Часть третья

Сердечный привет из Парижа

Барон Розен только что собрался откушать чаю, как в караульню вошел дежурный фельдфебель:

— Ваше благородие, никак важные гости с той стороны.

У шлагбаума — одна за другой — выстроились две кареты с низкими козлами, небольшими передними колесами и с погребцами внизу, под самым днищем.

«Французы, — определил по экипажам принадлежность гостей барон и, удивленно вскинув бровь, разглядел на дверцах фамильные гербы. — Однако и впрямь важные птицы!»

Дверца передней кареты раскрылась, и с подножки молодцевато спрыгнул офицер в синем мундире.

— Следует граф Нарбонн, генерал-адъютант его величества императора Франции, — отрапортовал он, показав глазами на сидевшего в глубине пассажира, и вручил офицеру русской военной полиции подорожные и паспорта.

Барон довольно прилично знал по-французски и легко уяснил содержание поданных бумаг.

— Рад приветствовать графа и вас, господин офицер, в Российской империи, — приложил руку к киверу. — Путь держите в Санкт-Петербург?

— Мы направляемся в Вильну к императору Александру. Его величество ведь здесь, в Литве, не так ли?

«Париж — не близкий край, а поди ж, все им ведомо, — отметил про себя барон. — Да как иначе, если отряжен к нашему императору личный адъютант самого Наполеона! Вдруг у него письмо наисекретнейшего и наиважнейшего содержания? Вроде того, что посерчали друг на дружку, поиграли военной силой — пора и скрепить дружбу рукопожатием.

Ну, а если в портфеле французского графа Наполеонова нота — объявление войны? Коротко говоря, и в первом, и во втором случае, не мешкая и не тратя времени попусту, надо чтобы гости тут же понеслись стрелою в Вильну, в императорскую главную квартиру. А для верности я сам обязан их сопроводить. И для того еще — чтобы держать за ними пригляд. Кругом ведь тьма нашего войска! Зачем им, французам, знать, сколько и каких полков понагнали мы к своим границам, аккурат впритык к польским и прусским землям?»

— Господин капитан, — барон изобразил располагающую улыбку на открытом юношеском лице, — пред нами — город Ковно. За ним в ста верстах с гаком — Вильна, но вы, иностранцы, вряд ли знаете, что такое в натуре русская дорожная верста, а еще более — наш гак. А дороги? Как раз сей большак теперь в ремонте. Так что, если соблаговолите, могу доставить вас в нашу главную квартиру самым кратчайшим путем, известным только нам, русским. Не возражаете?

— О, как бы не хотелось утруждать вас, дежурного офицера. — Ответная улыбка появилась на лице графского адъютанта.

— Нет-нет, никаких неудобств для меня, капитан. Напротив, мой долг — оказать вам, нашим верным и искренним друзьям, самый сердечный и радушный прием…


В ранний час в приемной государя было пустынно и тихо. Ни тебе генералов, от которых через какой-нибудь час будет не пробиться, ни курьеров и посыльных, которые, словно наперегонки, то вбегают, то выбегают из почти не закрывающихся дверей.

На тахте в покойной позе — только флигель-адъютант Чернышев с французскою книжкою в руках.

Встал, увидя, как в дверях показался старающийся почему-то двигаться на цыпочках директор департамента военной полиции. Ловким движением оправил пояс вокруг тонкой, словно девичьей талии, расправил плечи Геркулеса. Под щегольскими усиками возникла ухмылка.

— Ну что, Яков Иванович, уже доставили и определили на постой наших французских гостей?

— Так точно, Александр Иванович, как говорится, доставили в целости и сохранности. А Розен-то каким находчивым молодцом себя проявил! Мало того, что сразу послал ко мне нарочного предупредить о нежданном визите, повез гостей такими дорогами, чтобы ни одной пушки, ни одного солдата они не узрели.

— Разместили их в доме Мюллера, как мы с вами условились? — спросил Чернышев.

— Совершенно верно, в Антоколе, у Зеленого моста, в доме под нумером сто сорок три, — уточнил директор департамента Сангелен и добавил: — Барон же Розен, в довершение всего, изволил поселиться в особнячке как раз насупротив, где квартирует его приятель. Для постоянного, так сказать, пригляда за своими новыми знакомцами. Разумеется, он переоделся в партикулярное платье — иначе, как бы взял отпуск по службе и всегда готов составить новым французским знакомцам компанию в вист.

— Кто в свите Нарбонна?

— Вот извольте-с. Розен передал мне списочек. Значит, адъютанты графа капитан Фибер Сабастиани и лейтенант Роган Шабо. Затем денщики Франсуа Перве и Кристиан Мере.

— Однако здесь, в Вильне, графу не обойтись без местных людей.

— Справедливо изволили заметить, Александр Иванович, — с готовностью подхватил Сангелен. — Как же без языка в таком городе, где в ходу вместе с нашим родным русским еще польский, немецкий, литовский и даже жидовский? Приставим к приезжим толмачей, так сказать, самого первого разряда. В этом, ваше превосходительство, вы всецело можете положиться на меня.

Совсем недавно адъюнкт-профессор Яков Иванович Сангелен читал цикл лекций по германской словесности в Московском университете. В лингвистике он действительно, что называется, собаку съел. Хотя предки его были французского происхождения, сам он родился в Москве. Учился в русской гимназии, затем завершил образование в Лейпциге и Берлине. Так что, можно сказать, свободно изъяснялся на русском, французском и немецком, каждый из которых по праву мог считать родным. Однако с детства числил себя несомненно человеком русским и православным, не имевшим никакого иного отечества, кроме единственной родины — России. Потому и перешел без особого раздумья в новую, в глазах иных, несколько сомнительную службу, когда почувствовал: в годину надвигающейся для отечества опасности его долг — пуще глаза стеречь и оберегать безопасность отечества.

Однако все тонкости тайного ремесла не сразу постигались даже таким тонким и острым умом, как ум университетского лектора. Потому не сразу уразумел, куда клонит разговор царский флигель-адъютант.

Он же, этот красивый молодой атлет, только слегка прищурил свои большие, миндалевидного разреза, черные глаза и, как бы размышляя вслух, произнес:

— В том обществе, в коем предстоит вращаться Нарбонну и его двум адъютантам, им не потребуются переводчики. Как вам известно, французский его императорского величества выше всех похвал. Полагаю, не придется беспокоиться и о тех из близкого императорского окружения, с кем нашим гостям предстоит иметь дело. А вот знать о том, что обсуждают Нарбонн и его свита между собою и с кем из местных жителей будут они стремиться завести короткие отношения, нам, Яков Иванович, крайне небезразлично.

— Да-да, — в такт своим словам смешно тряхнул крупной головой Сангелен. — Для сей роли я и предусмотрел Розена.

— За карточным столом и в попойках французские капитан с лейтенантом будут высказываться о чем угодно, однако истинные мысли свои вряд ли доверят ушам вашего барона Розена. Нам же следует в первую очередь знать именно то, что они таят. Или — о чем хотят тайно проведать у ротозеев из местных жителей, или, куда опаснее, у тех, кто уже теперь наши враги и ждут не дождутся прихода Наполеона. Вот почему я спросил вас, велика ли Нарбоннова свита.

Смешная круглая голова Якова Ивановича кивнула вновь, а пухлые щечки и оттопыренные уши стали враз малиновыми.

— Так значит, хорошо бы пристроить наших людей к Нарбонну, скажем, в качестве?..

— Камердинера и кучера, повара и двух или трех лакеев, — энергично продолжил мысль Сангелена Чернышев. — Надеюсь, среди ваших офицеров найдутся подходящие люди, кои сумели бы справиться с поручением? Хотя вашему департаменту без году неделя, но должны же у вас быть расторопные и бойкие молодые люди из тех же, скажем, природных французов, немцев или поляков?

— Как же им не быть, милейший Александр Иванович? — снова малиново зарделся бывший профессор, а ныне директор департамента. — Какая же то тайная военная полиция, если она, как говорится, без языка? А здесь, в Вильне, где все народы сошлись, как в вавилонском столпотворении, мы, русские, будь глухими и немыми, вовсе бы пропали. Так что сей же час все будет исполнено, как вы приказали. Тут уж вы, ваше превосходительство, смело положитесь на меня: по нескольку раз на день буду докладывать лично вашей персоне. Это ведь, как мы понимаем, все ради спокойствия и благополучия нашего ангела императора.

«Граф Луи Мари Жак Нарбонн, — произнес про себя Чернышев, отпустив Сангелена. — Дивизионный генерал. Пожалуй, один из самых немолодых уже генерал-адъютантов в Наполеоновой свите. И, наверное, один из немногих, кто оказался в окружении императора, начав служить еще королю».

Так уж произошло, что первым, с кем познакомился Чернышев в Париже, не считая, разумеется, самого Наполеона, оказался его адъютант Нарбонн. Да-да, тот самый, если помнит читатель, кто встретил курьера русского царя в оперном театре и далее любезно сопровождал его в музеи и на концерты.

В дальнейшем они не стали близки, да и встречались не так часто. Но с того, изначального, знакомства Чернышев вынес впечатление, что Нарбонн не баловень судьбы, которого случай или одно только беззаветное служение Бонапарту подняли на вершины власти.

Хотя справедливость здесь требует сказать, что именно случай, в самом прямом смысле слова, приблизил бывшего королевского генерала ко всемогущему императорскому трону.

Смело можно утверждать, что, если бы не революция, место у трона ему так или иначе судьба уготовила с самого, наверное, детства. Он ведь, Луи, и родился в Версале, где отец его был министром при Людовике Шестнадцатом, мать — фрейлиной. В тридцать лет с небольшим он командовал привилегированным Пьемонтским полком, а в последние годы короля стал его военным министром.

Интересы ратные, однако, не были единственными у так преуспевшего аристократа. Он знал несколько языков, слушал лекции по истории, изящной словесности и искусству, изучал международное право. Вот почему, заметим кстати, обязанность сопровождать юного гостя из Петербурга в храмы Аполлона в свое время выпала не на какого-нибудь рубаку из вчерашних конюхов, а на утонченного и образованного аристократа.

Впрочем, в душе Нарбонна открылся неожиданно уголок, в коем наряду со всесторонней ученостью нашлось место и сочувственному отношению к идеям великой революции.

А в чьих истинно благородных, чистых и совестливых сердцах, кстати, во все времена и у многих народов, не находили трепетный и сочувственный отзвук такие понятия, как Свобода, Равенство, Братство?

Меж тем революция оказалась жестокой, на деле вовсе не желавшей соединять в единое братство тех, кто вышел с оружием в руках на улицы Парижа и кто брал королевскую тюрьму Бастилию, с теми, для кого эта самая Бастилия являлась символом власти.

Так Нарбонн оказался в изгнании на берегах Темзы. Но из туманной Англии он направил Конвенту требование дозволить ему предстать перед трибуналом для защиты короля, на что он, разумеется, не получил ответа.

Он вернулся в пору, когда восходила звезда генерала Бонапарта, и бывшим аристократам, не сражавшимся активно против нового режима, было разрешено вернуться домой.

В поместье, где он жил, однажды пришла весть, что один из его лакеев за участие в Египетской кампании получил недавно учрежденный Наполеоном орден Почетного легиона. Бывший командир королевского Пьемонтского полка, сын министра Людовика Шестнадцатого и сам когда-то министр его королевского величества велел в роскошной столовой своего родового замка накрыть стол на два прибора и пригласил новоиспеченного кавалера высшего национального ордена к обеду.

Когда граф и лакей уселись друг супротив друга, Нарбонн торжественно провозгласил, что с сего дня он не вправе поручать лакейские обязанности человеку, отныне ему равному.

Посему он обязан предложить новому кавалеру должность старшего лесничего в одном из своих поместий.

Эпизод сей стал немедленно известен Наполеону, и он изъявил желание познакомиться с графом-оригиналом. А поскольку молодой император и сам отличался тем, что любил вот так, в одночасье, возвышать людей, то предложил бывшему командиру королевского полка стать его личным адъютантом.

Впрочем, за все время, пока Чернышев находился в Париже, можно сказать, рядом с императором Франции, он не замечал, чтобы Нарбонну давались какие-либо весьма ответственные поручения.

И для дипломатических, и для чисто военных целей у Наполеона всегда имелись под рукою и более быстрые, энергические, и в то же время несомненно более молодые люди, готовые в любой час дня и ночи скакать, сломя голову хоть на край света, чтобы взять с бою какой-то город или целое государство, либо в скорых переговорах обвести вокруг пальца любого иностранного посла, а то и какого-нибудь короля или императора.

Таким не требовались ни утонченность, ни глубокие познания в области морали и права, не говоря уж об искусстве.

И вовсе не главным достоинством в сих преуспеяниях могло считаться благородное аристократическое происхождение. А в глазах многих сие качество, несомненно, являлось главным, если не самым определяющим в характеристике не совсем обычного в свите Наполеона человека. Недаром ведь в его фамильном гербе, возбуждая зависть одних и жгучее презрение других, гордо красовался девиз: «Не мы от королей, а короли происходят от нас».

Какая же настоятельная надобность вынудила французского императора пойти ныне, как говорится, не с ловкого и шустрого валета, а с туза?

В представлении российского императора человек такого высокого происхождения и достоинства теперь, когда и он сам, русский царь, и Наполеон не раз прибегали к лукавым передергиваниям и подтасовкам, несомненно должен был являть собою самую чистую, открытую, а не крапленую карту.

Но зачем теперь, когда обе военные силы — несметная Наполеонова и наша, вероятно, вдвое уступающая неприятельской, стояли друг против друга, готовые сразиться насмерть, зачем ему, императору Франции, потребовалось сделать именно такой ход? Скорее всего, для того, чтобы еще раз, так сказать, в самый последний момент перед броском в Россию усыпить бдительность русского царя, попытаться уверить его в том, что никакого коварства и обмана нет и не может быть с французской стороны, что все ее помыслы чисты и благородны.

Так сам с собою рассуждал Чернышев, ожидая появления французских гостей.

Александр Павлович давно уже объявился в своем кабинете. К нему один за другим вызывались армейские генералы и гражданские чины Вильны, обсуждались и решались насущные государственные и местные, на первый взгляд даже совершенно пустяшные вопросы. Но из головы царя, так же как и его флигель-адъютанта, не выходили тревожные раздумья, связанные с неожиданным, словно снег на голову, приездом высокого французского гостя.

В приемную Нарбонн вошел с чувством достоинства и благородства. В свои без малого шестьдесят прямая спина, голова чуть откинута назад, на лице — приветливость и радушие.

— Теперь, граф, я — ваш гость. И я безмерно счастлив, что первым именно вам, давнему парижскому знакомцу, наношу свой визит, — протягивая руку, произнес гость.

— Нет, это вы, граф, доставили мне честь отплатить вам за давнюю вашу любезность по отношению ко мне, — пожимая протянутую руку, возразил Чернышев. — Вы всецело можете мною располагать, ваше сиятельство. Так как поживает Париж, какие вести вы привезли из вашей столицы, любовь к которой неизбывно пребывает в моем сердце?

— Не сочтите за лесть или явное преувеличение, если я вам скажу, что многие в Париже в связи с вашим отъездом как бы надели траур.

— Что так? — Чернышев поднял брови.

— Видно, не в одном дружественном вам сердце вы оставили по себе неизгладимый след, — лицо Нарбонна приняло ласковое, если не сказать, даже сладкое выражение. — Во всех мне известных самых достойных домах так и слышится до сих пор: «Русский граф Чернышев! Ах этот истинный друг и душка — русский полковник! Как нам его теперь недостает…» И, верьте, — ни одного, кто бы выразил по поводу вас равнодушие или, скажем, даже намек на безразличие или неуважение.

Всего какой-либо месяц назад, в середине апреля, все газеты Парижа наперебой печатали сообщения о громком, вернее сказать, скандально оглушающем событии в жизни французской столицы — суде над шайкой изменников и шпионов, как открыто говорилось в прессе. Суд департамента Сены слушал дело о предателях, которые, потеряв всяческую мораль и остатки совести, позволили ловко замаскированному шпиону чужой, враждебно настроенной державы, подкупить их и получать в обмен на иудины тридцать сребреников сведения, наносящие несомненный урон военной мощи и силе французской империи.

К счастью, подлая измена и предательство были вовремя пресечены, отмечалось в суде. Деятельность вражеского шпиона выявлена бдительным оком чиновников министерства полиции и лично герцога Ровиго и сурово пресечена. Главный предатель, переписчик военного ведомства Мишель, за шпионаж в пользу чужой державы приговорен к смертной казни. Один из его невольных сообщников Саже — к выставлению у позорного столба. Обманом втянутые в преступное сообщество чиновник Салмон и мальчишка рассыльный Мозе оправданы как раскаявшиеся и не совершившие злого умысла.

В газетах не было обнародовано ни имени шпиона, ни самого названия враждебного государства.

Это было сделано по личному распоряжению Наполеона, озабоченного тем, чтобы не вызвать громкого международного скандала и тем самым не сорвать главной задачи, которая более всего на свете его беспокоила в эти дни, — скрытно, с соблюдением всех мер предосторожности подготовить войну и внезапным броском через границу застать Россию врасплох.

Но там-то, в десятках парижских гостиных, там открыто произносилось имя Чернышева. И, разумеется, не так, как о том только сейчас сказал ему Нарбонн.

Чернышев сам читал все парижские и других стран газеты, которые освещали процесс. Ему были известны и донесения российского посла о том, каким громом среди ясного неба оказалось для него извещение министерства внешних сообщений Франции о раскрытии в Париже до поры до времени глубоко замаскированной шпионской сети.

Сначала от русского посольства тщательно скрывалось все, связанное с арестом Мишеля и разоблачением его предательства. Князь Куракин лишь случайно оказался посвященным в это дело.

Помните, читатель, портье в отеле Телюссен, где помещалось русское посольство? Ну да, некоего австрийца Вюстингера. Днями и неделями, месяцами и годами дежурил этот, можно сказать, самый обыкновенный, даже точнее, невзрачный человек у посольских дверей, и никто из входящих и выходящих его как будто не замечал.

Только однажды сам посол хватился: а где же портье? Минул день, другой — Вюстингер не появился. Родилась тревога: не стал ли жертвой разбоя где-нибудь на улице?

Князь Куракин сделал запрос герцогу Бассано: так, мол, и так, пропал человек без вести и следа.

— Ну что вы, князь, стоит ли беспокоиться? Может быть, запил ваш швейцар. А то — завалился к какой-либо дамочке. В общем, не волнуйтесь: на всякий случай я попросил герцога Ровиго оказать содействие в его розыске, — ответил министр российскому послу.

На самом же деле оба министра — полиции и иностранных дел — знали, что Вюстингер, как сообщник Мишеля, давно уже в тюрьме. Мишелю, арестованному первым, Савари приказал написать Вюстингеру записку, в которой он, Мишель, приглашает его на встречу в кафе, где они оба иногда выпивали. Там, в кафе, Вюстингера и взяли.

Когда дальнейшее сокрытие уже стало неприличным, герцог Бассано пригласил Куракина к себе и, как бы извиняясь, сообщил, что служащий российского посольства Вюстингер арестован за участие в каком-то предосудительном деле, связанном будто бы со шпионажем. Но только после окончания следствия, сказал министр, он будет вправе сообщить российскому послу все подробности дела.

Имя Чернышева в сем разговоре не было упомянуто. И только спустя какое-то время, уже из гостиных, до князя Куракина дошло: в громкой истории замешан Чернышев.

Зачем же теперь, в мае месяце, когда только что завершился суд и еще не улеглись страсти в гостиных, Нарбонн прибегает ко лжи? А может, сие — проявление воспитанной и утонченной души, знак подлинного благородства — так сказать, в доме «повешенного» не говорить о веревке?

«Не станем, однако, делать поспешных выводов, поглядим, что привез чрезвычайный посланник нашему императору», — остановил свои раздумья Чернышев.

Сразу же после ухода Нарбонна государь пригласил к себе своего флигель-адъютанта.

— Нарбонн мне показался в высшей степени искренним и порядочным человеком, — сразу начал Александр Павлович. — Так же повел себя и я с ним. Я, к примеру, объяснил ему свое прибытие в Вильну единственно тем, чтобы быть в такой ответственный момент вместе с моими армиями. И главным образом для того, чтобы своею властью предотвратить малейшие действия моих генералов, которые могли бы вызвать разрыв в наших отношениях с Францией. Граф сказал, что он понимает и всячески одобряет мое поведение. Именно этим стремлением — сохранить мир, сказал далее Нарбонн, вызван и проходящий в настоящий момент переезд императора Наполеона в Дрезден. Он также прибывает к своим войскам, чтобы исключить малейшую возможность провокации.

— Так это же, ваше величество, война! — вырвалось у Чернышева. — Полководец — во главе своей армии. Что еще может быть более угрожающим?

— Но я же, император, находясь теперь в самой гуще своих войск, войну не начинаю? — Александр вскинул небесного цвета глаза на флигель-адъютанта.

— Дрезден, ваше величество, уже не Франция. Вильна же — пределы империи Российской, — возразил Чернышев. — Но если Наполеон, как и вы, решил быть вместе со своею армией, то его армия, кроме Дрездена, уже и в Варшаве, и в Кенигсберге — опять же за пределами Франции. Разве это не начало похода?

— Ты прав: ему доверять нельзя. И более, чем кто иной, глубину коварства этого человек ведаю именно я, — согласился Александр Павлович. — Но разве не на мне, императоре российском, лежит обязанность, внушенная мне Богом, — отвратить отечество наше от кровопролитной войны? И для сего надобно использовать даже малейшую возможность.

— Ваше величество имеет в виду визит графа Нарбонна? — осмелился задать вопрос Чернышев.

Император ответил не сразу. Он задумчиво поглядел в окно, будто любуясь майскою белою кипенью яблоневых деревьев в саду, затем произнес:

— Наполеон не случайно послал ко мне благородного и в высшей степени порядочного человека. Он сам ищет как бы последнюю возможность удержаться над пропастью. Главное, чтобы Нарбонн передал ему мою решимость: я первым не обнажу меча. Но, если разразится гроза, не вложу его в ножны ни при каких условиях, пока последний солдат не покинет моей земли.

Об этой решимости российского императора Наполеону говорил и сам Чернышев. Эти же слова передавал Коленкур. Что изменится в поведении императора Франции, если он выслушает теперь и Нарбонна?

Для этого стоило ли посылать пожилого генерал-адъютанта через всю, считай, Европу?

«А не проще ли предположить, что Наполеон хочет в самый последний момент выиграть время? И еще, ко всему прочему, заслав своего человека в самое средоточие русских войск, узнать от него, ко всему прочему, профессионального военного, слабые и сильные стороны будущего противника. Разве можно исключить такое, если дело идет к войне, как бы ее мы ни хотели остановить?» — думал Чернышев.

Но тогда и туз — карта нечистая, крапленая. Только как сие доказать? Как открыть императору, что врожденное благородство, совесть и честь не всегда совмещаются со служебным долгом.

И все же как-то следует убедить императора в том, что достоинство подлинного офицера в первую очередь заключается в беззаветном служении своему отечеству и лишь затем — таким общим понятиям, как совесть и честь.

— Осмелюсь заметить, ваше величество, мы с Луи Нарбонном — давние знакомцы. Еще с первой своей поездки в Париж. Так вот он, честный и открытый, без малейшего намека, прошу прощения, на стыд, говорил мне о том, с какой любовью весь Париж до сих пор меня вспоминает. И это — после только что завершившегося известного вам суда, — сказал Чернышев.

— В самом деле? — удивился Александр Павлович. — Сие действительно забавно. Его ведь никто за язык не тянул. А может, в том — проявление его деликатности?

— Скрываешь одно и говоришь другое даже с теми, кого открыто называешь друзьями, когда служишь одной великой цели — исполняешь долг перед своим императором, пред Богом и отечеством. У Нарбонна — свой император. Свое отечество. И, надо полагать, свой Бог, — стоял на своем флигель-адъютант.

— Ты что-то затеял, Чернышев? — усмехнулся Александр Павлович.

— Ничего такого, что не доказывало бы моей преданности вашему величеству, — тоже позволил улыбнуться флигель-адъютант.

— Надеюсь, как всегда, ты будешь благоразумен и предельно осторожен.

Шкатулка палисандрового дерева

Публика, заполнившая зал театра, в едином порыве поднялась, когда в царской ложе появился император Александр. Рядом с ним, раскланиваясь и слегка прижимая руку к груди в благодарственном жесте, стоял французской генерал — человек лет около шестидесяти, с большими залысинами и не по-галльски коротким носом.

— Смотрите, вот он, Нарбонн! — побежал шепоток от кресла к креслу.

Вильна уже знала: император Наполеон прислал своего личного адъютанта, чтобы склонить русского царя к еще более унизительному и постыдному миру. И потому зал, сплошь заполненный русскими генералами и высшими офицерами, дамами, чиновным людом и знатными персонами главного города обширного приграничного края, вдруг взорвался патриотическими криками:

— Да здравствует император Александр!

— Слава российской армии!

— За веру, царя и отечество — ура!

Было видно, как французский генерал перестал кланяться и, растерянно оглядев зал, опустил возлежащую на груди руку. И тогда государь, оборотившись к нему с милой и обворожительной улыбкой, на глазах у публики скрепил какие-то обращенные к гостю слова дружеским рукопожатием. И только после этого вдруг из дальних рядов, потом откуда-то с галерки и уж затем из амфитеатра раздалось:

— Ура — Александру и Наполеону!

А в это время особняк у Зеленого моста жил своей, по сравнению с театром, несравненно спокойною и даже совершенно тишайшею жизнью.

Вернее было сказать, что вообще в этот час в доме под нумером сто сорок три никакой жизни вовсе не происходило, поскольку в его стенах в полном составе отсутствовали обитатели, обосновавшиеся здесь поздним вечером вчерашнего дня. Оба адъютанта — капитан и лейтенант — вместе с генералом находились в театре. Оба французских денщика вместе с двумя французскими кучерами были приглашены их местными, виленскими, коллегами в один милый и уютный трактир.

Гостям были предложены на выбор все имеющиеся у ресторатора напитки. Но кто же из иностранцев, попав в загадочную Россию, удержит себя от соблазна отведать самого популярного в этой дикой стране напитка, именуемого русской водкой?

После первой стопки у гостей перехватило дыхание. Однако все они были солдатами, нюхавшими в италийских, египетских, австрийских и прусских походах не только порох, но не пасовавшими вообще ни перед какими трудностями, в том числе ни перед крестьянской крепкой сливовицей в Моравии, ни в особенности перед польской старкой. Вторые и третьи стаканчики пошли веселее. А уж последующие под янтарные, просвечивающие насквозь солнцем ломти вкусной ветчины и тающую прямо на губах нежную мякоть балтийского угря вовсе ощущались как причастие по пути в рай.

В отличие от публики в театре здесь, в тесной и уже за день сошедшейся компании, не чувствовалось ни малейшей конфронтации. Никто не шел под низкие толстенные своды трактира, называвшегося «Медведь», с именем одного или другого императора на устах. Просто всем одинаково хотелось гульнуть, так сказать, по присказке: когда кошки нету дома, приходит праздник и мышам.

Однако мышками они-то себя никогда не считали. И здесь, в гостях у русского Михайлы Потаповича, или, на западный манер, Урса, они показали себя не просто котами, но самыми что ни есть ближайшими родственниками хозяина дремучих лесов.

Коротко, как ни держались, первыми осоловели Франсуа и Кристиан. Их тут же деликатно сопроводили в соседний кабинет, где по русскому обычаю вылили на голову по кувшину ледяной воды. Повар Иван и лакеи Казимир и Василий также предприняли сию процедуру, чтобы, скажем, не отстать от приятелей-французов и их не обидеть. Только Тадеуш, местный кучер, возивший сегодня генерала по улицам Вильны, оказался покрепче и повыносливее остальных, сидел за столом, широко расставив тумбами ноги, не мигая и сосредоточенно глядя только прямо перед собой, будто и впрямь правил экипажем.

Но нет, дом у Зеленого моста не был в сей час вовсе необитаем. Капитан барон Розен и поручик Станкевич — оба, разумеется, в партикулярном — незаметно и неслышно вошли в помещение, проскочили гостиную, затем столовую и кабинет, занимаемые Нарбонном, и оказались в его спальной.

— Здесь, в шкафчике под замочком, господин капитан, секретный ларец и пребывает, — прошептал поручик Станкевич. — Мне сие место наши точно указали. Вот и ключик у часовщика они уже изловчились подобрать. Позвольте мне попытаться.

Дверца легко поддалась, будто замок встретил ключ, подаренный ему при самом рождении.

— А вот и предмет наших поисков! — почти одновременно вырвалось у капитана и поручика, принявших в руки черного цвета с затейливой золотой инкрустацией на крышке шкатулку палисандрового дерева.

— Надеюсь, поручик, вы обзавелись ключиком и для сей нашей вожделенной находки — попробовал пошутить барон Розен.

— Этот сезам мы откроем, как и велено, в присутствии начальства. Коли в шкатулке не обнаружится того, что надлежит обнаружить, в том, барон, не наша будет вина, — тоже полушутя отозвался поручик.

Когда оба офицера вошли в дежурное помещение дворца, там находились флигель-адъютант полковник Чернышев и директор департамента военной полиции действительный статский советник Сангелен. Они, видимо, тоже только вошли, вернувшись из театра, потому что тут же приказали опустить шторы и зажечь свечи.

— Показывайте вашу добычу, господа, — коротко распорядился Чернышев. И когда поручик Станкевич извлек из-под плаща шкатулку, флигель-адъютант, бросив взгляд на ее замок, присвистнул: — Запор с секретом, французской работы. Нашими доморощенными отмычками можно только попортить механизм. Вот, попробуйте подобрать из этой связки.

Из ящика письменного стола Чернышев извлек увесистую, ключей, наверное, не менее тридцати, связку.

— Коллекцию собрал в Париже, — пояснил он, обращаясь к Сангелену. — Там ею редко пользовался, но, как видите, здесь может пригодиться.

Подходящий ключик действительно быстро сыскался, и замок, издав еле уловимый металлический звон, отворился.

В шкатулке не оказалось ничего, кроме скатанного в трубочку листка бумаги. Чернышев быстро его вынул и развернул.

— Наконец-то оно в руках, то самое доказательство, что я хотел отыскать! — стараясь сдержать волнение, произнес Чернышев. — Инструкция Наполеона своему посланцу. Вот и сорвана в который раз маска с его императорского величества и с вас, благородный и щепетильный граф Нарбонн!

— Так и написано: инструкция? — нагнул к самому листку свою круглую голову недавний университетский профессор.

— Черным по белому, — подтвердил Чернышев. — Смотрите: установить число войск, дислоцированных в приграничных районах, артиллерии и кавалерии отдельно, узнать имена по возможности всех генералов и каковые их характеристики. Тут же указано: разузнать, кто в окружении российского императора отмечен наибольшей его доверенностью. Особенно постараться определить, нет ли кого-либо из женщин, кои пользуются особенным сердечным кредитом у русского царя.

Капитан и поручик многозначительно переглянулись. Чернышев поймал выражение их лиц.

— Благодарю вас, господа офицеры. О вашем рвении, исполненном с честью, я непременно доложу его императорскому величеству. Завтра поутру, когда французский генерал прибудет сюда, во дворец, на аудиенцию, вы обязаны будете вернуть шкатулку на место, сняв перед этим список с сего документа. Теперь же, после встречи с актрисами, которая была определена намеченной нами программой, месье Нарбонну и его адъютантам, видимо, не до шкатулки. Однако наш император с неподдельным интересом отнесется к содержимому сего ларца. Пройдемте, господин Сангелен, в кабинет его величества.

Александр Павлович полулежал на софе, несколько утомленный выходом в театр и участием, хотя и не до самого конца, в банкете, состоявшемся прямо за кулисами.

При появлении Чернышева и шефа военной полиции император поднялся и вопросительно оглядел вошедших.

— Случилось что-либо непредвиденное? — осведомился он.

— Наоборот, ваше императорское величество, мною с самого начала предполагаемое, — начал Чернышев. — В шкатулке графа Нарбонна обнаружена секретнейшая инструкция императора Наполеона, прямо предписывающая своему личному посланнику ведение шпионажа против войск вашего величества. Соизвольте сами, ваше величество, взглянуть на сей прелюбопытный документ.

Император направил лорнет к протянутому листку и, пробежав весь текст до конца, брезгливым жестом отбросил бумагу на стол.

— В этом он весь — император Наполеон. Чем усиленнее он предлагает мир, тем ближе к горлу жертвы подносит остро отточенный стилет. Это что, в крови у всех корсиканцев — испытывать наслаждение от собственного изощренного коварства?

— Скорее привычка шулера, ваше величество, играть краплеными картами, — ответил Чернышев.

— Склонен поверить, что это так, — согласился император. — После твоего, Чернышев, последнего отъезда из Парижа как самого моего первейшего доверенного лица, казалось бы, игра должна быть закончена. Если действительно желаешь начать переговоры, стремись к ним с открытым забралом. Нет же, сей изверг с еще большим упорством и изощренностью продолжает играть коварную, а главное — низкую роль. Фи, гадость и гнусность!

Серебряный колокольчик в руках Александра Павловича издал мелодичную трель, и в кабинет споро вошел граф Нессельроде. Небольшой в росте, точно это был подросток, относительно недавно назначенный управляющим походной его величества канцелярии, граф Карл Васильевич на самом деле как бы занимал место Румянцева, ибо в отсутствие министра иностранных дел, остающегося в Петербурге, здесь всецело исполнял его обязанности.

— Карл Васильевич, — обратился император к карлику в каком-то не то сюртуке, не то мундире немыслимого покроя и желтых мягких сапогах с золотыми кисточками. — Вчерашнего дня мы, кажется, получили депешу от князя Куракина из Парижа. В ней наш посол в который уже раз с тревогой сообщает, что французское правительство под самыми различными предлогами отказывается выдать ему и другим членам посольства паспорта.

Нессельроде с готовностью услужливого исполнителя раскрыл зеленый сафьяновый портфель, который всегда носил при себе, и вынул из него несколько листков.

— Извольте, ваше величество, последнее сообщение князя.

Александр Павлович принял бумагу и зачитал то место из донесения посла, в котором он сетует на странное поведение французского императора и министра иностранных дел Маре. Каждый из них на прямое требование выдать паспорта отсылают испрашивающего друг к другу, не объясняя, почему так уклончиво и подозрительно они себя ведут.

Наконец, следовало из донесения, министр сам приехал к русскому послу и прямо с порога заявил:

— Как вы, князь, собираетесь решиться покинуть страну, в которой вы аккредитованы? Что это, спрашивает мой император, объявление войны? В таком случае ответственность всецело ляжет на вашу страну и вашего императора.

И эту записку Александр Павлович брезгливо отбросил прочь, будто она хранила не след руки собственного посланника, а прикосновение обманщика и лжеца, каким все более в его глазах становился Наполеон.

— Я попрошу всех вас троих, господа, завтра от моего имени проститься с графом Нарбонном и отправить его дорогами, на которых он не сумел бы встретиться ни с нашими войсками, ни с соглядатаями, кои могли бы сообщить ему интересующие его сведения. Я полагаю, господин Сангелен, в вашем распоряжении имеются люди, способные деликатно и тактично выполнить мою просьбу.

Сангелен не успел открыть рта, как Чернышев его опередил:

— У Якова Ивановича, смею заметить, отменные исполнители. Их имена я надеюсь представить вашему величеству особо.

Во второй половине дня во двор дома у Зеленого моста въехала карета и тяжело груженная фура.

В дверях показался граф Нарбонн собственною персоной.

— Примите от нас на дорожку, ваше сиятельство! — обратился к высокому гостю Сангелен, в широком жесте открывая ему вид груженой фуры.

— Что там? — удивился Нарбонн.

— Съестное, лучшие вина и наша русская водка в придачу с польскою старкой. А также — вам и каждому члену вашей свиты презенты, так сказать, в память о посещении Российской империи.

Курносое лицо графа выразило крайнее недоумение:

— Но я еще не собираюсь никуда уезжать! Моя миссия, смею заверить вас, далека от полного завершения. К тому же меня любезно согласился нынче принять государь.

— Прошу прошения, ваше сиятельство, — подошел к Нарбонну Чернышев, вылезший из другой кареты, которая только что остановилась перед домом. — Его величество крайне извиняется перед вами за то, что обстоятельства вынудили его срочно готовиться к переезду в другое место.

— Да, весьма неожиданный отъезд, — подтвердил подошедший Нессельроде. — Однако вы всегда будете в нашей стране желанным гостем, когда только пожелаете нас еще раз осчастливить.

— В том числе меня, — прибавил Чернышев. — Разве я смею забыть Париж, который ваше сиятельство так любезно открыли мне и который до сих пор хранит обо мне, по вашему признанию, граф, одни лишь самые приятные воспоминания.

— О да, конечно! — произнес Нарбонн, но при этом лицо его продолжало сохранять выражение крайней сконфуженности и потерянности.

Диспозиция «А» и диспозиция «Б»

То, чего опасались и в то же время ждали, чего хотели любыми средствами избежать и к чему все-таки во всеоружии готовились — разразилось. Двадцать четвертого июня 1812 года великая армия Наполеона перешла Неман близ Ковно и вторглась в пределы Российской империи.

В Вильне сообщение о нападении поступило к императору Александру на балу, который давался в замке генерала графа Беннигсена, прямо под открытым небом, потому что построенная накануне ротонда рухнула за несколько дней до открытия танцев.

Впрочем, начало войны, как и накануне весть о крушении танцевального зала, Александр Павлович встретил, можно сказать, спокойно — иначе говоря, с самообладанием. По крайней мере, наружно.

— Слава Богу, не мы первыми подняли меч, — уловил кое-кто из окружающих его слова.

И далее будто бы следовали уже известные высказывания о том, что меч не будет вложен в ножны, доколе последний иноземец не покинет пределов России.

Но генералам, полковникам, капитанам и поручикам с прапорщиками и, конечно ж, в первую очередь каждому рядовому солдату следовало в первые же минуты вторжения действовать, и действовать к тому же не щадя своей жизни, как бывает, когда люди сходятся в сражениях. Именно от них, воинов, теперь зависело, когда можно будет тот самый меч, уставший от ратной сечи, вложить в ножны.

Как часто случается, все, казалось бы, десятки и сотни раз просчитанное, выверенное и вновь скрупулезно проверенное, проявилось вдруг такими неожиданными прорехами, неготовностью и недодуманностью, что над обширнейшею территориею России потянуло холодом неминуемой катастрофы.

Как так произошло, что две русские армии, расквартированные у самых границ, вдруг оказались отрезанными друг от друга, а третья — Дунайская — вовсе на отшибе в молдаванских степях?

Эта мысль больно пронзила Чернышева, когда он более месяца назад в свите государя прибыл в Вильну.

Но еще ранее, в Петербурге, только что воротившись из Парижа, он с величайшим недоумением, а затем и с болью почувствовал, что многое из того, на чем настаивал он в своих донесениях к государю, остается втуне.

Что, император не придал значения советам своего главного доверенного лица во Франции о том, что самый верный способ остановить грядущую агрессию — выдвинуть русские войска к берегам Вислы и разгромить передовые Наполеоновы силы до подхода главных его резервов?

В том-то и дело, что царь придал значение, одобрил и всецело поддержал сию мысль, поскольку и со стороны ведущих генералов, разрабатывавших планы ведения грядущей войны, вслед за Чернышевым высказывались такие же смелые предложения.

Вот что писал, к примеру, в феврале 1811 года генерал Беннигсен, в числе других подготовляя план действий против Наполеоновой Франции: «Не лучше ли самой России предупредить своих неприятелей наступательною войной… Наиболее полезно овладеть Варшавою (коей потеря поразила бы и обезоружила часть поляков, неблагорасположенных к России)… Итак, ясно видно, что Наполеон на первый случай не может иметь более как 90 тысяч французов в своем распоряжении на войну с русскими… Прибавим к сему, что, оставаясь в оборонительном положении, дадим мы полякам увеличить их войска, между тем как наступательными действиями, если не успеем мы истребить или рассеять польской армии, то по крайней мере уменьшим ее гораздо, обезоружа оную хотя бы частью… Ко всему этому, что изъяснил я, кажется мне, что власть Наполеона никогда менее не была опасна для России, как в сие время, в которое он ведет несчастную войну в Испании и озабочен охранением большого пространства берегов…»

А генерал Багратион, с присущей ему напористостью и непосредственностью, уже в Вильне, в мае месяце 1812 года, предлагал царю план удара силами двух западных армий на Варшаву и Данциг. «Неприятель, собранный на разных пунктах, — писал он, — есть сущая сволочь… Прикажи, помолясь Богу, наступать… Военная система, по-моему, та: кто рано встал и палку в руки взял, тот и капрал».

И рассудительный Михаил Богданович Барклай де Толли, военный министр и главнокомандующий Первой Западной армией, на голову которого с самого начала войны падут все проклятия по поводу русского отступления, так же еще до начала боевых действий настойчиво предлагал царю: «Отрезать, окружить и обезоружить войска неприятельские, в герцогстве Варшавском и в королевстве Прусском находящиеся…»

Это был его вариант «А!». В варианте «Б» — как же не иметь полководцу запасной ход? — он предусматривал: «Продлить войну по возможности и при отступлении нашем всегда оставлять за собою опустошенный край…»

Нет-нет, читатель, не спали наши генералы, видя перед собою надвигающуюся опасность, и не отбрасывал презрительно, а то и вовсе из страха перед собратом наш российский император донесения своего флигель-адъютанта и первого русского военного атташе, а также разработанные на основе его сообщений планы императорского генерального штаба.

Вот же документы: «высочайшие повеления», помеченные 27 и 29 октября 1811 года командующим пятью корпусами на западной границе — Багратиону, Дохтурову, Витгенштейну, Эссену и Багговуту — быть готовыми к походу на Вислу.

