Часть первая

За кладбищем были: свалка, дорога, забор, красные особняки.

Кладбище лежало внизу, а особняки стояли на взгорке. Их разделял, как Стикс, овраг, наполненный мусором – строительным и кладбищенским. Темнело, но не горело ни одно из многочисленных окон особняков. Все это были резиденции, хозяева здесь не жили. А может быть, их оскорбляло соседство кладбища. Ходили слухи, что его скоро снесут, построят здесь фитнес-центр.

Тренажеры, сауна, бассейн.

Звонарев оглядел последний раз могилы отца и матери. Ну вот, прибрался, поправил, все в порядке. До свидания, мои дорогие! Он положил грабли на плечо и пошел в обратный путь.

Здесь, у бетонного кладбищенского забора, еще покоились с миром пожилые люди, а вот выше, на большой новой территории, лежал только «молодняк»: 16, 17, 18, 19 лет… Наркоманы. Проститутки. Самоубийцы. Неудачливые «братки». Удачливые, то есть побогаче и постарше, лежали у главного входа, придавленные роскошными мраморными памятниками самим себе.

Звонарев шел по узкому проходу, с надгробных плит на него глядели полудетские лица. «Незабвенному Руслану», «Танечке, самой дорогой и единственной»… Он не знал этих людей. Не знал и не мог знать. А вот прежде дети и молодые умирали настолько редко, что ему была известна история смерти каждого из них, похороненного здесь. Этого ударило током, этот утонул, этого сбила машина… Таких могил была дюжина на все кладбище. А сейчас…

Перед тем как свернуть на центральную аллею, Звонарев оглянулся на мрачно темневшую громаду особняков. В кронах кладбищенских деревьев кричали вороны. Над шпилями, островерхими крышами домов разлеглось облако в виде развратной, раздвинувшей пухлые ноги женщины. Она повернула к нему лицо и открыла мутные глаза. Тотчас по облаку пробежала ниточка молнии, запахло спичечной серой, разом стемнело, в темноте родился образ грома. Он плыл в страшной тишине, давил на сердце чугунной тяжестью, а потом совершенно неожиданно, беспощадно, оглушительно, протяжно ударил, отставая от собственного звука. Это было как артиллерийский залп. Звонарев зажмурился, вцепившись в ограду чей-то могилы, а когда открыл глаза, поселка богачей уже не было. Ничего не было. Только кладбище.

Хлынул сплошной дождь.

* * *

Лет за пятнадцать до появления в небе облака в виде голой женщины по Москве прокатилась странная эпидемия самоубийств. Выбросился с 14-го этажа молодой карьерный дипломат. Вскрыла себе вены в ванне молодая, красивая, ухоженная женщина. Застрелился из охотничьего ружья перспективный работник Совета министров. Повесился преуспевающий «засекреченный» ученый. Звонарев тогда работал на «Скорой помощи». Он был там, где беда, а человеческие беды могут рассказать об обществе больше, чем сотни книг, газет и журналов.

Беда изменилась, стала иной, чем в 70-х годах. Беду ожидали. Люди перестали веселиться. Они смеялись, лишь глядя юмористические передачи по телевизору. Жизнерадостны и веселы были только бандиты и кавказцы. Они приехали завоевывать этот город любой ценой. Раньше убийства были большей частью нелепыми, а теперь убивали с неслыханной жестокостью и изощренностью. Появились вдруг во множестве проститутки. Они были частыми клиентами «скорой», потому что их избивали в кровь неведомые сутенеры. Стало привычным иностранное слово «наркоман».

Листая свои рукописи тех лет (а писал он тогда короткие миниатюры в прозе), Звонарев видел в них беглый отпечаток того тяжелого, жестокого, эгоистического состояния, которое внезапно овладело людьми. Это были те же люди, что совсем недавно провожали со слезами на глазах исчезающего в небе надувного олимпийского мишку, и они же являлись героями страшного рассказа, который он перечитывал.

Ночью

Перерезав кухонным ножом пуповину, он завернул новорожденного в простыню, положил в целлофановый пакет и вывесил за окно. Стоял тридцатиградусный мороз.

Ребенок уже, может быть, умер от холода, а послед у матери все никак не отделялся. У нее открылось сильное кровотечение, температура подскочила до сорока. Началась послеродовая горячка. Позвать на помощь врачей они, детоубийцы, не смели. Она с ужасом смотрела, как он носится с какими-то тряпками по квартире, – ей не хотелось умирать.

Иногда налетал порыв ветра и, словно указательным пальцем, стучал обледенелым тельцем в окно.

Это был случай из жизни. А был случай, когда молодая мама, муж которой ушел в армию, утопила своего ребенка в ванной. Плача, она оправдывалась, что она не могла из-за него ходить в дискотеки, как до замужества.

Отец соблазнил свою дочь, семилетнюю девочку, жил с ней в течение трех лет.

Люди не стали жить хуже, они сами стали хуже.

Появились странные, мерзко пахнущие квартиры: одни были забиты под потолок аквариумами, в коих разводили редких рыбок на продажу, другие – переполнены породистыми собаками-производителями или кошками, третьи – заставлены телевизорами и громоздкими ящиками видеомагнитофонов, на которые переписывали фильмы с энергично, как автоматы, совокупляющимися мужчинами и женщинами, – они чмокали, будто ели горячую кашу, и истошно стонали, словно им дергали коренные зубы. Отвратительный гнусавый голос переводил: «Хочешь, я тебя трахну?» – «Трахни меня, сволочь, трахни!»…

На лобовых стеклах машин, преимущественно грузовых, появился портрет Сталина: это была, вероятно, неосознанная реакция протеста на проникающий во все сферы жизни гнусавый голос.

Но никто не знал, что со всем этим темным, ползучим, неистребимым, как тараканы, смог бы сделать Сталин. Расстрелял бы, посадил? Порой сообщали об аресте, а то и расстреле какого-нибудь проворовавшегося директора магазина. Но мало у кого возникало после этого ощущение победы справедливости. Люди смутно понимали, что преступность была лишь следствием надвигающейся неведомой беды, но не понимали, в чем ее причина.

* * *

В последнее время Шолохова преследовала строчка: «Опять в переулках бряцает сталь». Война и кровь стали спутниками его жизни с самого детства, и он неведомым, но безошибочным инстинктом ощущал их приближение, как больные малярией ощущают далекий остренький холодок – предвестник тяжелого приступа лихорадки. «Опять в переулках бряцает сталь». Ничего еще не случилось, жизнь, кажется, бьет ключом, люди деловиты и уверены в себе, в окнах каждый вечер зажигаются уютные огни, но над всем этим, словно черное облако в багряных лучах заката, плывет предчувствие грозной катастрофы. Так было накануне Великой войны 1914 года, переросшей затем в революцию, и он сумел передать это ощущение в «Тихом Доне»; так было в декабре 30-го года, когда добродушный, мирный, чистый Берлин, сверкающий рождественскими огнями, вдруг содрогнулся от грохота тысяч солдатских ботинок штурмовиков. «Это политический театр Гитлера», – говорили тогда ему, но он, выросший среди людей, считавшихся солдатами от самого рождения, как пушкинский Гринев, знал, что военный театр не заканчивается простым падением занавеса, что пьеса, в которой тысячи людей ходят строем под оркестр, редко не бывает длинной и кровавой.

«Опять в переулках бряцает сталь»… Еще как бряцает… Под все разговоры о «мирном сосуществовании»… Шолохов не понимал, как можно рассчитывать на мирное соседство с державой, неприкрыто рвущейся к мировому господству, держащей большую часть своей армии за пределами страны, на бесчисленных военных базах по всему свету и на авианосцах, хищно бороздящих чужие моря. Ведь было уже так с Гитлером, «умиротворяли» его с 1934 года, бросали ему кусок за куском, пока он не сожрал всю Европу. И уж совсем Шолохов не понимал, почему это «мирное сосуществование» распространяется на идеологическую борьбу, почему вдруг, как перед первой Великой войной и после, двадцатые годы, страну захлестнула «культура» местечковых хохмачей, избравших объектом своих грязных насмешек не столько советские порядки (тут дальше бытовых шуточек дело обычно не шло), сколько все русское, природное, корневое. Было совершенно очевидно, что запущено в ход особое пропагандистское оружие, разлагающее обывателей куда сильнее, чем унылые «вражеские голоса». Он писал об этом Брежневу, но тот, по своему обыкновению, поручил «разобраться» членам Политбюро, в первую очередь Суслову и Зимянину; те же, как водится, создали по этому поводу комиссию, а ответ из таких комиссий известен: «с одной стороны, так», «с другой стороны, – совсем иначе», а в целом «автор преувеличивает». «Свои люди» в ЦК информировали Шолохова, что письмо рассматривалось и в андроповском ведомстве, и ответ оттуда, предназначенный только для членов Политбюро, был определенней: русский национализм представляет большую опасность для СССР, чем угрозы, о которых пишет товарищ Шолохов. Тогда он понял: в КГБ тоже неладно, как в свое время в ведомствах Ягоды и Ежова.

Очевидно, каждому поколению русских людей предстояло пережить то, что пережили он, его поколение. Нельзя было остановить жизнь, независимо от того, в дурную или хорошую сторону она развивалась. По собственному горькому опыту он знал, что заслуги одного человека могут быть забыты еще при его жизни. Что же говорить об исторических заслугах народа, которые для нарождающихся поколений – не более чем реальность из книг? И хорошо еще, если эти книги не дерьмо…

Всякая война, с внешним врагом или с внутренним, начиналась не тогда, когда звучали первые выстрелы, а тогда, когда забывалось, почему люди умирали в войну предыдущую. В тихом омуте «мирного существования» и «сосуществования» водились жирные, отвратительные черти. Так называемый обыватель, человек, пекущийся только о личном благосостоянии, – вовсе не мирный человек; своей неготовностью давать отпор злу он поощряет зло, показывает злодеям, что готов уступить им во всем, если нож будет приставлен не к его горлу, а, скажем, к горлу соседа. Поэт подметил точно: именно в тихих, мещанских переулках созревают кровавые мятежи и заговоры. Что ж! Остается одно – надеяться, что, когда это случится, его уже не будет на белом свете.

Шолохов был неизлечимо болен – и знал об этом. Но до последней поездки в Москву, на лечение, смерть казалась ему такой же далекой и непостижимой, как в юности, когда его грозили лишить жизни то махновцы, то неистовые чекисты. И вот однажды, в ясный солнечный день, когда его привезли в черной «Чайке» в онкологическую клинику на Каширке, он обратил внимание, что у входа, в окнах стоят люди – больные и медперсонал – и смотрят, как его в кресле-каталке везут по пандусу вниз, в отделение радиотерапии.

Он вдруг увидел себя их глазами, сверху – маленького, высохшего, с высоко поднятой седой головой, исчезающего в черном провале туннеля. Среди этих зевак, вероятно, были люди столь же тяжело больные, как и он сам, но тогда, нырнув из-под солнца в тень подвального козырька, он ощутил их, оставшихся наверху, как мир живых, в то время как сам он уже принадлежал другому миру – мертвых.

Может быть, это всего лишь разыгралось его писательское воображение, но даже если случай на Каширке был психологической метафорой, она, как и метафора литературная, говорила о сути происходящего с ним точнее, чем долгие размышления о собственной судьбе. Поначалу, в детстве, жизнь была бесконечным, уходящим за всякие мыслимые пределы кругом – такой она ему увиделась некогда в плешаковском саду, под звездным небом. Но именно той памятной ночью круг стал незаметно сужаться. Вместе с детством уходила свобода – свобода жить не завтрашним, а сегодняшним днем. Выбранный им в юности путь уничтожал другие возможности: он уже не мог стать ни мореплавателем, ни ученым, ни знаменитым путешественником. Допустим, эти возможности были ему вовсе не нужны, но имелись другие, вовсе не противоречащие писательству, которые он упустил.

Он всегда понимал значение религии в человеческой жизни, но никогда не стал ближе к Богу, чем в ту ночь, когда в подвале Вешенского ГПУ произошел у него разговор с таинственным, исчезнувшим наутро священником. Этот священник, отец Михаил, сказал тогда, что суждено ему служить безбожной власти, не упуская случая делать добро. Так и получилось, как предсказал священник, но в церковь Шолохов и после освобождения из ГПУ не ходил, даже в Вешенский храм, который спас от закрытия, не молился, икон дома не держал, религиозной литературы не читал. Что ж, и отец Михаил говорил, что Шолохов не из богомольцев, хотя душу наследовал от предков христианскую. Но он же говорил: «Бойся потерять эту душу, никто тебя тогда не защитит. Даже если и оступился, дальше по этой дорожке не ходи, ждет тебя там погибель. Мы перед врагами беззащитны, когда ослаблены грехами нашими».

Исполнил ли он этот завет? Его слабостью долго оставались женщины. Каждая из них, как он понял сейчас, лишала его чего-то, делала меньше жизненный круг. Казалось бы, все должно было быть наоборот, ведь писатели считают, что женская любовь их обогащает. Но это неправда. Здесь то же самое, как с упущенными с детства возможностями: ты выбираешь одни и никогда уже не получишь другие. В зрелые годы ему были доступны женщины, без раздумий соглашавшиеся отужинать с ним в ресторане, а с другими он и не знал уже, о чем говорить. Но ведь именно эти женщины, не принимавшие правил игры записных ловеласов – ресторан, гостиница, постель, – по-настоящему волнуют, именно они являются прототипами бессмертных литературных образов…

Чем больше было женщин в его жизни, тем становились слабее – после Аксиньи и Дарьи – его женские образы. И так обстояло не только с женщинами. Все, чем он обладал со своей ранней, неслыханной литературной славой, лишало его возможности обладать в творчестве чем-то большим – тем, что удавалось Пушкину, Гоголю, Толстому, Достоевскому, Чехову… Душа его теряла ощущение простора, подаренное ей в детстве и юности. Слава, женщины, алкоголь способны были создать иллюзию этого простора, но всякая иллюзия, как известно, рано или поздно отбирается у человека. Стареющему организму становятся не нужны женщины, потом врачи запрещают алкоголь, а слава… Слава – такое нежное существо, что ее способна отравить любая клевета, пусть даже и сочиненная более пятидесяти лет назад…

Что же оставалось в «круге»? Охота, рыбалка… Уничтожив продолжение романа о войне, он забросил писательство. И тут, как тати в нощи, подкрались болезни – одна, другая… Круг жизни сузился до размеров больничной койки… От прежнего мира его удовольствий ему остались лишь французские сигареты «Голуаз»… Что ж, и приговоренному к смерти разрешают покурить…

Возвращаясь последний раз из Москвы, он увидел в иллюминатор вертолета строящийся автомобильный мост через Дон, который он «пробивал» в верхах всю жизнь, и его пронзила мысль: «А ведь я, наверное, по нему никогда уже не пройду и даже, может быть, не проеду…»

Он лежал на диване в своем кабинете на втором этаже и пытался заснуть. Несмотря на то что уколы притупили боль, это никак ему не удавалось. Две мысли не давали ему покоя: сначала – «Опять в переулках бряцает сталь», потом другая – что он чего-то не понимает в открытом им законе сужения круга жизни. Что же это за роковая предопределенность такая: получить в несознательном возрасте практически все, что нужно человеку для будущего, а потом постепенно, год за годом это терять, пока не отнимется у тебя последнее – возможность дышать? Где тут смысл? Неужели душа человека настолько привязана к телу, что сужается с его угасанием? Значит, все-таки материя первична, а дух вторичен?

И тут он увидел жизнь свою в виде маленькой точки, окруженной необъятным ослепительным сиянием, – и понял вдруг, отчего ему так тяжело. Не выжженная мертвая земля оставалась там, за внешней границей его сужающегося круга, а сияние свободы и счастья. Все зло, вся боль – в этой точке, она-то и сужается, и ничего больше. Жизнь была не напрасна, в ней просто боролись свет и тьма, и свет теперь побеждает тьму. «Стало быть, душа и при смерти расширяется?» – с радостью спросил он неизвестно у кого, но ответа не получил, потому что очнулся. Оказывается, ему все-таки удалось задремать.

Он с трудом поднялся, зажег ночник, взял палку и побрел к письменному столу. Ему всегда хотелось закурить, когда приходила к нему мысль, которую он не мог сразу сформулировать. Шолохов опустился, кряхтя, в кресло, взял свой «Голуаз», щелкнул зажигалкой, затянулся. Но, пока он шел, устраивался, закуривал, мысль, посетившая его в дреме, пропала без следа. Он затянулся еще раз, другой, положил окурок на край пепельницы и побрел обратно к дивану.

Шолохов лег, закрыл глаза – и снова все засияло, да так, что было больно смотреть. Он сразу вспомнил свою мысль, но черную точку искал напрасно – ее нигде не было. И тут он понял, что произошло. Точка исчезла навсегда. Жизнь его вывернулась наизнанку, как перчатка, рывком снятая с руки. Внешние края круга стали внутренними. Он был в царстве счастья и свободы.

* * *

В тот день, когда умер Шолохов, Звонарев приехал по вызову в «элитный» дом. На двери его был не какой-то там кодовый замок, а редкий в ту пору домофон. В просторном холле помещалась другая редкость – консьержка в застекленной будке.

У дверей квартиры Алексея встретила озабоченная моложавая женщина с опрятной прической. Она с некоторым удивлением оглядела его наряд – парадную офицерскую шинель поверх халата. Шинель эту за две бутылки водки Звонарев выменял у горького пьяницы капитана Мигайло, начальника медсанбата, в котором он проходил военную медицинскую подготовку. Дело в том, что форменные черные пальтишки, в которые одевали скоропомощников, были на рыбьем меху, а у Звонарева уже появились признаки радикулита, и он решил утеплиться по заказу шитой шинелью. К тому же и мода тогда была у молодежи – ходить в военных шинелях. Но бравый вид Звонарева, сияние двойного ряда золотых пуговиц потрясли заведующего подстанцией, немолодого плешивого еврея. «Это что тут за белогвардейцы? – возмущался он. – Снимите это, наденьте форменное пальто, как положено». «В Советской Армии нет белогвардейских шинелей, – невозмутимо отвечал Звонарев. – А сниму я ее, когда вы мне выдадите нормальное теплое пальто». Заведующий упорствовал, но и Звонарев стоял на своем. Помимо тепла, шинель давала ему уважение со стороны больных и их родственников. Не просто врач приехал, а военный!

