В 1918 году в Самаре мне нужно было по некоторым обстоятельствам на время куда-нибудь скрыться. (Эсеровские дела) Был один знакомый доктор. Он устроил меня в сумасшедший дом. При этом предупредил: только никого не изображайте, ведите себя, как всегда. Этого достаточно…
Упомянутая во введении статья Екатерины Махотиной начинается с истории иеромонаха Иллариона, написавшего в 1723 году некое письмо (у Махотиной «письма») настоятелю Александро-Невского монастыря Феодосию. В письме этом он «бранил Бога, богородицу и угодников, а также государя и государыню», после чего был признан сумасшедшим и заключен в монастырь, где провел более двадцати лет98. Исследовательница изучила дело Иллариона в фонде Святейшего синода РГИА, но еще в 1913 году, как пишет Махотина, за сто лет до того, это дело упоминалось в книге С. Рункевича по истории Александро-Невской лавры. Рункевич использовал печатное «Описание документов и дел, хранящихся в архиве Святейшего Правительствующего Синода» и утверждал, что в своем письме Илларион жаловался на некое «бесовское видение» и бранил не только государя и государыню, но и А. Д. Меншикова, хотя в действительности он в деле не упоминается99. Рункевич писал историю Александро-Невской лавры, Махотина – исследовала меланхолию, и они не стали анализировать содержание опубликованного в «Описании документов Синода» и сохранившегося в копии в фонде Тайной канцелярии РГАДА письма Иллариона, при знакомстве с которым случившееся с иеромонахом предстает в несколько ином свете.
Служивший в Выборге на одном из кораблей Ревельской флотилии Илларион более месяца страдал от некоей болезни и, по его собственным словам, часто «ходил я больной в нужник мочиться». Путь его пролегал мимо корабельных кают и когда, движимый нуждой, он в очередной раз шел знакомой дорогой, его заметили сидевшие в одной из кают «князь Александр Никитич Прозоровской, да князь Яков Семенович Урусов и прочии с ними», которые, «увидев мене, охнули и испужались, и стали малого своего бранить и караульного салдата, для чего вы нам не сказали про попа, мы, де, ево не ведали, как он прошел, а он, де, знатно все слышал, что, де, мы говорили. Мы, де, померли, испужались». Если верить письму Иллариона, именно они, собравшиеся в корабельной каюте знатные господа, и «бранили императора государя, императрицу государыню матерны ж и всякими скверными словами». Испуг этих неосторожных болтунов был столь велик, что они, писал Илларион, «просили у меня миру» и даже якобы предлагали за молчание 300 рублей, но иеромонах отвечал им: «…сами вы скажите государю, что вы говорили». Сойдя на берег на острове Котлин, Илларион оказался в Александро-Невском монастыре, где, продолжая страдать от болезни, стал слышать некие «голоса». Эти-то «голоса», а не сам Илларион, судя по его письму, бранили Бога, богородицу и угодников и среди прочего шептали ему: «…для чего, де, ты хочешь бить челом на князя, мы де все проподем от него».
Упомянутый в письме Иллариона князь Александр Никитич Прозоровский, отец генерал-майора Александра Александровича – старшего и уже упоминавшегося генерал-фельдмаршала Александра Александровича – младшего, в 1721–1727 годах действительно служил лейтенантом флота. Князя Якова Семеновича Урусова идентифицировать не удается – в родословных росписях Урусовых человека с таким именем нет. Вероятно, Илларион ошибся, возможно, в каюте был князь Иван Алексеевич Урусов, в 1722 году произведенный в капитан-лейтенанты флота100. Так или иначе, но очевидно, что умопомешательство Иллариона было напрямую связано с эпизодом на судне. Более того, ему казалось, что «с того числа стало мучение больши быть». Продолжая страдать от обострившейся болезни («служить мне литургии невозможно»), он, видимо, и не помышлял на кого-либо доносить, но знатные господа продолжали его преследовать, и это преследование превратилось в кошмар.
