— Вкусно, весьма вкусно. Ещё раз — благодарствуйте.

— Вот и слава Богу! Недаром даже и в Париже, и в Риме, и в Мадриде, не говоря уже о Москве и Петрограде, сей продукт идёт нарасхват. Молодец наш Амвросий Прохоров, — Елизавета Фёдоровна тоже положила в рот пластинку сладости. — И ведь какая забавная история приключилась с этим купцом. Мне её года три назад рассказал Великий князь Константин Константинович… Идёмте в мой кабинет, я и вам поведаю о том, — подождав, пока все крестовые сёстры закончили трапезу, Елизавета Фёдоровна с духовником и гостем встали из-за стола.

В просторном, светлом кабинете настоятельницы было свежо и привольно. Великая княгиня попросила келейницу Варвару принести самовар, который исстари на Руси неизменно сопровождал всякую дружескую беседу. Да и после съеденных за обедом сладостей всем хотелось пить.

— Ну и что же приключилось с купцом Прохоровым, Ваше Высочество? — напомнил игумен Серафим, усаживаясь на стул рядом с отцом Митрофаном. — Вы меня заинтриговали.

Из открытого окна доносилось ласковое дуновение ветерка, свободно проникающего сквозь лёгкие шторы. Отец Митрофан, давно знавший предание о происхождении белёвской пастилы, скрыл в бороде лукавую улыбку. Елизавета Фёдоровна опустилась в своё любимое деревянное, очень удобное кресло, придвинув его к столу, и тоже слегка улыбнулась.

— А история сия, отец Серафим, такова, — начала она, положив руки на подлокотники кресла. — В семье Прохоровых и по сей день бытует предание, что их дальний родственник возил из Белёва в строящийся Петербург лыко. За честность и усердие Пётр Первый наградил его весьма приличной суммой серебра. Сметливый мужик полученные деньги не пропил, не пустил по ветру, а удачно вложил в дело, купив на берегу Оки большой участок земли под яблоневый сад и застройку пакгаузов. Что дали ему товарные склады — неведомо, а вот тысяча антоновок через несколько лет сделала семью Прохоровых зажиточными купцами. Они сушили яблоки и возами поставляли их на весьма выгодных для себя условиях в русскую Армию. А самим Прохоровым уж очень полюбились печёные яблоки. Однажды их напекли столько, что сразу и не съешь. Да и передержали в печи к тому же. Выбросить Божий дар рука не поднялась, стали думать, как можно использовать получившуюся от недостмотра яблочную кашу. И что же? Кому-то из домочадцев пришла в голову мысль засыпать её сахаром, сдобрить взбитыми сливками, а потом подсушить. Бывший в то время главой семьи Амвросий Павлович Прохоров заинтересовался новшеством. Увлеклась им и его жена. Вместе с прислугой она перепробовала множество всяких рецептов и остановилась на том, что яблочную массу следует раскатать в пластины, высушить, а затем склеить их сырной массой. Вот так четверть века назад и получилась знаменитая белёвская пастила, которая в девяносто втором году на выставке садоводства в Петербурге была отмечена своей первой медалью. И Прохоровы прославились на весь мир, и древний город Белёв прославили. Воистину, нет худа без добра!

— Что здесь скажешь? На всё воля Божия, — развёл руками игумен Серафим, заправляя стакан кипятка душистой заваркой фамильного индийского чая.

— К слову добавить, у нас в полку служил корнет Кудашенко из Белёва, — подал голос отец Митрофан. — Добрый был воин и к тому же истовый прихожанин нашей полевой церкви. Он не раз нам рассказывал про свою знаменитую пастилу, обещал прислать попробовать после войны. Жалко, погиб в бою под Мукденом. Молодой совсем. Жалко…

— Однако я тоже близко знавал белёвцев, — со вздохом произнёс игумен Серафим. — Не ведаю только, остался ли в живых отец Григорий, коего прикомандировали к Покровской церкви в крепости Осовец.

— В крепости Осовец? — переспросила Елизавета Фёдоровна. — Так там же почти никого в живых не осталось. Сие было великое стояние перед врагом… Я читала в газетах. Не так ли, отец Митрофан?

— Да-да, матушка. Но нам ведь о героизме русских солдат в Осовце известно лишь из газет, а отец Серафим, верно, знает очевидные подробности обороны крепости.

— Знаю! Как не знать? Тяжело только говорить об этом.

— Расскажите, отец Серафим, будьте так добры…

— Хорошо, Ваше Высочество, расскажу. Из фронтовых сводок, поступавших в штаб нашего корпуса, мне многое было известно о том великом подвиге. Только сначала речь о Государе Николае Александровиче. Больно слышать, когда обвиняют Императора нашего в трусости и нерешительности. Неправедная молва! Доподлинно всем известно, что в сентябре прошлого года, следуя с фронта в Царское Село, Государь изволил посетить крепость Осовец. А ведь в этот день всего лишь в двенадцати верстах от фортов крепости шёл бой. Защитники Осовца только что геройски отбили очередной штурм немцев. И тут — Император! Никого не предупредив, собственной персоной… Комендант крепости генерал Шульман вначале растерялся, но, придя в себя, встретил Императора подобающе, хотя и весьма сильно волновался за его безопасность. Николай Александрович внимательно осмотрел крепость, побеседовал с солдатушками, что, безусловно, укрепило в них силу духа и решимость беззаветно служить Царю и Отечеству. В Покровской церкви, к коей и был прикомандирован мой знакомый батюшка из Белёва, Государь помолился перед образом святителя Николая Чудотворца, который самолично подарил этому храму в мирном 1897 году. Спросил отца Григория, не страшно ли ему при бомбардировке крепости. Так тот и ответил, мол, нет, Ваше Императорское Величество, не страшно, в затишье даже скучно становится. А вот когда немцы начинают стрелять, я в храм ухожу молиться. Господь и ограждает нас от убиения. Вот, господа, что значит вера в волю Божию! — игумен Серафим на минуту задумался.

— Это Осовец… А возьмите Сарыкамыш на Кавказе. Где Петроград, а где Сарыкамыш! Не всяк даже и слышал о сем граде, — поддержал разговор отец Митрофан. — Но ведь и там, на виду у врага, в канун боя появился Государь Император, воодушевив на праведный, неравный бой с турками наших солдатушек. И одолели неприятеля. Победили! Как только поворачивается у кого-то язык обвинять Николая Александровича в трусости и нерешительности. Не понимаю я этих людей. Не понимаю…

Елизавета Фёдоровна с интересом слушала добрые слова об обожаемом ею Ники. Она всегда радовалась его успехам в государственных делах, восхищалась его мужеством в ответственных ситуациях, благоговела перед его беззаветной преданностью России. Но вместе с тем и глубоко переживала за его не всегда правильные политические и кадровые решения, принимаемые под влиянием ближайшего окружения. Елизавета Фёдоровна всегда прямо и открыто выражала Императору своё мнение на этот счёт, заботясь о его репутации в обществе. К сожалению, её мнение зачастую оставалось без внимания.

— Согласен, отец Митрофан. Наш Государь, действительно, нередко появляется на боевых позициях в тот момент, когда это особенно необходимо. Храни Господь Николая Александровича! Ведь не его ли посещение крепости Осовец сделало её неприступной для немцев? Полгода ничего они не могли поделать с нею. И с воздуха бомбили, и свои «Большие Берты» использовали, восьмисоткилограммовый снаряд которых оставлял воронку до пятнадцати метров в диаметре и до пяти метров глубиной. Представляете?

— В газетах писали, что защитники крепости две этих «Берты» подбили. Это правда?

— Правда, отец Митрофан. Истинная правда! — игумен Серафим воодушевлялся всё больше. — Наши пушки Канэ не только вывели из строя этих монстров, но и подорвали немецкий склад боеприпасов. То-то было у них переполоху! Но нужен, нужен был немцам Осовец, за которым лежала прямая дорога на Белосток, Гродно, Минск… Осовец не обойдёшь — кругом непроходимые болота. И они не жалели ни живой силы, ни огня. А когда выбились из сил, решили, окаянные, уморить защитников крепости газом. Отравить несчастных, у которых и противогазов-то не было!

— Изверги! Просто изверги… Нелюди! — перекрестился отец Митрофан, а Елизавета Фёдоровна сокрушённо покачала головой.

