ПИСЬМА ВМЕСТО ЭПИЛОГА

ПИСЬМО I

От Уильяма Пингеля, рудокопа в Б*** (Корнуэльс), к его жене, в Лондон

"Моя милая Мэри!

Вчера я получил от тебя письмо и не могу выразить тебе, как был рад, узнав, что наша милая дочь Сюзанна нашла такое хорошее место в Лондоне и так любит свою хозяйку. Передай мои чувства искренней дружбы твоей сестре и ее мужу и скажи им, что я не жалею денег, истраченных на твой проезд с дочерью к ним. Бедное дитя! Она так еще молода, что нельзя было отпустить ее одну; с моей стороны, я был очень доволен, что мог оставаться дома, чтобы присмотреть за другими детишками и вместе с тем заработать деньги, которые я занял для вашего путешествия, стало быть, тебе необходимо было ехать с нашей дочкой, а само собой разумеется, что благополучие нашего дитяти дороже денег.

Притом же, когда я женился и вскоре увез тебя в Корнуэльс, я тогда же обещал тебе когда-нибудь отпустить тебя в Лондон повидаться с тамошними друзьями, теперь я сдержал свое слово. Вот почему, повторяю тебе, ты не должна мучить себя насчет этого займа: я скоро рассчитаюсь с кредитором.

Мне надо сообщить тебе, милая Мэри, необыкновенный случай. Ты помнишь, что до твоего отъезда работа у нас в рудокопнях шла плохо, так что я и тогда пришел уже в раздумье и говорил себе, не лучше ли будет отправиться в Т*** и не будет ли там рыбная ловля поприбыльнее. Ну вот я теперь и поселился здесь.., и, клянусь, до сих пор не могу пожаловаться на свою решимость: слава Богу, дело идет на лад. Как ты видишь, были бы руки, а с руками все сделаешь, что хочешь. Нынешний год ремесло рыбака очень прибыльно, поэтому-то я продолжаю работать в Т***, но возвратимся к моим новостям.

Если припомнишь, хозяйка здешней гостиницы мне сродни. На третий день после твоего отъезда, когда я стоял у дверей ее дома и толковал с ней, вдруг мы увидели молодого господина, совсем незнакомого, который прямо подходил к нам. Он был очень болен, по виду казался как будто помешанным, когда он подошел к нам, то попросил ночлега и потом вдруг упал от слабости перед нами, ему было так дурно, что я принужден был позвать на помощь другую пару рук, чтобы внести его по лестнице. На другой день я узнал, что ему очень тяжело, на следующий день опять то же известие. Хозяйка была в страшном испуге, потому что молодой господин был страшно встревожен и все как-то странно разговаривал сам с собой, особенно по ночам. Не было никаких средств заставить его сказать, что за причина его тревоги, ни откуда он, все, что мы могли понять из его слов, — это то, что он откуда-то издалека, на запад от нас, где он жил между рыбаками, которые, по правде сказать, не совсем хорошо поступили с ним, уж конечно, это не делает им чести. Я готов биться об заклад, что этот бедный молодой человек не сделал им никакого зла, хотя бы и был не тем, кем кажется. Словом, кончилось тем, что я сам сходил за доктором, и когда мы вошли с ним в его комнату, бедный мальчик побледнел и дрожал всем телом, смотря на нас с ужасом, как на разбойников. Ну, тогда доктор надавал его болезни разные мудреные имена, такие мудреные, что мне и не вспомнить их. Выходит только, что эта болезнь налегла не столько на тело, сколько на душу его и что, без всякого сомнения, он испытал какой-нибудь страшный испуг, от которого потряслись все его нервы, от этого его всего словно сломало. Доктор говорит, что одно только может спасти его: если за ним будут ходить любимые родные, и еще прибавил, что он успокоится только тогда, когда знакомые люди будут вокруг него, чужие же лица увеличивают только его болезнь. Само собою разумеется, он все горюет о своем родном доме. Доктор у него выспрашивал, где живут его родные, но он не хотел сказать, и вскоре ему сделалось так худо, что он не мог уже ясно говорить.

