Несколько часов после ужина я собиралась с духом, чтобы позвонить Клариссе. Разбудить ее я не боялась — у них там в Сан-Франциско даже еще не стемнело. И я не боялась, что она будет ругать меня за то, что я сама себе устроила. Боялась я другого — что пропала на целых два месяца, торчала на этой дурацкой Аляске, где в тундре ни одного телефона, и за все это время ни разу не поговорила с ней, хотя получила от нее два длиннющих душевных письма. Я боялась, потому что по ее голосу всегда мгновенно определяла, как у нее дела, — боялась, что расстроюсь, если окажется, что они идут плохо. Боялась понять по ее голосу, что состояние моей тридцатиоднолетней подруги далеко от поправки, боялась, что не перенесу этого в моем нынешнем состоянии. Вот и сидела я на постели с допотопным дисковым телефонным аппаратом на коленях и, застыв, тупо смотрела на него часами.
С Клариссой я познакомилась в нашем гуманитарном колледже в первый же день моего первого осеннего семестра, когда на двадцать минут раньше положенного пришла в старую обсерваторию со скрипучими полами на занятия французской группы, которые вознамерилась посещать. Открыв дверь, я прямо-таки испугалась, увидев преподавателя с какой-то девчушкой — я приняла ее за его дочку. Миниатюрная, с пружинистой белобрысой шевелюрой, одета она была во все цвета радуги. С порога мне показалось, что этой девочке лет десять, не больше. Они разговаривали, но обернулись, когда я вошла.
Девочка говорила на удивление глубоким грудным голосом:
— Вот напугала! Я чуть со страху не умерла! Да ладно, чего стоишь? Заходи!
Преподаватель блаженно улыбался, глядя на нее с обожанием.
Я подошла ближе. По смышленым озорным глазам и манере держаться я поняла, что она гораздо старше, чем мне показалось.
— Это профессор Серже, а я Кларисса Ивэнс. Мы беседуем о Жорж Санд. Второстепенная писательница, на мой взгляд, просто в этом семестре мы проходим «Индиану». По второму кругу. — Она подмигнула преподу, и тот хихикнул. Кларисса, добродушно мне улыбнувшись, добавила: — А ты, значит, новенькая. Садись рядом, будешь у меня списывать.
Но я, насупившись, села не рядом с ней, а напротив.
— Вилли Аптон, — представилась я как можно более холодно. — Вполне справлюсь сама.
Личико ее несказанно оживилось, и она, подмигнув мне, радостно крикнула:
— Ага! Храбрая, значит! Вот это мне нравится! — В этот момент дверь открылась — в аудиторию начали заходить студенты.
Суждения Кларисса высказывала блестящие, но ее французский оставлял желать лучшего, тут даже преподаватель был бессилен — все старался подавить улыбку, стоило ей лишь открыть рот. С занятий в тот день мы шли вместе и смотрелись, наверное, жутко смешно: я, тощая каланча, и маленькая Кларисса, — эдакие цапля и беспрестанно дымящий сигаретой попугайчик.
С тех пор мы везде были вместе — и на занятиях, и в столовой с ее друзьями, среди которых не было ни одного тупицы. Я даже переехала в соседнюю комнату в общежитии, когда девицу, жившую с ней в одном блоке, исключили из колледжа за приторговывание спиртным. Кларисса поражала меня — она сшибала ряды за рядами в кегельбане и непринужденно цитировала Ницше, могла таскаться пешком по восемь часов подряд и не ныть и делала маникюр лучше, чем в любом салоне красоты, оставляла на сигаретах красные кольца губной помады, роняя вокруг себя окурки как цветок лепестки. Она обходила стороной всякие дрязги и сплетни, но друзей своих, исключительно из любви, передразнивала постоянно. Никто не обижался, наоборот, всем было весело. Шутки у нее всегда были такие плоские, что я каждый раз и смеялась и морщилась одновременно. А когда она увела у меня парня, Салли Берда, то с милой улыбкой сказала мне: «Ну вот, одну птичку уже поймала» — и предоставила мне цеплять остальных. В мужской гребной команде она была рулевым, и по реке то и дело разносился ее голос: «Ну давайте же, вы, суки, поднажмите!» И они давили на весла что было сил, потому что это была Кларисса. И занимали первые места на соревнованиях.
Собравшись съездить домой в Темплтон на День благодарения, я, уже готовая, с дорожным рюкзачком, заглянула к ней в комнату. Она лежала на постели среди бедлама и читала, явно никуда не собираясь.
— Кларисса! — позвала я. — Ты когда уезжаешь?
Не отрываясь от книги, она ответила:
— А я не уезжаю, я здесь остаюсь.
— На День благодарения?! Ты что? Куда это годится?
— А что такого? Домашние разносолы меня не интересуют. Мне их там никто не приготовит.
— Бог ты мой, подружка! — воскликнула я. — Решено! Ты едешь со мной в Темплтон!
Пришлось ее, конечно, уламывать, но в итоге она поехала. По дороге я видела, как поражали Клариссу нищета и убогость северного Нью-Йорка — какие-то заброшенные сараи, торчащие из мерзлой земли словно китовьи ребра, трейлеры, запрудившие шоссе, и призрачные городишки, сплошь состоявшие из обшарпанных ветхих домов Викторианской эпохи. Мне показалось, она уже начала жалеть, что поехала в Темплтон, — наверное, уже представляла себе какой-нибудь уписанный кошками диван, на котором ее уложат, и жуткий сквозняк, от которого ей придется дрожать всю ночь. Вообще единственной вещью, раздражавшей меня в Клариссе, было ее непомерно расточительное отношение к деньгам, позволявшее ей тратить на прическу никак не меньше сотни баксов и питаться одним только бельгийским шоколадом. Вот я и решила еще побольше припугнуть ее, наплетя, что мой двоюродный братец Билли-Боб (на самом деле несуществующий) непременно захочет покатать нас на своем снегокате. А еще объяснила, за что мою бабушку (тоже несуществующую) прозвали Выпивохой — за то, что она якобы открыла свою первую пивную банку в девять лет. Открыла с утреца и продолжала в том же духе весь день, нимало не беспокоясь тем обстоятельством, что время от времени валялась на полу в полной отключке и только успевала повернуться на бок, чтобы поблевать. Весь север штата Нью-Йорк вымирает — так объяснила я Клариссе и рассказала, как мы с друзьями потешались над названиями окрестных городов: Сиракузы — Сирые Кузи, Олбани — Долбани, Онеонта — Ой-Не-Он-Ты.
