Часть вторая. Государственные преступники. 1764–1918 годы

Мы имеем тех преступников, каких заслуживаем.

Евгений Рудольфович Эйхгольц, тюремный врач Шлиссельбургской крепости

Глава первая. Нумерные узники Екатерины Великой

Камо пойду от духа твоего; и от лица твоего камо бежу;

Аще взыду на небо, ты тамо еси: аще сниду во ад, тамо еси.

Псалом 138, ст. 7-8

Но не всем скажи и не всем напиши, а токмо избранным моим и токмо святым моим; тем напиши, которые могут вместить наши словеса и наша наказания.

Откровение Авеля

Императрица Елизавета Петровна одним из первых своих указов отменила смертную казнь, и так получилось, что пока безвинно страдал в заключении мученик Иоанн VI Антонович, никого не казнили в России.

Но вот убили его, и снова восстановили смертную казнь, снова полилась кровь.

Может быть, наполненные этой кровью реки и каналы и разглядела своими глазами, заглядывающими далеко вперед, блаженная Ксения Петербуржская?

В манифесте об умерщвлении Иоанна VI Антоновича объявили во всенародное известие не только благоприличную историю убийства императора, но и — наконец-то! — изложили благоприличные версии дворцовых переворотов, которые были устроены Елизаветой Петровной и Екатериной II.

Про саму Екатерину в манифесте было сказано просто и со вкусом:

«Когда всего Нашего верноподданного народа единодушным желанием Бог благоволил Нам вступить на престол Всероссийский…».

То есть не гвардейцы возвели Екатерину на престол, а единодушное желание народа. Ну и, конечно, «благоволение Божие».

Сложнее оказалось с императрицей Елизаветой Петровной.

Тут авторам манифеста приходилось сталкиваться с историческими фактами, но и это не стало для них затруднением. Народу было объявлено, что «принц Иоанн… был на некоторое время (как всему свету известно) незаконно во младенчестве определен ко Всероссийскому Престолу Императором, и в том же еще сущем младенчестве советом Божиим низложен на веки, а Скипетр законнонаследный получила Петра Великого дочь, Наша Вселюбезнейшая Тетка, в Бозе почившая Императрица Елизавета Петровна…»

Так что и тут, как всему свету известно, не кучка гвардейских офицеров низложила незаконно назначенного императором двухмесячного младенца, а сам «совет Божий».

И не бесцельно ведь так «дщерь Петрова» получила «Скипетр законнонаследный», а для того, чтобы по ее указу привезли в Петербург 14-летнею Софью-Августу-Фредерику принцессу Ангальт-Цербстскую, чтобы, превратившись в Екатерину, она была возведена на трон по единодушному желанию народа и по «благоволению Божию».

1

Можно говорить о зеркальном отражении правления Петра I и Екатерины I в царствованиях Петра III и Екатерины II.

Петр — Великий и Екатерина — Великая.

Можно долго рассуждать о грандиозных успехах, достигнутых Петром I и Екатериной II в военном и государственном строительстве. Успехи эти, действительно, неоспоримы, и весь вопрос только в цене, которой были оплачены они.

И, конечно, цели…

Никак не списать на ошибки ту жесткую и продуманную систему, с помощью которой Петру I удалось нанести сокрушительный удар по национальному самосознанию. Порабощение и унижение Русской Православной Церкви; жесточайшие расправы над всеми, кто выказывал малейшее уважение к русской старине; злобное преследование русской одежды; окончательное закрепощение русских крестьян…

А в противовес — неумеренное и зачастую незаслуженное возвышение иноплеменного сброда, хлынувшего со всех сторон в Россию, обезьянье копирование заграничных манер и обычаев. Всё это привело к тому, что в общественном сознании укрепилась мысль о предпочтительности всего иностранного, о бесконечной и дремучей отсталости всего русского. Быть русским стало не только невыгодно, но как бы и не совсем культурно…

Любопытно, что петровское и екатерининское дворянство отличалось не только обезьяним стремлением копировать заграничные наряды и повадки, но и крайне своеобычными, невозможными в прежней Руси, монархическими убеждениями.

Пока первые Романовы с деспотической решительностью оформляли и охраняли на территории подвластной им страны рабовладельческие отношения, дворянство охотно поддерживало и защищало неограниченный абсолютизм Романовых. Яркий пример этому — события 25 февраля 1730 года, когда по просьбе дворянства были уничтожены кондиции, ограничивавшие самовластие Анны Иоанновны, и она стала самодержавной государыней.

Правда, как только государи делали попытки ограничить рабовладельцев-дворян и ввести их в рамки более цивилизованных отношений, дворянство наше, до этого поддерживавшее и защищавшее неограниченный абсолютизм Романовых, тут же забывало и о скипетре законнонаследном, и о верноподданническом долге, и легко могло пойти на дворцовый переворот или даже убийство монарха.

В этом заключалось отличие дворян от простого русского народа, почитавшего своих монархов как помазанников Божиих.

Разумеется, были и среди дворян исключения, но для дворянской верхушки, прошедшей через гвардейские полки, самовластие государей как-то естественно «ограничивалось удавкою»…

Екатерина II потому и удержалась на троне, что не только сумела разгадать своеобычность монархических предпочтений российского дворянства, но, подчинившись им, узаконила их, и в результате обрела ту силу, которую не могла дать ей никакая династическая интрига.

Она стала Великой, потому что при ней окончательно сформировалась воистину небывалая в истории рабовладельческая империя, где в рабстве оказалась большая часть государствообразующего этноса, несшего при этом — такого уж точно нигде не бывало! — и военные обязанности, связанные с защитой государства.

Беззаконно возведенная на престол гвардейскими полками, Екатерина II на дворянство и опиралась, и, даруя ему все новые привилегии, только еще сильнее увеличивала разрыв между высшими слоями общества и народными массами.

В екатерининскую эпоху разрыв между порабощенным русским народом и денационализированной аристократией вышел за границы материальных отношений и захватил и духовную сферу.

Не случайно именно Екатерина II провела секуляризацию церковных земель, и именно при ее правлении сословие священников оказалось оттеснено на самое социальное дно, где обремененный семьей, полуголодный сельский батюшка стал такой же типичной приметой русской жизни, как и утопающий в роскоши екатерининский вельможа…

Уже в 1762 году, едва взойдя на престол, Екатерина II обязала крестьян предъявлять увольнительное разрешение от помещиков при записи в купцы, а через пять лет, 22 августа 1767 года, издала указ, согласно которому русские крестьяне, осмеливающиеся подавать жалобы на своих владельцев, подлежали вечной ссылке на каторжные работы в Нерчинск.

Этот указ окончательно отделил русское крестьянство от государства, которое называется Российской империей, и русский народ ответил на него крестьянской войной, целью которой было восстановление подлинной монархии, освященной Божией Волей, а не дворянской гвардией.

Крестьянская война Емельяна Пугачева стала прямым следствием совершившегося разрыва единой русской нации на подлое и благородное сословия.

И не случайно в этой войне Емельян Пугачев выдавал себя за Петра III.

Историки, сравнивающие Екатерину II и Петра III, редко расходятся в оценке этих исторических персонажей. Разумеется, Екатерина II предпочтительней, она умнее и тоньше, но — об этом «но» обыкновенно забывают! — не Екатерина II была Помазанником Божиим, а Петр III…

Что с того, будто Екатерина II несравненно лучшая правительница, нежели Петр III? Так считаем мы, и считаем по своему человеческому пониманию, а по Божьему? Великая самонадеянность полагать, что наши соображения сходны с Божией Волей и Божиим Замыслом.

Да, велики свершения Екатерины II…

Но бесспорно ведь и то, что если бы не было ее великого своеволия, совершенного при безусловной поддержке дворян-рабовладельцев, кто знает, может быть, и не было бы такой жестокости по отношению к дворянству и царскому дому в 1917 году…

Как это ни парадоксально, но столь стремительное распространение восстания Емельяна Пугачева доказывало, что русский народ сохранял верность монарху, пусть и убитому уже…

«Что мешало в послепетровские времена вернуться к едва протекшим временам? — задавался вопросом А.И. Герцен. — Всё петербургское устройство висело на нитке. Пьяные и развратные женщины, тупоумные принцы, едва умевшие говорить по-русски, немки и дети садились на престол, сходили с престола, горсть интриганов и кондотьеров заведовала государством.

Одна партия сбрасывает другую, пользуясь тем, что новый порядок не успевал обжиться, но кто бы ни одолевал, до петровских оснований никто не касался, а все принимали их — Меньшиков и Бирон, Миних и сами Долгорукие, хотевшие ограничить императорскую власть не в самом же деле прежней боярской думой. Елизавета и Екатерина льстят православию, льстят народности для того, чтобы захватить трон, но, усевшись на нем, они продолжают его путь. Екатерина II — больше, нежели кто-нибудь».

Тут трудно не согласиться с Александром Ивановичем Герценом…

История тюремного Шлиссельбурга тоже может служить иллюстрацией этой мысли. Превращая старинную русскую крепость в тюрьму, Петр I и его преемники самовластно и самочинно заключают в нее тех, кто мешает или может помешать им лично, но ни сестра императора Петра I Мария Алексеевна, ни царица Евдокия (Елена), ни верховник Д.М. Голицын, ни герцог Бирон, ни несчастный император Иоанн VI Антонович преступниками не являются. Как ни различны причины и поводы, приведшие эти особы в крепость, как ни рознятся их судьбы, но все они — люди одного круга, положением и родством своим так или иначе связанные с верховной властью. Они точно такие же преступники, как и те, кто отправил их в заточение, и единственная вина их, что они оказались оттеснены от власти.

Однако уже при Елизавете Петровне круг узников Шлиссельбурга существенно расширяется.

2

Это при Елизавете Петровне, в 1745 году, замуровали в Шлиссельбургском каземате «старорусского человека» — старовера Ивана Круглого.

Происходил он из крепостных крестьян Московской губернии, и в Выговской пустыни занимался торговлей хлебом между хлебородным Поволжьем и нуждающимся в хлебе Петербургом[33].

Хлебная торговля чинила «споможение» братству, и размеры ее были весьма значительными.

На Вытегре раскольниками была выстроена специальная пристань Пигматка. Здесь находилась «келья и анбар болшей», в котором держали хлеб, привезенный из низовых городов через Вытегорский погост.

На Пигматке хлеб перегружали в «новоманерные» суда и везли в Петербург.

Духовные принципы выговской торговли сформулировал еще Андрей Денисов, поучавший, что надобно «купечествовати, а ничего не стяжати, торговати, а прибытков не собирати, много о куплях подвизатися, а сокровища себе не ожидати… на земли торговати, а весь прибыток на небесех стяжати»…

Этой древнерусской моралью руководствовался в своей торговле и Иван Круглый.

Как видно из допросов, торговые дела беглый крепостной мужик вел с большим размахом. Он «выменял» на лен «сукна Анбурского» на тысячу рублей и отвез его из Санкт-Петербурга в Вязники, где сложил в амбар к старообрядцу Ивану Григорьеву. Брат Федор Семенов сукно принял с тем, чтобы продать его в Казани. На вырученные деньги Круглый закупал хлеб в Нижнем Новгороде и вез его на мытный каменный двор на Адмиралтейской стороне.

Идеолог Выговской пустыни Андрей Денисов учил, что богоугодна торговля не для себя, а для братии, и ведение такой торговли является подвигом и одновременно жертвою со стороны того, кто взялся ее вести.

Ивану Круглому суждено было подтвердить истинность этих слов Андрея Денисова. Пытки, которым его подвергли в синодальных арестантских палатах на Васильевском острове, были настолько страшными, что Иван Круглый в приступе малодушной слабости попытался зарезать себя медным крестом.

Попытка самоубийства не удалась, допрос был продолжен и, не имея уже сил терпеть муки, Иван Круглый сделал обстоятельное сообщение о раскольниках Выговской пустыни.

Он даже согласился отстать от выговского учения, но поминать в вечерних и утренних молитвах высочайшую фамилию отказался наотрез, и его отправили на «обуздание» в Тайную канцелярию.

Тут нужно разделить поведение Ивана Круглого в тот момент, когда палачам удалось-таки сломать его, и его поведение после того, когда он осознал, что под пытками сделал «донос» на выговскую братию.

Поэтому-то, вернувшись в арестантские палаты, Иван Круглый заявил, что «пришед в чувство и познав свою совесть, и боясь суда Божьего, вымышленней своим на всех на них сказал напрасно».

Его снова подвергли еще более жестоким пыткам, но теперь Иван Круглый уже твердо стоял на своем.

И хотя братья считали Ивана Круглого предателем, но его сравнимый с настоящим подвигом отказ от доноса заставил комиссию Квашнина-Самарина свернуть розыск, и расследование было продолжено уже непосредственно Синодом, добивавшимся закрытия Выговской пустыни.

Ну а Ивана Круглого, согласно решению Синода, как нераскаявшегося раскольника и государственного преступника, отправили на каторгу в крепость Рогервик.

В сентябре 1743 года Иван Круглый с каторги бежал…

История эта еще ждет своего описателя. Беглому крепостному Ивану Круглому суждено было пройти через такие трагические коллизии, которые, кажется, не знакомы были и героям Шекспира.

Ведь только сбежав с каторги, и понял Иван Круглый, что самое страшное — не те зверские пытки, которые суждено было перенести ему, когда он отказался от своих показаний, а осуждение братии, с которым столкнулся сейчас, оказавшись на свободе.

Эту пытку Ивану Круглому вынести не смог, и через год добровольно явился в Санкт-Петербург и заявил властям, что готов принять смерть.

21 октября 1745 года Ивана Круглого заковали в ручные и ножные кандалы и отвезли в Шлиссельбургскую крепость, дабы «оный Круглый, яко сосуд непотребный и зело вредный, между обществом народным не обращался и от раскольников скраден не был».

В Шлиссельбурге Ивана Круглого поместили в Светличной башне, и дверь каземата сразу наглухо заложили кирпичом, оставив только одно маленькое оконце, в которое подавали хлеб и воду.

Впрочем, хлеб Иван Круглый не трогал, две недели брал только воду, а потом и вода осталась нетронутой.

Через неделю наглухо заложенная дверь была разобрана, и охранники вошли в каземат.

«По осмотру, — сообщал 17 ноября 1745 года комендант Шлиссельбурга, — Круглый явился мертв, и мертвое тело его в этой крепости зарыто».

Совершенно иначе сложилась судьба другого шлиссельбургского узника Елизаветинской эпохи — муллы Батырши Алеева[34].

Он был муллой, и, поскольку отличался глубоким знанием шариата, часто привлекался властями для решения наследственных дел в волостях Осинской дороги. В 1754 году Батыршу избрали главой мусульман Сибирской дороги, но он не вступил в эту должность, хотя в 1754–1755 годах очень много ездил по Оренбургской, Казанской и Тобольской губерниям, и эти поездки были, как видно из его письма императрице Елизавете Петровне, связаны с организацией восстания.

Батырша открыто обратился тогда к мусульманам края с листовкой, в которой призвал выступить против правительственного ограничения обрядностей мусульман, а также запрещения местному населению свободно и беспошлинно добывать соль[35].

Восстание вспыхнуло 3 июля 1755 года и дошло до Казанского уезда, но сам Батырша, как считается, от руководства уклонился и скрылся со своими учениками в лесах.

Однако когда восстание было жестоко подавлено, начальство деревни Азяк выдало Батыршу, и закованного в цепи его повезли в Москву, а оттуда в Санкт-Петербург на суд и расправу.

Еще на допросах в Оренбурге Батырша заявил, что будет держать ответ лишь перед царицей: дескать, у него имеются свои секреты, которые необходимо передать лично ее величеству.

Обер-секретарь Хрущов заинтересовался этим заявлением и предложил Батырше написать «секреты» в виде письма Ее Императорскому Величеству.

Стребовав с Хрущова клятвенное подтверждение, что письмо в запечатанном виде будет передано императрице, мулла взялся за работу.

Так было составлено знаменитое письмо императрице Елизавете Петровне с жалобой на тяжелое положение башкир и мишар, которое хотя и не дошло до императрицы, но тем не менее являет собой яркий образец народной публицистики XVIII века.

«Если мы находимся под клятвенным обетом одного падишаха, и если этот падишах тверд и постоянен в своем обете, то мы, по предписанию нашего шариата и нашей священной книги, обязаны жертвовать своими головами и жизнью, — писал Батырша. — Если падишах не обеспечивает в настоящее время взятые на себя обязательства по защите своих подданных от притеснений, если повинности постоянно меняются и накладываются новые, то мусульмане обязаны примкнуть и помочь своим единоверцам и постараться о возвышении веры по способу, предписанному шариатом»[36].

Узнал ли сам Батырша, что его обманули и не передали письма по адресату, — неведомо. В декабре 1758 года его били плетьми, вырвали ноздри и отправили в Шлиссельбургскую крепость на пожизненное заточение…

Заросли лишайником потрескавшиеся от северных морозов камни Светличной башни. Если потрогать эти камни рукою, они кажутся живыми и шершавыми, точно спина спящего верблюда.

Что происходило с Батыршей в шлиссельбургском сыром и тесном каземате, можно только догадываться.

В июле 1762 года он схватил в свои закованные руки топор, забытый в его камере надзирателями, и бросился на охранников.

Убив в схватке четырех солдат, он погиб и сам.

3

Екатерину II принято называть Великой.

Очистив Шлиссельбург от Иоанна VI Антоновича, она превращает старинную русскую крепость в настоящую регулярную тюрьму.

Для тюремных целей теперь приспосабливают и солдатскую «нумерную» казарму — двухэтажное здание, вставшее между Государевой и Светличной башнями, достроенное еще в 1728 году.

Всего в «нумерной» казарме, которую отгораживал от территории крепости широкий канал, было двенадцать жилых помещений, в них и начали размещать узников.

Впрочем, этим не ограничился замысел великой императрицы.

Когда, перелистывая скорбные страницы тюремной летописи, доходишь до ее эпохи, возникает ощущение, что в Шлиссельбурге, как в гигантской лаборатории, начиналось тогда изучение того, что следует считать государственным преступлением.

Это намерение подтверждается самой представительностью состава узников. При Екатерине II в Шлиссельбурге сидели шейх и масон, конституционалист и пророк…

Имя шейха Мансура более известно сейчас названием современного аэропорта в Грозном, но и при жизни о нем говорили разное.

Считается, что его отец Шаабаз был родом из села Элистанжи, но со временем обосновался в селе Алды, где и родился мальчик, давший свое будущее имя будущему аэропорту.

Считается, что Шабаз был беден и не мог обучить Учермана — так тогда звали будущего шейха — грамоте, но мальчик отличался умом и хорошей памятью и, изучая Коран под началом дагестанского муллы, легко запоминал целые куски наизусть и потом, уже став взрослым, усиленно размышлял над ними.

Однажды во сне он увидел двух всадников, въехавших на белых скакунах в его двор, хотя ворота и были заперты.

— Магомет прислал нас сказать тебе, что народ ваш впал в заблуждение и совсем отклонился от пути, указанного ему законом веры! — объявил один из пришельцев. — Просвети неразумных!

Всадники исчезли, унося с собою скромного алдыйского пастуха Учермана.

В его хижине остался избранник пророка Магомета по имени Мансур.

Считается, что проповеди необразованного — Магомед так и не даровал ему постигнуть грамоту! — пастуха Учермана выработали идеологию священной войны против неверных, заложили основы «газавата» на Северном Кавказе.

Скоро бывший пастух окончательно превратился в шейха Мансура, а затем провозгласил себя имамом.

Безусловно, Мансур был талантливым проповедником, хотя его проповедь священной войны во многом обязана своим успехом тревоге, которая владела горцами накануне Кавказской войны 1785–1791 годов.

Григорий Александрович Потемкин направил тогда двухтысячный отряд, чтобы захватить Мансура и его последователей, но командир отряда полковник Юрий Николаевич Пьерри к порученному делу отнесся легкомысленно, и 6 июля 1785 года был окружен горцами и разбит при селении Алды. Сам Пиери погиб. В числе пленных оказался его адъютант Багратион, будущий герой Отечественной войны 1812 года.

Успех вдохновил Мансура на ряд наступательных операций против российских укреплений и станиц Кавказской линии. В результате возмущение охватило весь Северный Кавказ, и Мансур пытался даже штурмовать Кизляр, но был отбит с огромными для него потерями.

Неудача под Кизляром вызвала шатание в войсках шейха, его армия начала рассыпаться, и снова собрать горцев под знаменами ислама шейху Мансуру удалось только в начале Второй русско-турецкой войны 1787–1791 годов, при непосредственной помощи Турции.

Однако после ряда столкновений с русскими частями силы Мансура были разбиты, и он с последними отрядами укрылся в занятой турками Анапе. 22 июня 1791 года, во время штурма и взятия крепости, Мансур был ранен и попал в плен.

В середине октября 1791 года «шейха» поместили в Шлиссельбургской крепости в «нумере 11» нижнего этажа казармы, но здесь он «оказал новую предерзость», зарезав ножом караульного солдата.

Будущий аэропорт тогда заковали в «железа».

Не выдержав одиночного заключения, шейх Мансур скончался, и его похоронили на левом берегу Невы — на Преображенской горе…

4

«Человек-аэропорт», звеня кандалами, еще метался по «нумеру 11», пережигая в себе, как заходящий на аварийную посадку самолет, остатки жизни, когда в девятой камере «нумерной» казармы появился новый постоялец — осужденный на 15 лет заточения издатель-масон Николай Иванович Новиков.

Рождение Николая Ивановича Новикова совпало с прибытием в Петербург 14-летней Софьи-Августы-Фредерики, принцессы Ангальт-Цербстской, которой суждено было превратиться в Екатерину Великую, и совпадение это весьма символично. Трудно найти другого человека, который в такой степени, как Новиков, был бы одновременно и продуктом Екатерининской эпохи, и ее жертвой.

Как это зачастую бывает, образование будущему просветителю поначалу явно не давалось. Из московской дворянской гимназии он был исключен «за леность и нехождение в классы».

В 1762 году, когда Новиков начал служил в гвардии, произошел дворцовый переворот, и восемнадцатилетний гвардеец за проявленную решительность сразу же был произведен в унтер-офицеры.

Но карьера гвардейца, сумевшего угодить будущей императрице, не закончилась на этом: в 1767 году унтер-офицер Новиков в качестве секретаря был прикомандирован к комиссии по составления проекта нового Уложения.

Комиссия работала на основании выпущенного Екатериной II «Наказа», который она называла «фундаментом законодательного здания империи», и в состав комиссии входили представители городов, государственных учреждений, дворянства, государственных крестьян и национальных меньшинств. Эта комиссия, хотя и не составила никакого Нового Уложения, тем не менее стала школой для многих, кто принимал участие в ее работе, в том числе и для Николая Ивановича Новикова.

В 25 лет, пользуясь екатерининским указом, даровавшим дворянству освобождение от государственной службы, он выходит в отставку и начинает заниматься литературно-издательской деятельностью.

С 1769 года он издает сатирические журналы «Трутень», «Пустомеля», «Живописец» и «Кошелек», которые пользовались поразительным успехом и с которыми («Живописец») сотрудничала сам императрица.

В 1772 году Новиков выпустил «Опыт исторического словаря о российских писателях», а в 1773 году при поддержке Екатерины II приступил к изданию «Древней Российской Вивлиофики».

Вступление Николая Ивановича Новикова в масонскую ложу произошло тоже благодаря политике Екатерины. Случилось это после первого раздела Польши.

«Опера, сочиненная вашим величеством, — сообщил тогда Екатерине II прусский король Фридрих И, — будет выполнена без малейшей остановки».

Россия приобрела тогда Витебскую и Могилевскую губернию, а еще — 100 000 евреев и двадцать — коллегиумы, резиденции, миссии — иезуитских организаций.

Начало масонской карьеры Новикова трудно назвать частью сочиненной Екатериной II оперы, но то, что совершилось оно под влиянием этой «оперы», несомненно.

Перебравшись в Москву, он развернул воистину титаническую деятельность. Взяв в аренду Московскую университетскую типографию, он начинает издание газеты «Московские ведомости», множества журналов и книг, а в 1784 году, сблизившись с розенкрейцерами («Братство златорозового креста»), Новиков создает «Типографическую компанию» — крупнейшее для своего времени издательское и торговое предприятие.

«Типографическая компания» приносила огромные доходы, однако в 1792 году, вскоре после указа Екатерины II о введении черты оседлости, ограничившей расселение лиц иудейского вероисповедания, в подмосковном имении Новикова был произведен обыск, в результате которого нашли книги, напечатанные в тайной типографии.

Новиков был арестован и осужден на 15 лет заключения в Шлиссельбургской крепости.

Сидел масон Новиков в девятой камере «нумерной» казармы не один, а со своим крепостным человеком, который за человека не считался и который и в шлиссельбургской камере должен был прислуживать своему ставшему государственным преступником владельцу.

Не в пример староверам и шейхам сидельцем масон Новиков оказался жиденьким. Хотя после смерти Екатерины II 9 ноября 1796 года его и освободили по приказу императора Павла, но вышел он на свободу больным и сломленным физически и морально.

В 1818 году Н.И. Новиков умер в своем подмосковном имении Авдотьино. Удалось ли выжить в крепостном аду его крепостному человеку, никаких известий нет.

5

А вот Федор Кречетов карьеры на службе не сделал.

Служил он писцом в канцелярии, копиистом в Юстиц-коллегии, писарем в штабе фельдмаршала Разумовского и, наконец, аудитором в Тобольском пехотном полку. Впрочем, военная карьера и не могла удасться у него, поскольку чувствовал Кречетов, что «не только человека, но и животное убить не может». В 1775 году подпоручик Кречетов вышел в отставку.

Но не достиг Федор Кречетов успехов и на статской службе. Правда, здесь он усиленно занимался самообразованием и, читая по ночам журналы, издаваемые Николаем Ивановичем Новиковым, в какой-то момент понял, что может и сам послужить просвещению соотечественников.

Для этого, по мнению отставного поручика, необходимо было обличить царящий в стране произвол и вызвать сочувствие к бесправному положению простого народа. Когда эта задача, по его мнению, была решена, Кречетов задумался о создании «Всенародного, вольного, к благоденствованию всех общества».

Конечно, пришлось поломать голову, но скоро и тут нашелся выход. Кречетова осенило, что ликвидировать неграмотность всех слоев российского населения можно с помощью организации широкой сети училищ, а искоренить беззакония и лихоимства можно с помощью юридических знаний. Еще, конечно, и воспитание надо бы вести в масонском духе, чтобы смягчить грубые нравы народа.

Новоявленного «просветителя» не посадили сразу только потому, что его «нелепые писания» немало потешали окружение императрицы.

Тем не менее Федор Кречетов не сдавался, скоро он объявил об издании «открытого масонства святой истины». Не думая о последствиях, он поносил митрополита Гавриила, не одобрившего его издательских начинаний, расхваливал события в революционной Франции и неприлично выражался об императрице. Кроме того, он по-прежнему сулил просветить Россию и тем самым избавить народ от ига царизма.

На Кречетова был сделан донос, но отставной поручик не запирался и в Тайной канцелярии. Он предрек митрополиту Гавриилу участь растерзанного толпой в дни чумного бунта московского митрополита Амвросия, напугал власти солдатским восстанием и пригрозил заточить в монастырь саму императрицу — «как убивицу, впадшую в роскошь и распутную жизнь».

Безусловно, отставной поручик выглядел достаточно карикатурно. Читая его высказывания в пользу масонства, возникает ощущение, что Кречетов черпал знания о нем только со страниц новиковских журналов.

И тем не менее некоторые мысли Кречетова глубоки и сохраняют актуальность и сейчас, а ощущению справедливости, живущему в этом смешном человеке, следовало бы поучиться и другим…

«Из всех его мыслей и произносимых им слов видно, что он не хочет, чтобы были монархи, а заботится более о равенстве и вольности для всех вообще, — писал тогда генерал-прокурор А.Н. Самойлов, — ибо он, между прочим, сказал, что раз дворянам сделали вольность, для чего же не распространить оную и на крестьян, ведь и они такие же человеки».

Кажется, эта мысль, что — крестьяне «такие же человеки», как и дворяне — и переполнила чашу терпения властей предержащих.

18 июля 1793 года Федор Кречетов был помещен в Петропавловскую крепость, а затем переведен в Шлиссельбург.

Поместили Кречетова во втором этаже «нумерной» казармы в камере № 5.

Изможденный и оборванный, с распухшими от водянки ногами, он провел в одиночном заключении шесть лет и был освобожден только в 1801 году по случаю вступления на престол Александра I.

6

Еще осенью 1785 года появился в Валаамском Спасо-Преображенском монастыре странник и попросил настоятеля дозволить ему пожить на острове, в пустыни, чтобы принять «попустительство искусов великих и превеликих».

Игумен Назарий принял двадцативосьмилетнего странника, назвавшегося Авелем, и только 1 ноября 1787 года велел ему выйти из пустыни в монастырь.

«И пришел Авель в монастырь того же года, месяца февраля в первое число и вшел в церковь Успения Пресвятыя Богородицы. И стал посреди церкви, весь исполнен умиления и радости, взирая на красоту церковную и на образ Божией Матери… внидя во внутренняя его; и соединился с ним, якобы един… человек. И начал в нем и им делать и действовать, якобы природным своим естеством; и дотоле действовали в нем, дондеже всему его изучи и всему его научи… и вселися в сосуд, который на то уготован еще издревле. И от того время отец Авель стал вся познать и вся разумевать: наставляя его и вразумляя всей мудрости и всей премудрости».

И «с того убо время начал писать и сказывать, что кому вместно».

Но уже не на Валааме писал и сказывал Авель, а в Костроме, в Николо-Бабаевском монастыре на Волге…

Зимой 1796 года инок Николо-Бабаевского монастыря Авель показал монаху Аркадию книгу, в которой было написано о царской фамилии.

Аркадий донес о книге настоятелю, и тот, прочитав, что 6 ноября нынешнего года матушка-государыня императрица Екатерина Алексеевна непременно помрет, немедленно отправил книгу и ее сочинителя по инстанциям.

Неизвестно, писал ли Авель, что императрицу хватит удар, когда она будет сидеть на ночном горшке, но всё равно предсказание чрезвычайно разгневало петербургских чиновников.

— Како ты, злая глава, смел писать такие титлы на земного бога?! — кричал на тульско-костромского пророка обер-прокурор Сената генерал А.Н. Самойлов. — Кто научил тебя писать о подобных секретах?!

— Меня научил писать сию книгу Тот, Кто сотворил небо и землю, и вся иже в них, — отвечал Авель. — Тот же повелел мне и все секреты оставлять…

Обер-прокурор направил Авеля в Тайную экспедицию.

Там пророка допрашивал «коллежский советник и кавалер» Александр Макаров.

Запись допроса сохранилась.

Любопытно, что начинается он вопросом самого Авеля.

— Есть ли Бог и есть ли диавол? — спросил он у своего следователя. — И признаешь ли ты их?

— Тебе хочется знать, есть ли Бог и есть ли диавол и признаются ли они от нас? — переспросил Макаров. — На сие тебе ответствуется, что в Бога мы веруем и по Священному Писанию не отвергаем бытия и диавола; таковые твои вопросы, которых бы тебе делать отнюдь сметь не должно, удовлетворяются из одного снисхождения, в чаянии, что ты, конечно, сею благосклонностью будешь убежден и дашь ясное и точное на требуемое от тебя сведение и не напишешь такой пустоши, каковую ты прислал. Если же и за сим будешь ты притворствовать и не отвечать на то, что тебя спрашивают, то должен ты уже на себя самого пенять, когда жребий твой нынешний переменится в несноснейший и ты доведешь себя до изнурения и самого истязания…

Доводить себя до изнурения и самого истязания Авель не стал и подробно рассказал, что крещен в веру греческого исповедания, которую содержа, повинуется всем церковным преданиям и общественным положениям; женат, детей имеет троих сыновей; женат против воли и для того в своем селении жил мало, а всегда шатался по разным городам.

— Когда ты говоришь, что женат против воли и хаживал по разным местам, то где именно и в чем ты упражнялся? — спросил Макаров. — И какое имея пропитание, а домашним — пособие?

— Когда мне было еще десять лет от роду, то и начал мыслить об отсутствии из дому отца своего с тем, чтобы идти куда-либо в пустыню на службу Богу; а притом, слышав во Евангелии Христа Спасителя слово: «Аще кто оставит отца своего и матерь, жену и чада и вся имени Моего рода, то сторицею вся приимет и вселится в царствии небесном», внемля сему, вячше начал о том думать и искал случая о исполнении своего намерения. Будучи же семнадцати лет, тогда отец принудил жениться, а по прошествии несколько тому времени начал обучаться российской грамоте, а потом учился и плотничной работе.

— Откуда был глас и в чем он состоял?

— Когда был в пустыне Валаамской, был из воздуха глас, яко боговидцу Моисею пророку и якобы изречено тако: иди и скажи северной царице Екатерине Алексеевне, иди и рцы ей всю истину, еже аз тебе заповедую…

— Для чего внес в книгу свою такие слова, которые касаются Ея Величества и именно, якобы на нее сын восстанет и прочее, и как ты разумел их? — задал Макаров главный вопрос.

— На сие ответствую, — ответил Авель, — что восстание есть двоякое: иное делом, а иное словом и мыслию, и утверждаю под смертной казнью, что я восстание в книге своей разумел словом и мыслию; признаюся чистосердечно, что сам сии слова написал потому, что он, то есть сын, есть человек подобострастен, как и мы…

Когда императрице доложили об итогах допроса, Екатерина II спокойно выслушала пророчества Авеля, но когда услышала, что умрет 6 ноября нынешнего года, впала в истерику.

Скоро появился указ:

«Поелику в Тайной экспедиции по следствию оказалось, что крестьянин Василий Васильев неистовую книгу сочинял из самолюбия и мнимой похвалы от простых людей, что в непросвещенных могло бы произвести колеблемость и самое неустройство, а паче что осмелился он вместить тут дерзновеннейшие и самые оскорбительные слова, касающиеся до пресветлейшей особы Ее Императорского Величества и высочайшего Ея Величества дома, в чем и учинил собственноручное признание, а за сие дерзновение и буйственность, яко богохульник и оскорбитель высочайшей власти по государственным законам заслуживает смертную казнь; но Ее Императорское Величество, облегчая строгость законных предписаний, указать соизволила оного Василия Васильева, вместо заслуженного ему наказания, посадить в Шлиссельбургскую крепость, вследствие чего и отправить при ордере к тамошнему коменданту полковнику Колюбякину, за присмотром, с приказанием содержать его под крепчайшим караулом так, чтобы он ни с кем не сообщался, ни разговоров никаких не имел; на пищу же производить ему по десяти копеек в каждый день, а вышесказанные, писанные им бумаги запечатать печатью генерал-прокурору, хранить в Тайной экспедиции».

9 марта Авеля разместили на пожизненное заключение в Шлиссельбургскую крепость. Здесь, в секретной камере номер 22, и провел пророк десять месяцев и десять дней, пока 5 ноября того же года императрицу не нашли свалившеюся с ночного горшка на полу будуара. Государыню поразил удар, и она скончалась, как и предсказал Авель, на следующий день — 6 ноября 1796 года…

Когда «зело престрашная книга» монаха Авеля была показана императору Павлу, он повелел отыскать «столь зрячего провидца»…

7

Если бы арестантам, подобно генералам, выдавали эполеты с вензелями императоров, при которых довелось им сидеть, у пророка Авеля не хватило бы места на таких эполетах.

Он сидел при Екатерине II, при Павле, при Александре I.

Ну а при Николае I его заточили в Спасо-Евфимьевом монастыре в Суздале. Здесь и скончался он 29 ноября 1841 года, унося в могилу свою «зело престрашную книгу» судеб русских императоров…

Говорят, что пророческое предсказание Авеля «о судьбах державы Российской» и основанной Павлом династии еще при жизни основателя было вложено в конверт с наложением личной печати императора Павла I и с его собственноручной надписью: «Вскрыть потомку нашему в столетний день моей кончины».

«В Гатчинском дворце, постоянном местопребывании императора Павла I, когда он был наследником, в анфиладе зал была одна небольшая зала, и в ней посередине на пьедестале стоял довольно большой узорчатый ларец с затейливыми украшениями, — рассказывала обер-камерфрау императрицы Александры Феодоровны М.Ф. Герингер. — Ларец был заперт на ключ и опечатан. Вокруг ларца на четырех столбиках, на кольцах, был протянут толстый красный шелковый шнур, преграждавший к нему доступ зрителю. Было известно, что в этом ларце хранится нечто, что было положено вдовой Павла I, императрицей Марией Феодоровной, и что ею было завещано открыть ларец и вынуть в нем хранящееся только тогда, когда исполнится сто лет со дня кончины императора Павла I, и притом только тому, кто в тот год будет занимать царский престол в России».

