Выло теплое апрельское утро 1806 года. В церкви св. Захария и Елизаветы, что в кавалергардских казармах, у Таврического сада, только что окончилась обедня с молебствием по случаю возвращения полка из австрийского похода, где при Аустерлице полк покрыл себя славою и заслужил одобрение самого Наполеона своею блестящей атакой, но лишился почти половины своего наличного состава. На огромном казарменном дворе уже выстроились блестящие кавалергардские эскадроны: «вороные», «гнедые» и «серые» по масти своих лошадей, и солнце играло своими лучами на стальных кирасах солдат, заботливо равнявшихся в шеренги и тщательно осматривавших свою амуницию. Группа офицеров с командиром полка, лихим кавалерийским генералом Николаем Ивановичем Депрерадовичем, собралась у въезда во двор и оживленно беседовала между собою. Все это был народ рослый, здоровый, красивый, почти все с боевыми отличиями за Аустерлиц; они весело, жизнерадостно болтали между собою то по-русски, то по-французски, оглядывая иногда привычным взглядом стоявший за ними блестящий полк. Офицеры любили своего командира, привлекавшего сердца подчиненных своим остроумием и добротою, и окружили его тесной толпой.
— Господа офицеры, — раздался вдруг звонкий и громкий голос Депрерадовича после того, как с Захарьевской улицы подъехал на взмыленной лошади ездовой — прошу вас по местам. Сейчас на парад наш приедет цесаревич Константин Павлович. Уже одиннадцать часов, а вы знаете, что он опаздывать не любит.
Офицеры отъехали к своим эскадронам, а Депрерадович выехал на улицу встретить великого князя, командовавшего в то время всей гвардией. Великий князь Константин, действительно, уже приближался верхом к казармам в сопровождении двух адъютантов. Ответив на честь, отданную ему Депрерадовичем, и приняв от него рапорт, великий князь, сильно напоминавший своим лицом императора Павла, вдруг покраснел, надул тонкие, почти бескровные губы и проговорил:
— Ну, что, в порядке ли ваши вольнодумцы? Парад, ведь, не сражение, где каждый сам за себя и что ни делает — все с рук сходит!.. Вот ужо посмотрю, посмотрю, — прибавил он, нервно дергая за мундштук гарцевавшую под ним лошадь и почти не слушая ответов командира, не отнимавшего руки от каски. — Вот увидите, что я скажу им сейчас.
Цесаревич двинулся на полковой двор и, встреченный по уставу, поздоровался с людьми и объехал все эскадроны, зорко вглядываясь в солдат и лошадей. Полк как бы застыл во время этого объезда, и мертвая тишина лишь изредка нарушалась фырканьем некоторых лошадей. И люди, и лошади будто превратились в изваяния, не смея даже громко дышать, и цесаревич даже косился в ту сторону, откуда раздавалось лошадиное фырканье, столь преступное в эту торжественную минуту.
«Эх, ты, Баловень, погубить меня хочешь! — пронеслось в голове правофлангового кавалергарда, когда его любимый конь зафыркал под носом проезжавшего цесаревича — дисциплины не знаешь».
Но все обошлось в конце концов благополучно: и солдаты, и лошади выдержали испытание. Затем цесаревич произвел учение, но, кончив его, подъехал к фронту и вдруг громогласно сказал:
— Я слышал, что кавалергарды считают себя обиженными мною, и я готов предоставить им сатисфакцию, — кто желает?
Сказав это, он осадил свою лошадь и насмешливо посмотрел на Депрерадовича и ближайших к себе офицеров. Лицо его подернулось улыбкой, глаза сузились, и он, очевидно, наслаждался смущением, которое выразилось на всех обращенных к нему офицерских и солдатских изваяниях.
«Никак я с ума спятил? — подумал бравый вахмистр «гнедого» эскадрона Ларионов, близ которого остановился великий князь Константин — а может статься, и недослышал. Как же так? Брат царев и накося, — сатисхвакцыя! Чудно что-то».
Но каменные изваяния, в голове которых, вероятно, были те же мысли, что и у Ларионова, не сморгнули пред пристальным, едким взглядом августейшего своего начальника. Уже великий князь тронул свою лошадь, довольный произведенным эффектом, когда из-за четвертого, «серого» эскадрона вдруг вынесся высокий, молодой офицер, глаза которого блистали удалью и умом, подскакал к цесаревичу и, лихо осадив свою лошадь у самого его стремени, приложил свою руку к каске.
— Ротмистр Лунин! Что скажете? — спросил его великий князь, слегка отшатнувшись при его внезапном появлении.
— Ваше высочество, — почтительно, но смотря ему прямо в глаза, отвечал Лунин: — честь так велика, что одного я только опасаюсь, что никто из товарищей не согласится уступить ее мне.
Великий князь круто повернул свою лошадь и подъехал к Депрерадовичу, не сказав Лунину ни слова. Поговорив с ним несколько минут, он снова обратился к полку со словами: «спасибо, ребята!» и под крики солдат: «рады стараться, ваше императорское высочество!» выехал из кавалергардских казарм в сопровождении обоих безмолвных своих адъютантов, позабыв даже пропустить полк мимо себя церемониальным маршем, что он всегда делал даже при ученье. Депрерадович исполнил это по отъезде цесаревича, но все исполняли эту повинность как бы во сне, машинально. У всех была одна мысль: «что-то будет, что-то будет!» Солдаты видели потом, как офицеры окружили Лунина, жали ему руку, а некоторые даже целовали его. Депрерадович ушел с плаца, холодно простившись с офицерами и не пригласив их к себе на уже заготовленный пирог и замороженное шампанское, как этого все ожидали.
«Заварили кашу другие, а расхлебывать буду один я», — мрачно подумал про себя несчастный командир.
Почти прямо с ученья Депрерадович поехал с рапортом о случившемся к самому императору Александру.
«La troupe dorée», как называли Кавалергардский полк в высшем петербургском обществе, с давних пор не нравилась великому князю Константину Павловичу… Страстный поклонник фронтового обучения в самых мелочных подробностях на прусский манер, строгий формалист во внешних проявлениях и обрядах службы — до последней пуговки и крючка на мундире, он смотрел на кавалергардов, как на парадное войско, употребляемое для придворных церемоний, называл их «бархатниками» и отрицал в них всякий воинский дух, отдавая предпочтение конной гвардии, которою он сам командовал при Павле. Конногвардейцы доведены были им до высшей степени возможного, по его мнению, совершенства в военном деле немецкими штукмейстерами и берейторами; кавалергарды, сравнительно с ними, казались «ленивцами» и «неженками». Были и другие причины, заставлявшие великого князя Константина неблагосклонно относиться к Кавалергардскому полку, — так сказать, политического свойства, связанные с отношением его к службе. Офицеры-кавалергарды почти все принадлежали к богатому русскому дворянству и смотрели на службу свою как на путь чести, позволяя себе даже относиться критически к действиям своего начальства, тогда как в конной гвардии офицерство состояло почти все из немцев, преимущественно остзейцев, и конногвардейские офицеры в службе своей видели в будущем единственный источник счастья, а в строгом и тупом исполнении всех самых мелочных приказаний цесаревича — свою особую заслугу. Оттого в Конногвардейском полку русским солдатам приходилось куда хуже и тяжелее, чем в Кавалергардском, где офицеры были для них свои люди, свои господа, в патриархальных отношениях крепостного права. Между Кавалергардским и Конногвардейским полками возникло поэтому некоторое соперничество и служебная ревность: кавалергарды, смеясь над немцами конной гвардии, называли ее не полком, а региментом, уверяли, что там и командуют только по-немецки, и рассказывали об офицерах регимента самые смешные анекдоты. Сделавшись корпусным командиром по воцарении брата, цесаревич Константин, разумеется, стал на стороне любимых своих конногвардейцев и начал придираться к «бархатникам» и их командиру, Депрерадовичу; в австрийском походе по пустому поводу он лишил его командования на двадцать четыре часа и приказал ему следовать сзади полка. Кроме того, он преследовал их сарказмами при каждом удобном случае. Дело дошло, наконец, до того, что в петербургском обществе стали громко говорить о притеснениях цесаревича и о невозможном положении кавалергардских офицеров. Император Александр узнал об этом и дал совет брату извиниться пред обществом офицеров Кавалергардского полка. Мы видели, как этот совет был исполнен цесаревичем. Не мудрено, что ротмистр Лунин привел товарищей в восхищение своим ответом великому князю, и, разойдясь из казарм, они долго еще толковали, чем может кончиться все это дело для того и другого.
Офицеров четвертого эскадрона пригласил к себе «на суп» штабс-ротмистр Федор Александрович Уваров, женатый на сестре Лунина, Марье Сергеевне. Его приглашения были оригинальны и небезопасны: всякого товарища, не воспользовавшегося его приглашением, он вызывал на дуэль. С претензиями на ум, весьма посредственный, и красоту, которой он не обладал, Уваров соединял чисто русское хлебосольство; к товарищам относился дружески и участливо. Офицеры с охотой отозвались на зов Уварова, «суп» которого при ближайшем знакомстве оказывался чистейшим шампанским; притом они хотели поговорить еще о полковых делах и выпить за здоровье Лунина.
