Я думаю, мне надо просветить читателя относительно естественной истории долины Тайпи.
Откуда во имя Господа, графа Бюффона[105] и барона Кювье[106] взялись тайпийские собаки? Вернее, большие безволосые крысы с лоснящимися, пятнистыми, жирными боками и крайне несимпатичными физиономиями. Откуда они могли взяться? Что они не естественные порождения местной фауны, в этом я не сомневаюсь. Да они и сами словно чувствовали себя здесь чужими — смущенно прятались по дальним закоулкам, будто испытывали неловкость. Было очевидно, что в долине Тайпи им не по себе, что они рады бы очутиться за тридевять земель отсюда, вернуться в ту никому не известную безобразную страну, которая была их родиной.
Гнусные псы! Я их терпеть не мог. Кажется, ничего мне в жизни так не хотелось, как лично отправить на тот свет их всех до одного. Я даже однажды намекнул Мехеви, что неплохо было бы устроить в долине собачью варфоломеевскую ночь; но добрый монарх не согласился. Он терпеливо выслушал меня, но, когда я кончил, покачал головой и по секрету сообщил мне, что они — табу.
Что до животного, принесшего в свое время богатство бывшему лорд-мэру Уиттингтону[107], то никогда не забуду, как я лежал однажды в полдень в доме Мархейо; вокруг все спали, и вдруг, случайно подняв глаза, я встретил светящийся взгляд черного кота-привидения: он сидел на пороге и, подняв голову, смотрел на меня своими вытаращенными зелеными глазищами, страшный как черт, какие приходили когда-то мучить древних святых! Я принадлежу к тем несчастным, для которых вид этих созданий всегда и неизменно отвратителен.
Поэтому, от природы не вынося кошек, я был особенно неприятно поражен этим внезапным видением. Опомнившись и сбросив с себя чары его взгляда, я вскочил — кот немедленно обратился в бегство, и когда я, осмелев, выскочил за ним из дому, его уже нигде не было. То был единственный раз, что я видел в долине Тайпи кошку. Как она туда попала, не представляю себе. Может быть, удрала с какого-нибудь судна в Нукухиве? Расспрашивать туземцев было бесполезно, поскольку, кроме меня, никто этой кошки не видел, и появление ее до сих пор остается для меня неразрешенной загадкой.
Среди немногочисленных живых тварей, действительно встречающихся в долине Тайпи, больше всего мне нравилась красивая золотистая ящерица. Она имела дюймов пять от головы до кончика хвоста и отличалась необыкновенным изяществом пропорций. Ящерки эти во множестве грелись обычно на солнцепеке на лиственных кровлях или сверкали золотистыми стрелками, резвясь в траве и целыми стайками взбегая и спускаясь по высоким древесным стволам. Но не только их редкая красота и веселый нрав вызывали мое восхищение. Дело в том, что они были совершенно ручные и ничуть не боялись человека. Часто бывало, что я присяду в тени под деревом, а они облепят меня с головы до ног. Сбросишь ящерку с локтя — она прыгнет в волосы; а когда я пробовал ее напугать, защемив пальцами ей лапку, она оборачивалась за помощью к моей же обидевшей ее руке.
Птицы тоже здесь совсем не пугливы. Если увидишь вблизи на ветке птицу и шагнешь к ней, она не вспархивает, а спокойно ждет, пока ты приблизишься настолько, что можешь ее потрогать, а тогда неторопливо отлетает — словно не потому, что испугалась, а просто, чтобы уйти с твоей дороги. Не будь здесь соль такой редкостью, право, не нашлось бы лучше места, чтобы сыпать птицам соли на хвост[108].
Помню, когда-то на одном из необитаемых островов Галапагосской группы мне на вытянутую руку села птица, а ее подружка чирикала рядом на дереве. Такое отсутствие пугливости не огорчило меня, как некогда Селкирка[109], а, наоборот, внушило упоительнейшее чувство восторга; и примерно то же испытывал я в долине Тайпи, когда видел, как птицы и ящерицы выказывают свою веру в доброту человека.
Среди многочисленных зол, которые приносят островитянам в Южных морях европейцы, оказался случайно занесенный сюда враг покоя и раздражитель мирного нрава — москит. На Сандвичевых островах и на многих островах Товарищества эти насекомые расплодились в невероятных количествах, угрожая в ближайшем будущем совсем вытеснить местного гнуса — песочную муху. Они жалят, зудят и мучают весь год напролет и, выводя туземцев из себя, служат существенным препятствием в деятельности насаждающих миролюбие миссионеров.
