— ...Срывайте двери — два несчастья хочу я видеть, сыновей убитых, злодейку-мать,убившую несчастных'... Появляется колесница, запряженная драконами. В ней Медея с телами детей...{4}
Еврипид. Медея
Две женщины носили имена
Похожие, и первая — Медея,
Царя Колхиды бешеная дочь.
Чтоб отомстить неверному супругу,
Ревнивица зарезала детей.
Прошли века, прошли тысячелетья.
Несчастную преступницу жалеем
И думаем: «Безумна от любви».
Вторую звали Магда, и она
Была женой министра пропаганды.
И в чашке приготовив цианид,
Смочив конфеты в смертоносном зелье,
Она детей убила — и себя.
Был месяц май, и грохотали пушки.
Йазон и Йозеф, Магда и Медея.
И никого, кто мог бы пожалеть...
Во время обучения в Германии Виктор (Хаим) Арлозоров познакомился с Магдой — будущей супругой Иозефа Геббельса, которая была подругой его сестры. Магду с Хаимом связывала не только страстная любовь, но и увлечённость сионизмом.
Осенний Берлинский вокзал.
Прощаются Виктор и Магда.
Он пристально смотрит в глаза
Зеленые, словно смарагды.
Она улыбнется легко,
Снимая дождя паутину.
А Виктор уже далеко —
Он видит страну Палестину.
А марши в Берлине гремят
Прев оглушает трибуны.
И факелы, ночью дымят,
Зигзагами — молнии-руны.
Мутна, словно небо, вода,
Поет она дьявольским ладом...
Но тянет и тянет туда —
К огням, площадям и парадам...
Вокзала невнятная речь.
Невнятная сцена прощанья.
Не будет ни писем, ни встреч,
Не стоит давать обещанья.
Под небом глубоким едва ль
Он будет вздыхать по Берлину.
А ветер уносится вдаль
Навеки — в страну Палестину.
А марши в Берлине гремят
И рев оглушает трибуны.
И факелы ночью дымят,
Зигзагами — молнии-руны.
Мутна, словно небо, вода,
Поет она дьявольским ладом...
И тянется Магда туда —
К речам, площадям и парадам...
Растает прощальная боль,
Прощальная горькая сладость.
Примерить ли новую роль,
Коль старая больше не в радость?
Дождинка, роса ли, слеза —
А память покроет патина.
Он всё еще смотрит в глаза,
Но что ей теперь Палестина?
Ведь марши в Берлине гремят
Прев оглушает трибуны.
И факелы, ночью дымят,
Зигзагами — молнии-руны.
Мутна, словно небо, вода,
Поет она дьявольским ладом...
И Магду утянет туда —
К речам, площадям и парадам...
16 июня 1933 года Виктор (Хаим) Арлозоров и его супруга Сима сидели на балконе тель-авивского пансиона «Кэте Дан» (ныне гостиница «Дан»). Когда вокруг них стала собираться толпа зевак, они решили прогуляться вдоль моря...
Весел и прекрасен, юн и говорлив
Городок у моря, в золотом песке.
Но оставлен ими шумный Тель-Авив,
Он, она — и море... Жилка на виске...
В полумраке тают милые черты...
«Нынче в целом свете только я и ты... »
В темно-синем небе — бледный лунный круг.
Тени, тени, тени наплывают вдруг...
В небе ангел смерти свой заносит нож.
И ужалит пуля — подло, будто ложь.
И глаза закроет темной пеленой.
И надежду смоет ледяной волной...
Море безутешно, море слезы льет.
Гаснут, гаснут звуки, и безлюден мол.
До Берлина ветер вести донесет.
И министру рапорт прилетит на стол:
«Встретили на пляже, всё успели в срок.
Завершили дело в восемь двадцать пять».
Иозеф прячет рапорт в ящик, под замок.
Выпивает рюмку — и ложится спать.
В небе ангел смерти свой заносит нож.
И ужалит пуля — подло, будто ложь.
И глаза закроет темной пеленой.
И надежду смоет ледяной волной...
Поздним утром Магда встала ото сна.
Тяжкие виденья мучали ее.
— Магда, дорогая, что же ты грустна?
Без улыбки смотришь в зеркальце свое?
— Милый, мне сегодня снился страшный сон.
Небо, словно бездна... Мертвый человек...
— Ты его узнала? — Мне не ведом он.
— Успокойся, Магда. Всё прошло — навек...
Над Берлином ангел занесет свой нож.
Яд с ножа прольется сладкий, будто ложь.
И Берлин накроет темной пеленой.
Чью-то память смоет смертною волной...
В 1914 году мать Магды, вышла замуж за еврейского промышленника Рихарда Фридлендера. Он удочерил рожденную вне брака Магду, так что в пять лет Магда стала Магдой Фридлендер. В 1938 году по распоряжению зятя, Иозефа Геббельса, ветеран Первой мировой войны Рихард Фридлендер был отправлен в концлагерь.
Старый еврей тоскливо
Ждет два часа в приемной.
Орден приколот криво —
Старый, солдатский, черный.
Орден носить негоже
С желтой Звездой Давида.
Он понимает. Все же
Носит — и не для вида.
... На виске пульсирует жилка,
Отзывается громким стуком:
«Фрау Гершкович, Вам посылка.
Вам коробка из Равенсбрюка.
Муж скончался — в пансионате.
Можно больше не слать подарки.
За кремацию — счет к оплате.
Девяносто четыре марки... »
Входит министр. Он занят:
«Фрйддендер, что ты хочешь?
Высылка — наказанье?!
Что ты, еврей, бормочешь?
Вот Бухенвальд. Так даже
Пища там здоровее!
Или Дахау, скажем:
Это курорт евреям!»
... На виске пульсирует жилка.
А у Бога — простое сальдо.