Мы еще вернемся к тому, почему в конце концов события начали развиваться по плану «Б» и почему вовремя не получил развития вариант «А». Ибо когда уже загромыхала война, не с руки искать потаенные причины. Действовать, не теряя ни одного часа, найти выход — вот что заботило каждого. И вот почему Чернышев сразу же с началом боевых действий упросил государя послать его по главным дорогам отступления, вплоть до Москвы, чтобы на месте определить, какие меры следует взять, дабы сорвать неприятельский порыв.

На стол императора легла четкая и ясная докладная записка, в которой полковник Чернышев писал:

«Опасно возлагать спасение государства только на обе наши армии. Уже при самом открытии похода они разрознены, оставлены на собственные их силы и не могут согласовывать движения взаимно одна с другою. Конечно, храбрость наших солдат ручается в самом мужественном сопротивлении и в подвигах блистательных. Но избранный неприятелем путь действий, движение главных сил его между нашими армиями, отчего он по произволу может обрушиться на любую из них, ставят Бонапарта в возможность не только воспрепятствовать долго соединению Барклая с Багратионом и принудить их к отступлению, но даже отнять у них средства заслонить внутренние губернии.

Какой огромной опасности подвергаемся мы, оставляя во власти неприятеля важную дорогу из Минска в Смоленск и Москву и вовсе не имея войск до самой древней столицы?»

И тут же о мерах, которые в сложившихся условиях необходимо немедленно предпринять:

«В настоящих обстоятельствах губительна медленность набора рекрутов, неизбежная в обширном государстве. Один только голос обожаемого монарха может возбудить общее воспламенение и довести нас до желаемой цели. Призыв к народу, сделанный вашим величеством в древней столице вашей, будет достаточен для составления первой резервной армии из ста тысяч человек. Рекрутов в нее следует назначать из губерний Смоленской, Тверской, Владимирской, Рязанской, Тульской, Калужской, Орловской и Московской. В шесть недель рекруты поспеют к резервной армии, а между тем Москва снабдит их вооружением и амунициею… Сверх того надобно: 1) приготовить для действующих армий места опоры или лагеря и занять их на первый случай новоформируемыми войсками, которые там могут обучаться; 2) сильно действовать на неприятеля нравственно, показывая ему в наших резервах возобновляющиеся беспрестанно силы наши; 3) избрать и укрепить позиции, куда свести новые войска и где приготовить их для войны…»

И наконец:

«Пока укрепляют новые лагеря и образуют резервы, действующие армии будут продолжать свои движения, стараясь загладить великую, сделанную нами при начале похода, ошибку оставлением минской дороги, чем мы обнаружили сердце государства…»

Москва встретила государя восторженно. То было выражение единого порыва народа, который горел желанием подняться на бесчестного врага.

Как и предвидел Чернышев, повсеместно в центральных губерниях стали создаваться ополчения. Безусые юнцы из дворянских семей и отставные офицеры добровольцами становились в строй. Мужики целыми деревнями брали в руки вилы и топоры, а то смело захватывали оружие неприятеля, чтобы бить супостата.

Но следовало поднимать не только собственную страну. Надо было собирать и объединять силы внешние, чтобы одолеть Наполеона всем миром.

Шведский принц и корона Франции

Всемогущий государь Великой, Белой и Малой России, он же великий князь Финляндский, но пока еще не царь Польский, ехал берегом Балтийского моря. С одной стороны шумели высокие корабельные сосны, устремленные своими вершинами в бездонную лазурь неба, с другой простиралась морская гладь.

До недавних пор Александр Павлович наблюдал за этим берегом Финского залива лишь в подзорную трубу с фортов Кронштадта да со своей императорской шхуны, когда совершал морские прогулки. Ленточка берега — четкая, похожая на рисунки в яркой детской книжке — манила, разыгрывала воображение. Какая она, страна за этими скалами и лесами, на что более походит — на мызы чухонцев под Петербургом, или жизнь там течет на подлинный западный манер, еще недоступный русскому крестьянину?

Впервые царь ступил на финскую землю в 1809 году, когда после войны со шведами она отошла к России. Здесь он выступал перед дворянством, даровал новым своим согражданам широкие права, какие, собственно, они имели и при шведском владычестве. Ныне же — в августе 1812 года — царь скачет в Финляндию, чтобы в самом западном ее городе Або встретиться впервые с наследником шведского престола.

Чернышеву маршрут также знаком — год с половиной тому назад промчала его по здешним местам тройка царских лошадей, впряженных в сани. Но зима — не лето. Посему и он, изрядно насмотревшийся за свою кочевую жизнь из окон кареты на самые разнообразные европейские пейзажи, любуется новыми картинами.

Так, когда достигли Або, где слева плещутся воды Финского, справа — уже Ботнического залива, а если прямо глядеть — угадаешь очертания Аландских островов, Чернышев не поверил: неужто от сего берега, как Иисус Христос, он шел пешком по глади водной до самого Стокгольма?

Свободная от ледяного панциря, морская гладь ныне вздымалась, точно грудь сказочного богатыря. Волна за волною набегала на чистый, мытый песок. Берег был утыкан лодчонками, большими и малыми судами под парусами. Свежий ветер нес горьковатый запах йода.

Яхта шведского наследного принца под ярко-желтым флагом с синим крестом подошла к главному, по-праздничному украшенному причалу. Карл Юхан, легко сбежав с трапа, протянул руку российскому императору:

— Государь, брат мой и кузен! Сегодня исполнилось мое самое сокровенное желание — я встретился с вами, императором дружественной и великой России. Я безмерно счастлив увидеть человека, который с первых дней моей новой судьбы оказал мне сердечное доверие и самое заинтересованное участие.

Кроткая улыбка не сходила с лица Александра Павловича, пока лилась речь принца, которой, казалось, не будет предела. Наконец он уловил паузу в словоизлиянии «кузена и брата» и, продолжая излучать великодушие и доброту, произнес:

— Господин кузен мой! Приветствуя вас как наследного принца, позвольте мне обратиться к вам как к человеку, обладающему выдающимися талантами, характером и принципами. С юных лет я научился ценить более человека, а не титулы. Поэтому мне будет лестно, если отныне отношения, которые установятся между нами, станут носить характер отношений человека с человеком, а не только монархов. Всею душою я хочу быть вашим другом.

— Ваше величество! С этим желанием и я ступаю на землю державы, коею вы предводительствуете. Так позвольте мне раскрыть вам свои объятья!

Они обнялись. Карл Юхан тут же нашел глазами Чернышева и сделал шаг ему навстречу.

— Разрешите теперь мне, ваше величество, приветствовать человека, который — не побоюсь громкой фразы — оказался первым, кто соединил наши сердца, — и с этими словами бывший Жан Бернадот расцеловал Чернышева.

«Господи, какой же контраст — чопорная, исполненная всех правил дипломатического этикета свита принца — и он сам, типичный гасконец!» — подумал Николай Петрович Румянцев после того, как и его, министра иностранных дел, чуть ли не облобызал пылкий наследник шведского трона.

Переговоры начались тотчас, как только оба августейших гостя обосновались в доме бургомистра, отведенном под их высокую встречу.

Еще полтора года назад, когда среди шторма и мрака полярной ночи спешил через эти края в Стокгольм флигель-адъютант полковник Чернышев, его разговор с бывшим Наполеоновым маршалом, накануне усыновленным королем, шел о том, что Швеция никогда не станет воевать против России, даже если на это ее будет толкать Франция. Ныне предстояло обсудить положение уже иное — как обеим державам объединить свои военные усилия, чтобы положить конец Наполеоновой экспансии.

По сути дела, Швеция оказалась жертвой ранее, чем Россия. В конце января солдаты маршала Даву оккупировали на южном берегу Балтийского моря Померанию, еще с семнадцатого века принадлежавшую шведскому королевству. Этим варварским актом Наполеон рассчитывал запугать своего бывшего сподвижника и привязать его к себе. Вышло же по-другому: в апреле Швеция и Россия заключили союзный договор, в котором предусмотрели меры супротив честолюбивых и захватнических планов Франции. Договор вместе со шведской стороной разрабатывал канцлер Румянцев, который и подписал его по поручению царя в Санкт-Петербурге.

Исполнилось два месяца, как неприятель вломился в пределы России. Никаких объяснений с ним уже не требовалось — бои шли у Смоленска.

— Если мне будет позволено вашим величеством высказать свое мнение о начале войны, — начал беседу бывший маршал, — Наполеон предпринял весьма рискованный переход возле Ковно. Если бы у вашего величества было под рукою хотя бы двухсоттысячное войско, вы смогли бы успешно атаковать неприятеля, зайти ему в тыл, перехватить обозы и отбросить французские войска с невосполнимыми потерями назад, за Неман.

Как можно было еще мягче сказать о губительном просчете русских, которые, расположив свои армии у границы, отдалили их друг от друга на такое расстояние, что в нужный момент не смогли их соединить для удара по французам, а сделали добычей Наполеона?

Именно сей порок бросился в глаза и Чернышеву, когда он, воротясь из Парижа, выехал в составе императорской свиты в Вильну и там не удержался, чтобы не высказать свою тревогу в специальном докладе на имя императора.

— Я с большим удовольствием узнал о патриотических пожертвованиях, сделанных вашему императорскому величеству во многих ваших губерниях, — на сей раз смягчил бывший маршал свою тревогу. — Вы восполните потери за счет резерва, тогда как армия Наполеона, ежедневно ослабляемая боями и болезнями, вскоре будет значительно уступать вам по численности.

Александр Павлович, прочитав записку Чернышева, обнял его с глазами, полными слез. Тогда он узрел в предложениях своего флигель-адъютанта свидетельство его природной смекалки. Оказалось, сие было плодом искусной военной науки, выводы которой подтверждал теперь и именитый полководец. Обнять его, как собственного флигель-адъютанта, и сказать, что отныне он станет с ним постоянно советоваться, было недостаточно, чтобы выразить признательность не только преемнику короля, но и знаменитому полководцу.

— У меня — храбрые солдаты, но никуда не годные генералы, — неожиданно сказал царь.

— О, что касается ваших солдат, это истинная правда! — воскликнул Карл Юхан. — Я знаю их по Аустерлицу и Прейсиш-Эйлау.

О генералах он, разумеется, счел неудобным откровенничать, помня об их действиях в тех же самых сражениях. Зато российский император повел свою мысль дальше.

— Надеюсь, ваше высочество, я не открою чужой тайны, если приведу вам слова, которые наш общий друг полковник Чернышев высказал мне однажды о вас, когда вы еще находились во Франции? Он заявил: «Это единственный человек, способный сравниться с Наполеоном и превзойти его военную славу».

Черты бога войны Марса мгновенно отобразились во всем облике принца — плечи стали шире, руки напряглись, словно уже держали палаш, взор воспламенился огнем.

— Еще в период консульства Бонапарта обо мне как о лучшем военачальнике говорил весь Париж, — без ложной скромности согласился с похвалой бывший маршал. — Скажу вашему величеству также по секрету: ревность императора к моей воинской славе явилась одною из главных причин, чтобы от меня избавиться.

— Однако судьба, как мне кажется, не очень спешит доставить вашему сопернику удовольствие безраздельно владеть ратною славою, — улыбка Александра Павловича была восхитительно очаровательною. — Посему выскажусь сразу: как бы вы, ваше высочество, посмотрели на то, если бы я предложил вам возглавить все мои армии? Я совершенно уверен, что, если ваше высочество пожелает принять от меня пост главнокомандующего и повести храбрых русских солдат, им будет обеспечена победа, которая безусловно всецело будет достигнута вашим гением.

Нельзя передать восторга, который отразился на лице наследного принца!

— Ваше императорское величество, — приложил он руку к своей груди, — разве можно хотя бы на минуту усомниться в моей готовности пойти навстречу вашему желанию? Однако где найти мне в Швеции генерала, способного заменить меня в предприятии, которое я и собирался с вами обсудить. Речь идет о том, что я готов повести за собою армию, чтобы совершить диверсию в северной Германии с целью разрушить тылы нашего общего врага и тем самым сделать все, чтобы Наполеон немедленно перенес свои действия с Двины и Днепра на Одер и Эльбу. Да, стоит мне появиться там, в Германии, как он поймет, что отрезан от Франции, и сломя голову поспешит домой.

— Ну, а ежели бы я предложил вам взять начальство над частью моих войск, которые дислоцируются на берегах нашего общего с вами Балтийского моря? — пытался стоять на своем российский император. — Не стану от вас скрывать, ваше королевское высочество, дорогу на Петербург прикрывает от неприятеля особый корпус. Здесь, в Финляндии, расквартирован еще один мой корпус, который я могу, ничего не опасаясь, перебросить под Петербург или, лучше, в Ригу. А там почти завершает формирование корпус генерала Вальмодена, специально предназначенный для вторжения в Пруссию. Почему бы вам не переправить, скажем, в мою Лифляндию часть шведских солдат и вместе с моими северными силами, о коих я вам поведал, в дальнейшем двинуться в Европу?

— Рига, — произнес наследный принц. — Однако это очень далеко, ваше величество.

— От чего далеко? — переспросил царь.

— От Дании и Норвегии.

Улыбка ангела исчезла с лица Александра Павловича. «Ну вот, — подумал он, — у каждого — свои цели в войне. Мне надо очистить Россию от завоевателей, потом принести свободу Европе. Ему же, будущему королю Швеции, следует непременно присоединить к своей короне Норвегию, если не в придачу к ней — и Данию. Не хочу слыть гадалкою, но сейчас он сам об этом заговорит».

Так и произошло.

— Некоторое время назад, ваше величество, моя жена, наследная принцесса Дезире возвратилась из Парижа, где она, как обычно летом, проводит время на курортах в обществе своей сестры — Испанской королевы, — начал издалека Карл Юхан. — И что же вы думаете там произошло? Наполеон подослал к ней своего министра Маре. Ваше величество хотели бы узнать, с какой целью? Чтобы через мою супругу передать мне условия французского императора: если я выставлю для войны с Россией тридцать тысяч солдат и двину их на Петербург, он возвратит нам Финляндию, откроет все порты континента для шведских торговых судов и предоставит нам кредит в двадцать миллионов франков.

Карл Юхан глянул, какое впечатление произвело на его собеседника это сообщение, и с пафосом закончил:

— Смею напомнить вашему величеству, как погиб древнегреческий герой Геракл. Он, как вы знаете, был умерщвлен тем, что позволил надеть на себя рубашку, пропитанную отравленною кровью кентавра Несса. Так вот, все разговоры о возвращении Финляндии для меня такая же западня, как сорочка Несса. Чтобы сохранить эти заморские владения, где в обществе вашего величества я изволю теперь пребывать в качестве вашего гостя, моим шведам пришлось бы каждые десять лет возобновлять жестокие битвы с вашей великой империей, чтобы не только в их итоге потерять Финляндию, но и лишиться собственной независимости. Разве не так?

— Полагаю, что финская территория не та земля, из-за которой Швеции когда-нибудь следовало биться. Другое дело — Финляндия и Россия. У нас с Финляндией протяженная сухопутная граница. Географически мы как бы одно целое, — выразил свое отношение к затронутому вопросу русский царь.

— Ах, как вы меня изволили совершенно верно понять! — обрадованно произнес Карл Юхан. — Именно такое же соседство у Швеции с Норвегией. Географическое положение норвежской земли указывает на то, что сама природа предназначила ей быть составной частью шведского королевства. Как у вас с Финляндией, так и у нас с этой северной страной, общая граница по суше и вокруг нас — общие моря, где мы сообща ведем промысел. К тому же и схожесть наших языков. Однако, ваше величество, присоединить эту страну без вашего благоволения к нам и без вашей военной помощи я не смогу. И посему не решусь осуществить высадку на континент, имея за спиной формально враждебную мне Норвегию.

Разговор велся с глазу на глаз. Александр Павлович припомнил, как по дороге в Або его предупреждал канцлер Румянцев: наследный принц будет настаивать на том, чтобы ваше величество приняли участие в немедленном нападении на Данию.

«Но как я могу резко изменить свое отношение к державе, с которой у меня дружеские связи? — подумал сейчас царь. — Наконец, как я смогу найти себе оправдание в глазах своих подданных, если объявлю по собственному побуждению войну государству, к которому у меня нет никаких претензий, лишь для того, чтобы за ее счет обеспечить прирост могущества другой державы?»

Как это ни было тяжело, но царю пришлось высказать все свои сомнения наследному принцу. Тот не замедлил возразить:

— Насколько мне известно, ваше величество имеет подобные намерения в отношении Польши, не так ли? Если вы добьетесь победы в настоящей войне, а сие несомненно, вы непременно потребуете, чтобы границы Российской империи простирались до Вислы. И это, безусловно, будет справедливым вознаграждением за ваши усилия, которые вы предпринимаете, чтобы одолеть врага. Не включить ли в наш секретный протокол специальный пункт о наших с вами совместных интересах?

— Не думаю, ваше высочество, что следует считать Норвегию непременным условием вашего участия в общей борьбе с Наполеоном, — неожиданно твердо заключил император. — Я готов даже ждать, пока мирно решится вопрос о передаче вам Норвегии датскою стороною, нежели проливать из-за нее лишнюю кровь. Варшава же и так вовлечена в войну и ведет ее против нас вместе с армией Бонапарта. Это, как видите, несколько иное дело.

— Однако как Швеции принять на себя экспедицию на континент? — взмолился наследный принц. — Нации нужен залог ее усилий, зримое, даже скорее ощутимое выражение Россией нашей поддержки!

— Давайте, мой брат и кузен, перенесем окончательное решение на завтра, вы не возражаете? — Вновь обворожительная улыбка тронула губы Александра Павловича.

Спустя час или два Чернышев получил записку от Карла Юхана с просьбой его навестить.

— Полковник, вы мой давний и верный друг, — нервно заговорил наследный принц. — Войдите в мое положение — как я вернусь к королю и что ему привезу? Лист бумаги, на котором моя и императора Александра подписи? На вас, друг мой, вся надежда. Убедите императора: если не соглашается уступить Норвегию, может, решится возвратить Аланды?

— Не думаю, что смогу в этом преуспеть, ваше высочество, — не стал отделываться пустыми обещаниями Чернышев. — Но возникла у меня одна мысль, которая, полагаю, вас вполне может устроить. Я ее передам императору.

В последний день встречи был прощальный ужин, накануне которого было объявлено: Российская империя выделяет Шведскому королевству заем в полтора миллиона рублей. Кроме того, на Аландские острова, которые остаются за Россией, император Александр обязуется отправить тридцать пять тысяч своих солдат, преимущественно из немецкого легиона, формируемого в прибалтийских губерниях. Эти силы передаются под главное командование шведского наследного принца как основа его будущей континентальной армии.

После официальных поздравлений и тостов Карл Юхан, он же бывший маршал Франции Бернадот, ухитрился увлечь Чернышева в укромный уголок и, весь лучась счастьем, его расцеловал.

— Высадившись на берег в Дании, я тотчас, мой друг, буду иметь за счет немцев армию в сто тысяч человек! Недурно?

— Я рад за ваше высочество, — поздравил Чернышев.

— Не скромничайте, мой друг, этим я обязан вам. И знаете, что объявил мне еще император? Только учтите: никому ни слова! Когда корона Франции, сказал он мне, упадет с головы Наполеона, к кому-то она должна перейти. И он, представьте, назвал меня!

— Иного я и не ожидал от моего императора, — с выражением почтения к особе императора и особе его высочества, но с достаточным чувством скромности по отношению к себе проговорил Чернышев.

Только сегодня утром он был у императора и сообщил ему о просьбе принца вернуть Швеции Аланды.

— Я так и знал, — вскричал канцлер Румянцев. — До этого обязательно должно было дойти! Но нет, ваше величество, надеюсь, не уступит нескромным желаниям. Достаточно того, что вы пообещали способствовать в получении Норвегии, когда закончится война. Теперь же…

— Теперь же, Николай Петрович, я думаю, в качестве доказательства моего монаршего благоволения к его величеству королю Швеции и наследному принцу, мы могли бы им предоставить денежный заем. Ну и пообещать отправить немецкий корпус для участия в высадке на континент. Как ты считаешь, Чернышев, это устроит твоего друга?

— Если мне, ваше величество, будет позволено высказать свое мнение, я бы пообещал наследному принцу еще и корону Франции, — без намека на улыбку произнес Чернышев.

— Как так? — в детски чистых голубых глазах Александра Павловича отразилась растерянность — шутка это или всерьез?

— Рано или поздно корона упадет с головы Бонапарта. Так вот необходимо будет позаботиться о том, кто мог бы ее принять.

— Ах вот ты о чем! — улыбнулся император. — К твоим словам надо бы отнестись серьезно. Бывший маршал империи. Князь Понтекорво. Теперь — наследный принц Шведского королевства. Чем не достойный претендент? Во всяком случае, эту мысль я в него зароню.

Встреча в Красной Пахре

«Боюсь, что когда-нибудь сбудется пророчество канальи Эсменара, и я сломаю себе шею на большой дороге», — горько усмехнулся про себя Чернышев, подъезжая к Красной Пахре.

Лишь две недели назад он был чуть ли не на крайнем западном берегу Балтийского моря, а теперь — у самых стен белокаменной! Да ладно бы еще такая бешеная скачка в тихие, мирные времена! Нынче же не разобрать, впереди ли, слева иль справа объявится неприятель. И — страшный вопрос не дает покоя ни на минуту: в чьих руках она, Москва?

Пока мчался от Санкт-Петербурга по питерской, затем по новгородской земле, мысль сия еще не так досаждала. Но вот проскакал Тверь и под самым Клином увидел впереди себя страшное, охватившее полнеба, зарево.

Неужто горит она, родимая, первопрестольная? И на какое-то мгновение почувствовал, как увлажнились глаза.

А ближе к ней, первой нашей столице, почти в каждом селении — бабий плач:

— Пропала Москва-матушка! Отдали ее басурманам на разорение и срамоту.

В сердце кольнуло: как же там они — мамаша да обе сестры со своими семействами?

Был недавно с государем в белокаменной, наказывал: если до вас дойдет беда, не дожидайтесь лиха, сидючи на месте. Езжайте то ли в Нижний, то ли в Ярославль к родне. Для верности наказал бурмистрам из подмосковных, чтобы не мешкая собирали барыню и всех домочадцев в путь. Хотелось верить, что так все и сладилось, как повелел.

Заботило и другое — где сыскать Кутузова со штабом. Кого ни встречал из армейских, считай, от самого Клина, не могли ответить ничего определенного. Получалось, как когда-то под Аустерлицем — разбегаются перед тобою дороги, а какая приведет к цели, неведомо.

Уже перед самой первопрестольной оказался на нужном направлении и определенно разузнал: если к светлейшему, скачи, полковник, в Красную Пахру, что чуть южнее от Москвы, аккурат за Подольском.

Штаб угадывался по высоким — генеральским и полковничьим — чинам, что обитали в каждом домишке и даже просто в крестьянских избах. Тут же, кажется, в барском доме было нечто похожее на лазарет. От него то и дело отъезжали повозки с офицерами, иногда же и с нижними чинами, перехваченными окровавленными повязками. Видно, увозили людей куда-то дальше — в Малоярославец или Калугу.

Полковник у дверей с рукою на перевязи показался до боли знакомым.

— Да никак ты, Платоша! — воскликнул Чернышев, бросаясь к Каблукову.

— Сашка! — сделал Платон несколько быстрых шагов навстречу. — Ну, как когда-то в Париже. Помнишь? Только теперь я не в плену, а среди своих. Только чур! Тогда — в ногу, теперь — в руку француз меня поцеловал. Болит окаянная!

Господи, вторая у Платона война — и вторая рана!

Где же угораздило так? Оказалось, в самом огромном сражении в нынешней кампании — под Бородином. Сошлись его кавалергардский эскадрон с конницею самого Мюрата. Полегло и с той, и с нашей стороны немало. И была бы, несомненно, наша победа, коли после той сечи не отошли да не отдали Москвы.

— Ну, а ты-то как, Саша? Последний раз встречались с тобою в Вильне.

— Как я, спрашиваешь? Да от Вильны — то в коляске, то в седле. Не сравняться с твоими передрягами, но от одной столицы до другой домчал, не смежив глаз, одним махом. И знаешь, тоже имел встречу с одним нашим старым знакомым.

— Это с каким же?

— Ты под Бородином — с маршалом Мюратом, я же — с маршалом Бернадотом.

— Опять, значит, гонял в Стокгольм?

— На сей раз поближе, Платон. Помнишь Або, откуда мы с тобою ступили на лед и дальше пехом до самого, как говорили наши солдатушки, ихнего Стекольного.

Припомнили былые дни, посмеялись, представив Неаполитанского короля. И как ходили с ним по императорскому конному двору, и как на Наполеоновой свадьбе пили вместе с тем же Мюратом за дружбу русских и французских солдат. Теперь же вон оно как повернулось!

— Да мы-то с тобою, Платон, лучше того же Неаполитанского короля знали, к чему ведет его родственничек — император, — сказал Чернышев.

— Жаль, что не все из твоих парижских донесений было взято на ум. Кровь, она, брат, не водица. Ее грех лить ручьями, особливо если не свою собственную, — вздохнул Каблуков.

— Нам теперь, Платон, впредь надо глядеть, будущую победу готовить. Есть у меня в голове один план — как далее вести войну, — успокоил друга Чернышев и положил руку на его здоровое плечо. — Ты теперь куда — к своим в Кострому, на поправку? Вылечивайся поскорее, авось еще свидимся. Дай я тебя обниму. Да не тревожься, о ране твоей помню.


К Кутузову провели тотчас.

— Едва отыскал вашу светлость, — доложился Чернышев. — Кого в дороге ни спросишь, где теперь наша главная квартира, пожимают плечами.

— Мюрат загнал свою кавалерию, отыскивая меня, а ты, полковник, думал легко сыскать иголку в стогу сена, — проворчал Михайла Ларионович. — Обманул я Бонапарта: вышел со своею армиею из первопрестольной на Рязанскую дорогу, а потом совершил обходной маневр на старую Калужскую.

И, уставившись единственным зрячим глазом на царского посланца:

— А что, голубчик, в Петербурге не знают еще, что Москва сдана?

— Когда государь отправлял меня к вашей светлости, считалось, что под Москвою нам досталась победа бесспорная.

Кутузов высморкался в платок и пожевал губами. Голос его изменился, словно в горле встал комок:

— Под Бородином французская сила не сокрушила нашу. А вступление неприятеля в Москву не есть еще покорение России. Я счел за лучшее сохранить армию, потеря которой не привела бы к спасению первопрестольной, но могла бы иметь самые плачевные последствия.

— Держава, которая не утратила свою армию, еще не побеждена и вряд ли ее можно поставить на колени. Тому — множество примеров. Если бы вашей светлости удалось перед Аустерлицем убедить государя и австрийских генералов, что спасение армии выгоднее сражения, мы бы избавлены были от конфуза, — напомнил Чернышев главнокомандующему его давнюю боль.

Кутузов же ничего не ответил, а лишь как-то безвольно махнул рукой. Списал тогда молодой император все побитые орешки на его убеленную сединами, не раз уже пробитую вражескими пулями некогда красивую породистую голову. И крепко запомнил обиду, о которой тогда, в день проигранного боя, сам сраженный лихорадкою в Уржице, не сказал вслух.

Да то его обычная манера, императора — скрывать свои истинные чувства, коли они не разделяются другими. Скрывать до поры. А затем легонько-тихонько избавиться то того, кто как укор, как бельмо в его, императорском, собственном глазу.

Так поступил и с ним, Михайлой Ларионычем — после аустерлицкого поражения сослал в Киев на генерал-губернаторство.

Это потом, когда турок надобно было пожестче скрутить, послал скрепя сердце прославленного генерала их приструнить.

Ну, а на нынешний пост верховного попервоначалу долго не соглашался его, Кутузова, утверждать. Только когда ближайшее окружение да народная молва потребовали поставить над армиями старого полководца, сказал:

— Что ж, воля ваша. Что до меня, то вам известно мое мнение.

Видно, вспомнилось теперь Кутузову и это, коли не стал впадать в разговор.

— Постой, а не тот ли ты Чернышев, что искал меня тогда, под Аустерлицем, среди трех дорог? — всмотрелся светлейший в молодого полковника. — Теперь вижу — ты. Возмужал. Слыхал, при Бонапарте служил, а сейчас при государе? Ну, что мне привез, какой новый рескрипт? Читай же, голубчик.

Бумага с которой сломя голову летел из Петербурга царский флигель-адъютант, была планом дальнейшего ведения войны.

Независимо от того, как складывалась сейчас обстановка на театре военных действий, план стремился заглянуть вперед. Коротко говоря, это была разработка совместных и слаженных действий всех трех армий, включая южную. Дунайскую, дабы окружить передовые соединения Наполеона в самом центре России, отрезать их от путей снабжения и, раскалывая по частям, привести к погибели.

Сию идею и должен был теперь императорский адъютант довести до сведения верховного главнокомандующего, чтобы тот своею подписью скрепил важный документ. Иначе говоря, одобрил и принял к исполнению.

Однако по мере того, как Чернышев излагал операционный план, утвержденный царем, нельзя было с точностью сказать, согласен ли главнокомандующий с предписаниями. И только когда чтение закончилось, Кутузов произнес:

— Признаю несомненную пользу и выгоду, могущие последовать от исполнения сего рескрипта. В самом деле, зима не за горами. Коли Москва тем более выжжена дотла, а наш государь не идет, слава Богу, на мировую, Бонапарту остается одно — уносить домой ноги, дабы не оставить здесь в могилах все свое войско. И велик соблазн, как и предлагает государь, — соединить усилия Дунайской армии, корпусов с севера, обороняющих Петербург, да моих главных армий и прихлопнуть неприятеля на Березине. Только я, голубчик, третьего дня отправил на юг, Чичагову, предписание, не совсем сходное с государевым. Я попросил его с Дунайскою армиею спешить навстречу моим силам, чтобы не где-то на Березине, а уже на Днепре, у Могилева, захлопнуть мышеловку — отрезать Наполеоновы тылы от его главных сил.

— Насколько мне известно, — с осторожностью возразил Чернышев, — государь рассматривал возможность удара, о котором изволили высказаться вы, ваша светлость. Однако и государю, и лично мне кажется, что, если Дунайская армия будет действовать там, где она находится сейчас, а затем перейдет к Березине, она принесет несомненно более пользы. Да и не надобно будет ей совершать изнурительный переход, в котором она, несомненно, истощит свои силы.

— Вижу справедливость императора и ваших, молодой человек, суждений. Что ж, отправляйтесь к Чичагову, как велит вам государь, чтобы и ему зачесть сей операционный план. Надеюсь, еще перехватите у него мое письмо. А там — как Бог даст.

«Все, как тогда, под Аустерлицем: я — главнокомандующий, а он, Александр, действует через мою голову, отдавая приказания генералам, кои мне формально не подчинены, — горестная мысль опечалила светлейшего. — Нет, молодой человек, урок Аустерлица не пошел впрок нашему императору. Он по-прежнему, как избалованная дама, хочет непременно нравиться всем и выглядеть одинаково приятным, скажем, сначала Бонапарту, теперь — всей Европе как ее защитник и будущий избавитель. А мне, старику, опять платить за побитые горшки! Вон и меня не хотел государь ставить во главе армий. А поставив, покоряясь воле общества, отрядил ко мне в начальники штаба тупицу Беннигсена, чтобы копать под меня.

Сметливый, видать, этот полковник, недаром долгое время обретался под боком у Бонапарта. Набрался, чаю, ума-разума по части стратегии да тактики. У нас же все генералы знают только одну науку — дворцовый политес.

Вишь, как правильно понял этот флигель-адъютант, что потребнее для отечества: армию сберечь или положить всех русских парней одного бахвальства ради. Может, стукнуть мне на сей раз кулаком: не суйтесь, ваше величество, в дела, коих не разумеете? Да что изменится? Только себе навредишь да какому-нибудь Беннигсену уступишь место, чтобы вконец дело загубил. Не православный он, до сей поры, сколько живет в России, русского языка толком не знает, по-французски иль по-немецки ему все штабные бумаги переписывать изволь!

А все же надобно было мне тогда, на Праценских высотах, настоять на своем: не отдам, мол, армию в мясорубку! Ан стерпел да свое же, православное, воинство и погубил. Вот и нынче — хитрю, дипломатничаю».

— А что, Чернышев, говорят, Швеция отложилась от Бонапарта? — спросил, чтобы заглушить в себе горечь. — Своего давнего врага — Турцию — я тоже вывел из Наполеоновых сателлитов, как тебе, должно быть, известно. Заключил с турками мир. А лишить дом сразу двух таких опор — крыша рухнет. На сии две державы у него, супостата, главный расчет был — поджечь нашу матушку-Россию с двух крайних углов, а сам он тем временем, как предводитель шайки, — напролом в дверь. Ныне все, что он построил в уме, рухнуло. Да так, что обломками придавило самого. А мы еще сверху навалимся.

И снова высморкавшись:

— Перепиши-ка, голубчик, по-французски государев рескрипт для Беннигсена. Пусть и он поразмыслит над ним. А то пожалуется царю, скажет, что я утаил. Ну а поутру ступай далее. Не смею задерживать более, полковник. Государю же передай: с планом его я согласный. Пусть Чичагов сам решит, что ему сподручнее — сюда идти или у границы колошматить неприятеля. Ну, езжай с Богом!

«Доминик, ты вернулся?»

Одного упоминания имени Кутузова оказалось достаточно, чтобы Павел Васильевич Чичагов скривил рот:

— Без боя сдать Москву! Только явная измена могла бы оказаться ниже сего неописуемого поступка. Слава Богу, что я не подчинен этому старцу.

Всем было известно: Павел Васильевич затаил на Кутузова обиду еще с конца мая, когда сей «старый лис» лишил его чести самому подписать мир с турками.

На самом же деле никакого подвоха там не было. В затянувшейся войне с Турцией русская армия под командованием Кутузова еще в июле прошлого, тысяча восемьсот одиннадцатого, года выиграла сражение под Рущуком, а в октябре — у Слободзеи. Турки вынуждены были пойти на мирные переговоры, но тянули время, зная, что Наполеон готовится напасть на Россию.

В середине мая нынешнего года, когда они все еще торговались об условиях, в Стамбул пришло известие, что к императору Александру приезжал граф Нарбонн, личный адъютант французского императора. Кутузов — тут он действительно проявил и мудрость, и хитрость, изобразил перед турецким султаном вояж Нарбонна как миссию дружбы и убедил его в том, что если уж непобедимый Наполеон стремится крепить отношения с Россией, то ему, побежденному султану, сам Аллах велит делать то же.

Султан согласился. А двадцать восьмого мая, менее чем за месяц до разразившейся на западных границах Российской империи грозы, он повелел своему верховному визирю подписать с Кутузовым мирный договор. Благодаря сему соглашению Россия высвободила для предстоящей борьбы с Наполеоном пятидесятитысячную армию и еще приобрела Бессарабию.

Теперешний главнокомандующий был послан в Молдавию, когда все было там окончено. Но согласитесь, как может чувствовать себя человек, планида которого — греться в лучах чужой — и ратной, и дипломатической — славы? К тому же новый главнокомандующий оказался адмиралом. А известно ведь, как армейцы и флотские издавна ревниво относятся друг к другу.

Однако Павел Васильевич был превосходно образован, долго находился за границею, слыл острословом и обладателем глубокого и острого ума.

Только на какое-то мгновение позволив себе в присутствии царского флигель-адъютанта показать свое отношение к Кутузову, он тотчас взял себя в руки и переменил тему разговора.

Главное, что хотелось узнать от посланца царя, только что побывавшего в войсках под Москвою, каков там дух, не поколеблен ли сдачею первопрестольной?

— Единое чувство владеет нашими воинами — вера в неминуемую победу русского оружия, — сказал Чернышев. — Однако кое-кто выражает и опасение…

— Что — появилась деморализация, признаки пораженчества? — охнул адмирал. — Да быть того не может!

— Ваше превосходительство изволили неверно понять мои слова. Я об опасении — как бы вдруг государь не пошел с французами на мировую. Но, говоря с генералами и офицерами нашей главной квартиры в Красной Пахре, я тут же развеял малейшие сомнения, поскольку доподлинно знаю настроения императора: никакого мира до той поры, пока Наполеон не будет изгнан и справедливо отомщен!

Порадовал царский флигель-адъютант адмирала и весь его главный штаб, после чего вдвоем приступили к делу.

Чичагов сам зачитал привезенную Чернышевым бумагу и еще раз позволил-таки проехаться насчет светлейшего:

— Вот же, милейший Александр Иванович, какой получается раскардаш — его императорское величество уже утвердил строжайшее указание, как и кому действовать предстоит, а Кутузов — нате вам! — шлет мне свое предписание: бросай, дескать, все к чертовой бабушке и поспешай ко мне на выручку!

«Одна война гремит на полях сражений, другая же — в штабах, — ухмыльнулся про себя Чернышев. — Только рано, господа, делить шкуру зверя. Чтобы ее содрать, надо зверя того еще умело обложить да поднять на рогатину!»

Вслух же не преминул отметить:

— Михайла Ларионыч мне засвидетельствовал: письмо к вам он послал ранее моего к нему приезда. Вам же, Павел Васильевич, он просил передать: вы вольны поступать как найдете нужным.

— А чего тут рассуждать? — Чичагов взглянул на полковника бравым орлом: — Как и предписывает оперативный план, выйду к Березине! Но пока есть еще время, имею в виду пощипать возле Буга австрийский корпус князя Шварценберга.

Дунайская армия после мира с турками уже отошла из Молдавии и теперь находилась у границ Варшавского герцогства.

— Взгляните на карту, полковник. Вот — Брест-Литовск. А на той стороне — шварценберговы силы, призванные охранять коммуникации Бонапарта. Но он, австрийский князь, частенько переходит Бут, чтобы поживиться разбоем в наших западных губерниях. Тут бы ему — крепенько по рукам, а? — Очи адмирала и впрямь сверкнули, как у молодого орла.

«Неужто все складывается так, как я и предполагал? — спросил себя Чернышев. — До Варшавского герцогства — рукою подать. А там — в нескольких переходах — Висла и сама польская столица! Но нет, еще надобно погодить, не в лоб, а обходным маневром повлиять на командующего».

— Удачно вы, Павел Васильевич, расположились со своею армиею, — склонился над картою Чернышев. — Здесь, как вы справедливо указали, — Буг, через него — дорога на Варшаву. А еще ниже, южнее, — Галиция и сама Австрия.

Адмирал весь собрался, подтянулся.

— Э-э, милейший Александр Иванович. Сия дорога — к самому Парижу, не то чтобы к Вене. Извольте поглядеть: за Австриею — Швейцария. А там, как когда-то суворовские чудо-богатыри, враз можно оказаться во французских пределах. Признаюсь вам по секрету: о сем дерзком маневре я, как только началась нынешняя кампания, докладывал государю. И, представьте, он одобрил. Правда, велел с сим проектом пока повременить.

— Вполне восхищаюсь вашим, Павел Васильевич, смелым и в военном отношении бесподобным предприятием. Но разделяю вполне монаршее волеизъявление: не пришел срок. Да и Париж не в самой к нам близости. А вот что касается Брест-Литовска и Варшавы, тут, Павел Васильевич, вы уж сочтите меня своим единомышленником.

Как бывает у страстных любителей рыбной ловли, поклевка была налицо. Теперь только выждать, дать добыче глубже и надежнее заглотнуть крючок, и можно довольствоваться удачей.

— Да! — протянул командующий. — Насчет удара по Варшавскому герцогству — вы правы. Об этом я, признаюсь, не подумал. Однако пока придет разрешение государя — приблизится время выхода к Березине. Впрочем…

— Всю ответственность я беру на себя! О чем может идти речь? Всякий раз, отправляя меня то в Париж, то в Вену или Стокгольм, государь снабжает меня неограниченными полномочиями. Так и теперь, направляя с важнейшим предписанием к светлейшему и к вашему превосходительству, император повелел мне действовать его волей, сообразуясь с обстоятельствами, — единым духом произнес Чернышев, про себя отмечая, как лицо адмирала сначала размягчилось, а затем стало и вовсе празднично сияющим. Словно все эти слова он слышал из уст обожаемого монарха.


Под начало полковника Чернышева было выделено четыре батальона пехоты и четыре эскадрона гусар, два полка казаков и восемь пушек.

В ночь на тридцатое сентября отряд лесными дорогами подошел к Бугу и остановился, не доходя верст пяти до Брест-Литовска. Дозоры донесли: Шварценберг только что переправился на нашу сторону и готовится, очевидно, совершать маневр в сторону Слонима.

В то время Чичагов с главными силами находился от Буга в нескольких десятках верст. Но, получив от Чернышева известие о маневре австрийского генерала, полным ходом двинул свой арьергард к Бресту, чтобы ударить на город прямо с фронта.

Меж тем Чернышев перешел реку вброд и оказался перед Тересполем — городом, расположенным напротив Брест-Литовска, но уже на территории герцогства Варшавского.

Было условлено: если в Тересполе обнаружится противник, город взять штурмом. Первые же выстрелы за Бугом будут означать для чичаговских передовых сил сигнал для общего штурма. Однако в обоих городах войск не оказалось, и Чернышев первого октября вошел сначала в Тересполь, затем в Брест-Литовск.

Но куда же делся Шварценберг? Казачьи разъезды донесли: австрийцы ушли в сторону Белостока, в глубь Беловежской пущи.

— Странное и загадочное поведение австрийского генерала! — только развели руками Чернышев и Чичагов. — Струсил, спасовал или не захотел вступать в бой с русскими силами?

«Когда-то, три года назад, в войне Наполеона против Австрии, — припомнил Чернышев, — подобной тактики придерживался русский корпус Голицына, посланный в помощь французам. Ежели сей маневр используют теперь австрийцы, выходит, не верят они в победу Наполеона, не хотят подчиняться его воле.