Вино развязало языки у гостей Уварова, среди которых отличался своим резким, высоким голосом эскадронный командир, князь Николай Григорьевич Репнин-Волконский. Сотый раз он рассказывал товарищах, как после блестящей атаки при Аустерлице он был взят в плен и, раненый в голову и контуженный в грудь, был представлен Наполеону с остатками своего эскадрона, в котором уцелело только восемнадцать человек. Репнин старался изобразить перед слушателями и голос, и приемы «маленького капрала».
«Кто старший?» — спросил Наполеон. Ну, позвали меня. «Вы — командир Кавалергардского полка императора Александра?» — Я командовал эскадроном, говорю. — «Ваш полк честно исполнил свой долг». Знаете, он сказал это так серьезно, искренно, что у меня чуть слезы не брызнули из глаз: разве наш «курносый» когда-либо скажет что-нибудь подобное? Я забыл и то, что он наш враг, и то, что он проклятый корсиканец, и сказал ему: «Похвала великого полководца есть лучшая награда солдату». А он так же, знаете, задушевно и серьезно: «С удовольствием отдаю ее вам». И потом приказал возвратить нам свободу. Ах, господа, глядя на него, совсем забываешь, что он «маленький капрал»!
— И вы совсэм не хорошо дэлайт, князь, что так говорите о враге нашего государя, — сказал ротмистр барон Левенвольде, случайно попавший в Кавалергардский полк и слывший за передатчика новостей высшему начальству.
— А ты, немец, молчи, — сказал Уваров, уже сильно выпивший — а не нравится слушать, — уходи по добру, по здорову. Тебе не мешают врать по-русски, холостая твоя душа. Он, господа, про мою сестру, девушку, сказал недавно, что она холостая.
— Вам, барон, с вашим знанием русского языка лучше было бы служить в регименте, — заметил старший из братьев Каблуковых.
— А я уже о том просил его высочество и теперь буду рапорт подавайт, — возразил Левенвольде — кароший полк, не хуже нашего.
— И товарищи — твои же немцы, — продолжал Каблуков — и нам легче будет: от немца избавимся.
Левенвольде насупился и вскоре исчез незаметно из подгулявшей компании.
— Что непонятно для меня, — сказал один из офицеров, Евдоким Васильевич Давыдов — так это то, что и после Аустерлица цесаревич все на нас злобствует. Ведь это, товарищи, первый наш не придворный, а военный подвиг, ведь мы своей атакой на жизнь и смерть спасли чуть не всю гвардию, когда пехота и тот же Конногвардейский полк были отрезаны от пути отступления. А ведь он нам потом и спасибо не сказал простого, и что же, Михайла Сергеич, — обратился он к Лунину, — ты думаешь, будет он с тобою драться?
— Думаю, не допустят, — сказал, улыбаясь, Лунин, славившийся своими дуэлями, — иначе мне в полку не оставаться, да и теперь, пожалуй, попросят в отставку. Голубчик, ты о чем призадумался? — обратился он к штабс-ротмистру Охотникову, молодому красавцу, молча сидевшему в кресле и, невидимому, безучастно относившемуся к разговору.
— Горько, друзья, — медленно ответил Охотников — и думать мне о том, что не разделял я ни трудов, ни славы вашей. Тяжко было мне сидеть в своей воронежской деревне, лечиться и думать, что делается с вами.
Как только почувствовал себя в силах, — я поспешил к вам, и где застал полк! Уже в Бресте, на возвратном пути в Петербург! Чувствую, что стал будто чужой в полку после этого.
— Не напускай на себя… омбража, что ли, — замялся Лунин — не ты, ведь, один, и потом — кому что на роду написано. Может, и тебе судьба готовит что-либо доброе, даже больше, чем нам.
— Давно уже я Алеше про то говорю, а он хмурый такой, все ему не по себе, — живо заговорил поручик Прокудин, друг Охотникова, пользовавшийся среди товарищей за свою мягкость и доброту славою блаженного миротворца — да, видно, он и посейчас нездоров еще. Ты, Алеша, Бога благодари, что не видел этой крови, этого избиения человеческого. А я видел и по воинскому долгу своему сам кровь проливал. Так мне Господь судил, а тебе иное что…
— Нет, — сказал князь Репнин, — Алексей Неофитович не так боится крови, как говорит. Он рубился, как богатырь: повернет рукой направо — там улица, налево — переулочек. А сам получил только несколько царапин.
— Все пустое говорите вы, князь, — отозвался Прокудин, краснея — на месте Алеши я не тужил бы, право. Ведь с Наполеоном-то не все еще кончено. Слухи идут, что новая война будет: мир не ладится из-за прусского короля.
— Pour les beaux yeux de la reine de Prusse, — рассмеялся князь Трубецкой — королева Луиза обворожила нашего государя, и от нее зависит теперь для нас война или мир! Вы бываете по-прежнему у княгини Натальи Феодоровны Голицыной, Алексей Яковлевич? — спросил он Охотникова, — Ведь, она, кажется, вам родственница?
— Да, — протянул Охотников.
— Она — бывшая фрейлина принцессы Иеверской и хорошо знает сильных мира сего. Я сам встречал у ней и принцессу. Она лучше нас знает, будет ли у нас война. А вам, Охотников, в самом деле, видно, нездоровится. Идите себе домой с Прокудиным, покуда мы с Давыдовым будем уничтожать Уваровский суп.
Охотников как будто ждал этого приглашения. Он поднялся, простился с присутствующими и вышел вместе с другом своим, Прокудиным.
— Знаете, господа, — сказал Давыдов — на Охотникова и смотреть жалко: не жилец он на этом свете, вот что!
Кутеж продолжался. Лишь поздно вечером к Уварову приехал Депрерадович, объяснил офицерам поведение цесаревича на учении и добавил, возвысив голос, что, по высочайшему повелению, все дело Лунина предается забвению…
Не все офицеры Кавалергардского полка принадлежали к высшему обществу столицы по своему происхождению, но все они имели туда доступ по своим связям. К числу их принадлежал и Алексей Яковлевич Охотников. Отец его, помещик Землянского уезда Воронежской губернии, оставил трем сыновьям своим хорошее имение почти в тысячу душ. В самом конце царствования Павла он со старшим братом своим Петром приехал в Петербург и здесь, семнадцатилетним юношей, поступил на службу сенатским регистратором. Скоро после этого умер брат его, и княгиня Голицына, будучи в то время еще княжной Шаховской, употребила свое влияние, чтобы определить молодого своего родственника в самый аристократический по тому времени полк, в Кавалергардский, эстандарт-юнкером. Красавец собой, тихий, молчаливый, Охотников так мало, по мнению княжны, похож был на подьяческую крысу! Гражданская служба в то время не пользовалась еще уважением. Уже чрез несколько месяцев, по протекции княжны, Охотников произведен был в корнеты, и тогда княгиня допустила его в избранный круг своих знакомых. Воспитанный в деревне гувернером — французским аббатом, Охотников обладал всеми данными, чтобы быстро освоиться в обществе княжны, состоявшем по преимуществу из французов-эмигрантов и придворных дам, находившихся под их влиянием. Из сенатского регистратора Алексей Яковлевич превратился мало-помалу в обаятельного кавалергарда, привлекавшего к себе сердца женщин не только глубокими темно-синими глазами, но и поразительной мягкостью характера и не менее поразительною скромностью. Победы кавалергардских офицеров на поприще любви большею частью в то время бывали шумны: списки этих побед более или менее известны были обществу или, по крайней мере, товарищам. Но Охотников был или недоступен чувству любви, или умел хорошо скрывать свои победы. Как ни увлекали его светские красавицы разных возрастов, как ни старалась сама княжна сблизить его с своими подругами, молодой кавалергард, при всей своей любезности, не дал никому никаких оснований хотя короткое время мечтать, что сердце его несвободно. Это давало ему ореол таинственности, раздражало женское любопытство, побуждало записных кокеток из числа несчастливых жен старых мужей к открытым, яростным атакам на Охотникова, а он… он с замечательным тактом умел отбиваться от всех нападений, не оскорбляя ни в ком чувства женского самолюбия. Друг Охотникова, поручик Прокудин, на вопросы товарищей-офицеров клятвенно уверял, что друг его чист, как младенец, и бывал очень обижен, когда эти уверения его принимались со смехом и остротами… Между тем, всем кавалергардам хорошо было известно, что Охотников почти все свободное от службы время проводил дома и занимался чтением, хотя не чуждался и товарищеским пирушек.