«Фрау Хоровиц, Вам посылка.
Вам коробка из Бухенвальда.
За кремацию — счет к оплате.
Девяносто четыре марки.
Распишитесь вот здесь, в квадрате.
Погуляйте сегодня в парке... »
Фридлендер, гость незваный,
Не доводи до лиха.
Фридлендер смотрит странно
И произносит тихо:
«Как бы мне попрощаться,
Прежде, чем я уеду?
С Магдою повидаться...»
Зять оборвет беседу.
... На виске пульсирует жилка.
Почтальона встречают робко.
«Фрау Адельберг, Вам посылка.
Берген-Бельзен... Легка коробка...
И не плачьте, Вам слез не хватит —
Причитанья к лицу дикарке.
За кремацию — счет к оплате.
Девяносто четыре марки... »
Фрйдлендер тихо выйдет
Под берлинское небо.
Он ничего не видит,
Вот и шагает слепо...
Может быть, стало легче?
Может быть. Не гадайте.
«Магделе, — Рихард шепчет. —
Мейделе, нит гедайге...».
... На виске пульсирует жилка.
Пульс под локоном бьется светлым.
«Фрау Фрйдлендер, Вам посылка.
Из Дахау — коробка с пеплом.
За кремацию счет к оплате —
Девяносто четыре марки».
А посылка совсем некстати...
А за окнами краски ярки...
Министр напишет вечером письмо
По поводу комедии Шекспира.
Коснувшись образа жестокого еврея
Отметит он, что Шейлок-иудей —
Типичный образец семитской расы,
Что кровожадность Шейлока, жестокость
И ненависть к арийцам таковы,
Что стоило б использовать сей образ
В имперской пропаганде. Но, увы,
Досадна в пьесе явная ошибка:
Ведь Джессика, которую Шекспир
Зачем-то сделал дочерью еврея,
На самом деле олицетворяет
Арийскую красавицу. И вот
Министр понимает, что Шекспир
Еще не знал учения о расах.
И потому неплохо было бы
Дополнить пьесу. Указать на то,
Что Джессика отнюдь не иудейка, —
Приемное, а вовсе не родное,
Не кровное для Шейлока дитя.
Была похищена у бедных христиан,
А после продана богатому еврею.
Выйдя замуж за Иозефа Геббельса, Магда подружилась с вождем Третьего Рейха Адольфом Гитлером. Гитлер любил бывать у нее в гостях и никогда не приходил без подарка.
У Магды дом — полнее полной чаши
Цветы живые, Рубенса холсты.
Берлин все тот же — или даже краше.
Зари победной розовы персты.
«Herbei zum Kampf»... Картинки переклеив,
С детьми идешь орехи золотить...
Вот только странно — нет нигде евреев...
Но, впрочем, это можно объяснить.
Магда ночами глотает таблетки.
Сердце тревожится, что-то не так.
Магда не может уснуть на кушетке.
Всё ей мерещится грязный барак...
А дети на конверты клеят марки
Солдатам вяжут теплые носки.
И фюрер шлет букеты и подарки,
И вовсе нет причины для тоски,
«Herbei zum Kampf»... Ни Хаима, ни Хаву
Не помнишь ты — оборванная нить.
Вот только странно: отчим твой в Дахау...
Но это тоже можно объяснить.
Магда ночами глотает таблетки.
Сердце тревожится, что-то не так.
Магда не может уснуть на кушетке.
Всё ей мерещится грязный барак...
Отныне ты свободно, вольно дышишь.
Отныне ты гуляешь налегке.
Так отчего же ты все время слышишь
Шопена звуки где-то вдалеке?
"Herbei zum Kampf!" ... Кто в сумраке безлунном?
Кого ты так стараешься забыть?..
Вот только странно жить в краю безумном.
Но это тоже можно объяснить.
Магда ночами глотает таблетки.
Магда не может уснуть на кушетке...
Магда не может...
Магда ночами...
Магда...
Медея...
Магда...
Ма...
Ме...
Ле{5}...
«Мир, который придёт после Фюрера, не стоит того, чтобы в нём жить. Поэтому я и беру детей с собой, уходя из него. Жалко оставить их жить в той жизни, которая наступит». Из предсмертного письма Магды. Геббельс сыну Харальду Квандту.
Бомбят дома, вокзалы и Рейхстаг,
Бомбят мосты, и зоопарк, и церкви...
Но церкви, впрочем, нынче не нужны —
Нужны бойцы, снаряды, танки, пушки.
А Фауст уж патрон — никак не доктор.
А Мефистофель жалкий дезертир.
А Гретхен... Гретхен что ж — убьет ребенка
Не одного — но столько лет прошло!
Советник Гёте! Были бы вы тут —
И третью часть поэмы написали
О Магде, что баюкала детей,
Отравленных недрогнувшей рукою.
... За десять лет бессонницы ужасной
Впервые Магда захотела спать.
Сойдя с ума и спутав утро с ночью,
В белесом небе пели соловьи...
В страстном и долгом романе будущей первой леди Третьего Рейха и ярчайшего сионистского лидера, много темных мест. Тайна убийства Хаима (Виктора) Арлозорова на тель-авивском пляже летом 1933 года, по сей день остается тайной.
Харальд Квандт, старший сын Магды, от первого брака, служил в Люфтваффе, попал в плен к американцам. После войны, занимался бизнесом. Его дочь Хильда прошла гиюр, стала иудейкой, вышла замуж за гамбургского еврея. Их сын, правнук Магды Геббельс, уехал в Израиль. После срочной службы в израильской армии, стал кадровым офицером. Он носит имя Хаим.
В воздухе запах сирени,
Капли грибного дождя...
Кружатся блеклые тени,
Чтобы уйти, погодя...
Только разбиты ступени,
Стерты давно имена.
В воздухе запах сирени,
А на глазах — пелена.