Согласно завещанию, 100 лет спустя, 11 марта 1901 года, император Николай II с императрицей Александрой Федоровной, министром двора и лицами свиты прибыли в Гатчинский дворец и, после панихиды по императору Павлу, вскрыли пакет…

Еще утром, как свидетельствует М.Ф. Герингер, собираясь из Царскосельского Александровского дворца ехать в Гатчину, государь и государыня были веселы. К предстоящей поездке они относились как к праздничной прогулке, обещавшей доставить им незаурядное развлечение.

Веселыми вошли они в Гатчинский дворец, а вышли удрученными.

Точного содержания предсказания никто не знает, но после этой поездки Николай II стал поминать о 1918 годе как о роковом годе и для него лично, и для династии, когда стало ясно, что не удается и ему устранить своею отеческою благостию печальные последствия посеянного первыми Романовыми зла, когда ясно стало, что придется для этого принять мученический венец.

Возможно, что запечатанное императором Павлом на сто лет предсказание Авеля как-то было связано с его пророчеством, помещенном в «Житии», которое было напечатано в журнале «Русская старина»…

«Сей отец Авель родился в северных странах, в московских пределах, в Тульской губернии, деревня Окулово, приход церкви Ильи-пророка. Рождение сего монаха Авеля в лето от Адама семь тысяч и двести шестьдесят и в пять годов, а от Бога Слова — тысяча и семьсот пятьдесят и в семь годов. Зачатия ему было и основание месяца июня и месяца сентября в пятое число; а изображение ему и рождение месяца декабря и марта в самое равноденствие; и дано имя ему, якоже и всем человекам, марта седьмого числа. Жизни отцу Авелю от Бога положено восемьдесят и три года и четыре месяца; а потом плоть и дух его обновятся, и душа его изобразится яко ангел и яко архангел… И воцарится… на тысячу годов… царство восстанет… в то убо время воцарятся… вси избранные его и вси святые его. И процарствуют с ним тысячу и пятьдесят годов, и будет в то время по всей земле стадо едино и пастырь в них един… И процарствует тако, как выше сказано, тысячу и пятьдесят годов; и будет в то время от Адама восемь тысяч и четыреста годов, потом же мертвые восстанут и живые обновятся; и будет всем решение и всем разделение: которые воскреснут в жизнь вечную и в жизнь бессмертную, а которые предадятся смерти и тлению и в вечную погибель; а прочая о сем в других книгах. А мы ныне не возвратимся на первое и окончаем жизнь и житие отца Авеля. Его жизнь достойна ужаса и удивления…»

Срок, когда «мертвые восстанут и живые обновятся, и будет всем решение и всем разделение: которые воскреснут в жизнь вечную и в жизнь бессмертную, а которые предадятся смерти и тлению и в вечную погибель…» — еще не наступил…

По Авелю этот срок падает на 2892 год.

Еще почти целое тысячелетие до него…

Глава вторая. Секретный дом императора Павла

Юношы их пояде огнь, и девы их не осетованы быша. Священницы их мечем падоша, и вдовицы их не оплаканы будут.

И воста яко спя Господь, яко силен и шумен от вина…

Псалом 77, ст. 63-65

После восстания декабристов был только один случай более или менее значительного участия офицеров в заговоре против режима (дело Рыкачева); позднее прикосновенность офицерства к революционным течениям была единичной и несерьезной.

A.И. Деникин

Новое имя Шлиссельбурга, не укрепившись в мифологии петровских побед и свершений, так и осталось не прочитанным и не осознанным народным сознанием.

Ну а после «ареста» в Шлиссельбурге святых мощей Александра Невского, после заточения царевны Марии и царицы Евдокии, после страшного фарса «попытки» Мировича, разыгранной по императрицыному сценарию, заляпанным дворцовой грязью оказалось и героическое прошлое русской крепости Орешек.

И очень скоро название ее сократилось в просторечье, и уже во времена Екатерины II и Александра I, словно вбирая в себя все беззаконие и распутство эпохи, превратилось в Шлюшин.

В словаре Владимира Даля слова «шлюха», «шлюхота» (слякоть, грязь) и «Шлюшин», как народное название Шлиссельбурга, стоят рядом…

1

Еще в 1762 году по приказу Петра III в Шлисссльбургской крепости началось строительство Секретного дома.

Здание это упиралось торцами в крепостные стены, разделяя двор цитадели на две неравные части: большой (южный) двор, и малый (северный) двор.

Существуют предположения, что Петр III планировал поместить в Секретном доме свою супругу, пока она еще не стала Великой, но дворцовый переворот, совершенный ею, помешал осуществить этот план.

После дворцового переворота и убийства самого Петра III работы на Секретном доме приостановились. Новая императрица, хотя и проводила в Шлиссельбурге изучение государственных преступников, но достраивать помещение, которое закладывалось, как тюрьма для нее, остереглась.

Строительство Секретного дома завершил уже в 1798 году ее сын император Павел, когда взошел на престол, который столько десятилетий незаконно удерживала Екатерина.

Спланирован Секретный дом был предельно просто.

Сквозь все здание проходил коридор, по обе стороны которого размещались десять одиночных камер.

На большой (южный) двор цитадели выходили камеры № 8, № 9, № 10. Остальные семь камер выходили окнами на малый (северный) двор.

Кроме одиночных камер в Секретном доме имелась кухня, она находилась рядом со Светличной башней, и солдатская караульня у крепостной стены, обращенной к Ладожскому озеру.

Павел успел достроить свой Секретный дом, но заселить его не успел.

12 марта 1801 года он был убит последним любовником матери Платоном Зубовым и его братом Александром. Принимали участие в убийстве императора — куда же без них? — и офицеры гвардии.

Император Павел мало что успел сделать.

Его убили за то, что он покусился на основы рабовладельческого устройства империи, убили, чтобы он не успел сделать то, что собирался сделать.

Но — увы! — император Павел был убит и потенциальные насельники Секретного дома так и остались на свободе.

2

Самое страшное в ночь с 11 на 12 марта происходило не в спальне императора Павла, а рядом с нею…

Услышав подозрительный шум, гренадеры Преображенского полка, стоявшие во внутреннем карауле, поняли, что императору угрожает опасность, и заволновались.

«Одна минута, — пишет Фонвизин, — и Павел мог быть спасен ими. Но Марин не потерял присутствия духа, громко скомандовал: смирно! от ночи и все время, как заговорщики управлялись с Павлом, продержал своих гренадер под ружьем неподвижными, и ни один не смел пошевелиться. Таково было действие русской дисциплины на тогдашних солдат: во фронте они становились машинами».

Крики добиваемого императора, который пытался ограничить рабовладельческий беспредел, и русские гренадеры из императорского караула, что неподвижно застыли в строю, потому что им отдал такую команду нарушивший присягу рабовладелец — поручик Сергей Никифорович Марин!

Воистину, более страшного символа рабовладельческой империи не придумать…

Дальше, как всегда и бывает во время таких переворотов, всё пошло бестолково и суматошно.

Александр I, прибыв в Зимний дворец, начал плакать о невосполнимой потере. Когда граф Ливен вошел в его кабинет, император упал ему в объятия с рыданиями «Мой отец! Мой бедный отец!»

«Этот порыв, — рассказывал сам граф Ливен супруге, — продолжался несколько минут.

Потом государь выпрямился и воскликнул: «Где же казаки?»

Вот так-то… Горе горем, а обязательства перед англичанами отрабатывать надобно.

Ливен обстоятельно объяснил новому императору задачу, поставленную Павлом, и получил приказ немедленно вернуть казаков назад.

Так была спасена Англия…

«Они промахнулись по мне 3 нивоза, но попали в меня в Петербурге», — воскликнул Бонапарт, получив печальное известие из России.

Задуманный поход в Индию не состоялся…

Заговорщикам-цареубийцам удалось пресечь его.

Но пресекали они не только задуманную императорами Наполеоном и Павлом операцию. Спасая свое право быть рабовладельцами, они пресекали новую мировую историю человечества, в которую Наполеон и Павел пытались прорубить ход…

Ах, как торжествовал утром 12 марта 1801 года аристократический Петербург! Нельзя и сейчас без омерзения перечитывать страницы воспоминаний, посвященных описанию того торжества победителей.

«Лишь только рассвело, как улицы наполнились народом. Знакомые и незнакомые обнимались между собою и поздравляли друг друга с счастием — и общим, и частным для каждого порознь…» — пишет в своих записках Беннигсен.

Впрочем, как утверждает Фонвизин: «Этот восторг изъявляло однако одно дворянство, прочие сословия приняли эту весть довольно равнодушно».

Милости и всё новые и новые свободы так и посыпались на головы аристократии, которой Александр I в манифесте обещал «доставить ненарушимое блаженство».

Одновременно с государственным переустройством началось тогда и массовое строительство тайных обществ. Одна за другой возникают в Петербурге новые масонские ложи, одной из которых императором было разрешено носить его имя — «Александра благотворительности к коронованному Пеликану».

Да и сам «интимный» комитет императора Александра I, по закрытости своей и таинственности подозрительно напоминает масонскую ложу. Большинство участников его и были масонами, а объединял их прежде всего космополитизм[37], пожалуй, впервые — бесхитростно — хуторское немецкое засилье тут не в счет! — так ярко проявившийся при русском дворе.

Рассказывая о первой конституционной инициативе в России, предпринятой «верховниками» при избрании Анны Иоанновны, мы говорили, что «кондиции» разрабатывались тогда тайком, а вводились — обманом. Созванный по воле самого императора, «интимный» комитет пытался разработать и ввести Конституцию точно так же…

В кружке этом считали, что система законов, охраняющих от произвола установленные действующим законодательством отношения и порядки, должна вводиться тайно, и только личная власть государя может быть единственной активной силой нововведений. И это не было самодеятельностью «интимных» друзей. Они действовали так в полном соответствии с инструкциями республиканца Лагарпа.

«Ради народа вашего, — писал тот, — государь, сохраните неприкосновенной власть, которой вы облечены и которую хотите использовать только на большее его благо; не дайте себя увлечь тем отвращением, какое вам внушает абсолютная власть; сохраните ее в целости и нераздельно, раз государственный строй вашей страны законно ее вам предоставляет, — до тех пор, когда, по завершении под вашим руководством преобразований, необходимых для определения ее пределов, вы сможете оставить за собой ту ее долю, какая будет удовлетворять потребности в энергичном правительстве».

Забегая вперед, скажем, что конституционные попытки, которые будут предприняты через еще одно столетие, перед падением и сразу после падения монархии, тоже будут строиться на тайне и обмане.

И вот это и давало (и дает) повод многочисленным недругам России рассуждать о ее рабской ментальности, сопротивляющейся духу свободы и закона. Это, разумеется, не соответствует истине…

Дело в том, что те конституции, которые тайком пытались ввести (и вводили) у нас, вводились не для всего народа, а в интересах определенных групп людей, определенного сословия или определенной (не титульной) национальности…

Потому тайно и обманом и намеревались «верховники» ввести кондиции, что эти кондиции закрепляли в виде закона их власть, которой они достигли, не считаясь ни с какой законностью…

Конституция, разрабатываемая «интимным» комитетом, оказалась более всеобъемлющей, а потому и более опасной. Если бы она оказалась принята, произошло бы окончательное законодательное оформление рабовладельческой империи.

Это, конечно, парадокс…

Казалось бы, «рыцари свободы», каким представляли себя члены «интимного» комитета, должны были, получив возможность проведения реформ, хоть что-то сделать для уничтожения рабства в собственной стране. Ведь руководил ими женевский народный депутат, ведь все они воспитывались в республиканском духе, ведь почти все прошли обучение в якобинских клубах Парижа.

Но не тут-то было…

Единственное, что было сделано «интимным» комитетом для ограничения крепостного права, — это запрещение печатать объявления о продаже крестьян без земли! То есть не запретили продавать русских крестьян без земли, а запретили только публично объявлять об этом заранее…

Едва ли можно найти пример большего лицемерия.

Едва ли можно найти более поразительный пример нравственной глухоты русских крепостников-вольтерьянцев, которые получили возможность не только тешить свою плоть, но таким вот подлым образом соответствовать духу просвещения, утолять свою потребность в приличном, цивилизованном облике…

И трудно не согласиться тут с Виктором Острецовым, который писал, что «ушедший из Церкви русский дворянин погружался в житейские утехи… Разуму отводилась роль адвоката телесных услад. Теперь в нем, вольтерьянце, проснулась «порода» — он не просто так, а «передовой», он бросил предрассудки, как старую ветошь. Теперь он — сверхчеловек. Ему все можно. Он, этот вольтерьянец, ищет себе же подобных»…

Самим своим существом крепостники-рабовладельцы были ориентированы на национальное предательство…

О том, что гвардейские офицеры готовы были изменять присяге и своим государям, подобно тому, как распутные жены изменяют своим мужьям, мы уже говорили.

Но страшнее другое…

В принципе, такую же измену монарху, вернее, самой идее монархии, совершали, не осознавая того, и самые убежденные, самые мыслящие монархисты, когда внушали императору, будто рабовладельческий строй является в современной России основой единства империи.

«У нас не Англия; мы столько веков видели Судию в Монархе и добрую волю его признавали вышним Уставом… — писал незадолго до Отечественной войны Н.М. Карамзин в записке «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях». — Сирены могут петь вокруг трона: «Александр, воцари закон в России и проч.». Я возьмусь быть толкователем сего хора: «Александр! дай нам, именем закона, господствовать над Россиею, а сам покойся на троне, изливай единственно милости, давай нам чины, ленты, деньги!»[38]

Когда же читаешь сочиненные русскими крепостниками трактаты, доказывающие, что от освобождения крестьян пострадают и государство, и сами освобожденные крестьяне, остается только руками развести. Впрочем, мы ведь сами видели, как, меняя по своему произволу государей, не брезгуя при этом и цареубийством, весь XVIII век русское поместное дворянство самоотверженно билось за право вести паразитический образ жизни за счет остальной страны. Странно было бы ожидать, что оно расстанется с вырванными у монархов привилегиями…

«Надлежало бы не Дворянству быть по чинам, но чинам по Дворянству, т. е. для приобретения некоторых чинов надлежало бы необходимо требовать благородства… — писал в записке «О древней и новой России» Н.М. Карамзин. — Дворянин, облагодетельствованный судьбою, навыкает от самой колыбели уважать себя, любить Отечество и Государя за выгоды своего рождения…»

И можно только удивляться: насколько глубок и точен Н.М. Карамзин в анализе событий минувшей истории, и насколько сентиментален он в оценках и прогнозах, касающихся современной ему жизни.

«Ничем Александр не возвысил бы онаго столь ощутительно, как законом принимать всякого Дворянина в воинскую службу Офицером, требуя единственно, чтобы он знал начала Математики и Русский язык с правильностью: давайте жалованье только комплектным; все благородные, согласно с пользою Монархии, основанной на завоеваниях, возьмут тогда шпагу в руку вместо пера, коим ныне, без сомнения, ко вреду Государственному, и богатые, и не богатые Дворяне вооружают детей своих в Канцеляриях, в Архивах, в Судах, имея отвращение от солдатских казарм, где сии юноши, деля с рядовыми воинами и низкие труды, и низкие забавы, могли бы потерпеть и в здоровье и в нравственности. В самом деле, чего нужного для службы нельзя узнать Офицером? Учиться же для Дворянина гораздо приятнее в сем чине, нежели в Унтер-Офицерском. Армии наши обогатились бы молодыми, хорошо воспитанными Дворянами, тоскующими ныне в повытьях…»

Напомним еще раз, что «Записка» Н.М. Карамзина написала накануне Отечественной войны, когда многие тоскующие ныне в повытьях молодые дворяне будут разбегаться подальше от фронта, а иные пойдут служить Наполеону, в то время как их невоспитанные, неблагородные рабы, которым не положено было знать ничего, кроме сохи, возьмутся за оружие, чтобы изгнать «антихриста» из Святой Руси…

А мысль Н.М. Карамзина о том, что дворянам приятнее учиться в офицерском чине? Такое ощущение, что великий русский историк позаимствовал ее у персонажей фонвизинского «Недоросля»…

Отстаивая свое право владеть рабами, русские дворяне боролись за саму основу своего бытия. Отмена рабовладения обозначала начало гибели всего сословия поместного дворянства. Забегая вперед, скажем, что так и произошло, когда крепостное право все-таки пало…

* * *

Между одой Гаврилы Державина «На рождение в севере порфирородного отрока»:

Гении к нему слетали

В светлом облаке с небес;

Каждый Гений с колыбели

Дар рожденному принес…

и злой эпиграммой Пушкина:

Властитель слабый и лукавый,

Плешивый щеголь, враг труда,

Нечаянно пригретый славой

Над нами царствовал тогда.

— целая, названная Александровской, эпоха, вся загадочная жизнь этого коронованного отцеубийцы…

Александр I и Александровская эпоха.

Что тут поставить на первое место по степени влияния друг на друга? Пожалуй, впервые, начиная с правления Петра I, затрудняешься ответить на этот вопрос однозначно. Петр I сам и определял свое время, бесцеремонно разрушив все обычаи и установления Святой Руси и решительно приступив к строительству нового государства.

Сменившая петровское время эпоха дворцовых переворотов как раз и была утверждением принципов построенной Петром рабовладельческой империи, в которой рабовладельцы неизбежно подчиняли своему влиянию и государя, и монархия в результате превращалась в итоге в «деспотизм, ограниченный удавкою».

Идеального состояния рабовладельческая империя достигла при Екатерине II, ибо Екатерина II, только исполняя любые требования крепостников-вольтерьянцев, и могла оставаться на троне. Когда А.С. Пушкин говорил, что «развратная государыня развратила и свое государство», он, вероятно, это и имел в виду…

Интересы дворян, превратившихся в замкнутую касту рабовладельцев, определяли теперь не только внутреннюю, но и внешнюю политику.

Доказанный исторический факт, что заговорщиков подтолкнул к убийству императора Павла его разрыв с Англией, нанесший серьезный экономический ущерб русским рабовладельцам. Иных причин у России для вражды с Наполеоном не было… И потребовалось поражение под Аустерлицем, прежде чем Александр решился развернуть эту губительную для русских национальных интересов политику, и попытаться, как и собирался убитый отец, «съесть европейский пирог» вместе с Наполеоном.

Сближение это Александру давалось трудно, практически весь «интимный» комитет активно противодействовал ему, не гнушаясь при этом и прямым предательством. Известно, например, что идеолог комитета Лагарп, будучи послан к Наполеону с посланием Александра I, письмо так и не передал, «найдя, что Наполеон действует уже не в том направлении, какое видел он (Лагарп. — Н.К.) в его делах ранее». Письмо, которое многое могло переменить в истории, «благородный» республиканец возвратил через тридцать лет уже Николаю I.

Между прочим, под диктовку этого самого Лагарпа двенадцатилетний Александр и записывал послушно в своем дневнике такие «признания»: «В продолжение всего этого времени, я не научился ничему не по недостатку в способностях, а потому что я беспечен, ленив и не забочусь быть лучшим»…

Диктовки эти — вполне в духе педагогики, поощряемой Екатериной II. Цель их, как и остальных педагогических новаций, заключалась не в исправлении недостатков характера, а в изображении такого исправления.

Покорно и бездумно записывал двенадцатилетний Александр под масонскую диктовку Лагарпа унылые фразы: дескать, в шесть лет он не успел ничего и его «придется снова учить азбуке. Если проживу 60 лет, то, может быть, научусь тому, что другие знают в 10».

Когда Александр писал свою диктовку, он и не подозревал, насколько пророческими окажутся эти роковые слова, насколько точно очертят они не только всю его жизнь, но даже и посмертную судьбу…

Он не мог знать тогда, что в двадцать три года ему придется встать во главе организованного на английские деньги заговора рабовладельцев, и это с его молчаливого согласия будет убит отец — император Павел…

Не знал… Как не знал и того, что подкупленные англичанами рабовладельцы в тот роковой вечер 11 марта 1801 года накинули удавку и на его, Александра, шею, и даже блистательная победа над Наполеоном не поможет ему высвободиться из этой страшной петли.

Ведь после завершения Отечественной войны Александр I совершит, быть может, еще большее предательство, нежели в ночь на 12 марта 1801 года. Он снова отдаст в руки трусоватых дворян-рабовладельцев свой народ, который и одержал победу в Отечественной войне, который спас и Отечество, и Царя…

Думал ли об этом император? Наверняка думал! С каждым годом все мучительнее, все больнее терзали его угрызения совести… В последние годы жизни он полюбил монастыри, полюбил церковные службы.

И всё нестерпимей становилась возникшая еще в детстве раздвоенность, и, наконец, когда она стала совсем непереносимой, в ночь на 1 сентября 1825 года, император уехал в далекий Таганрог, чтобы внезапно умереть там или — роковая загадка! — превратиться в загадочного Федора Кузьмича[39] и под этим именем начать новую жизнь, чтобы научиться думать и чувствовать так, как должен думать и чувствовать человек в десять лет…

В 1789 году будущий директор швейцарской республики Фридрих-Цезарь Лагарп, насмешливо кривя губы, диктовал будущему русскому императору, что если тот проживет до 60 лет, то, может быть, научится тому, что другие знают в 10.

В 1825 году, когда фельдъегерские тройки мчали в Петербург тело, названное телом русского императора Александра I, самому Александру, ставшему Федором Кузьмичом, оставалось до шестидесяти как раз одно десятилетие…

Скорее всего, превращение императора Александра I в старца Федора Кузьмича — только легенда…

Но легенда эта рождается не в досужих сплетнях, а в том мистическом единении монарха и народа, которое так реально, так величественно, так победительно проявилось в 1812 году, в том единстве, которое было предано Александром I после войны…

Таким же мистически-непостижимым образом легенда о бегстве императора от одинаково враждебных и ему, и его народу рабовладельцев в народную глубь облеклась в реальную плоть и начала свое независимое ни от каких доводов историков бытие…

3

В своих письмах Екатерина II засвидетельствовала на весь белый свет, что ее третий внук «рыцарь Николай» уже на восьмой день от роду начал есть кашу…

Факт этот интересен еще и тем, что через пятьдесят девять лет, 18 февраля 1855 года, распространился слух, будто, отравившись кашей, скоропостижно скончался русский император Николай I.

Другие утверждали, что император отравился сам, переживая за очередные неудачи в Крымской войне.

Обе версии не соответствуют действительности, однако некое образное истолкование этот слух имеет…

Увы… Императору Николаю I, взошедшему на престол после событий 14 декабря 1825 года, всё свое правление приходилось «расхлебывать декабристскую кашу», заваренную старшими венценосными братьями — Александром и Константином, и не этой ли кашей и отравился он?

Действительно… Практически все участники выступления на Сенатской площади выросли и возмужали в александровскую эпоху, еще в предвоенное время, проникнутое смутным предощущением реформ, масонской мистикой…

В послевоенные годы император Александр I обратился к более традиционным для России духовным ценностям, чем вызвал ожесточенную критику в свой адрес со стороны аристократии, и, по сути, сам подал сигнал для начала подготовки новых заговоров и переворотов.

Что мог этому противопоставить Александр I? Монолитная армия дворян-рабовладельцев противостояла ему, и надеяться императору было не на кого. Когда его спросили, почему он медлит с реформами, Александр I ответил: «Некем взять!»

И не об этом ли и размышлял Александр I, когда ему доложили о существовании мощного оппозиционного заговора, выразившегося в создании Северного, Южного и Славянского тайных обществ?

Такое впечатление, что первым делом император в силу неистребимого лукавства своего характера подумал тогда, а не те ли это люди, которыми можно взять, которых он ждет, чтобы выразить мысль, которая так мучила и его, и всю страну…

— Вы знаете, что я сам разделял и поддерживал эти иллюзии… — сказал он, выслушав доклад. — Не мне их карать.

Тем не менее в последний год жизни Александр I распорядился провести широкое дознание, во время которого и скончался в Таганроге 19 ноября 1825 года…

Еще летом 1823 года Александр I, «томимый предчувствием близкой кончины», поручил митрополиту Филарету составить манифест о назначении престолонаследником великого князя Николая Павловича.

Манифест этот был запечатан в конверт, на котором император собственноручно сделал надпись: «Хранить в Успенском соборе с государственными актами до востребования моего, а в случае моей кончины открыть московскому епархиальному архиерею и московскому генерал-губернатору в Успенском соборе прежде всякого другого действия».

4

Известие о кончине императора пришло в Варшаву к цесаревичу Константину Павловичу 25 ноября вечером, а в Санкт-Петербурге еще и на следующий день молились о выздоровлении Александра I…

Тем не менее и в Санкт-Петербурге прошло тогда совещание, на котором обсуждалось, кто должен занять престол в случае смерти государя. Верховодил на этом совещании военный генерал-губернатор столицы, граф М.А. Милорадович.

В принципе, всё было ясно. По указу Павла, выпущенному в 1797 году, права на престол принадлежали Константину. Однако Константин был женат вторым браком на польской дворянке, и поэтому в силу указа Александра I от 1820 года, по которому наследник престола должен быть женат на особе из владетельного дома, прав на престол лишался, а наследником становился Николай.

Однако военный генерал-губернатор Петербурга, граф М. А. Милорадович заявил, что поскольку всенародного отречения Константина от престола не было, гвардия присягу Николаю не принесет.

Михаилу Андреевичу Милорадовичу предложили познакомиться с распоряжениями императора (там было и отречение Константина), но он ответил, что корона для него священна, и прежде чем читать бумаги, надобно исполнить свой долг.

Еще он заявил, что великий князь Николай никак не может надеяться наследовать брату своему Александру I, ибо законы империи не дозволяют располагать престолом по завещанию. К тому же завещание Александра I известно только некоторым лицам, а в народе, как и отречение Константина, если оно имеется, неизвестно… Если бы Александр I хотел, чтобы Николай наследовал престол, он должен был обнародовать при жизни волю свою и согласие на него Константина. А теперь поздно… Теперь ни народ, ни войско не поймут отречения и припишут все измене, тем более что ни государя самого, ни наследника нет в столице. Гвардия откажется в таких обстоятельствах принести присягу Николаю…

М.А. Милорадович вел себя во время совещания весьма смело.

— У кого 60 000 штыков в кармане, тот может смело говорить! — заявил он.

И действительно…

И командующий гвардией А.Л. Воинов, и командующий гвардейской пехотой генерал К.И. Бистром поддержали его.

И вот на следующий день, 27 ноября, когда во время молебствия за здравие Александра I в Зимний дворец пришло сообщение о кончине императора, Николай под давлением М.А. Милорадовича подписал присяжный лист.

«Великий князь поднял руку; задыхаясь от рыданий, дрожащим голосом повторял он за священником слова присяги; но когда надобно было произнести слова: государю императору Константину Павловичу, дрожащий голос сделался твердым и громким; все величие этой чудной минуты выразилось в его мужественном, решительном звуке», — вспоминал об этой присяге в дворцовой церкви В.А. Жуковский.

Похоже, что Василий Андреевич слишком хорошо знал, что Николай Павлович приносит присягу брату Константину под прямым давлением Милорадовича, угрожавшего поднять всю гвардию…

С необыкновенной силой и точностью запечатлел он один из самых драматичных моментов русской истории, когда законный наследник престола, подчиняясь обстоятельствам, ради того, чтобы не допустить кровавой драмы, жертвует своим правом на престол.

Точно так же поступил в свое время сын равноапостольного князя Владимира святой князь мученик Борис, который тоже пожертвовал великокняжеским столом, пытаясь предотвратить гражданскую войну… Забегая вперед, скажем, что, как и князю Борису, Николаю не удалось предотвратить пролития крови, но это не его вина…

Следом за Николаем, в обход существующего порядка, присягнула Константину гвардия. Однако недолгим было торжество генерал-губернатора Милорадовича, устроившего это беззаконие.

Уже 3 декабря великий князь Михаил Павлович привез из Варшавы письма Константина Павловича, который подтверждал свой отказ от прав на престол.

Такого еще не бывало в истории дома Романовых…

Рассказывают, что Николай, когда пришло это известие, почти на целый час покинул сановников. Но когда снова вышел к ним, даже в походке, в движениях произошли перемены. Это был уже не юноша, а император, принявший на себя ответственность за державу…

9 декабря Николай сам набросал текст, объясняющий запутанную ситуацию престолонаследия, и поручил Н.М. Карамзину написать на этой основе манифест о восшествии на престол.

Между прочим, в тот же день члены тайного общества выбрали будущего «диктатора» — князя Сергея Петровича Трубецкого.

А через день, (в Таганроге в тот день, наконец, перевезли тело императора Александра I из дворца в собор Александровского монастыря) А. А. Аракчеев сообщил Николаю, что в гвардии готовится заговор с целью осуществления государственного переворота.

— Я еще не государь ваш, но должен поступать уже, как государь… — сказал Николай.

12 декабря он вручил М. А. Милорадовичу список заговорщиков и поручил арестовать их, однако Михаил Андреевич выкинул список в корзину.

Роль М.А. Милорадовича в декабрьских событиях 1825 года смутна и непонятна. Считается, что он отстаивал интересы Константина Павловича и потому и противодействовал Николаю. Но если это так, то почему он продолжал загонять ситуацию в тупик и тогда, когда определенно стало известно об отречении Константина?

Еще более странным становится поведение военного генерал-губернатора, когда выясняется, что Михаил Андреевич был связан с декабристом Александром Якубовичем, а генерал Карл Иванович Бистром, активно поддерживавший М.А. Милорадовича, — с декабристом Евгением Оболенским.

Интересно, что вечером 12 декабря Николай получил письмо подпоручика Якова Ростовцева. Подпоручик предупреждал Николая о заговоре и о том, что смертельно опасно и для самого Николая, и для всего государства принимать в этой ситуации престол.

Считается, что Яков Ростовцев сделал донос.

Однако донос этот был странным. Ни одной фамилии подпоручик не назвал, он только предупреждал Николая.

Поскольку потом, в ходе следствия, выяснилось, что подпоручик действовал с санкции К.Ф. Рылеева, письмо это следует считать не доносом, а попыткой запугать человека, которому завтра предстоит стать императором…

Подтверждает эту мысли и то, что письмо подпоручика было подано в пакете, который принес адъютант генерала Карла Ивановича Бистрома.

Угроза, исходящая то ли от декабристов, то ли от Милорадовича-Бистрома, Николая не запугала.

«Воля Божия и приговор братний надо мной совершается! 14-го числа я буду государь или мертв… — написал он в тот вечер в письме генерал-адъютанту П.М. Волконскому. — Да будет воля Божия!..»

Весь день 13 декабря прошел в приготовлениях к переприсяге…

— Неизвестно, что ожидает нас, — сказал Николай своей супруге перед сном. — Обещай мне проявить мужество и, если придется умереть, — умереть с честью.

О чем он думал, что вспоминал в ту ночь?

Может быть, вспомнилась ему калитка малого сада в Павловске… Голые ветки деревьев… Он, Николай, бежит по аллее навстречу отцу, и тот обнимает его.

— Поздравляю, Николаша, с новым полком, — говорит он. — Я тебя перевел из Конной гвардии в Измайловский полк в обмен с братом[40]

Было тогда будущему императору три с небольшим года, и с тех пор зеленый с золотыми петлицами мундир с нашитыми на него звездами Андрея Первозванного и святого Иоанна Иерусалимского и стал навсегда его мундиром…

А может быть, он вспоминал свежеиспеченный хлеб, который, чтобы спастись от сырости, клали на подоконнике в Михайловском замке? Ковер в кабинете отца, на котором они с братом Михаилом играли по утрам?

14 декабря 1825 года император Николай I встал около шести часов.

«Молитесь Богу за меня, дорогая и добрая Мария! — написал он в то раннее утро своей сестре, герцогине Саксен-Веймарской. — Пожалейте несчастного брата — жертву воли Божией и двух своих братьев I Я удалял от себя эту чашу, пока мог, я молил о том провидение, и я исполнил то, что мое сердце и мой долг мне повелевали. Константин, мой государь, отверг присягу, которую я и вся Россия ему принесли… Наш ангел должен быть доволен — воля его исполнена, как ни тяжела, как ни ужасна она для меня»…

Николай запечатывал письмо, когда вошел Бенкендорф.

— Сегодня вечером, быть может, нас обоих не будет более на свете… — сказал ему Николай. — Но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг.

Около семи часов явился командующий Гвардейским корпусом генерал A.JI. Воинов. Николай вышел в залу, где собрались генералы гвардии и полковые командиры. Он зачитал завещание Александра I и отречение Константина.

Затем A.Л. Воинов вручил командирам циркуляр:

«Его императорское величество высочайше повелеть изволил г.г. генералам и полковым командирам по учинении присяги на верность и подданство его величеству отправиться первым в старейшие полки своих дивизий и бригад, вторым — к своим полкам. По принесении знамен и штандартов и по отдании им чести сделать вторично на караул, и старейшему притом или кто из старших внятно читает, прочесть вслух письмо его императорского высочества государя цесаревича великого князя Константина Павловича к его императорскому величеству Николаю Павловичу и манифест его императорского величества (которые присланы будут); после чего взять на плечо, сделать на молитву и привести полки к присяге, тогда, сделав вторично на караул, опустить знамена и штандарты, а полки распустить».

К восьми часам закончилось принесение присяги в Сенате и Синоде.

В восемь часов тридцать минут присягнула конная гвардия.

К девяти часам присягнул 1-й Преображенский батальон, размещенный рядом с дворцом.

Первый сбой произошел в казармах Московского полка.

Там будущим насельникам Шлиссельбурга Михаилу Бестужеву и его брату Александру, выдававшему себя за адъютанта императора Константина, удалось обмануть солдат.

— Ребята, всё обман! — говорили они солдатам. — Нас заставляют присягать насильно! Государь Константин Павлович не отказался от престола, а его задержали на дороге!

Кажется, никогда еще дворянская подлость по отношению к простому русскому народу не приобретала столь яркого и полного воплощения, как утром 14 (26) декабря 1825 года.

Братья Бестужевы, а с ними был и князь Дмитрий Щепкин-Ростовский, чтобы вывести на Сенатскую площадь солдат Московского полка, пошли на откровенный подлог.

700 московцев с заряженными ружьями двинулись к Сенату и выстроились здесь в каре, возле памятника Петру I, чтобы защитить закованного в цепи государя, которому они присягали.

Подобно картежным шулерам, подменяющим карты, братья Бестужевы подменили стремление простых русских солдат остаться верными присяге и своему государю бунтом против законного государя.

Самое поразительное, что ни тогда, ни после подавления восстания апологеты декабризма стараются не задумываться о подлости совершенного тогда декабристами обмана.

Любопытно сопоставить поведение самого Михаила Бестужева во время обмана и погубления солдат Московского полка с его же воспоминаниями о пребывании в Алексеевском равелине.

— Кто подле меня сидит? — спросил Бестужев у прислуживающего ему низенького солдатика «с выражением на лице неизъяснимой доброты».

— Бестужев, — ответил солдатик.

— А подле него и далее?

— Одоевский и Рылеев.

— Не можешь ли ты отнести записки к брату?

— Пожалуй, можно. Но за это нашего брата гоняют сквозь строй…

«Я содрогнулся преступной мысли… Что за бесценный русский народ!.. Я готов был упасть на колени перед таким нравственным величием одного из ничтожных существ русского доброго элемента, даже не развращенного тюремным воспитанием… Как высоко стоял… этот необразованный солдатик, который в простой фразе «пожалуй можно» совместил всё учение Христа. Я не решился воспользоваться добротою, бескорыстною в полном смысле, потому что я ничем не мог заплатить ему за услугу, когда он рисковал, может быть, жизнью. Когда привезли поляков, они его не пощадили… Пойманный, он был жестоко наказан и умер в госпитале»[41].

Разумеется, можно иронизировать над этим восхищением «нравственным величием одного из ничтожных существ русского доброго элемента» человека, который всего несколько дней назад, спекулируя на верности солдат принесенной ими присяге, поднимал роты Московского полка на восстание, прекрасно зная, какой ценой придется солдатам заплатить за это.

И можно тут вспомнить и поручика Сергея Никифоровича Марина, который скомандовал: «смирно!» гренадерам из императорского караула и продержал их под ружьем неподвижными, пока заговорщики убивали императора Павла.

И все же ирония едва ли оправдана тут.

Да, декабристы, поднимая солдат на восстание, бессовестно обманывали их.

