной на прогулку, обычно говорил: «Люба, запомни: здесь водится вредное растение по имени Пастернак…»
Да, двор, в котором можно было увидеть Бориса Пастернака, выносящего мусорное ведро, обычным не назовешь. Помню, поэт Семен Кирсанов прогуливал собаку… Всегда вежливо раскланивался Вениамин Александрович Каверин — автор знаменитого романа «Два капитана»…
Жили в нашем доме и просто энергичные литераторы, имеющие заслуги в основном перед собственной семьей. Их имена мало что говорили читателю. Сейчас мне кажется, что эти люди, прежде всего, и влияли на атмосферу в доме.
Иногда я называла этот дом «домом ненависти». Хвалить какого-нибудь писателя в присутствии другого считалось непростительным. Собеседник тут же отворачивался или менял тему разговора. А то и вовсе спешил уйти. Мне казалось, что все писатели враждуют между собой. И основой этой вражды была даже не творческая, а обыкновенная человеческая зависть. Ссоры и размолвки возникали, на мой взгляд, из-за сущей ерунды. Это могла быть изданная книга, полученная премия, путевка в Дом творчества, литфондовская дача. И все что угодно из сферы материальных благ.
Больше всего удивляло, что все эти люди были хорошо обеспечены. Ведь это были советские времена, когда фигура писателя всячески поднималась на пьедестал. Гонорары в те времена были большие, к тому же особо отмеченным мастерам слова платили по высшей ставке.
Порой мне казалось, что лучше и не знать никогда авторов знаменитых книг. Иначе постигнет разочарование…
Особую жизнь вели и жены писателей. Никто из них, как правило, не работал. В окололитературных кругах их называли «жёписами». Было принято, что женщина, вышедшая замуж за писателя, должна всю себя, без остатка, посвящать мужу, создавать ему условия для работы, воспитывать детей, заниматься хозяйством. Мало того, жена-домохозяйка считала необходимым присутствие домработницы, а иногда и сразу двух. Я не понимала такой жизни. Не раз замечала, что избыток свободного времени далеко не всем «жёписам» шел на пользу, дни они проводили в светской болтовне, в досужих сплетнях и интригах. Причем часто вовлекали в эти интриги мужей и даже детей…
Писательские дети тоже принадлежали к элите. Как правило, они получали хорошее воспитание. Но, на мой взгляд, в большинстве случаев это были трудные дети. Подчеркиваю: не все, но в большинстве. Их ли в этом вина? Думаю, нет. Скорее — родителей. Вообразите: отец всегда находился дома, прислуга всегда освобождала дочь, сына от всяких обязанностей и забот. Лето всей семьей проводили в домах творчества — в Переделкине или на море, в Коктебеле, Пицунде… Мне кажется, что у ребенка, растущего в такой семье, с малых лет создавалась иллюзия, что можно жить роскошно, не делая ровным счетом ничего.
Вы спросите: к чему эти нравоучения? Не есть ли это это просто старческое брюзжание?
Думаю, нет. Как врач я видела много болезней и смертей. Убеждена, что жизнь на всем готовом размагничивает человека, делает его менее жизнестойким. Так происходило со многими писательскими детками… Любое препятствие казалось им непреодолимым, да они и не хотели его преодолевать. У многих были проблемы со школой. В те годы филологическое образование считалось очень престижным. Писательские детки, как правило, учились в вузах, учитывая академические отпуска по разным поводам, по семь-восемь лет.
Они рано начинали заводить романы, непомерно пить и даже употреблять наркотики. Также рано женились или выходили замуж… Причем чаще всего приводили своих избранников непременно в родительский дом. Ничто не менялось, жизнь шла по прежнему кругу, домработницы, дома творчества, Пицунда, Гагры… Короче говоря, полное иждивение и лучи родительской славы…
Прожив около сорока лет в писательском доме, я была невольным свидетелем многих трагедий… И чаще всего трагические ситуации возникали у молодых…
Иногда мне кажется, что писателям, живущим в нашем доме, и сюжеты не надо было выдумывать. Выйди за дверь, посмотри в окно, прислушайся к шуму за стенами — вот и материал для романа или повести…
Драмы случались разные — творческие, бытовые, но чаще — любовные. Исход иных был роковым.
Помню, из-за любви покончили с собой, совсем юные, сын замечательного поэта Александра Яшина и дочь прозаика Федора Кнорре.
Стихи самого Александра Яшина любили в нашей семье. Некоторые строчки о природе я даже знала наизусть и часто повторяла. Хотя бы вот эти: «Высокомерие не к лицу — ни великану, ни мудрецу… В сосновом бору и березовой роще, где так многогранно хочется жить, мне, сильному — только добрее, и проще, и человечнее хочется быть…»
Жил в нашем доме сын Константина Паустовского — Алеша. Он был художником. И вот однажды… выбросился из окна. Ему было двадцать два года! Слышала, что его жена впоследствии написала повесть о своей жизни с Алешей.
Трагедий было немало. Одну запомнила особенно отчетливо.
Как-то летом мы возвращались с мужем на машине со своей дачи. Уже подъехали к арке, ведущей во двор, как вдруг услышали странный шум: казалось, что сверху упало что-то тяжелое. Мы остановились, выскочили из машины.
Жуткое зрелище предстало нашим глазам: на тротуаре, в луже крови, лежала женщина. По всем признакам она была мертва. Скорее всего, выбросилась из окна верхнего этажа.
Я побежала к милиционеру, охранявшему Третьяковскую галерею… Но он отказался покинуть свой пост: дескать, не имею права. Я прикинула, в каком подъезде жила эта несчастная… Вспомнила, что там расположена квартира писателя Михаила Бубеннова, с семьей которого мы дружили. Ворвалась к нему, в двух словах описала случившееся. Уже вместе мы побежали по этажам и стали лихорадочно звонить во все квартиры.
«Лев Ошанин» — было написано на одной из дверей. На наш звонок вышла домработница. Услышав ужасную новость, заверила, что у них все в порядке. Мы бросились дальше по этажам. Никакого результата. Интуитивно я опять спустилась к квартире Ошаниных. Снова стали звонить в дверь. На этот раз домработница встревожилась. Бросилась в спальню, в столовую — хозяйки нигде не было. Мы следовали за ней. И вдруг увидели — окно! Окно в спальне было распахнуто настежь… Значит, она, жена Ошанина.
Захлебываясь слезами, домработница рассказала, что хозяйкой ее была писательница Елена Борисовна Успенская, внучка Глеба Успенского, что Ошанин ушел от нее к другой женщине…
А в это утро он появился с молодой женой — забрать какие-то вещи. Разразился бурный скандал. После их ухода Елена Борисовна металась по квартире. Потом принялась за спиртное… Но кто мог предположить, что все закончится таким страшным образом?
Я посмотрела в распахнутое окно. Это был девятый этаж. «Скорая помощь» уже увозила безжизненное тело.
…А Лев Ошанин женился еще не один раз. Совсем недавно узнала о его смерти. Газеты писали, что умер он в одиночестве…
Сейчас мне кажется, что семейные неурядицы, страсти, измены, пьяные скандалы наполняли наш дом постоянно… В то же время случались трагедии прямо-таки шекспировского масштаба. Одну я так и называла про себя: «Ромео и Джульетта».
История нелепая и ужасная. Жил в нашем доме писатель Л. Была у него любимая жена, и больше никого. Детей не случилось. Супруги жили в согласии много лет. Но вот заболели… Лечились в нашей спецполиклинике. И вот, в один невеселый день врачи поставили Л. диагноз — рак. Он не хотел умирать долго и мучительно. Решил покончить с собой. Сообщил о своем решении жене. Она же не мыслила своей жизни без любимого мужа. Отравились вместе.
И что же? Когда после смерти производилось вскрытие, выяснилось, что диагноз был ошибочным. Муж был здоров. Но рак обнаружили у жены.
Похоронили супругов вместе. В доме сплетничали, что все свое имущество они завещали домработнице…
Я знала, что в нашем доме живет Юрий Карлович Олеша — автор «Трех толстяков» и «Зависти». Позднее была издана и его последняя книга «Ни дня без строчки». С самим же автором познакомиться мне не довелось.
Однажды я стояла за молоком в длиннющей очереди. Ох уж эти очереди! Сегодня о них забыли. Но как же они раздражали, выматывали душу! Сколько времени мы проводили в этих очередях! А что поделаешь? Семью, маленьких детей надо было кормить.
И вот очередь… Сзади подходят люди, занимают за мной, потом отходят, предупреждая, что они здесь стоят… Часто не возвращаются. Все это нервирует. Вот опять какой-то мужчина задает осточертевший вопрос:
— Вы последняя?
Не оборачиваясь, чуть не кричу:
— Я, я, я!!
— Почему три «я», а не одно?
Реакция была неожиданной, я обернулась и с интересом посмотрела на мужчину. Лицо его показалось знакомым. «Кажется, он живет в нашем доме», — подумала я. Мне стало неловко за свою несдержанность, и я пробормотала извинения.
Так мы познакомились, это был Олеша. Потом я не раз встречала Юрия Карловича во дворе или около дома. Он всегда был один, к тому же нетрезв и скверно одет. Мы стали раскланиваться.
Оригинальный писатель, Юрий Карлович и человеком был неординарным, тонким, с редким чувством юмора и острым умом. Мне было жалко, что он пропадает. Однажды по праву врача я упрекнула его:
— Что за варварское отношение к своему здоровью, Юрий Карлович? Вы погибнете…
— А, пустяки, — ответил он.
— Давайте я полечу вас гипнозом? Вы знаете, я ведь училась…
Олеша вроде бы заинтересовался. Потом махнул рукой.
— Нет, мне уже ничто не поможет. — И добавил с улыбкой: — Ни дня без строчки и ни дня без вина!
Как врач я, увы, понимала, что болезнь его зашла слишком далеко и он уже не волен над собой.
…Через некоторое время узнала горестную весть. Какой-то человек обнаружил Олешу в луже мертвым — он захлебнулся.
Разговоры со знаменитыми писателями обычно заводились на скамейке в нашем скверике. В редкие свободные часы я выходила туда с вязанием или вышивкой.
Вениамин Александрович Каверин почти все время жил на даче, в Переделкине. В Лаврушинском появлялся редко. Был элегантен, подтянут, вежлив. Однажды, сидя на лавочке в сквере, разговорился со мной:
— Вы ведь живете в квартире, в которой жил секретарь Горького? А знаете, у меня хранится много писем Алексея Максимовича…
Я слушала с интересом. Потом неожиданно спросила:
— Вениамин Александрович, а когда вы начали писать?
— О, это было давно… Я родился в Пскове, а потом приехал в Ленинград… А с первым моим рассказом была такая история. Я тогда учился в Ленинградском университете и должен был сдавать курс логики профессору Ложскому. А меня очень интересовала неевклидова геометрия Лобачевского… Вы представляете, что это такое?
— С трудом, — ответила я.
— По этой теории параллельные линии пересекаются в пространстве. И вот после экзаменов, проходя мимо Дома литераторов, я увидел объявление о конкурсе начинающих писателей. Я решил написать рассказ. Пришел домой. Взял лист бумаги, расчертил его на две половины. На одной половине стал писать историю студента, моего ровесника, живущего в двадцатые годы. Студент проигрывается в карты и хочет уйти в монастырь. На другой стороне я написал историю монаха, живущего в семнадцатом веке. Монах, напротив, порывает с религией и уходит в мир. Но самое интересное, что я заставил своих героев встретиться на берегах Невы. Представляете? То есть сделать то, что доказывал Лобачевский своей теорией…
Не дав мне сказать и слова, Каверин вежливо попрощался и ушел в дом.
С Валентином Петровичем Катаевым я тоже была знакома коротко. Он казался заносчивым и высокомерным. Еще бы! Слава его гремела. Читали «Траву забвения» и «Святой колодец». А все дети знали, чуть ли не наизусть, «Белеет парус одинокий» и «Сына полка».
Однажды он остановил меня, когда я по каким-то делам выходила из подъезда. Он тоже любил сидеть в нашем скверике.
— Посидите, Прасковья Николаевна, куда вы все спешите… Посидите… Вон дочка ваша с няней гуляет…
— Да некогда мне сидеть, Валентин Петрович, — сказала я. — Работа такая… Это вы, писатели, все дома сидите…
— Не скажите… Наши профессии схожи. Вы лечите тело, а мы врачуем душу… Знаете, сколько писем мне приходит от совсем незнакомых людей.
— Ну, мне писем не пишут, — пошутила я. — Все больше подарки дарят.
В другой раз я сидела на скамейке и что-то вязала, сосредоточенно подсчитывая петли.
Катаев присел рядом, поздоровался и сказал, глядя на мою пряжу:
— А вы слышали, Прасковья Николаевна, миф об Ариадне?
— Нет, — ответила я. — Расскажите…
— Ариадна — греческая богиня. Она была дочерью критского царя Миноса, внучкой бога солнца Гелиоса. Ариадна влюбилась в юного героя Тесея — сына бога Посейдона. Не буду рассказывать всех перипетий этого мифа. Но однажды Тесей был заключен в лабиринт на острове Крит. В лабиринте обитал Минотавр — чудовище в виде человекобыка. И что же придумала Ариадна, чтобы спасти возлюбленного? Она дала Тесею клубок ниток. Разматывая его, он нашел выход из лабиринта. Отсюда появилось выражение «нить Ариадны»…
Катаев засмеялся. Потом посмотрел на мое вязание и ехидно добавил:
— Вот вы все вяжете да вышиваете… У вас тоже, наверное, есть волшебная нить? Кому клубочек подарите?
— Ох, Валентин Петрович, — вздохнула я, подыгрывая писателю. — Наверное, это мне добрая колдунья подкинула волшебный клубочек. Ведь я из деревни. А вот стала врачом, живу в писательском доме.
— И все тянется ниточка?
— Видите, тянется… Куда ж ей деться?
На той же скамеечке услышала диалог мамы — жены писателя и ее маленького сынишки.
— Мама, помнишь, мы шли мимо домика и ты сказала, что это церковь?
— Да, милый. Церковь.
— А кто в ней живет? — продолжает допытываться мальчик.
— Бог.
— А где он работает?
Мать замялась в поисках ответа:
— Бог не работает. Он…
— Он — писатель! — радостно воскликнул малыш.
Я опять сидела на любимой скамеечке со своим вязанием. Ко мне подсела Агния Львовна Барто. Это была большая грузная женщина, всегда почему-то в черном. И глаза ее были грустными.
— Не люблю этот дом. Мрачный. Кажется, что здесь живут призраки.
Я не согласилась:
— Да что вы, Агния Львовна. Дом как дом, лучше других. И вам ли печалиться? Ваши стихи знают наизусть все дети. Вот дочка моя младшая все время повторяет: «А болтать-то мне когда? Мне болтать-то некогда!» Вы — счастливая. Вас вся страна знает.
Она посмотрела на меня странно и сказала:
— Вы врач и должны понять… Мой сын погиб здесь. Вышел из дома, хотел покататься на велосипеде. Поехал из нашего переулка, свернул на набережную. Навстречу шел грузовик. Этот грузовик сбил моего мальчика насмерть. Ему было девять лет… А вы говорите, стихи… Что стихи? Пустое…
Были и забавные случаи.
Однажды вышла из подъезда и глазам своим не поверила…Тротуар перед домом был сплошь усеян осколками тонкого дорогого фарфора. Что случилось? Неужели семейный скандал с битьем посуды и выкидыванием ее на улицу? Причем посуды, судя по всему, очень дорогой…
Позже все выяснилось. В нашем доме жил писатель Вадим Кожевников, автор известного тогда романа «Щит и меч». Моя дочь Люба дружила с его детьми, да и мы с мужем нередко заходили в гости к Кожевниковым-старшим. Оказалось, что из поездки в Китай чета Кожевниковых привезла дорогой сервиз и… обезьянку. Когда в доме никого не было, обезьянка, из хулиганских побуждений или просто развлекаясь, чашечку за чашечкой выбросила в окно почти весь китайский сервиз. Не знаю, что стало с обезьянкой после этого случая.
Друзей в писательском доме у нас практически не было. Исключением стала семья писателя Михаила Семеновича Бубеннова. Сейчас мало кто вспомнит эту фамилию, да и книги писателя в магазинах не продаются. А сразу после войны, скажу без преувеличения, весь народ зачитывался романом «Белая береза». Тогда Михаил Семенович был писателем знаменитым. Роман он начал писать еще на фронте, как говорят, по горячим следам. Бубеннов рассказывал, как, возвращаясь с войны, вез в вещевом мешке рукопись «Белой березы». Книга была опубликована в 47-м году, а в 48-м Бубеннову, одному из первых, была присуждена Сталинская премия. Книгу перевели на несколько языков. Но самое главное, Михаил Семенович получал тысячи писем — откликов на свой роман. Я видела эти письма.
Мы познакомились в начале 60-х… Так получилось, что мне прошлось лечить и делать операции, по разным поводам, почти всем членам его семьи.
Михаил Семенович казался мне человеком необыкновенно честным, он всегда говорил, что думал, и ничего не боялся. К тому же был очень трудолюбив. Нравился он мне и потому, что, как и я, родился в крестьянской семье и всего добился трудом и талантом.
Он рассказывал, как еще в начале века его предков сослали за что-то из Центральной России на Алтай. Там он и родился, но особенно любил именно Среднюю полосу России, поэтому и назвал свой роман «Белая береза».
В 60-е годы, когда началась «оттепель», на Бубеннова стала нападать критика, называли его сталинистом, перестали печатать. Жизнь ему отравляли исподтишка и в нашем доме: считали антисемитом и Бог знает кем… Он не сдавался и платил хулителям той же монетой. Все эти баталии подрывали здоровье. Говорили, что он умер от пьянства. Но я-то знаю, как было на самом деле. Михаил Семенович страдал холециститом, к тому же запущенным. Его оперировали дважды. Но после второй операции начался перитонит. Он прожил недолго.
Очень жаль, что сегодня редко вспоминают имя Бубеннова. Впрочем, стоит ли удивляться, если понятия «патриот», «любовь к родине» стали у нас ругательными. А в героях нашего времени ходят уголовники, киллеры и интердевочки…
Недавно услышала по телевидению, как один молодой человек на вопрос, что такое Родина, ответил: «Это место, где мне хорошо жить».
А журналисты, телеобозреватели и политологи сплошь и рядом называют Россию «этой страной», а о любой загранице говорят с придыханием.
Когда слышу подобные речи, мне жалко не «эту страну», а вот таких сторонних наблюдателей. Короток их век. Ведь известно издавна: ни дерево, ни цветок, ни даже самая малая былинка без корней не живет.
Написала о Бубеннове и вспомнила еще одну свою соседку — Лидию Русланову. Она ведь тоже беззаветно любила Россию. Стоит только послушать ее песни.
Познакомила меня со знаменитой певицей сестра моя, Татьяна… Она была лечащим врачом ее приемной дочери. К тому же мы с Лидией Андреевной оказались соседями по балконам. Бывало, летними вечерами вместе любовались панорамой Москвы, открывающейся из наших окон. Правда, Русланова бывала дома редко. Выступления, концерты занимали все ее время. Причем популярность ее была огромна!
Лидия Андреевна казалась человеком веселым открытым и бесстрашным… Она была из тех, кто, как говорится, за словом в карман не полезет…
Но однажды я увидела ее другой — расстроенной и подавленной. Оказалось, на нее напали грабители. Накануне поздно вечером она возвращалась с концерта. Вошла в подъезд, поднялась на лифте, и прямо у дверей квартиры ее ударили чем-то тяжелым по голове. Русланова упала и потеряла сознание. Когда очнулась, увидела, что с нее сняли каракулевую шубу.
— Конечно, шубу жалко, — закончила она рассказ. — Но больше всего угнетает и унижает насилие…
Знала бы она, какие унижения ждут ее впереди! Вскоре после войны посадили ее мужа, генерала Крюкова. Ходили слухи, что из Германии он якобы вывез ценные картины. Потом арестовали и Лидию Андреевну.
Никогда не забуду, как из богатой ее квартиры по-варварски тащили вещи. Не вывозили, а именно тащили, ломали, бросали со всего размаху изумительной красоты хрустальные люстры, посуду. Больно было смотреть, как обращались с картинами: свалили возле лифта рамы, холсты и чуть ли не ходили по ним ногами… Приемная дочь Руслановой оказалась брошенной. Мы даже приютили ее на несколько дней, пока не объявились родственники.
Когда Русланова вышла из заключения, в наш дом она не вернулась. Но вновь стала выступать. Я была приглашена на первый же ее концерт.
Помню, Колонный зал Дома союзов был заполнен до отказа. Яблоку негде было упасть. Сверкание люстр, море цветов, аплодисменты, крики «браво!». И изумительный голос русской певицы…
Давно уже не живу я в Лаврушинском… Постепенно дом стал разрушаться и ветшать, требуя капитального ремонта. Ведь строился дом с деревянными перекрытиями.
В 70-х годах поселился в нашем доме американский промышленник, миллионер Арманд Хаммер. Тот самый, который приезжал в Советский Союз еще в 20-е годы и встречался с Лениным. Он купил в центральном, самом шикарном подъезде сразу два этажа и даже построил бассейн. В 80-е дом уже требовал не ремонта, а полной реконструкции. Хаммер, окрыленный перестройкой, предложил очень выгодный проект. Он хотел сделать из писательского дома гостиницу, а жильцам предоставить квартиры в других районах. Но вскоре Хаммер умер, так и не реализовав свой проект.
Дочь Люба ездит иногда в Лаврушинский к старинной подруге, которая живет там до сих пор. По ее словам, все прежние жильцы — знаменитые писатели — уже умерли. Умирает и сам дом. В подъездах появились огромные крысы…
Первый раз я увидела Кремль зимой 41-го года. Мне было двадцать восемь. Я уже работала в поликлинике. Однажды муж заехал за мной после работы на машине и решил показать Москву. Тогда-то я и увидела Кремль. Никогда не думала, что может быть такая красота на свете! У меня даже слезы на глаза навернулись… Мы ехали по Большому Каменному мосту, и Кремль был виден как на ладони: его башни и стены, купола соборов и верхушка колокольни. Помню, я попросила мужа объехать кругом, чтобы еще раз взглянуть и запомнить. Думала ли я тогда, что когда-нибудь стану кремлевским врачом и судьба подарит мне встречи с самыми выдающимися людьми моего времени? Государственными деятелями и полководцами, писателями и артистами, композиторами и учеными… Встречи скорее трагичные, нежели радостные. Многие заканчивались смертью, поэтому и запомнились особенно ярко. Когда я еще обдумывала книгу, моя старая приятельница, работавшая в Кремлевской больнице, сказала: «Мы давали подписку о неразглашении. Рассказывать о наших больных нельзя. Это неэтично».
В это время я слышала по телевизору подробный отчет хирургов об операции на сердце, которую сделали нашему президенту. Какие теперь тайны? Какое неразглашение? Вспомнила и молодость, когда приходилось конспектировать народного комиссара здравоохранения Николая Александровича Семашко. «Мы держим курс на полное уничтожение врачебной тайны, — утверждал академик. — Врачебной тайны не должно быть. Это вытекает из нашего основного лозунга, что болезнь — не позор, а несчастье. Но, как и везде в наш переходный период, мы и в эту область вносим поправки, обусловленные бытовыми пережитками. Каждый врач должен сам решать вопрос о пределах этой тайны». Это было сказано в 1928 году. Но звучит как нельзя современно. Тем более что я опять живу в «переходный период» и вольна сама для себя решать этические вопросы. Как, впрочем, и любые другие. Ведь главное завоевание нового времени — свобода.
Вторая Кремлевская больница находилась в Сокольниках. Ее территория являлась как бы продолжением парка. Опознавательным знаком служила пожарная каланча, видная издалека. Раньше на этом месте была обычная инфекционная больница. Четвертому управлению ее передали, видимо, из-за прекрасного месторасположения. К тому же все четыре корпуса были деревянные. Запах дерева, свежий воздух, прекрасный сад. В окна палат прямо-таки заглядывали ветки сирени, вишен, жасмина. И впрямь райское место! Особенно мне нравилось здание первого главного корпуса, где размещались отделения терапии и мое, хирургическое. Все было удобным и светлым: высокие потолки, просторные палаты, большая операционная, всегда белоснежное белье. Никакой надписи на здании не было. У каждого корпуса обязательно стояла охрана.
В этой больнице я проработала недолго. Меня направили туда сразу по возвращении из Югославии и недолгого декретного отпуска. В 49-м родилась моя вторая дочь, Люба. Я была счастлива.