Кларисса только успевала удивленно морщить лоб, но, когда мы, обогнув озеро, въехали в Темплтон и она увидела старинные особняки и сверкающие чистотой улицы, наводненные толпами восторженных туристов, прямо-таки просветлела и оживилась.
— Вот так сюрприз! — удивленно сказала она, повернувшись ко мне. — Какой изумительный город!
— Ну да, довольно милый, — засмущалась я.
— Нет, не милый, а просто идеальный!
Кларисса и моя мать мгновенно поладили — Ви даже оставалась с нами полуночничать с пирожными и винцом и много смеялась; я в жизни не видела ее такой веселой.
Благодарение в тот год выдалось на редкость снежным, и, когда мать однажды дежурила в ночь, мы с Клариссой отправились на праздник огней в Музей ремесел. Там в сугробах были вырыты чаши, в них мерцали огни, подсвечивавшие эти снежные шары изнутри золотистым светом. В свежем морозном воздухе пахло кедровой стружкой и сладковатым потом лошадок, катающих нас в санях. Перезвон бубенцов сливался со звуками скрипки, несшимися из таверны Шермана, где вовсю отплясывал народ, и с веселыми воплями ребятишек, затеявших бой снежками.
Потолкавшись в народной аптеке, мы с Клариссой потом долго стояли там на крыльце, любуясь стилизованной под старину деревней. Только что мы нанюхались всяких целебных снадобий — пиретрума, тисового бальзама, прополиса, сушеной ивовой коры; мы щупали модель человеческой головы и разглядывали черных жирных пиявок, ползавших по дну аквариума. Аристабулус Мадж, подрабатывавший здесь смотрителем — а вообще он был городским аптекарем, — добродушно наблюдал за нами, склонив голову набок, а потом вручил нам ароматные лавандовые мешочки для белья.
На-ка вот бери, Вилли Темпл, — сказал он мне, по своему обычаю назвав меня такой фамилией.
И я, как всегда, притворилась раздосадованной:
— Вилли Аптон.
— Да называй как хочешь, — продолжил он и, по заведенному, хитровато мне подмигнул.
Когда мы вышли, Кларисса вздохнула:
— Я чувствую себя какой-то фифой. Чудно, правда?
Я посмотрела на ее дорогущие сапоги, джинсы за три сотни баксов и улыбнулась.
А потом сказала то, о чем думала в тот момент и что прозвучало не менее чудно. Сказала я следующее. Когда у людей закончится нефть, как пророчит мой преподаватель экономики, когда вся наша инфраструктура развалится и мы не сможем обеспечивать себя привычными товарами, нам всем придется прийти в этот Музей ремесел и начать осваивать заново давно забытые и жизненно важные искусства. И я лично буду этому очень рада.
— Наш мир самодостаточен! — Говоря, я была так возбуждена, что, конечно, не видела, какую рожу скорчила тогда Кларисса. — В этом музее целый кладезь забытых знаний. Здесь делают все — обувь, бочки, колеса, метлы; ткут полотно. Здесь можно научиться животноводству и народной медицине. Это место что-то вроде запасного генератора, поддерживающего культуру. Когда рухнет цивилизация, мы можем просто приехать в Темплтон.
И только дойдя до финальной пламенной речи и посмотрев на Клариссу, я поняла, что разозлила ее.
— Вот обязательно тебе надо все испортить! — С этими словами она спрыгнула в сугроб и зашагала прочь. Маленькие красные помпончики у нее на шапке сердито подскакивали.
Перед отъездом, когда мы прощались, моя мать сжала руками лицо Клариссы.
— В этом доме для тебя всегда найдется комната.
— Ви! — в ужасе одернула я мать. — У Клариссы своя семья.
Ви на меня даже не посмотрела. Поцеловав Клариссу в лоб, она сказала что-то очень тихо, что-то вроде: «Сироту сирота видит издалека».
Уже позже, в машине, на въезде в Массачусетс, я, не сводя глаз с ледяной дороги, попросила:
— Скажи мне, Кларисса… скажи, что нашептала тебе моя мать?
Ответила она не сразу — молчала еще миль пятнадцать. Потом, закурив сигарету, хотя я никому не разрешала курить у меня в машине, выдохнула дым в приоткрытое окошко и проговорила:
— Все правильно она сказала.
И, не переставая смотреть в окно, она рассказала мне, что была единственным ребенком в семье; престарелые родители, преподаватели по профессии, души в ней не чаяли. И однажды, когда ей было почти шестнадцать, они всей семьей поехали в путешествие по Норвегии. На Дороге троллей ее отец подогнал взятый напрокат «вольво» к краю скалистого обрыва — хотел пофотографировать. Пока родители любовались сказочным видом, Кларисса отошла за дерево пописать.
Когда она вернулась, родителей не было. Фотокамера аккуратно стояла на краю обрыва. На последнем снимке запечатлелись их улыбающиеся лица на фоне расстилающегося внизу фьорда — фото отец сделал с расстояния вытянутой руки.
Кларисса металась, звала их, но они не откликались. Она стала громко кричать — ответом ей было насмешливое эхо.
Скалы внизу тщательно обыскали, но тела так и не были найдены. Кларисса вернулась в Коннектикут одна. Необходимые дела устроились сами собой. Она получила деньги по страховке, продала дом и большую часть мебели, и на руках у нее оказалась внушительная сумма. Но из родных у нее никого не осталось и не к кому было податься погостить на праздники.
Когда мы уже подъехали к стоянке перед общагой, она повернулась ко мне и сказала:
— Только попробуй растрепать кому-нибудь — я убью тебя. Поняла? Я не шучу. Умрешь больно и мучительно. Задушу, а может, и освежую, если силенок хватит.
— Ладно, не скажу. Но почему?
— Не хочу, чтобы меня жалели. — И она ущипнула меня за руку. — Никто, даже ты. Возможно, у меня с головой не в порядке. — Она грустно усмехнулась собственной шутке.