Вчера вечером он всех нас страшно перепугал. Доктор, узнав, что я внизу, позвал меня и приказал подержать больного, пока ему оправят постель. Лишь только я взялся за него — и, уверяю, взялся очень осторожно — вдруг он обеспамятовал, словно мертвый. Когда мы его переносили на постель, маленький кусочек картона, висевший у него на шее, вдруг упал на пол. Я поднял эту полосочку, красиво вышитую бисером и шелком. Видишь ли, Мэри, тут я вспомнил то время, когда мы были с тобою помолвлены — я жених, ты невеста — и когда малейшая безделушка от тебя была дороже мне всех денег. Ну, вот я ее сберег эту безделушку, думая, что она принадлежит его возлюбленной невесте. Оно, должно быть, так и есть, потому что едва я отдал ему этот кусочек картона, он тотчас же своими слабыми руками повесил его опять на шею и с такою благодарностью посмотрел на меня за то, что я помогал ему завязать покрепче шнурок!

Не успел я это кончить, как доктор отозвал меня в другую сторону.

— Нельзя так оставлять его, — сказал он мне, а то он лишится рассудка, если не жизни. Надо поискать в его бумагах, чтоб узнать, кто его друзья, и вы должны быть моим свидетелем.

Тут доктор открыл его чемоданчик и прежде всего вынул большой запечатанный пакет, а потом еще два-три письма, сложенные вместе. Бедный голубчик смотрел на нас в это время так, как будто хотел помешать нам касаться до этих вещей. Ну, доктор и сказал нам, что не видит никакой нужды распечатывать большой конверт, потому что на всех письмах одинаковый адрес, похожий и на метки на его белье.

— Теперь, — сказал доктор, — по этому адресу немудрено узнать, где он живет, или, скорее, где жил, я и напишу туда.

— Не лучше ли будет, если жена моя отнесет ваше письмо по адресу? — спросил я. — Она живет теперь в Лондоне с нашею дочерью Сюзанной. На случай, если друзья этого молодого господина выехали из того места, куда вы напишете, она наведет все нужные справки.

— Ты хорошо придумал, Пингель, — сказал доктор. — Мы так и сделаем, как ты говоришь. Напиши к своей жене и вложи в твое письмо и мою записку.

Я так и сделал, вот его письмо с указанием дома и улицы.

Теперь, милая Мэри, не теряя времени, отправляйся разузнать все как есть. По адресу на письме доктора ты отыщешь, может быть, дом больного или в этом доме найдешь людей, которые дадут тебе другой адрес. Ступай же скорее и дай нам тотчас знать, какой успех имела ты. Дело в том, что времени терять нельзя. Если б ты видела бедного юношу, то и тебе стало бы так же его жаль, как и нам.

Вот какое длинное письмо написал я, что и местечка пустого нет! Да благословит тебя Господь и да благословит также Он нашу милую Сюзанну! Поцелуй ее за любящего ее отца и верь любящему тебя мужу Уильяму Пингелю"

ПИСЬМО II

От Мэри Пингель к ее мужу

"Дорогой Уильям!

Сюзанна посылает сто поцелуев тебе и своим братьям и сестрам. Она преспокойно поживает на своем теплом местечке, и ее хозяйка как нельзя более добра и ласкова к ней. Сестра Марта и ее муж поручают передать тебе их дружеский привет. Теперь, покончив со всеми поручениями, я спешу дать тебе добрые вести для бедного молодого человека, заболевшего в Т ***.

Повидавшись с Сюзанной и дав ей прочитать твое письмо, я отправилась отыскивать дом, означенный на адресе доктором. Если б ты знал, Уильям, что это за дворец! Я так-таки и не смела позвонить у ворот.

Однако я собралась с духом и дернула звонок. Не успела я позвонить, как тотчас отворил мне двери большой толстый господин с напудренной головой.

— Позвольте спросить, сэр, — сказала я, показывая ему фамилию, написанную на письме доктора, — не здесь ли живут друзья вот этого господина?

— Конечно, здесь, — отвечал он, — и батюшка, и сестрица здесь живут. Вам что угодно?

— Мне бы надо прочесть им вот это письмецо и сказать им, что бедный господин теперь очень болен и лежит в нашей стороне.