— Но Господь не без милости, — продолжал игумен Серафим. — Когда немцы после газовой атаки бросили на последний штурм развалин крепости почитай семь тысяч пехотинцев, навстречу им из руин поднялось до шести десятков оставшихся в живых наших солдатушек. С изуродованными, обожжёнными ядом лицами, харкая кровью, в лохмотьях — поддерживая друг друга, они двинулись на врага… Ожившие мертвецы! Так потом в газетах и писали: в Осовце была предпринята атака мертвецов. И горемычные так испугали врагов, что те с дикими криками бросились от них врассыпную, побросав оружие. Рвали себя о колючую проволоку, падали в канавы и рвы, ломали руки и ноги… И ведь не сдалась крепость! Нет! Лишь только через несколько дней, по приказу Верховного командования наши герои оставили её развалины, забрав с собой всё сохранившееся оружие, боеприпасы, имущество. А что не возможно уже было вывезти — взорвали, засыпали землёй. Последним из стен умершей, но не сдавшейся врагу крепости вышел её комендант генерал-майор Николай Александрович Бржозовский. Вот всё, что мне ведомо о великом стоянии Осовца, — игумен Серафим расправил бороду и скрестил на груди руки. Наступила тишина, которую через некоторое время нарушил тихий голос Елизаветы Фёдоровны:

— Сей подвиг, полагаю, не будет забыт Россией, русским народом. Как права была Императрица Мария Фёдоровна, моя дражайшая Минни, когда назвала нынешнюю войну Великой. Воистину, Великая война, и велика она силой духа русского воинства. Нет, слава о нём переживёт века! Сие непременно должно свершиться. И никогда не померкнет в нашем народе память о Великой войне. Не так ли?

— Должно быть так, Ваше Высочество, — живо ответил игумен Серафим. — Должно быть так! Мыслимо ли забыть героев, в том числе и нашего, священнического сана? А ведь их тоже уже немало.

— Да-да! — быстро проговорил отец Митрофан. — Недавно в «Биржевых ведомостях» я прочитал о священнике Турукаевском. Отряд, к которому он был причислен, нёс в разгоревшемся бою большие потери. Того и гляди, совсем будет уничтожен. Тогда батюшка под огнём противника поднял крест и воскликнул: «У меня святой крест! Идите за ним, за святой силой его». И бросился в сторону врага. Солдаты — за ним. Спаслись, слава Богу, отбили вражескую атаку. После боя командир говорит ему, мол, вы спасли людей, батюшка, благодарствуйте! А он отвечает: «Не я, сила креста святая спасла воинов». Вот ведь как бывает на войне… И таких Турукаевских сотни, ты прав, отец Серафим!

Долго продолжалась беседа в кабинете Елизаветы Фёдоровны. Вспоминали, делились мыслями, рассуждали. Но разговор так или иначе непременно сводился к одному — русского солдата, в каком бы чине и звании он ни был представлен, сломить врагу невозможно. А посему и память о судьбах героев Великой войны должна жить в сердцах наших людей вечно.


…Должна была, да померкла! Забыла Россия своих героев! Вымели большевистские идеологи из памяти целых пяти поколений имена героев тех далёких лет, их славные победы, бесчисленные примеры их мужества, неколебимого, впитанного с молоком матерей патриотизма. По мнению новых правителей и их приспешников места подвигу в Царской Армии быть не могло. И только сегодня, через сто лет, стало приходить к нам осознание неправедности забвения беспримерного подвига русского солдата в годы Первой мировой войны 1914—1918 годов. Только сегодня!

Да, под действием вероломной большевистской пропаганды в последние годы войны русская Армия во многом сдала свои позиции. Она была частично деморализована, солдаты и офицеры оказались в растерянности, потеряв чёткий ориентир в своих действиях. Но знаменитый Брусиловский прорыв, не упомянуть о котором, хотя бы вскользь, не смогли даже авторы советских учебников по истории, показал, что сила духа русского солдата далеко не сломлена, она способна ещё вершить чудеса мужества и героизма.

Великая война не была для России бессмысленной, позорной и проигранной. Такой итог ей был предписан главарём большевиков Ульяновым-Лениным, настоявшем на подписании именно нравственно позорного и политически преступного Брест-Литовского мирного соглашения. Патриарх Тихон в марте 1918 года резко осудил принятый документ, категорически заявив, что «…отторгаются от нас целые области, населённые православным народом, и отдаются на волю чужого по вере врага… Мир, отдающий наш народ и русскую землю в тяжкую кабалу, — такой мир не даст народу желанного отдыха и успокоения». Вот позиция истинного патриота России!

Но, что свершилось, то свершилось. Вспять колесо истории не повернуть. Пусть прежние суждения о Великой войне останутся на совести тех, кому они принадлежат. Сегодня важно лишь восстановить историческую правду для нынешнего и будущих поколений нашего Отечества. Бог даст, придёт время её торжества!




БЕЗ ВИНЫ ВИНОВАТЫЕ


Дверь КПП исправительно-трудовой колонии № 259/14 громко хлопнула, отскочила и ещё раз попыталась обратить на себя внимание только что вышедшего через неё человека. Но человек не услышал этих хлопков, хотя остановился тут же, рядом, лишь спустившись по трём бетонным ступеням на засыпанную мелким гравием землю. Сентябрьское полуденное солнце приветливо коснулось его свежевыбритого лица с прихотливо оставленной щёткой побитых сединой смоляных усов. Высокий, худощавый, десять лет назад, наверное, даже красивый, он сохранил военную выправку, хотя тяжесть поваленного за минувшие годы леса заметно чувствовали его широкие плечи. Дверь снова громко хлопнула, и на этот раз человек невольно обернулся на звук.

— Сергей Петрович, как же так? Даже не зашли попрощаться, — запыхавшаяся молодая женщина в белом медицинском халате остановилась в шаге от удивлённого её появлением человека. В руках — объёмистый пакет с каким-то ярким рисунком. Не броско большие и очень выразительные серые глаза были наполнены не столько укоризной, сколько затаившейся нежностью, даже любовью. — А я вам приготовила вот,.. — женщина нерешительно протянула человеку пакет, — в дорогу. Вы же сейчас уезжаете?

Человек уловил в голосе женщины теплившуюся надежду на отрицательный ответ или хотя бы неуверенность в желании уезжать тотчас. Сердце его сжалось от вдруг нахлынувшей волны безотчётной радости, как всякий раз, когда он встречал на зоне эту славную фельдшерицу. Встречи были нечастыми — если радикулит прихватит или привязавшаяся в последние годы к желудку язва даст о себе знать. Но всякий раз во время таких вынужденных встреч бывший военный моряк Сергей Петрович Рогов замечал особое отношение к себе со стороны Марии Васильевны Крайновой, которая заведовала лагерным лазаретом — «больничкой». Вначале он не придавал этому значения, но вскоре понял, что Мария неравнодушна к нему. Как человек волевой, закалённый морем и судьбой, он решил не давать почвы для развития этого опасного чувства у женщины, которая ему тоже симпатизировала, но которой он уже ничего не мог дать для счастливой жизни. «Она молодая, красивая, а что я? Разжалованный капраз, зэк, больной человек без имени и положения, отработанный шлак… Зачем я ей? — не раз начинал размышлять Рогов после очередного возвращения в барак из «больнички». — Я не вправе ответить ей взаимностью. Нет, нет и ещё раз — нет! Если даже и полюбила — переживёт. Это всё-таки легче, чем держать меня камнем на своей шее. Любовь погубит нас обоих, а я не хочу, чтобы кто-то ещё погиб по моей вине. С меня хватит! Хватить тридцати девяти душ, загубленных морской пучиной, и вот уже десять лет неотступно следующих за мной. Я сойду с ума, случить ещё одна беда…»

— Мария Васильевна…Машенька, ну, зачем же всё это? Мы с вами вчера распрощались. Спасибо за одежду. Мне больше ничего не надо… Что в этом пакете? Сухой паёк? Ну, что же, не откажусь, — Рогов старался как можно мягче, с улыбкой остановить порыв влюблённой женщины. — Большущее вам спасибо. Как только определюсь с пристанищем, сразу вам напишу. Хорошо?

— Плохо, Серёженька, плохо! — Мария впервые так назвала Рогова. Она подскочила к нему и, вскинув руки на его плечи, крепко поцеловала. — Останься, Серёженька! Я прошу тебя — останься! Я люблю тебя, сухаря… Люблю!

Рогов попытался отстранить от себя Марию, но она так крепко вцепилась в его куртку, что освободиться, не причинив женщине боли, было невозможно. Чтобы успокоить её, он свободной от чемоданчика с вещами и пакета с продуктами рукой несколько раз провёл по мягким, рассыпавшимся каштановым волосам, легонько похлопал по плечу…

— Маша, Мария Васильевна, нельзя же так. Успокойтесь, пожалуйста. Я вас тоже успел полюбить как первостатейного доктора, просто как милого, доброго человека. Вы увлеклись, Машенька. Это пройдёт. А меня ждёт семья… Сыну теперь уже пятнадцать лет… Целый парнище!

— Какая семья, Серёженька? — Мария отпрянула от Рогова и пристально посмотрела на него заплаканными глазами. — За столько-то лет ни одного письма! И сын… Он же… Ты сам знаешь… Его нет, давно нет, Серёженька. Прости меня, но это правда. Ты врёшь себе. И мне тоже… Тебе будет плохо без меня, я знаю. Я приеду… Серёженька, я найду тебя! — не оборачиваясь, Мария скрылась за дверью КПП. В руках Рогова остался её шарф, который она сдёрнула с шеи, вытирая слёзы. Он помогал ей успокоиться и не успел вернуть эту голубую полоску шёлка.