Хорошо помню свой первый рабочий день. Встретил меня главный врач больницы Морщагин, был он доброжелателен и после короткой беседы направил к заведующему хирургическим отделением больницы Голомидову. Под его началом мне и предстояло работать.
При входе в отделение я столкнулась с неким А. В., бывшим ассистентом клиники профессора Бакулева. Когда я там работала, он изрядно и по любому поводу трепал мне нервы. Видно, такой у него был характер. Я сникла, еще не зная, что он стал уже профессором и, мало того, — главным хирургом этой больницы. С ехидной улыбкой А. В. приветствовал меня:
— Теперь мы снова будем работать вместе.
Сердце мое упало, настроение испортилось. Я твердо решила забрать документы и устроиться в любое другое лечебное заведение. Только бы подальше от этого человека!
Когда вошла в кабинет Голомидова, с ходу начала уверять его в том, что не подхожу для больницы столь высокого ранга. Мол, хирург я никудышный, к тому же в течение четырех лет, работая в Югославии, активной хирургией не занималась. Довольно долго я наговаривала на себя бог знает что. Голомидов внимательно выслушал мой монолог и сказал:
— Голубушка, здесь что-то не так.
Потом усадил в кресло подле себя и продолжил с усмешкой:
— Мне только такие врачи и нужны — откровенные, честные, самокритичные. А то, что вы четыре года не оперировали, так это дело наживное. За вашими плечами огромный опыт военных лет, клиника, работа за границей… Ну а если по-честному, что вас испугало?
Мне ничего не оставалось, как признаться, что не хочу работать с профессором А. В., и объяснить причины. Голомидов рассмеялся и, вставая, сказал:
— Нет, голубушка, я вас не отпущу. Работать будете со мной, и в обиду я вас не дам.
По выражению его лица и по некоторым незначительным фразам я поняла, что он тоже не в восторге от ведущего хирурга.
Так я начала работать во второй «кремлевке». Первое время только ассистировала Голомидову на операциях. Он многому меня научил. Всегда вспоминаю с благодарностью этого прекрасного хирурга-клинициста. К тому же и человеком он был порядочным. А таким людям, как известно, во все времена нелегко. Начал он врачебную практику в маленьком городке Чапаевске. Потом перебрался в Москву. Его заметили, пригласили в первую Кремлевскую больницу, где сразу назначили ведущим хирургом.
Все бы хорошо, но Голомидова подвел независимый характер. Он никогда не подлаживался к начальству, был против всякой показухи, хотел, чтобы врачу доверяли. Он прямо-таки восставал против бесконечных консилиумов в тех случаях, когда диагноз, поставленный больному, не вызывал сомнения. Считал, что ради перестраховки безрассудно отрывать академиков и профессоров от основного дела. В конце концов, Голомидов просто перестал являться на консилиумы и в наказание за это был понижен в должности. Из первой «кремлевки» его перевели во вторую. Но здесь он тоже пытался остаться самим собой.
Как и первый день работы, ясно помню первого знаменитого больного. Это был Алексей Маресьев, легендарный герой. Когда я увидела его воочию, даже растерялась от неожиданности. Только что появилась книга Бориса Полевого «Повесть о настоящем человеке», которую все читали взахлеб. Мне казалось, что Мересьев — просто литературный герой, что в жизни такого человека не может быть. И вдруг: Алексей Петрович собственной персоной…
Сначала сообщили из приемного покоя по телефону: «К вам поступает Герой Советского Союза Алексей Петрович Маресьев по поводу потертостей культей. Состояние удовлетворительное». И все-таки я побежала навстречу. Мне поскорее хотелось увидеть этого человека-легенду. Историю его тогда знал чуть ли не каждый. Отважный летчик, который в Великую Отечественную сражался в истребительном авиаполку, собственноручно сбил четыре самолета. Но в одном из боев фашисты подбили его самолет, сам он был тяжело ранен и девятнадцать суток ползком добирался до своих!..
Как врача меня больше всего поражала невероятная сила воли этого человека! После ампутации обеих ног он научился ходить, добился, чтобы его снова направили в действующую авиацию. Поразительно! Ну и, разумеется, было интересно сравнить живого героя с персонажем книги Бориса Полевого…
И вот Маресьев в моем хирургическом отделении. Лечение продвигалось успешно, хотя только мы, медики, знали, какие страшные боли в ногах он преодолевал.
Однажды я попросила Алексея Петровича рассказать что-нибудь из своей жизни.
— Когда я полз по лесу, знаете, что больше всего мучило? — рассказывал Маресьев. — Голод. До сих помню. Голод и жажда. Воду я пил из луж. А вместо пищи выкапывал съедобные травки. Ну и это было трудно. Руки мои были исцарапаны в кровь…
Маресьев пролежал у меня недолго. Такие люди в больницах не задерживаются. Но встреча с ним придала и мне уверенности в собственных силах и знаниях.
Несмотря на все заверения Голомидова, мне не удалось избежать столкновений с профессором А. В. Однажды вышел и прямой конфликт.
Оперировали больного, не помню его фамилии, с диагнозом «язва желудка». Операция прошла благополучно. Часть желудка пришлось удалить. Но я усомнилась в диагнозе, высказав предположение, что у больного — рак.
После операции мы вскрыли удаленный желудок, увидели большую язву, расположенную по малой кривизне.
— Мне кажется, что это рак, — сказала я. Недруг-профессор посмотрел на меня уничижительно.
— Читать нужно больше, чтобы хоть что-нибудь знать.
Я промолчала. Но последовала совету профессора. Перед гистологическим исследованием внимательно перечитала соответствующие страницы учебника по онкологии. Уверовав в безошибочность своего диагноза, на направлении написала «рак желудка» и подробно обосновала такой диагноз в истории болезни.
Прошло два дня. Как мне рассказали, увидев в графе окончательного диагноза мою запись, профессор пришел в ярость:
— Да как она смела! Кто ей позволил! Оперировал я, она только ассистировала!
И выдал мне убийственную характеристику: Мошенцева — бездарный хирург. Таким в Кремлевской больнице не место.
В этот момент я как раз находилась в патологоанатомическом отделении: не терпелось узнать результат исследования. Когда я вернулась с заключением, подтвердившим мой диагноз, профессора на месте не было. Зато все врачи были в сборе — интересно все-таки, чем закончится эта история! Кто-то смотрел на меня с сочувствием, кто-то — с ехидной усмешкой. Одна из злорадствующих принялась красочно описывать реакцию профессора на мое заключение. Я спокойно показала результат патологоанатомического исследования, позволив себе лишь ироничную реплику: «Бедный профессор!»
Как ни странно, но после этого скандала мы с профессором даже подружились…
Много было больных с заболеванием щитовидной железы. Часто требовалось хирургическое вмешательство. Удалять щитовидную железу было тогда очень сложно: слишком близко проходят сосуды, питающие головной мозг, нервы, голосовые связки. Но самое неприятное, что в начале 50-х применялся только масочный наркоз. Причем наркоз был не эфирный, просто больного усыпляли хлороформом. А хлороформ — вещество ядовитое и всегда отрицательно действует на щитовидную железу. Случалось, что больные плохо переносили и операцию, и послеоперационный период. К тому же было трудно защитить организм от инфекции.
Я знала, что в медицинской практике уже давно применяли метод полигипноза. Во 2-й Градской больнице существовала даже небольшая школа. Там устроили специальное помещение, которое не пропускало никаких посторонних звуков. Это очень важно, потому что во время сеанса больной должен слышать только голос врача.
И вот две с половиной недели я проходила курс гипноза… Как это было интересно! Я тихо внушала больному, что операция пройдет безболезненно, что он должен слышать только мой голос и повиноваться ему беспрекословно. Метод этот приносил положительные результаты.
Первую свою операцию с помощью гипноза, то есть без масочного наркоза, я провела во 2-й Градской.
Представьте, больной действительно не чувствовал боли. Профессора хвалили мои руки, мой голос и даже аттестовали меня.
Последующие операции такого рода я проводила уже в Кремлевской больнице. Все они прошли успешно.
Но спустя время я отказалась от этого метода. Слишком много времени занимала подготовка. А я хотела работать хирургом. Это было моей профессией.
Существовало полугласное правило для работающих в «кремлевках»: не знакомиться с посторонними людьми, то есть с теми, кто не имел отношения к нашему, четвертому, управлению. Поэтому среди медицинского персонала много было неженатых и незамужних.
Во второй Кремлевской больнице заведующим отделением у нас был Глеб Сергеевич Розанов, брат известного профессора хирурга Бориса Сергеевича Розанова. Хорошо воспитанный, тактичный, мягкий в обращении, во всех отношениях приятный человек. В больнице считали его интеллигентом.
Наверное, эта врожденная интеллигентность и подводила его нередко…
Некоторое время он работал в институте имени Склифосовского, в чем-то провинился. Реакция начальства на его проступок показалась ему несправедливой. Розанов уволился из этого престижного лечебного заведения. Да не просто уволился, а вообще уехал из Москвы. Стал работать врачом в сельской глубинке. Но и там ему не повезло.
Как-то на прием пришла интересная молодая женщина в сопровождении мужа. Глеб Сергеевич пригласил ее в кабинет, а мужа попросил подождать в коридоре. Задав пациентке предварительные вопросы, он мягко сказал: «А теперь приляжем на кушетку и я осмотрю вас». Муж, услышав через приоткрытую дверь это «приляжем», подумал бог знает что и пожаловался начальству на «развратного врача».
Начались неприятности. Глеб Сергеевич опять возвратился в Москву. Какое-то время был без работы. Но в медицинских кругах его знали как отличного специалиста. И вскоре он был приглашен на работу во вторую Кремлевскую больницу, а немного спустя стал заведующим хирургическим отделением.
И все бы хорошо. Но… Опять его преследовали неожиданности и приключения. В один прекрасный день в патологоанатомическом отделении случилось нечто из ряда вон выходящее: крысы отгрызли покойнику нос и что-то еще. Патологоанатома пришлось уволить. Взяли нового врача. Им оказалась красивая молодая женщина.
И произошло непредвиденное: Глеб Сергеевич влюбился в нового врача, да так, что забыл про все на свете, даже про обязанности ведущего хирурга. Вся нагрузка по работе легла на плечи женщин, особенно на меня и Надежду Ивановну Ковтун. На все увещевания и замечания Розанов не реагировал. Он был ослеплен.
Тогда мы решили действовать по-другому. На листе бумаги я нарисовала карикатуру: Глеб Сергеевич склонился над трупом и целится дубинкой в крысу, которая отгрызает у покойника нос.
Розанов намек понял и перестал без надобности ходить в анатомичку. Роман с красавицей, специалисткой по трупам, стал тихонечко угасать. Да и не положено было в Кремлевской больнице заводить романы с сослуживцами.
Многое было не положено нам. Анкета при приеме на работу была очень подробной. Недаром существовала даже присказка или частушка: «Полы паркетные — врачи анкетные». Мы давали чуть ли не клятву, что на первом месте в нашей жизни будет работа, и только работа. Тут уж не до романов и влюбленностей! К тому же, как я уже говорила, мы не имели права ни с кем особенно знакомиться. В театр или кино можно было пойти только с родственниками или сослуживцами…
Ни под каким предлогом никому нельзя было рассказывать, где мы работаем, где находится больница, кого мы лечим. И ничего в жизни не должно быть для нас важнее работы.
Особенно строго эти правила действовали в 50– 60-х годах.
Это было во второй больнице, в Сокольниках.
Лето. Прекрасное солнечное воскресенье. В открытое окно доносится щебет птиц и даже шелест листьев. В отделении, за дверью, абсолютная тишина. Я настроилась на спокойное дежурство.
Раздался телефонный звонок из кабинета главного врача Морщагина.
— Прасковья Николаевна, к вам сейчас должны прийти посетители — артисты Крючков и Андреев — к больному, тоже артисту, — Алейникову. Предупреждаю: они навеселе. Могут принести что-нибудь спиртное и для нашего пациента. Сами понимаете, к чему это приведет…
Конечно, я тут же проявила сверхбдительность — предупредила вахтеров, медперсонал, чтобы без моего разрешения «два веселых друга» не проникли к третьему. Мне сразу вспомнилась знаменитая песня из фильма, где блистательно играли все три актера. Что касается Николая Крючкова, о его пристрастии к алкоголю было известно давно.
Гости не заставили себя ждать, появились с огромным букетом цветов в вазе, в отличном расположении духа. Как положено, надели белые халаты, предъявили пропуска и направились в отделение. Но… были остановлены вахтером. Я подошла к артистам, представилась и поинтересовалась, что они несут с собой….
— Цветы. А разве нельзя? — поспешил ответить Крючков, будто ожидая вопроса…
— Цветы, конечно, можно.
Я пропустила гостей, не заметив ничего подозрительного…
— Спасибо, доктор, — разом сказали артисты и поспешили в палату.
Через какое-то время я отправилась на обход. За дверью палаты Алейникова услышала громкие голоса и взрывы смеха. Решила утихомирить гостей, напомнить им, что это все-таки не театр, а больница.
Вошла и не поверила своим глазам. Сияющий Петр Алейников сидел, свесив ноги с кровати, и произносил тост за здоровье своих друзей. Я ахнула! Сидеть, и тем более пить, ему было категорически запрещено. Всего три дня назад его привезли со съемочной площадки с острым приступом холецистита. Было очевидно, что произносимый тост был далеко не первый.
Не успела я вымолвить слово, Андреев с Крючковым наперебой стали приглашать меня к импровизированному столу:
— Прасковья Николаевна! Посидите с нами, отдохните. Выпейте чуть-чуть.
Но, видимо, вид мой был настолько свиреп, что они вскочили со стульев и потихонечку стали пятиться к двери, произнося слова извинений.
Позже я поняла свою оплошность. Оказывается, букет для Петра Алейникова стоял в вазе, наполненной коньяком. Ничего не скажешь: хитрецы! Обвели меня всенародные любимцы вокруг пальца.
Не так уж часто родственники благодарят врачей за внимательное отношение к пациенту, которого уже нет на свете. Многие рассуждают так: умер — значит медики виноваты: недосмотрели, ошиблись и даже — «зарезали»…
В больнице, что в Сокольниках, лечился у меня Георгий Семенович Шпагин. Он не принадлежал к сильным мира сего, был конструктором, изобретателем. В молодости работал слесарем-оружейником, потом занялся конструированием стрелкового оружия. Ему принадлежит идея создания крупнокалиберного пулемета, а также знаменитого во время войны пистолета-пулемета ППШ. Буква «Ш» и означает фамилию изобретателя. За создание этого оружия Шпагин в самом начале войны был удостоен Государственной премии.
Он был истинным самородком. Мне всегда казалось, что подлинные таланты чаще появляются не в столицах, а в провинции, из простого народа. Их никто не «двигает». Все достигнутое и созданное ими — плод личного таланта, ума, золотых рук. И как бы сегодня ни чернили прошлое, дорогу таким людям давала именно советская власть.
Взять хотя бы того же Шпагина. За свои изобретения он был награжден пятью орденами! Когда рассказывал, как в Кремле ему вручали третий по счету орден Ленина, глаза его сияли.
Но Шпагин умирал. Мы знали, что у него рак желудка. На операцию решились только потому, что надеялись продлить жизнь, если что-то удалим.
Эта операция преследует меня постоянно. Вот и сейчас, как кинопленку, прокручиваю все ее детали. Сестра надевает мне на руки перчатки. Больной уже лежит на операционном столе. Анестезиолог ждет указания начать наркоз. Больной засыпает. Начинаю обработку операционного поля…
— Скальпель, — в который раз произношу я. Делаю разрез. Хлещет кровь. Специальными зажимами перевязываем сосуды. Опять режу. Наконец дохожу до брюшной полости. Огромная лампа над столом освещает операционное поле. Начинаю смотреть, что же у больного. У Шпагина желудок полностью поражен метастазами. Смотрим дальше. Но что толку? Вокруг желудка — сплошная опухоль. Невозможно что-либо сделать. Все! Кончено! Операция бесполезна. Я зашиваю больного.
В такие минуты не хочется жить, наваливается что-то страшное и темное.
Я беспомощна. Беспомощны все, кто рядом. Беспомощна медицина.
Шпагина перевезли в палату. Когда он пришел в сознание, я сказала:
— Георгий Семенович, все, что могли, мы сделали.
Он не задавал вопросов. Видел по моим глазам, как прошла операция. Потом сказал:
— Прасковья Николаевна, не надо, не рассказывайте, не говорите ничего. Я вас благодарю за все…
Вскоре он умер, ему было 55 лет.
Я бережно храню подарок от его семьи — красную вазу, на которой выгравировано: «Дорогой Прасковье Николаевне Мошенцевой в знак благодарности за особое чуткое и великодушное отношение при лечении нашего горячо любимого мужа и отца». И подпись жены и дочери Георгия Семеновича.
Кажется, это были 50-е годы.
Однажды поступила к нам очень красивая женщина из одной среднеазиатской республики. Видимо, высокопоставленный муж добился, чтобы ее направили в Москву и положили к нам, во вторую Кремлевскую больницу. Она была русская. Блондинка, лет сорока, но лицо очень желтое. По виду — все признаки желтухи. Да и настроение у нее было неважное. Когда мы познакомились, она сказала:
— Доктор, вся надежда на вас…
— В чем дело, что вас беспокоит? — задала я традиционные вопросы.
— Побаливает вот здесь, справа, — сказала она. — В области печени. Сильных приступов нет. Боли, скорее, ноющие. Но самочувствие отвратительное.
— А дома к врачам вы обращались?
— Обращалась, но толку мало… — Она безнадежно махнула рукой.
Мы начали проводить обследование, и совершенно неожиданно в крови выявилась положительная реакция на сифилис. Причем резко положительная, так называемые «четыре креста». Все врачи сразу заволновались, потому что это был первый случай подобного заболевания в практике нашей больницы. Да и я с этим заболеванием никогда не сталкивалась. Сделали повторный анализ крови. Обнаружилось, что вообще вся структура крови была резко изменена.
Решили созвать консилиум. Хирурги поначалу отмалчивались. Картина была неясной. Желчнокаменная болезнь не подтверждалась. Терапевты высказали предположение, что подобная реакция в крови бывает при резкой желтухе. Я немного успокоилась, тешила себя надеждой, что, может быть, действительно где-то застрял камень. И терапевты подтверждали, что при сильной желтухе реакция на сифилис может быть положительная. Но мне в это верилось с трудом.
Через какое-то время из республики приехал муж. Очень влиятельный человек. С врачами вел себя пренебрежительно. Сказал, что местные врачи заболевания желчного пузыря не признают, а жена все время жалуется на боли.
Опять собрался консилиум, на котором было принято решение сделать пробную лаборатомию, вскрыть брюшную полость. Приготовили больную к операции. И что же? При вскрытии брюшной полости обнаружилось полное поражение печени. Диагноз сифилиса подтвердился. Встал вопрос, что делать с больной дальше. То ли перевозить ее в специальную больницу, то ли оставить у нас, но изолировать. Впрочем, она и так лежала в отдельной палате и ни с кем не соприкасалась.
Я сообщила ей диагноз, спросила, есть ли дети.
— У меня один сын, — сказала она. — Он в армии.
— Где вы могли заразиться? Откуда такая болезнь?
Больная моя заплакала.
— Я так и думала, так и думала, — всхлипывала она. — Знаете, это все из-за мужа. Там, дома, у него целый гарем. А я все должна была терпеть.
Видимо, она и раньше догадывалась о своем заболевании, а может быть, даже и знала наверняка.
На следующий день вызвали мужа, сказали ему о сифилисе. Он страшно возмутился. Стал прямо-таки орать в голос:
— Не говорите глупостей. Я буду жаловаться! Что за врачи здесь работают?!
Я опять забеспокоилась о сыне, не болен ли он, ведь сифилис передается и бытовым путем.
Он обозлился еще сильнее, наговорил мне кучу гадостей.
А потом меня вызвал к себе главный врач больницы и сделал официальное заявление:
— Прасковья Николаевна! Звонили из Министерства здравоохранения. Муж вашей больной подал на вас жалобу, якобы вы поставили неправильный диагноз и выдумали сифилис. Он требует, чтобы вас уволили. В министерстве тоже возмущены, что оскорбили человека столь высокого ранга. — Потом чуть тише добавил: — Да не волнуйся ты. Мы подчиняемся другому ведомству, четвертому управлению, а не министерству. Авось пронесет.
Конечно, он поддержал меня, потому что и сам был на консилиуме, все видел и знал, что диагноз поставлен правильно.
Скандал докатился и до четвертого управления. Поначалу там тоже гневались:
— Вы уверены в диагнозе? Что за дикий случай!
Наш главный врач, Федор Константинович, заявил, что на консилиум были приглашены и специалисты по венерическим заболеваниям. Диагноз правильный, это — сифилис.
Меня оставили в покое. Я же настояла, чтобы вызвали из армии сына этой женщины и положили в больницу на обследование. Может быть, этого и не следовало бы делать. Но я была слишком прямолинейной. Однажды спросила у Федора Константиновича, как обстоят дела с сыном. Он мрачно сказал:
— Оставь, Прасковья. Это не наш контингент. Не наш больной.
Мать мы продолжали лечить в нашей больнице. На выздоровление не надеялись, поскольку у нее была последняя стадия. Она все плакала, беспокоилась только о сыне, просила вылечить, если у него будет обнаружен сифилис.
— А что же муж? — спросила я. — Ведь он тоже, наверное, болен?
— Он лечился там, у нас, — ответила она безразлично, — но скрывал, от какой именно болезни. К тому же мы уже давно не поддерживаем супружеских отношений.
Вскоре ее забрал муж, повез на родину. Мы особенно не возражали. Она была обречена. Как сейчас, стоит она передо мной — изумительной красоты женщина, настоящая русская красавица. Через месяц она умерла. Это единственный случай в моей практике, когда я встретилась с сифилисом. Даже в военном госпитале не встречала.
Какие мои больные там: на работе, на службе, я не знаю. Но когда поступали ко мне, они становились проще, доступнее. Недаром испокон веку говорят, что человек может говорить откровенно только со священником или с врачом.
Более красивого пациента, чем Константин Константинович Рокоссовский, у меня, пожалуй, не было. Имею в виду не только внешнюю красоту, а удивительную гармоничность всего его облика. Наблюдали мы его вместе с урологом Галиной Ивановной Копейкиной из спецполиклиники, и Рокоссовский не раз, шутя, говорил: «Посмотрите, какие красивые у меня лечащие врачи».
Однако шутливое настроение у маршала случалось все реже и реже. Он был смертельно болен и, видимо, знал об этом. Заболевание считалось очень тяжелым — рак предстательной железы. Сначала его лечили всеми доступными способами. Но все было напрасно. Правда, кремлевские медики продлили ему жизнь лет на десять. Но в последние годы болезнь стала прогрессировать. Пошли метастазы. Положили его в больницу, но знали, что операция бесполезна.
Как сейчас, вижу его перед собой. Он всегда был выдержан, держался доступно, был откровенен и вел себя исключительно мужественно. Наступила самая мучительная стадия болезни — приближение конца…
Я знала, что Рокоссовский — личность исключительная. Он ведь командовал армией, когда шла битва под Москвой, был участником Сталинградской битвы. И мало кто знает, что в 37-м он был репрессирован и провел в лагерях и тюрьмах несколько лет, вплоть до начала войны.
Как-то вечером во время дежурства я зашла в палату Рокоссовского. Он не ожидал моего прихода, на лице его застыло страдание.
Я спросила:
— Константин Константинович, вам, наверно, очень больно. Почему вы терпите? Давайте сделаем обезболивающий укол.
— Прасковья Николаевна, я же солдат, — ответил он.
Однажды сказал:
— Доктор, вы когда-нибудь сидите? Сколько я вас вижу, вы все на ногах, все стоя.
— Так ведь работа такая, — ответила я. — Разве сидя осмотришь больного, разве сделаешь ему перевязку? А если операция… Ведь тоже стоя… Вот и получается, Константин Константинович, что хирург все время работает стоя.
Рокоссовский вдруг оживился:
— А вы знаете, Прасковья Николаевна, наши профессии в чем-то схожи. Ведь сидя тоже много не навоюешь, не проведешь военную операцию. Расскажу вам один случай из фронтовой жизни. Только сядьте, пожалуйста.
Я присела у его кровати.