Церковные власти пришли к выводу, что «обдержим он меланхолическою болезнию», и, как и полагалось, сообщили о происшествии в Тайную канцелярию, но там сочли за благо просто согласиться с диагнозом Святейшего синода и его решением оставить беднягу под присмотром в Александро-Невском монастыре, проверять же сообщение Иллариона не стали101.
Чем показателен кейс иеромонаха? Прежде всего, интересно, на основании чего духовные чины Святейшего синода сочли его сумасшедшим? Судя по всему, помимо написанного им письма (а этот факт вне зависимости от его содержания уже мог восприниматься как девиация), на безумие, по их мнению, видимо, указывало его поведение. Сам Илларион в своем письме упоминает, что из‑за болезни не ходил в церковь, и описывает конфликт с монастырским начальством, в ходе которого его силой утащили с монастырского двора, а затем конфисковали его имущество – «сундучонок, бочонок винишка, да флягу» (монастырские власти, помимо прочего, обвиняли его в пьянстве). В чем была суть конфликта, понять из письма невозможно, и мы этого никогда не узнаем, но можно предположить, что причина была именно в необычном поведении Иллариона и особенно в том, что он отказывался ходить в церковь. Не случайно решением Синода среди прочего велено было следить за тем, чтобы он «ко всякому церковному служению приходил неленостно». Но, как бы то ни было, явным признаком безумия в Синоде очевидно посчитали сообщение иеромонаха о «голосах». Таким образом, церковные иерархи отрицали саму возможность божественного происхождения подобного явления.
Установив, что Илларион болен меланхолией, синодские чины, однако, рапортовали о происшествии в Тайную канцелярию, но там, как уже было сказано, поспешили согласиться с поставленным диагнозом и принятыми мерами. Возможно, если бы об этом деле было доложено императору, тот распорядился бы провести следствие, но в Тайной канцелярии, вероятно, посчитали все написанное Илларионом бредом сумасшедшего, а потому само его дело «маловажным»102. Нельзя исключать, что перегруженные работой чиновники Тайной канцелярии были рады избавиться от лишней заботы и ухватились за уже готовое решение, хотя, с другой стороны, перспектива изобличения хулителей императора вроде бы сулила им карьерные выгоды. Возможно, сыграли роль какие-то родственные или дружеские связи либо иные соображения, о которых мы также никогда не узнаем. Но, так или иначе, подобное решение, как будет показано далее, было далеко не уникальным.
Иеромонаху Иллариону в 1723 году диагноз «меланхолия» был поставлен, потому что он вел себя не так, как полагалось церковнику, а французу Бардию в 1776 году – потому что он не собирал волосы в пучок. Как же стоявшие на страже государственной безопасности чиновники XVIII века в принципе определяли, что перед ними не закоренелый политический преступник, а сумасшедший?
Встречающиеся в архивных делах сведения об этом, как правило, кратки. В самом начале столетия в Преображенском приказе часто полагались на рассказы самих подследственных о своей болезни, подтверждая их или опровергая показаниями свидетелей. Так, в приговоре, вынесенном князем Ф. Ю. Ромодановским тяглецу Голутвиной слободы103 Владимиру Иванову, сказавшему в 1705 году у Спасских ворот «слово и дело», значится: «…свободить без наказанья для того, что вышеписанные ж Голутвиной слободы староста, да мать ево, Володимерова, и сестра сказали, что на нем, Володимере, есть падучая болезнь и бывает в безумстве»104. Московский купец гостиной сотни Иван Плетников заболел в Смоленске, куда в 1707 году был послан для сбора десятой деньги. По его словам, «учинилась ему, Ивану, болезнь такая, учала быть тоска, бутто ево Иванов дом на Москве разорили, и учал ходить вне ума <…> а от чего ему, Ивану, такая болезнь в безумстве пришла, того не ведает». Диагноз Плетникова подтвердил его тесть, иконописец Оружейной палаты Петр Билиндин, которому он и был отдан под расписку105.