Кларисса закончила колледж и стала журналисткой, хотя ее выбор профессии поначалу меня удивил. Но ее миниатюрность, яркость натуры и чертовски обаятельная, обезоруживающая манера общения притягивали к ней людей, она вызывала у них доверие. Свою работу она выполняла качественно. И жених у нее был — Салливан Берд, парень весьма неглупый, веселый и добрый. Правда, поначалу я все никак не могла понять, как может здоровый человек, не извращенец какой-нибудь, спать с девушкой, которой по виду не дашь и тринадцати, однако в конечном счете смирилась. Салли Берд стал архитектором. Лицо у него было добродушное, как у мишки-коалы, и за Клариссой он ухлестывал с самой первой их встречи — они познакомились на концерте, и он таскался за ней весь вечер. Напрочь забыв о негласном правиле не давить на жалость малознакомой девушки, он все канючил словно в бреду: «Будь моей девушкой, ну пожалуйста!» Она поначалу смеялась, потом сдалась и, к удивлению нас обеих, обнаружила, что Салли добрый и нежный. Они были вместе пять лет. А минувшей зимой у них начались разлады. Пошло все с одной вечеринки в баре (как сейчас помню, автомат наяривал «Люби меня нежно», и вкус мохито во рту помню). Спор возник ни с того ни с сего и мгновенно перешел на личности. Салли успел обозвать Клариссу снобкой, выпендрежницей, эгоисткой и мужичкой, а она его — занудой, слабаком, безмозглым рохлей и тормозом, только к тому времени друзья наши начали потихоньку сматываться кто куда и вскоре вся компашка рассосалась.
— Я не могу выйти замуж за этого человека! — твердила Кларисса в такси по дороге домой, после того как я буквально силком вытолкала ее из бара. Он меня совсем не знает!
Целую неделю они жили порознь, но вскоре уже снова ходили под ручку. Но теперь (возможно, мне это только показалось) между ними поселилось какое-то сомнение, холодок, какого я не замечала прежде. Я стала подозревать, что иногда, отправляясь якобы в командировку на выходные, она уезжала в Темплтон к моей матери, где на втором этаже в крыле, отстроенном в семидесятые, у нее была своя комната (мы так и называли ее — Клариссина комната). Конечно, я никогда не высказывала вслух подозрений — ведь каждый имеет право на уединение.
А потом вдруг — ей было тогда двадцать девять — Кларисса обнаружила, что больна.
Однажды вечером в конце февраля мы пошли на открытие персональной выставки нашей подруги по колледжу. Хитэр была скульптором и уже приобрела известность, хотя в свое время мы знали ее только как пухленькую бойкую старосту, мечтавшую об одном — выскочить за головастого мужика. Теперь она отощала до неузнаваемости от своей растительной диеты, носила какие-то крестьянские хлопчатобумажные платья ручной работы и делала из всяких органических материалов инсталляции на тему человеческого тела — громадные сиськи, животы и пенисы из листьев, семян и сплетенных в косы трав. Мы едва успели войти и заполучить в руки по бокалу шампанского, как Кларисса вдруг вздохнула и схватилась за голову:
— Ой, Вилли, что-то я так устала! Я никогда не чувствовала себя такой разбитой!
Но я пропустила жалобу мимо ушей — все искала глазами Хитэр, чтобы похвалить ее выставку, — а Кларисса сетовала на разбитость уже три месяца. Я списывала это на ее загруженность, так как знала, сколько соков выжимает из нее работа над историей о каком-то коррумпированном полицейском из Беркли. Тогда же я, отступив от Клариссы на шаг, услышала слабый вскрик. Я повернулась. Она сидела на гранитном пьедестале под монументальной золотистой задницей, половинки которой были выложены из переплетенной соломы. «Бывший лен», — гласила табличка под сим шедевром. Кларисса была бледна как полотно и мотала головой.
— Что с тобой? — воскликнула я, присев рядом с ней на колени. Потрогав ее за руку, я поняла: у нее жар. — С тобой все в порядке?
— Не знаю. Кажется, да, — отозвалась она. — Ви считает, у меня малокровие. Я избавлюсь от него, уже начала есть побольше говядины.
— Подожди-ка, ты что же, звонила Ви? Стало быть, есть о чем волноваться?
Она пожала плечами:
— Да ты понимаешь, у меня никогда так раньше не было. И вот еще посмотри, это выскочило три дня назад. — И Кларисса, отогнув нижнюю губу, показала мне на десне синюшно-красный пупырышек величиной с горошину.
— Какая жуть! — не сдержалась я.
Она печально усмехнулась:
— Вот и Салли так же сказал. — Она залпом выпила шампанское и встала. — Все будет нормально, только мне сейчас нужно лечь. Пойдем поищем Хитэр и попрощаемся.
Всю следующую неделю мы не виделись, но когда встретились в воскресенье утром, чтобы вместе позавтракать, она показалась мне совсем исхудавшей и все время щурилась и моргала от яркого света, лупившего в окна. К тому же лицо ее было покрыто какой-то сыпью, проступавшей так отчетливо, что ее можно было принять за грим. Я обняла Клариссу и, даже не присаживаясь, распорядилась:
— Ничего не заказывай. Я веду тебя к доктору. Прямо сейчас.
— Не надо. Никуда мы не идем. В пятницу я была у дерматолога, и он сказал, что это скорее всего из-за моей пенки для умывания.
— Ты была у дерматолога?! Кларисса, а что, если это?..
Но Кларисса лишь отмахнулась и, зайдясь в мокротном кашле, успокоила меня:
— Я просто хочу получить свою плитку шоколада, кружку кофе побольше и хочу, чтобы моя лучшая подруга развеселила меня немножко, а уж потом пойду домой, приму горячую ванну и буду заканчивать статью, которую надо было сдать еще три дня назад. А потом лягу спать. Вот так, Вилли. Прости, но меня все уже достали этим. Сил моих больше нет слушать.
— Ладно. — Я села. — Будь по-твоему, фашисточка ты моя миниатюрная.
— Правильно говоришь — мелкая блоха больнее кусает. — И она рассмеялась так же весело, как в былые времена. Это меня успокоило, и я заказала себе омлет.
После этого Кларисса исчезла на несколько недель. Я без конца набирала номер ее телефона, но она не отвечала и не перезванивала. Я заезжала к ней домой, но домофон тоже не откликался. Я решила, что ей полегчало и она, наверное, поехала собирать материал для очередной статьи. Как-то вечером у меня было свидание с одним студентом-юристом в кафешке в парке Менло. Студент мой все налегал на спиртное, уже через час я изнывала от скуки и очень обрадовалась, когда позвонил Салли. Забыв о хорошем тоне, я схватила трубку прямо за столом, но в обычно спокойном голосе Салли звучала тревога:
— Вилли? Кларисса ведет себя как-то странно. Ты не могла бы срочно приехать? Как скоро ты будешь?