— Это был 41-й год. Немцы рвались к Москве. Мои солдаты, чудом вышедшие из окружения, буквально заслоном стали на их пути. Но на решающем участке фронта немецкая артиллерия палила с необыкновенной яростью, началась атака. Мои бойцы и командиры буквально слились с землей. Казалось, никакая сила не сможет поднять их в контратаку. Что было делать? Что придумать? Не знаю, что меня толкнуло. Но я вдруг поднялся с земли, встал во весь рост и… закурил. Интересно, что я не чувствовал страха. Наверное, это было отчаяние. Солдаты мои несколько секунд, а может быть минут, смотрели в мою сторону. А потом стали подниматься с земли один за другим, один за другим… И пошли в атаку. И прямо-таки вырвали у врага победу.
Я слушала Константина Константиновича как зачарованная.
Да, этот человек остался солдатом до конца дней. Его выдержку и силу воли просто нельзя переоценить.
Умирал он у меня на руках. Я никогда не забуду этих мгновений, особенно выражения лица маршала. Лицо было спокойное, отрешенное. Глаза смотрели мимо меня, куда-то в неизведанное. Казалось, он уже приготовился к смерти, причем встречал ее без всякого страха.
Я не знаю, есть ли Бог. Но уверена, что существует там, в космосе, какая-то высшая сила, которую все мы не изучили и толком не знаем.
Шолохов попал в нашу больницу в 1968 году. Я уже писала о нем, но вот еще одно воспоминание.
Прошло около трех недель после операции. Больной поправился, порозовел, окреп. Коленные суставы мы привели в полный порядок. Исчезли боли, восстановилось движение, и я как-то пришла на обход в хорошем настроении и решила обрадовать Михаила Александровича:
— Теперь я разрешаю вам встать. Вы можете походить сначала по палате, а потом и по коридору.
Он обрадовался, стал говорить какие-то комплименты в мой адрес. А потом вдруг помрачнел и сказал:
— Как же я перед вами встану — весь я маленький, а ноги у меня кривые.
Я расхохоталась.
Когда Михаил Александрович стал расхаживаться и выходить на прогулку в коридор, произошло одно ЧП.
В соседней палате лежал тоже мой пациент, бывший представитель СССР в ООН Малик. У него был перелом плеча. Мы с ним были знакомы еще по Парижу, когда я там служила врачом посольства. И как старые знакомые, часто вспоминали о нашей встрече на побережье Атлантического океана, о Париже, о том, как я лечила его дочь.
Однажды я пригласила Малика в перевязочную для снятия гипса. И только мы стали выходить из дверей (обычно у нас принято — впереди идет больной, а за ним врач), как Малик бросился назад в палату, чуть не сбив меня с ног.
— Что случилось? — удивленно спрашиваю я.
— Там Шолохов!! — с трудом выговорил Малик, показывая рукой в сторону коридора.
— Ну и что же, что Шолохов? — ничего не понимая, спросила я.
Малик схватил меня за руку, усадил на стул и принялся сбивчиво рассказывать. А было вот что: Малика в Нью-Йорке по телефону из Москвы предупредило высшее начальство, что Шолохов едет в Америку по приглашению правительства и писательской общественности на какой-то форум и нельзя допустить, чтобы он явился туда пьяным…
Задача, прямо сказать, не из легких. Ведь в посольствах, а тем более в представительстве ООН, всегда были большие запасы различных дорогих вин, да и всякой другой выпивки. Каким образом удержать пьющего человека от такого соблазна? Невозможно…
— Знаете, что я придумал? — рассказывал Малик. — Пришлось раскошелиться, и изрядно. Официантов в отеле я уговорил налить в бутылки из-под дорогого вина с соответствующими этикетками сок и различные минеральные воды. Все это нужно было сделать быстро, до приезда Михаила Александровича. Одним словом, задание Москвы я выполнил. Любезно встретил писателя, сразу же заказал лимузин. Но Михаил Александрович с дорожки решил опохмелиться. Как откажешь такому гостю? Все было доставлено ему на выбор. Он принялся угощать сам себя, открывая одну бутылку за другой и тут же отставляя их обратно. В это время я с тревогой смотрел на часы: скорее бы отправить на совещание Михаила Александровича. Наконец-то пробили стенные часы — время отъезда. Слава Богу! Я твердо сказал:
— Пора, Михаил Александрович.
— Вот проклятые капиталисты, торгуют всякой ерундой — не вино, а вода, — сердито проговорил Шолохов.
Но обман все-таки раскрылся. Позже Малику рассказали, что Шолохов обо всем узнал и не мог ему этого простить.
— Поэтому-то и боюсь с ним встречаться, — рассмеялся под конец Малик.
В больнице Шолохов не пил. Его жена, Мария Петровна, часто со мной разговаривала довольно откровенно. Однажды попросила:
— Прасковья Николаевна, я вас умоляю. Подержите его подольше, посмотрите, какой он стал!
Он действительно поправился, порозовел, повеселел.
Выписываясь из больницы, Шолохов подарил мне на прощание два тома «Тихого Дона» с дарственной надписью:
Дорогой Прасковье Николаевне Мошенцевой с самой сердечной благодарностью .
Самый дисциплинированный бывший больной М.Шолохов.
6.3.1968 год.
Семен Михайлович поступил в терапевтическое отделение с нарушением сердечно-сосудистой системы и с переломом бедра.
Обычно больным с комбинированным заболеванием полагалось два лечащих врача. Так было и с Буденным. Его лечили Карева Татьяна Павловна, терапевт, и я — хирург. Лечение протекало благополучно. Семен Михайлович поправлялся.
Был выходной весенний дань. Солнце ярко освещало палату больного. За прикрытым окном весело щебетали птицы, доносился чарующий аромат роз, которых много было посажено на нашем маленьком «пятачке» — площадке перед окнами палат. И так совпало, что в этот день дежурили два лечащих врача Семена Михайловича. Не сговариваясь, мы с Татьяной Павловной одновременно вошли в палату с обходом.
Настроение у пациента было хорошее. Обрадовавшись нашему приходу, он стал рассказывать что-то из своей прежней боевой жизни, при этом, как всегда, шутил.
Мы знали, что Буденный был легендой еще до революции, но удесятерил свою славу после нее. Под напором конницы Буденного сдались и Ростов, и казачья столица Новочеркасск, и многие другие. Известна его фраза тех лет: «Да по мне все равно, какой фронт, мое дело рубать».
Его называли «красным Мюратом». Его называли «советским Маккензи».
Ходили сплетни о его первой жене: или она застрелилась сама, или он застрелил ее в припадке ревности. Говорили, что не заступился он и за вторую свою жену, красавицу-певицу Ольгу Михайлову, которую посадили как шпионку. Не знаю, выпустили ли. Когда он лежал в нашей больнице, его навещала третья жена, Мария Васильевна, у них и дети были. Буденный нам нравился.
— Знаете, милые дамы, — рассказывал он. — Я смолоду мечтал стать коннозаводчиком и, наверное, был бы известен этим на весь мир, не менее чем моими воинскими доблестями. Я ведь — солдат-кавалерист с 1903 года, вы не знаете? Участвовал в японской войны, где побеждал в боях с хунхузами. Участвовал и в Первой мировой на германском, австрийском, кавказском фронтах.
Я считался самым лучшим наездником не какой-нибудь — кавказской! — кавалерийской дивизии. Верховой езде учился в петербургской школе. Я — конник-профессионал. Попади в свое время не на фронты, а на конные состязания, был бы первым среди первых мирового класса кавалеристов. Да… Но случилось по-другому. В 1917 году мне было тридцать четыре. Меня вот-вот должны были произвести в офицеры. Но я решительно и сознательно выбрал революцию, а в ней большевиков…
Я решил, — посмеивался он, — что лучше быть маршалом в Красной Армии, чем офицером в Белой.
Мы во все глаза смотрели на этого доброго, простого, открытого человека и не верили, что перед нами Маршал Советского Союза, легендарный герой Красной Армии, о котором так много сложено песен.
Я впервые заметила, что у маршала один ус черный, а второй белый — седой.
— Семен Михайлович, а почему у вас усы разного цвета? — вырвался у меня вопрос.
Он улыбнулся, машинально прикрыв ладонью белый ус, и произнес чуть смущенно:
— Ах, шут возьми, не успел покрасить.
И рассказал историю про свои усы. Однажды шел бой с белогвардейцами. Пошли в атаку. Кони ржали под наездниками, поднимались на дыбы, раздавались крики «в бой», «в атаку»! Пули жужжали то слева, то справа.
И в разгар этого боя Семен Михайлович ощутил обжигающую боль с одной стороны лица. Но до таких ли мелочей было тогда? После боя Буденный заметил, что на него пристально поглядывают бойцы. Оказывается, на его лице остался лишь один черный, как всегда, закрученный кверху ус. А где же второй? Его не было. Он сгорел во время боя. С тех пор на этом месте всегда вырастал не черный, а белый ус. Семен Михайлович вздохнул и хитровато сказал:
— Ну, что делать, приходится этот ус подкрашивать. Не оставаться же легендарному маршалу без своих роскошных усов!
Этот странный Будда как будто смотрит на меня по ночам и тихо качает головой. Кажется, он стоит в моей комнате с незапамятных времен. Пытаюсь вспомнить, когда он появился.
Я только вышла из операционной, как подбегает ко мне заведующий хирургическим отделением Иван Васильевич Дьячков и просит пойти с ним в отсек, где лежит Юмжагийн Цеденбал. В нашей больнице лечились и больные из других стран. Бывали и диковинные случаи. Когда первое лицо Монгольской Народной Республики находилось у нас на лечении, его палату всегда охраняли монголы с шашками наголо. Страшновато было проходить мимо палаты. К тому же больница охранялась при входе, и без пропуска в нее никто не мог пройти, даже мы, врачи, хотя всех нас знали в лицо. Внутри больницы охрана выставлялась исключительно редко.
Только мы приблизились к двери, как два охранника по обе стороны скрестили свои шашки. «Прямо как в восточной сказке», — подумала я. Иван Васильевич что-то сказал по-монгольски, и нас пропустили.
Пациенту необходимо было внутривенное вливание, но вены плохо просматривались, и заведующий отделением не мог в них попасть, вот и призвал на помощь меня. С детства у меня были очень чувствительные руки. Меня даже экстрасенсы исследовали. Были случаи, когда при плохом освещении во время операции брюшной полости я отличала один орган от другого только по ощущению, с помощью пальцев. Мне всегда это было несложно. Руки заменяли мне глаза. Я могла оперировать практически вслепую. Профессора знали о моем таланте и при сложных операциях всегда брали меня в ассистенты. Так случилось и на этот раз. Сделав все необходимое, я вышла из палаты.
Через три недели мы случайно встретились с Цеденбалом и его женой в спецполиклинике. Они бросились ко мне, стали благодарить за помощь и вручили визитную карточку, на обратной стороне которой было написано: «Всю жизнь будем помнить Вас. Спасибо».
Вот уж не думала — не гадала, что Цеденбал меня запомнил, слишком в тяжелом состоянии он находился. Однако запомнил.
Цеденбал прекрасно говорил по-русски, что неудивительно: у него была русская жена. Они пригласили меня в гости (в то время жили они на Кутузовском проспекте). Я не воспользовалась этим приглашением, нам было запрещено встречаться с иностранцами, тем более ходить к ним в гости. И все же мне было приятно получить благодарность от столь известной персоны за столь незначительную услугу с моей стороны.
Цеденбал и подарил мне скульптурку Будды. В нашей больнице подарки принимать было запрещено…
Но меня вызвал главный врач и сказал:
— Этот подарок вы должны принять.
Что было делать? Я согласилась.
Почти все мои больные — все-таки люди необыкновенные. И чтобы ни писали сегодня, я вспоминаю о них с благоговением. До Кремлевской больницы подобных людей я просто не встречала. Особенно это касается наших военачальников: Рокоссовского, Баграмяна, Воронова, Соколовского, Василевского… Все они в тот или иной период были моими больными. И в каждом из них сочеталось почти несоединимое: твердость, бесстрашие, прямота. А с другой стороны: мягкость в обращении с людьми, умение понять другого, доброта, снисходительность.
Мы знали, что маршал Василевский неизлечимо болен. Рак. Это не было секретом и для него самого. Но не помню случая, чтобы он потерял самообладание или надолго погрузился в свои переживания. Напротив, он был внимателен к окружающим, никогда не срывал на них дурного настроения, поводы для которого у него были, как у всякого больного.
Александр Михайлович был хорошим семьянином, что особенно мне нравится в мужчинах и, к сожалению, не так уж часто встречается в жизни.
Сдружил меня с маршалом один случай. Как-то в мое дежурство пришла его навестить жена. Ну а мы, врачи, всегда смотрим на человека, прежде всего, как на больного. Я заметила, что с женой маршала не все в порядке. На медицинском языке это звучит так: признаки нарушения функции головного мозга — неустойчивость походки, плохая память, возбудимость психики. Позже я спросила Александра Михайловича: «Что с вашей женой?» Он тяжело вздохнул и сказал: «Это уже необратимо». В следующий раз с какой-то глубокой внутренней нежностью он подвел ко мне свою жену и познакомил нас.
Я еще раз посмотрела на нее очень внимательно и каким-то тридевятым чувством усомнилась в справедливости приговора психиатров и невропатологов. А надо заметить, что с самого начала врачебной практики у меня необычайно сильно была развита интуиция, я обладала даром предвидения. Даже могла предсказать, в какой день мой больной умрет. И в этот раз интуиция подсказала мне, что диагноз поставлен неверно. У жены Василевского — другая болезнь. Свое сомнение я высказала маршалу. Порекомендовала ему непременно проконсультировать жену у заведующего неврологическим отделением нашей больницы Работалова, которому я верила больше, чем какому-нибудь академику. Когда случались у нас консилиумы, он неизменно побеждал в определении диагноза, а рекомендованное им лечение всегда приносило успех.
Я по-товарищески попросила своего коллегу посмотреть жену Василевского. И что же? Интуиция не подвела меня и на этот раз. Работалов обнаружил у больной доброкачественную опухоль головного мозга. Наличие психического заболевания решительно отверг. Он посоветовал маршалу положить супругу в нейрохирургическую клинику. Василевский так и сделал. У больной действительно была обнаружена киста на головном мозге. Сделали операцию, кисту вырезали. Жена Василевского стала поправляться. Александр Михайлович был счастлив безмерно. Благодарил не только Работалова, но и меня за то, что я усомнилась в болезни и подсказала решение. И, конечно, за то, что не прошла мимо, не осталась равнодушной к беде его близкого человека.
Самому же Василевскому оставалось жить недолго. Мы продолжали лечить его уже дома. Я приезжала к нему, когда наступало время проводить очередной курс лечения. Приятно было видеть его помолодевшую супругу. Да и сам Александр Михайлович, хоть и временно, но чувствовал себя значительно лучше. Как правило, Василевский говорил мне с улыбкой:
— Прасковья Николаевна, дайте мне возможность закончить книгу об Отечественной войне. Потомки будут благодарны вам за это.
Я старалась шутить, отвечала, что такой симулянт напишет еще не одну книгу, мол, и беспокоиться не о чем. А сама молилась про себя и думала: хорошо бы он успел!
Сейчас мало кто знает, что Александр Михайлович — не просто маршал, а герой Отечественной войны в буквальном смысле этого слова. Это он командовал 3-м Белорусским фронтом, затем — советскими войсками на Дальнем Востоке, когда была разгромлена Квантунская армия. После войны он был министром Вооруженных Сил Советского Союза.
Василевский работал над книгой в конце 70-х, когда многие исторические события, особенно события войны, пересматривались. Ему было трудно.
Невзирая на мои запреты, он работал день и ночь, даже сам печатал. Книгу он написать успел. Как-то в мое отделение позвонил дежурный:
— Прасковья Николаевна, в комендатуре для вас лежит подарок. Уходя домой, не забудьте забрать его.
Это была обещанная книга. Книга маршала Василевского.
Прочитала в газете, что 29 ноября 1992 года на 95-м году ушел из жизни замечательный певец Большого театра Марк Иосифович Рейзен. Артисты Большого театра называли его неповторимый бас «бархатным».
Я познакомилась с ним в Кремлевской больнице много лет назад. Тогда ему была сделана операция по поводу острого аппендицита. Шли третьи сутки после операции. В этот день я только приступила к работе после отпуска. Выпало ночное дежурство. Среди тяжелых больных Рейзен не значился. Стало быть, послеоперационный период протекал благополучно. Лечащие его врачи ушли по домам. И вдруг… Прибегает в мой кабинет дежурная медсестра:
— С Рейзеном плохо! Прасковья Николаевна, скорей!
Я побежала в палату. Действительно, у больного поднялась температура, появились боли в животе, другие симптомы. Короче, случилось послеоперационное осложнение. Я поняла, что необходима срочная повторная операция. Марк Иосифович был неспокоен, волновался. Но операцию перенес хорошо. После повторной операции он буквально стал «обожествлять» меня, видя во мне даже не врача, а просто человека, который пришел к нему на помощь в самую тяжелую минуту жизни… Так случается, особенно тогда, когда человек смог преодолеть порог риска. В общем, мы стали большими друзьями. В знак благодарности Рейзен подарил мне пластинки, где записана опера «Борис Годунов» в его исполнении, с дарственной надписью.
А когда приглашал к себе в гости, то с удовольствием исполнял для нас с мужем свои любимые арии, а его жена, Рашель, угощала нас очень вкусным пирогом с творогом.
В один из таких вечеров Марк Иосифович рассказал мне любопытный эпизод из своей жизни.
В 1930 году из Ленинграда, где он пел в Мариинском театре, его пригласили в Москву на гастроли в Большой театр. Давали «Князя Игоря». Рейзен исполнял главную партию. Успех был огромный. Публика, стоя, провожала его оглушительными аплодисментами, на сцену сыпались букеты цветов. Конечно, Марк Иосифович был в ударе. Он еще не успел переодеться, как его пригласили в правительственную ложу. Там его встретил сам Иосиф Виссарионович Сталин. Вождь улыбался, похвалил за прекрасное исполнение партии князя Игоря и вдруг задал такой вопрос: «Почему вы поете в Ленинграде, а не в Москве, в Большом театре?»
— Я просто опешил от внезапной встречи с самим Сталиным, буквально потерял дар речи, — рассказывал Рейзен. — Не мог ничего объяснить толком…
Не дождавшись ответа, Сталин сказал: «Ну вот, Марк Иосифович, с завтрашнего дня вы артист не Мариинского, а Большого театра. — И добавил: — Вы меня поняли?»
— От такого неожиданного и категорического предложения я совсем растерялся, — со смехом продолжал Марк Иосифович. — Только успел вымолвить: «Товарищ Сталин, ведь у меня в Ленинграде жена, дочь, квартира».
Сталин встал с кресла и почти на ходу, не ожидая возражения, сказал полковнику, который стоял навытяжку рядом с ним: «Чтобы завтра была квартира для артиста Рейзена. Вы меня поняли?»
На другой день в номер гостиницы «Националь», где остановился артист, явился тот же полковник и предложил Рейзену поехать с ним, чтобы посмотреть будущую квартиру.
Машина через пять-семь минут остановилась у подъезда нового дома. Рейзен еще не знал хорошо город, но предположил, что это центр. Действительно, это был центр Москвы.
Квартира состояла из трех больших комнат, двух лоджий, кухни и всего необходимого. Мало того, она не была пустой. Комнаты были обставлены старинной, очень дорогой мебелью, на стенах дорогие картины, в сервантах прекрасная посуда.
— В общем, не квартира, а сказка, — хитро улыбаясь, рассказывал Рейзен. — Я был удивлен, растерян. Опять не верил своим глазам. Сопровождавший меня полковник мило улыбнулся и подчеркнуто строго произнес: «Это все ваше». А когда я стал возражать, говоря, что не могу принять такой подарок, он встал по стойке «смирно» и громко и внушительно произнес: «Так приказал Иосиф Виссарионович Сталин!»
А дальше было вот что. Вернувшись в Ленинград, Рейзен сразу же рассказал своей Рашель о сказочной квартире, которая их ждет в Москве. Супруги быстро распродали свою не ахти какую мебель, квартиру сдали Ленсовету и приехали в Москву уже по известному артисту адресу.
Открыли дверь, вошли в квартиру и своим глазам не поверили — она была пуста. Ни мебели, ни картин, ни посуды.
— Надул меня Иосиф Виссарионович, — закончил свою историю Марк Рейзен. — Хорошо еще не посадил!
В то лето в Москве была страшная буря. В Александровском саду деревья вырывало с корнем. Много людей пострадало. Меня вызвали из охраны:
— Прасковья Николаевна! Там женщину принесли.
А больница ведь находилась совсем рядом с Александровским садом. Женщина была в очень тяжелом состоянии. У нее был поврежден череп, видимо, дерево ударило по голове. Ее принесли просто посторонние люди, знали, что здесь находится больница, несмотря на все секреты. Принесли и положили прямо у порога: мол, оказывайте помощь. По инструкции, люди из охраны должны были вызвать «скорую помощь» и отправить ее в другую больницу. Но охранник сразу позвонил мне. Я вышла, посмотрела, поняла, что женщина в тяжелейшем состоянии и ее нельзя никуда везти, она просто умрет по дороге. Я решила положить ее к себе, в хирургическое отделение. Причем свободной была палата, которой распоряжался Чазов. И сразу же мы стали ее оперировать: остановили кровотечение, зашили все, что можно зашить. Прошло два-три дня, она то приходила в сознание, то снова впадала в забытье. Короче, больная была очень тяжелая. Когда все-таки она пришла в себя и стала разговаривать, я спросила:
— Кто вы, откуда вы?
Женщина сказала, что она монашка, служит в церкви недалеко от Киева: продает свечи, иконки, церковную литературу, и в свою очередь спросила:
— А куда я попала?
Я ответила:
— Вы находитесь в Кремлевской больнице.
Глаза ее округлились, на лице появилось выражение ужаса. Она стала молиться, то и дело осеняя себя крестным знамением.
— Боже мой! Да Бог меня накажет, что я попала к безбожникам! Господи, помилуй меня!
Постепенно она поправлялась. Я была рада. И ничуть не боялась, что меня накажут за то, что я положила в нашу больницу простую женщину, не относящуюся к нашему контингенту. «Ничего страшного, — успокаивала я себя, — перейду в простую больницу, наплевать. Ведь я врач. Я давала клятву Гиппократа. Я обязана оказать помочь любому пострадавшему».
Я знала, что мне грозят неприятности. Буквально на следующее утро после того, как монашка попала в нашу больницу, на планерке я доложила, что положила случайную больную. Один из врачей сказал:
— А вы знаете, это не просто случайная больная, она еще и монашка!
Главный врач, который вел планерку, пришел в ужас, он сам не знал, что последует за такой проступок. Он сказал:
— Что ж вы, Прасковья Николаевна, не позвонили в управление? Не согласовали? Это же не наш контингент. В управлении ведь всегда сидит дежурный…
— Я специально никуда не звонила, — ответила я. — Больная умирала на глазах. Как врач я сделала все, что могла..
— Прасковья Николаевна, у вас будут неприятности, — констатировал главный врач.
— Пожалуйста, — сказала я. — Я готова взять на себя вину и уйти в любую другую больницу.
Правда, врачи и сестры мне сочувствовали, они понимали, что я не могла поступить иначе.
Помог случай, как нередко бывало со мной. Начальником управления в то время, а это было начало 60-х, был мой бывший ассистент, еще по Воронежу. Он оказался очень способным, защитил диссертацию, переехал в Москву и стал не кем-нибудь, а начальником четвертого управления. Ко мне он относился по-дружески, знал мое прошлое, ценил меня как профессионала. Думаю, что это сыграло свою роль. Меня не уволили, обошлось и без взысканий. Правда, вызывали в управление. Я повторила свой рассказ снова при высоком начальстве. По-моему, там сидел и представитель КГБ.
Потом, когда моя монашка стала ходить, могла прогуливаться по коридорам, она заглядывала в палаты и поражалась тому, как чисто, светло в палатах, какие прекрасные цветы и так далее. И опять повторяла, что ее накажет Бог за то, что попала к коммунистам-антихристам.
Я ей сказала, слушая ее сетования:
— Ну а меня накажет Бог за то, что я спасла вам жизнь?
Она неожиданно опустилась передо мной на колени и чуть не стала целовать подол моего платья.
— Вам Бог простит все грехи!
Когда она выписывалась из больницы, я ей сказала:
— Я оформила вам больничный лист. Вы же работаете, вам понадобится.
И тут она с яростью бросила этот больничный на пол, стала его топтать ногами:
— Боже сохрани, чтобы я взяла какую-нибудь бумагу от безбожников!
Так мы расстались. Я потом долго вспоминала этот случай. Ну разве это не знак судьбы? Когда-то в юные годы монашка мне помогла не умереть с голоду. Теперь я как бы отдала ей долг.