— Старого барина нельзя теперь видеть, — сказал он, — он сам очень болен и лежит в постели, да и мисс Клэра нездорова. Оставьте-ка лучше письмо у меня.

Когда он толковал так со мной, вдруг идет какая-то пожилая дама (потом я узнала, что это ключница) и, увидев меня, спрашивает, что мне надо. Как я сказала только, зачем пришла, она вся встревожилась и сказала:

— Милости просим, мистрис, войдите сюда. Вы поможете мисс Клэре скорее, чем все доктора на свете. Надо только предупредить ее осторожнее, чтоб не перепугать ее письмом. Надо ей придумать известия не такие печальные, а то она такого слабого здоровья.

Мы вошли на лестницу. Что за ковры! Я никогда не посмела бы идти по таким коврам с грязными ногами, прямо с улицы! Ключница отворила дверь и что-то поговорила там, я не могла расслышать что. Потом она позвала меня в комнату, где была молодая госпожа.

О Уильям! Я никогда еще не видела такого кроткого, милого лица! Но больная была так бледна и столько было печали в ее глазах, когда она попросила меня садиться, что у меня все сердце изныло при мысли, какие горестные известия мне надо ей передать. Представь себе, что я не могла шевельнуть языком… Вероятно, она думала, что меня что-нибудь тревожило, потому что взяла меня за руку и просила успокоиться. Но она говорила это так мило и в то же время посмотрела на меня так жалко, что я, как дура, вдруг расплакалась, вместо того чтоб отвечать как следует. Но это меня облегчило, и я могла со всеми предосторожностями пересказать ей, в каком положении находится теперь ее брат, и потом уже передала ей письмо от доктора. Она не развертывала его, но все стояла передо мной прямо, словно каменная, и как будто не могла ни пошевелиться, ни заговорить, ни закричать. Это меня до того перепугало, что я совсем забыла, в какой дворец я попала, забыла, какая между нами разница, и, схватив ее в свои объятия, посадила на диван рядом с собой и стала ее утешать, словно свою Сюзанну. Таким образом, я привела ее, наконец, в себя, говоря ей все, что только могла придумать для ее успокоения, а она положила голову мне на плечо, и я все целовала ее (ведь совсем тогда из головы вон, что целую знатную даму, да и еще незнакомую!). Вот наконец она зарыдала, и слезы ее облегчили. Когда она могла, наконец, заговорить, то прежде всего она стала благодарить Бога за то, что отыскался ее брат и что он попал на руки к добрым людям. У нее недоставало сил самой прочитать письмо доктора, так она попросила меня прочитать его вслух. Доктор не очень успокоительно говорил о состоянии здоровья больного, однако уверял, что если за ним будет хороший присмотр, если его перевезут домой и друзья будут окружать его, то это чудесно подействует на его здоровье. Потом она спросила, когда я вернусь в Корнуэльс, и я сказала: «Как можно скорее», потому что мне очень пора домой, Уилльям.

— Подождите же, подождите, я покажу это письмо моему отцу.

И с письмом в руках, она пустилась почти бегом из комнаты.

Через несколько минут она вернулась, вся такая светлая от радости. Тут она показалась мне совсем иной, чем прежде. Она сказала мне, что этим письмом, которое я принесла ей, все семейство осчастливлено и что она не знает уже, как и благодарить меня. Вскоре за ней пришел какой-то господин — ее старший брат, сказала она. Я никогда еще не видала такого прекрасного, умного господина. Он пожал мне дружески руку, как будто век был со мною знаком, и сказал, что он в первый раз в жизни встречает женщину, которая печальными вестями обрадовала целое семейство. Потом он спросил у меня, могу ли я завтра ехать с ними в Корнуэльс — с ним, и с молодой мисс, да еще с знакомым ему доктором. Я подумала, что сегодня же следует мне проститься с Сюзанной, и потому отвечала: «Могу». Потом они никак не хотели отпустить меня без того, чтоб я не поела и не выпила у них чего-нибудь. А милая, добрая мисс заставила меня все по порядку рассказать ей про Сюзанну и где она жила и все расспрашивала о тебе и о наших детках, словно добрая соседка, старинная знакомая. Добрейшее сердце! Думая о завтрашнем дне, она так радовалась и вместе с тем так тревожилась, что братец едва мог уговорить ее успокоиться и остановить припадок ее, когда она смеялась и плакала вместе, но, кажется, она последнее время страдала такими припадками. Наконец, они отпустили меня домой. Я отправилась прямо к Сюзанне и останусь с ней пока можно. Бедная наша дочка мужественно вынесла расставанье со мной. Да благословит ее Отец Небесный! И я вполне уверена, что Господь ее не оставит, потому что никогда на свете не было у матери лучшей дочери, как наша голубушка Сюзанна.