— Через двадцать минут, — ответила я и, увидев, как мой ухажер, наклонив бокал, вытягивает оттуда языком последние капли, прибавила: — Через восемнадцать.
Клариссу я застала в одном топчике, без трусов, с распухшими глазами, всю покрытую какой-то чудовищной сыпью. Стоя на журнальном столике, она размахивала ветками горшочной пальмы (которую обожала и берегла) и несла какую-то околесицу.
Я обратилась к ней, но она меня будто не слышала. Я подошла ближе и шепнула ей в самое ухо:
— Кларисса, милая, что ты делаешь?
— Муравьи, — прошептала она, продолжая нести прежнюю ерунду. — Целые полчища муравьев пытаются заползти на меня.
Я повернулась к Салли и бросила ему свои ключи.
— Иди открывай машину.
Я сдернула Клариссу со стола, натянула на нее трусы, юбку, шлепанцы, перекинула через плечо и потащила ее, орущую и барахтающуюся, к машине, где на водительском сиденье уже сидел Салли, побелевшими руками вцепившись в руль.
В больнице долго ждать не пришлось. Из палаты, куда унесли Клариссу, вышла врачиха и, участливо коснувшись наших рук, сообщила:
— Мне очень жаль, но, похоже, у вашей подруги эритематозная волчанка. Сыпь, воспалившиеся суставы, температура, психоз — все признаки заболевания налицо. Еще две недели, и у нее отказал бы весь организм. Почки поражены и оболочка легких. И мозг.
Бедный Салли вжался в стул и обхватил голову руками.
— Волчанка? — произнес он. — Так это ж хорошо, правда? Это ж не какая-то ужасная болезнь. Не СПИД там и ничего такое. Это ж лечится, правда?
— Это не лечится, — объявила докторша. — Это аутоиммунное заболевание. Но при помощи стероидов, антипсихотиков и антидепрессантов, а возможно, еще какого-то усиленного лечения, о котором мы поговорим позднее, ваша подруга сможет вести полноценную здоровую жизнь. Правда, о работе пока и говорить нечего — ей нужен приблизительно год полного покоя. Я намерена назначить ей клиническое лечение моноклональными антителами. Удовольствие дорогое, но идеально подходящее для данного случая.
— Это невозможно, — возразил Салли. — Она журналистка, она не может бросить работу!
— Не то что возможно, а абсолютно необходимо! — отрезала докторша. — А теперь, извините, мне нужно идти. — И она засеменила прочь.
Согнувшись, Салли зажал голову меж колен и тяжело дышал. На спине его по рубашке расползались огромные пятна пота.
— Все в порядке, Салли. Ты иди, если тебе надо. Я останусь, — сказала я.
Он отер пот с лица.
— Нет, не только ты ее друг.
— Знаю. — Я стиснула его руку и почувствовала между нами какой-то холодок.
Проснувшись на следующий день, Кларисса была в ярости («Где это я, черт возьми?!» — орала она), и, кроме меня, некому было сообщить ей о ее болезни. Салли уехал домой собрать в больницу Клариссе что-нибудь из вещей, а я за это время умудрилась охмурить какого-то молоденького практиканта, тот дал мне ненадолго свой ноутбук, и я села поискать в Интернете что-нибудь про эту болезнь.
Я объяснила Клариссе, что многие спокойно живут с волчанкой долгие годы, что название болезнь получила из-за сыпи на лице — дескать, в старину такая красная распухшая физиономия напоминала лекарям волчью морду, a lupus по-латыни — «волк». Такое же название носит еще созвездие и какая-то пресноводная рыба — кажется, из рода щук. В Оксфордском словаре я нашла ссылку на первое упоминание о болезни в «Ланфран хирург», датируемое примерно 1400 годом, и с дурным чосеровским прононсом зачитала Клариссе: «Summen clepen it cancrum, e summen lupum».
— To есть волчанка — это не рак, и она лечится, — перевела я.
— A-а, то есть жить все-таки можно, — мрачно отозвалась Кларисса, совсем какая-то щупленькая под простыней, с волосами, разметавшимися по подушке. — Ура, волчанка! Будем радоваться.
Я перечислила ей, что она должна чувствовать (боль в суставах, разбитость), и обрисовала лечение, поспешив утешить, что волчанкой болели такие известные люди, как Фланнери О’Коннор и даже, кажется, Джек Лондон, на что Кларисса отреагировала с иронией.
— Хорошая у меня компания, — оживилась она.
Я добавила, что заболевание это наследственное, и поинтересовалась, не умирал ли кто-нибудь у них в семье преждевременно.
— То есть кроме моих родителей, преждевременно свалившихся с обрыва в норвежском фьорде? Нет, никто… Хотя нет, няня… Она умерла в сорок лет.
Я удивленно посмотрела на Клариссу, и она пояснила:
— У нее тоже была сыпь и болели суставы.
Я сообщила ей, теперь уже перепуганной, что ей не разрешат вернуться к работе, пока она не выздоровеет. Спорить она не стала только потому, что была очень слаба. Она лежала с закрытыми глазами, и я, приняв ее за спящую, удалилась.
В больнице она провела месяц, пока не выгнали инфекцию из почек и мозга и не устранили плеврит. К встрече подруги я подготовилась — расставила по квартире вазы с люпинами (мрачная шутка), — и она хохотала до слез, увидев цветы. Мы долго смотрели фильмы по телевизору, потом она повернулась ко мне и сказала, что знает, что мне нужно собираться в экспедицию, чтобы я не переживала из-за нее, потому что она все равно хочет спать, да и Салли в любом случае придет уже через час.
— Нет, я останусь, — возразила я.
Но она шутками все-таки выпроводила меня, даже спустилась со мной вниз. Перед тем как сесть в машину, я поцеловала ее в лоб.
— И нечего пудрить мне мозги, — сказала она, попыхивая сигареткой мне в лицо. — У меня рак, не волчанка. Так что я теперь крабик, а не волчица.
— Боже, Кларисса! Не надо так шутить!