Вот и эта напряженная дама с вертикальной складкой на лбу как-то смягчилась, глядя на его шинель.

– Доктор, – сказала она, – не будете ли вы любезны сначала пройти со мной на кухню? Мне надо объяснить вам некоторые обстоятельства.

– Извольте, – в тон ей ответил Звонарев. Он уже примерно знал, что это за обстоятельства. Повод к вызову: «мужчина сорока лет, сильные головные боли», а жена зачем-то встречает у порога, тянет на кухню. Стало быть, головные боли клиента – от пьянства. Но по телефону об этом сказать нельзя: клиент, вероятно, какой-то начальник. Огласка ему не нужна.

В просторной, сверкающей импортным кафелем, никелем и белой мебелью кухне дама усадила Звонарева на диванчик, сама села напротив, сцепив руки.

– Не желаете ли чаю, кофе? – спросила она вместо предисловия.

– Нет, спасибо. Может быть, потом, когда окажу помощь больному.

– Именно о… – она замялась, – о больном я хочу с вами поговорить. К счастью, вы, как я вижу, бывший офицер, значит, есть надежда, что меня поймете.

Звонарев отвел глаза, прочистил горло.

– Слушаю вас.

– Могу ли я быть уверенной, что наш разговор останется между нами? Поверьте, я в долгу не останусь.

Звонарев поморщился. Как всегда, одно и то же! Чего она тянет кота за хвост? И так уже все ясно.

– Если тайна больного не связана с каким-нибудь преступлением и не представляет вреда для его здоровья, хранить ее – мой профессиональный долг.

– Но вы же должны записать все… в какую-то карту…

– В карте можно написать все общими словами. Но при условии, что мое лечение ему поможет и его не надо везти в больницу. В противном случае я должен писать все, как есть, в подробностях.

– Едва ли ему поможет больница… я имею в виду – обычная больница. Может быть, ему нужно даже не лечение, а ваш совет. Мой муж полковник… одного важного военного ведомства. Он ждет высокого назначения. Возможно, скоро он станет генералом. Через несколько дней он должен выехать в командировку за рубеж…

– Послушайте, что вы ходите вокруг да около? – не сдержался Звонарев. – Ведь есть еще и другие больные! Давайте прямо: у вашего мужа запой?

Лицо дамы выразило несказанное удивление.

– С чего вы взяли? Он вообще не пьет.

– Так, – насторожился Звонарев. Интуиция его подвела. – В чем же дело?

– Если бы я знала, в чем дело… – грустно сказала дама. – В четверг вечером он пришел домой, заперся в кабинете, отказался от ужина. С тех пор сидит за столом, глядит в одну точку. Не спит, не ест, не пьет, отвечает, как автомат. В пятницу на работу он не пошел, сегодня тоже. Я вынуждена говорить по телефону его сотрудникам, что он болен. Но я совершенно не представляю, чем!

– Зачем же вы вызвали «скорую»? – с досадой спросил Звонарев. – Надо было обратиться в свою поликлинику – а у него, вероятно, спецполиклиника – к невропатологу… или психиатру. Может, у него просто неприятности на работе?

– Нет, – твердо сказала дама. – Сначала и я так думала. Поскольку он молчит, окольными путями навела справки. Жена его непосредственного начальника – моя подруга. Его служебные дела в полном порядке. Повторяю: он ждет высокого назначения, а через несколько дней уезжает за рубеж. Если, – добавила она тихо, – сможет уехать… Этого-то я и боюсь, что не сможет. Допустим, я вызову своих врачей, и они запретят ему ехать… Что дальше? В той системе, где служит муж, не любят непонятных заболеваний у сотрудников, особенно связанных с нервными расстройствами. Высокое начальство может задержать повышение в должности и звании. Поймите меня правильно… не это для меня главное… но он много работал, чтобы добиться всего этого. Должна ли я ставить под угрозу его карьеру? А если это временный срыв? К тому же мне говорили, что на обычной «Скорой помощи» врачи лучше, чем в спецполиклиниках, – в том смысле, что у них больше практики. Может быть, и вы сталкивались с подобными случаями и знаете, как ему помочь?

Обычно Звонарев не возражал, когда больные называли его врачом (для солидности), но в данном случае играть в эту игру было просто опасно.

– Зачем же вы тогда указали такой повод: «сильные головные боли»? Ведь я же не врач, а фельдшер. Сказали бы: «сильные боли в сердце» – прислали бы врача. А еще лучше: «сильная депрессия» – тогда приехала бы специальная психиатрическая бригада. А что я? Я провожу симптоматическое лечение и оказываю первую хирургическую помощь, а в сложных случаях везу в больницу. Или вызываю врачебную бригаду.

– Я не могу говорить «депрессия» по телефону, – тихо сказала дама. – Этот телефон… это не факт, конечно, но может прослушиваться. Своими, – добавила она, заметив удивление в глазах Звонарева, – для безопасности.

– Хм, – почесал он в затылке. – А квартира ваша – не может прослушиваться?

– Муж проверял. Говорил, что нет, – коротко ответила дама.

Звонарев задумался. «Попал!» Он знал одно только военное ведомство, сотрудник которого мог разбираться в подслушивающих устройствах, – разведку.

– Что ж, – встряхнулся он, – пойдемте к больному, раз я уже приехал. Помогу, чем умею. Ну а если чего не умею – извините.

– Да, – снова сцепила пальцы дама. – Пожалуйста. Я не очень разбираюсь в том, что должен делать врач, а что фельдшер, но вы своей обстоятельностью вызываете у меня доверие. Вы окажете мне любезность, если… – Она расцепила пальцы, открыла ящичек буфета и достала оттуда заранее, видимо, заготовленный плотный на вид конверт.

Звонарев категорически помотал головой. Не то чтобы он был таким «правильным» – от коньяка, как правило, не отказывался, – но денег от больных, пусть и богатых, не брал принципиально: они пахли несчастьем. А эти деньги, от жены полковника военной разведки, отчетливо пахли тюрьмой.

– Но вы нас обяжете… – бормотала дама. – А мы, в свою очередь, могли бы быть уверены, что вы…

– Вы можете быть уверены. Идемте.

Они прошли по блестящему, натертому воском паркету через большую светлую гостиную. У дубовых дверей кабинета дама остановилась.

– Подождите, пожалуйста, я его подготовлю. – Она приоткрыла дверь, скользнула в образовавшуюся щель.

Ее не было минут пять. Звонареву порой казалось, что он слышит сквозь плотно запертые двери ее убеждающий, по-учительски четкий голос, и недовольный, низкий – мужа. Но, возможно, это ему только казалось.

Наконец жена вышла – с покрасневшим лицом.

– Пройдите, – коротко сказала она. – Да… одна просьба. Не обижайтесь на него, если…

– … будет грубить? – угадал Звонарев. – Не волнуйтесь – к этому делу я привычный.

* * *

Полковник, как и описывала супруга, сидел за столом – лицом к двери, откинувшись на спинку кресла, глядя воспаленными глазами куда-то в потолок. Его правильное, продолговатое, с резко выраженными скулами лицо покрывала двухдневная щетина. Одет он был в домашнюю стеганую куртку с атласными отворотами – Звонарев такие видел только в кино. Первое, что приходило в голову при взгляде на хозяина, – это название знаменитой повести Маркеса: «Полковнику никто не пишет».

Стены кабинета были сплошь заставлены стеллажами с книгами, ковер над кушеткой украшало старинное оружие – сабли, шашки, кинжалы, кремневые пистолеты, ружье с прикладом из дорогих пород дерева и инкрустацией. В простенках между стеллажами и книжными шкафами висели географические карты и большие фотографии людей, по большей части неизвестных Звонареву. Узнал он только человека в гитлеровской форме – легендарного разведчика Николая Кузнецова.

– Здравствуйте, – откашлявшись, сказал Звонарев.

Полковник, глядевший поверх головы Алексея, медленно перевел на него внимательные усталые глаза, но не ответил.

Они молчали, разделенные большим полированным письменным столом, на котором ничего, кроме настольной лампы, телефона, календаря и больших белых рук полковника, не было. Слева от хозяина, на приставном столике, был еще один телефон – с государственным гербом на диске.

«“Вертушка”! Или какая-то генштабовская связь, – догадался Звонарев. – Попал!»

– Садись, – подал наконец голос полковник. Он был, точно, низкий, хриплый. – Жена сказала, ты бывший офицер?

– Я, собственно, прапорщик, – пробормотал Алексей. – Медицинской службы.

По лицу хозяина промелькнула тень досады, но он ничего не сказал. Снова над столом повисло молчание. Они сидели друг против друга в полной тишине. Обычно в таких случаях говорят: «Тихий ангел пролетел»; это была другая разновидность, выжидательная: «Студент за квартиру задолжал». Впрочем, сам полковник едва ли ждал чего-то от незваного гостя: он изучал его, как какое-нибудь растение или насекомое.

– На что жалуетесь? – отведя глаза, спросил Звонарев.

Хозяин чуть пошевелился.

– У русского человека одна жалоба, – насмешливо промолвил он. – На государство. Государство рушится, а я, понимаешь, жалуюсь.

«А, вот что! – пронеслось в голове Звонарева. – “Некоторые конкретные мысли о государстве”! Шукшинский персонаж, Эн Эн Князев! Нет, не служить ему больше в разведке!»

Полковник вдруг криво усмехнулся.

– Я тебе помогу. Я не жалуюсь на здоровье. Я не слышу никаких голосов, не вижу никаких галлюцинаций, не воображаю себя великим человеком, не мочусь по ночам в постель и могу дотронуться пальцем до кончика носа. Но я не могу видеть, как рушится власть, потому что сам от этого рушусь. Понятно тебе?

– Что ж тут понимать? Происки ЦРУ, – буднично, с деланным равнодушием (чтобы помочь больному раскрыться) ответил Звонарев. Он уже повидал на вызовах психических больных и знал некоторые приемчики психиатров.

Результат превзошел все ожидания. Тусклые глаза военного сверкнули, рука молниеносно скользнула вниз и появилась с длинным блестящим пистолетом неведомой Звонареву системы. Лицо полковника стало жестким, скулы обострились. Он направил дуло прямо в лицо Алексею.

– Кто тебя прислал? Говори! Живо!

«Какая же его баба дура! – ругнулся про себя Звонарев. – Мужик ее совсем уже рехнулся, а она все огласки боится! На таких клиентов спецов вызывают с милицией! А мне он сейчас вышибет мозги – и все». Однако с удовлетворением он отметил, что не испугался. Последний псих, с которым Звонарев столкнулся, был с топором, и это было не менее страшно. Правда, тогда-то он приехал с милицией.

Звонарев молчал, пристально наблюдая за полковником. Спешить в таких ситуациях, как он хорошо знал, было смерти подобно. Сумасшедшие – как быки: стоят перед тобой, наставив рога, пока ты не махнешь красной тряпкой. Но удивительное дело: красные глаза полковника вовсе не казались безумными. «Что-то тут не так… И размышлял он логично, с иронией: “В постель не мочусь, могу дотронуться пальцем до кончика носа”».

– Ты думаешь, я с тобой шутить буду? – зловеще, с неподдельной угрозой спросил военный и повторил: – Кто тебя прислал?

«Если это сумасшедший, не лишенный логики, то и воздействовать на него надо логическими методами», – решил Алексей. Он протянул полковнику карту вызова.

– Вот карта вызова, товарищ полковник. Наберите по телефону «03», спросите дежурного врача Центра. Назовите ему номер наряда и спросите, поступал ли на «скорую» такой вызов. Узнайте, кто вызывал, и мою фамилию. Вот мое удостоверение.

– Откуда ты знаешь, что я полковник?

– Ваша жена сказала. Справьтесь у нее.

Военный опустил пистолет. Звонарев облегченно перевел дух.

– Что ты там болтал про ЦРУ?

– Видите ли, – осторожно начал фельдшер, – многие… э-э-э… больные связывают непонятные вещи, происходящие с ними и вокруг них, с происками ЦРУ.

– Ага. А почему они так делают? Разве у нас много пишут про работу ЦРУ внутри страны?

– Не знаю, – пожал плечами Звонарев. – Наверное, они смотрят фильмы про агентов ЦРУ.

– Какие фильмы? «Ошибка резидента»? Это чепуха, от такой клюквы не будет шпионобоязни. Просто люди с поврежденной психикой раньше других чувствуют реальную угрозу. Знаешь, как у ревматиков? Ноют суставы, значит – к дождю.

– А вы что чувствуете? – осмелился спросить Алексей.

– Я не чувствую. Я знаю. Ты видел когда-нибудь, как работает жук-древоточец? Я видел однажды. У моего знакомого был дореволюционный письменный стол. Массивный, просторный, с барьерчиком, как у Льва Толстого. Казалось, он сделан на века. А его съел жук-древоточец. Стол стоял, на вид все такой же прочный, а на самом деле был весь изрыт изнутри миллионами жучиных ходов. Однажды его толкнули случайно, и он рассыпался в прах. Вот что я чувствую, понял? Стол стоит, – он ткнул пальцем в столешницу перед собой, – но его уже не существует.

Звонареву стало интересно.

– Под столом, надо полагать, вы подразумеваете наше государство?

– Ты догадливый.

– То есть вся наша огромная армия, МВД, КГБ уже совершенно подточены изнутри?

– Ты забыл, что у нас не военное, а партийное государство. Достаточно одного КГБ. Рыба гниет с головы – знаешь пословицу? Ты решил, что приехал к сумасшедшему, а сумасшедшие – мы все. Мы уже более двадцати пяти лет живем в стране, где ни под каким предлогом нельзя проводить расследование в отношении членов высшего руководства – Политбюро. Спасибо Хрущеву! А теперь представь, что наверх пробрался враг. А ты говоришь: армия, КГБ, МВД… Миллионы людей бьются внизу, чтобы хранить госсекреты, проверяют каждого встречного-поперечного, не служили ли его родственники в белой или власовской армии, не проживали ли на оккупированной фашистами территории и тэ дэ, и тэ пэ, а на верхних этажах система не работает. Все открыто, аж ветер свищет! Нужно только запустить «крота» с идеальной анкетой на первый этаж и ждать, когда он проберется наверх.

Звонарев хмыкнул:

– Это так просто? – Он даже не представлял себе, как вообще живой человек может попасть в это заоблачное Политбюро.

– Это не просто, но это возможно, если хорошо вести «крота». Если последовательно убирать с его пути конкурентов.

– Так кто же «крот»? – по-детски спросил Звонарев.

Полковник строго уставил на него красные глаза.

– Это тебе, прапорщик, не детективный роман. Это жизнь. Поживешь подольше, если будешь знать поменьше. Да и никакого толку нет в том, чтобы знать «крота» по имени. Мало даже доказать, что он «крот». Тем более что он вовсе не один. Люди рисковали жизнями за границей, чтобы доставить мне эти сведения. Но я не могу их использовать. Нет такого механизма, чтобы брать за жопу высокопоставленных кротов! Если уж пробрался наверх, то все, понял? В такой ситуации нужен Сталин или Мао… Чтобы разом уничтожил он эти привилегии Политбюро, чтобы оторвал оборотням их собачьи головы! Но нет ни Сталина, ни Мао. С великим трудом добытые материалы лежат в моем сейфе. Мы в Управлении даже не знаем, куда их направлять! Министру обороны? Но он передаст их либо в Политбюро (он и сам его член), либо в КГБ. Если в Политбюро, то подозреваемых, по хрущевским правилам, еще до всякого расследования обязаны с доказательствами ознакомить. Для членов Политбюро же нет секретов! В КГБ? Кротам жаловаться на кротов? Ставить под удар людей, добывших документы? Я был в августе 68-го в Праге, знаю гэбэшников. Они позволили этим гондонам «с человеческим лицом» сообщать из нашего посольства по «вертушке» секретную информацию о ходе переговоров о формировании нового правительства. И тут же все это передавалось по местному радио. Потом гэбэшники объяснили утечку информации тактической игрой. Они, суки, игрались, а наших людей в Праге и Братиславе, готовых было войти в состав нового правительства, травили на каждом углу. Если бы не армия, не армейская разведка, мы бы просрали Чехословакию! Я вижу, понимаю, что события развиваются по чехословацкому сценарию, но сделать ничего не могу. – Он помолчал. – Не знаю, зачем стал рассказывать тебе все это. Наверное, оттого, что лицо у тебя хорошее – русское, открытое.

Он снова замолчал. Звонарев с трудом переваривал полученную информацию. Полковник приоткрыл дверь в доселе неведомый для него мир – если, конечно, это не был мир его изощренной паранойи.

– Ну, так что же? – Полковник с усмешкой наблюдал за ним. – Будешь ты меня лечить или нет?

– Для этого хотелось бы знать, нуждаетесь ли вы в лечении, – смущенно ответил Звонарев. – Ваша жена сказала, что вы не спите, не едите, не выходите из кабинета…

– А ты бы на моем месте – спал и ел?

– … Еще ее беспокоит, сможете ли вы пойти в понедельник на работу. По ее словам, вам предстоит зарубежная командировка…

Военный поморщился.

О чем еще с ним говорить и что делать дальше, Звонарев не знал.

– Раз уж меня вызвали, – сказал он, – я обязан осмотреть вас, измерить давление, выслушать сердце, легкие…

– Если обязан, то давай, – равнодушно отозвался полковник и положил руку на стол.

Все было в норме, без особых отклонений. Звонарев, выслушивая сердце, как бы невзначай провел несколько раз фонендоскопом по груди военного: хотел посмотреть, не станут ли полосы красными, как у шизофреников. Нет, они были белыми. Руки не дрожали, реакция зрачков, коленные рефлексы – в норме. Просить дотронуться пальцем до кончика носа он не осмелился. Но версию о паранойе он все же решил отработать до конца.