Да, все они принадлежали к сословию рабовладельцев и, хотя и возлюбили свободу, другого языка, кроме кнута и лжи, для разговора с «ничтожными существами русского доброго элемента» не знали.

Но после восстания, когда началось следствие, благодаря воистину спасительным беседам с императором очень многие декабристы начали понимать, на край какой пропасти поставили они 14 (26) декабря 1825 года страну и самих себя.

Прозрение было мучительно трудным, но — воспоминания Михаила Бестужева свидетельство этому! — оно происходило…

Впрочем, об этом разговор еще впереди, а пока вернемся на Сенатскую площадь, где московцы с заряженными ружьями выстраивались в каре возле памятника Петру I.

Если до сих пор такие генералы, как М.А. Милорадович и К.И. Бистрем, действовали практически заодно с бунтовщиками, то после избиения генералов в Московском полку они испугались. По свойственной им авантюристической жилке генералы собирались поиграть в любимую гвардейскую игру под названием «дворцовый переворот», а вместо этого начиналась революция…

В одиннадцать часов уцелевший при избиении генералов в Московском полку начальник штаба Гвардейского корпуса генерал-майор Нейдгард доложил Николаю I, что «Московский полк в полном восстании».

Николай I немедленно приказал генералу Апраксину выводить на Сенатскую площадь кавалергардов, а сам повел навстречу мятежникам батальон верных присяге преображенцев.

Некоторые историки называют этот поступок государя безумной отвагой. Отваги тут, действительно, было много, а безумия — никакого.

Николай I спасал династию и империю.

И только так он и мог спасти ее, потому что никаких других военных команд в ту минуту у него не было. Не было и командиров, которым бы мог он доверить этот единственный в тот момент верный присяге батальон…

А вот поведение инициатора этих событий, генерала М.А. Милорадовича, действительно можно назвать безумным. Увидев, во что вылилась его игра в дворцовый переворот, Михаил Александрович азартно попытался отыграть ситуацию назад и тем самым спасти свою карьеру.

Он бросился было к конногвардейцам, но те не спешили умирать за царя, хотя и присягнули ему. Милорадович, вскочив на коня, поскакал на Сенатскую площадь в сопровождении лишь своего адъютанта.

В двенадцать часов он прорвался сквозь толпу к выстроившимся в каре мятежникам и начал уговаривать солдат прекратить мятеж, поскольку они обмануты. Опасаясь, что уговоры Милорадовича подействуют на солдат, декабрист П.Г. Каховский выстрелил в генерал-губернатора.

Так оборвалась жизнь генерала.

Впрочем, существует версия, что уговаривал Михаил Александрович не солдат, а офицеров, неправильно исполнявших его указания, но это только версия. Это направление следствия по делу декабристов было прекращено самим Николаем I…

Через полчаса после выстрела Каховского на Сенатскую площадь подошли эскадроны конной гвардии. Николай I приказал выстроить их у Адмиралтейства.

Какое-то время войска стояли друг против друга, не предпринимая никаких действий.

Подходили верные части к Николаю I.

Подходило пополнение и к бунтовщикам. Без пятнадцати час примкнула к ним рота лейб-гренадер Александра Сутгофа. Еще через час под предводительством Николая Бестужева вышел на площадь Гвардейский экипаж — 1100 матросов.

Однако верных частей было больше.

Подошел на Сенатскую площадь Измайловский полк, и мятежники были окружены. Через полчаса к восставшим, взяв крест, направился митрополит Петербургский Серафим.

— Воины, успокойтесь! — сказал владыка. — Вы против Бога и церкви выступили…

Появление владыки произвело большое впечатление на солдат, но офицеры-заговорщики помешали ему завершить дело миром.

— Какой ты митрополит? — с вольтерьанским бесстрашием начали кричать они. — Константин в оковах! А ты изменник! Не верим тебе!

Как вспоминал А.Е. Розен, люди, шедшие с площади, просили продержаться еще часок…

Еще часок — это до наступления темноты.

Темноту ждали все. Офицеры-бунтовщики — с надеждой. В темноте, обманывая солдат, они поднимали восстание.

Темнота помогла бы им и теперь…

Темноты и опасался император. После депутации великого князя Михаила Павловича к восставшим он приказал рассеять мятежников картечью..

Было пять часов вечера.

Уже сгущались петербургские сумерки.

Наступал вечер первого дня тридцатилетнего царствования императора Николая I.

Первую ложку заваренной для него каши ему удалось разжевать.

5

Уже на первых допросах декабристов выяснилось, что в подготовку восстания были вовлечены высшие чины империи.

«Можно не сомневаться, — справедливо отмечает Виктор Острецов, — увидев подлинные размеры заговора, Государь почувствовал себя в большей опасности, чем тогда, когда выехал верхом на Сенатскую площадь утром 14 декабря, чтобы лично командовать подавлением мятежа.

Несомненно также, что ни Рылеев, ни Пестель, ни кн. С.П. Трубецкой, ни прочие видимые главари восстания не были подлинными руководителями заговора. Главная часть его простиралась не столько в сторону армейских полков и гвардейских казарм, сколько в сторону создания общественного мнения и дискредитации правительственных решений, подрыва авторитета православного духовенства и Самодержавия.

И, увидев размеры заговора, Император, человек с железной волей, но вместе с тем и реалист, почувствовал себя одиноким и совершенно беззащитным перед той силой, что называется масонством, пронизавшим весь высший слой Империи».

В Манифесте, выпущенном после подавления восстания, Николай I призвал все сословия соединиться в доверии к правительству. И снова, как отец и брат, напомнил Николай I дворянству его значение, подчеркнул его обязанность насаждать «отечественное, природное, не чужеземное воспитание».

По словам императора, восстание вскрыло «тайну зла долголетнего», его подавление «очистило отечество от следствий заразы, столько лет среди его таившейся». Эта «зараза пришла с Запада как нечто чужое, наносное: «Не в свойствах, не в нравах русских был сей умысел»», но тщетны будут все усилия к прочному искоренению зла без единодушной поддержки всего общества.

Потребность в преобразованиях, считал Николай, получит удовлетворение «не от дерзостных мечтаний, всегда разрушительных», а путем постепенных усовершенствований существующего порядка мерами правительства. Общество может этому помочь, выражая перед властью, путем законным, «всякое скромное желание к лучшему, всякую мысль к утверждению силы законов, к расширению истинного просвещения и промышленности», что будет принимаемо «с благоволением».

Так была сформулирована национально-консервативная программа Николая I. Он открыто поднял национальное знамя во внешней и внутренней политике.

Как это ни странно прозвучит, но и наказание декабристов тоже было определено в русле национально-консервативной программы императора.

Николая I упрекали и продолжают упрекать за жестокость, за то, что он уравнял великосветских «болтунов» и «шалунов» с настоящими преступниками.

Это не совсем верно. Николай I видел, что арестованные бунтовщики по молодости своей не обладали ни достаточным опытом, ни развитым умом, и поэтому не понимали, что стали послушными исполнителями чужой, неведомой им воли, одинаково враждебной и им самим, и русскому народу, и Российской империи. Смертной казнью наказали только Павла Ивановича Пестеля, Кондратия Федоровича Рылеева, Петра Григорьевича Каховского, Михаила Павловича Бестужева-Рюмина и Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, вина которых сомнения не вызывала.

Остальные, хотя и получили большие сроки каторги и ссылки, но жизнь сохранили и сохранили возможность изменить ее, не в смысле освобождения от наказания, а в соответствии с требованиями народной жизни, улучшению которой они, как заявляли сами, и желали служить.

* * *

Уже 9 января 1826 года комендант Шлиссельбургской крепости получил предписание представить сведения, сколько в ней находится мест для содержания арестантов, сколько их, кто именно содержится в крепости и сколько имеется свободных мест.

Как вскоре выяснилось, сведения были необходимы для размещения участников мятежа.

Летом 1826 года их начали развозить по тюрьмам и острогам. И хотя наказание каждому было уже определено, но многое оставлялось на игру случая.

«С беспокойным чувством, с мрачными думами приближался к Шлиссельбургу, опасался, чтоб нас не оставили в его стенах, — вспоминает в «Записках декабриста» Андрей Евгеньевич Розен. — Я знал, что несколько человек из моих товарищей содержались там после приговора, а право, нет ничего хуже, как сидеть в крепости. Тройки повернули вправо к селению — и я перекрестился».

В это время в Шлиссельбургской крепости уже находились несколько участников мятежа. Первыми привезли сюда Ивана Пущина, Александра Пестова и Василия Дивова.

Осужденный по первому разряду (смертная казнь через отсечение головы, которая была заменена ссылкой в каторжные работы сроком на 20 лет), Иван Иванович Пущин, покидая Шлиссельбург в октябре 1827 года, с облегчением вздохнет: «Слава Богу, что разделались со Шлиссельбургом, где истинная тюрьма».

Более подробное описание Шлиссельбургской тюрьмы оставил Михаил Бестужев, которого привезли на остров в сентябре 1826 года.

«В сентябре нас с братом привезли в Шлиссельбург… — писал он, отвечая на вопросы историка М.И. Семевского. — Там мы пробыли до октября следующего года в заведении, подобном человеколюбивому заведению Алексеевского равелина, ухудшенному отдалением от столицы и 30-летним управлением генерал-майора Плуталова, обратившего, наконец, это заведение в род аренды для себя и своих тюремщиков на счет желудков несчастных затворников, получавших едва гривну медью на дневной харч, когда положено было выдавать 50 копеек ассигнациями. Этот Плуталов в свое 30-летнее управление до такой степени одеревенел к страданиям затворников, что со своими затверженными фразами сострадания походил скорее на автомата, чем на человека, сотворенного Богом. Когда я его просил купить на остальные мои деньги каких-либо книг, он мне отказал, ссылаясь на строгое запрещение.

Я был помещен в маленькую комнатку в четыре квадратных шага; из коего надо вычесть печь, выступавшую в комнату, место для кровати, стола и табурета. Это была та самая комната, где содержался в железной клетке Иван Антонович Ульрих, где и был убит при замыслах Мировича. Комната стояла отдельно, не в ряду с друтими нумерами, где помещались брат Николай, Иван Пущин, Пестов, Дивов и другие; те комнаты были просторны и светлы и имели ту выгоду, что, будучи расположены рядом по одному фасу здания, доставляли заключенным возможность сообщаться посредством мною изобретенной азбуки, а летом, при растворенных окнах, даже разговаривать в общей беседе.

Когда Плуталов умер у ног Незабвенного, пораженный апоплексическим ударом при передаче еженедельного рапорта, назначен был генерал Фридберг, для исправления всех упущений, вкравшихся в 30-летнее управление прежнего коменданта. Мы вздохнули свободнее. Он дал нам все по положению: халаты, белье, тюфяки, постельное белье и устроил общее приготовление пищи, что дало нам возможность иметь табак и даже чай. Комнаты начали поправлять и белить. Меня временно перевели в одну из комнат общего фаса, просторную, светлую, чистую.

Погода стояла теплая, окно открыто. Я подошел к нему и оцепенел от восторга, услышав в едва слышных постукиваниях вопрос (как я узнал после) Пущина, который спрашивал Пестова: «Узнай, кто новый гость в твоем соседстве?»

Не помня себя, позабыв обычную осторожность, я бросился к окну, начал стучать и тем чуть не испортил дела. Меня вовремя остановили, и я, узнав все законы их воздушной корреспонденции, часто разговаривал даже с братом Николаем, который сидел в самом крайнем нумере, так, что между нами находилось шесть комнат».

Это одно из первых художественных описаний Шлиссельбургской тюрьмы, со всеми свойственными этому жанру преимуществами и недостатками. Стремление писать «похоже» на старших братьев Николая и Александра, которые были весьма одаренными литераторами[42], в воспоминаниях Михаила Бестужева явно превалирует над точностью и объективностью. Автор привносит в жанр мемуаров приемы, более характерные для романтической прозы…

Можно, конечно, допустить, что его «занесло» в камеру, где произошло убийство императора Иоанна VI Антоновича, не собственное воображение, а искреннее заблуждение, и это его дезинформировали охранники, не знающие, когда строился «секретный дом»…

Но вот превращение благополучного генерал-лейтенанта Григория Васильевича Плуталова в зловещего — этакий персонаж романтической прозы! — тюремщика, выжимающего гривенники из пайка заключенных, родственники которых принадлежат к числу влиятельных аристократов, объяснить труднее.

Кстати сказать, другой «шлиссельбуржец», И.И. Пущин, в письме отцу, написанном с дороги уже после кончины Г.В. Плуталова, вспоминал своего тюремщика иначе: «благодаря… Плуталову я имел бездну перед другими выгод», «Спасибо Плуталову — посылки ваши меня много утешали»…

В принципе, можно было бы и не обращать внимания на такие мелочи, но в них — характер самого Михаила Александровича Бестужева.

Конечно же, он не был подлецом, когда обманывал солдат московского полка, выводя их на Сенатскую площадь. Он просто играл тогда в революционера, не думая о последствиях своей игры ни для тех, с кем он играл, ни для самого себя. Вот и теперь, будучи осужденным по второму разряду и превратившись в заключенного Шлиссельбургской тюрьмы, он все равно продолжал играть, сгущая ужасы своего заключения до положения узника Бастилии из «чувствительного путешествия» Лоуренса Стерна.

6

«Стерново путешествие» — любимая книга братьев Бестужевых.

В рассказе Николая Бестужева «Шлисселъбургская станция», написанном уже в Петровском заводе, герой, отправившийся в Новую Ладогу по делам матери, а вернее, «выбирать невесту», застрял в Шлиссельбурге на почтовой станции.

«Чрез домы на противоположной стороне улицы проглядывали по временам, сквозь дождь, стены и башни Шлиссельбургского замка… Полосы косого ливня обрисовывали еще мрачнее ту и без того угрюмую громаду серых плитных камней; влево Нева терялась за домами; вправо озеро глухо ревело, переменяя беспрестанно цвет поверхности, смотря по силе порывов и густоте дождя, — и я первый раз дал свободу своим мыслям, которые до сих пор сдерживались или толчками, или ожиданием. Какое-то грустное чувство развивалось во мне при виде этих башен. Я думал о сценах, которых стены были свидетелями, о завоевании Петра и смерти Ульриха, — о вечном заключении несчастных жертв деспотизма. Мысли невольно останавливались на последних: может быть, думал я, много страдальцев гниет и теперь в этой могиле. Сколько человек, мне известных, исчезли из общества и тайна их участи осталась непроницаемой. Но за какое преступление, за что, по какому суду осуждаются они на нравственную смерть? Все, что относится до общества и его постановлений, до частных людей и сношений их, ограждено законами; преступления против них публично наказаны; но здесь люди бессильны, преступления их тайны; наказания безотчетны и почему?.. Потому что люди служат безответною игрушкой для насилия и самоуправства, а не судятся справедливостью и законами. — Когда же жизнь и существование гражданина сделаются драгоценны для целого общества? Когда же это общество, строящее здание храма законов, потребует отчетности в законности и Бастилий и Шлиссельбургов и других таких же мест, которых одно имя возмущает душу?»

Потом герой «Шлиссельбургской станции» пьет чай, беседует со смотрителем и его женой о том, как они мыкают горе на этой станции: тракт малоезжий; купечество ездит на долгих или на наемных; а кроме купцов только «офицеры да фельегари».

— Куда же ездят эти фельдъегери? — спрашивает герой.

— Куда? — переспрашивает жена смотрителя. — Прости Господи! Не ближе и не далее здешнего места… Разве, разве что в Архангельск; да пусть бы их ехали с Богом, а то не пройдет месяца, чтобы не привезли в эту проклятую крепость на острове какого-нибудь бедного арестанта.

— А вы видаете этих арестантов?

— Куда тебе! Нет, родной, никогда не видаем. Приедут всегда ночью и прямо на берег, не заезжая сюда. Я бегала не раз на реку, да только и видела, что повозку; жандармы и близко не подпускают; фельегар крикнет с берегу — с крепости зарычат каким-то дивным голосом; приедет катер: сядут, поедут, и бедняжка как в воду канет…

После чая герой «Шлиссельбургской станции» берется за чтение «Чувствительного путешествия» Лоренса Стерна, открыв его, конечно, на описании Бастилии.

«Боже мой, в двадцатый раз читаю это место, но еще впервые оно так на меня подействовало! Рассказ хозяйки, картина Стерна, задержка лошадьми, собственные предчувствия… мне кажется, что Шлиссельбург уже обхватывает и душит меня как свою добычу. «Так, — сказал я сам себе, шепотом, боясь, чтобы меня не подслушали. — Я имею полное право ужасаться мрачных стен сей ужасной темницы. За мной есть такая тайна, которой малейшая часть, открытая правительству, приведет меня к этой великой пытке. Я всегда думал только о казни, но сегодня впервые явилась мысль о заключении».

Долго я ходил по комнате, приучая воображение к тюремной жизни, страшно проявляющейся в разных образах предо мною; наконец фантасмагория моих мыслей прояснилась, припомнив, что года три или четыре назад, познакомясь с комендантом Шлиссельбургской крепости, я отвечал на зов его к себе в гости, что постараюсь сделать какую-нибудь шалость, за которую провинность доставят меня к нему на казенный счет. Тогда я еще не имел в виду цели, которая могла бы оправдать мою шутку».

Это только начало рассказа «Шлиссельбургская станция», в ходе которого появится на станции женщина, необыкновенно понравившаяся герою.

И он тоже необыкновенно понравится этой женщине, а кроме того выяснится, что к ней, собственно говоря, он и ехал знакомиться, но ни взаимное чувство, ни случай, столь счастливо сведший их, ничего не могут переменить.

Они расстаются.

Мысль о превратностях судьбы, ожидающих героя, как деятеля тайного общества, не покидает его. Он не может подвергнуть свою возлюбленную участи жены изгоя общества.

Вот такой романтический рассказ.

Михаил Бестужев уклончиво прокомментировал этот рассказ, дескать, его брату «не хотелось обнажать своей заветной любви пред чужими взорами», но нам интереснее тут не столько любовная линия, сколько игра Николая Бестужева с самим собою, которую он развернул в этом повествовании.

В самом деле…

Герой рассказа, а он очень похож на самого Николая Бестужева, смотрит в непогоду на Шлиссельбургскую крепость и думает об узниках, которые заточены там, пытается представить себя там, и всё бы ничего, но — напомним! — что «Шлиссельбургская станция» писалась в Петровском заводе, когда Николай Бестужев уже побывал в Шлиссельбурге…

То есть в рассказе он возвращается назад и думает о себе будущем, каким он стал сейчас, когда пишет рассказ.

Эта игра со временем усиливается воспоминаниями героя рассказа, который, познакомившись несколько лет назад с комендантом Шлиссельбургской крепости, ответил на зов его к себе в гости, что «постарается сделать какую-нибудь шалость, за которую провинность доставят его к нему на казенный счет».

История эта заимствована из жизни самого Николая Бестужева.

Об этом, отвечая на вопросы М.И. Семевского, вспоминал Михаил Бестужев: «С братом Николаем он (генерал Плуталов. — Н.К.) где-то в Петербурге познакомился, и когда Плуталов стал его приглашать к себе в Шлиссельбург, то брат, смеючись, отвечал, что «непременно приедет, а ежели вздумает не приехать, то привезут»… Этот намек, пропущенный им без внимания, Плуталов припомнил при нашем ему представлении».

В повествования Лоренса Стерна нарушение временной последовательности использовалось, как литературный прием. Николай Бестужев в «Шлиссельбургской станции», как и его брат Михаил в «мемуарах», нарушают временную последовательность и в своей прозе, и в самих своих жизнях.

Впрочем, похоже, что нарушили они эту временную последовательность и в ходе событий 14 декабря 1825 года.

Ведь, собственно говоря, если бы братья Бестужевы не стали обманывать солдат и не вывели бы их на Сенатскую площадь, не было бы, быть может, и самого восстания…

7

Странным образом перекликается игра рассказа «Шлиссельбургская станция» с судьбою Иосифа Викторовича Поджио, просидевшего в Секретном доме Шлиссельбургской крепости гораздо дольше других декабристов — шесть с половиной лет.

Иосифа Викторовича Поджио, старшего брата декабриста Александра Викторовича Поджио, привела в тайное общество, как он показал на следствии… любовь.

Иосиф Викторович вступил в тайное общество по предложению Василия Львовича Давыдова, так как был страстно влюблен в его племянницу Марию Андреевну Бороздину и опасался, что, отказавшись, лишится расположения Василия Львовича и потеряет возможность видеться с Марией Андреевной в его доме.

У отца Марии Андреевны, генерал-лейтенанта Андрея Михайловича Бороздина, который считал вдового красавца Поджио не самой удачной партией для дочери, Иосиф Викторович мог бывать очень редко. Таким образом, членство в тайном обществе нужно было И.В. Поджио, чтобы завоевать расположение Марии Андреевны, и в 1825 году, незадолго до восстания, они поженились.

После подавления восстания И.В. Поджио обвинили в «принадлежности к тайному обществу с знанием цели и знанием о приготовлении к мятежу, а также в умысле на цареубийство согласием и даже вызовом».

Он был отнесен к четвертому разряду преступников и приговорен по лишении чинов и дворянства к ссылке в каторгу на 12 ле г, а потом на поселение.

В августе 1826 года срок каторги ему сократили до восьми лет, но самое страшное ждало его впереди.

Мария Андреевна собиралась поехать следом за красавцем-мужем на каторгу, но отец ее, ставший сенатором Андрей Михайлович Бороздин, употребил все силы, чтобы помешать дочери.

Он добился приема у Николая I, и тот приказал заточить И.В. Поджио в Шлиссельбурге, причем матери и молодой жене Иосифа Викторовича об этом не сообщили.

В апреле 1828 года Иосифа Викторовича перевели в Шлиссельбург. Условия его содержания были чрезвычайно тяжелыми и, судя по запискам М.Н. Волконской, вполне схожими с тюремными фантазиями героя «Шлиссельбургской станции» И.А. Бестужева.

«За все эти годы, — пишет М.Н. Волконская, — он видел только своего тюремщика да изредка коменданта. Его оставляли в полном неведении всего, что происходило за стенами тюрьмы, его никогда не выпускали на воздух, и когда он спрашивал часового: «Какой у нас день?» — ему отвечали: «Не могу знать». Таким образом, он не слыхал о Польском восстании, об Июльской революции, о войнах с Персией и Турцией, ни даже о холере; его часовой умер от нее у двери, а он ничего не подозревал об эпидемии. Сырость в его тюрьме была такова, что всё его платье пропитывалось ею, табак покрывался плесенью, его здоровье настолько пострадало, что у него выпали все зубы».

Периодически Третье отделение посылало коменданту крепости «уведомление» — «доставить приложенные при сем письмо и посылку находящемуся в Шлиссельбургской крепости Осипу Поджио…»

Только в январе 1829 года Поджио получил разрешение отвечать на письма, но по-прежнему ему запрещалось указывать место его нахождения.

За год до прибытия в Шлиссельбург И.В. Поджио сидевший здесь В.К. Кюхельбекер написал:

В ужасных тех стенах, где Иоанн,

В младенчестве лишенный багряницы,

Во мраке заточенья был заклан

Булатом ослепленного убийцы, —

Во тьме на узничьем одре лежал

Певец, поклонник пламенной свободы;

Отторжен, отлучен от всей природы,

Он в вольных думах счастия искал.

Но не придут обратно дни былые:

Прошла пора надежд и снов,

И вы, мечты, вы, призраки златые,

Не позлатить железных вам оков!..

Стихотворение названо «Тень Рылеева» и посвящено Петру Александровичу Муханову, но кажется, что ложится на него и тень несчастного Иосифа Викторовича Поджио, вступившего ради своей любви в тайное общество и осужденного за свою любовь на заточение в Секретном доме Шлиссельбурга…

Глава третья. Николаевская эпоха

Сеть уготоваша ногам моим, и слякоша душу мою:

ископаша пред лицеем моим яму, и впадоша в ню.

Псалом 56, ст. 7

Я знал Россию мало, восемь лет жил за границею, а когда жил в России, был так исключительно занят немецкою философиею, что ничего вокруг себя не видел.

М.А. Бакунин. Исповедь

Николай I, как утверждают современники, был прекрасным наездником. Он мог провести в седле восемь часов, а потом отправиться на бал.

Свое превосходное мастерство наездника император сохранил и после своей кончины, сделавшись памятником.

Семьдесят советских лет, когда редкий памятник русским царям сумел устоять на постаменте, уверенно держался император Николай I в седле, на скакуне, вздыбившемся в самом центре города трех революций.

Говорят, все дело в мастерстве П.К. Клодта, сумевшего удержать императорского коня всего на двух точках — копытах.

Не знаю…

Может, и редки такие статуи, но мы ведь знаем, что в своей ненависти к русским государям и вообще ко всему русскому, а к таким государям, как Николай I в особенности, большевики не щадили ни исторические, ни художественные ценности.

Так что приходится признать, что не только благодаря художественной ценности памятника удержался император Николай I в седле вздыбившегося скакуна, но и благодаря той Божией помощи, которая одна, кажется, и помогала ему удерживать вздыбливающуюся империю…

1

Он начал свое правление с того, что спас Россию в дни декабрьской смуты 1825 года.

Николай I был слишком благороден, слишком добр, чтобы быть тираном.

Плоть от плоти он был Павлович, и хотел править, как государь мечтательный и романтичный, не прибегая для укрепления власти к арсеналу приемов, используемых тиранами и диктаторами, — подкупам, обманам, жестокостям…

Как известно, следственная комиссия по делу декабристов вела расследование в отношении 600 участников беспорядков. То ли стремясь выслужиться, то ли стараясь снять с себя возможные подозрение, судьи готовы были утопить в крови всё расследование, и предлагали, например, четвертовать основных участников мятежа, а еще двум десяткам отрубить головы! И только непосредственное вмешательство императора ограничило наказание, так чтобы оно не превратилось в расправу и не утратило своего воспитательного воздействия. Из 600 бунтовщиков лишь 121 участник восстания был осужден на каторгу и ссылку, и только пятеро — казнены.

В ходе следствия император Николай I проявил необыкновенное благородство, постоянно побуждая заговорщиков к моральному, нравственному и духовному очищению и преображению. Насколько успешной была его деятельность в этом направлении, свидетельствует пример К.Ф. Рылеева.

«Бог и Государь решили участь мою; я должен умереть, и умереть смертию позорною, — писал тот в предсмертном письме. — Да будет Его святая воля!.. Благодарю моего Создателя, что Он меня просветил и что я умираю во Христе».

8 сентября 1826 года, на Рождество Пресвятой Богородицы, в Чудовом монастыре в Москве состоялась встреча Николая I с возвращенным из ссылки А.С. Пушкиным, которая стала как бы знаком и символом наступившей эпохи.

Как государственному деятелю, Николаю I предстояло исполнить в управлении страной ту же роль, что и Пушкину в литературе. Не всегда осознанно, но достаточно последовательно Николай I пытался соединить империю с допетровской Россией, ликвидировать разлом, образовавшийся в общественном устройстве в результате Петровских реформ.

Первым из Романовых Николай I предпринял действенные шаги к возрождению Православия в его прежнем для России значении. Первым начал ограничивать своеволие — и свое, монаршее, и своих подданных.

Пушкин был посвящен в эти замыслы монарха и, как это видно из многочисленных воспоминаний, вполне сочувствовал им.

Встреча произвела глубокое впечатление — «…Нынче говорил с умнейшим человеком в России…» — на императора, а для самого А.С. Пушкина она знаменовала начало нового этапа жизни. Покидая Чудов монастырь, А.С. Пушкин является России как зрелый, стремительно освобождающийся от юношеских заблуждений мыслитель, который обретает способность выразить своим творчеством русскую национальную идею во всей ее глубине и полноте.

Естественно, что приобретенное расположение государя породило немало завистников и врагов, число которых значительно увеличилось, когда стало понятно, что Пушкин окончательно порвал с вольтерьянскими и масонскими идеями. Клевета, сплетни, доносы обрушиваются на Пушкина. И это не странно, а закономерно, что люди, преследующие Пушкина, пытающиеся очернить его в глазах государя, изо всех сил противятся и осуществлению замыслов самого Николая I.

Разумеется, бессмысленно говорить о каком-то идеальном совпадении позиций царя и поэта, об отсутствии разногласий.

«Строй политических идей даже зрелого Пушкина, — отметил Петр Струве, — был во многом не похож на политическое мировоззрение Николая, но тем значительнее выступает непререкаемая взаимная личная связь между ними, основанная одинаково и на их человеческих чувствах и на их государственном смысле. Они оба любили Россию и ценили ее исторический образ».

Возникновению недомолвок, недоумений немало способствовали преследователи Пушкина, «жадною толпой стоящие у трона» и одинаково враждебные — подчеркнем это еще раз! — и самому Николаю I.

И все же духовная связь сохранялась.

«Я перестал сердиться (на государя. — H.К.), — пишет 16 июня 1834 года жене Пушкин, — потому что он не виноват в свинстве его окружающих…»

«Зная лично Пушкина, — говорит Николай I, — я его слову верю».

Такими же — пролетающими высоко над объятой бесовским возбуждением толпой — окажутся и слова последнего, заочного диалога Царя и Поэта:

«Прошу тебя исполнить последний долг христианина…» — звучит в вечности голос императора Николая I.

«Мне жаль умереть… — откликается в ответ голос А.С. Пушкина. — Был бы весь его…»

Сходны с беседою государя с А. С. Пушкиным в Чудове монастыре и другие докоронационные события правления Николая I. Рождение в России неевклидовой геометрии (7 февраля 1826 года профессор Казанского университета Н.И. Лобачевский представил сочинение «Сжатое изложение начал геометрии»), издание первого учебника по астрономии на русском языке («Руководство к астрономии» Д.М. Перевощикова) идут бок о бок с указами о закрытии Русского библейского общества и запрещением деятельности всех тайных обществ на территории России.

Если отбросить мероприятия, связанные с погребением Александра I, ликвидацией мятежа и началом русско-персидской войны, возникает совершенно очевидная доминанта, которая, как выяснится в дальнейшем, распространится на всю николаевскую эпоху. И правление это в результате превратится в начало золотого века русской литературы, станет временем крупномасштабных инженерных свершений, а российская наука и техника достигнут таких высот, что открытия, сделанные русскими учеными, начнут определять развитие всей мировой цивилизации…

С другой стороны, мы знаем и иные — «жандарм Европы», «Николай Палкин» — оценки Николая I. При всей тенденциозности их, некоторые основания для подобных характеристик имеются, и заложены они были тоже в самые первые недели его правления.

И нет тут никакого противоречия.

В правление Николая I впервые при Романовых национальная русская идея начинает проявляться как система, как общественная и политическая программа. Развивая просвещение и гражданское самосознание, и тем самым обеспечивая воистину выдающиеся прорывы России в научной, литературной и духовной сферах, Николай I укрепляет правопорядок в стране и стремится защитить империю от разрушающих ее сил.

Он поступал как монарх-инженер — а он и на самом деле был выдающимся инженером[43]! — перестраивающий величественное здание своей империи. Укрепляя его, безжалостно выбраковывал он негодный испорченный материал, защищал от разрушающего влияния стихий несущие конструкции.

Великосветское окружение не позволило Николаю I довести расследование декабрьского мятежа до конца, и пришлось закрыть глаза на участие в заговоре высокопоставленных особ, но это не значит, что император смирился с разрушающим страну влиянием этих лиц.

2

По мере того как укрепляется императорская власть, все тверже и жестче становится борьба Николая I с тайными обществами.

Примером этой борьбы может служить история шлиссельбургского «рекордсмена», поляка Валериана Лукасинского, проведшего в одиночном заточении и крепости почти 38 лет.

Арестовали его еще при Александре I.

В конце 1821 года майор Лукасинский был назначен членом суда, рассматривавшего дело о халатности тюремщиков крепости Замостье. Суд вынес им настолько мягкий приговор, что наместник Варшавы, великий князь Константин возмутился и потребовал пересмотреть его. Все судьи уступили, воспротивился лишь Лукасинский.

Он был исключен из действующей армии и отдан под тайный надзор, который вскоре выявил, что Лукасинский и сам является одним из руководителей тайного общества. Стало известно, что еще в 1818 году Валериан Лукасинский напечатал «Замечания одного офицера по поводу признанной потребности устройства евреев в нашей стране», в которых ратовал за равноправие еврейского населения и привлечения его к военной службе, а в мае 1819 года создал организацию «Национальное масонство» («Национальный союз свободных каменщиков»), который и возглавил под именем Ликурга. Некоторые исследователи считают, что Лукасинский являлся организатором всего польского масонства и был магистром ложи «Рассеянный мрак».

Когда эти факты стали известны властям, Лукасинского арестовали и поместили в тюрьму крепости Замостье, охранников которой он столь самоотверженно защищал.

В 1825 году за попытку организации заговора уже в самой крепости Лукасинского приговорили к четырнадцати годам каторги.

16 (28) мая 1830 года Николай I произнес конституционную речь на открытии сейма в Варшаве.

Депутаты ответили государю заранее подготовленной петицией, первым пунктом которой было ходатайство об освобождении Валериана Лукасинского, и лишь вторым — дарование Польше Конституции.

Конституция была дарована, а вот Лукасинского перевели вначале в Бобруйскую тюрьму, а затем отправили в Шлиссельбургский секретный дом. Там его было приказано «содержать самым тайным образом так, чтобы никто не знал даже его имени и откуда привезен», и суждено было Валериану Лукасинскому поставить печальный рекорд 38-летнего пребывания в одиночной камере.

Однако, несмотря на «тайный образ» содержания, многие узники Шлиссельбурга видели и запомнили «рекордсмена».

«Однажды во время прогулки, — писал М.А. Бакунин, — меня поразила никогда не встречавшаяся мне фигура старца с длинной бородой, сгорбленного, но с военной выправкой. К нему приставлен отдельный дежурный офицер, не позволявший подходить к нему. Этот старец приближался медленной, слабой, как бы неровной походкой и не оглядываясь. Среди дежурных офицеров был один благородный сочувствующий человек. От него я узнал, что этот узник был майором Лукасинским».

Вспоминает Лукасинского и другой узник Шлиссельбурга, член центрального национального комитета Польского восстания 1863 года Бронислав Шварце.

«Помню фигуру, проскользнувшую однажды в полутьме коридора и исчезнувшую навеки. Это был седовласый старец в сером арестантском халате… — пишет он в своих записках[44]. — По близорукости я не смог рассмотреть его лица, а солдат поспешил втолкнуть меня в пустую камеру, чтобы не дать встретиться с товарищем по несчастию».

27 февраля 1868 года на 82-м году жизни Валериан Лукасинский умер.

Тело его зарыли на территории крепости.

Вот, кажется, и все известные факты жизни человека, начинавшего свою службу в наполеоновской армии, ставшего крупным масоном и закончившего жизнь в Секретном доме Шлиссельбургской крепости.

Факты эти немногочисленны, и все они плохо связаны между собою, но зато оставляют простор для фантазий и различных легенд.

Некоторые исследователи полагают, что мысль об образовании «тайной масонской организации с особым польским характером» возникла в… окружении Александра I, когда тот посещал Варшаву в 1818 году.

Каких-либо документов, подтверждающих данную версию, не сохранилось, но считается, что версия эта проясняет тот покров загадочности и тайны, которым было окружено имя Валерия Лукасинского в Шлиссельбурге.

Однако для этой цели еще более подходит легенда о поисках Валерианом Лукасинским в крепости Замостье спрятанного там колдовского свитка еврейских мудрецов с секретом вечной молодости.

Надо сказать, что романтическая история колдовского списка объясняет и странную для магистра масонской ложи участливость в судьбе тюремщиков, и настойчивость, за которую Лукасинскому пришлось поплатиться увольнением с военной службы, а заодно и попытку его устроить восстание в крепости Замостье.

Ну и, конечно, объясняет легенда — обыкновенно она для этого и вспоминается! — секрет тюремного долголетия и Валериана Лукасинского, и некоторых других (Николай Александрович Морозов) узников Шлиссельбурга, сумевших завладеть колдовским свитком с секретом вечной молодости.

Фантазировать тут можно достаточно долго, но очевидно, что Лукасинский действительно заключал в себе какую-то тайну прежнего правления, которую и необходимо было Николаю I спрятать за стенами Шлиссельбурга.

3

Любопытное совпадение…

Валериана Лукасинского поместили в Шлиссельбургскую крепость, когда там умирал другой «тайный» узник — Василий Критский.

Было ему всего двадцать лет, и осужден он был за участие в революционном кружке, который организовал в московском университете его старший брат Петр.

