Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь из раны кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела кровь—
Теперь, как в доме опустелом,
Все в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окны мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
23 сентября 1990 г. в Москве состоялся первый за годы советской власти крестный ход. Маршрут его пролегал от Успенского собора Кремля к храму Вознесения Господня в Сторожках, более известному как храм у Никитских ворот. Возглавлял крестный ход Патриарх Московский и всея Руси Алексий II.
Когда начало хода с Патриархом во главе свернуло у площади Арбатских ворот с проспекта Калинина[101] на Суворовский бульвар[102] и прошло к храму у Никитских ворот, сопровождавшая шествие милиция без каких-либо объяснений или предупреждений перекрыла движение, оттеснила рядовых участников хода на проспект и стала избивать людей дубинками. Продолжалось это несколько минут, после чего резко прекратилось, и побитым дали возможность продолжить путь. Так в преддверии уничтожения СССР срочно «перестраивавшиеся» на ограбление толпы власти целенаправленно возбуждали народ, весьма профессионально опорочивая коммунистическую идею и советский строй. Сейчас об этом старательно умалчивают, я же рассказываю как непосредственный участник событий.
Пока взвинченные люди приходили в себя, у храма началась праздничная церемония. Алексий II обратился к собравшимся. В патриаршем слове, в частности, было сказано и о том, что именно в храме у Никитских ворот в 1831 г. Александр Сергеевич Пушкин венчался с Натальей Николаевной Гончаровой. Едва Патриарх произнес это, как в ответ ему крикнули:
— Со Смертью он своею венчался! Со Смертью!
Слова эти на мгновение повисли над умолкшей площадью, а затем привычный ко всему Алексий II продолжил речь.
Выкрикнула столь явную для обывателя крамолу Кира Павловна Викторова (1923–2001), головная боль, бич и крест отечественных пушкиноведов 1980-х — 1990-х гг. Выдающийся исследователь, необычайно проницательная женщина, Кира Павловна более тридцати лет занималась изучением жизни и творчества Александра Сергеевича, но при этом так и осталась стихийным дилетантом. Я бы сказал, грандиозным дилетантом, что изначально позволило ей отвергнуть шоры официальной пушкинистики, а потому сделать целый ряд неординарных научных выводов, которые ныне буквально взрывают наши двухсотлетние представления о Первом русском поэте и его судьбе.
Сегодня обычно ссылаются на немногочисленные прижизненные публикации Киры Павловны, на ее единственную книгу «Неизвестный, или Непризнанный Пушкин», на опубликованное пока только на родине барона Геккерена — в Нидерландах — исследование «Муза Пушкина, или Утаенная любовь», на немногочисленные статьи, опять же напечатанные преимущественно за рубежом — в журнале Королевского Амстердамского университета «Русская литература» («Russian Literature»). Однако работы эти мало что могут дать просто читателю. Как это и свойственно дилетантам, Викторова умела гениально точно излагать свои идеи устно, но едва бралась за перо, тут же превращалась в сумбурно, зачастую бездоказательно либо слабо аргументированно излагающего обрывки мыслей засушенного канцеляриста. Киру Павловну надо было слушать, с нею надо было общаться, чтобы осознать значимость и глубину ее открытий. Публикации же ее, подобно поэзии Велимира Хлебникова, служат теперь генеральной основой для новейшего этапа исследований жизни и творчества Александра Сергеевича, но мало что могут сказать сторонним любителям.
Теоретическая база исследований Викторовой зиждется на трех основополагающих идеях:
1. В жизни каждого великого поэта, как правило, есть единственная любовь, непременно трагическая, терзающая душу. Для Пушкина такой любовью стала супруга Александра I императрица Елизавета Алексеевна. Именно ей и ее памяти посвящено все творчество поэта. Наталья Николаевна Гончарова оказалась только слабой тенью, отражением возлюбленной поэта, но была любима им, как ребенок, которого он взял под личную опеку, и уважаема как мать его детей — Пушкин искренне дорожил уютом своего дома и своей семьи и тщетно берег его. Все прочие влюбленности, на которые обычно ссылаются пушкиноведы, лишь мимолетная игра или поиск успокоения от житейских тревог, для творчества Пушкина никакого значения не имевшие. Доказательством же такого снисходительного отношения к жене служит тот факт, что в творчестве поэта нет ни одного произведения, хотя бы отдаленно с нею связанного, не то что напрямую посвященного Наталье Николаевне.
2. Равнозначное триединство пушкинского гения — гениального поэта, гениального историка и гениального философа.
3. Многочисленные рисунки на рукописях Пушкина, которые поэт делал в процессе работы над произведением, есть «неотъемлемая компонента, равновеликая часть творения, без которой полнота смыслового содержания не может быть постигнута»[103]. Такой метод работы с рукописями гения Викторова определяла как семиотически-визуальный[104].
Из вышесказанного понятно, что исследовательница не испытывала к Наталье Гончаровой особого пиетета, который долгие годы столь жестко навязывается обществу традицией, сложившейся прежде всего согласно предсмертному пожеланию самого Александра Сергеевича. Более того, Кира Павловна, случайно оказавшаяся в рядах пушкиноведов щеголевско-ахматовского[105] лагеря, утверждала, что именно жена Стала главной виновницей гибели поэта: прямо ли, косвенно ли, сама ли или через своих родственников — не суть важно. Об этом он и заявила публично тогда, в сентябре 1990 г. А все эти интеллигентские стенания и вопли «Ах, Натали!», «О, Натали!» и пр., с ее точки зрения, представляют собой лишь дешевые игры легковесных болтунов с чувствительной публикой в еще более чувствительных интеллектуалов.
Я не намерен опровергать (за исключением одной явной глупости) либо доказывать версии исследователей о причинах и виновниках гибели поэта. Все это копание в грязном белье в любом случае чрезвычайно оскорбительно для памяти как поэта, так и его близких. Не стану выдвигать и собственную версию: одна из тех, что будет здесь рассмотрена, мне ближе других, но, как и остальные, не имеет достаточно прочной доказательной базы. В данной главе я постараюсь кратко познакомить читателей с событиями, предшествовавшими трагедии, с основными трактовками причин и хода дуэли у Черной речки, где был смертельно ранен Александр Сергеевич Пушкин, и также коротко расскажу о последовавших затем двух предсмертных днях поэта. Поскольку сохранилось много воспоминаний обо всем случившемся и воспоминания эти неоднократно публиковались, я постараюсь не злоупотреблять цитированием и просто отошлю читателя к соответствующим запискам: в первую очередь познакомьтесь с воспоминаниями П. А. Вяземского, К. К. Данзаса, В. А. Жуковского, И. Т. Спасского[106].
Среди великих россиян почти невозможно отыскать кого-либо, чья жизнь была бы более детально исследована и описана, чем жизнь Пушкина. Даже о В. И. Ленине мы знаем гораздо меньше. Чуть ли не по часам нам известен каждый день Александра Сергеевича, за исключением нескольких дней ранней осени 1825 г., когда поэт выпал из поля зрения пушкиноведов. По наиболее распространенному среди специалистов предположению, именно тогда он пытался тайно бежать за границу. По весьма любопытной версии К. П. Викторовой, в те дни Пушкин тайно покинул место ссылки, чтобы встретить Елизавету Алексеевну, которая направлялась в Таганрог официально — лечиться, но все знали, что больная чахоткой императрица живой уже не вернется. Сопровождавший ее к месту лечения Александр I уехал несколькими днями раньше. Прощальная встреча поэта с его тайной любовью, видимо, состоялась 6 сентября 1825 г. на Псковщине, между селами Пшево и Святые Горы. Документального подтверждения эта версия не имеет.
Если жизнь Александра Сергеевича столь детально изучена и описана, невольно возникает вопрос: почему же история дуэли и смерти поэта остается весьма запутанной и непонятной? Почему вокруг нее столько споров, но ни одна сторона неопровержимо доказать свою правоту не может?
Замечательный отечественный пушкинист, историк и литературовед Павел Елисеевич Щеголев (1877–1931), будучи автором основательной монографии, доказывающей, что главной виновницей гибели поэта стала его жена H.H. Пушкина (Гончарова), утверждал: «Друзья Пушкина поставили своей задачей охранение чести Пушкина и чести его жены и так тщательно укрыли тайну дуэли и смерти, что нам приходится разгадывать ее и до сих пор по крупицам»[107].
К этим словам надо добавить и тот факт, что тайна гибели Пушкина в еще большей степени создана биографами поэта, бесспорно пытавшимися показать Александра Сергеевича живым человеком, но при этом всегда представлявшими его чугунным памятником с исключительно положительным, сильным, без существенных изъянов характером, непременно со светлыми чувствами и благородными мудрыми помыслами, к подножию которого чуть ли не при жизни поэта толпы восхищенных поклонников возлагали цветы. И самое главное, с их точки зрения, Пушкин не мог быть слабым, наивным и тем более несправедливым или обозленно ненавидевшим кого-либо!
А тайна гибели поэта заключена в единственном вопросе, на который сегодня нет (и, возможно, никогда уже не будет) ответа: за что Пушкин столь резко (в считаные дни!) и неожиданно возненавидел барона Луи Геккерена?! Будет доказательный ответ на этот вопрос — кончится тайна. Не будет — обществу останется довольствоваться выбором из многочисленных версий, что и происходит уже без малого 200 лет.
Ведь если Геккерен и в самом деле стал виновником тех злодеяний в отношении поэта и его супруги, которые приписываются ему без малого два столетия, то Пушкину не стоило особого труда уничтожить барона и без дуэли, поскольку одновременно анонимщик нанес своим пасквилем куда более значительное оскорбление Николаю I, и Александр Сергеевич это отлично понимал. Более того, по версии того же В. В. Кожинова, поэт накануне дуэли посвятил императора в ее причины, чем сделал самодержца злейшим врагом несчастного Геккерена. Другими словами, перед нами неизбежно встает вопрос: донес Пушкин царю на своего врага или нет? Тем более что сегодня лишь малый процент исследователей готов безоговорочно признать барона автором гадкого пасквиля, а подавляющее большинство отвергают его авторство. Тогда я вынужден поставить вопрос резче: оклеветал Пушкин Геккерена пред царем или нет?
Вообще складывается впечатление, что Пушкину ничего не стоило без тени сомнения опорочить невинных людей, которые потом навечно остались залитыми грязью его выдумок. Первой такой жертвой поэта стал Антонио Сальери (1750–1825) — гениальный композитор, дирижер и педагог, учитель Л. Бетховена, Ф. Шуберта, Ф. Листа и др. Через шесть лет после кончины композитора Александр Сергеевич опубликовал знаменитую трагедию «Моцарт и Сальери» (1831), сюжет которой был основан на услышанной им где-то по случаю сплетне. И сколько бы мы ни толковали о праве поэта на художественный вымысел, для большинства образованных людей, не желавших и поныне не желающих вникать в «мелочи», великий творец и педагог обратился в ничтожное существо, из зависти погубившее всемирного гения. Ведь после появления пушкинской трагедии одно время даже музыку Сальери было неприлично исполнять на публике!
Еще более несчастной жертвой беспочвенных обвинений видится барон Геккерен, о котором каких только гадостей нынче не понаписано, и защитить беднягу почти никто не возьмется — мало того что высокопоставленный чиновник-аристократ со всеми присущими таким чопорностью и ханжеством, так еще и гей с пристрастиями к хорошеньким мальчикам. И хотя невиновность барона в каких-либо происках против поэта и его семьи стократно продемонстрирована объективными исследователями, для большинства россиян Геккерен по-прежнему остается злобным стариком, этаким мерзким пауком, плетущим жуткие липкие тенета интриг, в которых задохся величайший творец нашего Отечества.
И все эти годы пушкиноведы, подгоняя документальную базу под свои концепции, замалчивают не устраивающие их документы, не замечают неудобные, колеблющие их версию факты и события, но при этом с радостью обличают в тех же хитростях своих оппонентов. Об этом весьма ярко сказано в уже цитированной здесь статье В. В. Кожинова[108], который, в свою очередь, не избежал того же соблазна.
В советский период, да и до революции — в демократической среде — распространенной была и остается версия о том, что Пушкин пал жертвой заговора Николая I и его окружения. Кулуарно, особенно в постсоветский период, муссируется мысль о заговоре масонов, как вариант — о заговоре космополитов салона графини Нессельроде и ее мужа. Якобы и приверженцы царя, и масоны были столь могущественны, что, заметая следы, легко уничтожили все нежелательные свидетельства преступления. Ведь не секрет, что после кончины Пушкина и после того, как его кабинет опечатал В. А. Жуковский, в доме покойного был произведен тайный обыск с тем, чтобы наиболее важные документы были доставлены для прочтения Николаю I. Василий Андреевич был этим весьма обескуражен и оскорблен[109].
О возможности заговора мы еще побеседуем. А сейчас сделаем некоторое напоминание. Прежде всего надо вспомнить, кем был Александр Сергеевич Пушкин в России 1837 г. Не о поэзии, конечно, идет речь. Из 61 035 210 (шестидесяти одного миллиона тридцати пяти тысяч двухсот десяти!) официально зарегистрированных в названном году жителей[110] империи, из примерно почти одного миллиона дворян страны Пушкин входил в число первых сотен наиболее близких к романовскому императорскому двору людей! Но и среди них он был далеко не последним, а В. В. Кожинов незадолго до кончины утверждал, что поэт постепенно продвигался в первые советники (!) императора и вскоре мог стать российским Гете у пьедестала самодержца. Более того, поэт и его супруга являлись составной частью Николаевского двора, причем в силу сложившихся обстоятельств они были посвящены в некоторые альковные тайны двух императоров! Подчеркну, из великих мировых поэтов в 1830-х гг. такое же (и даже гораздо более важное) общественное положение занимали только умерший в 1832 г. И. В. Гёте в малюсеньком Веймарском герцогстве и Василий Андреевич Жуковский в огромной России. А теперь вспомним (см. главу 3 «Кондратий Рылеев…» в данной книге), как вдовствующая императрица Мария Федоровна собственноручно обыскивала труп вдовствующей императрицы Елизаветы Алексеевны! Как искали дневники покойной и как торжествовали венценосные сын и мать после того, как отловили доверенное лицо Елизаветы и сожгли ее записи. Бумаги Пушкина вполне могли представлять не меньшую опасность для царствующей фамилии. Поэтому нет ничего удивительного и в тайном обыске, и в цензуре относительно сведений о дуэли и смерти поэта. Значение же таких записей, да и документов вообще, менее чем за пятьдесят лет до описываемых событий наглядно продемонстрировала Великая французская революция, так что венценосцев можно понять. Однако вряд ли это имеет какое-либо прямое отношение к трагическому финалу Александра Сергеевича.
Историю дуэли логичнее начать с венчания A.C. Пушкина и H.H. Гончаровой (1812–1863) в храме Вознесения Господня у Никитских ворот. Случилось это 18 февраля (2 марта) 1831 г. Пушкину шел тридцать второй год, Гончаровой — девятнадцатый.
Сам поэт об этом событии написал тогда же сестре: «Боюсь, Ольга, за себя, а на мою Наташу не могу иногда смотреть без слез; едва ли мы будем счастливы, и свадьба наша, чувствую, к добру не приведет. Сам виноват кругом и около: из головы мне выпало вон не венчаться 18 февраля[111], а вспомнил об этом поздно — в ту минуту, когда нас водили уже вокруг аналоя». Во время этого хождения с аналоя упали крест и евангелие, несколько раз гасли свечи. А мать невесты разбила зеркало, громко пробормотав при этом: «Добра не будет!»
Контраст новобрачных был поразительным!
Пушкин — свой человек в среде высшей столичной аристократии. Гончарова, невзирая на прошлое матери — фрейлины императрицы Елизаветы Алексеевны, — провинциальная девица на выданье, если любимицу московского великосветского общества можно так назвать… Можно. Вспомним знаменитые слова приятеля Пушкина, талантливейшего поэта Василия Ивановича Туманского (1800–1860): «Не воображайте, однако ж, что это было что-нибудь необыкновенное. Пушкина — беленькая, чистенькая девочка, с правильными чертами и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она и неловка еще, и неразвязна. А все-таки московщина отражается в ней довольно заметно. Что у нее нет вкуса, это видно по безобразному ее наряду. Что у нее нет ни опрятности, ни порядка — о том свидетельствовали запачканные салфетки и скатерть и расстройство мебели и посуды». Или из заметок Петра Петровича Каратыгина (1832–1888): «Воспитание сестер Гончаровых (их было три) было предоставлено их матери, и оно, по понятиям последней, было безукоризненно, так как основами такового положены были основательное изучение танцев и знание французского языка лучше своего родного. Соблюдение строжайшей нравственности и обрядов православной церкви служило дополнением высокого идеала «московской барышни»». Чего стоил этот «идеал», расскажем позже.
Здесь необходимо разъяснить, кто были родители жены поэта. Наталья Ивановна Гончарова (1785–1848), урожденная Загряжская, в молодости славилась красотой. В1807 г. она вышла замуж за слывшего богатым (позднее выяснилось, что его отец промотал почти все состояние), весьма привлекательного и высокообразованного Николая Афанасьевича Гончарова (1787–1849). В 1815 г., участвуя в скачках, Николай Афанасьевич упал с лошади, сильно ударился головой о землю, получил травму и заболел. Помешательство у него было ужасное, с периодическими буйными припадками. Наталья Ивановна неоднократно пыталась поместить мужа в психлечебницу, но врачи отказывали ей в этом. Церковь не позволяла развестись. От такой жизни бедная женщина пристрастилась к алкоголю, стала истеричной, а затем при живом муже начала открыто сожительствовать с крепостными мужиками. Колотить дочерей по малейшему поводу и без оного вошло у нее в привычку. Одновременно Гончарова была искренне верующей и очень сентиментальной дамой. Все это вместе взятое отложило значительный отпечаток на психику все трех дочерей Гончаровых, а впоследствии во многом определило трагический исход Первого русского поэта.
Продолжая тему, укажем, что новобрачная была признанной красавицей, ее же супруг внешне выглядел весьма непрезентабельно, да еще роста был невеликого, гораздо ниже жены (рост Гончаровой был 180 сантиметров., Пушкина — 160 сантиметров), и склонен к полноте. Недаром в обществе их порой называли Вулканом и Венерой. Ведь хорошо известные нам прижизненные портреты поэта кисти В. А. Тропинина (в меньшей степени) и особенно O.A. Кипренского чрезвычайно льстят ему. А после тридцати в дополнение ко всей своей некрасивости Александр Сергеевич начал быстро лысеть.
Если Николай I признал Пушкина «умнейшим человеком России», то недалекость Гончаровой и признавать не приходится — она так и выпирает из переписки современников и особенно из писем самого Пушкина жене. Вот хотя бы запись из дневника Д. Ф. Фикельмон: «Александр Пушкин, вопреки советам всех своих друзей, пять лет тому назад вступил в брак, женившись на Наталье Гончаровой, совсем юной, без состояния и необыкновенно красивой. С очень поэтической внешностью, но с заурядным умом и характером…» А престарелый князь Александр Васильевич Трубецкой, бывший когда-то ближайшим другом Дантеса (его воспоминания чрезвычайно критикуют пушкиноведы, поскольку записаны они были, когда автор находился в полумаразматическом состоянии), без тени смущения заявил: «Дело в том, что Гончаровых было три сестры: Наталья, вышедшая за Пушкина, чрезвычайно красивая, но чрезвычайно глупая…»[112]
П. Е. Щеголев на основании писем поэта особо подчеркивает меркантильность его супруги и безразличие ее, если не презрение к литературе как роду занятий. Барон Модест Андреевич Корф (1800–1876), соученик Пушкина по Царскосельскому лицею, в своих «Записках» отмечал: «…прелестная жена, любя славу своего мужа более для успехов своих в свете, предпочитала блеск и бальную славу всей поэзии в мире и — по странному противоречию, — пользуясь всеми плодами литературной известности Пушкина, исподтишка немножко гнушалась тем, что она, светская женщина par excellence[113], привязана к мужу home de letters[114], — эта жена с семейственными и хозяйственными хлопотами привила к Пушкину ревность…»[115]
Как известно, зная характер Натальи Николаевны, император лично поручил В. А. Жуковскому оформить и подготовить к хранению рукописи покойного дуэлянта. Не опечатай их власти, сейчас мы наверняка не имели бы большинства подлинников и черновиков великих творений. После Натальи Николаевны Ланской (Пушкиной) сохранилось очень мало писем, и все они касаются преимущественно денежных вопросов, собственного кокетства и супружеской ревности.
К сожалению, новобрачные были, мягко говоря, небогаты для аристократической среды, но вполне обеспечены для среднего дворянства, что еще больше усугубляло положение в семье. За Натальей Николаевной не дали ни гроша приданого. Чтобы соблюсти приличия, небогатый Пушкин одолжил родителям невесты 11 тысяч рублей, о чем сразу же после свадьбы все разом забыли. Заботы о мирском поставили Александра Сергеевича в тупиковую ситуацию: деньги он умел зарабатывать только литературой (Пушкин даже стал одним из первых русских писателей, кто начал зарабатывать себе на жизнь творчеством), но мирская суета и добывание средств на содержание семьи выбивали его из колеи и лишали вдохновения. На содержание и развлечения Натальи Николаевны требовались огромные средства, и это при том, что часть расходов взяла на себя тетушка жены Е. И. Загряжская.
Говоря словами Марины Ивановны Цветаевой, «пара по силе, идущей в разные стороны, хотелось бы сказать: пара друг от друга. Пара — врозь»[116].
По всеобщему признанию, Александр Сергеевич был влюблен в жену. Восемнадцатилетней же красавице Наталье Николаевне надо было срочно выйти замуж, чтобы отдалиться от полусумасшедшего отца и строгой до жестокости матери. Но она тогда вообще ни в кого не была влюблена и с нежностью, внушенной воспитанием, верностью и уважением относилась к своему супругу. Не более того. Правда, биографы обычно отмечают, что Наталья Николаевна побаивалась мужа в силу его вспыльчивости, но сохранилось свидетельство только того, как она дала пощечину Пушкину.
В обществе этот брак оценили весьма скептически. Большинство жалело Наталью Николаевну, полагая, что продержится поэт не долго и скоро вновь ударится в привычную рассеянную жизнь. Некоторое, наоборот, поговаривали о том, что быть Пушкину «рогоносцем». В конце жизнь Александр Сергеевич и вправду какое-то время был этим обеспокоен, но не долго, и не ревность привела его к катастрофе. Не столько из ревности, сколько в порядке нравоучения юной супруге в письме жене от 30 октября 1833 г. поэт разъяснял: «Ты радуешься, что за тобою, как за сучкою, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивая тебе задницу: есть чему радоваться! Не только тебе, но и Парасковье Петровне[117] легко за собою приучить бегать холостых шаромыжников; стоит разгласить, что-де я большая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, свиньи будут». При этом он писал: «Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкие не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею…» По свидетельству княгини Веры Федоровны Вяземской (1790–1886), со временем Александр Сергеевич сам пустился во все тяжкие: «Пушкин… открыто ухаживал сначала за Смирновой[118], потом за Свистуновою[119] (ур. гр. Соллогуб). Жена сначала страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа». Вряд ли привыкла, скорее поставлена была в ситуацию, когда вынуждена была умолкнуть. Причем не супруг, тем более не Смирнова или Свистунова ее в эту ситуацию поставили.
