Отшумела паника уборочной, Мрачные предположения, что колхозникам достанется по 200 граммов зерна на трудодень, оказались оптимистическими. В некоторых колхозах дали по 150 граммов, а в некоторых колхозникам ничего не припало и они еще остались должны государству. Правда, им все же выдали по два пуда пшеницы на человека в счет наделов на трудодни следующего года. Не смущаясь этим обстоятельством, Столбышев организовал «праздник урожая». И ограбленные должны были веселиться.
В самый разгар праздника в Доме культуры «С бубенцами», когда орешниковский любительский хор пел песню «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей!», к Столбышеву, сидевшему в первом ряду, подошел Семчук и подал телеграмму. Столбышев прочел ее, сильно потряс Семчуку руку, выбежал на сцену и, став перед неловко прервавшим песню хором, возвестил залу:
— Товарищи! Приемочная комиссия, того этого, на данном этапе, из Москвы, конечно… — он судорожно глотнул воздух и, не в силах удержать радость, хрипло прокричал: — Ура!!!
Несколько нестройных голосов из зала поддержали его. А Сонька-рябая, видимо, пытаясь возместить неудачи на поприще ловли воробья безграничным подхалимством, подбежала к секретарю райкома, обняла его, заплакала и громко выкрикнула:
— Спасибо дорогой и любимой партии за заботу!..
После окончания торжеств, вылившихся из «праздника урожая» в «праздник победного воробьеловства», как его на ходу окрестил Столбышев, к нему в кабинет в числе других поздравлявших «с большими успехами» пришел Мостовой. Поздравив Столбышева, он, как бы между прочим, спросил:
— Телеграмма была от Кедрова?
— Нет, — беспечно отозвался Столбышев, — подписана товарищем Воробьевым.
Ничего удивительного в том нет, что Столбышев не придал значения этой перемене: в Советском Союзе даже министров назначают и смещают как угодно, что же касается заместителей министров, то иногда они входят в свой кабинет и вылетают из него значительно быстрее, чем ошибившиеся дверью посетители.
В общем, Столбышев, не омраченный никакими предчувствиями, ликовал. По несколько раз в день он подходил к прошлогоднему календарю (в этом году календарей не прислали в район) и занимался подсчетами дней и часов, отделявших его от встречи с «дорогими товарищами из Москвы», как говорил он, избегая называть определенную фамилию, полагая, что к тому времени Воробьева могут снять с поста заместителя министра.
И, наконец, долгожданный день настал…
Когда-то редактор Мостовой сказал поэту Ландышеву: «Столбышев, это — Аполлон коммунистический. Классический тип провинциального партийного работника».
Заместитель министра Воробьев, приехавший во главе приемочной комиссии из Москвы, был тоже классическим коммунистическим типом, но из породы второразрядных божков коммунистического Олимпа. Большого роста, тучный, он ходил неторопливо и держался просто. Однако, в каждом его движении, в каждом слове чувствовались властность и строгий расчет.
У Столбышева мотор в голове работал с перебоями, треском, вибрацией, с выхлопами, вырывающимися через рот, в виде ненужных и ничего не обозначающих слов «так сказать», «того этого». Все это малосильное пыхтение под черепной коробкой обязательно отражалось на лице. Даже когда он хитрил и пытался скрыть свои настоящие мысли и чувства, по лицу его, по желтым и шкодливым, как у нагадившего кота, глазам можно было точно установить, в какую сторону вращаются винтики у него в голове.
У Воробьева мотор в голове работал ровно, тем бесшумным, не отражающимся на поверхности, движением, которое всегда указывает на силу мотора, на слаженность и подогнанность его агрегатов. С таким мотором без труда можно было брать самый крутой подъем, обгонять другие машины, легко делать крутые повороты, преодолевать тяжелые препятствия и, при надобности, душить на пути мешающих. Казалось, что ничто — никакие трудности, никакие ухабы и неожиданные зигзаги «генеральной линии партии» не могут смутить и лишить Воробьева способности держать в колонне место, указанное ему хозяевами.
Когда Воробьев появился в Орешниках в сопровождении нескольких чиновников, плетущихся за ним, как цыплята за тучной квочкой, со Столбышевым от восторга стряслась некая разновидность паралича. Глаза его выпучились. Ноги он двигал с трудом. Зато задняя, довольно крупных размеров, часть его тела, стала вилять, как это случается наблюдать у кокетливых женщин. А лицо его застыло в глупейшей и умилительнейшей улыбке. Что же касается речи секретаря райкома, то он потерял способность ею владеть и первое время на все вопросы Воробьева отвечал «благодарю» и «так точно». Позже, когда язык его обрел некоторую профессиональную гибкость, Воробьев уже сделал свою оценку Столбышеву и поэтому оставил без ответа такую фразу: «Мы, так сказать, отбирали только самых лучших и полнокровных, того этого, птиц». Но именно эта фраза Столбышева заставила Воробьева обратить внимание на других орешниковских руководящих работников. Обведя взглядом толпу, выстроившуюся за спиной «хозяина района», Воробьев остановился на Мостовом. Мостовой находился сзади всех, у самой стены здания райкома. До этого времени он не произнес ни одного слова и, кажется, даже не посмотрел на высокого посланца Москвы. Со скучающим видом он смотрел поверх голов сборища. Воробьев без слов, а только одним властным жестом поманил его к себе Мостовой покорно подошел. Воробьев, не поздоровавшись, спросил:
— А вы какую должность занимаете?
— Газетный враль, — спокойно ответил Мостовой, и Воробьев первый раз со времени прибытия в Орешники улыбнулся, показывая белые крепкие зубы.