В действительности, Охотников был давно влюблен и безнадежно. Приехав однажды к княжне Шаховской в неурочное время, Охотников случайно застал у ней ее покровительницу, принцессу Луизу Иеверскую. Принцесса давно была известна молодому офицеру, который видел ее изредка на дворцовых выходах во всем блеске ее сана в обществе ее мужа. Теперь он увидел ее вблизи, в частном быту, в простой семейной обстановке. Восхитительная блондинка, принцесса в двадцать пять лет казалась совершенной богиней грации и изящества. Высокий лоб, на диво отточенные черты ее лица, небесный взгляд голубых глаз, удивительнейшая нежность движений — приковали внимание молодого офицера до такой степени, что принцесса заметила произведенное ею впечатление. Желая ободрить его, она сказала ему несколько милостивых слов, и звук ее голоса глубоко проник ему в душу: они показались ему пением ангела. Охотников еще никого не любил в своей жизни, и образ принцессы властно завладел всем его существом. Соблюдая всевозможную осторожность и недюжинный такт, он добился еще нескольких таких же встреч с принцессой и в то же время узнал такие подробности ее семейной жизни, которые внушили ему к ней чувство глубокой жалости. Принц Иеверский, кумир всего петербургского общества, не любил своей жены, увлекся замужней дамою высшего света и не скрывал своей связи с нею. Княжна Шаховская уверяла Охотникова, что принцесса глубоко чувствует это оскорбление, хотя из гордости не показывает этого. С того времени принцесса стала еще дороже для Охотникова, как несчастная, нагло обиженная женщина. Но, уважая ее сан и несчастие, никогда не смел ни словом, ни взглядом выразить ей свое сочувствие.
Счастливый кавалергард не подозревал, что и он произвел на принцессу неотразимое впечатление. Чистота, идеализм, скромность Охотникова поразили молодую принцессу, привыкшую к испорченности нравов общества, где ей приходилось вращаться. С нескрываемым любопытством она расспрашивала о нем Шаховскую, и ее рассказы о молодом родственнике, отзывавшиеся иногда сарказмом над его «младенчеством» и «телячьими свойствами», еще более привлекали к нему принцессу Луизу. Ее гордой, несколько холодной натуре льстило молчаливое обожание этой невинной души; как женщина, она угадала его чувства к себе ранее, чем он отдал себе отчет в них, гораздо ранее, чем догадалась о них княжна, уже ставшая в это время княгиней Голицыной. При этом открытии Наталья Федоровна испугалась и за принцессу, и за своего «мальчика» (bon garçon), как часто называла она Алексея Яковлевича, и за себя, свое положение в свете.
«Принцесса не знает, — думала она — что эти тихони — самые бурные, опасные существа, когда чувство созреет в них. Мальчик способен умереть, сойти с ума, если ранее не наделает каких-либо глупостей и не совершит какого-либо непоправимого скандала. Что будет тогда с принцессой, что будет со мной! Меня обвинят в том, что я покровительствовала этой невозможной страсти, что я была его пособницей!»
И княгиня Голицына, придя к этой мысли, уже не остановилась пред крайними средствами. Она призвала к себе Охотникова и объявила ему, что она не сомневается в его чувствах к принцессе, но что любовь его безнадежна, что ему лучше всего уехать на некоторое время в деревню, если он дорожит спокойствием и добрым именем принцессы Луизы. Выдержав его грустный, недоумевающий взгляд, Наталья Федоровна, после некоторого колебания, прибавила, что этой жертвы от него ждет сама принцесса, с которой она имела по этому поводу разговор. Воля любимой женщины, конечно, была законом для молодого офицера, и он подчинился ей беспрекословно. Но удар был так силен, что, приехав после свидания с княгиней домой, он впал в беспамятство, и у него открылась горячка. Едва почувствовав себя лучше, он, по совету доктора, поспешно выехал в свою воронежскую деревню, не простившись с княгиней, и там медленно выздоравливал, окруженный попечениями младшего своего брата, Александра Яковлевича. Полк кавалергардов был уже в это время в австрийском походе. Алексей Яковлевич возвратился к нему лишь на обратном пути его в Петербург и с ним прибыл в столицу. Охотников не был еще у княгини и не знал даже, пойдет ли он к ней, но он не мог удержаться, чтобы несколько раз, издали, не увидеть прелестной принцессы Луизы на придворных выходах. Она держала себя по-прежнему холодно, гордо, но Охотникову показалось, что черты лица ее выдавали сильное, глубокое горе. В последний раз, когда он видел принцессу, она заметила его, обводя общество холодным, безучастным взглядом. Она выпрямилась, подняла слегка руки, но прежде, чем Охотников успел крепко схватиться за эфес своего палаша, толпа разделила их, и он потерял ее из вида. Теперь Алексей Яковлевич думал день и ночь, останется ли и теперь принцесса Луиза тою же неприступной и жестокой женщиной, какой она была, отправляя его в деревню, или даст ему когда-нибудь редкие минуты счастья видеть ее, говорить с нею. Об этом думал Охотников и сидя на пирушке у Уварова, и возвращаясь с Прокудиным к себе на квартиру.
Охотников жил недалеко от казарм, на Сергиевской… В то время это была еще нелюдная улица, застроенная далеко не сплошь деревянными одноэтажными домами, к которым прилегали большие и маленькие сады; пред некоторыми домами расположены были палисадники, какие и теперь виднеются на Петроградской стороне. В одном из таких домов жил и Охотников, занимая его весь, целой усадьбой, с небольшим числом крепостных своих людей. Дворецким или управляющим этой усадьбы был старый дядька Охотникова, Ефим, души не чаявший в молодом своем барине и считавший себя в праве на этом основании иногда ворчать на него и давать ему наставления. Много слов потратил он на то, чтобы убедить Алексея Яковлевича остаться в деревне и не ездить в «поганый Петербург», не служить в гвардии, вынося стеснения и обиды от начальства, а расположиться на барское привольное житье в богатом его поместье, Подгорном, в обширном помещичьем доме, где, по словам Ефима, «и тепло, и не дует». Ефим не был ранее в Петербурге и приехал теперь с барином в твердой уверенности, что за ним нужен присмотр, как «за малым дитем», и что никто другой не обережет так барина от болезни или иной какой напасти, как он, Ефим. Верный слуга, строго следивший за барином, к крайнему своему удивлению, заметил, однако, что барин и не нуждается ни в каком присмотре, что, кроме службы, он нигде не бывает, а дома возьмет в руки книжку и тихо, тихо сидит, листов не переворачивает, а все о чем-то думает. А думы-то, знать, невеселые, что тучи черные. И товарищи редко заходили к Охотникову, один только Прокудин забегал к нему, дай Бог ему здоровья, чуть не каждый день. Знал Ефим, что у барина есть в столице знатная сродственница, княгиня Голицына, Наталья Федоровна, но и она никакой присылки не делает, и сам барин к ней ни ногой. Что за притча такая! И Ефим стал уже думать, что хорошо было бы Алексею Яковлевичу почаще в гости ходить, себя от черных мыслей отвлекать. «Их дело молодое, — думал Ефим, — монахом им жить негоже».
Когда Охотников с Прокудиным подошел к своей квартире, у самого палисадника увидели они Ефима, стоявшего с письмом в руке.
— Вам, барин, — сказал он торжественно, снимая шапку — письмо от ее сиятельства, княгини Натальи Феодоровны, с дворецким прислано.
Охотников вздрогнул, принимая письмо.
«Узнала от кого-то, что я здесь, в Петербурге, и снова думает меня выжить, — блеснуло у него в голове. — И, может быть, по желанию самой Луизы», — подумал он со вздохом.
Простившись с Прокудиным, Охотников поспешил в дом и, добравшись до кабинета, сломал печать конверта. Оттуда выпала крошечная записочка, написанная неизвестным почерком и заключавшая в себе всего четыре слова: «Venez chez nous aujourd’hui». He разум, а сердце подсказало Охотникову, кто писал эти драгоценные слова. Он схватится за сердце, потом закрыл лицо руками и, бросившись в кресло, заплакал тихими, радостными слезами.
«Добрая, хорошая, ангел небесный», шептали его уста. Потом, вскочив, он бросился к столу, долго, внимательно всматривался в почерк записки и приник к ней с поцелуем. Еще через несколько минут, переменив мундир, Охотников, веселый, с просиявшим от счастья лицом, катил «на собственных» на Миллионную, «к ее сиятельству», как живо сообразил Ефим.
«У молодого, ведомо, молодое на уме, — рассуждал про себя верный слуга — а не то, чтобы, значит, книжки читать. И в писании сказано: «всякому овощу свое время».
Было уже без малого восемь часов вечера, когда Охотников подъехал к дому Голицыной и его повели без доклада прямо в будуар хозяйки. Когда он вошел туда, то не застал там никого, но чрез несколько секунд дверь из соседней комнаты отворилась и в будуар вошла принцесса Луиза. Припав на одно колено, Охотников поцеловал протянутую ему руку и… зарыдал тихими слезами. Принцесса поцеловала его в голову.
— Сядьте, успокойтесь, не плачьте, — говорила ему принцесса своим нежным, музыкальным голосом, сама едва сдерживая слезы — поверьте, все к лучшему. В жизни есть вечный закон, что всякая земная радость должна быть освящена страданием, и чем глубже это страдание, тем чище и глубже будет и радость. Сегодня я испытала это более, чем когда-нибудь.