Но поначалу прогнозы скептиков не оправдались. Обе стороны ценили свое супружество и были настроены решительно. Первое время новобрачные были счастливы, однако скоро им пришлось поспешно покинуть древнюю столицу. Пушкин разъяснил причину их отъезда в письме теще: «Я был вынужден оставить Москву во избежание разных дрязг, которые, в конце концов, могли бы нарушить более, чем одно мое спокойствие; меня изображали моей жене, как человека ненавистного, жадного, презренного ростовщика, ей говорили: с вашей стороны глупо позволять мужу и т. д. Сознайтесь, что это значит проповедовать развод. Жена не может, сохраняя приличие, выслушивать, что ее муж — презренный человек, и обязанность моей жены подчиняться тому, что я себе позволяю. Не женщине в 18 лет управлять мужчиною в 32 лет. Я представил доказательства терпения и деликатности; но, по-видимому, я только напрасно трудился».
Уже из этих строк видно, что недоброжелателей у четы Пушкиных изначально появилось много, в их числе оказалась и назойливая теща, но расстроить брак они не сумели, поскольку поэт, будучи человеком мудрым и деликатным, на первых порах сумел полностью подчинить своему влиянию нигде более не имевшую поддержки жену.
В Петербурге, точнее в Царском Селе, где обосновались молодые, оказалось еще больше желавших вмешиваться в их жизнь. Главную скрипку здесь стала играть тетка Натальи Николаевны по матери Екатерина Ивановна Загряжская (1779–1842), весьма влиятельная придворная дама. Она приняла на себя роль советчицы и руководительницы племянницы вплоть до того, что сама на свои средства покупала Наталье Николаевне наряды и давала ей деньги на личные расходы. Александр Сергеевич не вмешивался, поскольку такими суммами не располагал. Со стороны женщин это было более чем бестактно, но приходилось терпеть ради жены. А Наталья Николаевна стала потихоньку нащупывать почву под ногами и выходить из-под влияния мужа.
Уже в августе 1831 г. императрица Александра Федоровна (1798–1860) высказала пожелание сделать Пушкину придворной дамой.
А что же Александр Сергеевич? Как пишет П. Е. Щеголев, «женившись, Пушкин должен был думать о создании общественного положения. Ему, вольному поэту, такое положение было не нужно: оно было нужно его жене… Звание поэта не имело цены в свете — и Пушкин должен был думать о службе, о придворном звании». Другими словами, в первый же год брака девятнадцатилетняя Наталья Николаевна благодаря своей внешности заняла более уважаемое место в высшем обществе, чем тридцатидвухлетний Александр Сергеевич — в повседневной жизни женские прелести очередной раз в истории человечества стали выше природного ума и гения. Позднее доброжелательная Д. Ф. Фикельмон сказала о Наталье Николаевне в своем дневнике: «…она с самого начала заняла в свете место, подобавшее такой неоспоримой красавице. Многие несли к ее ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни». Со стороны все выглядело достаточно мило, но на деле для мужчины с характером Пушкина оказывалось необычайно унизительно, хотя вины супруги в данном случае не было никакой.
Как совершенно точно отметила Анна Андреевна Ахматова (1889–1966), «тридцатые годы для Пушкина — это эпоха поисков социального положения. С одной стороны, он пытается стать профессиональным литератором, с другой — осмыслить себя, как представителя родовой аристократии»[120]. В том же 1831 г. хлопотами В. А. Жуковского Николай I взял поэта на службу в Министерство иностранных дел с жалованием в 5 тысяч рублей в год. Должность его звучала как придворный историограф: Пушкину было поручено написать «Историю Петра Великого». Начальником его стал небезызвестный граф Карл Васильевич Нессельроде (1780–1862) — полновластный министр иностранных дел России. Он патологически ненавидел Александра Сергеевича и первые три месяца службы поэта под различными предлогами не выплачивал ему жалованье.
Та же Ахматова о звании историографа писала: «Для Пушкина это звание неотделимо было от образа Карамзина — советника царя и вельможи, достигшего высокого придворного положения своими историческими трудами.
Однако Николай I и его приближенные вовсе не предназначали Пушкина для такой высокой роли».
Под влиянием Жуковского, который принимал живое участие в судьбе Пушкина, в 1831 г. Александр Сергеевич создал стихотворение «Клеветникам России». Первыми слушателями его стала царская фамилия. После этого против поэта ополчилась вся либеральная мразь не только в России, но и в Европе. Расхожим стало мнение вроде: «Он мне так огадился как человек, что я потерял к нему уважение даже как к поэту» (Николай Александрович Мельгунов).
31 декабря 1833 г. Николай I пожаловал Александра Сергеевича из придворного историографа в камер-юнкеры. С подачи самого Пушкина считается, что сделано это было ради Натальи Николаевны, чтобы она обязана была присутствовать на придворных балах в Аничковом дворце. По сему поводу принято возмущаться и рассматривать чин насмешкой. Это и в самом деле было младшее придворное звание, но придворное звание!
В те годы имелся всего 161 камер-юнкер, из которых старше и гораздо старше Пушкина по возрасту были 23 человека, другое дело, что само звание было им дано в более молодом, чем у Пушкина возрасте. В Петербурге жили примерно 80 камер-юнкеров[121], очень разных по ранжиру. Официально Пушкин числился титулярным советником — весьма низкий чин IX класса из 14 по Табели о рангах, поэтому камер-юнкерство его значительно возвысило. Все по тому же ранжиру в придворных званиях далее сразу следовал камергер (соответственно, современный контр-адмирал или генерал-майор сухопутных войск).
Пушкин в течение всей жизни официально состоял на статской службе лишь с 1817 по 1824 г. и с 1831 г. Из Лицея он был выпущен в чине коллежского секретаря (X класс). В1824 г. был уволен и сослан в Михайловское в том же звании. На службу в Министерство иностранных дел в ноябре 1831 г. поэта взяли в том же чине, но через месяц, в декабре, повысили до титулярного советника (IX класс).
И такой «служака» в прошлом сразу получает звание, которое ставило его выше «отпахавшего» не одно десятилетие на парусном судне капитана I ранга, не говоря уже об окладе. Безусловно, следует сделать значительную скидку на тот социальный слой, в котором прошла вся жизнь поэта, там были свои критерии и ориентиры. Но «если классный состав камер-юнкеров был невысок, то он существенно компенсировался исключительным уровнем дворянского ценза. Мы находим здесь самые аристократические и родовитые имена, какие только можно себе представить в России тех лет. Назову для примера: гр. Бобринский, кн. Волконский, кн. Гагарин, кн. Голицын, кн. Долгоруков, бар. Икскуль, бар. Корф, кн. Кочубей, гр. Голенищев-Кутузов, светл. кн. Ливен, бар. Медем, кн. Мещерский, кн. Оболенский, кн. Одоевский, кн. Понятовский, гр. Потоцкий, кн. Репнин, кн. Италийский — граф Суворов-Рымникский, гр. Толстой, кн. Трубецкой и др. Во всяком случае, для Пушкина никаких оснований быть травмированным с этой стороны не найти: его шестисотлетнее дворянство соседями по камер-юнкерскому корпусу унижено не было». Из писателей в те годы камер-юнкерами были В. Ф. Одоевский (1803–1869) и Ф. И. Тютчев (1803–1873). Оба были всего на три года младше Пушкина.
При всем при том это «звание ставило его в самый низ иерархии придворных чинов и званий, что, конечно, было унизительно»[122].
Потому Пушкин и имел право возмущаться за обеденным столом и даже закатывать истерики друзьям по поводу присвоения ему звания камер-юнкера, но объективный биограф, пытающийся винить за это Николая I и причитать о глумлении над гением нашего народа, в данном случае просто безнравственен. Ведь совершенно понятно, что требовалось время для постепенного прохождения по ступеням придворных чинов, хотя и имелись примеры более скорого продвижения. Пушкин к категории таких людей не принадлежал, поскольку был всего лишь поэт, что лишний раз подчеркивает нелепость попыток рассматривать значение литературного гения в свете государственной политики или обыденной жизни человека — здесь он есть ничто. Ярчайший пример тому дан в «Дневнике» А. Н. Вульфа от 19 феврале 1834 г.: «… Самого поэта я нашел… сильно негодующим на царя за то, что одел его в мундир, его, написавшего теперь повествование о бунте Пугачева и несколько новых русских сказок». Очевидно, что Александр Сергеевич ожидал признания, подобного признанию Карамзина, но не получил его. Современному читателю трудно это осознать, но факт остается фактом: для официозной России 1830-х гг. Н. М. Карамзин стоял на много голов выше A.C. Пушкина.
Отметим, что уже 25 июня 1834 г. поэт подал прошение об отставке, которое чуть было не удовлетворили. Хватило полгода, чтобы Александр Сергеевич понял — государева служба в придворных чинах не для него.
В советской историографии попытка отставки, предпринятая Пушкиным, объясняется следующим происшествием. 29 апреля 1834 г. наследник престола, будущий император Александр И, достиг совершеннолетия. Были большие празднования, которые камер-юнкер Пушкин проигнорировал, прикинувшись нездоровым. Жене в Полотняный Завод он, в частности, написал: «Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех Царей: первый (Павел I. — В. Е.) велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй (Александр I. — В. Е.) меня не жаловал; третий (Николай I. — B.E.) хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфи-родным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай Бог ему идти по моим следам, писать стихи, да ссориться с Царями! В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет». Письмо это было перлюстрировано в почтовом ведомстве и доставлено Николаю I. Царь возмутился, высказался по этому поводу Жуковскому, с содержанием частного письма была ознакомлена императрица. Когда Александр Сергеевич узнал, что его личная переписка вскрывается и читается чиновниками, он немедленно подал в отставку. Царь препятствовать не стал. По ходу дела сразу отмечу, что уже одна эта история до основания разваливает версию о возможном сближении царя и поэта. В разгоравшийся скандал вмешался Жуковский, сгладил острые углы и потихоньку примирил обе стороны. Отставка не состоялась.
Следует признать, что сам Пушкин случившегося очень испугался. A.A. Ахматова привела следующие записи поэта: «О ссоре с царем Пушкин упоминает еще два раза: 1) в письме к жене от 11 июля: «…на днях я чуть было беды не сделал: с тем чуть было не побранился — и трухнул то я, да и грустно стало. С этим поссорюсь — другого не наживу. А долго на него сердиться не умею, хоть и он не прав»; 2) в дневнике: «22 июля. Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился я со двором — но все перемололось. — Однако это мне не пройдет»».
Камер-юнкерство Пушкина неожиданно тяжело сказалось на Наталье Николаевне. К этому времени она родила дочь Марию (1832–1919) и сына Александра (1833–1914). Придворный чин супруга не только позволял женщине, но даже обязывал ее бывать на балах, а с конца 1832 г. их становилось все больше и больше, причем в особую моду вошли маскарады. Пушкина веселилась от души — бесконечные балы, иногда по два бала в день в зимний сезон 1833–34 г. Кончилось все тем, что однажды в марте по возвращении с бала у женщины на большом месяце беременности случился выкидыш, сама Наталья Николаевна чуть не умерла. По этой причине 1834 г. стал единственным, когда в семье Пушкиных не появился ребенок — каждый год Наталья Николаевна рожала[123] и всякий раз, едва придя в себя, спешила вернуться к светской жизни.
Если исходить из семейно-бытовой версии дуэли 1837 г., то именно болезнь Пушкиной положила начало той трагической ситуации, которая завершилась гибелью поэта. Подлечившись, 15 апреля 1834 г. Наталья Николаевна вместе с детьми уехала для поправления здоровья в калужскую деревню своей матери. Там столичную красавицу уже с нетерпением поджидали старшие сестры — Екатерина (1809–1843) и Александра (1811–1891). Как писал П. Е. Щеголев, «сестры сидели в девах, почти теряя надежду выйти замуж, и ужасно страдали от капризов своей матери, в ужасающей обстановке семейной жизни». Вот Наталья Николаевна, искренне любившая сестер, и решила забрать их с собой в Петербург, пристроить по своим каналам фрейлинами во дворец и выдать бесприданниц замуж. Поэт был категорически против, он упрашивал жену: «Эй, женка, смотри… Мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети, покамест малы; родители, когда уж престарелы, а то хлопот не оберешься, и семейственного спокойствия не будет». Но к этому времени в доме Пушкина сложилась совершенно иная, чем в первый год брака, обстановка. Теперь мнение поэта мало интересовало его супругу, хотя она и разыгрывала из себя послушную девочку, то и дело совершавшую невинные детские проступки. Но это была лишь игра в «старого мужа, грозного мужа», где Александр Сергеевич все более превращался в страдательную сторону. Как ни печально это звучит, но, даже родив двоих детей, Наталья Николаевна так и не смогла стать женщиной, женой, хранительницей домашнего очага. Она на все время брака с поэтом осталась вырвавшейся на свободу из-под строгой родительской опеки девчонкой, заполучившей наконец-то запретный плод — великосветскую жизнь! А Пушкин, вспыльчивый, грозный на словах, мудрый Пушкин, похоже, оказался под каблучком бального башмачка его юной супруги. С весны 1834 г. поэт как бы отошел в тень, желания его жены стали превалировать: осенью 1834 г. сестры Гончаровы, Коко (Екатерина) и Азинька (Александра), прибыли в Петербург и, образно говоря, сели на шею Александру Сергеевичу, поскольку по законам того времени он принял на себя ответственность перед обществом за их дальнейшую судьбу и отныне отвечал даже за образ их повседневной жизни.
Надо признать, что 1834 г. стал переломным для Александра Сергеевича во многих отношениях. Так, А. А. Ахматова отметила начало творческого кризиса поэта: «…болдинская осень 1834 г. была для Пушкина самой бесплодной. Кроме «Сказки о Золотом Петушке», он ничего не написал».
Примерно тогда же в столицу съехались все участники трагедии. В частности, накануне в Петербурге впервые объявился и будущий убийца Пушкина.
Жорж-Шарль Дантес (правильно: д’Антее) (1812–1895) происходил из обеспеченной аристократической семьи. Ровесник Натальи Гончаровой, он после революции 1830 г., окончательно низложившей с французского престола старшую ветвь династии Бурбонов, участвовал в неудачном Вандейском восстании в поддержку герцогини Беррийской[124], матери свергнутого малолетнего наследника престола. Французский биограф описывает Жоржа Дантеса тех лет как молодого человека живого и независимого характера. Революция подорвала финансовое благополучие большой семьи Дантесов, и старшему сыну пришлось искать удачи за границей. Через немецких родственников[125] в начале октября 1833 г. молодой человек получил рекомендации от самого принца Вильгельма Прусского (1797–1888), будущего императора Вильгельма I, к Владимиру Федоровичу Адлербергу, близкому другу императорской семьи, генерал-майору и директору Канцелярии военного министерства, и выехал в Россию. По дороге, будучи еще в Германии, Дантес простудился и слег.
На его счастье, в той же гостинице, где лежал больной, по причине ремонта сломанной рессоры у кареты остановился нидерландский посланник в России барон Геккерен, уже тогда известный в обществе своими нетрадиционными склонностями. Во время обеда хозяин гостиницы среди прочих историй, которыми развлекал сердитого барона, рассказал о несчастном одиноком французике, страдающем в верхних комнатах. Геккерен заинтересовался, зашел к больному и… влюбился. Речь, конечно, идет о той латентной любви, которая особо подробно расписана Зигмундом Фрейдом в монографии «Леонардо да Винчи». Вот многое разъясняющий фрагмент из нее: «…он брал к себе в ученики только очень красивых мальчиков и юношей. Он был к ним добр и снисходителен, заботился о них, сам ухаживал за ними, когда они были больны, как мать ухаживает за своими детьми и как его собственная мать могла бы ухаживать за ним. Так как он выбирал их по красоте, а не по талантливости, то ни один из них не сделался значитальным художником…у Леонардо скудные остатки чувственного влечения навязчивым образом стремились выразиться в искаженной форме. Мать и ученики, подобие его собственной ребяческой красоты, были его сексуальными объектами, поскольку это допускалось господствовавшим в нем сексуальным вытеснением, и навязчивая потребность записывать с педантичной точностью расходы на них и была странной маскировкой этого рудиментарного конфликта. Отсюда следует, что сексуальная жизнь Леонардо действительно принадлежит к гомосексуальному типу»[126]. «Можно сказать, что барон Геккерен души не чаял в молодом офицере, заботясь о нем с исключительной нежностью и предусмотрительностью»[127].
Впрочем, это не мешает особо рьяным поклонникам поэта, равно далеким и от истории, и от поэзии, муссировать тему гомосексуальной связи Дантеса и Геккерена и о том, как хитрый Дантес шумными ухаживаниями за Натальей Пушкиной шантажировал своего любовника, вынудив таким образом барона из ревности и с целью подкупа передать красавцу свой титул и состояние. На эти смехотворные сочинения домохозяек в духе современных бесконечных сериалов просто не стоит обращать внимание.
В Петербург Дантес и Геккерен приехали вместе в октябре 1833 г. Дантесу шел двадцать второй год, Геккерену — сорок третий; в литературе его почему-то часто называют стариком, в то время как это был вполне разумный, активный, худощавый, но при этом весьма крепкий и здоровый мужчина; после гибели Пушкина этот «старик» прожил еще сорок семь лет!
Барон Луи Борхард де Бевервард Геккерен (иногда пишут Геккерн) (1791–1884) происходил из знатного голландского рода. В молодости он был моряком и воевал на стороне Франции, на всю жизнь оставшись почитателем Наполеона I. После окончания наполеоновских войн и образования в 1814 г. королевства Нидерландского (Бельгия и Голландия) Геккерен ушел из флота и начал дипломатическую карьеру на службе у короля Вильгельма I Нидерландского (1772–1843). Посланником (полномочным министром) при российском дворе он был с 1826 г. Николай I Геккерена уважал и ценил, в 1833 г. дипломату был пожалован орден Святой Анны 1-й степени. С Дантесом барон встретился, когда возвращался в Россию после продолжительного отпуска.
Весьма любопытна оценка «обличений» Геккерена в отечественной мемуаристике, которую дал все тот же П. Е. Щеголев: «Приведем отзыв Н. М. Смирнова, мужа близкой приятельницы Пушкина, известной А. О. Смирновой: «Геккерен был человек злой, эгоист, которому все средства казались позволительными для достижения своей цели, известный всему Петербургу злым языком, перессоривший уже многих, презираемый теми, которые его проникли». Если Геккерен и был таков, то проникших его до рокового исхода дела было всего-навсего один человек, а этот человек был Пушкин».
Адлерберг вошел в положение молодого француза, рекомендовал его императору, помог с подготовкой к экзаменам, и 14 февраля 1834 г. Дантес был зачислен корнетом в Кавалергардский полк. Через два года его произвели в поручики. К этому времени барон Геккерен уже был общепризнанным покровителем молодого человека, полагал посланника таковым и родной отец Жоржа. В дальнейшем барон решил усыновить своего питомца с тем, чтобы со временем передать ему свое имя, титул и состояние. Отец Дантеса с великой благодарностью отказался от отцовских прав. 5 мая 1836 г. был подписан королевский акт об усыновлении, Дантес стал бароном Георгом-Карлом Геккереном, отчего в документах и воспоминаниях часто называется Геккереном, а не Дантесом.
Надо признать, что в полку Дантеса любили, особо благоволил к нему младший брат императора великий князь Михаил Павлович, который с готовностью общался с Дантесом даже после гибели Пушкина и высылки француза из России. Более того, в январе 1837 г. сторону дуэлянта приняли почти все офицеры Кавалергардского полка, признавшие Пушкина главным и единственным виновником собственной гибели (что особенно возмущает многих современных пушкиноведов). Стал Дантес любимчиком и у светских дам. Сама императрица Александра Федоровна несколько раз заигрывала с очаровательным французиком на маскарадах![128] Н. М. Смирнов[129] записал о нем: «Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, он был везде принят дружески, понравился даже Пушкину, дал ему прозвание Pacha trois queues[130], когда однажды тот приехал на бал с женою и ее двумя сестрами». А П. В. Нащокин[131] писал о Дантесе: «На него смотрели, как на дитя, и потому многое ему позволяли, например, он прыгал на стол, на диваны, облокачивался головой о плечи дам и пр.». При этом князь П. П. Вяземский[132] отмечал: «… молодой же Геккерен был человек практический, дюжинный, добрый малый, балагур, вовсе не ловелас, не донжуан, а приехавший в Россию сделать карьеру. Волокитство его не нарушало никаких великосветских петербургских приличий».
По воспоминаниям С. А. Соболевского[133] долгое время «Пушкину чрезвычайно нравился Дантес за его детские шалости». Этим он очень напоминал самого Пушкина времен молодости.
Сестры Гончаровы обосновались в Петербурге в одном доме с Пушкиными. Это существенно облегчило материальное положение поэта — за жилье стали платить пополам. Но тогда же в петербургском свете начала гулять шутка о том, что у Александра Сергеевича три жены. В наши дни объективно справедливая версия стараниями пошляков переросла в грязную интеллигентскую сплетню сексуального характера, претендующую на объяснение причин роковой дуэли. Это во многом затрудняет анализ случившейся трагедии — не хотелось бы опуститься до постирушек чужого постельного белья.
Для Е. И Загряжской наступило счастливое время. Она стала поверенной в делах сразу трех племянниц! В доме Пушкиных дневала и ночевала, обо всех заботилась, для всех хлопотала, всех пристраивала, заодно стала крестной матерью всем детям Александра Сергеевича и Натальи Николаевны. Уже в декабре 1834 г. тетка добилась того, чтобы Екатерину Гончарову взяли фрейлиной ко двору. Пушкин с Загряжской дружил, но финансовая нестабильность все более и более тяготила его. Напомню хотя бы его письмо жене от 21 сентября 1835 г.: «У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30 000. Все держится на мне да на тетке. Но ни я, ни тетка не вечны».
Однако, невзирая на денежные затруднения, Пушкин вовсю играл в карты, особенно когда выезжал в Москву. Дочь H.H. Ланской (Пушкиной) А. П. Арапова вспоминала по рассказам матери: «Считать Пушкин не умел. Появление денег связывалось с представлениями неиссякаемого Пактола[134], и быстро пропустив их сквозь пальцы, он с детской наивностью недоумевал перед совершившимся исчезновением. — Карты неудержимо влекли его. Он зачастую давал себе зарок не играть, подкрепляя это торжественным обещанием жене, но при первом подвернувшемся случае благие намерения разлетались в прах, и до самой зари он не мог оторваться от зелёного поля»[135].
Еще до женитьбы, в 1830 г., поэт проиграл в карты гигантскую сумму в 25 тысяч рублей известному «профессиональному игроку», а точнее шулеру, помещику Василию Семеновичу Огонь-Догановскому (1776–1838). Возвращение карточного долга стало причиной серьезных материальных затруднений Пушкиных все первые годы брака.
Заботы о хозяйстве и детях взяла на себя Александра Николаевна. В добросердечных отношениях был поэт и с Екатериной Николаевной. Но Наталья Николаевна и Екатерина Николаевна занимались только нарядами и балами, веселились, как могли.
Точное время знакомства Дантеса с Натальей и Екатериной неизвестно. Скорее всего, это произошло в октябре 1834 г. Вряд ли любовный треугольник образовался сразу, но совершенно точно где-то в 1835 г. Дантес влюбился в Пушкину; Пушкина преследовала более далекие цели, но при этом любила только себя и веселилась, причем интрижка с красавцем и ровесником Дантесом ей очень нравилась, еще бы: они великолепно подходили друг другу в паре во время танцев и умом не уступали одна другому — она глуповата, он еще глупее[136], следовательно, и шутки их веселили одни и те же. Екатерина Николаевна влюбилась в Дантеса самозабвенно, но поскольку он первоначально уделял ей мало внимания, выступила в роли благодарной сводни… Самостоятельно ли? Добровольно ли? Это еще большой вопрос.