Она пожала плечами:
— Это я так пытаюсь войти в нормальную колею.
В апреле, за день до того как Клариссе лечь в больницу, где ей предстояла терапия моноклональными антителами, мы с ней завтракали на ее кухне. Она вдруг отставила чашку с кофе и сказала:
— Слушай, а давай сделаем одну штуку!
— Какую?
— Побреем меня. Наголо. Почему бы и нет?
— Это еще зачем? — удивилась я.
Она нахмурилась:
Потому что теперь я могу, Вилли. Я всегда мечтала обрить голову наголо, но мне духу не хватало. А теперь хватает. К тому же у меня жутко лезут волосы. — И она показала мне пучок волос в руке.
— Хорошо, — согласилась я.
Мы собрались и отправились в наше излюбленное место — тюльпановый сквер, — и там на скамеечке, на ветру, я отрезала Клариссе ее роскошные кудри. Потом долго натирала ее лысую черепушку лосьоном, пока та не начала блестеть. На нее вдруг нашла слабость, она закрыла глаза. Я тем временем взяла и оттяпала себе изрядный клок волос на макушке.
Открыв глаза, Кларисса сначала пришла в ужас, потом залилась смехом.
— Неужели ты сделала это ради меня? За компанию?
Улыбаясь, я отхватила еще пучок. И теперь уже Кларисса брила мне налысо голову.
Обратно мы шли, держась за руки, и ветерок обдувал наши беленькие макушки. Встречные усмехались, принимая нас черт знает за кого. А какой-то рокер с голым торсом, на мотоцикле, придя в восторг от нашего вида, заорал нам вслед:
— Нет, я обожаю этот город! Это ж надо — влюбленные лысые дамы!
На следующий вечер после приезда в Темплтон я позвонила Клариссе совершенно автоматически. Только услышав в трубке гудки, я поняла, что набрала номер. Я хотела нажать на рычаг, но в трубке уже раздался низкий грудной голос Клариссы:
— Не знаю, кто там, но я смотрю кино, так что вряд ли вас чем-то порадую.
Голос у нее оказался живее, чем я ожидала. Я улыбнулась про себя и сказала:
— Кларисса, лапочка, только ты не волнуйся! Ты меня уже порадовала.
Когда она навизжалась от радости и наоралась на меня вволю за то, что не позвонила ей сразу по приезде домой, я рассказала ей свою историю.
О докторе Праймусе Дуайере ей было известно — он мой преподаватель, вел у меня семинары, к тому времени у него уже было громкое имя в научном мире, и я была счастлива, когда мне назначили его в научные руководители.
Но Кларисса не знала, что между собой мы в шутку называли его Мистер Жаба. Прозвище он получил за вечные клетчатые жилеты, карманные часы, пивное брюшко, британский акцент, блестящий нос и до обидного куцый подбородок. Ездил он на новеньком красном «фольксвагене-жуке», и кто-нибудь из нас, завидя его на улице, обязательно заводил озорную частушку: «Едет-едет наш плейбой, красноносый, чуть кривой!» Шутили мы, конечно, недобро, но считали, что во всем виновата его жена, одевавшая его так по-дурацки. Жена эта, наша замдеканша по учебной части, была костлява до безобразия, ходила неизменно в строгих черных кашемировых костюмчиках и славилась неуемной ревностью. Например, всем было ясно, что именно по ее милости ему возбранялось закрывать дверь в аудиторию, когда он беседовал там с аспирантками. Мы звали ее не иначе как Озверелая Сука.
Но душку Праймуса мы любили. За его ум и романтическое, но в то же время серьезно-возвышенное отношение к археологии. «История человеческого общества, — любил говаривать он, важно разводя руками, — это все равно что палимпсест поверх палимпсеста. Чем глубже копаешь, тем больше слоев обнаруживается». И мы увлеченно слушали и робко надеялись, что он возьмет нас в экспедицию на Аляску, для которой ему выделили огромный грант и от которой все ждали больших открытий.
Каждый год в мае Мистер Жаба и Озверелая Сука устраивали в своем роскошном доме на Лос-альтос-Хиллс вечеринку в честь окончания очередного учебного года. На таких вечеринках он обычно объявлял, кого из студентов возьмет летом на раскопки. Каждая из нас страстно мечтала оказаться там — это такой скачок в карьере! Но он никогда не выбирал девушек, и все знали, по какой причине — из-за «той, кого надлежало бояться». Так что приходили мы на вечеринки, просто чтобы пожрать и попить на халяву.
В тот год там собрался весь факультет и почти вся администрация. Но я решила не ходить. Из-за Клариссы. Мы как раз недавно узнали, что у нее волчанка, да еще голову я себе побрила. В последнее время у меня болела коленка, даже пришлось отказаться от утренних пробежек, из-за чего я с зимы набрала лишних десять фунтов. А в тот вечер я вообще засиделась в гончарном классе — в драных джинсах, фланелевой рубашке, вся перепачканная глиной, я выглядела ужасно и уж никак не празднично. К тому же я была просто уверена: в этом году, как обычно, опять выберут парня.
И вот, когда мой преподаватель гончарного дела вышел из мастерской, я, крутя гончарное колесо, на котором у меня «выпекалась» ваза, вдруг представила себе, как люди, чистенькие, нарядные, праздничные, звонят в дверь Дуайера. Я смотрела на свою недоделанную вазу, описывающую круг за кругом, и мне вдруг больше всего на свете захотелось тоже оказаться на празднике. Я отмыла лицо и руки от глины и облачилась в чистую тунику — прямо поверх джинсов, надеясь и пятна от глины прикрыть, и преобразиться в эдакую богемную и шикарную особу.
На праздник я прибыла в тот момент, когда Праймус Дуайер уже стоял с бокалом в руке на краю бассейна на доске для прыжков, слегка пошатываясь…
— В этом году, — объявил он, — я беру с собой на Аляску следующих аспирантов… — Здесь он замешкался и откашлялся. — Джона Бердсли и Вильгельмину Аптон.
Я так и застыла с бокалом вина у губ. Я видела, как сощурились глаза Озверелой Суки и как ее костлявые кулачки угрожающе уперлись в бока. Но, выйдя вперед, подталкиваемая дружескими тычками в спину, я увидела, как она смерила меня оценивающим взглядом — мое расплывшееся лицо, остриженную голову, жуткую одежду, — и моментально расслабилась. По этому взгляду я сразу поняла, что она мысленно окрестила меня Кувалдой, и нахмурилась. Она это заметила и послала мне гаденькую притворную улыбку.