Иногда поведение подследственных прямо указывало на наличие безумия. Так, сказавший в 1713 году «слово и дело» монах Никитского монастыря в Переславле-Залесском Маркел106 «в приказе караульных солдат и колодников бранил матерны и бил, и кусал у себя руки»107. Бывший подьячий рязанского митрополита Алексей Внифатьев, согласно показаниям свидетелей, ходил голый по улицам и всех материл (1718)108, а помещица Федосья Трунина «подняв подол, ходила безобразна» и бросалась с топором на солдат, приехавших собирать подати (1721)109. В 1720‑х годах поведению подследственных начинают уделять больше внимания и сведения об этом все чаще встречаются в архивных делах. Так, в деле солдата Евстрата Черкасского (1722) сказано, что он «беситца и сумазбродит»110, посадский Прохор Бармашев (1733) – «кричит и дерется»111, а солдат Алексей Корнилов (1736) «по ночам не спит, ничего не ест, кричит и говорит непорядочно»112. В 1741 году солдат Якутского полка Осип Туголуков во время расспроса «глядел быстро по сторонам и по спросу ответствовал с серца, якобы изумленной <…> а при рукоприкладывании ко оному спросу руки оной Туголуков говорил тихо: все, де, воры, разтакия матери, и плевал на пол с серца»113. В Нижегородской губернской канцелярии в 1743 году усмотрели, что посадский Дружинин (тот самый, которого спустя четыре года несколько раз пересылали из Тайной канцелярии в Синод и обратно) «вертелся и скакал вверх, яко бесный»114. Солдат Иван Железников, попавший в московскую контору Тайной канцелярии в 1749 году, «на тот спрос секретарю Михаилу Хрущову говорил: подите сюда, а то, де, много людей пришло и слушают. И потом на имеющейся в судейской светлице стул сел и по сторонам озирался и глядел быстро». «И, по-видимому, – пришли к выводу служащие конторы, – оной Железников не в состоятельном уме»115.
Дворовый Иван Кондратьев в 1739 году «от многаго чрез вся святую пасху пьянства пришел в меленколию», буйствовал и дрался. Кондратьев объяснял, что хозяйка и ее сын приказывали бить его кошками, от чего он дважды падал в обморок, а после с ним случилось чудо: «…прежде сего писать скорописью не умел, апреля з 24 числа скорописью стал он, Кондратьев, писать без всякого учения», почему он и стал называть себя пророком. И, хотя караульный докладывал, что арестант ведет себя как сумасшедший, на сей раз в Тайной канцелярии решили, что он не безумен, а все дело в пьянстве, а потому следует наказать его кнутом и на полгода отправить на каторгу116. В 1751 году аналогичный случай произошел с капралом Иваном Погодаевым, причем в Тайной канцелярии констатировали: «…ежели б он во объявленном пьянстве не обращался, то б и означенной меленколии последовать ему не могло»117. Стоит заметить, что подобные решения в принципе соответствовали действующему законодательству: Артикул воинский, в отличие от Соборного уложения 1649 года, рассматривал пьянство как отягощающее вину обстоятельство.
Два последних случая в наше время, по-видимому, диагностировали бы как белую горячку или алкогольный делирий, но в XVIII веке таких понятий еще не знали. Примечательное рассуждение чиновников Тайной канцелярии о вреде пьянства содержится в деле 1755 года солдата Федора Зырянова, на которого донес его товарищ солдат Желебов. Последний угощал первого вином и предлагал тост за здоровье императрицы, на что Зырянов сказал: «Я, де, за бабу пью, а всемилостивейшую государыню ни во что чту, ни в денешку, ни в полушку, а почитаю ее блядью». Поскольку «за пьянством» он, по его уверению, ничего не помнил, решено было наказать его кнутом. Но досталось и доносчику. В канцелярии решили, что Желебову, видевшему, что Зырянов сильно пьян, подносить ему еще одну чарку и предлагать выпить за здоровье Ее Императорского Величества не следовало, «ибо, ежели б он, Желебов, тех речей не употреблял, то чаятельно, что и от оного Зырянова вышеписанных непристойных слов произойти не могло», а поскольку он к тому же и донес не сразу, как полагалось, то заслуживает наказания батогами118.