Его привезли в тяжелейшем состоянии. Кровь шла горлом. Непрекращающееся желудочное кровотечение. Вот так в хирургическое отделение экстренной помощи поступил маршал артиллерии Воронов. Он был еще в сознании. Пока шла подготовка к переливанию крови, я раскрыла историю болезни. В ней оказалось больше вопросов, чем ответов. Подробно описывались симптомы заболевания, но окончательного диагноза не было.
Года за два до Отечественной войны Воронов попал в автомобильную аварию и с тех пор периодически испытывал сильные боли в животе. По этому поводу он неоднократно лежал в больницах, в том числе и в нашей. Применялись все доступные по тем временам методы обследования, но причина заболевания так и не была выяснена. Чаще всего ставился диагноз «кишечная непроходимость». После консервативного лечения боли исчезали, однако ненадолго.
Началась война. Воронову, командовавшему артиллерией Вооруженных Сил СССР, было не до собственных болячек. Недаром его величали «богом войны». Но уж очень мучили боли, и маршал изобрел свой метод обезболивания: ложился вниз животом, прижимался к холодной земле — и через какое-то время приходило облегчение. Все это было записано в истории болезни.
Особое внимание привлекла одна запись, привожу ее дословно: «На фронте у маршала с большой силой возобновлялись боли в животе, и никакие лекарства и даже «земной метод» не давали облегчения. Тогда он обратился к И. В. Сталину с просьбой разрешить ему лечь в больницу. Ответ пришел незамедлительно: «Воевать надо, а не ходить по больницам».
Это вынудило Воронова и впредь терпеть адские боли и даже в какой-то степени скрывать свою болезнь.
Изучать дальше историю болезни было бессмысленно. Кровотечение не останавливалось, консервативные методы не помогали. Оставался один выход — срочная операция. Сделали предварительно еще одну попытку установить точный диагноз. Опять неудача.
Когда мы положили Воронова на операционный стол, кровотечение продолжалось. Мы гадали: откуда оно? А когда сделали полостную операцию, увидели, что от поджелудочной железы ничего не осталось. Как он жил? Как он работал? Это совершенно необыкновенный случай. Что-то сверхъестественное! И только потом мы увидели крупные сосуды, которые и брали на себя всю нагрузку поджелудочной железы. Сосуды были увеличены в несколько раз. Обнаружила я также рубцовые изменения и спаечный процесс в брюшной полости. Один из сосудов не выдержал и разорвался. Он и дал кровотечение. Мы стали переливать Воронову кровь. Крови привезли очень много, разных групп. Но организм уже не воспринимал ничего, даже кровь. Ни одна из групп крови не усваивалась. Она не свертывалась. Мы не могли ничего сделать. Он умер прямо на операционном столе.
Откровенно сказать, не только я, но и оперировавший больного профессор Бакулев, и другие хирурги в первый раз встретились с такой патологией, причиной ее была та самая травма с последующим разрывом поджелудочной железы и развитием панкреатита.
К печальному концу привела и несовершенная диагностика того времени. Заболевание поджелудочной железы можно распознать только с помощью анализа крови. Но бывает, что анализ крови и не показывает болезни. Так случилось с Вороновым. Он не раз лежал в нашей больнице. Анализ крови не показывал на необходимость хирургического вмешательства. Кроме того, этот приказ Сталина — не жестокость ли?
Такой необычный случай в моей врачебной практике побудил меня заняться изучением заболеваний поджелудочной железы. Мной фактически была написана диссертация, которую защитил, однако, другой врач, получивший ученую степень доктора наук. Это тоже беспредел, но несколько в другой области…
Работая во второй больнице, я взялась писать диссертацию по проблемам острого холецистита. Многие больные умирали только оттого, что вовремя не была сделана операция. Инфекция распространялась по всему организму, поражая печень и почки. Эта тема была мало изучена в те годы. К нам как раз поступил больной с гепаторенальным синдромом. «Гепатос» — это печень, а «реналиус» — почки. Оперировал Петровский. Я на операции не присутствовала, это был не мой больной. И, в конце концов, этот больной умер. Умер не от операции, а от осложнений. Петровский очень расстроился.
Однажды сказал мне:
— Знаешь, Прасковья Николаевна, займись-ка этой проблемой. Собирай материал для диссертации. Изучи вопрос: когда необходима операция и почему она дает такие осложнения. Тем более у нас прекрасная лаборатория. Такой в Москве больше нет.
Я, разумеется, согласилась. И начала работать. Работа пошла быстро. Я изучала подробнейшие истории болезни не только нашей больницы, но и первой Кремлевской, собрала богатейший материал. Моими исследованиями заинтересовались крупнейшие урологи.
Я должна была делать доклад в Ленинграде на съезде урологов. Главный хирург больницы, профессор Гуляев, взял в поезде почитать мой доклад. Когда начался съезд, я немного задержалась. Увидела своих коллег из Воронежа. Вхожу в зал, на трибуне стоит Гуляев и читает мой доклад. Позже он сказал, что не нашел меня. Я просто обалдела.
— Как же ты могла такое допустить? — возмущались мои сокурсники…
А что я могла поделать?
В один из пасмурных осенних дней в наше хирургическое отделение поступил известный артист эстрады Леонид Утесов. Всегда веселый, жизнерадостный, Леонид Осипович в этот раз был не на шутку встревожен. Конечно, к врачам, да еще к хирургам, приходят не на бал. Это всем известно. Однако Утесов и в больнице оставался артистом, старался быть спокойным, уравновешенным и даже шутил. Но нас, «асов хирургии», не проведешь. В его глазах мы читали тревогу и страх. Неудивительно: накануне по Москве прошел слух, что у Утесова обнаружен рак толстой кишки. Конечно, этот слух дошел и до него.
Действительно, в поликлинической истории болезни имелась запись рентгенолога, указывающая на наличие у больного опухолевидного образования, расположенного в самом перегибе сигмовидной кишки, что вызывало частичную кишечную непроходимость. Заключение: опухоль толстой кишки. При первом осмотре общее состояние больного было удовлетворительным. Но в левой половине живота отчетливо прощупывалось плотное образование.
Мы, врачи, как могли успокаивали Утесова. Но вряд ли нам удалось рассеять его худшие подозрения. Операция была неизбежна, больного стали готовить. Пригласили самого известного хирурга из института им. Склифосовского, нашего постоянного консультанта профессора Розанова Бориса Сергеевича.
И вот наступил день операции. Под общим наркозом была вскрыта брюшная полость, и, как и предполагалось, сразу же в сигмовидной кишке мы обнаружили плотное опухолевидное образование. Успокаивало лишь то, что в брюшной полости мы не увидели метастазы. Приступили к резекции кишки вместе с опухолью. Операция прошла довольно быстро и без осложнений. Далее наступал черед исследования самой опухоли. Обычно это происходило в предоперационной комнате. Перед тем как отправить «препарат» (удаленную часть кишки вместе с опухолью) на исследование, необходимо было рассечь саму толстую кишку. И тут нас подстерегало нечто из ряда вон выходящее. Скальпель хирурга коснулся чего-то необычайно плотного. Не может быть, что это опухоль! Исследуем дальше. И что же видим? Обыкновенную куриную ногу. Да, да — это была куриная нога, только без лапки.
Во время всего напряженного осмотра в предоперационной стояла мертвая тишина. Но когда вместо опухоли врачи и сестры увидели куриную ногу, раздался неудержимый хохот… Смеялись все: от нянечки до профессора.
Как мы были рады своей ошибке! Во-первых, операция прошла успешно, во-вторых, и самое главное, никакого рака у Утесова не было! Знаменитый артист, видимо, забыл, как на одном из увеселительных вечеров, будучи под хмельком, незаметно проглотил почти целую куриную ногу.
Через короткое время Утесов окончательно выздоровел. Прошло время, но с тех пор, когда мне доводилось слушать его выступления, я всегда улыбалась и вспоминала злосчастную куриную ногу.
Мы, хирурги, помимо основной работы были еще и консультантами в других отделениях больницы. Если срочных вызовов не было, мы эту работу выполняли в конце рабочего дня, когда происходила смена медперсонала: уходили на отдых терапевты, невропатологи, урологи, заканчивались лечебные процедуры. У нас же, хирургов, работа была еще в самом разгаре. За последние годы усложнились операции, они стали более длительными. Кроме того, различные процедуры, работа с аппаратурой — все это отнимало много времени и немало сил. Мы как-то привыкли работать с восьми часов утра до десяти вечера. Иногда и больше этого, не считая ночных дежурств, после которых продолжался рабочий день.
Должна заметить, что, несмотря на напряженную работу, связанную с каждым взмахом скальпеля, хирурги в большинстве своем — оптимисты. Умеют шутить и остро чувствовать состояние больного. Может быть, поэтому отношения с больными у хирургов более раскованные и доверительные, чем у других специалистов.
Так вот. Примерно в шесть часов вечера я направлялась на консультацию в урологическое отделение нашей больницы, которое мне досталось в этот раз. В вестибюле, на переходе от терапевтического к урологическому отделению, увидела группу женщин-пациенток. Они что-то тихо обсуждали, посматривая по сторонам, и явно кого-то ждали. Оказалось, ждали меня. Как только я поравнялась с вполне здоровыми на вид дамами, они окружили меня кольцом и град вопросов посыпался с разных сторон:
— Доктор! Скажите, кто лежит в палате номер 6 урологического отделения? Вы ведь знаете…
Я сразу поняла, кто их интересует, но тайны не раскрыла. Сказала лишь следующее:
— Не знаю, кто там лежит. А собственно, почему вас это интересует?
Одна из дам мне объяснила, что в палате номер 6 лежит какой-то очень красивый молодой мужчина. А когда он выходит из палаты в коридор, прикрывает свое лицо и стремится пробежать незамеченным. Их безумно интересует, что это за персона.
Конечно, я знала, кто этот человек. Я как раз шла к нему. Это был Сергей Яковлевич Лемешев, знаменитый артист Большого театра. В этот момент почему-то вспомнила, что поклонниц Лемешева называли лемешистками. Одна моя знакомая была в их числе. Обычно целая толпа ждала его у служебного входа в Большой театр. Причем лемешистки буквально дежурили у дверей его театра, у дверей дома, в котором он жил, у всех других дверей, где мог он появиться. Среди лемешисток были как молоденькие девочки, так и странные взрослые женщины, бедно одетые, с сумасшедшими глазами. Это были послевоенные годы. Знакомая говорила, что скудость нашего быта как бы уравнивалась тягой к духовной жизни.
Лемешев показался мне изумительным человеком. Создавалось впечатление, что в общении он доступен и прост. Никакого высокомерия, никакой «звездной» болезни. Встречал меня всегда с улыбкой. Всегда вставал с кровати, подавал стул. Обычно говорил:
— Я вас ждал, очень ждал.
А я обычно шутила:
— Ну а вас, как всегда, ждут поклонницы.
Он говорил:
— Вот видите, я специально шарф взял из дома. Когда выхожу из палаты, всегда лицо прячу.
С Лемешевым я встречалась и прежде, правда, случайно. Его дочка болела неврологическим заболеванием и лежала в нашей больнице. Он часто ее навещал. Я тогда еще не была знакома с великим артистом.
Когда я уже выходила из палаты номер 6, женщины все еще стояли в вестибюле и смотрели на меня с обидой.
То же самое повторилось и на другой день. Но в этот раз кремлевские дамы встретили меня, хитро улыбаясь:
— А мы теперь знаем, кто лежит в палате номер 6, — сказала одна из них. — Это какой-то немец, его фамилия Диурез.
Давно я так не смеялась! Ну и ну! И все же спросила:
— Откуда вам это известно?
Оказывается, движимые любопытством, мои милые дамы заглянули даже в туалет. Там стояла бутыль с мочой, собранная на анализ, на которой и написано «Диурез». Это название одного из анализов.
Вот так кремлевские дамы окрестили Сергея Яковлевича Лемешева. Как видите, и в нашей работе бывают случаи презабавные.
Услышала по радио: исполнилось сто лет со дня рождения американского певца Поля Робсона. Рассказывали о его жизни, о частых приездах в Советский Союз, о том, каким прекрасным голосом он обладал и как был любим в нашей стране. Добавили, что не все было просто в его судьбе. Обнаружились сведения, что в один из своих приездов в Москву Поль Робсон захотел увидеть своих друзей: Михоэлса и одного еврейского писателя. Но встретиться с ними было невозможно. Михоэлс был убит, а писатель сидел в тюрьме. Чтобы у заокеанского друга не возникло подозрений, писателя специально привезли из тюрьмы на свидание к Полю Робсону. И якобы с этого времени Поль Робсон стал бывать в Москве гораздо реже.
Мне же вспоминается другое. Обычный день в Кремлевской больнице. Обычное дежурство в хирургическом отделении. Срочный вызов. Из гостиницы «Москва» «скорая помощь» привозит Поля Робсона. Зрелище — ужасное. Одежда окровавлена, на обеих руках — жгуты, состояние заторможенное, но сознание еще теплится. Сколько он потерял крови, по беглому осмотру судить было трудно. Сестры переодели певца, срочно взяли кровь на анализ и тут же перевезли в операционную. Оперировать пришлось мне вместе с доктором Резниковым. После тщательного осмотра мы обнаружили глубокие резаные раны на внутренней поверхности плеча и предплечья, особенно много порезов на месте сгиба обеих рук. Перерезаны были не только вены, но и артерии, что затрудняло восстановление потери крови. Невозможно было применить непосредственное внутривенное вливание. Кровь вливалась в вену и тут же через рассеченные артерии выходила обратно. Причем порезы были даже на шее. Сшивать сосуды было очень трудно. Тогда еще не было сшивающих аппаратов. Приходилось все делать руками. Мелкие сосудики мы скрепляли между собой тоненькой иголочкой, чтобы не случилось омертвления руки.
Операция длилась несколько часов, проходила под местным наркозом. На наших глазах состояние больного постепенно улучшалось: восстановилось нормальное кровообращение в руках. Казалось, все самое страшное осталось позади. Мы перевезли Робсона в послеоперационную изолированную палату. Но как расценивать столь невероятное происшествие? Что с певцом случилось? Почему он решился на самоубийство? В том, что это была попытка самоубийства, у нас, врачей, не было никаких сомнений. Но что заставило этого замечательного человека, великого певца пойти на такой шаг, да еще в дружественной стране, где его искренне любили? На второй день после операции был срочно созван консилиум. Присутствовали ведущие хирурги Кремлевской больницы во главе с профессором Бакулевым, я, как лечащий врач, просто хирурги и специально приглашенные по этому случаю знаменитости в медицинском мире: главный психиатр Советского Союза профессор Снежневский и главный терапевт Виноградов. Снова проводилось тщательное обследование больного. Но каких-либо отклонений со стороны психики не обнаружилось. Врачи высказали единственное предположение: Поль Робсон совершил попытку самоубийства под влиянием принятого неизвестного допинга. Заключение консилиума было однозначным.
Позже обнаружились другие немаловажные обстоятельства. Оказывается, накануне трагедии Поль Робсон был в американском посольстве на приеме у посла для получения визы в Китай, куда он собирался на гастроли. Но в визе ему отказали. Обо всем этом рассказывал переводчик певца еще во время консилиума. В тот злополучный вечер он был в прямом смысле рядом с Полем Робсоном — в соседнем номере гостиницы. По свидетельству переводчика, Поля Робсона посетили какие-то «дипломаты», не то арабы, не то африканцы (он точно не знал). Разговаривали на родном языке, поэтому переводчик ушел в свой номер. Примерно часа через два за стеной стали раздаваться громкие голоса, крики и даже брань, сопровождаемая угрозами. Потом стало необычайно тихо, что показалось переводчику подозрительным. Гости явно покинули хозяина. Еще через несколько минут переводчик услышал глухой стук, какой бывает от падения тяжелого предмета, и короткий стон. Стремглав он бросился в номер Поля Робсона. Певца не было видно, на столе стояли бутылки из-под минеральной воды и вина, остатки пищи. Обращали на себя внимание открытая дверь и свет в ванной комнате. Он бросился туда и буквально не поверил своим глазам: на полу лежал окровавленный Поль Робсон, а рядом с ним валялась опасная бритва. Переводчик бросился к телефону и вызвал «скорую помощь» из нашей спецполиклиники. Дальнейшие события описаны выше.
На третий день после операции прилетела из Англии жена Поля Робсона. Она с сильным акцентом, но вполне сносно говорила по-русски и определенно подтвердила, что супруг ее никогда не страдал психическими заболеваниями. Кроме того, она призналась, что в последнее время к ним плохо относились в Америке, видимо, из-за привязанности к Советскому Союзу. Именно поэтому они были вынуждены покинуть Соединенные Штаты и переехать на постоянное местожительство в Англию.
Через пять-шесть дней после операции Поль Робсон, кажется, поправился окончательно. Сделался веселым, общительным, но ни разу не упомянул о происшедшем с ним несчастье. Я тоже ни о чем не расспрашивала и не проявляла любопытства.
В один прекрасный день я присела у его кровати. Он казался мне почти здоровым. Неожиданно сказал:
— Прасковья, хотите, я вам спою свою любимую арию… Из оперы «Отелло».
И, не дождавшись ответа, запел, да так громко, что сбежался весь медицинский персонал. Хорошо, что он лежал в изолированной палате и рядом не было больных. Пел он прекрасно. Я прозвала его африканским Шаляпиным.
В другой раз то ли в шутку, то ли всерьез сказал:
— Прасковья! Вы, наверное, думаете, что я миллионер. Ноу, ноу! Это жена у меня миллионер. А я никогда не интересовался, есть ли у меня деньги.
Прощались мы как друзья. Без лишних слов он протянул мне руки, а потом как-то порывисто обнял. Я заметила на его глазах слезы.
Прошло несколько месяцев, может быть, и год. Я узнала, что в семье Поля Робсона трагедия повторилась. С высокого этажа гостиницы «Москва» пытался выброситься сын певца. Его удалось спасти. Положили не в «кремлевку», а в психиатрическую больницу им. Соловьева. Что было дальше с Робсонами, я не знала…
Да и вообще ничего не слышала о них в последующие двадцать, а то и больше лет. И вот вспомнили — со дня рождения моего африканского Шаляпина прошло уже сто лет. Грустно.
Опять не спится. Включаю ночник. Печально качает головой Будда, что стоит на телевизоре. А на стене напротив кровати высвечивается натюрморт: огромный белый гриб на фоне газеты. Смотрю на гриб, и всплывает передо мной лицо еще одного кремлевского больного, Александра Васильевича Власова. В полумраке комнаты будто слышу его голос:
— Прасковья Николаевна! Примите от меня в подарок эту акварель. Знаете, как я нарисовал ее? Был юбилей художника Левитана, которого я очень люблю. В тот день я гулял в лесу и нашел белый гриб, удивительный. Весом, наверное, больше килограмма. Я принес его домой, положил почему-то на газету со статьей в честь Левитана и нарисовал этот натюрморт. Я знаю, как вы любите природу. Возьмите.
Хотя нет, я, кажется, путаю — акварель принесла жена архитектора Власова, когда он уже выписался. Сейчас вряд ли кто помнит об этом удивительном человеке. В 50-х годах он был главным архитектором Москвы. Это по его проекту построен Крымский мост, стадион в Лужниках, самые красивые ансамбли в Парке культуры… Но на его долю выпали тяжкие испытания.
Это было в конце 50-х. Днем «скорая помощь» привезла умирающего человека. Это был архитектор Власов. Диагноз угрожающий — «острый гангренозный панкреатит. Срочная операция». При повторном осмотре диагноз подтвердился. Когда больного стали оперировать, оказалось, что от поджелудочной железы осталась только некротическая масса, которую в буквальном смысле пришлось вычерпывать ложкой. Таким образом, Власов фактически остался без поджелудочной железы. А как человеку жить без поджелудочной железы? Исход один — смерть. Но мы не дали ему умереть. Вводили в организм специальные гормоны, которые как бы выполняли роль поджелудочной железы, и, конечно, сердечно-сосудистые препараты. Операцию архитектор перенес. Но жизнь его по-прежнему висела на волоске. Я была его лечащим врачом. Трое суток не отходила от него ни на шаг. И вот на исходе третьих суток наступило улучшение. Можно было перевести дыхание. Но я твердо знала: ни в коем случае нельзя пропустить или задержать хоть на минуту время введения лекарств. Если это случится, наступит конец. Я самоотверженно дежурила у его постели еще несколько дней и ночей. Практически не выходила из больницы. И — о чудо! На двенадцатый день мой больной встал на ноги.
Я решила взять несколько выходных, поехать на свой садовый участок, расположенный в Подмосковье, недалеко от города Чехова…
— И где же вы собираетесь отдыхать? — спросил Власов, когда я стала прощаться с ним.
— Ох, Александр Васильевич, если б вы только видели эту красоту! — ответила я и подробно рассказала о наших дачных местах.
Власов сначала как будто сник, смотрел на меня грустно, потом сказал:
— Знали бы, Прасковья Николаевна, как я люблю природу… И именно подмосковные леса, луга, реки. А больше всего на свете люблю собирать белые грибы. Нет, не есть. А именно собирать. Ведь они растут не поодиночке, а как бы маленькими дружными семейками, потому и хороши.
Произнеся свой монолог, Власов даже оживился и пожелал мне хорошего отдыха.
Когда я приехала на дачу и пошла в лес, мысли мои все равно были заняты моим пациентом. Как он там? Не стало ли хуже? Но природа — надежный лекарь. Стоял июнь. Березовая роща, поляны крупных ромашек в тени мощных дубов, море колокольчиков, незабудок, трели соловья — все это отвлекло меня от грустных мыслей. Появились в лесу и белые грибы — колосовики, да так много, что мы не успевали их собирать. Сбегали домой за ведрами и корзинами. Казалось, и этого не хватит, так много было грибов. Я опять вспомнила Власова. Решила преподнести своему больному сюрприз: нашла группу маленьких белых грибов, красиво расположенных во мху. Вырезала ножом этот кусочек мха вместе с землей и грибами и завернула в бумагу.
Пронеслись мои выходные. В больнице первым делом я зашла к Власову и преподнесла свой презент. Не могу передать словами, как он обрадовался! Положил грибное чудо на тумбочку, долго смотрел то на него, то на меня, и даже в глазах его блеснула слеза. Мне казалось, что с этого дня он как-то повеселел, как будто поверил, что жизнь его продолжается.
Но история на этом не закончилась. Примерно через три-четыре месяца после Власова на операционный стол попал один сотрудник Госбезопасности. Выяснилось, что одно время он работал вместе с Власовым во Франции, был его переводчиком и телохранителем одновременно. Заболевание его оказалось серьезным — острый калькулезный холецистит. Пришлось удалять желчный пузырь. После операции он и рассказал мне, как случилось, что у Власова практически не оказалось поджелудочной железы.
В середине 50-х Власов проектировал и строил высотные дома: университет на Ленинских Горах, МИД на Садовом кольце, гостиницу «Украина» на Кутузовском и еще три подобных здания в разных районах Москвы.
Тогда же Александр Васильевич с группой архитекторов был приглашен в Париж на научную конференцию. Буквально на второй или третий день по приезде в Париж появилась разгромная статья Хрущева в газете «Правда» под заголовком «Излишества в архитектуре». Главным виновником всех излишеств в статье был назван Власов, и грязь лилась на его почтенную голову ушатами. Видимо, парижские спецслужбы воспользовались этим случаем и стали настоятельно уговаривать московского архитектора остаться во Франции. Власов категорически отказался. Тогда представители спецслужб решили выкрасть Власова и уже путем шантажа заставить принять их предложение.
Научная конференция подходила к концу, когда однажды на одной из парижских улиц несколько человек остановили посольскую машину, в которой ехал Власов. Кроме водителя, в машине находился переводчик и телохранитель архитектора и, как выяснилось позже, по совместительству сотрудник КГБ.
— Я ведь бывший боксер, — рассказывал мой пациент в больнице. — Тогда я был сильным, рослым человеком, с хорошо развитой мускулатурой. Когда агенты попытались силой вытащить Власова из машины, я успел схватить его за руки, они же уцепились за ноги. Так и тянули в разные стороны. Но я все-таки взял верх. Каким-то чудом втащил в машину Власова. Шофер включил большую скорость. И представьте: со сломанной, открытой дверью мы ринулись вперед. Вот тогда, наверное, и случилось непоправимое. Власов потерял сознание. Наверное, в этот момент и разорвалась поджелудочная железа.