— В этом году у нас едут два аспиранта, — продолжал речь Дуайер, — потому что в этом году мы обязательно найдем то, к чему так долго и упорно приближались!
— Ура! — закричали все, кто толпился на лужайке вокруг бассейна.
— Ура, — прошептала я в свой бокал, чувствуя слабость в коленях и дрожь во всем теле.
В день отъезда я, конечно, вырядилась как могла — в самое свое женственное шмотье. На мне было розовенькое платьице-мини, высоченные каблучищи и страшное количество косметики. Группу отъезжающих я застала на пути к стойке досмотра, где Дуайер и его супруга устроили трепетное прощание. В кои-то веки он не был одет как холостяк викторианских времен, на нем была вполне нормальная одежда и походные брюки цвета хаки, такого же цвета рубашка, застегнутая на все пуговицы, и сапоги с металлическими набойками. Правда, в этом наряде он был похож на исследователя из Географического общества. Джон Бердсли не мог сдержать усмешки, когда увидел меня, прежде чём пройти через металлодетектор. Дуайер с женой наконец-то отлепились друг от друга — вот тут-то они и увидели меня.
Дуайер чуть не грохнулся в обморок и поспешил отвести глаза от моих длинных голых ног. Женушка его мрачно насупилась. Но время поджимало, и я пошла через металлодетектор. Дуайер последовал за мной, и я уловила едва заметную нотку паники в голосе его супруги, когда она крикнула нам вслед:
— Удачи! Всего хорошего!
Полет из Сан-Франциско до Солт-Лейк-Сити был не из приятных — теснота эконом-класса, убогие арахисовые орешки в пакетике и какая-то жалкая содовая с лаймом. Но во время перелета от Юты до Аляски, когда мы с Джоном сидели, уткнувшись каждый в свою книжку, к нам подошла стюардесса и сказала, что в первом классе есть одно свободное место. Это Праймус Дуайер очаровал ее настолько, что она согласилась предложить пустующее место одному из нас. Мы с Джоном скинулись на пальцах, я выиграла и перешла в соседний салон. Праймус Дуайер расслаблялся у занавешенного иллюминатора, я же опустилась в удобное креслице и стала смотреть кино.
Где-то на полпути он похлопал меня по плечу и предложил мне шоколадного печенья — осторожненько так предложил, как зверушке в зоопарке. Я поставила фильм на паузу, мы разговорились. Говорили о нашем проекте; если вкратце, то вот о чем — какая замечательная версия, что исконные жители Северной Америки пришли в нее из Сибири через Берингов пролив. Задачей нашего проекта было установить время этого переселения, учитывая имеющиеся открытия, — следы пребывания людей на Аляске, как показали раскопки, относились к периоду за тридцать три тысячи лет до нашей эры, хотя остатки наиболее древних поселений на Аляске датировались всего четырнадцатью тысячами лет до нашей эры. Мы сошлись во мнении, что это расхождение во времени представляет собой большую загадку. Праймус Дуайер с ребятами из Гарварда раскопал древнее поселение близ Кейп-Эспенберга, датируемое примерно двадцатью пятью тысячами лет до нашей эры. И если бы нам теперь удалось обнаружить следы человеческого существования, относящиеся к еще более раннему периоду, это стало бы поистине великим открытием.
К тому времени когда мы сменили тему на более легкую, и я и доктор уже водили какой-то невразумительный хоровод — проще говоря, флиртовали. У нас была уйма времени, но приходилось шептаться: все вокруг спали, даже стюардесса на откидном сиденьице — как будто всех усыпили. На лице собеседника я обнаружила очаровательные ямочки и была крайне удивлена. Как я не замечала их прежде? Ямочки — моя слабость! Теперь я больше не видела лоснящегося красного носа и отсутствия подбородка. Я была очарована. Считала, конечно, весь разговор невинным — вплоть до момента, когда он вдруг скользнул рукой мне под юбку. Я удивленно приподняла бровь.
У меня было два варианта. Первый — очень вежливо переложить его руку на подлокотник и продолжить беседу. Мы бы остались друзьями, а моя карьера осенью резко пошла бы вверх. Второй вариант — вернуть на место бровь, пойти запереться в просторной туалетной комнате (первый класс как-никак!) и подождать, когда в дверь поскребутся. Тогда бы мы шаловливо хихикали и шушукались, а у платьица моего розовенького подол бы задрался вверх, его брюки скользнули бы вниз, а потом вдруг в самом разгаре всех этих проказ я бы увидела на его лице совершенно серьезное выражение, и поцелуй, последовавший за этим, не был бы уже ни легкомысленным, ни глупым. В тесноте туалетной кабинки, где отовсюду раздавалось жужжание двигателя, а за дверью мирно сопели бизнесмены, я бы увидела выражение, какое меньше всего ожидала бы увидеть именно на этом лице, и поняла бы, что начинаю безудержно и неуклонно лететь в пропасть…
Тут Кларисса меня прервала и приглушенным голосом объявила:
— Ну и дура же ты, Вилли Аптон. Большая толстая дура.
Какое-то время мы обе молчали. Наверное, думали об одном и том же — о том, что не так уж, видимо, и несвойственно для меня принимать откровенно неверные решения. Во-первых, меня всегда тянуло к солидным дядечкам. В колледже у нас был преподаватель фотографического дела, лысеющий пьяница. В проявочной, когда я однажды стояла там в сумрачном свете красной лампы, склонясь над кюветой, где начало вырисовываться лицо старушки, которую я щелкнула в тот день на улице, этот преподаватель подошел ко мне сзади и положил руки мне на живот. Такие вот обжимания длились потом два семестра, пока он не уволился. Во-вторых, я питала заметную слабость ко всякого рода шутам. Меня тянуло к мальчишкам, кого понесло учиться на клоуна в какой-нибудь цирковой колледж, к таким, кто любит повеселить публику. То есть мужчины, способные рассмешить меня, казались мне сексуально более привлекательными. А однажды во время какой-то вечеринки (я тогда уже несколько месяцев как решила завязать с мужиками) мне приспичило обжиматься в ванной с девчонкой (другую девчонку я еще умудрилась затащить потом к себе домой). Так я обнаружила в себе склонность к бисексуальности.