Мой добрый друг, боюсь, что это письмо чересчур плохо написано, но у меня слезы навертываются на глаза, как подумаю о Сюзанне, притом же я так утомлена и взволнована всем, что видела. Завтра, рано утром, мы выедем в карете, которую поставят на железную дорогу. Можешь себе представить: я возвращаюсь домой в чудесной карете и вместе с знатными господами! Вот то-то подивятся Уилль и Нанси, да и другие деточки! Я почти в одно время с письмом приеду в Т ***, но полагаю, что именно добрые вести надо скорее передать тебе, чтобы ты сказал их бедняжечке больному. Я уверена, что ему будет легче, как только он узнает, что его братец с сестрицей едут за ним.

Не могу больше писать, милый Уильям: я так устала! Скажу только, что я с нетерпением желаю увидеться с тобой и с нашими дорогими деточками и что я навеки твоя любящая и покорная жена.

Мэри Пингелъ"

ПИСЬМО III

От автора вышеприведенной автобиографии к Дж. Бернару

(Это письмо написано девять лет спустя после предыдущих писем.)


Ланрит-Коттэдж.


Любезный друг!

Кажется, по вашему последнему письму можно полагать, что вы как будто сомневаетесь, помню ли я обстоятельства, при которых дал вам определенное обещание? Вы ошибаетесь: ни одно из этих обстоятельств не выветрилось из моей памяти. Чтобы убедить вас в этом, я припомню их все по порядку и надеюсь, что вы сами признаетесь, что я ничего не забыл.

По возвращении из Корнуэльса — могу ли забыть ту минуту, когда я увидел Клэру и Ральфа возле своей постели! — по возвращении из Корнуэльса, когда опасная нервная болезнь, так долго мучившая меня, уступила, наконец, нежному попечению моих родных и вашему искусству и знанию, у меня не было другого более сильного желания, как выразить вам свою благодарность, с какой я сумел оценить ваши дружеские услуги, доказать ее своим полным доверием к вам, как к самым близким и любимым моим родным. С той минуты, как мы встретились с вами в больнице, я мог уже полагаться на вашу преданность во всех пережитых мной жестоких физических и нравственных потрясениях, и тогда же я понял и оценил вашу искренность, большую деликатность и самоотвержение истинного друга.

Я думал, что необходимо, что я обязан сообщить вам, какими испытаниями я доведен был до того состояния, в каком вы нашли меня, когда приехали с моим братом и сестрою в Корнуэльс. И вот причина, почему я вам вручил, как залог и вместе как доверие к одному вам, написанную мной исповедь моего проступка и его печальных последствий. Тогда было выше сил моих пересказать вам все это лично, да и теперь, по истечении стольких лет, мне было бы это слишком тяжело…

Прочитав эту историю грустной поры моей жизни и возвращая мне рукопись, вы убеждали еще при жизни моей напечатать ее. Понимая справедливость причин, вызвавших у вас этот совет, я соглашался с вами в том, что, изменив имена, местность, даты, можно оградить от неприятной огласки реально действовавших лиц, но в то же время объяснял вам, что есть другое препятствие, которое не позволит мне последовать вашему совету. Из сыновьего уважения к отцу при жизни его я не мог напечатать эту рукопись, из которой видно, как враждебно расстался он с родным сыном. Даже в дружеских семейных беседах мы избегали всякого намека на эти печальные происшествия. Если же они были бы напечатаны, хотя бы в форме романа, все-таки, по какому-нибудь непредвиденному случаю, они могут попасться на глаза отцу и вновь расстроить его. Помнится, вы были вполне согласны с моими доводами и дали мне слово, в случае если б я умер раньше отца, не печатать моей рукописи, пока он жив. Согласившись с моим условием, вы предложили мне в свою очередь другое и просили меня тоже обещать вам его выполнение.

