В глухой час зимней городской заполночи улицы пустынны, дома безглазо темны. Все живое спит. Лишь на перекрестках явственно щелкают в стылом безмолвии механизмы светофоров, переключая ненужные зраки: зловеще красный, мертвенно-зеленый да желтый.
На одной из улиц спящего града съехались две легковые машины — кургузые «Нивы». Переморгнувшись фарами, они согласно, друг за дружкою, продолжили теперь уже общий путь: сначала по просторной, в шесть рядов, улице; а потом — из города вон, мимо ясно видимого в ночи указателя «Ростов-на-Дону 600 км. Калач-на-Дону…».
Спящий в электрическом свете большой город остался позади, повещая о себе лишь заревом. А впереди — зимняя тьма да желтый свет фар по черному асфальту.
В кабине машин от приборной доски зеленоватый сумрак. И жаркое веселое толковище, какое бывает лишь у рыбаков да охотников. Им есть что вспомнить и о чем загадать. Ехали на Дон, на один из глухих его хуторов, где из года в год промышляли. В городе, считай, и не виделись, обходясь редкими телефонными звонками. И потому теперь все разом хвастались новыми снастями: блеснами, мормышками, лесками, все это — в полутьме, на ощупь. За встречу, за удачный отъезд выпили по глотку-другому. И тогда вовсе загалдели. Особенно в первой машине. Во второй было потише, потому что там ехала десятилетняя девочка, дочь одного из рыбаков.
Ее с трудом отпустили из дома: дорога неблизкая. Но она выпросилась, как и в прошлом году. Парного молочка попить, свежей ухи похлебать, провести пару дней на хуторском приволье: замерзшая река, зимний лес, а еще бабушка дальняя родственница, жившая в хатке для нынешних дней диковинной: приземистой, глинобитной, с большой русской печью, словно избушка на курьих ножках. И эта избушка полна жильцами. В ней кроме хозяйки три кошки живут, спасаются от холода малые козлята, словно живые игрушечки: колечками шерсть, милые мордочки и веселый озорной нрав. А еще там должен быть теленок, который на свет появляется как раз в эту январскую пору. Он и вовсе прелесть: бархатная шерстка, большие синие глаза с длинными ресницами, тычется, словно дитя, горячим носом, говорит: «Му-у-у…»
Девочка скоро заснула в тепле, под мерное гудение мотора, под мужской говор, который тоже помаленьку стихал. Задремывали и засыпали.
Машины бежали во тьме, оставляя позади невидимые километры. Лишь изредка, от асфальта поодаль ли, близко, проплывут и отстанут скупые огни селений. И снова — тьма.
Девочка спала крепко и даже видела сон, в котором был хутор, маленькая хатка-мазанка, большая русская печь, а возле нее — малый теленок в густой золотистой шерстке, на высоких смешных тонких ножках врастопырку, нетвердо стоит и глаза таращит, а потом говорит тоненько: «Му-у…» Не столько слыша, сколь чуя своего теленка, утробным и низким мычаньем отвечает ему большая рогатая корова Маня из теплого сарая.
Но это был лишь сладкий сон девочки. Теленок, который грезился ей, родиться не успел. В эту по-зимнему глухую предутреннюю пору коровы Мани уже не было в живых. Ее ободранная туша тряслась в машине, по дороге к райцентру. Рогатая голова с открытыми глазами валялась посреди чужого двора в чужом хуторе, рядом со шкурой; и рядом же, застывши в крови и слизи, лежал так и не успевший родиться теленок, большеголовый, с желтыми копытцами, в коричневой шерсти. Все это было брошено и еще не убрано после того, как в ночи корову увели с родного двора, а потом забили и разделали братья Репины, Анатолий да Михаил.
— Голову и ноги матери отдадим, — рассудил старший брат Анатолий. — Об родителях надо помнить, — произнес он наставительно. — Они нас вырастили и воспитали. И шкура сгодится. За нее нынче неплохо платят. Только надо прибрать. Но это потом… Сначала выпьем, согреемся. А потом…
В доме, за столом Анатолий поднял стакан с питьем, оглядев невеликую, но все же компанию, в которой кроме них, братьев, были еще две молодые девки, хмельные и веселые. Обведя взглядом застолье, он произнес внушительно:
— Для-ради брата, для родного… Как обещал. Базару нет. Сказал значит сделал. Родного брата я всегда встрену как положено, как следует. И провожу, если надо. Тем более солдата. Все мы служили, отдали долг и знаем. На то я есть старший брат.