Кружковцы считали себя продолжателями дела декабристов — во время коронации Николая I они распространяли в Москве листовки — и планировали ограничить императорскую власть боярской думой, которой должны были придать власть и силу «афинских архонтов или испанских кортесов». Крепостных крестьян братья Критские освобождать не собирались до тех пор, «пока благодетельный свет просвещения не озарит умы грубой, необразованной черни». Зато, как и положено настоящим патриотам, они считали, что нельзя поручать иностранцам государственные должности, а надо всеми силами вводить русский язык и обычаи, ибо «сим отличается характер народа и сохраняется национальная гордость, тесно соединенная со славой и могуществом государства».

Создатель общества Петр Критский до 1834 года содержался в различных тюрьмах, затем был определен рядовым в полевые войска. Среднего брата Михаила вместе с Василием Критским поместили в Соловецкий монастырь, а потом в 1834 году перевели на Кавказ, где он был убит в бою.

Менее всех повезло младшему из братьев.

Из Соловецкого монастыря Василия Критского перевели в Шлиссельбургскую крепость, где 21 мая 1831 года он и умер.

Почему это было сделано — неясно, но перевод в Шлиссельбург был проведен в атмосфере такой секретности, что мать Василия Критского узнала, где находится ее сын, только через пять лет после его смерти.

Столь же печальная участь постигла и другого шлиссельбургского узника, живописца А.В. Уткина, автора пародии на Государственный гимн: «Боже, коль благ еси, всех царей в грязь меси…»

А.В. Уткин попал в Шлиссельбург вместе с отставным офицером Л.K. Ибаевым и Владимиром Игнатьевичем Соколовским, автором не менее предерзостной песенки «Русский император»:

Русский император

В вечность отошел,

Ему оператор

Брюхо распорол…

В 1837 году В.И. Соколовский был выпущен на Кавказ и в 1839 году умер в Пятигорске. Л.К. Ибаева сослали в Пермь, где он погрузился в мистицизм и написал книгу «Анатомический нож, или Взгляд на внутреннего человека».

Ну а А.В. Уткину вырваться из Шлиссельбурга не удалось, он в крепости и умер.

Кстати сказать, сами организаторы кружка, тоже проходившие по делу «О лицах, певших в Москве пасквильные стихи», отделались лишь ссылкой.

Эпизод оглашения приговора В.И. Соколовскому, Л.К. Ибаеву, А.В. Уткину подробно описан А.И. Герценом в книге «Былое и думы».

«Наконец нас собрали всех двадцатого марта к князю Голицыну для слушания приговора. Это был праздником праздник. Тут мы увиделись в первый раз после ареста.

Шумно, весело, обнимаясь и пожимая друг другу руки, стояли мы, окруженные цепью жандармских и гарнизонных офицеров. Свидание одушевило всех; расспросам, анекдотам не было конца.

Соколовский был налицо, несколько похудевший и бледный, но во всем блеске своего юмора…

…Едва Соколовский кончил свои анекдоты, как несколько других разом начали свои; точно все мы возвратились после долгого путешествия, — расспросам, шуткам, остротам не было конца…

Не успели мы пересказать и переслушать половину похождений, как вдруг адъютанты засуетились, гарнизонные офицеры вытянулись, квартальные оправились; дверь отворилась торжественно — и маленький князь Сергей Михайлович Голицын взошел еп grande tenue, лента через плечо; Цынский в свитском мундире, даже аудитор Оранский надел какой-то светло-зеленый статско-военный мундир для такой радости. Комендант, разумеется, не приехал.

Шум и смех между тем до того возрастали, что аудитор грозно вышел в залу и заметил, что громкий разговор и особенно смех показывают пагубное неуважение к высочайшей воле, которую мы должны услышать.

Двери растворились. Офицеры разделили нас на три отдела: в первом были: Соколовский, живописец Уткин и офицер Ибаев; во втором были мы; в третьем tutti trutti.

Приговор прочли особо первой категории — он был ужасен: обвиненные в оскорблении величества, они ссылались в Шлиссельбург на бессрочное время.

Все трое выслушали геройски этот дикий приговор.

Когда Оранский, мямля для важности, с расстановкой читал, что за оскорбление величества и августейшей фамилии следует то и то… Соколовский ему заметил:

— Ну, фамильи-то я никогда не оскорблял.

У него в бумагах, сверх стихов, нашли шутя несколько раз писанные под руку великого князя Михаила Павловича резолюции с намеренными орфографическими ошибками, например: «утвѣрждаю», «пѣреговорить», «доложить мне» и проч., и эти ошибки способствовали к обвинению его.

Цынский, чтоб показать, что и он может быть развязным и любезным человеком, сказал Соколовскому после сентенции:

— А вы прежде в Шлиссельбурге бывали?

— В прошлом году, — отвечал ему тотчас Соколовский, — точно сердце чувствовало, я там выпил бутылку мадеры.

Через два года Уткин умер в каземате. Соколовского выпустили полумертвого на Кавказ, он умер в Пятигорске. Какой-то остаток стыда и совести заставил правительство после смерти двоих перевести третьего в Пермь. Ибаев умер по-своему: он сделался мистиком.

Уткин, «вольный художник, содержащийся в остроге», как он подписывался под допросами, был человек лет сорока; он никогда не участвовал ни в каком политическом деле, но, благородный и порывистый, он давал волю языку в комиссии, был резок и груб с членами. Его за это уморили в сыром каземате, в котором вода текла со стен.

Ибаев был виноватее других только эполетами. Не будь он офицер, его никогда бы так не наказали. Человек этот попал на какую-то пирушку, вероятно, пил и пел, как все прочие, но наверное не более и не громче других.

Пришел наш черед. Оранский протер очки, откашлянул и принялся благоговейно возвещать высочайшую волю. В ней было изображено: что государь, рассмотрев доклад комиссии и взяв в особенное внимание молодые лета преступников, повелел под суд нас не отдавать, а объявить нам, что по закону следовало бы нас, как людей, уличенных в оскорблении величества пением возмутительных песен, — лишить живота; а в силу других законов сослать на вечную каторжную работу. Вместо чего государь, в беспредельном милосердии своем, большую часть виновных прощает, оставляя их на месте жительства под надзором полиции. Более же виноватых повелевает подвергнуть исправительным мерам, состоящим в отправлении их на бессрочное время в дальние губернии на гражданскую службу и под надзор местного начальства.

Этих более виновных нашлось шестеро: Огарев, Сатин, Лахтиц, Оболенский, Сорокин и я.

Я назначался в Пермь».

4

Насчет дикого приговора В.И. Соколовскому, Л.К. Ибаеву, А.В. Уткину можно и не согласиться с Александром Ивановичем Герценом. Стихи, сочиненные В.И. Соколовским и А.В. Уткиным, чрезвычайно оскорбительны не только для императора, но и вообще для всех православных людей. Ну а «шутка», связанная с подделкой резолюций великого князя Михаила Павловича, вообще выглядит чистейшей уголовщиной.

Еще менее следовало жаловаться на приговор Л.К. Ибаеву. Он, как справедливо заметил Александр Иванович Герцен, был «виноватее других эполетами». Все-таки одно дело, когда возмутительные, предерзостные стишки распевает желторотый студент, и совсем другое, когда этим же занимается офицер, под командой которого находятся солдаты, обязанные выполнить его приказ. «Подвиг» братьев Бестужевых, обманом взбунтовавших 14 декабря 1825 года солдат Московского полка, еще свеж был в памяти.

Но вот что замечательно в воспоминаниях А.И. Герцена, так это то, что он с великолепными подробностями и чрезвычайной убедительностью показывает, как легко удавалось людям со связями уходить в николаевской России от ответственности за противоправную, антигосударственную деятельность.

Как мы знаем из книги «Былое и думы», в ссылке А.И. Герцен не подвергался особым ограничениям, благополучно служил, писал книги, женился, а потом уехал за границу, сумев благополучно продать свои деревни с крестьянами, за освобождение которых он, как принято считать, особо ратовал.

Бывает, что человек болен, и ему надобно лечиться, но близкие его, чтобы не волновать его, о болезни ему не говорят, успокаивают его, и человек живет, учится, работает, строит свое будущее, не понимая, что это будущее не принадлежит ему, оно разрушено, оно съедено той болезнью, которая развивается в нем… И спасение только в одном — немедленно, со всей серьезностью и ответственностью заняться лечением…

Правление Николая I во многом подобно этому человеку.

Восстание декабристов — серьезный рецидив болезни тайных обществ, которой оказалось заражено русское общество.

Но общество тогда испугалось. И испугались не столько болезни, сколько лечения. И решили позабыть о болезни…

Темные силы, которые император не пресек при расследовании декабрьских событий, продолжали действовать вопреки воле государя, вопреки интересам страны. Эти темные силы пытались развести императора с Пушкиным, им удалось развести государя со славянофилами, защищавшими в отличие от денационализированной аристократии позиции патриотизма, государственности, православия.

Любопытны выводы А.Х. Бенкендорфа, рисующего Николаю I картину общественного мнения в 1830 году.

«Масса недовольных слагается из следующих элементов:

1. Из так называемых русских патриотов, воображающих в своем заблуждении, что всякая форма правления может найти применение в России; они утверждают, что Императорская фамилия немецкого происхождения, и мечтают о бессмысленных реформах в русском духе.

2. Из взяточников и лихоимцев, которые бояться суровых мер, направленных против их злоупотреблений.

3. Из гражданских чиновников, жалующихся на то, что их держат в черном теле, отдавая предпочтение военным и затрудняя им даже получение отличий.

4. Из литераторов и части читающей публики…

5. Из гвардейских офицеров, которые выражают определенное недовольство тем, что с ними, так же как и с войсками, дурно обращаются.

6. Из некоторых армейских офицеров, завидующих гвардейцам.

7. Из помещиков, которые жалуются на недостаток правосудия и недостаточное стремление изменить ход дел.

8. Из крупных коммерсантов, разделяющих мнение последних.

9. Из раскольников.

10. Из всего крепостного сословия, которое считает себя угнетенным и жаждет изменения своего положения»[45].

Десять пунктов Александра Христофоровича замечательны прежде всего тем, что написаны, как и сам доклад, на французском языке, и воистину с какой-то нездешней легковесностью пытаются нарисовать картину жизни гигантской империи, сводя накопившиеся за века противоречия к набору водевильных сюжетов об армейских офицерах, завидующих гвардейцам; коммерсантах, разделяющих мнение помещиков; взяточниках, боящихся суровых мер, направленных против их злоупотреблений; гражданских чиновниках, жалующихся на затруднения в получении отличий…

Из бенкендорофского водевиля выпали только «так называемые русские патриоты, мечтающие о бессмысленных реформах в русском духе и русские крепостные крестьяне, «которые, как писал А.Х. Бенкендорф, считают себя угнетенными».

«Знакомясь с правительственной деятельностью изучаемой эпохи, — отмечал историк С.Ф. Платонов, — мы приходим к заключению, что первое время царствования Николая I было временем бодрой работы, поступательный характер которой, по сравнению с концом предшествующего царствования, очевиден. Однако позднейший наблюдатель с удивлением убеждается, что эта бодрая деятельность не привлекала к себе ни участия, ни сочувствия лучших интеллигентных сил тогдашнего общества и не создала императору Николаю I той популярности, которой пользовался в свои лучшие годы его предшественник Александр. Одну из причин этого явления можно видеть в том, что само правительство императора Николая I желало действовать независимо от общества и стремилось ограничить круг своих советников и сотрудников сферой бюрократии».

«Странная моя судьба… — словно бы отвечая будущим историкам, писал Николай I, — мне говорят, что я — один из самых могущественных государей в мире, и надо бы сказать, что всё, т. е. всё, что позволительно, должно бы быть для меня возможным, что я, стало быть, мог бы по усмотрению быть там, где хочется, и делать то, что мне хочется. На деле, однако, именно для меня справедливо обратное. А если меня спросят о причине этой аномалии, есть только один ответ: долг! Да, это не пустое слово для того, кто с юности приучен понимать его так, как я. Это слово имеет священный смысл, перед которым отступает всякое личное побуждение, все должно умолкнуть перед этим одним чувством и уступать ему, пока не исчезнешь в могиле.

Таков мой лозунг…»

И тут, наверное, и скрыт источник той неприязни, с которой встречались все начинания Николая I в так называемом передовом русском обществе. Ведь состояло тогда это передовое общество преимущественно из воспитанных западными гувернерами дворян-крепостников, которые настолько были развращены предыдущими правлениями, что не желали и слышать о каком-либо ограничении своих рабовладельческих прав и вольностей.

Дворяне-крепостники искренне были уверены, что весь русский народ обязан не покладая рук в поте лица трудиться ради того, чтобы они имели возможность вести светскую жизнь в петербургских и московских салонах и проматывать состояния на заграничных курортах. Поэтому эти европеизированные рабовладельцы менее всего старались утруждать себя исполнением каких-либо обязанностей по отношению к государству и порабощенному ими народу.

Правление Николая I было попыткой вывести Россию на светлый путь ее исторической самореализации. И поэтому против императора Николая I восстали все темные силы.

Зарубежные венценосные враги Николая I жертвовали принципами монархии только ради того, чтобы не дать русскому императору совершить то, что он собирался сделать. Объединились против Николая I и продажные рабовладельцы-дворяне, вся та подлая аристократия, которая ради своих интересов готова была пожертвовать интересами государства.

Получалось, что против Николая I объединились не только Франция и Англия, не только Турция и Австрия, но объединились и наиболее продвинутые, как говорят сейчас, русские дворяне-крепостники, и объединились они с… Марксом и Энгельсом.

И произошло это потому, что деятельность императора, поставившего своим принципом следование долгу, пока не исчезнешь в могиле, невыносима была для них, она угрожала самому их существованию.

5

Наверное, самый знаменитый узник Шлиссельбурга николаевского времени — это «апостол анархии» Михаил Александрович Бакунин.

При всей характерности и неповторимом своеобразии натуры фигура эта достаточно типичная для русского дворянства той эпохи.

«Когда я был юнкером в Артиллерийском училище, я, так же как и все товарищи, страстно любил Вас, — писал М.А. Бакунин в своей «Исповеди», обращаясь к Николаю I. — Бывало, когда Вы приедете в лагерь, одно слово «государь едет» приводило всех в невыразимый восторг, и все стремились к Вам навстречу. В Вашем присутствии мы не знали боязни; напротив возле Вас и под Вашим покровительством искали прибежища от начальства; оно не смело идти за нами в Александрию. Я помню, это было во время холеры. Вы были грустны, государь, мы молча окружали Вас, смотрели на Вас с трепетным благоговением, и каждый чувствовал в душе своей Вашу великую грусть, хоть и не мог познать ее причины, и как счастлив был тот, которому Вы скажете бывало слово!»

Горячая юношеская любовь к государю тем не менее не помешала уехавшему за границу Бакунину, подобно другим русским дворянам-аристократам, увлечься революционными мыслями и — тут уже проявилась горячая натура самого Бакунина! — окунуться в революционную стихию.

«Государь, я не в состоянии отдать Вам ясного отчета в месяце, проведенном мною в Париже, потому что это был месяц духовного пьянства. Не я один, все были пьяны: одни от безумного страха, другие от безумного восторга, от безумных надежд. Я вставал в пять, в четыре часа поутру и ложился в два; был целый день на ногах, участвовал решительно во всех собраниях, сходбищах, клубах, процессиях, прогулках, демонстрациях, одним словом, втягивал в себя всеми чувствами, всеми порами упоительную революционную атмосферу…

После двух или трех недель такого пьянства я несколько отрезвился и стал себя спрашивать: что же я теперь буду делать? Не в Париже и не во Франции мое призвание, мое место на русской границе; туда стремится теперь польская эмиграция, готовясь на войну против России; там должен быть и я, для того чтобы действовать в одно и то же время на русских и на поляков, для того чтобы не дать готовящейся войне сделаться войною Европы против России «pour refouler се peuple barbare dans les deserts de l'Asie» («Чтобы отбросить этот варварский народ в пустыни Азии»), как они иногда выражались, и стараться, чтобы это не была война онемечившихся поляков против русского народа, но славянская война, война соединенных вольных славян против русского императора».

«Исповедь» М.А. Бакунина — объемное и чрезвычайно насыщенное размышление о самом себе, о России, о мире, подробно и последовательно прослеживает она, как происходит превращение вчерашнего помещика в революционера.

Бакунин писал за границей бесчисленные статьи, выступал на всевозможных съездах, устраивал различные общества и заговоры, участвовал во всех революциях, дважды был приговорен к смертной казни, наконец, оказался в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, где и написал свою «Исповедь».

«Если бы я стоял перед Вами, государь, только как перед царем-судьею, я мог бы избавить себя от сей внутренней муки, не входя в бесполезные подробности. Для праведного применения карающих законов довольно бы было, если бы я сказал: «я хотел всеми силами и всеми возможными средствами вдохнуть революцию в Россию; хотел ворваться в Россию и бунтовать против государя и разрушить вконец существующий порядок. Если же не бунтовал и не начинал пропаганды, то единственно только потому, что не имел на то средств, а не по недостатку воли». Закон был бы удовлетворен, ибо такое признание достаточно для осуждения меня на жесточайшую казнь, существующую в России.

Но по чрезвычайной милости Вашей, государь, я стою теперь не так перед царем-судьею, как перед царем-исповедником, и должен показать ему все сокровенные тайники своей мысли. Буду же сам себя исповедывать перед Вами; постараюсь внести свет в хаос своих мыслей и чувств, для того чтобы изложить их в порядке; буду говорить перед Вами, как бы говорил перед самим богом, которого нельзя обмануть ни лестью, ни ложью. Вас же молю, государь, позвольте мне позабыть на минуту, что я стою перед великим и страшным царем, перед которым дрожат миллионы, в присутствии которого никто не дерзает не только произнести, но даже и возыметь противного мнения! Дайте мне подумать, что я теперь говорю только перед своим духовным отцом»…

Чрезвычайно интересно в «Исповеди» то духовное, очистительное преображение, которое совершается в ходе этого небывалого покаяния в М.А. Бакунине. По ходу исповеди он словно бы прозревает…

«Более всего поражало и смущало меня несчастное положение, в котором обретается ныне так называемый черный народ, русский добрый и всеми угнетенный мужик. К нему я чувствовал более симпатии, чем к прочим классам, несравненно более, чем к бесхарактерному и блудному сословию русских дворян. На нем основывал все надежды на возрождение, всю веру в великую будущность России, в нем видел свежесть, широкую душу, ум светлый, не зараженный заморскою порчею, и русскую силу, — и думал, что бы был этот народ, если б ему дали свободу и собственность, если б его выучили читать и писать! и спрашивал, почему нынешнее правительство, самодержавное, вооруженное безграничною властью, неограниченное по закону и в деле никаким чуждым правом, ни единою соперничествующею силою, почему оно не употребит своего всемогущества на освобождение, на возвышение, на просвещение русского народа.

…Я дерзостно и крамольно отвечал в уме и писаниях своих: «Правительство не освобождает русского народа во-первых потому, что при всем всемогуществе власти, неограниченной по праву, оно в самом деле ограничено множеством обстоятельств, связано невидимыми путами, связано своею развращенною администрациею, связано наконец эгоизмом дворян.

Еще же более потому, что оно действительно не хочет ни свободы, ни просвещения, ни возвышения русского народа, видя в нем только бездушную машину для завоеваний в Европе!» Ответ сей, совершенно противный моему верноподданническому долгу, не противоречил моим демократическим понятиям».

Как видно по карандашным пометкам на «Исповеди», она была внимательно прочитана императором. Вот и слова о верноподданническом долге и демократических понятиях отчеркнуты карандашом на полях.

Освобождению крестьян из крепостной неволи, которого добивался еще Александр I, которое бесчисленными постановлениями и указами шаг за шагом проводил Николай I, отчаянно противостояли дворяне-рабовладельцы, искусно ссылаясь при этом на необходимость исполнения ими верноподданнического долга.

У Бакунина верноподданнический долг был заслонен «демократическими понятиями», но, по сути, это ничего не меняло…

«Могли бы спросить меня: как думаешь ты теперь? Государь, трудно мне будет отвечать на этот вопрос!

В продолжение более чем двухлетнего одинокого заключения я успел многое передумать и могу сказать, что никогда в жизни так серьезно не думал, как в это время: я был один, далеко от всех обольщений, был научен живым и горьким опытом…

Одну истину понял я совершенно: что правительственная наука и правительственное дело так велики, так трудны, что мало кто в состоянии постичь их простым умом, не быв к тому приготовлен особенным воспитанием, особенною атмосферою, близким знакомством и постоянным обхождением с ними; что в жизни государств и народов есть много высших условий, законов, не подлежащих обыкновенной мерке, и что многое, что кажется нам в частной жизни неправедным, тяжким, жестоким, становится в высшей политической области необходимым.

Понял, что история имеет свой собственный, таинственный ход, логический, хотя и противоречащий часто логике мира, спасительный, хотя и не всегда соответствующий нашим частным желаниям, и что кроме некоторых исключений, весьма редких в истории, как бы допущенных провидением и освященных признанием потомства, ни один частный человек, как бы искренни, истинны, священны ни казались впрочем его убеждения, не имеет ни призвания, ни права воздвигать крамольную мысль и бессильную руку против неисповедимых высших судеб. Понял одним словом, что мои собственные замыслы и действия были в высшей степени смешны, бессмысленны, дерзостны и преступны; преступны против Вас, моего государя, преступны против России, моего отечества, преступны против всех политических и нравственных, божественных и человеческих законов!»

Известно, что, завершив чтение, Николай I сказал про М. А. Бакунина: «Он умный и хороший малый, но опасный человек, его надобно держать взаперти».

Так и поступили.

12 марта 1854 года сорокалетнего Михаила Александровича Бакунина перевели из Алексеевского равелина в Шлиссельбургскую крепость. Коменданту крепости было дано предписание предоставить заключенному лучшую камеру, но при этом — «соблюдать в отношении к нему всевозможную осторожность, иметь за ним бдительнейшее и строжайшее наблюдение, содержать его совершенно отдельно, не допускать к нему никого из посторонних и удалять от него известия обо всем, что происходит вне его помещения так, чтобы самая бытность его в замке была сохранена в величайшей тайне».

О том, как содержался М.А. Бакунин в Шлиссельбурге и как относились к нему тюремщики, можно прочитать в воспоминаниях Б. Шварце «Семь лет в Шлиссельбурге[46].

«Моя новая камера № 7 находилась на противоположном конце коридора. Она соприкасалась с другой тюремной кордегардией, той самой, в которой помещался ежедневно сменявшийся караул и в которую мне, за всё время пребывания в крепости, ни разу не удалось заглянуть. Таким образом, мне снова приходилось жить в ближайшем соседстве со стражей; видно, меня стерегли как следует. Это очень лестно, но нельзя сказать, чтобы было выгодно для того, кто не сжился с царскими порядками да и вовсе не желает привыкать к ним. Моя новая комната ничем не отличалась от прежней, только казалась как будто посветлее и повеселее, — может быть, просто потому, что была более обращена на юг.

— Тут жил Михаил Александрович Бакунин, — сказал смотритель, показывая мне мое новое помещение.

Никогда еще гофмейстер или церемониймейстер его императорского величества государя всея России никому не показывал исторической комнаты с таким удовольствием, с каким мой шлиссельбургский сановник открыл предо мною эту двухсаженную клетку. На лице его рисовалось и чувство собственного достоинства по поводу того, что ему, пришлось быть тюремщиком такого знаменитого человека, как Михаил Бакунин, и величественная вежливость, и, наконец, гордость за того, кому выпала на долю высокая честь — сидеть в камере Бакунина. Однако, что касается меня, то простак ошибся: положим, я не раз слышал о русском революционере, отце анархистов, но не был знаком с его деятельностью настолько, чтобы почувствовать всю важность положения»…

Однако хотя и поместили Михаила Александровича Бакунина в одной из лучших камер (№ 7) Секретного дома, хотя и испытывали тюремщики гордость за то, что им выпала такая высокая честь, но Бакунину в Шлиссельбурге пришлось нелегко.

У него развилась цинга, начали выпадать зубы.

Но при этом М.А. Бакунин, — кажется, единственный узник Шлиссельбурга, сумевший сохранить в себе огонь революционности и в этой тюрьме.

«Страшная вещь — пожизненное заключение, — рассказывал он потом Александру Ивановичу Герцену. — Влачить жизнь без цели, без надежды, без интереса! Со страшной зубной болью, продолжавшейся по неделям… не спать ни дней, ни ночей, — что бы ни делал, что бы ни читал, даже во время сна чувствовать… я раб, я мертвец, я труп.

Однако я не упал духом, я одного только желал: не примириться, не измениться, не унизиться до того, чтобы искать утешения в каком бы то ни было обмане — сохранить до конца в целости святое чувство бунта».

Впрочем, история, что делал М.А. Бакунин со своим «святым чувством бунта», покинув Шлиссельбург, относится уже к царствованию Александра II, и мы вернемся к ней в следующей главе.

Глава четвертая. Свобода, как торжество ада

Да придет же смерть на ня, и да снидут во ад живи: яко лукавство жилищих их, посреде их.

Псалом 54, ст. 16

«Перед нами, словно огромная темная стена, стоит Ладога. Озеро как будто поднимается и силится закрыть собою горизонт. Так и ждешь, что вот-вот вся эта громада воды рухнет на тебя. Даже яркое июньское солнце не в силах позолотить этих угрюмых волн; они не блестят, а кажутся серой непрозрачной массой. Напротив нас, точно темный нарост на плоской поверхности озера, выступают прямо из воды стены крепости… — вспоминал Бронислав Шварце о своем прибытии в Шлиссельбург. — Но вот от крепостного вала что-то отделилось и начало приближаться к нам.

Через минуту даже мои слабые глаза увидели какое-то плывущее пятно, по обеим сторонам которого равномерно шевелились темные лапы, и вдруг показалась лодка, подвигавшаяся с помощью длинных морских весел… Еще минута и к берегу пристало судно с шестью гребцами, сумрачным рулевым и суровым, с сильной проседью, офицером. Главный жандарм подошел к нему мерным шагом и, отдав честь, вручил белый пакет; возница соскочил с козел и перенес в лодку мои вещи; затем, звеня кандалами, спустился в нее и я вместе с жандармами… Все меньше и меньше становились невзрачные домики и церкви уездного городка. Вдали, на другом берегу Невы, темнел хвойный лес. Чем ближе подвигалась лодка к тюрьме, тем яснее вырисовывались серые стены и зеленый низкий вал, окружавший всю крепость. Вскоре мы были у пристани».

1

Бронислав Шварце — французский гражданин (сын польского эмигранта) — занимался подготовкой Польского восстания 1863 года.

Он был арестован и приговорен русским правительством к смертной казни, которую ему заменили вечной каторгой. С дороги в Сибирь он был возвращен и весною 1863 года заключен в Шлиссельбургскую крепость, где пробыл семь лет в Секретном доме.

За несколько лет до него покинул Секретный дом Шлиссельбурга М.А. Бакунин, одиночное заключение которому заменили ссылкой в Сибирь на поселение.

Бронислава Шварце возвратили в Шлиссельбург с дороги в Сибирь.

Было ли это связано с побегом М.А. Бакунина за границу, судить трудно, но, некая зеркальность в судьбах «гениального русского забулдыги», так называл М.А. Бакунина Александр Блок, и польского повстанца явно присутствует.

Впрочем, к Б. Шварце мы еще вернемся, а пока завершим историю покаявшегося М.А. Бакунина. Он исповедался еще Николаю I, а Александру II он вообще пообещал «посвятить остаток дней сокрушающейся… матери». Покаяние было принято, и Бакунина перевели из Шлиссельбурга в Сибирь на поселение.

Мы не знаем, о чем думал Михаил Александрович Бакунин, когда — тут так легко с помощью зеркального отражения перевернуть описание Бронислава Шварце! — всё ближе становились дома и церкви берегового Шлиссельбурга, всё меньше — остающаяся за спиной островная крепость, и только огромная, словно темная стена, стояла Ладога…

Может быть, возле темной ладожской стены Бакунин, действительно, собирался посвятить остаток дней матери и приготовиться достойным образом к смерти, но скоро это желание позабылось.

«Бакунин — одно из замечательнейших распутий русской жизни, — писал Александр Блок. — Кажется, только она одна способна огорашивать мир такими произведениями. Целая туча острейших противоречий громоздится в одной душе: «волна и камень, стихи и проза, лед и пламень» — из всего этого Бакунину не хватало разве стихов — в смысле гармонии; он и не пел никогда, а, если можно так выразиться, вопил на всю Европу, или «ревел, как белуга», грандиозно и безобразно, чисто по-русски. Сидела в нем какая-то пьяная бесшабашность русских кабаков: способный к деятельности самой кипучей, к предприятиям, которые могут привидеться разве во сне или за чтением Купера, — Бакунин был вместе с тем ленивый и сырой человек — вечно в поту, с огромным телом, с львиной гривой, с припухшими веками, похожими на собачьи, как часто бывает у русских дворян. В нем уживалась доброта и крайне неудобная в общежитии широта отношений к денежной собственности друзей — с глубоким и холодным эгоизмом. Как будто струсив перед пустой дуэлью (с им же оскорбленным Катковым), Бакунин немедленно поставил на карту всё: жизнь свою и жизнь сотен людей, Дрезденскую Мадонну и случайную жену, дружбу и доверие доброго губернатора и матушку Россию, прикидывая к ней все окраины и все славянские земли. Только гениальный забулдыга мог так шутить и играть с огнем. Подняв своими руками восстания в Праге и Дрездене, Бакунин просидел девять лет в тюрьмах — немецких, австрийских и русских, месяцами был прикован цепью к стене, бежал из сибирской ссылки и, объехав весь земной шар в качестве — сначала узника, потом — ссыльного и, наконец, — торжествующего беглеца, остановился недалеко от исходного пункта своего путешествия — в Лондоне».

В Лондоне, как известно, М.А. Бакунин сделался было другом Карла Маркса, но потом разошелся и с ним и одним из первых начал предостерегать против «диктатуры пролетариата», которую проповедовали Маркс.

К этому же периоду относится знакомство Бакунина с Сергеем Нечаевым. В бытность того в Женеве Михаил Александрович выписал ему мандат «Русского отдела Всемирного революционного союза», а кроме того, как полагают некоторые исследователи, написал знаменитый «Катехизис революционера».

Вскоре после ареста Сергея Нечаева М.А. Бакунин переключился на организацию анархических кружков с целью захвата руководства в Международном товариществе рабочих (Интернационале), однако Карл Маркс охранял свой Интернационал гораздо успешнее, чем русские жандармы самодержавные. Бакунин тут потерпел решительное поражение и в 1872 году был вообще исключен из Интернационала.

О жизни и деятельности М.А. Бакунина можно говорить бесконечно, поскольку это, действительно, «распутие русской жизни»…

Вот и в Шлиссельбурге Бакунин тоже стоит как бы на водоразделе потоков арестантов николаевской эпохи и узников последующих правлений, для которых у крепостной стены, обращенной к Ладожскому озеру, придется выстроить новое здание, получившее название Новой тюрьмы.

2

Наступала новая эпоха, которой суждено было преобразить Россию.

Александр II взошел на престол в год, когда задыхался в осаде Севастополь и Россия терпела жесточайшее унижение.

Двадцать лет царствования Александра II переменили многое.

Бурный рост промышленности, строительство железных дорог, блистательные военные и дипломатические победы, территориальные приобретения, уступающие разве что приобретениям, сделанным в эпоху землепроходчества, но главное — крестьянская реформа, уничтожившая крепостное право.

19 февраля 1861 года государь подписал составленный святителем митрополитом Филаретом (Дроздовым) манифест «О всемилостивейшем даровании крепостным людям прав состояния свободных сельских обывателей, и об устройстве их быта». Ввиду приближающейся Масленицы событие это держалось в тайне, и обнародован был манифест только 5 марта, на Прощеное воскресенье.

Хотя у крестьян и отрезали часть их прежних владений, и вообще реформа была связана с выкупом, но трудно переоценить значение этого манифеста. Российская империя наконец-то переставала быть рабовладельческой страной…

Обе столицы, как утверждали газеты, ликовали.

За пределами газетных полос ликования было меньше.

Отмена крепостного права чувствительно задела интересы рабовладельцев. Как справедливо отметил в своем докладе за 1962 год шеф жандармов и начальник III отделения Собственной Его Величества канцелярии генерал-адьютант Василий Андреевич Долгоруков, «помещики к устройству своего хозяйства на новых основаниях не подготовились и… не имея капиталов, претерпевают чувствительные лишения».

Тем не менее помещики как бы молчали.

«Неудовольствие дворян не произвело еще в большинстве сословия явных помыслов о каком-либо перевороте, — сообщал все в том же докладе императору В.А. Долгоруков. — Отдельные личности первенствующие в разряде дворянских либералов выступили однако ж, из сельского их уединения на политическое поприще, распространяя печатным и изустным словом мысли свои о свободе гораздо далее намерений самого правительства… Нет сомнения, что этот класс людей в России действует под влиянием заграничной русской революционной пропаганды посредством главных ее органов, но вместе с тем и по вдохновению либеральномятежной эпохи в прочих европейских государствах».

Наблюдение это — не чета водевильным умозаключениям Бенкендорфа. Точно отмечено тут, как рабовладельческая оппозиция государю начинает выступать под псевдонимами русской, красной, социальной республики.

Сразу же после обнародования Манифеста об отмене крепостного права в Петербурге стали распространять прокламации, в которых население призывалось к бунту и насилию по отношению к императору. Любопытно, что экземпляры этих воззваний были обнаружены и в Зимнем дворце.

«В городе разбрасывают новые произведения прессы «Молодая Россия», — записал в своем дневнике в мае 1862 года министр внутренних дел П.А. Валуев. — В ней прямое воззвание к цареубийству, к убиению всех членов царского дома и всех их приверженцев, провозглашение самых крайних социалистических начал и предвещание «Русской, красной, социальной республики».

Как известно, в 60-е годы сложилось два центра радикального направления. Один — вокруг редакции «Колокола», издаваемого А.И. Герценом в Лондоне. Второй — возник в России вокруг редакции журнала «Современник». Его идеологом стал Н.Г. Чернышевский.

Такие «левые» радикалы 60-х годов, как Н.А. и А.А. Серно-Соловьевичи, Г.Е. Благосветлов, Н.И. Утин, обрабатываемые идеологически и организационно из этих центров, начали создаватъ тайные организации. В прокламациях «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон», «К молодому поколению», «Молодая Россия», «Что нужно делать войску?» они обосновывали необходимость ликвидации самодержавия и демократического преобразования России.

Интересно, что к подпольной «Земле и воле» (первая редакция) примкнула и военно-революционная организация, созданная в Царстве Польском.

Угрозы не остановили царя-освободителя.

Говорят, что больше всего в редкие минуты свободного отдыха будущий император любил выстраивать карточные домики. Этаж за этажом возводил гигантские сооружения, разваливающиеся от малейшего неверного движения… У Александра эти домики не разваливались. Изобретательность и осторожность, проявляемые им, кажется, не знали границ.

Точно так же, как и в его государственной деятельности…

Этаж за этажом возводит император Александр II здание своих реформ, и постройка эта тоже, кажется, могла развалиться при малейшей ошибке, как карточный домик, пока не обрела плоть, не материализовалась на гигантских пространствах России.

17 апреля 1863 года. Отменены жестокие телесные наказания (плети, кошки, шпицрутены, клейма).

1 января 1864 года. Земская реформа. Вводятся земские учреждения самоуправления в уездах и выборные — губерниях.

20 ноября 1864 года. Судебная реформа. Вводится независимый суд. Мировые судьи выбирались уездными земскими собраниями и городскими судами, но утверждались Сенатом; судьбы же высших судебных инстанций решал министр юстиции. Оплата судей была чрезвычайно высокой — от 2,2 до 9 тысяч рублей в год.

Больше судьи получали тогда только в Англии. Следствие было отделено от полиции.

В том же духе проводилась и университетская реформа. Возросла автономия, административная и хозяйственная самостоятельность университетов. Студенты и преподаватели получили право самостоятельно решать научные проблемы, объединяться в кружки и ассоциации; были отменены вступительные экзамены, но несколько повышена плата за обучение, стали обязательными занятия по богословию; были увеличены права министров и попечителей вмешиваться в университетскую жизнь.

6 апреля 1865 года. Реформа печати. Старая цензура, проверявшая все тексты до напечатания, облегчена. Цензоры читают перед выходом только массовые издания; значительная же часть книг и периодических изданий подвергается цензуре лишь после выхода.

А в ответ?