А ведь как угождал когда-то в Париже всесильному французскому императору князь Карл Шварценберг, будучи послом Австрийской империи!

Тот пышный бал, окончившийся, увы, страшным пожаром и ужасной трагедией для самого князя, был задуман как величайшее прославление Наполеона. Что же и когда изменилось в шварценберговом поведении?»

Однако не для того вступил в Варшавское герцогство Чернышев, чтобы предаваться размышлениям. Заняв два города, он приказал уничтожить все запасы провианта, заготовленного для французов, и двинулся, как было условлено с Чичаговым, дальше.

На сей раз он повел за собою более маневренный отряд, состоящий из полка казаков, трех эскадронов чугуевских улан и четырех конных орудий.

Первым делом решено было занять местечко Мендержиц, где сходятся дороги из Варшавы и Люблина.

Расчет был сделан на то, чтобы встревожить спокойствие в любом из этих больших городов и одновременно ввести неприятеля в недоумение относительно дальнейшего следования русского отряда.

В сторону Люблина Чернышев направил небольшой казачий разъезд, сам же с основными силами двинулся по главной дороге, ведущей к Варшаве.

Первым городом после Тересполя и Бреста оказалась Бяла-Подляска. Да, та самая, где находилось родовое имение Радзивиллов и где он когда-то провел незабываемый день в обществе княгини Теофилы и ее матери.

И в тот раз, как помнит читатель, Чернышев оказался в гостях как бы без приглашения. Просто по дороге домой, из Парижа в Петербург, он решился на короткую остановку.

Нынче и вовсе он не был похож на гостя — прибыл сюда как завоеватель и за спиною у него находились сотни казаков.

Впрочем, о визите не могла идти речь. Наверняка замок пуст. Князь Доминик, конечно же, теперь в России с корпусом Понятовского, Теофила с детьми — в Варшаве или же в ином безопасном месте. Посему следует захватить военные магазины с продовольствием, раздать часть запасов населению, остальное предать огню, и — быстро дальше, к Варшаве.

И все же лошадь сама — или по воле всадника? — повернула в сторону замка.

Завидя казаков, управляющий выбежал из дома и упал на колени:

— Пан офицер! Мы сами натерпелись от князя Доминика — бедны, как крысы в костеле.

— Где он, ваш барин?

— Как где? На войне, пан офицер, как и вы. На собственные деньги князь составил бравый и справный уланский полк и вместе с ним первым вошел в Вильну. Если бы видел пан офицер, какое это было великолепное зрелище: молодой князь верхом на коне въезжает в свою родовую обитель — столицу священной Литвы!

— Здесь, в замке, выходит, вы один? А где прислуга?

— Где? На месте, пан офицер. Как можно бросить княгиню Теофилу с двумя детьми?

Дыхание перехватило. Сердце забилось учащенно, когда влетел наверх и распахнул двери гостиной.

Боже! У окна стояла она — руки бессильно опущены, в огромных глазах — испуг и тревога. И они, двое ангелов-херувимов, — рядом, прильнув головками к матери.

— Вот так мы опять с вами встретились, — только и сумел произнести.

— Вы, граф? — вскрикнула она. — Какими судьбами?

— Простите, княгиня, за непрошеный визит, но я, как и в прошлый раз, просто завернул по дороге. Спешу.

— Куда же? — В глазах Теофилы испуг сменился недоумением.

— В Варшаву.

— Ах, значит, это конец! — охнула княгиня и зашаталась, готовая рухнуть на пол. Но он не дал ей упасть.

Он обнял ее и, ощущая мрамор ее ледяных рук и прижимаясь губами к нежной коже лица, проговорил:

— Я спасу, я никому не отдам вас, княгиня. Вас и ваших малюток.

Но он до конца так и не понял, произнес ли эти слова про себя или вслух.

Только услышал в ответ слабое, едва различимое:

— О, Доминик! Ты разве вернулся?..

Почему сквозняки пахнут гарью

Никогда не обращавший внимания на пронизывающий до костей вой ядер и острый, как уколы иглой, свист пуль, он панически боялся сквозняков.

На зиму во дворце Тюильри все пазы в оконных рамах тщательно заделывались, помещения проветривались так, чтобы холодный воздух не гулял из конца в конец.

И если он сам, в наплыве какого-либо раздражения, вдруг с грохотом распахивал окно или форточку, бдительный Констан тут же спешил под благовидным предлогом увести императора в соседнюю комнату.

Здесь ледяной ветер с разбойным свистом кружился в кривых и безлюдных улицах, несся, как трубою, вдоль Москвы-реки, а в каменных палатах Кремля, с их толстенными сырыми стенами, напоминающими могильный склеп, свистел, как ядерные осколки или картечные пули.

Но самое неприятное было в том, что ветер и сквозняки пахли дымом.

Да, пошел уже второй месяц, как Москва лежала у его ног гигантским отгоревшим костром, и находившиеся в этом мертвом городе его войска вынуждены были дышать гарью.

У него, императора Франции, как и у других из ближайшего окружения, сделались красными и слезились глаза, в горле першило, спина начинала ныть от озноба, а голова пылала нездоровым жаром.

«Как же могли тут жить, в этом смрадном и холодном каменном мешке, русские цари? — раздраженно думал он, шагая из угла в угол в чудом отбитом от огня Кремлевском дворце. — Говорят, это фатальная судьба Москвы — пылать по нескольку раз в каждое царствование. Потому она так по-азиатски причудлива, как нелепая пагода, стоящая за Кремлем, на самой большой площади города. Не церковь, а расписной пряник.

Единственное, что я увидел в Российской империи достойного, — вспоминал Наполеон, — это церковь Святой Анны в Вильне. Изящную, как невесту, я поставил бы ее на свою ладонь и так бы перенес в Париж. Эти же символы варварства и дикости — и расписной шатер Покровского собора, и нелепый холодный Кремль, я прикажу взорвать, как только покину Москву».

Неслышно, как все пожилые люди, вошел Бертье. Худой, узкогрудый, с острым красным носом, напоминающим морковку, от вечного насморка, с толстым шарфом вокруг простуженного горла, начальник главного штаба подал Наполеону пакет.

— Сир, только что получено эстафетой из Варшавы.

Посол Французской империи в герцогстве Варшавском Прадт сообщал:

«Когда мы узнали о приближении Чернышева к Висле, произошло чрезвычайное смятение в Варшаве. Все приготовились к отъезду. Комендант принял меры к защите города и насильно отбирал лошадей у жителей. Он издавал печатные объявления, называл отряд Чернышева шайкою татар и, призывая к общему вооружению, говорил: «Великий Наполеон смотрит на вас с московских колоколен!» Это, однако, не приносило пользы. Поляки перестали доверять французам, называя нас мнимыми избавителями. Едва отворены были заставы, все лучшее общество удалилось из Варшавы и более не возвращалось».

— Где они, корпуса Макдональда, Удино и Виктора? Где этот австрийский фельдмаршал Шварценберг? — закричал Наполеон. — Что они думают — я буду за них охранять «золотой мост» от Москвы до Парижа? Или они полагают, что первыми побегут по нему домой — к своим женушкам и любовницам? Нет уж, я заставлю солдат моего дражайшего австрийского тестя, этого слабоумного императора Франца, выполнять передо мною свои обязательства! Хватит с меня предательства Бернадота и турок, бросивших меня в самый ответственный момент вторжения в Россию.

Это была глубокая и кровоточащая рана, которую не следовало бы тревожить. Но раз пришло на ум, гнев нельзя было уже сдержать.

— Мерзавцы! Неслыханные дураки! — Наполеон ударил кулаком по столу. — Сначала Швеция, затем эта мусульманская империя. Две державы, которые должны были, опираясь на мое заступничество, потребовать обратно у русских все захваченное. Но вместо этого разумного шага, как раз тогда, когда представляется прекрасный случай вновь обрести потерянное, они бросаются в объятия собственного врага!

А каково мне? Обе державы по моему замыслу должны были взять на себя роль крайних правого и левого крыла в придачу ко всем моим вооруженным силам и, отвлекая на флангах российские войска, содействовать продвижению Великой армии.

Да, я вел в отношении турок свою дипломатическую линию. Я пытался всячески помешать успехам России на ее южном направлении, чтобы сохранить силы Оттоманской империи в видах моего большого похода против России. И я, как мог, через моих дипломатов внушал их султану и визирам, что жду от моих турецких союзников поголовного подъема всех мусульманских сил Востока и массового их вторжения в пределы России.

Я хотел вызвать на своем правом фланге не просто наступление, а движение целой части света под священным знаменем Пророка. И вот — такой глупейший поворот судьбы, когда один старый русский генерал с хитрым умом без единого генерального сражения выводит из войны, считай, всю Азию!

Имя Бернадота он не решался произнести. Предатель! Коварный изменник, забывший, что он француз. А эти паршивые недоноски — короли и герцоги из всех углов Европы, собравшиеся в начале мая в Дрездене по одному его слову!

«Венценосные друзья Франции! — кажется, так он начал тогда в Дрездене обращенную к своим вассалам речь. — Дела в Европе приняли крутой оборот. Как глава Рейнского союза, для общей пользы повелеваю удвоить свои ополчения, приведя их в готовность пожинать лавры под моим началом на поле чести. Вам объявляю мои намерения: желаю восстановления Польши, хочу исторгнуть ее из неполитического существования и возвести на степень могущественного государства. Хочу наказать варваров, презирающих мою дружбу. Уже берега Прегеля и Вислы покрыты орлами Франции. Мои народы! Мои союзники, мои друзья! Думайте со мною одинаково. Я жажду, и я поражу давних тиранов Европы. Я держал свое слово и теперь говорю: прежде шести месяцев две северные столицы Европы будут зрить в своих стенах победителей.

И вот первая из столиц — у моих ног. Но в каком виде? Кучи угля и головешек. А в сердце Европы, под Варшавой, гуляют орды казаков!

Мыслилось ли мне такое, когда я открывал эту кампанию? Если сейчас же я не приму немедленных и решительных мер, я получу здесь, в России, вторую Испанию. Только Испанию — без городов, без границ и без всяческих средств к существованию для моих солдат».

Наконец он глянул на начальника штаба.

— Готовьте, Бертье, новую диспозицию. Корпусу Шварценберга — продолжать строго охранять пути на запад. Там же находиться маршалу Клоду Виктору. Маршалам Макдональду и Удино готовиться к походу на Петербург. Он схватил со стола колокольчик и позвонил.

— Неаполитанского короля!

Вероятно, Мюрат находился где-то недалеко, потому что вскоре распахнулась дверь, и нечто огромное, напоминающее расцветкою радугу, влетело в комнату. Кажется, он один, продутый всеми ветрами кавалерист, не позволял себе поддаваться сквознякам и простуде.

— Вдвоем с князем Невшательским мы сейчас приняли важное решение, — от своего имени и от имени Бертье произнес Наполеон. — Вам, Неаполитанский король, с моею кавалериею и двумя вспомогательными корпусами идти к Петербургу.

— Как вы сказали, сир? — открыл рот Мюрат, словно рыба, вытащенная на сушу. — Да это же… Это верная гибель! Чудом не быть изжаренными в одной столице — вдруг в походе в другую превратиться в финских болотах в ледяные столбы! Да ты в своем ли уме?

Худое костистое лицо маршала Бертье вытянулось и стало похожим на большую церковную свечу: желтый воск и красный язычок огня-носа. Так же, как появился, начальник штаба почел за благо удалиться тихими шажками.

— Неврастеник! — заорал Наполеон на зятя. — Что пишет тебе Каролина, зовет домой к вашим набитым золотом сундукам? Ты теперь только на это и способен — караулить свои богатства. Но ты не подумал о том, какой славой мы покроем себя и что весь свет скажет, когда узнает, что мы в четыре месяца завоевали две большие северные столицы!

— Святые отцы! Да вразумите вы, наконец, заблудшего своего сына! — рухнул на колени Неаполитанский король. — Что я тебе говорил перед Смоленском? Москва нас погубит, сказал я тогда. Но ты не внял моим предостережениям. Я в Смоленске искал смерти, чтобы избежать позора. Теперь же ты, с кем я был во всех славных битвах, сравниваешь меня с мародером. Я докажу тебе, кто такой Иоахим Мюрат. Благо здесь, под Москвою, есть немало мест, где можно с достоинством и честью принять смерть!

Аккуратно расчесанная и напомаженная жидкая челка на лбу Наполеона взмокла и, сбившись набок, открыла круглый желтый череп. Он охватил голову руками и навалился всею грудью на стол. Глаза снова наткнулись на донесение посла из Варшавы.

Первое сообщение, полученное из герцогства Варшавского двумя днями ранее, его потрясло: сборище казаков, объявившееся невесть откуда, прошло почти все герцогство, наводя панику и пуская в распыл заготовленные для Великой армии запасы. И — как удар в сердце — знакомое имя: полковник Чернышев.

Вот чего он боялся все долгие месяцы, пока готовил поход в Россию, — выступления русских к Висле. Польша! Он так и обратился к войскам на Немане: «Солдаты! Вторая польская война началась. Россия увлечена роком, да свершится судьба ее!..» Осторожный Александр выжидал. Он хотел, но боялся войти в Варшаву. Он, больше всего на свете дорожащий своим образом благородного ангела-спасителя, ждал момента, когда его позовет Европа.

«Теперь я знаю: мою тревогу еще в Париже разгадал умный Чернышев и подал ему, Александру, мысль, которая страшила меня. Сейчас, когда я завоевал Москву, он, полковник, ударил мне в спину. Он верно рассчитал: совершить этот маневр не поздно даже в теперешнем случае. Напротив, парализовать тылы, когда моя армия растянулась почти на тысячу лье от Парижа, — это предвестник гибели».

В первом сообщении значилось: за восемь дней похода, пройдя пятьсот верст, Чернышев взял в плен двести австрийских и французских солдат. С каждого города и местечка собрана огромная контрибуция. Жерла пушек, отбитых в бою, Чернышев приказал заклепать и орудия бросить в воду. Запасы продовольствия частью розданы неимущим и увезены с собою, в большинстве же сожжены.

Наполеон поднял голову и встретился взглядом с зятем.

— Так что ты считаешь нам следует предпринять? — выдавил из себя.

— Уходить, ваше величество! Ты прекрасно знаешь, что об этом помышляю не я один — все твои маршалы и генералы, каждый солдат.

— Бежать и не наказать Александра? — вскочил император. — Слыхал, что делает твой знакомец полковник Чернышев на наших коммуникациях?

— Я так и полагал: эти храбрые парни еще потреплют нам нервы! У них — казаки. Подвижная, легкая кавалерия, которой нет в нашей армии. И им не нужны грандиозные сражения, чтобы нас в конце концов разбить. Атака — здесь, внезапное нападение — там. Храбрецы! Право, как солдат, я завидую Чернышеву, — увлекся Неаполитанский король.

«Да заткнись ты, клоун в страусовых перьях! Всего один раз ты и открыл свой рот по делу, когда в бою, в Италии, пуля пролетела у тебя между зубами, — хотел сказать Наполеон. — Был бы сомкнут рот, оставаться тебе без языка».

Но махнул рукою, не став напоминать не раз уже в глаза сказанное.

— Ступай!

Стало нестерпимо душно. Или так воспалился лоб? Ткнул кулаком в узкую, со средневековыми свинцовыми переплетами, форточку. Ворвалось колючее дыхание зимы, пришедшей, как назло, уже в октябре.

Снова подумал о царях, которые здесь жили — то в леденящей стуже, то окутанные смрадным жаром.

«Варвары, дикари! Сжечь свою столицу, пустить в одночасье в распыл все, что создавалось веками! Да есть ли у них что трепетное и святое, что связывает их с памятью собственных же предков?

Впрочем, о какой кровной связи может идти речь в стране, населенной кочевниками, для кого и собственная отчизна и наша Европа — перекати-поле. Вон вчера орды казаков были где-нибудь в финских болотах под Петербургом или здесь, в подмосковных лесах, а сегодня уже жгут польские города.

И это все они, орды Александра, который еще имеет наглость выдвигать свои притязания на Польшу и остальную Европу. Нет, надо раз и навсегда отбросить их в приполярные льды, чтобы по крайней мере лет двадцать пять они не вмешивались в дела цивилизованных стран, не требовали у меня отчета в том, что происходит, к примеру, в Германии. Пусть они пускают англичан в свой Архангельск, на это я могу в конечном счете дать согласие. Но Балтийское море должно быть для них закрыто!

Почему Александр не объяснился с Лористоном, который был у него в Петербурге? Или совсем уж недавно — с Нарбонном, которого непристойно выдворил из Вильны?

Он считал, что разгадал меня и что он более проницательный политик, чем я. Теперь же он видит, что прогадал, что дело серьезно, что его армии почти разбиты.

Единственное спасение для Александра — подписать со мною мир. И подписать именно здесь, в сожженной Москве!

Прошло то время, когда Екатерина Вторая делила Польшу, заставляла дрожать слабохарактерного Людовика Шестнадцатого в Версале и в то же время устраивала так, что ее превозносили все парижские болтуны.

После Эрфурта Александр слишком возгордился. Приобретение Финляндии, которую я ему, можно сказать, подарил, вскружило ему голову. Если ему нужны победы, пусть он бьет персов, но пусть не вмешивается в дела Европы. Цивилизация отвергает этих обитателей Севера. Европа должна устраиваться без них».

— Что там еще у вас? — Наполеон прервал свои размышления, недовольно обернувшись к вошедшему адъютанту.

— Депеша, ваше величество. Отряд русских напал на нашу колонну на дороге, ведущей из Вильны в Минск. Разгромлен обоз, отбиты пленные русские офицеры и с ними генерал. Нападающие прошли через наши гарнизоны и соединились с корпусом русских под командованием князя Витгенштейна, что обороняет подступы к Санкт-Петербургу.

— Кто предводительствует отрядом?

— Докладывают: полковник Чернышев.

«Нет, этот азиат и скиф истощает все мое терпение, — Наполеон вернулся мыслью к Александру. — Надо немедленно поставить его на место».

— Пригласить Коленкура! — велел адъютанту.

И когда герцог Виченцский появился в дверях, приказал:

— Собирайтесь, герцог, в Петербург. И привезите мне мир.

— Невозможно, сир! Император Александр не пойдет ни на какие переговоры. Особенно теперь.

Вспомнилось, что говорил Коленкур, воротясь из Петербурга: Александр поклялся лучше есть картофель в Сибири или быть императором Камчатки, чем подписать позорное примирение.

— Так кого же мне послать к нему, упрямому и хитрому византийцу? — топнул порыжелым сапогом, которым откинул здесь, во дворе Кремля, верно, не одну головешку. Тут не камин какой-нибудь: летели не то что поленья — горящие бревна!

Вызвал Лористона.

— Вас тоже Александр успел сделать русским? — не дал собраться с мыслями бывшему последнему послу. — То-то… Поедете в ставку Кутузова и потребуете пропуск в Петербург. Я напишу письмо.

— Прошу прощения, ваше величество. Вы уже изволили отряжать к императору Александру не одного уполномоченного. Однако, насколько мне известно, царь молчит.

— Что? Извольте выполнять поручение. Мир! Слышите, Лористон? Мир любой ценою, иначе все мы здесь превратимся в головешки или в ледяные столбы, — вспомнил он слова Мюрата и выругался.

В бывших царских покоях водворилась зловещая тишина. Было слышно, как там, снаружи, вдруг забарабанил спорый осенний дождь.

Император вновь бросился к окну и распахнул его настежь, забыв о сквозняках, пахнущих гарью.

— Дьявол побери эту стужу и эту страну! Вы слышали, Лористон, что русские уже перерезали наши коммуникации дважды — в герцогстве Варшавском и между Вильной и Минском? Их Дунайская армия соединилась с северным, петербургским корпусом. А что это означает для нас, Лористон? — Легким и скорым шагом Наполеон подошел вплотную к бывшему послу.

— Полагаю, на какое-то время могут осложниться снабжение армии и наши сношения с Парижем, — нерешительно произнес он, мучительно стараясь понять, к чему клонит император.

— Это означает, граф, что вы немедленно должны ехать, чтобы привезти мне мир. Немедленно! Пока нас не отрезали вовсе от Парижа и не заточили в этом смрадном каменном мешке.

«Поездка Лористона — последняя попытка с моей стороны, — подумал Наполеон. — Если он не привезет желаемого ответа, я буду вынужден отдать приказ оставить Москву».

О чем забыл император Александр, но помнит его высочество Карл Юхан

Страшный московский поход завершился невиданной катастрофой. Из четырехсот двадцатитысячной Великой армии, перешедшей в июне Неман и из ста пятидесяти тысяч солдат, подтянувшихся в последующие месяцы из Европы, от Березины до Вильны дошла какая-нибудь сотня тысяч. Иначе говоря, одна шестая часть более чем полумиллионного войска.

А в Кенигсберге и вокруг него, куда устремились чудом уцелевшие, их насчитывалось едва тридцать тысяч. Вся чудовищная масса вооруженных людей, направленная Наполеоном в просторы России, погибла в сражениях или от морозов, голода и болезней, оказалась в плену.

Как когда-то в Египте, сам чудом спасшийся из готовившегося ему мешка на Березине, французский император бросил остатки армады и тайно, пряча на остановках лицо в воротник собольей шубы, некогда подаренной ему «братом и другом», императором Александром, устремился в Париж.

Он никогда не опасался за собственную жизнь. Полководец, доселе не знавший поражений, а тут проигравший целую грандиозную кампанию, все-таки не ощущал ее финал как собственный крах. Да он и не считал сие финалом. Он жаждал реванша. И потому спешил во Францию, чтобы там быстро набрать новую армию и не пустить русских в пределы Европы.

А русские войска меж тем на самый новый, восемьсот тринадцатый, год вступили в Вильну, перешли границу и устремились к Висле.

Впереди, добивая остатки некогда неустрашимых войск, двигался корпус Петра Христофоровича Витгенштейна, заслонявший некогда Петербург и почти не понесший урона в боях. Рядом шел казацкий корпус атамана Платова и армия Чичагова, также теперь называвшаяся корпусом.

Главные же силы, ведомые Кутузовым, сильно отставали. Да и они, почти как неприятель, лишь условно могли называться армиею. Светлейший повел за собою из лагеря под Москвою без малого сто тысяч, в Вильну же пришло двадцать семь тысяч и пятьсот человек. И большинство потерь, как и у неприятеля, — за счет свалившихся от болезней, того же недоедания да и поморозившихся в пути.

А с чем перешли границу? Было шестьсот шестьдесят два орудия, потеряно же в пути четыреста двадцать пять. Так что, строго говоря, некому и нечем было совершать поход.

И все же движение было успешным. Уже в январе обложили Варшаву. Опасались: лишь бы австриец Шварценберг не решился на упорное сопротивление. Он же пригласил к себе русских парламентеров и взмолился:

— Сдам город безо всякого боя. Об одном лишь прощу: подойдите поближе и окружите мой корпус плотным кольцом, чтобы французы видели, что вынудила безысходность.

Сдав Варшаву, бывший Наполеонов союзник объявил с русскими бессрочное перемирие и увел свои войска в Австрию.

Берлин достался Чернышеву, с ноября прошлого года уже генерал-майору и генерал-адъютанту. Ему пришлось за него биться с самим Евгением Богарне и брать, по сути, прусскую столицу дважды.

Генерал Чернышев привел за собою русско-немецкий корпус генерала Вальмодена. Вернее, самое его ядро. Потому что и те батальоны, которые удалось сформировать на берегах Балтики, пришлось бросить в сражения, когда беда еще висела над Россией.

Однако правильно когда-то рассчитал Чернышев, еще в Ганновере впервые высказывавший Вальмодену и Теттенборну мысль о создании немецкого легиона и пополнении его за счет волонтеров уже в Германии. После освобождения Берлина стали открываться вербовочные пункты, куда потянулись добровольцы — немецкие юнцы и отставные офицеры, горевшие желанием стать под ружье.

Пока Наполеон не собрал еще новых сил, возникал самый удобный момент для того, чтобы наследный шведский принц высадился со своею армиею на севере Германии и, как было условлено в финском городе Або, очистил от французов Балтийское побережье.

Марта месяца семнадцатого числа бывший французский маршал Бернадот, ныне принц Карл Юхан, отослал императору Александру послание:

«Государь. В последнем письме, которое имел честь направить вашему императорскому величеству, я сообщил о своем намерении предпринять экспедицию в Померанию. С того времени события приняли такой оборот, что считаю необходимым ускорить этот поход, чтобы упрочить быстрые победы вашего величества. Если не помешает ветер, поход начнется завтра утром. В состав войск входит шесть тысяч пехотинцев, несколько эскадронов конницы и четыре батареи. Командующему генералу Сандельсу отдан приказ собрать под его знамена ландвер и всю без исключения молодежь в возрасте от 21 до 23 лет, чтобы сформировать корпус из 14 тыс. солдат.

После прибытия этих войск на континент я сразу же последую туда и привезу с собой 10 тыс. солдат, которых наберу в окрестностях Карлскруны. К 25 апреля, надеюсь, у меня появится возможность сноситься с вашим величеством по суше для согласования дальнейших операций.

В Швеции оставляю корпус из 20 тыс. солдат, готовых присоединиться ко мне, если потребует обстановка. Кроме этого корпуса, господин граф Эссен будет иметь под своим командованием дивизию из 25 тыс. солдат, помимо призывников четырех категорий, чтобы можно было довести состав корпуса до 40 тыс. бойцов, если нас вынудят призвать новобранцев. Этому корпусу будет поручено наблюдение за Норвегией и Зеландией.

Надеюсь, ваше величество найдете в составленных Швецией диспозициях недвусмысленное доказательство ее твердой решимости объединить свои интересы с интересами вашего величества…»

Как было не выразить восторга и не ответить словами восхищения:

«Государь, брат мой и кузен. Я собирался отправить почту, чтобы сообщить вашему королевскому высочеству о захвате Дрездена, Гамбурга и Любека моими войсками, а также о полной эвакуации противника из шведской Померании, когда господин Эссен принес мне интересное письмо вашего высочества от 17-го числа со всеми приложениями. Благодарю вас за доверие, которое вы проявляете по отношению ко мне…

Письмо вашего высочества подтверждает мои надежды о вашем скором прибытии на континент. Буду ожидать с самым искренним нетерпением момента, когда мы встретимся, и вы примените ваши выдающиеся таланты полководца в святом деле, за которое мы ратуем.

Большая часть моих сил находится уже на Эльбе, остальные продвигаются туда же, к Дрездену.

Как только ваше высочество сойдете на берег, я поспешу точно указать вам, какие позиции тогда будут занимать армии и какие к тому времени будут произведены передвижения. Прошу вас верить, что день, когда я смогу заключить в объятия ваше высочество, будет одним из счастливейших в моей жизни… Александр».

Александр Павлович находился с наступающими войсками и видел, какое это будет великое подспорье — помощь шведского наследного принца. Сюда, к югу Германии, уже спешил сам Наполеон, которому удалось собрать новую, прекрасно вооруженную, более чем стотысячную армию, и схватка с ним являла для измотанных русских и еще не окрепших прусских войск страшную опасность. Естественно, что развернутое наступление шведов к югу, вдоль реки Эльбы, когда и район высадки для них уже очищен русскими и его не надо брать с боями, — такое шведское наступление расценивалось российским императором как превосходнейший подарок.

Он так и говорил своему генерал-адъютанту:

— Всякий раз, когда речь заходит о наследном принце, не могу не вспомнить, Чернышев, что это благодаря тебе мы получили в союзники искреннего друга и выдающегося полководца. Он мне, признаюсь, сразу пришелся по душе — такой же открытой, как у нас, русских.

Легкая, еле заметная улыбка, пробежавшая по лицу молодого генерал-адъютанта, не укрылась от внимания государя:

— Ну-ну, не смущайся и не скромничай, Александр. Отлично знаю: ты не из тех, кто хвастает своими победами или, что хуже, стремится их преувеличить.

— Осмелюсь признаться вашему величеству, что я подумал сейчас не о себе и своей роли в шведских делах, а о том, что у нас, русских, кроме открытого сердца, существует и поговорка: чужая душа — потемки.

— Иными словами, у тебя, Чернышев, сомнения в искренности поступков наследного принца? — вскинул голову император.

— Пока и поступков нет с его стороны, — решился на откровенность Чернышев. — Маршал Бернадот — храбрый и безусловно честный человек. От сей характеристики не отступлю. Но ведь нынче он — наследник шведского трона. Чтобы вдруг, в одночасье, поднять, по сути говоря, чужую ему нацию на войну, надо указать ей жизненно необходимые цели. Недостаточно заявить: «Хочу победить Наполеона!» — «А может быть, ты, его бывший сподвижник, сводишь с ним прежние счеты и зовешь нас, шведов, умирать ради твоей корысти?» — тут же будет ему в ответ. Покинуть же свои дома, жен и детей, даже пролить кровь, чтобы обрести новые земли, расширить и упрочить страну — это иное дело.

— Так ты хочешь сказать, он вновь заявит о Норвегии? — теперь ухмыльнулся Александр Павлович. — Но священные цели нашей обшей войны, освобождение всей Европы от поработителя — и неуместный торг! Как сие совместить? Разве пристало руководителю нации в такой роковой момент являть собою худший вид расчета и меркантилизма?

— Поверьте, ваше величество, он будет считать и учитывать все, до последнего солдата. И еще припомнит и положит на весы предложенную ему когда-то вами же корону Франции, — закончил Чернышев и слегка зарделся, почувствовав, что о короне и не надобно было бы в сей раз — не императора, а его все же была затея, к тому же и высказанная с известной долей шутки.

Однако Александр Павлович, казалось, пропустил сию дерзость мимо уха — его заботил в данном случае Карл Юхан со своим войском. Неужели и вправду все обернется не как обещано? Да вот же и ветер на море утих, и первые фрегаты с солдатами пришвартовались в Ростоке и Штральзунде, а самого принца нет как нет.

— Не будем предвосхищать события, Чернышев, — произнес Александр Павлович. — Поглядим, какой из тебя пророк.

К несчастью, генерал-адъютант как в воду глядел: торг открылся. И надо же — еще не раздался со шведской стороны ни один выстрел, еще не ступил на землю Померании наследный принц собственною персоной, а свои условия поставил.

Да так решительно, нелицеприятно, что даже Чернышев, казалось, все уже расчисливший наперед, поразился напористости и бескомпромиссности своего недавнего протеже.

В Дрезден прибыл посланец шведского принца и передал на словах российскому императору то, что теперь звучало как непременные условия начала боевых действий.

«Швеция, — выходило в передаче уполномоченного принцем, — ничем не обязана общему делу без предварительного овладения Норвегией. Это — основа наших договоров с императором Александром, которые оставили за ним Финляндию. Далее: договор в Або гарантировал нам в сентябре тридцать пять тысяч солдат. Я, — просил передать Карл Юхан, — ждал их до декабря. Будут ли представлены обещанные тридцать пять тысяч воинов и когда?»

— Господи! — только и воскликнул царь, призывая к себе Чернышева. — Ты был прав в своих предположениях. Но я же дал ему гарантию по поводу Норвегии! Что, открывать боевые действия против Дании, коя теперь нейтральна? Сие означало бы, что нам пришлось бы отвлечь огромное число солдат, которых у нас и так нет. Тридцать пять тысяч обещанных воинов! Да разве не понимает он, полководец, что всех их поглотила моя борьба с Наполеоном в полях России, как и тех, что я не сумел дать корпусу Вальмодена. Однако, если его высочество так уж хочет получить эти недостающие ему десятки тысяч, он может найти их на нашем правом фланге. Я их охотно подчиню ему, если он все же решится прибыть на континент. Да Господь с ним — мы переведем под его командование все имеющиеся у нас силы и сами станем его адъютантами!

— Первым определите под начало наследного принца меня, ваше величество, — предложил Чернышев.

— Что, соскучился по давнему приятелю? — продолжил в бодром расположении духа Александр Павлович и прибавил, уже как бы и не в шутку: — Ступит нога наследника шведского трона на германский берег — именно тебя и пошлю его обнять. В том числе и за себя, как ему и обещал. Слово свое, братец, надо держать. Видишь, не исполнил я обещанного, из того и загорелся весь сыр-бор.

Двадцать первого мая наконец Карл Юхан прибыл на континент, о чем не замедлил сообщить в русскую главную квартиру. Однако это привело не к открытию кампании, а расширению переписки.

Красноречие гасконца било в письмах вовсю. Словно для того и высадился на берег этот неуемный, удивительно умеющий добиваться намеченной цели человек, чтобы не ядрами из пушек, а бумажными бомбами доказывать свои отверженность и геройство.

«Сравните, ваше величество, поведение Швеции с поведением Дании в отношении России, — отстаивал принц свою правоту, точно шел в атаку. — Первая определила события и выступила против гнета Франции. Вторая лишь выжидала события и косноязычно бормотала о независимости. Первая оказала важные услуги общему делу; вторая заявляла лишь о своем намерении оказать такие услуги, но из-за своего непостоянства вот уже год как сковывает наши военные операции… Если бы датский двор, наконец, определился, а не колебался в ту или иную сторону в зависимости от превратностей войны, я бы уже сейчас стоял с армией в 80 тысяч солдат между Эльбой и Везером или даже на правом берегу Рейна, и тогда отступление армии императора Наполеона оказалось бы под неотвратимой угрозой…»

О, как в этих письмах он, милый Жан, напоминал Чернышеву недавние их встречи в Париже или загородном имении, когда вот так, за бокалом доброго вина, маршал повествовал о своих победах на поле брани и о том, что, если бы не обстоятельства, звезда Наполеона обязательно взошла бы над его собственной головой. А что, разве генерал Бонапарт не выкрал у него военную славу? Он же, подлый обольститель, обманул нежную и доверчивую Дезире Клари, и лишь он, Бернадот, верный понятиям долга и чести, не задумываясь, предложил ей руку и сердце.

Теперь о себе самом Карл Юхан рассказывал не Чернышеву, а более высокому своему другу, брату и кузену, императору России:

«Вся моя жизнь в войне; я прошел школу войны, которую Франция была вынуждена вести ради зашиты своих прав и независимости. Я глубоко чужд политическим уловкам, поэтому никогда не могу уподобиться тем, кто не знает, что такое честный и верный солдат».

Но нет, честный и верный солдат — это не все его достоинства. Российский император, с кем судьба свела его, наследного принца Швеции, должен в первую очередь помнить другие его качества и непревзойденные, только ему одному присущие достоинства, коих нет и не может быть у других. «В столь плачевной для Европы обстановке передо мной, государь, встал выбор: либо пойти на союз и дружбу с вами, либо присоединиться к политике моего бывшего товарища по оружию, как бы несправедлива она ни была, стать его наместником на севере, стать тем самым соучастником всеобщего порабощения Европы и уничтожения жалких остатков погибающей свободы».

Все это было известно царю и его генерал-адъютанту. К чему же склонялись воспоминания, какую важную и необходимую мысль стремились внушить?

А, вот сей важный пассаж, ради которого перо так изящно касалось недавнего прошлого. Оно, это перо, торило путь в будущее:

«Мне было нетрудно, государь, рассудить, что, как только император Наполеон исчезнет, его система падет вместе с ним и что с этого момента я смог бы полностью посвятить себя тому, чтобы стать полезным великому европейскому сообществу, употребив мои средства и влияние во Франции ради того, чтобы убедить французскую нацию и ее правительство принять систему, которая вернула бы ее к естественным границам. Ни один смертный не мог бы и мечтать о такой прекрасной судьбе, но она не прельстила меня. И, хотя я убежден, что после смерти императора Наполеона его империя должна принадлежать самому достойному и что, оставшись союзником Франции, я по праву мог бы стать одним из них, будучи соратником великого полководца, — я предпочел союз с вами. Семейные привязанности, впечатления детства, чувства признательности к французским солдатам, которые возвысили меня и которым я обязан своей славой, — все это, государь, забыто ради вас… Я во всем доверяюсь вашему величеству…»

Александр Павлович многозначительно посмотрел на своего генерал-адъютанта:

— Вот и дошло, как ты, Чернышев, и говорил, до напоминаний о короне Франции. Чтобы я сей разговор не забыл, как, получается, забыл о солдатах! Но это уж совершенно бестактно и в высшей степени невоспитанно. Ведь он же — дворянин, князь Понтекорво, наследный принц Швеции! Впрочем…

— Вы, ваше величество, совершенно верно хотели заметить: братья Наполеона — короли, а все его министры и маршалы — князья и герцоги, хотя многие из них вчера были простолюдинами, — произнес Чернышев и поспешил поправить себя: — Однако к Бернадоту сие не имеет отношения — дворянину, по справедливости возведенному в княжеское достоинство за выдающиеся заслуги перед отечеством.

— В этом и у меня нет ни малейших сомнений, — решительно согласился царь. — Что же касается рассуждений принца о его собственном будущем и будущем его родной страны — Франции, то он должен понимать, что для него лучшее средство сделаться чем-то значительным для французов — это уничтожить силой оружия влияние их нынешнего предводителя. Говоря прямо — одержать победу над самим Наполеоном и его помощниками и благодаря своим успехам приобрести громкую славу, которую подкрепят намерения всех тех, кто стремится к переменам во Франции. Собственно, я ему так и отпишу. Может быть, даже резче, поставив все точки над «i», чтобы избежать дальнейшего непонимания, которое меня огорчает и начинает раздражать.

Встав из-за стола, царь раздумчиво сделал несколько шагов и оборотился к своему генерал-адъютанту:

— Кстати, запиши, Чернышев, мои мысли, чтобы второй раз мне уже не возвращаться к сему вопросу. Итак, я прямо скажу наследному принцу: когда вы, ваше высочество, предлагаете сравнить поведение Швеции и Дании, то здесь мы полностью согласны. Но какую выгоду извлек бы я от разрыва с Данией, не подкрепив его силой оружия, а ведя лишь дипломатическую войну в момент, когда ваше высочество находились за морем и не все ваши войска высадились, когда на меня надвигались все новые события и продолжались сражения с врагом? Датчане — наши враги, поскольку не желают уступить Норвегию. Шведские войска бездействуют, потому что я не в состоянии предоставить силы для захвата Норвегии, что выдвинуто вашим предварительным условием. В итоге среди всех этих противоречий выиграла лишь Франция. Как же следует разумно разрубить или, лучше сказать, распутать сей гордиев узел?

Было видно, что Александр Павлович продумал свое решение, поскольку мысль его выходила ясной и четкой.

— Норвежский вопрос, — продолжал он говорить, — такой вроде бы сложный и неразрешимый, может решиться сам собой. Копенгагенский двор строит свое сопротивление на том, какие силы мы сможем выставить против него, чтобы разгромить его войска. Но как только французы будут остановлены, а вы, ваше высочество, возглавите армию, которая во многом воплотит надежды всех союзников, только убедившись в этом, датское правительство решится уступить то, что оно уже не сможет удержать. Мы же тогда станем более свободно распоряжаться своими силами и сможем употребить их там, где захотим, не стесняясь в выборе, как сейчас.

«С разумностью и определенностью суждений императора нельзя не согласиться, — отметил про себя генерал-адъютант. — Но где же обещанная резкость? Зная характер Жана Бернадота, нельзя с определенностью поручиться, что сия логика его вразумит и остановит. Человек, привыкший отдавать приказы, сам научен им подчиняться. Верх в спорах, как и на войне, всегда берет тот, чье слово резче и громче, действия мощней и решительней. Однако не эти ли потребные моменту слова выговорил сейчас царь?»

— Если же вы, ваше королевское высочество, несмотря на все мои рассуждения, будете по-прежнему упорно просить у меня русскую армию, которую, как вы сами знаете, я не в состоянии предоставить вам по той простой причине, что вот уже год, как все мои войска борются против общего врага и нарушителя спокойствия Европы; если вы будете продолжать полностью игнорировать реальное положение дел, а ведь только от понимания его зависит, будут ли наши действия успешными или гибельными; если вы будете выжидать, пока неприятель не разовьет свой успех против моих войск, а сами не станете воздействовать на него, то мне придется всю жизнь сожалеть о вашем несогласии с моим подходом, которое позволяет Наполеону выигрывать сражения и грозить отбросить нас к Одеру, Висле и даже Неману, откуда мы с таким трудом начинали.

Подобного тона Чернышев давно уже не встречал в письмах царя, некоторые из которых здесь, в заграничном походе, ему доводилось не раз писать под его диктовку. Едва ли сей резкий тон звучал и в изустных разговорах Александра Павловича с лицами, которыми он был недоволен, чьи поступки могли его возмутить. Значит, и он понял: на войне с солдатом следует говорить на его же, солдатском, языке. Потому Чернышев не сдержался, чтобы не выразить своего восхищения решимостью царя:

— Позвольте мне, ваше величество, высказать свое восхищение проявлением вашей высочайшей воли. Однако в создавшихся условиях было бы необходимым послать к наследному принцу человека, который был бы постоянным напоминанием о вашей решимости и непреклонности.

— Ты знаешь, Чернышев, я уже направил в качестве моего уполномоченного к его высочеству в Штральзунд Поццо ди Борго, Карла Осиповича. Но ты, догадываюсь, имеешь в виду иное.

— Совершенно верно, ваше величество. Я имел в виду себя. И не в качестве вашего уполномоченного — им я буду чувствовать себя на любом поприще, а, скажем, в роли начальника воинского соединения.

— Не перестаю, Чернышев, удивляться твоей проницательности. — Глаза императора залучились его ласковой, ангельскою улыбкой. — Я как раз теперь же обдумывал, как все-таки укрепить моими средствами силы шведского принца. Я решил отрядить ему в помощь три корпуса, которые в общей сложности насчитывают тридцать четыре тысячи человек личного состава. Это корпус Вальмодена, другой — Воронцова. Третий возглавишь ты.