Итак, я рассказала Клариссе про то, как весь салон спал словно заколдованный, когда мы с Праймусом вышли из туалетной комнаты. Как после этого между нами не возникло никакой неловкости или смущения, как он, едва усевшись на свое место, взял меня за руку и вырубился, и спал с открытым ртом, будто ребенок. И как всю дорогу потом был нежен со мной — и от Анкориджа до Ноума, от Ноума до Кейп-Эспенберга, и от Кейп-Эспенберга в «лендровере» до самого-самого конца пути. Везде, где нам приходилось ждать, он покупал мне кофе, и я то и дело ловила на себе его голодный и томный взгляд.
И это еще раз повторилось. Еще, еще и еще. Почти каждую ночь — в моей отдельной палатке, в застегнутом от холода спальном мешке. Даже когда из-за холода я не могла помыться.
Это напоминало мне род безумия. Да еще в таком невозможном месте, где все время на небе солнце. Нас окружали тысячи перелетных птиц, вносивших жизнь в унылый и вместе с тем величественный пейзаж. Раскопки продвигались успешно. Атмосфера сложилась дружеская, ребята из Гарварда оказались хорошие, кормежка просто отличная — один из гарвардских аспирантов до того, как посвятить себя науке, трудился где-то шеф-поваром. Работали мы на измор, так что в конце долгого трудового дня особенно хотелось нежности от кого-то. А этот кто-то весьма изменился — загорел, окреп, отрастил щетину на слабеньком подбородке — словом, возмужал. Перемену эту заметила не только я. Мачообразный гей из числа аспирантов даже начал звать нашего Праймуса не иначе как «доктор Умереть-Не-Встать». Сама я тоже очень похудела и прокалилась на солнце дочерна. А главное, похорошела. Ну и, конечно, учитывая то, что в тундре даже самое маленькое траханье не может остаться незамеченным, вся наша группа неизбежно была в курсе происходящего. Все гарвардские ребята были лично знакомы с женой Праймуса — она не раз ездила в эти же экспедиции, — вот и старались, обращаясь ко мне, отводить взгляд.
Когда в положенный сроку меня не пришли месячные, я нисколько не забеспокоилась, подумав: «Чего волноваться? Так часто бывает. Перемена климата, другое питание».
В следующий раз месячные опять не пришли, меня начало тошнить.
Как раз в то самое время мы обнаружили наконечник копья, а на следующий день — мумифицированные мерзлотой человеческие останки. Наш специалист по костям буквально плясал от радости — по одним только зубам он почти наверняка определил: останки имеют сибирское происхождение. А Джон, наш ботаник, сказал: семена, найденные в желудке, принадлежат растению, исчезнувшему двадцать две тысячи лет назад. Начальник гарвардской группы запросил самолет.
Мы ждали на взлетной полосе, чтобы попрощаться с ним, перед тем как он отбудет в Ноум, потом в Анкоридж, а уже оттуда в университет зафиксировать открытие, и просто слонялись, играя в слова.
Наконец сквозь шум ветра мы услышали гул приближающегося самолета. Вскоре он выплыл из-за горизонта, пошел на посадку и коснулся земли. Винты еще вращались, когда из него выскочил подозрительно бледный пилот и, обогнув машину, бросился открывать дверцу со стороны пассажира.
На землю спрыгнула… Озверелая Сука собственной персоной.
Спрыгнула и потащила костлявую задницу прямиком ко мне. К тому моменту милашка Праймус уже убрал руку с моего плеча и вообще отошел. А его женушка, сняв перчатку и засучив рукав никак не вязавшейся с погодой мохнатой шубки, закатила мне звонкую оплеуху. Челюсть у меня отвисла, а любительница сюрпризов, настигнув и ухватив муженька, поволокла его в сторону, что-то остервенело шепча.
Я смотрела им вслед, щека у меня горела. Гарвардские ребята и Джон стояли оцепенев.
А на меня нашло помутнение. Я бросилась к самолету… Распахнув дверцу, я плюхнулась за штурвал, как-то умудрилась включить двигатель и погнала крылатую машину на Праймуса и его Суку. Дуайер обернулся, глаза его в ужасе округлились, и он метнулся в сторону, утаскивая за собой жену.
Представьте себе разогнавшийся по тундре самолет с вращающимися винтами, готовый к взлету. Две крошечные человеческие фигурки, держась за руки, пытаются спастись бегством, а самолет преследует их и все норовит взять в сторону более хлипкой фигурки в меховой шубе… Пилот, набравшись нечеловеческой смелости, каким-то непостижимым образом запрыгивает на ходу в кабину и в последнюю секунду меняет направление движения машины. Взглянув мне в лицо, он молча поднимает самолет в воздух.
И везет меня в Ноум. По его признанию, он боялся, как бы я не натворила чего похуже. Из Ноума я добралась на самолете до Фэйрбэнкса, а из Фэйрбэнкса до Сан-Франциско. И все на денежки Дуайеровой жены — в черной сумочке от Гуччи, оставшейся лежать на пассажирском сиденье, я нашла кредитную карту, еще хранившую тепло ее рук. А в кабине пахло ее духами.
Когда я приземлилась в Сан-Франциско, меня колотило. Я едва передвигала ноги. Багажа у меня, конечно, не было, и я взяла такси до Стэнфорда. Меня встречали выстроившиеся вдоль обочин почетным караулом пальмы и залитые солнцем дома. Я вспотела в своем аляскинском облачении, пока загружала в машину все необходимое. И сразу же отправилась в путь. Я уже черт знает сколько времени не спала, все время плакала и гнала большую часть дороги на скорости девяносто миль в час. Остановилась я только раз — заправиться и принять душ. Тогда же переоделась в футболку и шорты. Я уже проехала Эри, а еще ничего не ела и почти ничего не видела перед собой. Лишь иногда мне мерещился на переднем сиденье Праймус Дуайер — загорелый, красивый, при полном экспедиционном снаряжении. Он ничего не говорил, улыбался. А я, еще не отойдя от бешенства, делала вид, что не замечаю его.
В Темплтон я приехала ночью перед рассветом и припарковалась у почты, где моя машина так и стояла на момент телефонного разговора с Клариссой. Я очень боялась, что мать услышит, как я подъехала, и выскочит мне навстречу с топором. Я таращилась на наш дом целый час или больше и все собиралась с силами, чтобы войти.