Алкоголизмом, очевидно, страдал и дьячок Сава Александров, но, как он сам признавался в 1740 году, помимо пьянства была и еще одна причина, по которой на него находило безумие: «…когда, де, он вина выпьет, и тогда обеспамятеет и что делает и говорит, того ничего не помнит, а когда ж он з женою своею пребудет, и тогда ж ему подступит под сердце великая тягость», отчего ему являлись видения и слышались голоса119. В подобного рода страданиях Александров был не одинок. Крепостной крестьянин Сергей Ермолаев в 1759 году сам явился в Тайную канцелярию, чтобы сообщить, что «учинил он во сне с девкою блудное грехопадение и при том он, Ермолаев, озирался и дрожал, и говорил всякие сумасбродные слова»120.
Выражение «сумасбродные слова», или «сумасбродные речи», с начала 1740‑х годов встречается в делах все чаще. Например, регистратор Степан Боголепов в 1762 году «говорил всякия сумазбродныя слова с необычным криком»121. Подчас «сумасбродные речи» были столь невразумительны, что служащие канцелярии констатировали: «…к склонению речей написать невозможно»122. В 1742 году записывавший пространные показания капитана Ивана Ушакова чиновник вынужден был прервать работу, поскольку «более же сего записки продолжать невозможно, понеже употребляет речи весьма сумазбродныя и продерзкия, и великоважныя»123.
В 1750‑х годах следователи еще внимательнее стали относиться к поведению подследственных во время допроса. Так, уже знакомый нам Никанор Рагозин, которому предстояло стать самым долговременным обитателем Спасо-Евфимиева монастыря, «молчал и стоял, якобы изумленной в уме, и глазами смотрел весьма быстро»124. Кирасир Иван Калугин «озирался на стены» (1758)125, комиссар Канцелярии от строения Готфрид Энгельбрехт «изумленно озирался и весь трясся» (1761)126, «озирался по стенам и глазами смотрел весьма быстро» отставной подпоручик Дмитрий Чистой (1761)127. В 1760 году солдат Родион Абатуров в Тайной канцелярии «сидел смирно и был в горячке, и потом озирался на стены и по спросу о тех словах (ранее он говорил «непотребные слова» по первому пункту. – А. К.) ничего не ответствовал и молчал, почему в Тайной канцелярии усмотрен он весьма малоумен»128. О крестьянине Осипе Шурыгине служащие Колыванского губернского правления в 1785 году замечали: «…говорит с запинанием и задумчивостию, а как ни о чем спрашиван не бывает, то сам с собой шепчет, чем и доказывает себя наподобие как времянно меленколика»129. Наблюдательные новгородские помещики поставили диагноз отставному поручику Федору Овцыну и вовсе по внешним признакам: «…образ его одежды представляет человека, от развратной жизни лишившагося здраваго разсудка»130.
Нередко для постановки в Тайной канцелярии диагноза, как и прежде в Преображенском приказе, достаточно было показаний родственников или знакомых. Так, к примеру, в деле солдата Петра Шмелева в 1750 году решение было вынесено на основании свидетельства жены другого солдата, рассказавшей, что жена Шмелева говорила ей, что ее муж «болен горячкою и в той болезни сошел с ума». Шмелева действительно доставили в канцелярию из госпиталя, но он утверждал, что ничего не помнит, в том числе и того, чтобы говорил, будто государыня «живет с Алексеем Григорьевичем Разумовским», чего он, конечно, и в мыслях не имел131.