Однако долина Тайпи пока еще не знает этой напасти; вместо нее здесь, к сожалению, иногда появляется мелкая мошка, которая не жалит, но умудряется ощутимо отравлять существование. Непуганность птиц и ящериц — ничто в сравнении с самоуверенным бесстрашием этого насекомого. Оно, как на насест, может усесться вам на ресницу и сидеть, покуда вы его не сгоните; может проникнуть к вам в самую гущу волос или забраться глубоко в ноздри, словно вознамерилось докопаться до самого мозга. Однажды я непредусмотрительно зевнул в присутствии нескольких мошек. Второй раз я такой глупости никогда не сделаю. С полдюжины этих тварей ринулись в открывшееся помещение и начали прогуливаться по потолку. Это было ужасно; невольно я захлопнул рот. Бедняги, очутившись в полной темноте, должно быть, оступились у меня в глотке, и все, как одна, попадали в пропасть. Во всяком случае, хоть я потом минут пять нарочно сидел с разинутым ртом, чтобы заблудившиеся насекомые могли выбраться на свет божий, ни одно из них так и не воспользовалось предоставленной им возможностью.
Диких зверей на острове нет, если мы условимся не считать за таковых самих аборигенов. Горы и долы пустынны, тишину не нарушает хищный рев, и даже мелкая живность встречается не часто. Никакие ядовитые пресмыкающиеся и змеи не водятся в долине.
В маркизском обществе погода не может служить темою для разговора. Здешняя погода вообще не знает перемен. В дождливый сезон, правда, бывают ливни, но кратковременные, освежающие. По утрам, собираясь в дорогу, островитяне не бегут чуть со сна сразу смотреть, что сулит небо, и не интересуются, откуда дует ветер. Можно не беспокоиться: день будет прекрасный, а прольется дождик — тем лучше. Не знают здесь и «удивительно хорошей погоды», которая спокон веку иногда случается в Америке и потом без конца обсуждается и припоминается престарелыми гражданами. И никогда не происходят те метеорологические чудеса, которые подстерегают нас повсюду. В долине Тайпи не может случиться такого, чтобы приготовленное для гостей мороженое осталось не поданным к столу из-за вдруг ударившего мороза, а веселый пикник не состоялся, потому что поднялась неожиданная метель. Здесь день следует за днем ровной солнечной чередой, и весь год — как один длинный тропический месяц июнь, готовый смениться июлем.
В этом благодатном климате растут невиданно пышные кокосовые пальмы. Бесценный их плод, напитанный соками богатой маркизской почвы и вознесенный чуть не на сто футов к небесам могучими колоннами стволов, кажется поначалу недосягаемым. И в самом деле, тонкий и гладкий высокий ствол без каких-либо выступов, чтобы опереться лезущему, служит препятствием, одолеть которое под силу лишь ловким и хитроумным островитянам. Казалось бы, по природной праздности они должны были бы терпеливо сидеть под деревьями и дожидаться, пока поспевшие орехи, отделившись от стебля, сами лениво не попадают на землю. Так, конечно, и было бы, но все дело в том, что больше всего они ценят как раз молодые кокосы, одетые в зеленую нежную шелуху, с тонкой кожицей, прилипающей изнутри к скорлупе, где, как в белом кубке, содержится божественный напиток. В языке у них имеется по меньшей мере двадцать терминов, обозначающих разные степени спелости кокосового ореха. Многие аборигены вообще их в рот не берут иначе как в одной определенной стадии созревания, которую они угадывают, как это ни удивительно, с точностью до нескольких часов. А другие и того разборчивее — собрав большую груду орехов всех возрастов, постукивают по скорлупе и отхлебывают сначала из одного, потом из другого, точно взыскательные дегустаторы, со стаканом в руке отведывающие из пыльных бочек вина разных урожаев.
Некоторые юноши, у кого кости погибче и, наверное, сердца похрабрее, умели взбираться по кокосовому стволу способом, на мой взгляд, просто волшебным; глядя на них, я испытывал восторженное недоумение, как дитя, увидевшее муху, вверх ногами разгуливающую по потолку.