В ответ на эти реформы происходит нечто невероятное, до сих пор небывалое — 4 апреля 1866 года у Летнего сада, во время прогулки Александра И, прогремел выстрел Д.В. Каракозова.

Однако стоявший неподалеку костромской крестьянин Осип Комиссаров успел ударить террориста по руке, и пуля пролетела мимо царя.

Чрезвычайно символичен тут уже сам расклад…

Неудавшийся цареубийца Дмитрий Васильевич Комиссаров был дворянином, а спаситель царя, Осип Комиссаров — крестьянином.

3

Вырвав террориста из рук разъяренной толпы, полицейские доставили его в Третье отделение.

На вопросы он отвечать отказался, но при личном досмотре у него были отобраны: «1) фунт пороха и пять пуль; 2) стеклянный пузырёк с синильной кислотой, порошок в два грана стрихнина и восемь порошков морфия; 3) две прокламации «Друзьям рабочим»;

4) письмо к неизвестному Николаю Андреевичу» — и установить личность террориста оказалось несложно.

Более того, выяснилось, что Д.В. Каракозов входит в подпольный кружок своего двоюродного брата Николая Андреевича Ишутина.

Ишутинцы активно боролись с царской властью, в частности, помогали польским сепаратистам организовывать выезд за границу бежавшего из московской пересыльной тюрьмы Ярослава Домбровского, а также организовывали кружки, устраивали школы, в которые набирали детей бедняков, чтобы вырастить из них пехоту предстоящей революции.

— Мы сделаем из этих малышей революционеров! — открыто заявлял Николай Андреевич…

К началу 1866 года он уже создал руководящий центр «Организация» и тайный отдел под названием «Ад», который должен был осуществлять надзор над членами «Организации» и подготовку терактов.

Название было выбрано Н.А. Ишутиным не случайно.

Без сил ада, по его представлению, невозможно было установить справедливость в России.

«Член «Ада», — писал он, — должен жить под чужим именем и бросить семейные связи; не должен жениться, бросить прежних друзей и вообще вести жизнь только для одной исключительной цели. Эта цель — бесконечная любовь и преданность родине и её благо, для нее он должен потерять свои личные наслаждения и взамен получить и средоточить в себе ненависть и злобу ко злу и жить и наслаждаться этой стороной жизни».

Дмитрия Васильевича Каракозова после выстрела в царя-освободителя казнили, а создателя «Ада» только подержали на помосте под виселицей. В последний момент смертную казнь Николаю Андреевичу Ишутину заменили бессрочной каторгой.

До мая 1868 года Ишутин находился в одиночной камере Шлиссельбургской крепости в Секретном доме, получив прекрасную возможность среди шлиссельбургских камней «средоточить в себе ненависть и злобу ко злу и жить и наслаждаться этой стороной жизни».

Упоминавшийся нами Бронислав Шварце, который сидел в Секретном доме одновременно с Ишутиным, подробно описал в своей книге, как выглядели тогда здешние камеры.

«Мрачен был вид моего нового жилища. Двор представлял собою четырехугольник, шириною шагов в 100, с гранитными стенами и такими же башнями. В каждую башню вели железные двери; узкие окна освещали, по всей вероятности, казематы, а может быть и лестницу. Потрескавшиеся от северных морозов гранитные камни были шершавы, точно покрытые лишаями, а высокие стены бросали на узкий двор огромную тень. Низкий одноэтажный флигель перегораживал замкнутое пространство надвое и неприятно резал глаза той казенной грязно-желтой краской, которой отличаются русские остроги, казармы и больницы; его окна, с толстыми железными решетками, были довольно велики, но почти все заслонены остроумными «щитами», допускавшими свет только сверху, и не позволявшими несчастному узнику видеть то, что происходило на дворе.

Вершина кровли доходила почти до уровня окружавших замок стен, а громадный чердак сквозился маленькими полукруглыми оконцами; там и сям торчали белые трубы…

Все это, и серые гранитные стены, и желтый флигель, и почерневшие кордегардии, и полосатые будки, и деревянный барьер, тянувшийся перед всеми постройками, и какая-то полуразрушенная конура в углу двора, рядом с железной дверью, было серо, угрюмо, жестко и мертво…

Мы тотчас же вошли в желтое здание, а снова мои оковы загремели по каменным плитам коридора, мимо какой-то отворенной комнаты кухни, как я узнал позже. Еще минута, и с треском открылась темно-зеленая дверь, с маленьким оконцем, тщательно закрытым кожаной занумерованной заслонкой, и смотритель объявил мне, что я нахожусь у цели своего путешествия…

Три шага в ширину, шесть в длину, или, говоря точнее, одна сажень и две, таковы были размеры «третьего номера». Белые стены, с темной широкой полосой внизу, подпирали белый же потолок, хорошо еще, что не своды; в конце, на значительной высоте, находилось окно, зарешеченное изнутри дюймовыми железными полосами, между которыми, однако, легко могла бы пролезть голова ребенка. Под окном, снабженным широким деревянным подоконником (стены, наверное, были толщиною в аршин), стоял зеленый столик, крохотных размеров, а при нем такого же цвета табурет; у стены обыкновенная деревянная койка с тощим матрацем, покрытым серым больничным одеялом; в углу, у двери, классическая «параша». Вот и все. С другой стороны двери выступала из угла высокая кирпичная печь, покрытая белой штукатуркой и служившая, очевидно, для двух камер; топки не было; печь топилась из коридора».

Из книги Бронислава Шварце видно, каких усилий стоило ему сохранить самообладание в Секретном доме, ну а для создателя «Ада» это и в самом деле оказалось настоящим адом, выдержать который он не смог.

«Как сейчас помню, — пишет Б. Шварце, — была ночь; я спал; меня разбудил стук в стену. Вскакиваю, зажигаю свечу; другой стук, третий — внятно так, словно кто бил головой в стену, потому что удары кулаком раздавались бы иначе. Потом стоны, снова стук и дикий крик:

— Я бог! Я… — дальше нельзя было понять.

Сосед сошел с ума!

Я сидел в одном белье на кровати, с широко открытыми глазами, и, когда сумасшедший кричал, бился о стену головой, ходил и стонал, в моем мозгу теснилась неотвязчивая мысль: «Вот что тебя ждет!»

А несчастный продолжал бесноваться; когда же он, очевидно, утомившись, умолкал, я слышал только громкое биение своего собственного сердца, осторожные шаги и шепот в коридоре, — больше ничего — тишина, как раньше, тишина… Вот солдат осторожно берет пальцами и поднимает кожаную заслонку, чтобы заглянуть ко мне. И снова крик, проклятие, потом плач, плач громкий, мужской отчаянный стон.

— Соня! Соня моя!

И так целыми часами. Этих часов я не забуду до смерти. На другой день меня не пустили на прогулку. Спрашивал у надзирателей, даже у смотрителя, но никто не захотел сказать мне, в чем дело: «Не могу, знать».

Целых два дня продолжалась эта мука. Мозг мой выдержал, и только после, в третьей уже тюрьме, я испытал на самом себе, как начинаются тюремные галлюцинации: как в ушах постоянно звучит одна и та же отвратительная фраза, как ходишь по камере весь день без отдыха и орешь, насколько хватит сил, пока не охрипнешь, все какие только знаешь песни, лишь бы заглушить этот неустанный шепот. Через два дня у меня все прошло, но как я тогда напугался, этого передать невозможно.

Мысль, что ты уже не будешь владеть собой, что какая-то внешняя сила играет тобой как мячиком, что ты говоришь, думаешь, видишь и слышишь то, чего не хочешь, — эта мысль, из которой родились все понятия об адской силе, об искушении, о наваждении, может умертвить самого здорового человека».

Разумеется, Бронислав Шварце не знал и так и не узнал имени сошедшего с ума соседа.

Не знаем и мы, кого именно описал он в своих воспоминаниях.

Известно только, что когда закованного в кандалы Н. А. Ишутина увезли в Сибирь на каторгу, он был уже не в себе, и в октябре 1874 года врачебная комиссия признала его страдающим умопомешательством.

В 1875 году Ишутина перевели в Нижнекарийскую каторжную тюрьму, где он и скончался в нижнекарийском лазарете.

4

Тем не менее дела «Ада» продолжались в России и без его создателя.

В принципе, «Катехизис революционера» «шлиссельбургского покаянника» М.А. Бакунина, привезенный из Женевы С.Г. Нечаевым, тоже имел «только один отрицательный, неизменный план — общего разрушения»…

Идеи «Ада» выводились здесь на новый уровень, когда уже открыто можно было призывать к уничтожению людей, «внезапная и насильственная смерть которых может навести наибольший страх на правительство, и, лишив его умных и энергических деятелей, потрясти его силу», где декларировалось, что «товарищество всеми силами и средствами будет способствовать к развитию и разобщению тех бед и тех зол, которые должны вывести, наконец, народ из терпения и побудить его к поголовному восстанию».

Как мы знаем, закрепляя сделанный передовым обществом выбор, 9 ноября 1869 года С.Г. Нечаев в Петровском парке в Москве убил студента И.И. Иванова, чтобы «сцементировать кровью» участников своей группы.

— Я не знаю, что со мною произошло, но таким, как теперь, я не был никогда и чувствую, что изменился… — говорил тогда Александр II. — Ничто меня не радует.

И все-таки он не прервал реформ.

Смягчался режим.

Интересно, что в 1870 году Бронислав Шварце остался единственным узником Секретного дома в Шлиссельбурге, и в августе его отправили из крепости в укрепление Верное Семиреченской области, а в Шлиссельбургскую крепость перевели Выборгскую военно-исправительную роту, преобразованную в 1879 году в Шлиссельбургский дисциплинарный батальон. Камеры Секретного дома стали тогда использовать как карцеры для провинившихся солдат.

Тогда же, в 1874 году, была проведена военная реформа. Многолетнюю рекрутчину заменили всеобщей воинской повинностью с краткими сроками службы…

И снова в ответ началось нечто непостижимое…

24 января 1878 года обедневшая дворянка Вера Засулич, чтобы отомстить то ли за разорение своих родителей, то ли за выпоротого заговорщика А. А. Емельянова (Боголюбова), явилась в приемную петербургского градоначальника генерал-адъютанта Ф.Ф. Трепова и выстрелила в него из револьвера.

Но еще страшнее было другое…

31 марта Петербургский окружной суд вердиктом присяжных заседателей оправдал террористку, и приговор этот был встречен публикой с ликованием.

Это уже не вмещалось в нормальное сознание, и об этом не мог не думать Александр II 17 апреля 1878 года, в день своего шестидесятилетия.

Вместо праздника он вынужден был провести совещание с министрами «о принятии решительных мер против проявлений революционных замыслов, все более и более принимающих дерзкий характер».

— Вот как приходится мне проводить день моего рождения… — сказал император, открывая собрание.

А террористы, поощряемые передовой общественностью, состоящей из вчерашних крепостников, объявили сезон большой охоты на Александра И.

Императора, «заслужившего благодарность всех русских людей, любящих свое отечество», как писали тогда, травили подобно дикому зверю…

Но ведь потому и травили, что император Александр II действительно делал то, что необходимо было России.

«Жизнь его была подвигом, угодным Богу!» — скажут потом про Александра И.

Но мы не всегда отчетливо представляем себе, что совершалась эта жизнь-подвиг под треск выстрелов и грохот разрывов бомб…

Ф.М. Достоевский сказал тогда, что у нас гораздо легче бросить бомбу в государя, чем пойти в церковь и заказать молебен о его здравии. Для последнего поступка, действительно, требовалось мужество.

Каждого, кто осмеливался, подобно Николаю Семеновичу Лескову, встать на пути набирающего силу нигилизма, в который сублимировалась свобода дворянского рабовладения, немедленно предавали общественному порицанию… Страх вчерашних рабовладельцев перед будущим и выплеснул подпольную волну терроризма.

Терроризм в России возник, как реакция западнического сознания бывших крепостников на александровские реформы, потому что реформы эти лишали и самих крепостников и их западничество привилегированного положения, ставили его в равные условия с национальным самосознанием.

Чтобы убедиться в этом, достаточно просто внимательно проанализировать события тех лет…

Последние годы правления Александра II — особые в нашей истории, хотя мало кто обращает внимание на это. Странным, мистическим образом сходятся в них дела живущих, дела уходящих из земной жизни и дела приходящих в историю России персонажей.

В 1879 году обнародовали указ о заключении мира с Оттоманской Портой, подытоживший важный этап борьбы России за освобождение славянских народов. Другое событие — решение немедленно убить Александра II, принятое на заседании исполкома партии «Земля и воля» — обнародовано не было, но события эти связаны, и взаимосвязь их можно понять и можно объяснить.

Эти события произошли в мире живущих.

А вот совпадение, объяснить которое, пользуясь лишь рациональной логикой, уже не получается…

В 1879 году умер выдающийся русский историк Сергей Михайлович Соловьев. Он оставил после себя «Историю России с древнейших времен»… А через полмесяца родился Лев Давидович Бронштейн, тот самый, что станет товарищем Троцким; а еще чуть позднее — Иосиф Виссарионович Джугашвили, товарищ Сталин. Оба они — ключевые персонажи нашей будущей истории, которая, к сожалению, будет иметь очень мало общего с историей, описанной в 29 томах С.М. Соловьева.

Слишком далеко разведены эти истории, и только мы, живущие в начале третьего тысячелетия, знаем, как страшно сойдутся они, и какой ценою придется заплатить за это стране.

5

8 июня 1880 года Ф.М. Достоевский произнес знаменитую Пушкинскую речь.

«Пушкин первый своим глубоко прозорливым и гениальным умом и чисто русским сердцем своим отыскал и отметил главнейшее и болезненное явление нашего интеллигентного, исторически оторванного от почвы общества, возвысившегося над народом, — говорил он. — Он отметил и выпукло поставил перед нами отрицательный тип наш, человека, беспокоящегося и не примиряющегося, в родную почву и в родные силы ее не верующего… Он первый (именно первый, а до него никто) дал нам художественные типы красоты русской, вышедшей прямо из духа русского, обретавшейся в народной правде, в почве нашей, и им в ней отысканные».

Завершая свою речь, Ф.М. Достоевский сказал удивительные слова: «Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, меньше недоразумений и споров, чем видим теперь».

Эти слова чрезвычайно важны и для понимания роли А.С. Пушкина в русской истории, и для понимания того, что происходило тогда в России в 1880 году.

«Люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть вперед друг друга, а любить…» — писал в тот день Ф.М. Достоевский своей жене.

Скажем сразу, что бомбы и пули, которыми ответили дворяне-террористы на русские реформы Александра II, недоразумением не назовешь. Это вполне осознанный ответ сословия, потерявшего возможности для дальнейшего паразитирования за счет народа.

Но была, была возможность, вопреки этой злобе и ненависти, быть лучшими, не ненавидеть вперед друг друга, а любить…

И лучший пример этому показывал император Александр И.

Вопреки сатанинской, «адской» охоте, устроенной на него превратившимися в народовольцев крепостниками, вопреки сопротивлению сторонников крепостничества в своей бюрократии государь одобрил проект реформы государственного управления и назначил на 4 марта 1881 года заседание Совета министров для окончательного его утверждения.

Это была Конституция, но такая Конституция, предназначенная для всего народа, вчерашним рабовладельцам была не нужна…

Говорят, что накануне цареубийства по окну царского кабинета в Зимнем дворце полилась кровь… Когда стали разбираться, выяснилось, что коршун убил голубя…

Еще говорили, что в ночь на 1 марта над столицей в небе на короткое время появилась необыкновенно яркая комета в виде двухвостой змеи.

Если это так, то, по-видимому, комета появилась, когда дочка и внучка помещиков-крепостников Вера Николаевна Фигнер[47] отливала грузы с Николаем Ивановичем Кибальчичем, а потом с лейтенантом флота дворянином Николаем Евгеньевичем Сухановым обрезывала купленные жестянки из-под керосина, служившие оболочками снарядов, и помогала Михаилу Федоровичу Грачевскому и Н.Н. Кибальчичу наполнить их гремучим студнем, как называли тогда нитроглицерин…

Утром 1 марта 1881 года, когда император стоял в дворцовой церкви у обедни, Н.Н. Кибальчич передал жестяные коробки с гремучим студнем четырем бомбометателям — Игнатию Иоахимовичу Гриневицкому, Тимофею Михайловичу Михайлову, Николаю Ивановичу Рысакову и Емельянову…

После обеда был назначен смотр войск в Манеже, но графу М.Т. Лорис-Меликову и княгине Юрьевской[48] удалось отговорить императора от этой поездки. Полиция располагала сведениями о предстоящем покушении на жизнь Александра II.

Однако тут во дворце появилась Александра Иосифовна — жена великого князя Константина Николаевича. Она рассказала, что на запланированном смотре ее младший сын Дмитрий должен быть представлен дяде-императору в качестве ординарца. Воспользовавшись просьбой великой княгини, император распорядился готовить развод войск.

В 12 часов 45 минут экипаж был подан к подъезду. В час дня государь въехал в Манеж. Многие запомнили, что он был несколько бледен. Произведя смотр и приняв рапорт ординарцев, император поехал в Михайловский дворец (здание Русского музея) к кузине, великой княгине Екатерине. За чаем говорили о предстоящем утверждении Советом министров проекта реформ.

В четверть третьего государь снова был в карете.

Ему предстоял последний путь.

Можно было проехать по Малой Садовой улице, а потом свернуть на Невский проспект и выехать к Зимнему дворцу. Можно было, проехав Инженерную улицу, повернуть на Екатерининский канал…

На углу Невского проспекта и Малой Садовой императора ожидала мина, составленная из черного динамита и бутыли с запалом из капсюля с гремучей ртутью и шашки пироксилина, пропитанных нитроглицерином…

Запал был соединен с проводами, которые в нужный момент должны были быть соединены с гальванической батареей. На первом этаже было арендовано помещение, откуда вели подкоп под проезжую часть.

— Тою же дорогою — домой! — сказал государь лейб-кучеру Ф. Сергееву, садясь в коляску.

Коляска, укрепленная изнутри стальными листами для защиты от пуль, окруженная шестью конными казаками лейб-гвардии Терского казачьего эскадрона, покатила по Инженерной улице.

Государь не поехал на мину, заложенную на Малой Садовой, но и на не заминированном пути его поджидали бомбометатели.

Следом за царем ехал в санях полицмейстер полковник А. И. Дворжицкий, за ним — начальник стражи…

На углу Инженерной улицы император поздоровался с караулом от 8-го флотского экипажа, возвращавшегося с развода. Это видела стоящая на другой стороне канала Софья Львовна Перовская. Она взмахнула белым платочком, подавая сигнал бомбистам, вставшим вдоль набережной со смертоносными снарядами.

От угла Инженерной до Театрального моста всего пятьсот метров набережной — узкого, затрудняющего маневры кареты проезда…

Случайный прохожий, военфельдшер В. Горохов, показал на следствии, что неизвестный мужчина, маленького роста, в осеннем драповом пальто и шапке из меха выдры (это был Николай Иванович Рысаков), который, не оборачиваясь по сторонам, медленно шел по набережной, едва только карета царя поравнялась с ним, швырнул вдогонку ей свой сверток.

Раздался взрыв, карету приподняло над землей, и все заволокло густым облаком белого дыма.

Потом, когда осматривали место этого взрыва, оказалось, что на набережной образовалась воронка около метра в диаметре и двадцати сантиметров глубиной. В яме нашли золотой браслет с женским медальоном.

В момент взрыва погиб мальчик-разносчик Николай Захаров. Осколком мины ему пробило висок. Сильно пострадал и казак конвоя А. Малеичев: он получил шесть ран и скончался, как только его доставили в госпиталь.

Сам Рысаков попытался убежать, но рабочий, скалывавший лед на набережной, бросил ему свой лом под ноги, Рысаков споткнулся, и тут его настигли городовой В. Несговоров и военфельдшер В. Горохов.

— Скажите отцу, что меня схватили! — крикнул Рысаков, подавая сигнал подельникам.

6

То, что происходило далее, трудно поддается объяснению.

Государь, хотя в карете и были выбиты все стекла, а нижние части филенок кузова отделились, обнажив пружины сидений, почти не пострадал.

Перекрестившись, он подошел к Рысакову и внимательно оглянул его.

— Хорош! — сказал он. — Что тебе нужно от меня, безбожник?

Рысаков молчал.

— Ваше величество, вы не ранены? — обеспокоено спросил начальник конвоя П.Т. Кулебякин.

— Слава Богу, нет… — ответил император.

— Слава Богу?! — зло улыбаясь, сказал Рысаков. — Смотрите, не ошиблись ли…[49]

Царь, не слушая его, наклонился над лежавшим в огромной луже крови умиравшим Николаем Захаровым. Перекрестив мальчика, он медленно пошел вдоль ограды набережной в сторону Театрального мостика…

За ним двинулся обер-полицмейстер А.И. Дворжицкий.

В этот момент Игнатий Иоахимович Гриневицкий, что стоял, прислонясь к решетке, ограждавшей канал, бросил под ноги императора вторую бомбу. Вновь прогремел взрыв, на высоте человеческого роста образовался клубящийся шар дыма, вверх взметнулся столб из снега.

Когда дым рассеялся, по свидетельству очевидцев, «место происшествия напоминало собой поле боя: более двадцати человек, истекая кровью, лежали на мостовой. Некоторые пытались ползти, другие выкарабкивались из-под лежавших на них тел. На снегу краснели пятна крови, валялись куски человеческих тел. Слышались крики и стоны»…

Государь полулежал, опираясь руками о землю, спиной — о решетку набережной. Ноги его были обнажены. Левая стопа была практически полностью отделена. Из многочисленных ран, заливая снег, струилась кровь. Напротив монарха лежал его убийца[50].

«Вдруг, среди дыма и снежного тумана, — вспоминал Дворжицкий, — я услышал слабый голос Его величества: «Помоги!». Его величество полусидел-полулежал, облокотившись на правую руку. Предполагая, что государь только тяжко ранен, я приподнял его с земли и тут с ужасом увидел, что обе ноги Его величества совершенно раздроблены и кровь из них сильно струилась».

В этот момент к государю пробился брат Михаил и опустился возле него на колени.

Александра II положили в сани А.И. Дворжицкого…

Считается, что укладывать раненого императора в сани помогал Емельянов. Он зажимал под мышкой портфель, в котором находилась третья бомба.

— Жив ли наследник? — спросил император, когда пришел в сознание.

Получив утвердительный ответ, он хотел перекреститься, но не смог донести руку до лба.

— Холодно, холодно… — тихо проговорил он.

— Саша, узнаешь ли меня? — наклонившись над братом, спросил великий князь Михаил.

— Да… пожалуйста, скорее домой… отвезите во дворец… я хочу… там умереть… Прикройте меня платком.

Сани, окруженные конными казаками, помчались в Зимний.

Пока везли государя до дворца по Миллионной улице, в санях скопилось столько вылившейся из ран крови, что ее пришлось потом выливать из саней.

Когда к раненому подоспел дежурный врач Зимнего дворца Ф.Ф. Маркус, император был совсем плох. На бледном лице, обрызганном кровью, выделялось несколько повреждений, зрачки слабо реагировали на свет, челюсти были судорожно сжаты.

Страшно были обезображены ноги…

Вскоре прибыли лейб-медики С.П. Боткин, взявший на себя руководство реанимацией, и Ф.С. Цыцурин, а также хирург, профессор Е.И. Богдановский. Однако все было тщетно… Княгиня Е.М. Юрьевская растирала виски мужа эфиром, давала вдыхать кислород и нашатырный спирт…

Была предпринята попытка ампутации левой голени.

С.П. Боткин констатировал отсутствие пульса и сказал наследнику, что надежды нет и смерть наступит через несколько минут.

Воспользовавшись минутным возвращением сознания, протоиереи Бажанов и Рождественский причастили умиравшего. Зазвучали слова молитвы на исход души.

Вскоре дыхание стало прерывистым, зрачки перестали реагировать на свет. Боткин, державший руку царя, медленно опустил ее.

— Государь император скончался… — сказал он.

Дворцовые часы показывали половину четвертого.

За происходившим тихо наблюдал мальчик в матросской курточке. Это был сын цесаревича Николай, которому предстояло стать последним императором России…

Государственный штандарт медленно опустился с флагштока Зимнего дворца в 15 часов 35 минут.

Над городом загудели колокола.

7

«Я вошла в комнату, где он лежал на низенькой железной кровати, — вспоминала А. Яковлева. — Она стояла посреди комнаты по диагонали изголовьем к окнам. Под головой у него были две подушки: верхняя была та, на которой он постоянно спал, — красного сафьяна, набитая сеном и покрытая белой наволочкой. Ноги были покрыты шинелью, руки сложены так, что левая лежала на правой. Такой же образок-складень, который был у покойной императрицы, лежал на его груди. Лицо, лоб, в особенности над глазом, кончик носа и щеки были изранены, т. е. покрыты мелкими подкожными кровяными пятнышками, а также руки, особенно правая. В ногах стояло духовенство в светлых ризах, читали Евангелие. Множество военных толпилось в стороне. Художник писал портрет с усопшего»…

На мундире императора в гробу не было наград.

Он сам просил об этом.

— Когда я появлюсь перед Всевышним, — говорил он, — я не хочу иметь вида цирковой обезьяны…

Говорят, что в юности рассказала цыганка по картам императору, как он умрет. Предсказание это и сбылось в точности 1 марта 1881 года.

Словно из XVIII века, был списан роман императора с юной княжной Екатериной Михайловной Долгоруковой…

Легенда утверждает, что еще в середине XVII века была предсказана преждевременная смерть тем Романовым, которые женятся на представительницах княжеского рода Долгоруковых.

Петр II и Александр II попытались проверить это предсказание.

Петр II собирался жениться на Екатерине Алексеевне Долгоруковой.

Александр II женился на Екатерине Михайловне Долгоруковой.

Петр II простудился на водосвятии и умер в ночь на 19 января 1730 года, в тот самый день, на который и была назначена свадьба.

Александр II женился на Екатерине Михайловне Долгоруковой. После того, как был оформлен морганатический брак, он прожил примерно столько, сколько прожил Петр II после обручения с княжной.

И еще одно совпадение…

Александр II был убит у Михайловского замка ровно через 80 лет после гибели в Михайловском замке своего деда Павла I…

1 марта 1881 года солдат принес палец, который он нашел на месте взрыва… Доктора признали его сходство с мизинцем императора. Палец положили в уксус и отнесли княгине Юрьевской.

Увидев мизинец, княгиня упала без чувств…

Глава пятая. Шлиссельбургские казни

Это самое сильное и неприятное наказание.

Резолюция Александра III

Александр III — в этом его жизнь повторяет историю Петра Великого — не должен был наследовать престол.

Он был вторым сыном императора Александра II…

Но старший брат умер в апреле 1865 года, и Александр стал наследником.

Говорят, что, умирая, брат сказал Александру: «Оставляю тебе тяжелые обязанности, славный трон, отца, мать и невесту, которая облегчит тебе это бремя».

И действительно, после смерти старшего брата Александру Александровичу пришлось жениться на принцессе Дагмаре, ставшей в замужестве императрицей Марией Федоровной.

Мы приводим эту подробность из жизни русского императорского дома, чтобы показать, насколько несвободным даже в личной жизни стал теперь наследник престола: он не мог уже жить сам для себя.

Вспомните, как поступил в подобной ситуации Петр Великий…

Утвердившись на троне, он немедленно бросил жену, сосватанную ему матерью.

Совсем другое дело Александр III.

«Нет… — говорил он своему наставнику Н.П. Гроту. — Я уже вижу, что на излечение брата нет надежды… Все придворные странно переменили свое обращение со мною и начали за мной ухаживать…»

В этих словах при всем желании не услышать ни радости, ни восторга перед открывающимися возможностями абсолютного, не ограниченного ничем властителя гигантской страны.

Только печаль и скорбь.

«Как завидуешь людям, которые могут жить в глуши и приносить истинную пользу и быть далеко от всех мерзостей городской жизни и в особенности Петербургской, — писал Александр III к К.П. Победоносцеву. — Я уверен, что на Руси не мало подобных людей, но об них не слышим, а работают они в глуши тихо, без фраз и хвастовства».

«Ваше Величество! — словно бы отвечая на то письмо, напишет К.П. Победоносцев императору в страшные мартовские дни 1881 года. — Один только и есть верный, прямой путь — встать на ноги и начать, не засыпая ни на минуту, борьбу, самую святую, какая только бывала в России».

Александр III услышал совет своего наставника.

«Государь сразу дал понять, что его заботой будет не весь земной шар, даже не Европа, а Россия паче всего… — скажет его биограф, — что русские реальные жизненные интересы — вот начало и конец иностранной политики нашего государя».

1

12 марта «Народная воля» предъявила Александру III ультиматум.

Предварительный ответ на него был дан еще 8 марта, когда Государственный совет отверг конституцию, подготовленную М.Т. Лорис-Меликовым, а окончательный ответ прозвучал 30 марта при оглашении приговора Особого присутствия Правительствующего Сената по делу о злодейском покушении

1 марта.

Николай Иванович Рысаков, Андрей Иванович Желябов, Софья Львовна Перовская, Тимофей Михайлович Михайлов и Геся Мироновна Гельфман лишались всех прав состояния и должны были быть подвергнуты смертной казни через повышение.

Исполнение приговора над Гесей Гельфман отложили ввиду ее беременности, а остальных осужденных повесили 3(15) апреля 1881 года на Семеновском плацу.

29 апреля Александр III подписал составленный К.К. Победоносцевым манифест «О призыве всех верных подданных к служению верою и правдою Его Императорскому Величеству и Государству, к искоренению гнусной крамолы, позорящей землю русскую, к утверждению веры и нравственности, доброму воспитанию детей, к истреблению неправды и хищения, к водворению порядка и правды в действии учреждений России», которым и начиналось его правление, ставшее единственным в истории России царствованием, целиком прошедшим в мире, единственным правлением Романовых, когда Россия жила прежде всего для самой себя…

Тогда же, в самом начале своего царствования, Александр III определил и судьбу Шлиссельбурга, приказав «существующие в С.-Петербургской крепости учреждения для содержания политических арестантов упразднить, озаботившись приспособлением для этой цели помещений в упраздненной Шлиссельбургской крепости, как наиболее соответствующей по своему положению такому назначению».

Сразу же началось на острове строительство нового тюремного здания, получившего название Новой тюрьмы.

15 июля 1883 года стройка была завершена.

В новой тюрьме было 40 одиночных камер: 19 — в первом этаже и 21 — во втором. Вдоль камер верхнего этажа шли висячие железные галереи, между галереями была натянута веревочная сетка, которую впоследствии заменили проволочной, чтобы во время вывода на прогулку узник не мог покончить с собой.

Однако заселять новую тюрьму не спешили, и только через год, 24 июля 1884 года, товарищ министра внутренних дел генерал П.В. Оржевский приказал коменданту С.-Петербургской крепости перевести… содержащихся в Алексеевском равелине и Трубецком бастионе ссыльнокаторжных государственных преступников в государственную тюрьму в упраздненной Шлиссельбургской крепости.

«Возложив на коменданта С.-Петербургского жандармского дивизиона полковника Стаховича перевозку из крепости в Шлиссельбургскую тюрьму подлежащих заключению в оной ссыльнокаторжных, — было сказано в этом секретном распоряжении, — я имею честь покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство сделать распоряжение выдать полковнику Стаховичу содержащихся ссыльнокаторжных: 1) Михаила Фроленко, 2) Григория Исаева, 3) Айзика Арончика, 4) Николая Морозова, 5) Петра Поливанова, 6) Михаила Тригони, 7) Михаила Попова, 8) Николая Щедрина, 9) Мейера Геллиса, 10) Савелия Златопольского, 11) Михаила Грачевского, 12) Юрия Богдановича, 13) Александра Буцевича, 14) Егора Минакова, 15) Ипполита Мышкина — и содержащихся в Трубецком бастионе: 16) Дмитрия Буцинского, 17) Людвига Кобылянского, 18) Владимира Малавского, 19) Федора Юрковского, 20) Александра Долгушина и 21) Михаила Клименко — и вместе с тем не отказать в Вашем, милостивый государь, благосклонном содействии вышеозначенному штаб-офицеру по всем вопросам, связанным с исполнением возложенного на него поручения».

И вот, как вспоминал член исполкома «Народной воли» Михаил Николаевич Тригони, «после обеда 3 августа 1884 года в одной из отдаленных камер послышались звуки кузнечного молота. Дверь захлопнулась, и те же звуки послышались в следующей камере. По порядку камеры продолжали открываться и закрываться. Всех нас заковали в ножные кандалы… После полуночи начали перевозить нас в карете к пристани, где стояла особо приспособленная баржа. В трюме этой баржи по обоим бортам были устроены из теса очень маленькие помещения, между каждым помещением был сделан промежуток, с целью предупредить сношения между нами. Около каждого помещения, у двери, в которой было сделано маленькое и единственное окошечко, стояли с обнаженными шашками жандармы и не спускали с заключенных глаз».

В четыре часа утра раздался свисток на буксире — баржа дернулась и медленно двинулась вверх по Неве.

2

В принципе, камеры в новой тюрьме Шлиссельбурга — три с половиной метра в длину и два с половиной в ширину! — были достаточно просторными, и вполне — в каждой имелся водопроводный кран и ватерклозет — благоустроенными, но одновременно с этим их выкрасили — черные полы и свинцовые стены — так, чтобы подавить волю заключенного и как бы замедлить время заточения.

Угнетали заключенных матовые стекла на окнах, из-за которых в камерах стояли вечные сумерки. Только через десять лет, как свидетельствует член военной организации «Народной воли» М.Ю. Ашенбреннер, вставили прозрачные стекла, и узники «увидели, наконец, луну и звездное небо».

На прогулку арестантов выводили на двадцать минут в день. Остальное время, которое тянулось невыносимо медленно, они проводили в камере, где стояли лишь железный столик и табурет. Железную откидную кровать утром поднимали в вертикальное положение, и в таком виде под замком она оставалась весь день.

Не намного легче было и ночью.

Судя по воспоминаниям, мешали спать негромкие поначалу звуки с трудом сдерживаемого плача, а потом, когда страдалец не выдерживал, рыдания во всю силу острожной тоски.

И так каждую ночь.

Но особенно угнетала заключенных шлиссельбургская тишина

Первым не выдержал Михаил Филимонович Клименко. На «процессе 17-ти», в марте 1883 года, он был приговорен к смертной казни, но казнь заменили вечным заключением, и в августе 1884 года его перевели из Трубецкого бастиона в Шлиссельбургскую крепость.

Здесь Михаил Клименко и покончил с собой.

«Сего числа в 7 часов утра, — доносил 5 октября 1884 года начальник Шлиссельбургского жандармского управления полковник Покрошинский, — ссыльно-каторжный государственный преступник Михаил Клименко, содержащийся в Шлиссельбургской тюрьме, в камере 26, лишил себя жизни, повесившись на вентиляторе, помещенном с левой стороны при входе в камеру, над ватерклозетом, причем вместо веревки употребил подкладку от кушака халата, и, хотя ему немедленно была оказана медицинская помощь, но таковая оказалась безуспешной, так как арестант был уже мертв… Труп Клименко сего же числа в 7 часов вечера погребен на особо отведенном полицией месте около кладбища близ гор. Шлиссельбурга».

Самоубийство Клименко имело те последствия, что дверцы вентиляторов в камерах были сняты, а углы во всех камерах справа и слева от входа — единственное место, где узник мог оставаться вне поля зрения жандармов, заглядывавших в камеру через «глазок»! — заложены кирпичом.

Следующей жертвой Шлиссельбурга стал Егор Иванович Минаков, автор известной народовольческой песни:

Прощай, несчастный мой народ!

Прощайте, добрые друзья!

Мой час настал, палач уж ждет,

Уже колышется петля…

Умру спокойно, твердо я,

С горячей верою в груди,

Что жизни светлая заря

Блеснет народу впереди…

Хотя Егор Иванович и имел немалый для своих тридцати лет — за его плечами было два года Карийской каторги и полтора года Петропавловской крепости — острожный опыт, но шлиссельбургского заточения он не вынес.

Читать в Шлиссельбурге разрешали только Библию, и Минаков уже через десять дней потребовал от администрации книг недуховного содержания и разрешения курить табак.

Ему было отказано, и он объявил голодовку, а на седьмые сутки, когда в камере появился тюремный врач Заркевич, Минаков ударил его, за что и был отдан под суд.

7 сентября 1884 года Минаков был приговорен к расстрелу.

Ему предложили подписать прошение о помиловании, но он отказался и был казнен на большом дворе цитадели.

Это была первая казнь в Шлиссельбургской крепости.