Мы не узнаем друг друга.
В этом смешении лиц
Будут метаться упруго
Черные строки ресниц.
Больше не выйти из круга,
Чтоб без тюрьмы и сумы.
Мы не узнаем друг друга…
Полно, а кто это — мы?
2019-2022
Реховот
Змеясь улыбкой мятой
Через стеклянный зной,
Монах иль черт рогатый
Склонился надо мной?
А я лежал, творенье
Его искусных рук,
Нанизывая звенья
Ужаснейшей из мук.
Чужие раны,
Чужая боль,
Чужие страны,
Чужая роль…
Он положил мне участь
Зачем-то быть — и я
Страдал от пытки жгучей
Чужого бытия.
И день качался зыбко
У моего лица
Стеклянною улыбкой
Безумного творца…
Чужие раны,
Чужая боль,
Чужие страны,
Чужая роль...
15 мая 1610 года в Париже фанатик по имени Равальяк убил короля Франции Генриха IV Наваррского. Среди оплакивавших эту смерть был некто Мануэль де Пименталь, португальский эмигрант, друг и постоянный карточный партнер короля. Генрих однажды пошутил: «Я — король Франции, но, если картежникам понадобится свой король, им, безусловно, станете вы, Пименталь. Отдаю вам свой голос!» Настоящее имя этого несостоявшегося «короля картежников» было не Мануэль, а Исаак. Исаак бен-Жакар. Еврей, уроженец Лиссабона, он оставил родину, бывшую тогда частью Испанского королевства, не по своей воле.
После смерти Генриха ничто не удерживало Мануэля-Исаака в столице Франции. Он счел за благо покинуть Париж и отправиться в Амстердам, налегке — с одной лишь колодой карт в кармане...
Карты. Тузы, короли...
Первоначально карточные короли изображали реально живших исторических деятелей: пиковый — царя Давида, трефовый —Александра Македонского, бубновый — Юлия Цезаря и червовый — Карла Великого (Шарлеманя).
Хозяйка, ставь на стол четыре кварты.
На счастье прикоснусь к твоей руке.
Картежник Пименталь раскинет карты
В трактире, от Парижа вдалеке...
За окнами паршивая погода,
И стынет не согретая земля,
А у врагов — крапленая колода,
Но есть друзья — четыре короля.
Пиковый король — псалмопевец Давид,
Трефовый — суров Македонец на вид,
Бубновый — у Цезаря мощная длань,
Червовый король — Шарлемань.
Совсем недавно тучи стали ниже,
Совсем недавно всё пошло не так,
И Генриха Наваррского в Париже
Зарезал сумасшедший Равальяк.
Жизнь Пименталя развернулась круто,
И ни синицы нет, ни журавля.
Помогут ли в последнюю минуту
Ему друзья — четыре короля?
Пиковую арфу настроит Давид,
Трефовым копьем Александр пригрозит,
Бубновый штандарт держит Цезаря длань,
Червовый огонь — Шарлемань.
Пускай отныне недруги судачат,
Пускай враги твердят наперебой,
Что отвернулась от него удача,
Что был обманут Пименталь судьбой.
Прощай, Париж! Твои бордели, храмы
Оставит он, чтоб всё начать с нуля.
У Пименталя есть тузы и дамы,
Но главное — четыре короля!
Пиковую чашу поднимет Давид,
Трефовый лекиф Македонцу налит,
Бубновый ритон держит Цезаря длань,
Червовый бокал — Шарлемань.
В Амстердаме Мануэль де Пименталь, подобно другим эмигрантам-беженцам, вел вполне беспечную жизнь и даже преуспевал. Между тем, на его родине творились страшные дела.
Воскресным утром был сожжен
Какой-то иудей.
Под пыткою сознался он
В греховности своей.
На казнь глядели сотни глаз
Сеньоров и сеньор.
И слышал он в свой смертный час
Толпы нестройный ор.
То ль крик, то ль карканье ворон —
И корчился злодей.
Вокруг лишь кукол видел он,
Похожих на людей.
А тем же вечером, когда
И в ложи, и в партер
Пришли все те же господа,
Любители премьер —
Веселый смех не умолкал
И был не показным,
И зал охотно подпевал
Куплетам озорным.
На сцене — кукольная боль,
А в зале все сильней
Рукоплесканья кукол, столь
Похожих на людей.
Кричали в зале: «Автор! Бис!
Сюда! Качать его!..»
Но автора не дождались,
Не ведая того,
Что у него — иной удел
И что встречались с ним.
Что утром это он смотрел
На них сквозь едкий дым.
Сквозь обступавший душу мрак,
В час гибели своей
Он видел только кукол, так
Похожих на людей...
Так был казнен Антониу Жозе да Сильва, по прозвищу «Жудеу» («Еврей» ), — португальский драматург, крещеный еврей, автор многочисленных комических опер для театра марионеток, которого иногда называли португальским Плавтом. В день его казни в лиссабонском театре марионеток Байрро-Альто шла одна из комедий да Сильва, и ей рукоплескали те же зрители, которые утром с жадным интересом наблюдали за казнью.
Куклы, куклы...
Одни куклы, плясали на театральных подмостках, другие же...
А что другие? Какие — другие?
Другие куклы, заполняли другие подмостки.
То, что Пименталь бежал из Испании, не избавляло его от преследований инквизиции. И даже от участия в аутодафе (так называлась процедура вынесения и приведения в исполнение приговора инквизиционного суда)! Для бежавших или умерших еретиков существовала процедура «суда в изображении» — осужденного изображала большая, в человеческий рост, соломенная кукла. Так же, как живого преступника, куклу наряжали в специальное позорное одеяние, которое называлось «санбенито». В случае не побега, а смерти, к этой кукле привязывали ящик с останками умершего. Далее суд проходил также торжественно, как над живыми и присутствующими преступниками — на специально построенном помосте.