— Бумагу, значит, мараете! — пошутил он.
Мостовой в упор посмотрел ему в глаза и тихим голосом произнес:
— Вы, наверное, заболеете желтухой…
— Вот как… — попробовал опять улыбнуться Воробьев, но улыбка получилась кривая и растерянная. Он еще раз, но уже без улыбки, произнес «вот как», избегая смотреть на Мостового, словно ожидал, что тот продолжит разговор. Но Мостовой стоял перед ним молча и разглядывал его.
— Уж мы старались на данном этапе! — рявкнул Столбышев в самое ухо Воробьеву и ревниво оттер спиной Мостового.
— Пойдемте к складу, — коротко проговорил Воробьев и, отстранив Столбышева, взял Мостового под руку.
Всю дорогу до воробьехранилища заместитель министра не отпускал от себя Мостового и разговаривал только с ним. Говорили они на нейтральные темы. Воробьев расспрашивал, какая охота в этих местах, очень интересовался повадками медведей. Мостовой спокойно и дельно отвечал. Никто из них ни разу не упомянул о желтухе, хотя явно было видно, что беседу заместитель министра вел лишь под предлогом выведать у Мостового причины более чем странного предположения. Правда, один раз Воробьев все же пробовал перевести разговор на другие рельсы. Когда Мостовой, рассказывая о повадке медведей, заметил:
— У них удивительно тонкий нюх…
Воробьев улыбнулся и пошутил:
— Как у некоторых газетных работников.
— Ну, нет, — возразил Мостовой, — у газетных работников больше трезвый вывод на основе опыта.
Воробьев опять попробовал улыбнуться и одновременно зябко поежился, словно по его спине пробежали мурашки. Заметно было, он нервничал. Слушал ответы Мостового рассеянно и, наверное, многого не понимал, потому что по несколько раз спрашивал об одном и том же. К тому же он стал раздражительным, и когда Столбышев, мотавшийся вокруг него с потерянным видом, случайно подтолкнул его плечом, он зло посмотрел на него и грубо буркнул:
— У вас что! Шило в штанах?
— Мы, того этого, организовали отбор самых полнокровных, — залепетал Столбышев.
Воробьев болезненно скривился.
Так они дошли до воробьехранилища. Из него доносилось разноголосое щебетанье. Дед Евсигней, охранявший воробьехранилище, по старой солдатской привычке, — которая у солдат царской армии оставалась на всю жизнь, а у солдат советской армии забывалась на второй день демобилизации, — вытянулся, как по команде «смирно», по всем правилам держа старую, как и он сам, берданку.
— Здравствуйте, — поздоровался с ним Воробьев Столбышев, раскаленный восторгом, придвинулся вплотную к Воробьеву и разразился речью:
— Дорогой товарищ заместитель министра! Исторический, того этого, момент — прием членами правительства нашего скромного, но я бы сказал, ценного вклада в дело строительства.
— Открывайте двери, — перебил его Воробьев.
— Как — открывайте? — удивился Столбышев. — Нельзя открывать!
— То есть, как — нельзя! Вы что думаете, я через закрытые двери принимать буду?!
— Да, того этого, через закрытые двери принимать нельзя, но и открывать тоже нельзя! — убежденно проговорил Столбышев.
Заместитель министра посмотрел на него сверлящим взглядом. Столбышев съежился и стал суетливо открывать замок, приговаривая:
— Мы организуем все, так сказать, нормально. Я чуть приоткрою дверь, буду их отгонять палкой, а вы, того этого, смотрите через щелку и принимайте…
— Кого отгонять? Вы что, чертей наловили?!
— Что вы? Как можно? Такого приказа не было… — искренним тоном возразил Столбышев. Но в это время Воробьев бесцеремонно отстранил его и широко распахнул двери сарая. Как мгновенно налетающая вьюга, со щебетом, фырканием из сарая клубком вылетела плотная стая воробьев и закружилась в высоте. Ничего не понимая, заместитель министра посмотрел вверх, вытер платком с лица метко пущенную воробьем жидкую струйку и заглянул в пустой сарай. Там, на загаженном полу, плотной массой лежали трупики жертв впервые в мире примененного, научного режима ухода за воробьями.
— А где кедры? — недоуменно спросил Воробьев.
Столбышев молча и тупо посмотрел на него и закрыл лицо руками.
— Где те кедры, которые вы должны были заготовить?!! — покраснев от злости, повысил голос заместитель министра. — Что вы молчите, как чурбан?! Отвечайте!!!
Столбышев отнял от лица руки, беспомощно огляделся вокруг, всхлипнул и судорожно схватился за карман гимнастерки, где у него был спрятан партийный билет.
— Отвечайте!!! — проревел выведенный из себя правительственный сановник.
Из глаз Столбышева брызнули слезы. Он еще крепче уцепился за партбилет, нагнул вперед голову и, как раненый дикий кабан, громко страшным безумным голосом прокричав: «Не отдам! Убью, не отдам!..» брызжа слюной, ринулся на Воробьева и сбил его с ног.
Несколько человек с трудом оттащили Столбышева от заместителя министра и связали его. Он перестал сопротивляться, сразу размяк и сквозь слезы запел тоненьким голоском жалобную песенку: «Жил был у бабушки серенький козлик…» Он старательно пел, не пропуская ни одного слова и, когда окончил последнюю строфу: «Остались от козлика рожки да ножки», с непередаваемой болью, шепотом простонал:
— Мамочка родная, зачем ты меня родила секретарем райкома?..
Потом он утих и только дрожал всем телом, упершись неподвижным взглядом в одну точку.