— Ваше высочество, — едва имел силы проговорить Охотников.
— Забудьте о титулах, mon cher Alexis, и зовите меня просто Louison. Так меня называл мой брат, и я хочу из ваших уст слышать это имя.
— Я не смею…
Принцесса весело рассмеялась.
— Вы любите и — не смеете. А я люблю вас, cher Alexis, и буду сметь. Но, прежде всего, я должна свести с вами счеты. — Здесь голос принцессы задрожал, и она продолжала тоном обвинения. — Я не настолько горда и холодна, как вы думаете, чтобы раздавить, как мошку, человека, готового отдать мне жизнь свою. И вы смели думать, что я приказала вам уехать в деревню, вы смогли думать, что я знала о болезни, постигшей вас здесь? Вы это думали?
— Я не мог не думать этого после слов княгини…
— Княгиня солгала, правда, с наилучшими намерениями. Она знала, что это лучшее средство заставить вас повиноваться, — так сказала мне сама она. — Но вы-то, вы, за что вы могли полюбить такую мегеру, такую низкую тварь, какой я должна была быть в ваших глазах? Человек отдает мне честь свою, жизнь, а я хладнокровно посылаю его на смерть! Милый, и ты все-таки любил меня!
— Louison, не сводите меня с ума, я умру от блаженства, — говорил Охотников, целуя руки принцессы и дрожа от волнения. — Боже мой, да не в бреду ли я, как прежде, не сон ли это?
Принцесса поцеловала его в лоб.
— Ну, бросим старые счеты. Расскажи, что ты делал в деревне, как живешь теперь. Помни, я всем, всем интересуюсь, что касается тебя.
Такой оборот разговора мало-помалу заставил Охотникова успокоиться. Не выпуская руки Луизон, как бы боясь ее лишиться, Охотников подробно рассказывал о своем деревенском житье-бытье, о своей полковой службе, о вызове на дуэль Луниным великого князя Константина.
Принцесса слушала его молча, лишь изредка прерывая его вопросами. В заключение она сказала:
— Боже, как все это интересно, что ты рассказываешь! А мы, несчастные, в таком неведении живем, в таком извращенном понимании людей и мира! А, черствый, жестокий Константин! Правду сказала мне его мать однажды: «его еще мало учили!» Ты не знаешь, что я его не терплю, хотя он всячески ухаживает за мною. Боюсь я почему-то, что он причинит мне немало горя. Милый, ты знаешь, почему я простила княгине ее обман с тобою? Только потому, что, благодаря болезни, ты не попал на войну! Тебя могли убить, как убили почти половину офицеров полка. Но теперь я никому тебя не отдам, ты будешь мне и впредь повиноваться, как раньше?
Она охватила его шею своими нежными руками и посмотрела ему прямо в глаза. Охотникову показалось, что он увидел в них небо. Он медленно закрыл свои глаза, вздохнул от полноты счастия и приник к устам принцессы долгим поцелуем…
Счастье Охотникова, казалось ему, было беспредельно. Гордая, неприступная Луиза любила его горячо и нежно и привязывалась к нему со всем пылом женщины, не знавшей преград своим чувствам. Принц Иеверский никак не беспокоил своей жены — и потому, что был уверен в ее добродетели, и потому, что сам создал себе побочную семью, вступив в связь с Клеопатрой Болеславовной Юшковой. Юшкова, одна из знаменитых красавиц того времени, была женщиной доброго сердца и вела себя по отношению к принцессе так почтительно и скромно, что сам принц ставил это на вид своей жене, выставляя достоинства своей любовницы. Но гордость принцессы страдала при мысли, что она должна, напротив, обманывать мужа, скрывая от него свою любовь к Охотникову. В душе она презирала своего мужа, и сколько раз, в ответ на его признания, она хотела бросить ему в лицо признание и в своей связи! Но всякий раз ее удерживала мысль о необходимости сохранять тайну ради безопасности ее любовника. Тайна ее никому не была известна, кроме княгини Голицыной, но многие придворные и гвардейские офицеры с любопытством следили за Охотниковым, который хотя и вел себя еще скромнее, чем прежде, но не мог скрыть вполне счастия, которым была полна его душа. Он, по желанию принцессы, стал появляться в свете, посещая спектакли и маскарады, и это было так непохоже на «не жильца на этом свете», что товарищи искренно ему удивлялись и поздравляли его. Сам цесаревич Константин, присутствуя на одном из полковых учений, выразил ему свое удовольствие за молодецкий вид, в каком представился ему Охотников в своем эскадроне.
«Honorez moi de votre indifférence», подумал Охотников в это время и невольно покраснел, когда цесаревич спросил его о княгине Наталье Федоровне Голицыной, которой он интересовался, как подругой принцессы. Брат принца Иеверского, принц Макс, бывший на русской службе, не любил своей невестки, но дружил с цесаревичем. И они, по разным причинам, одинаково интересовались Луизой: цесаревич вследствие неудачной любви, принц Макс — как наследник бездетного брата. Но оба они и не подозревали о связи Охотникова с принцессой, пока один несчастный случай не навел их на след.
Летом 1806 года гвардейские полки, как обыкновенно, вышли из городских казарм и расположились по лагерным стоянкам. В то время еще не было Красносельского лагеря, и гвардия размещалась в окрестностях Петербурга, преимущественно в загородных резиденциях императорской фамилии. В Павловск, местопребывание императрицы-матери, Марии Феодоровны, назначалось обыкновенно по одному эскадрону от Кавалергардского и Конногвардейского полков, а вблизи его, в Царском Селе, всегда находился Лейб-Гусарский полк, офицеры которого, соперничавшие с конногвардейцами и кавалергардами, считали себя самыми привилегированными во всей гвардии, потому что только им, гусарам, в то время разрешено было носить усы. Кавалергардский эскадрон, не ладивший по известным уже нам причинам с Конной гвардией, вступил в дружеские отношения с лейб-гусарами, в среде которых находился родной брат командира кавалергардского эскадрона Евдокима Васильевича Давыдова, Денис, также прежде служивший в кавалергардах и уже славившийся как поэт и гуляка.
«Мы жили ладно, — вспоминал впоследствии об этом времени Денис Васильевич, — у нас было более дружбы, чем службы, более рассказов, чем дела, более золота на ташках, чем в ташках, более шампанского (разумеется, в долг), чем печали, всегда веселы и всегда навеселе». Колонны батюшек и матушек, дядюшек и тетушек, разъехавшихся по дачам, не лезли уже на приступ казарм, как в городе, и господа офицеры жили как хотели в Павловске, потому что императрица Мария Феодоровна устраняла всякий этикет в летней своей резиденции, благожелательно относилась к военным, и сам Константин Павлович, посещая Павловск, не смел, из уважения к матери, проявлять свою обычную придирчивость и любовь к взысканиям. Игрушечная крепость Павловска, Бип, предназначенная для помещения арестованных офицеров, была почти всегда свободна от постоя. В эскадроне Давыдова в Павловске находилась и «холостая душа» барона Левенвольде, но, уже заручившись обещанием цесаревича Константина о переводе в конную гвардию, он держал себя в стороне от товарищей и отводил свою душу в обществе конногвардейских офицеров-немцев. Эскадрон, в котором находился Охотников с другом своим, Прокудиным, размещен был у самого Петербурга, в Новой Деревне, почти у самого Каменноостровского дворца, где жил тогда государь с императрицей Елизаветой Алексеевной, но друзья ездили иногда в Павловск, чтобы навещать там товарищей-кавалергардов. Но и павловские товарищи наезжали в Новую Деревню от времени до времени, и при этом к ним присоединялся и Левенвольде, скупавший в Павловске и любивший бывать в Петербурге для каких-то подозрительных «докладов».
В одну из таких поездок барон Левенвольде гулял по берегу Большой Невки, против Каменноостровского дворца и, дойдя до Черной речки, у дома графа Головина, залюбовался окружавшим его пейзажем. Вид прекрасной реки, обрамленной густыми деревьями и кустарниками и отражавшей в себе косые лучи солнца, склонявшегося к западу, был действительно очарователен, но, кроме того, Левенвольде заметил впереди себя амазонку, ехавшую в сопровождении рейткнехта мимо дома Головина, и в амазонке этой он узнал принцессу Иеверскую. Барону захотелось обратить на себя внимание принцессы, на случай, если она удостоит его беседы, и выждав, когда она поравнялась с ним, отдал ей установленную честь. К глубокому его сожалению, ему ответили лишь приветливым кивком прелестной головы, и он не успел даже посмотреть в лицо принцессы, прикрытое густою прядью светлорусых волос, упрямо выбивавшихся из-под полей черной английской шляпы. Зато рейткнехт, следовавший за принцессой, поджарый рыжеватый немец, сняв шляпу, низко поклонился барону, улыбаясь во весь рот. Левенвольде с удивлением узнал в нем бывшего своего берейтора, учившего его верховой езде в рижском манеже. Пройдя немного вслед удалявшимся всадникам, барон увидел, что принцесса сошла у дачи графа Строганова, с женою которого она была очень дружна, оставив лошадь на попечение рейткнехта.