Крепким кулаком он постучал себя в грудь, до слез растрогался, только что не заплакал. И выпил, одним разом опрокинув в себя стакан.
Младший брат, Миша, сидел рядом и глядел на старшего снизу вверх, с благодарностью. Молоденький, двадцатилетний, вчерашний не солдат, а солдатик, мальчонка во хмелю: светловолосый, голубые глазки осоловелые, в них любовь и преданность к любимому старшему брату.
Гульба шла уже не первый день. Сначала в родительском доме у отца с матерью, как и положено, встречали дорогого сынка, из армии демобилизованного. Потом, через день-другой, когда пламя гульбы попритухло, старший брат, живший отдельно, забрал «дембеля» к себе, догулять. Вот и догуливали, с молодыми веселыми девками, каких нынче хватает.
— Базара нет, — внушительно повторил Анатолий. — Сказал — сделал… Для родного брата все сделаем… — И он рукой повел, приглашая к пиру, который в нынешней ночи прервался на час ли, другой.
Младший брат этого словно и не заметил. Кажется, от стола и не уходили. А если и уходили, то лишь просвежиться, горячую голову остудить. Все словно во сне.
По накатанной зимней дороге летел во тьме мотоцикл. Управлял машиною, конечно же, старший брат. Дорогу он знал на память и видел ее даже в ночной тьме, безо всяких фар, где надо притормаживая или объезжая. Позади сидел молоденький брат его, который всему удивлялся и всему радовался, тем более что был хмелен от вина и воли. Еще вчера на шее — армейский хомут, все расписано: когда шагать и куда, когда щи хлебать. А ныне… Вот сидели они в доме: гуляли, плясали, девок голубили. А теперь на мотоцикле мчатся во тьме. Разве не удивленье! И так сладко дышится после душной хаты. Ночь, ветер, звезды, простор… Не сумев и не желая сдерживаться, солдатик, перекрывая голос мотора и погромыхивание железного листа, который, словно прицеп, скользил сзади, закричал, пригибаясь к брату:
— Я люблю на скорости! Я в армии так наскучал!
— Молоток! — ответил ему старший. — Имеешь право, боец! А мы для родного брата, для дембеля, все сделаем! Базара нет!
Он тоже был хмелен. Но пьянило его сейчас не пойло, а злость и решимость. Так было всегда, если что-то или кто-то мешал ему.
Вот и сегодня… Как хорошо гуляли: самогон, девки, музыка. Не для себя, для младшего брата все делалось. Он — из армии, словно в тюрьме отсидел два года. Положено встретить как следует. И, как старший брат, он обязан все предоставить. И он предоставил.
Но вдруг среди ночи опустела последняя бутылка. Девки заканючили, да и самим…
Он был старшим братом и был обязан… И голова была на плечах. Он скомандовал:
— Боец, ты готов?
— Всегда готов! — по струнке вытянулся младший братишка.
— Следуй за мной, боец. И будет порядок. Наш порядок! — гаркнул он. И девкам команда: — Приберитесь чуток. Подтопите печку, воды нагрейте в большой кастрюле. Ровно через час… — подчеркнул он, — ровно! Я вам такого шику дам… — хохотнул он, уверенный и сильный, не кто-нибудь, а Толик по прозвищу Репа. Таким его знали на хуторе и в округе. Довольные девки завизжали.
И вот уже хутор пропал в ложбине. Зимняя ночь, звездное небо, а на земле — тьма. Гул мотора и ветер, остужающий и прогоняющий хмель.
К соседнему селенью подъехали низом, пологой ложбиной. Остановились.
— Жди, — коротко сказал старший брат.
— Так точно, — ответил младший, толком ничего не понимая.
Для него продолжался счастливый праздник «гражданки»: гульба, езда, теперь еще что-то будет.
Рядом, в разлатой ложбине, стекающей к Дону, лежал во тьме спящий хутор. Два мутных огня виднелись поодаль, не разжижая ночную вязкую темь. А звезды, яркие, словно самоцветы, с переливами в голубизну и зелень, звезды сияли лишь для себя.
Ожидая брата, солдатик пытался во тьме, словно во сне, припомнить здешний хуторской магазин, школу, машинный двор, медпункт, контору. И все вспомнил, потому что бывал здесь не раз, и много было знакомых, и было что вспомнить.
Но ожидание оказалось недолгим. Сначала послышались шаги, а потом тяжелые вздохи. Рядом с силуэтом старшего брата обозначилось большое и темное.