Здесь он прервал свой рассказ и грустно уставился в окно. Остальное было известно: Власов на самолете был доставлен в Москву, с разорванной поджелудочной железой. С аэродрома «скорая помощь» привезла его в нашу больницу.
После выписки из «кремлевки» Власов прожил недолго. Он умер в 62 года. А мог бы еще жить и строить…
Случалось, что попадали в нашу больницу и безнадежные больные, которые были обречены и знали об этом. Так было с известным писателем Леонидом Соболевым.
Большой, красивый человек, он знал, что никто и ничто ему уже не поможет. Врачи поликлиники с большим трудом уговорили его лечь в наше отделение. Запущенный рак желудка… И все же мы пошли на операцию.
Только вскрыли брюшную полость, сразу увидели эти страшные метастазы. Все было бесполезно. Мы не стали ничего удалять, просто зашили. На следующий день я сказала Леониду Сергеевичу, что желудок нужно лечить терапией, идет язвенный процесс. Но думаю, что он обо всем догадался. В таких случаях мы всегда старались ободрять больных… Как могли, внушали, что за жизнь надо бороться и что каждый прожитый день — это подарок судьбы. Обнадеживали тем, что могут открыть новые лекарства и надо надеяться на лучшее.
Внешне Соболев был спокоен. Думаю, сказывалась морская закваска. Сам себя он называл гардемарином…
Однажды с грустью сказал: «Всему в жизни приходит конец. Жаль, собака моя останется без хозяина…» А потом вдруг рассказал случай, произошедший с ним во время службы на флоте.
Это было в 30-е годы. Судно, на котором проходил службу Соболев, курсировало на границе с Прибалтикой. Один из краснофлотцев-пограничников заметил странную собаку, которая появлялась то на территории России, то на земле Эстонии. Краснофлотец был бдительным человеком, собака показалась ему подозрительной. Он выстрелил в нее. Но не попал. Но спустя время действительно на одной из дач в Эстонии была обнаружена собака-«перебежчица». В ее ошейнике нашли секретную переписку. Донесения передавались из Ленинграда в Эстонию. И передавала их хорошо тренированная собака.
— Интуиция не подвела краснофлотца, — заметил Леонид Сергеевич. — Интуиция — вообще великое дело. Вот и я чувствую, что скоро и моя собака погибнет…
Недели через две после выписки из больницы писатель пригласил меня к себе на дачу в Переделкино. Меня удивила архитектура дома. На верхнем этаже была построена округлая веранда, похожая на капитанский мостик. Создавалось впечатление, что сам дом похож на корабль. На этой удивительной веранде стоял большой письменный стол, за которым Леонид Сергеевич работал.
Я подумала тогда, что недаром его знаменитая книга называется «Морская душа». Соболев безумно любил море. Как лечащий врач я стала бывать в этом доме-корабле довольно часто. Леонид Сергеевич всегда встречал меня приветливо. О болезни мы почти не разговаривали. Но однажды, когда я осматривала его в очередной раз, он сказал:
— Прасковья Николаевна! Ну мы ведь с вами хорошо друг друга понимаем. И нечего друг от друга скрывать правду.
Что я могла сказать ему в ответ?
В 1971 году Леонид Соболев застрелился на своей даче. В газетах об этом не сообщалось. В некрологах писали как обычно: скончался после тяжелой продолжительной болезни…
В завещании писатель просил развеять его прах над морем.
В нашу больницу Максим Дормидонтович Михайлов, знаменитый бас Большого театра, народный артист, попал уже в преклонном возрасте. У него было тяжелое заболевание сосудов. Практически омертвел большой палец правой ноги. А это могло привести к печальным последствиям. Несмотря на болезнь и возраст, Михайлов продолжал петь в Большом театре.
Когда я увидела его в больнице, в ушах словно зазвучал его прекрасный голос. Надо сказать, в Большом театре я бывала часто: с мужем или детьми. Поход в Большой всегда был для нас праздником, торжественным событием. Мы наслаждались Сусаниным, Кончаком, Варяжским гостем в исполнении Михайлова. А как он пел «Вдоль по Питерской», «Шотландскую застольную»! Великолепный певец!
Его любили не только поклонники. Весь персонал больницы просто боготворил этого человека, открытого, щедрого, любящего жизнь во всех ее проявлениях.
Он рассказывал мне о детстве, о деревне Кольцовка в Чувашии, где родился. О том, как приехал в Москву учиться. Я слушала его с особым интересом: в чем-то наши судьбы были похожи. И я и он — из деревни. Мне казалось, что душа его тоскует по родным местам так же, как и моя. Несмотря на славу и успехи.
…Лечение продвигалось медленно. В привилегированной нашей больнице не нашлось лекарства, которое могло бы остановить процесс распространения некроза. Такого препарата вообще не было в Советском Союзе. Достать его можно было только за границей.
Что делать? Я позвонила в Большой театр, честно говоря, без всякой надежды. О нравах в артистической среде мы были наслышаны. Но… На этот раз произошло чудо. Михайлову вызвался помочь Иван Семенович Козловский. Сначала в театре узнали, в какой стране производится нужное лекарство. И уже потом Козловский с большими хлопотами достал его через посольство. Михайлов был спасен. Как шутили мы между собой, великий тенор помог знаменитому басу.
Здание первой Кремлевской больницы казалось мне неприметным, серым. Разве что зимний сад наверху делал его привлекательным. На первом этаже, как и положено, размещались приемное отделение и еще три палаты типа изолятора. Они заполнялись, когда не хватало мест, в другое время эти палаты вообще пустовали. Никаких особенных роскошеств в палатах не было. Первое время даже туалет находился в коридоре. Правда, у самых высокопоставленных больных в палатах устанавливались телефоны. На стене — непременно аппараты с кислородом. Потом больницу перестроили таким образом, чтобы при каждой палате были ванная комната и туалет. В основном в палатах лежало по одному человеку. Были и особые апартаменты, называемые «отсеком». В этот «отсек» обычно госпитализировали, как принято было у нас говорить, только самый высший контингент. В основном это были руководители правительства. Они находились под особой охраной, как бы за двойным кордоном. Одна бригада, состоявшая примерно из пяти человек, стояла при входе на территорию больницы и управления. Через этот вход проходили врачи и служащие больницы, предъявляя свой пропуск. Здесь же выписывались и проверялись пропуска всем посетителям. Вторая, более засекреченная, стояла со стороны Нового Арбата. Это был вход и выход для наиболее ответственных лиц. Здесь днем и ночью обычно дежурили два охранника. Вход в «отсек» для медперсонала и другой обслуги был резко ограничен. А так — больница как больница. Ничего особенного. Во всяком случае, так мне казалось.
Правда, во дворе рядом с больницей стоял старинный, очень красивый дом — с огромными колоннами и мраморными лестницами. Как говорили, в прошлом веке здесь размещалось Офицерское собрание. В советскую эпоху здание перешло к четвертому Главному управлению. Внизу устроили шикарную столовую для членов ЦК и правительства. Я часто видела, как в обеденные часы к крыльцу подъезжали черные машины, из которых выходили государственные особы. На втором этаже размещалась аптека для высокопоставленных лиц, единственная в своем роде. Здесь можно было купить все лекарства, недоступные простым смертным. Мало того, рядом с аптекой устроили лабораторию, где все препараты, особенно импортные, проходили тщательную проверку. Все это скрывалось от глаз народа. Советская элита жила по своим правилам, своей особой спецжизнью. Каким-то краем эта «спецжизнь» касалась и нас — обслуживающего персонала. В больнице был тоже специальный буфет. А в старинной церкви, которая, кажется, называлась церковью Дмитрия Солунского, внизу сделали столовую для персонала больницы. Но я туда обедать не ходила. Дело в том, что мы, хирурги, не имели права выходить из своего здания. А вдруг что-то случится с больным? Меня позовут, а я обедаю? Так что спецстоловой мы были лишены, еду брали с собой. Правда, когда дежурили сутками, обед нам приносили в ординаторскую.
Меня часто спрашивают сегодня, лечила ли я наших вождей, помимо Сталина. Не боязно ли было общаться с ними? Испытывала ли я волнение, когда видела Брежнева или Хрущева? Да нет, пожалуй. Все-таки наша больница была самой лучшей в стране. Лучше просто и быть не могло. Когда к нам приезжали врачи из-за рубежа, они всегда поражались нашему близкому, почти родственному отношению к больному. Они не могли этого понять. И больные, несмотря на свои высокие посты и ранги, по-моему, относились к нам так же. Редко когда говорили: «Доктор, сделайте мне то или это». Чаще обращались по-другому: «Прасковья Николаевна, милая, помогите…»
Никита Сергеевич Хрущев поступил в Кремлевскую больницу вскоре после своей отставки. Он уже не был Первым секретарем ЦК КПСС.
Лечили его терапевты, а я, врач-хирург, приглашалась только для внутривенных вливаний. В то время, да и позже, у нас в больнице был неписаный закон — внутривенное вливание нашим пациентам имел право делать только хирург, да и то не всякий.
Поместили Никиту Сергеевича в большую, светлую палату неврологического отделения, но не в «отсек». Поначалу я удивлялась, почему его положили в неврологическое отделение, а не в терапевтическое? Ведь диагноз был очевидным: инфаркт миокарда. Видимо, Хрущева хотели изолировать от внешнего мира. Причем неврологическое отделение было предварительно освобождено от всех больных и охранялось самым строжайшим образом, как при входе, так и при выходе.
Из всех моих посещений бывшего главы государства особенно запомнилось одно. В этот день в окна палаты светило яркое, ласковое солнце. Никита Сергеевич пошел на поправку. Настроение у него, да и у нас — врачей, было хорошее. Лечение подходило к концу, во всяком случае, капельные внутривенные вливания. Приоткрыв дверь в палату, я бодро направилась к постели больного. Хрущев читал газету «Правда» и чему-то улыбался. Я решила не мешать. Извинилась, пообещав зайти позже. Но Никита Сергеевич отложил газету.
— Нет-нет, Прасковья Николаевна, не уходите, — проговорил он. — Я вас жду.
— Не хочу вам мешать, — сказала я. — Вы же читаете «Правду».
— Кто же ее читает? — улыбнулся Хрущев. — Я лично только просматриваю ее. Здесь же пишется только про социализм. В общем, одна вода.
Вспомнив обо всех «подписках», я сделала вид, что пропустила эту фразу мимо ушей, и стала готовиться к внутривенному вливанию.
— Хотите, я вам расскажу один анекдот про социализм и воду? — хитровато улыбаясь, продолжал Никита Сергеевич. — Так вот. Как-то в один колхоз из города приехал лектор рассказывать про социализм. Согнали в клуб всех колхозников. На сцене установили стол, накрыли зеленой скатертью, поставили, как полагается, графин с водой и стакан. Лекция началась. Лектор читает час — выпивает один графин воды. Читает второй час — выпивает второй графин воды. Третий час — все про тот же социализм — выпивает третий графин воды. Наконец лекция закончилась. Все вздохнули с облегчением. Зашевелились колхозники. Председатель колхоза встал, поблагодарил лектора за интересный доклад и обратился к присутствующим: «Товарищи колхозники, у кого какие вопросы будут?» В зале опять тишина. Никто никаких вопросов не задает. Председатель снова повторил: «Товарищи, у кого будут вопросы?» И снова тишина. У председателя заметно стало портиться настроение, и он уже с некоторым раздражением в третий раз сказал: «Ну, товарищи, у кого-нибудь ведь должны быть вопросы?» И вдруг с заднего ряда несмело поднял руку пожилой человек небольшого роста. Председатель обрадовался: наконец-то! Человек поднялся со своего места и обратился с вопросом к лектору: «Уважаемый лехтор! Скажите, пожалуйста, вот вы читали про социализм целых три часа, выпили три графина воды и ни разу ссать не сходили! Как же это?»
Хрущев замолчал и испытующе посмотрел на меня. Я же была обескуражена. Финал анекдота резал мне уши, что было написано на моем лице. Хрущев закатился смехом и сказал:
— Теперь вам ясно, что такое социализм? Вода!
Я не вытерпела и с некоторым возмущением возразила:
— Никита Сергеевич! Как вы можете так говорить про социализм?
— А что же это, по-вашему, если не вода?..
Я опять возразила:
— Вы же сами всю жизнь строили социализм и даже обещали нам коммунизм!
— А что мне еще оставалось делать? — развел руками Хрущев.
После этого занятного случая мы еще несколько раз встречались, но уже без капельницы. Никита Сергеевич называл меня «милый доктор» и при этом улыбался своей хитроватой улыбкой. Видно, хотел понять, какое впечатление произвел на меня его солоноватый анекдот и вообще тема о социализме.
Вспоминаю еще один эпизод. Как-то я зашла в палату к Хрущеву, а она — пустая. Я встревожилась не на шутку. Вставать с постели ему еще было запрещено. Да и вообще, куда он мог деться? Отправилась искать. Иду по коридору и слышу из комнаты медсестер громкий разговор и смех.
Открываю дверь и вижу такую картину. Посреди комнаты в кресле, словно на троне, обложенный подушками, восседает Никита Сергеевич. Вокруг него — медицинские сестры, внимающие каждому его слову. Старшая сестра стоит у двери на посту.
Увидев меня, все застыли с виноватыми лицами. Понимали, что серьезно нарушили больничные правила, позволив лежачему больному покинуть палату. Хрущев попытался встать, но не смог, и рассмеялся.
— Ах, уважаемая Прасковья Николаевна, — сказал он. — Очень прошу никого не наказывать: это я им приказал. Учтите: это последнее мое распоряжение. Теперь ведь я — никто. Знаете, я всегда любил беседовать с простыми людьми. Академики, члены ЦК КПСС и вообще ответственные работники — они какие? Осторожные в высказываниях, любят все усложнять. Прежде чем сказать что-то дельное, все перевернут с ног на голову…
Мне ничего не оставалось делать, как присоединиться к хору слушающих. Никита Сергеевич говорил о пятиэтажках, об освоении целины, о нашем черноземе: как во время войны немцы вывозили его из страны целыми составами, о многом другом. После окончания «тронной речи» я все-таки попросила медсестер отвести своевольного больного обратно в палату.
Уже после смерти Никиты Сергеевича я слышала разговоры о его жене, Нине Петровне: якобы, когда она болела и лежала в «кремлевке», сестры хамили ей, судно не подавали. А она молчала и улыбалась. Но я в эти сплетни не верю.
В конце 1967 года в мое отделение поступил Николай Герасимович Кузнецов, адмирал флота, Герой Советского Союза. Заболевание у него было не очень серьезное и хирургического вмешательства не требовало.
Николай Герасимович поправлялся, но настроение у него было явно подавленное. Хотя ему разрешено было вставать, он не выходил из палаты, ни с кем не общался. Я спросила, что гнетет его, ведь лечение идет хорошо.
— Нет, нет, — поспешил заверить меня адмирал, — лечением я доволен. Безмерно благодарен вам не только как врачу, но и как хорошему человеку. Вы — как солнце… Но вы уходите, и я опять остаюсь наедине со своими мыслями.
Я почувствовала, что он хочет что-то рассказать, и задержалась в палате.
— Знаете, Прасковья Николаевна, — продолжал Кузнецов, — бывают такие моменты, когда вроде бы порядочный человек начинает сомневаться в самом себе, в правильности своих поступков. Вот в такой ситуации оказался и я. А причиной тому — моя книга «Накануне». Она очень дорога мне: все описанное пережито лично.
Из дальнейшего рассказа я поняла, что уже готовую книгу Кузнецова редакторы или цензоры заставили переписать, так как в ней были страницы о Сталине, с которым адмирал по роду своей службы неоднократно встречался.
— Но я ничего не придумывал, — говорил адмирал. — Сталин действительно многое сделал для укрепления мощи Военно-морского флота, для победы. Я мог бы и не писать о нем. Сам пострадал в 48-м году. Мои недруги написали донос в известные органы, в котором меня обвиняли в передаче секретных документов союзникам во время войны. Я был понижен в звании. Тем не менее, роль Сталина в Великой Отечественной войне нельзя не учитывать или преуменьшать. Но, видимо, сегодня эта правда не по вкусу некоторым высокопоставленным лицам. Я опять впал в немилость, и так называемое общественное мнение стало приклеивать мне уничижительные ярлыки. Человек слаб. Под давлением все того же общественного мнения я переписал «Накануне». И что же? Опять те же самые люди в открытую, а чаще за моей спиной называли меня чуть ли не проституткой…
Он помолчал. Вздохнул и сказал:
— А теперь, когда вам известна история этой книги, рискну подарить ее вам…
Прошло два десятка лет. Адмирала Кузнецова уже давно не было в живых. Однажды, включив радиоприемник, я услышала в какой-то передаче много хороших и громких слов о Николае Герасимовиче. Невольно пришли на память известные строки: «Они любить умеют только мертвых…»
Квалифицированная перевязка
Первый раз я увидела Леонида Ильича Брежнева года через два после того, как он стал Генеральным секретарем ЦК КПСС.
Позвонил главный врач:
— Прасковья Николаевна! Прошу срочно подняться в перевязочную на четвертый этаж!
В перевязочной оказалась только медсестра. Я ни о чем не успела спросить, как открылась дверь и вошел Леонид Ильич. Поздоровался. Следом за ним, запыхавшись, вбежал его личный врач. Кивнув на забинтованную правую руку Брежнева, сказал:
— Сделайте квалифицированную перевязку!
Рана на ладони была обширной, но поверхностной. Края ее воспалились. Я принялась за дело.
Во время перевязки Леонид Ильич шутил, говорил нам с сестрой комплименты, а под конец спросил:
— Доктор, а почему вы не интересуетесь, где это я так приложился? Впрочем, я и так расскажу.
Оказалось, пять дней назад Брежнев охотился на лося. Чтобы обзор был получше, а сам стрелок оставался невидимым, решил забраться на дерево. В самый решающий момент, когда лось выбежал прямо на охотника, сук, на котором сидел Леонид Ильич, обломился… Лось испугался и был таков.
— Знаете, — заключил рассказ Брежнев, — я рад, что лось остался жив и невредим. А рука — ерунда. Заживет.
Брежнев был тогда полон сил и энергии. Казалось, уверенностью и внешней простотой он располагал к себе людей. Когда уходил из больницы, попрощался не только с врачами, но и приветственно махнул рукой всем, кто находился в тот момент возле кабинета.
Сейчас о нем пишут много плохого и вздорного. Мне же казалось, что по природе своей Брежнев был человеком добрым. И многие его приближенные беззастенчиво использовали это качество в своих личных интересах. Серьезные проблемы со здоровьем возникли у него после кровоизлияния в мозг. И именно тогда нашлось немало людей из его окружения, которые вертели им по своему усмотрению, как хотели. Думаю, все это знали и понимали.
Много писали и о медсестре, которая делала ему какие-то убийственные уколы. Действительно, к нему была прикреплена специальная медсестра, которая делала ему инъекции. Она и сейчас работает в больнице. Но я, как кремлевский врач, задаюсь вопросом: если медсестра колола ему что-то не то, почему ей этого не запретили? Ведь медицинская сестра — всегда человек подневольный, инициатива исходила не от нее. Значит, от кого-то другого. К тому же нигде, ни в каких записях истории болезни не было ни слова о том, что Брежневу делали инъекции морфия или понтапона, на что неоднократно намекали в различных публикациях. По всем показаниям, психика у Брежнева была здоровой.
Дверь была приоткрыта…
Вторая запомнившаяся мне встреча с Брежневым произошла через много лет. Леонид Ильич проходил лечение в нашей больнице. Он был уже болен: плохо передвигался, речь — неотчетливая, все больше походил на обиженного ребенка.
Как-то вместе со своим лечащим врачом Чазовым Брежнев прогуливался по коридору второго этажа, где и располагались его апартаменты. За разговорами врач и больной присели на кушетку возле рентгеновского кабинета. И так случилось, что в это время я находилась в рентгеновском кабинете по обычным делам. Причем дверь в кабинет почему-то осталась приоткрытой. Услышав довольно отчетливо голоса Брежнева и Чазова, мы с рентгенологом растерялись и поначалу хотели закрыть дверь кабинета. Но, видимо, постоянный неосознанный страх заставил нас никоим образом себя не проявлять. Таким образом мы оказались невольными свидетелями разговора пациента и врача — Брежнева и Чазова. Я до сих пор помню его хорошо…
— Женя, — говорил Леонид Ильич, — не выписывай меня, пожалуйста. Не хочу домой. Опять с женой начнется…
Чазов ответил, что не выпишет, хотя свежий воздух был бы очень полезен больному.
Брежнев повеселел и сменил тему разговора:
— Ты почему ничего не говоришь о строительстве, не просишь ничего?
В то время возводилась новая больница четвертого Главного управления — на Мичуринском проспекте. Евгений Иванович назвал какую-то сумму в миллионах рублей, необходимую для строительства. Генсек присвистнул, но сказал, чтобы Чазов подготовил бумаги на подпись.
Наконец Брежнев и Чазов поднялись. Мы с рентгенологом дрожали, как школьницы. Хорошо, что никто не застукал нас, а то подумали бы, что мы подслушивали специально. Впрочем, ничего нового из этого разговора мы не узнали.
Трещина восьмого ребра
Последняя встреча с пациентом «кремлевки» Леонидом Ильичом Брежневым чуть не кончилась для меня серьезными неприятностями.
Был день моего очередного дежурства. Звонок: срочно просят спуститься на второй этаж. Спускаюсь и вижу странную группу, идущую по коридору. Впереди Чазов. За ним двое здоровых молодых мужчин буквально волокут под руки третьего, еле переступающего ногами. Подошла, присмотрелась. Господи, это же Брежнев! Не сдержав возмущения, спросила Чазова:
— Что вы делаете? Почему не положили больного на каталку?
Чазов, будто не слыша, обратился ко мне на «ты», что с ним бывало редко:
— Ты лучшие посмотри больного и скажи, почему он стонет.
Леонида Ильича положили на стол. Первым его обследовал невропатолог. Наблюдая за осмотром, я заметила, что больной больше всего реагирует на глубокий вдох. Стало быть, что-то неладно с грудной клеткой. Сделали рентген. Однако перелома ребер обнаружено не было. Тем не менее, практика или интуиция подсказывали, что патология заключена именно здесь. Чазов в это время ушел. И чтобы исключить сомнения, я вызвала операционную сестру и на самом болезненном месте грудной клетки сделала новокаиновую блокаду. Брежнев стал дышать глубже, стоны прекратились. Это означало, что причиной столь сильной боли могла оказаться трещина ребра или большая гематома грудной клетки. В истории болезни я так и написала.
Утром у постели Брежнева собрался консилиум. Я в это время была на операции.
Позже мне рассказали, что некоторые из уважаемых профессоров не отказали себе в удовольствии лишний раз проехаться по поводу «хваленых хирургов», которые, не считаясь с заключением рентгенолога, упорно ставят свой диагноз, да еще делают лишнюю процедуру — новокаиновую блокаду. «Человек упал с низкого дивана на ковер. Какой перелом? Какая трещина?» — возмущались они.
Атмосфера накалялась. Ситуация складывалась не в мою пользу. И тут профессор-рентгенолог Тагер, еще раз тщательно рассмотрев снимок, вдруг сказал: «Молодец хирург! Не видя снимка, поставила правильный диагноз. У больного, помимо ушиба грудной клетки, трещина восьмого ребра».
Не знаю, из-за этого ли случая, по какой другой причине, но Евгений Иванович Чазов дважды снимал мою кандидатуру на присвоение звания заслуженного врача РСФСР. А может быть, сыграла роль его нелюбовь к хирургам вообще?
Так или иначе, но в нашей больнице почетные звания получали в основном терапевты. Я заметила с давних пор, что терапевты и хирурги никогда особенно не дружили. Терапевты считают, что в деле врачевания они — главные, их слово решает все. Видимо, то же самое думают и хирурги. Непреодолимое противоречие…
«Кремлевские врачи зарезали Королева!» — такая фраза зазвучала буквально на второй день после смерти Сергея Павловича — выдающегося ученого, конструктора космических кораблей. Да и по прошествии времени, спустя 25 лет после его смерти, я снова встречала газетные статьи, где высказывалось подозрение о якобы недостаточной подготовке к операции, о нехватке кислорода, да и о многом другом. Упреки по поводу кислорода меня особенно задевали. Это уж совсем из области фантастики! Всем известно, что в каждой палате нашей больницы, тем более в операционных, установлена централизованная подача кислорода. Помимо этого, около операционного стола всегда стоят большие баллоны с кислородом, которого хватило бы не на одну операцию. Но до сих пор меня спрашивают: кто виноват в смерти Королева? И есть ли виновные? Это неудивительно: в день смерти Сергея Павловича я была рядом с ним от начала операции до последнего его вздоха. Я — свидетель всего происшедшего. Но все по порядку.