Секретный пакет от генерала Вандама

— Может ли на небе взойти сразу два солнца? Или в качестве подарка человеку преподнесено два счастливых и пышных праздника? Но у меня сегодня именно такой день, когда мое сердце ласкают сразу два светила, и душа переполняется ощущением двух восхитительных подарков. Первый из них — ваш приезд, мой дорогой друг генерал Чернышев! Второй же — ваши бравые офицеры и солдаты, пришедшие на помощь моим войскам.

С такими словами обратился к нашему герои шведский наследный принц Карл Юхан, когда они встретились в Штральзунде и бросились в объятия друг друга.

Было начало августа. Стояла несусветная жара, которую не смиряла даже близость моря. Корпус Чернышева, проделав многоверстный путь, изнемогал от усталости и жажды. Тем не менее наследник шведского престола пожелал немедленно провести парад.

Розовощекие и белобрысые, рослые и стройные, все, как на подбор, шведы были в шитых золотых мундирах. Плюмажи на их шляпах — пышные и ярко-желтые — напоминали одетых в пух только что вылупившихся цыплят.

Русские мундиры и плюмажи были серебряного шитья, иначе говоря, менее парадные и потому не производящие столь уж огромного эффекта. Но зато курносые, широкоплечие, грудь — колесом русские чудо-богатыри статью и выправкой, решимостью и отвагой, написанных на их лицах, несомненно могли дать шведам сто очков вперед.

Гасконец с ликом Марса не в состоянии был оторвать взор от русского строя, а когда русские ребята, повинуясь командам своего командира, стали производить маневры, а затем дружно и напористо бросились в условную атаку, как в взаправдашнее сражение с оглушительным «ура», от которого многие шведы смешно позатыкали уши пальцами, наследный принц впал в настоящий экстаз.

— Я поражен прекрасным видом ваших воинов, генерал, их безукоризненною выправкою. — В который раз уже выражал свое восхищение бывший французский маршал. — Теперь, с помощью ваших храбрецов, мы нанесем окончательный урон нашему общему врагу.

Чернышев также восхитился отменным видом шведских полков и высокой выучкой, продемонстрированными ими на общем параде. Но острый и цепкий его взгляд тут же заметил то, что не очень хотел бы демонстрировать его французский друг.

Штральзунд, скорее напоминавший курорт, чем портовый город, одной своей стороною уходил к самой Балтике. Здесь опрятные виллы и пансионы с затейливыми террасами и балкончиками резво сбегали к песчаной кромке отлогого берега, за которым резвились янтарно-зеленые, обласканные солнцем волны. Зато другая его часть, еще хранившая остатки крепостной стены, была обращена в сторону материка.

За этими остатками древних, уже давно никому по-настоящему не служивших бастионов, Чернышев заметил отрытые окопы.

Однако и от Карла Юхана не ускользнуло, с каким любопытством и, пожалуй, даже недоумением, русский гость рассматривает плоды недавно проведенных фортификационных работ.

— Вижу, мой друг, вы сразу отдали должное моей предусмотрительности, — гордо окинул равнину с только что возведенной линией обороны наследный принц. — Надеюсь, вы не забыли, что я был не только маршалом, но и военным министром Франции? Последнее означает: я не просто из тех, кто умеет водить солдат в наступление, но способен предусмотреть самые неожиданные повороты военной судьбы и быть к ним во всеоружии готовым.

— Так ваше высочество полагает, что здесь, у берегов Балтийского моря, может пройти линия обороны? — напрямую спросил Чернышев.

Рука наследного принца коснулась плеча русского друга:

— Прошу вас, милый Александр, оборотиться в сторону вот этого старинного парка. Это — направление на восток. Там — за дальними далями, за десятками и сотнями малых и больших городов, — ваша Россия. А вот там, за бастионами и окопами, — моя Швеция. Мы сегодня же с вами можем проехать на остров Рюген, с которого, при желании, вы сумеете рассмотреть в подзорную трубу очертания шведских берегов. Впрочем, не надо и поездки. Полтора года назад вы, навестив в Стокгольме короля и меня, самолично проделали путь на континент и воочию убедились, как близки мы и материковая Европа. Не так ли?

— Я бы добавил, ваше высочество, что берега не только близки. Оба они — шведские, — произнес Чернышев.

Тень бога войны сошла с высокого чела Карла Юхана, уступив место тому необзуданно счастливому и веселому покровителю, который живет, должно быть, в сердце каждого истинного гасконца. Его высочество страстно заключил в свои объятья гостя и дважды его расцеловал.

— Это невероятно! — воскликнул он так, что сопровождавшие его на большом отдалении адъютанты испуганно вскинули головы. — Это случается только в семье, между братьями или сестрами, матерью или отцом, когда чувства одного становятся чувствами другого. Так и у нас с вами, дорогой мой Александр! Именно вы сейчас высказали то, о чем я не могу не помнить: земля, по которой мы теперь с вами идем, это шведская Померания, земля, политая кровью моих нынешних соотечественников. Наполеон коварно отнял ее у нас. Ныне же мы ее вернули и теперь никому уже не отдадим! Вот почему я приказал строить здесь укрепления и рыть окопы.

Здесь Чернышеву вдруг захотелось остановить своего собеседника. Вернее, внести небольшую поправку в его тираду, сказав, что это ведь мы, русские, освободили от французов все побережье Балтики, а они, шведы, высадились как бы на все готовенькое.

Однако, чем вставлять клин, не выгоднее ли его вовсе выдернуть напрочь?

— Ваше высочество исключительно мудро соизволили выразиться: «Мы вернули шведскую Померанию!» — нашел выход Чернышев. — «Мы» — это значит Швеция и Россия. Плечом к плечу. Как сегодня на плацу наши с вами солдаты.

И снова наследный принц раскрыл объятья:

— Вот так — рядом, сердце к сердцу — мы и пойдем с вами в новые бои, дорогой друг.

Короткий — считанные дни — отдых, и полки двинулись в поход, как они и стояли на параде в Штральзунде, — плечом к плечу.


Цель была — река Эльба. Та самая, перейти которую Карл Юхан мог бы уже давно и недостижением коей еще недавно император Александр попрекал брата и кузена.

Ныне попреки исчезли. До них ли, если до обретения вожделенной Норвегии оставалось ждать совсем пустяк! Дело в том, что Дания, долго блуждавшая между двух огней, вдруг приняла сторону Франции. Да совершила сие невпопад — на что уж крепкая союзница, Австрия, и та к этой поре порвала с Наполеоном и объявила ему войну.

Под началом наследного шведского принца образовалась теперь целая армия, которой союзники дали наименование Северной. Ее силами главнокомандующий распорядился весьма расторопно. Корпус Михаила Семеновича Воронцова был сосредоточен между Ораниенбургом, Берлином, Миттенвальде, Бранденбургом и Трейнбритценом. Людвигу Вальмодену было приказано следить за датчанами и остатками корпуса маршала Даву. С Чернышевым и главными своими силами принц двинулся к Эльбе.

На одном из переходов казаки Чернышева взяли в плен французского офицера, везшего, как оказалось, пакет шведскому наследному принцу.

— От кого письмо? — допросил Чернышев курьера.

— От генерала Вандама, ваше превосходительство, — отчеканил связной.

Чернышев уже успел осторожно вскрыть послание, и его озадачило письмо. Французский генерал Жозеф Вандам начинал его словами о том, что он получил ответ наследного принца. Он удовлетворен его сообщением о том, что шведские войска не получили приказа о выступлении и они будут лишь обороняться в случае нападения.

Далее Вандам повторял свою надежду на то, что в конце концов Швеция одумается и выступит против России, за что она будет вознаграждена возвращением ей Финляндии.

«Ваше королевское высочество, — писал Вандам, — мне крайне важно знать вашу окончательную позицию по данному вопросу, ибо от ответа на него зависит и отношение вверенных мне императором Наполеоном войск: как следует рассматривать шведские войска — как вражеские или нейтральные?»

Письмо кончалось предложением в самое ближайшее время осуществить размен пленными.

— Так, значит, вы не воюете против шведов? — задал вопрос курьеру Чернышев.

— Как можно, если они получили приказ оборонять свои позиции? — ответил француз. — И потом их королевское высочество — это же маршал Франции Жан Бернадот. Поэтому наша дивизия повернула против пруссаков и русских.

«Я верно поступил, прибыв к наследному принцу, — подумал Чернышев. — Окопы в Штральзунде и эта переписка с Вандамом — неспроста. Наследный принц не собирается изменять союзу с нами. В этом смысле он не обманывает моего императора. Но бывший маршал Бернадот — себе на уме. Как он настойчиво добивается обретения Норвегии! И как он ловко строит свою политику по отношению к тем, к кому он принадлежит по рождению, — к французам.

Наверное, это легко выразить на словах, напомнив ему, что только силой оружия он может обрести громкую славу среди своих бывших соотечественников и обеспечить себе право на французский трон.

Как бы не так! Лить кровь своих сограждан — значит, навсегда остаться в их глазах предателем и палачом. Каким императором или королем он может стать после этого? И разве устрашением и пролитием крови шведов добивается Бернадот права на их престол?

Лишь миролюбием, справедливостью и гуманизмом может быть вымощена дорога к трону. Власть, завоеванная огнем и мечом, непрочна и недолговечна. Кровь обязательно вызовет кровь, жестокость — такую же жестокость, но уже по отношению к тебе, ставшему во главе народа.

Однако ныне идет война. И война не бывает без крови. Так что же, опустить в ножны свой меч, когда враг, топтавший твою землю или угрожавший покорить твой народ, и не помышляет о жесте миролюбия?

Или же рыть окопы и строить оборонительные укрепления в надежде, что гроза пройдет стороной и она заденет, может быть, только твоего соседа, но не тебя самого?

Издавна меч карал зло. Разве не острым копьем сразил змея покровитель всех угнетенных Святой Георгий, именем которого названа самая высокая воинская награда России? Значит, пролитая кровь тоже может быть разной — кровь праведника, вступившегося за сирых и обиженных, и кровь дракона.

Наследному принцу надо помочь сделать выбор не в нравственном смысле, который он уже давно для себя совершил. Выбор между ожиданием, способным ныне привести лишь к новым бедствиям, и решительным действием, имеющим целью покарать и ниспровергнуть зло.

Помощь же моя наследному принцу в сем трудном деле может быть только одна — мои собственные поступки, — заключил свои размышления Чернышев. — Какой же настоящий боевой генерал, за плечами у которого не одна громкая победа, останется равнодушным и совершенно лишенным чувства ревности и соперничества при виде подвигов своего боевого товарища? Разве его лик не обретет вновь огненные черты Марса?»

Уже первые версты похода и первые стычки с неприятелем преобразили наследника шведского престола. И чем далее продвигалась Северная армия, тем грознее становилась ее поступь.

Корпус маршала Удино, насчитывающий семьдесят тысяч человек, пытался вернуть Берлин. Карл Юхан преградил ему дорогу при Гросс-Беерене и нанес непоправимое поражение. Далее последовали победы при Виттенберге и Ютербоге, Рослау, Цане, Торгау… И каждое донесение, которое главнокомандующий Северной армии направлял императору Александру и союзникам, вызывало у него невиданный подъем и новые вдохновения.

Вот уже и фланги северян сомкнулись с лавиной наступающих на врага главных — русской и прусской армий. И как было радостно разделить с ними счастье их победы. Оказалось, в Богемии французские войска были разбиты наголову. Генералы Вандам, Аксо, Гюйо, Гейсберг и принц Рейнский, а также огромное количество офицеров и более пяти тысяч солдат попали в плен.

— Представьте, Александр, этот самый Жозеф Вандам пытался убедить меня в том, чтобы я порвал с Россией и объявил вам войну! За это он обещал мне Финляндию, — вырвалось у Карла Юхана при получении победной реляции от союзников.

— Разве? — Чернышев сделал вид, что незнаком с письмом, которое он в свое время аккуратно запечатал вновь и передал принцу. — Ну, он, увы, не получит за это пальму первенства. Она давно у Наполеона.

И оба расхохотались.

— А знаете, Жан, — вдруг обратился к принцу Чернышев, как обычно называл его в Париже, когда они оставались вдвоем, как были и сейчас в только что отвоеванном Цербсте, — переговоры с противником — не худший вид дипломатии и даже ведения войны. Зачем лишняя кровь, если можно добиться желаемого путем обоюдного соглашения?

— Вот именно, мой друг, я всегда был сторонником разумных уступок, — согласился бывший маршал. — Разумеется, если эти уступки не затрагивают чести. Вот тот же Вандам… Разве не выгоднее мне было с ним договориться о некоем нейтралитете, когда я еще не собрал своих сил для решительного наступления? Но только — не теперь. Теперь, когда под моим началом армия, я также разбил бы и рассеял его войска, как сделали это солдаты моих союзников. Однако вижу, вы о чем-то существенном хотели мне сказать, Александр?

Нежное мозельское вино искрилось в бокалах, стол был уставлен аппетитными кушаньями. Друзья генералы позволили себе небольшой отдых после тяжелого марша.

— Я что-то хотел вам поведать, Жан? — деланно равнодушно переспросил Чернышев. — Ах да, и верно, пришла мне в голову одна пикантная мысль — вызвать на переговоры Бонапарта.

— Что? — вскочил с кресла бывший маршал. — С ним ведь только недавно было заключено перемирие. И что из того? Он снова принялся за свое!

За щегольскими гусарскими усами Чернышева промелькнула довольная ухмылка.

— Простите, Жан, я несколько вас разыграл. Речь о самом младшем из Бонапартов — короле Жероме.

Здоровый и заразительный хохот снова повалил принца в кресло.

— Да вы знаете, милый друг, что этот король — дубина? — не мог остановить смеха Карл Юхан.

— Встречался я с ним и в Париже и в его Касселе. Правда, не так часто. Но визит вежливости с удовольствием ему бы нанес.

— Благо до него рукою подать, миль восемьдесят, не более? — прекратил смех наследный принц. — Вот вы о каком визите и каких переговорах — из пушек по его дворцу и с казацкими пиками наперевес прямо в его будуар?

— Ну, это на крайний случай. За кого вы меня принимаете, Жан? Разве я похож на разбойника, какими пугают в Европе малых ребятишек? — засмеялся Чернышев. — Слово дворянина — сначала попытка переговоров. Ну а если дубина окажется дубиной, я полагаю, ваше высочество разрешит мне действовать по усмотрению. Не так ли?

— Что ж, по рукам! Но учтите, генерал, мы только что перешли Эльбу. Между нами окажется немалое расстояние, кругом — враги, и я при всем моем желании не смогу оказать вам поддержки.

«Адью, король Ерема!»

Пухленькая белокурая Хильда, которую Вестфальский король называл «моя маленькая златокудрая бестия», сидела у него на коленях и жеманно отстраняла руку его величества, опускающую бретельку лифа.

— Будьте благоразумны, ваше величество. Мы ведь только недавно с вами из спальни.

— Моя златокудрая радость, моя маленькая бестия, — возражал ей Жером Бонапарт, — разве ты не чувствуешь, каким ненасытным, всепожирающим огнем желания наполнено все мое существо! Ради всего святого, будь благоразумной и внемли моей страсти.

В «Маленьком Версале», как король называл свой загородный дворец, они были одни, не считая, разумеется, слуг.

Только какой-нибудь месяц назад Кассель покинула королева Катерина, и ее проворная и лукавая лектриса Хильдегард Кроль оказалась и в столичном, и в загородном дворцах полновластной хозяйкой.

Королеве стала в тягость неверность мужа, находившего утеху в переменчивых связях не только с дамами двора, но даже с девицами низкого происхождения? Может быть, и так. Однако за шесть лет совместной жизни похотливая ветреность мужа перестала ее раздражать. Разве не знала она, герцогиня Вюртембергская, когда ее выдавали за младшего брата Наполеона, что будущий ее супруг субъект весьма легкомысленный, хотя и молод, но уже немало истрепан жизнью?

Начать хотя бы с того, что в Северо-Американских Соединенных Штатах у него осталась жена с сыном, с которой, одни говорили, он развелся по настоянию брата, другие — что развод так и не оформлен.

И еще судачили любители покопаться в чужом грязном белье, что свою первую жену он продолжает обожать и теперь. Дочь же Вюртембергского короля взял по настоянию брата, мечтавшего не только себя, но по возможности всех своих братьев и сестер породнить с августейшими дворами Европы.

Что ж, сам он связал себя с древнейшим двором — австрийским, став, как о себе говорил, двоюродным племянником казненного французского короля Людовика Шестнадцатого. Но то, конечно, было явной натяжкой. Его вторая жена Мария Луиза действительно доводилась внучатой племянницей Марии Антуанетте, королеве Франции, и жене несчастного короля. Но при чем здесь Наполеон Бонапарт, сын небогатого корсиканского адвоката?

Обрела титул княгини, как о том уже знает читатель, и средняя сестра императора Полина. Однако благородное звание и фамильный герб знатных римских князей Боргезе серьезным образом никак не повлияли на ее судьбу, если не говорить о несметных богатствах, которые перешли к ней после развода с мужем.

Пожалуй, известную пользу из своих семейственных связей с королевским немецким двором извлечет впоследствии, как ни странно, легкомысленный и недалекий Жером Бонапарт.

После падения брата-императора, лишенный всех своих состояний, бывший король Вестфалии всецело окажется на содержании своего тестя и, как ни странно, российского правительства. Секрет в том, что отец Катерины доводился двоюродным братом императору Александру, и таким образом королевская дочь и жена Жерома Бонапарта до конца своей жизни получала русскую пенсию, на которую все ее семейство могло безбедно существовать.

Будь у младшего брата такое необузданное воображение, как у брата старшего, он давно уже, а в критический момент особенно, мог бы с более законным правом объявить себя племянником российского царя. Увы, именно в самый решающий час он этого не сделал. А ведь как раз с предложением, опирающимся на родственные связи, к нему и спешил по дорогам Вестфалии, еще занятым враждебными войсками, генерал-адъютант русского императора.

Однако чур, не станем забегать вперед и нарушать так идиллически начатое нами повествование.

Итак, каприз белокурой бестии Хильды взял верх. Королю было отказано в немедленном утолении страсти, и он, обиженный и рассерженный, вышел на балкон.

Осень только входила в свои права, но делала это робко и нерешительно, чем она, осень, ничуть не походила на капризную и упрямую Хильду.

Однако ближе к концу второй половины дня становилось заметно прохладнее. Солнце скорее ярко светило, чем щедро отдавало свое тепло пашням и клумбам, деревьям и долинам, лошадям, ходившим табунами за лесом, бюргерам и солдатам, выходившим из домов и казарм, чтобы насладиться прелестями уходящего бабьего лета.

Раздосадованный король только решился приказать подать ему на балкон яичный ликер, который он обожал и от которого, как говорил его лейб-врач, возрастает мужская потенция, как увидел десяток всадников, приближающихся к дворцу.

Всадники неслись быстрой рысью и на них были не синие, французские, и не серые, вестфальские, мундиры, а темно-зеленые и на некоторых даже вовсе черные и почему-то длинные, до самых колен.

«Да это же русские, казаки!» — сообразил король, вспомнив свое незадачливое пребывание прошлым летом в России. Тогда он, Вестфальский король, вместе с братом-императором должен был возглавить самые основные колонны вторжения. Собственно говоря, таких главных колонн было три. Первая из них, составлявшая левое крыло Великой армии и состоявшая из трех корпусов и кавалерии Мюрата, возглавлялась самим императором. Центр из двух корпусов отводился вице-королю Евгению Богарне. Правым же крылом, насчитывающим также, как и левое, три корпуса, командовал он, Жером Бонапарт.

Что, разве не знал старший брат, что младший не то что дивизией, никогда не командовал даже полком или батальоном. А тут — целых три армии под его началом! Но разве сам старший Бонапарт сразу родился полководцем?

В глазах императора иное имело тогда значение: вместе с ним, императором, части Великой армии возглавляют члены его семьи, к тому же титулованные короли. Что же касается военных способностей, то его собственных талантов с избытком достанет и для десяти таких армад, как Великая армия. В крайнем случае, королям подсобят, когда потребуется, многоопытные маршалы. У некоторых из них ведь еще не имеется ни герцогских, ни княжеских званий. Так что можно их получить, если кому из королей ловко оказать помощь в крайней нужде.

А заботы на Вестфальского короля навалились, что называется, с ходу. Шутка ли, один его гардероб занимал целых семь дородных вагонов — длиннющих фур, в которые впряжены были восьмерки сытых короткогривых битюгов. Если бы потребовалось теперь составить подробный список, что бралось в дорогу от самого Касселя, всего не удалось бы перечислить. Назовем, пожалуй, главнейшее: униформы на все случаи жизни — французские и вестфальские всех родов войск, охотничьи костюмы и штатские сюртуки, спальные халаты. Шесть десятков пар всевозможной обуви. Две сотни сорочек, более трехсот носовых платков… И это — в каждом из семи вагонов, на тот случай, если часть обоза отстанет или, того хуже, потеряется.

Да, мы еще забыли назвать мебель — стулья и кресла, столы, зеркала, ширмы и ширмочки в таком количестве, что ими можно было обставить целый дворец. Собственно говоря, обоз короля Вестфалии и был своеобразным дворцом и даже музеем на колесах. В дорогу были взяты приличествующие любому уважающему себя музею коллекции китайского и германского фарфора и живопись знаменитых мастеров.

Итак, все это двинулось по дорогам, точнее, по бездорожью матушки-России. Как же тут не станет раскалываться голова, если одна за другою гигантские повозки то ломали железные, не деревянные, заметьте, оси, то садились на брюхо в непролазной грязи, то переворачивались на спусках и подъемах вовсе вверх колесами.

Трем корпусам Жерома ставилась задача: двигаться к Гродно, отрезать армию Багратиона от армии Барклая, не дав им соединиться, и, преследуя и окружая, уничтожить ее полностью.

Судьба Багратиона императору виделась судьбою генерала Макка в австрийской войне. Тот был загнан в мышеловку и капитулировал. Багратион же, ловко маневрируя и ускользая от затяжных боев, увел из-под носа превосходящего в силе неприятеля свою армию в целости и сохранности. Дошел благополучно с нею до Смоленска, где и соединился с Барклаем.

Такого конфуза не мог вынести Наполеон. Он накричал на меньшего брата так, как когда-то отчитывал его за раннюю безрассудную женитьбу на американке.

Еще не дойдя до Смоленска, Жером, разобидевшись, развернул свои гигантские сундуки на колесах и покинул поле чести. Брату он объяснил: спешит в Кассель, чтобы подготовить его на случай, если англичанам вдруг придет в голову высадиться где-либо на севере Германии и покуситься на его Вестфальское королевство. Однако всю дорогу домой, только прикроет глаза, видел перед собою темно-зеленые русские мундиры гвардии и черные зипуны казаков. И вот они уже объявились перед его дворцом.

— Мы бы хотели, ваше величество, начать с вами переговоры, — на превосходном французском языке обратился к нему сошедший с коня генерал. — От Касселя вы не близко. Вокруг мои люди. Так что, ваше королевское величество, обойдемся без излишнего беспокойства и поговорим с глазу на глаз. Разрешите войти в покои?

Только тут король признал в генерале адъютанта российского императора, с которым легко и быстро сошелся когда-то в доме у своей сестры Полины в дни свадьбы брата-императора.

— Граф, прошу быть моим гостем. Я тотчас спущусь в гостиную, где достойно приму вас, — с неподдельной искренностью произнес король.

Они были ровесниками. Точнее, Жером, которому шел двадцать девятый год, был на год старше Чернышева. Но перед высоким, атлетически сложенным русским генералом младший Бонапарт выглядел как бы и моложе: по-юношески хрупкая фигура, напоминающее брата лицо, только не с тяжелым, как у императора взглядом, а открытое и даже веселое.

«Одно слово — «люстиг», — припомнил Чернышев прозвище короля, данное ему его немецкими подданными за веселый и легкий нрав.

— Издалека вас привело, граф, в мое королевство? — учтиво осведомился Бонапарт. — Послана вы ко мне своим государем или попросту заглянули по давнему знакомству?

— Быть гостем вашего королевского величества для меня всегда высокая честь, — ответствовал Чернышев. — Что же касается полномочий моего императора, я, как вам хорошо известно, во всех обстоятельствах действую по его монаршей воле. Итак, в качестве предмета для нашего разговора, если позволит ваше величество, я хотел бы предложить избрать следующее…

Как мы уже упомянули несколько ранее, Чернышев сразу перешел к главной теме. Он сказал, что положение вооруженных сил, продолжающих защищать своего императора, более чем плачевное. Они, по сути дела, разгромлены в грандиозном сражении под Лейпцигом, и посему его королевскому величеству пора задуматься над своим положением.

— Что же вы, граф, предлагаете мне — королю и брату императора?

— Видите ли, когда-то в ранней молодости вы были моряком. И хотя бы из рассказов старых морских волков знаете, что такое кораблекрушение. Вода хлещет в трюмы, на судне пожар, вокруг стоны и крики, и каждому следует спасаться на тех средствах, которые оказались рядом — с помощью круга, доски ли, что случилась под рукою, или в переполненной шлюпке, которая сама вот-вот пойдет на дно.

Русский генерал был в бодром расположении духа, никуда не спешил, вел свою роль в разговоре неторопливо, отдавая дань не просто голому смыслу, но живописуя картины с завидной достоверностью. Наоборот, его визави, услышав о катастрофе на море, заметно разволновался.

— Судно идет ко дну, говорите? Однако вы, граф, забыли, поскольку сами не служили на флоте, что всегда у команды и пассажиров сохраняется надежда на общее спасение, пока на мостике остается капитан, — возразил король.

— Все верно, ваше величество, — согласился гость, — капитан покидает судно последним. Правда, если к тому времени останется хотя бы одна лодка или какой-либо обломок корабельной мачты, за который, уже погрузившись в пучину, можно будет ухватиться. Тому же, кто решится спасаться в самую последнюю минуту вместе с капитаном, может не достаться даже маленькой щепки.

Вот что было завидной чертой характера веселого короля — он никогда не терял головы ни в вымышленных обстоятельствах, которые рисовал ему сейчас русский генерал, ни в положениях и на самом деле для него опасных. Примеры? Да хотя бы его путешествие на войну с умопомрачительными гардеробами.

— Так вы, генерал, явились на судно, которое собирается провалиться в пучину, своеобразным ангелом-спасителем? — Младший Бонапарт сорвался с места и, как его венценосный брат, быстро зашагал по гостиной, что более походило, если глядеть со стороны, на передразнивание манеры брата-императора.

— Мы обещаем не просто сохранить вашу драгоценную жизнь, но и ваш трон. Но для этого вы должны будете как германский принц объявить о присоединении Вестфалии к коалиции союзников, — просто и ясно объявил о предлагаемых условиях Чернышев и добавил: — В таком исходе дела, в чем я вас официально заверяю, в высшей степени заинтересован мой император как близкий родственник вашего тестя и вашей жены. Разумно ли вам, можно сказать, почти племяннику русского царя, не внять добрым монаршим намерениям?

Разбежавшись, Жером вдруг плюхнулся на диван, где до этого сидел, и судорожно вцепился в лежащую рядом вышитую розами подушку.

— Королевский трон я получил из рук императора Франции и, видят все святые отцы, ему не изменю! Я служу ему, Наполеону.

Теперь поднялся Чернышев, но не зашагал по гостиной, а принял достойную и внушительную позу, которая должна была соответствовать серьезности момента.

— Ваше величество вправе поступить не только как король, но и как, скажем, гражданин или господин Бонапарт, — произнес Чернышев. — Признаться, едучи к вам, я и не ожидал от вас иного ответа. Тем не менее, мне все же казалось, что первейший долг короля — забота о судьбе его подданных. Вы же, как я в том уверен, вынуждены будете оставить ваших несчастных сограждан на произвол судьбы. Что ж, заботу об их жизнях и об их будущем нам, русским солдатам, придется в таком случае принять на себя.

— Вы объявляете мне войну? — вскочил Жером Бонапарт.

— Считайте, сударь, что военные действия уже начались, — спокойно заявил Чернышев. — Я вас не брал на испуг. В моем распоряжении восемь эскадронов конницы, пять казачьих полков и с десяток орудий. Но мой отряд — авангард сильного корпуса, который движется следом. Вас же я не буду теперь считать своим пленником и предоставлю возможность возвратиться в вашу столицу Кассель, в которую я войду завтра с рассветом.

Говоря о своем отряде, Чернышев ничего не убавил и не прибавил. Только что ради пущей безопасности присочинил легенду о движущейся вслед ему мощной армии.

Как только русский генерал покинул дворец, с сей минуты, можно сказать, уже почти наполовину король Жером Бонапарт вскочил в седло.

— А я, куда же денусь я? — бросилась к нему белокурая бестия Хильдегард Кроль. — Я слышала из-за двери весь ваш разговор с этим импозантным молодым генералом. Так-то вы оказались мне преданы? Ах, все вы французы такие, хранящие верность лишь до следующей юбки…

Штурм, однако, не начался с рассвета — стоял такой густой туман, что в двух шагах ничего нельзя было разглядеть.

Бонапарт, еще с ночи расставив в Касселе караулы и зарядив пушки, велел подать утренний кофе на террасу. Тут как раз и раздались первые орудийные залпы и выстрелы из ружей. И по улицам города вихрем понеслись казаки, как черная смерть.

Властелин Касселя, словно за спасительную щепку, схватился за луку седла и, как был в ночном халате, унесся за город. Туман еще весь не сошел, и потому беглец растаял в нем, словно призрак.

Чернышев вошел в апартаменты короля и увидел в спальнях и кабинете вывороченные из всех шкафов горы белья, фраков и камзолов, мундиров, панталон, сапог, штиблет, головных и носовых платков, в которых целому батальону теперь было не разобраться и за день.

— Ничего не трогать. Оставить все как есть, — распорядился Чернышев и взял со стола лишь бронзовую чернильницу «короля Еремы» с причудливыми аллегорическими завитушками и финтифлюшками. — Сдам, пожалуй, в императорский музей сию трофею.

Трофей этот и теперь хранится в Санкт-Петербурге в Эрмитаже. Если не в постоянной экспозиции, которая иногда меняется, то уж в запасниках эту безделушку со стола Наполеонова брата увидеть можно.

Сам же король Ерема, отыскав брата, принят им не был. Наполеон, безмерно разгневавшись, не пустил во Францию и королеву Катерину. Так она и обреталась у границы, в Компьене, пока не встретилась с незадачливым супругом.

Чернышев же, сочиняя в ставке Карла Юхана доклад государю, начал его словами: «С сих самых пор уничтожается политическое бытие Вестфальского королевства…»

А шведский наследный принц, отправляя русского друга-генерала к императору Александру, вручил ему и свое собственноручное письмо для передачи царю.

«Я уже извещал ваше императорское величество о выступлении отряда генерала Чернышева с тайным поручением, — значилось в том письме. — Однако я не отобразил бы в должном и ярком свете всех заслуг сего неустрашимого и храброго военачальника в том изумительном походе, если бы стал даже в самом подробном виде описывать все его достославные подвиги. Поэтому в качестве лучшего доказательства почитаю долгом преподнести вашему величеству подлинное доказательство — ключи от города Касселя. Мне тем приятнее известить ваше величество о покорении столицы Вестфальского королевства, что я сам очень беспокоился об успехе сего предприятия, потому что генерал Чернышев, будучи в глубоком тылу противника, находился от меня в таком удалении, что я не в состоянии был подать ему никакой помощи, окажись он в непредвиденном затруднении».

Французский император в плаще русского офицера

Можно ли представить себе наибольшее смущение, чем то, которое испытывал Арман Коленкур, или иначе говоря, герцог Виченцский, когда он из дворца в Фонтенбло ехал в Бонди на свидание с императором Александром.

Вот же, казалось, совсем недавно он жил в Петербурге, почти каждый день встречался с царем, с которым у него сложились самые нежные и самые доверительные отношения. Ныне же они должны были встретиться как два противника, как представители двух враждующих друг с другом сторон.

Что, он уличил российского императора в неискренности по отношению к собственной особе французского посла или сам предал его дружбу? Ни того, ни другого не бывало.

Мы помним с вами, читатель, с какой самоотверженностью защищал Коленкур перед Наполеоном убеждения главы России, как пытался отвести своего императора от края пропасти, на который тот уже ступил. И как, гордо отвергнув обвинения Наполеона в том, что он, посол Франции, попал под лукавое обаяние Александра и оказался им обманутым, Арман Коленкур твердо отверг предложение участвовать в нечестной игре тюильрийского двора и подал в отставку.

Дивизионный генерал, он направился в Испанию, где, оскорбленный, непонятый и одинокий, надеялся лучше подставить себя под пули, нежели изменить собственным убеждениям.

А в московский поход он отважился пойти, чтобы, оказавшись рядом с Наполеоном там, в России, которую он знал, удержать императора от принятия опрометчивых решений. И, в конце концов, все же примирить двух державных вождей, сильные и слабые стороны которых он успел узнать.

И все-таки теперь, в самом конце марта уже восемьсот четырнадцатого года, Арман Коленкур чувствовал себя человеком, который, как бы служа двум властелинам, каждого из них чем-то невольно подвел.

Но чем же подвел, если, служа истине и добру, не совершил ни единого недостойного поступка, могущего набросить на него тень двуличия и обмана?

Даже теперь он пытался совершить то, что считал человеческою добродетелью — помочь жалкому и слабому, оказавшемуся в беде человеку.

Бравый солдат-преображенец, стоявший во дворе замка на часах, завидя генерала в синем вражеском мундире, велел ему сойти с лошади и далее уже пешим следовать в караульню, к дежурному офицеру.

Коленкур беспрекословно подчинился требованию победителей, но, будучи введенным в апартаменты царя, весь собрался, чтобы выглядеть достойно. Что бы ни произошло, а был он, герцог Виченцский, лицом, олицетворяющим великую Францию, ее министром иностранных дел.

Разговор велся спокойно с обеих сторон. Собственно, они уже встречались после Москвы здесь, в Европе, когда велись переговоры в Праге. И, кажется, нашли и союзники, и французы приемлемые решения, но Наполеон с маху отбросил достигнутое.

Речь тогда и потом, уже на других переговорах, в разных вариантах шла о том, чтобы Франция поступилась завоеванным.

Предлагалось, например, потребовать от Наполеона отказа от Варшавского герцогства, от протектората над Рейнским союзом и от завоевания ганзейских городов.

В другой раз требования ужесточились. Союзники уже собирались предложить Франции границы до начала ее завоевательных походов. Это означало, что в придачу к первоначальному решению император должен предоставить самостоятельность Бельгии, Голландии, всей Италии и так называемому Вестфальскому королевству, сотканному из нескольких германских земель, как стеганое одеяло из самых различных лоскутков.

Всякий раз Наполеон в бешенстве кричал:

— Все — или ничего!

И вступал в новую борьбу.

Ныне русские войска заняли Париж, и Александр собирался торжественно въехать в город.

Наполеон, готовивший удар в спину неприятелей, узнав о взятии столицы, с удивлением произнес:

— Это — ход конем, которого я от них не ожидал! Но мы еще вернем столицу. Марш, марш в Париж!

Но, подняв голову, он встретил угрюмые физиономии Нея и других маршалов, просительный взгляд Коленкура и в бессилии опустил руки.

— Мое имя, мой образ, моя шпага, — превозмогая себя, произнес император, — все это наводит страх. Нужно сдаваться.

И, посмотрев на Коленкура, как когда-то в сожженной Москве, помедлил и с большим трудом выдавил из себя:

— Поезжайте к императору Александру и передайте мои условия — я оставляю трон Франции в пользу своего трехлетнего сына при регентстве его матери и моей жены.


— Я не питаю никакой злобы к этому человеку, — начал Александр, предлагая Коленкуру стул рядом с собою, как повелось когда-то в Петербурге. — Наполеон несчастен. И с этой минуты я прощаю ему то зло, которое он причинил России.

Глаза его залучились, и он хотел было положить свою ладонь на руку друга Армана, но вовремя передумал.

— Однако пострадала не только моя страна, — продолжил царь. — Все государства Европы, включая саму Францию, нуждаются в покое. С ним же они никогда его не будут иметь. Поэтому ультиматум его неуместен. Вопрос о форме правления в вашей стране должны решать сами французы. И, разумеется, им выбирать того, кто теперь окажется на троне. Я же, как человек, которого он когда-то называл другом и даже братом, готов предложить ему свою руку. Пусть для себя лично он требует того, что ему покажется уместным. Он может приехать в мои владения. Там он встретит достойный его незаурядной личности прием. Таким образом и он, и я продемонстрируем великий пример обоюдного прошения.

— Такое, ваше величество, невозможно, — заметил Коленкур. — К чему иному ваш выдающийся авторитет может склонить союзников?

— Общее мнение останавливается на острове Эльба, что, как вы знаете, невдалеке от французских берегов и его родины, Корсики, — сказал Александр Павлович. — Остров этот будет передан ему в пожизненное пользование — со всеми городами и селениями, с собственным батальоном гвардии, который он сам пожелает составить. И разумеется, с сохранением титула императора. Но, как сами понимаете, не императора Франции.

Наверное, что-то изменилось в лице министра, чего не смог не заметить его августейший визави.

— Я понимаю: примириться ему будет с этим нелегко. Но иного ни я, ни мои соратники по борьбе предложить не можем, — заключил царь. — Убедите вашего повелителя в необходимости покориться судьбе. Передайте ему: я не хочу ему зла. Наоборот, в сложившихся обстоятельствах я пытаюсь сделать так, чтобы воздать должное человеку столь великому, сколь и несчастному. Хотя это несчастье он принес себе сам.

Коленкур возвращался в Бонди во второй раз — уже с Мишелем Неем и другими маршалами, чтобы склонить Александра к принятию отречения в пользу Бонапарта. Ответ был неизменен: следует принять лишь то, что предлагают победители.

В Фонтенбло собрались маршалы и министры. К ним вышел Наполеон, в течение ночи не сомкнувший глаз.

— Господа, успокойтесь! — начал он. — Ни вам, ни Франции более не придется проливать кровь. Я согласен отречься. Я бы желал обеспечить непрерывность престолонаследия — для своего и вашего блага, и блага моей семьи. Я верю, что эта развязка была бы для вас выгоднее, чем для меня, потому что вы жили бы тогда под властью правительства, соответствующего вашему происхождению, вашим чувствам, вашим интересам. Но это невозможно. Я покоряюсь своей участи, покоритесь и вы вашей. Примиритесь с тем, чтобы жить при Бурбонах и верно им служить, не теряя при этом чести. Вы хотели покоя — вы получите его.

Как внезапно появился, также внезапно он исчез в дверях своего кабинета. Он открыл дорожную шкатулку, взял пузырек с опиумом и мгновенно проглотил его содержимое.

Яд появился у него после Москвы, когда, отступая, он понял, что может быть взят в плен вездесущими казаками, которые не раз налетали на колонну, в которой ехал он.

Содержимое флакона подействовало немедленно. Начались сильные спазмы в желудке, рвота и дикие боли. Стоны услышал Коленкур, который тут же вызвал врача, чтобы промыть желудок. Наполеон не давался — он хотел умереть.

От длительного хранения яд, вероятно, потерял свои свойства. Во всяком случае, через какое-то время больному стало лучше. Через несколько дней он велел собираться в дальний путь. Однако перед отъездом он решил проститься со старою гвардией.


Платон Каблуков стоял в глубине двора, по сторонам которого большим прямоугольником, иначе каре, построилась французская гвардия. Это были усачи в высоких медвежьих шапках, побывавшие не в одних сражениях.

Строем можно было залюбоваться, и Платон — военная косточка — не отводил глаз.

Сам он был при новых генеральских эполетах, полученных им еще в августе прошлого года за сражение под Кульмом, где отличился его эскадрон.

Рядом с Платоном были прусские и австрийские высокие воинские чины — так называемые союзные комиссары, коим предстояло сопровождать необычного пленника к месту пребывания.

Волнение не раз прерывало слова бывшего императора, обращенные к цвету Великой армии. Не было сомнений — его душили слезы. Он бы хотел сейчас обнять каждого из стоявших перед ним, но сделать это было, конечно, невозможно. Он так и сказал им, его солдатам, его «старым ворчунам», преклонив колено, поцеловал знамя.

Экипажи ждали тут же, во дворе Фонтенбло. Граф Павел Андреевич Шувалов, назначенный императором Александром старшим от российской стороны, велел Каблукову садиться в ту карету, к которой подошел Наполеон.

— Ваше величество, извольте взойти, — обратился Каблуков к Наполеону и сам устроился на сиденье напротив, вместе с генерал-адъютантом Шуваловым.

Наполеон ответил на приветствие русского графа, с которым встречался не раз сначала во время войны в Вене, затем а Париже, куда Павел Андреевич нередко был посылаем царем.

Однако внимание императора прежде всего привлек Платон, в котором он безошибочно угадал давнего своего знакомца.

— Поздравляю вас генералом, господин Каблуков. Мне всегда доставляет удовольствие видеть, как молодые воины быстро меняют эполеты. Такое бывает с теми, кто проявляет себя героем.

— Похвала великого полководца — самая высокая награда для воина, — произнес Платон.

Голова Наполеона слегка откинулась назад, глаза чуть прищурились.

— Кажется, именно эти слова вы или князь Репнин сказали мне тогда, на поле под Аустерлицем? — Память, оказывается, его не подводила.

Ошиненные железом колеса кареты стучали по булыжной мостовой. Шувалов, глянув в оконце, задернул штору.

— Всюду возбужденные толпы, — промолвил он. — Как бы не бросились останавливать кортеж.

— Вы полагаете, они намерены меня освободить? — попытался пошутить император.

— Боюсь, ваше величество, что у них иное на уме, — ответил Шувалов. — Слышите крики?