– Хочу вас вот о чем еще спросить. Я понял, что для вас не имело большого значения, с кем именно поделиться своими невзгодами. Подвернулся я, с вроде бы честным лицом, и вы облегчили душу. Что ж, почему бы нет: едва ли я похож на шпиона. Но ведь то, что вы рассказали, – государственная тайна. У меня как-то не укладывается в голове, что вы, профессионал, взяли и открыли ее первому встречному. Вы даже не попросили меня никому не рассказывать о ней. Я слушал вас: вы рассуждаете логично, но не кажется ли вам выбор меня в качестве доверительного собеседника нелогичным? Может быть, на вас действительно повлиял испытанный вами стресс, и вам надо отдохнуть, подлечить психику – скажем, в санатории?

– Нет, это уже не наша государственная тайна, – усмехнулся, думая уже о чем-то своем, полковник. – Это уже тайна господ из Лэнгли. Устал я хранить их тайны… Ты прав – мне нужно отдохнуть.

– Ну а может вам, как Штирлицу?.. – вдруг вырвалось у Звонарева. – Найти своего Бормана, то есть соперника этого «крота» наверху, и передать ему материалы?

– Это не так уж и глупо, – кивнул полковник. – Они там все друг другу соперники. Как пауки в банке. Но это только Штирлиц может на спичках просчитать все расклады наверху. Есть ли вообще в Политбюро фигура вроде Бормана? Отважится ли он в одиночку на собственную игру? Где в этой интриге Мюллер, который возьмет его сторону? Я не знаю. Я занимаюсь разведкой, а не интригами. Но знаю, что если действовать через одного члена Политбюро в обход всех других, то это, скорее, приведет к обратному результату. А в лучшем случае – к приватному разбирательству в том же Политбюро. Но зачем тогда эта громоздкая операция «Борман»?

– Ну что ж, – развел руками Звонарев. – Извините, если был очень назойлив. Не хотите ли, я вам сделаю внутримышечно реланиум, чтобы вы поспали?

– Усну без всякого реланиума. Прощай.

– Всего доброго. Не забывайте о санатории. Чем скорее отправитесь, тем лучше. Шпионов много, а здоровье у вас одно, – брякнул он по привычке медицинскую глупость.

Полковник никак не отреагировал на его пожелания, снова уставившись куда-то поверх головы Алексея.

* * *

Супруга полковника нервно ждала Звонарева в гостиной. Рядом с ней стояла тоненькая русоволосая девушка с точно такими же скулами, как у полковника, – что, впрочем, делало ее похожей вовсе не на отца, а на молодую Марину Влади в фильме «Колдунья». Обе женщины с минуту внимательно смотрели в глаза Звонареву. Потом старшая жестом снова пригласила его на кухню. Там дочь полковника проворно налила ему кофе, пододвинула вазочку с печеньем.

– Ну что я могу сказать? – начал Звонарев, отпив из чашечки. – Как я и подозревал, вы ошибались, утверждая, что у вашего мужа нет неприятностей на работе. Просто они связаны не с его личной карьерой, а с положением дел вообще. А поскольку дела у него секретные, он о них и не говорит. Мое личное впечатление о состоянии психики вашего супруга таково: если его неприятности не выдуманы, то поведение его вполне естественно. Если же они – плод его воображения, налицо маниакальный синдром. В этом случае с ним должен работать психиатр, а не я. Я же никаких внешних психических отклонений у него не заметил, кроме заторможенности, вполне объясняемой усталостью. Пьющие люди в таких случаях снимают стресс алкоголем, он же не пьет. От предложенного мной укола седативным препаратом он отказался. Уверяет, что уснет сам. Вот и все, что я могу сказать.

– Все? – всплеснула руками дама. – Но вы же разговаривали с ним около сорока минут! Как же ему быть с работой? С заграничной командировкой?

– Мама!.. – укоризненно сказала дочь.

– Я высказал предположение, что ему надо подлечить психику в санатории. Он, между прочим, со мной согласился. Это надо использовать. О заграничной командировке, полагаю, следует забыть. Если он поедет, то будет хуже. Что же касается предстоящего повышения по службе, то едва ли начальство отменит его из-за того, что ваш муж попросится отдохнуть и подлечиться в санатории. Ценных работников не загоняют до полусмерти. Вы, наверное, и не помните, когда он последний раз был в отпуске?

– Да, – кивнула дама.

– Ну вот. Значит, ему пора в отпуск.

Одеваясь, опытный Звонарев проверил карманы шинели, вытащил оттуда знакомый уже конверт и, строго насупив брови, вернул хозяйке.

* * *

Через несколько часов полковник Трубачев покончил с собой.

Утром на подстанцию нагрянули кагэбэшники. Они допрашивали Звонарева в кабинете заведующего, которого довольно бесцеремонно выставили за дверь. Пораженный известием о самоубийстве пациента, Алексей сразу же допустил ошибку: упомянул о его пистолете.

– А почему вы сразу не сообщили о нем – скажем, в милицию? – спросил, прищурившись, старший, человек с лицом, туго обтянутым кожей, как у египетской мумии, и длинными плоскими руками, представившийся капитаном Немировским. – Сделай вы это, человек был бы жив.

– Да, если бы он не выбрал петлю. Я думал: он военный, ему положено оружие.

– А откуда вы узнали, что он военный?

– Жена сказала.

– Зачем?

– Это вы у нее спросите.

– А вы разве не знаете, что наши военные, как правило, не хранят табельное оружие дома?

– «Как правило» – вы сами сказали. Но у каждого правила есть исключение.

– В чем же оно в данном случае, по-вашему?

– Ну… видимо, он особенный военный, – допустил вторую грубую ошибку Звонарев.

– А об этом кто вам сказал? – Немировский глядел в упор на Звонарева.

Алексей вспомнил вдруг откровенно неприязненный тон, которым покойник говорил о гэбэшниках, и замялся.

– Да так… сам догадался.

– Не ври! – хрипло прикрикнул на него верзила-чекист, сидевший сбоку стола. – Ты с ним беседовал сорок минут и не провел никакого лечения. О чем вы говорили? – Он, вероятно, играл роль так называемого «злого следователя».

Звонарев, в жилах которого текла и дворянская кровь, болезненно не переносил фамильярности и хамства.

– Я с вами коров не пас, – сказал он сквозь зубы верзиле. – Попрошу не тыкать. – Судя по быстрому косому взгляду Немировского в сторону верзилы, этого было достаточно, но Звонарев никогда не умел вовремя остановиться. «Злой следователь» запнулся, а его понесло: – На арапа берете? Думаете: мы с этим фельдшером сейчас по-свойски разберемся? А знаете ли вы, что я студент Литературного института? – Это была его третья ошибка и, пожалуй, самая серьезная, судя по тому, как дернулись гэбэшники. Но наивный Звонарев посчитал, что они просто испугались, поэтому продолжил свой натиск, чреватый новыми ошибками. – Я вас, между прочим, свободно могу послать на три буквы! Я вам что – подозреваемый, что ли? Нашли за кого зацепиться! Вы что думаете: я к этому полковнику по своей охоте приехал? Я целые сутки работал, почти не спал, а они мне голову морочат! О пистолете я им не сказал! Пистолеты мне ваши до лампочки – я ими не занимаюсь. Я лечу людей, а пистолеты – ваше дело. И шпионов ловить, кстати, тоже.

– А почему вы думаете, что мы их не ловим? – тихо спросил очень внимательно слушавший его Немировский.

– Полковник говорил, как вы их ловите! «Проживали ли ваши родственники на оккупированной территории?» Из пушек по воробьям! Я сначала думал, что полковник свихнулся на шпионах, а теперь вижу, что это правда.

– Значит, вы думаете, что он был психически здоров?

– Я не психиатр, о чем я сразу сказал родственникам. Мне он показался заторможенным, сильно удрученным проблемами по службе, но не сумасшедшим. Вас же никто не считает сумасшедшими, когда вы спрашиваете в анкетах про оккупированные территории. Вообще, вам лучше знать, здоров он был или болен.

– Это почему же?

– Потому что только вы можете ответить на вопрос, правду говорил полковник про шпионов или нет. Если правду, то он был здоров, если ложь – то болен.

– А что он конкретно говорил про шпионов?

– Может, вам лучше проехать к нему на службу? Неужели вы считаете, что за полчаса он рассказал мне нечто, что раскроет вам тайну его самоубийства?

– А вы считаете, что он застрелился исключительно из-за служебных проблем?

– О других он в разговоре со мной не упоминал.

– Ребята, – сказал Немировский своим спутникам, – подождите за дверью.

Верзила и другой чекист, носатый, смахивающий на армянина, вышли.

– Отнеситесь к моим вопросам серьезнее, – призвал Алексея Немировский, когда они остались одни. – Вы – единственный человек, с которым он за последние дни вел продолжительный разговор. После того как вы уехали, с ним разговаривала лишь его жена – и то короткое время. Что это за проблемы? Называл ли он какие-нибудь имена?

– Никаких имен он не называл. А проблема – в «кротах», которые, как жук-древоточец, подтачивают наше государство. – О том, что такие «кроты», по мнению полковника, были в Политбюро и руководстве КГБ, Звонарев, еще и сам не зная толком почему, решил не упоминать.

– А какая связь была между его работой и «кротами»?

– Ну, это вам виднее.

– Ничего мне не виднее. Он работал в Главном разведывательном управлении Генштаба, занимался разведкой, а не контрразведкой. Вы понимаете разницу?

– Читал детективы, – буркнул Звонарев.

– Тогда вы должны знать, что разведка сама занимается внедрением «кротов» в стан врага, а не отлавливает их в своем стане. Покойный по роду своей деятельности не соприкасался с иностранными шпионами. Поэтому из ваших слов вовсе не следует, что проблемы его были исключительно профессиональные.

– Я думаю, это у вас есть исключительно профессиональные проблемы, – насмешливо сказал Звонарев. – Текучка заела, понимаю… Фарцовщики, валютчики… Вы не допускаете возможности, что наши «кроты» в стане врага получают информацию о вражеских «кротах» здесь и передают ее по назначению?

Пристальный взгляд Немировского стал тяжелым.

– Вы уверены, что сообщили нам все, что рассказал вам полковник? – тихо спросил он.

– В общих словах – да. Что же касается деталей, то он сам их избегал, говорил довольно обтекаемо, намеками.

Немировский опустил глаза в стол, подумал, потом достал из папки лист бумаги.

– Изложите, пожалуйста, письменно все, что вы рассказали мне. Будет лучше, – с неуловимым нажимом, таящим в себе угрозу, продолжил он, – если вы вспомните что-то и помимо этого.

Звонарев не ответил, взял бумагу и ручку. Не снисходя до вопроса, на чье имя писать заявление, он начертал вверху листа: «В КГБ при Совете министров СССР». Немировский, прочитавший эту надпись (в перевернутом виде), усмехнулся:

– Уже не при Совете министров. Впрочем, это не так уж и важно.

– Почему же неважно? Давайте исправим. При ком же вы теперь?

– А не при ком, – небрежно бросил Немировский. – Отдельное ведомство.

– Кому же вы подчиняетесь? Лично главе государства?

– Пусть будет – главе государства, если это вам так важно, – нетерпеливо сказал чекист. – Хотя глава государства у нас, как известно, – представитель законодательной власти. Вам будет трудно с ходу понять наш статус, так что не стоит зря тратить время. Приходите к нам в приемную на Кузнецком, мы вам все объясним. А сейчас пишите, пожалуйста.

– Так, может, вы, с вашим неопределенным статусом, и права не имеете заставлять меня что-либо писать? И допрашивать тоже?

– Успокойтесь, еще как имеем.

Алексей начал с милицейской фразы, которая ему как любителю короткого жанра очень нравилась: «По существу дела имею сообщить следующее…». Она сразу задавала пишущему стилистическую дисциплину, не позволяла ему плутать в трех соснах сопутствующих обстоятельств. Кроме того, необходимость сообщать именно «по существу» порождала стилистические перлы, которые Звонарев, часто сталкивающийся по роду деятельности с милицией, коллекционировал. «По существу дела имею сообщить следующее. На проезжей части обнаружен труп неизвестного мужчины 35–40 лет. Ноги трупа лежат параллельно туловищу…» Ужасная картина расчленения человеческого тела, возникающая при этом сообщении, не имела, впрочем, ничего общего с действительностью: служивый всего лишь хотел сказать, что ноги трупа вытянуты, но не нашел подходящего слова.

Заявление Звонарева уместилось на одной странице. Это было нечто среднее между его короткими рассказами и историей болезни из медицинской карты.

– Негусто, – недовольно пробормотал Немировский, пробежав глазами бумагу.

– Чем богаты, – развел руками Звонарев.

– Что ж, если понадобитесь, вызовем. Вы никуда не собираетесь уезжать? И еще… – Немировский снова взглянул ему прямо в глаза. – Вы, хотя и не по своей воле, оказались замешанным в дело, связанное с государственными тайнами. Вам придется еще написать расписку о неразглашении обстоятельств этой трагической истории. – Он достал из папки отпечатанный в типографии бланк.

– Как это – о неразглашении? Да вы что? Меня же еще милиция не допрашивала!

– И не допросит. Следствие ведем мы. Подписывайте.

Звонарев нехотя подписал.

* * *

Литературный институт, в который Звонарев поступил, бросив после третьего курса медицинский институт, был весьма свободным по тем временам, веселым, лишенным казарменных порядков заведением. Его студенты, как и положено, грезили о Париже Хемингуэя, Джойса, Фицджеральда, не зная еще, что литературная Москва 80-х годов стоила Парижа, Лондона и Вены, вместе взятых. Занятия и семинары юных писателей проходили в доме, который сам по себе являлся литературным памятником, – всемирно известным по «Мастеру и Маргарите» «Грибоедовым» на Тверском бульваре, 25. Все литинститутовцы, кроме, может быть, переводчиков, считали себя великими – а собиралось ли когда-нибудь в Париже по три сотни великих? Пусть, по большому счету, среди них истинно талантливых были единицы, но какова общая атмосфера?! Ведь любой русский писатель, что ни говори, наследник Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Толстого, Чехова. Он может и писать не очень хорошо, но мыслит всегда глубже и масштабней, чем француз или американец.

О, этот прекрасный мир еще не воплощенных литературных идей, сюжетов, приемов! Он не нужен читателям, но как он нужен писателям, чтобы почувствовать в себе уверенность, чтобы забыть о том времени, когда стеснялся своего писательства, когда прятался с заветной тетрадкой от глаз домашних! Основатель Литературного института Максим Горький, видимо, хорошо понимал все это, пройдя «в людях» школу человеческих насмешек.

Но именно в этом веселом и либеральном Литинституте начались неприятности, цепь которых впоследствии до неузнаваемости изменила жизнь Звонарева.

В понедельник, ничего не подозревая, он приехал со спортбазы в институт на аттестацию. В отличие от других работающих студентов, Алексей учился не на заочном, а на дневном отделении: суточный график работы на «скорой» это позволял (на полставки выходило одни сутки в неделю). Однако на очном отделении было больше формальностей. Чтобы считаться аттестованным по всем предметам за первое полугодие, следовало, после всех экзаменов и зачетов, пройти еще «творческую и общественно-политическую аттестацию». Впрочем, политических вопросов здесь почти не задавали, просто смотрели характеристику руководителя литературного семинара, статистику посещаемости и, самое противное, учиняли дознание насчет общественной нагрузки. У Звонарева всегда были проблемы по поводу посещаемости и нагрузки. Но он, как и большинство студентов, «косил», уверял, что пропускает часы из-за необходимости дежурить среди недели на «скорой» (хотя на самом деле это случалось редко работал он, в основном, по субботам и воскресеньям), а касательно нагрузок нагло заявлял, что ведет на «скорой» большую комсомольскую работу, поэтому на Литинститут его не хватает. В общем, обычный треп прогульщика и уклониста, в который никто не считал нужным особо вдаваться. Звонарев даже взносы не платил в студенческой комсомольской организации, ссылаясь, что делает это у себя на подстанции (здесь он не врал).

Чаще всего никому в голову не приходило спросить его, а зачем же он продолжает медицинскую работу, учась на дневном отделении гуманитарного вуза, а если кто-то и спрашивал, то Звонарев отвечал, что он получает на «скорой» бесценный для писателя опыт; да и разве плохо – иметь в Советской стране две профессии?

Но на нынешней аттестации Алексея ждал неприятный сюрприз. Председатель комиссии, парторг Литинститута, зачитал резко отрицательную, даже разгромную творческую характеристику на Звонарева. Самого руководителя семинара, прозаика Пальцева, на комиссии не было. Но под документом стояла его подпись. У Звонарева с Пальцевым были ровные, хотя и не слишком теплые отношения (из-за апломба Звонарева иногда было не совсем ясно, кто же на самом деле руководитель семинара). Склонного к сентиментальности Пальцева порой шокировали откровенные «физиологические очерки» Звонарева, но творческие способности его он никогда сомнению не подвергал. А в этой характеристике, даже не переговорив предварительно со Звонаревым, Пальцев утверждал, что его студент «обнаружил полную художественную беспомощность», «оказался под разлагающим влиянием буржуазной человеконенавистнической литературы».

Звонарев сидел, потрясенный. Но это был лишь первый удар. Второй нанес ему комсорг института, человек с порочным лицом, хотя сразу трудно было объяснить, что же именно в нем порочного. Но если приглядеться, становилось ясно: при довольно кустистых рыжих бровях красные ячменистые веки его были совершенно лишены ресниц, – сжег он их, что ли. Поэтому улыбался комсорг вполне благообразно, а смотрел страшно, как филин. По странному совпадению, и фамилия его была – Филин.