Далее я рассказала Клариссе о мертвом чудовище. О том, как я дотрагивалась до него и как это прикосновение всколыхнуло во мне какие-то смутные чувства, заставив ощутить бесконечность черной глубины озера. Смерть чудовища, сказала я, стала знамением того, что все, все, все на свете раскалывается на части и летит в бездну.
Последовала долгая тягостная пауза. Я почти физически ощутила: Кларисса погрузилась в раздумье. Мой рассказ занял несколько часов, в Сан-Франциско была глубокая ночь, из трубки не доносилось ни звука. Наконец я услышала:
— Ты права. У тебя не жизнь, а полная неразбериха. С другой стороны, это не так уж плохо. Ты наконец дома. Собери себя по частям, подлечи нервы и дуй сюда, в Сан-Франциско.
— Попробую, — ответила я. — Но подожди! Видишь ли, есть еще кое-что…
— Да что же еще-то? — удивилась Кларисса.
— Да вот есть. Наша очаровательная и здравомыслящая Вивьен Аптон, представь, сдвинулась на религии…
— Знаю, — невозмутимо ответствовала Кларисса. — И что?
— Погоди… Откуда ты знаешь?
— Как откуда? Мы перезваниваемся. Это тебя дома сто лет не было, а мы общаемся.
Переварив новость, я продолжила:
— Тогда слушай. Твоя новая лучшая подруга Вивьен Аптон имела смелость сообщить мне за ужином, что вся моя предшествующая жизнь, оказывается, строилась на лжи. Ей пришлось в этом признаться, ибо Иисус Христос у нас, как известно, не приемлет лжи. Ты готова?
— Нет. А ты, я вижу, все равно собираешься сообщить мне.
— Конечно. Помнишь, мы приезжали к Ви на День благодарения и она рассказывала тебе, что я родилась от безумного секса с какими-то тремя хиппарями? Это неправда. Моим отцом является один мужчина. И он живет в Темплтоне. У него есть семья. И я знаю его, а он знает меня. И он понятия не имеет, что я его дочь. И Ви не говорила мне, кто он, но я давила, выжимала из нее по капле, пока она не дала мне подсказку. Оказывается, он ей сказал, что ведет свое происхождение от Мармадьюка Темпла по какой-то внебрачной ветви. Так что из четырех сотен мужиков определенного возраста, живущих в Темплтоне, мне надо выявить одного, который как будто приходится мне отцом.
— Но почему Ви не говорит тебе?
— Хо-о! Да она вообще запретила мне выяснять, кто он!
— Зачем ты тогда собираешься его разыскивать? — В ее голосе я уловила усмешку.
— Чтобы узнать, не наградил ли он меня какими-нибудь генетическими проблемами. И чтобы убить его потом за то, что он бросил меня, пока я росла.
Клариссу мои слова жутко развеселили. Она долго кхекала куда-то мимо трубки, потом сказала:
— Ой, Вилли, давно я так не смеялась…
— Рада, что позабавила тебя подробностями своей жизни, — ответила я.
— Ну что ты! Я не над тобой смеюсь, над Ви. Над тем, как она предпочла втирать тебе эту хипповскую версию, вместо того чтобы признаться в добропорядочности отца собственного ребенка. Чудная она все-таки…
— Чудная. И все это смешно, если не касается тебя лично. А спросить я хочу вот о чем — как мне быть? Что мне делать теперь?
— В каком смысле?
— Во всех.
Кларисса задумалась. Я слышала, как сонный Салли что-то спросил у нее и как она поспешила его успокоить: «Скоро, скоро», — и снова заговорила в трубку:
Салли совсем взбесился. Говорит, я должна спать. Он дал мне еще две минуты, потом обрежет шнур. Так что давай я тебе быстро скажу, что думаю. Насчет твоего Дуайера. Я считаю, тебе просто нужно немного подождать. То же самое касается Стэнфорда. Там, я думаю, у тебя все обойдется, потому что спать со студентками — это, между прочим, не очень хорошо, и, я уверена, чете Дуайер не нужен такой скандал. А насчет твоего отца вот что. Неужели нельзя найти способ разговорить Ви?
— Нет.
— Ну хорошо, а что она сказала? Что Мармадьюк Темпл имел внебрачного ребенка?
Я долго напрягала мозги.
— Н-нет…
— Значит, кто-то из его потомков? Вообще-то обычно такие вещи должны относиться к более поздним потомственным веткам, с моралью тогда уже было проще. К тому же поздних потомков в архивах искать легче, чем более древних. Начинай с ближайших поколений. Если ничего не найдешь, рой глубже. Думаю, надо искать среди прадедушек. Или у этого бабника Джейкоба Франклина Темпла. На него это очень похоже.
— Пожалуй, план неплохой…
— Теперь ребенок. — В голосе Клариссы я уловила печальные нотки, каких сроду у нее не слыхала. Лишь позже, проснувшись вдруг среди ночи, я припомнила ее разговор с врачом в больнице и ее бледное подергивающееся лицо, когда она вышла из кабинета. Она так и не сказала тогда, что говорил ей врач, только уже дома уткнулась в подушку и пробормотала: «Не видать мне моего ребеночка. Или он убьет меня, или мои гены убьют его». И больше ничего не объяснила.
— Ты уверена? Я имею в виду ребенка. Тест делала?
Я вспомнила, как блевала, выворачиваясь наизнанку на обочине в Небраске. И пульсацию в животе сегодня за ужином.
— Уверена.
— Тебе нужен этот ребенок?
— Не знаю, Кларисса, не знаю!.. Зачем давать жизнь еще одному человеку, когда в мире и так…
Она вздохнула:
— Перестань, Вилли, пожалей меня. Скажи мне правду — тебе нужен этот ребенок?
— Не знаю. — Сказав, я почувствовала, как он растет там внутри.
— Ну тогда и я не знаю пока, что сказать. Прости, Вилли. У меня утром встреча, а я устала. Плюс Салли. Он стоит у меня над душой, того и гляди вырвет телефон из рук.
— Ой, прости! Видишь, какая я плохая подруга! Даже не спросила, как ты. И что это на меня нашло?!
— Да я отлично. Все будет нормально, не волнуйся, — проговорила она. — Давай, детка, пока. Утро вечера мудренее. — И повесила трубку.