Снаружи донеслось:

— Долой Наполеона! Позор…

Вчерашнего владыку мира отшатнуло в угол, лицо его побелело.

— Ваше величество, накиньте на себя вот это. — Платон протянул офицерский плащ.

— Что? — удивился Наполеон. — Форма русского офицера?

— А вы предпочитаете быть узнанным, оставаясь в своем привычном для толпы мундире егерского полковника? — возразил Каблуков. — Надеюсь, вы не доставите удовольствия какому-либо сброду оскорбить и унизить ваше императорское величество.

Наполеон благодарно взглянул в лицо Каблукова и накинул на плечи русское одеяние.

«Однажды было уже такое», — вспомнил он свой стремительный вояж через Польшу и Германию, когда покинул на границе России остатки своей армии.

На нем тогда был мундир польского полковника. Он надел его на себя, опасаясь быть узнанным в дороге.

Нынче его жизнь оберегают те, кто был его врагами без малого целых два года.

Может, и вправду рано ему уходить в небытие, стремясь самому свести счеты с собственной жизнью или предоставляя это сделать за себя другим?

Перед кем не устоял Париж

«Господи! С чем они всякий день ко мне пристают, о чем идет речь — о каком императоре, регентах, короле? Разве мало того, что я сам, император России, нахожусь здесь, в Елисейском дворце, и весь Париж в непередаваемом восторге, даже в каком-то неописуемом экстазе приветствует меня?» — с такими мыслями просыпался теперь Александр Павлович и, еще не одетый, подходил к окну, чтобы в который раз удостовериться в том, что Париж по-прежнему залит ярким весенним солнцем, празднично оживлен и восторженно весел. И — чтобы вновь и вновь отметить про себя: это именно он, русский царь, принес французской столице ощущение счастья и поместил в сердцах всех парижан безграничную и восторженную любовь к нему, избавителю.

Он вспомнил то утро тридцать первого марта, когда впервые въехал в Париж. Рядом с ним — прусский король Фридрих Вильгельм, олицетворяющий Австрию князь Шварценберг, русские и союзные генералы. Но только ему, именно одному ему на всем пути следования предназначались ликующие клики парижан:

— Да здравствует император Александр!

Приветствия неслись отовсюду — с тротуаров, заполненных целыми толпами людей, из раскрытых настежь окон, с балконов и крыш домов. Люди подбегали к нему, размахивая платками, целовали ноги, старались дотянуться до чудо-ангела, будто прикоснуться к чему-то небесно чистому и прекрасному.

А он, император России, действительно был прекрасен, особенно в тот незабываемый день. Золото и ленты орденов горели на мундирах тех, кто ехал с ним рядом. Он же, одетый подчеркнуто просто, почти при полном отсутствии регалий, излучал свет всем, казалось, своим существом — стройной и моложавой фигурой, открытым приветливым и красивым лицом и очаровательной улыбкой, которая во весь путь следования не сходила с его губ и глаз и полностью предназначалась им, торжествующим парижанам.

— Как прекрасен император Александр, как сердечно он приветствует нас! И каким это было бы глубочайшим удовольствием для всех нас, если бы он навсегда остался в Париже и дал бы нам государя, подобного себе! — услышал он тогда же, проезжая по Елисейским полям.

«Да, если бы сие было возможно и если бы того пожелал Бог, я мог бы осчастливить французов. Но мне вручена Господом другая страна, за бессчетные муки которой я отомстил ее оскорбителю.

Не следовало переступать черту, отделяющую нас от Европы, не надо было переносить войну в чуждые нам пределы! — вспомнил он слова, сказанные два года назад Кутузовым. — Мы выдворили поработителей и с нас довольно.

Царство ему небесное, Михайле Ларионычу. Не дожил он до сих достославных дней. А мог бы увидеть, что свершили мое упорство и настойчивость в достижении цели, порадовался бы за матушку Россию и ее императора, которым сам Париж отдает ныне чувства признания и великой благодарности.

Те, кто со мною вошел в Париж — король Прусский, толстяк князь Шварценберг, сколько они мне испортили крови! Да одних ли их в этой войне я брал за шиворот и толкал вперед? И вот — триумф, который ощущают все.

Но триумф сей по-настоящему предназначен лишь тому, у кого не дрогнуло сердце во дни самых страшных испытаний и кто ни минуты не колебался, чтобы исполнить свой долг до конца».

— Вы помните мои слова, Арман, о том, что я не вложу меч в ножны, пока хоть последний завоеватель не уйдет с моей земли? — говорил недавно здесь, в Елисейском дворце, Александр Павлович, обращаясь к Коленкуру. — Я исполнил свое обещание. И, как видите, свершил большее.

Уже в первую встречу в Бонди, прощаясь с бывшим послом, царь объявил, что по-прежнему его двери для Коленкура открыты. Теперь, в Париже, он стал обращаться к бывшему своему другу снова по имени, что доставляло удовольствие обоим.

— Нет, это не месть — вступить во французскую столицу, — развивал царь свои мысли. — Покорение Парижа явилось необходимым достоянием наших летописей. Русские не могли бы без стыда раскрыть славной книги своей истории, если бы за страницею, на которой Наполеон изображен стоящим среди пылающей Москвы, не следовала страница, где российский император является среди Парижа.

В знак согласия со словами царя Коленкур склонил голову.

— Тут мне, дорогой Арман, — царь снова, как когда-то дома у себя, взял под руку Коленкура, прохаживаясь с ним по дорожкам сада, — тут мне передали письмо. Бывшие Наполеоновы офицеры спрашивают меня: как им теперь быть — прятаться, скрывая свое прошлое, или же просить пощады у победителей? Вы же свободны, мой друг. Так должны чувствовать себя и все остальные граждане. Ныне всей нации и каждому ее представителю, в меру способности, умения и знаний, надлежит предпринять усилия для благоденствия своего отечества. Это — и мое желание. Воевал я не против французов. У меня — вы знаете — был единственный враг, и он теперь заслужил судьбу, которой достойно покорился.

Ныне во Франции новый король. Что ж, Людовика Восемнадцатого избрал сенат. Видимо, выражена воля, если и не всего народа, то определенной влиятельной его части.

Когда впервые зашла речь о том, какое правление избрать, русский император сказал:

— Во Франции я бы предпочел видеть республику.

Разговор происходил в доме Талейрана, где в первый же день остановился царь. Собравшиеся члены сената переглянулись:

— И это говорите вы?

— Да, представьте, глава России, где до сих пор существуют крепостнические порядки и нет парламента, — ответил Александр Павлович, глядя на Талейрана. — Моя держава, увы, еще не цивилизованная страна. Но я сам воспитан в республиканском духе и, в меру собственных сил, буду стремиться к усовершенствованию собственной системы.

Опираясь на украшенную изумрудами палку, Талейран сделал несколько неуверенных движений, чтобы подойти к царю.

— Ваше величество, ради всех святых, возьмите назад свое прекрасное пожелание! Вы убедились, к чему привело республиканство и как использовали у нас свободу, — взмолился он. — Только Бурбоны! Только Людовик Восемнадцатый!

При этом имени на прекрасном лице Александра Павловича изобразилось нечто такое, что присутствующие сочли за презрительную усмешку. И они были недалеки от истины.

Что могло быть отвратней, чем жалкая и гнусная фигура Станислава Ксаверия, брата казненного короля, который должен принять имя Людовика Восемнадцатого?

Во времена правления брата этот ленивый, малообразованный, вздорный и мелочный человек имел титул графа Прованского, а когда бежал из Франции и скрывался в эмиграции, величался графом де Лиллем.

Жил он поначалу в Брюсселе и Кобленце, в Вороне и Варшаве. Затем при Павле Первом получил разрешение обосноваться в главном городе Курляндии — Митаве. После установления дипломатических отношений с тогда еще революционной Францией Павел выдворил бездомного графа из пределов своей империи.

На какое-то время, после Аустерлица и обиды на молодого французского императора, уже новый российский царь Александр разрешил изгнаннику вновь обрести курляндский приют. Но Тильзит оказался пределом гостеприимства.

Естественно, сия предыстория не сулила ничего хорошего в отношениях двух монархов. К тому же и Франции новый король вряд ли способен был принести умиротворение. Еще когда Бонапарт был Первым консулом, граф Прованский потребовал у него: «Возвратите Франции ее короля, и будущие поколения благословят ваше имя».

Претенденту на престол Бонапарт предложил, что называется, мировую — пенсию в два миллиона франков за отказ от притязаний на трон. Вряд ли он мог это забыть. «И если он, вернувшись на трон, станет сводить счеты с теми, кто содействовал укреплению власти Наполеона, не приведет ли это к разладу и междоусобицам в стране, коея, не в пример России, верх цивилизованности?» — с неудовольствием думал. Александр о предложении Талейрана.

— Нет, бремя короны будет чрезвычайно тяжелой ношей человеку, которого вы назвали, — возразил царь своему почитателю и гостеприимному хозяину дома. — Я бы мог предложить кандидатом фигуру более достойную и имеющую к тому же бесспорные заслуги перед Францией — наследного шведского принца Карла Юхана. К тому же француза по происхождению, известного всем вам под фамилией Бернадота…

Людовик Восемнадцатый, больной и дряхлый, принял императора Александра в Тюильрийском дворце. Он сам сидел, развалясь в кресле, гостю же предложил простой стул. Аудиенция завершилась быстро.

— Не мог приказать поставить два кресла. Можно подумать, что это не я ему, а он вернул мне трон! — раздосадовался российский император, заявив своему ближайшему окружению, что более он не собирается иметь дело с этим мстительным и невоспитанным субъектом.

Но слава Богу, новый король для Александра Павловича был не весь Париж.

Более того, недавний, казалось бы, вечный скиталец, только волею случая получивший трон, вовсе не был Парижем. Тем ярким, счастливым, улыбающимся и смеющимся, танцующим на улицах и балах и, главное, обожающим его, во всех смыслах прекрасного, в высшей степени воспитанного, добропорядочного и любвеобильного, принесшего всем покой и мир российского императора.

С первых дней Александр Павлович стал свободно, без всякой охраны гулять по улицам Парижа, что также окончательно покорило его жителей. Он останавливался с прохожими, живо вступал в разговоры и при этом не забывал одаривать каждого своей обворожительной улыбкой.

Он разъяснял, что отныне никому из французов нечего бояться.

Своим офицерам он разрешил ходить в партикулярном платье, чтобы не очень докучать жителям. Повсюду начались приемы в честь русских, их наперебой зазывали в гостиные, ресторации и кафе, угощали, расспрашивали и, главное, дивились знанию многими из них французского языка. Ну, император — понятно. Но они-то, офицеры? Не эмигранты ли все из них? Мы-то не владеем русским? Нет, то все были русскими.

Пора пришла и самому царю подумать о визитах.

Как-то он обратился к своему генерал-адъютанту:

— Ты, Чернышев, видался с Каблуковым? Он с Шуваловым уже воротился в Париж. Признаюсь, что поначалу я хотел определить не Шувалова, а тебя старшим для сопровождения Наполеона. Но затем подумал: ты его знал императором Франции, теперь же он — пленник. Полагаю, тебе такая встреча была бы не совсем приятна.

— В первую очередь — ему, ваше величество, — отозвался Чернышев. — Я знал его в расцвете могущества и славы.

— Я так и думал, что ты одобришь мое решение. Ну, а теперь я попрошу тебя сопровождать меня к императрице Жозефине. Полагаю, что ты ее и ее дочь — королеву Голландскую знаешь коротко?

— Как и большинство членов бонапартовой семьи, прошлой и настоящей.

— Ну, Мария Луиза, надеюсь, с радостью отбыла в Вену к отцу, императору Францу. С нею же и несостоявшийся наследник. Как ты ее однажды назвал в разговоре с Наполеоном, когда он еще на ней не был женат? Простушкой?

— Так он ее назвал. Как я уже рассказывал однажды вашему величеству, первые сведения о будущей невесте Наполеону передал я, еще не ведая, как обернется дело, — усмехнулся Чернышев. — Потом же я не раз разговаривал с Марией Луизой. В чужой душе непросто разобраться, но, по-моему, она никогда не питала к императору особых чувств. С ее стороны брак сей был жертвой. Жертвой в пользу несчастной Австрии.

Озарение, перст Божий или знак Провидения тогда спасли его, императора России, от брака Наполеона с его сестрою Анной?

«Нет, в том скорее всего сказалась моя мудрость и прозорливость». — ответил сам себе на свой же вопрос Александр Павлович и вслух сказал:

— У Наполеона — все жертвы, с кем связывала его судьба. И первая — она, императрица Жозефина, которую он безжалостно бросил и растоптал. Наверное, в своей борьбе с ним я каким-то образом отомстил и за нее. За то, что в угоду своим честолюбивым и эгоистическим устремлениям он принес в жертву ту, которую, говорят, страстно любил.


Исполнилось ровно четыре года, как этот небольшой, в два этажа, дом стал прибежищем Жозефины. Здесь, в Мальмезоне, она жила постоянно. Занятия ее сводились к выращиванию цветов и уходу за любимыми собаками. Чтение и прочие увлечения, которые обычно находят одинокие и не так уж молодые люди, вдруг оказавшиеся как бы в безвоздушном пространстве, ее интересовали мало.

Впрочем, нельзя сказать, что она была уж так всеми покинута. У нее был свой круг еще старых и добрых знакомых, который, если и поредел в годы ее пребывания в Тюильри, то вскоре как бы вновь проявился. Но основное общество, причем довольно обширное, было общество ее дочери — Голландской королевы Гортензии.

Собственно говоря, мать и дочь стали обживать этот дом почти одновременно, потому что одновременно оказались в одинаковом положении — без мужей. Императрица получила официальный развод, Гортензия же уехала из Амстердама, навсегда оставив мужа, короля Голландии Луи Бонапарта.

Брак ее с братом Наполеона был в высшей степени неудачным, поскольку они друг друга совершенно не интересовали. Красавица, умная и чувственная, увлекающаяся живописью, музыкой и поэзией, она была полной противоположностью мужу — с самых молодых лет искалеченному артритом, мнительному, ревнивому, но в сущности доброму человеку.

Весьма вероятно, что сам Луи нуждался в том, чтобы его ласкали, жалели и опекали. Гортензия же, в силу своего артистического характера, требующего повышенного внимания к собственной личности, оказалась на такую роль неспособной. К тому же, еще до помолвки, она была безумно увлечена гофмаршалом Наполеона Дюроком и хотела стать его женой. Но всесильный отчим желал внутрисемейным браком как бы укрепить свою династию и, не имея к тому времени собственных сыновей, рассчитывал на появление наследника хотя и со стороны брата, но все же в собственной большой и единой семье.

Амстердам и Гаага, где надлежало пребывать королеве, мало привлекали ее тонкую, увлекающуюся натуру. Она старалась проводить время в Париже или на весьма модном в высших кругах курорте Пломбьер.

Господи, да все эти королевства, куда назначались Наполеоновы братья, по сравнению с Францией, были задворками, скучной и затхлой европейской провинцией! Молодые женщины из императорской фамилии обладали всем, что им было нужно для успеха и наслаждений — красотою, изысканным вкусом, богатством. Там, на окраинах империи и за ее пределами, им не хватало лишь одного — общества, к которому они привыкли.

Читатель, вероятно, помнит Испанскую королеву Жюли Бонапарт, урожденную Клари. Как она рассуждала об Испании, сравнивая ее с милым сердцу Неаполем, королевой которого она до этого именовалась! Так нет же, в Неаполь она приезжала к мужу всего дважды, на очень короткий срок и то по настоянию Наполеона. В Испании она, кажется, и всего-то побывала в кратковременном путешествии — туда и обратно. А ее родная сестра Дезире, Шведская королева? Помните, впервые уезжая к мужу в Швецию, она давала понять императору, что будет непременно больше пребывать во Франции, нежели в мрачном Стокгольме. И ведь пребывала. Даже тогда, когда Швеция уже отошла от Франции и была, собственно говоря, воюющей с ней державой.

Так вот этот узкий круг родственников и составлял, можно сказать, основу общества, которое не забывало Мальмезон. А музыканты, поэты и писатели, художники, артисты — маститые и только подающие надежды! Разве могла без них прожить молодая королева?

Яркие лучи почитания и обожания, исходившие от пестрого, занимательного, в высшей степени интересного общества, согревали и Жозефину. Так что одиночество ее оказывалось на деле и не одиночеством вовсе. Хотя для самой очаровательной и первой женщины Франции, бывшей предметом внимания, можно сказать, всего мира, этого всего было мало.

Сразу она даже не поверила словам дежурной лектрисы, что прибыл император Александр, и она, так искусно умевшая себя держать в любых случаях жизни, даже несколько растерялась.

Знала же, была заранее извещена о предстоящем визите! Даже приготовилась к нему, надев на себя все розовое и красное, любимые ею цвета. И с самого утра не отпускала парикмахеров, массажисток, сама сидела у зеркала, меняя румяна и грим на лице.

Неважно, что встреча двух августейших особ. Так сказать, прием в высшей степени официальный, своеобразный визит вежливости. В первую очередь она была женщиной. И женщиной, когда-то умевшей влюблять в себя молодых, самых лучших красавцев Франции. А русский император, говорят, красив, очарователен и сравнительно молод — ему еще нет тридцати семи.

Александр появился в гостиной — улыбчивый, совершенно лишенный церемонности и претензий, присущих, казалось, его высокому положению. Подошел, поцеловал руку и, прижав свою к сердцу, сказал, что это было его давней мечтой — встретить самую очаровательную женщину в Европе.

— Когда произносилось слово «Франция», я всегда представлял, ваше величество, именно вас.

Жозефина знала, что она еще скорее привлекательна, чем безразлична или, немыслимо произнести, отталкивающа. А ей, между прочим, было уже пятьдесят, ее здоровье начало понемногу сдавать. И, будучи умной, понимала, что даже в ранней своей молодости не слыла красавицей в общепринятом смысле слова.

Теперь же ее круглое, широкое лицо с дряблой, желтеющей кожей, несмотря на все сидения перед зеркалом, выглядело совсем не молодо. Но все же оставался в ней тот тайный шарм, что некогда привязал к ней Наполеона и наряду с ним еще, наверное, многим и многим кружил голову.

Поэтому, вероятно, и Александр Павлович не совсем уж льстил императрице, когда высказывал ей приятные и, конечно же, вполне уместные и даже необходимые по требованиям высшего этикета слова.

Но речь императора на том не оборвалась. Указав на своего генерал-адъютанта, он заметил, что первые впечатления об императрице вынес из рассказов полковника, а ныне генерала, Чернышева.

— О, да, с вами, господин Чернышев, мы давно знакомы. И у меня о вас, генерал, самые приятные впечатления еще с нашей первой встречи. Кажется, это было в Байонне?

— Совершенно верно, ваше величество, — галантно поклонился Чернышев. — Именно там вы сказали мне несколько незабываемых слов, которые я буду помнить до конца моих дней. И там же вы велели непременно передать слова высочайшего уважения моему императору, что я и сделал, как только возвратился в Петербург.

— Пройдемте же ко мне в большую гостиную. Может быть, хотите чаю? У меня все просто, — вдруг предложила императрица и восхитилась, когда император охотно, даже скорее по-домашнему и потому обрадованно принял ее предложение.

Вошла Гортензия и сама представилась императору. Она была стройна, высока, с длинной красивой шеей и пучком золотистых волос, аккуратно собранных сзади.

Скорее всего она походила на отца, графа Александра Богарне, в полном смысле слова красавца мужчину, как о том уже был наслышан царь.

Ее манеры, исполненные изящества и непринужденности, напоминали манеры ее матери. Но было в ней что-то такое, что, наряду с естественностью и открытостью, свидетельствовало о большой и как бы потаенной внутренней жизни. Так бывает у людей, посвящающих себя искусству и вынужденных уходить в себя, потому что творить можно только в одиночестве.

Император знал, что на днях она приезжала в Тюильри и была принята Людовиком Восемнадцатым. Он благосклонно разрешил ей пребывать в столице вместе с ее матерью. Кроме того, король пообещал дать ей титул герцогини Сен-Лё, по названию ее владений.

Король, сам в недалеком прошлом изгнанник, первым делом собирался выселить из страны всех родственников бывшего императора. Получалось, что Жозефина и Гортензия не попадали в сию категорию, поскольку в глазах Людовика они оказывались людьми, с которыми жестоко поступили Наполеон Бонапарт и его брат. А враги моего врага, как известно, должны становиться ежели не первыми моими друзьями, то браться под мою защиту.

Собственно, и Александр Павлович нанес свой первый в Париже визит, если не считать только что севшего на трон Людовика, именно им, императорским особам из тех же самых чувств, коими руководствовался и король.

Но этому толстому неотесанному чурбану, негаданно обретшему власть, ни в коем случае он, победитель, не должен был уступать.

— Я приехал в Мальмезон, — сказал император. — чтобы сообщить: я беру ваше императорское и ваше королевское величество отныне под свою протекцию. Я решил вручить вам российские паспорта, которые обеспечат вам защиту моей короны и дадут право выехать в любую державу, если в том возникнет какая-либо необходимость.

При последних словах царя Чернышев достал из портфеля паспорта, на которых был оттиснут золотой двуглавый орел, и передал их Александру Павловичу. Он же вручил их двум, на какое-то мгновение несколько ошеломленным, но затем не сумевшим сдержать счастливой благодарности, дамам.

— В Париже для меня нет побежденных, — произнес российский император. — Единственная цель, которая привела меня в вашу столицу — желание принести Франции спокойствие и умиротворение. Для меня здесь нет людей, которым я хотел бы мстить. Напротив, я желаю, чтобы с последними выстрелами исчезли ненависть и вражда. Все члены императорской фамилии, если они того пожелают, смогут получить в моей походной канцелярии такие же российские паспорта, чтобы они могли на законном основании поселиться в любой стране, которую выберут по своему желанию. Каждый свободен и каждый будет защищен.

— Весь Париж, ваше величество, в восторге от ваших слов, сказанных парижанам на улицах, и от вашего отношения к французам! — Лицо Гортензии выражало искреннее восхищение.

— Ваше ангельское великодушие не знает границ, — голос Жозефины, как показалось, даже прервался от волнения.

Он хотел повторить, что уже говорил Коленкуру и другим, что на земле Франции у него был единственный враг, а все остальные французы — его друзья, но поймал себя на том, что здесь, при жене и падчерице Наполеона, такие слова были бы неуместны. Вместо этого он заявил, что будет очень счастлив, когда дела в их отечестве примут форму, достойную великого народа. Но это произойдет, если каждый осознает в том необходимость и определит свою роль в общих усилиях нации.

— Могу заверить ваше величество: я не только готова к участию в общественной жизни, но я в нее уже включилась, — несколько кокетливо и в то же время с нескрываемым восторгом, напоминающим неподдельный восторг ребенка, сообщила королева.

— И в чем же ваша роль? — вступил в разговор Чернышев.

— Я думаю, вашему величеству и вам, граф, будет интересно узнать, что я стала попечительницей пансиона Святого Германа. Там я сама когда-то воспитывалась и теперь решила оказывать всяческое содействие мадам Кампан.

— Это пансион, в котором вместе с вами воспитанницами были королева Неаполя, кажется, княгиня Боргезе и некоторые другие, ныне знатные дамы? — вспомнил Чернышев.

— Совершенно верно, генерал. Вы, оказывается, все о нас знаете. Впрочем, не удивительно — со всеми нами вы хорошо знакомы, — королева благодарно взглянула на императорского генерал-адъютанта.

— Ваша деятельность благородна и заслуживает поощрения. Надеюсь, и вы, ваше величество, способствуете полезным увлечениям королевы? — поинтересовался царь.

— Моя дочь, как и я, выросла в уважении к собственному и чужому труду. Отсюда и разносторонность талантов, ею проявляемых, — не скрывая гордости, сказала императрица.

— Мама, вы преувеличиваете мои успехи, — зарделась Гортензия и — обращаясь к гостям: — Впрочем, я сочинила несколько песен — музыку и стихи. Когда собираются у нас музыканты, они эти песни непременно исполняют. Еще — беру уроки живописи. И — люблю танцевать.

— Тогда не откажите мне в первом же танце, — с неподдельной радостью, так что щеки налились легким румянцем, попросил царь. — Кажется, послезавтра бал у князя Талейрана. Надеюсь, вы там будете?

Дочь глянула на мать и тоже, как ее будущий кавалер, покраснела.

— Вообще-то в нашем теперешнем положении… — начала она.

— Наше положение, надеюсь, не изменилось, — остановила Жозефина дочь. — Ты не должна становиться затворницей. Тем более что ты теперь — герцогиня Сен-Лё. И ты получила приглашение великого монарха.

— Не только, смею заметить, как герцогиня Сен-Лё, но и как королева. И, конечно же, как самая восхитительная женщина Парижа, — сказал император и, еще гуще покраснев, глянул на Жозефину. Только каких-нибудь полчаса назад именно эти слова он говорил ей, императрице.

— Представьте, ваше величество, я безмерно довольна судьбою, которая выпала на мою долю, — словно не замечая некоторого смущения августейшего гостя, сказала императрица. — Еще до того, как я стала женою великого человека, я уже знала все о том, что мне предстоит и что меня ждет в конце пути. Мадам Ленорман, наша знаменитая прорицательница, к которой я однажды зашла из простого женского любопытства, погадала мне на картах. Выпал и король, и соперница, и пиковый, кажется, интерес, при котором я должна остаться. И все же я не остановилась перед тем, чтобы бросить вызов тому, что уже было предопределено на небесах.

— А вы, ваше величество, верите в предопределенность? — посмотрела в глаза императору Гортензия. — Простите, не отвечайте пока ничего. Я покажу вам одну вещь, которая одновременно и сокровище, и письмена судьбы.

Гортензия вернулась тотчас, держа в руках вытянутой формы драгоценный камень величиною с ладонь и положила его перед Александром Павловичем.

— Это камея, которая принадлежала когда-то герцогам Гонзаго в Мантуе, — королева склонилась над столом, так что царь ощутил тепло ее лица и запах волос. — Камея впервые упомянута в описи тысяча пятьсот сорок второго года. А теперь извольте, ваше величество, внимательно всмотреться в то, что здесь изображено.

На трехслойном арабском ониксе было вырезано два профиля. На одном — мужчина с большими красивыми глазами и вьющимися волосами. На голове шлем, украшенный лавровым венком. У женщины с чеканным профилем красавицы, на шее — ожерелье, ее чело также венчают лавры.

— Вероятнее всего, это Птоломей Второй и его жена Арсиноя Вторая, — касаясь плечом Александра Павловича, так, что ему показалось, будто он ощутил, как бьется ее сердце. Гортензия продолжала объяснять. — Они были правителями Египта в третьем веке до нашей эры. Но не в том тайна камеи. Оказывается, камея хранит астрономические символы. Ее размер по длине и высоте равен периоду обращения Юпитера по эклиптике и периоду великого противостояния Марса. А на рисунке — расположение звезд, которые наблюдались в день свадьбы Птоломея и Арсинои. И — звезды, которые будут глядеть с неба в дни их смерти. Как говорят древние свидетельства, предсказания мастеров, изготовивших камею, сбылись. Только те мастера, предсказатели судьбы, даруя камею новобрачным, разумеется, ничего не сказали им об их судьбе, зашифрованной в рисунке.

— Выходит, лучше не знать свою тайну? — отозвался император.

Королева подняла на него большие, полные непередаваемого блеска и одновременно бездонные, точно омут озера, глаза и со значением произнесла:

— Я наперед знала, ваше величество, ваш ответ. И не потому, что я сама не верю в предсказания. Пожалуй, я в них верю так же, как мама. Только я хочу жить, не заглядывая в собственное будущее. И вы, вероятно, так же? Я имею в виду вас как человека. Потому что как император огромной державы, а ныне отвечающий за судьбу Европы, вы должны предвидеть ее судьбу. Но стараться предугадать то, что произойдет, положим, в вашей душе и в вашем сердце сегодня или завтра, вы не станете. Не так ли?

Лицо Гортензии вспыхнуло, и она опустила свои прекрасные глаза.

— И тем не менее, — взгляд Александра Павловича остановился на ее склоненной, с золотистыми завитками шее, затем опустился ниже — на обнаженный мрамор плеч. — И тем не менее я хотел быть уверен, что первый танец на балу у Талейрана вы отдадите мне, ваше королевское величество.

Она быстро подняла свое прекрасное, будто сошедшее с камеи и все еще пылавшее лицо и опустила длинные и густые ресницы, которые сказали больше, чем могло бы выразить короткое слово «да».

Вторая польская война

Два месяца в Париже промелькнули, как один день. Вернее, как большой, длящийся непрерывно, праздничный карнавал. Балы за балами, приемы за приемами, концерты, спектакли, гулянья на улицах, в парках и на бульварах.

К Чернышеву словно возвратилась недавняя пора, когда он впервые узнал французскую столицу, и та, словно женщина, ему покорилась. Что уж говорить о нынешних торжествах, когда центром, объединяющим все и всех, оказались сотни и тысячи русских. И многие из них, наверное, не уступали стати, выправке, совершеннейшему мужскому обаянию, каким обладал наш герой.

Но, конечно же, во главе ослепительного множества очаровательных мужчин был душка, непревзойденный покоритель дамских сердец — тридцатисемилетний российский император.

Где бы он ни появлялся, уже все знали и восхищенно сообщали друг другу, с кем он танцевал накануне и какую счастливицу обласкал своим вниманием.

То, что русский царь, как божились досужие доброхоты, почти не покидал Мальмезон, явно было преувеличением. Тем не менее он и на самом деле не обходил вниманием уже склонявшуюся к закату бывшую императрицу и танцевал с нею в залах ее дворца.

В другом оказывалась права людская молва: наверное, ни дня не проходило без того, чтобы император не появлялся в обществе герцогини Сен-Лё, совсем недавно королевы Голландской.

Впрочем, и тут проявлялось некое преувеличение. Достаточно два или три раза подряд увидеть, как грациозно скользила эта очаровательная пара по вощеному, блестящему, словно зеркало, паркету, как она проделывала виртуозные пируэты, чтобы решить: да он, император Александр, более ни с кем не танцует, лишь только с этой надменной падчерицей и одновременно невесткою Наполеона.

И, многозначительно перемигиваясь: что ж, на войне как на войне. Дескать, кто победил, тот и получил в награду, в придачу к Парижу, и сей обольстительный трофей.

Чернышев — с начала нынешнего, восемьсот четырнадцатого, года — уже не генерал-майор, а генерал-лейтенант, в шутку спрашивал себя: брал ли он, в самом деле, города или все ему только приснилось? Ибо теперь он снова стал вертопрахом и неистощимым на пикантные проделки шалуном, глядя на которого, можно было подумать, если бы, конечно, многие его не знали: ну, этот из тех паркетных адъютантов, что рождены для того, чтобы обслуживать утехи своего властелина и самому при этом не быть разиней.

И в самом деле, Чернышев, вслед за императрицей Жозефиной и королевой Голландской, представил Александру Павловичу королеву Испанскую Жюли и ее родную сестру Дезире, наследную принцессу Швеции, мадам Ней и еще, вероятно, с десяток восхитительных красавиц с фамилиями или весьма знатными, или же, что до недавнего времени считалось равнозначным, очень уж громкими.

Шведская принцесса прямо млела от восторга, когда император высказал самое блестящее мнение о ее муже — полководце и будущем короле. Он заявил, что очень рад тому, как ее страна вознаграждена за доблестное участие в общей борьбе.

— Я сдержал свое слово, — сказал русский царь. — Я обещал Швеции Норвегию — и она теперь ваша. Безусловно, в этом заслуга и его королевского высочества, моего брата и кузена Карла Юхана. Его упорство в достижении цели — выше всяких похвал.

— И, разумеется, выше самых лестных похвал мужество и воинская доблесть наследного принца. Я имел счастье провести с его высочеством почти всю прошлогоднюю кампанию, — дополнил Чернышев слова императора.

— Я знаю, граф, вы один из лучших и преданных друзей Жана, — благодарно отозвалась Дезире. — Наверное, вы не раз навестите его в Стокгольме. Право, жаль, что я не выношу тамошних холодов, снега, ветра и диких сумерек посреди зимы.

— Вы обещали кому-нибудь свой первый танец, принцесса? — Все обличало в русском царе изысканного и благороднейшего кавалера. — Ах, нет еще? В таком случае я вас ангажирую. Сейчас будет мазурка.

Да, как один день, как один восхитительный грандиозный бал промелькнули два месяца!

Меж тем ждала Англия. Садясь на корабль, император ощущал, что вместе с ним направляется через Ла-Манш и бесподобный праздник. Но как и наследную шведскую принцессу, с первых шагов на заморском острове Александра Павловича неприятно поразил холод.

Нет, речь не о дождях и ветрах. Разве петербуржца испугаешь суровостью климата? К тому же в разгар лета солнце что есть силы источало беспредельные ласки на древний Альбион.

И встреча была как встреча: парады, оркестры, маневры войск, посещение музеев и парламента, приветственные речи принца-регента и ответные — императора.

Не было одного — восторга. Того, что бьет через край. И имя коему — триумф.

«А с чего бы, действительно нам, великобританцам, терять голову? — было написано на лице чуть ли не каждого англичанина. — Мы ведь тоже, можно сказать, один на один неприступною скалою стояли против Бонапарта».

— Домой, домой! — внезапно распорядился царь. — Я знаю страну, которая благодарно распахнет мне свое сердце. Я подарю ей гораздо больше, чем принес Парижу. Я вручу ей то, о чем она мечтала долгие годы, — независимость и свободу. Итак, едем в Варшаву.

Сколько раз пересекал император Александр пространство между реками Одером и Неманом. За Одером — чистые немецкие города, ухоженные фольварки. Пересечешь Вислу — словно иная страна. Более похожая на Россию с ее черными избами, захламленными улицами местечек, с лужами прямо посередине даже немалых по населенности городов. Ближе к Карпатам и вовсе то ли венгерский, то ли румынский быт. Только все же сие пространство — одна страна. Потому что — один язык, одни обычаи, один народ. А вышло — земля эта разрезана на части, поделена, как делят за столом пирог, на отдельные куски.

Того, кто резал по живому, не сыскать. Всему причина — судьба. А если правильнее ответить — войны.

Из-за этого, как бы уже поделенного пирога, заварилась и новая, только что угомонившаяся бойня.

Уже перейдя Неман, Наполеон, как известно, обратился к своей армии со словами: «Вторая польская война началась. Первая кончилась Фридландом и Тильзитом… Вторая польская война будет столь же славной для французского оружия, как и первая. Но мир, который мы заключим, будет прочным. Он положит конец тому гибельному влиянию, которое Россия вот уже пятьдесят лет оказывает на дела Европы».

Польша оказалась яблоком раздора. Теми кусками пирога, из-за которых каждый надеялся дать другому по рукам.

Александр Павлович покойно ехал в карете, разглядывая в окно проносившиеся картины. На подъезде к Варшаве он обратился к своему генерал-адъютанту:

— Где-то, не доходя сих мест, ты, Чернышев, и совершил свой беспримерный поход? Припоминаю, в письме шведскому наследному принцу, рассказывая о твоем успехе, я назвал твой рейд одним из самых отважных переходов во всей военной истории. Вопрос же у меня к тебе теперь таков: скажи откровенно, не порицал ли ты меня в те дни за то, что это моя, императорская, воля помешала осуществиться твоей идее о Висле еще ранее, в канун Наполеонова вторжения?

— Скажу, ваше величество, как требуете: сразу после Парижа недоумевал, почему выпускаем из рук победу. Затем пришло на ум: вдруг бы сорвалось? Тут требовался точный расчет, взаимное действие всех полков и дивизий. А мы, что греха таить, на сие не всегда способны. Вон, не смогли разом поспеть к Березине, хотя ваш оперативный план брал в расчет каждую мелочь.

— За правду благодарю тебя, Чернышев. Но только в твоих словах она не вся. Есть истина, коею ведаю я один и пока ею ни с кем не делился. Когда мы только начинали европейский поход, сказать о ней было рано. В Париже — ни к чему. Сейчас — в самый раз. А главная суть — вот в чем.

Была у Александра Павловича привычка: иногда, делясь с собеседником самым сокровенным, он отводил от него глаза. Чтобы лучше, наверное, углубиться в себя. И чтобы не смущал и не сбивал с мысли особливо угодливый отклик слушателя.

Так и на сей раз, оборотившись к окну, как бы делая вид, что разглядывает за стеклом любопытные ландшафты, император начал изложение до сего дня потаенного. А мысль была, хотя вроде бы и секретна, но в то же время и очень проста: как бы на него, царя, посмотрела Россия, коли бы он первым начал войну? Да еще для этого — вторгся в чужие пределы.

Чернышеву было хорошо ведомо, что с тех пор, как Россия стала державою европейской, ей не раз приходилось вести войны не на своих землях. Набор рекрутов постоянно вызывал ропот и неудовольствие. Поднимались клики против правительства и царя. В обществе крепло убеждение, что России такие кровопролития ни к чему. Вот ежели бы на нас кто напал да зачал бы жечь наши города и веси, тогда, дескать, совсем другое. Тогда и жизней своих не жалко.

— А на земле российской до нынешней поры лет сто, если не более, не ступала нога иноземца. Как бы я мог поднять народ на ратные свершения не у себя в дому, а скажем, во дворе соседа? Тем более мы перед тем два раза ходили за границу и оба раза возвращались битыми в кровь, — Александр Павлович обернул свое лицо от окна, и Чернышев заметил то, что давно уже не посещало царя — тень страха.

Не такое ли лицо было у него, когда после Фридланда великий князь Константин Павлович с плохо скрываемым раздражением говорил своему венценосному брату:

— Чем продолжать бессмысленное кровопролитие, лучше, ваше величество, раздайте каждому офицеру и солдату по пистолету и велите им застрелиться.

Пистолет тогда словно был приставлен к его, императорскому, виску.

А если бы он снова, считай, в третий раз, приказал полкам двинуться через границу да завязать там сражение, не грянул бы сей роковой пистолетный выстрел в его собственную голову или не обвилась бы удавка на императорской шее? Знал ведь, ох как знал он сей исход, когда что-то приходится не по нраву тем, кто толпится у трона!

— Да и война к нам пришла, отступать начали — ленивый только не попрекал за то, в чем виноваты, а в чем и вины никакой не было, — вспомнилось опять то время. — Потом уже в Германию вошли. И кто? — фельдмаршал Михайла Ларионыч, прежде чем Богу душу отдать — царство ему небесное — пытался держать меня за фалды: «Самое легкое дело — идти теперь за Эльбу. Но как воротимся? С рылом в крови?»

На самое короткое мгновение и легла тень на чело. Вновь оборотился от окна — величавый поворот головы.

— В белокаменной — ты помнишь? — как отозвались на мой призыв и стар, и млад. Тут уже не я вроде бы поднимал их на священную войну — сам народ вложил в мою длань карающий меч. Зато он, супостат — пленник. Я — покоритель Парижа. Он же — я чувствовал — с презрением думал обо мне: простачок. Наверное, мне никогда не сравниться с ним в полководческом искусстве. Да я и не тем взял: он хотел покорить Европу силой, я победил любовью. Вот чего стоит умение ждать. А пришел момент — тут уж будь тверд до конца. Так и с Польшей, куда мы с тобою едем. Пробил ее час! Однако и тут не все сразу образуется. И в том виде, как я бы считал нужным. Но важно идти шаг за шагом.

Непросто, наверное, далась сия исповедь собственному генерал-адъютанту. Но кому и поведать сокровенное, если не тому, кто в твоем тайном поединке со злейшим, и, можно сказать, личным врагом, был как бы твоею тенью. Даже более того — второй половиною твоего существа. И далее он будет твоею правою рукою в скрытой борьбе с теми, кто станет на пути, уже бесповоротно выбранном и определенном.

Когда еще брал Берлин, потом вел свой корпус в Штральзунд, когда затем положил предел существованию Вестфальского королевства и когда оказался в Париже, Чернышев чувствовал, что смолкнут последние залпы, и выйдут на свет Божий те, что столпятся у пирога, зарясь на самые вкусные и сладкие куски.

Император же предвидел сии сложности намного раньше.

Припомнилось: еще в январе прошлого года, когда русские армии вновь вошли в Вильну и перед ними открывалась Польша, он, Александр Павлович, получил письмо от Адама Чарторижского. Тот предлагал со взятием Варшавы тут же создать Польское королевство под властью великого князя Михаила Павловича.

«Я буду говорить с вами совершенно откровенно, — ответил император другу своей юности, с коим столько велось когда-то разговоров о возрождении его родины. — Для того чтобы провести в Польше мои любимые идеи, мне, несмотря на блеск моего теперешнего положения, предстоит победить некоторые затруднения: прежде всего, общественное мнение в России — образ поведения у нас польской армии, грабежи в Смоленске и Москве, опустошение всей страны оживили прежнюю ненависть.

Затем, разглашение в настоящую минуту моих намерений относительно Польши бросило бы всецело Австрию и Пруссию в объятия Франции: результат, воспрепятствовать коему было бы весьма желательно, тем более что эти державы уже высказывают наилучшее расположение ко мне.

Эти затруднения, при благоразумии и осторожности, будут побеждены. Но, чтобы достигнуть этого, необходимо, чтобы вы и ваши соотечественники содействовали мне. Нужно, чтобы вы сами помогли мне примирить русских с моими планами и чтобы вы оправдали всем известное мое расположение к полякам и ко всему, что относится к их любимым идеям.