Это условие заключалось в следующем: если я переживу отца, то ваши аргументы будут приняты, и, не имея уже причины противиться, я уступаю вашему требованию. Вот в чем состояло мое обещание, и вот при каких обстоятельствах я вам дал его. Надеюсь, что моя память лучше и вернее, чем вы полагали.

Со свойственной вам деликатностью вы ждали полгода после смерти моего отца, чтобы напомнить мне это обещание. И хорошо сделали: у меня было время прочувствовать, как приятно вспомнить, что за все время последних лет его жизни я доставлял отцу все утешения, какими только мог радовать его. Я мог себе сказать, что только неумолимый закон природы был причиною его смерти и что никогда я не подавал ему повода раскаиваться в полном и сердечном нашем примирении с первой минуты моего возвращения в родной дом.

Однако я не ответил еще на ваш вопрос: согласен ли я теперь разрешить напечатать мою историю с условием изменить имена, даты и местность, чтобы только вам с Ральфом и Клэрой было известно, что я написал свою собственную автобиографию? Отвечаю: согласен. Через несколько дней надежный человек вручит вам эту рукопись. Ни брат, ни сестра ничего не находят неприличного в том, чтобы напечатать ее, соблюдая известные условия, и я без колебаний пользуюсь данным позволением. Я не скрыл в рукописи легкомыслия характера Ральфа, но братская любовь и мужественное великодушие, полностью покрывающие это легкмыслие, надеюсь, так же ясно видны в моем рассказе, как и доказываются на деле. Что же касается Клэры, то мне остается только жалеть об одном: все, что сказано о ней, так слабо передает достоинства такой благородной и любящей девушки!

Еще одно затруднение: какое же сделать заключение этой истории, которую я готов послать вам? Следуя принятым условиям, мой роман не имеет настоящего заключения. В самом деле, тут нет другого конца, кроме мира и спокойствия для всех нас, последовавших за огорчениями жизни: для меня спокойствие еще при жизни, для других — спокойствие в могиле, единственное спокойствие, которое чаще всего достается людям. Конечно, эта мирная, естественная развязка не вызовет особого интереса, однако она не лишена достоинства, и дает хороший жизненный урок. Было ли бы уместно, если б только с единственною целью произвести эффект я стал бы сочинять заключение и заканчивать выдумкой то, что началось истиной и так же доведено до конца? Конечно, это было бы некстати, потому что противоречило интересам истины и жизненного опыта.

Все, что оставалось мне добавить после последних строк в моем дневнике, — все это выражено просто, искренне и очень подробно в письмах Уильяма и Мэри Пингель, которые я посылаю вам с рукописью в оригинале. Когда я побывал еще раз в Корнуэльсе с намерением лично поблагодарить доброго рудокопа и его жену за их доброту и оказанные мне услуги, тогда, расспрашивая их о прошлом относительно меня, я узнал, между прочим, что они сохранили письма, которые писали друг другу обо мне во время моей болезни в Т ***. Я просил у них позволения переписать эти документы, которые и могут стать эпилогом к моему рассказу, и, по моему мнению, это будет гораздо лучше, чем всевозможные добавления от автора.

Эти добрые люди откликнулись на мою просьбу, с гордостью представили мне всю свою корреспонденцию со времени их свадьбы как доказательство, что их первая любовь осталась неизменной. Об одном только просили они меня с трогательным простодушием: чтоб я исправил и дополнил их дружеские письма, так чтоб это было приятно для чтения. Конечно, вы имеете лучшее мнение обо мне и согласитесь вместе со мной, что оба письма надо напечатать буквально с прилагаемых копий, списанных с оригинала моей рукой. Язык сердечной доброты имеет свое красноречие, которому искусство может подражать, но никогда не может превзойти его.