— Корова… — удивился и обрадовался солдатик.
Старший брат молча и быстро поставил корову на просторный железный лист, прицепленный к мотоциклу, нагнувшись, спутал ей ноги, а потом завалил на бок тяжело екнувшую животину.
— Садись на нее, придерживай, — приказал он младшему брату.
Завелся мотоцикл. Поехали.
Солдатик пристроился возле теплой, лежащей на боку скотиняки, забормотал:
— Корова… Я люблю корову… Я в армии так скучал по коровам. Потому что привык с детства. А в армии нет коров…
Он бормотал, устраиваясь поудобнее возле большого теплого тела, угреваясь и задремывая. Гудел мотор. Шуршало и потрескивало под металлической полстью льдистое корье дороги, хрусткое снегово целины. Что-то урчало ли, помыкивало в коровьем чреве, негромко и усыпляюще.
А потом снова был праздник. Теплый дом, яркий свет, веселые девки. Большие пластмассовые бутылки с самогоном, под горлышко налитые. Так хорошо пьется после морозца, для согрева. А на закуску хрустящая вилковая соленая капуста, ядреные помидоры в укропе. Для девок — цветастые шоколадки горкой.
И уже кипит на печи, доспевая, пахучий, крепко сдобренный луком и перцем шулюм из свежей коровьей печени, осердья и легкого. Гулять так гулять!
Холостое жилище старшего брата не больно приглядно: захватанные занавески, на кроватях — матрацы, тряпье, ватные драные одеяла. Но музыка в доме имелась. Включили ее, и грянуло, даже за двором слыхать: «Мама, я шику дам! Мама, я шику дам!»
Теперь уже ничто не могло помешать веселой гульбе. Дом стоял на краю селенья, даже на отлете, на взгорье. От него шел долгий пологий спуск через весь хутор, к приречному лесистому займищу, к просторному донскому заливу, ныне покрытому льдом и снегом. И лишь недалеко от берега темнеют две майны-проруби; туда поздним утром пригоняют на водопой скотину, у кого ее много.
Ночь уходит, понемногу светает. А потом над хутором неспешно встает тихое зимнее утро. Большое, чуть не в тележное колесо, малиновое солнце всплывает над займищем. И все вокруг словно сказка: розовые снега на окрестных холмах, розовые столбы печных дымов, розовая опушь инея на деревьях, заборах, кустах, стайки розовые снегирей, свиристелей, шелушащих кленовые листья. А день еще впереди.
В такой же утренней сказке оказалась и городская девочка, когда, осилив неблизкую дорогу, машины подъехали и смолкли возле всегдашнего хуторского постоя.
Приземистая беленая хатка под шифером нынче, словно в молоке, тонет в пуховой гуще заиндевелых абрикосовых деревьев да смородиновых кустов; лишь труба наружу торчит.
Пока мужики после долгой дороги, кряхтя, выбирались из машин, разминались да закуривали, девочка, не забыв увесистый пакет с гостинцами, уже летела в словно для нее распахнутые воротца, чтобы скорее увидеть старую хозяйку, а главное, малую животину: козлят да теленка, ради которых стремилась сюда.
Но сегодня здесь девочку не ждали. Калитка — настежь; и в хату двери открыты; во дворе — чужие люди, их говор, плачущая хозяйка то к одному кидается, то к другому.
— До трех разов ночью выходила глядеть и не углядела. Она же, моя родная, причинала. Вот-вот теленочек. И собака не гавкнула… — И вот уже для городских, приехавших, горький рассказ со слезами: — Нету, нету моей Мани… Свели с база. И ведь спала комариным сном, теленочка застудить боялась.
Горе людей не красит, а стариков — тем более. Морщинистое лицо, седые волосы, слезы. А за слезами — вовсе боль. Поневоле взгляд отведешь.
— В милицию звонили, не едут. Бензину, говорят, нет. Господи… Кормилица моя… Где она и чего с ней… — И снова покатились стариковские горькие слезы.
Девочка как вбежала во двор, так и встала, не понимая случившегося, но видя беду. Она стояла, пока отец не повел ее прочь.
— Пошли, — сказал он. — Тут нынче не до нас.
— Почему?
— Корову у бабки украли.
— Маню?
— Маню, Маню…
— А как ее украли? Она — большая.
— Вот так и украли. Вывели со двора — и ищи-свищи.
— Зачем украли?
— Зачем крадут? Зарежут на мясо.
— А теленок?