Филин вдруг зачитал две справки. Одна была из отдела кадров Московской станции скорой помощи – о том, что фельдшер Звонарев А.И. за минувший год лишь три раза дежурил в будние дни, другая – из комсомольской организации той же станции: что член ВЛКСМ Звонарев, работая на полставки, существенного участия в общественно-политической жизни коллектива не принимал.

Второй удар оказался не слабее первого. Не то чтобы Звонарев не ожидал от Филина чего-то подобного, но он совершенно не понимал, какова была изначальная необходимость проводить такое кропотливое расследование. Неужели его мало кого волнующее в либеральном Литинституте вранье насчет работы в будние дни и общественной нагрузки? Но это было невероятно. И почему вдруг это совпало с другим невероятным событием: зубодробительной характеристикой Пальцева?

Меж тем лавина угрожающих интонаций у членов комиссии набирала обороты. Звучало уже: «исключить из комсомола», «исключить из института». Тут легендарный ректор Пименов, до этого, казалось бы, дремавший, открыл глаза. Был это седовласый, стриженный бобриком старик с мужественным лицом, но маленького роста и коротконогий. Перед ним прямо на столе лежала массивная трость с медным набалдашником, которой он время от времени стучал по столу.

– Звонарев – аморальный тип, – пробурчал «старый Пимен». – Как ему доверили делать стенгазету за первый семестр? – И, сделав паузу, добавил: – Стенгазета вышла хорошая, даже странно.

Вот спасибо, вспомнил! Сам Звонарев, растерявшись, забыл об этом. А стенгазета и впрямь вышла на славу! Друг Звонарева, художник, украсил ее смешными рисунками. В передовой статье Алексей резко критиковал институтское начальство за плохую организацию летней студенческой агитбригады, заброшенной на манер парашютного десанта в Горький. Пименов прочитал статью (а он, бедняга, не мог не прочитать, так как по недомыслию одним углом стенгазеты заклеили дверь в персональный туалет ректора, что близ его кабинета), вызвал к себе Звонарева и с подкупающей непосредственностью спросил: «Как же так? Я дал вам за агитбригаду по десять рублей премиальных из своего фонда, а вы же меня и критикуете?» Звонарев нагло ответил, что здоровая критика лучше похвалы. Старик покосился на него, пожевал губами и сказал, что у него тоже есть здоровая критика по содержанию материалов. Вместе с проректором они полчаса трепали нервы Звонареву, но критический пассаж насчет горьковской агитбригады оставили без изменений. Из-за него, может быть, стенгазета эта и всплыла в памяти Пименова. Получалось, что все-таки не совсем пропащий Звонарев! Были и у него нагрузки! Стенгазета, да еще хорошая, летняя агитбригада…

Пименов был сыном священника, но в конце 20-х годов возглавлял Союз воинствующих безбожников города Ярославля. Видно, тогда же он и навоевался, потому что не был жаден до студенческой крови. Напротив, по отношению к своему институту он часто употреблял слово «лицей», как бы подчеркивая его духовную связь с лицеем Царскосельским. Исключать студентов он не любил: во-первых, потому что это были его студенты, а во-вторых, он уже исключил в 60-х годах поэта Рубцова и теперь ходил живым отрицательным персонажем истории литературы. Второй раз на те же грабли ему наступать не хотелось. Кто может поручиться, что сегодняшнего прогульщика и пьяницу завтра не провозгласят гением, как Рубцова?

Вот и сейчас он стукнул палкой по столу и сказал, не глядя на Звонарева:

– Аттестовать мы вас не можем. Вы свободны. Хорошенько подумайте над своей жизнью.

На лицах парторга и комсорга отразилась откровенная досада.

Алексей на ватных ногах вышел за дверь. Прощай, стипендия! Но ведь и не исключили! Учиться можно и без этой аттестации! Вот без положительной творческой характеристики долго не протянешь…

Следующий день принес новые невзгоды. Едва Звонарев приплелся домой со злополучной аттестации, ему позвонили с работы и пригласили на завтра на заседание врачебной комиссии.

Испуганные визитом гостей с Лубянки, заведующий и старший врач изучали карту злосчастного вызова чуть ли не с лупой. Особенно старался заведующий: был он беспартийный и в обозримом будущем собирался отбыть по израильской визе на постоянное место жительства в Америку, поэтому очень боялся попасть в какую-нибудь историю, могущую нарушить эти планы. Он, как и кагэбэшники, заявил, что Звонарев был обязан сразу же заявить в милицию о наличии огнестрельного оружия у неадекватного ведущего себя человека. А старший врач, «гэкающая» хохлушка с лживыми глазами и дурным запахом изо рта, сказала, что Звонарев должен был передать вызов на 37-ю подстанцию, психиатрам. В связи с этим Алексею влепили строгача и перевели на три месяца невыездным оператором «03» в центр на Колхозную площадь. В этот же день исчезла и его знаменитая шинель. Он долго искал ее, заглянул даже в мусорные баки на заднем дворе и, наконец, нашел ее в каптерке, под огромным ворохом старых пальто. «Надо же, не поленились ворочать!» – удивлялся он, распрямляя варварски измятую шинель.

Про себя Звонарев уже решил, что работать оператором, то есть телефонистом, он не будет. Пару раз он уже сидел за пультом «03», когда не хватало телефонистов в центре. Он потом по нескольку ночей кряду слышал голоса сотен людей, вызывающих «скорую». От телефонной трубки немилосердно болело ухо, словно в него через мембрану вливались чужие недуги. Там, на «скорой», выездным, он хоть как-то мог помочь этим людям, а здесь, как автомат, должен был записывать их жалобы. И так – 20 часов в сутки. Конечно, кто-то должен был выполнять и эту работу, но и на конвейере кто-то должен работать, а идут туда далеко не все.

Стало быть, следовало увольняться, но уволят ли его по собственному желанию, если он не отработает три месяца телефонистом? А если уволят, то на что жить, ведь нет даже стипендии? У родителей Алексей не брал денег с того самого момента, как получил первую зарплату на «скорой». Что же теперь – возвращаться назад, в школьные времена?

В раздумьях об этом Звонарев упаковал шинель, направился к выходу и столкнулся с людьми в погонах. Они спросили:

– Где мы можем увидеть фельдшера Звонарева?

Это была новая неприятность. Да еще какая! На подстанцию по делу полковника прибыли следователь военной прокуратуры и чин из МУРа – и это несмотря на обещание Немировского, что следствие будет вести КГБ! Они, как и гэбэшники, выставили заведующего из его кабинета и намеревались допросить Звонарева по всей форме, с протоколом, но он сразу заявил им про данную Немировскому подписку. Следователь и муровец переглянулись. По их лицам было видно, что они не в курсе действий смежников с Лубянки. Некоторое время они мялись, не зная, что им предпринять, потом следователь сказал:

– Хорошо, я наведу справки, на сведения какого именно характера распространяется подписка. Но вы должны понять, что прокуратура осуществляет надзор за всеми делами, независимо от того, кто ведет следствие – милиция или КГБ. Нам все равно придется работать с вами. Когда что-то прояснится, мы вас вызовем.

Уже через день следователь (фамилия его была Черепанов) позвонил Алексею домой и попросил приехать к нему в прокуратуру. С нехорошим предчувствием он отправился. На Пушкинской улице Звонарев столкнулся с приятелями из Литинститута: они весело валили в «Яму» (так студенты называли подвальную пивную «Ладья») обмывать начало зимних каникул.

– Старик! – кричали они Алексею. – Не аттестовали и хрен с ним! Набоковскую стипендию[1] получишь! Зальем это дело пивком! Мы угощаем!

– Дела, – с завистью к их беспечности сказал Звонарев, останавливаясь перед воротами прокуратуры.

– Какие дела? Здесь, что ли?

– Здесь, – вздохнул Алексей, вяло отсалютовал рукой и пошел к бюро пропусков.

Разинув рты, однокорытники некоторое время молча смотрели ему вслед.

– Замели, – тихо высказал общее мнение приятель Звонарева поэт Кузовков, длинный, худой, с боксерским чубчиком, торчащим из-под сдвинутой на затылок ушанки.

– Да за что – за уклонение от этих нагрузок, что ли?

– Вот заметут и тебя – узнаешь.

В кабинетике следователя по особо важным делам Черепанова было чисто, даже по-домашнему уютно. На окнах висели веселые занавески, в углу стоял столик со штепсельным чайником, чашками, сахарницей, баранками.

Сам майор Сергей Петрович Черепанов, розовый, крепкий, светловолосый, со смешными тонкими бровями, сидел и слушал по радио инсценировку гоголевской «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Читали как раз сцену в миргородском поветовом суде.

– Смешно, – сказал Черепанов вошедшему Звонареву. – Хотя, сказать по правде, в наших районных судах свинья тоже может любую бумажку утащить. Присаживайтесь, Алексей Ильич. – Он выключил радио. – Курите?

– Курю, – ответил Звонарев и механически полез в карман за сигаретами.

– У меня придется потерпеть, – весело сообщил Сергей Петрович. – Не курю и дыма табачного не выношу. А вот чайку – пожалуйста. Индийский. Хотите?

– Да нет, попил дома. Вы не возражаете, если мы перейдем прямо к делу, а то, честно говоря, утомила меня эта история с несчастным полковником. Ему, конечно, не позавидуешь, но и мне его самоубийство доставило много неприятностей.

Лицо Черепанова стало внимательным, смешные брови изогнулись шалашиком.

– Каких неприятностей?

– В данном случае это неважно.

Сергей Петрович отвел глаза, почесал за розовым ухом.

– Знаете, – сказал он задумчиво, – здесь такая история, что все, до последних мелочей важно. Так что же за неприятности?

Звонарев коротко рассказал.

– Так-так. – Сергей Петрович поднялся, снял форменный китель, повесил его на спинку кресла, походил по кабинету. – А какой системы был пистолет, случайно не знаете?

– Впервые видел такой. Большой, блестящий.

Черепанов кивнул.

– Пистолет Стечкина. Наградной. Эти люди… из КГБ… они утверждали, что полковник Трубачев застрелился именно из этого пистолета?

– Они говорили мне, что он не застрелился бы из него, если бы я вовремя сообщил о нем милиции.

– Он застрелился – если он застрелился, – уточнил Сергей Петрович, обернувшись к Алексею, – из личного пистолета системы Макарова. А к «стечкину» у него не было даже патронов. Но это не единственная… странность, возникшая в этом деле. С вашим начальством мы разберемся, вы наказаны несправедливо. Трубачев имел право на ношение оружия. И если бы вызвали милицию, он показал бы старшему соответствующее удостоверение и ему бы отдали честь и извинились за беспокойство. Но тут другое интересно… – Черепанов остановился и поглядел прямо в глаза Звонареву. – В КГБ мне сказали по телефону, что на подстанцию их следовательи не выезжали и человек по имени Немировский в их штате не числится – ни под настоящей фамилией, ни под агентурной кличкой. Я навел справки в ГРУ – учитывая, что вы, быть может, перепутали это ведомство с КГБ, – мне сказали, что они были только у Трубачевых и Немировского у них тоже нет.

Звонарев на некоторое время онемел.

– Да как же не выезжали, – воскликнул он, когда, наконец, обрел дар речи, – ведь их не только я видел! Поляков, заведующий, видел! Мы ведь в его кабинете сидели!

– Это правда, – кивнул Сергей Петрович. – Некие люди на вашу подстанцию приходили. Но Поляков, в отличие от вас, не может точно вспомнить, что было написано на удостоверении псевдо-Немировского: «КГБ», «ГРУ» или «МВД». Или «АБВГД», – добавил следователь без улыбки. – Шутка. Красное, говорит, удостоверение. А в тонкостях он, дескать, не разбирается.

– Да какие тут могут быть шутки? Все он врет, собака! В тонкостях не разбирается! Я же видел: он это удостоверение и так вертел, и эдак, и корочку смотрел, и внутренности. Прямо к глазам подносил! Чуть ли не обнюхивал!

– Подслеповат. Он так и сказал: «Извините, я подслеповат». – Сергей Петрович присел на краешек стола. В круглых глазах его светилось что-то вроде сочувствия.

– На удостоверении было написано: «Комитет государственной безопасности», – твердо заявил Звонарев. – И представился Немировский точно так же. И на бланке расписки был гриф: «Комитет государственной безопасности». Вы с Полякова брали официальные показания?

– Как раз в данное время этим занят мой сотрудник.

– Он трусоват, посмотрим, что он скажет под протокол.

– А ему ничего не грозит, даже если он соврет. Представьте, что мы поймаем Немировского с поддельным удостоверением. Что мы можем предъявить Полякову? Ничего. Он же не утверждает, что там точно не было написано «КГБ».

– Да что это за дешевая мистика такая? «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью»! Почему все это должно меня одного касаться? А что говорят насчет этой троицы Трубачевы?

– Ничего не говорят. Народу к ним после самоубийства приезжало много, но удостоверений они ни у кого не спрашивали, не до того было. Им и сейчас не до того. Выяснил я у них не много. Была, говорят, милиция, военная комендатура, знакомые люди из ГРУ, представители КГБ… Но тех, кого вы называете троицей, они не помнят – во всяком случае, по предъявленному мной описанию Полякова. Мне еще предстоит сверить его с вашим описанием.

– Я влип, – вслух высказал бьющуюся у него в голове мысль Алексей. – Много я читал у всяких Грэмов Гринов и Сименонов, как маленький человек пропадает с потрохами, став случайным свидетелем больших игр дядей-шпионов. Смеялся. Напрасно я смеялся!

– Расскажите мне все, – тихо предложил, склонив голову к плечу, Черепанов. – До мелочей.

– А как же подписка?

– Взятая кем? Самозванцами, выдающими себя за чекистов?

– Самозванцами? Имеющими хорошо подделанные удостоверения и бланки? Какая типография их печатала? – В голове Звонарева вдруг промелькнула мысль, разом объясняющая все. Он подался к Черепанову, пристально глядя ему в глаза. – Вы получили от кагэбэшников документальное подтверждение их слов о Немировском и его группе?

Сергей Петрович замялся.

– Понимаете… от этого ведомства крайне трудно добиться каких-нибудь справок. Но, разумеется, я буду добиваться.

Алексей откинулся на спинку стула.

– Примерно так я и предполагал. Сергей Петрович! А вы не допускаете, что это дело настолько засекречено, что и Немировский, и его люди тоже давали подобные подписки? Поэтому их и превратили в невидимок?

– Хм, – задумался Черепанов. – Ну, это легко проверить. Тогда они мне не дадут требуемой справки.

– А офицер, отвечавший вам по телефону, окажется подпоручиком Киже?

– Едва ли. Ведь кто-то должен отвечать на мои новые запросы. И если правду говорите вы, то получается, что каждый новый чин КГБ, общающийся со мной, будет становиться подпоручиком Киже.

– А зачем мне говорить неправду? Я что, вхожу в число подозреваемых?

Сергей Петрович мило улыбнулся.

– На данный момент вы свидетель.

– Ну, я, положим, слышал, что у вас в серьезных делах свидетели мало отличаются от подозреваемых.

– Можно сказать и так. Но ведь это все психология. Подозреваемые в таких преступлениях обычно сидят в камере предварительного заключения, а свидетели ходят на свободе. А это, поверьте, большая разница.

Звонарев задумался. Черепанов не мешал ему, по-прежнему сидя на краешке стола и слегка покачивая крепенькой ногой в сверкающем ботинке.

– Вот что, Сергей Петрович, – сказал, наконец, Алексей. – Я буду отвечать на ваши вопросы, когда вы возьмете у КГБ справку, что никто меня из их ведомства не допрашивал, а мне дадите другую бумагу, от военной прокуратуры, что я свободен от соблюдения условий подписки, взятой у меня неустановленными лицами.

Круглое лицо Черепанова вытянулось.

– Если вы намерены серьезно заниматься этим делом, – продолжал Звонарев, – то, будьте любезны, прикройте меня от Лубянки хотя бы справками. Почему все удары должен принимать я? Знаете, какая мысль мне пришла сейчас в голову? Все мои неприятности на работе, и неприятности в Литинституте, которые произошли накануне и о которых вы еще не знаете, и ваша сегодняшняя новость о загадочном исчезновении Немировского и компании – это звенья одной цепи, берущей начало с моего визита к Трубачеву и визита ко мне кагэбэшников. Я рассказал им о некоторых словах Трубачева, после чего они потребовали от меня подписку о неразглашении. Кое-что, но без протокола, я скажу и вам, чтобы и вы поняли, во что вы вместе со мной вляпались. Так вот, полковник сказал, что, по сведениям военной разведки, агентура ЦРУ все больше внедряется в КГБ. Причем он имел в виду не какие-то конкретные уровни – скажем, рядовых сотрудников, среднее звено либо руководство, – он имел в виду всех. Сверху донизу.

Сергей Петрович заморгал.

– Как вам это нравится?

– Как юрист я не должен забывать, что вы… кхм… – Черепанов откашлялся и искоса глянул на Алексея, – писатель. Может, вы сейчас сочиняете детективный роман, и воображение у вас разыгралось?

– И я придумал Немировского с его людьми, которые пришли на подстанцию, и пустившего себе пулю в голову полковника, которого ждала блестящая карьера? И я вообразил, что меня, студента Литинститута, бывшего на хорошем счету, вдруг захотели исключить, а на «скорой», при хронической нехватке медперсонала, перевели на три месяца в телефонисты? – с горечью спросил Алексей.

Сергей Петрович слез со стола.

– Трубачев погиб от выстрела в сердце. Давайте ваши сигареты, – потребовал он.

– Что? – не понял Звонарев.

– Сигареты, говорю, давайте. Курить будем.

Алексей захохотал, освобождаясь от напряжения последних трех дней; глядя на него, залился крякающим, рассыпающимся горохом смехом Черепанов. Отсмеявшись, следователь проворно открыл скрежещущий замок несгораемого шкафа и, запустив в него руку по плечо, нашарил там и достал тяжелую хрустальную пепельницу.

– Скелет в несгораемом шкафу майора Черепанова, – весело прокомментировал Алексей.