Имейте некоторое доверие ко мне, к моему характеру, к моим убеждениям, и надежды ваши не будут более обмануты…

Что касается до форм правления, то вам известно, что я всегда отдавал предпочтение формам либеральным. Я должен предупредить вас однако ж и притом самым решительным образом, что мысль о моем брате Михаиле не может быть допущена. Не забывайте, что Литва, Подолия и Волынь считают себя до сих пор областями русскими и что никакая логика в мире не убедит Россию, что они могли быть под владычеством иного государя, кроме того, который царствует в ней…

Убедите ваших соотечественников высказать к России и к русским добрые чувства, для того, чтобы изгладить впечатления этой кампании и тем облегчить мой труд… Итак, вот в общем выводе результаты, которые я могу сообщить вам: Польше и полякам нечего опасаться от меня какой бы то ни было мести. Мои намерения по отношению к ним все те же… Успехи не изменили ни моих идей относительно вашего отечества, ни моих принципов вообще, и вы всегда найдете меня таковым, каким вы знали меня во все годы».

Терпение и любовь…

Применительно к военным категориям, сие как медленная, затянувшаяся осада.

«Может, теперь в этой тактике что-то следует, ваше величество, изменить?» — хотелось заметить Чернышеву.

Пушки смолкли. Но продолжается, еще далеко не закончилась вторая польская война. На войне же, кроме долгой осады, многого можно добиться смелыми и резкими действиями там и в тот самый момент, где и когда противник тебя не ожидает.

Так размышлял сам с собою Чернышев, не собираясь, однако, сообщить о своих мыслях государю. Потому что, к тому же, он думал и о другом. О чем, вероятно, еще не пришло время сказать своему императору.

Только Александр Павлович знал, чем в эти минуты были заполнены голова и сердце его любимого генерал-адъютанта.

— Ты хотел бы получить отпуск, Чернышев? — внезапно царь задал вопрос.

— Простите, ваше величество, но как вы о том догадались?

— Просто подумал, что недельку тебе следовало бы отдохнуть. У тебя же, полагаю, имеются заботы, кои не следует откладывать? Когда прибудем в Варшаву, вели подать тебе лучшую коляску и ступай куда зовет тебя твое сердце. А в Кенигсберге меня нагонишь.

Когда поднимают траурную вуаль

— Я выгляжу очень дурно. — Княгиня Теофила сказала это с интонацией, которая, безусловно, была утвердительной. Но в то же время в том, как она произнесла эту фразу, угадывалось непроизвольное, свойственное лишь женщинам, желание получить совсем иной, прямо противоположный ответ.

Угадал или просто почувствовал Чернышев скрытое желание княгини, но слова его были так искренни и так желанны, что она зарделась и опустила глаза.

— О, прошу вас, не говорите мне так о себе! — взмолился Чернышев. — Вы для меня всегда — образец превосходства, самая прекрасная женщина на свете.

— Прошу вас, граф, не будем об этом, — остановила она его, довольная его словами и в то же время понимая, что теперь, в нынешнем ее положении, далее продолжать этот разговор будет неприлично и на этом следует остановиться. Тем более что действительно теперь она была не то что дурна, но выглядела нездоровой. Лицо ее было бледным, под глазами — темные круги, губы выцветшие и блеклые.

— Простите, дорогая княгиня, первое, что я хотел вам выразить. — это идущее от самого сердца соболезнование по поводу того, что случилось и что вам пришлось пережить. Примите мое сочувствие, хотя оно несколько запоздало. Поверьте, я узнал о происшедшем, будучи в Париже. И при первой же возможности приехал к вам, чтобы увидеть вас и засвидетельствовать вам мои чувства.

— Спасибо, граф. Я знала, что вы приедете и непременно скажете слова, которые мне очень дороги.

Княгиня была одета в черное, и траур еще более делал ее лицо изможденным, хранящим следы недавних страданий.

— Ужас, что я пережила! Если бы только знали, граф, как меня сразило известие, пришедшее к нам в октябре, — она нервно заломила руки, и слезы невольно скатились по ее бледным щекам. — Тяжко подумать — найти смерть не просто от пули, но еще быть поглощенным рекой! Одно лишь дает мне силы, когда подумаю: Доминик принял смерть в бою. Он до конца выполнил свой долг. И вместе с ним, должно быть, в то же самое мгновение, погиб и его старший товарищ и собрат князь Понятовский.

Трагедия, которую и теперь больно переживала княгиня, произошла под Лейпцигом девятнадцатого октября минувшего года, как раз в пору, когда сам Чернышев совершал свой поход в Вестфальское королевство.

Шестнадцатого числа у Лейпцига, в Саксонии, произошла грандиозная битва, длившаяся целых три дня. И, по существу, предрешившая участь Наполеона. Потому что все, что могло быть собрано с обеих сторон, сошлось в том грандиозном сражении. В нем участвовало поначалу более трехсот пятидесяти тысяч человек. Союзные войска составляли русские, австрийцы и пруссаки. В одном строю с французами сражались поляки, саксонцы, голландцы, итальянцы, бельгийцы и немцы Рейнского союза.

Первый день собрал страшную кровавую жатву. Говорили, что, объезжая по обыкновению ночью поле битвы, Наполеон ужаснулся потерям, и своим, и чужим. Ехавший с ним Мюрат заметил, что такого количества убитых он не помнит со времен Бородина.

Меж тем первым днем все не кончилось. К союзникам подошла более чем стотысячная Северная армия наследника шведского престола. Подкрепления, подоспевшие к Наполеону, едва насчитывали пятнадцать тысяч солдат.

«Битва народов», как вскоре военные летописцы назовут сие величайшее сражение, возобновилась с новой силой. Как всегда, Наполеон не хотел смириться с катастрофой и ждал, что судьба вернет лавры его полководческому гению. Но упорство только усугубило катастрофу. Отступать пришлось в панике, теряя огромное число убитых, раненых и пленных.

Давя друг друга и расстраивая малейшую возможность к удержанию обороны, войска Наполеона отступали через Лейпциг. Кровь лилась на улицах города, взрывы гранат, залпы пушек и ружей заглушали крики и стоны бесчисленных умирающих.

Чтобы сдержать натиск союзных войск, Наполеон приказал взорвать за собою мосты. Однако в городе еще оставалось около тридцати тысяч французов и конница князя Понятовского, за два дня до сражения получившего звание маршала Франции.

На протяжении всей кампании поляки были достойными соратниками французов. Воспламененные Наполеоновым приказом, зачитанным им на берегу Немана о начале Второй польской войны, они в числе самых первых, не ища даже брода, бросились вплавь, чтобы на глазах у французского императора первыми достичь русского берега.

И первыми входили в Вильну — князь Юзеф Понятовский и с ним рядом, во главе своего уланского полка, князь Доминик Радзивилл.

Отвага, натиск и штурм отличали действия польского корпуса во всех битвах в России — от Смоленска и Бородина до Малоярославца и Красного.

Теперь, в Лейпциге, им выпал последний жребий — погибнуть самим. В то время, когда даже закаленные в немыслимых битвах французы бросали наземь ружья и шли сдаваться в плен, ища взглядами русских офицеров, чтобы вручить им шпаги как наиболее достойным противникам, поляки решили биться до конца.

Что их толкало к отчаянию? Ненависть к тем, кто лишил их родины, — русским, австрийцам и немцам, виновникам развала Польши? Конечно, в первую очередь это. Но было еще одно — нежелание вновь вернуться под сень двуглавого российского орла, против которого их, белый орел, гордо и с величайшей надеждой на победу поднял в этой войне свою голову.

Мало того, что они расставались отныне с мечтою о будущем своей страны, каким они хотели это будущее видеть, но многим из них грозила расплата. В армии Понятовского было немалое число жителей западных российских губерний — подданных русского царя, изменивших присяге.

Единственный выход оставался конникам — вплавь через Эльстер, что преграждал путь к спасению.

Да, их конец внешне очень уж походил на то, с чего начинался поход в Россию. Только на сей раз на берегу не было обожаемого ими французского императора и в сердцах жил не энтузиазм, а страх и отчаяние.

Река кипела и бурлила от сотен человеческих и лошадиных тел, на всем скаку рухнувших в водную пучину. Мертвые, настигнутые пулями лошади уносили на дно живых седоков. Убитые качались на крупах коней, спешивших к берегу.

Князь Репнин, дивизия которого одной из первых ворвалась в Лейпциг, рассказывал потом вернувшемуся из Касселя Чернышеву, как погиб Юзеф Понятовский. Он был верхом. Конь под ним будто бы уже доплыл до середины реки, когда князя догнала сначала одна, затем вторая пуля.

Известно было, что такая же смерть постигла и Доминика Радзивилла, который во главе своего полка до последнего отбивался от наступающих.

В том бою к Репнину его офицеры подвели бледного и уже безоружного Лористона. Дивизионный генерал и дипломат был в изодранном и перепачканном грязью и кирпичной пылью мундире. Репнин тотчас доложил о пленнике государю. Царь повелел взять над бывшим послом опеку, чтобы тот ни в чем не испытывал недостатка. А сверх этих мер, из-за того, что Лористон лишился собственного обоза, царь пожаловал ему заимообразно на первый случай пятьсот червонных рублей.

В Париже о гибели Доминика Чернышеву с печалью поведал отец княгини Теофилы — генерал Моравский. Он приезжал в Париж как посланец польских офицеров и был любезно принят российским императором.

Кароль Моравский вошел в гостиную как раз в тот момент, когда его дочь рассказывала гостю о своих недавних переживаниях.

Отец подошел к ней и нежно погладил ее по восхитительным, пепельного отлива волосам, с которых она, говоря с русским генерал-адъютантом, сняла черную кисею. Затем, склонившись, он нежно поцеловал ее в лоб, отметив про себя, как в лучшую сторону изменилась дочь и как она, безусловно, рада визиту гостя.

— Сейчас видно, что вы, генерал, и моя дочь — добрые друзья, — с заметным акцентом проговорил по-французски Кароль Моравский. — Время излечивает горе. Но еще более надежный лекарь — дружеское участие. Женское сердце отзывчиво на чужую беду. Но лишь солдат может понять и разделить печаль по поводу смерти солдата. Не правда ли, генерал?

— За что бы ни сражался каждый из нас, подвиг всегда измеряется честью и преданностью делу, за которое солдат отдает свою жизнь, — согласился Чернышев. — И посему тем, чья жизнь пока еще не оборвалась, Господь Бог как бы передает завещание погибшего: сохранить и не обесчестить память о нем. И сберечь то, что он любил пуще самого себя.

Лицо княгини вновь вспыхнуло. Ее же отец подхватил:

— Слово истинного солдата! Никогда не может называться по праву подлинным сыном своего народа тот, кому чужда боль другого народа. И кто, в конце концов, не в состоянии понять, за какие высокие идеалы другие солдаты отдают свои собственные жизни. Это поразительное и бесподобное понимание я, ваше превосходительство, нашел, к счастью своему, у вашего государя.

Тогда, в Париже, разговор генерала Кароля Моравского с русским царем происходил в присутствии Чернышева.

Генерал, как и теперь, был в форме польского войска, только еще в конфедератке, увенчанной кокардой с белым орлом.

Обратившись к императору, Моравский спросил, сохранится ли теперь в их армии этот символ свободы и знак гордости поляков?

— Безусловно, — ответил Александр Павлович. — Надеюсь, что в ближайшем будущем вы станете с достоинством носить сей символ чести и сохраните его навсегда.

— Значит, ваше величество намерены возродить Польшу?

— Это моя давнишняя мечта, генерал. Именно она в немалой степени, если не сказать в самую первую очередь, заставила меня перейти границу и вступить в Европу. Правда, мне предстоит преодолеть еще немало затруднений, но вы видите меня в Париже, и этого довольно.

— Европа увенчала ваше величество лаврами победителя, — с чисто польской галантностью произнес генерал. — Хочется верить, что мир, дарованный вами Европе, принесет свободу и счастье всем народам. И особенно — нам, полякам.

— И мне хочется верить, что так думают если пока не все, то многие у вас. Со своей стороны, генерал, я предаю забвению прошлое и, хотя имею право жаловаться на многих лиц вашей национальности, тем не менее желаю все забыть. Я искренне стремлюсь видеть одни ваши добродетели: вы храбрецы и честно исполнили вашу службу.

При сих словах царя генерал сдвинул каблуки вместе, так что звякнули шпоры.

— Ваше величество, можете быть уверенными, что столь великодушное отношение к полякам обеспечит вам нашу полную благодарность.

— Я потребую от вас благодарности только тогда, — сказал царь, — когда фактами, которые в скором времени получат осуществление, приобрету подлинные на нее права.

— Мы не имеем, ваше величество, другого честолюбия и другой привязанности, кроме любви к отечеству, — ответил генерал. — Это болезнь нашей земли.

— Она неизлечима и делает вам честь. Каким образом порядочный человек, — продолжил царь, — может отказаться от того, чтобы иметь свое отечество? Если бы я был поляком, я поддался бы искушению, от которого меня бы никто не удержал. Я пошел бы сражаться за свободу своего народа и отдал бы этой борьбе, коли того потребовали обстоятельства, свою собственную жизнь.

Именно эта мысль и возникла теперь в разговоре с генерал-адъютантом русского царя, и, как и тогда, в Елисейском дворце, восхитила все существо бравого генерала.

За обедом, где они встретились уже вчетвером — к столу вышла Теофила-старшая, — генерал вновь затронул небезразличную его сердцу тему — о будущем Польши.

— Русский царь мне сказал: спросите у ваших соотечественников, каким образом вели себя на польской земле русские войска? Они были лояльны к полякам. Посему, продолжил император, это ощущение братства, чувство как бы единокровия наших народов должно стать основой будущих отношений.

Теофила-старшая, еще накануне сославшись на мигрень, была, в отличие от мужа, менее словоохотлива. Однако при последних его словах, она не преминула заметить:

— Могу засвидетельствовать самое что ни на есть добропорядочное поведение казаков графа Чернышева здесь, в нашей Бялой Подляске, кажется, тому два года назад, — губы ее улыбались, но глаза почему-то были вызывающе холодны.

— Вы не можете не признать, мама, что добропорядочным поведением отличались не одни солдаты, которыми предводительствовал наш гость, — возразила дочь.

— Это еще как знать, с какими намерениями приходят иногда в чужой дом, — не остановилась графиня. — Случается: солдат или даже офицер обходителен и воспитан в самом высоком смысле слова, кто-либо зазевается в доме хозяев, и что-то уже гости успели прибрать к рукам.

— Не хотелось бы ворошить старое, как не раз подмечал мой государь, — вступил в разговор Чернышев, — но случаи невоспитанности, простите, лучше сказать — мародерства, нередко отмечались среди поляков на нашей, русской земле.

— Ну да, — поддержал генерал Моравский, — именно об этом говорил мне в Париже император. Его величество прямо заявил: хотя я имею право жаловаться на многих лиц вашей национальности, но желаю все забыть. И он назвал тогда Смоленск, где было немало бесчинств со стороны занявших этот город, особенно со стороны поляков. Но нам — что теперь важно — следует смотреть вперед, а не оглядываться назад. Разве мало того, что нас объединяет — русских и поляков?

И генерал вновь обратился к парижской встрече с императором Александром. «Оба наших народа, — повторил он слова царя, — сближают не только соседство, но похожие обычаи и язык, общее наше происхождение и, во многом, общая история. Поэтому, будучи раз соединены между собою, мы должны полюбить друг друга навсегда».

— Разве не так? — воскликнул Моравский.

Видимо, сказывалась сильная мигрень. Графиня извинилась и, не докончив обеда, вышла.

Другой, совершенно другою была графиня Моравская в те давние дни, когда Чернышев впервые объявился в Бялой Подляске. И тогда она не во всем, что касается будущего Польши, соглашалась с русским гостем. Да сие и не мудрено. Не так просто объединить то, что разъединялось и отторгалось друг от друга в распрях, спорах и брани на полях сражений.

— Вы не обижайтесь на мама, — попыталась объяснить поведение матери княгиня. — Война не лучшим образом отразилась на ней, в том числе на ее здоровье. На мама как бы навалилась и та война, что задела ее в годы молодости. Так что две ноши оказались, наверное, слишком тяжелы.

Они гуляли вдвоем в саду. Несмотря на передряги последних лет, сад был ухожен, дорожки приведены в порядок.

— Это все заботы нашего управляющего и слуг, которые оставались с нами в нелегкие дни. Кстати, управляющий нередко вспоминает вас и, как он утверждает, постоянно ставит в костеле свечку за ваше здравие. Это русский пан офицер сохранил и сберег наш город, когда все вокруг пылало огнем, говорит он. Вот вам и подтверждение того, о чем за столом говорил папа и с чем не сразу согласилась мама.

После чая княгиня ушла к себе. Она призналась, что немного устала — этот день был первым, когда она после тяжелого потрясения была на людях.

У генерала же было о чем поговорить с гостем, и он пригласил его через какое-то время заглянуть к нему в кабинет.

Когда Чернышев подошел к двери, он услыхал за ней голоса. Говорили двое — Кароль и старшая Теофила.

— Ты полагаешь, что он приехал неспроста? — говорила графиня. — Он и тогда еще, при живом Доминике, так глядел на нашу дочь, что мне, матери, становилось не по себе.

— Нескромность поведения и мне пришлась бы не по душе, — отвечал ей муж. — Хотя у кого из нас, мужчин, не кружилась голова при встречах с красавицами? А в намерениях графа Чернышева вряд ли я и тогда усмотрел бы что-либо предосудительное. Теперь же и вовсе, когда Теофила осталась вдовой и свободна, его расположение к ней можно расценить вполне серьезно. Разве не так?

— Ты прав, серьезнее вряд ли что можно себе представить: русский генерал протягивает руку к богатствам Радзивиллов! Зачем же иначе он приехал теперь и обхаживает нашу несчастную дочь? Но этому не бывать никогда! Разве такое я желаю своей единственной дочери и, кстати, самой себе, чтобы мы, Радзивиллы, пошли с сумой по миру? Вот о каких мародерах я вела сегодня речь за столом — о тех, кто, учтиво беседуя с хозяевами, тащит у них из-под носа все, что только приглянется.

Чернышева как обожгло. Он стремглав сбежал по лестнице вниз, чтобы оказаться как можно дальше от покоев генерала.

«И это она — обо мне? О моих чувствах к ней, неземному созданию!» — возмутился он.

Спор в кабинете, однако, не завершился. Теперь перешел в наступление генерал.

— Ты вспомнила о владениях Радзивиллов, — повысил он голос. — Но разве можно сбросить со счетов всего лишь одну простую вещь: теперь, когда Польша переходит под власть русского царя, более выиграет тот, кто окажется приближенным к трону. И разве не лучшая гарантия такого успеха — один из самых удачливых генерал-адъютантов русского императора в качестве мужа нашей дочери и, значит, наш с тобою родственник? Думаю, Теофила понимает это лучше тебя, потому что ей надо обеспечить и свое собственное будущее, и будущее ее осиротевших детей.

— Выходит, ты с нею уже говорил о ее будущем? — Возмущение графини еще более возросло.

— Это была ее мысль. Надо лишь подождать, чтобы минул хотя бы год после смерти Доминика, — ответил генерал. — И тогда можно решить дело. Ты представляешь нашу дочь и затем нашу внучку в Петербурге, на балах в Зимнем дворце? А я так и вижу их там, в окружении великих князей, генералов, сенаторов — всех тех, кто составляет, должно быть, самый пышный императорский двор во всей Европе. И моли Господа, моя дорогая жена, чтобы он, граф, не оставил ее и нас с тобою.

— Ну, поступайте с нею оба как знаете! — все еще не смиряя гнева, произнесла графиня. — Только подсказывает мое сердце: на сей раз наша дочь, а с нею и мы попадем в такую ловушку, из которой выйдем все голые.

Этих слов уже не слыхал Чернышев. Утром он объявил, что уезжает. Генерал Моравский растерялся: как же так, невзначай, когда еще об очень многом не поговорили?

О том, что гость мог услыхать их вчерашний разговор, Кароль Моравский не мог и подумать. Как и откуда? Не стал бы граф таиться за дверью и подслушивать. Тем паче, что разговор велся на польском, который гость вряд ли мог хорошо знать.

И впрямь Чернышев понимал по-польски не очень хорошо. Он и не все — слово в слово — разобрал. Но многое, в том числе и тон, в котором о нем говорилось, свидетельствовало: его и впрямь принимают здесь за бесчестного человека, единственные намерения которого — присвоить чужое богатство.

Собираясь в дорогу, он намерился непременно увидеть княгиню.

— Я решил с вами проститься. И, может быть, навсегда.

— О чем вы, граф? — воскликнула она. — Значит, все, о чем вы говорил мне вчера и в прошлое свое появление здесь, в замке, — не правда?

— Нет, правда, княгиня, — опустил он голову. — И вы это сами почувствовали. Потому между нами теперь такой трудный разговор.

— Но тогда что же стало между нами? Мой траур и то, что я пока не могу сказать вам то, чего бы вы хотели от меня услышать?.. Ах, понимаю, граф! Только скажите мне прямо: моя мама всему причиной?

— Княгиня! Я хотел, чтобы ваша жизнь, ваше счастье и будущее ваших детей были безоблачны. Но нет у меня более слов… — совсем не похоже на себя он безвольно опустил руки.

Тогда она сделала шаг к нему и взяла его руки в свои.

— Вы знаете, какая я? — Голос ее от волнения готов был сорваться. — Должно быть, вам кто-нибудь уже говорил, что я ушла из-под венца с человеком, которого любила сильнее, чем того, с которым меня собирались обвенчать. Так вот, если я снова кого-то полюблю, то уйду с ним куда глаза глядят. Но надо, чтобы и он меня так же самоотверженно полюбил… А теперь прощайте, граф. Я сказала вам больше, чем, наверное, должна была сказать.

И она, опустив на пылающее лицо кружевное покрывало, прямая и стройная, шелестя платьем, не оборачиваясь и не останавливаясь, прошла к себе.

«Так что же это, что? Начало или же всему конец? — думал Чернышев, садясь в экипаж. — И с какою целью я ехал — нанести визит вежливости и выразить соболезнование или что-то иное, более важное привело меня сюда? Теперь мне надо дать ответ прежде всего самому себе: конец это или начало… Да, прежде всего — самому себе, а потом — уже ей».

Сила за счет слабости

Сколько уже не дней, а целых месяцев прошло с той поры, а Клеменс Венцель Лотарь Меттерних до сих пор не мог себе простить, что позволил русскому царю первым вступить в Париж.

А все из-за императора Франца, который, как только мог, оттягивал этот важный момент. Вот уже французская столица выбросила белые флаги и с Наполеоном вроде бы все уже решено — едет в ссылку, а дрожь пробегает по всему телу Франца, когда ему напоминают о том, что Париж ждет.

Господи, да что они отрывают от любимого дела — уходит тесто и не заладится, таким образом, печенье, которое он решил испечь по новому рецепту!

На самом же деле — Меттерних знал — императора от настоятельной поездки отстраняет страх. Ладно уж, что там будет с зятем — сам все натворил, пусть теперь и держит ответ. Но его родная дочь, его Луиза, что будет с нею? А что может ожидать белокурого милого внука, для отца, сломавшего себе голову — Орленка, а для него, деда, — отраду и радость.

Поспешишь, кинешься раньше времени — все равно что в воду, не зная брода. Иными словами, поспешностью можешь навредить внуку и дочери. А так, не поспешая и не торопясь, как бы оставаясь в тени, глядишь, и дашь возможность событиям пойти своим чередом. Вдруг оставят их на троне Франции, вдруг переменит свое решение император Александр и сами французы с их ныне главным закоперщиком Талейраном — и произойдет чудо!

Чуда, однако, не случилось, а время оказалось безвозвратно утерянным. Весь Париж точно с ума сошел, ликуя и славя императора Александра. Франца же, как бедного родственника — вот же ирония судьбы! — в столице зятя поселили не во дворце, а в отеле, правда, с напоминающим о былой славе императорской фамилии названием «Боргезе». А уж ему, Меттерниху, пришлось довольствоваться скромной гостиницей «Себастьян».

И всего на каких-то десять дней задержали свой выезд из Вены австрийский император и его всемогущий министр иностранных дел, а такое в Париже произошло, что вряд ли поправишь.

У Клеменса Меттерниха с лица не сходило выражение обиды и в то же время выражение гордости и надежды. В самом деле, как было не обижаться, если у него, бывшего весь, скажем, последний год душою антинаполеоновской коалиции, вырвали, что называется, победу из самых рук?

«Ладно, я еще покажу, на что способен, — говорил себе министр. — Все нити европейской политики вновь окажутся у меня в кулаке, дайте только срок. Пусть, надрывая глотки, славят Александра. Когда-нибудь истинным спасителем Европы назовут меня, Клеменса Меттерниха, первого министра Австрии, истинного победителя Наполеона».

Особенный сарказм у него вызывало решение выслать Наполеона на остров Эльбу, в самой близи от его родины — острова Корсика и в самой короткой досягаемости от берегов Франции.

«Несмышленыши, глупцы, разве не ведают они, и в первую очередь главный и непримиримый Наполеонов враг, император Александр, с кем они имеют дело?

Видите ли, замкнется Наполеон на малом острове, будет получать пенсию, назначать, чтобы не помереть со скуки, парады и смотры своим «старым ворчунам» — батальону гвардейцев, а когда заблагорассудится, выходить в море на предоставленном в его пользование корабле!

Как бы не так, господа. Двух лет не пройдет, и он снова окажется во Франции — и тогда держитесь, все достигнутые вами победы — коту под хвост. Нет, что ни говори, а прекраснодушный царь совершил глупость, и все потому, что в нужный момент рядом не оказалось человека со светлою головою и железной волей, с бесподобным умением ловко и хитро обходить все острые углы политической жизни и обводить вокруг пальца своих соперников».

Меттерних в судьбе Наполеона ошибся на год. Но тут дело не в сроках — в умении разглядеть характер. Характер человека, идущего к цели, не брезгуя ничем и ни перед какими препятствиями не останавливающегося.

А разве сам он, австрийский министр, не был фанатиком собственной мечты, которую он стремился проводить в жизнь, ни с чем не считаясь, кроме личной выгоды?

Наполеон любил повторять: все решают большие батальоны. Отсюда его приверженность к грандиозным сражениям.

Клеменс Меттерних служил небольшой по размерам стране. И добиваться успеха ему следовало совершенно иными приемами.

В минуты душевной откровенности он говорил своим секретарям или очередной любовнице:

— Политика подобна реке. Если неосторожно в нее ступить, неумеху тут же закружит и унесет поток. Редко кому удастся выбраться наперекор течению. Спастись сумеет тот, кто не станет бороться с волной и истощать собственные силы. Вода сама вынесет его на берег.

Аллегория в устах ловкого министра означала простую вещь. Нетрудно играть роль на мировой сцене, находясь в ореоле славы здорового и сильного государства, обладающего неограниченными средствами и неограниченным могуществом. Но если ты тесним со всех сторон, если находишься в гуще противоречивых явлений и вынужден преодолевать тысячи препятствий, то вывести свой корабль, который двадцать лет трепали ветры и терзало ненастье, снова в открытое море, преодолев теснины и мели, — это уже искусство, и оно дано немногим.

Помните, мой читатель, как после жестокого поражения в войне с Наполеоном Австрия стояла на грани гибели? Но Меттерних в разговоре с Чернышевым, цинично намекая на свои победы над женщинами, в том числе и над сестрою французского императора, Неаполитанской королевой и женою Мюрата Каролиной, обещал найти ключик и к сердцу Наполеона.

Австрийская эрцгерцогиня, которую он положил в брачную постель французского императора, враз вывела Австрию из униженного положения повергнутой ниц державы и сделала свою страну чуть ли не самой надежной союзницей могущественной в Европе империи.

Меттерних, потирая руки, похихикивал, довольный.

«Течение — само по себе. Пусть все думают, что я ему покорен и полностью в его воле. Но руль-то держу я, и держу крепко! Как же иначе? Это он, которого я на время задобрил, привык идти наперекор волнам и крупно рисковать. А какой резон Австрии во всем следовать за сумасбродом? У нее — свои принципы и своя история, свои давние враги и такие же давние друзья. Однако и в отношениях с друзьями и врагами Австрия прежде всего обязана думать о своей выгоде».

Когда Великая армия только начала подтягиваться к Висле и Неману, Наполеон потребовал от своего тестя быть с ним рука об руку. Иначе говоря, император Франц был обязан поставить армию в сорок или пятьдесят тысяч солдат, которая бы действовала против русских на самом крайнем фланге наступления. И чтобы армию эту непременно возглавил полководец с хорошим именем — эрцгерцог Карл, брат императора Франца. Некогда в боях против французов именно он проявил высокое воинское искусство, сильно потрепал неприятеля, а когда не устоял, сделал все, чтобы спасти свою армию. Такого доблестного военачальника глава похода против России хотел видеть во главе австрийских сил, чтобы устроить кровавую трепку русской Дунайской армии.

Куш вроде бы Наполеон предлагал солидный. В случае победы Австрия получит Молдавию и Валахию, а также Сербию и, может быть, даже Силезию.

Выходило, что стоило напрягать силы. Но из Вены в Париж князю Карлу Шварценбергу, за которым всю русскую кампанию сохранялся пост австрийского посла во Франции, ушла секретная инструкция. Эрцгерцог Карл, родной дядя Марии Луизы, отказывается-де возглавить столь незначительный для его положения корпус. Других сил Австрия дать не может. Она вообще пересчитала свои штыки и палаши и пришла к заключению: более тридцати тысяч человек ей не выставить. А с такою численностью наступать — обречь себя на разгром. Пусть австрийский корпус лучше несет наблюдательную службу, охраняя, положим, тыловые коммуникации Великой армии.

Наполеон вскипел:

— Такой корпус мне ни к чему! Он будет скорее мешать, чем помогать.

Однако император тогда еще не знал, что одновременно с инструкцией в Париж за подписью Меттерниха секретная бумага была направлена австрийскому послу в Петербург. Министр иностранных дел велел передать русскому правительству, что хотя Австрия и не может уклониться от заключения соглашения с Францией, но активно выступать против России не будет. Более того, Меттерних обещает постоянно сноситься с ведомством канцлера Румянцева и ставить его в известность о всех принципиальных шагах в австрийской политике.

Отчего бы такой афронт к Парижу и объятия с Петербургом? Да никакой любви и не последовало. Тут было одно желание — уцелеть между двух сильнейших, поднявших друг на друга дубины. И не мешать им биться до изнеможения. Тогда и Австрия окажется силой, которая заявит о себе в Европе. Силой за счет слабости тех двух исполинов, очутиться между которыми означало быть смятой в лепешку.

Как мы уже знаем, Карл Шварценберг, сидевший сразу на двух стульях — посла и главнокомандующего корпусом, сдал Варшаву и увел своих солдат в родные дома. Тем самым ворота в центр Европы для русских оказались распахнутыми настежь. Тут не устоял даже Евгений Богарне, в отличие от незадачливого Жерома Бонапарта оказавшийся одаренным полководцем.

Казалось, вот он, удобный момент, чтобы Австрии определиться до конца, встать под одни боевые знамена с Россией. Но это означало помочь одному за счет другого. А в итоге оказаться с тем, кто возьмет верх, — лицом к лицу. Какая тогда у Австрии окажется «сила» и какая вновь жалкая роль выпадет ей в Европе…

Посредник! Судья и арбитр. Человек, так сказать, над схваткой. Вот какую роль определил для себя Меттерних, чтобы не только уцелеть в водовороте событий, но, плывя по воле волн, целехоньким пристать к вожделенному берегу. И не просто живым и невредимым — обретшим силу.

Все лето восемьсот тринадцатого года, когда на обширнейших пространствах Европы лилась кровь русских, французов, немцев, поляков и других народов, из страны в страну, пересекая фронты, без устали металась карета австрийского министра иностранных дел. Наскоро доложив императору Францу о смысле своих замыслов, он тут же мчался в ставку императора Александра, от него — к прусскому королю Фридриху Вильгельму и далее — к Наполеону.

Империя, завоеванная Наполеоном, уменьшалась на глазах, как скукоживается высохшая кожа от старого солдатского сапога. А ему предлагали вовсе войти в прежние границы и там, зализывая на троне свои раны, успокоиться. К этому сводились мнения всех государей, армии которых были истощены.

Были истощены и силы Наполеона, но он с фанатичным упорством рвался к новым боям.

Загнать зверя в клетку взялся Меттерних. Разве не он своей хитроумной политикой, ловко расставленными сетями окрутил Наполеона, когда его, оскорбленного жениха, оттолкнула от себя Россия?

«Зачем взялся за посредничество Меттерних? — был самый первый вопрос, который задал себе Наполеон, принимая австрийского министра. — Русские теперь, уже чуть ли не у ворот Парижа, падают от потери сил и готовы на мир, который они отвергли, когда я был у них в Москве? Чушь! Это единственный противник, который сражается со мною достойно. Он будет биться, как и я, до конца. Тогда, может быть, Австрия готова выставить против меня свою армию, которую она не послала против русских, и предлагает мне заранее капитулировать, чтобы не проливать собственную кровь?»

Ответ оказался проще. Его тут же, в самом начале разговора, отыскал Наполеон.

— Меттерних! — закричал по своему обыкновению Наполеон, когда уличал человека во лжи. — Я вас разоблачил. Вы и ваше правительство хотите воспользоваться трудностями и увеличить их настолько, чтобы без участия в войне получить от меня все, что я когда-то вам обещал. Вы, Меттерних, взяли на себя роль посредника только исключительно из-за того, что решили удовлетворить свои непомерные амбиции якобы великого человека. Но вам меня не провести. Я не просто солдат, но дипломат покрупнее, чем вы. Только в отличие от вас — не вымогатель!

Когда зверь отказывается уйти в клетку, его загоняют туда силой. Меттерних к тому же понял: при дележе шкуры посредник может не получить ничего. Потому солдатам Австрии был отдан приказ: марш в бой!

Тут, как часто случается, прибежавшему к столу последним досталась самая большая ложка. Кутузова уже не было. Роль главнокомандующего союзными силами должен был занять старший по званию. По настоянию Меттерниха им стал фельдмаршал Карл Шварценберг, получивший высший воинский чин именно за командование наблюдательным корпусом у границы с Россией.

Итак, одна сила оказалась в итоге сломленной. Вторая с триумфом вошла в Париж. А как же тогда все потуги Меттерниха?

Англия, которая все последние годы из своего далекого далека следила за разворотом событий на континенте и поддерживала коалицию крупными суммами, не могла оставаться в стороне.

Увидев русских солдат на параде в Лондоне, правители Великобритании оказались сдержанными по отношению к императору Александру не потому, что его не оценили. Как раз напротив, поняли, что у России самая крупная по численности и непобедимая по мощи армия. И теперь русский царь может потребовать от союзников чего только пожелает.

А пожелает он, без сомнения, стать твердой ногой на берегах Вислы, укрепить свою давнюю союзницу Пруссию за счет Саксонии, сподвижницы Наполеона, и других германских земель. И это — у границ Австрии, в ее непосредственной близости.

Меттерних и сам понимал, как у него не все задалось, что он вынашивал и лелеял. И тут осенило: собраться всем императорам, королям, князьям и герцогам, чтобы укоротить ту силу, что, вместо бонапартовой, подняла голову в Европе.

И собраться на такой конгресс где ж? Не иначе как в Вене. В столице его, первого министра и министра иностранных дел, государстве — Австрии.

Дуэль с его величеством

Три запыленных дормеза остановились у старинного особняка в центре Вены, и слуги тут же принялись заносить в дом тяжелые сундуки.

— Неподъемные, дьявол их побери! — проворчал подносчик, ухватившись за поручень. — Никак набиты золотыми слитками.

— Поклажа ценнее — книги, — ответил кучер в синей ливрее. — У нашего князя привычка — нужная книга в любой момент должна быть под рукою.

До полудня Шарль Морис Талейран, или князь Беневентский, никого не принимал — был занят с парикмахерами. Когда после обеда доложили о приезде австрийского министра иностранных дел, вышел, хромая, ему навстречу. Обнимаясь, осыпал министра пудрой, точно выбил о него мешок из-под муки.

— Ну, что здесь у вас, все уже съехались? — нетерпеливо задал вопрос.

— Конгресс в полном сборе — почти две с половиной сотни одних глав императорских, королевских и княжеских домов, — обрадованно сообщил Меттерних.

— Вена, конечно, веселится. А чем заняты самые главные действующие лица, для которых вы, граф, поставили весь спектакль?

— У нас в Вене говорят: русский царь очаровывает дам, король Дании пьет, король Вюртемберга ест, король Пруссии думает, король Баварии говорит, а император Австрии платит.

— Что касается императора Александра, он скоро заговорит! — усмехнулся Талейран. — Сумеем ли мы ему ответить достойно — вот в чем вопрос.

— Об этом спрашиваете вы, его близкий друг? Въехав в Париж, русский царь первые дни был гостем вашего дома.

— Я был вынужден оказать гостеприимство. Мне донесли: под Елисейский дворец подведена мина. Хотя иногда случается, слухи могли оказаться ложными.

«Сами вы, ваша светлость, их и сочинили, — отметил про себя Меттерних. — В том нет ни малейшего сомнения. Такая возможность — оказаться в лучах славы главы всей наполеоновской коалиции, чтобы весь Париж говорил: смотрите, император Александр остановился не где-нибудь, а у лучшего своего друга Талейрана!»

Вслух же министр произнес:

— Теперь, полагаю, сам Александр захочет подвести бомбу под весь наш конгресс. Опасности можно ожидать только от него.

— А вы, граф, вижу, не пылаете к нему особой страстью? — Талейран оперся о набалдашник трости и пристально посмотрел в глаза собеседника.

— Он мне одну штуку никак не может простить — выдвижение князя Шварценберга на пост главнокомандующего союзных армий, — признался Меттерних. — Дело в том, что на место фельдмаршала метил он сам, царь.

«Должно быть, сочинил, бестия! — мелькнуло в голове Талейрана. — Но придумано талантливо, ничего не скажешь. Надо бы эту историю под страшным, разумеется, секретом, сообщить какому-либо несусветному болтуну. Тайны, они ведь для того и существуют, чтобы становиться достоянием всех и каждого. Иначе нам, дипломатам, нечем было бы питать свои изощренные умы. Слухи и сплетни — вот два слагаемых нашего дипломатического искусства».

— С императором Александром я, полагаю, найду общий язык, — вернулся к сути разговора Талейран. — Да и вся моя задача, в отличие от вашей, граф, значительно проще: отстоять на переговорах территорию Франции в границах, которые существовали при наших королях. Но это, граф, между нами. Зачем заранее афишировать свои намерения?

«Ну вот, для себя болтуна я уже сыскал. Пусть дойдет побыстрее до каждого, что я, глава французской делегации, — скромный наблюдатель и мне не пристало лезть в бучу. А уж я-то за этой завесою сумею развернуться и добиться того, чего мне надо. И не просто в интересах моего нового монарха Людовика Восемнадцатого, но и во благо всей Европы, как я это благо себе представляю.

Что же касается Меттерниха, — продолжал Талейран всматриваться в голубые, совершенно непроницаемые глаза министра, — с ним не следует спешить объясниться начистоту. По крайней мере — пока. Моментами он бывает слишком самоуверен и может испортить все дело. Но кое на что его следует навести. И то лишь после того, как я встречусь с императором Александром».


Припадая на правую ногу, мы с вами помним, читатель, поврежденную еще в раннем детстве, Талейран, точно подраненная птица, устремился навстречу разлюбезнейшему русскому царю. Однако Александр Павлович, против обыкновения, встретил давнего друга сдержанно.

«Не может быть сомнения, русские ищейки ему уже донесли, что сразу же по приезде я принимал Меттерниха», — догадался о причинах холодности Александра французский премьер-министр.

Он оказался прав. Весь день за домом следили люди Сангелена, и как только у дверей появилась карета австрийского премьер-министра, сам Яков Иванович, директор департамента военной полиции, доложил государю.

Однако на том основано искусство дипломатии — знать одно, а говорить совершенно другое.

— Первый же свой визит в Вене я наношу вам, ваше величество, — склонился в полупоклоне Талейран, отчего стал еще более походить на птицу с перебитым крылом.

Александр Павлович лишь слегка приподнял брови, но тут же сменил маску — молодое, полное жизни лицо его озарилось так идущей ему ангельскою улыбкой.

— Что у вас дома, во Франции? Уже минуло много месяцев, как я покинул Париж. Расскажите же мне, князь, все подробно.

— Положение моей страны, — начал Талейран, усаживаясь в кресло напротив кресла императора, — положение ее так хорошо, как только ваше величество могло бы пожелать, и — лучше, чем того можно было ожидать.

— Мне отрадно это услышать от вас, — произнес император, не меняя маску на своем лице. — Потому что для меня нет на свете источника дороже, а главное — правдивее, чем ваша светлость. Ну-с, а настроение общества?

— Оно улучшается с каждым днем.

— Царят либеральные идеи?

— Их нигде нет в таком количестве, как во Франции.

— А что армия?

— Она вся, ваше величество, за короля. Сто тридцать тысяч солдат под знаменами, и по первому зову можно собрать еще триста тысяч.

«Это уж специально для меня такая утка, — подумал Александр Павлович, не переставая излучать ласковость своими, цвета небесной голубизны, прелестными глазами. — Ничего, ваша светлость, не запугаете: у вас на вооружении — одни слова, у меня же — штыки, ружья и пушки. Не только Париж — Лондон увидел моих солдат, и англичане должны были уныло признать: русская армия — самая многочисленная и самая могущественная в Европе. Лучше поговорим, князь, о наших делах, которые привели нас в Вену. Их нужно кончать здесь, и кончать как можно быстрее. Я напрасно потерял более полугода. Мне следовало уже там, в Париже, подписать условия, которые выгодны мне. Наверстать упущенное будет трудненько. Ну да с Божьей помощью и моею настойчивостью…»

— Итак, князь, от прекрасного состояния дел в любезной моему сердцу Франции перейдем, если не возражаете, к делам нашим общим — сиречь европейским. Так ли они радужны и многообещающи, как в вашей стране, и к какому решению, на ваш взгляд, может прийти конгресс?