Первый раз он попал в «кремлевку» в 1962 году. Основной диагноз — «нарастающая сердечная недостаточность». Помимо этого при обследовании обнаружили полип прямой кишки. При биопсии и последующем гистологическом исследовании очень опытными специалистами этот диагноз подтвердился. Назначили лечение. Сергей Павлович пролежал в нашей больнице недолго. Будучи серьезно больным, он всегда лечился на ходу. Нередко его навещали друзья, коллеги по работе — Келдыш, Смирнов, Ветошкин. Однажды пришли космонавты: Юрий Гагарин, Валентина Терешкова, Герман Титов, Валерий Быковский и еще кто-то. Помню, что все космонавты прошли в палату, а Терешкову задержали: она не сняла свое роскошное каракулевое манто. На просьбу вахтера, а потом медсестры хирургического отделения она не реагировала. Пришлось вмешаться мне, попросить оставить манто в раздевалке. Скрепя сердце она все-таки спустилась вниз и доверила свое меховое чудо гардеробщику. Чуть позже, проходя по коридору, за дверями палаты я услышала голос Гагарина, рассказывающего что-то смешное, чьи-то реплики, взрывы смеха. Вошла в палату, чтобы утихомирить гостей, и застала такую картину. Сергей Павлович сидел на кровати, поджав ноги. Перед ним полукругом на стульях расположились космонавты, посередине стоял Юрий Гагарин. Увидев меня, он прервал свой рассказ и с виноватой улыбкой сказал: «Милый доктор, простите, пожалуйста. Это я один поднял такой шум». Он еще что-то говорил. А я случайно поймала взгляд Королева. Он смотрел на Гагарина с восхищением и гордостью, как отец — на оправдавшего его надежды сына.
Всплывает в памяти и другой эпизод. В это же время в хирургическом отделении лежала мать Сергея Павловича, Мария Николаевна Баланина. Первое время я не знала, что моя больная — мать Королева: в истории болезни этот факт записан не был. Сама же она поначалу ничего не говорила. Но так случилось, что мать и сын одновременно оказались в нашем отделении. Многое для меня прояснилось. Когда здоровье Марии Николаевны пошло на поправку, она стала более общительной и иногда рассказывала мне о своем сыне. Но… Возможно, я и грешу против истины, особой душевной близости с сыном я у нее не заметила. Уже позже, со слов жены Королева, Нины Ивановны, я узнала некоторые подробности нелегкой судьбы Главного конструктора. Сергей Павлович рано остался без отца, к тому же был оторван и от матери. Она вторично вышла замуж, стала Баланиной. Мальчика практически воспитывал дед.
Нина Ивановна рассказывала, что, когда в 38-м Сергей Павлович был осужден как враг народа и находился в заключении на Колыме, от него отказались самые близкие люди — мать и первая жена, которая была врачом, впоследствии доктором медицинских наук. Трудно сейчас судить, было это отречение добровольным или принудительным. При Сталине подобное случалось нередко. В первые дни после возвращения из заключения Королеву некуда и не к кому было идти. Он был страшно одинок. Некоторое время ночевал на работе, спал прямо на письменном столе. И только одна добрая душа сжалилась и приютила Сергея Павловича в своем доме. Это и была Нина Ивановна. Тогда она служила секретарем в конструкторском бюро, где и работал Королев. Вскоре стала его законной женой, другом и хранителем. Мы, врачи, видели своими глазами, как бережно она заботилась о нем.
С матерью Сергея Павловича мы тоже подружились. После выписки из больницы Мария Николаевна прислала мне букетик ландышей и записку, которая хранится у меня до сих пор:
«Дорогая Прасковья Николаевна! Большое спасибо Вам за Сережку. Матери дают детям жизнь один раз. Вы — многократно. Еще раз спасибо. Посылаю скромный букетик моих любимых ландышей, свежие — сама собирала в лесу. Если учесть мои года, 100 кг, камни в желчном пузыре, это нелегко, но я с радостью их собирала (ландыши, не камни), так как собирала для Вас.
Желаю Вам крепкого здоровья, счастья, успеха! Еще раз спасибо Вам за Ваш тяжелый, но так необходимый людям труд. Ваша М. Б аланина. 4.6.1962 г.»
Спустя десять лет Мария Николаевна подарила мне книгу А. Романова «Конструктор космических кораблей». Книгу о своем сыне.
Теперь приступаю к главному и трагическому. После выписки из больницы Королев продолжал много и напряженно работать. Три года с начала заболевания Сергей Павлович находился под наблюдением врачей спецполиклиники и нашей больницы. За это время неоднократно повторялась биопсия полипа, которая, как и прежде, указывала на доброкачественное образование. Но болезнь не оставляла его. С конца 1965 года у Королева периодически стали появляться небольшие кровотечения из прямой кишки. Увеличилась общая слабость, быстрая утомляемость.
5 января 1966 года, по свидетельству Нины Ивановны, Сергей Павлович проснулся в луже крови. Утром следующего дня поступил в наше хирургическое отделение. Кровотечение было быстро остановлено. После тщательного исследования желудочно-кишечного тракта и сердечно-сосудистой системы мы пригласили на консультацию профессора Бориса Васильевича Петровского. Того самого Петровского, который впервые в СССР применил протезы клапанов сердца, осуществил операции пересадки почек, пластики бронхов и трахеи. Были у него и труды по хирургическому лечению рака пищевода. Несколько лет он работал главным хирургом нашего четвертого Главного управления, а последние пять месяцев занимал должность министра здравоохранения СССР. При всех высоких должностях он не бросал хирургическую практику и о заболевании Королева был осведомлен хорошо. Мы снова, в который раз, делаем биопсию полипа. Ответ тот же — доброкачественное образование прямой кишки без признаков перерождения. Несмотря на определенное заключение гистологов, некоторые хирурги высказали предположение о наличии опухоли, скорее всего злокачественной, вне стенки прямой кишки.
Консилиум принял решение готовить больного к операции. Предполагалось для уточнения диагноза пойти на вскрытие брюшной полости. Существовала вероятность и более сложной операции — резекции толстой кишки. Предварительно больной был тщательно осмотрен терапевтом, анестезиологом и отоларингологом. Не исключалась еще одна операция — трахеотомия для проведения наркоза. Дело в том, что у Королева были и другие осложнения: перелом челюсти и травма шейного отдела позвоночника, что затрудняло интубационный наркоз.
14 января наступил день операции. Как мы и предполагали, интубационный наркоз провести не удалось. Операция началась под масочным наркозом, который делал опытный анестезиолог Савинов — виртуоз в своем деле. Поэтому трахеотомия не потребовалась. У операционного стола стоял профессор Петровский. Ему ассистировали трое хирургов, среди которых находилась и я. При вскрытии брюшной полости наши подозрения оправдались. В полости малого таза была обнаружена большая опухоль, прорастающая в стенку прямой кишки. Она и выпячивала нормальную слизистую, давала ложное представление о наличии доброкачественного полипа, что вводило всех врачей в заблуждение. После срочной биопсии и последующего исследования эта опухоль оказалась ангиосаркомой. Это — редчайшее заболевание прямой кишки. Мы тщательно осмотрели всю брюшную полость, но метастазов не обнаружили. Стало быть, диагноз был поставлен неверно. Опухоль находилась около кишечника, в области таза. Мы не могли ее прощупать. Тогда ведь не было УЗИ — ультразвукового исследования. Если бы оно практиковалось в 60-е годы, все бы было ясно! Мы же исследовали кишечник только с помощью бария и колоноскопии. В этом и была загвоздка.
Таким образом, перед оперирующим хирургом встал трудный вопрос: что делать? Идти на радикальное удаление опухоли, то есть резекцию толстой кишки? Но вынесет ли больное сердце? Отказаться от сложной операции — значит заранее вынести самый тяжелый приговор. Больной погибнет не только от кровотечения, но и от злокачественного новообразования.
Приняли решение опухоль удалять. Риск велик, но что оставалось делать? Любой хирург поступил бы так же. В этот момент, по-видимому, и дрогнуло сердце у Бориса Васильевича Петровского. Слишком велика была ответственность. Он не смог или не захотел взять ее на себя одного. Решил поделить с главным хирургом Советской Армии профессором Вишневским Александром Александровичем, который, в какой-то степени, также отвечал за здоровье и жизнь Сергея Павловича.
Мне было приказано размыться и срочно найти и доставить профессора Вишневского в операционную.
На машине «скорой помощи» с включенной сиреной и рацией мы с шофером вихрем понеслись по улицам Москвы в клинику Вишневского. В клинике его не оказалось. Личный секретарь сообщил, что профессор вместе с супругой отправился в какой-то магазин. Что делать? Время отсчитывало драгоценные минуты и секунды. Медлить было нельзя. Машину поставили поперек въезда в клинику, чтобы случайно не пропустить Александра Александровича. Сама же я побежала по направлению к ближайшему магазину и, на мое счастье, в нескольких шагах от входа почти столкнулась с Вишневским. Мы хорошо знали друг друга еще с военных лет. Увидев меня, он мило улыбнулся, не подозревая, что его ждет впереди. Не теряя ни секунды, я схватила его за руку, втолкнула в машину и крикнула шоферу: «Гони быстрее!». Александр Александрович, еще продолжая улыбаться, сказал привычную любезность, а потом все-таки спросил: «Киса, куда ты меня везешь?»
Когда я рассказала о случившемся, улыбка тут же исчезла с его лица. Всего на поездку в клинику и обратно я затратила ровно пятнадцать минут.
В больнице тем временем шла операция. По всем показателям состояние Королева было удовлетворительным. Петровский предложил Вишневскому принять участие в операции, которая уже близилась к концу. Вишневский отказался, но остался наблюдать за ее ходом, ни на минуту не отходя от больного. Наконец операция благополучно закончилась. И хирурги, и академики были безмерно счастливы. Даже стали называть друг друга по имени: Боря, Саша… Это означало, что хоть на время растаял между ними лед недоверия. Больной начал просыпаться: открыл глаза, зашевелил пальцами, пытался что-то сказать. Успокоившись, почти все хирурги направились в ординаторскую для записи хода операции. В операционной остались я, операционная сестра и два анестезиолога-реаниматора — Юрий Ильич Савинов и Сергей Наумович Ефуни из клиники Петровского. И тот и другой — прекрасные специалисты.
Прошло тридцать минут. Королев все еще находился на операционном столе, когда внезапно произошла остановка сердечной деятельности. Не теряя ни секунды, мы приступили к реанимации.
Прибежали все хирурги, в том числе и оба академика. Но что мы только не предпринимали для спасения Королева, все было напрасно. Наступила смерть.
Жена Сергея Павловича, Нина Ивановна, с начала операции и до ее трагического конца сидела в коридоре, соединяющем операционную с ординаторской, под большими стенными часами, сжавшись в маленький безмолвный комочек. Только подрагивающие руки выдавали волнение. Когда операция закончилась как будто успешно, кто-то из хирургов радостно сообщил ей, что все позади и волноваться больше не следует. Но она по-прежнему оставалась безмолвной и неподвижной, как будто окаменела. Позже она рассказала мне о своих ощущениях в то трагическое утро. Она была словно в забытьи, ей чудилось, что на нее надвигается что-то страшное. Но когда услыхала топот ног врачей, бегущих обратно в операционную, она очнулась и поняла, что все кончено.
Когда привели в порядок безжизненное тело Сергея Павловича и перенесли в другую операционную, Нину Ивановну пригласили прощаться с мужем. Я стояла рядом с ней. Она схватила мои руки, сжала их, и мы вместе подошли к Королеву. Прошло много лет, но до сих пор я с содроганием вспоминаю эти минуты и это прощание.
…Георгий Константинович Жуков был доставлен в Кремлевскую больницу в тяжелом состоянии. В результате кровоизлияния в мозг произошел паралич гортани. Положили его в отделение неврологии. Он не мог ни говорить, ни глотать. Кормили его через желудочный зонд. Причем делал это в строго определенное время специально назначенный врач.
Однажды, когда я шла по коридору неврологического отделения, меня чуть не сбила с ног сестра, выбежавшая из палаты, где лежал маршал.
— Прасковья Николаевна! Зайдите в палату к Жукову, — чуть не плача попросила она. — Не пришел вовремя врач для кормления. Георгий Константинович вне себя от гнева.
«Истинно маршальский характер», — подумала я про себя. В голове пронеслись некоторые из легенд, ходившие о Жукове. Говорили, что Жуков перед сражением брал горсть земли и нюхал. По запаху он угадывал, можно ли начинать сражение, будет ли удача. Как бы спрашивал у родной земли совета. Еще говорили, что помогает Георгию Жукову святой Георгий Победоносец, не случайно изображенный именно на московском гербе. Рассказывали также, что, когда Жуков появлялся на фронте, силы у войска как бы прибавлялись: если наши оборонялись, немцы не могли прорвать оборону, если наши наступали, немцы отходили. С Георгием Константиновичем на поле боя как бы прилетал дух победы.
Какой же он теперь, не могущий не только приказать, но и вымолвить слова? Не без робости вошла я в палату.
Все было готово для кормления. Чтобы разрядить обстановку и успокоить больного, я улыбнулась и сказала:
— Если вы разрешите, я сделаю все сама. На высоком уровне…
А про себя подумала: а ну как не заладится, что тогда? Наобещала на свою голову «высокий уровень»!..
Но все прошло благополучно. Попрощавшись с больным, я направилась к выходу. У самой двери меня опять догнала медсестра и попросила вернуться. Георгий Константинович с трудом выводил что-то на листке бумаги, который передал мне. Я прочитала: «Ув. доктор, прошу, чтобы кормили меня именно Вы. Очень прошу!»
Я была в замешательстве. Жуков — больной неврологического отделения. И как посмотрит на его просьбу лечащий врач? Заметив мои сомнения, Жуков снова показал на листок бумаги, где к написанному было добавлено: «Благодарю и еще раз прошу».
Пришлось согласиться. Формальности были улажены. Так я стала как бы еще одним лечащим врачом Георгия Константиновича. Что касается недовольства маршала первым врачом, опоздавшим на кормление, думаю, это не было капризом больного. Скорее, естественная реакция военного человека. Жуков был требователен и к себе, и к другим, не терпел разгильдяйства и несобранности. Именно эти качества и помогли ему справиться с тяжелым недугом.
Но, как говорят в народе, беда не приходит одна. В это же время жена Жукова была безнадежно больна. Галина Александровна поступила в наше хирургическое отделение, когда сам маршал под строгим врачебным контролем уже долечивался дома.
Несколько лет назад Галина Александровна была прооперирована в госпитале им. Бурденко, где сама работала врачом-терапевтом. Теперь эта милая, умная женщина погибала от множественных метастазов рака. Ничего нельзя было сделать.
Она умирала во время моего дежурства. Помню, сознание ее затухало, дыхание прерывалось, глаза закрывались, как вдруг она очнулась, с трудом приподняла руку и показала на телефон.
— Соедините меня с мужем, — попросила еле слышно.
И откуда только взялись силы! Я набрала номер. Тихо, но отчетливо она проговорила в трубку:
— Георгий, милый… Мне стало лучше. Не беспокойся за меня. Поправляйся сам.
Что ей отвечал Жуков, не знаю. Но слабая улыбка на мгновение осветила ее лицо.
— Прощай, милый! — вымолвила она напоследок.
Через два часа ее не стало.
Гроб с ее телом установили в зале патологоанатомического отделения Центральной клинической больницы. Предупредили, что, несмотря на категорический запрет врачей, Жуков едет прощаться с женой.
Георгий Константинович вошел в зал с букетом роз, положил их к ногам жены. Потом попросил оставить его наедине с покойной и склонился над ее изголовьем…
Эти несколько минут, которые Жуков провел с женой, показались нам вечностью. Здоровье маршала вызывало серьезные опасения, поэтому мы вынуждены были подглядывать через чуть приоткрытую дверь за происходящим. Но так и не решились прервать это последнее прощание…
Сообщили по телевизору, что умерла Галина Брежнева — дочь бывшего Генерального секретаря. Показали последнее ее интервью. Я содрогнулась: опустившаяся, одинокая женщина, страдающая алкоголизмом. Лицо одутловатое, глаза заплывшие, одета неряшливо. Я помнила ее совсем другой…
В этот день после работы я собиралась в театр. По этому случаю принарядилась и даже позволила себе надеть серьги с камешками под бриллианты. По существующей инструкции, врачам Кремлевской больницы не разрешалось пользоваться косметикой, носить дорогие украшения. Словом, любые излишества не приветствовались.
На работе сообщили, что в палату начальника Главного четвертого управления положили Галину Брежневу, дочь Генерального секретаря. Мне полагалось зайти к ней, осмотреть, как у нас выражались, «по своей части».
Вошла в палату, представилась.
— Ничего себе доктор! — воскликнула Галина, глядя на меня. — Да с вашей внешностью разве работать надо?
Я слегка опешила, пыталась перевести разговор в другое русло. Стала спрашивать, как она себя чувствует, на что жалуется…
— А ни на что! — отмахнулась Брежнева. — Иногда голова болит, и в области шеи небольшие боли. Вот, решила обследоваться.
Галина произвела на меня впечатление человека незлого, открытого, любящего шутку и острое словцо. Она была «кремлевской дочкой», для которой не существовало никаких запретов, ничего невозможного. Уже выходя из палаты, я подумала, что чем-то она напоминала Светлану Аллилуеву, дочь Сталина, у которой однажды мне довелось побывать в гостях.
А дело было так. Как-то пришлось мне лечить одну из родственниц Сталина. Она была репрессирована, сидела в тюрьме, где и подорвала здоровье. Постепенно у нас сложились дружеские отношения.
Уже после ее выздоровления мы случайно столкнулась в гастрономе, что в доме на набережной. Она уговорила меня зайти к ней в гости.
Посидели, побеседовали. Неожиданно она сказала:
— Знаете, я рассказывала о вас Светлане Аллилуевой. Она не прочь с вами познакомиться. Ее квартира на этом этаже, рядом. Давайте зайдем?
Я не очень противилась. Все-таки интересно: какая она, дочь Сталина?
Моя хозяйка позвонила по телефону, получила приглашение зайти. Нас провели прямо в столовую. Меня поразил огромный стол, уставленный различными яствами. Чего на нем только не было! Прямо картинка из книги «О вкусной и здоровой пище»!
За столом сидела Светлана. Она встретила меня радостным восклицанием, встала, пожала руку, усадила и сразу предложила мне угощение. Я наотрез отказалась, выдумав несуществующую операцию, которую якобы мне предстояло сегодня же делать. Сначала Светлана как будто обиделась, но потом перестала меня упрашивать. Светлана мне понравилась, показалась неглупой, держалась без фанаберии. Как и Галина Брежнева, была похожа на отца. Обе «кремлевские дочки» были симпатичные, но не красавицы. А в манере поведения, хотели они того или нет, сквозила вседозволенность.
…Когда я зашла к Брежневой в следующий раз, она прервала мои расспросы и неожиданно заявила:
— Хватит. Поговорим о вас. Скажите, зачем красивой женщине возиться с больными, со всей этой кровью, гноем, дерьмом, мочой? Да бросьте все это к черту! Хотите в мою компанию? У нас весело, цыгане бывают…
— Ох! — деланно вздохнула я. — Вы знаете, врачи ведь себе не принадлежат. Какие уж тут компании да цыгане…
— О том и речь, — не сдавалась она. — Не хотите добровольно, мы вас похитим! А что?
Галина Брежнева еще один раз лежала в нашем отделении с неопределенным диагнозом. На мой вопрос, что она тут делает, шутя отвечала:
— Готовлюсь к похищению!
А потом вполне серьезно жаловалась на головную боль.
Но почему я вспомнила о Светлане Аллилуевой? Уже работая над своими записками, прочитала в газете о ее матери, Надежде Сергеевне, которая застрелилась в 1932 году. Рассказывают, что она дружила с Александрой Юлиановной Канель, главврачом Кремлевской больницы. И будто бы Канель вызвали в кремлевскую квартиру, когда нашли Аллилуеву мертвой. Она отказалась подписать врачебное заключение, которое ей предложили: о скоропостижной смерти от острого аппендицита. Также отказались это сделать доктор Левин и профессор Плетнев. Того и другого арестовали в 37-м году и позже расстреляли. А главного врача «кремлевки» отстранили от должности. Через три года она умерла при загадочных обстоятельствах. Говорили, что от менингита. Говорили также, что вызванный Ворошиловым доктор Казаков, который дежурил в тот день в Кремлевской больнице, тоже отказался подписать акт о самоубийстве Надежды Аллилуевой.
«Наверняка так и было», — подумалось мне по прочтении этой статьи. В истории Кремлевской больницы много неизвестного, загадочного и даже трагичного.
Как обычно, звонок главного врача:
— Прасковья Николаевна! К вам поступает министр иностранных дел Андрей Андреевич Громыко.
У меня внутри все оборвалось…
— Владимир Григорьевич, — проговорила я, — если можно, положите его к другому врачу…
— В чем дело, Прасковья Николаевна?
— Если хотите, я поднимусь к вам и все объясню…
— Никаких объяснений. Больному надо немедленно и как можно быстрее оказать помощь. Слушайте внимательно еще раз: к вам поступает Громыко.
Я подчинилась. Пока спускалась вниз, будто перенеслась в Париж начала 50-х, куда меня направили вместе с мужем… Я работала тогда врачом в нашем посольстве. В Москве гремело «дело врачей», сведения о котором докатились и до Парижа. Через Париж в Нью-Йорк проезжала советская делегация во главе с заместителем министра иностранных дел Андреем Громыко. Устроили прием. В посольстве собралось много народу. И вот незадача! Под тяжестью одежды упала деревянная вешалка, ударив по голове чью-то секретаршу. Понадобилась врачебная помощь. Пригласили меня. Я осмотрела пострадавшую, признаков сотрясения мозга не обнаружила. Правда, на месте ушиба образовалась большая гематома. Предложила сделать давящую повязку и положить лед. Секретарша вдруг зло произнесла:
— Я не позволю этому человеку прикасаться ко мне! Она — из тех самых кремлевских врачей. Просто ей удалось сбежать из Москвы…
Посол вынужден был посадить меня под домашний арест. Но вскоре заболел и сам Громыко. Температура поднялась к сорока градусам, болело горло. Посол снова вызвал меня. Я поднялась на третий этаж в апартаменты больного. Громыко полулежал в кресле. Подле него стоял посол. Мой охранник и переводчик остались в коридоре. Высокопоставленный больной встретил меня более чем сухо, поздоровался сквозь зубы, но к своей персоне допустил. Осмотрев Громыко, поставила диагноз — грипп. Потом достала из чемоданчика рондомицин — эффективное лекарство при заболеваниях верхних дыхательных путей — и протянула Громыко. Но заместитель министра резко отстранил мою руку:
— Вашего лекарства я принимать не буду!
Я вспыхнула от возмущения и обиды. Слава богу, не разрыдалась. Посол молча проводил меня до двери.
И вот через двадцать с лишним лет я снова должна лечить Громыко — теперь уже министра.
Когда вошла в палату, он взглянул на меня недоуменно, как будто пытался что-то вспомнить…
— Что с вами случилось, Андрей Андреевич? — как можно вежливее спросила я.
Казалось, он лишился дара речи. Потом произнес:
— Руку, кажется, сломал. Подвернул неожиданно. Очень болит.
— Не беспокойтесь, — сказала я. — Сейчас все сделаем. Не волнуйтесь.
— Волноваться не буду, когда все будет в порядке, — сказал он сухо.
Я продолжала успокаивать:
— Сейчас сделаем рентген, посмотрим снимок. Наложим гипсовую повязку, и все будет в порядке.
— Если бы это было так, — произнес он с сомнением.
Сестра отвезла Громыко на каталке в рентгеновский кабинет. Я посмотрела снимок. Перелом оказался непростым — со смещением.
Тем не менее, я произнесла ободряющую фразу:
— Ничего страшного.
Через несколько мгновений мы были в перевязочной, и медицинская сестра Тоня, понимающая меня с полуслова, уже приготовила все необходимое.
Перед операцией я спросила:
— Андрей Андреевич! Может быть, вы хотите, чтобы вас обслуживал другой врач?
— Нет, — только и сказал он.
Я принялась за дело, не переставая уговаривать больного:
— Сейчас сделаем обезболивание. Видите, я беру самую тонюсенькую иголочку. Вы ничего не почувствуете… Как будто укус комара.
Сделала блокаду действительно безболезненно. Сестра готовила гипсовую лангету.