– Да нет, я совсем бросил, просто, когда понервничаю… – смущенно пробормотал Сергей Петрович. Он блаженно, с выражением человека, готового предаться пороку, понюхал сигаретку («Яву» «явскую», как тогда говорили, то есть «Яву» табачной фабрики «Ява»; ведь была еще и «Ява» «дукатская», фабрики «Дукат», уступавшая по качеству «явской») и закурил.

– Признаюсь вам, – тихо сказал он между затяжками, пуская маленькие колечки, – и меня удивило, что мое сообщение КГБ о людях, разгуливающих с их удостоверениями и бланками, не вызвало у них немедленного желания провести собственное расследование. Они ограничились ответом, что не было таких, и все. Как будто остальное их не касается!

Хорошее настроение Звонарева сразу улетучилось.

– Вот-вот, – кисло сказал он, ссутулился и погрузился в собственные мысли.

Черепанов, охмелевший от курения, тоже некоторое время молчал. Потом аккуратно придавил окурок в пепельнице, отодвинул ее в сторону.

– Беда в том, что мне не с чем идти к начальству, чтобы просить дополнительные полномочия. Ни письменного документа из КГБ, ни ваших показаний. А как вы считаете, почему он именно вам решил сообщить эти вещи?

– Точно такой же вопрос задал ему я. Он ответил: «Устал я хранить тайны ЦРУ», – с интонацией, которая, как я задним числом понимаю, означала: «Не все равно, кому теперь рассказывать!» А можно и мне задать вам один вопрос?

– Давайте.

– Что, у вас действительно есть основания утверждать, что Трубачев не сам убил себя? Кто-то был у него после моего ухода?

– Со слов жены – нет.

Алексей уже научился различать нюансы в словах Черепанова.

– А вы склонны ей не доверять? – помолчав, спросил он.

– Это уже третий вопрос, – улыбнулся Сергей Петрович. – Так мы не договаривались. Ну ладно. Вы сказали мне кое-что без протокола, скажу вам и я. Вы же писатель, Алексей Ильич, душевед, что называется. Перед вами – молодящаяся дама, жена карьерного офицера. У таких, насколько я знаю, часто бывают любовники. В этом случае даме есть что скрывать – и от мужа, и, скажем, от следствия. Теперь посмотрите на это с точки зрения вашей версии. Ведь предполагаемый любовник дамы может быть вражеским агентом, не так ли?

– А у нее был любовник?

– По моим сведениям, не один.

Звонарев ошеломленно замолчал. Потом он вспомнил:

– Но ведь там дочка еще была! Что она говорит?

– Дочь вскоре после вашего ухода отлучилась к подругам. В момент трагедии ее дома не было. Ее почему-то успокоили ваши слова о том, что серьезного психического заболевания у ее отца нет, что он в принципе согласен лечь в какой-то санаторий… Вы, кстати, говорили это?

– Говорил.

– Что же это за санаторий? – вкрадчиво, по-кошачьи осведомился Черепанов. Он снова был следователем по особо важным делам, а Звонарев – обычным свидетелем, причем подозрительным.

– Я предложил ему поехать в неврологический санаторий, подлечиться, отдохнуть. Он кивнул: да, мне нужно отдохнуть. Теперь-то я понимаю, что он имел в виду.

– Ну, вот и девушка стала жертвой этого заблуждения. Впервые за три дня она решила выйти на несколько часов из дому…

– А записки Трубачев не оставил?

– Вечер вопросов и ответов закончен. – Сергей Петрович мягко хлопнул ладонью по столу. – А нашему разговору я предлагаю подвести такой итог. Я напишу в протоколе, что вы согласны сотрудничать со следствием в случае предоставления вам документа, что подписка, взятая у вас лицами, представившимися сотрудниками КГБ, недействительна, а вы подпишете этот протокол. Хорошо?

Алексей кивнул. Черепанов достал чистый бланк, вооружился ручкой.

– Ваши фамилия, имя, отчество? – с мягкой улыбкой начал он.

Написав протокол, он дал подписать его Звонареву.

– Копию протокола я направлю в КГБ вместе с официальным запросом, – заявил он, пряча лист в папку. – Запрос будет подписан главным военным прокурором города Москвы. Отделаться устным ответом им уже не удастся. Потом будем действовать дальше, в зависимости от ответа.

– А не может случиться так, что КГБ просто заберет дело к себе, не дав вам никакого документа?

– Вполне может. Но на каком-то этапе мы все равно подключимся, ведь дело уже под контролем военной прокуратуры.

– А покуда я попаду в руки к очередному Немировскому? Ну а если полковник прав? Насчет шпионов в КГБ? Они же меня сгноят, обвинят во всех смертных грехах! Это уже начинается, неужели вы не видите?

– Вы полагаете, что в КГБ – все шпионы?

– А зачем мне все? На меня одного-двух хватит! Невелика птица!

– Ну-ну, не малодушничайте. Вы же мужчина. Говорю вам ответственно: в КГБ очень много порядочных людей, настоящих профессионалов. С некоторыми я знаком, могу похлопотать за вас, если дело заберет КГБ.

На том и расстались. Выйдя за ворота, на освещенную вечерними огнями Пушкинскую, Алексей подумал: «Мягко стелет, да жестко спать! Что ему: он соблюдет все формальности и будет считать, что совесть его чиста. А я вернусь к тому же, с чего все начиналось. В худшем случае военная прокуратура сдаст меня в КГБ, а в лучшем… эти конторы будут тянуть меня в разные стороны, на разрыв. Попал, как кур в ощип! А вдруг Черепанов заодно с Немировским? – обожгла его мысль. – И я ему, такому круглому и приятному, поведал то, о чем и Немировскому не говорил!»

Звонарев затосковал. Он стоял под «Тремя слепыми» (барельефами Маркса, Энгельса, Ленина на фасаде Партархива) и думал, что ему теперь делать. Взгляд его упал на очередь у «Ямы». «А ведь наши наверняка еще там, и Кузов с ними. Вот у кого надо спросить совета! Он в каких только передрягах ни бывал».

Поэт Андрей Кузовков по прозвищу Кузов воевал в Афганистане, учился полгода в МГИМО, три месяца сидел в тюрьме, точнее – в спецприемнике для бродяг, служил милиционером, мыл золото в Якутии, печатался в журнале для слепых, работал страховым агентом и женским цирюльником в роддоме – сам он, впрочем, называл эту профессию другим, неприличным словом. Кузовков был непревзойденным мастером попадать в абсолютно безвыходные ситуации и чудесным образом из них выбираться. Он утверждал, что под Сургутом, где он трудился нормировщиком на строящемся газопроводе, «химики», недовольные тем, как Кузов закрывал им наряды, заварили его в газовую трубу у самой заслонки, и он полз по ней несколько километров к компрессорной станции, причем ногами вперед, пока не утомился и уснул. Во сне он якобы так храпел, что бригада обходчиков издалека ощутила вибрацию в магистрали и стала искать источник паранормального явления, пока не добралась до инородного тела в трубе – Кузовкова. Трудно сказать, было ли так на самом деле, но однажды Звонарев убедился, что кузовковские истории возникают не на пустом месте. Встречали Новый год в одной московской квартире на пятом этаже. Кузовков вышел освежиться на балкон, дверь которого находилась как раз напротив праздничного стола. Минут через десять раздался звонок во входную дверь. Открыли, на пороге стоял слегка припорошенный снегом Кузов. Все ахнули, а Кузовков как не в чем ни бывало подошел к столу и молодецки тяпнул водочки. Но на этот раз он не мог рассказать, что с ним произошло, – ходил, мол, подышать, а больше ничего не знает.

Звонарев вклинился в очередь и громко сказал, похлопывая по кейсу:

– Мужики, я к своим! Меня за вином послали.

Очередь послушно расступилась, сочтя, видимо, это вполне уважительной причиной. Вслед за Алексеем, в его кильватере, захотел пролезть еще один человек в собачьей шапке, идущий за Звонаревым от самых ворот прокуратуры, но ему решительно загородили путь. Человек не сказал ни слова и тут же покинул очередь. Он быстрым шагом завернул за угол и вошел в воняющий кислым пивом, захламленный битой тарой двор, где был служебный вход в «Яму». Здесь он решительно постучал в обитую железом дверь, а когда ему открыли, показал работнику в грязном халате какое-то удостоверение и нырнул внутрь.

Звонарев не ошибся: литинститутовцы все еще были в «Яме». Уже от входа он услышал их гул, который невозможно спутать ни с каким другим, – все говорили одновременно, не слушая друг друга.

– Леха! – заорали они, завидев Звонарева. – Ты уже на свободе? Подписка о невыезде? Кружку зэку! За освобождение!

Тотчас же перед ним появилась запотевшая кружка «Ячменного колоса», с оседающей шапкой пены, которую он жадно, не отрываясь, выпил до дна.

– Мучили жаждой, – прокомментировал кто-то. – Сатрапы! Кузов, добавь ему в нагрузку. Он, гад, нагрузок не любит! А ты полюби!

Из-под полы кузовковского полушубка сверкнуло водочное горло, в кружку Звонарева, журча, полилась прозрачная струя.

– Засади.

– За нас с вами, – провозгласил охмелевший уже от одного запаха водки Алексей. – И за х… с ними!

Ребята заржали. Он выпил, закусил сыром сулугуни.

– Ну, рассказывай, – сурово сказал Кузовков. – Генеральная прокуратура, ни фига себе! Ты чего сотворил?

– Я не в Генеральную ходил, а в военную. Один «важняк» армейский самоубийством покончил, а я перед этим к нему на вызов ездил. Теперь таскают.

– Ну, Леха, без вопросов – на тебя все спишут. Скажут: ты его цианистым калием уколол. Убийца в белом халате!

– Мужики, вы извините, мне по этому поводу надо с Кузовковым потолковать.

– Толкуй здесь!

– Нет, я знаю – вы будете все время прикалываться, а мне-то нужен серьезный совет.

– Ну, давай! Долго не советуйся! А то водка стынет.

Звонарев с Кузовковым взяли свои кружки и перешли за маленький столик в углу, где местный завсегдатай бомж Коля сливал из нескольких кружек в одну остатки пива.

– Колян, на тебе сорок копеек и исчезни, – распорядился Андрей.

– Будет сделано! – Коля схватил трясущейся рукой мелочь и побежал, звеня кружками, к автоматам.

– Налей мне, Андрюха, чтобы у меня в голове прояснилось, – попросил Звонарев.

Кузовков набулькал прямо в пиво. Чокнулись, хлебнули забористого «ерша».

– Вот какое дело, – заговорил, собравшись с мыслями, Алексей. – Слушай. Только учти: если разболтаешь – мне тюрьма светит.

Он рассказал обо всем Кузовкову, опустив, правда, содержание разговора с полковником и вообще не упомянув про разведку и шпионов. Кузовков же, к удивлению Звонарева, проявил деликатность и ничего по этому поводу не спросил.

– Получается, – подвел итог Алексей, – я кругом крайний, и к кому бы дело ни попало, мне будет только хуже. А КГБ, прокуратура и милиция могут спокойно перебрасываться бумажками. Скажи: как мне выбраться из этого круга?

– Делай ноги, – без раздумий посоветовал Кузовков.

– Как это – делай ноги?

– А так – беги, исчезай. А они пусть разбираются друг с другом напрямую. Ты подписку о невыезде давал?

– Нет.

– Так что же ты время теряешь? Как это у Апдайка: «Кролик, беги!»

– Я – не кролик. Прошу тебя, отнесись серьезней. Все не так просто. Черепанов этот улыбается, но я чувствую, что он мне тоже не очень-то верит. И вот я исчезну – что он подумает? Что я все врал? А если врал – значит, причастен к смерти того «важняка»?

– Алеха! – с чувством воскликнул Кузовков. – Все просто! Сложности придумываем мы сами. На то ты и писатель, чтобы искать простые объяснения так называемым сложным вещам. Мужик, тебе чего надо? – вдруг обратился Кузовков к человеку в собачьей шапке, бочком стоявшему у их столика.

– Жду, когда кружка освободится, – глухо ответил тот, забегав глазами.

– А почему ты решил, что у нас она освободится? Иди на мойку, там тебе дадут кружку! Или вон у Коляна спроси. А сюда больше не приходи: что-то мне твоя шайба не очень нравится. Могу случайно попортить.

Человек в собачьей шапке злобно улыбнулся и отошел к мойке.

– Зачем ты с ним так? – удивился Звонарев.

– Лучше так, чем потом тебя кое-кто фак, – загадочно объяснил Кузовков. – Так вот: найди заранее простую причину своему отъезду – и все.

– Да куда мне ехать-то? И на что мне жить там, куда я поеду?

– Куда? Да хоть в Ялту! Ты же записался!

Речь шла о двухнедельной путевке в ялтинский Дом творчества: Литфонд иногда бесплатно выделял их студентам-литераторам на зимние каникулы. Звонарев получил путевку еще до злополучной аттестации, и никто ее у него не отбирал.

– Да какая мне теперь Ялта? – вяло отмахнулся Алексей.

– Самая Ялта теперь! Законная, заметь, Ялта! Вот тебе и причина отъезда! Вот тебе и житье-прожитье! А за эти две недели КГБ, военная прокуратура и менты наверняка договорятся и закроют на хрен это дело. Ты им только мешаешь.

– Может быть, – задумчиво сказал Звонарев. – Но ведь есть еще второстепенные нюансы, которые нельзя не учитывать. Вот, например, Черепанов дал мне на прощание свой телефон и сказал: звоните, если что. Как же я могу ему не позвонить перед внезапным отъездом? А если я позвоню, то и он, и гэбэшники через него будут знать, куда я поехал. Какой же смысл тогда в этом отъезде?

– Он что, дал тебе свой домашний телефон?

– Да нет – рабочий.

– Чудила! Завтра же суббота! Выходной день! А у тебя горящая путевка! Куда ты ему позвонишь?

– Хорошо, а если после моего отъезда он сам позвонит – моим родителям?

– А ты родителям своим накажи отвечать: мол, уехал на зимние каникулы на юг. Спешно собрался и уехал. А спросить, куда именно, они в суете не сообразили. Пусть тебя по всему югу ищут! – Кузовкову, очевидно, эта мысль весьма понравилась. – Вряд ли они догадаются в Литинституте узнавать, где ты: в других вузах студентов не посылают бесплатно на юг. Как раз через две недели и найдут. Скажут тебе грозно: «Почему вы скрылись?» А ты им: «Я? И не думал! У меня путевка была! Горящая!» А?

– Все равно Черепанову это покажется подозрительным. В разговоре с ним я вел себя как человек, заинтересованный в справедливом расследовании. А тут…

– Алеха! Опять ты все усложняешь! Ты не думай о том, что другим покажется! Им от этого будет казаться еще больше. Вспомни, как Раскольников сгорел. А когда ты всем своим видом показываешь, что тебе плевать на всякие предположения, следователи эти хитроумные сникают и киснут. Ты ему путевку выложи на стол и так с нажимом скажи: «Бесплатная». Он советский человек – сразу поймет. И ничего ему уже не будет казаться.

* * *

Высокий потолок был в каких-то странных, причудливых разводах, словно его залили пенными струями шампанского. «Где я?» – задал себе первый утренний вопрос русского человека Звонарев. На занемевшем плече его лежала темно-русая женская голова. «С кем я?» – задал себе Алексей второй утренний вопрос русского человека. В скудном свете, сочащемся в просветы пыльных штор, он искоса, не поворачивая головы, всматривался в незнакомку. Ага, это Лена Порывайло, первокурсница. А он, стало быть, на Добролюбова, в общежитии. Вот всегда так бывает: ходишь по коридорам института, переглядываешься с девушкой, улыбаешься ей, а заговорить как-то не получается. Все думаешь, как бы пошлость какую-нибудь не сказать! А выпьешь пива с водкой – и никаких проблем с пошлостью. Все происходит само собой. А как это, кстати, происходило? После «Ямы» пили у Кузовкова… Или не у Кузовкова? Но женщин не было. Точно не было. А откуда тогда взялась эта Порывайло? А, вот: ты пошел в телевизионку. Начал там выдрючиваться. Утверждал, что настоящие писатели не проходят аттестацию, а те, кто проходит, – не писатели. Боже, как стыдно! А Лена там была? Вроде была. Да как же не была, если она сказала: «Я думала о вас лучше» – и вышла из телевизионки? Ммм… Как неудобно… А ты стал ее догонять. Ломался в коридоре. Стучался в дверь. Боже, Боже, сделай так, чтобы этого всего не было! Но это – было. Ммм… Дверь открыла ее соседка. А где она, кстати? Звонарев, морщась от головной боли, глянул налево. Соседка, с головой укрывшись одеялом, лежала на своей кровати, лицом к стене. Так это при ней, что ли, было? Ммм… Да нет, она тогда деликатно ушла. Ну а дальше? Отчего Лена подобрела ко мне? «Не стал ли я ей рассказывать про свои невзгоды?» – похолодел Звонарев. Он взялся мучительно припоминать. Да нет, разговор был вроде не о том. Я говорил, что влюблен в ее стройную походку. Пошляк, пошляк! Ручки целовал, гад! От ладошки до локтевого сгиба. Она, конечно, растаяла. Как ни странно, пьяный мужчина, оказавшись с женщиной, принимает чаще всего правильные решения. Трезвый ты бы постеснялся, как «папик», ручки целовать. Потом, когда уже лежали, она попросила выключить свет. И вот тогда, впотьмах, она осмелела. Да так осмелела! О-ох, все болит! Колени, локти саднят, стер всё на фиг! Когда же пришла соседка? Значит, так, Звонарев: все, что можно, ты уже здесь получил. Пора и честь знать. Но как же одеваться при соседке? Да и одежду еще надо найти.

Он осторожно высвободил руку из-под головы девушки. Она сразу проснулась.

– Уходишь?

Он кивнул. Лена потянулась к нему, прижалась грудью. Шепнула:

– Ты хоть немного меня любишь?