Если читатель думает, что сейчас мы пойдем по стопам пушкиноведов щеголевско-ахматовского толка и начнем отслеживать каждый шаг в развитии отношений этой троицы, он ошибается. Мы в очередной раз отошлем его к необозримой литературе, посвященной этой теме. В первую очередь по той причине, что полагаем данную историю второстепенной перед лицом более сложных процессов, которые происходили лично с Александром Сергеевичем, а интересует нас исключительно сам Пушкин. Любовная же интрига стала лишь фоном, на котором складывалась драма.
Но что все-таки происходило с поэтом в последние годы его жизни?
«Женитьба поставила перед Пушкиным, — пишет все тот же П. Е. Щеголев, — жизненные задачи, которые до тех пор не стояли на первом плане жизненного строительства. На первое место выдвигались заботы материального характера. Один он мог мириться с материальными неустройствами, но молодую жену и будущую семью он должен был обеспечить».
Казалось, сама судьба помогала Александру Сергеевичу. За поэта взялся хлопотать Василий Андреевич Жуковский, царь постоянно шел навстречу, намечалась блестящая придворная карьера. Пушкин продержался всего три года и сломался — понял, что служба ему постыла, что двор омерзителен, что психологически он атмосферу дворца уже не в состоянии выдерживать. И виной этому были возраст и накопившийся житейский опыт, ведь для опытного глаза фальшь видна мгновенно, а от подлости, глупости и лжи уже не спрячешься за спину старших…
Стоп! Это из концепции заговора Николая I и придворной камарильи против гениального поэта. Вышеприведенные факты, особенно собственные записи поэта, полностью опровергают ее. Сторонники теории заговора космополитов ведут речь о совершенно ином положении дел. Цитирую В. В. Кожинова: «… Николай I все более покровительствовал Пушкину и, с точки зрения придворной верхушки, усиливалась «опасность, что царь… может прислушаться к голосу поэта». Факты достаточно выразительны: в конце 1834 года выходит в свет «История Пугачевского бунта», на издание которой император предоставил 20 000 рублей и которую намерен был учесть при разработке своей политики в крестьянском вопросе; летом 1835 года Николай I дает Пушкину, занятому историей Петра I, ссуду в 30 000 рублей; в январе 1836 года разрешает издание пушкинского журнала «Современник», первые три номера которого вышли в свет в апреле, июле и начале октября… 1836 года, и, несмотря на то что журнал назывался «литературным», на его страницах было немало «политического»».
Решало ли такое «усиление» позиций при дворе материальные проблемы поэта? В случае Пушкина — никоим образом. Ведь и деньги на издание, и ссуда пошли в основном на оплату иных счетов, а вечно рассчитывать на помощь императора, особенно в бытовых вопросах, поэт вряд ли мог, да и не хотел. Тот же В. В. Кожинов привел такой случай: «Состояние души Поэта… с полной ясностью выразилось в письме, отправленном им 6 ноября (1836 г. — В. Е.) министру финансов графу Е. Ф. Канкрину: «..л состою должен казне… 45 000 руб.» Выражая желание «уплатить… долг сполна и немедленно», Пушкин утверждает: «Я имею 220 душ в Нижегородской губернии… В уплату означенных 45 000 осмеливаюсь предоставить сие имение».
…предложение Канкрину было, в сущности, отчаянным жестом… ибо имение Кистенево, о котором писал Пушкин, было в 1835 году фактически передано им брату и сестре (это показал еще П. Е. Щеголев). Наконец (что наиболее важно), в письме содержалась предельно дерзкая фраза об императоре Николае I, который, писал Пушкин, «может быть… прикажет простить мне мой долг», но «я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости, что и может показаться неприличием…» и т. д.
Эти слова не могут иметь двусмысленного толкования: ясно, что они означали отвержение каких-либо милостей царя, поскольку есть подозрения о его связи с Натальей Николаевной…»
Вот мы и подошли к еще одной, как считают многие, основополагающей причине душевной смуты поэта.
Императрица Александра Федоровна любила окружать себя всем красивым, и Николай I всячески старался ей угодить. В 1831 г. императрица через посредничество Е. И. Загряжской приблизила ко двору Наталью Пушкину. Но менее чем через год случилось непредвиденное. Александра Федоровна к этому времени родила уже четырех сыновей и трех дочерей, но затем с нею случились два выкидыша. Причиной стало переутомление от танцев — императрица очень любила балы. Последний выкидыш произошел в 1832 г. С этого времени врачи категорически запретили Александре Федоровне вести интимную жизнь. То есть с 1832 г. Николай I, полноценный, физически крепкий тридцатишестилетний мужчина (он был лишь на три года старше Пушкина), вынужден был подбирать себе женщин для близких отношений на стороне. Впоследствии ходили слухи, что царь умудрился переспать со всеми более или менее хорошенькими дамами и девицами во дворце. При этом, как писал маркиз де Кюстин, если бы кто-то из женщин отказал царю, то первым бы осудил ее за это собственный муж — отказавшихся Николай I не преследовал, но мужья согласившихся делали значительную карьеру.
Наталья Николаевна Пушкина стала одной из первых кандидаток в фаворитки императора. Сразу скажем, что, по признанию и друзей, и недругов, супруга ни разу не изменила Александру Сергеевичу и строго блюла свою женскую честь. Этот факт неоспорим. Да и Николай I в первые годы своего вольного брака был не настойчив — его вполне удовлетворяли отношения с более легкомысленными и податливыми придворными дамами. Однако Наталья Николаевна не упускала возможности пококетничать с царем, и флирт их, случившийся в 1833–1834 гг., был предметом всеобщего обсуждения. Те же проезды императора под окнами квартиры Пушкиных с приветствиями на расстоянии многого стоили.
Поэт не раз подчеркивал, что он не ревнует и доверяет жене, но, если судить по его письмам, раздражение и внутреннее напряжение от такой ситуации у него постоянно нарастало. И самое печальное — что-либо поделать с этим он уже не мог.
Флирт флирту рознь. Бывает и так, что игра может перерасти в травлю третьей стороны. Именно так получилось с Пушкиным со стороны его супруги. В воспоминаниях сохранились записи о том, как уже в 1836 г. на императорском балу только вышедшие в свет молоденькие офицерики тайком показывали за спиной Пушкина рога, кивая на танцующую с Дантесом Наталью Николаевну, а поэт при этом, ничего не замечая, смотрел на жену. Быть может, в те минуты и не замечал, но обо всем прекрасно знал, можно не сомневаться. И попробовали бы те офицерики показать что-либо подобное не поэту, а какому-нибудь солидному государственному чиновнику! Это лишний раз свидетельствовало о том, что в человеческом обществе живой поэт — никто. Так было всегда и везде, редкие отступления от правил при ближайшем рассмотрении оказываются лишь личными симпатиями к поэту главы государства, не более того.
И здесь встает главный вопрос. Человек умный, гордый, зачастую решительный, почему Александр Сергеевич не разрядил обстановку, а оказался, в конце концов, в им же не раз обыгранном в сочинениях положении стареющего мужа под бальным башмачком молоденькой красавицы жены? Он пытался, он делал робкие попытки не стать всеобщим посмешищем: с мая 1834 г. Пушкин начал говорить о желательности переезда в деревню. Не тут-то было! То же произошло в 1835 г. Тогда сестра Пушкина записала о возможности поездки Пушкиных в деревню: «Madame об этом и слышать не желает». Из одной этой фразы уже становится понятно, кто в доме Пушкиных к тому времени был настоящей хозяйкой! И какое место при ней занимал быстро стареющий, толстеющий, лысеющий и страшно комплексующий муж[137].
Сторонники версии заговора космополитов видят ситуацию совершенно иначе. Так, В. В. Кожинов, ссылаясь на новейшие исследования члена-корреспондента РАН, многолетнего директора Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН H.H. Скатова, писал: «Лермонтов недоумевал — или даже обвинял Пушкина:
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный…
Казалось бы, с этим мог согласиться и сам Александр Сергеевич, который в 1834 году написал начальные строфы стихотворения «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…», завершение которого он наметил прозой так: «О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь…»
Да, это стремление — и достаточно сильное — присутствовало в душе Поэта в зрелые его годы. Но, сознавая свое высшее назначение (что недвусмысленно выразилось в его «Памятнике»), Пушкин испытывал и более сильное стремление находиться в центре бытия России. Нередко утверждают (особенно авторы «ахматовского» направления), что Александр Сергеевич был при императорском дворе только ради желавшей блистать на балах Натальи Николаевны. Однако Поэт высоко ценил возможность влиять на верховную власть; так, после «долгого разговора» с братом царя, великим князем Михаилом Павловичем, он записал в дневнике: «Я успел высказать ему многое. Дай Бог, чтобы слова мои произвели хоть каплю добра».
Вообще, едва ли Пушкин был бы именно таким, каким мы его знаем, если бы он осуществил то стремление, о котором говорится в стихотворении «Пора, мой друг, nopal..». Так поступил, кстати сказать, Евгений Боратынский, живший в зрелые годы главным образом в деревне, но ведь он — при всех его достоинствах — все же никак не Пушкин…»
Очень сомнительная гипотеза!
Видимо, в данном случае нам придется говорить все-таки о комплексе, который зародился в Александре Сергеевиче еще до женитьбы. Вспомним известное письмо поэта матери невесты в апреле 1830 г.: «Только привычка и продолжительная близость может доставить мне ее (Натальи Николаевны. — В. Е.) привязанность; я могу надеяться со временем привязать ее к себе, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться; если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство ее сердечного спокойствия и равнодушия». Другими словами, капитуляция была подписана заранее, и удивляться дальнейшему не приходится. Для чрезмерно увлеченных особо подчеркну, что в этом письме сильно заметно, как Александр Сергеевич ни во что не ставит свое общественное положение поэта, прежде всего для повседневной жизни и любовных отношений! И во всех последующих рассуждениях о человеке-поэте нам просто следует забыть: поэзия была побочной, существовала отдельно от четы Пушкиных и их домашних (хотя она и приносила какой-то, порою весьма существенный, доход, но именно быт определял характер последних лет жизни этого семейства).
Вдобавок Александр Сергеевич был никто в обществе — если не шут, то просто никто. Позднейшие мемуаристы, а следом за ними и пушкиноведы навязали читателям представление о Пушкине-гении, которому уже при его жизни поклонялась чуть ли не вся Россия. На деле же большинство россиян о поэте в лучшем случае слышали, а из читавших далеко не все хвалили его стихи… Один пример. Друг поэта, дочь великого историка Софья Николаевна Карамзина (1802–1856) написала в середине лета 1836 г. своему брату: «Вышел № 2 «Современника», но говорят, что он бледен и в нем нет ни одной строчки Пушкина (которого разбранил ужасно и справедливо Булгарин, как «светило, в полдень угасшее»). Ужасно соглашаться, что какой-то Булгарин, стремясь излить свой яд на Пушкина, не может хуже уязвить его, чем сказав правду»[138].
В Петербурге многие видели в Александре Сергеевиче прежде всего неудачливого камер-юнкера, который балуется рифмованным писанием. Ну и что?! От современников нельзя требовать большего! Не все рождаются Жуковскими, чтобы распознавать и бескорыстно помогать гению. Кстати, современники поэзию Василия Андреевича оценивали не ниже пушкинской. Скажу больше, даже возвышенные песнопения в адрес Александра Сергеевича никого ни к чему не обязывали, денег или имений при этом ему никто не дарил — чай не Гораций, и Меценатов в России не имелось; если деньги и давали, то исключительно в долг, который он обязан был возвращать. Причем даже родственники не забывали свое с должника стребовать, как правило, в самые психологически тяжкие времена. Тому сохранились документальные свидетельства.
У Александра Сергеевича не было даже достаточных средств для соответствующего его социальному статусу содержания семьи, а зарабатывать их он физически не мог — стихами или изданием журнала много не заработаешь. Другого же поэт не умел и серьезного наследного капитала не имел.
Еще унизительнее оказывалось его положение по вине шефа жандармов графа Александра Христофоровича Бенкендорфа (1783–1844), которому Николай I без всякого заднего умысла поручил присматривать за поэтом. Лично невзлюбивший Александра Сергеевича, Бенкендорф беспрерывно третировал его, унижал и ввергал в непреходящую тоску. Уже после гибели поэта в неотправленном Бенкендорфу письме от 25 февраля — 8 марта 1837 г. В. А. Жуковский обрисовал положение Пушкина в последние годы жизни. Позволю себе привести из него большую выдержку, поскольку ярче сказать невозможно:
«Я перечитал все письма, им от вашего сиятельства полученные: во всех них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце мое сжималось при этом чтении. Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую государь так великодушно его присвоил, его положение не переменилось; он все был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим, мучительным надзором. Все формы этого надзора были благородные: ибо от вас оно не могло быть иначе. Но надзор все же надзор. Годы проходили; Пушкин созревал; ум его остепенялся. А прежнее против него предубеждение, не замечая внутренней нравственной перемены его, было то же и то же. Он написал «Годунова», «Полтаву», свои оды «К клеветникам России», «На взятие Варшавы», то есть все свое лучшее, принадлежащее нынешнему царствованию, а в суждении об нем все указывали на его оду «К свободе», «Кинжал», написанный в 1820 году; и в 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего. Ссылаюсь на вас самих, такое положение могло ли не быть огорчительным? К несчастию, оно и не могло быть иначе. Вы на своем месте не могли следовать за тем, что делалось внутри души его. Но подумайте сами, каково было бы вам, когда бы вы в зрелых летах были обременены такою сетью, видели каждый шаг ваш истолкованным предубеждением, не имели возможности произвольно переменить место без навлечения на себя подозрения или укора. В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление? Пушкин хотел поехать в деревню на житье, чтобы заняться на покое литературой, ему было в том отказано подтем видом, что он служил, а действительно потому, что не верили. Но в чем же была его служба? В том единственно, что он был причислен к Иностранной коллегии. Какое могло быть ему дело до иностранной коллегии? Его служба была его перо, его «Петр Великий», его поэмы, его произведения, коими бы ознаменовалось нынешнее славное время? Для такой службы нужно свободное уединение. Какое спокойствие мог он иметь с своею пылкою, огорченною душой, с своими стесненными домашними обстоятельствами, посреди того света, где все тревожило его суетность, где было столько раздражительного для его самолюбия, где, наконец, тысячи презрительных сплетней, из сети которых не имел он возможности вырваться, погубили его. Государь император назвал себя его цензором. Милость великая, особенно драгоценная потому, что в ней обнаруживалось все личное благоволение к нему государя. Но, скажу откровенно, эта милость поставила Пушкина в самое затруднительное положение. Легко ли было ему беспокоить государя всякою мелочью, написанною им для помещения в каком-нибудь журнале? На многое, замеченное государем, не имел он возможности делать объяснений; до того ли государю, чтобы их выслушивать? И мог ли вскоре решиться на то Пушкин? А если какие-нибудь мелкие стихи его являлись напечатанными в альманахе (разумеется, с ведома цензуры), это ставилось ему в вину, в этом виделись непослушание и буйство, ваше сиятельство делали ему словесные или письменные выговоры, а вина его состояла или в том, что он с такою мелочью не счел нужным идти к государю и отдавал ее просто на суд общей для всех цензуры (которая, конечно, к нему не была благосклоннее, нежели к другим), или в том, что стихи, ходившие по рукам в рукописи, были напечатаны без его ведома, но также с одобрения цензуры (как то случилось с этими несчастными стихами к Лукуллу, за которые не одни вы, но и все друзья его жестоко ему упрекали). Замечу здесь, однако, что злонамереннее этих стихов к Лукуллу он не написал ничего, с тех пор как государь император так благотворно обратил на него свое внимание. Зато весьма часто ему было приписываемо чужое, как бы оно, впрочем, ни было нелепо. Но что же эти стихи к Лукуллу? Злая эпиграмма на лицо, даже не пасквиль, ибо здесь нет имени. Пушкин хотел отомстить ею за какое-то личное оскорбление; не оправдываю его нравственности, но тут еще нет ничего возмутительного противу правительства. И какое дело правительству до эпиграммы на лица? Даже и для того, кто оскорблен такою эпиграммою, всего благоразумнее не узнавать себя в ней. Острота ума не есть государственное преступление. Могу указать на многих окружающих государя императора и заслуживающих его доверенность, которые не скупятся на эпиграммы; правда, эти эпиграммы без рифм и неписаные, но зато они повторяются в обществе словесно (на что уже нет никакой цензуры) и именно оттого врезываются глубже в память. Наконец, в одном из писем вашего сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию прежде, нежели она была одобрена. Да что же это за преступление? Кто из писателей не сообщает своим друзьям своих произведений для того, чтобы слышать их критику? Неужели же он должен до тех пор, пока его произведение еще не позволено официально, сам считать его непозволенным? Чтение ближним есть одно из величайших наслаждений для писателя. Все позволяли себе его, оно есть дело семейное, то же, что разговор, что переписка. Запрещать его есть то же, что запрещать мыслить, располагать своим временем и прочее. Такого рода запрещения вредны потому именно, что они бесполезны, раздражительны и никогда исполнены быть не могут.
Каково же было положение Пушкина под гнетом подобных запрещений? Не должен ли был он необходимо, с тою пылкостию, которая дана была ему от природы и без которой он не мог бы быть поэтом, наконец прийти в отчаяние, видя, что ни годы, ни самый изменившийся дух его произведений ничего не изменили в том предубеждении, которое раз и навсегда на него упало и, так сказать, уничтожило все его будущее? Вы называете его и теперь демагогическим писателем. По каким же его произведениям даете вы ему такое имя? По старым или по новым? И какие произведения его знаете вы, кроме тех, на кои указывала вам полиция и некоторые из литературных врагов, клеветавших на него тайно? Ведь вы не имеете времени заниматься русскою литературою и должны в этом случае полагаться на мнение других? А истинно то, что Пушкин никогда не бывал демагогическим писателем. Если по старым, ходившим только в рукописях, то они все относятся ко времени до 1826 года; это просто грехи молодости, сначала необузданной, потом раздраженной заслуженным несчастием. Но демагогического, то есть написанного с намерением волновать общество, ничего не было между ими и тогда. Заговорщики против Александра пользовались, может быть, некоторыми вольными стихами Пушкина, но в их смысле (в смысле бунта) он не написал ничего, и они ему были чужды. Это, однако, не помешало (без всяких доказательств) причислить его к героям 14 декабря и назвать его замышлявшим на жизнь Александра. За его напечатанные же сочинения и в особенности за его новые, написанные под благотворным влиянием нынешнего государя, его уже никак нельзя назвать демагогом. Он просто русский национальный поэт, выразивший в лучших стихах своих наилучшим образом все, что дорого русскому сердцу. Что же касается до политических мнений, которые имел он в последнее время, то смею спросить ваше сиятельство, благоволили ли вы взять на себя труд когда-нибудь с ним говорить о предметах политических? Правда и то, что вы на своем месте осуждены думать, что с вами не может быть никакой искренности, вы осуждены видеть притворство в том мнении, которое излагает вам человек, против которого поднято ваше предубеждение (как бы он ни был прямодушен), и вам нечего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить вам <о нем> другие. Одним словом, вместо оригинала вы принуждены довольствоваться переводами, всегда неверными и весьма часто испорченными, злонамеренных переводчиков. Я сообщу вашему сиятельству в немногих словах политические мнения Пушкина, хотя наперед знаю, что и мне вы не поверите, ибо и я имею несчастие принадлежать к тем оригиналам, которые известны вам по одним лишь ошибочным переводам. Первое. Я уже не один раз слышал и от многих, что Пушкин в государе любил одного Николая, а не русского императора и что ему для России надобно было совсем иное. Уверяю вас напротив, что Пушкин (здесь говорится о том, что он был в последние свои годы) решительно был утвержден в необходимости для России чистого, неограниченного самодержавия, и это не по одной любви к нынешнему государю, а по своему внутреннему убеждению, основанному на фактах исторических (этому теперь есть и письменное свидетельство в его собственноручном письме к Чаадаеву). Второе. Пушкин был решительным противником свободы книгопечатания, и в этом он даже доходил до излишества, ибо полагал, что свобода книгопечатания вредна и в Англии. Разумеется, что он в то же время утверждал, что цензура должна быть строга, но беспристрастна, что она, служа защитою обществу от писателей, должна и писателя защищать от всякого произвола. Третье. Пушкин был враг Июльской революции. По убеждению своему он был карлист; он признавал короля Филиппа необходимою гарантиею спокойствия Европы, но права его опровергал и непотрясаемость законного наследия короны считал главнейшею опорою гражданского порядка. Наконец, четвертое. Он был самый жаркий враг революции польской и в этом отношении, как русский, был почти фанатиком. Таковы были главные, коренные политические убеждения Пушкина, из коих все другие выходили как отрасли. Они были известны мне и всем его ближним из наших частых, непринужденных разговоров. Вам же они быть известными не могли, ибо вы с ним никогда об этих материях не говорили; да вы бы ему и не поверили, ибо, опять скажу, ваше положение таково, что вам нельзя верить никому из тех, кому бы ваша вера была вниманием, и что вы принуждены насчет других верить именно тем, кои недостойны вашей веры, то есть доносчикам, которые нашу честь и наше спокойствие продают за деньги или за кредит, или светским болтунам, которые неподкупною <следующее слово неразборчиво> иногда одним словом, брошенным на ветер, убивают доброе имя. Как бы то ни было, но мнения политические Пушкина были в совершенной противоположности с системой буйных демагогов. И они были таковы уже прежде 1830 года. Пушкин мужал зрелым умом и поэтическим дарованием, несмотря на раздражительную тягость своего положения, которому не мог конца предвидеть, ибо он мог постичь, что не изменившееся в течение десяти лет останется таким и на целую жизнь и что ему никогда не освободиться от того надзора, которому он, уже отец семейства, в свои лета подвержен был как двадцатилетний шалун. Ваше сиятельство не могли заметить этого угнетающего чувства, которое грызло и портило жизнь его. Вы делали изредка свои выговоры, с благим намерением, и забывали об них, переходя к другим важнейшим вашим занятиям, которые не могли дать вам никакой свободы, чтобы заняться Пушкиным. А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения, в каждых стихах его, напечатанных не им, а издателем альманаха с дозволения цензуры, было видно возмущение. Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное его развитие; а вы из сего покровительства сделали надзор, который всегда притеснителен, сколь бы, впрочем, ни был кроток и благороден (как все, что от вас истекает)».
Сам Александр Сергеевич открыто признавал: «…мой нрав — нервный, ревнивый, обидчивый, раздражительный и, вместе с тем, слабый — вот что внушает мне тягостное раздумье». Именно такой нрав и есть благодатная почва для того печального явления, которое уже в XX столетии получило название «кризис среднего возраста» и которое великолепно определил чеховский Федор Орловский из «Лешего»: «Мне уж тридцать пять лет, а у меня никакого звания… Болтаюсь между небом и землей…» Или чеховский же Иванов: «Погиб безвозвратно! Перед тобою стоит человек, в тридцать пять лет уже утомленный, разочарованный, раздавленный своими ничтожными подвигами; он сгорает со стыда, издевается над своею слабостью…
О, как возмущается во мне гордость, какое душит меня бешенство!» Как подчеркивал П. Е. Щеголев, самому Пушкину все мирское было бы безразлично, если бы не Наталья Николаевна, которую надо было как-то удерживать возле себя.