Поздно вечером того же дня Сергей Петрович Рогов попутками добрался до Екатеринбурга и взял билет на ближайший московский поезд. Устроившись на верхней боковой полке плацкартного вагона, он долго не мог уснуть, и только под утро забылся чуткой, тревожной дрёмой, так и не сумев пока до конца осознать, что он теперь не зэк № 185, а вольный человек.

Когда Рогов открыл глаза, шторки на окнах были подняты, и в вагон сочился ещё несмелый утренний свет. Колёса вагона продолжали мерно отсчитывать стыки рельсов между Екатеринбургом и Москвой. Запахло свежими огурцами и жареным мясом, откуда-то потянуло давно забытым ароматом растворимого кофе: пассажиры готовились к завтраку. Раздразнённый аппетит напомнил Сергею Петровичу, что он вторые сутки ничего не ел. Посмотрел вниз — полка под ним была свободной, значит, подняв из неё столик, можно было спокойно перекусить. Привычным пружинистым движением, как при побудке в бараке, Рогов скинул своё жилистое и хорошо отдохнувшее тело на пол вагона. Поздоровался с попутчиками в большом купе-отсеке напротив. Умылся, привёл себя в порядок, отрыл столик, посидел несколько минут, с любопытством глядя в окно и, наконец, достал пакет, который передала ему Мария. Пахнуло домашней умиротворённостью, сотворённой незримыми женскими руками.

Пакет был заполнен свёртками и свёрточками со всевозможной снедью. Две бутылки пива «Седой Урал» дополняли и без того богатый дорожный набор. На дне пакета лежала предусмотрительно завёрнутая в газету книга. С детства страстный охотник до чтения, Рогов бережно открыл её. Это была пьеса Островского «Без вины виноватые». Хорошо знакомое название всё-таки не позволило Сергею Петровичу восстановить в памяти содержание пьесы. Забыв о еде, стал бегло просматривать книгу, чтобы вспомнить хотя бы главных действующих лиц. Вдруг между страниц он обнаружил вдвое свёрнутый листок из школьной тетради в клеточку. Развернул, и в руки выпала небольшая цветная фотография, с которой на него смотрела смеющаяся Мария с мальчиком лет шести на руках. На листке крупными буквами было написано всего четыре слова: «Серёженька, вот моя правда!», а под жирной чертой — адрес Марии.

Рогов долго всматривался в фотографию, настолько долго, что лицо Марии куда-то исчезло, а вместо него ясно проступил миловидный облик белокурой молодой женщины — Настёны, как любил он называть жену, Анастасию Игоревну Рогову. И на руках у неё тоже был мальчик, с рождения не держащуюся головку которого нежно подпирала материнская рука… Стряхнув мимолётное наваждение, Сергей Петрович перевернув фотографию: «Дорогому моему моряку, капитану первого ранга С. П. Рогову на добрую память о Марии Крайновой» было выведено каллиграфическим подчерком. А ещё в раскрытой книге лежал не сразу обративший на себя внимание Рогова тщательно свёрнутый конвертом листок из всё той же школьной тетради. Сергей Петрович машинально вскрыл его… и к горлу подступил непрошенный комок, сразу пересохло во рту: на столик высыпались купюры разного достоинства — пятьсот рублей…

Пересадка в Москве на поезд до Мурманска заняла почти целый день. Рогов спустился в метро и, доехав до станции «Охотный ряд», решил побродить около Кремля. В мавзолей не хотелось — пасмурность осеннего дня и без того не располагала к приподнятости настроения. Прошёлся по Васильевскому спуску до Кремлёвской набережной, полюбовался великолепием храма Василия Блаженного, неспешно пересёк Красную площадь, остановился перед Казанским собором. Хотел войти, но не решился — со школьной скамьи вбитый в сознание стержень атеизма всё ещё был крепок, хотя с некоторых пор ещё на зоне Рогова временами охватывало с трудом одолеваемое желание войти в лагерную церквушку, лес на сруб которой готовила его бригада, упасть на колени перед иконами и долго-долго не вставать в покаянной молитве. Миновав Воскресенские ворота, вновь в нерешительности постоял перед Иверской часовней… Вечный огонь в Александровском саду всколыхнул память. Перед глазами поплыли страшные предсмертные мгновения экипажа вверенной ему подводной лодки. Рогов машинально сунул руку в карман, где обычно лежал у него комок носового платка, но вместо него извлёк голубой шарф Марии… Не стесняясь толпившихся вокруг людей, Сергей Петрович приложил его к глазам.

Мурманск встретил Рогова такой же хмурой, как и в Москве, погодой. Вдобавок было ветрено и дождливо. Но как нельзя кстати оправдала себя народная мудрость, что нет худа без добра: именно в этот день отчаливал теплоход до Островного. Это официальное гражданское название родного гарнизона Рогов категорически не воспринимал, как и большинство моряков Гремихи.

Дорожа каждой копейкой, Рогов удовольствовался местом в каюте на нижней палубе. «Пятнадцать часов — не срок, тем более, в ночь. Пересплю, какая разница где…» Поднявшись на борт теплохода, Сергей Петрович полной грудью вдохнул знакомый морской воздух, улыбнулся. Пристально, оценивающе огляделся. С удовлетворением отметил, что «Клавдия Еланская» выглядела вполне прилично, несмотря на свой преклонный возраст. Было время, теплоход исправно трудился в Баренцевом и Белом морях, ничего не стоило для него дойти до берегов Земли Франца-Иосифа, доставить туристов на Соловецкие острова, а шахтёров — на Шпицберген. С годами «Клавдия Еланская» притомилась, и когда Рогов ещё служил в Гремихе, уже тогда её оставили обслуживать только побережье Кольского полуострова. И на том спасибо старушке!

Как снаружи, так и внутри теплоход радовал глаз пассажира. Рогов быстро нашёл номер своей каюты, с каким-то внутренним трепетом открыл дверь. Чисто. Уютно. Лёгкий запах дезодоранта после недавно проведённой приборки. Никого. Рогов занял место у иллюминатора, но ложиться не стал. Он с удовольствием расслабился, вытянул ноги и, подсунув под спину подушку, прикрыл глаза. Дорожная усталость вскоре взяла своё. Незаметно для себя Сергей Петрович задремал. Когда он очнулся, теплоход уже шёл, ровно, чуть заметно покачиваясь. Рядом кто-то громко кашлянул, явно намеренно. В мягком электрическом свете Рогов разглядел мужчину примерно его возраста, может быть немного постарше. Добродушная улыбка во всё скуластое, обветренное лицо, светящиеся радостью широко расставленные карие глаза. В пелене дремоты Сергей Петрович не сразу узнал сидящего напротив его попутчика. А тот, увидев, что Рогов проснулся, не выдержал:

— Петрович… Ну, здравствуй! Не узнаёшь?

Сон как рукой сняло. Оба мужчины одновременно вскочили на ноги и молча, крепко обнялись.

— Сашка, ты ли это? Ну, как здесь не поверишь, что Бог есть? Вот это да! Вот так встреча! Сашка, дорогой, как я рад видеть тебя! Сашка…Ты ли это?

— Так точно, товарищ командир. Капитан третьего ранга в запасе и бывший замполит Покровский в полном вашем распоряжении!

От души рассмеялись. Ночь без сна, но ни слова о причине и тяготах десяти минувших лет разлуки.

…Как всегда, а особенно осенней порой, Иоканьга, а это всё одно — Островной-Гремиха встретила пассажиров теплохода хмурым туманным утром с неизменной сырой взвесью в воздухе. И конечно, ветром. Сильный, напористый, он дует здесь всегда. По мнению ученых, причиной тому является столкновение у мыса Святой Нос тёплого подводного течения Баренцева моря и холодного — Белого моря. Так оно или нет, но острословы назвали эти места Страной летающих собак. Не согласиться с ними трудно.

На автобусе быстро добрались до дома, где жил Александр Ильич Покровский с женой Ольгой Фёдоровной. Или доживали вместе с Гремихой, как он сам с горькой усмешкой заявил другу. В этом же доме была и квартира Рогова. Они вместе получали ордера, вместе праздновали новоселье, переходя с весёлой гурьбой сослуживцев от одного стола к другому. Но что стало с домом? Обшарпанные стены, многие окна тройного остекления почему-то выбиты и заделаны первым, подвернувшимся под руку, материалом… Рогов невольно остановился, не веря своим глазам.

— Пошли, Петрович… Чего остолбенел, — Покровский взял Сергея Петровича под руку и потянул в подъезд. — Пошли, и не то увидишь… А сейчас с дороги — за стол! Посидим… Мы ведь ни о чём с тобой ещё толком и не поговорили. А Ольга-то моя как обрадуется! Пошли, пошли…

Удручающее впечатление от заброшенности дома рассеяло добродушие и искренняя радость жены Покровского. На звонок Ольга Фёдоровна привычно открыла дверь. Ничего не подозревая, она спокойно впустила мужа с двумя внушительными сумками мурманских покупок… И тут на пороге появился Рогов. Испуганно отпрянув, Ольга Фёдоровна впилась глазами в приветливо улыбающегося ей человека. Изумлённая женщина всплеснула руками и не сумела сдержать слёз.

— Серёжа! Живой!