Егора Ивановича Минакова расстреляли 21 сентября 1884 года, а две с половиной недели спустя, 10 октября 1884 года, словно сверяясь с текстом песни Минакова:

И если прежде не вполне

Тебе на пользу я служил —

Прости, народ, теперь ты мне:

Тебя я искренне любил.

Прости, прости!.. Петля уж жмет,

В глазах темно, хладеет кровь…

Ура! Да здравствует народ,

Свобода, разум и любовь!

— у крепостной стены, обращенной к Ладожскому озеру, повесили членов военной организации «Народной воли» офицеров Александра Павловича Штромберга и Николая Михайловича Рогачева, привезенных в Шлиссельбург вместе с остальными участниками процесса «14-ти».

3

На «процессе 14-ти», по которому проходили А.П. Штромберг и Н.М. Рогачев, к смертной казни была приговорена и Вера Николаевна Фигнер, но смертную казнь ей заменили «каторгой без срока».

«Впереди стояли белые стены и белые башни из известняка. Вверху на высоком шпице блестел золотой ключ.

Сомненья не было — то был Шлиссельбург. И вознесенный к небу ключ, словно эмблема, говорил, что выхода не будет.

Двуглавый орел распустил крылья, осеняя вход в крепость, а выветрившаяся надпись гласила: «Государева»… И было что-то мстительное, личное в этом слове, что больно кольнуло»…

В Шлиссельбурге Вера Николаевна пробыла в одиночном заключении двадцать два года и оставила довольно подробные воспоминания о «потусторонней жизни» здесь.

Это едва ли не самое лучшее описание Новой тюрьмы, где все было сделано, чтобы убить бодрость и свести к минимуму темп жизни.

«Жизнь среди мертвенной тишины, той тишины, к которой вечно прислушиваешься и которую слышишь; тишины, которая мало-помалу завладевает тобой, обволакивает тебя, проникает во все поры твоего тела, в твой ум, в твою душу, — вспоминала В.Ф. Фигнер. — Какая она жуткая в своем безмолвии, какая она страшная в своем беззвучии и в своих нечаянных перерывах. Постепенно среди нее к тебе прокрадывается ощущение близости какой-то тайны: все становится необычайным, загадочным, как в лунную ночь в одиночестве, в тени безмолвного леса. Все таинственно, все непонятно. Среди этой тишины реальное становится смутным и нереальным, а воображаемое кажется реальным. Все перепутывается, все смешивается. День, длинный, серый, утомительный в своей праздности, похож на сон без сновидений… А ночью видишь сны, такие яркие, такие жгучие, что надо убеждать себя, что это — одна греза… И так живешь, что сон кажется жизнью, а жизнь — сновидением.

А звуки! эти проклятые звуки, которые вдруг нежданно-негаданно ворвутся, напугают и исчезнут… Где-то раздается шипенье, точно большая змея лезет из-под пола, чтоб обвить тебя холодными, скользкими кольцами…

Но ведь это только вода шипит где-то внизу, в водопроводе.

Чудятся люди, замурованные в каменные мешки… Звучит тихий-тихий, подавленный стон… и кажется, что это человек задыхается под грудою камней…

О нет! ведь это только маленький, совсем маленький, сухонький кашель больного туберкулезом.

Звякнет ли где посуда, опустится где-нибудь металлическая ножка койки — воображение рисует цепи, кандалы, которыми стучат связанные люди.

Что же тут реально? Что тут есть, и чего нет? Тихо, тихо, как в могиле, и вдруг легкий шорох у двери — это заглянул жандарм в стеклышко двери и прикрыл его задвижкой. И оттуда словно протянута проволока электрической батареи. Провода на минуту коснулись твоего тела, и по нему бежит разряд и ударяет в руки, в ноги… мелкие иглы вонзаются в концы пальцев, и все тело, глупое, неразумное тело, вздрогнув с силою раз, дрожит мелкой дрожью томительно и долго… Оно боится чего-то, и сердце сжимается и не хочет лежать смирно. А ночью сны! Эти безумные сны! Видишь бегство, преследование, жандармов, перестрелку… арест. Видишь — ведут кого-то на казнь… Толпа возбужденная, гневная; красные лица, искаженные злобой… Но чаще всего видишь пытку».

4

Может быть, эти же сны снились в Шлиссельбургской крепости и народовольцу Ипполиту Никитичу Мышкину, который когда-то, переодевшись жандармским офицером, с поддельными документами явился к вилюйскому исправнику с требованием выдать Н.Г. Чернышевского для дальнейшего отправления, а потом так бесстрашно выступал на «процессе 193-х».

— Я считаю себя обязанным сделать последнее заявление, — говорил он тогда. — Теперь я вижу, что у нас нет публичности, нет гласности, нет не только возможности располагать всем фактическим материалом, которым располагает противная сторона, но даже возможности выяснить истинный характер дела, и где же? В стенах зала суда! Теперь я вижу, что товарищи мои были правы, заранее отказавшись от всяких объяснений на суде, потому что были убеждены в том, что здесь, в зале суда, не может раздаваться правдивая речь, что за каждое откровенное слово здесь зажимают рот подсудимому. Теперь я имею полное право сказать, что это не суд, а пустая комедия… или… нечто худшее, более отвратительное, позорное, более позорное…[51] Более позорное, чем дом терпимости: там женщина из-за нужды торгует своим телом, а здесь сенаторы из подлости, из холопства, из-за чинов и крупных окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью, торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества!

Мышкина осудили, и он сидел в Белгородской, Ново-Борисоглебской, Харьковской и Мценской тюрьмах, побывал на Карийской каторге, перенес заключение в Петропавловской крепости, но в Шлиссельбурге выдержал всего четыре с небольшим месяца.

25 декабря 1884 года, в 7 часов вечера, Ипполит Никитич бросил медную тарелку в лицо тюремному смотрителю Соколову.

Мышкина судили за нанесение «оскорбления действием начальствующему лицу» и 26 января в 8 часов утра казнили на большом дворе цитадели.

Последние дни жизни Ипполит Никитич Мышкин провел в одиночной камере Старой тюрьмы, где и нацарапал на крышке стола: «26 января, я, Мышкин, казнен».

Следом за ним в первые же годы шлиссельбургского заточения умерли Владимир Малавский, Александр Буцевич, Людвиг Кобылянский, Айзик Арончик, Мейер Геллис, Григорий Исаев, Игнатий Иванов, Дмитрий Буцинский, Александр Долгушин, Савелий Златопольский…

Всего с 1884 года по 1906 год в Новой и Старой тюрьмах отбывали заключение 68 человек, из них 15 были казнены, 15 умерли от болезней, восемь сошли с ума, трое покончили с собой.

«Если я не сошел с ума во время своего долгого одиночного заточения, то причиной этого были мои разносторонние научные интересы… — вспоминал Николай Александрович Морозов, просидевший в Шлиссельбурге 21 год. — Но вы представьте себе положение тех, у кого не было в жизни никаких других целей, кроме революционных. Попав в одиночное заточение, они догорали тут, как зажженные свечи, как умерли Юрий Богданович, Варынский, Буцевич; другие кончали жизнь самоубийством, как Тихонович, Софья Гинсбург или Грачевский, сжегший себя живым, облив свою койку керосином из лампы и бросившись на нее после того, как зажег этот костер фитилем. А из тех, которые не умерли таким образом, многие сошли с ума, впадали в буйное помешательство, кричали дикими голосами, били кулаками в свои железные двери, выходившие в один и тот же широкий тюремный коридор, с каждой стороны по 20 камер в два этажа, причем верхний этаж был отделен от нижнего только узким балкончиком.

Всякий их крик и вой разносился гулом по всем 40 камерам, каждый их удар кулаком в железную дверь вызывал резонанс во всех остальных и отзывался невыносимой болью в сердцах остальных заключенных.

И вот, если б какая-нибудь девушка-энтузиастка, представлявшая Шлиссельбургскую крепость только по некоторым вышедшим описаниям, попала тогда в нее, то… около 9—10 часов утра она с ужасом услышала бы очередной жутко безумный рев сошедшего с ума Щедрина, воображавшего себя то медведем, то другим диким зверем и кричавшего всевозможными звериными голосами (хотя в перерывы он считал себя императором всероссийским), что продолжалось нередко с полчаса и иногда сопровождалось битьем кулаками в гулкую дверь. Затем наступила бы гробовая тишина, после которой через несколько часов она услышала бы очередное жутко безумное пенье сошедшего с ума Конашевича-Сагайдачного, начинающееся словами:

Красавица, доверься мне,

Я научу тебя свободной быть!

А после этого обязательного вступления последовали бы еще два-три куплета эротического содержания, и песня эта, собственного сочинения безумного певца, повторялась бы все снова и снова таким гулким, убеждающим кого-то голосом, что чувствовалось, как будто эта красавица стоит лично перед ним и отвечает на его пенье. Мороз пробегал по коже, и волосы шевелились на голове от этого пенья даже и у того из нас, кто слышал его каждый день в продолжение многих лет.

И она тоже стала бы слышать эти звериные крики и пенье каждый день с прибавкой по временам буйных ударов в дверь и криков изнервничавшегося Попова, а одно время еще и третьего, сошедшего окончательно с ума, но более спокойного, чем Щедрин и Конашевич, — Похитонова.

И такую девушку-энтузиастку к нам действительно привели. Это была Софья Гинсбург. Правда, ее посадили с обычной целью выдержать первые месяцы в абсолютном одиночестве не в нашу, а в маленькую, так называемую старую тюрьму, служившую карцером, но туда же временно увели слишком разбушевавшегося у нас Щедрина, и он, по обычаю, ревел там медведем и другими звериными голосами. Его безумные крики и битье кулаками в гулкие двери так невыносимо подействовали на вновь привезенную девушку, что через несколько дней она попросила себе ножницы как бы для стрижки ногтей на ногах, а когда ей принесли их в камеру и на время ушли, она (как мы узнали уже через несколько лет) перерезала ими себе артерии и умерла»…

Впрочем, как справедливо заметила Вера Николаевна Фигнер, в Шлиссельбург и привозили не для того, чтоб жить.

5

Самая знаменитая казнь в Шлиссельбурге произошла 8 мая 1887 года.

В конце 1886 года студент Петербургского университета, старший брат В.И. Ленина Александр Ильич Ульянов, со своими товарищами П.Я. Шевыревым, В.Д. Генераловым, П.И. Андреюшкиным, B.C. Осипановым, О.М. Говорухиным создал террористическую группу, которая готовила покушение на Александра III.

Несмотря на обилие литературы, посвященной семье Ленина, вопрос о том, как произошло превращение подающего большие надежды петербургского студента-естественника в теоретика терроризма и изготовителя бомб, остается открытым.

Как известно, первые два курса учебы в Петербургском университете Александр Ильич Ульянов достаточно напряженно работал на кафедрах у зоолога Н.П. Вагнера и химика А.М. Бутлерова. Результатом этой работы стала золотая медаль, которой 17 февраля (1 марта) 1886 года было удостоено его исследование «Об органах сегментарных и половых пресноводных Annulata».

До второго 1 марта оставался ровно один год, и именно за этот год знаток зоологии кольчатых червей превратился в проповедника терроризма.

«Наша интеллигенция настолько слаба физически и неорганизована, что в настоящее время не может вступать в открытую борьбу, и только в террористической форме может защищать свое право на мысль и на интеллектуальное участие в общественной жизни, — поучал он. — Террор есть та форма борьбы, которая создана XIX столетием, есть та единственная форма защиты, к которой может прибегнуть меньшинство, сильное только духовной силой и сознанием своей правоты против сознания физической силы большинства».

6

Считается, что террористическая фракция «Народной воли», созданная Ульяновым с его товарищами, идейно была преемницей партии «Народная воля». Однако, приняв ее методы борьбы, люди, задумавшие второе 1 марта, ни программы, ни организации «Народной воли» не приняли. Старая «Народная воля» была строго централизована, и без директив исполнительного комитета не предпринималось ничего. Александр Ульянов отвергал централизацию и считал, что полезна террористическая борьба не только с царским правительством, но и местные террористические протесты против административного гнета… Сама жизнь будет управлять ходом террора и ускорять или замедлять его по мере надобности.

Очень скоро от теории было решено перейти к практике.

В Парголово, на даче Кекина, Александр Ульянов приготовил нитроглицерин, а сами снаряды — два жестяных цилиндра — набил динамитом и отравленными стрихнином пулями уже в городе.

Таланта и изобретательности в этой работе Ульяновым было проявлено не меньше, чем при изучении кольчатых червей.

И можно, конечно, рассуждать, что это преображение произошло в нем под влиянием изучения работ ученых-экономистов, что многие идеи терроризма были вынесены Ульяновым с занятий популярного среди студентов Научно-литературного общества, секретарем которого он стал, но это тоже только постановка новых вопросов, а не ответы на них.

И трудно, трудно не согласиться с К.П. Победоносцевым, написавшим 4 марта 1887 года Александру III:

«Бог знает еще, чья хитрая рука направляет, чьи деньги снабжают наших злодеев, людей без разума и совести, одержимых диким инстинктом разрушения, выродков лживой цивилизации…

Нельзя выследить их всех, — они эпидемически размножаются; нельзя вылечить всех обезумевших. Но надобно допросить себя: отчего у нас так много обезумевших юношей? Не оттого ли, что мы ввели у себя ложную, совсем несвойственную нашему быту систему образования, которая, отрывая каждого от родной среды, увлекает его в среду фантазии, мечтаний и несоответственных претензий и потом бросает его на большой рынок жизни, без уменья работать, без определенного дела, без живой связи с народным бытом, но с непомерным и уродливым самолюбием, которое требует всего от жизни, само ничего не внося в нее!»

25 февраля 1887 года Александр Ильич Ульянов завершил свои приготовления, однако трагедию второго 1 марта удалось предотвратить.

И сыграли тут свою роль как профессиональная агентурная работа полиции, так и прямая Божия помощь.

В конце января 1887 года в Департаменте полиции агентурным путем была получена копия письма студенту Харьковского университета Ивану Никитину. В письме говорилось о значении террора и необходимости его в революционной деятельности. У Никитина было потребовано объяснение об авторе письма, и он назвал студента С.-Петербургского университета Пахомия Андреюшкина. За Андреюшкиным было установлено непрерывное наблюдение, в результате которого выяснилось, что он, вместе с пятью другими лицами, гулял 28 февраля пять часов по Невскому проспекту, причем сам Андреюшкин и другой неизвестный, по-видимому, несли под верхним платьем какие-то тяжести, а третий нес толстую книгу в переплете.

1 марта эти же лица были снова замечены на Невском проспекте. Их — а это были студенты С.-Петербургского университета: Пахомий Андреюшкин, Василий Генералов, Василий Осипанов, Михаил Канчер, Петр Горкун и мещанин Степан Волохов — арестовали. При обыске у студентов были обнаружены снаряженные метательные снаряды, заряженный револьвер и печатная программа исполнительного комитета.

Арест террористов произошел в одиннадцать часов, а между тем как раз на одиннадцать была назначена заупокойная обедня в соборе Петропавловской крепости, на которую император с императрицей и старшими сыновьями собирался ехать из Аничкова дворца в четырехместных санях, и вполне могло случиться, что метальщики успели бы опередить полицию, и второе 1 марта стало бы — сконструированные Александром Ульяновым снаряды способны были уничтожить всю царскую семью! — еще более страшным, чем первое.

Но тут уже явилась воистину Божия помощь.

«Его величество заказал заупокойную обедню к 11 часам и накануне сказал камердинеру иметь экипаж готовым к 11 часам без четверти. Камердинер передал распоряжение ездовому, который, по опрометчивости, — чего никогда не случалось при дворе, — или потому, что не понял, не довел об этом до сведения унтер-шталмейстера, — записала в своем дневнике жена шталмейстера двора Арапова. — Государь спускается с лестницы — нет экипажа. Как ни торопились, он оказывается в досадном положении простых смертных, вынужденных ждать у швейцара, в шинели, в течение 25 минут.

Не припомнят, чтобы его видели в таком гневе из-за того, что по вине своего антуража он настолько опаздывает на службу по своем отце, и унтер-шталмейстер был им так резко обруган, что со слезами на глазах бросился к своим объяснять свою невиновность, говоря, что он в течение 12 лет находится на службе государя и решительно никогда не был замечен в провинности. Он был уверен в увольнении и не подозревал, что Провидение избрало его служить нижайшим орудием своих решений.

Государь покидает Аничков после того, как негодяи были отведены в участок, и, только прибыв к брату в Зимний дворец, он узнал об опасности, которой он чудом избежал… Если бы запоздание не имело места, государь проезжал бы в нескольких шагах от них».

7

«Все в России спокойно. Школа, слава Богу, оздоровлена путем введения нового университетского устава, революционная партия разбита, революционеры, поседевшие в боях, или изъяты из обращения или скитаются по загранице бессильные и безвредные, — писали 5 марта 1887 года «Московские Ведомости». — С того времени, как возникло опасение, что Россия не захочет доле оставаться в распоряжении чужих держав и захочет иметь свою политику, соответствующую ее достоинству и ее собственным интересам, начали появляться у нас дурные признаки, стали замечаться так называемые самообразовательные кружки, в которые привлекаются молодые люди сначала для литературного препровождения времени, для чтения известных писателей, причем мало-помалу прочитываются и подпольные издания, которые, наконец, становятся главными предметами занятий, рассуждений и толков. Тут-то и улавливаются наиболее податливые птенцы и замыкаются в клетку, разобщаются туманом революционных идей с окружающим миром, подчиняются тайной команде, должным образом терроризуются и потом становятся слепыми орудиями для самых безумных дел, для самых гнусных злодеяний.

Кто их поджигает?…Самообразовательные кружки есть порождение темных сил, питающихся соками немецкой и антирусской политики. Ей-то особенно и полезны российские антиправительственные выступления, террористические замыслы».

Александр III считал, что вообще желательно было бы не придавать слишком большого значения этим арестам.

«По-моему лучше было бы узнавши от них все, что только возможно, — сказал он, — отправить в Шлиссельбургскую крепость — это самое сильное и неприятное наказание».

Но пожелание императора почему-то оказалось не исполненным, и 15 апреля 1887 года 15 обвиняемых по делу «второго 1 марта» предстали перед судом.

Александр Ульянов отказался от защитника и сам произнес свою защитительную речь.

«Среди русского народа, — сказал он тогда, — всегда найдется десяток людей, которые настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свое дело. Таких людей нельзя запугать чем-нибудь».

И слились эти слова со скрипом ключей, открывающих двери злу и мраку, скопившимся в шлиссельбургских подземельях и, откликнулся на них гимназист в далеком Симбирске, сказавший: «Мы пойдем другим путем».

Бесконечным и кровавым для России оказался этот путь, и вот, кажется, и нет уже давно ни Российской империи, ни СССР, а все еще не кончается эта мучительно-долгая дорога.

Приговор суда был оглашен 19 апреля 1887 года.

Всех подсудимых приговорили к смертной казни через повешение.

Десяти осужденным после подачи ими прошений о помиловании смертную казнь заменили каторгой и поселением в Сибирь, причем двое из них, М.В. Новорусский и И.Д. Лукашевич, были приговорены к бессрочному заключению в Шлиссельбургской крепости.

Ночью на 5 мая 1887 года от Комендантской пристани Петропавловской крепости отошел пароход, он увозил в Шлиссельбург А.И. Ульянова, П.Я. Шевырева, B.C. Осипанова, В.Д. Генералова и П.И. Андреюшкина.

«Распахнулись широким зевом тесовые ворота цитадели, и страх сменился восхищением. Пять лет я не видала ночного неба, не видала звезд. Теперь это небо было надо мной и звезды сияли мне.

Белели высокие стены старой цитадели, и, как в глубокий колодезь, в их четырехугольник вливался серебристый свет майской ночи.

Зарос весь плац травою; густая, она мягко хлестала по ноге и ложилась свежая, прохладная… и манила росистым лугом свободного поля.

От стены к стене тянулось низкое белое здание, а в углу высоко темнело одинокое дерево: сто лет этот красавец рос здесь один, без товарищей и в своем одиночестве невозбранно раскинул роскошную крону.

Белое здание было не что иное, как старая историческая тюрьма, рассчитанная всего на 10 узников. По позднейшим рассказам, в самой толще ограды, в стенах цитадели был ряд камер, где будто бы еще стояла кое-какая мебель, но потолки и стены обвалились, все было в разрушении. И в самом деле, снаружи были заметны следы окон, заложенных камнем, а в левой части, за тюрьмой, еще сохранилась камера, в которой жил и умер Иоанн Антонович, убитый при попытке Мировича освободить его.

В пределах цитадели, где стоит белое одноэтажное здание, так невинно выглядевшее под сенью рябины, жила и первая жена Петра I, красавица Лопухина, увлекшаяся любовью офицера, сторожившего ее, и верховник Голицын, глава крамольников, покушавшихся ограничить самодержавие Анны Иоанновны. Там же, в темной каморке секретного замка, целых 37 лет томился основатель «Патриотического товарищества» польский патриот Лукасинский и умер в 1868 году, как бы забытый в своем заточении. А в белом здании три года был в заточении Бакунин.

Ключи звякнули, и в крошечной темной передней с трудом, точно замок заржавел, отперли тюремную дверь. Из нежилого, холодного и сырого здания так и пахнуло затхлым воздухом. Кругом — голый камень широкого коридора с крошечным ночником, мерцающим в дальнем конце его. В холодном сумраке смутные фигуры жандармов, неясные очертания дверей, темные углы — все казалось таким зловещим, что я подумала: «Настоящий застенок… и правду говорит смотритель, что у него есть место, где ни одна душа не услышит».

В минуту отперли дверь налево, сунули зажженную лампочку; хлопнула дверь, и я осталась одна.

В небольшой камере, нетопленой, никогда не мытой и не чищенной, — грязно выглядевшие стены, некрашеный, от времени местами выбитый асфальтовый пол, неподвижный деревянный столик с сиденьем и железная койка, на которой ни матраца, ни каких-либо постельных принадлежностей…

Водворилась тишина».

Это воспоминания В.Н. Фигнер, которую как раз в мае 1887 года поместили в карцер, находящийся в Старой тюрьме.

О петербургских студентах, решившихся повторить ее 1 марта, она, разумеется, не знала, не знала ничего о приговоре, не знала и того, что осужденные на казнь молодые люди находятся где-то рядом, — все карцерные дни В.Н. Фигнер были заполнены ее войной с тюремщиками.

Два с половиной дня А.И. Ульянов, П.Я. Шевырев, B.C. Осипанов, В.Д. Генералов и П.И. Андреюшкин провели в одиночных камерах Старой тюрьмы, полагая, что, коли их привезли в Шлиссельбург, им даровано помилование.

На рассвете 8 мая в три часа тридцать минут осужденным было объявлено, что приговор остается в силе и через полчаса будет приведен в исполнение.

Осужденным было предложено исповедаться и принять Святые тайны, но все они отказались от этого.

«В сумерки, когда я лежала в полулетаргической грезе, внезапно я услыхала пение, — вспоминала В.Н. Фигнер. — Пел приятный, несильный баритон со странным тембром, в котором было напоминающее кого-то или что-то: человека? обстоятельства?

Песнь была простая, народная, мотив несложный, однообразный.

«Кто поет? Кто может петь в этом месте? — раздумывала я. — Не пустили ли рабочего для какого-нибудь ремонта? Но это невозможно. И откуда несутся эти звуки? Они идут как будто извне: не поправляют ли крышу на здании?»».

Загадку, кто пел, Вера Николаевна не могла разгадать и когда вышла из карцера. Потом уже из глубины сознания вдруг выплыло имя Михаила Федоровича Грачевского, который сжег себя в Старой тюрьме[52], но абсолютной уверенности в этом у нее не было.

Казнь А.И. Ульянова, П.Я. Шевырева, B.C. Осипанова, В.Д. Генералова и П.И. Андреюшкина была совершена на рассвете, на большом дворе цитадели.

«Ввиду того, что местность Шлиссельбургской тюрьмы не представляла возможности казнить всех пятерых одновременно, — докладывал Александру III 8 мая министр внутренних дел, граф Д.А.Толстой, — эшафот был устроен на три человека, и первоначально выведены для совершения казни Генералов, Андреюшкин и Осипанов, которые, выслушав приговор, простились друг с другом, приложились к кресту и бодро вошли на эшафот, после чего Генералов и Андреюшкин громким голосом произнесли: «Да здравствует Народная воля!». То же самое намеревался сделать и Осипанов, но не успел, так как на него был накинут мешок. По снятии трупов вышеозначенных казненных преступников, были выведены Шевырев и Ульянов, которые также бодро и спокойно вошли на эшафот, при чем Ульянов приложился к кресту, а Шевырев оттолкнул руку священника».

«…Прошло два дня…», — пишет в своих воспоминания В.Н. Фигнер.

— На прогулку! — сказал смотритель, отперев дверь.

Это значило конец карцерному положению.

— Я не пойду, если уводите только меня, — сказала Вера Николаевна, забиваясь в угол, и уже со страхом прибавила: — Ведь не потащите же меня силой?

Смотритель смерил с головы до ног ее хрупкую фигуру в углу, передернул плечом и с видом пренебрежения сказал:

— И чего тут тащить! 5-й уж вышел.

Тогда вышла из карцера и Вера Николаевна.

После прогулки, вернувшись в свою камеру, она смочила водой аспидную доску и посмотрелась как в зеркало; увидела лицо, «которое за семь дней постарело лет на десять: сотни тонких морщинок бороздили его во всех направлениях. Эти морщинки скоро прошли, но не прошли переживания только что оконченных дней».

Так завершилось карцерное сидение В.Н. Фигнер…

Так были казнены организаторы и участники второго 1 марта…

Пятнадцать лет спустя после казни народоволец М.Ф. Фроленко посадил у Старой тюрьмы яблоню, сам не зная, что сажает ее на месте казни А.И. Ульянова.

Растет здесь яблоня и сейчас.

То уже совсем другая яблоня, но, как и ее предшественницы, не приносит она плодов, а те яблоки, которые иногда появляются на ее ветвях, горьки и незрелы…

Глава шестая. Позвольте перекрестить вас

Княжну более всего в моем рассказе поразило, — как это можно, чтобы в христианском государстве не позволяли заключенным ходить в церковь на богослужение!

И.П. Ювачев

И фантазии на ледяных ладожских сквозняках тоже рождались странные и горькие…

В.П. Конашевич, забивший ломом раненого жандармского подполковника Г.П. Судейкина, пристрастился в Шлиссельбурге к игре на скрипке и сочинил пьесу, которая должна была, когда ее начнут исполнять на площадях в Санкт-Петербурге, помочь людям понять, что все они — братья.

А вскоре В.П. Конашевичу открылось, что его ближайшим родственником является германский император Вильгельм, и он значительно расширил жанровые границы своих свершений. Теперь В.П. Конашевич то изобретал аппараты для доения сала из свиней, то писал декреты, предоставляющие право каждому российскому подданному пристрелить любого участника его (Конашевича) ареста и заработать на этом миллион рублей, то составлял проекты прокладки Сибирской железной дороги прямо по деревьям.

Бывший штабс-капитан Николай Данилович Похитонов родством с императором Вильгельмом похвастать не мог, зато неоднократно лицезрел, как в великом сиянии грядет к нему Господь Бог, и то пел псалмы, то неистово кричал, что бесчеловечно удерживать его здесь, в юдоли слез, стенаний и вечных мук, когда он может пребывать в вечном блаженстве и чистейшей радости.

Переживания эти были столь нестерпимыми, что Николай Данилович неоднократно пытался покончить с собой. Вначале он попытался задушить себя подушкой; в другой раз попробовал проткнуть себе горло ножкой койки…

1

Кажется, что Конашевич и Похитонтов сидели совсем в другой тюрьме, нежели находившийся рядом с ними Иван Павлович Ювачев.

С бывшим флотским офицером Ювачевым, проходившим по процессу «14-ти», в Шлиссельбурге произошло то, что, кажется, только здесь и могло произойти.

Поначалу в Шлиссельбурге было разрешено чтение только Библии, и оно-то и заставило террориста, приговоренного к бессрочной каторге[53], обратиться после многих лет юношеского «отступничества» к религии.

Все было, как в написанном Ювачевым уже па Сахалине стихотворении «Надпись на Библии»:

В этой книге вся жизнь отразилась,

В ней, как в зеркале, видим весь свет,

Тайна Божьих чудес нам открылась,

Здесь на все есть готовый ответ.

Что уж было, что есть и что будет,

Чрез пророков Господь показал.

Милый друг! И тебя не забудет:

Только верь и люби! — Он сказал.

Столь поразительную метаморфозу товарищи по заключению истолковали как помешательство, но это не смутило Ювачева.

«Скажу: жил внутреннею, духовною жизнью… — писал он из Шлиссельбурга. — Дни, недели, месяцы созерцал построенный храм Божий в моем воображении».

Как вспоминает В.Н. Фигнер, в январе 1885 года, после истории с Мышкиным, крепость посетил товарищ министра внутренних дел генерал П.В. Оржевский.

П.В. Оржевский застал Ювачева стоящим на коленях, с Библией в руках, и спросил у Ювачева, не желает ли он поступить в монастырь.

— Я не достоин, — ответил тот…

В 1886 году Ивана Павловича Ювачева перевели на Сахалин.

Первые годы он провел на тяжелых каторжных работах, а потом был определен исполнять обязанности заведующего Сахалинской метеорологической станцией. Последние годы своего срока Иван Павлович много занимался картографией, печатал книги, посвященные климату острова.

Кроме этого на Сахалине он превратился в православного писателя Миролюбова, рассказы и другие сочинения которого продолжают переиздаваться и в наши дни.

Когда на Сахалине появился собственный флот, И.П. Ювачёв стал капитаном первого сахалинского парохода.

После освобождения в 1897 году Иван Павлович Ювачев, совершив кругосветное путешествие, вернулся в Петербург, служил там в инспекции Управления сберегательными кассами, был членом-корреспондентом Главной физической обсерватории Академии наук, издал несколько книг с описанием Шлиссельбургской крепости, Сахалина.

В 1902 году он женился на Надежде Ивановне Колюбакиой, которая заведовала «Убежищем для женщин, вышедших из тюрем Санкт-Петербурга». Здесь, на казенной квартире, в здании убежища, через два с половиной года, 30 декабря 1905 года, у Ювачевых родился сын Даниил, ставший знаменитым писателем Даниилом Хармсом.

После революции до пенсии Иван Павлович Ювачев служил главным бухгалтером Волховстроя.

Умер он 17 мая 1940 года в возрасте 80 лет.

2

А вот народовольца Михаила Федоровича Фроленко, который открыто говорил своим умничающим товарищам, что хотел бы верить в такого Бога, каким тот предстает на иконостасах, никто из товарищей по шлиссельбургскому заточению в богоискательстве не подозревал.

Способствовал этому жизнерадостный характер самого Фроленко.

По воспоминаниям Л.А. Тихомирова, это был человек очень хороший, простой, добрый.

«По наружности он совершенно походил на рабочего, как и по привычке к самой скромной жизни, не нуждаясь ни в каких удобствах. Замечательно хладнокровный и неустрашимый, он не любил никаких собственно террористических дел и в них, полагаю, не участвовал во всю жизнь, но всегда готов был помочь освобождению кого-либо.

Фроленко пошел на рынок в качестве ищущего работу. Он рассчитывал, что, может, понадобятся рабочие для острога, и не ошибся. Через несколько дней пришли нанимать на какое-то дело в острог. Фроленко был и физически довольно силен, и знал понемножку разные отрасли труда, в котором был вообще очень сообразителен. Начав работу в тюрьме, он понравился и своим тихим характером, и внимательностью к делу, а между тем как раз понадобился служитель по камерам арестантов — то, что и нужно было ему. Он, конечно, немедленно согласился поступить на это место. Остальное пошло у него как по маслу. Он подделал ключи к камерам Стефановича и Бохановского, припас для них костюмы служащих в тюрьме, высмотрел путь для побега, подготовил способы перелезть через стену, и затем оба заключенных благополучно бежали. Сам Фроленко тоже скрылся. Этот побег тогда наделал много шума и принадлежит к числу самых ловких и необыкновенных».

Михаил Федорович и в тюрьме предпочитал занятия огородничеством и садоводством любым отвлеченным рассуждениям, но окончательно выводила из критического поля веру Михаила Федоровича ее простота и безыскусность. Бог, который представлялся Фроленко в виде седого старца, сидящего на облаках и благосклонно взирающего оттуда на весь мир, был совершенно неинтересен его товарищам по шлиссельбургскому заточению.

И мало кто обращал внимание, что занятия огородничеством и садоводством Михаила Федоровича наполнены столь поразительной целебностью, которую невозможно свести только к результату физической работы на свежем воздухе.

Действительно, прибыв в крепость, Фроленко страдал цингой, ревматизмом, последней стадией туберкулеза и «чем-то вроде остеомиелита, так что долгое время не владел рукой и был совершенно глух»…

В Шлиссельбурге без какой-либо медицинской помощи Михаилу Федоровичу удалось избавиться от всех этих болезней. Климат Шлиссельбурга, так легко убивавший других заключенных, оказался целебным для него.

Ну а о той подлинно христианской любви, которой был наполнен Фроленко, можно прочитать в любых воспоминаниях шлиссельбуржцев.

«Всего трогательнее было то, — писала Вера Николаевна Фигнер, вспоминая первые яблони, которые вырастил Фроленко в Шлиссельбурге, — что целью насаждений были, собственно, не яблоки, а мысль, что товарищи, которые явятся в Шлиссельбург после нас, найдут не бесплодный пустырь, песок и камень, а прекрасно обработанную землю, деревья и плоды».

Стремление, действительно, трогательное.

Еще трогательнее тут, что Григорий Прокофьевич Исаев, которого называли руками сеющей смерть «Народной воли», пытался обратить в православную веру человека, который, ощущая благосклонный взгляд с небесных высей, своими руками взращивал на ледяных ладожских сквозняках сады.

«В огороде Фроленко росла прекрасная вишня, посаженная им, — вспоминала В.Н. Фигнер. — Каждую весну она стояла, вся облитая белым цветом, и Фроленко с гордостью истинного садовода звал всех по очереди посмотреть на чудное дерево.

— Стоит, как невеста, — говорил он.

Но надежды на плоды год за годом оказывались тщетными, цветы оказывались пустоцветом.

Наконец в 1904 году на дереве оказалось 16 вишен! Как берег их Фроленко! Хотел сшить мешочки из марли, чтобы укрыть от воробьев»…

Все 16 вишен дозрели; тринадцать из них Михаил Федорович роздал каждому из узников Шлиссельбурга, а три оставшихся передал Вере Николаевне Фигнер, чтобы она преподнесла их Марии Михайловне Дондуковой-Корсаковой, которая начала тогда приезжать в тюрьму с христианской проповедью.

Михаил Федорович Фроленко просидел в Шлиссельбурге

21 год, но вышел из тюрьмы здоровым и полным сил.

Он пережил войну и оккупацию и умер в Геленджике в 1947 году, достигнув 90-летнего возраста.

3

И тем не менее такие люди, как Ювачев и Фроленко, были исключениями среди народовольцев… Воинствующее богоборчество в народовольческой среде было не просто хорошим тоном, а существом всей их деятельности.

Федор Михайлович Достоевский нашел точное определение русским революционерам. Беснование уживалось в них рядом с самоотверженностью и жертвенностью. Не оставляли бесы свои жертвы и в заточении.

Примеров, подобных В.П. Конашевичу и Н.Д. Похитонову, можно приводить достаточно много.

И чего не прощал Шлиссельбург, так это духовной слабости.

Жестко и беспощадно разделял он своих насельников. Одних убивал сразу, других сводил с ума, а третьим даровал завидное здоровье и многолетие.

Как происходило это, можно понять, читая шлиссельбургскую долгожительницу Веру Николаевну Фигнер. Про эту «девушку строгого, почти монашеского типа», как определил ее Глеб Успенский, писали и будут писать романы, но несомненно самым интересным произведением останутся ее собственные воспоминания «Когда часы жизни остановились»…

«Мы прошли в ворота. И тут я увидела нечто совсем неожиданное. То была какая-то идиллия. Дачное место? Земледельческая колония? Что-то в этом роде — тихое, простое… Налево — длинное белое двухэтажное здание, которое могло быть институтом, но было казармой… Направо — несколько отдельных домов, таких белых, славных, с садиками около каждого, а в промежутке — обширный луг с кустами и купами деревьев. Листва теперь уже опала, но как, должно быть, хорошо тут летом, когда кругом все зеленеет! А в конце — белая церковь с золотым крестом. И говорит она о чем-то мирном, тихом и напоминает родную деревню. Все дальше двигается толпа, и вот открылось здание из красного кирпича: два этажа, подслеповатые окна и две высокие трубы на крыше — ни дать ни взять какая-нибудь фабрика. Перед зданием красная кирпичная стена и железные ворота, окрашенные в красное и теперь раскрытые настежь»…

В своих шлиссельбургских воспоминаниях В.Н. Фигнер рассказывает, что происходило с «матерью-командиршей», выкованной, кажется, из самой высококачественной народовольческой гордыни, когда:

Словно осенний туман надо мной

Темный покров расстилает,

Смутно-неясной, тяжелой волной

Душу мою заливает.