Подробно описанный в книге Е. В. Анисимова ужас, который наводила на россиян Тайная канцелярия, заставлял иногда людей ставить самим себе диагнозы и на себя доносить. В 1743 году так поступил солдат Иван Горожанский, явившийся в канцелярию и объявивший, что болел и в состоянии безумства произносил «слово и дело». Свидетели подтвердили, что он уже год как сошел с ума, но ввиду чистосердечного признания его отослали назад к месту службы в дворцовую контору132. Безумство и меланхолия могли стать и причиной ложного доноса. Упомянутый выше капрал Иван Погодаев, чья меланхолическая болезнь, по мнению Тайной канцелярии, была вызвана беспробудным пьянством, донес на жену другого капрала, что та якобы о еще одном капрале говорила: «…он служит бабе, а не государыне, и она, де, такова ж моя сестра, баба», но, протрезвев, Погодаев объявил, что донес «от пьянства в меленколии напрасно», и, судя по всему, наказан не был133. Однако твердых правил для подобных случаев, видимо, не имелось: цейхшренбер артиллерийской команды Иван Сибирцов, донесший в 1755 году в Архангельске на двух других людей, а в Петербурге утверждавший, что был в меланхолии и беспамятстве из‑за пожара, в котором сгорело все его имущество, за ложный донос был наказан плетьми и отослан обратно к месту службы134. Хотя в его деле нет прямых указаний на то, почему было принято именно такое решение, можно предположить, что в поведении Сибирцова признаков сумасшествия следователи не усмотрели, а проверять его утверждение было слишком хлопотно.
Ил. 2. А. Х. Радиг. Князь Александр Михайлович Голицын. Гравюра по оригиналу А. Рослина. [Санкт-Петербург], 1778. РГБ
Интересное замечание, демонстрирующее восприятие сумасшествия, содержится в письме 1775 года генерал-фельдмаршала князя А. М. Голицына А. А. Вяземскому. Двор в это время находился в Москве, и Голицын управлял Петербургом, когда к нему явился отставной капитан Иван Дмитриев. Выслуживший офицерский чин, а с ним и дворянство, выходец из солдатских детей, участник Семилетней войны, владелец четырех крепостных душ, из которых одного продали, а трое бежали, он из‑за пожара лишился всего имущества и пешком с женой и сыном пришел в Петербург из Осташковского уезда. Не имея средств к пропитанию семьи, Дмитриев сошел с ума, называл себя крестником Елизаветы Петровны и утверждал, что она оставила ему в Петропавловском соборе некий сундучок с вещами, который ему не отдают. Голицын велел разыскать жену Дмитриева и после разговора с ней отчитался: «Жена его, хотя и называется дворянкою, но не умнея его видится, ибо она почитает его испорченным от лихих людей по причине находящей на него времянем, как она выговаривает, меренкольи»135. Судя по всему, в отличие от многих своих современников, в возможность наведения порчи фельдмаршал Голицын не верил.
Поскольку в екатерининское время окончательное решение относительно душевного здоровья подследственного оставалось за императрицей, вывод о безумстве мог быть основан на рассуждениях, далеких от объективности. Так, в 1777 году из Нижнего Новгорода в Москву был прислан крестьянин-раскольник Дмитрий Кузнецов. До этого его пытались записать в солдаты, но он отказался принимать присягу и заявил, что сбежит. Екатерина II велела московскому митрополиту Платону Кузнецова «увещевать» и обратить в истинную веру, но все попытки были тщетны. Упорство крестьянина императрица сочла за фанатизм, который, по ее мнению, был признаком безумия, и по высочайшему повелению Кузнецова отправили в Спасо-Евфимиев монастырь136. В том же году в московской конторе Тайной экспедиции оказался отставной солдат Егор Баранов, утверждавший, что с тех пор, как «государыня престол приняла», начались несчастья. И все потому, что она «знается только с господами», которым раздает вотчины. Баранову было 73 года, и императрица решила, что его, «как человека, уже удрученнаго старостию лет, следовательно, и лишающагося здраваго разсудка», следует отпустить137.