— Как видите, Ольга Фёдоровна, — бодрящим голосом ответил Рогов и наклонился, чтобы поцеловать застывшую в оцепенении «капитаншу» как в обиходе он когда-то называл жену своего замполита.

Оправившись от неожиданности встречи, Ольга Фёдоровна взяла дорогого гостя в оборот.

— Раздевайся, Серёжа, проходи…Не поверишь, как я рада за тебя! Вернулся… Живой… Вот тапочки Шурины, надевай… Пол у нас холодный. А ему я носки сейчас тёплые дам. Шура, где ты запропастился? Помоги Сергею…

Покровский поспешно вышел из кухни, куда он занёс сумки с покупками.

— Кому здесь помощь нужна? Тебе что ли, дорогуша? Петровичу? Так он не барышня, сам управится со своей одёжкой, — Александр Ильич тоже не скрывал радости встречи с Роговым. — Иди, Петрович, умойся, да проходи в комнату. Сейчас сообразим чего-нибудь на скорую руку.

В комнате, отделённой от спальни в белый цвет выкрашенной дверью, не было ничего лишнего. Пока хозяева хлопотали на кухне, Рогов спокойно осмотрелся, подошёл к каждому находившемуся в комнате предмету, зачем-то всякий раз поглаживая их рукой. С удивлением и неожиданно охватившим его благоговением обратил внимание на икону святителя Николая — небесного покровителя моряков. Остановился перед фотографией молодого моряка в лейтенантских погонах, висевшей в овальной рамке над диваном. Стоял долго, думая о чём-то…

— Это Вовка, — раздался голос Покровского, аккуратно поставившего на стол большой, расписанный под хохлому, поднос с закусками. — Помнишь его?

— Как не помнить… Где он теперь?

— У нас здесь, в Гаджиево служит. Уже старлей!

— Молодец! Счастливые вы с капитаншей.

— Пока грех жаловаться. А если бы ещё Гремиху нашу не пустили по миру, тогда вообще — полная чаша. Ну, да ладно! Давай-ка, Петрович, присаживайся к столу. Соловья баснями не кормят…

— Присесть-то я присяду, и с удовольствием, заметь. Только вот где же Ольга Фёдоровна?

— Я здесь, Серёжа, — услышав Сергея Петровича, ответила из кухни Покровская и, как всегда проворно, несмотря на возрастную полноту, вошла в комнату. — Вы тут без меня разбирайтесь. У вас свои разговоры, мужские. А я пока вам ещё чего-нибудь сварганю. Так что давай, Шура, ухаживай за нашим гостеньком. Приятного аппетита!

— …Да что вспоминать, Саша, — Рогов придавил в пепельнице сгоревшую до фильтра сигарету и снова закурил. — Ты же помнишь, как мы с тобой доказывали командиру дивизии, что лодка к походу не готова. Ну, и что? Им, главное, надо было всё быстрее, быстрее… Доложить, отрапортовать, язычком лизнуть, где надо и у кого надо. Тебя отстранили от боевой службы, объявив чуть ли не психопатом и не понимающим политические задачи командования, а меня пинками вытолкнули в океан с перетасованным за две недели до начала плавания экипажем. Шесть мичманов заменили матросами… Экономисты хреновы! Вместо тебя прислали дуболома штабного, совершенно не знающего ни экипажа, ни матчасти. С такой вот командой я и отдал швартовы. Приказ — есть приказ… И ведь чувствовал, Саша, нутром чувствовал, что быть беде. Одно только утешало: от судьбы не уйдёшь. Оно и верно, такова, видать, наша с тобой судьба — оказаться без вины виноватыми.

Помолчали. Покровский ещё раз наполнил рюмки. Рогов непрерывно курил, его смуглое лицо было хмурым, желваки над слегка порозовевшими скулами непрерывно ходили от тягостных воспоминаний, но впервые за десять лет ему вдруг захотелось сполна излить свою душу. Тем более, что перед ним сидел старый верный товарищ.

— Ведь что обидно… Больше месяца ситуация была штатная. Без проблем всплывали по ночам, погружались на заданные глубины, проводили скоростные манёвры, отследили три цели. Связь с берегом оставалась устойчивой. Я уж успокоился, только замполит раздражал своей бестолковостью. И вдруг — на тебе… — Сергей Петрович слегка пристукнул по столешнице кулаком. — В тот день я уже приготовился передать вахту старпому, как из кормового отсека сообщили о возгорании в рубке гидроакустиков. Сразу объявляю аварийную тревогу. Из дверей рубки валит густой дым. Что делать? Сам знаешь, главное — не допустить паники. Вызываю замполита, а он, сволота, уже спит. Плюнул, отдал команду на всплытие. Наши ребята из первого экипажа не растерялись: включили ВПЛ, огонь сбили, но сильное задымление не позволяло находиться в центральном посту. Приказал всем бывшим рядом офицерам выйти на мостик через рубочный люк.

— А как же связь с личным составом?

— Никак! Глотка моя поддерживала связь. Но не это самое страшное. Только мы всплыли под перископ, перепуганный Вася Назаренко сообщил, что от короткого замыкания кабеля в седьмом отсеке вспыхнули баллоны регенерации. А ведь это кислород! От поднявшейся температуры прорвало маслопровод системы смазки турбогенераторов… Я понял, что ещё несколько минут и откажет вся энергосистема. Но реакторы! Их нужно срочно погасить. Как сейчас вижу наших управленцев, — Рогов надолго замолчал, подперев голову рукой с горящей сигаретой.

— Успокойся, Петрович. Представляю я эту картину, чего уж там… И знаю, сгорели. Говорили, шестеро их было…

— Шестеро, — Сергей Петрович повлажневшими глазами посмотрел на друга. — И ведь добровольно пошли с Засохиным глушить эту адову машину. Успели… С ними как-то удалось установить связь, до конца я их слышал и они меня. А чем поможешь? Всё кричали: «Жарко, жарко нам, братишки!» Потом замолчали…

— Ну, а седьмой отсек. Там-то что было?

— Когда всплыли, все силы бросили на седьмой отсек. Никто уже не обращал внимание, что лодка фактически полумёртвая — без хода, без электричества, без связи. Лишь бы удержать её на плаву в бушующем крупной волной океане. Огонь к этому времени разыгрался ещё больше. Раскалилась переборка с восьмым отсеком. Один за другим стали погибать люди от угарного газа и ожогов. Спасатели, кого находили, стаскивали в надстройку, прикрывая одеялами. Задохнулись радисты, они оставались на месте, пока не получили подтверждение с базы. А твой преемник, паскуда, вместо того, чтобы помогать мне работать с людьми, бросился спасать свои манатки. Так с саквояжем в руках и притащили его в надстройку. Не дна бы ему ни покрышки!.. Господи, прости меня грешного, что о покойнике так отзываюсь. У тебя, Саша, чай есть? — неожиданно спросил Рогов. — Покрепче только да погорячей.

— А я о чае-то и не позаботился, Петрович. Не озадачил свою дорогушу. Думал, водочкой обойдёмся, — рассмеялся Покровский, желая разрядить напряжённую атмосферу воспоминаний. — Но это не вопрос с нынешней техникой. Пять минут подождёшь?

— Десять лет ждал, а пять минут как-нибудь переживу, — хотя и через силу, но тоже улыбнулся Сергей Петрович. — Тогда уж дослушай, прорвало меня что-то сегодня…

— Вот и хорошо, что прорвало. Столько лет всё в себе держал. Твоя-то Настасья как уехала с этим каплеем… уж, и позабыл его фамилию, я сразу понял, каково тебе будет за проволокой. Ты хотя бы мои-то письма получал?

— Получал, спасибо вам с Иваном. Живой он, нет? Последние два года от него не было ни одной весточки.

— Умер твой старпом, Петрович. Как раз два года назад и схоронили мы его. Когда у нас началась здесь заваруха с сокращениями да выводом плавсостава, Иван сильно переживал. А сердчишко-то после вашей аварии у него серьёзно пошаливало. Вот и не выдержало. Земля ему пухом. О!.. Закипел наш самовар. Сейчас заварю. Покрепче, говоришь?

— Покрепче, Саша, покрепче. У нас на зоне одна отрада была — чай крутой да горячий. За день наломасаешься в тайге, так чаёк в придачу к заработанной пайке — ах, как хорошо.

— Чифирил что ли?

— Нет, мне посылки с чаем никто не присылал, а перед охранниками за свои же копейки унижаться не по мне.

— Но где-то же и ты брал заварку, — не унимался Покровский, расставляя на столе чашки и лукаво поглядывая на Сергея Петровича.

— Мир не без добрых людей, Саша, — ушёл от ответа Рогов. — Ну-ка, попробуем твой продукт…

Чай получился хороший, ароматный. У запасливой Ольги Фёдоровны оказалось чудесное варенье из морошки и клюквы, а пышные, присыпанные сахарной пудрой булочки, которые она успела напечь, пока друзья разговаривали, были настоящим приветом из детства.

— На чём я остановился? — Рогов допил вторую чашку и с удовольствием откинулся на спинку стула.