Теперь, предоставив вам возможность довести мою историю до дней моего возвращения под семейный кров, мне остается еще сказать вам несколько слов для окончательной подготовки этой рукописи к печати. Даже и в настоящее время я не в силах ее перечитывать и исправлять. Предоставляю вам право делать необходимые поправки, но с условием: ничего не надо изменять, ни смягчать, ни выбрасывать в тех местах, где я описывал события или изображал характер. Я очень хорошо знаю, что большинство читателей непременно хочет видеть не правдоподобность даже в истине. Напечатанному не верят, пока сами не испытают подобного же. Вот по этой самой причине я намерен твердо стоять на своем, не делая уступок преднамеренному недоверию. Все, что я написал, — это сущая истина и должна появиться в свет истиной без всяких исправлений. Пускай мой слог подвергается литературной обработке, какую вам угодно сделать, но характеры и события, списанные с действительности, должны оставаться реальными.

Мало интереса для большинства читателей представляет рассказ о людях, переживших время моего повествования. Человек, с которым я имел такое неприятное столкновение в жизни, описанный мной под именем Шервина, кажется, и теперь еще жив. Он уехал во Францию вскоре после описанных мной событий. Его главный приказчик ввел новую систему торговли в его обороты. Оставшись один, Шервин вынужден был сам принимать решения. Он хотел было продолжать свои дела по проложенному пути и тем ускорил свое разорение. Его дела запутались, наступил коммерческий кризис. Шервин не в силах был выдержать его и объявил себя банкротом, бесчестным образом утаив часть своего состояния. Несколько лет тому назад мне случилось слышать, что он хвастался англичанам, живущим в одном с ним городе, тем, что он несправедливо пострадал от жестоких семейных неприятностей и сумел перенести свое несчастье с примерным самоотвержением и покорностью к Промыслу…

Относительно других личностей, приходивших на память при этом имени, относительно тех, кого уже нет, я не могу и не хочу вновь упоминать о них. Без содрогания я не могу вспомнить об этих днях моего прошлого, когда жизнь их столкнулась с моей… Двух имен я не произносил в продолжение многих лет и не буду произносить их до конца жизни своей. К чему вспоминать их здесь? К чему растравлять свои раны? Мрак смерти тяготеет над ними — отвратимся навеки от этого мрака.

Да, отвратим от них свои взоры. Но на что же устремить их? На будущность? Там неизвестность все еще преследует меня. Все мои мысли стремятся к настоящему, и я не желаю в этом случае перемены счастья. Вот уже пять месяцев, как мы с Клэрой переселились сюда, в небольшое поместье, принадлежавшее некогда покойной матушке, а теперь доставшееся сестре. Задолго до смерти отца, мы все мечтали с ней о счастливых днях, которые хотели провести здесь, как проводим теперь. Иногда мы выезжаем из Ланрит-Коттэджа, но быстро опять туда возвращаемся, спешим в наш любимый уютный уголок. Годы уединенной жизни, проведенной мной в нашем древнем замке после моего выздоровления, не вызвали во мне ни малейшего желания вновь выйти в свет. Ральф, теперь глава нашей фамилии, занявший высокое положение в свете, с достоинством выполняющий свои новые обязанности и навсегда бросивший привычки, доставлявшие, бывало, ему одни неприятности, Ральф писал мне недавно, что употребит в дело все свое влияние, все средства, которыми может располагать, чтобы предложить мне приличное место, если только я захочу вернуться в общественную жизнь. Но не таково мое намерение: теперь мне необходимы мир, неизвестность, уединение. Я так много выстрадал, такие жестокие раны получил, что не имею ни сил, ни желания становиться рядом с героями честолюбия и с боем добиваться своей цели. Та слава или, скорее, то блестящее отражение, которым некогда мне хотелось украсить свою жалкую личность, теперь меня ослепило бы и безвозвратно погубило бы. Жестокие потрясения, испытанные мной в жизни, — именно такого рода потрясения, которые изменяют характеры и планы целой жизни. Пускай другие карабкаются по крутым тропинкам горы деятельности. Для меня тесная долина покоя соединяет мои будущие надежды с настоящим счастьем.