Как видно по делу солдата Герасима Суздальцева, уже в 1734 году меланхолию рассматривали как болезнь и пытались лечить в госпитале. В 1739 году приглашенный в Тайную канцелярию для освидетельствования жены вахтера Адмиралтейства Катерины Ходанковой лекарь констатировал: «…кажется, от какой бы внутренней женской причины малое безумие имеет»138. В том же году медики осмотрели подьячего Семена Попова, который «явился в безумстве, которое по-лекарскому называемо френизин»139. По решению Тайной канцелярии он подлежал отправке в монастырь, но вскоре было получено донесение государственного крестьянина Луки Мардинского о том, что Попов – его зять и он просит отдать его ему для «исправления ума». Через несколько месяцев Мардинский донес, что Попов так и не выздоровел. При повторном осмотре было установлено, что он «одержим меланколическою болезнию»140. Ученый термин употребил в 1780 году и сенатский штаб-лекарь Иван Долст, осмотревший однодворца Родиона Щетинина: «…он поврежден мыслями, называемыми по латине „маниатки“»141. Три года спустя малороссийский генерал-губернатор П. А. Румянцев сообщил в Петербург о местном священнике Тите Волченском, что тот «по лекарскому испытанию, в болезни, называемой „мания“, находится»142, а в медицинском диагнозе отставного подпоручика Марка Анфилогова, считавшего себя богом Савоафом, а заодно утверждавшего, что «блудил» государыню, в том же году уже латинскими буквами было написано: «Mania», и лекарь велел давать ему рвотное, белый хлеб, чай и воду143. В 1789 году собственный диагноз канцеляристу Петру Татаринову поставил новгородский митрополит Гавриил: «Примеченныя в нем перемены почитаю пароксизмами меланхолии, которою он страждет. При всем том я находил в нем доброе расположение сердца. Он жалок и нужно его от сей болезни излечить». Отправленный в приказ общественного призрения Татаринов, однако, отказался принимать лекарства, считая их ядом, и вскоре умер144.
Во второй половине века стражи государственной безопасности стали все чаще прибегать к медицинскому освидетельствованию и все меньше полагаться на собственные наблюдения. Заключения лекарей отличались разнообразием. Так, в случае с упомянутым выше регистратором Степаном Боголеповым лекарь констатировал: «…по осмотру моему явился он, Боголепов, в повреждении ума своего, но только его от той болезни в Тайной канцелярии пользовать неможно, а надлежит для того пользования отослать его, Боголепова, в генеральной сухопутной гошпиталь». Перед этим Боголепов находился под следствием за какой-то проступок, был амнистирован по случаю восшествия на престол Петра III, но неожиданно объявил, что знает «слово и дело» по первым двум пунктам на всех чиновников Главной полицмейстерской канцелярии, а заодно и на главу Тайной канцелярии А. И. Шувалова. Караульному офицеру он сказал: «…сальные свечи надобно собрать ему в одно место и растопить в котле, и в тот, де, котел посадить секретаря Шешковского с подьячими, да и караульного офицера». В канцелярии сперва решили отправить Боголепова в монастырь, но затем сочли за лучшее прислушаться к мнению эксперта и направили его в госпиталь.
Фузелер Федот Гришин лечился в госпитале, был выписан, но в 1766 году снова стал вести себя неадекватно; решено было, однако, что «в нем того безумия, которое з бешенством бывает, нет, а склонность и мысли его <…> более к богомолию склонны». Для излечения от этой склонности его снова отправили в госпиталь, как и отставного гусара Карла Фридриха, утверждавшего, что он сын Петра I145. В следующем году сыном первого императора назвался трубный мастер Мейбом (с его историей мы еще познакомимся поближе), присланный на основании доноса некоего канцеляриста от обер-полицмейстера к генерал-аншефу, сенатору и в тот момент генерал-губернатору Петербурга И. Ф. Глебову. Последний велел лекарю осмотреть Мейбома, тот нашел его здоровым, но «сколько видеть можно, в книгах зачитался и, высокоумствуя, называет всех законопреступниками». Однако позднее выяснилось, что ранее, еще в 1759 и 1762 годах, на Мейбома уже находило безумие и его лечили в Медицинской канцелярии, после чего Глебов поставил собственный диагноз: «…почитаю его рожденным меланколической комплексии и напоследок состареющимся сумазбродом»146. Генерал, таким образом, солидаризировался с императрицей, ассоциировавшей старость со слабоумием, но показательно, что к этому выводу он пришел не сразу. В письме к императрице Глебов писал, что сначала решил выяснить, не оклеветал ли канцелярист трубного мастера:
Призвав ево пред себя, и усматривал из ево лица, равно ис поступок, безумства ево, но ни в чем того приметить не мог. И для того по порядку спрашивал у него сперва о ево имени, отчестве, где он родился и наконец о самом ево сюда приезде и службе. Он на мои вопросы ответствовал так порядочно и ясно, как бы совсем полнаго разума был человек, без всякаго замешательства. Могу признаться, что едва не зачел было я подозревать на подъячего о вымысле. Однако, желая сведать самую истинну, спросил я ево, для чего он образа колол и сжег. Он тут вывел меня от воображаемаго на подъячего подозрения и врал столь много и непристойно, что я почел за излишнее описывать здесь ево вранье.