— Петрович, а надо ли продолжать? — Покровский, умиротворённый тоже двумя чашками чая, вопросительно посмотрел в глаза другу. — И без того на душе тяжело. Давай пройдёмся по Гремихе — ахнешь. Ни один гарнизон подводников на Северном флоте не пострадал так сильно от проклятущей горбачёвской «перестройки» и всего последующего бардака, как Островной. Ладно, из тебя сделали без вины виноватого, назначили крайним за халатность начальства. Но чем Гремиха-то провинилась? Ведь ты же знаешь — от одного её упоминания у забугорных адмиралом задницы потели. И как надругались, как надругались над нашим гарнизоном супостаты! — Покровский сокрушённо покачал головой. — А на лодке, Петрович, ты всё сделал, что от тебя зависело. И сделал грамотно, как надо. Никто из спасшихся тогда ребят тебя никогда ни в чём не упрекал. Старпома своего ты сам в суде слышал, жалко только, судьи не вняли его свидетельствам… Выполняли установку сверху, чего уж там говорить. Так что, давай-ка лучше пройдёмся по нашему ветерку. Не забыл, как он у нас буянит? Утром на пирсе почувствовал его приветствие?

Рогов задумался о чём-то, потом резко поднялся на ноги. В комнату вошла Ольга Фёдоровна, удивлённо вскинула брови:

— Куда это вы собрались по такой н`епогоди? Не сидится вам в тепле. Сергей, надеюсь, ночевать ты у нас будешь?

— Если позволите, Ольга Фёдоровна, — с улыбкой ответил Рогов, всегда с большим уважением относившийся к этой настоящей, верной жене моряка.

— Ради Бога, ради Бога! Мы с Шурой будем только рады.

— На том тогда и порешим. Спасибо за угощение. Булочки были превосходные, об остальном я уже и не говорю. Ну, что, Саша, пошли, пройдёмся по нашей Гремихе-горемыхе. Только сначала давай заглянем в мою квартиру. Сам понимаешь…

— Конечно, заглянем. Она в целости и сохранности. Мы с Ольгой приглядываем за ней. Наська когда сбегала со своим хахалем, — Покровский не скрывал пренебрежительного отношения к бывшей жене друга, — оставила нам ключ… Вот он, забери.

Сергей Петрович бережно зажал в руке холодную пластинку металла, способную вернуть его в прошлое. Подхватив свой чемоданчик, он молча вышел на лестничную площадку. Следом поспешил Покровский. Поднялись на четвёртый этаж. Дверь квартиры Роговых была цела, только прикрывавший её коричневый дерматин, набитый сразу после новоселья умелыми руками Сергея Петровича, покрылся пылью. Короткий, не поддающийся никакой смазки скрип. Небольшая прихожая, выводящая в детскую, гостиную и кухню. Приторный, застоявшийся воздух. Кругом плотный серый слой пыли, по углам, на стенах — жирная, обвисшая паутина. Окна целые. Мебель не тронута: жена ничего не взяла с собой. Прошли в спальню. Кровать, прикрытая газетами, туалетный столик. На нём — почти выцветшая фотография в застеклённой изящной рамке, собственноручно сделанной и подаренной Рогову в день рождения погибшим десять лет назад мичманом Пигаловым. Под пылью едва просматривались счастливо улыбающиеся морской офицер и симпатичная, с белокурыми волнистыми волосами до плеч молодая женщина. Шкаф с повседневным и парадным обмундированием, чёрным гражданским костюмом, несколько рубашек, фуражка с окантованным золочёными ветвями козырьком на верхней полке… Женского не было ничего. «Хорошо, что тряпьё своё забрала, — мелькнуло в голове Рогова. — Духу своего продажного не оставила». Взгляд его снова упал на фотографию. Сергей Петрович взял её в руки, сдул пыль и, держа перед собой, вернулся в гостиную. Поставив рамку на стол, заваленный каким-то барахлом, он сел, жестом пригласил Покровского на стул, стоящий по другую сторону стола.

— Саша, а где она похоронила Костюшку?

От неожиданно раздавшегося после долгого, тягостного молчания глухого голоса в пустой квартире Покровскому стало не по себе. Он не посмел посмотреть в глаза другу, боясь увидеть в них безысходное отчаяние. Сосредоточенно вычерчивая пальцем на пыльной крышке стола какие-то фигуры, Александр Ильич тихо ответил:

— Недели через две как тебя забрали, она увезла Костика в Мурманск. То ли на лечение она там его оставила, то ли сдала в дом инвалидов — точно не знаю. А потом был слух, что мальчонка умер. Самой её в это время в Гремихе уже не было…

Рогов уронил голову на руки, и снова в квартире зависла холодящая душу тишина. Вдруг он выпрямился на стуле, как-то нехорошо улыбнулся, сверкнув глазами в сторону стоящей перед ним фотографии.

— Что же ты натворила, сука! Ведь я тебя любил! — хриплый, натужный вопль, вырвавшийся из сильного мужского горла заставил Покровского вздрогнуть. Он не успел произнести и слова в утешение другу, как по полу брызгами разлетелось стекло злобно брошенной рамки.

В порыве вспыхнувшего бешенства Рогов подскочил к выпавшей фотографии и с остервенением стал затаптывать её ногами. Не успокоившись, поднял, ещё раз посмотрел и мгновенно порвал на мелкие куски, разлетевшиеся по комнате. Тяжело дыша, Сергей Петрович вернулся на место, до хруста в суставах сжал пальцы в кулак и так ударил им по столу, что часть разбросанных по нему вещей упала на пол. Взглянув на Покровского всё ещё нервно блестящими глазами, почти шёпотом проговорил:

— Вот теперь, Саша, всё… Ты иди к себе. Скажи Ольге Фёдоровне, чтобы не ждала меня ночевать. Я останусь здесь… Дома… А по Гремихе завтра пройдёмся. Тяжело мне, Саша. Не обижайся…

Покровский не нашёлся, что сказать и тихо прикрыл за собой дверь. Оставшись один, Сергей Петрович подошёл к окну, закурил. Вечерело. Заклинившая створка не захотела открыться. Через протёртую ладонью дугу на забитом пылью стекле его взору открылась ещё больше сдавившая сердце картина. Покровский был прав — Гремиха умирала. Могли ли когда-нибудь они, молодые, наполненные светлой гордостью за свой могучий гарнизон моряки, предположить, что всего через несколько лет их прославленную Гремиху постигнет такая горькая участь. За что это постыдное унижение? За что? Десять лет Рогов задавался этим проклятым вопросом, и снова — он, и снова без ответа… Гремиху превратили в морской могильник, а оставшихся ей верными моряков зачислили в похоронное бюро Северного флота. За что? Вокруг клокочет жизнь — на воде и под водой, на земле и в небе, а Гремиха довольствуется лишь воспоминаниями о прежней, тоже наполненной радостью надежд и счастьем жизни.

Рогов не замечал скупо катившихся по его впалым щекам слёз. Он всё смотрел и смотрел в окно ничего невидящими глазами, и лишь его острый слух улавливал надрывный плач бакланов, приносимый с моря не стихающими порывами ветра…


Утром следующего дня Покровский поднялся на четвёртый этаж. Слегка толкнул дверь в квартиру Рогова, оказавшуюся незапертой. Её знакомый скрип насторожил. Войдя в коридор, Александр Ильич громко окликнул друга. Тишина. Уже не на шутку испугавшись, он быстро прошёл в гостиную. Никого. Комната прибрана, на столе рамка с фотографией и синий шёлковый шарф. Бросился к двери в спальню, но перед самым его носом она вдруг открылась. Покровский замер: ему навстречу в парадном мундире с пятью полосками наградных планок на груди, в форменной фуражке вышел улыбающийся капитан первого ранга Рогов.

— Ну, ты даёшь, Петрович, — сглотнул волнение Покровский. — Так и заикой сделать можно. — Отошёл, с гордостью посмотрел на друга. — Хорош капраз! Ничего не скажешь… Молодчина!

— Имею право, Саша. Ведь суд не лишил меня ни звания, ни наград. Так что пошли, пройдёмся по гарнизону. Умирать, так с музыкой!

— Брось глупости языком молоть, командир. Нам с тобой ещё жить да жить… Твой? — Покровский кивнул головой в сторону вставленной в разбитую накануне рамку фотографию молодой женщины с мальчиком на руках.

— Бог даст, будет мой, Саша! У меня сейчас вся надежда на Бога. Жалко, что раньше я не верил в Него… Тогда, может быть, и с лодкой нашей не случилось бы беды. Впрочем, что теперь об этом рассуждать? Одно, пожалуй, только и скажешь: «На всё воля Божия»…




РОДНАЯ КРОВЬ


Ах, война, что ж ты, подлая, сделала:

Вместо свадеб — разлуки и дым!..

Б. Окуджава



Май струился над городом ароматом цветущих аллей и заливистым птичьим перекликом. Старшие Воронцовы неторопливо допивали вечерний чай, когда Андрей — студент четвёртого курса журфака, а за ним его сестра Катя — десятиклассница специализированной технико-экономической школы шумно вбежали в столовую. В руках Андрея — городской еженедельник «Карусель».