«Эх, сейчас самое время, при соседке, за любовь поговорить!»

Он снова кивнул, сел в постели, повел очами по сторонам. Вопрос: где трусы?

Девушка тоже приподнялась, тронула его за локоть и, смеясь, указала в ноги. Звонарев запустил руку под одеяло, скользнул по гладкой, теплой коже ее ног и где-то там, у ее лодыжек, нашел то, что ему нужно. Путаясь, натянул трусы под одеялом. Лена, подложив ладони под голову, наблюдала за ним мерцающими из-за полуприкрытых век глазами.

– Придешь еще?

Он, как китайский болванчик, снова кивнул. Она взяла его лицо в ладони, поцеловала в глаза, в нос, в губы.

– Приходи, миленький!

«Кролик, беги!» Алексей, старательно не глядя на кровать слева, выбрался из-под одеяла. Та-ак, ищем дальше. Ага, вот джинсы, на полу, под ногами. А вот рубашка – на стуле. Свитер – под стулом. А носки? Носки, носки… Один есть, в штанине джинсов. А где второй? Да вот же он, на тебе, ты спал в нем, герой-любовник! Ну вот, порядок. Куртки и шапки нет: ну, это понятно, раздевался ты у Кузовкова.

Лена, закутанная в простыню, подошла к нему, словно привидение. Звонарев обнял ее за талию, наскоро чмокнул в щеку и выбрался в коридор. Уфф! На лестничной площадке он нашел в кармане смятую пачку сигарет, с наслаждением закурил. Пальцы дрожали. Он вдруг ощутил всю тяжесть «ершового» похмелья. К Кузовкову!

Он ожидал, что Кузов все еще дрыхнет в своей комнате, в тяжком кабацком запахе винных испарений и табачного перегара, но ошибся. Когда Звонарев постучал в дверь, то услышал бодрый голос: «Кто бы ты ни был, входи!» Он вошел. Румяный Кузовков и двое вчерашних собутыльников из «Ямы» уже сидели за чисто прибранным столом, уставленным батареей бутылочного пива. Форточка была открыта настежь, в комнату мелкой крупой сыпался снег.

– «Прямые лысые мужья сидят, как выстрел из ружья»! – процитировал Звонарев. – Однако, – глянул он на часы, – семь часов! Откуда пиво в такую рань, славяне?

– Старик! – воскликнул Кузовков. – Странно сидеть с похмелья без пива, если у тебя под носом Останкинский пивной завод! Меня там по старой памяти ребята выручают. Я ведь у них работал дегустатором.

– С какой это поры грузчики называются дегустаторами?

– С той поры, – захохотал Кузовков, – как меня стали тормозить на проходной с готовой продукцией. Я выносил на себе до двадцати бутылок! Правда, по ноль тридцать три. Пришлось дегустировать, не выходя из завода! Должен же человек знать, что он таскает ящиками! А ты садись, неаттестованный, выпей пенного напитка.

«Умеет жить, собака, – подумал Звонарев, с наслаждением глотая из горлышка горьковатое прохладное «Останкинское». – Я бы до полудня вяло ходил в поисках пива, пока бы не нашел какое-нибудь кислое и теплое».

– Полегчало? – участливо осведомился Кузовков. – А теперь приготовься, скоро тебя чечены резать придут. Я вот из-за тебя встал пораньше, вооружился гранатами, – он кивнул на бутылки.

– Какие чечены? – пролепетал Алексей.

– Чеченские чечены. Не помнишь? Ты же вчера Зелимхана Яндарбиева козлом назвал, когда он приперся сюда и заявил, что мы своим шумом мешаем ему работать.

– Козлом?

А Звонарев думал, что он дедуктивным методом восстановил в целом картину вчерашнего! Нет, оказывается, были еще боковые сюжеты, покрытые мглой алкогольного беспамятства.

– Почему же сразу козлом? – искренне недоумевал Алексей.

– Ну, ты тут с Онищенкой по-хохляцки шпрехал и по инерции сказал Яндарбию: «Зелимхане, вид тяжкой праци буваюты ежики у сраци. Сидай, выпей з намы».

– А он?

– А он говорит: «Ми нэ пьем». А ты ему: «Кто это – “ми”?» – «Мусульмане. Вайнахи», – гордо отвечает тот, поглаживая этак бороду. А ты же темный человек, не знаешь, кто такие вайнахи. «Почему же сразу на х…?» – спрашиваешь. Думал, он тебя послал. – «Разве тебе бы понравилось, если бы я назвал тебя козлом?» Тот побелел. «Ты пьян, – говорит, – иди проспись». А ты, значит, у меня, как у хозяина, спрашиваешь: «Кузовков, почему сюда приходят разные бородатые козлы, называющие себя национальными классиками, и отправляют меня спать? Ты что, меня спать пригласил?» А Зелимхан тебе: «Клянусь Аллахом, за козла ответишь!» А ты берешь вот эту табуретку и тихо идешь к нему. Я не знаю, может быть, ты ему хотел предложить присесть, но он понял по-другому. Прошипел, собака: «Я тэбэ с братьями рэзить приду», – и был таков. Вот, сидим, ждем, когда тэбэ придут рэзить.

– Не придут, – махнул рукой Звонарев. – Знаю я их брата. Горец, ставший детским поэтом, – уже не горец. А ведь они все детские поэты, наши чеченцы, несмотря на свирепые морды. Заложники социалистического интернационализма! Кто их будет переводить, если они русских писателей станут резать? А если их не будут переводить, кто узнает об их существовании? «Так решимости природный цвет хиреет под налетом мысли бледным…» Слушай, Кузов, а ты не приврал насчет вайнахов?

– Старик, – вот же свидетели сидят!

Звонарев засмеялся.

– Смешно получилось.

– Смотрите, мужики, до него дошло наконец!

От пива Алексею полегчало. Все стали казаться хорошими, даже мрачно-медоточивый Яндарбиев. Он закурил, выпил еще бутылку. Кузовков внимательно наблюдал за ним.

– Ну как, Леха? Отдохнул, расслабился?

– Даже снова устать успел. Спасибо тебе, старик.

– Не пора ли тебе ехать? – с нажимом на последнем слове спросил Кузовков.

Ехать! А он уже и думать забыл про разговор в «Яме». Но ответил так, как будто размышлял о нем всю ночь.

– Пора.

* * *

В железнодорожном агентстве он спокойно купил билет на вечерний поезд Москва – Севастополь, – затруднений с билетами на юг в эту пору не было. Как студенту, купейное место обошлось ему всего в одиннадцать рублей. Потом Звонарев поехал домой, собрал вещички, взял деньги, путевку, медицинскую справку из поликлиники Литфонда, попросил родителей отвечать по телефону, как сказал Кузовков, и поехал на Курский вокзал. Все проблемы с работой Алексей решил оставить на потом, тем более что он еще до истории с полковником и аттестацией поменял и отработал заранее два дежурства, чтобы высвободить себе необходимые две недели в феврале для поездки.

Он шел вдоль состава по перрону, вдыхал волнующий запах топившихся углем титанов. Поезд был новенький, чистый, с буфетом, пива хоть залейся. В купе, куда он вошел, позвякивая бутылками, несомыми за шею, – новая приятная неожиданность: у окна сидела симпатичная рослая девушка в обтягивающем красивую грудь свитере. Звонарев с ходу, на вчерашних дрожжах, познакомился. Соседку звали Светой. Через пять минут они уже дружески распивали пиво. Так бы ехать до самого Симферополя и заняться чем-нибудь более интересным, нежели шутки под пиво, да ближе к отходу появились два других соседа.

Когда поезд тронулся, в купе заглянул еще один человек, удивительно похожий на покойного Джона Леннона – круглые очечки, падающие на лицо космы, крючковатый нос, – внимательно оглядел купе и предложил одному из новых соседей, пожилому мужчине:

– Не хотите ли поменяться местами? У вас какая полка? Верхняя? А у меня нижняя – тут рядом. Но попутчики – люди пожилые, солидные, и дама с ребенком, а я с молодежью люблю, музыку слушать. – Он хлопнул по свисающему с плеча на ремешке «панасонику».

Пожилой молча кивнул, собрал вещички и ушел.

– А вы, кстати, против музыки не возражаете? – несколько запоздало спросил волосатый у новых попутчиков.

Звонареву, которому все они – и молодые, и пожилые – испортили столь благоприятно складывавшийся вагонный флирт, равнодушно пожал плечами, Светлана белозубо заулыбалась, а третий сосед, смуглый, плотный, коренастый мужчина с короткой стрижкой, которого лишь с известной оговоркой можно было отнести к молодежи (ему явно перевалило за тридцать), сказал:

– Врубай, веселее будет.

«Леннон» сбросил джинсовую «вареную» куртку на вате, оказался в джинсовой же безрукавке, плюхнулся на диван рядом со Светланой и щелкнул клавишей «панасоника». Музыка оказалась под стать его «фейсу», «хайру» и «прикиду» – «Hey, Jude!» «Битлз».

– Еду в Ялту, на всесоюзный слет битломанов, – весело сообщил волосатый и многозначительно пояснил: – Неофициальный, конечно. Будем знакомиться? Алекс, широко известный в узких кругах как «Леннон».

– Светлана.

– Константин.

– «Нормально, Григорий?» – «Отлично, Константин!» Между прочим, в еще более узких кругах меня зовут «Ленин», – он подмигнул. – Сволочь разная, как сами понимаете.

– «Ленин» лучше, – отозвался Звонарев. – Это – по-русски. Битломаны моего детства называли Маккартни «Макаром», а вот местного бомжа Василия Макарова – «Васей Маккартни».

– Ништяк, – захохотал «Ленин». – Вася Маккартни! Надо запомнить! А как же вас зовут, остроумный незнакомец?

– Тоже Алексей.

– Тезка! Класс! Может, мы и едем в одно место?

Звонарев хотел было ответить утвердительно, но вспомнил вдруг наставления Кузовкова и благоразумно смолчал.

– Можете загадывать желание, – обратился «Ленин» к Светлане и Константину, – между двумя Алексами сидите. За это надо выпить. Кстати, о Ленине. Урок в школе 22 апреля. Учительница достает портрет Ильича и спрашивает у класса: «Кто это?» Дети отвечают хором: «Ленин!», – а Вовочка молчит. Учительница: «Вовочка, разве ты не знаешь, кто это?» – «Знаю». – «А почему же молчишь?» – «Потому что это не Ленин». Учительница растерялась. «Кто же это, по-твоему?» – «Дядя Володя с бензоколонки». Учительница его за шкирман и к директору. А он и там уперся: мол, дядя Володя с бензоколонки, и все. Директор вызвал родителей Вовочки и, на всякий случай, участкового. Пришли они. Вовочка плачет, но твердит одно и то же: «Это не Ленин, а дядя Володя с бензоколонки». Участковому надоело это слушать, и он говорит Вовочке: «Ладно, поехали на эту бензоколонку, посмотрим». Приезжают. Выходит к ним заправщик – вылитый Ленин! Только в комбинезоне. Участковый опешил сначала, а потом говорит: «Гм… Ты бы, Владимир, как-то внешность изменил, что ли…» А дядя Володя сделал вот так, – «Ленин» засунул большие пальцы в проймы жилета, – задрал бородку и спрашивает: «Может, пгикажете изменить свои политические пгинципы?»

Все захохотали; причем Светлана не забыла при этом кокетливо откинуть плечи назад, чтобы отчетливее обозначилась под тонким свитером грудь.

– Сволочь одна в трамвае рассказала, – закончил довольный «Ленин».

– «Дядя Володя с бензоколонки», надо полагать, твой коллега? – усмехнулся Звонарев. – Он под Ленина работает, а ты под Леннона?

– Точно. – Волосатый достал из сумки бутылку водки с винтовой пробкой и экспортной этикеткой, пластиковые стаканчики и две бутылочки со светлым напитком. – Из «Березы», между прочим. Водку с тоником пробовали? Оригинальный, освежающий, совершенно отбивающий запах спирта вкус!

– Я пас, – быстро отказался Алексей.

– Что так? – удивленно поднял брови «Ленин».

– Вчера перебрал. Так что сегодня – пивной день. – Звонарев кивнул на свои бутылки.

– Алекс, русское пиво не оттягивает, а усугубляет, – с видом знатока объяснил «Ленин». – Зачем тебе головная боль? Разбавь водочку тоником до градуса своего пива и отдыхай как человек. – Брелоком-открывашкой он ловко, с сухим щелчком откупорил пыхнувший легким дымком тоник и наполнил до половины стаканчики. Потом скрутил голову «Столичной» и протянул бутылку Алексею. – Водка добавляется по вкусу!

Звонарев плеснул немного в стаканчик, вопросительно глянул на Светлану. Она, зарозовев, кивнула; не отказался и молчаливый Константин. Выпили.

– Ну как? – допытывался неугомонный «Ленин». – Класс? «Кровавая Мэри», пепси, апельсиновый сок с водкой – все это в прошлом. Теперь на крутых сейшенах пьют только водку с тоником. Если, конечно, нет вискаря или джина.

Освежающая смесь, и впрямь, пошла бойко. За приятными разговорами о разных напитках, их свойствах и комбинациях и прочей болтовней с анекдотами проехали Тулу. Бутылка кончилась, Константин сходил в буфет за второй – и выпили ее за милую душу по старинке: под бутерброды с ветчиной, без всякого тоника.

Звонарев вытащил запьяневшую Светлану покурить в тамбур и, еще не докурив, полез целоваться. Светлана, жеманно отставив руку с сигаретой, не сопротивлялась, но поджимала губы. Тут ввалился со своим «березовым» «Мальборо» «Ленин» и, не проявив ни грана мужской солидарности, стал трепаться про «Битлз».

Алексею пришлось закуривать новую и ненужную сигарету и делать вид, что слушает. Его раздражала не только неделикатность «Ленина». Он всегда ощущал некоторую неловкость в беседах с битломанами – как, скажем, в беседах с любителями поэзии Эдуарда Асадова или Сергея Острового. Лихорадка вокруг групп типа «Битлз», «Дорз», «Роллинг стоунз» его поколения уже не коснулась. У них были другие кумиры: «Пинк Флойд», «Дип перпл», «Свит», «Юрай Хип»… Битлы по сравнению с ними казались простоватыми. Поначалу Алексей, как и многие его сверстники, думал, что дело в дурном качестве битловских записей, которые они слушали на катушечных «Яузах» и «Кометах». Но, когда ему довелось послушать иностранные пластинки с песнями «Битлз», впечатление было почти такое же. Три аккорда – они и есть три аккорда, качеством записи их сильно не улучшишь.

Поэтому Алексей лишь нейтрально улыбался, слушая «Ленина». Ему казалось, что тот поет специально для Светланы, но скоро заметил, что «Ленин» обращается преимущественно к нему: интеллигента в нем угадал, что ли. Алексей надеялся, что он докурит и уйдет, а они со Светланой снова станут целоваться, но не тут-то было: битломан прикурил от окурка старой сигареты новую. Тогда Звонарев предложил Светлане вернуться в купе. Она кивнула, а «Ленин» тут же выбросил свою драгоценную «мальборину» и потащился за ними. В купе он продолжал вдохновенно вещать о «Битлах». Остановить его, видимо, было уже невозможно.

– «Битлз» – это же не просто музыка! Это стиль жизни, философия, если хотите! Мой мир из черно-белого стал цветным, когда я услышал их. И знаешь, почему? Никто не захочет смотреть черно-белый телевизор, если есть возможность смотреть цветной. Поэтому «Битлз» и не пустили в СССР. Нашему народу, видите ли, не нужны пресловутые «жучки»! Естественно: все бы рухнуло, все эти декорации под названием «советская эстрада»!

При слове «жучки» что-то неприятное шевельнулось в памяти Звонарева, но он так и не смог сразу вспомнить, что именно.

– В связи с этим анекдот, – продолжал без остановки «Ленин». – Выползают из дерьма два червяка, отец и сын, и сын говорит отцу: «Папа, оказывается, мир так прекрасен: светит солнышко, зеленеет травка, цветут деревья – почему же мы живем в дерьме?» – «Потому что родину не выбирают, сынок», – отвечает отец.

Света хихикнула. Звонарев и Константин молчали.

– Это мерзкий анекдот, – сказал Алексей.

– Да? – опешил «Ленин». – Да, не стоило, наверное, при девушке – о дерьме…

– Да не в дерьме дело, а в том, с чем оно сравнивается. Мне один наш студент, восточный немец, рассказывал, что когда он ехал поездом к нам, то так волновался, что от самого Бреста, от границы, не мог уснуть. Все повторял про себя: «Я в России», «Я в России»… Для него Россия – не дерьмо, а великая, мистическая, загадочная страна. А ты анекдоты такие рассказываешь…

– Так он, немец этот, наверное, переживал, что не досталась им территория, по которой он едет, – заржал «Ленин». – Сначала он думал: «Я в России», – а потом: «Могла ведь быть нашей…» Поэтому и не спал! А я вот иногда думаю: хорошо, если бы они нас тогда завоевали, – научили бы, кстати, пиво нормально варить, – а американцы с англичанами потом бы освободили! Как Францию, как Италию… Совсем другая бы жизнь была! Не черно-белая…

Костя вдруг поднялся со своего дивана.

– Встаньте, пожалуйста, – сказал он «Ленину».

– Чего?

– Встань, говорю! Выйдем!

– Да ты чего?! – вытаращился на него «Ленин». – Шуток не понимаешь?

– Вставай, шутник долбаный! – Костя схватил «Ленина» правой рукой за шкирку, но тот уперся, и тогда Костя левой смазал его по физиономии. Светлана взвизгнула. «Ленин» лягнул Костю, вырвался, но тот так смачно врезал ему справа, что у битломана лязгнули зубы. Он рухнул на диван, головой в колени забившейся в угол Светлане. Очки его полетели на пол, а волосы как-то странно упали на лицо: на том месте, где полагается быть носу, вдруг оказался затылок. Через миг стало ясно, что на голове его был парик.