Всё пеленою своею прикрыл,

Все очертания сгладил,

Яркие краски и образы смыл,

Серую мглу лишь оставил.

Духовная драма, разыгравшаяся в одиночной камере «вечницы» — так называли себя узники, приговоренные к пожизненному заключению! — не может оставить равнодушным внимательного читателя, хотя бы уже потому, что борьба темных и светлых сил, что происходила в душе героини, запечатлена тут с бесстрастной точностью.

Нелепо было бы предполагать, что шлиссельбургская белая церковь, мимолетно промелькнувшая перед глазами и на долгие десятилетия скрывшаяся за тюремной стеной, произвела переворот в душе «вечницы». Но еще ошибочней полагать, что белая церковь приведена как деталь пейзажа и никаким иным значением в воспоминаниях В.Н. Фигнер не нагружена.

С самого начала, пусть и неосознанно, пусть и против воли автора, но совершенно определенно шлиссельбургская церковь, как система координат, соотносится с терзаниями «вечницы», ясно осознающей, что «революционное движение… разбито, организация разрушена, народ и общество не поддержали нас, мы оказались одиноки»…

Разумеется, стальная «матерь-командирша» не могла позволить себе, подобно Ивану Павловичу Ювачеву, «сойти с ума», но ее стихи, написанные в Шлиссельбурге, совершенно явно свидетельствуют, что духовная работа происходила в ней с еще большим, быть может, накалом.

Когда в неудачах смолкает борьба

И жизнь тяготит среди травли жестокой,

На помощь, как друг, к нам приходит судьба,

В тюрьме предлагая приют одинокий.

С умом утомленным, с душою больной

В живую могилу мы сходим

И полный поэзии мир и покой

В стенах молчаливых находим…

Об этом же В.Н. Фигнер пишет и в своих воспоминаниях:

«Мы были лишены всего: родины и человечества, друзей, товарищей и семьи; отрезаны от всего живого и всех живущих. Свет дня застлали матовые стекла двойных рам, а крепостные стены скрыли дальний горизонт, поля и людские поселения.

Из всей земли нам оставили тюремный двор, а от широт небесного свода — маленький лоскут над узким, тесным загончиком, в котором происходила прогулка…

И жизнь текла без впечатлений, без встреч. Сложная по внутренним переживаниям, но извне такая упрощенная, безмерно опорожненная, почти прозрачная, что казалась сном без видений, а сон, в котором есть движение, есть смена лиц и краски, казался реальной действительностью.

День походил на день, неделя — на неделю, и месяц — на месяц. Смутные и неопределенные, они накладывались друг на друга, как тонкие фотографические пластинки с неясными изображениями, снятыми в пасмурную погоду.

Иногда казалось, что нет ничего, кроме «я» и времени, и оно тянется в бесконечной протяженности. Часов не было, но была смена наружного караула: тяжелыми, мерными шагами он огибал тюремное здание и направлялся к высокой стене, на которой стояли часовые».

И чудится: ночь разлилась над землей

И веет в лицо нам прохладой,

И, зноем измучены, воздух сырой

Вдыхаем мы с тайной отрадой.

И пусть нам придется в тюрьме пережить

Ряд новых тяжелых страданий,

Для сердца людского род мук изменить —

Порой есть предел всех мечтаний!

Предел мечтаний — чтобы одни мучения заменились другими… Эти мечтания словно бы поднимаются откуда-то из адских глубин.

Впрочем, другого движения и не могло быть для «вечников», которые будучи живыми, перешагнули через край могилы.

«Камера, вначале белая, внизу крапленая, скоро превратилась в мрачный ящик: асфальтовый пол выкрасили черной масляной краской; стены вверху — в серый, внизу почти до высоты человеческого роста — в густой, почти черный цвет свинца.

Каждый, войдя в такую перекрашенную камеру, мысленно произносил: «Это гроб!»

И вся внутренность тюрьмы походила на склеп. Однажды, когда я была наказана и меня вели в карцер, я видела ее при ночном освещении. Небольшие лампочки, повешенные по стенам, освещали два этажа здания, разделенных лишь узким балконом и сеткой. Эти лампы горели, как неугасимые лампады в маленьких часовнях на кладбище, и сорок наглухо замкнутых дверей, за которыми томились узники, походили на ряд гробов, поставленных стоймя».

4

В пространстве не жизни и не могилы, куда погружена героиня воспоминаний, бесовская власть несколько ослабла, как бывает всегда, когда душа человека уловлена в пространство, из которого нет выхода, и, следовательно, бесовской силе нет надобности утруждать себя дополнительными хлопотами.

И вот мы видим, как героиня предпринимает попытку спасти свою душу. Сил для преодоления народовольческой гордыни богоборчества взять ей негде, но тем не менее она пытается обратиться к Богу, не признавая при этом Его.

«Среди вещей, которыми я дорожу, есть дешевый фарфоровый образок. Им после суда перед разлукой меня благословила мать, и я берегу его больше всего. Его не отняли: в Шлиссельбурге он был со мной; с ним не расстаюсь я и теперь.

На одной стороне его наивно нарисована фигура, преклонившая колена перед изображением Богоматери, а на другой — стоит надпись: «Пресвятая Богородица «Нечаянныя радости».

И, благословляя, мать говорила: «Быть может, когда-нибудь и к тебе придет «нечаянная радость».

О чем думала мать, произнося перед разлукой именно эти, а не какие-нибудь другие хорошие слова? О перемене судьбы, о радости свидания с нею? Или, быть может, благословляя, она хотела укрепить меня, внушить, что, как бы ни придавила меня жизнь, совсем безрадостного существования быть не может!

Год проходил за годом, а радость, радость свидания с ней, с матерью, не приходила. И, уходя все более и более вдаль, уж не заглядывая вперед, а оглядываясь назад, в событиях внутри тюрьмы я искала исполнения того, о чем говорила мать, благословляя, и о чем напоминал образок не переставая.

Были ли радости в Шлиссельбурге?

Да, они были; а если бы их не было, разве можно было перенести и выжить?»

От фарфорового образка, как от белой церкви на шлиссельбургском лугу, исходит спасительный свет, и хотя гордыня — никуда не ушла она! — продолжает заслонять его, но героиня воспоминаний старательно выгораживает в своей душе пространство, где сберегаются и белая церковь, и фарфоровый образок, и воспоминания о матери…

«Была радость, последняя радость в жизни, — была мать. Эту радость отняли — отняли мать, единственную, которая связывала с жизнью, единственную, к которой можно было прильнуть, падая на дно.

Угасла радость, но, угасая, оставила жгучую скорбь.

На свободе я жила без матери и лишь изредка мысленно обращалась к ней.

Но тогда у меня была родина, была деятельность, были привязанности и дружба, было товарищество.

А теперь? Никого. Ничего.

И мать — эта последняя потеря, потеря последнего — стала как бы символом всех потерь, великих и малых, всех лишений, крупных и мелких.

Никогда в сознании у меня не рождалось сожаления, что я выбрала путь, который привел сюда. Этот путь избрала моя воля — сожаления быть не могло.

Сожаления не было, а страдание было.

Никогда в сознании у меня не рождалось сожаления, что на мне не тонкое белье и платья, а грубая дерюга и халат с тузом на спине.

Сожаления не было, а страдание было.

В сознании была только мать, одна мать, одна, все застилающая скорбь разлуки с ней. Но эта скорбь поглощала, воплощала в себе все страдания, все скорби: скорбь раздавленных и оскорбленных стремлений духа и скорбь угнетенных и униженных привычек плоти.

И скорбь, символизированная в образе матери, приобретала едкую горечь всех потерь, всех лишений, ту непреодолимую силу, которая дается чувству всем тем, что, не доходя до сознания, кроется в темных глубинах подсознательного.

Затемненной душе грозила гибель.

Но когда — еще немного, и возвращаться было бы поздно — внутренний голос сказал; «Остановись!» — это сказал мне страх смерти. Смерть казалась желанной, она сплеталась с идеей мученичества, понятие о святости которого закладывалось в детстве традициями христианства, а затем укреплялось всей историей борьбы за право угнетенных.

Остановил страх безумия, этой деградации человека, унижения его духа и плоти.

Но остановиться значило стремиться к норме, к душевному выздоровлению».

Можно говорить, что расчистка пространства собственной души напоминает порою торг, порою старательно маскируется, но все равно: сожаление близко к раскаянию, страдание — к искуплению.

И хотя лукавые параллели — дескать, «идеи христианства, которые с колыбели сознательно и бессознательно прививаются всем нам, и история всех идейных подвижников внушают… отрадное сознание, что наступил момент, когда делается проба человеку, испытывается сила его любви и твердости его духа как борца за те идеальные блага, завоевать которые он стремится не для своей преходящей личности, а для народа, для общества, для будущих поколений»… — мешают сделать следующий шаг, внимательный читатель может проследить, как образуются в воспоминаниях Веры Николаевны Фигнер лакуны, где горделивое отрицание Бога, если и не перестает действовать, то становится настолько осмотрительным, что скорее его можно принять за утверждение.

«Приезжал неотесанный солдат, грубый, вызывающий фон Валь, начальственным тоном обращавшийся, однако, больше к чинам тюремной администрации, чем к нам. У меня в камере этот добрый христианин обратил внимание на отсутствие иконы и спросил смотрителя, почему ее нет.

— Заключенные снимают их, — объяснил тот.

Не желая входить в пререкания, я промолчала: икону сняли жандармы и, должно быть, унесли к себе на дом, видя, что мы не молимся перед ними».

Эта сцена явно корреспондируется с рассказом А.В. Амфитеатрова о Германе Александровиче Лопатине, который снял со стены камеры икону, повешенную здесь по ходатайству престарелой княгини М.А. Дондуковой-Корсаковой, расколол ее и «выбросил… в единственное место, куда имеет возможность выбросить ненужное узник одиночной камеры».

Впрочем, о поступке Г.А. Лопатина мы еще поговорим, а сейчас отметим, что Вере Николаевне Фигнер, которая тоже была способной на сильные поступки — одно только срывание погон с надзирателя чего стоит! — такое кощунство и в голову не могло прийти.

Разумеется, народовольческой бесовщине никак не могло понравиться, что в захваченной душе образуются какие-то участки, где недействительна их черная власть.

13 января 1903 года, когда число узников Шлиссельбурга сильно сократилось[54], Вере Николаевне Фигнер предложено было решить, что для нее важнее.

«Я сидела спокойно в своей камере и не подозревала, что тяжелой поступью ко мне идет судьба…

Топот ног послышался в коридоре, стукнули затворы двери, щелкнул замок, и ко мне вошел комендант с жандармами.

Подняв немного руку и театрально возвысив голос, он с расстановкой произнес:

— Государь император… внемля мольбам матери… высочайше повелел каторгу без срока заменить вам каторгой двадцатилетней.

И, помолчав, прибавил:

— Срок кончается 28 сентября 1904 года.

При словах «государь император», произнесенных с особо важной интонацией, я подумала: запоздавшая кара за «погоны», и это было бы лучше, чем то, что я услыхала дальше.

Я стояла ошеломленная. Думая, что тут какое-то недоразумение, потому что, зная мои взгляды, мать не могла, не должна была просить о помиловании, я задала нелепый вопрос:

— Эта общая мера или относится только ко мне?

— Только к вам, — с резким неудовольствием буркнул комендант…»

По-прежнему стояли белые стены крепости и речные воды по-прежнему монотонно набегали на плоские берега.

Зато внутри Веры Николаевны теперь все полыхало от возмущения: прошение матери перечеркнуло все ее страдания и муки.

«С горьким чувством постучала я товарищам о свалившемся на меня несчастье, потому что несчастьем для меня было помилование.

Откуда оно свалилось на меня? Как могла мать, моя твердая, мужественная мать, «молить» о пощаде для меня?

Без слез, без хотя бы мимолетной слабости она проводила в Сибирь одну за другой двух дочерей, а когда прощалась со мной, не она ли дала мне слово не просить никаких смягчений для меня?..

Обращением к царской милости мать нарушила мою волю: я не хотела милости; я хотела вместе с товарищами-народовольцами исчерпать до конца свою долю. Теперь, не спросив меня, без моего ведома и согласия мать ломала мою жизнь. Можно ли оскорбить сильнее! Как могла она поступить так? Она, так уважавшая чужое убеждение, чужую личность и меня учившая тому же уважению. Так грубо, так произвольно ломать чужую жизнь! Так разбивать в куски чужую волю!..

Через три дня объяснение пришло.

Писала мать, писала прощальное письмо: она при смерти… три месяца, как не встает… два раза делали операцию.

Операцию рака, прибавляли сестры».

Письмо пришло вовремя.

Вера Николаевна была уже готова на разрыв с матерью, она уже готовила для нее «горькие упреки и презрительные укоры».

И это письмо могло оказаться последним письмом, которое застанет мать в живых.

«Жестокое сердце смирилось.

Не упреки и укоризны — все прегрешения мои против матери, когда-либо в прошлом сделанные, встали в памяти. Встало и все добро, которое она для меня сделала…

Много, много дала она мне.

А я, что дала ей я, сначала отрезанная ранним замужеством, а потом революционной деятельностью и ее последствиями? Одни только огорчения; и мало ли их было! Невнимание, эгоизм, свойственный молодости по отношению к родителям, непонимание… резкое слово, неприятная улыбка, крошечный укол молодого задора… Все, все вспоминалось и кололо проснувшуюся память. Ничего, решительно ничего не дала я ей во всю мою жизнь.

Теперь наступил день расчета: оставалось пасть на колени в раскаянии и в признательности за все, что она для меня сделала, упасть и, облив горячими слезами дорогие руки, просить прощения…

И я просила.

Ответом были незабываемые слова: «Материнское сердце не помнит огорчений»…»

5

«Яко не имамы дерзновения за премногия грехи наша… — повторяем мы слова молитвы. — Много бо может моление матернее ко благосердию Владыки…».

То, что сделала для Веры Николаевны Фигнер ее умирающая мать, — еще одно подтверждение незыблемой истинности этой молитвы.

Она не дождалась освобождения дочери, она сделала все, чтобы спасти ее душу, и ушла из жизни, потому что больше уже ничего не держало ее на этой грешной земле.

Глубоким и ясным светом обращенной к Богу молитвы матери окрашены эти страницы воспоминаний Веры Николаевны.

«После известия о смерти нервное напряжение оборвалось; наступил полный упадок сил — одно из тех состояний, когда не хочешь ни видеть, ни слышать, ни говорить; когда голоса нет, слов нет, ничего нет — только непобедимая слабость тела и летаргия души.

…Прошел декабрь, прошел январь, наступил март.

Март был на этот раз совсем необыкновенный для петербургских широт. Дни были голубые, всегда ясные; солнце грело необычайно сильно. Целыми часами на воздухе я лежала на примитивном ложе, которое устроил заботливый товарищ в огороде. Никто меня не трогал; кругом под безоблачным весенним небом стояла тишина; солнце бросало горячие лучи; дремали усталое тело и уставшая душа.

В феврале передали неотданное раньше письмо сестер. Они писали, что всей семьей проводили мать в Никифорово и там схоронили ее, как она того желала.

9 марта я писала ответ:

«Дорогие! Не буду писать вам о мамочке, ни о моем настроении: зачем дергать вам нервы! Печаль и усталость вполне определяют его. Печаль — потому, что ведь в течение 21 года она была центром моих чувств. Усталость — потому, что целый год я стояла перед ее открытой могилой, в постоянной тревоге, волнении и опасениях.

Мне утешительна мысль, что вы проводили ее вплоть до крайнего предела, возможного для человека, и что она лежит не в Петербурге, где было бы так холодно и неуютно, а в Никифорове, которое она так любила и которое для всех нас дорого было, а теперь стало еще дороже, еще милее. Я всегда почитала счастьем для человека иметь заветное местечко, с которым связан воспоминаниями детства, где впервые полюбил простор небес и полей, где совершались разные семейные события и где спят близкие умершие.

Часто я думаю о вас и воображаю, как вы ехали в Никифорово, и эти мысли всегда вызывают у меня слезы. И быть может, именно в эту ночь, которую вы напролет ехали, я видела тот сон, который произвел на меня такое глубокое впечатление.

Мне снилось, что мы, сестры, вчетвером едем в санях по совершенно черной, обнаженной от снега земле и проезжаем по селу, то поднимаясь в гору, то спускаясь под гору; мимо идут ряды прекрасных изб, и везде сделаны отлогие каменные спуски для пешеходов и стоят скверы с деревьями, на которых нет зелени, и видны беседки с золотыми крышами. А в середине на холме возвышается белый храм, каменная громада, скорее напоминающая монастырь, с множеством изящных золотых куполов. А когда я посмотрела вверх, то увидела над храмом и над всем холмом висящий над ними на небе хрустальный балдахин, поразивший меня своей красотой и почему-то напомнивший северное сияние. Когда же мы выехали из селения, то перед нами разостлалось безбрежное поле, покрытое молодыми зеленями, и над ними голубое небо и горячее солнце. И не знаю, почему мне вспомнилась когда-то виденная картинка: идут усталые путники, а впереди, вдали, словно висят в облаках, виднеются легкие очертания города, а надпись гласит: «Града господня взыскующие», и с этой мыслью, в каком-то особенном настроении я проснулась».

В своих воспоминаниях В.Н. Фигнер достаточно едко иронизировала по поводу «душеполезных» рассказов Ивана Павловича Миролюбова (Ювачева), но сейчас она словно бы оказалась в их наполненном чудесами пространстве…

«По прошествии нескольких дней моя дверь неожиданно отворилась.

На пороге стояла довольно высокая, полная дама. Красивые седые волосы обрамляли старое, с правильными чертами, породистое лицо цвета светло-желтого воска. Две вытянутые руки простирались ко мне, и грудной, задыхающийся, старческий голос произносил:

— Вера Николаевна! Вера Николаевна! Сколько раз я стремилась к вам…

Это было словно видение, жуткое, страшное…

Совершенно безумная мысль, что это — моя мать, которую я не видала уже 20 лет и которая уже умерла, не дождавшись моего выхода, заставила трепетать все фибры моей души и тела. И когда теплые руки Марии Михайловны прижали мою голову к ее груди, я вне себя разрыдалась.

Почему она напомнила мне мать, потеря которой еще так болезненно владела мной? Мать могла походить на нее — этого было достаточно…

Я не могла успокоиться… Мария Михайловна только гладила мои волосы, а я плакала и могла только лепетать:

— Как могли вы прийти к нам? Как могли вы пробраться к нам? Сюда входят, но не выходят!..

А Мария Михайловна со светлой улыбкой на прозрачно-желтом лице, ласково блестя выразительными серыми глазами, растроганным голосом говорила:

— Я хочу со всеми вами делить одну долю — вашу долю; я хочу жить вместе с вами в тюрьме и подчиняться всему тому, чему вы подчиняетесь… Я просила дать мне камеру, и еще буду просить об этом… А пока мне предлагают поселиться в крепости у коменданта: он такой добрый, славный!

О, милая Мария Михайловна!

Как трогательно было это заявление, ее желание делить нашу долю! Какое детски-чистое, наивное представление о возможном и невозможном! Она была вся тут: с ее верой в доброту людей, верой, что если совершается зло и на свете есть жестокость, то лишь бессознательные, по неведению, а стоит только объяснить, рассказать кому следует, — и все будет по-хорошему, по-божески.

Но не у коменданта поселилась Мария Михайловна, а в городе.

Трогательно было слышать от нее, этой аристократки по рождению и положению в обществе, что она сняла какую-то комнатушку у женщины, ничего не умеющей делать, что ей при ее слабом здоровье и 76-летнем возрасте приходится питаться плитками шоколада и сухим печеньем и что на воскресенье она уезжает в Петербург к сестре, чтобы немножко откормиться.

Услыхав об этом, мы стали при посещениях Марии Михайловны приносить ей произведения наших огородов: огурцы и всевозможные ягоды с кустов, разведенных нами. Эти маленькие приношения всегда принимались с самой привлекательной благодарностью не ради них самих, а как выражение нашего внимания и ласки…

В ветер, дождь и бурю на лодке она переправлялась из города на наш остров и, посетив того или другого из нас (обыкновенно двоих), в сумерки возвращалась домой одна, проходя по пустынным улицам захолустного уездного городишки.

В этой старости, старости тела и молодости души, игнорирующей физическую усталость и материальные неудобства во имя луча теплой любви, который она хотела принести нам, было так много умилительного и человечно прекрасного, что чаровало нас в нашем застывшем, окоченелом существовании.

С первых же встреч было ясно, что княжна — человек совершенно не от мира сего… Религиозная идея одна безраздельно царила в уме княжны. По ее рассказам, еще в детстве она задумывалась над участью заключенных в тюрьму и строила планы об облегчении их участи. Тяжкая болезнь, приковавшая ее к постели в период, когда формируется женщина, кажется, положила первое начало ее религиозной экзальтации. Молодая девушка решила, что никогда не выйдет замуж и посвятит свою жизнь делам любви и милосердия. Она отказалась от наследства, выговорив лично для себя крошечную годовую ренту в 600 рублей и отдав остальное в пользу общины сестер милосердия, основанной ею в Порховском уезде, с больницей для сифилитиков. Мария Михайловна рассказывала мне, что она посещала уголовных преступников, убийц и безвестных бродяг в Литовском замке и проституток в Калинкинской больнице. Ей приходилось выслушивать порою площадную брань, богохульство и выносить потоки грязи… Но лаской и теплым обращением, любезным вниманием к нуждам озлобленных людей, поносивших ее, она в конце концов покоряла сердца… Под ее влиянием закоренелая жестокость смягчалась, и не один человек, измученный жизнью и преследованиями, умирал, как она говорила, в мире с Богом, с людьми и с собой»…

6

Когда мы говорим, что при появлении княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой в камере Веры Николаевны Фигнер «матерь-командирша» словно бы оказалась в наполненном чудесами пространстве рассказов Ивана Павловича Миролюбова (Ювачева), надобно сразу оговориться, что Мария Михайловна отправилась в Шлиссельбург в буквальном смысле из рассказов Ювачева.

«Мое знакомство с Марией Михайловной произошло в начале 1902 года, — рассказывал он сам. — Однажды в небольшом кругу ею приглашенных лиц я рассказал об условиях пребывания заключенных в Шлиссельбургской тюрьме.

Княжну более всего в моем рассказе поразило, — как это можно, чтобы в христианском государстве не позволяли заключенным ходить в церковь на богослужение!»

Мария Михайловна отправилась тогда к министру внутренних дел Вячеславу Константиновичу Плеве и попросила разрешить ей посещение узников Шлиссельбурга.

— Еще никто и никогда не обращался к ним со словом любви… — сказала она. — Быть может, сердца их смягчатся и они обратятся к Богу.

— Возможно, что вы и правы… — подумав, сказал министр.

Попасть в Шлиссельбургскую тюрьму тогда было невозможно, сюда не пустили даже Льва Толстого, собиравшего материал к роману «Воскресение», но Мария Михайловна не за впечатлениями и рвалась на «остров мертвых».

Ей удалось невозможное…

Благодаря ее хлопотам в Шлиссельбурге началась постройка тюремной церкви.

Веру Фигнер Мария Михайловна выделила из тринадцати узников не только потому, что она была безусловным лидером. С Верой Николаевной княжну связало желание сделать из нее свою преемницу.

Разумеется, желание это сразу натолкнулось на ожесточенное сопротивление вроде бы помягчевшей после кончины матери народоволки.

«Можно было не разделять ее религиозных убеждений, но нельзя было не чувствовать уважения к ее искренности и не остановиться с почтением перед поглощением в ней решительно всех интересов личности сферой жизни духовной, — вспоминал В.Н. Фигнер. — Как характер, как личность Мария Михайловна была обворожительна. Способность жить ради одной идеи, всецело отдаваться ей не может не производить впечатления, не привлекать тех, кто приходит в соприкосновение с обладателями такой способности. Именно эту последнюю я и оценила всего более в этой необыкновенной женщине, которая заслуживала бы обширной и всеисчерпывающей биографии.

Невозможно было скрыть от себя: в лице княжны Дондуковой-Корсаковой, с одной стороны, и нами — с другой, сталкивались два непримиримых миросозерцания. Она — невеста Христова, витающая в небесах и думающая лишь о спасении души ближнего своего для царствия небесного… Мы — дети земли, дети скорбей и страданий земных, душу отдающие за то, чтобы на грешной земле жилось лучше… Она — глашатай мира, враг насилия, отступающая в ужасе пред пролитием крови, будет ли это на уличной баррикаде или в единоличной схватке террориста с врагом, будет ли это, наконец, на эшафоте. И мы — бунтари-революционеры, не останавливающиеся перед поднятием меча, — мы, находившие моральное оправдание себе в том, что бросаем палачу и свою голову… Полная противоположность: вера в личного Бога, в чудо, религиозная экзальтация, чующая ночью подле себя, среди обыденной прозы присутствие Христа и наступление дня катастрофы страшного суда… и мы — позитивисты, рационалисты, видящие Бога в идее добра или всюду распространенного начала жизни».

Но не так проста была и старушка-княжна.

Как вспоминает Вера Николаевна, при визитах Марии Михайловны ей приходилось быть постоянно начеку.

«Надо было напряженно следить за тем, чтобы разговор не перешел на религиозную тему; надо было осторожно направлять его в какую-нибудь иную сторону. В противном случае собеседница быстро подхватывала нить, и начиналась какая-то сбивчивая, мистического содержания речь, которую неделикатно было прерывать и вместе с тем неудобно выслушивать без возражений: ведь молчание так легко было принять за одобрение или согласие… Боязнь оскорбить религиозное чувство искренне верующего человека и опасение поступиться чем-нибудь своим создавали напряженную атмосферу, действующую на нервы. Являлось недовольство либо собеседницей, либо собой, и неловкость положения так тяготила, что нередко перевешивала восхищение человеком».

Забегая вперед, скажем, что Мария Михайловна не оставила своих попыток превратить Веру Николаевну Фигнер в свою преемницу и когда та покинула Шлиссельбург.

Она посещала ее в Петропавловской крепости, приезжала к ней в ссылку в посад Неноксу, Архангельской губернии.

Преследовала она при этом, как говорила Вера Николаевна, всю ту же цель — уловить ее душу.

И хотя вроде бы, по воспоминаниям В.Н. Фигнер, ничего не получилось из этих попыток и они разошлись с М.М. Дондуковой-Корсаковой, «чуждые друг другу по мировоззрению и духовным стремлениям», но, по воспоминаниям узников советского ГУЛАГа, выходит, что усилия княжны не остались бесплодными.

До конца жизни Вера Николаевна Фигнер занималась организацией помощи заключенным, обивала, подобно княжне Марии Михайловне, пороги партийных функционеров с просьбами освободить невинных или сократить им срок…

Впрочем, это уже из другой жизни, а итог двум десятилетиям пребывания В.Н. Фигнер в Шлиссельбурге подвел митрополит Антоний, который по просьбе все той же княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой посетил крепость.

7

Он вошел в тюремную камеру «высокий, статный, в белом клобуке, еще увеличивавшем рост, — в клобуке, где на белом поле красиво сверкал большой бриллиантовый крест. Белый клобук прекрасно оттенял здоровый, умеренный румянец лица с чисто русскими, немного расплывшимися от возраста чертами. А блеск бриллиантов как будто мягко отражался в серо-голубых приветливых глазах. Наружный вид был в высшей степени привлекательный и приятный».

Просто, не ожидая, что Вера Николаевна подойдет под благословение, он протянул ей руку для пожатия.

— Вы, кажется, давно в заключении? — спросил он и после первых фраз перешел к. главному.

— Вы ведь не верите в личного Бога… Но неужели никогда в трудные минуты ваша мысль не обращалась к небу и вы не искали утешения в религии?

Вера Николаевна была готова к этому вопросу и ответила, что в трудные первые годы заточения ей казалось, будто на земле для нее ничто уже не существует, что она отрезана от всего и всех и брошена в безнадежное, безбрежное одиночество, в котором ни одна человеческая душа не услышит ее голоса и не скажет слова сочувствия.

— В эти трудные первые годы, — сказала Вера Николаевна, — я с тоской думала о том, зачем я потеряла веру! Зачем для меня не существует некто, который все видит и всех слышит? Мне страстно хотелось, чтобы этот некто, этот всеведующий ведал то, что переживает моя душа; чтобы он, этот вездесущий, присутствовал и здесь, в моем одиночестве… Если никто не слышит, не может слышать, пусть услышит он!

— Но что же в таком случае поддерживало вас во все эти долгие годы? — спросил митрополит.

— Как что? Меня поддерживало то самое, что двигало и на свободе. Я стремилась к общественному благу, как его понимала. В мою деятельность я вкладывала все силы и шла без страха на все последствия, которыми грозит закон, охраняющий существующий строй… Когда же наступила расплата, то искренность моих убеждений я могла доказать только твердым принятием и перенесением всей возложенной на меня кары…

Как пишет Вера Николаевна в воспоминаниях, эти слова растрогали митрополита.

«Он поднял кверху мягко блестевшие голубые глаза и с чувством тихо проговорил:

— Как знать! Быть может, те, кто верует, как вы, а не другие, спасутся!»

В этих словах митрополита Антония нет признания правоты собеседницы, это слова сочувствия, брошенные в пучину отчаяния и гордыни, как последняя надежда.

Это слова, которые способны спасти погибающую душу…

И, видимо, в глубине души Вера Николаевна понимает это, но отчаяние гордыни снова захлестывает ее.

— Вы скоро покидаете эти стены… — сказал митрополит, поднимаясь. — Чего пожелать вам?

— Пожелайте найти плодотворное дело, к которому я могла бы прилепиться, — отвечает Вера Николаевна.

— А вы не исполните ли мою просьбу? Осените себя крестным знамением…

— Нет! — сказала Вера Николаевна — Это было бы лицемерием.

— Так позвольте мне перекрестить вас?

— Нет!

Митрополит молча, поклонился и вышел из камеры.

Что это было?

Вера Николаевна, оставшись одна, и сама не могла понять, что произошло. В своих воспоминаниях она пытается скрыть свой ужас перед тем, что она совершила, запутавшись в привычных лукавых параллелях и сопоставлениях.

«Последняя сцена сильно взволновала меня.

Зачем он предложил мне эти вопросы? Ведь я не могла ответить иначе! Разумеется, я произвела на него самое неприятное, жесткое впечатление, а между тем он мне так понравился… Но разве могло быть иначе? Боярыня Морозова пошла в ссылку и на голодную смерть из-за двуперстного знамения, а теперь, хотя дело не шло об исповедании веры, неужели я могла покривить душой и играть комедию из боязни не понравиться духовной особе?»

Но ужас продолжает жить в бесстрашной «матери-командирше», и этот очистительный ужас не оставляет ее до последнее минуты пребывания в Шлиссельбурге.

«Несколько шагов еще — и тюрьма, в которой остаются товарищи, скроется из глаз. Но я не оборачиваюсь — боюсь обернуться: хочется во что бы то ни стало сдержать свои чувства.

За воротами, направо, лежит Ладожское озеро. Нисходящее солнце освещает его, и в отраженных лучах оно блестит, ослепительное, как ртуть, наполняющая широкое, плоское блюдо.

Впереди небольшого мыса, которым кончается остров, темнеет Нева, и ее воды, покрытые мелкой рябью, отливают свинцовым блеском. Посреди течения маленький белый пароход стоит неподвижно, а на другом берегу в нежно-розовой дымке смутно выявлены очертания селения.

Все красиво. Я сознаю эту красоту, но не чувствую ее, не радуюсь ей, не восхищаюсь и сама дивлюсь, что остаюсь холодной и только наблюдаю.

Солнце стоит на свободном, ничем не ограниченном горизонте. Ну, так что же!

Темная полоса облаков протянулась на запад.

«Какой акварельной краске соответствует цвет этого облака? — размышляю я и определяю: — Neutral Tinte[55]».

Вглядываюсь в целое — в уме встает вопрос: какую иллюстрацию в «Ниве» воспроизводит этот ландшафт?..

В катере в сопровождении смотрителя и жандармов я подъезжаю к пароходу: на нем не видно ни души.

«Полундра», — читаю и запоминаю я его название».

Глава седьмая. Человек, ушедший на Луну

В Шлиссельбурге я иногда, по вычислениям, делала верст 10 в день, а всего прошла там столько, что почти обошла Землю по экватору, а Морозов так почти дошел до Луны.

Вера Фигнер

Среди журналистов, пытающихся объяснить секрет долгожительства таких шлиссельбургских узников, как Николай Александрович Морозов, время от времени возникает легенда о колдовском свитке еврейских мудрецов, который якобы принес в Шлиссельбург майор Валериан Лукасинский.

Сторонники этой легенды вспоминают, что Лукасинский последние годы своего заключения провел в камере номер семь Старой тюрьмы, и сюда же, когда седьмая камера была превращена в карцер, будто специально напрашиваясь на ужесточение своего режима, упорно стремился попасть Н.А. Морозов. Возможно, предполагают сторонники легенды, Лукасинский устроил в своей камере тайник и каким-то образом передал его секрет Николаю Александровичу.

Подыгрывая авторам этой легенды, можно предположить, что тайна свитка была передана по масонским каналам, ведь сам Валериан Лукасинский еще в мае 1819 года создал организацию «Национальное масонство»[56] и был магистром ложи «Рассеянный мрак», а Николай Морозов, тоже не чуждавшийся масонских идей, в 1908 году стал членом-основателем санкт-петербургской ложи «Полярная звезда».

Однако и эта прочная масонская рама не способна укрепить легенду о колдовском свитке.

И дело не только в том, что отсутствуют какие-либо серьезные доказательства существования в Шлиссельбурге свитка еврейских мудрецов сама судьба Николая Александровича Морозова, если внимательнее приглядеться к ней, оказывается загадочней, чем любой волшебный свиток.

1

Террорист-народник Николай Александрович Морозов терроризму был обязан самим своим рождением…

В «Автобиографии», написанной в 1926 году для Энциклопедического словаря Гранат, он рассказал, что отец его, Петр Алексеевич Щепочкин, был помещиком, а мать, Анна Васильевна Морозова, — крепостной крестьянкой, которую отец впервые увидел проездом через своё имение в Череповецком уезде Новгородской губернии.

Петр Алексеевич только лишь окончил тогда кадетский корпус и был едва достигшим совершеннолетия юношей, так что родители наверняка бы положили разумные пределы его романтическому увлечению.

Но этого не случилось, ибо и отец, и мать юноши Щепочкина (дед и бабушка будущего народовольца Морозова) уже были «взорваны своим собственным камердинером, подкатившим под их спальную комнату бочонок пороха».

Пользуясь образной системой самого Николая Александровича, заменяющей в его научных трудах логическую аргументацию и опытные исследования и позволяющей связывать прихотливоизменчивые очертания грозовых облаков с пророческими образами Апокалипсиса, легко можно связать «романтический» поступок камердинера с предпринятой в Зимнем дворце попыткой Степана Халтурина и говорить о том, что террористический акт не только обусловил появление Морозова на свет, но и предопределил его дальнейшую судьбу.

Рос Николай Александрович впечатлительным мальчиком.

«Под влиянием рассказов моей деревенской няньки, происходивших большею частью в длинные зимние вечера или при уединенных прогулках, весь мир начал представляться мне в раннем детстве в виде круглого диска — Земли, — прикрытого стеклянным колпаком-небом, на вершине которого стоял трон, а на троне Бог, высокий седой старик с длинной белой бородой, всегда окруженный прославляющими его и преклоняющимися перед ним ангелами и святыми. Звезды были восковыми свечами, горевшими по ночам на этом прозрачном своде, и каждая из них была человеческой жизнью. Звезда догорала и падала вниз с неба, когда соответствующая ей человеческая жизнь угасала на земле.