Копию допроса Мейбома Глебов, однако, отправил императрице в Москву. Находившиеся там в это время Н. И. Панин и А. А. Вяземский сперва предложили выслать Мейбома за границу, опасаясь, однако, что если он станет повторять вымыслы о своем происхождении, то найдутся свидетели, которые их распространят, «а тем паче по слабому своему смыслу выдумают еще от себя развращенные толки и разсеют оные в своих жилищах». В результате после длительного обсуждения по приказу императрицы очередной претендент на престол был отправлен подальше от столицы в рижский доллгауз147.
В 1775 году в московскую контору Тайной экспедиции был доставлен тридцатилетний экономический крестьянин Тимофей Теленков, мечтавший, как выяснилось, отправиться на богомолье в Иерусалим и желавший получить на это высочайшее разрешение. Для этого он подстерег великого князя Павла Петровича и встал перед ним на колени, но при этом не сказал ни слова. Осмотревший его лекарь пришел к выводу, что, «чтоб он был в уме помешан, не признавается, а хотя он дрожание в руках имеет, но то, думаю я, что от страха». С места жительства Тимофея, однако, сообщали, что тот еще в 1771 году недолгое время «был в помешательстве ума и в пруд кидался». Судьбу крестьянина решали на высшем уровне – генерал-прокурор Сената князь Вяземский, московский главнокомандующий князь Волконский и секретарь Тайной экспедиции Шешковский. Посовещавшись, они решили отправить его в Спасо-Евфимиев монастырь. Однако императрица их решение не утвердила, а велела «для лечения от помянутой болезни под претекстом партикулярнаго человека представить в Павловскую больницу», построенную в 1763 году для безвозмездного лечения неимущих148. Судя по всему, Екатерина здраво рассудила, что никакой политической опасности Тимофей Теленков собой не представляет.
Практика медицинского освидетельствования подозреваемых в сумасшествии распространялась и за пределы столиц. В 1785 году в Симбирской губернии был арестован ясачный крестьянин Федор Ушков, который, будучи в церкви, по окончании службы громко сказал нечто невразумительное о царях Михаиле и Федоре, явленных православным Богоматерью. Двум местным лекарям было велено «почасту осматривая онаго крестьянина Ушкова, не дав ему никакого вида, а посторонним образом старатца заметить из обращения его и ис посторонних же разговоров», не помешан ли он. Еще до установления диагноза наместническое правление постановило: «По скорости времени не предусмотреннаго еще в том крестьянине Ушкове помешательства ума, не отяготить судьбы его паче меры им содеяннаго». Из Петербурга велели провести розыск в селе, где жил Ушков, по результатам которого свидетели показали, что он «доброго поведения», но, напившись, бывает буйным. Лекари пришли к выводу, что у него меланхолия, но это не хроническая болезнь, а временные припадки. По решению императрицы проступок Ушкова, также явно не угрожавший государственной безопасности, был отдан на рассмотрение местного совестного суда149.