Не стоит заблуждаться: то, что для читателя является неоспоримым шедевром литературы, для самого автора есть лишь предмет сомнений. Ни одно творение для творца не окончательно или действительно сделанное — для себя писателю всегда кажется, что можно бы было сделать и лучше. И другая беда: будучи уже созданным и опубликованным, произведение начинает жить собственной жизнью, а его создатель продолжает жить сам по себе, в стороне от своих творений. О том, что он создал нечто ценное и востребованное, автор обычно узнает случайно, как правило, либо от знакомых, которые и приврать могут из любви к нему, или от сторонних, мало ему известных и нередко мало интересных людей. Другими словами, и само творчество, и уже сотворенные Пушкиным шедевры не могли стать для него жизненной опорой в повседневности! Невзирая на его великий ум и проницательность… Тем более они не приносили ему материального дохода, а именно этого требовали от Александра Сергеевича растущая семья и в первую очередь жена. Так что ссылки на созданный в конце жизни пушкинский «Памятник» не могут в данном случае стать контрааргументом комплекса творца, стихотворение более похоже на самоуговаривание и самооправдание.
Таким образом, объективно Пушкин сам поставил себя в положение перманентно виноватого перед Натальей Николаевной, и она этим, как и положено вырвавшейся из-под родительской опеки недалекой хорошенькой девчонке, бессовестно пользовалась. Биографы часто подчеркивают, что поэт писал жене нравоучительные, порой строгие, порой шутливые письма, в которых указывал ей, как себя вести. История продемонстрировала, чего стоили эти письма! Пушкин скорее писал их для себя, опять же занимался самоуговорами, в то время как жизнь шла по крыловской басне: «А Васька слушает, да ест…»
Надо признать, что кризис среднего возраста серьезно сказался на творчестве поэта. Такого тяжелого простоя, как в конце 1835 г., с Александром Сергеевичем не случалось никогда: он полтора месяца провел в Михайловском, где пытался творить — и все тщетно! И тут пришло известие о внезапной тяжелой болезни матери. Пришлось возвращаться в столицу.
Видимо, все вместе взятое и более всего безнадежное состояние матери привели в начале февраля 1836 г. к тому, что психологический кризис принял у Пушкина гипертрофированный размах: начались чуть ли не ежедневные нервные срывы, что ярче всего проявилось сразу в трех вызовах на дуэль подряд[139].
4 февраля 1836 г. Пушкин направил вызов потенциальному жениху Александры Николаевны Гончаровой помещику Семену Семеновичу Хлюстину (1811–1844), родному племяннику знаменитого Ф. И. Толстого-Американца[140], с которым поэт чуть было не стрелялся на дуэли в 1827 г. Александр Сергеевич откровенно придрался к неловко, вскользь брошенной фразе. Когда читаешь свидетельства по этому делу, даже стороннему человеку невольно становится неудобно перед Хлюстиным. К чести молодого человека, он не стал впадать в амбиции, сдержался и во время переговоров вел себя весьма осмотрительно, а вскоре сам поэт предпочел пойти на примирение.
5 февраля 1836 г. Пушкин вызвал на дуэль генерала от кавалерии и члена Государственного совета князя Николая Григорьевича Репнина-Волконского (1778–1845). Поэту наговорили, будто лично не знакомый ему князь, по рассказам (I) некоего Боголюбова, отрицательно высказался о стихотворении «На выздоровление Лукулла», в котором Пушкин походя издевался над министром просвещения С. С. Уваровым[141]. Князь ответил поэту письменно: «Сколь ни лестны для меня некоторые изречения письма вашего, но с откровенностию скажу вам, что оно меня огорчило, ибо доказывает, что вы, милостивый государь, не презрили рассказов столь противных правилам моим. Г-на Боголюбова я единственно вижу у С. С. Уварова и с ним никаких сношений не имею, и никогда ничего на ваш счет в присутствии его не говорил, а тем паче прочтя послание Лукуллу. Вам же искренно скажу, что генияльный талант ваш принесет пользу отечеству и вам славу, воспевая веру и верность русскую, а не оскорблением честных людей. Простите мне сию правду русскую: она послужит вернейшим доказательством тех чувств отличного почтения, с коими имею честь быть… (подпись)».
Ответное письмо Пушкина говорит само за себя: «Приношу Вашему сиятельству искреннюю, глубочайшую мою благодарность за письмо, коего изволили меня удостоить. Не могу не сознаться, что мнение Вашего сиятельства касательно сочинений, оскорбительных для чести частного лица, совершенно справедливо. Трудно их извинить, даже когда они написаны в минуту огорчения и слепой досады. Как забава суетного или развращенного ума, они были бы непростительны». Иначе и быть не могло, ведь столкновение произошло с очень уважаемым человеком, героем 1812 г., старшим братом ссыльного декабриста С. Г. Волконского.
Следующая история долго раскручивалась за спиной одного из ее участников — графа Владимира Александровича Соллогуба (1813–1882), впоследствии известного писателя. На балу в октябре 1835 г. Соллогуб разговорился с Натальей Николаевной. По ходу дела молодой человек поинтересовался у Пушкиной, давно ли она замужем. Как оказалось, этот разговор услышали некоторые дамы и тут же пустили слух, будто Соллогуб пенял Наталье Николаевне в неверности супругу. В начале февраля 1836 г. слух этот донесли Пушкиной, которая приняла его с юмором. В тот же вечер она со смехом и без всякой задней мысли пересказала эту историю Александру Сергеевичу, который немедля послал Соллогубу вызов. Но опоздал: по долгу службы молодой человек уехал во Ржев. Вторичное письмо-вызов пропало с почтой. Чуть ли не через месяц Соллогуб узнал, что его вызвали на дуэль, что лично не знакомый ему Пушкин повсюду рассказывает о том, как он уклоняется от дуэли, а друг Соллогуба Андрей Карамзин был вынужден поручиться перед поэтом за его порядочность. Владимир Александрович немедля дал согласие на поединок и начал подготовку к дуэли. Однако при первой же личной с Пушкиным встрече Соллогуб написал Наталье Николаевне письмо с извинениями (которые и не требовались) и стал одним из любимейших друзей Александра Сергеевича до последних его дней.
О Пушкине этого времени со слов матери записал его племянник Лев Николаевич Павлищев (1834–1915): «Ольга Сергеевна была поражена его худобою, желтизною лица и расстройством его нервов. Александр Сергеевич не мог сидеть долго на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падения предметов на пол; письма же распечатывал с волнением; не выносил ни крика детей, ни музыки…
«Я более не популярен», — говорил он часто».
Мать Пушкина скончалась 29 марта 1836 года. Поэт похоронил ее в стенах Святогорского монастыря, рядом с могилами ее родителей. Тогда же он выбрал место для собственного захоронения и оплатил его монастырю. С этого времени Александр Сергеевич все чаще стал обращаться к Священному Писанию, оно наполнило его поэзию.
С лета 1836 г. к Пушкину вернулось вдохновение! Поэт с семьей жил тогда на даче под Петербургом, на Каменном острове, потому заключительный период в его творчестве получил название «Каменноостровский». В частности, там и тогда был создан Каменноостровский лирический цикл, в числе прочих включивший такие шедевры, как «Воспоминание», «Дар напрасный, дар случайный…», «Дорожные жалобы», «Брожу ли вдоль улиц шумных…», «Странник», «Элегия 1830 г.», «Не дай мне Бог сойти с ума…», «Вновь я посетил…», «Подражания Корану», «Пророк», «Подражание итальянскому», «Мирская власть», «Из Пиндемонти», «Когда за городом задумчив я брожу…» и «Памятник» («Я памятник воздвиг себе нерукотворный…»). Именно в этом цикле Пушкин достиг небывалых высот в духовной поэзии.
Сколь велико, сколь пронзительно хотя бы это:
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлегать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
19 октября 1836 г. Александр Сергеевич поставил заключительную точку в повести «Капитанская дочка» — высочайшем и светлейшем духовно-историческом прозрении русской литературы.
Гром грянул 4 ноября 1836 г. Утром Александр Сергеевич получил сразу три экземпляра анонимного письма на французском языке. Помимо него, такие же письма получили семь или восемь человек из так называемого кружка семьи Карамзиных — самых близких Пушкиным друзей в последние годы жизни поэта[142]. Содержание анонимки было следующим:
Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина[143], единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютером[144] великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена.
Прежде всего следует сказать, что Пушкин был не единственным в Петербурге, о ком распространяли подобные пасквили, отношение к ним в обществе было соответствующее — посмеялись и забыли. Биографы поэта слишком преувеличивают значение этого писания в последующих событиях — из-за анонимок не вызывали на дуэль! Как справедливо отмечал A.B. Трубецкой, «в то время несколько шалунов из молодежи, — между прочим Урусов, Опочинин, Строганов, мой consin, — стали рассылать анонимные письма по мужьям-рогоносцам. В числе многих получил такое письмо и Пушкин. В другое время он не обратил бы внимания на подобную шутку и, во всяком случае, отнесся бы к ней, как к шутке, быть может, заклеймил бы ее эпиграммой». Но дела приняли несколько иной оборот.
Особенность данной анонимки заключается в том, что при ближайшем рассмотрении она оказывается в не меньшей степени направленной против царствующей фамилии Романовых, чем против A.C. Пушкина. Уже один этот факт свидетельствует о том, что дипломат талейрановской школы[146] (I), ученик Меттерниха[147] и профессиональный служака с более чем двадцатилетним стажем работы на политическом поприще, каковым был барон Геккерен, никогда, ни при каких условиях и ни за какие награды ничего подобного позволить себе сочинить и организовывать распространение сочиненного не осмелился бы — на худой конец он сочинил бы что-то не менее действенное и пакостное, но без оскорбления особ монаршего дома. На то он и был высококлассным дипломатом при самых крупных европейских дворах, чтобы в любых своих действиях в первую очередь руководствоваться именно мнением и возможной реакцией монархов. Посланная Пушкину и его друзьям анонимка для дипломата однозначно становилась карьерным самоубийством, поскольку уже со времен Даниэля Дефо в серьезных державах, каковой бесспорно являлась и Россия, были налажены и контрразведка, и политический сыск и императору ничего не стоило выяснить, кто является автором и распространителем в придворных кругах антиправительственных писаний. Геккерен дураком или самоубийцей никогда не был, да и просто так отдаваться на милость Пушкину или кому-либо иному явно не собирался. Изощренные же построения особо ретивых пушкиноведов на тему сексуальных извращений посланника и его отчаянной борьбы за свое «маленькое счастье в постели Дантеса» свидетельствуют лишь об извращенности самих авторов этих построений, не способных отличить собственные комплексы от психологии европейского дипломата постнаполеоновской Европы.
Кто осмелился написать эту пакость — неизвестно по сей день. Николай I заниматься этим вопросом не пожелал. Существует несколько версий, но реакция Пушкина на пасквиль оказалась совершенно предсказуемой — Александр Сергеевич отослал вызов на дуэль Дантесу как наиболее доступному, хотя лишь косвенно причастному к насмешке виновнику предполагаемых «рогов»… Или в тот день поэт узнал о чем-то более серьезном?
Вообще надо признать, что все дальнейшие события представляют собой сплошную путаницу, поскольку исследователи имеют в своем распоряжении гору обрывочных фактов, из которых пытаются составить общую картину — весьма неудачно, кстати.
Совершенно понятно, что именно двукратный вызов Дантеса на дуэль является основным доказательством действительно неоспоримого, хотя и слабо подтвержденного документально факта — пасквиль стал детонатором для серьезных разборок в семье поэта, а также между Пушкиным и действующими лицами любовного треугольника, да и внутри самого любовного треугольника! Как и когда это происходило, пушкиноведы могут лишь догадываться на основе косвенных сведений — Пушкины-Гончаровы-Геккерены (Дантесы) об этом предпочли умолчать, а друзья в такие интимные дела посвящены не были.
От оценки характера и значения пасквиля зависит подавляющее большинство, если не все, версий причин гибели поэта, начиная с лермонтовского «невольника чести» и кончая щеголевско-ахматовской семейной драмой или всей совокупностью теорий заговора. На самом деле вопрос этот малосущественный, хотя сам Александр Сергеевич сделал все возможное, чтобы представить его чем-то значимым. Гораздо важнее было то, что пасквиль застал врасплох любовный треугольник и спровоцировал грандиозную панику, в результате которой Пушкин без чьего-то злого умысла оказался выставленным в самом дурацком свете. Прежде всего в своем собственном доме. Именно с этого времени длившаяся уже многие годы ложь, в которой погрязли как супруги Пушкины, так и их домашние, из внешне безобидной начала приобретать смертельно опасный для находившегося в серьезном психологическом кризисе Александра Сергеевича, провоцирующий характер.
Вот показательная история, которую весьма ярко описал И. Л. Анроников и которая неожиданно четко высвечивает наиболее важную и наиболее часто замалчиваемую или просто игнорируемую биографами и исследователями как незначительную деталь событий, приведших к гибели поэта. «В одиннадцать часов вечера (16 ноября 1836 г. — В. Е.)… Карамзины едут на раут к австрийскому посланнику Фикельмону. По случаю смерти низложенного Июльской революцией французского короля Карла X объявлен придворный траур, и все 400 человек, приглашенные в австрийское посольство, в черном. Одна Е. Н. Гончарова выделяется среди остальных гостей белым платьем, в котором она явилась по праву невесты. С нею любезничает Дантес.
Пушкин приехал один, без жены, запретил Екатерине Николаевне разговаривать с Дантесом, сказал ему самому несколько более чем резких слов».
Можно только представить, как великовозрастная фрейлина в белом платье покорно выслушивает строгие указания свояка (Екатерина была выше сестры, то есть где-то под 185 сантиметров при росте Пушкина 160 сантиметров, так что поэт вынужден был распекать девицу, запрокинув голову), а затем лебяжьим шагом и скромно потупив взор робко проплывает в другой конец зала, дабы не общаться со скверным Дантесом… При этом Екатерина Николаевна находится на четвертом месяце беременности от того самого Дантеса! Правда, знают об этом только любовный треугольник, барон Геккерен, тетка Загряжская, Жуковский… да недавно посвятили в тайну Пушкина.
Правда, гораздо раньше обо всем узнал Николай I.
Назовите живущую под общей крышей нормальную семью, в которой беременность одной из ее женщин не стала бы центральной проблемой семейной жизни. Бесспорно, поскольку судьба плода, который носила в своем чреве Екатерина Николаевна, скрыта за семью печатями — то ли случился выкидыш, то ли ребенок родился преждевременно и мертвым, ведь скрывавшая беременность мать сильно перетягивала живот (если эта трагедия произошла, то не позднее декабря 1836 г.), то ли верна гипотеза, выдвинутая еще Л. П. Гроссманом (1888–1965), о преждевременном рождении живого ребенка у Екатерины Гончаровой — Дантеса[148], — как бы там ни было, те исследователи, кто признает факт беременности незамужней старшей сестры Натальи Николаевны, предпочитают рассматривать данное событие как нечто второстепенное и побочное. Однако именно эта беременность вынуждает объективного исследователя увидеть все происходившее вокруг поэта в последние месяцы его жизни в несколько ином свете. Прежде всего мы будем должны признать, что рядом с Александром Сергеевичем в его же доме бурлила вторая, параллельная с миром самого Пушкина, преисполненная страстей и грез, но при этом мелочная жизнь, которая для сестер Гончаровых была гораздо важнее, чем покой и заботы великого гения, и которая неожиданно для всех, вопреки всеобщей воле, ворвалась в судьбу Александра Сергеевича и сурово пресекла ее. Жизнь эта не оставила письменных свидетельств, была неведома так называемому «свету» (обычно под светом в данном случае понимают почему-то три салона, прежде всего салон Нессельроде, и круг друзей семьи Карамзиных, а не весь императорский двор с венценосцем вкупе), и о ее течении мы можем делать только предположения и косвенные выводы.
Схематично ситуацию можно представить примерно так. Старшая из сестер, Екатерина Николаевна, беззаветно и на всю жизнь влюбилась в Дантеса и целиком посвятила себя ему. Будучи девицей решительной (да и на примере матушки весьма вольно понимающей христианскую мораль), где-то с июля 1836 г. она стала сожительствовать со своим избранником во грехе, забеременела от него, и это определило характер ее поведения в дальнейшем. Средняя из сестер не менее беззаветно и на всю жизнь влюбилась в Александра Сергеевича Пушкина. Будучи девицей не менее решительной и не менее вольно относящейся к христианской морали, чем старшая сестра, примерно с мая 1836 г. она стала любовницей поэта и замещала ему супругу на время родов и ее болезни (об этом имеются весьма доказательные свидетельства современников, и, скорее всего, именно по этой причине у Натальи Николаевны пропала охота ревновать мужа к сторонним дамочкам). Младшая из сестер — Наталья Николаевна — как самая недалекая из троицы, не менее вольно относящаяся к христианской морали, чем сестры, но и самая красивая внешне, находилась в перманентном поиске: она и мужа вроде любила, и в Дантеса она влюбилась, да и с Николаем I была не прочь пококетничать… Впрочем, более всего дамочке нравилась игра в любовь на грани дозволенного!..
События, возможно, развивались следующим образом. Выйдя замуж, Наталья Николаевна почувствовала свое значительное нравственное превосходство над старшими сестрами и со временем взяла на себя роль их благодетельницы. В литературе мы то и дело встречаем рассуждения о том, как жена «умолила» Александра Сергеевича принять бедняжек в их доме. На деле поэт, скорее всего, был поставлен перед фактом неизбежного переезда к ним сестер Гончаровых и вынужден был проглотить эту «пилюлю».
Встреча Натальи Николаевны и Екатерины Николаевны с Дантесом и зарождение любовного треугольника усилили старания супруги Пушкина по устройству счастья старших сестер. Вряд ли можно сомневаться в том, что Екатерина одной из первых открылась в своей страсти к французу младшей сестре, ведь Наталья с нею не конкурировала и никаких особых чувств к Дантесу поначалу не испытывала. Если бы дело обстояло иначе, если бы Екатерина не открылась сестрам, то полностью разрушается психологический образ девиц Гончаровых, каковыми мы их знаем из воспоминаний современников, и становятся непонятными причины таких настойчивых хлопот Натальи Николаевны о сестрах.
При такой постановке вопроса поведение Натальи Николаевны получает совершенно иную, отличную от всевозможных трактовок окраску. Флирт с французом, игра с ним на грани дозволенного светскими приличиями первой половины XIX в. оказываются частью интриги, затеянной недалекой дамочкой, возомнившей себя светской львицей, с единственной целью — женить бравого гвардейца на влюбленной в него сестре. Чувства самого Дантеса в расчет не принимались — Наталья была замужем, а Екатерина недурна собой, со временем, глядишь, и полюбит.
Историю от некоторых любителей экстравагантных сюжетов о том, как Дантес якобы подчинил себе Наталью Пушкину чуть ли не посредством гипноза[149], можно отнести к категории комических нелепиц, основанных на притянутых за уши, выдранных с мясом из контекста кусках информации.
С Александром Сергеевичем никто считаться тоже не собирался — жена полагала себя тонким дипломатом. Если верить записям все той же Д. Ф. Фикельмон, то Наталья Николаевна мало что скрывала от поэта: «…она давала ему (Пушкину. — В. Е.) во всем отчет и пересказывала слова Дантеса — большая, ужасная неосторожность!»
Согласно письмам самого Дантеса, его влюбленность в Наталью Николаевну лишь к началу сентября 1835 г. переросла в обезумевшую его страсть, которая продолжалась почти полгода. Причем Пушкина сперва распалила, а затем всячески поощряла своего поклонника.
Дело дошло до того, что с января 1836 г. с согласия поэта (или без него?) Дантес стал вхож в дом Пушкиных как друг семьи. Наталья Николаевна рассчитывала на развитие отношений между Дантесом и Екатериной, но события приняли совершенно иной оборот. В феврале 1836 г. Дантес писал пребывавшему в отпуске в Париже барону Геккерену: «Теперь мне кажется, что я люблю ее больше, чем две недели назад! Право, мой дорогой, это idee fixe[150], она не покидает меня, она со мною во сне и наяву, это страшное мученье: я едва могу собраться с мыслями, чтобы написать тебе несколько банальных строк… У меня более, чем когда-либо, причин для радости, ибо я достиг того, что могу бывать в ее доме, но видеться с нею наедине, думаю, почти невозможно, и все же совершенно необходимо; и нет человеческой силы, способной этому помешать, ибо только так я обрету жизнь и спокойствие. Безусловно, безумие слишком долго бороться со злым роком, но отступать слишком рано — трусость. Словом, мой драгоценный, только ты можешь быть моим советчиком в этих обстоятельствах: как быть, скажи? Я последую твоим советам, ведь ты мой лучший друг, и я хотел бы излечиться к твоему возвращению…»[151]
Опытный дипломат, Геккерен моментально раскусил ситуацию. В те дни он писал своему пасынку: «Твоя безрассудная страсть не перестает тревожить и мучить меня. Кто сумеет тебе раскрыть глаза на это великое заблуждение? Кто покажет тебе в настоящем свете эту бездушную куклу с рыбьей кровью и птичьими мозгами?.. Не унижай же себя новыми признаниями и домогательствами…» Что-то не похожи эти строки на причитания брошенного гомосексуалиста. В них и в самом деле сквозит отеческая любовь и беспокойство за собственного ребенка.
Вместо помощи Екатерине Наталья Николаевна своим кокетством при полном попустительстве Пушкина все более и более возбуждала в Дантесе страсть. Вполне возможно, что одновременно чувства распалялись и в ней самой, но я бы относился к такой версии весьма осторожно. При всем при том нельзя назвать первоначальную страсть Дантеса слепой, она скорее была эгоистичной страстью самовлюбленного нахала, который все сводил к обязательному половому акту, да и чувства эти испытывал не столько к самой женщине, сколько к ее внешности. Уже через два дня после процитированного выше письма Дантес признался Геккерену: «…ты-то останешься навсегда, что же до нее — время окажет свое действие и ее изменит, так что ничто не будет напоминать мне ту, кого я так любил. Ну а к тебе, мой драгоценный, меня привязывает каждый новый день все сильнее, напоминая, что без тебя я был бы ничто».
Как Наталья Николаевна вела игру, великолепно описал сам ничего о том не подозревавший Дантес в письме Геккерену от б марта 1836 г.: «Она же никого не любила больше, чем меня, а в последнее время было предостаточно случаев, когда она могла бы отдать мне все — и что же, мой дорогой друг, — никогда ничего! Никогда в жизни! Она была много сильней меня, больше 20 раз просила она пожалеть ее и детей, ее будущность и была столь прекрасна в эти минуты (а какая женщина не была бы), что, желай она, чтобы от нее отказались, она повела бы себя по-иному, ведь я уже говорил, что она столь прекрасна, что можно принять ее за ангела, сошедшего с небес. В мире не нашлось бы мужчины, который не уступил бы ей в это мгновение, такое огромное уважение она внушала. Итак, она осталась чиста; перед целым светом она может не опускать головы. Нет другой женщины, которая повела бы себя так же. Конечно, есть такие, у кого на устах чаще слова о добродетели и долге, но с большей добродетелью в душе — ни единой. Я говорю об этом не с тем, чтобы ты мог оценить мою жертву, в этом я всегда буду отставать от тебя, но дабы показать, насколько неверно можно порою судить по внешнему виду. Еще одно странное обстоятельство: пока я не получил твоего письма, никто в свете даже имени ее при мне не произносил. Едва твое письмо пришло, словно в подтверждение всем твоим предсказаниям, — в тот же вечер еду на бал при дворе, и Великий Князь-Наследник шутит со мной о ней, отчего я тотчас заключил, что и в свете, должно быть, прохаживались на мой счет. Ее же, убежден, никто никогда не подозревал, и я слишком люблю ее, чтобы хотеть скомпрометировать. Ну, я уже сказал, все позади, так что, надеюсь, по приезде ты найдешь меня совершенно выздоровевшим…»
В том же письме Дантес уверил Геккерена: «На сей раз, слава Богу, я победил себя, и от безудержной страсти, что пожирала меня 6 месяцев, о которой я говорил во всех письмах к тебе, во мне осталось лишь преклонение да спокойное восхищение созданьем, заставившим мое сердце биться столь сильно».