Спят купцы и мореходы ранним утром в Амстердаме,
Но грохочут барабаны тем же утром в Лиссабоне.
Там, на сцене, на помосте — дань трагедии и драме,
Там врагам напоминают о божественном законе.
И торжественно шагают инквизиторы, солдаты,
Следом, в желтых санбенито — осужденные злодеи.
Не спасут злодеев деньги — мараведи и дукаты,
Не избегнут наказанья колдуны и чародеи.
Над столбами, над помостом, словно парус — черный купол.
Барабаны умолкают — лишь молитвы да рыданья.
Следом за еретиками на шестах проносят кукол
Из холста, соломы, красок — тем злодеям в назиданье,
Что побегом или смертью избежать суда хотели.
Имена и преступленья намалеваны на платье.
Их поймать святые судьи не смогли иль не успели,
Вместо них костер подарит куклам смертное объятье.
«... Доктор Антонио де Вергара, он же Моисей де Вергара, португалец, по роду занятий врач, иудействующий, отсутствующий беглец, предстал на аутодафе в соломенном изображении, с отличительными знаками осужденного, был выдан светскому правосудию.
Друг четырех королей
Диего Гомес де Саласар, он же Абрам де Саласар, португалец, породу занятий купец, иудействующий, отсутствующий беглец, умерший во Франции, предстал на аутодафе в соломенном изображении, с отличительными знаками осужденного, был выдан светскому правосудию... »
... В беззаботном Амстердаме, на другом краю Европы
Мануэлю Пименталю улыбается фортуна.
Он купец, судовладелец, перед ним — прямые тропы.
У причала ждет приказа белопарусная шхуна.
Исаака бен-Жакара в Мануэле разодетом
Узнает купец Альфонсо за столом, в пикет играя.
«Исаак, ведь в Лиссабоне вас казнили прошлым летом!»
«Дон Альфонсо, я там не был. Козырь ваш, игра вторая!»
«... Мануэль де Пименталь, он же Исаак бен-Жакар Пименталь, португалец, по роду занятий судовладелец, иудействующий, отсутствующий беглец, предстал на аутодафе в соломенном изображении, с отличительными знаками осужденного, был выдан светскому правосудию... »
Возвращается под утро, как всегда, в игре — удача,
В кошельке звенят монеты, ум его — острее бритвы.
Он ложится спать веселым, но во сне едва не плачет:
Исааку снятся куклы, и подмостки, и молитвы.
На подмостках куклы стонут, их вот-вот поглотит пламя,
На него ж глядит сурово инквизитор на балконе...
... Спят купцы и мореходы ранним утром в Амстердаме,
И кому какое дело — что случилось в Лиссабоне.
После встречи с приезжим португальским купцом Альфонсо де Пир-решу, после странного известия о «казни в изображении») Исаака бен-Жакара не оставляли тяжелые предчувствия. Ему казалось) что кто-то следит за ним, что какой-то невидимый соглядатай всё чаще и чаще ходит за ним по пятам...
Но странно — ведь что такое казнь в изображении ? Как сказал этот самый дон Альфонсо:
«... Казнь была в изображенье, просто кукла из соломы,
В колпаке и балахоне, на табличке — имя ваше... »
«Жизненнойреки порою столь причудливы, изломы... »
Исаак тасует карты, долго-долго пьет из чаши.
Отчего же так тяжело об этом вспоминать, Исаак? О чем думаешь ты. по ночам, кого видишь в тяжелых снах?
Огней Сарагосы причудлив узор,
И строки скользят белизною бумаги,
И тает неспешный пустой разговор,
И кем-то по стенам развешаны флаги.
Свеча догорает, и ноет ребро —
В нелепой тоске по Булонскому лесу.
А я полирую платком серебро,
Чтоб тем завершить надоевшую пьесу.
Оставлен Париж. Оставлен Стамбул.
Азарт дуэлянта, расчет шахматиста.
Мой ангел-хранитель, должно быть, уснул
Лет двести назад — или, может быть, триста.
Приходит рассвет... Кто-то ждет под горой...
Друг четырех королей
И ангелу вслед мои гости уснули...
То не Афродита из пены морской —
Рождается абрис серебряной пули.
Куда же бежать от придуманных строк?
На север? На юг? Иль к восточному зною?
Ведь порох засыпан, и щелкнет курок,
Так славно игру завершая игрою.
По жизни пройду и молясь, и греша.
В медвежьем углу ветер песню посвищет.
И коль не дрожат ни рука, ни душа,
То пуля висок непременно отыщет.
...И вот, наконец, его дурные предчувствия словно бы получили подтверждение. Появился однажды в Амстердаме странный незнакомец. Он пришел в трактир «Четыре друга», в котором каждый вечер Мануэль Пименталь, с картами в руках, испытывал удачу. Незнакомец с тусклым взглядом молча сел за его стол, и Мануэль проиграл ему всё, чем владел: шхуну, дом, шпагу, даже старый пистолет, с которым никогда не расставался.
«Я приду за выигрышем ночью», — глухим голосом сказал незнакомец перед тем, как оставить трактир.
На предложение Мануэля отыграться, он повторил: «Ночью, — и добавил: — Если тебе есть, что ставить».
Часы отбили полночь в уголке.
Двенадцатым ударом — тень угрозы.
Молчание стекает по руке
И обретает очертанья розы...
И неподвижно темное вино.
И, ароматом розовым умыты,
Стучатся привидения в окно,
Струится змейкой локон Маргариты.
Мне холодно за праздничным столом.
Воздав сполна возвышенному слову,
Пропев молитву, прочитав псалом,
Я, наконец-то, двинусь к эпилогу.
Но переход от света к темноте
С годами ощущается острее,
И приближаясь к роковой черте,
Самим себе мы кажемся мудрее.