— Магнус, как ты попал к принцессе? — воскликнул барон по-немецки, забыв обычную свою сдержанность в обращении с людьми, стоявшими ниже его по общественному положению.
— Меня рекомендовал граф Пален ее шталмейстеру, господин барон. Теперь как сыр в масле катаюсь. Вся должность моя — сопровождать в дежурные дни ее светлость, и, кроме меня, есть еще три рейткнехта.
— Так, так, молодец ты, что и говорить. А в Царском и Павловске бываешь?
— Когда ее светлость изволит быть у старой императрицы, иной раз дня два там проживает, — самодовольно отвечал Магнус — всегда меня берут с собою, господин барон.
«От него, наверно, можно узнать что-либо полезное», подумал Левенвольде и сказал:
— Будешь в Павловске, заходи ко мне выпить ямайского. Я там стою с эскадроном.
— Благодарю вас, господин барон. Непременно буду. Всегда помню вашу милость, — кланялся обрадованный Магнус.
Сделав еще несколько шагов по набережной, Левенвольде встретил Уварова и Охотникова и любезно поздоровался с ними. Уваров придержал его руку и, указывая на противолежащий берег Каменного острова, сказал:
— Смотри, холостая душа, видишь принца? Вот по сосновой аллее идет… Вчера приезжал к нам с Константином вместе и с Аракчеевым, такой ласковый, командира благодарил за порядок, эскадронным руку подал, а Лунину, когда тот подъехал, сказал: «молодец». Все было бы хорошо, да Аракчеев вздумал похвалить лунинского жеребца, а Лунин ему и брякни: «Известно, ваше сиятельство, вся наша репутация от скотины зависит». Аракчеев даже позеленел, а наш благодушный принц пристально этак посмотрел на Лунина и улыбнулся. А Лунин, понимаешь, сидит себе на лошади и бровью не поведет.
— Очень уже Михайла Сергейч, мне кажется, много себе позволяйт, — заметил Левенвольде: — на нем шепотом отзовет. А я сейчас принцессу встречайт, у графини Строганов сошла.
— Мы с Охотниковым почти каждый день видим ее, когда она изволит прогуливаться верхом, — сказал Уваров — придешь ко мне сегодня на суп, мингер?
— Я уезжай сегодня в Павлофск, зафтра мой дежурный черед, — сказал Левенвольде.
— Не неволю, — возразил Уваров — слышал я, что переходишь в Конный. Ну, туда тебе и дорога!
Охотников не любил Левенвольде и не выносил его тупой, пошлой практичности и чисто остзейской важности, но хотел быть любезным с оставлявшим полк товарищем и выразил ему сожаление о его уходе.
— Пошалюйста, не шалейт, — воскликнул Левенвольде — там не есть и не будет никакая история, и я спокойно буду шить.
— И чины, и кресты будешь получать, — добавил Уваров — прощай, брат! Скатертью дорога! Кланяйся Давыдову.
Уваров и Охотников еще гуляли по набережной, когда мимо них у самого въезда на дворцовый мост проехала принцесса и милостиво поклонилась офицерам, вытянувшимся в струнку.
— Хороша она, голубчик, вот что я тебе скажу, — произнес после некоторого молчания Уваров — а вот, поди ты, не в коня корм… Хороша Маша, да не наша, так-то, милейший! — закончил он энергично, возвысив голос и зачем-то хлопнув себя по колену.
Но уже солнце близилось к закату, темнел дворцовый парк и прибрежные рощи, с реки повеяло сыростью. Офицеры пошли к Уварову на «суп».
Княгиня Наталья Федоровна Голицына жила также недалеко от Каменностровского дворца, на Черной речке, почти рядом с дачей графа Строганова. У нее была своя усадьба, с деревянным домом итальянской архитектуры и с огромным парком. В те «златые Александровы дни» острова и Черная речка усеяны были аристократическими дачами и дачками, построенными и устроенными с тех изящным, одухотворенным великолепием и вкусом, о котором в наше прозаическое время и не помышляют. Louis XV и Louis XVI в обстановке уже уступали место стилю Empire, строгие линии которого как бы выражали собою всю торжественность совершавшихся в то время в Европе великих событий. Обстановке отвечали самые моды, женские костюмы, переносившие современников в блестящие эпохи Эллады и Рима. Самая распущенность нравов, свобода отношений, личных и семейных, исходили, казалось, из строгой морали великих принципов революции: liberté, egalité, fraternité, хотя бы ими прикрывались самые низменные инстинкты. В высшем обществе, яснее отражавшем тогда веяния века, представители самих крайних и противоположных умственных и нравственных течений жили и действовали как бы по одному и тому кодексу во внешних, формальных отношениях. Женщины в особенности подчинялись этому кодексу, потому что, при известных условиях, он давал им право на некоторую независимость, даже в сфере семейных отношений. По рассказам современников, культ свободной любви в особенности процветал тогда в петербургском обществе, но женщины умели давать ему возвышенный характер, рисовать его романическими красками, густо покрывавшими обычный, пошлый фон «мещанских» отношений.
Отношения принцессы Луизы к Охотникову внушали княгине Наталье Федоровне глубокое сочувствие. Она хорошо знала, что сам принц начал изменять жене почти тотчас после свадьбы, что, не довольствуясь связью с Клеопатрой Болеславовной, он любил посещать, на глазах всех, семейства немецких и английских купцов, у которых были милые жены и дочери, и не всегда эти посещения оканчивались невинным образом. Сам принц рассказывал жене своей о некоторых своих похождениях, ясно показывая этим, что он не смотрит на нее как на женщину, которой он должен стесняться, и, очевидно, совершенно не подозревая, что такого рода откровенность для нее оскорбительна. Он приучил свою жену относиться к нему с презрением, и, потеряв к мужу уважение, принцесса Луиза не поколебалась бы гласно разойтись с ним даже путем развода, если бы высокое положение, которое она занимала, не обязывало ее к терпению и покорности. Принц готов был перенести все, кроме скандала. На мир смотрел он как на сцену, где он должен был играть роль обаятельного, благостного, мудрого вершителя судеб. Допустить элемент смешного в своем положении принц не мог ни в каком случае. Вообще любезный и снисходительный к людям и их слабостям, он преследовал своей местью всех, кого он заподозревал в самой невинной шутке или улыбке по отношению к его особе. Однажды, при объяснении с женой по поводу одного из его приключений, принц прямо объявил ей, что никогда и ни в чем ее не будет стеснять, но требует от нее только, чтобы она не забывала своего положения, что он не простит ей гласности. После этого объяснения принцесса окончательно замкнулась в своем холодном достоинстве и терпеливо несла свой крест до тех пор, пока не встретила… Охотникова. Она нашла в нем то, чего никогда не видела в своем муже: чистоту мыслей, искренность глубину чувства, беззаветную к себе преданность. Заметив недостатки его образования, она, при свиданиях с ним у Голицыной, часто читала ему любимых своих писателей и с радостью замечала, что эти чтения и ее объяснения устанавливали между ними общность мыслей и интересов. Немка по происхождению, принцесса, в беседах с Охотниковым, полюбила Россию и русских. Она с ужасом думала о том, что, в случае развода с принцем, ей пришлось бы оставить Россию…
Пока у Уварова продолжался суповый вечер, Охотников был уже на даче Голицыной, ожидая условленного знака в павильоне парка, чтобы пройти незаметно в самый дом для встречи с принцессой. Как ни был счастлив молодой офицер, но постоянная необходимость скрываться, боязнь так или иначе выдать себя или принцессу, самый воровской характер их свиданий наложили на него печать угрюмости и беспокойства. Он отдал бы все в мире, чтобы назвать Луизу своей женой пред Богом и людьми, а между тем хорошо знал, что на всем земном шаре не было уголка, где не разыскал бы их всевластный принц со своим мщением. На днях еще принцесса, краснея и запинаясь, намекнула ему, что, кажется, она носит под сердцем залог их любви, а что он может сказать ей на это? И что скажет принц? Неужели она, бедная, сама не понимает всех ужасных последствий этого события?
На одном из балконных окон опустилась красная занавеска, и Охотников поспешил в дом. В будуаре княгини сидела уже принцесса, весело разговаривая с Натальей Федоровной и лаская рукой ее английского дога. Так же весело встретила она и Охотникова.
— Я была уверена, что вас встречу, — смеялась она — у Строгановой я нашла сиреневый шестилистник, когда загадала на это. Ну, целуйте мою руку и скажите, как вы себя чувствуете. Вы меня извините, я немного опоздала, но у нас был обед с прусским посланником, а это блюдо очень трудно переварить.
— А я ушел от супа, — сказал Охотников — между офицерами шли толки о вчерашнем посещении полка его высочеством и о новом дурачестве Лунина.
И Охотников, смеясь, передал принцессе острый ответ Лунина Аракчееву.