Тем временем Екатерину Николаевну перестала устраивать роль сторонней сводни, которую отвела ей Наталья Николаевна в своей игре, и она втихую повела собственную интригу.
Началось это в первой половине 1836 г., вскоре после кончины матери Александра Сергеевича. В семье Пушкиных был объявлен месячный траур, и супруги перестали выезжать в свет. Затем Наталье Николаевне пришло время рожать, а поэт был занят делами журнала «Современник» в Москве. В его отсутствие Пушкины и Гончаровы переехали на снятую в пригороде Каменный остров дачу, где 23 мая у четы родилась дочь Наталья. Роды были очень тяжелыми, и мать и новорожденная болели более месяца. Александр Сергеевич вернулся как раз в конце мая, но почти сразу погрузился в творчество. И хотя в свете Пушкины тогда не бывали, именно на это время приходится первый отрицательный отзыв поэта о Дантесе, записанный его сестрой Ольгой Сергеевной (по мужу Павлищевой): «…он хорош, но рот у него хотя и красивый, но чрезвычайно неприятный, и его улыбка мне совсем не нравится». Наталья Николаевна впервые после родов вышла в общество 31 июля 1836 г.
Таким образом, старшие сестры Гончаровы получили полную свободу действий в течение четырех месяцев, чем и воспользовались — проводили время на пикниках и в увеселительных поездках в компании молодежи из кружка Карамзиных, куда входил и Дантес. Екатерина Николаевна старалась видеться с ним как можно чаще, причем нередко наедине. Свидетели их встреч в своих письмах отмечали неоправданно оживленное поведение сестры Натальи Николаевны. Когда молодые люди впервые вступили в сексуальную связь, точно неизвестно, но примерно к концу лета 1836 г. Екатерина Николаевна забеременела. В литературе нередко встречаются выражения вроде того, что Дантес «обесчестил» свояченицу поэта, «опорочил», «лишил невинности»… Короче, «страдатели» по Пушкину непременно пытаются выставить его убийцу в самом омерзительном свете. Однако кто кого в том дуэте соблазнил? При непредубежденном подходе, говоря грубо, но фразеологией самого Пушкина, мы вынуждены припомнить недобрую народную присказку: «Пока сучка хвостик не задерет, кобелек на нее не вспрыгнет!» Все указывает на то, что инициатором близости выступала именно Екатерина Николаевна, Дантес же оказался пассивной стороной. Доказательством тому может служить то, что за всю оставшуюся жизнь Гончарова ни разу не пожаловалась на насилие или надругательство со стороны супруга и, наоборот, до последней своей минуты она оставалась искренне преданной Дантесу и горячо любила его. Бытует даже история о том, что, будучи в поместье родителей Дантеса, Екатерина, по местному обычаю, ходила босой за пять километров в соседнее селение Тиренбах молиться чудотворному образу Девы Марии о даровании сына. Она умерла от послеродовой горячки менее чем через месяц после рождения сына Луи-Жозефа (1843–1902).
Следует отметить, что подавляющее большинство пушкиноведов считает, что, связавшись с Екатериной, Дантес пытался посредством этой связи соблазнить Наталью Николаевну. Отметим, сторонники этой версии исходят из того, что Дантес и Геккерен изначально были негодяями и все поступки у них были исключительно негодяйские, преисполненные коварных замыслов против русского гения.
Как бы там ни было, незамужняя фрейлина императрицы, подопечная Александра Сергеевича Пушкина, совершила позорнейшее прелюбодеяние с поручиком Кавалергардского полка. Как долго длилась эта связь, неизвестно, но о беременности своей Екатерина Николаевна сообщила родственникам — сестрам и тетке Е. И. Загряжской осенью, примерно в конце сентября или в самом начале октября. Об этом свидетельствует резкое изменение отношения Натальи Николаевны к Дантесу, что отмечено практически всеми исследователями жизни Пушкина. Когда над тайной такого поведения жены поэта ломают головы не признающие версию беременности Екатерины пушкиноведы[152], их можно понять, но когда на эту тему начинают гадать сторонники такой версии: взревновала ли вдруг Наталья Николаевна Дантеса к своей старшей сестре, или случилось что другое, вся история приобретает фарсовый характер, а Наталья Пушкина оказывается каким-то бесчувственным, бесчеловечным истуканом-эгоистом!
Поэт тем временем окончательно убедился в нежелательности присутствия Дантеса в его доме. Вернувшись с дачи 12 сентября, он отказался принимать француза у себя. Поздно!
С октября 1836 г. в женской половине дома Пушкиных началась тихая, но все возрастающая паника. Никто не решался сообщить о случившемся Александру Сергеевичу. Пресекать беременность Екатерина явно не соглашалась, а рождение незаконного ребенка навечно опозорило бы всю семью и лишило обеих старших сестер Натальи Николаевны возможности выйти впоследствии замуж. Но самое ужасное — Дантес категорически отказался жениться на Екатерине Николаевне! Только представьте себе эту жутковатую картину: Пушкин у себя в кабинете пишет последние страницы «Капитанской дочки», а в соседних комнатах исходят в немой истерике три женщины, жизнь которых вот-вот будет искалечена рождением невинного, но незаконного дитя!
Переговоры о судьбе несчастной девицы и оказались, видимо, центром всей суеты в октябре 1836 г., которая привела в конечном итоге к вызову на дуэль, посланному Пушкиным Дантесу 4 ноября.
Поскольку сами переговорщики ни к какому соглашению прийти не смогли, в дело втянули Геккерена и Загряжскую. Если исходить из женской тяжбы с Дантесом, совершенно в ином свете предстает письмо последнего Геккерену от 17 октября, оно обычно трактуется как заговор, составленный бароном и его приемным сыном с целью совращения Натальи Николаевны.
«Дорогой друг, я хотел говорить с тобой сегодня утром, но у меня было так мало времени, что это оказалось невозможным. Вчера я случайно провел весь вечер наедине с известной тебе дамой, но когда я говорю наедине — это значит, что я был единственным мужчиной у княгини Вяземской почти час. Можешь вообразить мое состояние, я наконец собрался с мужеством и достаточно хорошо исполнил свою роль и даже был довольно весел. В общем я хорошо продержался до 11 часов, но затем силы оставили меня и охватила такая слабость, что я едва успел выйти из гостиной, а оказавшись на улице, принялся плакать, точно глупец, отчего, правда, мне полегчало, ибо я задыхался; после же, когда я вернулся к себе, оказалось, что у меня страшная лихорадка, ночью я глаз не сомкнул и испытывал безумное нравственное страдание.
Вот почему я решился прибегнуть к твоей помощи и умолять выполнить сегодня вечером то, что ты мне обещал. Абсолютно необходимо, чтобы ты переговорил с нею, дабы мне окончательно знать, как быть.
Сегодня вечером она едет к Лерхенфельдам, так что, отказавшись от партии, ты улучишь минутку для разговора с нею.
Вот мое мнение: я полагаю, что ты должен открыто к ней обратиться и сказать, да так, чтоб не слышала сестра, что тебе совершенно необходимо с нею поговорить. Тогда спроси ее, не была ли она случайно вчера у Вяземских; когда же она ответит утвердительно, ты скажешь, что так и полагал и что она может оказать тебе великую услугу; ты расскажешь о том, что со мной вчера произошло по возвращении, словно бы был свидетелем: будто мой слуга перепугался и пришел будить тебя в два часа ночи, ты меня много расспрашивал, но так и не смог ничего добиться от меня […], и что ты убежден, что у меня произошла ссора с ее мужем, а к ней обращаешься, чтобы предотвратить беду (мужа там не было). Это только докажет, что я не рассказал тебе о вечере, а это крайне необходимо, ведь надо, чтобы она думала, будто я таюсь от тебя и ты расспрашиваешь ее как отец, интересующийся делами сына; тогда было бы недурно, чтобы ты намекнул ей, будто полагаешь, что бывают и более интимные отношения, чем существующие, поскольку ты сумеешь дать ей понять, что по крайней мере, судя по ее поведению со мной, такие отношения должны быть.
Словом, самое трудное начать, и мне кажется, что такое начало весьма хорошо, ибо, как я сказал, она ни в коем случае не должна заподозрить, что этот разговор подстроен заранее, пусть она видит в нем лишь вполне естественное чувство тревоги за мое здоровье и судьбу, и ты должен настоятельно попросить хранить это в тайне от всех, особенно от меня. Все-таки было бы осмотрительно, если бы ты не сразу стал просить ее принять меня, ты мог бы это сделать в следующий раз, а еще остерегайся употреблять выражения, которые были в том письме. Еще раз умоляю тебя, мой дорогой, прийти на помощь, я всецело отдаю себя в твои руки, ибо, если эта история будет продолжаться, а я не буду знать, куда она меня заведет, я сойду с ума.
Если бы ты сумел вдобавок припугнуть ее и внушить, что[153]…
Прости за бессвязность этой записки, но поверь, я потерял голову, она горит, точно в огне, и мне дьявольски скверно, но, если тебе недостаточно сведений, будь милостив, загляни в казарму перед поездкой к Лерхенфельдам, ты найдешь меня у Бетанкура.
Встреча и беседа барона с женой Пушкина в доме Лерхенфельдов[154] состоялась 18 октября. Именно рассказ Натальи Николаевны мужу о происшедшем и составляет основное содержание рокового письма поэта, приведшего к неизбежной дуэли. Причем Геккерен, скорее всего, пытался поставить финальную точку в этой истории и помимо уговоров оставить его приемного сына в покое и попыток пристыдить зашедшую слишком далеко дамочку действительно предлагал Пушкиной вступить в интимную связь с Дантесом — лишь бы прекратить весь этот затянувшийся фарс. Последнее стало для Натальи Николаевны зацепкой, из которой она — пушкиноведы полагают, что в день получения пасквиля, то есть 4 ноября, — сотворила грандиозный скандал, наговорив мужу горы самозащитительной клеветы. Далее жена только накручивала Александра Сергеевича, прежде всего против Геккерена как своего главного врага. А поскольку поэт находился в психологической зависимости от Натальи Николаевны, комплексовал в отношении ее, барон постепенно обратился для Пушкина в главного виновника всех его жизненных неурядиц, стал их олицетворением.
В часы таких «откровений» не могла Наталья Николаевна не рассказать и о знаменитой встрече ее с Дантесом в доме у Идалии Полетики. Безусловно, в ее собственной интерпретации — единственной известной пушкиноведам, которые постарались обглодать эту историю почище любимой кости в будке сторожевой собаки.
Идалия Григорьевна Полетика (1807 или 1811–1889) — незаконная дочь графа Г. А. Строганова, жена полковника Кавалергардского полка и одновременно крестника Павла I и Марии Федоровны А. М. Полетики. Она была троюродной сестрой Натальи Николаевны, славилась большим умом, энергичностью, красотой и обаянием. Одновременно Идалия Григорьевна была известна как дама остроумная, злая на язычок и в свете получила прозвание Мадам Интрига.
Долгое время Полетика дружила с Пушкиными, но по неизвестной причине где-то около 1834 г. и на всю жизнь вдруг невзлюбила поэта (первоначально без взаимности). Даже в преддверии собственной смерти она называла Пушкина не иначе как «извергом». Один из основоположников пушкинистики, знаменитый историк и литературовед Петр Иванович Бартенев (1829–1912) со ссылкой на друга семьи Пушкиных В. Ф. Вяземскую записал историю о том, будто Полетика влюбилась в Александра Сергеевича, но была им безжалостно и грубо отвергнута во время какой-то совместной поездки. С другой стороны, по уверениям А. В. Трубецкого, в зрелом возрасте дружившего с Полетикой, Александра Николаевна Гончарова заверяла ее, что является любовницей поэта и что он влюблен в нее безмерно[155]. Для Идалии Григорьевны это оказалось чрезвычайно унизительным. Современные пушкиноведы высказывают версию, что ненависть к Пушкину разгорелась у Полетики только в результате скандала в начале ноября 1836 г., когда поэт после разговора с Натальей Николаевной, наслушавшись ее вранья, отправился к недавней приятельнице с выяснением отношений и, если не поколотил ее, то уж в матерных выражениях не постеснялся. При этом слушать вполне справедливые попытки Идалии Григорьевны объяснить, что все было не так, поэт не пожелал. Третьи утверждают, что Полетика была до безумия влюблена в Дантеса и не смогла простить Пушкина, из-за гибели которого вынуждена была навечно расстаться со своею единственною любовью.
Встреча Натальи Николаевны и Дантеса в доме Полетики является одним из запутаннейших эпизодов в судьбе Пушкина и непреодолимым камнем преткновения в пушкиноведении. Более того, именно через этот эпизод мы невольно убеждаемся и в том, что Пушкин был серьезно сбит с толку ложью жены, и в том, что в течение 200 лет пушкиноведение развивалось на основе фальсифицированной информации, полученной от вдовы поэта и его друзей. Пушкиноведы обычно говорят о следующих «совершенно верных» данных: 1) встреча состоялась; 2) Идалия Григорьевна коварно заманила Пушкину к себе, а сама уехала, оставив женщину наедине с Дантесом; 3) во время встречи Дантес выхватил пистолет и грозил покончить с собой; 4) на крики Натальи Николаевны в комнату вбежала ни о чем не подозревавшая маленькая дочка Полетики, и Наталья Николаевна удалилась, воспользовавшись замешательством Дантеса.
Как правило, упускается важнейшая запись дочери Натальи Николаевны от второго брака Александры Петровны Араповой (Ланской) (1845–1919) о том, что вспоминала ее мать: «… сколько лет прошло с тех пор, а я не переставала строго допытывать свою совесть, и единственный поступок, в котором она меня уличает, это согласие на роковое свидание…» То есть все обвинения Полетики в коварстве и в том, что она заманила несчастную жертву, летят в тартарары. Но призналась в этом уже вдова, мужу же Наталья Николаевна лгала не моргнув глазом о том, что ее заманили.
А дальше начинается океан путаницы, домыслов и гаданий. Это при том, что для понимания причин дуэли и гибели Александра Сергеевича именно данный случай является чуть ли не главенствующим.
Во-первых, уже много лет идет спор: сколько было встреч Дантеса и Натальи Николаевны в доме Полетики — одна или две?
Если две, то жену Пушкина на обе встречи Полетика заманила обманом или на вторую она пришла по собственной воле? Сторонники первого варианта выставляют супругу поэта вообще круглой дурой. Если придерживаться второго варианта, то она оказывается явным провокатором гибели мужа, коварной и бессмысленной женщиной.
Если признать, что встреча была одна, то дата этой встречи неизбежно рассыпает в пух и прах целые системы и концепции пушкиноведения.
Первоначально и долгое время бытовала версия Араповой, утверждавшей, что встреча эта состоялась за несколько дней до дуэли, в 20-х числах января 1837 г., и послужила главным поводом для отправления Геккеренам вздорного письма, спровоцировавшего дуэль.
Многолетние исследования позволили пушкиноведам отказаться от этой версии. В 1963 г. Михаил Иванович Яшин, автор знаменитой работы «Хроника преддуэльных дней» и других исследований, неопровержимо доказал ложность целого ряда заявлений Араповой и поставил под сомнение время свидания Дантеса и Пушкиной.
Позднее современная исследователь Стелла Лазаревна Абрамович датировала это свидание 2 ноября 1836 г….
Но все это опять пустые разговоры. И наиболее четко разъяснил такую точку зрения академик РАН, не пушкиновед — экономист Николай Яковлевич Петраков:
«Да, воистину нужно быть очень простодушной женщиной, чтобы наворотить такое и думать, что ей поверят, особенно муж.
Попробуем сначала разобраться в мелочах. Входит Натали в квартиру Полетики. Со своим ключом? Маловероятно, хотя чем черт не шутит. Предположим, открывает ей дверь прислуга или гувернантка. Последняя должна быть в курсе замысла хозяйки и иметь от нее инструкции, ибо надо не только встретить гостью, принять от нее верхнюю одежду, но и проводить в апартаменты, где затаился Дантес. Итак, гувернантка выполнила свою миссию и оставила участников свидания наедине. Откуда же вдруг появляется свободно разгуливающая по квартире дочь Полетики, которой, кстати сказать, в 1836 году исполнилось только три года? А где же гувернантка, обязанная оберегать конспиративную встречу? Что-то слабо верится в эту абракадабру. А пистолет! Смехотворно грозить убить себя в чужой квартире из-за того, что женщина не желает отдаться «здесь и сейчас». Дантес был достаточно опытным ловеласом, чтобы использовать руки и губы, а не размахивать пистолетом»[156].
С. Л. Абрамович пришла к выводу, что именно после случившегося в доме Полетики скандала барон Геккерен перешел от просьб к угрозам и состряпал знаменитый пасквиль. Якобы это была злобная месть за болезнь Дантеса. С 20 по 27 октября француз и в самом деле серьезно болел, отчего сильно похудел. Предполагают, что именно тогда посланник заявил, что сын его умирает по причине любви к Наталье Николаевне и умолял ее спасти молодого человека, сбежать с ним за границу. Версия чрезвычайно сомнительная, известная нам из источников, связанных исключительно с женой Пушкина.
Исследователи (российские почти все) подвергают великому сомнению заявление Геккерена на следствии уже после гибели Пушкина: «Она (Пушкина) сама может засвидетельствовать, сколько раз предостерегал я ее от пропасти, в которую она летела; она скажет, что в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были ее оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере, я на это надеялся». Почему-то считается, что таким образом посланник, «опытный и коварный дипломат, старался не рисковать и готовил себе на будущее алиби». Отчего-то мало кто пытается взглянуть на эту историю с иной стороны: что, если Геккерен говорил правду, а лгала Наталья Николаевна, дабы представить себя мужу невинной овечкой, а отругавшего же ее посланника — злобным монстром?
О реакции Дантеса на вызов и на откровения Натальи Николаевны с супругом, о чем он узнал из записок Геккерена, известно из его письма посланнику от 6 ноября 1836 г.:
«Мой драгоценный друг, благодарю за две присланные тобою записки. Они меня немного успокоили, я в этом нуждался и пишу эти несколько слов, чтобы повторить, что всецело на тебя полагаюсь, какое бы решение ты ни принял, будучи заранее убежден, что во всем этом деле ты станешь действовать лучше моего.
Бог мой, я не сетую на женщину и счастлив, зная, что она спокойна, но это большая неосторожность либо безумие, чего я к тому же не понимаю, как и того, какова была ее цель. Записку пришли завтра, чтоб знать, не случилось ли чего нового за ночь, кроме того, ты не говоришь, виделся ли с сестрой (Екатериной Гончаровой. — В. Е.) у тетки (Е. И. Загряжской. — В. Е.) и откуда ты знаешь, что она призналась в письмах.
Во всем этом Екатерина — доброе создание, она ведет себя восхитительно».
Некоторые исследователи делают выводы, что примерно с этого времени, немногим раньше, Екатерина Николаевна сознательно стала шпионить за Пушкиными в интересах Дантеса. Зачем это было нужно Геккеренам, понять сложно. Но вот шпионила, и все тут!
Другое дело, что 4 ноября Пушкин узнал сразу три новости, потрясшие и унизившие его до глубины души. Во-первых, Наталья Николаевна призналась мужу, что никогда не изменяла ему телом, но впервые в жизни влюбилась по-настоящему — в Дантеса. Во-вторых, он узнал, что Екатерина Николаевна беременна — тоже от Дантеса. В-третьих, ему стало ясно, что в течение нескольких месяцев родные люди, жившие в одном с ним доме, те, о ком он столько заботился, ради кого метался в поисках денег и чье благополучие ставил превыше собственного, те, кому он доверял, — все они держали поэта за дурака, игнорируя сам факт его существования где-то рядом. Он оказался одураченным теми, кого сам полагал недалекими, ограниченными людьми! Видимо, последнее и стало тем роковым ударом, который и предопределил неизбежность трагической развязки. Пушкин слишком хорошо знал себе цену и цену тем, кто смешал его с грязью ради болтливого красавчика. Ах, как нередко так бывает — ничтожества низводят в ничтожество умного, талантливого человека! С этого времени Пушкин больше не ревновал, он ненавидел, он захлебывался в той духовной грязи, в которую его окунули сестрички Гончаровы.
Видел и понимал положение поэта Дантес. Недаром в письме Екатерине Гончаровой от 21 ноября 1836 г. он сообщил, что накануне встречался у Е. И. Загряжской с Натальей Николаевной и сказал ей, в частности, что муж ее играет «дурацкую роль во всей этой истории».
Конечно, не следует все так примитизировать. Беда заключается в том, что вышеописанная ситуация наложилась на кризис среднего возраста у Пушкина и вся совокупность проблем, о которых мы уже говорили, дала ту бурную реакцию, которая и завершилась взрывом — дуэлью.
И существенную роль во всей этой истории сыграло то, что Пушкин так и не смог, вернее, не пожелал вырваться из-под башмачка вздорной супруги — всячески оправдывая ее, прислушиваясь к каждой исходящей от нее лжи, средоточием своей ненависти он избрал барона Геккерена, такую же на деле стороннюю фигуру во всей этой сваре, как и сам Пушкин. Жене, по воспоминаниям А. И. Тургенева, поэт сказал: «Будь спокойна, ты ни в чем не виновата…» А вот князь П. А. Вяземский, наоборот, отметил: «Единственное раздражение Пушкина следует видеть не в волокитстве молодого Геккерена (Дантеса. — В. Е.), а в уговаривании стариком бросить мужа. Этот шаг старика и был тем убийственным оскорблением для самолюбия Пушкина, которое должно быть смыто кровью».
Здесь мы вынуждены сделать небольшое отступление и поговорить о так называемых «заговорах» против Пушкина. Одно время концепция заговора стала чуть ли не превалирующей в пушкиноведении и привлекла значительное число серьезных исследователей. Во многом это связано с неадекватным пониманием в России (начиная со второй половины XIX в.) роли и места литературы в обществе.
Художественное творчество можно принять как вариант лаборатории для исследования социальных отношений, но не более.
Теории заговора против Пушкина окончательно сформировались и приобрели нынешний вид как раз в период торжества интеллигентского маразма советских времен.
Обо всех рассказывать нецелесообразно. Остановимся на двух вариациях: на масонском (жидомасонском) заговоре и на заговоре космополитов. О смехотворном «заговоре Николая I» даже говорить не стоит, это из категории игрушек для майоров-полковников на пенсии и престарелых маразматиков. Впрочем, если верить сторонникам теории масонского заговора, вся история противостояния царя и поэта была от начала до конца придумана масонами, то бишь интеллигентами. Именно они якобы объявили Пушкина «главарем антиправительственного заговора», почему Николай I и согласился на убийство поэта. Откуда взялся этот заговор и каким дураком должен был бы быть император, поверив во все это, авторов теории не интересует.