— Народ, слушай и не моргай! — Андрей открыл газету на заложенной пальцем странице и громко прочитал: «Житель города Аугсбурга Пауль Шнейдер разыскивает Марию Воронцову, около 1925-26 г. р. в годы войны работавшую в лазарете лагеря №138 для интернированных немцев. Если кому известно о судьбе М. Воронцовой, просим сообщить в областной мемориальный центр «Память» или напрямую связаться с господином Шнейдером», — Андрей прихлопнул по газете рукой и добавил: — Даны телефоны, номера двух мобильников и логин скайпа… Всё, как у людей!

— Бабуля, это ты? — Катя подскочила к сидящей за столом Марии Васильевне и обняла её за шею. — Ты знакома с этим господином… Шнейдером?

Наступила неловкая тишина. Павел Сергеевич — сын Воронцовой и его жена — Ирина Валентиновна удивлённо переглянулись. Сама Мария Васильевна грузно облокотилась на стол и начала нервно крутить на блюдце чашку с недопитым чаем.

— Этого не может быть, детки мои… Не может быть! — Мария Васильевна откинулась на спинку стула. — Это, верно, однофамилец Пауля. У немцев бывают однофамильцы?.. Андрюша, дай мне, пожалуйста, газету… Катенька, а ты сбегай, золотце, в мою спальню за очками…

Прочитав объявление, Мария Васильевна вернула газету внуку и как-то враз сникла. Никто не решался обратиться к ней с расспросами, и только Андрей, взглянув на часы, уже серьёзно, по-деловому заявил:

— Не будем гадать. Я сейчас же позвоню и договорюсь о сеансе связи по скайпу. Всё станет ясно… Так ведь, пап?

Павел Сергеевич не возражал. Он встал из-за стола, поблагодарив жену и мать за чаепитие, и вместе с сыном вышел из столовой. Не прошло и пятнадцати минут как они вернулись — радостные и возбуждённые. Сеанс связи должен был начаться через полтора часа.

Заинтригованная предстоящим событием, семья Воронцовых собралась в комнате Андрея. Марию Васильевну — нарядную, с подправленной укладкой от природы волнистых волос, усадили на стул перед компьютером. Она недоверчиво, заметно волнуясь, стала смотреть на экран, пока Андрей устанавливал связь с её таинственным визави. Павел Сергеевич стоял рядом и с интересом наблюдал за манипуляциями сына, тоже нетерпеливо ожидая их конечного результата. Ирина Валентиновна с Катей сели с краю стола так, чтобы им хорошо был виден монитор. Наконец, Андрей радостно воскликнул:

— Бабуля, ты готова? Смотри! Сейчас, сейчас… Вот, смотри…

Сначала на экране появился какой-то молодой человек. Он молча улыбнулся и скрылся. Тут же в зону видимости его камеры вошёл седовласый импозантный мужчина в сером костюме с «бабочкой» на светлой рубашке. Он уверенно сел перед компьютером и несколько минут всматривался в видимое им изображение Марии Васильевны. И вот его лицо озарила улыбка… Вот он протянул руку к монитору… Вот протянул вторую… Горький вздох… Улыбка слетела, оставив вместо себя плотно сжатые подрагивающие губы… Вот из нагрудного кармана пиджака он медленно вынул платок и обеими руками приложил его к глазам. За его спиной снова появился молодой человек и что-то тихо сказал ему на ухо. Мужчина отнял платок от глаз, не скрывая больше катившиеся по впалым, чисто выбритым щекам слёзы. Мария Васильевна замерла. Побледнев, она не отрываясь смотрела на экран. Видно было, что внутренне она порывалась что-то сказать, но не могла. Мужчина тоже молча смотрел на неё и плакал.

— Павлик, это ты? — незнакомым, с хрипотцой, но наполненным непередаваемой нежностью и теплотой голосом спросила Мария Васильевна.

— Я-я, фрау Марусиа! Машенька… Это я, Пауль Шнейдер… Паулик я! Майне Марусичка… Гутен абенд, майне либе!..

— Павлик, это ты?.. — Мария Васильевна покачнулась, и Павел Сергеевич с Андреем едва успели подхватить её, потерявшую сознание.

— Извините, господин Шнейдер. Бабушке плохо… Обморок, — крикнул Андрей в микрофон. — Мы попозже выйдем с вами на связь. Извините, — отключив скайп, он помог отцу перенести Марию Васильевну на диван.

Ирина Валентиновна быстро достала из аптечки в шкафу флакон с нашатырём и осторожно поднесла смоченный им комок ваты к лицу Марии Васильевны. Едкий запах аммиака подействовал быстро.

— Ну, что ж вы так, мама. Перепугали нас, — улыбнулась Ирина Валентиновна, поправляя подушку под головой свекрови. — Полежите, вам нельзя волноваться.

— Спасибо, Ирочка… Посиди со мной, не уходи. А вы что стоите, — уже веселее спросила Мария Васильевна притихших сына и внуков. Садитесь… Уж коли так судьба повернула, мне больше скрывать нечего…

Мария Васильевна прикрыла глаза, собираясь с силами перед непростой для неё исповедью. Из далёкого прошлого всплыли, казалось, уже забытые лица людей, сквозь толщу минувшего многолетия прорезались их голоса:

«…Побойся Бога, доченька! Отец погиб, Володечка, брат твой, погиб… Сколько наших мужиков они извели! А ты нашла забаву — с фашистом шашни водить… Срамно людям в глаза глядеть».

«…За аморальное поведение, за предательство светлой памяти защитников нашей великой Родины, памяти наших славных воинов-земляков предлагаю исключить Марию Воронцову из рядов Ленинского комсомола».

«…Гражданка Воронцова, если вы немедленно не прекратите свои амурные отношения с интернированным из фашистской Германии Паулем Шнейдером нам придётся разговаривать с вами уже не здесь и в ином тоне».

«…Нет, вы только погляньте-ка, бабоньки! Машка-то Воронцова немчурёнка на свет пустила. Ха-ха-ха! Ну, вылитый Пашка Шнейдер».

«…Не переживай, Мария. Отцом мальца можешь записать меня… Вместе пойдём его регистрировать. Ты… Да кому какое дело? Ты только скажи…»

«…К сожалению, гражданка Воронцова, фельдшером в нашу больницу я вас принять не могу. Как выяснилось, вы забыли отметить в своей биографии факт любовной связи с интернированным немцем, что является очевидным свидетельством вашей неблагонадёжности, а теперь вдобавок и лживости характера. Разве можно вам доверить жизнь советского человека? Так что поищите работу за пределами нашего учреждения… Впрочем, вчера открылась вакансия санитарки морга. Если желаете, я возражать не стану».

— …Единственный человек, который меня ни разу не унизил упрёками за Пауля, который всячески старался защитить моё человеческое достоинство, который поддержал меня после твоего рождения, Паша, был Сергей Николаевич Лукьянов, наш начальник лазарета, военврач второго ранга, — Мария Васильевна промокнула кончиком платка глаза. — Он был инвалидом, без одной ноги… При орденах! Не долго пожил, горемычный. В сорок девятом, скоротечная чахотка… Вот он в твоих метриках отцом и записан.

— А немец что? Выходит, он папу и не видел? — тихо спросил Андрей, не шевелясь, с широко раскрытыми глазами слушавший бабушку.

— Павлика увезли от нас в сорок седьмом… Как он не хотел уезжать, вы бы только знали! Сердцу не прикажешь, мы любили друг друга… Он был красивым, добрым. Пригнали их партию летом сорок пятого, а поздней осенью он сломал ключицу. Поскользнулся под дождём, когда на себе тащил каменную плиту в карьере. Вот так получилось… В лазарете мы и познакомились. Ему тогда шёл двадцать первый год, а мне было девятнадцать. Он немного говорил по-русски. Павлик ни в чём не был виноват… Он никого не убивал, — Мария Васильевна снова всхлипнула, но сдержалась. — У себя в Германии он служил журналистом какой-то газеты и попал в облаву. Привезли в Советский Союз восстанавливать разрушенное хозяйство. Интернированными таких называли. Да, всё одно — пленные… И ведь надо же — в розыск меня объявил, через столько-то лет!..

— Давайте пить чай! Ещё раз! — Ирине Валентиновне хотелось отвлечь свекровь от тяжёлых воспоминаний.

— Какой чай, Ира? — Павел Сергеевич поддержал жену в её намерении возобновить застолье. — Доставай фужеры… Шампанское на стол!

…В конце лета по приглашению семьи Воронцовых Пауль Шнейдер приехал к ним в гости. Его сопровождал племянник — Ганс Рафес, тот самый молодой человек, который первым улыбнулся Марии Васильевне во время ставшего теперь для всех памятным сеанса связи через Интернет. Ганс сразу понравился Андрею, и они подружились. А у Кати при взгляде на высокого смуглого баварца, совсем не похожего на знакомых по книгам и фильмам голубоглазых блондинов, что-то так неожиданно и так сильно ёкнуло в груди, что она не на шутку испугалась.