– Я – капитан-лейтенант Черноморского флота! – жестко представился Костя. В глазах «Ленина» мелькнуло смятение. – Мой отец простым матросом оборонял Севастополь. Девять месяцев! Никаких американцев и англичан не было в радиусе нескольких тысяч километров. И никогда они бы нас не освободили. Если бы нас завоевали, им самим бы пришел конец! Ты же здоровый бугай, мой ровесник, наверное, чего же ты несешь? Ты что – за свою кошачью музыку Родину продать готов? Пошел вон! Не хочу с тобой в одном купе ехать! Верни сюда того старика. – Он с грохотом откатил дверь.

«Ленин», цепляясь за Светлану, сел, причем парик его остался на коленях у девушки (она его осторожно стряхнула кончиками пальцев). На темени битломана зияла уже изрядная плешь. Он схватил одной рукой свой «панасоник», другой нащупал куртку и сумку. Константин опустился на диван, брезгливо поджал ноги. «Ленин» вдруг бросился в освободившийся проход, хряснулся о косяк, ойкнул, затопотал по коридору. Клацнула дверь в тамбур.

– Эй, а парик? Очки? – запоздало всполошилась Светлана.

Звонарев между тем поднял с пола и крутил в руках эти очки.

– Я хотя и не окулист, но все же медицинский работник и должен вам сказать, что это простые стекла, без всяких диоптрий.

– Артист! – презрительно сказал Костя. – Клоун!

– Он сейчас, наверное, с милицией придет, – предположила Светлана. – Вы все же переборщили с ним. Не обязательно же сразу бить.

– Обязательно! – отрезал Костя. – Ему вон товарищ популярно объяснил, – он показал на Звонарева, – а он так ничего и не понял. Теперь будет знать. И никакую милицию он не приведет. Такие не возвращаются на то место, где шкодят.

Светлана замолчала. Ей, видимо, «Ленин» со своей «кошачьей музыкой» и анекдотами нравился больше мрачноватого Кости.

– Ну, будем укладываться, что ли? – прервал затянувшуюся паузу капитан-лейтенант. – Погуляли, пора на боковую. – Он, морщась, взял за горлышки «ленинские» бутылки из-под водки и тоника и понес к мусорному ящику.

Алексей вышел вслед за ним в тамбур, чтобы дать Светлане раздеться. Подъезжали к Скуратову. По стеклам спиралью побежали станционные огни. Звонарев и Константин курили в тамбуре, поглядывая на заснеженный перрон. Поезд заскрипел и остановился. Защелкали замки вагонных дверей.

– Смотри! – капитан-лейтенант схватил Алексея за локоть. По перрону в сторону вокзала бежал человек в джинсовой куртке. – Это же он – «Ленин»! Куда это он?

– Может быть, правда – за милицией?

– Что ж – тем хуже для него. Подождем, посмотрим.

Но ни милиция, ни битломан из здания вокзала до отхода поезда не вышли.

– Он же в Ялту ехал, – недоумевал Звонарев, провожая взглядом уплывающие станционные постройки. – Почему же остался в Скуратове? Испугался, что ли, так?

– Настолько, чтобы пересесть именно здесь? А почему не в Орле? Или в Курске? Тут же не всякий поезд останавливается. Кстати, когда он появился в нашем купе, у меня не возникло ощущения, что он из пугливых. Был такой нахрапистый, бойкий.

– Постой… он говорил, что этот слет «битловский» в Ялте – вроде как нелегальный. Может, он испугался, что своей болтовней подставил своих, и решил побыстрее смыться? Но если слет – дело тайное, то зачем он еще до всяких разговоров вырядился под Леннона? Для чего это? Я уверен, что большинство пассажиров этого поезда не знает, как выглядел Леннон.

– Пидор, наверное, – просто предположил Костя.

* * *

Звонарев приехал в Ялту на следующий день поздно вечером. Город лежал в снегу. Грохотали цепи, намотанные на колеса машин и троллейбусов. Улицы, лучами сходившиеся к знаменитой набережной, были пусты и голы. Дом творчества стоял высоко на горе, карабкаться на которую нужно было по обледенелому спиральному подъему. Даже здесь, наверху, было слышно, как тяжело бьет зимнее море о набережную.

Студенты жили в старом двухэтажном корпусе. Заспанная дежурная, едва взглянув на звонаревскую путевку, велела отнести ее завтра администратору, выдала ключ и пошла спать. Соседа у Звонарева не было, не было и в сыроватой, припахивающей плесенью комнате второй кровати, чему он, естественно, обрадовался.

В каких номерах жили остальные литинститутовцы (было их человек восемь), Алексей не знал, а спросить у дежурной забыл. За стеной раздавались какие-то голоса – мужские и женские. Он вышел в коридор, прислушался. Ему показалось, что один голос принадлежал поэту из Молдавии Виктору Лупанарэ. Точно – читает, гад, стихи! (Он их писал только на русском.) Алексей постучал и открыл дверь. В номере, кроме Лупанарэ, был поэт Ашот Хачатрян и две эффектные, модно и дорого одетые девицы. Они сидели вокруг маленького столика, на котором стояла початая бутылка водки и закуска.

– Алеха! – обрадовался улыбчивый Лупанарэ, брюнет с крючковатым носом и маслеными глазами. – Приехал! А мы думаем – где ты? Проходи! Выпьешь с нами?

Звонарев сразу оценил диспозицию и сказал:

– Нет, там, где четверо, пятому делать нечего. Я поздороваться зашел. Я тут за стеной у вас живу. Будете шуметь – вызову милицию, вы же меня знаете.

Девицы переглянулись.

– Э-э, он шутит так, – поспешил заверить их небритый Хачатрян.

– Гуляйте, ребята, – улыбнулся Алексей.

Он вернулся к себе в номер и вышел на балкон. Чудесно пахло снегом и можжевеловой хвоей. Шумело невидимое море. Внизу, в бездонной темноте, роились огни Ялты, равномерно мигал маяк на дамбе. Совсем рядом от лепных перил балкона – рукой можно было дотянуться – росли пальма и кипарис, присыпанные снегом. Крым! Звонарев счастливо засмеялся и сорвал с кипариса похожую на футбольный мяч шишечку. Молодец Кузовков, что заставил его поехать сюда! Две недели забытья! Он будет писать, забыв о московских заморочках. А потом… Потом, как Бог пошлет.

При мысли о писании настроение Звонарева несколько омрачилось. Он понимал, что проза его претерпевает кризис формы и содержания. Жанр коротких рассказов явно исчерпал себя, исчерпал себя и их беспощадный, утрированный реализм. Срывание «всех и всяческих масок с действительности» неизбежно приводило к мысли, что у действительности нет достойного лица, а это было не так. Он поневоле становился заложником собственного метода. В страшных рассказах Звонарева не находилось места для простых человеческих чувств, а правдивое изображение их, как он все больше убеждался, есть самая сложная задача в литературе. Подлец Пальцев был не так уж неправ, просто момент для зубодробительной критики выбрал крайне неудачный. Герои звонаревских страшилок – убийцы, насильники, наркоманы, обитатели московского дна – являлись носителями извращенных, то есть неестественных для нормального человека чувств, а герои его лирических новелл (писал он и такие) были неприкаянными, зацикленными на себе одиночками. Они имели полное право быть изображенными наряду с так называемыми нормальными людьми, но односторонний выбор героев не давал возможность Звонареву высказывать важные для него мысли. Он начал писать прозу именно с философских рассказов (будучи еще студентом-медиком), но в них, несмотря на тогда уже проявившееся умение Звонарева заострять «проклятые вопросы», хромала изобразительная сторона, не хватало лаконичности, язык был замусорен штампами. В Литинституте Алексей стал «выправлять палку» в другую сторону и, похоже, перегнул. Теперь следовало свести воедино философский подход и изобразительный метод, но как это сделать? На каком материале? И, самое главное, для чего? Для выполнения чисто профессиональной задачи или для какой-то более высокой цели? Его небольшой писательский опыт ясно говорил – для высокой цели. Вот если бы еще понять, в чем именно она состоит!

Внизу со скрипом распахнулась дверь, послышались голоса. В прямоугольнике света, упавшем на асфальт, Звонарев вдруг увидел человека в вязаной шапочке и куртке-аляске, который стоял у кипариса на другой стороне аллеи и смотрел прямо на него. Дверь тут же захлопнулась, на миг стало снова темно, потом кто-то опять открыл ее, но теперь у кипариса Алексей никого не увидел. С ветвей его легко сыпался снежок.

Голоса принадлежали Лупанарэ, Хачатряну и их гостьям. Они, по всей видимости, прощались. Девушки весело смеялись.

«Что-то они рано, – удивился Звонарев. – Не возникло, наверное, между ними высокого и светлого советского чувства».

Предположение его подтвердилось. Девушки, посмеявшись, защелкали каблуками по скользкому склону, а поэты их провожать не пошли. Через минуту к Алексею ввалился Лупанарэ.

– Мочалки! – вопил он. – Мы думали, что это скучающие ялтинские красотки, не знающие, куда деть себя в мертвый сезон! А это валютные проститутки! Представляешь, Алеха? А мы им – бутылку водки! Они так смеялись!

Звонарев тоже засмеялся. Лупанарэ укоризненно смотрел на него, моргая.

– Что ты ржешь? Нет чтобы посочувствовать чужому горю! Денег-то у нас – кот наплакал!

– Да где вы их умудрились подцепить?

– В баре… Здесь, на первом этаже. Мы думали, сюда интеллигентная публика ходит! А это такие прожженные б…! У них на руках куча повесток в суд и милицию! Одна другой говорит: «Ты завтра что делаешь?» А она: «Завтра? Так, в десять у меня суд, а в час – к следователю. Давай встретимся что-нибудь около трех». Суды эти, как я понял, им до лампочки!

– Они что – сюда, на гору, клиентов цеплять ходят? Разве здесь появляются иностранцы с валютой?

– Нет, иностранцы – в «Ореанде», в «Тавриде», но их сейчас почти нет, только моряки, да и тех мало. Штормит, суда не причаливают. А сюда местные крутые ходят. У Артура и Валентины, которые в баре работают, какие-то делишки с ними. Они мочалкам клиентов находят, получают процент. Травкой приторговывают…

– Да-а. Вот тебе и Дом творчества!

– Алеха, какое творчество? Писатели для них – безденежные папики. Денежные-то только летом появляются.

– А что там за мужик в темноте стоял? В аляске? Я с балкона видел. Этих баб, что ли, стерег? Сутенер или, как там… кот?

– Какой мужик? Никакого мужика в аляске в баре не было. Где ты его видел? Может, правда, стерег?

– Показалось, наверное.

– Хорошо отделались, если не показалось! Время-то они на нас потратили! Ну ладно, спи. Я пошел. Ну, мочалки! – восклицал Лупанарэ уже в коридоре.

* * *

Утром Звонарев отнес администратору путевку, получил талон на питание и пошел в столовую. Она была в новом корпусе, на втором этаже. Большой зал был заполнен едва ли на четверть. Алексея, по его просьбе, посадили к Лупанарэ и Хачатряну. Они весело позавтракали и пошли гулять по заснеженной Ялте. Вечером отправились в пивную.

На следующий день у них появился новый сотрапезник – высокий человек с черной ассирийской бородой.

– Семен Кубанский, режиссер! – представился он. – Прибыл на выбор натуры. С кем имею честь?

Ребята представились. Кубанский оживился, когда узнал, что Звонарев – прозаик.

– А я ведь, если честно, здесь поселился, втайне надеясь завербовать какого-нибудь прозаика или драматурга в соавторы сценария. Есть отличная идея фильма, но нет приличного сценария. Вгиковские сценаристы – дерьмо. Пытался с ними работать, понял – бесполезно. Все детальками пробавляются! Думают, насобирают десятка два деталек, и получится, как у Тонино Гуэрры. А Тонино Гуэрра творческий человек, каждая деталь у него работает на основную идею. – Словоохотливый режиссер так увлекся, что забыл про манную кашу. – Хотел привлечь кого-нибудь из маститых, да они все при деле. Тогда написал сам сценарий, его даже утвердили – здесь, на Ялтинской киностудии, но чувствую – не то! Предполагается психологический детектив с широкими историческими и философскими обобщениями, а я не владею фабулой, искусством сюжетных поворотов. Тут прозаик нужен. Вот вы – какую прозу пишете?

Звонарев пожал плечами.

– Стараюсь – острую.

– Вам повезло! – воскликнул экспансивный Лупанарэ. – Алеха – именно тот, кто вам нужен. У него есть рассказы из жизни ночной Москвы – там такие детективные повороты!

– Правда? – Кубанский схватил Алексея за рукав. – А у вас есть при себе эти рассказы?

– Кое-что есть.

– Не откажете в любезности дать почитать? Поверьте, я не из праздности спрашиваю. Затевается серьезное дело. Если я увижу, что это то, что нужно, у вас появится возможность стать самым молодым сценаристом Советского Союза. Задача не из легких, но и работать придется не с чистого листа: ведь болванка сценария уже есть.

– Алеха, соглашайся, бабки будешь грести лопатой! – радовался непосредственный Лупанарэ. Была у него такая симпатичная черта – умение радоваться за друзей.

– Лопатой – это в Голливуде, – тонко улыбнулся Кубанский. – У нас – лопаточкой. Но на жизнь хватит, если все сладится. А историческую прозу вы, случайно, не пишете?

– Случайно – нет. И не случайно тоже.

– Жаль. Ну да ладно. Не это главное. Главное – владеть фактурой.

Кубанский без интереса поковырял принесенную ему яичницу, осторожно отведал жидкого кофе с молоком и отставил стакан в сторону, тщательно вытер салфеткой бороду.

– Что ж, пойдемте к вам, за рассказами?

Людей, интересовавшихся творчеством Звонарева, было не так уж много (редакции, как правило, возвращали его рассказы обратно), поэтому, конечно, ему польстило такое внимание Кубанского, независимо от того, чем закончилась бы история с его неожиданным и сногсшибательным предложением. Из столовой направились в старый корпус, поднялись в номер Звонарева. Кубанский с интересом осмотрелся.

– Сталинский стиль. Фактура! А так – поскромнее, чем в новом корпусе, где я живу. И холодильника нет? Впрочем, зачем он вам, вы же сюда не есть приехали. Алексей, я попрошу вас дать мне рассказы не только с детективной фабулой, но и, как вы выразились, острые. Такие вещи интересуют меня не меньше, а даже, может быть, больше. Наш фильм будет острым.

Звонарев предложил ему присесть и стал рыться в папке. Отобрал полдюжины рассказов – с детективными поворотами и острых.

Кубанский рассыпался в благодарностях.

– Обещаю долго не задерживать. Это в моих же интересах.

На том и расстались. Звонарев после ухода режиссера пошел в город. Денек был пасмурный, не холодный, хотя снег все еще не таял. Порывами налетал ветер. Море сверху напоминало помятое листовое железо. Извилистой Морской улицей Алексей спустился к набережной. Здоровенные волны, перепрыгивая через дамбу, били в парапет с грохотом пушечного выстрела, а потом, усмиренные, бесшумно и плоско заливали плиты. Пальмы раскачивались на ветру. Над морем, словно соревнуясь с волнами, шибко бежали облака, а под ними носились стремительные треугольники чаек. Затянутый туманной дымкой город карабкался вверх по горам. Верхние дома тонули в ползущих с Никитской яйлы облаках.

У сувенирного магазина за столиком с табличкой «Экскурсии» сидел на раскладном стуле человек с растрепанной шкиперской бородкой. Он был закутан в длинный овчинный тулуп, какой носят часовые и сторожа. Если бы не эта доха, можно было подумать, что он торчит здесь с прошлого лета – в темных пляжных очках, в лопоухой войлочной панаме, с пижонской желто-голубой косынкой на шее. Желающих совершать экскурсии не было, поэтому чудак, вытянув ноги в резиновых сапогах, безмятежно читал книгу «Прокопий Кесарийский. Тайная история».

Звонарев поглазел на витрину с амфорами, кувшинчиками, дракончиками, яшмовыми сердечками, макетами «Ласточкина гнезд» а и собрался было идти дальше, как человек в панаме тихо спросил:

– Не желаете ли взглянуть на готские сувениры?

Он приподнял крышку лежавшего перед ним кейса. Внутри, как в витрине ювелирного магазина, рядочками лежали на черном бархате серебряные и бронзовые украшения: пряжки с орлиными головами и ромбовидной формы, какие-то застежки, внешне напоминающие арбалеты, серьги в виде колец, молоточков и граненых гирек и многое другое. В центре экспозиции красовалась прямоугольная бляха с греческой надписью: «OYCTINIAN AYTOKPATOP»[2].

«Подпольная ювелирная лавочка, – догадался Алексей. – Хорошую «крышу» себе устроил! «Экскурсии»!»

– Сами делаете? – осведомился он.

– Нет, – ответил незнакомец и опустил крышку чемоданчика. – Один хороший знакомый. Самородок! А в магазины его изделия не принимают: нужен членский билет Союза художников или диплом ювелира. Помаленьку помогаю ему реализовывать. Все равно ведь торчу здесь. Всем подряд, конечно, не предлагаю, но вы, я вижу, человек порядочный… не донесете…

– Естественно, – пожал плечами Звонарев. – А почему эти сувениры называются готскими?

– Но мы же в Крыму.

– Ну и что?

Незнакомец покачал головой, улыбаясь.

– Нужно знать свою историю, молодой человек. Известно ли вам, как прежде назывался Крым?

– Крым? Тавридой, кажется, – пробормотал Алексей.

– Что ж, это уже кое-что, – кивнул странный продавец. – А еще он назывался Киммерией, Скифией, Климатами, Ператейей… Вы, простите, кто будете по образованию?

– По первому – медик, сейчас получаю второе, литературное, – ответил, почему-то конфузясь, Звонарев.

– Писатель, стало быть? Тогда охотно вас просвещу. С раннего средневековья и вплоть до восемнадцатого века Крым в Европе называли Готией, а местную православную епархию – Готской. Не знаете, почему?