— Какой тут теленок, если коровы нет. Ну, может, еще найдут, — успокоил он дочь. — Собираются. Вечером вернемся, узнаем. Долго они только собираются, — попенял он. — Ладно, поехали. Окуней будешь с нами ловить.
Городские машины одна за другой, вперевалочку спустились по кочкастой хуторской дороге к донскому берегу и покатили ровным наезженным следом по жесткому снегову, по льду, к местам привычным.
Девочка больше ни о чем не спрашивала, прижухнув на заднем сиденье. Но толком она понять не могла: как можно украсть такую большую корову и зачем? Тем более зарезать ее… При чем тут мясо? А главное — о теленке: где он и что с ним? Ему ведь нужно тепло, как всякому малышу. Смежив веки, словно воочию, она видела милую лобастую мордаху, большие синие глаза в длиннющих ресницах, по-детски тонкие и ломкие ножки, шишкастые в суставах. Это виденье баюкало, навевало добрым: «Может быть, ошибка… что-то перепуталось. А к вечеру, когда вернемся, все будет на месте. Найдутся корова Маня и ее теленок. Наверное, она просто ушла куда-то и заблудилась. А потом найдется. В городе ведь тоже часто теряются собаки. Сколько объявлений… Терялся же пудель Маркиз. Целый день искали его. А он сам пришел, прямо к подъезду. Вот и корова Маня найдется…»
А на старухином дворе сборы оказались и впрямь небыстрыми, но всерьез. Ждали милицию, не дождались. Снарядились ехать впятером: двоюродные племянники, крепкие мужики, с ружьями; местный лесничий с сыном, у него осенью быка угнали, да еще позвали охотника с собакой. С помесью был пойнтер, но чутьистый.
С трудом упихались в «УАЗ», потихоньку поехали от скотьих ворот старухиного база снежной целиной, по коровьему и человечьему следу к явственным же следам мотоцикла и второго человека, который, видно, на карауле стоял. Широкий след волокуши лысым обдутым взгорьем, но все же видимо потянул к проезжей дороге.
— Вот тут его и ищи… — с горечью вздохнули в машине.
— Возьмет… Он верхом хорошо берет.
— А сколь времени прошло. И там ветер.
На холме, выбравшись к дороге, остановились. Сунули пойнтеру под нос тряпку, какой старуха вытирала при дойке коровье вымя, и собака уверенно показала, потянув влево, в сторону соседнего хутора.
— Только бы в лесополосу не свернул.
Но шла по дороге собака, и не везде, но видны были мотоцикла след и волокуши на колее не больно заезженной. Кому здесь мотаться? Редкие рыбаки да охотники… Но у тех — «Нивы», «УАЗы» да заграничные вездеходы.
Не спеша доехали до соседнего хутора, приглядываясь: не свернул бы след.
— А ведь это Репа, — сказал лесничий. — Точно, Репа. Рядом с бабой Нюрой Верка-мордовка живет. Он к ней ныряет. Вот и сообразил по-соседски. Давай к нему поворачивай. Я и осенью на него грешил.
Подъехали ко двору, где жил Репа. И сразу же за сараем увидели так и не убранную коровью голову, ноги, послед с теленком, кишки и прочее на залитом кровью и зеленью снегу.
— Наглая тварь… В открытую.
Из дома никто не вышел. Заглянули в окошко. А потом осторожно вошли. Хотя стеречься было и незачем. В избяном пахучем тепле хозяева сладко спали: одна пара — в горнице, другая — в боковушке. Они и очухаться толком не успели.
— Подъем!
Старший брат вскочил с кровати и тут же рухнул, получив два крепких удара. Во двор его потянули за ноги.
— Не имеете права!! Вы кто?! Бандюги!! — кричал он, цепляясь руками за ножки кровати, стола, дверные косяки. Но его выволокли, попутно охаживая дубиной, прикладами ружья, и бросили посреди двора, на окровавленный и загаженный скотьей жижею снег.
Младший брат, увидев ружья, вначале закричал несуразное:
— Охотники пришли! Я тоже люблю охотиться!
— Сейчас поохотишься, стрелок.
И тут же его отправили к старшему брату, провожая через дом и с крыльца в тычки, взашей и под зад и в конце концов — мордой в землю.
Испуганные девчата завыли в голос, на них шикнули: «Вон отсюда!» — и они прыснули чуть не голяком, на ходу путаясь в одежках.
Старший брат, когда его связывали, пытался бунтовать:
— Ответите!! За беспредел ответите!! Гад буду!! Вас всех посадят! По статье! Тем более за брата! Он — дембель!! Нехай милиция, суд решает!! Везите в милицию!!