Мой спутник ожидает за окном.
Заложены в повозку вороные.
И гаснет свет... И тают мир и дом,
И вижу я обители иные.
Обострены и зрение, и слух.
И маски пожелтевшей не снимая,
Я здесь — пока не прокричит петух
И не померкнет змейка золотая...
Вот он — большой дом Исаака бен-Жакара Пименталя. Уже проигранный, но еще не отданный.
Вот закладная на шхуну —уже проигранную, но еще не отданную.
Вот золото — уже проигранное, но еще не отданное.
Вот шпага с серебряным эфесом — память о покойном короле Генрихе.
Вот пистолет — с золотой насечкой.
А вот и сам Исаак, он же Мануэль, должник, ждущий кредитора. Ночного гостя.
Странного незнакомца — смутно знакомого, смутно напоминающего кого-то...
Мрачен и молчалив нынче дон Исаак.
Пальцами по столу — будто бы в барабан.
Рядом с колодой карт стертый лежит пятак,
А в Лиссабоне вновь время открытых ран.
Бьют вдалеке часы, доски уже скрипят.
Дон Исаак молчит, только глядит на дверь.
А на пороге — гость, он с головы до пят
В черный укутан плащ, скалится, будто зверь.
... Над столбами, над помостом, словно парус, черный купол.
Барабаны умолкают — лишь молитвы да рыданья.
Следом за еретиками на шестах проносят кукол
Из холста, соломы, красок — всем злодеям в назиданье...
В тусклых его глазах горечь и вязкий мрак.
Вот он колоду карт мягкой берет рукой:
«Встретились, наконец, беглый дон Исаак?
Скоро вернешься ты вместе со мной домой...»
Гостя лицо бледней старого полотна:
«Немощен человек, праха земного горсть...»
Хмуро глядит в окно призрачная луна,
Хмуро глядит в глаза странный, нелепый гость.
... Был я сделан из соломы, в подземелье, в Лиссабоне,
Чтоб тебя во время казни заменить, во имя веры.
Но в костер я не был брошен — оживлен был и в погоню
Был отправлен за тобою вероломный кабальеро...
«Я за тобой пришел, страшно, небось, смотреть?
Я из соломы был сделан — я твой двойник,
Чтоб не принять в огне лютую, злую смерть,
Послан Судом святым я за тобой, старик.
Завтра тебя свезут стражники в Лиссабон,
Радовать палачей эдаким барышом.
Я же, хоть годным был только гонять ворон,
Буду отныне жить в доме твоем большом.
... Говорили в Лиссабоне чернокнижники-монахи.
Что возвышусь над тобою, превзойдя игры изломы!
Что меня от пораженья удержать помогут страхи:
Я ведь, если проиграю, стану вновь пучком соломы...
Дон Исаак сказал: «Может, сыграем? Что ж...
Ставлю я жизнь, хотя мне и немало лет. Коль проиграю я, ты меня заберешь.
А отыграть хочу старый свой пистолет.
В тусклых глазах азарт вдруг полыхнул сквозь мрак.
Ах, как его влечет эта колода карт!
Сели за старый стол кукла и Исаак.
Что же, кому-то — смерть, ну, а кому-то — фарт.
... Вот десятка двойку кроет, туз летит к пиковой даме,
Вот валеты, друг за другом так легко скользят с ладони.
... Горожане безмятежно спят сегодня в Амстердаме,
Кто-то шепчет заклинанья в подземелье, в Лиссабоне...
Старинный пистолет...
Главная его деталь — курок с зажатым кусочком кремня и колесико с насечкой. Стоило нажать на спусковой крючок, как из кремня высекалась искра и зажигала пороховой заряд. Автор этой конструкции — Леонардо да Винчи, и это единственное его изобретение, получившее всеобщее признание при жизни изобретателя и просуществовавшее по сей день: сейчас так устроены зажигалки.
Зажигалки...
И вот — игра с самим собой,
Безумие в глазах,
Игра не с куклою — с судьбой,
Игрою правит страх,
Но есть четыре короля,
Солома, пистолет...
Игра до точки, до нуля,
И вовсе не в пикет...
Пиковый король — псалмопевец Давид,
Трефовый — суров Македонец на вид,
Бубновый — у Цезаря мощная длань,
Червовый король — Шарлемань.
Да, есть четыре короля,
И зазевалась смерть!
И черти чертят вензеля...
Гореть — иль не гореть?
Легли четыре короля...
А за окном рассвет,
Судьба, тебе благоволя,
Вернет твой пистолет.
Пиковую арфу настроит Давид,
Трефовым копьем Александр пригрозит,
Бубновый штандарт держит Цезаря длань,
Червовый огонь — Шарлемань.
Слетела искра... Взгляд померк...
Горит холщовый лоб...
И пред тобой не человек —
Сухой соломы сноп!
Ты победил, и все путём,
Решился — вышел прок:
Сгорели кукла, старый дом,
Но уцелел игрок...
... А через день в своем трактире снова
Легко раскинет карты Исаак,
О страшном приключении — ни слова:
Что дом сгорел — безделица, пустяк.
У Пименталя снова ни дуката,
Сгорели закладные, векселя,
Но шляпа щегольская не помята
И в рукаве — четыре короля:
Пиковую чашу поднимет Давид,
Трефовый лекиф Македонцу налит,
Бубновый ритон держит Цезаря длань,
Червовый бокал — Шарлемань.
И что ему богатства и хоромы,
Коль он в последний миг успел понять,
Что смерть порой — лишь кукла из соломы,
А кукле человека не подмять!
Уйдут в туман Парижи, Амстердамы,
Растает в небе призрак корабля.
... Венок ему сплетут четыре дамы,
Поднимут гроб четыре короля.