На мой взгляд, наиболее точно отношения царя и поэта описаны в предисловии П. Струве к статье С. Франка «Пушкин, как политический мыслитель». Думаю, достаточно привести небольшую цитату из этой работы, чтобы закрыть данную тему в настоящей книге: «Между великим поэтом и царем было огромное расстояние в смысле образованности и культуры вообще: Пушкин именно в эту эпоху был уже человеком большой, самостоятельно приобретенной культуры, чем Николай I никогда не был. С другой стороны, как человек огромной действенной воли, Николай I превосходил Пушкина в других отношениях: ему присуща была необычайная самодисциплина и глубочайшее чувство долга. Свои обязанности и задачи Монарха он не только понимал, но и переживал. Как подлинное служение. Во многом Николай I и Пушкин, как конкретные и эмпирические индивидуальности, друг друга не могли понять и не понимали. Но в то же время они друг друга, как люди, по всем достоверным признакам и свидетельствам, любили и еще более ценили. Для этого было много оснований. Николай I непосредственно ощущал величие пушкинского гения. Не надо забывать, что Николай I по собственному, сознательному решению приобщил на равных правах с другими образованными русскими людьми политически подозрительного, поднадзорного и в силу этого поставленного его предшественником в исключительно неблагоприятные условия Пушкина к русской культурной жизни и даже, как казалось самому Государю, поставил в ней поэта в исключительно привилегированное положение. Тягостные стороны этой привилегированности были весьма ощутимы для Пушкина, но для Государя прямо непонятны. Что поэта бесили нравы и приемы полиции, считавшей своим правом и своей обязанностью во все вторгаться, было более чем естественно — этими вещами не меньше страстного и подчас несдержанного в личных и общественных отношениях Пушкина возмущался кроткий и тихий Жуковский. Но от этого возмущения до отрицательной оценки фигуры самого Николая I было весьма далеко. Поэт хорошо знал, что Николай I был — со своей точки зрения самодержавного, т. е. неограниченного, монарха, — до мозга костей проникнут сознанием не только права и силы патриархальной монархической власти, но и ее обязанностей»[157].
1. Масонский (жидомасонский) заговор. Это детище постсоветских времен, до того о масонстве шептались кулуарно, а писали только в эмигрантской, неподцензурной литературе. В основу версии, как обычно, положена абсолютизация ума, проницательности и могущества масонов и беспомощности и наивности их жертв.
Сторонники данной версии исходят из совершенно верного посыла о том, что эпоха царствования Николая I — время острой идейной борьбы между сторонниками восстановления русских традиций, порушенных империей со времен Петра I, и сторонниками духовного подражания Европе.
Далее рассуждения идут следующим путем.
Первый лагерь представляли русские патриоты во главе с Николаем I. Второй лагерь — русское масонство в лице затаившейся аристократии иноземного происхождения и отечественной проза-паднической интеллигенции (последняя была привлечена по причине того, что официальное аристократическое масонство было запрещено Николаем I в 1826 г.). Пушкин в силу своей гениальности, в силу того, что именно он был духовной вершиной своей эпохи и символом победы русского народа над масонством и вольтерьянством, возглавил духовную сторону противостояния западникам.
С начала 1830-х гг. масоны поняли всю опасность Пушкина и прибегли к своему излюбленному методу борьбы с инакомыслящими — к клевете. Поэт был объявлен шпионом царя с окладом в 2,5 тысячи рублей в месяц. Поскольку все структуры власти в империи еще со времен Александра I были пронизаны масонами, одновременно с клеветой, но тайно от Николая I поэта до конца его дней преследовала полиция.
Злые же силы, обосновавшиеся в великосветских салонах: 1) графини Нессельроде; 2) графа Кочубея и 3) Хитрово-Фикельмон (внучки М. И. Кутузова) — сделали Наталью Николаевну орудием убийства великого поэта. Масону Дантесу было поручено психологически довести Пушкина до дуэли! Именно с этой целью он был заслан в Россию при поддержке масона, будущего императора Вильгельма I. В России заговорщик был передан заботам масона Адлерберга. Во исполнение задания Дантес ловко и с успехом воспользовался девичьей наивностью супруги Александра Сергеевича.
Француз был не один. При поддержке масонов барон Геккерен собрал целую группу молодых людей — гомосексуалистов и руководил организованной травлей гения. Травля эта выражалась в распускании грязных слухов о близких поэта и в политических доносах Николаю I на Пушкина. Действиями Геккерена управляла, по всей видимости, графиня Нессельроде, лично ненавидевшая Александра Сергеевича. Если молодежь готовила непосредственное убийство великого поэта, то интеллектуальную часть травли осуществляли заговорщики-масоны из солидной аристократии — Нессельроде, Строгановы, Белосельские-Белозерские и др.
Руководителем заговора обычно называют масона, а заодно шефа жандармов графа А. Х. Бенкендорфа, который и создал III Отделение с двойной тайной задачей — прикрывать своих братьев по ложе от сурового Николая I и готовить таким образом революцию, а заодно ожесточенно преследовать русских патриотов, которые могли бы открыть царю глаза на истинное положение дел. Оттого по мере возвышения гения Пушкина поэт подвергался все более ожесточенному преследованию со стороны жандармерии.
Невзирая на все усилия масонов, ко времени своей гибели Пушкин явно стал духовным вождем русского народа, его влияние, его патриотизм изо дня в день неумолимо распространялось на все слои общества. К 1836 г. необходимость устранения Пушкина стала первоочередной задачей мирового масонства. Последней каплей, переполнившей чашу масонского терпения, стал отрицательный отклик поэта на масонское первое философическое письмо П. Я. Чаадаева.
И вот дело было сделано — вызов на дуэль состоялся.
Главный камень преткновения всей истории: Бенкендорфа известили о готовящейся трагедии. Николай I еще раньше предупреждал его о недопущении кровопролития и о необходимости беречь Пушкина. Согласно версии масонского заговора, Бенкендорф поехал советоваться, как избежать гнева государя в случае убийства поэта, к своей падчерице княгине Елене Павловне Белосельской-Белозерской (1812–1888), которая и посоветовала отослать жандармов не по тому адресу. Так масоны обхитрили и Пушкина, и царя. Дуэль состоялась. Заговорщики-масоны убили Пушкина.
Комментировать эту версию нет необходимости.
2. Заговор космополитов или заговор петербургского «света». Эта версия имела широкое распространение в советское время, и к ней причастны многие видные отечественные пушкиноведы. Мы изложим наиболее доказательную версию из многих.
Считается, что главной причиной дуэли стал диплом рогоносца. Хотя доказательств и не существует, но инициатором написания диплома является жена министра иностранных дел графиня Мария Дмитриевна Нессельроде (1786–1849), урожденная Гурьева. Конфликт ее с Пушкиным разгорелся после того, как Нессельроде без ведома поэта в конце 1833 г. отвезла Наталью Николаевну на бал в Аничков дворец. Считается, что графиня не могла простить Александру Сергеевичу эпиграммы на ее отца — министра финансов при императоре Александре I.
В салоне графини Нессельроде собиралась так называемая «немецкая партия», к которой принадлежали А. Х. Бенкендорф и Геккерены. Более того, барона Геккерена считали шпионом графа Нессельроде.
Сторонники версии светского заговора опираются прежде всего на мнение П. П. Вяземского, в свое время написавшего, что графиня Нессельроде была «могущественной представительницей того интернационального ареопага, который свои заседания имел в Сен-Жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене и в салоне графини Нессельроде в Петербурге». Это и определяло «ненависть Пушкина к этой представительнице космополитического олигархического ареопага… Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски». Данное противостояние было политическое, идеологическое и нравственное. В советское время литературовед Дмитрий Дмитриевич Благой (1894–1984) по этому поводу написал, что Нессельроде и его круг представлял собой «антинародную, антинациональную придворную верхушку… которая издавна затаила злобу на противостоящего ей русского национального гения». Он же и выдвинул идею о том, что «диплом» был задуман в салоне графини Нессельроде и преследовал цель вовлечь Пушкина «в прямое столкновение с царем, которое, при хорошо всем известном и пылком нраве поэта, могло бы привести к тягчайшим для него последствиям».
В наше время уже развивается несколько иная вариация: по мере сближения Пушкина с Николаем I Нессельроде сделали все, чтобы их рассорить, а поэта погубить. Сохранилось высказывание Александра II: «Ну, вот теперь известен автор анонимных писем, которые были причиною смерти Пушкина; это Нессельроде»[158]. О том же написал выдающийся советский дипломат Г. В. Чичерин в письме П. Е. Щеголеву от 18 октября 1928 г. Он заявил, что пасквиль был сочинен в салоне Нессельроде, а переписал его несколько раз личный помощник министра иностранных дел Ф. И. Бруннов[159], впоследствии посол России в Англии[160]. Свидетельству Чичерина многие особо доверяют, поскольку его предки в течение многих лет занимали видные посты в Министерстве иностранных дел Российской империи.
Авторы версии светского заговора все время акцентируют внимание на том, что, сочиняя пасквиль, Нессельроде не предполагали возможность дуэли и преследовали собственные политические цели. Но именно пасквиль послужил толчком к началу тех внутренних процессов в душе поэта, которые в конечном итоге привели его на Черную речку.
Главная загвоздка этой версии проста: но отчего все анонимки были направлены друзьям поэта, которые постарались либо отдать их Александру Сергеевичу, либо передали в полицию с жалобой? Объяснения на этот вопрос у сторонников версии светского заговора нет!
Кратко хроника дальнейших событий в ноябре 1836 — январе 1837 г. выглядит так.
4 ноября Пушкин отправил вызов Дантесу. Получил его барон Геккерен, поскольку пасынок его находился в тот день на службе.
5 ноября Геккерен лично приехал к Пушкину и договорился с ним об отсрочке на день, позднее отсрочку продлили. Причем Пушкин тогда сказал: «…я вам даю две недели сроку и обязуюсь честным словом не давать никакого движения этому делу до назначенного дня и при встречах с вашим сыном вести себя так, как если бы между нами ничего не произошло…»
6 ноября начались встречи Геккерена с В. А. Жуковским и Е. И. Загряжской, во время которых барон заявил, что Дантес давно влюблен в Екатерину Николаевну Гончарову и намерен на ней жениться. Видимо, тогда же шел разговор и о ее беременности. Условием помолвки стало требование отозвать вызов Пушкина и сохранить его втайне.
7 ноября В. А. Жуковский сообщил о новых предложениях Геккерена. Пушкин пришел в бешенство.
8 ноября к Жуковскому присоединилась Е. И. Загряжская, и они вместе довели Пушкина до истерики — он рыдал. К переговорам подключился В. А. Соллогуб.
16 ноября около часа дня Дантес, у которого тоже иногда сдавали нервы, направил поэту записку следующего содержания:
«Милостивый государь. Барон Геккерен только что сообщил мне, что все те основания, по каким вы вызвали меня, перестали существовать и что поэтому я могу рассматривать это ваше действие как не имевший места.
Когда вы вызывали меня, не сообщая причин, я без колебаний принял вызов, так как честь обязывала меня к этому; ныне, когда вы заверяете, что не имеете больше оснований желать поединка, я, прежде чем вернуть вам ваше слово, желаю знать, почему вы изменили намерения, ибо я никому не поручал давать вам объяснения, которые я предполагал дать вам лично. Вы первый согласитесь с тем, что, прежде чем закончить это дело, необходимо, чтобы объяснения как одной, так и другой стороны были таковы, чтобы мы впоследствии могли уважать друг друга»[161].
Реакция Пушкина понятна. Он тут же призвал В. А. Соллогуба и через него повторил вызов. Причем относительно дуэли поэтом было сказано: «Чем кровавее, тем лучше»… И вновь друзья и Геккерен дело замяли. Отзывая вызов, Александр Сергеевич согласился: «Впрочем, я готов признать, что господин Дантес действовал как честный человек».
17 ноября на балу у Салтыковых было официально объявлено о помолвке Дантеса и Екатерины Николаевны Гончаровой. По поводу этого сватовства в обществе ходило много слухов. Впоследствии еще больше слухов было распущено пушкиноведами.
Здесь необходимо обратить внимание на следующие обстоятельства. В «Записках» Ольги Николаевны (1822–1892), королевы Вюртембергской и третьей дочери Николая I, есть такие слова: «Папа, который видел в Пушкине олицетворение славы и величия России, относился к нему с большим вниманием, и это внимание распространялось и на его жену, которая была в такой же степени добра, как и прекрасна. Он поручил Бенкендорфу разоблачить автора анонимных писем, а Дантесу было приказано жениться на младшей сестре Наталии Пушкиной, довольно заурядной особе. Но было уже поздно: раз пробудившаяся ревность продолжала развиваться»[162]. Верить или не верить этой записи? Подавляющее большинство пушкиноведов не верят, поскольку Ольга Николаевна — дочь Николая I. Те же исследователи, кто верит, предполагают, что 9 октября 1836 г. сразу после суточного дежурства Дантес был назначен ординарцем при особе императора и именно тогда Николай I предупредил француза о желательности его женитьбы на Екатерине Гончаровой.
Сделано это было, скорее всего, по ходатайству Екатерины Ивановны Загряжской — больше хлопотать перед императором по столь щепетильному вопросу было некому.
Скрепя сердце Геккерены тянули со сватовством более месяца! Причина тому ясна — Дантес не пылал желанием связывать себя брачными узами с бесприданницей, вдобавок еще и не блистающей красотой, порочной девицей-переростком. Возникали планы женитьбы на другой — княжне Марии Ивановне Барятинской, отчаянные планы бегства за границу с Натальей Николаевной и т. д. Но параллельно предпринимались какие-то шаги и для сватовства к Екатерине Гончаровой, именно на них впоследствии и ссылался барон Геккерен, а следом за ним В. А. Жуковский.
Накануне официальной помолвки Е. И. Загряжская с великим облегчением написала В. А. Жуковскому: «Слава Богу, кажется, все кончено. Жених и почтенный его батюшка были у меня с предложением. К большому щастию за четверть часа пред ними из Москвы приехал старший Гончаров и объявил им родительское согласие, и так все концы в воду».
21 ноября Пушкин прочитал В. А. Соллогубу свое озлобленное письмо Геккерену — по этому лекалу было потом написано январское письмо, приведшее к дуэли, — и при этом воскликнул: «С сыном уже покончено. Вы мне теперь старичка подавайте».
Соллогуб немедленно поехал и рассказал о письме В. А. Жуковскому, который тут же поспешил к Александру Сергеевичу и отговорил его ссориться с Геккеренами.
22 ноября В. А. Жуковский встретился с Николаем I и рассказал ему о душевном состоянии Пушкина.
23 ноября император лично встретился с поэтом. Исследователи предполагают, что в тот день Пушкин дал царю слово не доводить конфликт до дуэли. С этого времени он и в самом деле стал всячески избегать встреч с Геккеренами.
В конце декабря 1836 г. Пушкин написал отцу в Москву: «У нас свадьба. Моя свояченица Екатерина выходит за барона Геккерена, племянника и приемного сына посланника короля голландского. Это очень красивый и добрый малый, он в большой моде и 4 годами моложе своей нареченной. Шитье приданого сильно занимает и забавляет мою жену и ее сестру, но приводит меня в бешенство. Ибо мой дом имеет вид модной и бельевой мастерской»[163]. Как видите, никакой обозленности в отношении Дантеса, никакого раздражения в целом.
Но вот что любопытно: из этой цитаты обычно берут слова «приводит меня в бешенство» и заявляют, что с таким бешенством Пушкин относился к Дантесу накануне бракосочетания француза с Екатериной!
10 января 1837 г. состоялась свадьба Дантеса и Екатерины Николаевны. Посаженой матерью была графиня Нессельроде, посаженым отцом — барон Геккерен. От Пушкиных ненадолго приехала Наталья Николаевна. Пушкин и Дантес стали родственниками — свояками. Во избежание конфликта Пушкины не приняли молодых даже со свадебным визитом. Но с этого времени все стали замечать возрастающую ревность Натальи Николаевны к Екатерине Николаевне в отношении Дантеса, что сильно раздражало Пушкина.
23–24 января 1837 г. предполагается резкий перелом в душевном состоянии поэта, когда он решился отказаться отданного императору слова. В ту ночь состоялась еще одна встреча-беседа Пушкина с Николаем I (подтверждено самим царем), во время которой, по мнению ряда исследователей, поэт сообщил императору о своей ревности к жене в отношении самодержца и о бароне Геккерене как авторе оскорбительного пасквиля. Установлено, что встреча эта состоялась на балу у графа Ивана Илларионовича Воронцова-Дашкова (1790–1854) и продолжалась с 10 часов вечера 23 января до 3 часов утра 24-го.
24 января вечером был бал у Мещерских. С. Н. Карамзина так описала поведение на нем Пушкиных и Геккеренов (Дантесов): «Пушкин скрежещет зубами и принимает свое выражение тигра. Натали опускает глаза и краснеет под долгим и страстным взглядом своего зятя… Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет…»
25 января 1837 г. А. С. Пушкин направил барону Геккерену письмо на французском языке следующего содержания:
«Господин Барон!
Позвольте мне подвести итог всему, что случилось. Поведение вашего сына было мне давно известно и не могло оставить меня равнодушным. Я довольствовался ролью наблюдателя с тем, чтобы вмешаться, когда почту нужным. Случай, который во всякую другую минуту был бы мне крайне неприятен, пришелся весьма кстати, чтобы мне разделаться: я получил анонимные письма. Я увидел, что минута настала, и воспользовался этим. Вы знаете остальное: я заставил вашего сына играть столь жалкую роль, что жена моя, удивленная такою трусостью и низостью, не могла удержаться от смеха; душевное движение, которое в ней, может быть, вызвала эта сильная и возвышенная страсть, погасло в самом спокойном презрении и в отвращении самом заслуженном.
Я принужден сознаться, Господин Барон, что ваша собственная роль была не особенно приличной. Вы, представитель коронованной главы, — вы отечески служили сводником вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (довольно, впрочем, неловким) руководили вы. Вы, вероятно, внушали ему нелепости, которые он высказывал, и глупости, которые он брался излагать письменно. Подобно старой развратнице, вы подстерегали мою жену во всех углах, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; и когда больной сифилисом, он оставался дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы ей бормотали: «Возвратите мне моего сына!»
Вы хорошо понимаете, Господин Барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы мое семейство имело малейшее сношение с вашим. Под таким условием я согласился не давать хода этому грязному делу и не опозоривать вас в глазах нашего и вашего двора, к чему я имел возможность и что намеревался сделать. Я не желаю, чтобы жена моя продолжала слушать ваши родительские увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын после своего гнусного поведения осмеливался разговаривать с моей женой и еще того менее — обращаться к ней с казарменными каламбурами и разыгрывать перед нею самоотвержение и несчастную любовь, тогда как он только подлец и шалопай. Я вынужден обратиться к вам с просьбой положить конец всем этим проделкам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым я, поверьте мне, не остановлюсь.
Имею честь быть, Господин Барон,
Это письмо, написанное преимущество со слов Натальи Николаевны и более похожее на набор бабьих сплетен, чем на послание серьезного мужа (вспомните тот же ответ Пушкину от Н. Г. Репнина-Волконского), глубоко оскорбило Геккерена. Тем более что совершенно очевидно, что в основном оно содержало беспочвенные инсинуации. Но вызвать Пушкина на дуэль барон не мог, поскольку представлял в России лицо нидерландского короля.
Письмо было получено как раз в тот час, когда Геккерен собирался в гости к Строгановым. Откладывать поездку он не стал, но решил посоветоваться с Г. А. Строгановым[164], человеком в Петербурге чрезвычайно уважаемым и считавшимся знатоком правил аристократической чести. Геккерен искренне искал возможность избежать дуэли, но Григорий Александрович, ознакомившись с письмом, объявил, что иного пути у Геккеренов нет. 26 января 1837 г. «сифилитик», говоря словами Пушкина, Дантес послал Александру Сергеевичу вызов на дуэль. За что его клеймят по сей день, а начал М. Ю. Лермонтов.
Немного часто публикуемой и необходимой для понимания дальнейших событий информации.
Дуэли в России были запрещены законодательно с 1715 г. вплоть до 1894 г., когда Александр III попытался их узаконить и государственно регламентировать порядок проведения.
139-й воинский артикул, принятый в 1715 г. императором Петром I, строго воспрещал дуэли между офицерами: «Все вызовы, драки и поединки чрез сие наижесточайше запрещаются… Кто против сего учинит, оный всеконечно, как вызыватель, так и кто выйдет, имеет бьггь казнен, а именно повешен, хотя из них кто будет ранен или умерщвлен, или хотя оба не ранены от того отойдут. И ежели случитца, что оба или один из них в таком поединке останетца, то их и по смерти за ноги повесить». Однако, поскольку дуэли затевали преимущественно аристократы, всегда находился случай установление это не исполнять.
Особенно популярными стали дуэли при Екатерине II, в связи с чем в 1787 г. был принят «Манифест о поединках». Согласно «Манифесту» участникам (включая секундантов) дуэли, окончившейся бескровно, устанавливался в качестве наказания денежный штраф, а обидчику — пожизненная ссылка в Сибирь; за причинение вреда здоровью и жизни наказание назначалось как за соответствующие умышленные преступления.
В первой половине XIX в. практика дуэлей, несмотря на жесткое преследование, продолжала расширяться. И хотя дуэлянтов судили по артикулу Петра Великого, но приговоры обычно смягчали.
Поскольку в околопушкиноведческих кругах муссируется бесконечное число сплетен клеветнического характера о заранее и преднамеренно спланированном убийстве поэта, следует особо сказать о секундантах, чуть ли не главных жертвах этих наветов.
Дантес выставил секундантом Огюста д’Аршиака (1811–1847) — атташе при французском посольстве в Петербурге, своего родственника. Д’Аршиак был известен как человек высокой порядочности, был всеми уважаем. В воспоминаниях современников, к каким бы партиям они ни относились, о нем сохранились только самые лестные отзывы. Все современники в один голос утверждали, что этот человек никогда бы не поступился своей честью и совестью, тем более не участвовал бы в убийстве.
В свою очередь, Пушкин понимал, что намерен совершить серьезное преступление. Поэтому выбрать секунданта ему было сложно, ведь человек в таком случае подставлялся под суд и даже рисковал жизнью. Особенно если учесть, что дуэль следовало сохранить втайне от друзей поэта и от царя. 26 января на балу у Разумовских Александр Сергеевич просил стать его секундантом советника английского посольства Магениса, но тот отказался.
По официальной версии, после полудня 27 января 1837 г. прямо на улице, на Цепном мосту, поэт совершенно случайно встретил своего приятеля по лицею Константина Карловича Данзаса (1800–1870), подполковника инженерных войск, человека честнейшего, авторитетного и в армии, и в светском обществе. Друзья вместе побывали в кондитерской Вольфа, потом направились во французское посольство, где Пушкин и представил Данзаса д’Аршиаку как своего секунданта. Константин Карлович, по его словам, отказаться от участия в поединке не мог, это означало бы предательство друга.
Сразу же обговорили условия, чрезвычайно жесткие, но такими они были приняты по настоянию Пушкина — Дантес вообще был согласен на любые. Барьеры устанавливались в 10 шагов (7 метров между поединщиками). Если учесть, что оба дуэлянта были отличными стрелками, то условия оказываются смертельными. Поэт и не скрывал, что намерен убить француза. Стрелялись из дуэльных пистолетов Лепажа с пулями диаметром 12 миллиметров — это оружие наносило наиболее опасные для жизни раны. Предполагается, что пистолеты были одолжены д'Аршиаком у юного атташе французского посольства Эрнеста Баранта. Во всяком случае, в 1937 г. в Париже, на вставке «Пушкин и его эпоха», которая была посвящена 100-летию со дня гибели поэта, именно пистолеты Баранта были представлены как оружие, из которого застрелили Александра Сергеевича. В таком качестве их демонстрируют по сей день.
Затем дуэлянты отправились в магазин, закупили все необходимое и поехали на Черную речку, к Комендантской даче.