Но не о том спокойствии говорю я, которое не признает обязанностей и не приводит к чему-нибудь в практической жизни, не о том спокойствии, которое не возвышает мысли, не очищает чувства. Быть полезным простым и бедным людям в маленькой сфере, окружающей меня, облегчать путь, усеянный терзаниями, для страдальцев и тружеников, укреплять свою душу познаниями, ведущими к пониманию промысла Всевышнего, бодрствующего над всеми нами, ежедневно стараться быть достойным всегда ровной, всегда совершенной любви дорогой сестры, моего товарища в этом тихом уголке, — вот мои намерения, единственные намерения, с которыми я еще долго могу жить в мире. От жизни я жду одного: да пошлет она мне достаточно времени, чтобы выполнить свои обеты!

Теперь ничто уже не мешает мне закончить это письмо. Я довел до вас все материалы, необходимые, по моему мнению, для эпилога моей истории, и передал вам все пожелания в отношении ее напечатания. Печатайте же книгу когда и как хотите. В отношении того, как она будет принята публикою, мне никакого дела нет. Достаточно для меня того, что я знаю, что несмотря на ее недостатки она написана мной с такой искренностью, правдивостью и чистотою намерений, что ее неуспех не внушит мне ложного стыда, и вместе с таким душевным смирением, что в случае ее успеха я не могу возгордиться суетным тщеславием.

Если вам еще захочется что-либо узнать для большей полноты рассказа, то напишите или лучше приезжайте к нам сами, и вы услышите от меня все, что захотите узнать. Приезжайте сами, чтобы увидеть и оценить достоинство той жизни, которую я веду и намерен вести до конца. Хоть на короткое время приостановите путь ваш на славном поприще деятельной и полезной жизни, куда вас сопровождают слава и почести, и найдите свободное время, чтоб отдохнуть с нами в нашем маленьком коттедже. Клэра вместе со мной приглашает вас. Никогда она не забудет — могу ли я забыть? — все, чем я обязан вам, никогда она не устанет — устану ли я? — доказывать вам, что мы достойны вашей дружбы. Вы найдете сестру мою такой же, как знали прежде: неистощимой в доброте и любви. У меня нет ни большей радости, ни сильнейшего утешения, как видеть ее… Она все та же моя милая Клэра, как и в дни общей печали, причиненной всему семейству моим пагубным заблуждением: та же чистота линий лица, та же приятность голоса, та же веселость и ясность ума и сердца.

Припоминая все, что вы говорили мне о Клэре в последнее наше свидание с вами и о чем мы с вами тогда толковали, я думаю доставить вам удовольствие, сказав, что она ничуть не изменилась с того времени…

Итак, до скорого свидания. Не делайте преждевременных заключений о моей уединенной жизни в эти последние годы. Не думайте, чтобы несчастье охладило мое сердце или притупило ум. Конечно, прошлые страдания изменили мой характер, но не повредили душе, напротив, страдания укрепили ее, позволили ей познать истину, понять настоящую цену жизни, указав ей цель выше и священнее человеческой славы и дав почувствовать благороднейшее честолюбие, единственное сопровождающее нас и за пределы этой краткой жизни. Да, несмотря на эту простую и уединенную жизнь, у меня тоже есть свое честолюбие, своя цель! Все, что удастся нам сделать доброго в этом мире, чувством ли, или талантом, Бернар, все это стремится в вечность, как гимн человечества к его Творцу. И в этом всемирном концерте, где соединяются миллионы голосов в один общий гимн, не становятся ли все чище, все приятнее эти голоса по мере того, как они проходят пространство, поднимаются все выше над земной поверхностью и гармонически сливаются, наконец, с ангельскими хорами у самого подножия несокрушимого престола? Вопрос важный, заслуживающий наших размышлений. Пускай сердце ваше отвечает на него. И потом скажете мне, не может ли такая мрачная жизнь, как моя, возвышаться благородными стремлениями, высокой целью?

Кончаю. Я так записался, что не заметил, как вокруг разлилась приятная прохлада летнего вечера, и голос Клэры, по-прежнему несущий счастье вокруг, зовет меня из беседки полюбоваться на заходящее солнце над далеким морем. Еще раз — прощайте!"

Загрузка...