– Вероятно, потому, что здесь были с набегами готские племена, – предположил Алексей. – Оставили по себе память.

– Хорошие набеги! – Незнакомец поднялся, запахнул поглубже тулуп. – Ломбардия не потому так называется, что там были с набегами лангобарды, а потому, что они там жили. И готы сюда с низовьев Вислы пришли, к теплому морю, чтобы жить, а не грабить. Это было в третьем веке от Рождества Христова. Правда, часть крымских готов ушла в пятом веке в Италию вместе с Теодорихом (помните, у Блока: «Чтоб спящий в гробе Теодорих о буре жизни не мечтал»?), но часть осталась. Жили готы в основном в Юго-Западном Крыму – то есть там, где мы с вами сейчас находимся. В шестом веке они служили византийскому императору Юстиниану I, могли выставить до трех тысяч отлично подготовленных воинов. Вот этот автор, – он постучал ногтем по обложке книги, – писал о них – в другом, правда, труде: «В военном деле они превосходны, и в земледелии, которым они занимаются собственными руками, они достаточно искусны; гостеприимны они больше всех людей». Но главная историческая интрига начинается дальше. В десятом веке в Западной Европе никаких готов уже не существовало. А вот в «Слове о полку Игореве», написанном, как известно, в двенадцатом веке, читаем: «Се бо готьскыя красныя девы въспеша на брезе синему морю, звоня рускым златом…» Что это – очередная загадка «Слова» или исторический факт? Если факт, то получается, что крымские готы пережили европейских на два века! Но вот век спустя Крым посещает знаменитый Рубрук, который пишет, что между Керсоной и Солдаей, то есть Херсонесом и Судаком, живет много готов, «язык которых немецкий». Получается, что и через тысячу лет после прихода в Крым готы сохранились как этническая общность и вполне еще прилично шпрехали на своем германском диалекте!

– А разве Рубрук был немец? – усомнился Звонарев.

– Он был фламандец. А фламандский язык, как известно, близок немецкому. Однако, объективности ради, допустим, что Рубрук все же ошибся. И что же? Прошло еще два века. В Крым приплывает генуэзец Иосафат Барбаро и свидетельствует, что ЗА Каффой, то есть Феодосией, по изгибу берега находится Готия, а населяющие ее готы говорят по-немецки! Сам Барбаро немецкого не знал, но у него был слуга немец: он говорил с готами, и они вполне понимали друг друга – «подобно тому как поняли бы один другого фурланец и флорентиец». А это то же самое, как если бы мы с вами разговаривали без особого труда с киевлянами времен Аскольда.

– Невероятно, – отозвался Звонарев.

– Вам недостаточно свидетельств о крымских готах? Так есть еще одно, самое ценное! В середине шестнадцатого века другой фламандец, Бусбек, встретился с двумя крымскими готами в Константинополе. Бусбек был дитя Возрождения и поэтому сделал то, чего ни Рубрук, ни Барбаро сделать не догадались. Он записал около семидесяти слов и фраз из крымско-готского языка. Вот послушайте некоторые из них: «брое» – это хлеб (а по-немецки, как известно, «брот»); «хус» – дом, а по-немецки – «хаус»; «брудер» – брат, и по-немецки – «брудер»; «шууестер» – сестра, а по-немецки – «швестер»; «альт» – старый, и по-немецки – «альт»; «стерн» – звезда, а по-немецки – «штерн»; «таг» – день, и по-немецки – «таг»; «ваген» – повозка, и по-немецки – «ваген»; «шлипен» – спать, а по-немецки – «шлафен»; «зинген» – петь, и по-немецки – «зинген»; «лахен» – смеяться, и по-немецки – «лахен»; «коммен» – идти, и по-немецки – «коммен»; «статц» – страна, земля, а по-немецки – «штат»; и тому подобное. Готский характер этих слов не вызывает у ученых-языковедов сомнений. Выходит, не соврали Рубрук и Барбаро! Это практически тот же самый язык, на который готский епископ Вульфила в четвертом веке от Рождества Христова перевел Библию. Правда, готы уже ко временам Барбаро породнились с аланами, предками современных осетин, поэтому в беседе с Бусбеком употребляли некоторые ирано-аланские заимствования: например, числительное сто называли «сада» (а осетины говорят «сэдэ»), тысяча – «хазер», а у персов – «хазэр»… Судя по сообщению собеседников Бусбека, численность крымских готов сократилась к тому времени примерно в три с половиной раза: будучи вассалами крымского хана, они выставляли уже не три тысячи воинов, как византийскому императору в шестом веке, а всего восемьсот. Но есть основания предполагать, что готы и готский язык существовали в Крыму и в восемнадцатом веке. Экспедиции Куфтина и Бернштама в 1925 и 1935 годах обнаружили в горных деревнях Бахчисарайского района старинные бревенчатые дома с высокими крышами, совсем не похожие на традиционные крымско-татарские постройки из самана и плетня. Это была скорее какая-то северогерманская или скандинавская архитектура. Седлообразные стропила, крыши надвинуты на стены, как капюшон на лоб… Местные старожилы подобную систему обрешетки кровли, когда горизонтальные балки выступают за периметр стен дома, называли «разан» или «разна». Это слово не имеет аналогий в тюркских языках, а вот по-готски «разн» – это «дом». Сами крымские татары считали эти постройки древнейшими. Хороший бревенчатый дом в среднем стоит сто пятьдесят – двести лет, вот и получается, что разны эти были построены в восемнадцатом или даже в конце семнадцатого века.

Алексей глядел на него с изумлением.

– Вы вот меня спрашивали, кто я по образованию… – наконец сказал он. – А вы-то сами кто? Историк?

– Да, – скромно склонил голову экзотический продавец. – Пора, полагаю, представиться. Альберт Пепеляев, несостоявшийся кандидат исторических наук.

– Алексей Звонарев. А почему же – несостоявшийся?

– Потому что моя диссертация под названием «Метаморфозы истории Крыма III–XVIII веков» так и осталась не защищенной.

– Неужели из-за того, что вы провели в ней эту готскую линию?

– Нет, – улыбнулся Пепеляев, – до этого не дошло, хотя и раздавались голоса ортодоксов, что Гитлер, намереваясь назвать Крым Ост-Готландом, исходил из тех же предпосылок, что и я в своей диссертации. Но с данными археологических раскопок, особенно захоронений, не поспоришь. Все это, – он кивнул на кейс, – скопировано с предметов, найденных в Юго-Западном Крыму. Не устроила моя историческая концепция.

– Вы что же, заявили, что готы – титульная нация Крыма? – предположил Алексей.

– Да нет, – развеселился Пепеляев. – Титульную нацию Крыма еще долго надо искать. Не в этом вообще дело. Исторические пути многих народов сокрыты от нас. Это как железная дорога под Севастополем, то и дело ныряющая в туннели. Мы можем судить только о тех отрезках пути, что проходят по поверхности. А как же те, что пролегали под землей? И какие важнее с точки зрения философии истории? Готы жили в Крыму около пятнадцати веков, а что мы знаем об их пути? А между тем нам, русским, это было бы очень интересно. Из неславянских народов Европы готы ближе всего нам по духу. Ближе, между прочим, некоторых славянских.

– Неужели? – скептически усмехнулся Звонарев. – Впервые слышу.

– То-то и видно, что впервые! Ну-ну, не обижайтесь. Ведь вы действительно многого не знаете. В популярной исторической литературе ничего подобного не пишут. Ну что вы, например, можете сказать о первом германском алфавите?

– О рунах, что ли?

– Нет, не о рунах. Я имею в виду ранний христианский период.

– А что о нем можно сказать? Заимствованная у римлян латиница… Ведь готический шрифт не является каким-то оригинальным алфавитом…

Пепеляев засмеялся.

– Вот вам незнание тайных коридоров истории! А если бы я вам сказал, что они употребляли кириллицу?

Алексей покраснел. В обществе несостоявшегося кандидата исторических наук он порой чувствовал себя неуверенно и даже глупо. Боясь попасть впросак, он молчал.

– Готы были первым из варварских племен Европы, имевших книжную письменность, – с улыбкой поглядывая на Алексея, продолжал Пепеляев. – Ее создал легендарный готский епископ Вульфила уже вчетвертом веке от Рождества Христова. Это была кириллица, мой друг! Или, если быть точным, вульфилица, потому что в четвертом веке, естественно, не существовало еще ни Кирилла, ни Мефодия! Да, да, в основе готской азбуки лежал греческий алфавит, а также некоторые знаки рунического письма и латиницы! Точно так же, как вы помните, создавалась и наша азбука, только вместо рунических знаков Кирилл и Мефодий использовали славянские черты и резы. Немцы начали писать на готском алфавите, а перевод Библии Вульфилой создан даже раньше, чем Вульгата – канонический латинский перевод блаженного Иеронима! И до Лютера не было у немцев лучшего перевода! Специалисты называют его образцовой германской прозой. Что же до упомянутого вами готического шрифта, то он, будет вам известно, готами не применялся и прямого отношения к ним не имеет. Как и пресловутый готический стиль.

– Н-да… Очень интересно, – признался Звонарев. – Но все равно мне ваша логика не очень ясна. Если наша письменность, как и готская, создавалась на основе греческой, то нам, наверное, все-таки ближе греки, чем готы?

– Оправданное замечание, – кивнул Пепеляев. – Но дело не только в письменности. Мы же с готами были варвары. Греки как христиане сопоставимы с римлянами, мы же – с готами. Да, православные греки одинаково близки нам в качестве духовных учителей. И мы, и готы приняли христианство не из Рима, а из Константинополя. По некоторым сведениям, Вульфила, как и Солунские братья, тоже был по рождению греком. Но как ученики мы с готами друг другу ближе. Что сделал Вульфила, когда подошел в своем переводе Ветхого Завета к Книгам Царств? Ну, к тем, знаете, где про врагов Израиля сказано: «Бейте их, чтобы ни один не ушел!», «И поразил Менаим Типсах и всех, которые были в нем… и всех беременных женщин в нем разрубил…», – и тому подобное. Он вообще не стал их переводить, заявив, что не хочет возбуждать еще больше и без того воинственный дух своего народа. А ведь это очень близко русскому пониманию Ветхого Завета! Почитайте «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона. Хотя я не знаю, где вы его сможете прочитать. А вот Лютер, не моргнув, перевел Книги Царств. Этого немца питало другое христианство, смешанное с молоком римской волчицы.

Увлеченно вещавшего историка прервал какой-то человек в длинном блестящем кожане, который подошел к Пепеляеву и что-то зашептал ему на ухо. Звонарев лишь разобрал слово «сигареты». Пепеляев поморщился, глазами попросил извинения у Алексея и спросил у «кожаного»:

– Сколько? Блоками я не ношу, ты знаешь.

– Ну, дай пачек пять…

– Три, – отрезал историк. Он огляделся по сторонам, запустил руку вглубь дохи, нашарил что-то там.

Человек в кожане распахнул пластиковый пакет, и Пепеляев, словно фокусник, легко уронил в него из широкого рукава три пачки сигарет («Кэмел», как показалось Алексею). «Кожаный» сунул в опустевший рукав дохи червонец и исчез.

«Да-а… – подумал несколько шокированный Звонарев. – Видать, твой маленький бизнес не ограничивается готскими сувенирами!»

– Детишкам на молочишко, – сказал с кривой усмешкой Пепеляев. – Зарплата, сами понимаете… девяносто рэ… Могу и вам… полтинничек сброшу, как собрату по разуму…

– Да нет, покурю «Яву». А то, знаете, привыкнешь к хорошему…

– Кстати, о «Яве». Если у вас большой запас явской, куплю по сорок копеек. Дукатскую – по тридцать пять. Или просто обменяю на американские сигареты в соотношении одна пачка к семи.

Алексей, потрясенный стремительной переменой темы разговора и многообразием коммерческих предложений опального историка, молча покачал головой. Пепеляев понимающе глядел на него.

– Несколько неожиданно: с научных небес и на грешную землю, не так ли? Но вы не забывайте: мы в Крыму, куда с незапамятных времен причаливали торговые корабли. Аугерий Бусбек записал куплет готской песенки, который переводится примерно так: «Мало-помалу, потихоньку наполняется всем, что есть в этой области, кораблик, когда пристанет здесь…» В обмен на злато, естественно. Не исключено, что это та самая песенка, которую распевали красные готские девы из «Слова». Видите ли, торговля в крови у жителей южных побережий. И никто не сможет за какие-нибудь шестьдесят лет поменять их. Давайте подведем черту под этой темой совместным раскуриванием контрабандного табаку. – Он опять полез за пазуху и протянул Звонареву раскрытую пачку «Кэмела».

Закурили, и Пепеляев продолжал, как ни в чем не бывало:

– Однако, несмотря на духовную близость, западноевропейские готы и мы, восточные славяне, выбрали разные исторические пути. Вестготы и остготы Теодориха пошли по тому, что был завещан Вульфилой: они доверчиво поменяли германский воинственный дух на мирную оседлую жизнь в своих христианских королевствах – в Испании и Италии. Вульфиловское Евангелие размягчило их. Даже арианство европейских готов было каким-то вялым, с оглядкой на то, что решат в Константинополе. Европа бурлила, как котел над огнем, шло Великое переселение народов, а эти благодушествовали под сенью креста. Такого воинственные соседи не прощают. Арабы разбили вестготов. Да что там арабы! Итальянских остготов сокрушила христианская Византия, которая, однако, не отказалась от римского имперского духа. Европейские готы исчезли, «аки обры», оставив по себе лишь образ в культуре – готический шрифт и готический стиль, которые, по иронии истории, изобрели не они. И ведь нельзя сказать, что всех готов уничтожили: они либо ассимилировались с коренными обитателями Италии и Испании, либо ушли на север, где тоже растворились в других германских племенах. Вопрос: а почему этого избежали евреи, жившие тогда же в Испании и Италии? Ответ: они жили по старому закону, заповеданному им в Ветхом Завете. В тех же свирепых Книгах Царств. Я не знаю, изучали ли историю готов восточнославянские князья, но я знаю, что они выбрали другой путь, как бы учитывавший и опыт готов, и опыт евреев, и опыт Византии, – путь воинственного христианства. Имперского христианства. В правой лапе византийского орла меч, а в левой – крест. «Люби врагов своих, сокрушай врагов Отечества, гнушайся врагами Божиими»! И с тех пор Россия идет по этому пути. Сколько сил и крови было потрачено на создание империи, а она просуществовала всего пять веков – вдвое меньше, чем Византийская. После семнадцатого года из «симфонии священства и царства» выпало священство, но окрепло ли от этого царство? Есть законы взлета и падения империй. Они малоподвижны и неповоротливы, а история не любит прямых и ровных дорог. Прямые дороги хороши на бумаге, а на пути – овраги. А теперь вернемся к крымским готам. Они просуществовали на восемь веков дольше, чем их европейские собратья, и на пять веков дольше, чем Византия. Мы, русские, пока прожили меньше, чем крымские готы! О чем это говорит? Это говорит о том, что есть третий исторический путь. Крымские готы, даже став христианами, не утратили окончательно германского духа. Когда нужно, они брались за оружие: например, в восьмом веке, во время антихазарского восстания. Но несколько тысяч доблестных готских воинов не могли противостоять мощным историческим силам, то и дело налетавшим на Крым. Это все равно, что противостоять торнадо. Готы уходили в свои горные крепости, а если противник приступал к их осаде, вдруг исчезали. На целые десятилетия. А потом, когда торнадо стихал, появлялись вновь, как ни в чем не бывало. Где они были? Они уходили в подземные коридоры истории – в буквальном смысле. Гигантские пещеры Крыма до сих пор остаются загадкой. Известно ли вам, что они изучены только на двадцать пять процентов? У подножия каждого горного города Крыма есть огромная пещера, как, например, в Чуфут-Кале, прямо под Южными воротами. Дальше пятисот метров по ней никто идти не решается. В Эски-Кермене вырублен внутри скалы вертикальный ход со ступенями, около ста метров, ведущий с вершины в подземелье. По нему и сейчас можно пройти метров двадцать без спелеологического оборудования, а дальше ступени стерлись – стерлись под ногами готов, уходящих в подземелья истории! Нечто похожее есть и на Мангупе: протискиваешься в едва заметную расселину, прозванную археологами Жопой Мангупа, оказываешься над огромным сводчатым залом, а из зала идет длинный подземный ход, ведущий неизвестно куда.

– Так что же – готы десятилетиями жили в пещерах, как семь подземных королей? – спросил озадаченный Звонарев.

– Не обязательно, – пожал плечами Пепеляев. – Они могли, и как Буратино с друзьями, спуститься в пещеру и выйти на поверхность далеко от своей крепости, у моря, за каким-нибудь горным хребтом. У них под Крымом было что-то вроде метро, понимаете? Полагаю, что за определенную мзду готы водили этими коридорами и другие племена. А то их слишком много было – появлявшихся и внезапно исчезавших из Крыма. Но я нисколько не сомневаюсь, что готы могли жить в пещерах типа Кизил-Кобинской до нескольких месяцев. Там подземные реки, озера, водопады по двадцать метров! Надо – могли жить и годы. А потом снова поднимались на поверхность, и готские красные девы пели на берегу синего моря, звеня русским златом. Купленным у нас за оружие, которым мы добывали себе честь, а князьям славу. Между прочим, славянское слово «меч» происходит от готского «меки». А может быть, надо было поменяться с готами ролями? Оставить им оружие, а самим петь и звенеть златом? Когда на тебя мчится локомотив истории, лучше отойти в сторону. Неважно, что не везде есть пещеры. Они всегда есть во времени. Нужно найти свой подземный ход истории, свою Троянову тропу. Тайными коридорами можно не только уходить от преследующего тебя врага, но и, например, переходить из одной общественной формации в другую, без крови и мук. Какой, скажем, общественный строй был у крымских готов? Да какой надо, такой и был – в зависимости от обстоятельств.

Загрузка...