— Мне нравится ваш Лунин, — заметила принцесса — в его выходках есть что-то благородное, независимое. Но, право, я не думала, что граф Алексей Андреевич способен был сразу понять смысл слов Лунина, ха-ха-ха! Ах, как живо воображаю себе его лицо и оловянные глаза! И, что же, цесаревич слышал?
— Как не слышать, когда сказано было громко и отчетливо. Но цесаревич очень любит острые ответы, когда, конечно, они не к нему относятся. Он только отвернулся и стал смотреть на фронт, а принц улыбнулся.
— Но цесаревич все-таки этого Лунину не простит, — заметила княгиня Наталья Федоровна — и, благодаря Лунину, он еще более будет придираться к вашему полку. Он всех вас считает вольнодумцами.
— О, — возразил Охотников — с этим он, кажется, уже примирился. Но нас не любит не один цесаревич. Вот сегодня Левенвольде прямо сказал мне, что он рад своему переходу в Конную гвардию, потому что (тут Охотников передразнил барона) там не есть и не будет никакая история.
Дамы рассмеялись. Охотников вздохнул и прибавил:
— А я отчасти понимаю его. Нельзя человеку вообще жить в постоянной тревоге, ожидая каждый день, каждый час, что вот-вот разразится над головой удар грома. И когда боишься, — сказал Охотников, понижая голос, — даже не за себя, а за другого…
— Я вас не узнаю, Алексей Яковлевич, — сказала Наталья Федоровна — за кого это за другого?
Охотников смутился, но оправился.
— Я думал о друге своем, Прокудине, — живо сказал он — это добрый и совершенно безобидный человек, а между тем может пострадать так же, как Лунин и как всякий другой. Цесаревич, ведь, не разбирает, а Прокудин от товарищей не откажется.
Принцесса внимательно на него посмотрела.
— Нет, это вы не то говорите, — произнесла она медленно — ваш Прокудин менее, чем кто-либо, может пострадать при каких бы то ни было обстоятельствах. Это просто Божий человек, даже на офицера мало похож.
Когда Наталья Федоровна вышла из комнаты, принцесса поцеловала Охотникова и сказала:
— Ты, Алеша, сегодня какой-то странный, что с тобой? Может быть, тебе нездоровится?
Охотников крепко поцеловал принцессу и отвечал ей, сжимая ее руку:
— Louison, ангел мой, я здоров и счастлив всей душой, но меня мучит мысль о твоем положении. Если бы мог я всей кровью своей заплатить тебе за твою любовь и оградить тебя от каких-либо неприятностей в будущем, Боже мой, с какой радостью я сделал бы это! А, между тем, я ничего не могу сделать. Научи меня, Louison, жизнь моя, что я должен сделать!
И Охотников припал к ее коленям.
— Ты обещал мне, Алеша, повиноваться и верить мне всегда. Я знаю себя и принца и обещаю тебе, что все устроится. Верь мне, милый друг мой, что принц захочет поступить в этом случае со всем благородством души, на которое он способен… О, я хорошо, слишком хорошо его понимаю! И я сумею заставить его поступить так. Предоставь это дело мне, милый, об одном только прошу тебя — сохранять тайну, не выдавать ее никак и никому. И за тебя я буду спокойна: принц знает, что если он пальцем до тебя дотронется, то ничто в мире не удержит меня пред всеми выступить в твою защиту. О, я сумею постоять за тебя, за себя и за нашего ребенка!
Принцесса провела рукой по склоненной голове Охотникова и вдруг заплакала.
— Неужели ты не веришь мне, неужели я не могу тебя успокоить! Я слаба пред тобой, но с людьми я горда и тверда, как мрамор. Для меня ничто все почести, которыми меня окружают, и твое спокойствие, твое здоровье для меня, понимаешь ли, Алеша, все, все.
Охотников поднял голову и, целуя руки принцессы, весело сказал ей:
— Вот, когда я с тобой, мой ангел, слышу твои речи, я всей душой и верю тебе, и успокаиваюсь за будущее. О, если бы я всегда, вечно был с тобою, всегда, вечно тебя слушал! В твоем присутствии мне ничто не страшно, ты уйдешь, мое солнышко ясное, и жизнь мне кажется темнее ночи. Когда я умру, положи со мною в гроб свой портрет: со мною будет мое солнышко.
— Ах, Алеша, — улыбаясь говорила принцесса — к чему такие речи?.. Так ты веришь мне?
— Верю, верю.
— Я начинаю думать, — коварно заметила принцесса — что ты меня так любишь и так волнуешься потому, что мы не живем вместе, как живут муж и жена. Иначе я бы надоела тебе, ты рад бы был уйти из дому и поухаживать за другими…
— Жизнь бы отдал за несколько месяцев счастья, — пылко вскричал Охотников — ах, Louison, ведь я вечно с тобою, мысль о тебе ни на одну минуту не оставляет меня…
Осторожный стук в дверь возвестил влюбленной паре о приходе Натальи Федоровны.
— Дорогая принцесса, — сказала она: — курьер из дворца привез вам письмо императрицы-матери. Не будет ли ответа?
— Да, — сказала принцесса, пробегая письмо глазами, — государыня приглашает меня к себе в Павловск погостить. Конечно, отказа быть не может.
И принцесса, набросав несколько строк, вручила свой ответ княгине и затем стала прощаться с хозяйкой и Охотниковым.
— Мой Магнус, вероятно, заснул, ожидая меня, — сказала она.
Охотников поцеловал у нее обе руки, и принцесса удалилась в сопровождении княгини, кинув ему на прощанье:
— Так смотрите же: верьте!
Молодой офицер остался в комнате один: на сердце у него было легко, радостно. Он с улыбкой закрыл глаза, стараясь представить себе образ своей милой, чудной Louison.
«Господи, — подумал он — за что Ты послал мне такое счастье, такого ангела?»
Императрица Мария Феодоровна, веселая и радушная хозяйка Павловска, любила принимать у себя на лоне природы гостей вне всяких правил этикета, которого она была строгой блюстительницей при большом дворе, в Петербурге, в зимнее время. В Павловске строгая вдовствующая императрица превращалась в добродушную, хлебосольную помещицу, открывавшую свои двери для посетителей всех рангов. Антресоли дворца и часть флигелей, заключавшие в себе комнаты для гостей, всегда были переполнены, и в те дни, когда императрица Мария звала к себе царственного сына и невестку, в комнатах этих жили по двое и по трое, да и все чины ее двора должны были поступаться частью своих квартир. Огромный Павловский парк, прорезываемый рекой Славянкой, наполнялся массой народа, нарочно приезжавшего из Петербурга, несмотря на тридцативерстное расстояние, и проникавшего к самым окнам нижних дворцовых покоев, где чаще всего проводила время императрица со своими гостями. Императрица Мария нередко сама выходила к любопытным и наделяла их ласковым словом и улыбкой. Хотя ей было уже сорок семь лет, но она поражала всех моложавым своим видом и необыкновенной для ее возраста грацией фигуры (злые языки уверяли, что она носила лосины). Особым вниманием императрицы пользовалась детвора, приходившая сюда за конфетами и пряниками; многие из детей находили при этом свое счастье, потому что императрица Мария, узнав о несчастном положении их родителей или о их сиротстве, тотчас же приказывала своему секретарю записать их имена и потом устраивала их судьбу. Верхом ее внимания к собеседникам было обращение: «батушка» и «матушка», и речь ее всегда носила характер доброжелательности и наставительности, хотя говорила она по-русски не совсем правильно, с легким немецким акцентом. В Павловске она одинаково внимательна была и к первым государственным сановникам, и к писателям и художникам, которые постоянно бывали ее гостями. В многом она старалась подражать знаменитой своей свекрови, императрице Екатерине, но в ее словах и действиях проглядывал в то же время сентиментализм, столь свойственный тогда немкам, и действительно доброе сердце. Короче, императрица Мария Феодоровна на летнем положении заставляла петербургскую публику, забывать о зимней вдовствующей императрице, мало доступной и погруженной в мелочи этикета и самые ничтожные подробности дел ее учреждений.
Принцесса Луиза всегда была желанной гостьей для императрицы. Она ее не любила, но питала к ней какое-то особенное чувство уважения, не была равнодушна к ее мнениям и чувствам; более того, долгое время не видя принцессы, она испытывала какое-то странное чувство пустоты, и тогда императрица рада была малейшему знаку ее внимания. Но в отношениях принца к Луизе, о которых говорил весь Петербург, Мария Феодоровна всецело становилась на сторону мужа, утверждая, вопреки собственному горькому опыту, что в супружеском разладе виновной стороной в конце концов является жена.
— Elle а certainement beaucoup d’esprit, — сказала она однажды своему доверенному секретарю, Григорию Ивановичу Вилламову — mais elle а le défaut d’être très journalière et froide comme la glace. Она могла бы быть счастлива с своим мужем, который исполняет все ее желания, потому что у него любящее сердце, но сама она обладает холодной натурой.