Я отдала распоряжение:
— Держите его локоть!
Сама взяла кисть и сильно потянула к себе. Раздался легкий хруст. Значит, кость встала на место. Гипсовую повязку наложила сама выше локтя. Еще раз прощупала всю руку. Сделала еще одну повязку, высвободив кисть руки.
— Фу, — сказал с облегчением министр. — Как будто и не ломал руку.
Но я почувствовала, что сказано это не от сердца. Он все еще чего-то боялся. Снова поехали на рентген.
— Снимок покажет, действительно ли все на месте, — сказала я.
Врач-рентгенолог вертела снимок и так и сяк, потом проговорила:
— Что-то не видно, чтобы ваш больной ломал руку.
Она еще не знала, что больной — министр иностранных дел. Увидев Громыко, тихо добавила:
— Прекрасно вправили, Прасковья Николаевна. Лучше и сделать нельзя.
Громыко отправили в палату. Я наведывалась через каждый час.
— Болит рука, Андрей Андреевич?
— Немного больно, — отвечал он. — Видимо, наркоз отходит.
— Сделать вам укол?
— Нет, не надо. Не люблю я эти уколы. — Он как-то странно посмотрел на меня.
— В таком случае завтра сделаем еще раз контрольный снимок. Если все в порядке, можете ехать домой, — заключила я бодрым голосом.
— Домой? — удивился он. — Так рано?
— Ну что вы! — успокоила я. — Вы можете лежать здесь сколько вам будет угодно. Рука должна находиться в гипсе три недели. Потом будете ее разрабатывать.
Через три недели я сняла гипсовую повязку.
— Теперь вы можете окончательно выписываться. Он посмотрел на меня внимательно и сказал:
— Вы знаете, где-то я с вами встречался… Никак не могу вспомнить.
Думаю, что Громыко лукавил: он узнал меня сразу… Слишком памятной была прошлая встреча.
— Нет, Андрей Андреевич, — проговорила я, тем не менее. — Нигде с вами мы не встречались. Всего вам хорошего. До свидания.
Дома я обо всем рассказала мужу.
— Что ж ты не напомнила ему о Париже? — спросил он.
— Зачем? — ответила я. — Я — врач. Давала клятву Гиппократа. Стало быть, ничем, никакими воспоминаниями, особенно неприятными, не должна тревожить больного.
— Надо же! — удивился муж. — Ты еще помнишь клятву Гиппократа? Сегодня, наверное, никто ей не следует.
В январе 1982 года услышала о смерти первого заместителя Председателя Комитета государственной безопасности Семена Цвигуна. Ходили слухи, что это самоубийство. Ушам своим не поверила: как мог такой мужественный, волевой человек свести счеты с жизнью подобным образом?
Вспомнила, как его привезли в нашу больницу с грозным диагнозом: «кишечная непроходимость». В истории болезни значились только имя, фамилия и отчество: Семен Кузьмич Цвигун. Ни занимаемой должности, ни звания указано не было. Несмотря на сильные боли в животе, Цвигун держался хорошо, даже улыбался. Позже он признался, что тяжко ему было не только от болей, но и от неизвестности: что за болезнь, не ждет ли его операция?
Меня тоже грызли сомнения. Несомненно, диагноз требовал хирургического вмешательства. Но сначала надо было выяснить, что явилось причиной кишечной непроходимости. Когда я вникла в анализы и тщательно осмотрела больного, от сердца у меня отлегло: это же почечная колика! Тоже, конечно, радости мало, но все-таки…
Рентгеновское обследование подтвердило мой диагноз: в мочеточнике больного отчетливо просматривался крупный камень. Чтобы выгнать его, я решила применить самый простой метод. Цвигун был мужчина крепкий, сердечно-сосудистая система — в порядке. Я сделала ему несколько обезболивающих уколов, предложила выпить два-три стакана теплого чая и заставила бегать вверх-вниз по лестнице. Конечно, мне пришлось бегать вместе с ним.
Удивило меня, что ни во время обследования, ни во время лечения Цвигун не задал ни одного вопроса. Он беспрекословно выполнял все указания. Разве только, бегая по лестнице, время от времени посматривал на меня удивленно.
Через два часа после начала лечения злосчастный камень лежал у пациента на ладони. Мы оба вздохнули с облегчением. Он — оттого, что исчезли жестокие боли в животе и мрачные мысли в голове, я — оттого, что не ошиблась в диагнозе и вернула больному здоровье.
Правда, мне очень хотелось узнать, кого же так бесцеремонно я подвергла столь жестокому методу лечения? Кто этот дисциплинированный и терпеливый человек? Спросила у самого Семена Кузьмича. А когда узнала, что он — заместитель Председателя КГБ, невольно рассмеялась:
— Надо же, а я с вами вот так, запросто, наперегонки!
Глядя на меня, засмеялся и Цвигун.
В мое дежурство «скорая помощь» привезла пожилую женщину — маленькую, худенькую — с компрессионным переломом позвоночника. В направлении было написано: «Просим принять на лечение Шаляпину Иолу Игнатьевну».
Я поинтересовалась, не жена ли она знаменитого певца. Иола Игнатьевна горько улыбнулась и сказала с заметным акцентом:
— Да, я первая жена Шаляпина. — Потом, в свою очередь, задала вопрос мне: — Милый доктор, скажите, пожалуйста, куда я попала?
Я ответила:
— В Кремлевскую больницу.
Она удивилась, а чуть позже поведала мне свою историю.
По происхождению она — итальянка. В молодости была знаменитой балериной. Однажды приехала на гастроли в Россию, встретила Шаляпина, да и осталась навсегда.
Долгие годы Иола Игнатьевна жила с дочерью Ириной в том самом доме, где когда-то они жили с Федором Ивановичем Шаляпиным. В 20-х годах Шаляпин уехал за границу, забрав остальных детей. Она же осталась в Москве без всяких средств к существованию. Никакой пенсии от государства не получала. Жила на деньги, которые удавалось выручить от продажи вещей, оставшихся после отъезда мужа.
— Сохранился только рояль Федора Ивановича, — с горечью рассказывала Иола Игнатьевна. — Однажды Федор Иванович прислал из Америки посылку с вещами для Ирины. Но все они были поношенные… Я восприняла это как насмешку. Правда, когда было особенно трудно, кто-то, по-видимому из поклонников или друзей Федора Ивановича, инкогнито раз в неделю приносил нам пакеты с едой. Звонил в дверь, оставлял пакеты у двери и исчезал… Я ни разу и не видела, кто это… Так было несколько лет. Я и не пыталась узнать… Ведь это было при Сталине. А я считалась женой изменника родины.
Я долго не могла понять, как все-таки Иола Игнатьевна попала в Кремлевскую больницу. Узнала от нее самой.
А дело было так. Когда Иола Игнатьевна упала, сломав себе позвоночник, вызвали «скорую помощь», которая приехала из института имени Склифосовского. Врач осмотрел пострадавшую, увидел, что это старая женщина, и, видимо решив, что ей пора умирать, уехал.
Через несколько дней радиостанция Би-би-си сообщила, что жена знаменитого певца Федора Шаляпина с тяжелой травмой лежит дома без всякой помощи. В Советском правительстве всполошились и дали указание госпитализировать Иолу Игнатьевну. И не куда-нибудь, а прямо в Кремлевскую больницу, только во 2-ю.
Мы много беседовали с Иолой. Она рассказывала о себе и Федоре Ивановиче, об их встрече и горькой разлуке, о своем особняке под Римом, о том, что мечтает остаток дней провести на родине. Но для этого нет ни денег, ни возможностей.
Слушая ее, я вспомнила своего французского коллегу, доктора Лякура. Он был свидетелем последних дней и даже часов жизни Федора Ивановича, умершего в предместье Парижа. Тогда в доме Шаляпина собрались близкие, друзья, лечащие врачи, среди которых находился и Лякур. У Шаляпина был рак крови, и он знал о своем тяжелом заболевании. Однажды кто-то спросил о его заветном желании, которое с радостью бы выполнили все.
— У меня есть одно желание — чтобы похоронили меня на родине, в России, — сказал Шаляпин.
Его супруга воскликнула:
— Только через мой труп!
Шаляпин грустно улыбнулся, видимо, ожидая подобной реакции, и произнес:
— Тогда у меня более скромное и легче выполнимое желание — привезти мешок русской земли и высыпать на мою могилу.
Услышав рассказ Лякура, я подумала, что если бы существовал в медицине диагноз «тоска по родине», его следовало бы поставить великому русскому певцу.
Заветное желание Федора Ивановича Шаляпина исполнилось много десятилетий спустя. Его прах покоится в Москве на Новодевичьем кладбище.
Иола Игнатьевна пролежала у меня в палате пять месяцев. Позвоночник потихонечку сросся. Я заново научила ее ходить, и расстались мы большими друзьями.
Позже я узнала, что вскоре после выписки из больницы Иоле Игнатьевне была назначена небольшая пенсия. Сбылась и ее заветная мечта. Она смогла вернуться на родину, в свой дом. И что удивительно: дом ждал свою хозяйку! Добрые люди поддерживали в нем порядок, сохранилась чуть ли не вся обстановка. В Италии в родном доме она и умерла.
Бывали в нашей больнице и диковинные случаи. Однажды в терапевтическое отделение поступила пожилая женщина в предынфарктном состоянии с сильнейшими болями в области сердца. Как ни старались терапевты, боли не прекращались. Обратились за помощью ко мне, зная, что я неплохо владею новокаиновыми блокадами при различных болевых симптомах. Лечение прошло довольно успешно. Боли в сердце исчезли, больная успокоилась и быстро уснула.
Когда я пришла к ней на следующий день, она рассказала, что с ней случилось. В последнее время тяжело болел ее муж. Детей у них не было, и лет десять назад он купил двух щенков овчарки. Относился к ним как к родным детям, они отвечали ему тем же, выполняли все его приказания. И вот в доме случилось несчастье — муж умер. На похоронах было много народу: в дом пришли попрощаться друзья, знакомые, родственники. На собак никто не обращал внимания. Они притихли, ни на кого не лаяли. Безучастно и грустно лежали в стороне, даже не просили еды. После похорон и поминок хозяйка вдоволь наплакалась, приняла успокоительное и ночью крепко уснула.
Утром проснулась от холода и какого-то странного скрежета. А дом, где они жили, находился под Москвой, рядом с кладбищем. В дачном поселке все хорошо друг друга знали, у многих были собаки, входные двери обычно не закрывались, собаки бегали где хотели. Так было и в доме моей пациентки. Когда она встала, чтобы прикрыть дверь, в окна уже пробивался свет осеннего утра. То, что она увидела, привело ее в состояние шока. На полу, у входа в дом, стоял гроб с ее умершим мужем. Гроб был изгрызен, крышка перекосилась и открылась наполовину. А по обеим сторонам лежали овчарки. Они тяжело дышали. Случилось невероятное. Ночью овчарки разгребли своими лапами могилу, зубами вытащили гроб и притащили в жилище своего любимого хозяина.
Увидев все это, наша пациентка схватилась за сердце. На крик сбежались соседи, вызвали «скорую», которая и доставила ее в нашу больницу.
А что же овчарки? Они по-прежнему лежали около гроба. Из послушных домашних собак превратились в диких агрессивных зверей. Скалясь и рыча, набрасывались на каждого, кто пытался подойти к гробу.
Пришлось вызывать милицию, которая вынуждена была застрелить собак. Только после этого состоялись повторные похороны.
Существовал и еще один запрет для кремлевских врачей: сведения о наших больных нельзя было распространять никоим образом, все должно было храниться в строжайшем секрете. А бывали в моей практике поразительные случаи. Об одном из них я даже хотела доложить на заседании хирургического общества. Но… Было это в конце 60-х годов. В мое отделение поступил Александр Васильевич Гоголев — первый секретарь Московского обкома партии. Он обратился за врачебной помощью слишком поздно: запущенный рак желудка. А было ему всего 35 лет.
Болезнь, к сожалению, не щадит именно таких людей — молодых, энергичных, преданных делу. Гоголева прооперировали: сделали резекцию желудка, удалили видимые метастазы. Три недели после операции он был послушен, выполнял все предписания врачей. Потом его стало томить больничное заключение. Александр Васильевич взбунтовался, стал рваться на волю. Говорил мне, что работа не ждет, что долечиваться будет дома. Даже консилиум сдался под таким напором — редкий случай! Гоголева выписали из больницы.
Но сидеть дома он не стал. С прежней энергией продолжал работать: ездил по области, вникал во все проблемы, лично следил за строительством жилья, промышленных и культурных объектов.
Однажды, когда я приехала с очередным осмотром, Александр Васильевич сказал:
— Постарайтесь сделать так, чтобы я дожил до окончания строительства Дворца культуры в Чехове.
И он дожил. Потом увидел реконструированный не без его деятельного участия Музей Чехова в Мелихове. Мало того, он даже выезжал за рубеж, в Чехословакию. Запомнила это потому, что Гоголев осудил ввод наших войск в Прагу в августе 1968 года. Именно от него впервые я услышала резкую критику в адрес руководства страны.
Это был первый случай в моей лечебной практике, когда человек с запущенным раком желудка, с метастазами прожил пять лет. Притом прожил не в заботах о своем здоровье, а в нелегких, изматывающих тело и душу делах и проблемах, которые взвалил на свои плечи по беспокойной должности.
Но настал черный день — Александра Васильевича привезли к нам уже умирающего. Никакими силами спасти его не удалось. Он скончался от противоракового препарата. Не выдержал организм.
На меня посыпались обвинения. Кандидат медицинских наук, некая Р. В., упрекала:
— Как вы могли согласиться на лечение онкологического больного амбулаторно?
Ей возмущенно вторила заведующая отделением О. Д. Федорова. Они забыли, что я всячески противилась амбулаторному лечению, а санкционировано оно было свыше.
Тучи сгущались, мне грозило увольнение. Выручил профессор В. С. Маят, главный хирург нашего управления. Он подтвердил, что несколько лет тому назад действительно состоялся консилиум из видных онкологов и хирургов, на котором Гоголеву в виде исключения разрешено было лечиться дома. На этом настаивал сам больной.
На моей стороне были и родственники Александра Васильевича, с которыми я дружна до сих пор. Я осталась работать дальше.
12 часов ночи. Только задремала, звонок из приемного отделения: «Срочно спускайтесь!» Еду вниз на скоростном лифте. Вижу, как открывается наружная дверь. На каталке ввозят Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. За ним — необычное шествие родственников и, по-видимому, близких друзей. Особенно выделяются двое: сын Максим в изысканном костюме и молодая девушка в подвенечном платье. Видимо, жених и невеста. Все встревожены. Как оказалось, действительно, на загородной даче праздновали свадьбу Максима. Дмитрий Дмитриевич, спускаясь по лестнице из мансарды, подвернул ногу и упал. Диагноз был таков: «тяжелейший трехлодыжечный перелом в области правого голеностопного сустава с расхождением и резким смещением костных отломков». На консультацию срочно пригласили опытного травматолога профессора Португалова и сразу же приступили к вправлению перелома.
Невропатологи посоветовали все манипуляции производить под местной анестезией, так как у Шостаковича были очень слабые мышцы в связи с нервным заболеванием. Несмотря на профессионализм хирургов, мы все-таки причиняли нашему пациенту боль. Уж очень велика была травма. Дмитрий Дмитриевич не стонал, лишь потихоньку шептал: «Лучше бы скорее умереть». Эта фраза заставила меня принять дополнительные меры для более эффективного обезболивания. Больной успокоился и снова так же тихо произнес: «Теперь я не хочу умирать. Спасибо».
И все же костные отломки нам удалось хорошо поставить только со второго захода, так как мышцы не помогали. Наложили хорошо отмоделированную гипсовую повязку. Операция закончилась. Теперь лекарем становилось время. Но и оно как будто остановилось. Перелом срастался очень медленно. Пришлось провести специальное дополнительное лечение, назначенное невропатологами, терапевтами и, конечно, нами, хирургами. И только через пять с половиной месяцев мы добились успеха.
Все это время я была бессменным лечащим врачом Шостаковича. Отношения у нас установились теплые. Но я заметила, что Дмитрий Дмитриевич был все-таки замкнут, погружен в собственные мысли, в свой особый внутренний мир. Хотя, когда я появлялась около его постели, он оживал, становился улыбчивым, доверительным и часто говорил:
— Прасковья Николаевна! Как я вам благодарен. Вы не можете себе представить. Только очень прошу, не отдавайте меня другому врачу. Я полюбил вас за ваши золотые руки, хотя они и причиняли мне непереносимые боли. И еще — за вашу доброту.
Но мне казалось, что в его словах всегда слышалась какая-то тревога. Что-то тягостное томило его душу. Позже кое-что прояснилось. Шостаковичу довольно часто звонили по телефону. А в нашей больнице существовало правило — на каждый звонок отвечала медсестра. И уже потом передавала трубку больному, если он хотел говорить. А я еще раньше заметила, что при каждом звонке Дмитрий Дмитриевич настораживался и всегда нервно спрашивал: «Кто это?» Однажды медсестра мне говорит:
— Прасковья Николаевна! Дмитрий Дмитриевич очень просит не соединять его с артисткой Большого театра Галиной Вишневской.
Надо сказать, что Вишневская звонила чуть ли не каждый час и настойчиво требовала к телефону Дмитрия Дмитриевича. Один раз медсестра все-таки не выполнила просьбу Шостаковича и передала ему трубку. Как раз в это время я зашла в палату с обходом и невольно стала свидетельницей разговора.
— Прошу вас больше не звонить и не обсуждать эту тему, — довольно резко говорил Дмитрий Дмитриевич. — Я остаюсь при своем решении. Не поеду. И передайте мое последнее слово Ростроповичу.
Понимая, что мешаю какому-то важному разговору, я извинилась и направилась к выходу. Но Дмитрий Дмитриевич остановил меня. Создавалось впечатление, что он боится остаться один. Я села подле него, стала прощупывать пульс: сто ударов. Такого почти никогда не было. Осторожно спросила:
— Кто вас так взволновал?
Он задумался. Потом произнес:
— Для певицы Вишневской и дирижера Ростроповича меня нет.
Вскоре я прочитала в прессе, что Вишневская и Ростропович остались за рубежом. Было это в 1974 году. Тогда-то я и поняла, что угнетало Шостаковича. Судя по всему, эти люди уговаривали Дмитрия Дмитриевича эмигрировать вместе с ними, уехать из страны навсегда. Догадки мои подтвердились несколько позже.
Запомнился еще один эпизод. Как-то Дмитрий Дмитриевич сказал:
— Прасковья Николаевна, вы очень много работаете. Есть ли у вас время ходить в театр?
Я ему призналась, что времени у меня, конечно, нет, да и билеты достать трудно. Дмитрий Дмитриевич оживился, видимо, хотел сделать мне приятное и сказал:
— Хотите, я сейчас же достану вам билеты в Большой театр? Там выступает Има Сумак. Правда, я не поклонник ее таланта. Но наша публика буквально ломится на ее концерты. Сколько вам надо билетов?
— Если можно, два, — ответила я после некоторого колебания.
Дмитрий Дмитриевич тут же позвонил сыну Максиму, о чем-то поговорил с ним, а в конце произнес тоном, не терпящим возражений:
— Чтобы через час билеты были у меня.
В этот день я задержалась на работе — была длительная операция. Я очень устала. Забыла о билетах, думала только об одном: скорее бы домой. Проходя мимо палаты Дмитрия Дмитриевича, увидела открытую дверь и услышала резкий голос композитора:
— Я же просил, чтобы билеты были через час. Ты же пришел с большим опозданием и без билетов.
Пришлось зайти в палату. Дмитрий Дмитриевич был необычайно возбужден и продолжал делать выговор сыну. За пять с половиной месяцев я видела его таким первый раз.
На другой день он все же вручил мне два билета в Большой театр. Но я пойти не смогла. Пошли мои дети.
Когда я слышу песню «Журавли»… Вот эту: «Мне кажется порою, что солдаты, с кровавых не пришедшие полей, не в землю нашу полегли когда-то, а превратились в белых журавлей…» Когда я слышу эту мелодию, сердце мое сжимается. Я вспоминаю войну и улыбку Расула Гамзатова, автора слов этой песни.
Когда он попал в нашу больницу, артериальное давление у него было 200/140. Даже несведущий в медицине человек понимает, что это значит. Стали лечить Гамзатова, самочувствие улучшилось, артериальное давление нормализовалось.
Вот тогда-то я и подивилась необычайному дару, которым обладал этот человек. «Кладезь народной мудрости» — вот так я бы его охарактеризовала. Казалось, что он даже мыслит афоризмами и притчами. Я, да и другие врачи любили слушать его рассказы и байки. А как он ценил женщин и сколько комплиментов мы от него выслушали! Ничего не скажешь, самобытная личность. Хотя по-русски он говорил плохо, но общение с ним всегда было приятно и интересно.
Однако мы старались его не утомлять. Состояние Гамзатова внушало большие опасения. Но как только многочисленные друзья узнали, что он пошел на поправку, они буквально атаковали нашего пациента. Приходили с букетами цветов, с подарками… И все бы ничего, если бы не один случай.
Гамзатов — дагестанец. И, конечно, любил побаловать себя солнечным напитком. А пить ему было запрещено категорически. Как-то после очередного свидания с друзьями он вышел из палаты, прилег в холле на диван да и заснул. Диванчик был узок для него, во сне он повернулся и оказался на полу. Его подняли, внесли в палату, уложили на кровать. Хотя поэт ни на что не жаловался, ради перестраховки позвали дежурного врача, которым я и оказалась.
Я осмотрела Гамзатова. К счастью, не обнаружила ни травм, ни даже ушибов. Он вновь уснул. Но запах спиртного наполнял всю палату. Я решила заглянуть в его тумбочку. И что же? Моему изумленному взору открылась целая батарея бутылок прекрасного дорогого вина.
Видимо, любимой шуткой поэта был переиначенный афоризм: «Питие определяет сознание». Мне ничего не оставалось делать, как решиться на временную конфискацию этого имущества. Вино могло привести к печальному исходу. С помощью медсестры я собрала все бутылки и отнесла в кабинет нашего главного врача. Ничего лучшего в этот момент я придумать не могла. Все бутылки мы аккуратно расставили на письменном столе.
Утром главный врач Владимир Григорьевич Беззубик пришел на работу и ахнул. Откуда такая роскошь? Вызвал меня. Я рассказала, как было дело. Главный врач посчитал мой поступок правильным. Но я, конечно, переживала. Представляла, что подумает и какую притчу расскажет мне Гамзатов. Конечно, обидится. Любой бы разгневался на его месте. Но больше я Гамзатова не видела. Знаю, что они долго беседовали с Владимиром Григорьевичем в его кабинете. В этот же день Гамзатов выписался. Одно утешение: при выписке давление у него было в норме.
Говорят, что все врачи циники, особенно хирурги. На человека они смотрят как на объект для лечения. Отчасти это справедливо. Такова специфика работы. Даже в нашей спецбольнице, впрочем, как и в любой другой, несмотря на все инструкции и запреты, бывали случаи, окрашенные черным юмором. Но сначала о действительно смешном.
Это случилось в больнице, что в Сокольниках. В третьем корпусе, где располагались кабинет главного врача, канцелярия, хозяйственные службы, находился конференц-зал. В нем проводились врачебные «пятиминутки». От гардероба, где мы раздевались, к залу вел довольно широкий коридор.
Только началась «пятиминутка», как раздался топот каблучков секретарши главного врача. Она явно опаздывала. Все невольно повернули голову в ее сторону. И вдруг наступила тишина. Дежурный врач прервал свой доклад. Секретарша заметила повышенное внимание, обращенные на нее взгляды. Видимо, решила, что в это утро она особенно хорошо выглядит. Пошла медленнее, игриво виляя бедрами. И тут раздался взрыв хохота: она явилась на работу в панталончиках! Спешила, конечно, и забыла надеть юбку.
В общем, день начался весело. Но веселье продолжалось недолго. Дежурный врач сообщил о внезапной смерти больного с радикулитом, из второй терапии. Все были удивлены: вчера был почти здоров, а ночью умер. У лечащего врача, Коваленко, челюсть отвисла. О смерти больного уже сообщили родственникам.
Едва окончилась конференция, Коваленко схватила меня за руку и попросила помочь разобраться в происшедшем. Мы направились во вторую терапию. Недалеко от корпуса нам повстречался какой-то пациент. Он улыбался. Увидев его, Коваленко побледнела и в следующую секунду с криком бросилась в кусты. Я — за ней: «Что случилось?» «Он… Он же умер, а идет», — еле вымолвила она.