— Вот вам и будет суд. Но не тот, какой вас — «на подписку» и воруй дальше. Дедушка водяной вас рассудит. Понятно?
Младший брат ничего не понимал, его била дрожь.
Хутор был невеликий. Несколько дворов на отшибе да вилючий длинный «порядок»: за просторной усадьбой — другая, третья по дороге, ведущей вниз, к Дону.
По этой дороге и тронулись неспешно, с трезвоном. Колотили крышками в пустые кастрюли, пару раз стрельнули, призывая хуторской народ. Поглядеть было на что.
Впереди, по ногам спутанный и с веревочной петлей на шее, шел старший брат — Репа, лицо измазано скотьей и своей кровью, скотьей же зеленой жижей, на плечах — рябая коровья шкура да еще и теленок, выдранный из чрева.
Позади него, отставая и спотыкаясь, младший брат, тоже спутанный, с трудом тащил на груди коровью голову, ухватив ее за рога руками. Глаза коровы глядели будто бы вживе: большие, выпуклые, прикушенный язык торчал между черных губ.
Рядом, по сторонам, — конвой с ружьями и дубьем. Старший брат шел угнувшись, но зырил по сторонам, надеясь на случай. На лице младшего застыло недоуменье. Ему казалось, что видит он дурной сон. Это не могло быть явью. Ведь было совсем иное: приезд, всем на радость долгий праздник, ведь только что пели-плясали, девку миловал, а теперь: на ногах — путы, веревка — на шее, коровья голова в руках, конвой с ружьями и дубинами, холодный ветер, саднящая боль, ископыченная дорога, а впереди река и черные квадраты прорубей. Не верилось. Хотелось проснуться, убежав от страшных видений, и порой вырывалось из груди тонкое: «Ма-ама…»
Но первой увидела своих не мама, а старшая сестра, замужняя баба, жившая недалеко. Она вышла на шум из своего двора, признала братьев и закричала:
— Вы чего делаете, сволочи!! А ну отпустите! Фашисты!! — кинулась она. — На расстрел ведут!! Люди добрые!! Помогите! Вася! — звала она соседей и мужа.
Грохнул выстрел прямо у бабы под ухом. И она разом смолкла, побелев и застыв на месте. А ей втолковывали:
— Ты не ори, не кидайся. Орать надо было, когда они воровали. Мы их не на расстрел ведем, а чтобы люди глядели и знали, чем твои братушки занимаются. А потом в Дону их будем кунать, по старому обычаю. Водяной с виноватых взыщет. За ними — долг. Корова с теленком, каких нынче зарезали. Да еще бычок-летошник, его осенью Репа угнал. Беги к отцу. Поняла?
— Ну, отпустите хоть молодого. Он там и не был. Он лишь из армии.
— Зато его сапоги там были. Из армии — и сразу бандитничать. Беги к отцу! Нехай гонит скотину, откупает своих деточек.
И снова ударили в пустые кастрюли, призывая добрых людей, которые выходили на шум и гам, любопытничая. Хуторская ребятня набежала, кружилась, словно мошка. Люди взрослые подходили, шли рядом, расспрашивая, узнавая. Толковали всяк свое:
— Доигрались, соколики…
— Так и учить, вдвое кнут ссучить.
— Житья нет. Ни курей, ни утей не убережешь.
— Теперь за скотину взялись. На чеченов грешим, а тут свои хуже чеченов.
— Работы нет, властей нет, родители не указ. Воля… А воля, она и меды пьет, и кандалы кует. Сколь веревочке ни виться…
— А где же отец, старый Репа?
— Не знает еще. Таиска побегла рысью.
— Это какую сердцу надо иметь отцу с матерью?.. В кузне кованную. Какими слезьми реветь… Деточки мои, деточки…
— А какими слезьми баба Нюра ныне ревет? Корову потерять… Мыслимое дело?
— А Варя? Овечек пестала, пестала, продам, мол, да, может, на уголь хватит. Вот этот же Репа и угнал. Рожа бесстыжая. Правильно мужики делают. Старые люди, они не глупей нас были… Своими средствами. Плетьми… А зимой в проруби накунать. И плетьми так освежуют, что больше свежатинки не захочешь. До смерти зарекешься.
— Наша бабка тоже рассказывала. По всем хуторам вот так-то вот, со шкурой и головой. На Скуришки, Теплый, Осиновку… По лету все завоняется, мухота роем. И так ведут до станицы.