Ил. 3. Неизвестный художник. Портрет С. И. Шешковского. Вторая половина XVIII в. © Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург, 2024. Фотограф: С. В. Бутыгин
К игумену Зилантова Успенского монастыря Товия, освобожденному в 1797 году Павлом I из Спасо-Евфимиева монастыря, внимание Тайной экспедиции привлек казанский губернатор князь П. С. Мещерский, сообщивший, что игумен буйствовал, срывал со стен портреты императрицы и казанского митрополита, а «в глазах он имеет мутность». Решено было лечить игумена в Казани под присмотром в архиерейском доме, а если не выздоровеет или будет в тягость, отправить в Спасо-Евфимиев монастырь. Позднее Мещерский сообщил Вяземскому, что, согласно донесению местного лекаря, Товия «от меланхолии и ипохондрии и приключившихся больших обструкциев от гемороидолических припатков, хотя был в помешательстве ума, но, по примечанию его, получил уже от того свободу и находитца в совершенном разуме с небольшою только задумчивостию». Вяземский велел Товия освободить, но оставить в монастыре простым монахом, что и было одобрено императрицей. Однако в 1779 году Мещерский известил генерал-прокурора, что Товия вновь заболел, и тогда-то его и отправили в Суздаль150.
Врачи, очевидно, верили в чудодейственность и эффективность лечения. 16 июля 1758 года лекарь, осмотревший придворного певчего Василия Савицкого, докладывал, что тот «подлинно в повреждении ума, которого я от той его болезни надлежащими медикаментами пользовать буду», а уже через шесть дней, 22 июля, больной, по его мнению, «в уме своем исправился и безумства в нем никакого не имеетца»151.
Какими именно медикаментами потчевали певчего Савицкого, неизвестно. Лекари этого времени были, как правило, иностранцами и, очевидно, имели разную квалификацию, а также отличные друг от друга знания о достижениях медицинской науки152. В Западной Европе XVIII века уже появились первые труды по психиатрии, содержавшие в том числе классификацию и описание психических заболеваний, но каких-либо свидетельств того, что они были известны врачам, состоявшим на русской службе, в делах Тайной канцелярии не прослеживается. Очевидно, что в России, в отличие, к примеру, от Англии, еще не было медиков, специализирующихся именно на психических расстройствах. Вместе с тем приведенные примеры показывают, что понятие «меланхолия» как обозначение душевной болезни, а также ее характерные признаки получили широкое распространение не только среди медиков, но стали, по сути, общедоступным знанием. Иеродиакон из Киева Пахомий Кувичинский в 1756 году говорил, что «незнаемо от чего пришла ему сперва тоска, а потом болезнь меленколичная, и от той де болезни и поныне бывает он почасту в безумии»153. Иеродиакон, таким образом, как бы обозначил причинно-следственную связь: тоска – меланхолия – безумие.
Анализируя то, как органы политического сыска в XVIII веке ставили психиатрические диагнозы, надо оговориться, что, конечно же, диагнозы эти были не точны. Да, таковыми они и не могли быть в силу неразвитости психиатрии как науки и отсутствия соответствующих медицинских знаний. Однако очевидно, что не прав М. Б. Велижев, полагающий, что даже указ Александра I от 1801 года, о котором пойдет речь в следующей главе, «имел обратное следствие – общество по-прежнему не видело в безумии болезнь, а усматривало лишь буйство, ставшее причиной умственных заблуждений, страстей, в том числе честолюбия, или даже чрезмерных занятий философией»154. В перечисленном исследователем действительно видели причину, но причину именно болезни. И именно поэтому для освидетельствования безумного приглашались медики. Причем признаки, на основании которых в органах политического сыска XVIII века ставили диагноз о психическом расстройстве подследственного самостоятельно, без обращения к врачам, были выявлены в результате постепенных наблюдений, так же, как свидетельствуют ответы на запросы Вяземского 1776 года (см. приложение), как и познания медиков. Другое дело, что при знакомстве с архивными делами зачастую возникает ощущение, которое можно назвать «феноменом Чацкого»: сказанное или сделанное подследственным априори воспринималось как нечто, что может сказать или совершить только безумец. Нередко у следователей не было никакого желания разбираться с таким человеком, им было проще признать его умалишенным и отправить в монастырь155.