— Успех всецело будет зависеть от вашего императорского величества. Все вопросы могут быть разрешены скоро и благополучно, если ваше величество окажете при сем то же самое благородство и величие души, какое явили в судьбе Франции.

Глаза Александра Павловича перестали лучиться — маску следовало сменить на глубокомысленно серьезную и как бы в то же самое время — предельно доверительную.

— Однако, князь, необходимо, чтобы каждая сторона проявила подобные же качества. Разумеется, исходя при этом из собственных интересов.

— И, смею заметить вашему величеству, исходя из принципов международного права, — поспешил вставить Талейран.

— Все правильно, князь. Но я хочу сохранить за собой то, что уже занимаю, — неожиданно твердо произнес царь.

— Ваше величество изволите сохранить лишь то, что будет законно, после нынешнего конгресса, принадлежать вам, — с тою же определенностью возразил Талейран.

— Я действую в согласии с великими державами, — не отступил российский император.

— Не знаю, считает ли ваше величество и Францию в ряду таких держав? — Князь пустил в ход одну из испытанных своих стрел — язвительную усмешку.

— Конечно, — отпарировал Александр Павлович. — Однако важно бы знать, на что может рассчитывать проигравшая сторона, как не на то лишь, чтобы уцелеть в довоенных границах?

Отравленная ядом стрела бумерангом возвратилась к тому, кто ее посылал.

— Ваше величество… я… — впервые, должно быть, за многолетнюю дипломатическую практику Талейран на мгновение растерялся. Всегда с начала его блестящей карьеры за его спиною стоял всесильный и не терпящий возражений Бонапарт. Теперь за спиною оказался рыхлый, как трухлявый пень, страдающий ожирением и одышкой, мстительный, но не умный Людовик Восемнадцатый. — Я… Франция, прежде всего, обеспокоена судьбою Европы.

Маска слетела. Глаза, которые только что лучились благостью, сделались холодны и стылы, как ледышки.

— Это не ваши слова, Талейран. Я уже слышал их в ином исполнении. Слишком свежи они в моей памяти и в памяти всех моих подданных: пресловутая забота об устройстве Европы привела ваших, князь, соотечественников в Москву, которая и теперь — одна зола и пепел.

Рот Талейрана — припухлый и мягкий, как у женщины, — искривился.

— О, несчастная Европа! — вырвалось у него. — Неужели вы, ваше величество, ее погубите?

— Я лучше выберу войну, чем откажусь от того, что занято мною. — И через паузу, которая неожиданно возникла и затянулась, император России повторил: — Да, лучше война! А теперь, князь, прощайте. Я спешу. Меня ждут в заседании конгресса. На этом спектакле, который соизволил поставить господин Меттерних, полагаю, не без вашего, сударь, участия…

Талейран тоже хотел броситься в зал, но в последнюю минуту передумал и велел везти себя туда, где остановился.

На крышке раскрытого бюро его ждала записка: «Если позволите, в пятом часу, накануне возобновления заседаний, я заеду к вам немного раньше, чтобы представилась возможность поговорить. Меттерних».

На Меттернихе не было лица, когда он появился у Талейрана.

— Все кончено, князь, союзников более нет. Он, узурпатор, позволил говорить нынче со мною, как, верно, не говорит с последним своим слугой, — едва сумел перевести дыхание Меттерних.

Оказалось, стычка российского императора с австрийским министром в заседании случилась очень серьезной и острой. Когда русская делегация внесла свой проект о том, чтобы Варшавское герцогство отошло под власть России, Меттерних не сдержался.

— Если речь идет о воссоздании Польши. — высокомерно заявил он, — то мы, австрийцы, сами могли бы это свершить.

— Да? — не скрывая насмешки, отозвался российский император. — Вы удивительно смелый и, в этом смысле, вероятно, единственный во всей Австрии человек, которому пришла в голову такая идея. Вы что, хотите начать со мною войну?

Челюсть Меттерниха отвисла, и он только сумел произнести в ответ:

— Я вынужден буду просить моего государя назначить на конгресс другого уполномоченного. Вместо меня…

Ушат, выплеснутый на голову Талейрана, был не менее обескураживающим. Но старый, шестидесятилетний циник оказался закаленнее и, наверное, хитрее сорокалетнего самовлюбленного нахала.

— Вы что, граф, получили свой первый в жизни пинок? — оперся руками на набалдашник палки князь Беневентский, не отрывая взгляда от Меттерниха. — Выше голову! Вы, кажется, сказали: нет более союзников? Однако не находите ли вы, что здесь, в Вене, есть люди, которые и без соглашений между собою, думают одинаково и желают одного и того же?

«Ну вот, пришла пора, когда можно открыться, — сказал себе Талейран. — И объясниться теперь уже без обиняков».

— Не падайте духом, мой юный друг. Вы взяли верный тон с императором Александром. Я, признаюсь, с недоумением спрашивал себя: как у вас, австрийцев, хватает храбрости допустить, чтобы рядом с вашими важнейшими владениями — Венгрией и Богемией — образовался русский и прусский пояс? Я согласен признать, что король Саксонии Фридрих Август, связавший себя с Наполеоном, вынужден будет понести какие-то территориальные жертвы. Но, если Россия и Пруссия намерены лишить его всех владений, я с этим не соглашусь. Точно так же я не дам согласия на передачу Люксембурга и Майнца той же Пруссии. Тем не менее я допущу, чтобы Россия получила владения на Висле. Конечно, опять же не в ущерб вам, австрийцам.

Меттерних, пришедший в себя, взял Талейрана за руку и театрально ее потряс.

— Мы менее расходимся с вами, князь, чем я полагал вначале. Я обещаю так повести дело, чтобы Пруссия не получила принадлежащие вам, французам, Люксембург и Майнц. Мы также не допустим, чтобы Россия увеличивалась за счет Польши сверх меры. Что же касается Саксонии, то будут употреблены все усилия, чтобы она не оказалась уничтоженной до конца.


Споры на заседаниях велись отчаянные. Не только великие державы отстаивали друг перед другом свои права — возвышали голос и те, кто ни к войне, ни к несчастьям народов не имел никакого касательства и ничего в результате не потерял и не приобрел. Все ждали, насколько громко прозвучит последнее слово России, как страны, которая сначала один на один выдержала немыслимое нашествие, а затем объединила под своими стягами другие страны.

Тертый и циничный Талейран знал, как сие станет опасно. С другой стороны, он понимал, что и Александру стукнуть кулаком по столу будет не столь просто — зачем ему, миролюбцу и миротворцу, каким он себя выставлял, наживать новых врагов?

Одновременно князь Беневентский не мог отказать себе в удовольствии посмеяться над своим венценосным другом.

«Вас, ваше величество, — говорил Талейран про себя, — вела на борьбу с Бонапартом не просто благая и чистая цель — освобождение Европы. Вас ослепила и сделала бесчувственным и жестоким личная неприязнь к тому, кто был выше и способнее вас. И вы, раздразнив, выпустили его на волю, надеясь в кровавой схватке взять верх. Ценою огромной крови болезненное самолюбие ваше удовлетворено. Но подумали ли вы о том, что вместо одного соперника на вас набросится теперь целая свора злых и ехидных шавок? И не лучше ли было для вас сохранить его трон? С одним, уже наказанным, вам, вероятнее всего, проще было бы совладать. Теперь же извольте расхлебывать, что сами же заварили. Я же отныне вам не советчик. У меня свой капризный да к тому же не слишком умный король, при котором мне бы лишь удержаться. Но в отношении вас, ваше императорское величество, я все же попытаюсь употребить последнюю меру предупреждения. Не прислушаетесь — пеняйте на себя. Одного великого упрямца-фанатика я уже пережил».

Ловкий дипломат искал встречи, и царь, как ни странно, тоже имел намерение объясниться.

Разговор начался с Польши, хотя оба считали: конгресс решится отдать России земли бывшего Варшавского герцогства.

— Что же, князь, — сказал император, — меня, как вы знаете, с самого начала не покидала уверенность, что я, царь всероссийский, стану и королем польским. Так же, впрочем, как король прусский окажется и королем саксонским. И в этом я также поклялся его величеству Фридриху Вильгельму как самому себе.

— Но, ваше величество, — вздрогнул видавший виды Талейран, — как можно обещать что-либо прусскому королю, если Саксония — собственность короля Фридриха Августа?

— Изменника и сообщника Бонапарта? — возразил царь. — Если он сам не отречется от трона, как это сделал Наполеон, короля увезут в Россию, где он и умрет. Один король уже умер у нас.

— Извольте не поверить угрозе вашего величества. Не для того собрался конгресс, чтобы стать свидетелем подобных покушений.

— Почему покушений? Разве и в самом деле не отправился в Россию во время правления Екатерины Великой польский король Станислав? Почему бы и королю Саксонии не последовать его примеру? Для меня между ними не существует никакой разницы. Что же касается вашего конгресса, то какое, думаете вы, я смогу сделать употребление изо всех ваших пергаментов и трактатов, если конгресс не учтет прав России? На Висле и в Саксонии у меня двухсоттысячное войско. Пусть кто-нибудь попробует меня оттуда изгнать!

«Так выражался Наполеон! — охнул князь Беневентский. — Теперь царь грозит, а когда начнут громыхать пушки, разлетятся в клочья и пойдут на подтирку солдатам все договора и соглашения. Напрасно я привез сундуки разных книг — мудрость, может случиться, придется искать у фельдфебелей и генералов. Пока еще они не заговорили словами угодных Александру команд, следует что-то решительно предпринять».

Приехав к себе, Талейран склонился над бюро и набросал записку Меттерниху, приглашая его прибыть для важного разговора.

«Нужно тонко продумать ход, который прямо вроде бы не задевал императора России, но все же бросал на него тень, — пытался Талейран найти нужную мысль для разговора с австрийским министром и вдруг хлопнул себя по лбу: — Эврика! Как раньше не пришла в мою старую, напомаженную и украшенную искусством парикмахеров голову такая простая и очень важная идея: вбить клин между неразлучными союзницами — Пруссией и Россией? Что ж, подарю драгоценную находку своему молодому коллеге».

Дивизии генерала Репнина довелось брать не только Лейпциг, но и столицу Саксонии — Дрезден.

Князь Николай Григорьевич, как мы помним, из Парижа так и не попал в Мадрид. К месту пребывания российского посла не пустил Наполеон, не желавший, чтобы генерал оказался свидетелем его поражений в Испании. Так и пришлось дипломату вновь облачиться в генеральский мундир.

Благо, собирался мощный кавалерийский таран для прорыва к Висле. Получила приказ готовиться в поход и девятая дивизия, начальствование над которой царь доверил Репнину. Но и тут незадача — приказ о выступлении вскоре отменили. Сколько бы еще пребывать князю в бездействии, только началась война.

Впрочем, коснулась она его тоже, можно сказать, как-то боком. Девятая дивизия входила в особый корпус Петра Христофоровича Витгенштейна, коему было определено заслонить Петербург.

Бои для дивизии и всего корпуса начались сразу же, как перешли границу, а завершились уже в Саксонии.

Опасаясь расплаты, король Фридрих Август бежал, бросив своих подданных на произвол судьбы. Многие города, в том числе Дрезден, сильно пострадали от разрушений, пожаров и, как всегда на войне, от грабежей.

Следовало наводить в бесхозном королевстве порядок, помочь жителям обрести сносное существование и веру в завтрашний день, без чего не может жить ни одно государство. Тогда-то и возникла у российского императора мысль учредить временную должность генерал-губернатора в Саксонском королевстве, чтобы в недалеком будущем в достойном виде передать освобожденные земли Пруссии. Так князь Репнин получил новое назначение и самоотверженно взялся за дело.

Забот навалилось — не управиться и за год. Тысячи без крова и пиши, тысячи больных и увечных, толпы солдат, сдавших оружие и ищущих применения своим, уже мирным, рукам.

Вот где открылось широкое поприще для княгини Варвары Алексеевны! Не за одним, двумя или даже десятком раненых следовало ныне ухаживать, как она делала когда-то, отправившись за мужем во французский плен. Впору в Дрездене открывать больницы, столовые и дома призрения для лишенных крыши и всякого имущества. И княгиня, быстро отыскав помощников среди местных жителей, с головою ушла в милосердные заботы.

Меж тем и в заседаниях конгресса пришлось участвовать Репнину, как многим приглашенным дипломатам и генералам. Здесь он нередко встречался с пруссаками, которым вскоре должен был сдать дела. И однажды, к немалому своему удивлению, он услыхал от генералов из Берлина слова, которые его обидели и даже оскорбили.

— Император Александр, — услышал он, — печется на конгрессе лишь о собственной пользе. Ему нужна Варшава, а Саксонию он и не думает отдавать пруссакам.

— Кто это вам сказал? — возмутился Репнин.

— Граф Меттерних. Он председательствует в заседаниях и все знает.

Репнину ничего не оставалось, как обратиться к царю.

— Презренный негодяй Меттерних намерен поссорить меня с самой верной моей союзницей — Пруссией! — воскликнул Александр Павлович. — Я тотчас заявлю императору Францу, что вызываю его министра на дуэль!

На сей раз австрийский министр не мог даже отлучиться из дома — так он был сражен объяснением с его собственным императором.

— Что же мне делать? Скажите хотя бы вы, князь, — сложив молитвенно руки, Клеменс Меттерних обратился к навестившему его Талейрану.

— Право, я не был в таком привилегированном положении, в какое попали вы, друг мой, — сказал французский дипломат. — Правда, однажды император Наполеон грозился меня повесить на решетке возле дворца Тюильри. Но чтобы оказать мне честь драться с ним на шпагах или пистолетах, я этого ни разу не удостоился.

— Вы все намерены обернуть в шутку, князь? Но уверяю вас: это не фарс, это по-настоящему серьезно.

— Так, значит, это драма, а лучше — трагедия? Тогда, как и полагается по законам театра, в последнем действии следует ответный вызов.

Меттерних позеленел:

— Простите, но когда вы перестанете меня злить и соизволите говорить со мною вполне серьезно?

Тонкие и нервные пальцы Талейрана обхватили украшенную изумрудами рукоять трости, взгляд встретился с глазами Меттерниха, в которых затаился подлинный ужас и беспредельная животная злоба.

— Помнится, вы как-то обмолвились в разговоре со мною, что союзников более нет и нет союза, — решился Талейран. — А коли так, пришло время создать коалицию заново. Я и вы — уже Австрия и Франция. Третья союзница — Англия. Разговор с нею я беру на себя. Разрабатываем условия соглашения. Допустим, каждая страна обязуется выставить, в случае необходимости, по сто пятьдесят тысяч солдат. Обозначим пока в документе — против Пруссии, если она не отступит от притязаний к Саксонии. Но даже непосвященному будет понятно, кто наш противник истинный.

Так начинались сто дней

Одно из последних заседаний Венского конгресса окончилось за полночь. Меттерних лег в четвертом часу и велел его не будить ни при каких обстоятельствах. Но камердинер все же поднял его с постели около шести и передал депешу, доставленную эстафетой и помеченную как срочная.

Было утро седьмого марта восемьсот пятнадцатого года.

«Ну какая там еще может быть срочность, — зевнул министр и, положив пакет на ночной столик рядом с кроватью, повернулся на другой бок. — Война, что ли? Так войну можем начать только мы — три страны, поклявшиеся вышвырнуть из Европы Россию. Меж тем приказа выступить в поход ни я, никто другой из новой коалиции не отдавал. Секрет — за семью печатями!»

Но сон не возвращался — загадочная депеша завораживала и возбуждала интерес.

Выбравшись из-под пухового одеяла, министр вскрыл конверт и не поверил своим глазам. Австрийский генеральный консул в Генуе сообщал: «Английский комиссар Кампбелл только что прибыл в гавань, чтобы выяснить, не появился ли Наполеон в Генуе, ибо он исчез с острова Эльба…»

— Что? — сразу не понял министр и, почесав тщедушную, как у цыпленка, грудь, вдруг возопил: — Я же говорил, я обещал, что он вернется через два года! Но он это сделал раньше, обманув меня и всех нас ровно на год.

Император Франц, в отличие от своего первого министра, почивал всю ночь безмятежно и встал, по обычаю, рано. День ему предстоял хлопотный — следовало приготовить слоеный пирог, который он никогда до этого не пек, но о котором ему все уши прожужжал Вюртембергский король, обжора и чревоугодник. Хотелось, чтобы ему помогла Луиза, но пребывание в Тюильри ее окончательно испортило и она превратилась в белоручку. Быстрее бы подрастал внук Жозеф Франсуа Шарль — вот кто годился бы в помощники! Благо, думать о французском престоле теперь нет необходимости — непутевый папаша и сам сломал себе голову, и семейство сделал нищим. Однако дед их не оставит, особенно внучонка. Вот и сегодня он побалует его таким тортом — пальчики можно будет облизать.

Распахнув двери, на пороге вырос всклокоченный Меттерних.

— Что за спешность, граф? — обратился к вошедшему император.

— Я сам, ваше величество, полагал, что депеша так себе, какая-нибудь пустяковина. Оказалось — горше, чем это сообщение, ничего другого быть не может. Разве только конец света.

Строчки зарябили в глазах императора.

«Господи! Какой же дьявол попутал меня и заставил связаться с этим разбойником? — пробормотал растерянный Франц и искоса бросил взгляд на своего министра. — Да кто же тот дьявол? Все он, мой первый министр и мой первый советчик! Теперь пусть сам все и распутывает. У меня к тому же тесто уходит».

— Вот что, милейший, — обратился к Меттерниху, — первым делом езжайте к императору Александру и сообщите ему о случившемся. Затем поставьте в известность остальные державы.

Чуть ли не три месяца Меттерних старался не показываться на глаза русскому царю. И непросто оказалось загладить ссору — царь уже и секундантов, сказывали, определил. Кое-как его удалось отговорить от безумной сатисфакции. А у Меттерниха даже желчь разлилась — так он все принял к сердцу.

Весть о бегстве Наполеона разом заставила забыть старое. Александр Павлович спокойно выслушал сообщение председателя конгресса и вынес свой вердикт:

— Велю тотчас войскам, кои, должно быть, уже подходят к Петербургу, воротиться в Германию, а затем идти во Францию. Сам вскоре отправлюсь к Рейну.

При слове «войска» у министра вновь разлилась желчь.

«Вот оно: мы готовимся и все не можем решиться, а он уже отдает приказ — вернуться военным силам туда, откуда с трудом их спровадили и откуда теперь они, русские, едва ли скоро уйдут».

Но куда же двинулся он, Бонапарт, откуда ждать его появления?

— Он высадится где-нибудь на итальянском побережье и попытается обосноваться и укрепиться в Швейцарии, — со всегдашним апломбом высказался Талейран.

— О, нет, ваша светлость, — парировал Меттерних. — Не переводя дыхания, он двинется в поход на Париж. И тот домик на курьих ножках, который ваша светлость вместе с Людовиком Восемнадцатым соизволили соорудить, простите, на песке, рассыплется в прах.

— Вы полагаете? — поджал губки князь Беневентский. — В таком случае мне следует на какое-то время удалиться к моим друзьям в Лондон. Как и вам, граф, мне не хотелось бы лишиться головы, даже если моим противником тоже окажется его величество император. В моем случае — французский.


А Наполеон с триумфом двигался с южного побережья Франции к столице.

Пересечь Средиземное море и высадиться на побережье явилось делом не очень сложным. Когда сам император и его батальон отдались на волю волн, их суденышки были встречены королевским фрегатом.

Военный корабль проходил так близко, что офицер в переговорную трубу спросил капитана Наполеонова брига:

— Как там на острове император, здоров?

— А что с ним сделается? — отвечал капитан. — Самочувствие и настроение его величества прекрасные!

На палубах не было никого. Все солдаты, как и свита с самим коронованным беглецом, были укрыты во внутренних помещениях.

Около трех суток занял морской переход. А когда к берегу пристала странная флотилия и французские таможенники увидели Наполеона, они сняли шляпы и громко грянули:

— Да здравствует император!

Под эти победные клики, обгонявшие саму колонну, Наполеон двинулся вперед. Всего одна тысяча солдат при одной пушке — была его армия. Но он, полководец, не думал о боях и сражениях. Он так же, как его русский соперник, шел побеждать любовью. Не своею к своим же соплеменникам. А любовью к нему простых крестьян и мелкого люда во встречавшихся на пути селениях и городках, которым, строго говоря, никакого дела не было до смены власти, но которые знали и помнили, что Наполеон — это величие Франции.

Маршала Нея вызвали к Людовику Восемнадцатому. Рыжий Мишель, храбрейший из храбрых, как и завещал своим генералам и маршалам император, стал служить Бурбонам. Он был теперь главнокомандующий королевской армией.

— Надо остановить и уничтожить этого самозванца и покусителя на королевский трон, — повелел король. — А еще лучше — доставить под конвоем в Париж и, отдав под трибунал, расстрелять во рву. Пусть примет казнь, которой он когда-то оборвал жизнь последнего представителя рода Конде — герцога Энгиенского.

Ней и сам не одобрял поступка Наполеона. Дважды нельзя войти в одну и ту же воду. А появление бывшего императора — это, возможно, гражданская война и кровь уже не русских, не австрийцев и немцев, а своих соотечественников.

Армия Нея двинулась в поход. Уже по дороге полки и батальоны стали редеть. А когда встретились с колонной Наполеоновых солдат и толпами народа, двигавшегося следом, оставшиеся в строю стали опускать ружья дулами вниз.

Невысокого роста человек в сюртуке без эполет пошел прямо на оторопевших воинов и распахнул перед ними грудь:

— Кто из вас хочет выстрелить в своего императора? Я — перед вами. Стреляйте.

Ружья были отброшены прочь, солдаты бросились навстречу.

Нею передали записку: «Я вас приму так, как принял на другой день после сражения под Москвой. Наполеон».

Тогда, после Бородина, император пожаловал храбрейшему маршалу титул князя Московского.

Мишель Ней, не колеблясь более, присягнул тому, с кем когда-то был в самых решительных сражениях.

Армия перешла на сторону Наполеона. И вот двадцатого марта, приветствуемый толпою парижан, император вступил в Тюильри.

Окна дворца были ярко освещены. Все, кто когда-то служил императору, были уже здесь, на ногах.

Сбивая встречных, расталкивая свиту, на грудь Наполеону бросилась Гортензия, и, обвив его шею руками, стала целовать.

— Ваше величество… Ты, папа, вернулся! Ах, если бы видела это наша мама! — выговаривала она, продолжая обнимать и целовать отчима, которого давно уже считала отцом.

Взяв за руку, она ввела его в кабинет, который принадлежал когда-то ему и из которого недавно сбежал Людовик Восемнадцатый.

— А это что? — остановился перед гобеленами Наполеон. — Одна белая королевская лилия в окружении моих золотых орлов?

— Мы, преданные вашему величеству люди, — опустила глаза бывшая Голландская королева, — трудились всю ночь, чтобы на месте отвратительных символов власти Бурбонов нашить орлов вашего императорского величества.

— Спасибо, дочь. — Наполеон привлек ее к себе и нежно поцеловал в лоб, как целуют детей, неважно, выросли они уже большими или продолжают оставаться малышами.


А в эти светлые, солнечные и теплые весенние дни другой император гулял по дорожкам венского парка рука об руку с недавним вице-королем Италии.

Евгений Богарне приехал в Вену со своим тестем, королем Баварии, и тоже дожидался окончания конгресса.

Нет, его, бывшего полуправителя Италии, нисколечко не занимали споры вокруг передела земель и переноса границ. Не претендовал он и на свою, скорее всего эфемерную, чем представлявшую какое-либо значение в действительности, королевскую роль. По рождению он был наследником рода маркизов и графов, по жене Августе — родственником одного из могущественных германских королей.

Однако результаты заседаний конгресса все же его, безусловно, интересовали. Пасынок Наполеона и его бывший видный военачальник, он вверил свою судьбу высокому собранию глав правительств и ждал от него решения.

После отречения Наполеона Евгений Богарне сразу же выехал в Мюнхен и как бы порвал со своим прошлым. Он не стыдился его. Он верно служил Франции и, хотя был близок к императору, не злоупотреблял его властью, был, что называется, благороден, честен и совестью своею чист перед другими.

Достоинство, с которым он держал себя, сразу произвело впечатление на российского императора. И когда в доме Талейрана впервые возник разговор о том, кому наследовать французский престол, Александр Павлович наряду с именем Бернадота назвал и его, Евгения Богарне.

Дни, проведенные в Вене, окончательно подружили царя и сына Жозефины. Сравнительно молодой, тридцатитрехлетний генерал был блестяще образован и хорошо воспитан, обладал ровным и спокойным характером, а манеры его и вовсе являлись безукоризненными.

Все это Александр Павлович очень высоко ценил в людях. И еще, что особенно понравилось царю, — Богарне не заискивал и не искал протекции или защиты. В этом, отмечал довольный царь, брат, безусловно, походил на свою мать и свою сестру, встречи с которыми в Париже не уходили из памяти. Потому так больно, так глубоко пережил Александр Павлович неожиданную кончину Жозефины, невзначай схватившей простуду и не смогшей ее перебороть.

Евгений не хотел возвращаться в Париж. Он решил начать свою жизнь как бы заново, вне связи с тем прошлым, к которому уже не было возврата. Но для этого следовало получить какой-либо законный статус.

Наследный принц Швеции, находившийся также в Вене, предложил передать Евгению Богарне свой титул князя Понтекорво вместе с владениями в Италии.

На человеческих отношениях бывшего маршала и бывшего генерала, к тому же воевавших в последнее время друг против друга, противостояние это никак не отразилось. Более того, Бернадот сделал истинно королевский жест, когда его давний боевой товарищ оказался в беде.

Здесь мы чуть забежим вперед и скажем, что сын Бернадота, то есть будущего короля Швеции Карла Четырнадцатого Юхана, Оскар будет впоследствии женат на дочери Евгения Богарне — Жозефине. Оскар тоже станет Шведским королем и королевой — Жозефина.

В Вене, однако, жест наследного принца оказался без последствий. Конгресс не согласился передать в собственность французскому генералу итальянское княжество. Тогда тесть, король Баварии Максимилиан Первый, сам подарил Евгению княжество Эйхштедтское и титул герцога Лейхтенбергского.

И — простите — еще одно отступление. Под этим герцогским титулом сын Евгения Богарне, тоже Максимилиан, станет потом мужем великой княгини Марии Николаевны — дочери русского царя Николая Первого.

Прогулка по дорожкам венского парка принесла удовлетворение обоим. И Александр Павлович, возвращаясь к себе, искренне пожалел о том, что слишком уж мало времени мы в своей жизни проводим вот так, счастливо, с теми, к кому стремится душа. Но ничего — еще нынче можно встретиться вновь и всласть наговориться.

Меж тем во дворце императора уже ожидал Чернышев.

— Ваше величество, позвольте ознакомить вас с бумагой чрезвычайной важности, — доложил он.

— Никак он движется в сторону Вены? — имея в виду Наполеона, попробовал пошутить царь, поскольку пребывал еще в прекрасном расположении духа.

— Куда направляется теперь бывший французский император, я не могу вашему величеству точно указать. Но мне стало известно, где находятся его ближайшие сообщники.

— Не хочешь ли ты, Чернышев, сказать, что они именно здесь, в столице Австрии?

— Об этом я и намеревался сообщить вашему величеству.

— Так кто же они? — нетерпеливо потребовал Александр Павлович, которому надоело выслушивать загадки.

— Осмелюсь назвать одного. Однако самого опасного и ловко притворившегося вашим другом. Его имя — Евгений Богарне.

Царь невольно отступил назад, лицо стало белым, а икра на ноге мелко задрожала.

— Не ожидал, Чернышев, что ты окажешься способным играть с огнем. У тебя имеются доказательства?

— Так точно, ваше величество. Вот письмо его сестры — герцогини Сен-Лё к нему, ее брату, — с этими словами генерал-адъютант вынул из портфеля листок бумаги и положил его на стол.

Император сел и приблизил к глазам лорнет.

— Прости, Чернышев, но я ничего не понимаю. Это просто родственное письмо. Возвратился папа, сообщает сестра, с чем и спешит поздравить брата. Папа, я допускаю, он, узурпатор. Но ведь его бегство известно уже всему миру! Какой же это секрет?

— О новостях можно сообщать по-разному. Можно с огорчением или укоризной. Можно же — с выражением подлинного счастья и радости. И, что следует из данного письма, — с надеждой, — высказал свое мнение Чернышев.

— Но слова восторга — ее, Гортензии! — недовольно перебил Александр Павлович. — Как сие письмо способно характеризовать отношение Евгения Богарне к происходящему? Вон же, гуляя с ним не менее часа, я не услышал от него одобрения совершенного его отчимом. И потом — это же не рука королевы Голландии. Право, канцелярский почерк, словно водил пером писец тайной полиции.

— Ваше величество правильно определили. Перед вами — список, сделанный тайно лично для вас Сангеленом. Письмо же он велел не задерживать и переслать по назначению. Достаточно вашего повеления, и генерал Богарне предстанет перед вашим величеством. От того, как он себя поведет, уличенный в получении письма, вы с определенностью решите, вступил ли он уже в преступную связь с человеком, объявленным конгрессом вне всяких законов, и в чем сия связь уже выразилась. На всякий случай, ваше величество, я распорядился дом, что снимает Богарне, взять под негласное наблюдение.

— Не кажется ли тебе, Чернышев, что ты своими поступками бросаешь тень не только на человека, являющегося образцом честности и порядочности, но и на меня, твоего императора? — В голосе Александра Павловича послышалось плохо скрываемое раздражение.

— Напротив, ваше величество, я сделал все для того, чтобы тень никоим образом не упала на безукоризненную репутацию вашего величества, — стоял на своем генерал-адъютант. — Пикантность положения еще и в том, что Сангелен вынужден сотрудничать с австрийской полицией, без участия которой к нему не поступило бы сие письмо. И если теперь не принять хотя бы наружных мер по отношению к лицу, получившему предосудительное послание, будет, простите мою настойчивость, оскорблено ваше императорское достоинство.

У Александра Павловича была готова сорваться угроза: «Сангелена — на армейскую гауптвахту!» Но он вовремя остановил себя.

— Ах да, Чернышев! Этот негодяй Меттерних способен пойти на любую пакость. Чего доброго, он и из меня сделает Наполеонова пособника. Так ты говоришь, пригласить Богарне? В таком случае ты далеко не отходи, будь под рукою в соседней комнате.

Разговор, начавшись с намеков, Александру Павловичу дался нелегко. Хорошо, что сам Богарне быстро догадался, о чем речь. Он вынул из кармана письмо сестры и передал его царю.

— Не стану от вас скрывать — я имею сношения с Парижем. Только сегодня я получил письмо от сестры. В нем — ее отношение к произошедшему. Что же касается моего поведения и моей репутации, они, полагаю, вне подозрений. С этим, ваше величество, позвольте откланяться. Я принял решение возвратиться в Мюнхен к своей семье — жене и детям.

— Я знал, что вы благородный человек, — подавая руку, произнес Александр Павлович. — Вы приняли верное решение, которое, признаюсь, я сам хотел вам предложить. Ваша честь остается, как всегда, незапятнанной.

Когда Богарне удалился, царь пригласил Чернышева:

— Я предложил ему возвратиться в Мюнхен, главный город его тестя, короля Баварии. Все подалее от случайностей и соблазнов. Ты же, Чернышев, распорядись, чтобы карету сопроводил эскорт казаков из моего конвоя. Пусть судит Вена — сам ли он уехал, Наполеонов пасынок, или взят мною под арест.

Герцогиня Сен-Лё спешит на помощь

Русский паспорт герцогини Сен-Лё позволял ей легко, без особых затруднений пересекать границы. Единственное, что ее беспокоило в дороге, — встречи с таможенниками. Во Франции и Германии ее могли опознать и изрядно перетряхнуть багаж. При переезде в Австрию досмотр и подозрительность возрастали еще более. Тут двуглавый австрийский орел мог просто-напросто пренебрежительно раскинуть крылья перед любым геральдическим собратом, в том числе и перед российским орлом, как и он сам, о двух клювах и о двух головах. Как-никак в австрийской столице собрался целый сонм сильных мира сего, и австрийская полиция рьяно исполняла свои обязанности, нередко в сем переусердствуя.

Ни возможные временные задержки, ни даже досмотр багажа, однако, так не пугали герцогиню, как опасность лишиться нескольких листков бумаги, что она везла с собою из Парижа. Во избежание недоразумений она не доверила их ни шкатулкам с секретными замками, ни рундукам и баулам. По женской привычке, больше свойственной, должно быть, горничным или фрейлинам, стремящимся надежно укрыть записочку любовника, герцогиня и свои секретные бумаги запрятала на груди под дамским лифом.

Сердце герцогини опустилось, когда на дороге к последнему перед Австрией немецкому городку Пассау прямо перед ее каретой показались всадники. Все они были на легконогих, приземистых лошадях, в руках у каждого — длинная острая пика и нагайка.

«Казаки!» — обрадованно вздохнула она и совсем повеселела, когда в переднем из них узнала Чернышева.

— Герцогиня, вы ли? — удивился генерал-адъютант и тут же выразил несказанную радость: — Какая приятная для меня встреча!

— Милый граф, такое случается лишь в романах — кавалер и рыцарь проделывает немалый путь, чтобы встретить и спасти даму, которой угрожало столько несчастий. А вы и вправду решились меня встретить? — кокетливо произнесла она, протягивая Чернышеву руку, чтобы выйти из экипажа.

— Я имел честь только что сопровождать вашего брата.

— Надеюсь, не в тюрьму? — Брови герцогини чуть поднялись вверх.

— А вы допускаете, что вашего брата есть за что заточить в тюрьму? — не теряя игривого тона, тем не менее вполне серьезно задал вопрос Чернышев, не спуская пристального взгляда с ее лица.

— О, мой милый граф! — стараясь не выдать тревоги, коротко усмехнулась герцогиня. — В наши беспокойные времена может случиться всякое с любым человеком. Вот и меня, даже при наличии русского паспорта, которым император Александр и вы, граф, предусмотрительно меня снабдили, тем не менее на каждом шагу могли подстерегать неприятности.

— Все было бы значительно спокойнее, если бы не последние события, о которых вы, герцогиня, надеюсь, знаете не понаслышке.

Брови вновь поднялись и сделались углом.

— Вы, наверное, хотели сказать: к тому же и как соучастница?

— А разве вы умеете стрелять из ружья или подносить горящий фитиль к пушке?

— Для многих из тех, кого поразила последняя, известная уже всему свету новость, соучастие может выражаться и не в прямых действиях, — серьезно возразила герцогиня. — Не потому ли вы удалили из Вены бывшего вице-короля?

— О, герцогиня, тут вы ошибаетесь. Ваш брат покинул австрийскую столицу исключительно по собственному желанию, чтобы поспешить в Мюнхен к своей семье, — учтиво заметил Чернышев. — Мне же в этой поездке всего лишь была отведена роль старшего в почетном эскорте. Мог ли мой император не позаботиться о том, чтобы путешествие его личного друга было обставлено надлежащим почетом?

— В таком случае, генерал, считайте, что ваша миссия отныне получает свое продолжение. С этой самой минуты воля вашего императора должна распространяться и на меня. Я еду именно к его императорскому величеству и прошу вас сопровождать меня, — приказала недавняя королева Голландии. — Вы, полагаю, обрадованы?

— Что может быть приятнее для кавалера и рыцаря, чем не просто вызволить из тысячи затруднений прекрасную даму, но и препроводить ее к тому, к кому устремлено ее сердце? — Чернышев галантно помог герцогине занять место в карете и дал знак казакам трогаться в путь.

«Дело принимает непредвиденный оборот, — погрузился в размышления генерал-адъютант. — Не ошибусь, если предположу: Гортензия послана Наполеоном. Новые условия переговоров, сепаратный мир или прямой призыв к России встать на его, бывшего императора, защиту? Вряд ли все это на него похоже. Просить — не в его характере и не в его манере. Куда ни шло — говорить на равных. К тому ж говорить — ничего не прося и ни о чем не умалчивая. Тогда какова же цель приезда Гортензии к царю в тот момент, когда Наполеон только что вернулся во французскую столицу?»


— О, государь, что стоило мне, беззащитной женщине, пуститься в вояж одной по дорогам, таящим непредсказуемые опасности! — начала Гортензия, как только Чернышев ввел ее к императору Александру. — Если бы не ваш верный адъютант и мой давний друг, которого мне в пути послало само Провидение, я, ваше величество, несомненно, погибла бы от страха, неудобств и покусительств таможен. О боже, как бы я предстала сейчас перед вашим величеством, когда бы не смогла сохранить в пути то, что берегла больше собственной жизни и что я привезла из столицы Франции только для вас, друга моей страны и моего друга.

Герцогиня раскрыла ридикюль и протянула Александру Павловичу то, что она и в самом деле во все время пути сберегала пуще любых сокровищ.

Царь пробежал написанное, и лицо его стало как мел.

— Откуда это у вас, герцогиня?

— Экземпляр договора, скрепленный подписью Людовика Восемнадцатого? Договор подлинный. Я обнаружила его в Тюильри, в кабинете короля, после того, как он бежал из Парижа. В ту самую ночь…

— И вы показали его… вы показали его возвратившемуся императору? — Как можно спокойнее царь постарался задать самый важный в сложившихся обстоятельствах вопрос.

— Да, ваше величество. И он… Император Наполеон с гневом отозвался о заговорщиках, которые за вашей спиной заключили тайный союз против вас и прусского короля.

В тот момент Наполеон действительно был взбешен. Какой гнев и в то же время едкий сарказм отобразились на его лице, когда Гортензия показала ему тайный договор.

— Мерзавцы! Последнее собачье дерьмо не могло бы так завонять, как эти отбросы, — закричал вернувшийся император. — Как они здорово снюхались — трусливая Австрия, подлая Англия и вконец утратившая остатки благородства моя родная Франция! Не хотел бы я оказаться на месте императора Александра — нож в спину, когда он выиграл войну! Что ж, как ни горько, но он должен узнать, чем отплатили ему его союзники. Меня Австрия тоже бросила как последняя продажная девка. Но я ей этого не простил и никогда не прощу. Полагаю, что император Александр должен поступить с заговорщиками так же сурово, но честно: «Вы предали меня — я покидаю вас и ухожу в Польшу. Вы же оставайтесь наедине с могущественным противником».

«Дело прошлое, — Наполеон пытался обрести спокойствие в своих рассуждениях, — однако мне было бы проще и разумнее войти в непосредственное соглашение с императором Александром, еще не открывая против него военных действий. Я всегда считал польский вопрос средством, а отнюдь не главным своим делом. Удовлетворив Россию за счет Польши, мы могли бы унизить и уничтожить Австрию. Уверен, отдай я Польшу Александру, он пошел бы по отношению ко мне на любые уступки. Разве не так? Разве не о том же самом не раз говорил мне, передавая чувства и мысли царя, полковник Чернышев? Гм! Мешок, в который свалено Варшавское герцогство и Данциг. Да берите вы все, только оставайтесь со мною в союзе! Согласие между мною и Россией поделило бы мир и в моих, и в Александровых интересах. А может, и теперь не поздно?»

Мысли русского царя тоже были взбудоражены — так поразил его тайный сговор. Теперь с полной определенностью он мог сказать себе, кто были они, главные закоперщики: Меттерних и Талейран. Это они в угоду своим болезненным амбициям готовы были вновь столкнуть лбами в центре Европы многотысячные армии, лишь бы добиться своего верховенства.

По сто пятьдесят тысяч солдат от каждой из трех подписавших секретный пакт страны! Выходит, новый поход, не уступающий бонапартову? Но Франция уже отпадает — ее армия, бросив короля, перешла к бывшему императору. А с каким самомнением еще недавно Талейран утверждал: армия предана королю и дела во Франции — лучше некуда!

Да вот же его, Талейрана, слова из письма королю, что вместе с договором привезла Гортензия: «Не только Франция не изолирована теперь в Европе, но ваше величество располагают уже такою федеративною системою, что, кажется, и пятьдесят лет переговоров не могли бы вам доставить ее. Вы действуете в союзе с тремя великими державами, а вскоре присоединятся к нам всем государства, которые руководствуются принципами, не имеющими ничего общего с принципами революционными. Вы будете в полном смысле главой и душой этого союза, образованного для защиты принципов, впервые вами провозглашенных».

«Мерзость и дрянь!» — хотел отпустить по адресу недавнего своего обожателя, князя Беневентского. Александр Павлович, но остановил себя, вспомнив о даме, сидевшей напротив.

— Я благодарю ваше королевское величество за жертву, которую вы принесли, спеша ко мне со столь ценными, как, с другой стороны, и никчемными бумагами, — сказал Александр Павлович, намеренно величая герцогиню ее бывшим титулом.

— Как? — изумилась она. — Ваше величество изволит не придавать совершенно никакого значения неопровержимым свидетельствам предательства, совершенного против вас и вашей страны? Или у вашего величества, смею заметить, иное представление о происшедшем?

— Что вы, герцогиня, имеете в виду? — Александр Павлович с удовлетворением почувствовал, что спокойствие и уверенность вновь вернулись к нему.

— Я знаю, ваше величество вправе предположить, что я явилась сюда ради императора Наполеона. Однако смею со всею искренностью и чистосердечием признаться: я приехала к вам ради вас! Именно о вас были мои мысли. Вам, а никому другому, спешила я помочь. И вас, ваше величество, спасти от коварства и измены.

Гортензия вспыхнула и склонила лебединую шею, показав перед этим, как ее длинные и густые ресницы опустились на ее прекрасные, пылавшие страстью глаза.

«Нет-нет!» — Александр Павлович остановил свою руку, готовую коснуться колена Гортензии, с неудовольствием ощущая, как состояние уверенности и собранности покидает его.