Дежурный врач перепутал: умер больной не с радикулитом, а с инфарктом миокарда, находившийся с тем в одной палате. Подвели усы, которые носили и тот и другой.
Невропатологу Коваленко назначили успокаивающие средства, а дежурного врача уволили.
В этот день я совмещала работу в больнице и поликлинике. В 11 часов вечера раздался звонок в спецполиклинику. Срочный вызов — у жены Андропова приступ.
На сборы ушли считаные минуты. Чемодан со всем необходимым для скорой помощи уже находился в машине. Выехали с медсестрой.
Стояла осень. На улицах уже было темно, накрапывал дождь… Наша «Волга», как водится, была с сиреной. Но ни разу не пришлось ее включить. Ехали по свободной центральной полосе, на любой свет, со скоростью сто двадцать километров в час. Правила движения нас не касались. Еще бы! Мы ехали на дачу к Председателю Комитета государственной безопасности.
Довольно быстро оказались за городом. Дорога шла через лес. Неожиданно я почувствовала сильный толчок: водитель внезапно затормозил. Да так резко, что машина едва не перевернулась. Оказалось, мы чуть не сбили лося, который собирался перейти дорогу. Лось остановился как вкопанный. Постоял несколько секунд, ослепленный фарами, а потом так же внезапно скрылся из глаз.
Приехали на дачу. У ворот нас встретила охрана из двух человек, вежливо показали на входную дверь. Документы проверять не стали.
Вместе с медсестрой мы поднялись в спальню, на второй этаж. Везде царил тревожный полумрак. Кто-то невидимый помог мне снять пальто. Навстречу вышел сам Андропов — усталый, напряженный, с грустными глазами… Молча кивнул в знак приветствия.
Подошла к постели стонущей больной.
— Укол… Сделайте мне укол! Все болит, — требовательно произнесла женщина.
При тщательном осмотре я не нашла никакой патологии. Жена Андропова, видимо, узнала меня, лицо ее выразило разочарование. Понимала, что обезболивающих инъекций я делать не буду.
Мне и прежде доводилось встречаться с супругой Юрия Андропова. Она не раз лежала в больнице в неврологическом отделении и непрестанно требовала уколов. Врачом в этом отделении работала моя приятельница. Часто она приходила ко мне за советом:
— Как быть? Что делать? Она не может обходиться без наркотиков…
— Делай сердечные уколы, — советовала я. — Успокоительные, но эти — нет. Ничего с ней не будет, не умрет.
Коллега последовала моему совету. Но жена Председателя КГБ оказалась не из безобидных. Пожаловалась больничному начальству, что с ней якобы грубо обращаются… Это в нашей-то больнице! Через несколько дней приятельница-невропатолог без всяких объяснений была уволена. Тогда-то к жене Андропова стали вызывать меня. Но я уже была в курсе ее диагноза: она просто придумывала себе разные недомогания и требовала наркотиков. От успокоительных уколов отмахивалась. Видимо, она привыкла к наркотикам с молодых лет. Может быть, виной тому был фронт. Сейчас мне кажется, что виноваты врачи. Это они уступали ее настойчивым просьбам, подсознательно трепеща пред одним именем ее мужа. Врачи и приучили ее к наркотикам.
Когда она лежала в больнице, всегда спрашивала, кто сегодня дежурит. Если узнавала, что дежурю я, приставала к другим врачам или сестрам, жалуясь на боли в животе. Я приходила, осматривала ее с ног до головы и выписывала другие успокоительные лекарства, безопасные… Завидев меня еще на пороге, она обычно говорила:
— Ах, это вы, Прасковья Николаевна… Значит, ничего не будет.
Однажды в палате я увидела самого Андропова. Он ни во что не вмешивался, только наблюдал, как я осматриваю больную, что говорю.
— Я человек добрый, — сказала я. — Но вредить вам не буду.
— Знаю, знаю, — проговорила больная, усмехнувшись. — О вашей доброте ходят легенды. Но пожалейте меня. Я умираю… Сделайте укол.
— Нет, — ответила я. — Не просите, не сделаю.
Я взяла ее за руку и стала применять свой метод.
Меня ведь обучали гипнозу. Я напрягла все свои внутренние силы и продолжала увещевать больную:
— Успокойтесь, пожалуйста. Все будет хорошо. Все будет хорошо. Выпьем сейчас лекарства. Попьем чайку, чтобы лекарства быстрее всосались в желудок. И подумаем о чем-нибудь хорошем… Вспомните что-нибудь хорошее! У вас все хорошо в жизни. Прекрасный муж, хороший сын. Чего вам не хватает? Успокойтесь… Если бы я рассказала вам о своей жизни, вы бы каждую минуту просили успокоительного… Но я же выдержала все… Почему вы не можете?
Я видела, что она расслабилась. Рука стала мягкой и безвольной. Через минуту сказала:
— Буду спать. Через силу, но постараюсь заснуть… Но больше ко мне не приходите.
Выходя из палаты, я опять увидела Андропова. Сердце мое упало: что он мне скажет? Отругает, конечно… Юрий Владимирович обнял меня за плечи, поцеловал в щеку, сказав только одно слово: «Молодец!» И еще раз повторил: «Молодец!» Взял под руку и проводил до двери.
Мы, врачи, сочувствовали Андропову — жена была его заботой и болью, он очень переживал за нее. И, конечно, это отражалось на его и без того плохом здоровье. Известно, что Юрий Владимирович страдал тяжелым заболеванием: годами его держали на искусственной почке.
Мне нравился Андропов, хотя с виду он был человеком аскетического склада: всегда молчаливый, замкнутый, сдержанный.
Много слухов ходило и по поводу его смерти. Больше года он стоял во главе государства. И, казалось, умер слишком внезапно и рано. На самом деле он умер от осложнения своей болезни. Поехал на юг, купался в море, вода была холодная, он простудился… осложнение на почки. На этот раз спасти его не удалось.
Выходной день. Наконец-то я дома вместе с семьей! Дочери занимаются своими делами, внуки играют. Мама готовит обед. Муж что-то приколачивает. В общем, все при деле. Только я не знаю, с чего начать: нужно и постирать, и погладить, и пошить, и с внуками погулять. Но настроение хорошее. Все-таки я дома!
И вдруг — телефонный звонок. В трубке слышу голос главного врача Владимира Григорьевича Беззубика: «Прасковья Николаевна! Срочно приезжайте! Машина уже выехала».
Как обычно, никаких объяснений по телефону. Быстро переодеваюсь. Как всегда, никакой косметики. Но на руку машинально надеваю любимый браслет. Спускаюсь вниз, машина стоит у подъезда. Через несколько минут я на работе.
— Прасковья Николаевна, извините, что сорвал выходной, — торопливо говорит главный врач. — Но ситуация чрезвычайная… И с этой минуты вы — не общий хирург, а педиатр-травматолог, к тому же и профессор.
Я онемела.
— Да, да, профессор-педиатр, — продолжал Беззубик. — Умоляю, выручайте! У министра обороны Гречко маленькая внучка сломала руку. Он требует только профессора детской травматологии. А сами понимаете… Сейчас отпускной период. Все профессора разъехались. Надежда только на вас!
Что поделаешь! Я соглашаюсь. По дороге обдумываю предложенную роль. Едем к министру на дачу. Но там девочки не оказалось. Охрана доложила, что ее отвезли в госпиталь, где проходит лечение ее мать. Едем в госпиталь.
С порога вхожу в образ профессора-педиатра. Начальник госпиталя возбужденно рассказывает о происшествии. Оказывается, рано утром трехлетняя внучка министра сломала руку. Ее привезли в военный госпиталь. Но врачи-хирурги не могли ничего сделать. Видимо, до этого случая им не приходилось лечить детей министров. Девочка не дается в руки, плачет. Забилась в угол палаты, и никакими способами ее оттуда не выманить.
— Вся надежда на вас, профессор, — закончил доклад начальник и чуть ли не с мольбой взглянул на меня.
В его сопровождении я поднялась в отделение, где укрылась девочка. Картина была незабываемая. В коридоре у стены стояли навытяжку несколько военных в белых халатах. Вдоль этого строя нервно взад-вперед ходил министр обороны и распекал своих врачей почем зря. При моем появлении по рядам медиков пронесся вздох облегчения. Гречко прекратил ругань, бросился ко мне и повторил уже слышанный рассказ…
«Придется играть другую роль, — лихорадочно соображала я. — Внучка грозного министра не должна догадаться, что я врач».
У дверей палаты сняла халат и шапочку, вложила их в руки растерянному маршалу. Попросила его уйти и не показываться на глаза, пока не позову. Когда вошла в палату, увидела маленькую девочку, которая сидела на корточках в дальнем углу, у кровати матери. Я поправила прическу, улыбнулась, быстро сняла со своей руки браслет и подошла к девочке.
— Посмотри-ка, малышка, что я тебе принесла…
Девочка взяла браслет и с интересом стала его рассматривать.
Тем временем я присела на стул около кровати матери, стала задавать ей какие-то вопросы, при этом подмигнула: мол, поддержите мою игру. На мое счастье, в палате оказалась еще одна девочка, примерно шести лет. Как выяснилось, двоюродная сестра пострадавшей.
Прошло минут десять. Малышка вышла из своего укрытия, здоровой ручкой придерживая сломанную. Браслет висел у нее на пальце.
— Тетя… надень, — услышала я ее голосок. Дальше все пошло по намеченному плану.
— Давайте играть в докторов, — предложила я девочкам. Взяла обеих за руку и повела в перевязочную. Медсестра была уже наготове, мою хитрость поняла без слов. Сначала я взялась за здоровую девочку, наложила гипсовую повязку на ее руку. Игра понравилась моей маленькой пациентке. Она протянула и свою ручонку…
Правда, ребенка пришлось обидеть. Ощупав руку, я определила, что перелом — со смещением. По моему знаку сестра заранее приготовила гипсовую лангету. Девочка не успела по-настоящему зареветь, как я уже сделала ей вытяжение и вправление костных осколков. Потом положили лангету, забинтовали руку и отправились в рентгеновский кабинет.
Снимок подтвердил, что все прошло успешно.
Надев счастливый браслет, я отправилась домой — догуливать выходной.
Александра Александровна Яблочкина перешагнула девяностолетний рубеж, когда попала в нашу больницу. Все ее болезни являлись следствием столь преклонного возраста. Я же помнила ее совсем другой: на сцене Малого театра. Вот она в роли Софьи из «Горя от ума»… Но особенно хороша была Яблочкина в пьесах Островского. И еще я запомнила ее в «Любови Яровой», где актриса играла роль жены профессора Горностаева.
И вот великая актриса — в больничной палате. Как многие люди ее возраста, Яблочкина страдала бессонницей. Во время дежурства, когда в отделении было спокойно, я нередко засиживалась у ее постели. Слушала ее рассказы о прошлой жизни, всякий раз поражаясь тому, как великолепно она владела словом. Александра Александровна и поведала мне историю любви. Историю драматичную. И в чем-то даже уникальную. Описываю так, как рассказывала актриса.
Она родилась в Петербурге. Актерскому мастерству училась у знаменитой актрисы Гликерии Федотовой и своего отца. Он был актером и режиссером одновременно. И звали его тоже Александр Александрович. Ей не было и двадцати, когда она начала выступать на сцене Тифлисского русского театра. Внешность у нее была ангельская, хороша была необычайно. В этом же театре первые роли играл красавец актер — сын богатых и знатных родителей. Молодые люди полюбили друг друга и решили пожениться. Но родители возлюбленного стали прямо-таки стеной против этого брака.
— Они не хотели, чтобы сын женился на актрисе, да еще начинающей, — рассказывала Яблочкина. — Ведь это было еще в прошлом веке… В провинции актриса считалась чуть ли не женщиной легкого поведения.
Прошло время. Возлюбленный женился. Яблочкина же осталась навсегда верной своей первой любви. В ее жизни не было ни одного мужчины… Об этом даже ходили анекдоты, которые Александра Александровна с юмором рассказывала.
Воспоминания утомили актрису. Я дала ей успокоительное. А возле палаты установила на ночь индивидуальный пост. Медицинской сестре наказала строго-настрого никуда не отлучаться. Как выяснилось позже, медицинская сестра, неотлучно находившаяся около палаты, все-таки задремала, сидя на стуле. Проснулась ночью от какого-то невнятного шума или шороха. Вбежала в палату, а больной на кровати нет. Прибежала ко мне:
— Прасковья Николаевна! Яблочкина пропала!
Я поспешила в палату. Яблочкиной на кровати не было. Включила свет. И вдруг из-под кровати услышала незабываемый голос актрисы:
— Лев Николаевич! Где вы, Лев Николаевич?
Боже ты мой! Что еще за Лев Николаевич? Мы подняли актрису, снова уложили в постель. Упала она удачно, просто скатилась с кровати во сне: никаких ушибов я не обнаружила.
— Кого это вы искали там, под кроватью? — решила я пошутить. — Кого звали?
— Как кого? — вполне серьезно ответила Яблочкина. — Льва Николаевича Толстого.
Уже днем, когда актриса оправилась от падения и пришла в себя, она рассказала о своем знакомстве и встречах с великим писателем…
— Я ходила на его похороны, — рассказывала она. — Ведь когда Толстой умер, мне было уже сорок четыре года. А когда случилась революция, я прожила уже половину жизни. Считайте меня осколком империи.
Яблочкина умерла от старости. Ей было около ста лет. Она действительно была девственницей. В этом мы убедились на вскрытии.
Я видела Твардовского один раз, говорила с ним недолго. Но запомнила навсегда. Твардовский был для меня мифом. Еще с войны чуть ли не наизусть я знала «Теркина». А потом — его лирические стихи. Особенно любила стихотворение про перевозчика: «Перевозчик, перевозчик, старичок седой, перевези меня на ту сторону, сторону — домой» — может быть, потому, что оно вызывало в моей памяти картины детства и родной деревни.
Как сейчас помню, вызвали в приемное отделение. Я спустилась из ординаторской на первый этаж. В приемной стоял Твардовский, не узнать его было невозможно. Выглядел он неважно: грустный, бледный, погруженный в собственные мысли.
— Дежурный хирург Мошенцева Прасковья Николаевна, — представилась я как положено. — Хочу вас осмотреть.
Александр Трифонович грустно улыбнулся и тихо сказал:
— Я не ваш пациент, доктор. Вы мне ничем не поможете. Не обижайтесь, но это так.
В истории болезни прочитала ужасный диагноз: «рак с метастазами в головной мозг». Правда, явных признаков поражения мозга пока видно не было. Только затрудненность речи, землистый цвет лица, усталый вид. Но это пока…
Я все же осмотрела Твардовского и как можно спокойнее сказала:
— Действительно, в хирургическом отделении вам делать нечего, нужно лечиться в неврологическом.
Твардовский насмешливо взглянул на меня:
— А если говорить откровенно, доктор, то мне вообще в больнице делать нечего.
В том же спокойном тоне я стала убеждать Александра Трифоновича в необходимости лечения. Советовала лечиться не в нашей больнице, расположенной в городе, а в Центральной клинической, где условия много лучше: можно гулять, дышать свежим воздухом… Возможно, Твардовский прислушался к моему совету: его перевели в ЦКБ.
Я вообще придерживаюсь точки зрения, что смертельно больной человек не должен знать своего диагноза. Зачем лишать его надежды, пусть иллюзорной? Убеждена: надежда поддерживает, безнадежность ускоряет роковой исход…
Твардовский умер через несколько месяцев. Много говорили о его запоях, о пристрастии к алкоголю. Но в медицинских документах об этом недуге не было сказано ни слова.
Когда бываю на набережной Тараса Шевченко, подолгу стою у его дома, перед мемориальной доской писателя. Сокрушаюсь о несовершенстве медицины, которая не смогла продлить ему жизнь. И повторяю про себя строчки его стихов, написанные по другому поводу. Вот эти: «Я знаю, никакой моей вины… Но все же, все же, все же…»
С известной советской писательницей Мариэттой Сергеевной Шагинян я была знакома задолго до того, как ее положили в наше отделение. Маленькая, необычайно энергичная и подвижная, она была глухой. Но, видимо, будучи человеком философского склада, не делала из этого трагедии. Напротив, Шагинян всегда подшучивала над своим недугом, никогда не избегала человеческого общения: она любила изучать людей. Должно быть, сейчас мало кто знает это имя. В годы советской власти она была известна, прежде всего, как автор эпопеи «Семья Ульяновых». Казалось, о Ленине и его семье она знает все. Причем много такого, что даже и напечатать нельзя. Во всяком случае, так она рассказывала.
Мариэтта Сергеевна узнала меня сразу, лишь только я появилась на пороге палаты.
— A-а, Дева Мария? — раздумчиво произнесла она.
Видя мои протестующие жесты, добавила:
— Знаю, знаю, что вы — Прасковья. Но это дела не меняет: для меня вы — Дева Мария, исцелительница.
Я спросила, за какие это заслуги причислена к лику святых.
Шагинян напомнила, что когда-то я вылечила ее от какой-то болезни. Сделала то, что не удавалось другим врачам.
Память ее меня поражала. Даже в преклонном возрасте Мариэтта Сергеевна сохранила ясность мысли, быстроту реакции, живость характера. Как-то сказала:
— Прасковья Николаевна, знаете, почему я так долго живу? Потому, что ничего не слышу. Ни плохого, ни хорошего!
Шагинян засмеялась, а я подумала: все-таки было бы хорошо, если бы она могла слышать.
В те годы слуховые аппараты были большой проблемой. Но Кремлевской больнице было доступно то, что невозможно другим. Слуховой аппарат для Мариэтты Сергеевны удалось заказать. Я сама поехала в мастерскую, рассказала мастеру об этой удивительной женщине, о ее книгах. Он обещал все сделать исправно.
Когда слуховой аппарат, наконец, был изготовлен и доставлен в больницу, меня в отделении не было. Мариэтту Сергеевну я смогла навестить только вечером, в одиннадцатом часу. Вошла в палату. Мариэтта Сергеевна возилась с аппаратом, была не в духе и довольно резко попросила меня выйти. В полном недоумении я ушла. Хотя знала, что смена настроения случалась у нее нередко и многие считали ее вздорной старухой. Однако вскоре медсестра попросила меня зайти. Мариэтта Сергеевна казалась довольной. Слуховой аппарат был налажен. Первым делом в свойственной ей ироничной манере отругала меня за присутствие на работе в столь позднее время:
— Небось дома-то заждались… У вас ведь — дети, семья. А вы всегда на работе, Дева Мария…
— А вам-то, Мариэтта Сергеевна, зачем об этом беспокоиться? — не очень вежливо ответила я, памятуя о недавней обиде.
Шагинян улыбнулась:
— Помните, доктор, я вам объясняла, почему так долго живу? Потому, что не слышу. Вот вам и доказательство. Если бы не слышала вашей колкости, заснула бы себе спокойно. А так буду долго ворочаться…
Обида моя вмиг исчезла. Я тоже разулыбалась, довольная, что первые слова, которые она услышала с помощью аппарата, были сказаны мной. А прожила Мариэтта Сергеевна девяносто лет. Действительно, знала секрет.
Врачи тоже умирают…
Умер заведующий хирургическим отделением главной «кремлевки» Иван Васильевич Дьячков. Я очень переживала: мне хорошо было работать под его началом. Он был, как говорят сейчас, человеком контактным. Иван Васильевич страдал болезнью сердца. Старался тренировать его: не пользовался лифтом, много ходил, парился в бане. В бане и скончался.
Должна сказать, хирургическое отделение, которым заведовал Дьячков, было очень сильным по составу. У нас работали опытные врачи. И не только врачи: высокий профессионализм отличал медицинских сестер и даже нянечек. Будь моя воля, кремлевских медсестер я бы аттестовала как врачей. Они всегда всем интересовались и очень много знали. По умению, изобретательности, ловкости многих из них я поставила бы выше врачей. Ведь каждая повязка для сложного больного — это изобретение именно медсестры. Часто думаю, почему есть звание заслуженного врача и почему нет заслуженных медсестер.
Но я отвлеклась. Добавлю, что врачи, медсестры, нянечки работали в «кремлевке» годами. Очень редко случались увольнения, и столь же редко люди уходили сами. Поменять врача было большой проблемой, одна проверка кандидата длилась иногда месяцев шесть.
И все же довольно быстро на место Дьячкова назначили другого врача: опытного специалиста, бывшего фронтовика. Человек он был прямой, может быть, даже излишне, с обостренным чувством справедливости. Эти качества его и подвели. Проработал он в «кремлевке» недолго. Был уволен. А случилось это так.
Я уже писала, что в нашем отделении были палаты для особо привилегированных особ. Однажды в такую палату положили министра судостроения, товарища Носенко. Министр как министр, ничего особенного. Спустя несколько дней в это же отделение поступила жена министра с неопределенным диагнозом. Мы обследовали ее и так и сяк, но никаких заболеваний, оправдывающих госпитализацию, не нашли. Правда, такое случалось нередко. Пациенты кремлевских спецклиник порой и не были слишком больны. Просто отдыхали, обследовались, укрепляли здоровье, а иногда и пережидали неприятности по работе. Но эта дама оказалась не по чину властной и энергичной. Без всякого разрешения, самовольно переселила мужа-министра в обычную палату, а сама заняла палату привилегированную.
Во время утреннего обхода врачи были неприятно удивлены этой рокировкой. Заведующий отделением довольно резко спросил:
— Мадам, кто позволил вам распоряжаться в отделении? Эта палата не для вас.
Что тут началось! Министерша подняла крик, как на базаре, на голову заведующего, да и других врачей, посыпался град оскорблений. Мы остолбенели. Заведующий не выдержал:
— Прекратите орать! Нахожу у вас единственную болезнь: моча в голову ударила.
На этот раз остолбенела министерша и пригрозила врачу увольнением. Так и случилось. Буквально на следующий день заведующий был снят с должности.
Правда, возмездие настигло и госпожу министершу. Недаром говорят в народе: «не рой другому яму». Сын Носенко служил в органах КГБ. Совершенно неожиданно для всех сбежал за границу и стал сотрудничать с иностранной разведкой. Разумеется, министра с должности сняли, лишив его и супругу всех привилегий.
Конечно, были в нашей больнице и другие случаи, когда пациенты вели себя вызывающе. В основном жены высокопоставленных особ. Вспоминать их неприятно. Мы, врачи, были для них «черной костью», около-кремлевской обслугой, на которую они смотрели свысока. Одна дама устроила скандал из-за того, что врачи отказались удалять ей жир на животе. Перед этим призналась, что муж якобы изменяет ей. Захотелось быть стройной.
В другой раз после очередного дежурства я шла по коридору, где неспешно прогуливались «кремлевские жены». Одна из них, перебив другую, громко сказала:
— Ох! Но врачи — ведь тоже люди…
Я очень устала после трудного дежурства и, не выдержав, довольно резко сказала:
— Да. Представьте, мы — тоже люди… И от вас отличаемся только одним: слишком много работаем.
Женщины опешили. А я потом долго корила себя: зачем связалась?
В 1981 году я ушла на пенсию. Мне было 68 лет. Сейчас, когда я заканчиваю свои записки, уже нет Кремлевской больницы в Сокольниках, нет ее и на Грановском. Нет и самой улицы Грановского. Теперь это Романов переулок. Да и страны под названием Советский Союз больше не существует. Все изменилось.
Герои моих записок тоже ушли в небытие: одни умерли, других забыли. Так зачем же я пишу эти записки? Конечно, для детей и внуков. Хочу, чтобы они узнали правду о моем времени. Сейчас советскую жизнь все больше чернят. Но если бы меня спросили, хотела бы я другую судьбу, — я бы ответила: нет!
Мне все чаще кажется, что жизнь моя похожа на сказку. Как будто пронеслась я на волшебном ковре-самолете. Наверное, столь насыщенную, богатую событиями жизнь можно было бы разделить на многих. Но вот чудо — досталась она мне одной.
Теперь я провожу свои дни дома. По-прежнему люблю вышивать и вязать, хотя глаза уже слабеют. И часто вспоминаю миф о богине Ариадне, который когда-то рассказал мне Валентин Катаев. Наверное, и в нашу бедную, полуразрушенную избушку бросил кто-то клубок с волшебной нитью и прошептал мне: «тяни». Может быть, это была старуха колдунья, которая вылечила мне в детстве ногу? Или тихая монашка Феня? Не знаю… Но шагая из одного десятилетия в другое, я все время спешила. Боялась остановиться, чтобы не выронить, не потерять эту волшебную нить своей судьбы.
Да и сейчас еще удерживаю ее в руках…