Звякало железо, призывая народ хуторской, мыкались ребятишки, забегая наперед, с удивлением и страхом разглядывая изватланных в коровьей крови и навозе братьев.
Старший народ судил:
— Они сроду такие были, а ныне — и вовсе.
— Господи, теперь ночи не спи, про своего думай… Мыкается, хоть на цепь сажай.
— Век на цепи не просидит. В колхозе работа все же держала: трактористы да комбайнеры, шоферы, а ныне и вправду мыкаются без дела.
— Люди ищут, находят. Едут и в Крым, и в рым.
— Чего они там находят? Так-то вот…
— А все же жалко, молодые. Репанцы, они сроду глупомордые, а как выпьют — совсем дураки.
Между тем помаленьку, но миновали последние хуторские дома. Ребятишки не отставали. Да и взрослые нашлись любопытные.
Разгорался ясный январский день. Под солнцем, под легким ветром облетал с деревьев куржак, сверкая переливчатыми блестками.
Дорога пошла под уклон, к Дону. Чернели у берега на заснеженном льду две большие квадратные майны.
Городские же рыбаки к этой поре успели проведать Голубинскую протоку, там ловился окунь, но мелкий. Поднялись по течению выше, где в устье невеликой речки брались хорошая плотва и красноперка. Но отцу девочки на месте не сиделось. Он любил «судачить» на блесну, «вуалехвостку», живца. А судака, как известно, надо искать, не лениться. Вот и катили с дочерью от места к месту по толстому ледяному панцирю. Бурили лунку за лункой. Но судак, как говорят рыбаки, «молчал» и даже «не любопытничал», играясь с наживой.
Скопление людей возле правого берега заметили издали. А это был знак. Рыбаки кучею зря не собираются. Значит, ловят. Устремились туда.
Слишком поздно отец девочки понял, что это вовсе не рыбалка, совсем иное. Хотя по-рыбачьи, на бечеве — «урезе» — в четыре руки тянули из-подо льда тяжелое.
Девочка вышла из машины и, обомлев, глядела. На белом заснеженном льду лежала большая голова старухиной коровы Мани, приметная белым пятном на лбу. Рогатая, с прикушенным языком. Это было неестественно и страшно: белый снег и голова словно живая, глаза глядят. Рядом валялась коровья шкура и ни на что не похожий, но все же теленок в коричневой шерсти. Плоский, словно спущенный шарик, а значит, совсем неживой.
А в большой черной квадратной проруби, влекомая бечевою из-подо льда, с шумом выплеснулась голова человечья: мальчишеское лицо, омытое, без крови и грязи, синие глаза, светлые волосы мокрыми прядями. А в глазах — изумленье впервые увидевшего белый свет и людей. Через сведенные холодом синие губы пробилось тонкое: «Ма-а-а…»
«Му-у-у…» — послышалось девочке, и она бросилась на помощь.
— Теленок!! — кричала она. — Теленок!! — падая на колени возле черной воды и обхватывая руками мокрую, но живую голову.
Девочку подхватил на руки отец. Потом, в машине, лежа на сиденье, она стала плакать. Плакала и пыталась подняться, увидеть, что там, за машинным стеклом, на льду, возле проруби.
Нашатырь из аптечки, горячий чай, отцовские руки, его лицо рядом, его голос… И девочка ожила, спросила: «Его спасли? Ну, тогда поедем отсюда… Скорее!.. Поедем домой. Домой поедем».
Отец и сам понимал, что нужно уезжать.
Уехали, оставляя позади развязку этого зимнего, короткого, еще не прошедшего дня, где от берега, на выручку своим, спешили старый Репа и дочь его, гнали скотину. Но этого уже не видели ни отец, ни дочь.
— Уедем, уедем, уедем… — повторяла девочка. — И больше никогда сюда не приедем… Никогда, никогда, никогда… — Она говорила протяжно, словно бы пела, и глядела вперед, на просторную пустую бель замерзшей и занесенной снегом реки.
— Ты приляг, — попросил отец. — Подреми. Или просто закрой глаза.
Он не понимал, что закрыть глаза — значит снова увидеть страшное.
— Уедем, уедем, уедем… И никогда не приедем.
Так и ехали. Сначала замерзшей рекой. Потом черным, прометенным ветром асфальтом. До самого города, в котором уже зажигались вечерние желтые огни, разноцветные гирлянды сияли в магазинных витринах и дружелюбно помаргивали светофоры, открывая и открывая машинам и людям дорогу к дому.