Но трепет встречи двух любящих, а оттого и не постаревших за шесть с лишним десятков лет сердец, словами передать невозможно. Это надо было видеть… Не передать словами и то чувство, которое вдруг охватило Павла Сергеевича, когда он привёз родителей на место, где располагался лагерь для интернированных немцев, где зародился он сам — плод искренней, светлой, оказавшейся неподвластной ни времени, ни расстояниям любви русской санитарки и немецкого журналиста.

…Они втроём стояли у машины перед бескрайним полем наливающейся пшеницы. Казалось, ничто здесь уже не могло напомнить им о прошлом… Но Господь свидетель, что именно это поле вдруг заставило их сердца ударить в унисон, наполнив жилы родной горячей кровью.




ВСТРЕЧА НА ПЕРЕПУТЬЕ


НОВЕЛЛА


1.

Матвей Лукич Рябов проснулся рано и увлечённо наблюдал как махонькая комнатка, отведённая ему в квартире дочери, постепенно наполняется утренним светом. Третий год он был прикован к постели коварным инсультом, но не роптал, не проклинал Жизнь, научившую его стойко переносить все тяготы и невзгоды. Напротив, Матвей Лукич радовался Жизни, принимая каждый дарованный ею новый день страданий за глоток очистительной влаги для своей безмерно грешной души.

Всем сердцем любя Жизнь, Матвей Лукич как искренно верующий православный человек никогда не забывал о смерти. Он не звал её, не искал. Но ему навсегда запомнилось ещё в молодости вычитанное у преподобного Антония Великого утверждение, что «как телу, когда совершенно разовьется во чреве, необходимо родиться, так и душе, когда она достигнет положенного Богом предела, необходимо выйти из тела». Просто и понятно! И вот этого, отведённого ему предела, Матвей Лукич с интересом ждал, а последнее время даже жаждал его наступления. Силы с каждым днём оставляли его, и он уже никому, ничем не мог быть полезен. Человеку, никогда не знавшему покоя, без остатка отдававшему себя Жизни, окружающим его людям, трудно было смириться с этим. Но в то же время Матвей Лукич непривычно явственно ощущал в себе что-то такое, чего не сможет уничтожить смерть плоти и Жизнь не оставит его даже без тела. Это успокаивало и бодрило.

Матвей Лукич чувствовал, что скоро умрёт, и неожиданно для себя осознал, что побаивается этого. Нет, то был не животный страх, обуревающий многих людей при одной только мысли о смерти, о возможной потере своего земного благоденствия. Матвей Лукич боялся совсем иного, куда более важного. Страшила неизбежность Праведного Суда, на котором будет дана оценка всем его земным деяниям. Много их было, этих деяний. Жизнь щедро одаривала Матвея Лукича и радостями, и бедами. Радоваться он особенно не умел, а вот каждую беду принимал за испытание Божие и старался праведно выдерживать его. Вот только насколько праведно ему это удавалось?


2.

В квартире никого: у всех свои заботы. Тишина. Но Жизнь не может допустить абсолютного беззвучия, и Матвей Лукич, пусть с трудом, но всё-таки улавливал мерный ход больших настенных часов, много лет назад подаренных ему на день рождения бывшими студентами. Утро незаметно уступило место пригожему весеннему дню, привычно заглянувшему в окно игривым солнечным зайчиком. Матвей Лукич медленно приподнял ему навстречу непослушную, иссохшую руку. Зайчик охотно устроился на ладони, и Матвей Лукич перевёл на него всё своё внимание. Он улыбался, прикрывая в блаженстве глаза, и слегка шевелил пальцами, пытаясь ощутить плоть своего лучезарного гостя. Забавно: зайчик сидит на ладони, Матвей Лукич видит его, чувствует его животворящее тепло, готов заговорить с ним, но пальцы ничего не находят — пустота, воздушная золотинка, обман…

Вдруг лёгкая волна прохлады опахнула лицо задремавшего Матвея Лукича. Так бывает всегда, когда в его комнату кто-то входит. Посмотрел — дверь закрыта. Но постороннее присутствие очевидно. Интуитивно понял: пришла.

— Никак ты, Безносая, пожаловала? Не прячься, чего уж там. Сама надумала или Бог послал?

Воздух чуть дрогнул, и у кровати появилась она — в белом балахоне, дышащая холодом, но совсем-совсем не страшная, даже потерянная какая-то.

— Разве я сама решилась бы придти? Я ведь не погибель твоя сатаной засланная. По Божиему попущению пришла отпустить твою душу на небеса. Пора, Лукич, ничего не поделаешь. Свою меру любования с Жизнью ты сполна исчерпал. Пора…

— Ну, пора — так пора. Ты только не обижайся, что Безносой назвал. Сама ведь знаешь — все тебя на этом свете так кличут.

— Знаю, знаю… Я уж привыкла!

— Сказать честно, я тебя со дня на день поджидал… Да поставь косу-то в угол, не топчись, садись, где место найдёшь. Потолкуем перед дорогой. Говоришь, ты не погибель моя? А вы что, не сродни друг дружке? На фронте, помню…

— Как можно, Лукич! Учёный человек, столько лет прожил, две войны прошёл, каких ужасов только не насмотрелся, а такой вопрос задаёшь. Чего вспомнил — на фронте! Да разве Божие дело — война? Подумай-ка своей профессорской головой. Сатанинская это забава, Лукич. Как есть — сатанинская. Человек на человека — это же безумие! И на войне не умирают — погибают на ней! Души, прежде всего, погибают неприкаянные. Вот ведь горе-то какое… А возьми себя. Кто ты есть сейчас? Не взыщи за прямоту, но я вижу в тебе лишь остаток страдающей человеческой плоти. Зато душа у тебя живая! Мне же, Смертушке твоей, не дозволено даже прикоснуться к ней. Плоть я заберу, а душа переживёт её смертный час и вознесётся к Богу, на Праведный Суд.

— Вот это как раз и страшит меня…

— Хорошо, что страшит! Правильно! Не меня бояться надо, а Суда Господнего. Успокаивать не стану, однако, сказать по своему разумению — скажу: грехов на тебе висит немало, но ты достойно искупал их добродетельностью своей и по сей час продолжаешь искупать страданиями плоти. Знаю, Лукич, сатана вокруг тебя смолоду кружился. И ведь знал, что ты крещённый, а всё одно — кружился! Нарочно, назло Богу… Нет человека, к которому он не лез бы душу, и от тебя ни на шаг не отступал. Не мытьём, так катаньем старался упечь твою душеньку в своё проклятое гнездовье. Бог свидетель — не поддался ты ему, он и отступился вроде. Только нет-нет, да и накинет исподтишка на твою шею грешок-другой. А напролом не решался, уж больно корёжило его от Иисусовой молитвы, которую ты не забывал творить иногда.

— Откуда знаешь? Действительно, было такое. Бабушка покойница ещё в детстве научила меня этой спасительной молитве. А всего-то проговоришь: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя!» — и как за каменной стеной. И пулями, и осколками решетило на войне, чуть было в плен не попал, а вот на тебе — жив остался…

— То-то же! А сколько раз ты лицом к лицу с погибелью своей встречался — вон, посмотри да вспомни. Финнов вспомни, фашистов… Ишь, железки-то твои как сверкают. Сосчитать — собьёшься, и ведь это всё ваши встречи. И каждая из них сатане — досада да унижение, тебе же — радость да слава… Я всё знаю! Ведь моё дело из века в век за всяким творением Господним присматривать со стороны до поры до времени. И тебя я из виду не упускала, так что не удивляйся — я знаю всё.


3.

Выйдя из забытья, Матвей Лукич перевёл взгляд на полку старого книжного шкафа, где под тёмным киотом с иконой Богородицы внук Женька к прошлогоднему Дню Победы соорудил аккуратную витринку с его боевыми наградами. На вопрос: «Зачем?» ответил: «Так надо, дед!» и поцеловал Матвея Лукича в солоновато-влажную щёку.

И снова безмятежная полудрёма…

— А знаешь ли ты, Безносая, что о славе-то тогда наш брат меньше всего думал. За Россию дрались мы, за веру православную, за родных своих, за любовь… Враг, бывало, прёт лавиной, а у меня перед глазами рощица берёзовая, что у нас за околицей росла. Светлая такая, весёлая. Мы в неё на Троицу всей деревней сходились праздновать… Вытоптали фашисты танками её… Давлю на гашетку, поливаю гадов пулемётным огнём за берёзки те белоствольные, а мне уже видятся выжженные луга заливные вдоль речки Угорки. Какие были луга! Настоящее русское раздолье — цветь ромашковая с колокольчиковой просинью. Залюбуешься! Трава ласковая, мягкая… И за каждую травинку — на гашетку! За каждую ромашку — на гашетку! Стою в окопе, гильз по щиколотку, а я всё бью их, гадов, бью, бью — аж скулы сводит от напряга… Вдруг торкнуло меня в грудь чем-то тупым и потемнело в глазах. А в голове ни с того ни с сего стихотворение Некрасова всплыло, со школы запомнившееся:


…Средь лицемерных наших дел

И всякой пошлости и прозы

Одни я в мире подсмотрел

Святые, искренние слезы —

То слезы бедных матерей!