Молитву прочтет псалмопевец Давид,
Печально главу Македонец склонит,
И Цезарь поднимет приветственно длань,
Погасит огонь Шарлемань.
В 1615 году Исаак бен-Жакар купил в городке Аудеркер, расположенном в 10 км к югу от Амстердама по реке Амшель, участок земли под кладбище. Оно стало первым еврейским кладбищем в Голландии и получило название «Бейт-Хаим» — «ДомЖизни». Это название кладбище носит и сегодня. А первым человеком, чей прах упокоился именно здесь, стал искатель приключений, картежник и авантюрист дон Мануэль де Пименталь — он же Исаак бен-Жакар Пименталь. Может быть, он хотел обезопасить себя от преследований инквизиторов и после смерти.
Уйдут в туман Парижи, Амстердамы,
Растает в небе призрак корабля...
У каждого из нас — тузы и дамы,
И в рукаве — четыре короля.
И правда: что богатства и хоромы?
Когда и нам бы стоило понять,
Что смерть порой — лишь кукла из соломы,
Что смерти человека не подмять!
...Я был на кладбище «Бейт Хаим», в Аудеркере, на берегу Амшеля. Мне не повезло. Я не нашел его могилу. И, может быть, поэтому, мне все время кажется, что он не умер, а просто ушел. И где-то там, далеко-далеко, он все так же чутко прислушивается к стуку собственного сердца — даже не догадываясь, что это стучит веретено Парки, ткущей нить его странной, причудливой жизни…
Вращения минут,
Вершения судьбы,
Покачиваясь, ждут
Фонарные столбы
Ажурный трепет крон,
Допитое вино,
И, сердцу в унисон,
Стучит веретено.
Стекляшка и слеза —
Ну, что за ерунда?
Прозрачные глаза,
Соленая вода,
Шарманка и гобой,
Вчерашнее кино…
Прощаемся с тобой —
Стучит веретено.
Ну, что ж, прощай, дружок.
(Походка так легка).
Усмешка и зевок,
Холодная рука.
Разрушенный карниз,
Разбитое окно…
«Насмешка и каприз», —
Стучит веретено.
Давно погашен свет.
(Шарманка за окном).
Просроченный билет.
Состарившийся дом.
Так что же ты молчишь,
Ведь, право, все равно
Забыто все, и лишь
Стучит веретено.
В испанском городе Севилье, в самом сердце старого еврейского квартала, ныне носящего имя Санта-Крус, есть небольшая, на два дома, улочка с пугающим названием Калья де ла Муэрта — Улица Смерти. Причиной этого названия некогда стало жутковатое украшение одного из двух домов. Здесь, прямо над входной дверью, помещено керамическое изображение черепа. Под черепом написано: «Сусанна». Рядом — мемориальная доска с надписью, которая гласит: «На этом месте была помещена голова хозяйки этого дома Сусанны, де Шошан, прозванной Прекрасной Дамой — в связи с ее посмертной волей, в память о том, что она обрекла на мучительную смерть своего горячо любимого отца Диего».
Кострами так напугана Севилья!
Великий инквизитор Торквемада
Над городом свои расправил крылья,
Ему костры — утеха и услада.
И многие в последний раз денницу
Увидели под смертный барабан.
И среди прочих брошен был в темницу
Несчастный дон Диего де Шошан.
И дочь его, красавица Сусанна,
В накидке черной, укрывавшей плечи,
Явилась в трибунал, и как ни странно,
Сам Торквемада вышел ей навстречу.
И преклонив колени пред монахом,
В наряде скорбном, траурном чепце,
С безумною надеждою и страхом,
Она спросила о своем отце.
«Его греховность вижу я бездонной.
Бывает на причастии — и что там?
Глумится над распятьем и Мадонной
И зажигает свечи по субботам!..»
Сусанна не поверила навету:
«От юности до нынешних седин
Он верен был церковному обету,
Он оклеветан, он — христианин!
Его позор и пытка ожидают,
А клеветник прикроется личиной!
А после казни — это каждый знает —
Доносчика одарят десятиной!
О господин мой, в этом нет сомненья,
В его вину поверит лишь слепец!
Не милости прошу, и не прощенья,
А справедливости, святой отец!»
«О, дочь моя, однако ты упряма! —
сказал монах, заслышав эти речи. —
Отец твой грезит возрожденьем Храма
И по субботам зажигает свечи!
Ответь сама: ужели не причина?
Утешься же и слез пустых не лей.
Ты, может быть, наивна иль невинна,
Но дон Диего — тайный иудей.
Его не пожалеют и святые,
Его двуличье душу разъедает.
Он тайно ждет еврейского Мессию,
И по субботам свечи зажигает...
А ты живи без скорби и боязни.
Никто тебе не смеет угрожать.
Но по закону ты должна при казни
Со мною рядом у костра стоять...»
... Невеселы воскресные парады.
Тревожным утром в солнечной Севилье
Стояла одесную Торквемады
Сусанна в черной кружевной мантилье.
Произнесла легко слова пустые,
И улыбнулась раннему лучу.
Но накануне, может быть, впервые
Она зажгла субботнюю свечу...
Всё, о чем инквизитор Томмазо Торквемада говорил Сусанне, с точки зрения инквизиции, означало только одно: Диего де Шошан — иудей, крестившийся в католическую веру — тайно продолжал оставаться иудеем. С точки зрения инквизиции, такое поведение означало чудовищную ересь и подлежало суровому наказанию. А тот, кто выдал такого еретика Святому Трибуналу, в награду, действительно, получал десятину — десятую часть имущества обвиняемого.
Но почему Сусанна сочла себя виновной в мучительно смерти «горячо любимого отца Диего» ?
Ночью шорохи и вздохи тихо вторят серенадам.
В опустевшем темном доме, в доме рода де Шошана
Анфиладой пышных залов смерть и страсть проходят рядом.