Вилламов, которого императрица считала поклонником принцессы, поспешил выступить ее защитником, прибавив, что его мнение есть мнение всего общества. Рискуя навлечь на себя неудовольствие императрицы, любившей принца, он указал на его легкомысленное поведение и на открытую связь с Клеопатрой Болеславовной.
Императрица заволновалась.
— Это все — внешние обстоятельства, — возразила она. — И в этом виновата сама принцесса. Она могла бы легко уничтожить эту связь и возвратить к себе мужа, если бы дала себе труд об этом позаботиться. Mais elle s’emportait contre lui. Я сама видела: когда он приближался к ней, чтобы приласкать ее, она его отталкивала. Принц ничего от нее не скрывает и говорит ей все, а она молчит.
— Oh, mon Dieu, — продолжал возражать императрице неуступчивый секретарь не любивший быть царедворцем, — je conçois bien que les caresses d’un homme doivent lui répugner lorsqu’elle pense que peut-être cinq minutes plus tôt il en a fait de plus tendres à une autre.
— Oil, cela ne lui fait rien, — заключила Мария Феодоровна этот неприятный для нее разговор.
Она ценила в глубине сердца неуступчивость Вилламова, хотя и называла его «спорщиком».
Но в тот же день она писала принцессе, прося ее «навестить свою старую приятельницу в Павловске и вместе посмотреть на полную луну, озаряющую тихие, зеленые берега Славянки»: императрица рассчитывала, если возможно, при случае, вновь сблизить супругов. Для той же цели был приглашен и принц-супруг.
Когда чрез несколько дней принц и принцесса приехали вместе в Павловск, то встречены были с восторгом и хозяйкой, и всеми ее гостями. Принц, сияющий классическою красотой, очаровал всех милостивым своим обхождением: «любезность, — говорил он своим друзьям, — есть самая дешевая, но, вместе с тем, и самая ценная монета». Его супруга, холодная и спокойная, производила впечатление Психеи своею скромностью и необычайною прелестью. Опытные царедворцы заметили, однако, в ней какую-то новую черту в ее осанке и взгляде: в них выражались твердость и уверенность.
Императрица обняла и поцеловала своих августейших родственников и, смеясь, заметила принцессе:
— Право, вы оба такие милые и юные, будто новобрачные.
— Ваше величество, вы слишком милостивы, — отвечала принцесса, улыбаясь. — Вам известно, что я уже прожила половину срока для серебряной свадьбы, а скоро и совсем буду старухой.
— Нет, chère Louise, уверяю вас, вы неузнаваемы: так вы помолодели, посвежели… Да, я всегда была того мнения, что ваше счастие и ваше здоровье зависит всецело от вас, потому что принц исполняет все ваши желания.
— А мое единственное желание, — возразила принцесса почувствовав укол, — и заключается в том, чтобы не иметь никаких желаний. Принцу это хорошо известно.
«Comme toujours, froide comme la glace», подумала Мария Феодоровна и сказала:
— А мы питаем искреннее желание видеть вас у себя почаще, хотя вы и предпочитаете уединение. Вас нужно приглашать…
— Ваше величество, я с детства была нелюдимкой. В последнее время, когда мы жили в Петергофе, верите ли мне, я целые дни просиживала на морском берегу на камне у Монплезира. Меня нужно было чуть не силою тащить оттуда домой.
— А ваш муж?
— Мы целыми днями иногда не видимся: он так занят войсками и другими своими государственными обязанностями, что едва имеет возможность отдохнуть, — отвечала принцесса равнодушно. — А как хорошо у вашего величества в Павловске! — перешла она к слабому пунктику императрицы. — Всегда отдыхаешь душой в этом маленьком раю.
— Ваш старый павильон в парке всегда в порядке и всегда готов принять свою хозяйку, — любезно отвечала польщенная императрица. — Приезжайте почаще, искренно говорю, я всегда буду рада вас видеть.
— Мой старый павильон? Вы меня поместите туда?
— О, нет, для вас приготовлены парадные комнаты.
— А мы с принцем располагали завтра быть в Царском.
— Как друг, я прошу, а как императрица и тетка — приказываю вам об этом и не думать. Принц — другое дело: у него свои обязанности.
— Вы так добры, ваше величество! Если принц позволит, я с восторгом останусь здесь хотя на целый день, чтобы доказать вам, как я люблю вашу чудную деревушку.
Императрица была восхищена таким добрым настроением этой «глыбы льда» и тотчас распорядилась подать линейки, чтобы ехать целым обществом на ферму пить чай и молоко.
— И вы с нами? — сказала она принцу.
Принц поморщился: «вечно одна и та пастораль!» подумал он, но скрыл свое неудовольствие и с любезной улыбкой сказал:
— Всегда в вашем распоряжении, chère tante.
— Охотница до пикников и детских забав! — сказал он Луизе сквозь зубы, когда все общество очутилось на ферме и занялось истреблением чая и молочных продуктов. — И посмотрите: подчиняясь ей, и важные государственные люди ведут себя, как школьники. Держу пари, что засим нам предложено будет играть в лошадки, кататься на лодке под управлением начальника Павловской флотилии Клокачева и смотреть на луну!
— У каждого свои слабости, — возразила принцесса: — и свое воспитание. Вы бы предпочли игру в солдатики.
Принц покраснел.
— Вы очень злы, — живо ответил он, — но на этой игре основана оборона государства. И Петр Великий этой игрой создал нынешнюю могущественную Россию.
— А Екатерина Великая, — возразила принцесса, — избирала для этой игры других мастеров, и никогда Россия, даже теперь, не была так могущественна, как при ней.
— Вас не переспоришь, Луиза. Но я скажу вам одно: беда, когда во главе армии стоит женщина. Женские слабости, это — источник всякого зла для государства и могут повлечь за собой его гибель. Для армии в особенности нужна твердая мужская рука.
— Я не буду спорить с вами, принц, — сказала Луиза: — тем более, что, принадлежа к женской половине рода человеческого, также имею свои слабости, и теперь… теперь скоро сама буду вынуждена прибегнуть к вашей снисходительности и дружбе…
— Вы… ко мне? — вскричал принц. — О, вы сама всегда были ко мне снисходительны и потому смело рассчитывайте на меня: я буду «ваш верный раб», как писали еще Екатерине наши сановники.
— Быть может, вы не так будете сговорчивы, когда узнаете, в чем дело.
— Я узнаю дело, когда вы мне скажете о нем, — сказал принц, отходя по лесной дорожке к озеру и увлекая с собой принцессу. — Но, Луиза, даю вам слово, что если вы нуждаетесь в моей поддержке, то вы ее получите, чего бы мне это ни стоило. Я знаю, что мы всегда будем друзьями.
— На днях я подвергну вашу дружбу серьезному испытанию, — проговорила тихим голосом принцесса, обдавая супруга недоверчивым взглядом.
— Испытайте, испытайте, — весело сказал принц и поцеловал у жены руку.
Общество, собравшееся у фермы, издали наблюдало всю эту сцену, поразившую всех удивлением. Императрица отыскала взглядом Вилламова и выразительно на него посмотрела. «Общение с природой всегда производит смягчающее впечатление на самого холодного человека и будит в нем лучшие чувства», вспомнились ей слова одного немецкого натурфилософа, которые она заучила наизусть еще в детстве, записав их под диктовку своей гувернантки. Она была в восторге, что ее тайные планы о сближении супругов начинают осуществляться и что начало этому положено ею самою в любимом Павловском парке…
Луиза была, с своей стороны, поражена нежною, как ей показалось, предупредительностью своего супруга: ни одной тучки, ни одной презрительной нотки в его словах в ответ на ее унизительную просьбу! Он сам идет навстречу ей, нужно только решиться на испытание! Принцесса была готова признать, что, быть может, она мало еще знала своего супруга. И она скажет ему все завтра, завтра: она не останется в Павловске кататься на лодке с Клокачевым!
В тот вечер, когда принц и принцесса Иеверские гостили у императрицы Марии Феодоровны в Павловске и поражали там присутствовавших нежностью своих отношений, в Царском Селе, невдалеке от казарм Лейб-Гусарского полка, сидел, запершись у себя на квартире, эскадронный его командир, только что произведенный в ротмистры, граф Антон Болеславович Мичельский, родной брат известной всему Петербургу любовницы принца, Клеопатры Болеславовны Юшковой. С ним сидели офицеры: кавалергард Евдоким Васильевич Давыдов и брат его, лейб-гусар, Денис Васильевич. В комнате царствовала тишина. Мичельский нервно и быстро писал какую-то бумагу, а Евдоким Васильевич как-то безнадежно разводил своими толстыми, короткими руками. Наконец он прервал молчание и обратился ласково к Мичельскому:
— Ты можешь, наконец, сказать мне, Антоша, отчего ты вздумал уходить в отставку? Ведь дело это, брат, важное. Потом его не поправишь. Цесаревич, брат, лют с такими: все относит к неудовольствиям на него. «Семь раз примерь, один — отрежь», говорит пословица.
— Хорошо, — сказал Мичельский — а ты можешь мне ответить на один вопрос, как честный товарищ и офицер, прямо и без экивоков?