Им не забыть своих детей,

Погибших на кровавой ниве,

Как не поднять плакучей иве

Своих поникнувших ветвей…


Я снова к пулемёту тянусь, за слёзы материнские, за страданья сиротские отплатить, а рука в пустоте шарит… Очнулся — госпиталь. Когда вернулся в часть, объявили, что я вроде как здорово помог выполнению боевой задачи. К награде представили. Тогда я первый орден Славы получил. Потом ещё, ещё награждали… Да суета всё это, Безносая, и говорить не хочется. Главное — мы победили! Понимаешь? Мы победили — Красная Армия, Советский Союз! Нынешняя молодёжь уж и не знает такого государства. А это была сила, мощь необоримая, которая и свернула шею фашизму, будь он неладен.


4.

Много лет читая лекции в университете на кафедре истории, Матвей Лукич никогда не стремился иллюстрировать их эпизодами из своей фронтовой биографии. Он считал, что картинки, пусть самые красочные, самые душещипательные, вызывающие ненависть к врагу и сочувствие родному воинству рано или поздно всё равно поблекнут в памяти студентов, будут вытеснены другими, более близкими им по времени и мироощущению событиями. Поэтому в завершение своего курса Матвей Лукич обычно спрашивал молодёжь, что заставляет их помнить о Родине, какие чувства они испытывают, слыша слова «Россия», «Отечество»?

Чего ему только не выговаривали студенты в конце восьмидесятых — начале девяностых годов прошлого века! Не понимая разницы между цивилизованной демократией и подпущенным в нашу страну её суррогатом в виде вседозволенности, безнравственности, чудовищного эгоизма, бескультурья, денежного фетишизма и прочих деградационных инструментариев, они без стеснения, прямо в глаза Матвею Лукичу, глумились над Россией как только могли, в безумном азарте стараясь превзойти друг друга.

И тогда старый фронтовик, едва сдерживая обиду за них же самих, молодых и способных, лишь безнаказанно, целенаправленно растлеваемых опытными совратителями, предлагал им проделать простой опыт. «В нашем городе много православных храмов, — как всегда спокойно и уверенно говорил Матвей Лукич аудитории. — Выберите время, и однажды, погожим воскресным утром подойдите к любому из них. Поднимите голову, взгляните на золочёные или голубеющие за лёгкой дымкой высоты купола. Всмотритесь в кресты, венчающие их… И дождитесь, когда вашего слуха коснётся стройный перезвон колоколов. Не спешите уходить, вслушайтесь! Вот он плывёт, плывёт над вами… То спустится ниже, то снова взметнётся вверх, как невидимая сказочная птица, радующаяся вашему и только вашему присутствию. Что, дрогнуло сердечко? Стало уютнее и теплее? Если да, то вы — дома. И дом этот зовётся Россией. Не допустите его поругания и разрушения. Это родительский дом! А что может быть дороже единственного на земле вместилища беззаветной материнской любви? Что? Кто ответит?»

Аудитория молчала, угрюмо, насторожённо, испытующе всматриваясь в стоящего перед ней седовласого профессора с массивной выкладкой орденских планок на груди. И через некоторое время многие студенты приходили на семинары профессора Рябова с просыпающимся, пусть пока робко, подспудно, но всё-таки явно просыпающимся самосознанием, чувством собственного достоинства и гордости от неразрывной связи с Россией.


5.

— Да что там говорить, Лукич? Вспоминай не вспоминай, а государства твоего, что Советским Союзом называлось, давно уже нет, тебя вот-вот не будет, да и про войну вашу Отечественную разве что в книжках останется…

— Ты это брось, Безносая, не наводи на грех — я с тобой ссориться не хочу. Государства того нет, ты права. Но мы-то сражались за Отечество, за Россию-матушку… А она была, есть и будет! Нравится это кому или нет. Страна наша Богом хранимая. Россия — оплот православия. Потому-то мы и непобедимы! Слабо сатане с Господом Богом тягаться. Уж на что Сталин был безбожником, а ведь не запретил в сорок первом году облететь вокруг Москвы на самолёте с Тихвинской иконой Божией Матери на борту. И устояла Москва! Позже своё заступничество Богородица проявила и по отношению к Ленинграду, Киеву, Сталинграду… Произволением Божиим выстояла Россия! Выстояла и победила антихристову силу. Каково? Но все ли тогда поняли, что в своём многовековом отступничестве от Бога человечество дошло до таких пределов, когда оно должно или покаяться и обратиться к Богу, или окончательно погибнуть от собственного безумия. Вот о чём надо знать и помнить молодым! А что меня, друзей моих фронтовых забудут — это не самое страшное. Главное, чтобы они знали уроки истиной истории и делали из них правильные выводы. Именно правильные, поскольку как только не пытаются сегодня перекраивать историю минувшей войны в угоду врагам России, нагло принижая её заслуги в победе над фашизмом. С этим нельзя мириться, а потому надо знать всю правду о великих испытаниях, выпавших на долю нашего Отечества и дорожить памятью поколений, отстоявших имя и честь многострадальной, по сей день терзаемой неурядицами да распрями России. А ещё…

— Ну, если по правде, Лукич, то вспомни и ваших союзников — англичан, французов, американцев… Без них-то одолели бы вы Гитлера?

— А ты сомневаешься? Говоришь, что всё видела, всё знаешь. Тогда скажи, в каком году наши союзнички открыли Второй фронт?

— Летом сорок четвёртого…

— То-то и оно, что летом сорок четвёртого, на исходе войны! Поняли, что победа за нами, вот и подсуетились. Техникой, провиантом, горючим, боеприпасами помогали, никто не отрицает. Но без этого, на худой конец, мы бы обошлись. Нужна была боевая помощь — огнём, живой силой, а вот её-то в самые тяжёлые для нас времена и не было. «Тащи, русский Ваня, всё на себе, — посмеивались они со стороны, — а победный пирог делить мы поспеем!» Уж если кто и помог нам бить фашистов в Прибалтике, так это французские лётчики истребительного полка «Нормандия-Неман». А в общем-то… Чужими руками всегда сподручнее жар загребать.

— Сдаётся мне, что союзники ваши вас же и боялись. Идеи вашей навязчивой, сатанинской боялись. И как могли, старались, чтобы она не одурманила всю Европу. Не согласен?

— С этим, Безносая, трудно не согласиться. Сегодня снова в поте лица кто-то пытается найти очередную заумную национальную идею для России. Чудаки! Зачем её искать, когда она лежит у всех на виду? Затоптанная, осмеянная, преданная и проданная, но по-прежнему святая, такая же святая, как у всех уважающих себя народов, проживающих на нашей бренной Земле. Это любовь к Отчизне! Огради её от поругания, омой покаянными слезами, подними на щит… И не надо нам больше никаких идей! Вот поэтому, Безносая, умирая, я хочу верить, что наши потомки будут любить Россию — Родину свою. Любить крепко и беззаветно, как можно любить только мать. Любить её такой, какая она есть, не смаковать хулой, изрыгаемой на неё недругами, помеченными Богом каиновой печатью. Пусть тешутся кликуши — на чужой роток не накинешь платок. Отечество, как и родителей, не выбирают. Отечество не предают, не унижают, не корят, не выискивают в нём изъяны, а оберегают его от скорбей и напастей умом своим, а если надо, то и силой по Божиему благословению. Ради этого всё можно было стерпеть от Жизни, понять и простить её крутой характер. Всем сердцем простить. Ведь Жизнь — это счастье. А если ещё с Богом в душе — так вдвойне счастье! И как приятно чувствовать рядом её присутствие, ощущать свою надобность порождённому ею миру. Жизнь хороша! Прекрасна Жизнь! Жаль только, чересчур тороплива. Не всем своим премудростям научить меня успела. А так, всё — слава Богу!

— Не тужи о Жизни, Лукич. Ты не без пользы погостил на белом свете…

— Я и не тужу. Слышала ведь: «Слава Богу за всё!» И, как сказал древний летописец в «Слове о полку Игореве»:


Слава всем, кто не жалея сил,

За христьян полки поганых бил!

Здрав будь, князь, и вся дружина здрава!

Слава князям и дружине слава!


…Матвей Лукич очнулся от забытья и с удовольствием, с откуда-то взявшейся силой потянулся. Прислушавшись к знакомым шагам за дверью вернувшейся с работы дочери, глубоко вздохнул, чему-то простодушно улыбнувшись. И надо же случиться, в это самое время с утра игравший на стене солнечный зайчик, превратившийся уже в отблеск последнего закатного луча, неожиданно метнулся на стекло киота и выхватил светом бутафорского серебра оклада иконы святой лик Богородицы. Потом, как будто испугавшись, отскочил к витринке с наградами и они от его прикосновения вдруг все разом ярко вспыхнули. Да так ярко, что Матвей Лукич невольно плотно закрыл глаза и облегчённо, полной грудью выдохнул всю тяжесть своих девяти десятков лет.


Загрузка...