Такова версия Данзаса. Однако многие пушкиноведы полагают, что о секундантстве Пушкин договорился с другом не позднее 26 января. И в тот же вечер Константин Карлович тайком оповестил о готовящейся дуэли III Отделение. Однако А. Х. Бенкендорф сделал вид, что не разобрался в адресе, и отправил жандармов в Екатерингоф. Эта версия сомнительна, поскольку суд после дуэли приговорил Данзаса к повешению прежде всего за недоносительство. Это с одной стороны. С другой стороны, сам Пушкин не делал особой тайны о готовящейся дуэли, загодя рассказал обо всем, в том числе о письме Геккерену, княгине В. Ф. Вяземской и своей соседке по Михайловскому Е. Н. Вревской. Накануне дуэли поэт был вполне спокоен и даже весел и собирался много работать. Вполне возможно, что он был уверен во вмешательстве III Отделения. И ошибся.
Недаром исследователи ломают голову над таинственной фразой друга поэта Александра Николаевича Вульфа (1805–1881) о гибели Пушкина: «Погиб жертвою неприличного положения, в которое себя поставил ошибочным расчетом».
Здесь будет уместно вспомнить знаменитое пророчество, которое было сделано Пушкину в декабре 1819 года известной в Петербурге, тогда недавно приехавшей из Германии гадалкой Александрой Филипповной Кирхгоф (Киргоф). Она предсказала поэту долгую славную жизнь, если на 37-м году жизни не случится с ним какой беды от белой лошади, или белой головы, или белого человека. Дантес, как известно, был белокурым.
Пушкин искренне доверял этому предсказанию. По преданию, у В. А. Дурова, брата прославленной кавалерист-девицы Надежды Дуровой, хранился собственноручный рисунок поэта, на котором были изображены «два поединщика», внизу же почерком Пушкина была сделана надпись: «Смерть Пушкина…»
Как говорится: от судьбы не уйдешь!
Коротко о самой дуэли. Она началась около 5 часов вечера. Барьеры обозначили шинелями секундантов. По сигналу Данзаса — взмах шляпой — противники начали сходиться. Первым к барьеру подошел Пушкин и прицелился. Но Дантес выстрелил первым, на ходу, не дойдя до барьера. Сам он впоследствии утверждал, что целился в ноги, и характер раны Пушкина свидетельствует в его пользу.
Тут необходимо сделать существенную оговорку: по законам дуэли той эпохи вызвавший — а именно таковым был Дантес — обязан был стрелять только в обидчика: он не имел права обратить оружие вверх или в сторону, поскольку в таком случае признавался бы трусом и подлецом. Если учесть, каким отличным и натренированным стрелком был Дантес, создается впечатление, что в действительности он пальнул не целясь, лишь бы выстрелить, но вынужден был при этом рассчитывать на то, чтобы ранить противника — иначе дуэль возобновилась бы. Ведь Пушкин жаждал смерти! Отнюдь не своей, как пытаются утверждать некоторые исследователи, но смерти любимца Геккерена. Вообще в данном случае всегда необходимо помнить — на самом деле дуэль шла между поэтом и посланником, и ненависть Пушкина была столь сильна, что он, не имея возможности вызвать на дуэль подлинного врага, хотел нанести ему как можно более болезненную душевную рану — убить его любимого приемного сына.
Раненный в живот Пушкин упал на шинель Данзаса, но нашел в себе силы, чтобы лежа прицелиться и выстрелить. Пока поэт целился, Дантес стоял правым боком, согнув правую руку в локте, чтобы закрыть грудь, и разряженным пистолетом прикрывал себе голову. Такое положение входило в дуэльные правила, и винить за это Дантеса в трусости просто непорядочно. Пуля Пушкина пробила французу правое предплечье и отрикошетила о пуговицу его мундира. Дантес упал. Поэт крикнул: «Браво!»
Но Дантес быстро поднялся — ранение было неопасным.
Поддерживавший поэта Данзас вызвался стреляться с французом, чтобы отомстить, но Пушкин сразу ответил:
— Нет-нет! Мир, мир!
Эти же слова он повторил самому Дантесу. Так что приходится удивляться тем исследователям, которые пишут, что, знай поэт, кому принадлежит карета, в которой его отвезли домой, он бы ни за что не согласился в нее сесть. Вообще порой складывается впечатление, что некоторые пушкиноведы, никогда не державшие оружия в руках, больше жаждут крови Дантеса, чем некогда Пушкин.
К такой категории относятся и те, кто начал раздувать всевозможные сплетни о так называемых «нарушениях» в процедуре дуэли, которые и привели к гибели поэта, о целенаправленном создании условий, когда убийство Пушкина стало неизбежным. Обо всем рассказывать не станем, поскольку и сами версии, и аргументация их настолько дилетантские, что не стоит тратить на них время. Расскажем о самой смешной — о кольчуге (панцыре, бронежилете), которую якобы надел Дантес, отправляясь на дуэль!
Сплетня эта появилась уже в советское время. В 1930-х гг. В. В. Вересаеву какой-то архангельский литератор рассказал о некоей старинной книге, в которой имелась запись о приезде в их город посыльного от барона Геккерена. Поселился тот человек на улице Оружейников. Вот эта информация и стала основой для сочинения любителями жареного сплетни о кольчуге.
Официально эта версия обрела жизнь в 1963 году, когда была распространена аппаратом ТАСС по всем более или менее крупным периодическим изданиям СССР под сенсационным названием «Эксперты обвиняют Дантеса». Под «экспертами» понимался врач, специалист по судебной медицине В. А. Сафронов, напечатавший в 1963 году в журнале «Нева» статью о дуэли Пушкина[165].
Тогда же эти выдумки были опровергнуты профессиональными учеными, в частности кафедрой судебной медицины ЛГУ В им. С. М. Кирова, где тогда работал В. А. Сафронов. Но это были годы хрущевской «оттепели», разгул так называемой демократии, когда официоз предпочитал слухи и сплетни, а настоящие ученые полагались ретроградами.
О чем же писали настоящие ученые? Да хотя бы о том, что, надень Дантес кольчугу, он бы был поражен не только пулей Пушкина, но и разбитыми ею кольцами кольчуги! А панцырей, способных выдержать такой силы выстрел с такого расстояния, в то время просто не существовало. Тем более бронежилетов… И т. д. и т. п.
Но сплетня получила распространение не только в СССР, но и за рубежом, в частности во Франции, и благополучно гуляет по страницам желтой прессы по сей день. Появились даже рассуждения о «сговоре» Данзаса и д’Аршиака с целью убийства русского гения!!!
У смертельно раненного Пушкина было сильное кровотечение. По расчетам медиков, пока его везли в санях до Комендантской дачи, поэт потерял около 2 литров крови. Перевязать его было нечем.
Далее Дантес предложил Данзасу свою карету, которую прислал барон Геккерен. Пушкину сказали, что карета нанята его секундантом. В ней Александра Сергеевича и привезли домой.
Диагноз врачей был такой: пуля пробила кишечник в нескольких местах, раздробила часть крестцовой кости и застряла близ нее. Выздоровление при таком диагнозе было нереально. Оставалось только ждать конца. Агония длилась 46 часов — по мере развития перитонита.
Часто спрашивают: можно ли было спасти Пушкина в наше время?
Непредвзятый анализ говорит о том, что вероятность выздоровления (и то лишь частичного) была бы не более 50 %. Часто приводят такой пример. 7 июня 1926 г. писатель Андрей Соболь, тяжело переживавший гибель своего друга Сергея Есенина, вышел к памятнику Пушкину на Тверской и из нагана выстрелил себе в правую сторону живота — он намеревался получить примерно такую же рану, что сгубила Александра Сергеевича. Через двадцать минут Соболь уже был на операционном столе. Врачи сделали все возможное, но самоубийца умер через три часа, столь тяжелыми оказались повреждения.
Будучи предупрежденным о скорой кончине, Пушкин со смирением отнесся к своему положению, «…он вновь убедился в неминуемой близкой кончине и ожидал ее спокойно, наблюдая ход ее как в постороннем человеке, щупал пульс свой и говорил: вот смерть идет! Спрашивал: в котором часу полагает Арендт[166], что он должен умереть, и изъявлял желание, чтобы предсказание Арендта сбылось в тот же день. Прощаясь с детьми, перекрестил он их. С женою прощался несколько раз и всегда говорил ей с нежностью и любовью» (П. А. Вяземский). При этом поэт, невзирая ни на какие мольбы, запретил входить в его комнату Александре Николаевне, лишь передал ей через В. Ф. Вяземскую какой-то памятный предмет.
Император, наследник, великая княгиня Елена Павловна постоянно посылали узнавать о здоровье Пушкина; от Николая I приезжал Арендт несколько раз в день.
В. А. Жуковский вспоминал: «В это время приехал доктор Арендт. «Жду царского слова, чтобы умереть спокойно», — сказал ему Пушкин. Это было для меня указанием, и я решился в ту же минуту ехать к государю, чтобы известить его величество о том, что слышал. Надобно знать, что, простившись с Пушкиным, я опять возвратился к его постели и сказал ему: «Может быть, я увижу государя; что мне сказать ему от тебя». — «Скажи ему, — отвечал он, — что мне жаль умереть; был бы весь его».
Сходя с крыльца, я встретился с фельдъегерем, посланным за мной от государя. «Извини, что я тебя потревожил», — сказал он (Николай I. — В. Е.) мне при входе моем в кабинет. «Государь, я сам спешил к Вашему Величеству в то время, когда встретился с посланным за мною». И я рассказал о том, что говорил Пушкин. «Я счел долгом сообщить эти слова немедленно Вашему Величеству. Полагаю, что он тревожится о участи Данзаса». — «Я не могу переменить законного порядка, — отвечал государь, — но сделаю все возможное. Скажи ему от меня, что я поздравляю его с исполнением христианского долга; о жене же и детях он беспокоиться не должен; они мои. Тебе же поручаю, если он умрет, запечатать его бумаги: ты после их сам рассмотришь»…
Я возвратился к Пушкину с утешительным ответом государя. Выслушав меня, он поднял руки к небу с каким-то судорожным движением. «Вот как я утешен! — сказал он. — Скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в его России». Эти слова говорил слабо, отрывисто, но явственно».
Арендт привез Александру Сергеевичу письменный ответ Николая I: «Если Бог не велит уже нам увидеться на этом свете, то прими мое прощение и совет умереть по-христиански и причаститься, а о жене и детях не беспокойся. Они будут моими детьми, и я беру их на свое полное попечение».
«Когда Арендт прочитал Пушкину письмо государя, то он вместо ответа поцеловал его и долго не выпускал из рук; но Арендт не мог его оставить ему. Несколько раз Пушкин повторял: «Отдайте мне это письмо, я хочу умереть с ним. Письмо! где письмо?»» (В. А. Жуковский).
Боли раненый испытывал ужасные, и один раз чуть было не решился покончить с собой: велел ухаживавшему за ним слуге принести пистолеты. Тот не посмел ослушаться, но, едва передав поэту просимое, тут же известил о том Данзаса. Константин Карлович вбежал в кабинет и отнял оружие, которое Пушкин уже спрятал под одеяло, сказав при этом: «Не надо, Сверчок!» Поскольку все это происходило один на один, о случившемся стало известно только со слов Данзаса в 1863 г.
Александр Сергеевич Пушкин скончался в 2 часа 45 минут дня 29 января 1837 г. Позднее В. А. Жуковский записал: «Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушать великого таинства смерти, которое свершилось перед нами во всей умилительной святыне своей.
Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: «Что видишь, друг?» И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина».
На следующий день друзья поэта собственноручно положили прах Александра Сергеевича в гроб. В ночь с 30 на 31 января тело Пушкина отвезли в Придворно-Конюшенную церковь, где на другой день было совершено отпевание, на котором присутствовал весь Петербург: по утверждению В. А. Жуковского, почтить память поэта пришло более 10 тысяч человек. С. Н. Карамзина записала: «В понедельник были похороны, то есть отпевание. Собралась огромная толпа, все хотели присутствовать, целые департаменты просили разрешения не работать в этот день, чтобы иметь возможность пойти на панихиду, пришла вся Академия, артисты, студенты университета, все русские актеры. Церковь на Конюшенной невелика, поэтому впускали только тех, кто имел билеты, иными словами, исключительно высшее общество и дипломатический корпус, который явился в полном составе…»
После отпевания гроб был поставлен в склепе церкви.
О том, что творилось вокруг гибели поэта и чего не видел непосвященный глаз, мы узнаем все из того же вышецитированного письма В. А. Жуковского А. Х. Бенкендорфу.
«Обращаюсь теперь ко второму предмету, о коем хотел говорить с вашим сиятельством: к тому, что произошло по случаю смерти Пушкина. Я долго колебался, писать ли к вам об этом. Об этом происшествии уже не говорят; никаких печальных следствий оно не имело, толки умолкли — для чего же возобновлять прение о том, что лучше совсем изгладить из памяти. Это правда; но если общие толки утихли, то предубеждение еще осталось, и многие благоразумные люди не шутя уверены, что было намерение воспользоваться смертию Пушкина для взволнования умов; но главное то, что я считаю своею обязанностию отразить в глазах государя императора то обвинение, которое на меня и на немногих друзей Пушкина падает, и сказать слово в оправдание наше, не обвиняя никого и даже не имея никакой надежды быть оправданным.
Если бы Пушкин умер после долговременной болезни или после быстрого удара, о нем бы пожалели, общее чувство национальной потери выразилось бы в разговорах, каких-нибудь статьях, стихами или прозою; в обществе поговорили бы о нем и скоро бы замолчали, придав его памяти современников, умевших ценить его высокое дарование, и потомству, которое, конечно, сохранит к нему чистое уважение. Но Пушкин умирает, убитый на дуэли, и убийца его француз, принятый в нашу службу с отличием; этот француз преследовал жену Пушкина и за тот стыд, который нанес его чести, еще убил его на дуэли. Вот обстоятельства, поразившие вдруг все общество и сделавшиеся известными во всех классах народа, от Гостиного двора до петербургских салонов. Если бы, таким образом, погиб и простой человек, без всякого национального имени, то и об нем заговорили бы повсюду, но это была бы просто светская болтовня, без всякого особенного чувства. Но здесь жертвою иноземного развратника сделался первый поэт России, известный по сочинениям своим большому и малому обществу. Чему же тут дивиться, что общее чувство при таком трагическом происшествии вспыхнуло сильно. Напротив, надлежало бы удивиться, когда бы это сильное чувство не вспыхнуло и если бы в обществе равнодушно приняли такую внезапную потерю и не было бы такое равнодушие оскорбительно для чувства народности. Прибавить надобно к этому и то, что обстоятельства, предшествовавшие кровавой развязке, были всем известны, знали, какими низкими средствами старались раздражить и осрамить Пушкина; анонимные письма были многими читаны, и об них вспомнили с негодованием. Итак, нужно ли было кому-нибудь особенно заботиться о том, чтобы произвести в обществе то впечатление, которое неминуемо в нем произойти долженствовало? Разве дуэль была тайною? Разве обстоятельства ее были тайною? Разве погиб на дуэли не Пушкин? Чему же дивиться, что все ужаснулись, что все были опечалены и все оскорбились? Какие же тайные агенты могли быть нужны для произведения сего неизбежного впечатления?
Весьма естественно, что, после того как распространилась в городе весть о погибели Пушкина, поднялось много разных толков; весьма естественно, что во многих энтузиазм к нему как к любимому русскому поэту оживился безвременно трагическою смертию (в этом чувстве нет ничего враждебного; оно, напротив, благородное и делает честь нации, ибо изъявляет, что она дорожит своею славою); весьма естественно, что этот энтузиазм, смотря по разным характерам, выражался различно, в одних с благоразумием умеренности, в других с излишнею пылкостию; в других, и, вероятно, во многих, было соединено с негодованием против убийцы Пушкина, может быть, и с выражением мщения. Все это в порядке вещей, и тут еще нет ничего возмутительного. Не знаю, что в это время говорилось и делалось в обществе (ибо и я, и прочие обвиненные друзья Пушкина были слишком заняты им самим, его страданиями, его смертию, его семейством, чтобы заботиться о толках в обществе и еще менее о том, как бы производить эти толки), но, по слухам, дошедшим до меня после, полагаю, что блюстительная полиция подслушала там и здесь (на улицах, в Гостином дворе и проч.), что Геккерну угрожают; вероятно, что не один, а весьма многие в народе ругали иноземца, который застрелил русского, и кого же русского, Пушкина? Вероятно, что иные толковали между собою, как бы хорошо было его побить, разбить стекла в его доме и тому подобное; вероятно, что и до самого министра Геккерна доходили подобные толки, и что его испуганное воображение их преувеличивало, и что он сообщил свои опасения и требовал защиты. С другой стороны, вероятно и то, что говорили о Пушкине с живым участием, о том, как бы хорошо было изъявить ему уважение какими-нибудь видимыми знаками; многие, вероятно, говорили, как бы хорошо отпрячь лошадей от гроба и довезти его на руках до церкви; другие, может быть, толковали, как бы хорошо произнести над ним речь и в этой речи поразить его убийцу, и прочее, и прочее. Все подобные толки суть единственное следствие подобного происшествия; его необходимый, неизбежный отголосок. Блюстительная полиция была обязана обратить на них внимание и взять свои меры, но взять их без всякого изъявления опасения, ибо и опасности не было никакой. До сих пор все в порядке вещей. Но здесь полиция перешла за границы своей бдительности. Из толков, не имевших между собой никакой связи, она сделала заговор с политическою целию и в заговорщики произвела друзей Пушкина, которые окружали его страдальческую постель и должны бы были иметь особенную натуру, чтобы, в то время как их душа была наполнена глубокою скорбию, иметь возможность думать о волновании умов в народе через каких-то агентов, с какою-то целию, которой никаким рассудком постигнуто быть не может. Раз допустивши нелепую идею, что заговор существует и что заговорщики суть друзья Пушкина, следствия этой идеи сами собою должны были из нее излиться. Мы день и ночь проводили перед дверями умирающего Пушкина; на другой день после дуэли, то есть с утра 28-го числа до самого выноса гроба из дома, приходили посторонние, сначала для осведомления о его болезни, потом для того, чтобы его увидеть в гробе, — приходили с тихим, смиренным чувством участия, с молитвою за него и горевали о нем, как о друге, скорбели о том великом даровании, в котором угасла одна из звезд нашего отечества, и в то же время с благодарностию помышляли о государе, который, можно сказать, был впереди нас тем участием, что так человечески, заодно с нами выразил в то же время. За государя, очистившего, успокоившего конец Пушкина, простое трогательное, христианское выражение национального чувства — и все это делалось так тихо; более десяти тысяч человек прошло в эти два дни мимо гроба Пушкина, и не было слышно ни малейшего шума, не произошло ни малейшего беспорядка; жалели о нем; большая часть молилась за него, молилась и за государя; почти никому не пришло в голову, в виду гроба, упомянуть о Геккерне. Что же тут было, кроме умилительного, кроме возвышающего душу? И нам, друзьям Пушкина, до самого того часа, в который мы перенесли гроб его в Конюшенную церковь, не приходило и в голову ничего иного, кроме нашей скорби о нем и кроме благодарности государю, который явился нам во всей красоте своего человеколюбия и во всем величии своего царского сана; ибо он утешил его смерть, призрел его сирот, уважил в нем русского поэта как русский государь и в то же время осудил его смерть как судия верховный. Какое нравственное уродство надлежало иметь, чтобы остаться нечувствительным перед таким трогательным величием и иметь свободу для каких-то замыслов, коих цели никак себе представить не можно и кои только естественны сумасшедшим.
Но, начавши с ложной идеи, необходимо дойдешь и до заключений ложных; они произведут и ложные меры. Так здесь и случилось. Основываясь на ложной идее (опровергнутой выше), что Пушкин — глава демагогической партии, произвели и друзей его в демагоги. Друзья не отходили от его постели, и в то же время разные толки бродили по городу и по улицам (толки, не имеющие между собою связи). Из этого сделали заговор, увидели какую-то тайную нить, связывающую эти толки, ничем не связанные, и эту нить дали в руки друзьям его. Под влиянием этого непостижимого предубеждения все самое простое и обыкновенное представилось в каком-то таинственном, враждебном свете. Граф Строганов, которого уже нельзя обвинить ни в легкомыслии, ни в демагогии, как родственник взял на себя учреждение и издержки похорон Пушкина; он призвал своего поверенного человека и ему поручил все устроить. И оттого именно, что граф Строганов взял на себя все издержки похорон, произошло то, что они произведены были самым блистательным образом, согласно с благородным характером графа. Он приглашал архиерея, и как скоро тот отказался от совершения обряда, пригласил трех архимандритов. Он назначил для отпевания Исаакиевский собор, и причина назначения была самая простая: ему сказали, что дом Пушкина принадлежал к приходу Исаакиевского собора; следовательно, иной церкви назначать было не можно; о Конюшенной же церкви было нельзя и подумать, она придворная. На отпевание в ней надлежало получить особенное позволение, в коем и нужды не было, ибо имели в виду приходскую церковь. Билеты приглашенным были разосланы без всякого выбора; Пушкин был знаком целому Петербургу; сделали для погребения его то, что делается для всех; дипломатический корпус приглашен был, потому что Пушкин был знаком со всеми его членами; для назначения же тех, кому посылать билеты, сделали просто выписку из реестра, который взят был у графа Воронцова. Следующее обстоятельство могло бы, если угодно, показаться подозрительным. Мне сказали, кто, право, не помню, что между приглашенными на похороны забыты некоторые из прежних лицейских товарищей Пушкина. Я отвечал, что надобно непременно их пригласить. Но было ли это исполнено, не знаю. Этим я не занялся, но если бы мною были рассылаемы билеты, то, конечно бы, лицейские друзья Пушкина не были забыты. Как бы то ни было, но все до сих пор в обыкновенном порядке. Вдруг полиция догадывается, что должен существовать заговор, что министр Геккерн, что жена Пушкина в опасности, что во время перевоза тела в Исаакиевскую церковь лошадей отпрягут и гроб понесут на руках, что в церкви будут депутаты от купечества, от университета, что над гробом будут говорены речи (обо всем этом узнал я уже после по слухам). Что же над лежало бы сделать полиции, если бы и действительно она могла предвидеть что-нибудь подобное? Взять с большею бдительностью те же предосторожности, какие наблюдаются при всяком обыкновенном погребении, а не признаваться перед целым обществом, что правительство боится заговора, не оскорблять своими нелепыми обвинениями людей, не заслуживающих и подозрения, одним словом, не производить самой того волнения, которое она предупредить хотела неуместными своими мерами. Вместо того назначенную для отпевания церковь переменили, тело перенесли в нее ночью, с какой-то тайною, всех поразившею, без факелов, почти без проводников; и в минуту выноса, на который собралось не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наполнили ту горницу, где молились о умершем, нас оцепили, и мы, так сказать, под стражею проводили тело до церкви. Какое намерение могли в нас предполагать? Чего могли от нас бояться? Этого я изъяснить не берусь. И, признаться, будучи наполнен главным своим чувством, печалью о конце Пушкина, я в минуту выноса и не заметил того, что вокруг нас происходило; уже после это пришло мне в голову и жестоко меня обидело…»
Короче, говоря словами современного златоуста, все «хотели сделать как лучше, а получилось как всегда»: интеллигенция хотела пошуметь, интеллигенцию обидели и при этом наворочали делов на сотни лет рыданий вперед.