С женихом своим Родриго тайно встретилась Сусанна.
Скоро тени побежали от бойницы к изголовью,
Скоро тени побежали от портала до портала.
И устав от поцелуев, опьяненная любовью,
На возлюбленного глядя, вдруг Сусанна прошептала:
«Мой отец погиб в мученьях, на костре, не в поле бранном.
Дон Диего был богатым, да богатство отобрали.
Но в темнице, перед казнью, он поведал о приданном —
Мараведи и дукаты он оставил здесь, в подвале.
Он приданое оставил, и хочу сказать тебе я:
Лишь о золоте узнает инквизиторская свора,
Ни дуката не получит дочь сожженного еврея,
Но богатства не отнимут у кастильского сеньора!
Он был против нашей свадьбы, но в темнице согласился,
Дал свое благословенье сквозь тюремную ограду.
Но просил он перед смертью, чтобы ты на мне женился
По закону Моисея, по еврейскому обряду».
Он услышал эти речи и невольно содрогнулся:
«Я готов к венцу, но все же — что за странная идея?
Что за дикость, дорогая? Не иначе, он свихнулся!
Мне — венчаться у раввина? Превратиться в иудея?! »
И нахмурилась Сусанна и заметила бесстрастно:
«Кроме нас и рабби Симхи знать о том никто не будет.
Успокойся, мой любимый, ты пугаешься напрасно.
Он послушен выше меры — все, что следует, забудет».
И сказал жених беспечно: «Ты права, чего бояться?
Нарушать отца веленье не желая и не смея
Дорогая, я согласен хоть сегодня обвенчаться
По еврейскому обряду, по закону Моисея!»
После этих слов внезапно распахнулись двери спальни.
Никуда ему не деться от безжалостного взгляда!
Заложив за спину руки, головой качал печально
Сам великий инквизитор, фра Томмазо Торквемада.
И промолвил инквизитор: «Я отказывался верить!
Ради золота чужого ты готов Христа оставить?
Кто падение такое согласился бы измерить?
Кто испорченную душу согласился бы исправить?»
И от этих слов дохнуло палачом и эшафотом,
И холодное дыханье, по карнизу пробегая,
Вдруг чела его коснулось и покрыло смертным потом.
Дон Родриго пошатнулся, прошептал: «О, дорогая...»
А она смотрела, словно ничего не замечала,
Равнодушно возлежала на разбросанных подушках.
Он воскликнул исступленно: «Это ты меня поймала,
Вероломная еврейка, искушенная в ловушках!»
Жениху на обвиненье так ответила Сусанна «
Накануне на свиданье мне раскрыл глаза Создатель!
У тебя на пальце перстень из сокровищ де Шошана!
Это значит, мой любимый, ты — доносчик. Ты — предатель».
... И опять ночные звуки тихо вторят серенадам.
В опустевшем темном доме, в доме рода де Шошана
Анфиладой пышных залов страсть и смерть проходят рядом.
Вспоминает о любимом вероломная Сусанна...
Дон Родриго де Кардонна, жених Прекрасной Дамы Сусанны де Шо-шан, был сожжен как вероотступник и еретик уже через месяц после казни ее отца. Сама же Сусанна помещена была в монастырь, откуда через год бежала и, как писал испанский историк XIX века Хуан Амадор де Лос Риос в «Истории испанских евреев», «ударилась в распутство. Часть имущества ее отца, оставленная ей инквизицией, быстро закончилось. Так же быстро увяла ее легендарная красота. Умерла Прекрасная Дама в нищете. Перед смертью завещала поместить свой череп над входом в дом — «в назидание беспутным девицам и в память об ужасном грехе, ею совершенном». «Страшным грехом» красавица Сусанна посчитала то, что именно она легкомысленно ввела в дом человека.
Ветер играет в сумрачном доме,
Стены мерцают в темном огне:
Тени на стенах, лица в альбоме,
Странным пасьянсом кажутся мне.
И музыканты в полном параде
Лишь замыкают это кольцо.
... Кружится дама в черном наряде,
Черной вуалью скрыто лицо.
Мало осталось хрупких мгновений —
Но голоса продолжают звучать.
Ветер смешает карты сомнений —
Время прощаться, время прощать.
Льется с небес непонятная гамма,
Где-то теснятся старые сны.
Что же ты ищешь, черная дама,
В желтом сиянье грустной луны?..
Рассказывают, что череп по ночам издавал жуткие звуки, в которых можно было угадать стоны, всхлипывания и даже проклятья. Соседи обратились к муниципальным властям с просьбой достойно похоронить на кладбище беспокойный череп. Власти согласились, череп «девицы де Шошан» был захоронен. Крики и стоны прекратились. Обитатели этого района вздохнули с облегчением. А улочке вернули прежнее название — Калье де Атод. Случилось всё это в 30-х годах XIX века.
В XX веке улицу восстановили. Те несколько домов, которые сейчас здесь находятся, внешне повторяют прежние, снесенные. Никто, разумеется, не выкапывал из старой могилы череп Сусанны, чтобы повесить его над дверью. Но глиняную плитку с изображением этого черепа водрузили на место. И название улице тоже вернули, то самое, жутковатое — Улица Смерти, Калье де ля Муэрта.
Туристы подолгу стоят на Калье де ля Муэрта, разглядывая мрачную табличку и почтительно выслушивая экскурсоводов, повествующих об этой давней истории. Удивительно, но в их устах не находится ни намека для оправдания христианина Родриго, зато в избытке присутствует восхищение перед Прекрасной Дамой Сусанной де Шошан.
Ее звали Евгения Маркой. Она была дочерью выдающегося историка-гебраиста Исаака Маркона, женой революционера и поэта-биокосмиста Александра Ярославского. В архивах НКВД сохранились 40 страниц, написанных ее рукой — автобиография этой удивительной женщины и история ее любви...