Я попробую сейчас описать, как это делал молодой вождь Нарни, когда я его специально об этом просил. Однако начать надо с его подготовительных действий. Допустим, я выражаю желание, чтобы мне сорвали зеленый орех с какого-то определенного дерева; красавец дикарь принимает удивленную позу, словно хочет сказать, что просьба моя немыслима, невыполнима. Но скоро недоумение на его выразительном лице уступает место готовности и согласию. Запрокинув голову, он тоскливо всматривается в верхушку дерева, потом становится на цыпочки, вытягивает шею, руки, будто хочет достать орех с земли. Убедившись, что ничего не выходит, он с притворным отчаянием валится под дерево, бьет себя в грудь; потом вдруг вскакивает на ноги, снова запрокидывает голову, выставляет перед собой руки, как школьник, изготовившийся поймать брошенный мяч. Так он стоит, дожидаясь, не скинет ли ему какой-нибудь добрый дух желанный орех прямо с дерева; потом отворачивается в новом приступе отчаяния и отбегает в сторону ярдов на тридцать — сорок. Здесь он стоит, глядя на дерево, всем видом выражая глубокую, безнадежную скорбь. И вдруг его словно осеняет вдохновение — он бежит к дереву, обхватывает ствол руками — одна повыше другой, плотно сдвинутыми ступнями упирается в дерево, ноги его оказываются в почти горизонтальном к стволу положении, а тело изогнуто в дугу; и рука за руку, нога за ногу, быстро взбегает вверх, не успеваю я опомниться, срывает целое гнездо зеленых орехов и, ликуя, сбрасывает их к моим ногам.
Такой способ взбегания по стволу применим, только если дерево растет наклонно, а так обычно и бывает: иная пальма, высокая и стройная, как колонна, подымается над землей косо, под углом чуть не в шестьдесят градусов.
Мужчины из менее ловких, а также дети лазят на деревья иначе. Берется прочный, широкий кусок коры и привязывается к лодыжкам, так что ноги невозможно расставить больше, чем на ширину двенадцати дюймов. С этими кандалами на ногах лазить гораздо легче: полоса коры плотно прилегает к стволу, натянутая ногами, она не скользит и служит надежным упором; руки обнимают ствол, ноги подтягиваются вверх сразу на целый ярд, после чего соответственно перехватывают повыше и руками. Я сам видел, как дети едва ли пяти лет от роду взбирались таким образом по тонкому стволу пальмы футов на пятьдесят над землей, а родители снизу одобрительно хлопали в ладоши и поощряли своих отпрысков карабкаться еще выше. Интересно, подумал я, когда впервые оказался свидетелем подобной сцены, что было бы с нервозными американскими или английскими мамашами, застань они за таким занятием своего ребенка? Спартанки, наверное, могли бы оценить дерзость юнца, но с современными дамами была бы просто истерика.
На верхушке кокосовой пальмы густой зеленой корзиной расходятся из одного места во все стороны большие колышущиеся ветви, а на них между листьями виднеются плотно сидящие вместе орехи; на высоких деревьях они кажутся с земли не крупнее виноградной кисти. Помню одного отчаянного паренька — его звали Ту-Ту, — который на верхушке живописной пальмы возле дома Мархейо построил себе воздушный шалашик для игр. Он просиживал там часами, шурша, возился среди ветвей, радостно горланил, когда порыв ветра с гор, налетев, раскачивал его головокружительно высокий и гибкий насест. Всякий раз, когда я слышал его звонкий голосок, звучавший так странно из поднебесья, и видел, как он выглядывал сверху из своего зеленого укрытия, на ум мне приходили строки из Дибдина[110]:
А за судьбою горемыки Джека
С мачты смотрит херувим-дозорный.
Птицы — пестрые, красивые птицы — летают над долиной Тайпи. Сидят на недвижных могучих ветвях хлебного дерева или качаются легонько на ветру в гибких кронах дерева ому; скачут по пальмовым кровлям жилищ; призрачными тенями бесшумно проносятся через рощи или камнем падают в долину с горной высоты, сверкая на солнце всеми цветами радуги. Они синие и фиолетовые, пунцовые и белоснежные, черные и золотые; клювы у одних кроваво-красные, у других — иссиня-черные или белые чуть с желтинкой, как слоновая кость; и глаза, всегда блестящие, словно искры. Они проносятся по воздуху яркими кометами, но, увы! уста их затворены — в долине нет ни единой певчей птахи!
Не знаю почему, но вид этих прекрасных птиц, наверное призванных дарить радость, на меня неизменно нагонял грусть. Когда в заклятье своей немоты они летали надо мною или провожали меня из-за листвы внимательным блестящим глазом, мне чудилось, что они все понимают и сочувствуют пленнику в чужом краю.