Неодушевленных предметов не было совсем: каждое дерево, столб или камень обладали своею собственною жизнью и могли передавать друг другу свои мысли. Листья деревьев переговаривались друг с другом шелестом, волны — плесканьем, а облака, играя, гонялись друг за другом и неслись на крыльях ветра вдаль, к какой-то неведомой и им одним известной цели, принимая на своем пути формы всевозможных животных и их отдельных членов»…

Читать Николай Александрович выучился под руководством матери, которая хотя и отличалась любовью к книгам, но образования не получила и хаотическую бессистемность чтения отчасти сообщила и сыну.

Найдя в библиотеке отца два курса астрономии, юный Николай Морозов очень заинтересовался этим предметом и прочёл обе книги, хотя и не понял их математической части.

Впрочем, астрономия была не единственным его детским увлечением.

Разыскав в книгах отца «Курс кораблестроительного искусства», он заучил всю морскую терминологию и начал строить модели кораблей, которые пускал плавать по лужам и в медных тазах, наблюдая действие парусов.

К жизни в отцовском имении Борок Мологского уезда, Ярославской губернии относятся и первые научные наблюдения будущего почетного академика…

«Однажды, приблизительно в половине августа, я возвращался домой из леса, прилегающего к берегу Волги. Солнце уже сильно склонилось к западу и светило мне прямо в лицо, а под ним на горизонте поднималась и быстро двигалась навстречу мне грозовая туча. Я торопился поспеть домой до ливня, но надежды было мало. Солнце скоро скрылось за тучей, и наступил тот особенный род освещения, который всегда характеризует приближение грозы. Все, на что ни падала тень от тучи, сейчас же принимало особенный мрачный колорит, и вся природа, казалось, замерла в ожидании чего-то странного и необычайного.

Я уже не помню, долго ли продолжалось все это, потому что я о чем-то замечтался. Но вдруг я остановился, как вкопанный, выведенный из своей задумчивости резкой и неожиданной переменой в освещении окружающего ландшафта и поразительной картиной в облаках. Солнце вдруг выглянуло в узкое отверстие, как бы в пробоину какой-то особенной тучи, состоящей из двух слоев, наложенных один на другой. Контраст окружающей меня местности, освещенной одним этим пучком параллельных лучей, с отдаленными, покрытыми зловещею тенью, частями ландшафта был поразительный. Для того чтобы понять, что это была за картина, нужно самому ее видеть в природе или, по крайней мере, на картине, писанной гениальным художником, потому что всякое описание бессильно.

Благодаря тому, что пробоина в тучах двигалась мимо солнца, оттенки его блеска быстро изменялись. Солнце казалось совсем живым лицом разгневанного человека, старающегося просунуть свою голову между двумя слоями тучи для того, чтобы посмотреть, что творится на земле. Это сходство с живой человеческой головой дополнялось еще тем, что верхний край узкого отверстия в свинцово-сизых тучах, освещенный сзади солнечными лучами, принял вид густой шевелюры снежно-белых волос над разгневанным ликом солнца, а нижний край образовал под ним как бы воротник меховой шубы, такого же снежно-белого цвета, закутывавший его подбородок, а поперек солнечного диска легло, темной чертой, продолговатое облако, представляя собой что-то вроде двухконечного древнего кинжала, который солнце держит у себя во рту.

Несомненно, что эта кажущаяся пробоина в тучах была лишь перспективным явлением, простым расширением узкого промежутка между двумя слоями грозовой тучи, лежащими один над другим. Узкая и в обычных условиях совершенно незаметная отслойка продолжалась в облаках и далее в обе стороны несколькими сужениями и расширениями, так как косые лучи солнечного света, проходя сзади в соседние расширения, образовали по обе стороны хмурящегося солнца несколько светящихся пунктов, как бы пламя нескольких горящих факелов, поставленных направо и налево от гневного солнечного лица.

Все это было так внезапно, так полно какой-то своей собственной жизни и движения, что, как мне ни смешно сознаться, но я несомненно испугался и был готов спросить с суеверным страхом:

— Что такое случилось? Что тебе нужно?

Явление это, которое в буквальном смысле слова воспроизведено в первой главе Апокалипсиса, продолжалось не более минуты. Солнце медленно передвигалось за нижний край отверстия, принимая от постепенно помрачавших его промежуточных паров все более и более хмурый зловещий вид. А затем на месте солнца остался лишь огромный факел светлых лучей посреди ряда других таких же пучков золотистого света… Через полчаса налетела буря, а что было далее, я уже не помню.

Другой раз, когда я вышел в средине грозы, в промежутке между двумя ливнями, на открытое место, чтобы посмотреть на движение и формы туч этого периода, я увидел на лазури отчасти прояснившегося неба, очень высоко вверху, но несколько к юго-востоку, длинный ряд снежно-белых облаков, свернутых спиралями в виде охотничьих рогов. Они быстро неслись друг за другом, обозначая этим путь крутившегося вверху урагана, и вся их спираль представляла, очевидно, центры вращения соответственных частей атмосферы, где вследствие внезапного разрежения воздуха выделялись легкие водяные пары. Но внизу невольно казалось, что по небу летит вереница невидимых ангелов, трубящих среди грозы…

Когда же я через некоторое время снова вышел посмотреть, то увидел высоко на севере другую, не менее поразившую меня картину. Три больших беловатых облака, занимавшие всю верхнюю часть неба, приняли там формы настоящих огромных жаб, схватившихся друг за друга передними лапами и несшихся, как бы в диком танце, около самого северного полюса неба. Эта иллюзия танца в воздухе обусловливалась их криволинейными движениями и тем, что на пути они вытягивали то ту, то другую из своих лап и искривлялись самым уродливым образом. Но и это явление тоже продолжалось недолго, и через несколько минут все жабы распались на четыре отдельных облака, вроде кучевых»…

2

Бессистемный и случайный характер образования во время учебы Морозова в московской классической гимназии не только не был преодолен, но, кажется, оказался возведенным в принцип.

Увлекаясь естественными науками, гимназист Морозов накупил на толкучке научных книг и основал «тайное общество естествоиспытателей-гимназистов».

Уже с пятого класса он начал заниматься в зоологическом и геологическом музеях Московского университета, а порою, скинув гимназическую форму, посещал и университетские лекции.

Нет сомнения, что выдающиеся способности Морозова позволили бы ему успешно — в 1870–1871 году он уже числился в рядах вольнослушателей естественного факультета Московского университета — получить университетское образование, но тут восемнадцатилетнего Морозова захватило революционное движение. Привлекало оно своей романтической, полной таинственности обстановкой, а главное — возможностью «борьбы с царящим в России антинаучным мракобесием».

В девятнадцать лет Морозов начал издавать рукописный журнал, наполненный «на три четверти естественно-научными статьями, а на одну четверть стихотворениями радикального характера». Журнал этот, а следом и его редактор, попали в московский кружок «чайковцев», и так Морозов сблизился с революционерами.

«Моим первым революционным делом было путешествие вместе с Н.А. Саблиным и Д.А. Клеменцом в имение жены Иванчина-Писарева в Даниловском уезде Ярославской губернии, где меня под видом сына московского дворника определили учеником в кузницу в селе Коптеве».

Однако через месяц «сыну московского дворника» пришлось бежать в Москву, откуда он отправился распространять среди крестьян заграничные революционные издания теперь уже в Курскую и Воронежскую губернии.

Потом были хождения по Костромской губернии, где, несмотря на рано наступившую зиму, ночевали в овинах, на сеновалах, под стогами сена в снегу…

Возвратившись в Москву, Морозов участвовал в попытке Сергея Михайловича Степняка-Кравчинского освободить арестованного В.Ф. Волховского, но попытка эта не увенчалась успехом, и вместе с Кравчинским Морозов уехал в Петербург, а оттуда в Женеву участвовать в редактировании и издании революционного журнала «Работник».

12 марта 1875 года Н.А. Морозов был арестован при возвращении в Россию. Судили его на «процессе 193-х» и приговорили к 15 месяцам тюрьмы, которые оказались поглощены его трехгодичным предварительным заключением.

После освобождения под надзор полиции в феврале 1878 года, Морозов тотчас же ушел в революционное подполье и поехал сначала вместе с Верой Фигнер, Александром Соловьевым и Александром Иванчиным-Писаревым в Саратовскую губернию подготавливать тамошних крестьян к революции.

Однако перспектива деятельности в деревне уже не привлекала его, и после безуспешных попыток устроиться в деревне он возвратился в Петербург, чтобы вместе с Софьей Перовской, Александром Михайловым и Михаилом Фроленко ехать в Харьков освобождать Порфирия Войнаральского, которого должны были везти в центральную тюрьму.

Попытка эта произошла в нескольких верстах от Харькова, но успеха не имела.

«Мы спешно возвратились в Петербург, где мой друг Кравчинский подготовлял покушение на жизнь шефа жандармов Мезенцова, которому приписывалась инициатива тогдашних гонений. Мне не пришлось участвовать в этом предприятии, так как меня послали в Нижний Новгород организовать вооружённое освобождение Брешко-Брешковской, отправляемой в Сибирь на каторгу. Я там действительно все устроил, ожидая из Петербурга условленной телеграммы о ее выезде, но вместо того получил письмо, что ее отправили в Сибирь ещё ранее моего приезда в Нижний Новгород, и в то же почти время я узнал из газет о казни в Одессе Ковальского с шестью товарищами, а через день — об убийстве в Петербурге на улице шефа жандармов Мезенцова, сразу поняв, что это сделал Кравчинский в ответ на казнь.

Я тотчас возвратился в Петербург, пригласив туда и найденных мною в Нижнем Новгороде Якимову и Халтурина».

Рассказывал ли Николай Александрович Морозов Степану Николаевичу Халтурину о камергере-террористе, пособившем ему появиться на свет, неизвестно, но государя с семьей Степан Николаевич попытается порешить опробованным в имении Щепочкиных способом.

Бомба была заложена в помещении гауптвахты под парадной столовой второго этажа в то время, когда там должны были находиться Александр II и его семья. Но опять произошла счастливая для императора и для всей России случайность. Обед задержался, и, когда прогремел взрыв, в столовой никого не было.

Во дворце погас свет, комнаты заполнились густым едким дымом. В помещении главного караула стонали раненые солдаты. Всего пострадало 67 человек, 11 из них погибли.

На следующий день государь сказал, что Господь его спас еще раз, что необходимо искоренить зло, и он надеется, что народ ему поможет сокрушить крамолу. Затем, отменив все государственные мероприятия, Александр II отправился в лазарет лейб-гвардии Финляндского полка, а затем присутствовал на панихиде по погибшим…

3

Судя по «Автобиографии» Н.А. Морозова, раскол среди народовольцев произошел в ходе подготовки покушения Соловьева на Александра II. Тогда Георгий Плеханов и Михаил Попов запретили брать народовольческого рысака «Варвара» для помощи Александру Соловьеву.

«Возмущённые невозможностью использовать средства нашего тайного общества для спасения Соловьёва после его покушения на жизнь императора и видя, что он твёрдо решился на это, мы только доставили ему хороший револьвер. Я нежно простился с ним у Михайлова и отказался идти смотреть, как он будет погибать вместе с императором. Я остался в квартире присяжного поверенного Корша, куда обещал придти Михайлов, чтобы сообщить мне подробности; действительно, он прибежал часа через два и рассказал мне, что Соловьёв пять раз выстрелил в императора, но промахнулся и был тут же схвачен…

В ту же осень были организованы нашей группой три покушения на жизнь Александра II: одно под руководством Фроленко в Одессе, другое под руководством Желябова на пути между Крымом и Москвой и третье в Москве под руководством Александра Михайлова, куда был временно командирован и я. Как известно, все три попытки кончились неудачей, и, чтобы закончить начатое дело, Ширяев и Кибальчич организовали динамитную мастерскую в Петербурге на Троицкой улице, приготовляя взрыв в Зимнем дворце, куда поступил слесарем приехавший из Нижнего вместе с Якимовой Халтурин. Я мало принимал в этом участия, так как находился тогда в сильно удручённом состоянии, отчасти благодаря двойственности своей натуры, одна половина которой влекла меня по-прежнему в область чистой науки, а другая требовала как гражданского долга пойти вместе с товарищами до конца…»

В феврале 1880 года, после разгрома типографии, Морозов скрылся за границей.

На пути в Вену он узнал из немецких телеграмм о взрыве в Зимнем дворце, устроенном Степаном Халтуриным.

В Швейцарии Морозов урывками слушал лекции в Женевском университете, а кроме этого ездил в Париж и Лондон, где познакомился с Карлом Марксом.

Через год он надумал вернуться в Россию, но на границе был арестован.

На «процессе 20-ти», проходившем в феврале 1882 года, Николая Александровича Морозова приговорили к пожизненной каторге и заточили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости.

«Что я чувствовал в то время? — вспоминал Н.А. Морозов. — То, что должен чувствовать каждый в такие моменты, когда гибнут один за другим в заточении и в страшных долгих мучениях его товарищи, делившие с ним и радость и горе. Если б в это время освободила меня революционная волна, то я несомненно повторил бы всю карьеру Сен-Жюста, но умер бы не на гильотине, как он, а еще до своей казни от разрыва сердца. Я с нетерпением ждал этой волны, а так как она не приходила, то я без конца ходил из угла в угол своей одиночной камеры с железной решеткой и с матовыми стеклами, сквозь которые не было ничего видно из внешнего мира, то разрешая мысленно мировые научные вопросы, то пылая жаждой мести, и над всем господствовала только одна мысль: выжить во что бы то ни стало, назло своим врагам! И несмотря на страшную боль в ногах и ежеминутные обмороки от слабости, даже в самые критические моменты болезни я каждый день по нескольку раз вставал с постели, пытался ходить сколько мог по камере и три раза в день аккуратно занимался гимнастикой.

Цингу я инстинктивно лечил хождением, хотя целыми месяцами казалось, что ступаю не по полу, а по остриям торчащих из него гвоздей, и через несколько десятков шагов у меня темнело в глазах так, что я должен был прилечь.

А начавшийся туберкулез я лечил тоже своим собственным способом: несмотря на самые нестерпимые спазмы горла, я не давал себе кашлять, чтобы не разрывать язвочек в легких, а если уж было невтерпеж, то кашлял в подушку, чтоб не дать воздуху резко вырываться.

Так и прошли эти почти три года в ежедневной борьбе за жизнь, и если в бодрствующем состоянии они казались невообразимо мучительными, то во сне мне почему-то почти каждую ночь слышалась такая чудная музыка, какой я никогда не слыхал и даже вообразить не мог наяву; когда я просыпался, мне вспоминались лишь одни ее отголоски».

Видимо, отголоски этой чудной музыки и побудили Николая Александровича заняться научной ревизией склада облаков и облачных фигур, накопившихся в его голове[57].

Ревизия совместилась с чтением старинной Библии на французском языке, которую Николай Александрович решил изучить «как образчик древнего мировоззрения».

Начал он с Апокалипсиса, который до того времени ни разу не читал, поскольку «со слов Рахметова, в известном романе Чернышевского «Что делать?», считал эту книгу за произведение сумасшедшего».

И вот тут-то и осенило его.

Морозов вдруг подумал, что Апокалипсис весь состоит из смеси «астрологических соображений с чрезвычайно поэтическими описаниями движений и форм различных туч, которые видел автор Апокалипсиса в грозе, разразившейся 30 сентября 395 года над островом Патмосом в Греческом Архипелаге».

«Подобно ботанику, который узнает свои любимые растения по нескольким словам их описания, тогда как для остальных людей эти слова — пустые звуки, вызывающие лишь неясные образы, я с первой же главы вдруг начал узнавать в апокалипсических зверях наполовину аллегорическое, а наполовину буквально точное и притом чрезвычайно художественное изображение давно известных мне грозовых картин, а кроме них еще замечательное описание созвездий древнего неба и планет в этих созвездиях. Через несколько страниц для меня уже не оставалось никакого сомнения, что истинным источником этого древнего пророчества было одно из тех землетрясений, которые нередки и теперь в Греческом Архипелаге, и сопровождавшие его гроза и зловещее астрологическое расположение планет по созвездиям, эти старинные знаки Божьего гнева, принятые автором, под влиянием религиозного энтузиазма, за знамение, специально посланное Богом в ответ на его горячие мольбы о том, чтобы указать ему хоть каким-нибудь намеком, когда же, наконец, Иисус придет на землю.

Автор этой книги внезапно встал перед моими глазами, как человек с глубоко любящим сердцем и с чрезвычайно отзывчивой и поэтической душой, но исстрадавшийся и измученный окружавшим его лицемерием, ханжеством и раболепством современной ему христианской церкви перед «царями земными».

С первой же главы этот неизвестный Иоанн представился мне одиноко сидящим на берегу острова Патмоса и погруженным в грустные размышления. Он ожидал вычисленного им на этот день (по употреблявшемуся тогда Саросскому циклу) солнечного затмения и старался определить с помощью астрологических соображений время страстно желаемого им второго пришествия Христа, не замечая надвигающейся сзади него грозы. Но вот внезапный свет солнца, прорвавшийся в щелевидный промежуток между двумя несущимися одна над другой тучами, вдруг вывел его из забвения и, быстро повернувшись, он увидел то же самое разгневанное солнце, смотрящее на него из-за туч, которое раз видел и я…

Какое впечатление должна была произвести на него эта зловещая картина, появившаяся внезапно в тот самый час, когда он ожидал такого грозного для всех древних явления, как солнечное затмение, понять не трудно из его собственного описания.

А дело осложнялось затем другим, еще неизмеримо более страшным событием — землетрясением. Он в ужасе пал на колени, и все, что было потом, стало представляться ему сплошным рядом знамений, посланных для того, чтобы он записал и истолковал их так, как подсказывало ему «божественное вдохновение», т. е. тот порыв энтузиазма, с которым знакома всякая истинно-поэтическая душа, и который он считал за отголосок мыслей Бога в своей собственной душе».

4

Говорить о научном значении работы «Откровение в грозе и буре», задуманной Н.А. Морозовым в Алексеевском равелине и созданной в Шлиссельбургской крепости, нет нужды.

Справедливая оценка «Откровений» была дана сразу после публикации книги в статьях Н.П. Аксакова «Беспредельность невежества и Апокалипсис», Н.М. Никольского «Спор исторической критики с астрономией», трудах В.Н. Щепкина, В.Ф. Эрна, П. Астрова, П.А. Юнгерова. Критики единодушно отметили, что работе Н.А. Морозова «недостает самого главного: изучения предмета и научного метода».

Убедительно было доказано, что и само «гениальное» открытие: «По указанным в ней (книге Апокалипсис. — Н.К.) положениям планет в определенных созвездиях Зодиака я мог вычислить астрономическим путем, а следовательно и с безусловною точностью, что описанная здесь гроза пронеслась над Патмосом в воскресенье 30-го сентября 395 юлианского года. Вся книга, как стенографически точное воспроизведение картины неба, имевшей место только один этот раз за весь исторический период времени, была несомненно составлена по непосредственным заметкам этого же дня и ночи и окончательно написана в следующие затем дни, т. е. в начале октября того же года» — строится на зыбком песке предположений и допущений, а не на фундаменте доказанных фактов.

Не говоря уже о том, что нелепо сводить загадки Апокалипсиса к расшифровке средневекового астрологического языка, Морозов совершенно произвольно принял за небесные тела те существа, что упоминаются на страницах Апокалипсиса, и столь же произвольно трактовал видения Иоанна.

При этом, как подчеркивали критики, если отождествление коней с планетами[58], а всадников с созвездиями (притом именно с теми планетами и теми созвездиями, с которыми их отождествляет сам Морозов) — неверно, то все астрономическое построение его сразу рассыплется.

Поражало в работе Н.А. Морозова, как справедливо заметил В.Ф. Эрн, и то «высокомерие естественника, презирающего все другие науки, кроме естественных, отрицающего всякое их значение, только потому, что он с ними не знаком».

Столь же легко уязвимы для критики книги «Пророки» и многочисленные тома «Христа», сюжеты которых, по свидетельству самого Н.А. Морозова, сложились у него в Шлиссельбурге.

В этих работах Морозов пришел к весьма любопытному выводу, что никакого еврейского народа не было, а была лишь религиозная секта иудаистов, основанная во II веке Иудой-учителем… Римлян, впрочем, тоже не было, и до начала Новой эры на земле вообще царил каменный век. Потом человеку удалось изобрести колесо и топор, а во II веке появились папирусы и пергаменты, бронза и железо. В III веке была основана «латино-эллино-сирийско-египетская империя», которую историки по малограмотности своей ошибочно разделили на Египет, Грецию, Рим, Вавилон, Ассирию. В IV веке произошло «столбование» Василия (Иисуса Христа) и возникло христианство…

Хотя стараниями реаниматоров «новой хронологии» идеи Н.А. Морозова на протяжении последних десятилетий усиленно внедряются в сознание наших сограждан, но и на этом мы останавливаться не будем, поскольку для нас сейчас исторические труды Н.А. Морозова более интересны не своим результатом, а процессом достижения его.

Как сказано в «Автобиографии»: «В первое полугодие заточения в равелине нам не давали абсолютно никаких книг для чтения, а потом, вероятно благодаря предложению священника, которого к нам прислали для исповеди и увещания, стали давать религиозные.

Я с жадностью набросился на них и через несколько месяцев прошёл весь богословский факультет. Это была область, ещё совершенно неведомая для меня, и я сразу увидел, какой богатый материал даёт древняя церковная литература для рациональной разработки человеку, уже достаточно знакомому с астрономией, геофизикой, психологией и другими естественными науками.

Потому я не сопротивлялся и дальнейшим посещениям священника, пока не перечитал всё богословие, а потом (в Шлиссельбурге) перестал принимать его, как не представлявшего по малой интеллигентности уже никакого интереса, и тяготясь необходимостью говорить, что только сомневаюсь в том, что для меня уже было несомненно (я говорил ему до тех пор, что недостаточно знаком с православной теологией, чтобы иметь о ней свое мнение, и желал бы познакомиться подробнее)».

Мы специально выделили слова: «перестал принимать его».

Употребленные человеком, живущим в обществе, они свидетельствуют только о разборчивости этого человека. Другое дело, когда эти слова произносит «вечник», день за днем, месяц за месяцем, год за годом проводящий время в одиночной камере.

Чтобы отказаться в таких условиях пусть и от «малоинтеллигентного», но желающего общаться с тобою собеседника, требуется нечто большее, чем разборчивость и высокомерие.

Видимо, в какой-то момент, как это бывает с бесноватыми, нестерпимым стало для НА Морозова присутствие в камере священника.

Уже само приближение святынь начинало обжигать его.

И, конечно, это цена.

Та цена, которую платил «вечник» Морозов за свои якобы научные фантазии.

Происходили и другие странные перемены.

В августе 1889 года, когда охваченному навязчивыми идеями А.Н. Морозову предложили взвеситься, в нем оказалось всего 56 килограммов.

Зимою и этот вес начал уменьшаться.

«Я высчитал тогда, что если так продолжится, то ровно через полгода я обращусь в перышко и полечу к вам по воздуху».

Тут уже один только шаг оставался от окончательного психического расстройства к физической гибели…

5

От превращения в перышко, что должно было полететь над крепостными стенами древнего Шлиссельбурга, Николая Александровича Морозова спасло возвращение к естественным наукам, которые всегда более привлекали его и к которым он имел большие способности.

Это был воистину титанический труд, в котором заключено очень много таланта, еще больше отчаянно-дерзкой смелости и, конечно, бездна тяжелейшей работы. Николаю Александровичу приходилось не только проверять и обосновывать свои гипотезы, но и восполнять зияющие пробелы в собственных познаниях.

Созданные им в Шлиссельбурге книги: «Функция, наглядное изложение высшего математического анализа», «Периодические системы строения вещества», «Законы сопротивления упругой среды движущимся в ней телам», «Основы качественного физико-математического анализа», «Векториальная алгебра»[59] — с одинаковым успехом могут быть отнесены и к научным исследованиям, и к популяризаторским работам, и к учебному конспекту.

Так, например, и появилась работа «Функция. Наглядное изложение высшего математического анализа». Это изложение курса дифференциального и интегрального исчисления, который Н.А. Морозов собирался прочесть Сергею Иванову. Специально для этого он и написал труд, в котором выводил теоремы «очень наглядным и элементарным путём» и каждую иллюстрировал «подходящими законами природы»[60].

С годами, по мере смягчения режима в Шлиссельбургской тюрьме, Н.А. Морозов получил возможность пользоваться научными книгами по своему выбору и даже организовать в одной из камер небольшую химическую лабораторию, в которой, между прочим, обучал Михаила Васильевича Новорусского, подельника Александра Ульянова, изготовлять динамит.

Тогда стало легче с занятиями наукой, и некоторые из трудов, созданных Морозовым в Шлиссельбурге, действительно, имеют большое научное значение.

Выйдя из крепости, Н.А. Морозов опубликовал созданные в тюрьме работы: «Периодические системы строения вещества» и «Д.И. Менделеев и значение его периодической системы для химии будущего», и в конце 1906 года, после беседы с Д.И. Менделеевым, Петербургский университет присудил Н.А. Морозову степень почётного доктора наук по химии.

Разумеется, превращение проучившегося в университете всего один курс человека в почётного доктора наук — это не только признание научной ценности его работы, но еще и выражение глубочайшего уважения, которое университетская публика питала к народовольцам-террористам.

Точно так же, как и превращение «незаконно рожденного» сына помещика Щепочкина во владельца Борка, которое совершилось, когда имение было передано Н.А. Морозову в пожизненное пользование, тоже не объяснить одним только уважением В.И. Ленина к члену «Народной воли»…

Какая-то непроглядная советская тьма сгущена в этой истории, и кто знает, может быть, подписывая постановление, которое превращало вчерашнего борца за народное счастье в «последнего помещика России»[61], Владимир Ильич вспоминал, как в своей тайной лаборатории в Шлиссельбургской тюрьме учил Морозов такого же, как он, «вечника» Новорусского приготовлять динамит.

Михаил Васильевич Новорусский, бывший студент Духовной академии, знаменит в истории Шлиссельбурга, кажется, только тем, что, получив за свою работу десяток яиц, сумел вывести из них, согревая яйца на своей груди, цыплят.

Впрочем, Владимир Ильич помнил еще и о том, что его брат Александр Ульянов на квартире Новорусского устроил лабораторию, в которой приготовляли динамит для покушения на Александра III.

6

В архиве почетного академика Н. А. Морозова хранится написанное от руки в Шлиссельбургской крепости сочинение «Астрономические бюллетени. (Очерк звёздных картин, проходящих перед нашими окнами между 9 и 10 часами вечера в различные месяцы года, с приложением некоторых популярных заметок по этому поводу). Астрономические сведения для шлиссельбуржцев».

Поскольку, кажется, сочинение это еще не печаталось, позволю себе привести достаточно объемистую цитату из него.

«Я не знаю, друзья, — пишет Н.А. Морозов в предуведомлении к бюллетеню № 1, — какое впечатление произвела на вас замена матовых окон светлыми, но о себе я могу сказать вполне искренне и определенно: мне показалось, будто рухнула одна из самых могучих преград, отделяющих меня от остального мира. Правда, кругозор нашего окна ничтожен. И теперь, как прежде, когда мы лазали к форточкам, невозможно видеть вольной жизни. Но все же днем перед нами синеет клочок неба с проносящимися по нему облаками и птицами, а ночью светит в камеру луна и мерцают несколько десятков звезд.

Как ни мало этих звезд, как ни тускло блестят они сквозь двойные окна наших камер и сквозь отблеск наших неугасимых ламп, но все-таки и при этих условиях можно хорошо различать несколько созвездий. Я знаю, что на воле большинство из вас не обратило бы никакого внимания ни на эти, ни на какие-либо другие созвездия, но теперь, когда после долгих лет разлуки звезды интересуют самых равнодушных, когда то тут, то там рождаются предположения о том, какая «это» звезда, я думаю, не будет совершенно излишним и предлагаемые мною бюллетени.

Во всяком случае они дадут точный и определенный ответ на все вопросы о названиях той или другой из более блестящих звезд и планет, а также и на все вопросы по тому поводу, которые кто-либо мне предложит. В общем, я предполагаю популярно излагать здесь основные астрономические вопросы, приспособляя их к описанию различных областей неба, которые последовательно в продолжении года будут проходить перед нашими окнами между 9 и 10 часами вечера, ибо в годичный промежуток перед нами пройдет в это время все небо, за исключением его полярной части, всегда закрытой нашею крышей»[62].

Далее следует «Бюллетень № 1», написанный в октябре 1892 года.

Если учесть, что в одиночную камеру № 4 Шлиссельбургской крепости Н.А. Морозов был помещен 2 августа 1884 года, то получается, что он провел здесь уже восемь лет.

Еще ему оставалось провести здесь тринадцать лет…

«Если мой читатель, смотря на небо в обычное для нас время от 9 до 10 часов вечера, уже заметил какие-нибудь особо блестящие звезды или их характерные группы, то он, наверное, обратил внимание на то обстоятельство, что по прошествии нескольких дней эти звезды и группы в тот же самый час наблюдения находятся уже не на прежнем своем месте, а подвинулись ближе к правой стороне окна. При этом если наблюдатель живет на восточной стороне тюрьмы, они поднялись несколько выше, а если на западной — то опустились ниже.

Все это происходит от того, что в ежесуточном обращении всего небесного свода от востока к западу, солнце движется медленнее, чем звезды, или как будто идет потихоньку к ним навстречу (почти по одному градусу в сутки), так что звезды кажутся перегоняющими солнце. А так как мы считаем время по оборотам солнца, то понятно, что через несколько дней в один и тот же солнечный час звезды оказываются ушедшими далее в своем суточном вращении.

В настоящий месяц солнце, как известно, находится в созвездии Весов, которое поэтому восходит и заходит вместе с солнцем, так что его не видно. Но к югу от точки заката очень низко над горизонтом, почти над самой крышей дома, где живут унтер-офицеры, заметны прилегающие к Весам созвездия Скорпиона, Стрельца, Козерога и Водолеев, по которым солнце будет проходить зимою. Все эти созвездия настолько тусклы (за исключением Козерога, в котором теперь блестит Марс), что не привлекают к себе внимания.

Но совсем другое представляют области неба, находящиеся выше.

Если вы прислонитесь головой к подоконнику, то высоко почти под самым карнизом окна (ближе к правой стороне) увидите чрезвычайно блестящую звезду, на которую нельзя не обратить внимания. Это Вега в созвездии Лиры, самая яркая из звезд северной половины неба. Спектральный анализ показывает, что она принадлежит к так называемому 1-му типу звезд. Это белые или несколько голубоватые светила, находящиеся в более сильной степени каления, чем солнце, с атмосферами, чрезвычайно богатыми водородом.

Под Вегой несколько левее находятся две маленькие звездочки Бета и Гамма Лиры, замечательные тем, что между ними есть туманность эллиптической формы, похожая на венок, повешенный на небо и видимый только в телескоп. Эта туманность лежит невообразимо далеко, за пределами не только этих двух звездочек, но и всех других из видимых звезд. Она представляет новообразующий звездный мир, подобный тому, среди которого мы живем. Спектроскоп показывает, что все это кольцо состоит из газов, еще не успевших сгуститься в отдельные звезды.

Значительно ниже Веги и несколько влево от нее мы сейчас же замечаем другую очень блестящую звезду — Атаир в созвездии Орла. Узнать ее легко по двум небольшим звездочкам Бете и Гамме Орла и в особенности по характеристическому созвездию Дельфина, состоящему из пяти близко друг от друга лежащих звезд средней величины. Через Атаир и несколько правее его идут две почти параллельные в этом месте ветви Млечного Пути. Если б мы могли различить их сквозь наши стекла (чего, к сожалению, почти невозможно достигнуть), то они представились бы нам двумя бледными полосами, проходящими перед нашими окнами почти в вертикальном направлении и скрывающимися за крышей»…[63]

Далее идет описание планет, но текст этот почему-то перечеркнут.

Приведем только несколько строк из него…

«Венера восходит в первом часу ночи и заходит около четырех часов дня, то есть когда солнце еще не зашло.

То есть на западной стороне тюрьмы она абсолютно не может быть видима… На восточной же стороне тюрьмы ее стоит посмотреть около 4–5 часов утра. Она будет правее окна и сама бросится в глаза своим необыкновенно ярким блеском.

Марс восходит около пяти часов вечера и заходит около 12 ночи… Во время наших вечерних наблюдений он находится как раз над крышей дома, где живут унтер-офицеры. (Белый домик, прислоненный к бастиону на юг от тюрьмы.) Взглянув на это место, мы действительно сейчас же замечаем там необыкновенно яркую звезду, которой нет на картах. Это и есть Марс. Красноватый цвет, которым отличается эта планета, бросается в глаза даже сквозь стекла и свет лампы…

Юпитер. Рассматривая у Суворина таблицы этой планеты, видим, что она восходит в 5 часов вечера и заходит сейчас же после этого около шести часов вечера. При таких условиях Юпитер должен находится почти под Марсом, но до того низко над горизонтом, что дом унтер-офицеров будет все время заслонять его от нас.

А между тем около часа ночи, когда перед окнами нашей тюрьмы проходит созвездие Рыб, состоящее из очень мелких звезд, Антонов[64] открыл в этой области неба необыкновенно яркое светило, которое не может быть ничем иным, как Юпитером или внезапно вспыхнувшей звездой… Вопрос вскоре был разрешен самим Антоновым, догадавшимся, что в календаре опечатка, ибо, если вместо «заходит в 6 часов вечера» читать: «заходит в 6 часов утра», то положение Юпитера по календарю будет тоже самое, как и положение открытой им необыкновенной звезды»…[65]

Несколько раз перечитывал я морозовские прогнозы звездного неба на октябрь 1892 года, и каждый раз восхищали они неизъяснимой поэзией.

Поэзия эта рождалась не в образах, не в словах, она исходила от самого автора, в котором уже замена матовых окон светлыми вызывает ощущение, будто рухнула одна из самых могучих преград, отделяющих его от остального мира.

Снова и снова перечитывал я эти схожие то с астрологическим прогнозом, то с навигационными наблюдениями описания звездных маневров, и, прислоняясь головой к подоконнику, чтобы увидеть высоко почти под самым карнизом окна звезду Вега в созвездии Лиры, понимал, что вот так и уходил на свою Луну «вечник» Морозов, вглядываясь, чтобы не сбиться с пути, в созвездия, сияющие над самой крышей дома, где живут унтер-офицеры…

7

В 1892 году Николаю Александровичу Морозову было тридцать восемь лет, позади осталась огромная жизнь…

А до конца жизни оставалось еще 54 года. Большую часть жизненного пути Н.А. Морозову еще предстояло пройти.

Когда он вышел из заключения, он вступил в масонскую ложу «Полярная звезда» и даже написал стихи об этом:

Я шел дорогой новой

На жизненном пути,

И мне стези суровой,

Казалось, не пройти.

Печальный и усталый

Я встретился с тобой,

И ты моею стала

Полярного звездой!

Одновременно с этим Н.А. Морозов сделался профессором аналитической химии Высшей вольной школы П.Ф. Лесгафта, читал лекции по химии, астрономии и воздухоплаванию, состоял в Русском, Французском и Британском астрономических обществах, был председателем Русского общества любителей мироведения…

Между делом отсидел еще один год в Двинской крепости за книгу стихов «Звездные песни»…

Во время Первой мировой войны Морозов — ему было тогда уже 60 лет! — был командирован «Русскими ведомостями» на Западный фронт в звании «делегата Всероссийского земского союза помощи больным и раненым воинам». Из корреспонденций его составилась потом книга «На войне».

После Февральской революции Морозов участвовал в работе Московского государственного совещания, был членом Совета республики и участвовал в выборах в Учредительное собрание.

После Октябрьской революции, получив в награду от В.И. Ленина отцовское имение Борок, Н.А. Морозов с новыми силами занялся научной деятельностью и тем, что он называл научной деятельностью.

29 марта 1932 года Н.А. Морозова избрали почетным членом АН СССР, как «химика, астронома, историка культуры, писателя, деятеля русского революционного движения».

Рассказывают, что в 1939 году в возрасте 85 лет Николай Александрович Морозов якобы окончил снайперские курсы Осоавиахима, и через три года — в это уже совсем невозможно поверить! — 88-летний масон и академик будто бы лично участвовал в военных действиях на Волховском фронте.

Скончался Николай Александрович Морозов уже после войны.

30 июля 1946 года завершился этот путь, обозначенный звездами, сияющими над крышей унтер-офицерского домика в Шлиссельбургской крепости.

Завершился там, где и начался, — в имении Борок Ярославской области.

Или не завершился?

Ведь, как писал сам Николай Александрович:

Мы умираем только для других.

О смерти собственной умерший не узнает.

Ушел он в новый путь, он мертв лишь для живых,

Для тех, кого он оставляет.

Загрузка...