«Это не та ситуация, которой следовало бы воспользоваться, — отогнал он от себя соблазнительную возможность. — А как было бы славно, если бы он, по поручению которого она приехала сюда, не объявился в Париже. Туда бы мог вернуться я. И вот тогда бы… Впрочем, Лиза недавно приехала в Вену. Что ж из того? Разве не она писала мне еще совсем недавно о том, как бы она была довольна, если бы война продолжалась еще дольше и я бы оставался с армиею в походе. Конечно, наружно ее желание означало, что она желала мне свершить все мною задуманное. Но мне-то не следует обольщаться на сей счет. У нее давно уже своя и у меня своя жизнь. Вот же и нынешний приезд Гортензии… Но нет же — только не с нею, посланной ко мне моим первым соперником и врагом!»

— Так вы — лишь ради меня? — удивился Александр Павлович вновь своему умению от страсти переходить к совершенно спокойной трезвости. — И вы совершенно не думаете о том лице, которое своим поступком ныне поставило себя в несравненно более безнадежное положение, нежели то, в коем нахожусь я?

— Лицом, о котором говорит ваше величество, — произнесла Гортензия, — движет только одно чувство — любовь к отечеству и стремление вывести его из того ложного и двусмысленного положения, в котором оно оказалось. Так что его собственное положение — не в счет. Буду с вами говорить начистоту. Народ Франции — за императора. А подлинным государем может являться лишь тот, кто не отделяет себя от народа.

— Однако во Франции я видел народ, подлинное желание которого — вожделенный мир. Мир и покой, — возразил царь.

— Этого же хочет и он! К старому нет возврата, — отозвалась герцогиня. — И если является человек, который хочет возвратить себе престол, это лишь доказывает, что он призван народом.

«Один — на место другого», — подумал император и поморщился, представив, как когда-то он сам занял трон. Топот сотен ног ночью в Михайловском замке, свет факелов и фонарей, приглушенные и сдавленные крики. И — один с перекошенным, навек отвердевшим взглядом, другой — с ангельским взором и с трудом произнесенными словами: «Отныне будет все как при бабушке…»

— А будет ли так, как уверяет он? — эхом повторились его слова, но уже обращенные теперь к герцогине.

— Я отвечу вашему величеству также вопросом, — подняла она свои прелестные глаза, в которых он вдруг прочел страдание и муку: — Неужели же тот, которого мы любим, образ действий которого служит предметом трогательных воспоминаний многих французов, явится к нам снова в Париж, но уже затем, чтобы причинить нам несчастье? Я всегда утверждала и повторяю здесь, перед вашим величеством, что это — невозможно. Вы на такое не способны!

Он не был сентиментален. В его ласковости скорее было не движение души, а строгий расчет. Но что на него действовало всегда с неимоверным успехом — фраза, предназначение которой состояло в том, что она заменяла чувства. И слово, вдруг произнесенное взамен чувству, могло вызвать в нем расстройство души и даже слезу.

Так оказалось и теперь — подействовали слова, высокие и чувственные. И глаза его тотчас увлажнились, и он отвернул лицо, чтобы не выдать расстройство, внезапно овладевшее им.

Однако Гортензия уже уловила, на что откликнулась его, почти непроницаемая для постороннего взора душа. Она схватила его руку и сжала в своих ладонях. Голос ее перешел на шепот — страстный и прерывающийся:

— Вы не можете быть никем иным, как нашим другом. Вы всегда успеете сделаться нашим врагом, если с вами поступят непрямодушно и нечестно. Так, кстати, как они — те, другие — поступили уже с вашим величеством.

«Да-да», — хотелось ему ответить так же — чуть приглушив голос, чуть подавшись к ней, чтобы уловить ее срывающееся дыхание, почувствовать запах ее волос, ее тела.

«Стоит произнести всего одно лишь слово, и она будет моею! Так и он там, в Париже, ждет от меня этого единственного слова. Но тогда я сам вновь попаду в его сети, я потеряю себя.

Прямодушие! Оно невозможно между мною и им. Конечно, если я теперь отрекусь от тех, кто мне изменил, я помогу ему расправиться с каждым из них по одиночке. Однако можно ли нам обоим оставаться вместе на этой земле?

Нет и решительно — нет! Он обращается нынче ко мне потому, что без меня ему одному не устоять. Я же, как никогда прежде, непобедим. Непобедим потому, что я знаю и их, и его тайну — они и он слабы! Этою их слабостью я укреплю, удесятерю свои силы. И я теперь не разделю свою власть ни с кем!»


Отпустив герцогиню Сен-Лё, Александр Павлович еще долго просидел неподвижно. Словно хотел остыть, дать сойти с себя ощущению чего-то неопрятного, что обволакивало самое последнее время его существо. И что какою-то липкою паутиной пыталось сегодня его оплести. Затем он встал, велел растопить камин — стало вдруг сыро и знобко — и послал краткую записку Меттерниху.

Когда тот через какое-то время явился, Александр Павлович показал бумаги, привезенные герцогинею из Парижа.

Меттерних не просто позеленел — в остолбенении он не смог произнести ни слова в свое оправдание.

— Я великодушен, — сказал император, — и не хочу таить злобу ни на вас, ни на кого бы то ни было еще. Забудем об этом, будто сего документа никогда не было. Нас ждут важные дела, с которыми надо кончать.

С этими словами он бросил бумаги в огонь.

«Прощайте. И если прощайте — то навсегда!»

Наполеон сидел за столом и старался выглядеть непринужденно и весело. Он знал: именно таким, любящим их всех, безмерно радующимся тому, что они, самые близкие ему люди, в этот последний его вечер в Париже с ним рядом, они и хотели его запомнить. Те, кто был его родными, но которых он уже никогда больше не увидит.

И лишь те, кто никогда не понимал его, могли бы недоуменно пожать плечами и сказать: эта веселость — наигранная и неискренняя. Как можно-де в такой день, когда рухнули все надежды и второй раз он потерял свой трон, быть безмятежным и радостным?

В какой-то мере он всегда был актером. Но брать под сомнение его искренность в тот вечер…

Разгром. Погибель. Конец. Но разве вся его жизнь не была одной большой драмой? Война — это каждый день смерть. Смерть самых верных друзей и тысяч тех, кого он называл пушечным мясом, но помнил, что они — живые люди, как и он сам.

Так что же, он никогда по этой причине не должен быть таким, как все люди?

Однако теперь был действительно особый день — он лишился всего и на сей раз бесповоротно. Где-то далеко от Парижа, в бельгийских полях возле деревни Ватерлоо, остались лежать солдаты его армии. Было Бородино. Была «Битва народов» у Лейпцига. Обе они его потрясли. Эта, последняя, убила. Англичане и подоспевшие к ним на помощь пруссаки смешали все его гениальные расчеты и разбили его наголову.

Сам он вышел из кровавого месива, оберегаемый со всех сторон литым, как железное кольцо, сомкнутым строем его старой гвардии. «Старые ворчуны», как когда-то под Москвою, а потом перед Березиной, падали и умирали рядом с ним, но не давали вражеским пулям, саблям и тесакам коснуться их «маленького капрала».

Вместе с ним уходил, спасаемый гвардией, и его младший брат. Жерома под Ватерлоо словно подменили. У него отныне не было ни громоздких рундуков на колесах, ни Вестфальского королевства. Коротко говоря, ему нечего было терять. И он, получив на сей раз под свое начало дивизию, проявил чудеса храбрости и, чего не ожидал брат, подлинной расторопности. После битвы в колонне гвардии он шел рядом с братом — раненный в руку, с лицом, черным от пороха, и не скрывал своего счастья, слушая слова императора:

— Я узнал тебя слишком поздно, мой брат. Но это будет прекрасно, если мы оба, кто носит имя Бонапартов, умрем здесь!

Сейчас за столом Жером сидел рядом с братом и счастливо смеялся, подшучивая и над своею рукою, которую он все же держал на перевязи и которая нестерпимо болела и ныла, и над братьями Жозефом и Люсьеном, которым не досталось боевых лавров. Но у Жозефа уже была своя война — в Испании. По настоянию Наполеона Испанию все-таки пришлось уступить королю Фердинанду.

Люсьен был единственным, кто не имел касательства к большим походам. И единственным, кстати, кто не был королем. Помешала женитьба на женщине, которую он любил, но которая не могла быть достойной парой ему, если бы он принял какой-либо трон. Однако, в отличие от самого младшего брата, он не оставил свою жену, за что и был обойден императором.

Меж тем Люсьен, как считал Наполеон, обладал таким же, как у него, острым умом, твердым характером, умением держать себя в руках в самых сложных обстоятельствах и смело глядеть в лицо опасности. И отказ от высших привилегий он воспринял равнодушно, будто речь шла не о королевстве, дающем несметные богатства, а, скажем, о том, что брат-император не дал ему на вечер какую-либо книгу.

Кстати, книги, искусство вообще были целью жизни Люсьена. В Риме, где он жил, он собрал удивительную коллекцию картин, создал собственный театр, написал большой труд по истории Корсики. И его сыновья стали — один писателем, другой ученым.

Все братья, собравшиеся за столом в гостиной Мальмезона, до самого возвращения Наполеона находились в ссылке и под надзором полиции. Жозеф обосновался на берегу Женевского озера и ожидал к себе Жюли с дочерьми. Но она, как когда-то в Неаполь, а затем и в Мадрид, ехать не спешила, ссылаясь на нездоровье. Так, собственно говоря, она и проживет в Париже долгие годы, когда судьба забросит ее мужа в Америку, где он станет несказанно богат, однако без детей и жены.

Из братьев за столом не хватало лишь Луи. Бывший король Голландии, тридцати трех лет отроду, превратился в сгорбленного, с трудом передвигающегося на костылях инвалида. У него было лицо старика, скрипучий голос.

Обосновался он в Италии и не мог простить брату, что тот лишил его власти и выгнал из королевского замка в Амстердаме. Картина того позднего вечера навсегда запечатлелась в его оскорбленной душе. К замку были поданы экипажи. Двое офицеров вывели бывшего короля, неся в руках лишь его дорожную поклажу. Луи вдруг вспомнил, что оставил в кабинете портфель и отправился за ним. Переходя узкий и шаткий мостик, он оступился и упал в воду, испачкавшись к грязи. Так он и покинул страну, которую полюбил и которой хотел добропорядочно служить.

Что еще до сих пор разрывало ему душу — гибель в ту ночь любимого пса. Покидая замок, он простился со слугами и собакой. Но пес нагнал путников на одной из станций, где меняли лошадей. Офицер пристрелил собаку на глазах короля. Всю дорогу он не мог взглянуть в лицо убийцы и глотал слезы.

Кого бы Наполеон очень хотел увидеть в свой прощальный день, так это, без сомнения, Полину. Окажись у сестры хотя бы малейшая возможность, она немедленно примчалась бы в Париж из Италии, куда вынуждена была уехать после отречения брата. Он помнил, как она вдвоем с Летицией, их матерью, приехала к нему на остров Эльбу, и ее живой, непредсказуемый нрав доставил незабываемые минуты счастья. Нынче Полина под домашним арестом. Жандармы не выпускают ее ни на шаг из собственного дома.

Тогда на острове Наполеона посетила еще Мария Валевская с сыном — его «польская жена».

Что же касается Марии Луизы, то она быстро смирилась с положением вдовы при живом муже и в конце концов забыла, кем она недавно была. Бывшая императрица стала возлюбленной австрийского генерала Нейперга, с которым впоследствии прижила двоих детей.

В последний вечер в обществе императора, кроме братьев, было еще четыре дамы. Его мать, затем Жюли с дочерьми, уже подбиравшимися к возрасту невест, Гортензия с двумя сыновьями и белокурая Мария Валевская с таким же светловолосым, как и она, мальчиком Александром.

Это был ее и его сын. Незаконный. Но также любимый им, как и тот, несостоявшийся Наполеон Второй, запрятанный в стенах венских дворцов.

В сей вечер на прощальном ужине оказался в Мальмезоне и еще один подросток — Леон. Тоже его, императора, сын, и тоже побочный. Все они, дети, были введены в гостиную вместе с девочками Жозефа и Жюли, когда подали сладкое. Усадив ребят вокруг себя, Наполеон много с ними смеялся и шутил, каждого одаряя лаской.

Он одинаково был нежен со всеми, но Гортензия и Мария заметили, как он иногда украдкой бросал взгляды на своих сыновей и на младшего Бонапарта, сына Гортензии — Шарля Луи Наполеона.

Через много лет судьба сведет их вместе. При дворе Шарля Луи, будущего Наполеона Третьего, Александр Валевский получит портфель министра. Леон же вырастет шалопаем и всю жизнь будет канючить деньги у своего двоюродного брата-императора.

Но та пора — за далью времени. И никто, кроме Жерома, не станет свидетелем тех дней.

Пока же длится последний вечер в Париже, когда они все вместе — вечер двадцать седьмого июня тысяча восемьсот пятнадцатого года.

Ему еще надо эти последние часы побыть одному в спальне, где тихо угасала Жозефина.

Гортензия провела его туда и оставила одного. Ее глаза были сухи, и в них виделась такая решимость, которой не было, наверное, в тот вечер во взоре великого и бесстрашного Наполеона.

Она в тот день, должно быть, в который уже раз за последнее время поклялась продолжить его дело. Она передаст свою верность и свою убежденность Шарлю — любимому сыну. Сыну, которого, кстати, Луи не признавал, считая его неродным.

Немало мест сменит фанатически преданная Наполеону Гортензия, прежде чем вырастит и воспитает будущего правителя Франции. Она будет жить скромно, но себя посвятит сыну.

Однако здесь мы прервем экскурсы в будущее, которое для нас, впрочем, тоже история, но история уже других людей, не наших героев.

Наши же персонажи в ранний рассветный час покидают Париж. В одной карете с Наполеоном — Савари. Да, тот самый герцог Ровиго, с коим мы давненько уже расстались и который пока не появлялся на страницах нашего романа. С ним мы еще будем иметь дело. Теперь он занят только одним — доставить императора на побережье, в порт Рошфор.

Всякое может случиться в пути. Помните, с какими предосторожностями увозили Шувалов и Каблуков императора после его первого отречения? Второе Наполеон подписал легко. Но с его уходом на сей раз, наоборот, не смирились парижане — толпы на многих улицах, наиболее решительные могут объявиться на дороге в любой час, и тогда не избежать совершенно ненужных теперь осложнений.

И все же Наполеон велит остановиться у Триумфальной арки, еще не законченной. Она сооружается в честь побед Франции, а значит, в его честь. Он должен в последний раз пройти под ее сводами вместе со своими боевыми товарищами. После этого можно гнать во весь дух, чтобы успеть на ожидающий его фрегат.

Капитан фрегата докладывает, что к отплытию все готово, но выход из гавани охраняет английская эскадра. Вот оно, порождение блокады, которую он установил сам во дни своего могущества, и ныне обернувшегося против него самого.

На борт «Беллерофона», флагманского судна вражеской эскадры, для переговоров поднимается Савари.

— Наполеон навсегда покидает Францию, — говорит он командиру корабля. — Император направляется в Америку, чтобы начать там спокойную жизнь частного лица. К примеру, фермера. Он станет выращивать кукурузу, апельсины и цветы.

— Если все так, как вы говорите, генерал, то почему бывшему императору самому не обратиться с официальным заявлением к моему правительству? — возражает командир. — Наполеон мог бы, наверное, найти убежище и у нас, в Англии. Однако, какие гарантии, кроме вашего, генерал, честного слова, вы можете дать, что не повторится история, которой закончилось пребывание императора на острове Эльба?

Свита перебирается на островок Экс в самом устье реки Жиронды, от которого рукою подать до Атлантики. Рождается замысел: ночью один из французских фрегатов завяжет бой с англичанами, а в это время другой фрегат с императором на борту покинет гавань.

Операцию одобряют генералы и офицеры, сопровождающие Наполеона. В том числе Савари, у которого свои причины покинуть Францию вместе с императором.

Не одобряет задуманного лишь Наполеон. Не ему бежать украдкою, как поступают преступники. Он уже отказался от предложения Жозефа воспользоваться его бумагами, чтобы уехать в Америку. Братья очень похожи, и уловка наверняка бы удалась. Только и это он отверг. Он хотел совершить свой отъезд открыто и достойно. А если не вышло, он отдаст себя на милость победителей.

Он снова отсылает Савари к командиру «Беллерофона», чтобы передать послание принцу-регенту Великобритании, в котором говорится: «Столкнувшись с действиями группировок, раздирающих мою страну, и с враждебностью крупнейших держав Европы, я положил конец своей политической карьере и, подобно Фемистоклу, приникаю к очагу британского народа. Я отдаю себя под защиту его законов, которой прошу у вашего королевского высочества, как самого великодушного из моих врагов».

Чернышев выполняет обещание, данное Наполеону

— А ну, посторонись-ка, дядя. Экой ты — всю дорогу загородил своею орудиею! Аль от Бонапарты оборону собрался держать? Да он нынче далече. Только пятками посверкивает — такую деру дает, — объезжая артиллеристов, расположившихся лагерем на берегу Рейна, поддел старого солдата молодой языкастый казак.

— Оно и видно, что ты его догонять собрался, — огрызнулся видавший виды пушкарь.

— Да за каким Бонапартом им, казачкам, торопиться? Небось еще в прошлом годе оставили они там, в Парижу, молоденьких паненок. Вот к ним и бегут таперя, чтобы, значится, аглицкие солдаты их зазноб не переманили, — вступил в разговор другой артиллерист, видать, тоже остряк, как и языкастый казачок.

— Дура! — перебил его кто-то из сидевших вокруг пушки. — Сразу видать, что сам-то ты в Парижу не бывал. У них там мамзели, а не паненки! Верно я гуторю, казачки? Али вам все едино, как их называть, лишь бы баба — бабой была? Одначе нос свой не очень-то задирайте. У нас — глянь — что за орудия! Как наведем — ни одна мамзель не устоит.

Дружный и плотный гогот пушкарей раздался в ответ. Но и казаки не остались в долгу.

— Давай, знай себе балагурь, пушкари! — обдавая артиллеристов облаком пыли, рванул мимо них на резвом скакуне пожилой казак, должно быть, унтер, поскольку за ним следом понеслось с полсотни конных. — Вашей орудией старых баб пугать. А мамзелей наши хлопцы — в седло и на Дон!

У переправы уже скопилось несколько сот, а то и тысяч казаков, когда к ним подъехал картинно сидевший в седле генерал.

— Гляди, никак енерал Чернышев! — загалдели наперебой сидевшие возле пушки. — Главный царев адъютант. А коли он здеся, значит, быть настоящему делу. Вот те крест — вперед следом за казаками пойдем!

Солдат, он все верно чует. Еще приказ из штабов не дошел до полков, а уже молва донесла: вон энтой ложбинкою выйдем неприятелю в хвост или, наоборот, на том вон бугре зачнем возводить редуты.

И на сей раз солдатская правда не подвела. Отряд Чернышева уходил через Рейн вперед, чтобы разведать пути-дороги из германских земель во Францию, по которым русские корпуса могли бы пройти с наименьшими потерями.

После Ватерлоо французской армии, строго говоря, более не существовало. Но в городках и крепостях на пути к Парижу еще оставались гарнизоны. И на дорогах могли появляться отступающие, встреча с которыми не очень была желательна для армии, изрядно измотанной и боями, и мучительными переходами. Так что лучше наперед все проверить… А кто из русских генералов отменно знал все пути на французской земле, если не Чернышев, который за несколько лет службы в этой стране не один десяток раз пересек ее во все концы.

И другое, видно, принял во внимание царь, отряжая своего генерал-адъютанта в поиск — следовало первому, обойдя, по возможности, британские и прусские войска, войти в Париж.

Армия, сбив в кровь ноги, сокращая ночлеги и дневки, едва успела завершить свой многосотверстный переход от западных границ империи и от берегов Вислы, как оказалось, что главное уже сделано — узурпатор разбит. Отныне лишь он один, русский император, становится властелином Европы. А какой это властелин, если не войдет вновь первым во французскую столицу, ведя за собою всех остальных императоров и королей?

— Так что смотри, Чернышев, лишь тебе доверяю сей тайный маневр. Скачи день и ночь, сокрушай любые препоны, что окажутся у тебя на пути, а Париж возьми! Сие надобно мне. А к собственной славе, к Берлину и Касселю, прибавишь еще и главную столицу Европы. Помнится, граф Толстой, мой посол, да и ты сам мне говорил, что когда-то пообещал Наполеону овладеть Парижем. Было такое?

— Признаюсь, ваше величество, при первой же аудиенции у него блажь нашла — говорил с ним открыто и запросто, позабыв, верно, кто передо мною. Вот и сорвалось.

«Э, нет, ты не столь прост, мой любимец! — отметил про себя Александр Павлович. — Сколько знаю тебя, звезда Бонапарта была и твоею тайною звездою. А почему мои офицеры должны быть хуже их лейтенантов да капитанов, кои получали эполеты генералов и маршалов в считанные годы? Вот и он, Чернышев, уже давно в генеральских чинах. Чего он еще от меня не получил? Кажется, графского достоинства. Негоже, когда по прихоти императора французов все в его стране величают Чернышева графом, а у него — ни герба, ни владений. Надо бы мне о том не забыть. Вот только владениями наделить не смогу: все уже роздано в век бабушкин. Однако, полагаю, он сам о себе побеспокоится: не одна любовная, должно быть, страсть, связала его с княгинею Радзивилл».


Как и год назад, с гиканьем, свистом и громким «ура» понеслись по дорогам Франции казаки.

Встречные жители разбегались, повозки, не успевшие развернуться, съезжали в кювет, бредущие по домам солдаты в страхе бросали ружья и поднимали вверх руки.

Первая крепость, которая оказалась на пути, — город Шалон-на-Марне. Со стен и башен — ощерившиеся пушки. В прошлом году город брала штурмом русская пехота с поддержкою артиллерии. А нынче — не с голыми же руками идти на бастионы?

Дозор, высланный вперед, донес: основной гарнизон — пехота. Ежели ворваться, сдадутся как пить дать — кому охота быть вздетым на пику или оказаться изрубленным, словно капустный кочан?

Вихрем влетели на улицы города и почти без выстрелов овладели крепостью. Подсчитали: шесть вражеских орудий. Таким оказался первый и единственный трофей всей русской армии в летнем походе восемьсот пятнадцатого года.

А с кем оставалось здесь, на французской земле, сражаться, если отряд Чернышева, продвигаясь с востока, в считанные дни очистил от остатков неприятельских войск все пространство между Марною и Сеной?

Но с севера, от Брюсселя, так же напористо и быстро двигались пруссаки генерала Гнейзенау и англичане британского фельдмаршала герцога Веллингтона. И третьего июля все три колонны почти одновременно вошли в Париж.

Французская столица бурлила. Бросаясь навстречу казакам и союзной пехоте, парижане кричали на все лады, что они больше не примут Бурбонов.

«Как поступить и что предпринять, чтобы успокоить город?» — наверное, такая мысль не меньше, чем до этого забота о том, как победить в бою врага, тревожила и беспокоила сейчас прославленного фельдмаршала.

Лорд Каслри, британский министр иностранных дел, вынужден был заявить:

— Я знаю того, кого послушает Париж. Это император Александр.

— Но, сэр, он с основною своею армией, кажется, не менее чем в семи или восьми переходах? — выразил сомнение генерал Гнейзенау.

— И все же это единственный выход, джентльмены, — уповать на русского царя, — по-военному четко и безапелляционно подвел черту под разговором герцог Веллингтон. — Следует немедленно сообщить о нашем решении генерал-адъютанту его императорского величества Чернышеву.

Через какой-нибудь час Чернышев уже отправлял курьера с письмом к царю.

«По прибытии моем в Париж, — значилось в донесении, — я тотчас отправился в главную квартиру пруссаков, Сен-Клу. Я там встретил генерала Гнейзенау, который говорил мне о неприязненном расположении парижан к Бурбонам, и присовокупил, что один император Александр может распутать это дело и что без него никто не осмеливается ни на что решиться. Эти слова были повторены мне также герцогом Веллингтоном, который настоятельно поручил мне послать к вашему императорскому величеству курьера и от его имени просить вас убедительнейшим образом прибыть сюда, чтобы положить конец как личному его недоумению, так равно запутанности дел вообще. Герцог сказал мне, что до сих пор он соображался в поступках своих с первоначальными видами союзных монархов; но что теперь, по занятии Парижа, когда король французский уже почти у ворот, и, невзирая на то, умы парижан в величайшем брожении, ваше величество одни только в состоянии разрешить гордиев узел и принять меры, сообразные с обстоятельствами. Лорд Каслри подтвердил мне все, сказанное герцогом Веллингтоном».


Двигаться вместе с армией означало потерять время. Но и пускаться в путь, когда на пространстве в двести с лишним верст, отделяющих главную квартиру российского императора от Парижа, нет еще наших гарнизонов, было рискованно.

И все же царь решился. Он велел по всему пути следования выставить на каждой почтовой станции охрану из полусотни казаков и взять с собою усиленный конвой.

Было подано девять экипажей. В одном из них разместился сам Александр Павлович, другие предложил королю Пруссии Фридриху Вильгельму, австрийскому императору Францу и Меттерниху.

В голове колонны двигались драгуны генерала Каблукова. Дозоры, высылаемые вперед и по сторонам, немедленно докладывали о том, что делается в расположенных поблизости городках и деревнях, о движении по окрестным дорогам.

Перед крепостью Вотри пришлось приостановить движение — навстречу из ворот вышли две колонны французов. Но, завидя русских драгун, повернули назад.

Когда достигли Шалона-на-Марне, незадолго до этого освобожденного Чернышевым, решили в этом городе заночевать.

Французы с недоумением и восторгом восклицали:

— Русский император — и без большой армии! Ах, как он смел и отважен и как он любит нас.

Других величеств никто не замечал. Да и вряд ли их знали и помнили на французской земле. А вот память об императоре Александре еще не успела исчезнуть. Особенно это ощутилось в Париже, куда кавалькада прибыла вполне благополучно.

Париж продолжал бурлить. Но теперь уже на многих улицах слышалось:

— Да здравствует король Людовик Восемнадцатый!

«Как же я жестоко ошибся в них, французах, — подумал Александр Павлович, выходя из кареты. — Сердце мое с самых юных лет было пропитано свободой. И родись я в республике, я стал бы самым ревностным защитником народных прав. Но мои подданные в России еще не созрели до политических теорий, составляющих предмет размышлений великих современников наших. От сего, может быть, проистекает неуважение мое к русским и предпочтение к иностранцам. И о чем мне самому иногда страшно подумать — охлаждение мое к России. Но кто же в том виноват, если общество еще не научилось требовать от меня прав, ему необходимых? А значит, не научилось само себя уважать. Но эти же, что сейчас перед моими глазами, эти тридцать миллионов скотов, одаренных словом, почему же они не уважают себя? Почему все они — без правил и чести? Только вчера они приветствовали своего кумира, потопившего их в море крови, и даже, наверное, еще нынче утром проклинали Бурбонов. Теперь же без устали превозносят объявившегося короля. Разве достойны они любви и даже простого уважения?»

— Да здравствует император Александр! — вдруг услышал он где-то рядом.

— Ваше величество, Париж помнит вас и ждет! — послышалось вокруг.

Он привычно вскинул голову и, помахав приветственно рукой, приложил ее к груди.

— Смотрите, смотрите, какое счастье и какое великодушие написано на лице императора Александра! О боже, как он любит всех нас, парижан!

Белое перо на шляпе

Солнце уже поднялось и начало изрядно припекать. Иоахим Мюрат проснулся оттого, что яркие лучи, пробившись сквозь листву старой оливы, упали на щеку, и он почувствовал их тепло. Он тут же вскочил на ноги и глянул в сторону моря. Ровное и гладкое, как натянутый холст, оно переливалось золотыми блестками.

Ночью он и его товарищи недалеко отошли от берега — оливковая рощица, укрывшая их теперь, оказалась у самого подножья гор и отстояла от прибрежной полосы на расстоянии нескольких сот метров.

Теперь спуститься бы бегом к морю и окунуться в него с головой, чтобы окончательно взбодрить себя и сбросить остатки тревожного сна.

Каждое утро Мюрат так и поступал, когда просыпался в своем неаполитанском дворце. Он вскакивал с кровати, набрасывал на голое тело легкий зеленый шелковый халат, просовывал ступни в замшевые зеленого же цвета туфли без каблуков и совершал пробежку по открытой балюстраде, специально для этой цели возведенной вокруг дворца. Затем возвращался и окунал голову в большой серебряный таз, уже наполненный ледяною водой. Халат сбрасывался, и поток студеной воды выливался на его могучие широкие плечи, стекая на грудь и опускаясь к торсу, а затем струясь по сильным, мускулистым ногам.

Пока один из прислуживающих ему людей растирал его тело огромною холщовою простынею, другой слуга накручивал на свои пальцы его влажные волосы. Они были роскошны — смоляная грива, ниспадавшая до плеч, завитая на кончиках крупными локонами.

Иоахим машинально провел рукою по лицу — давно не мытые волосы были нечесаны, от них дурно пахло. Всклокоченной и грязной была густая борода, отросшая за последние недели.

Спускаться к морю было опасно. Наверняка их утлый баркас заметили еще вчера, когда они болтались на волнах вблизи берега, и теперь жандармы, наверное, ищут их вдоль всего залива.

Пять месяцев прошло, как он, король Неаполя и маршал Франции, оказался без армии. Она или погибла, или разбежалась по домам, когда в начале мая их разбили австрийцы. Уходить пришлось не в Неаполь, а к северу, в Швейцарию, и оттуда — во Францию.

Замысел был таков — достичь Тулона и перебраться на Корсику. Там имелись надежные люди, которые могли не только предоставить убежище, но помочь собрать удалых молодцов, чтобы с ними высадиться возле Неаполя и вернуть трон.

За все время, пока он пробирался на юг Франции, в нем жила вера в то, что жители Италии, все как один, поднимутся на его зов и со всего Апеннинского полуострова им удастся изгнать и австрийцев, и пришедших к ним с подкреплениями англичан. Каково же оказалось разочарование, когда люди, посылаемые им из Аяччо во Флоренцию, Геную, Рим и Неаполь, возвращались с постными лицами и говорили ему о том, что Италия смирилась с властью новых хозяев и их ставленников.

— Вы — трусы! — возражал он. — Готов биться об заклад, что вы не добрались до мест, куда я вас направлял, а пользуетесь лишь слухами, которые нарочно распространяют мои враги.

— Как можно, Иоахим? — оправдывались верные ему соратники. — Ты знаешь нас не менее двух десятков лет, когда ты сам еще не был маршалом, а только прислуживал в таверне своего отца. Клянемся Девой Марией и Всеми Святыми Отцами — Фердинанд Четвертый занял твой неаполитанский трон и объявил повсюду, что сыщет тебя и предаст смертной казни.

Не один Фердинанд охотился за Мюратом. Сбившись с ног, его искали австрийские солдаты и полицейские Людовика Восемнадцатого, уже второй раз за истекший год покидавшего и вновь обретавшего королевский престол.

— Простите меня, мои друзья. Я верю вам, — быстро смирялся мужественный великан с добрым и отходчивым сердцем. — В таком случае нам следует как можно скорее собрать несколько тысяч молодых и отважных ребят, погрузиться на суда и, высадившись на берегу Тирренского моря, вышвырнуть из Неаполя Фердинанда. А затем мы снова поднимем знамя свободной Италии. Уверен — за мною, королем Неаполя, пойдут все итальянцы от Сицилии до Милана.

В деревнях возле Аяччо удалось собрать несколько сот добровольцев. Никто из состоятельных корсиканцев не пожертвовал ни одного су. Лишь местный кюре подарил Мюрату свою лошадь. Каким же путем обзавестись оружием и провиантом, на какие деньги набрать и напечатать обращение к неаполитанцам и жителям других мест, которое уже составилось в воспаленной голове бесстрашного короля и маршала?

Высадиться не удалось. И тогда Иоахим обратился к своим новобранцам с коротким словом:

— Я не имею на то Божьей воли и Божьего благословения, чтобы позволить себе жертвовать вашими жизнями. В Неаполе — мой трон. Где-то скрывается моя жена с моими детьми. Я волен распоряжаться лишь собственной жизнью, а вас, мои друзья, я отпускаю домой. Мне нечем вас отблагодарить, кроме того, что у меня осталось. Я все отдаю вам.

И великан с добрым и щедрым сердцем передал им свой кошелек, в котором находилось немного золота и бриллиантов — остатки того, что он сберегал на последнюю дорогу к дому.

С ним осталось четверо или пятеро соратников, с которыми он проделал свой неслыханный побег из Италии на Корсику.

Теперь они спали под оливами, подсунув под головы ружья и палаши, обернутые тряпьем, — все, что недавно еще было мундирами, украшенными золотым шитьем.

Мюрат не стал их будить и попытался осторожно подойти к опушке, чтобы взглянуть на дорогу, ведущую в город Пиццо.

Он осторожно раздвинул ветви молодых олив-подростков, сделал один или два шага, как оказался сбитым с ног и лежащим на твердой как камень земле. Руки его были заломлены за спину и их держали здоровенные крестьянские парни, на ногах и туловище сидели такие же силачи.

— Отпустите меня сейчас же! — выкрикнул он. — Немедленно повинуйтесь своему королю!

В ответ был грубый и дружный хохот и с десяток пинков в живот и голову.

— Наш король — Фердинанд. А ты — пленник, которого велено доставить властям.

Как бы в подтверждение того, что они не шутят, рядом раздалось несколько выстрелов, и дюжие парни, приволокли к нему застигнутых врасплох его же товарищей. Все они были избиты до крови.

Освободив на минуту пленника, парни вдруг бросились к мюратовой шляпе, валявшейся в грязи, сорвали с нее дюжину драгоценных камней и, тут же поделив их между собою, принялись нещадно бить его по лицу его же шляпой. При этом им доставляло наслаждение плевать распластанному на земле в лицо, рвать на нем волосы и одежду.

В Пиццо Мюрата сдали местным жандармам, и те бросили его в застенок. Пленник потребовал английского консула, которому предъявил свой австрийский паспорт.

— Вы видите, паспорт подписан Меттернихом. Значит, я не враг Австрии, а ее и ваш друг. Кроме того, я все еще король Неаполя.

Консул посоветовал жандармам отпустить задержанного.

— Мы калабрийцы, сэр, — ответил ему офицер, — и у нас здесь, в Калабрии, свои законы — не ваши, британские, и не австрийские. Мы подчиняемся королю Фердинанду, а Мюрат никакой уже для нас не король, а самозванец. Мы будем его судить.

— Объясните им, сэр, если эти бандиты не хотят со мною разговаривать по-человечески, — не отступал Мюрат. — Они не имеют права предавать меня суду, потому что короли подсудны лишь Господу. А если я к тому же еще маршал Франции, то определять мою вину в состоянии лишь совет маршалов.

Все оказалось тщетным. Его оставили под замком дожидаться решения трибунала.


«Сколько же несчастий свалилось на мою голову за каких-нибудь два с половиной года! — Мюрат получил теперь возможность продумать все, что привело его к печальному концу. — Это все он, подлый и лживый Меттерних, толкнувший меня к измене Наполеону и обещавший за то сделать меня королем всей Италии».

После московского похода Мюрат не оставил Наполеона. Вернее, он лишь на какое-то время, обеспокоенный состоянием дел в собственном королевстве, оказался в Неаполе. Но там твердой и железною рукою правила Каролина, которую, отправляясь на войну, он объявил регентом, иначе — полновластной в его отсутствие правительницей.

Умная и жесткая королева понимала, что прочность трона всецело теперь будет зависеть от ратных успехов ее брата — императора Франции. Потому она настоятельно потребовала, чтобы муж-король вернулся к Наполеону и бился за их общее счастье.

Как и в Москве, отрезвление вернулось к Мюрату к осени восемьсот тринадцатого года, когда войска французского императора, по существу, оказались разбитыми.

— Заключай мир! — Иоахим готов был вновь рухнуть на колени перед своим высокопоставленным родственником. — Ты погубишь себя и всех нас.

Меттерниху хотелось быстрее сделать Италию вновь владением Австрии. Он обратился к Евгению Богарне, итальянскому вице-королю, с обещанием сделать его королем полным, если он отойдет от Наполеона и примкнет к коалиции союзников. Предложение делалось через тестя Богарне, Баварского короля Максимилиана.

— Должен огорчить отца моей жены, — заявил генерал, — но честью и присягою я не торгую.

У ловкого Меттерниха оставался запасной вариант — король Неаполя. Но к нему он не стал обращаться, а повел переговоры с Каролиною. Бывшие любовники быстро нашли общий язык, как когда-то в Париже находили общее ложе.

В пору их бурной связи Мюрат сражался в Испании. А белокурая Каролина — одна, кстати, из всех Бонапартов имевшая золотистые волосы, — была увлечена белокурым же австрийским послом. И теперь Иоахим был далеко от нее и от Меттерниха. Но роман принял не любовное, а чисто деловое направление. Королева заключила с Австрией секретное соглашение, по которому она и король Неаполя сохраняют свой трон, а в будущем к ним переходит и все Итальянское королевство.

Невероятно, но факт: сестра становилась, вместе со своим мужем, врагом своего родного брата — французского императора!

Все затуманилось перед взором короля и королевы Неаполя, кроме их собственного будущего. Образ могучего родственника вновь возник перед ними, когда в марте восемьсот пятнадцатого года он начал свой триумфальный марш с острова Эльбы к Парижу. Тут Мюрат, очертя голову, выступил как бы ему в поддержку.

На самом же деле королевская чета решила воспользоваться растерянностью Европы, чтобы обеспечить свое будущее. Не дожидаясь благотворительности Меттерниха и зная его изменчивость и коварство, Мюрат бросил свою армию для захвата Папской области, чтобы через нее пойти дальше на север.

Даже Наполеон пришел в недоумение от вопиющей неосмотрительности зятя.

— Год назад благодаря его глупости мы потеряли Францию. — сказал вернувшийся в Париж император. — Ныне этот дурак вместе с моею жадною сестрою погубят себя.

Они потеряли трон. Теперь и сама жизнь бывшего короля оказалась на краю бездны. А ему шел только сорок четвертый год. Он был лишь на два года моложе Наполеона.


Ранним утром тринадцатого октября, ожидая решения трибунала, пленник попросил есть. Ему принесли суп из голубя, откуда удалили все кости, чтобы он не мог вскрыть вены и пустить себе кровь. Хлеб также нарезали заранее, чтобы не давать ножа.

Пришел офицер и объявил приговор: расстрел. С ним был священник из местной церкви — Антонио Масдея.

Мюрат выслушал решение трибунала спокойно и попросил позволения закончить письмо семье, которое он начал после обеда.

«Моя дорогая Каролина, — было написано его рукой, — мой последний час настал. Через несколько минут я перестану существовать. У тебя не будет больше мужа, а у детей отца. Прощай, мой Ашиль, моя Летиция, прощай, мой Люсьен, и прощай, моя Луиза. Будьте достойны меня в этом мире. Я оставляю вас без собственности и без королевства, среди многочисленных врагов. Держитесь вместе. Всегда будьте выше несчастий и думайте больше о том, кем вы являетесь сейчас, а не о том, кем вы были. Да благословит вас Бог. Не проклинайте память обо мне. Поймите, что самое мое большое горе в последний момент моей жизни — это умереть вдали от своих детей. Примите мое отеческое благословение, примите мои слезы и поцелуи. Никогда не забывайте своего несчастного отца».

Он вложил в письмо локон своих волос, часы с портретом Каролины на крышке и попросил каноника отослать все его семье. Затем он встал и обратился к нему:

— Что вы хотите от меня, святой отец?

— Знать, умрете ли вы добрым христианином.

— Я признаю Бога. Не причинил никому зла и умираю христианином.

В дверь заглянул офицер:

— Святой отец, вы использовали на пять минут времени больше, чем вам было отведено. Завершайте.

Священник ответил резко:

— Никакая сила на земле не может помешать мне выслушать признание до конца и совершить отпущение грехов.

Когда исповедь закончилась, Мюрат встал и произнес:

— Теперь, же пойдемте и выполним волю Господа.

Было шесть вечера. Солдаты выстроились полукругом на эспланаде замка. Мюрату предложили стул, чтобы он сел, и повязку для глаз. Он отказался от того и от другого. Он глянул на строй солдат с ружьями и подумал: «Жаль, что ты, Наполеон, не видишь мои последние мгновения. Я хотел бы теперь проститься и с тобою. Об одном сожалею — не всегда я был с тобою вместе и особенно сожалею, что меня не было при Ватерлоо. Вместе мы бы победили».

Затем он положил руку себе на грудь и обратился к солдатам:

— Поднимите, ребята, ружья. Цельтесь мне прямо в сердце. Огонь!

Когда старший команды склонился над бездыханным телом, в груди он насчитал двенадцать пуль. И еще три пули всадил уже сам для верности в голову, когда убитый лежал на земле.

Тело уложили в гроб из грубых неструганых и наспех сколоченных досок и отвезли на церковное кладбище, где опустили в общую могилу.

Уже находясь на острове Святой Елены Наполеон, узнав о расстреле Мюрата, горько обронил:

— Калабрийцы оказались более человечными и великодушными, нежели те, кто сослал меня сюда.

Байрон в письме к Томасу Муру написал: «Бедный дорогой Мюрат. Каков конец! Знаете ли, вспоминая его, я вижу перед собою белое страусовое перо на его шляпе, которое, как знамя, притягивало всех в бою…»

Один из английских адмиралов отозвался о погибшем по-своему: «Так умер самый большой дурак в Европе, но добрый и с приятными манерами. У него не было ни одного из качеств великого человека, кроме огромного личного мужества».

А в Париже, в Тюильрийском дворце, удовлетворенно вздохнули:

— Это ему за герцога Энгиенского.

Загрузка...