... Это было у моря, где ажурная пена,
Где встречается редко городской экипаж.
Королева играла в башне замка Шопена,
И, внимая Шопену, полюбил ее паж...
Игорь Северянин
Ах, песенки старинные, текущие рекою,
Когда на холмах Севера лежит густая мгла...
А вот ее история была совсем другою,
Но тоже королевскою любовь ее была.
Молоденькой курсисточке, возвышенной натуре
Он говорил: «Грядущему дорогу приготовь!»
Он говорил: «Грядущее всегда подобно буре!»
Он говорил: «Грядущее... » — ей чудилось: «Любовь... »
Над Секиркой над горой птицы быстрые,
Над Секиркой над горой залпы-выстрелы,
Цвета моря облака, цвета неба ли ?
Ах, воздушная река, были-небыли...
Писал о тайнах Космоса и о заре свободы,
Писал, что все изменится и что тиран падет.
Что к ценностям возвышенным потянутся народы,
Которые, пока еще, — как неразумный скот.
Она листовки клеила на стены и ограды,
И в театральной сумочке носила револьвер.
А после — революция, а после — баррикады:
«Да здравствует Грядущее и эрэсэфэсэр!»
Над Секиркой над горой птицы быстрые,
Над Секиркой над горой залпы-выстрелы,
Цвета моря облака, цвета неба ли?
Ах, воздушная река, были-небыли...
И вот — война закончилась, но где же та свобода?
Всё сломано, растоптано, утоплено в крови.
А он кричал на митингах, он лез, не зная брода,
Она за ним, куда ж еще — зови иль не зови?..
Они ведь были молоды, талантливы, речисты,
В сражениях — отчаянны, в дискуссиях — ловки.
И к ним пришли-нагрянули товарищи чекисты,
Без лишних слов отправили его на Соловки.
Над Секиркой над горой птицы быстрые,
Над Секиркой над горой залпы-выстрелы,
Цвета моря облака, цвета неба ли ?
Ах, воздушная река, были-небыли...
... Когда ЧК арестовала Александра Ярославского, Евгения Маркой ушла к последним, как она считала, настоящим революционерам Советской России — к уголовникам.
Когда на Север увезли его,
Ее сомненья больше не терзали:
«Коль рядом нет поэта моего,
Так лучше быть воровкой на вокзале!»
И жизнь давно — сухарь, а не калач.
И песенка веселая допета.
Но вот рванется скорый поезд вскачь,
Она увидит своего поэта...
... Несется поезд вскачь.
Судьба — что детский мяч.
Она ворует чьи-то кошельки.
Она теперь одна
И не ее вина,
Что увезли его на Соловки.
Несется поезд вскачь,
За ним несется плач,
Беззвучный плач похож на черный дым.
Безумной жизни новь,
А у нее — любовь,
И ей его не заменить другим.
Несется поезд вскачь,
А ты глаза не прячь,
А на перроне — мусор и плевки,
Подрежь лопатничек,
Наденешь ватничек —
И улетишь к нему, на Соловки.
Несется поезд вскачь,
А в нем сидит палач,
А рядом с ним сидит палач другой. ...
А за окошком тьма,
Она сведет с ума
Того, кто не в ладу с самим собой...
Она — в ладу с собою и судьбой,
Ее никто остановить не сможет.
И даже тот не выигранный бой,
Любых побед ей кажется дороже.
Горька свобода, осторожен ум.
Но без свободы человек — обмылок...
Побег сорвался. На Секирке кум
Заряд свинца всадил ему в затылок.
Над Секиркой над горой птицы быстрые,
Над Секиркой над горой залпы-выстрелы,
Цвета моря облака, цвета неба ли ?
Ах, воздушная река, были-небыли...
...За попытку побега, Александра Ярославского приговорили к расстрелу, а ее, организовавшую этот побег, ради этого бежавшую из ссылки на Соловки — к пяти годам штрафного изолятора. Но, когда в ее барак пришел комендант лагеря Дмитрий Успенский и начал, куражась, рассказывать ей, что лично он, своей рукой, из вот этого нагана всадил пулю в дурацкую башку Сашки Ярославского, она не выдержала и бросилась на палача с камнем в руке. За это она тоже была приговорена к расстрелу.
И звучит приговор — точка. «Высшая мера».
Замолкают Секирка и штрафная тюрьма.
И уже не раздвинется занавес серый,
На актеров и зрителей опускается тьма.
И лицо — не лицо, полинявшая маска,
Скоро ночи последней наплывет забытьё.
Гаснут звуки, вот-вот — и наступит развязка.
Воспаленные губы не остудит питьё.
И останется лишь пустота небосвода
Лишь поблекшие тени невозвратной поры,
Да подарок ее — эти метры свободы:
От штрафного барака — до Секирной горы.
И багровая мгла — словно лопнула вена.
За спиной конвоиры, так вошедшие в раж...
... Это было у моря, где ажурная пена,
Где встречается редко городской экипаж...
... Когда Евгении Маркой вынесли смертный приговор, она попросила разрешения описать свою жизнь. Так и появились те самые сорок страниц...
Года несутся вскачь,
Сто лет живёт палач,
И рядом с ним растёт палач другой.
А на Секирке — в ряд Покойники стоят,
И бесконечен этот жуткий строй...
Евгению Маркой тоже расстрелял Дмитрий Успенский. Он прожил долгую жизнь. Он умер в 1989 году. В последние годы Успенский жил в Москве. И те москвичи, которые встречали частенько в центре улыбчивого старичка с несколькими рядами орденских планок на черном пиджаке и обязательной авоськой, в которой лежали батон и бутылка молока, даже не подозревали, что видят самого страшного палача Соловецкого лагеря по прозвищу «Соловецкий Наполеон».