Как написал 14 февраля 1837 г. великому князю Михаилу Павловичу А. П. Вяземский, «объявили, что мера эта была принята в видах обеспечения общественной безопасности, так как толпа, будто бы, намеревалась разбить оконные стекла в домах вдовы и Геккерна. Друзей покойного вперед уже заподозрили самым оскорбительным образом; осмелились со всей подлостью, на которую были способны, приписать им намерение учинить скандал, навязывая им чувства, враждебные властям, утверждая, что не друга, не поэта оплакивали они, а политического деятеля. В день, предшествовавший ночи, на которую назначен был вынос тела, в доме, где собралось человек десять друзей и близких Пушкина, чтобы отдать ему последний долг, в маленькой гостиной, где все мы находились, очутился корпус жандармов. Без преувеличения можно сказать, что у гроба собирались в большом количестве не друзья, а жандармы…»
Советские пушкиноведы договорились до того, что будто, опасаясь народных волнений в связи с кончиной Пушкина, царские власти назначили на 2 февраля 1837 г. («т. е. на другой день после отпевания Пушкина, когда его тело было еще в подвале Конюшенной церкви») военный парад, под предлогом которого «… около 60 тысяч кавалерии и пехоты в полном вооружении, в походной форме, со всеми обозами, без обычной всегда обязательной подготовки были вызваны на площадь к Зимнему дворцу… Приведенные документы углубляют наше понимание социального смысла гибели Пушкина, углубляют ее суровый трагизм, косвенно показывают, кто стоял за спинами Геккернов, обнажают поразительное двуличие Николая». Осуждать и высмеивать авторов этих строк не станем: так в те времена делались «научные карьеры». Писали и о том, что церковь была выбрана специально, чтобы оскорбить память поэта, — Конюшенная, то есть Конская (это была одна из самых привилегированных церквей столицы, более привилегированная, чем Исаакиевский или Казанский соборы!). Подобные глупости не только проходили, но даже с пониманием приветствовались. Если кто думает, что нынешние «научные» писания честнее, пусть перекрестится и сплюнет через левое плечо. Все то же, только акценты смещены теперь в сторону обличения сталинизма.
А вот мнение обо всем случившемся самого посланника Геккерена, он высказал его в письме Екатерине Гончаровой-Геккерен от 29 января 1837 г.: «Жоржу (Дантесу. — В. Е.) не в чем себя упрекнуть; его противником был безумец, вызвавший его без всякого разумного повода; ему просто жизнь надоела, и он решился на самоубийство, избрав руку Жоржа орудием для своего переселения в другой мир».
3 февраля 1836 г. в 22 часа началась прощальная панихида. В 1-м часу ночи 4 февраля ящик с гробом разместили в санях и в сопровождении «дядьки» поэта Никиты Тимофеевича Козлова (1778–1851) — он единственный ехал в санях с гробом и всю дорогу не покидал своего барина, — друга семьи Александра Ивановича Тургенева[167] (1784–1846) и специально снаряженных жандармского капитана и почтальона отвезли в Святогорский монастырь. Расстояние от Петербурга до Пскова проделали за 19 часов, то есть лошади мчались всю дорогу с великой скоростью — в среднем 15 верст в час.
Утром 6 февраля Александр Сергеевич Пушкин был предан земле.
Склеп, в котором ныне покоятся останки поэта и его матери, был сооружен в 1841 г. хлопотами Г. А. Строганова. Тогда же установили и известный памятник работы Александра Ивановича Пермагонова.
После дуэли было начато уголовное расследование по военной линии, поскольку Дантес был поручиком Отдельного гвардейского корпуса в составе Кавалергардского полка, а Константин Карлович Данзас являлся инженерным подполковником. 29 января 1837 года командующий корпусом, в котором служил Дантес, генерал-адъютант Карл Иванович Бистром (1770–1838) официально доложил о случившемся императору, а тот повелел судить обоих дуэлянтов военным судом. Под суд был отдан и секундант К. К. Данзас. Д’Аршиак под российскую юрисдикцию не подпадал.
Тогда еще действовал Воинский артикул Петра I, поэтому Военный суд первой инстанции (полковой) приговорил Дантеса и Данзаса к повешению, труп Пушкина следовало вывесить рядом за ноги.
На подобное Николай I согласиться не мог. Рассмотрение дела было передано генерал-аудитору Адаму Ивановичу Ноинскому (1779–1853). По его определению от 18 марта 1873 г. Дантеса по лишению чинов и российского дворянского достоинства предлагалось направить в воинскую службу рядовым. Секунданта подполковника Данзаса, принимая во внимание его боевые заслуги, следовало арестовать на два месяца с последующим освобождением, а преступление камер-юнкера A.C. Пушкина по причине его смерти предлагалось предать забвению.
Николай I в целом одобрил определение Ноинского, но Дантеса повелел как не русского подданного по отобрании офицерского патента и российского дворянства выслать с жандармами за границу. В тот самый день, когда приговор был опубликован в приказе, к Дантесу явился фельдъегерь, усадил его в открытые сани и с позором вывез за границу.
Барон Геккерен был срочно отозван из Петербурга. Тогда же французское правительство отозвало и д’Аршиака.
19 мая 1837 г. после двух месяцев отсидки инженерный подполковник К. К. Данзас был освобожден из Петропавловской крепости.
Отношение высшего общества к случившемуся замечательно высказано в письме друга семьи Пушкиных Софьи Ивановны Карамзиной брату от 29 марта 1837 г.: «Суд над Дантесом окончен. Его разжаловали в солдаты и под стражей отправили до границы; затем в Тильзите ему вручат паспорт, и конец — для России он больше не существует. Он уехал на прошлой неделе, его жена вместе со своим свекром поедет к нему в Кенигсберг, а оттуда, как говорят, старый Геккерен намерен отправить их к родным Дантеса, живущим возле Бадена. Возможно, что ты их там встретишь: думаю, мне не нужно просить тебя: «Будь великодушен и деликатен»; если Дантес поступил дурно (а только один Бог знает, какая доля вины лежит на нем), то он уже достаточно наказан: на совести у него убийство, он связан с женой, которую не любит (хотя здесь он продолжал окружать ее вниманием и заботами), его положение в свете весьма скомпрометировано, и, наконец, его приемный отец (который, кстати, легко может от него и отказаться), с позором, потеряв свое место в России, лишился здесь и большей части своих доходов…»
А вот и другие свидетельства.
Саксонский посланник барон Карл Август Лютцероде в донесении своему правительству от 30 января 1837 г. написал: «При наличности в высшем обществе малого представления о гении Пушкина и его деятельности не надо удивляться, что только немногие окружали его смертный одр, в то время как нидерландское посольство атаковывалось обществом, выражавшим свою радость по поводу столь счастливого спасения элегантного молодого человека».
Сам посланник Геккерен свидетельствовал 11 февраля 1837 г.: «Если что-нибудь может облегчить мое горе, то только те знаки внимания и сочувствия, которые я получаю от всего петербургского общества. В самый день катастрофы граф и графиня Нессельроде, так же, как и граф и графиня Строгановы, оставили мой дом в час пополуночи».
Мы уже рассказывали о позднейшей встрече Дантеса с великим князем Михаилом Павловичем. Тот написал о ней брату-императору: «… Дантес весьма соболезнует о бывшем с ним, но уверяет, что со времени его свадьбы он ни в чем не может себя обвинить».
Александр же Карамзин написал своей матери о встрече с французом в злопамятном 1837 г.: «…он с жаром оправдывается в моих обвинениях… показал копию страшного пушкинского письма и клялся в совершенной невинности. Более всего отвергал он малейшее отношение к Наталье Николаевне. Он прибавил, что оправдание может прийти только от госпожи Пушкиной, когда она успокоится, она, может быть, скажет, что я все сделал, чтобы их спасти, и если мне не удалось, то вина была не моя…»
Дальнейшая жизнь Дантеса сложилась наилучшим образом, отчего он не раз благодарил судьбу — за то, что был вынужден покинуть Россию. Во Франции теперь уже барон быстро стал уважаемым человеком[168]. После революции 1848 г. его избрали депутатом Учредительного собрания по округу Верхний Рейн — Кольмар. Вскоре Дантес стал доверенным лицом принца-президента Луи-Наполеона и поддерживал его при подготовке государственного переворота, в результате которого принц стал императором Наполеоном III. В те дни, являясь представителем еще Французской республики, Дантес был принят императором Николаем I и имел с ним продолжительную беседу. С этого же времени он стал осведомителем русского посольства, другими словами, разведчиком. Одно из последних его донесений приходится на 1881 г.
В благодарность за оказанные услуги Наполеон III назначил Дантеса пожизненным сенатором (самым молодым в те времена) с большим содержанием — до 60 тысяч франков в год. Карл Маркс отнес Геккерена-Дантеса к «известнейшим выкормышам Империи»[169].
Умер сенатор глубоким стариком в ноябре 1895 г. на посту мэра города Сульца. Русским, доставшим его своими осуждениями, он всю жизнь представлялся:
— Барон Геккерен-Дантес, который убил вашего поэта Пушкина.
Жена его баронесса Геккерен, урожденная Екатерина Николаевна Гончарова, лишь один раз всплакнула о погибшем свояке и то только после увещеваний тетки Е. А. Загряжской. До последних дней своих она считала поэта виновным и перед нею, и перед ее мужем, и перед всей ее семьей. С сестрами Екатерина виделась последний раз за день до ее безвозвратного отъезда за границу, и расстались они со слезами и взаимными упреками. После смерти супруги Дантес больше не женился.
Что касается Луи де Геккерена, то по требованию российского правительства он был отозван, но тепло принят на родине в Нидерландах, где продолжил карьеру дипломата и более 30 лет являлся нидерландским посланником с полномочиями министра в Вене (1842–1874). В 1855 г., в самый разгар Крымской войны, когда ее исход был уже ясен, а Николай I только-только упокоился в Петропавловском соборе, Геккерен написал Дантесу: «Были три императора и один молодой француз. Могущественный монарх изгнал его из своей страны в самый разгар зимы, в открытых санях, раненного! Два других государя решили отомстить за француза. Один назначил его сенатором в своем государстве, другой пожаловал ему ленту большого креста! Вот история бывшего русского солдата, высланного за границу. Мы отмщены, Жорж!»
Всю оставшуюся жизнь барон занимал высшие посты при дворе нидерландского короля. Он постоянно поддерживал самые теплые, родственные отношения со своим приемным сыном и его семьей и был ими ответно любим. Луи Геккерен тихо умер в Париже в 1884 г. на 93-м году жизни.
И наконец, о милейшей Идалии Григорьевне Полетике. Ей от пушкиноведов достается не меньше, если не больше Геккеренов. Она прожила обычную жизнь светской дамы, похоронила всех своих родных, включая детей, но судьбу не хулила, приняла все смиренно. Пушкина она ненавидела и презирала до конца своих дней. Со всеми тремя сестрами Гончаровыми имела уважительные, если не приятельские отношения — в отличие от некоторых светских дам, пытавшихся устраивать ей скандалы на основании дошедших до них нелепых слухов о Пушкине и Идалии Григорьевне. В случайных спорах о дуэли Полетика всегда ставала на сторону Дантеса, с которым дружила до конца жизни: будучи в Европе, встречалась с ним, но в основном переписывалась — переписка эта, к сожалению, не сохранилась. Все, что у нее имелось связанное с Пушкиным, Полетика уничтожила; все связанное с Дантесом — сберегла. На вопросы о Пушкине категорически отказывалась отвечать. Последние годы жизни провела в Одессе. Там и произошла знаменитая история, когда Идалия Григорьевна заявила П. И. Бартеневу, что намерена плюнуть на памятник поэту. Бартенев записал ее слова в свой дневник, и они стали достоянием отечественной интеллигенции. С тех пор истерика по поводу Полетики не стихает, а с каждым годом приобретает все более гипертрофированные масштабы. Умерла Идалия Григорьевна Полетика в 1890 г. в Одессе.
Рассказ о «врагах» великого поэта стоит закончить словами прославленного мыслителя протоирея Сергия Булгакова (1871–1944), сказавшего: «…смерть Пушкина не может быть вменена Дантесу как дело злой его воли. Пушкин сам поставил к барьеру не только другого человека, но и самого себя вместе со своей Музой и, в известном смысле, вместе со своею женою и детьми, со своими друзьями, со своей Россией, со всеми нами… Кто виноват? Ответ обычно дается таким образом, что вина и причина дуэли ищется во вне и в других, всюду, только минуя самого Пушкина»[170].
Существует предание о том, что Пушкин якобы не скрывал от жены подготовку к дуэли. Поэт спросил у женщины:
— По кому ты будешь плакать?
— По тому, кто будет убит! — ответила Наталья Николаевна.
Перед кончиной Александр Сергеевич велел жене уехать в деревню и два года носить там по нему траур. Наталья Николаевна исполнила волю покойного.
Как только положенный срок истек, вдова поспешила вернуться в Петербург, была тепло принята при дворе и продолжила веселую жизнь. К зиме 1844 г. Наталья Николаевна истратила 20 тысяч рублей из 50 тысяч рублей, положенных казной на содержание детей Пушкина, и сделала долгов еще на 25 тысяч рублей. Тогда она обратилась с прошением к Николаю I о государственном погашении ее долгов и о повышении пенсиона. Долги погасили, но вместо пенсиона царь «поспособствовал» замужеству Пушкиной за генерал-майора, командира лейб-гвардии Конного полка Петра Петровича Ланского (1799–1877).
По мнению В. В. Вересаева, брак этот был подложным, а Наталья Николаевна с 1843 г. стала любовницей Николая I, чем обеспечила карьеру Ланскому. Новобрачные и в самом деле не имели средств к существованию, но почти сразу после свадьбы Ланской был назначен командиром столичного гвардейского полка с окладом в 30 тысяч рублей в год.
Друзья Пушкина и их последователи сделали все возможное, чтобы идеализировать образ Натальи Николаевны, но к многочисленным писаниям на эту тему лучше относиться скептически.
Умерла Наталья Николаевна Ланская (Пушкина) 26 ноября 1863 г. и погребена в некрополе Александро-Невской лавры в Петербурге.
Александра Николаевна Гончарова после гибели Пушкина вместе с Натальей Николаевной и ее детьми жила в Полотняном Заводе. Осенью 1838 г. с сестрой же вернулась в Петербург, где через пол года была пожалована во фрейлины императрицы. В конце зимы 1851 г. к ней посватался чиновник австрийского посольства в Петербурге барон Густав Фогель фон Фризенгоф. Сорокалетняя Александра дала согласие. 36 лет своего счастливого замужества баронесса Фогель фон Фризенгоф провела в фамильном имении Бродзяны (Словакия, Белые Карпаты). Там она и похоронена (умерла 9 августа 1891 г.).
У Фогель фон Фризенгофов была единственная дочь Наталья.
Наталья Николаевна с детьми не раз гостила у сестры в Карпатах.
Дискуссия о причинах дуэли и гибели Первого русского поэта продолжается по сей день. Мне бы хотелось познакомить читателя с малоизвестной версией событий, на мой взгляд, наиболее точно отражающей реальные причины тех трагических событий. Она принадлежит великому русскому философу Владимиру Сергеевичу Соловьеву (1853–1900) и, видимо, уже давным-давно четко и ясно подвела заключительную черту под почти двухвековым спором пушкиноведов.
«Дурное дело обиды, для которого Пушкин злоупотреблял своим талантом и унижал свой гений, было так естественно и потому легко для его врагов. Они были тут в своей сфере, исполняли свою роль; для них не было падения, — падение было только для Пушкина. На низменной почве личной злобы и вражды все выгоды были на их стороне, их победа была здесь необходима. Но разве необходимо было Пушкину оставаться до конца на этой ему несвойственной, мучительной и невыгодной почве, на которой всякий шаг был для него падением?
Враги Пушкина не имеют оправдания; но тем более его вина в том, что он спустился до их уровня, стал открытым для их низких замыслов. Глухая борьба тянулась два года, и сколько было за это время моментов, когда он мог одним решением воли разорвать всю эту паутину, поднявшись на ту доступную ему высоту, где неуязвимость гения сливалась с незлобием христианина.
Нет такого житейского положения, хотя бы возникшего по нашей собственной вине, из которого нельзя бы было при доброй воле выйти достойным образом. Светлый ум Пушкина хорошо понимал, чего от него требовали его высшее призвание и христианские убеждения; он знал, что должно делать, но он все более и более отдавался страсти оскорбленного самолюбия с ее ложным стыдом и злобною мстительностью.
Потерявши внутреннее самообладание, он мог еще быть спасен постороннею помощью. После первой несостоявшейся дуэли его с Геккерном император Николай Павлович взял с него слово, что в случае нового столкновения он предупредит государя. Пушкин дал слово, но не исполнил его. Ошибочно уверившись, что непристойное анонимное письмо писано тем же Геюсерном, он послал ему (через его отца) свой второй вызов в таком изысканно оскорбительном письме, которое делало кровавый исход неизбежным. Между тем при крайней степени своего раздражения Пушкин не дошел все-таки до того состояния, в котором прекращается вменяемость поступков и в котором данное им слово могло быть просто забыто. После дуэли у него найдено было письмо к графу Бенкендорфу с изложением его нового столкновения, очевидно для передачи государю. Он написал это письмо, но не захотел отправить его. Он думал, что чей-то пошлый и грязный анонимный пасквиль может уронить его честь, а им самим сознательно нарушаемое слово — не может. Если он был тут «невольником», то не «невольником чести», как назвал его Лермонтов, а только невольником той страсти гнева и мщения, которой он весь отдался.
Не говоря уже об истинной чести, требующей только соблюдения внутреннего нравственного достоинства, недоступного ни для какого внешнего посягательства, — даже принимая честь в условном значении согласно светским понятиям и обычаям, анонимный пасквиль ничьей чести вредить не мог, кроме чести писавшего его. Если бы ошибочное предположение было верно и автором письма был действительно Геккерн, то он тем самым лишал себя права быть вызванным на дуэль, как человек, поставивший себя своим поступком вне законов чести; а если письмо писал не он, то для вторичного вызова не было никакого основания. Следовательно, эта несчастная дуэль произошла не в силу какой-нибудь внешней для Пушкина необходимости, а единственно потому, что он решил покончить с ненавистным врагом.
Но и тут еще не все было потеряно. Во время самой дуэли раненный противником очень опасно, но не безусловно смертельно, Пушкин еще был господином своей участи. Во всяком случае, мнимая честь была удовлетворена опасною раною. Продолжение дуэли могло быть делом только злой страсти. Когда секунданты подошли к раненому, он поднялся и с гневными словами: «Attendez, je me sens assez de force pour tirer mon coup!»[171] — недрожащею рукою выстрелил в своего противника и слегка ранил его. Это крайнее душевное напряжение, этот отчаянный порыв страсти окончательно сломил силы Пушкина и действительно решил его земную участь. Пушкин убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в Геккерна»[172].
Далее и рассуждать, казалось бы, не о чем…
Есть о чем. Александр Сергеевич был человеком вспыльчивым. Это общеизвестно. Но и отходчивым. Как и почему получилось так, что в течение нескольких месяцев он не только лелеял злобу и все возрастающую ненависть к совершенно стороннему человеку?! Ревностью, поруганной честью жены и его семьи объяснить это невозможно. Тем более пошлой анонимкой — в те времена обращать внимание на анонимки считалось гораздо более позорным делом, чем оказаться предметом осмеяния в подобной писанине.
М. Ю. Лермонтов провозгласил:
Погиб поэт! — невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
За исключением слов «Погиб поэт!» все стихотворение — набор неправды, в лучшем случае полуправды, основанной на тех слухах, которые начали бродить по интеллигентской среде сразу после ранения Пушкина. Впрочем, о характере этих слухов сказал и В. А. Жуковский в своем письме А. Х. Бенкендорфу.
Мыслящие, в отличие от юного Лермонтова не подверженные влиянию сиюминутных эмоций люди судили иначе. Великий русский философ и общественный деятель Алексей Степанович Хомяков (1804–1860) в письме от 1 февраля 1837 г. писал поэту Н. Я. Языкову: «Грустное известие пришло из Петербурга. Пушкин стрелялся с каким-то Дантесом, побочным сыном голландского короля. Говорят, что оба ранены тяжело, а Пушкин, кажется, смертельно. Жалкая репетиция Онегина и Ленского, жалкий и слишком ранний конец. Причины к дуэли порядочной не было, и вызов Пушкина показывает, что его бедное сердце давно измучилось и что ему хотелось рискнуть жизнью, чтобы разом от нее отделаться или ее возобновить. Его Петербург замучил всякими мерзостями; сам же он себя чувствовал униженным и не имел ни довольно силы духа, чтобы вырваться из унижения, ни довольно подлости, чтобы с ним помириться. Жена, вероятно, причина дуэли; впрочем, вела себя всегда хорошо»[173].
В стихотворении Лермонтова более всего поражают следующие строки:
Его убийца хладнокровно
Навел удар… спасенья нет:
Пустое сердце бьется ровно,
В руке не дрогнул пистолет.
И что за диво?., издалека,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока;
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
О том, что это чистой воды клевета, и рассуждать бессмысленно. Однако положа руку на сердце мы должны признать: Дантес и не должен был кого-то щадить или понимать. Впрочем, именно он наравне с Геккереном делал все возможное, чтобы избежать дуэли и вообще каких-либо столкновений с Пушкиным. Здесь не придерешься! Это сами русские должны были щадить и понимать своего поэта. Но как и положено, сработала диалектика гения: гений — он сам по себе, возвышенный внутри себя, а вот в земной жизни — обычный человек со всем человеческим, человеку свойственным. А потому близкие, повседневно с ним общающиеся, видят если не только, то преимущественно его низменную, плотскую суть. И ведут себя с ним соответствующим образом.
В гораздо большей мере, чем сторонняя публика, царь или петербургский свет, обязаны были щадить и понимать своего самого близкого по жизни человека мать его детей Наталья Николаевна Пушкина и ее сестры Екатерина и Александра Гончаровы, жившие с поэтом под одной крышей. И строки лермонтовского стихотворения в первую очередь должны были бы быть обращены к ним, а не к Дантесу.
Так что недаром кричала тогда Кира Викторова на торжествах подле храма у Никитских ворот! На Смерти своей венчался в 1831 г. поэт. На Смерти! И сколь ни глубоки и искренни были бы наши чувства к Александру Сергеевичу, но о единственной виновнице разразившейся в 1837 г. трагедии целого народа — великого русского народа — о самовлюбленной, бесчувственной и вздорной лгунье Наталье Пушкиной, урожденной Гончаровой, мы обязаны говорить открыто! Ведь совершенно ясно, что против Геккерена, да и против Дантеса поэта накручивала она — не своим поведением или встречами — своими словами, которые прорываются к нам через строки пушкинских вздорных писем. Все прочее стало только приложимым к их долгим «откровенным» разговорам по вечерам об обидах Натальи Николаевны и ее «страданиях».
Что было потом, после гибели поэта, — не в счет. Ведь в данном случае не о суде идет речь — Бог свой суд над Натальей Ланской (Пушкиной) давно свершил. Там и раскаяние, и искупительные жертвы были к месту.
Мы же вели разговор о происшедшем и непоправимом, о корнях которого желательно знать сердцевинную правду. А тут — что было сделано, то было сделано. Предательство самого близкого по жизни человека ради собственных меленьких, пошлых и эгоистических желаний и страстишек не спишешь ни на внешнюю красоту, ни на отприродную глупость, ни на искренность в деяниях или нравственную непорочность. И с человеком, и с гениальным поэтом случился вполне закономерный кризис. В том же, чтобы Пушкин с ним не справился, все возможное и невозможное, пусть и помимо своей воли, поусердствовали его собственная жена и ее благовоспитанные сестрицы.
Так что Марина Ивановна Цветаева имела полное право сказать: «Наталья Гончарова просто роковая женщина, то пустое место, к которому стягиваются, вокруг которого сталкиваются все силы и страсти. Смертоносное место».