— Отчего же? ну, спрашивай.
— Дело касается моей сестры, Клеопатры, — продолжал тем же тоном Мичельский.
Давыдовы переглянулись между собою и молчали.
— Вот такие вы все друзья и товарищи! — желчно вскричал Мичельский, нервно отодвигая от себя бумагу — надо мною смеются исподтишка, пальцами на меня тычут в спину, а милые друзья и рады моему сраму! Никто ни единым звуком не обмолвился, никто намека никакого не сделал, а поздравляют с чином, за мое здоровье шампанское пьют! Да когда бы я знал, не допустил бы до этого, а гораздо раньше вышел бы со службы.
Братья продолжали молчать.
— И я вам все скажу, отвечайте мне только: моя сестра давно известна Петербургу, как любовница принца?
Евдоким вздохнул и посмотрел на младшего брата.
— Коли требует, то говори, — отвечал Денис.
— Уж скоро год будет, — сказал протяжно Евдоким Васильевич — да мало ли что врут в городе, ты сам рассуди, Антоша, мало ли сплетен по городу ходит! Да разве на людской роток накинешь платок? И, что же, должен ли я выкладывать всякую гадость, какую я услышу невзначай, стороной? Нет, Антоша, не мое это дело сплетни разводить, да и ты их не слушай.
— Ну, так и я скажу вам. Это не сплетня, а об этом сказал мне сам принц. Понял?
Давыдовы вскочили со своих мест.
— Да что ты! Быть не может! — вскричали они разом.
— А вот, послушайте, я вам расскажу, как было. Ведь это старое правило, что о падении женщины последние узнают муж или брат. Вы знаете, что я каждую неделю езжу на петергофскую дорогу на дачу к сестре повидаться, и всегда днем, чтобы попасть к обеду после эскадронного учения. Вчера, как нарочно, меня задержали в Петергофе, и я приехал к сестре часов в одиннадцать вечера. Иду я прямо без доклада к ней в будуар, прогнав камеристку, попавшуюся мне на дороге, вхожу и… застаю там сестру в объятиях принца. Сестра ахнула, закраснелась, но бросилась меня целовать, ну, а принц взял меня за руку, отвел к окну и сказал мне приблизительно так: «Мы давно, Антон Болеславович, любим друг друга, и чувство вашей сестры ко мне для меня есть дар небесный, который я умею ценить. Мы принадлежим друг другу пред Богом, и я хотел бы, чтобы вы смотрели на меня, как на родного брата. Вы знаете, не в моей власти назвать ее своею женою пред людьми». Он хотел меня обнять при этом, но я, знаете, отступил этак на шаг, поклонился и, не посмотрев даже на Клеопатру, вышел из дому… Не помню уже, как приехал сюда. Вот почему я подаю в отставку и завтра же уеду в Москву на жительство, — заключил Мичельский, пристально смотря на собеседников.
Давыдовы молчали.
— Да, брат, — сказал, наконец, Евдоким — ты прав, хотя многие на твоем месте поступали иначе. Тяжело тебе теперь служить, а вступаться в это дело нельзя, если бы даже, вместо принца, был и приватный человек. Сестра твоя — женщина замужняя, принц — тоже не мальчик. Уезжай, Антоша! Не следует тебе при твоем характере жить здесь.
— А после моего отъезда, увидишь, они совсем не будут стесняться. Sa maîtresse à titre, — злобно рассмеялся Мичельский — не того я ждал от милой Клеопы.
— Поверь, милый, что она истинно полюбила принца, — горячо возразил Денис Васильевич — она женщина душевная, бескорыстная, а принц и чорту в душу влезет: очарователь известный! Муж у нее колпак, вот ее горе! Хорошо, что принца полюбила, а не какого-нибудь семинариста или француза-парикмахера, а и такие примеры бывали. Не горюй, брат, и в Москве люди живут.
Антон Болеславович написал и отправил прошение об отставке, а затем, обратившись к Денису Давыдову, славившемуся своими «гусарскими» песнями, воскликнул: — Ну, певец Венеры и Вакха, советую тебе, амуры брось, и займись лучше Вакхом. Что, братцы, выпьем с горя?
Вскоре к Мичельскому подошли и другие офицеры-гусары. Пирушка затянулась надолго, до рассвета. Принц, возвращаясь из Павловска в Царское Село, проехал как раз мимо дачи Кочубея, где жил Мичельский, и, глядя на освещенные окна ее, подумал:
«Что это господа гусары — с радости или горя? Мало их подтягивает Константин… Впрочем, — и принц саркастически улыбнулся — ведь, они одни в российской армии награждены драгоценным правом носить усы!»
На другой день душевное настроение принца Иеверского было не из радужных. Сцена с Антоном Болеславовичем, происшедшая на даче у его сестры, не выходила у него из головы. Принц был очень самолюбив, и гордый отказ графа Антона принять его дружбу, сделанный в присутствии самой красавицы-сестры, уязвил его более, чем он хотел в том сознаться самому себе.
«Фанфарон с польским гонором и безмозглый притом, — размышлял он. — Он меня не удостоил своей дружбы, ха-ха-ха, Антон Болеславович!.. Ну-с, ротмистр граф Мичельский! вы не хотели моей дружбы, так бойтесь вызвать мою вражду! Ее безнаказанно никто никогда не вызывал! Пожалуй, от этого мальчишки станется, что он будет рассказывать мой разговор с ним. Это будет всего неприятнее». Разговор с женой, принцессой Луизой, также пришел ему на память: «Не узнала ли и она что-нибудь и хочет у меня что-либо выторговать? — думал принц. — Едва ли она хочет поучить меня добродетели, да и в ее добродетель я не особенно верю: слишком долго она продолжается. Если она будет каяться, мы ее простим, но недаром: пусть чувствует, что она мне обязана!»
И принц с нетерпением ожидал приезда принцессы из Павловска, чтобы, наконец, разрешить мучившую его загадку. «Что ей от меня нужно? — в сотый раз задавал он себе вопрос — никогда ни с чем, ни с какой просьбой, по своей гордости, ко мне не обращалась, и вдруг… как это она сказала? «нуждается в снисхождении», что ли? О, принцесса, вы, конечно, будете его иметь, это снисхождение, но не забудете его до гроба!» С давних пор мечтою принца было заставить свою жену признать его нравственное превосходство над ней, смирить ее гордость, вывести ее из того спокойно-равнодушного отношения к его личности и даже к его изменам, которое отзывалось даже презрением. В глубине души принц с уважением относился к уму принцессы и даже боялся ее стойкого, гранитного, как он выражался, характера.
Принцесса приехала из Павловска лишь к вечеру, потому что императрица Мария не желала отпустить ее без обеда, составлявшего один из торжественных моментов местного Павловского обихода.
— Вы спешите к мужу, — говорила принцессе императрица — знаю, знаю. Но он, ведь, так занят днем! Нет, нет, останьтесь, прошу вас.
И Луиза осталась, даже довольная, что настойчивость хозяйки Павловска дает ей время подготовиться к супружескому объяснению, которое не могло не внушать ей опасений.
Принц тотчас же предложил жене прогулку по парку, обещая ей показать новую распланировку одного из глухих его уголков. Увлекаясь своей страстью к садоводству, он долго водил принцессу по аллеям, выходившим к Александровой даче, пока, наконец, принцесса не возвратила его к действительности прямым вопросом:
— Вы не забыли своего вчерашнего обещания, принц?
— О, нет! Всегда готов вас выслушать, если это необходимо.
Принцесса помолчала несколько секунд, невольно прижимая к сердцу левую свою руку, и, не глядя на мужа, спросила:
— И я могу говорить с вами вполне откровенно? Вы даете мне позволение?
— Боже мой, Боже мой! — вскричал принц с нетерпением: — к чему эти предисловия? Луиза, верьте мне, что я сумею оценить вашу искренность, в которой у меня нет и не было никогда сомнений. Затем, если вы позволите мне прибавить, ваше отношение к Юшковой, деликатное, снисходительное, сделало меня вечным вашим должником. Знаете ли, что скоро я надеюсь быть отцом? Но в чем же дело?
— Я очень устала, — проговорила принцесса: — вы позволите мне сесть?
И она упала на скамью, стоявшую на пригорке, осененном ветвями стройной столетней сосны.
— Что сказали бы вы, принц, — выговорила она наконец — если бы и я сама в настоящее время была в том же положении, как Юшкова?
И принцесса невольно опустила глаза и бессильно склонила на грудь свою чудную головку.
Принц выпрямился, глаза его блеснули, но он тотчас же улыбнулся и сказал насмешливо:
— Ну, конечно, этого вы не можете простить ни мне, ни Юшковой. Вам угодно шутить… Вы не хотите, как законная супруга, допустить, чтобы и у меня была своя маленькая семья, где я мог бы отдыхать душой и сердцем, пользоваться радостями, в которых не отказано самому последнему русскому крестьянину. О, я понимаю вас!..
— Принц, — сказала Луиза; взяв его за руку и приглашая его сесть рядом с собою. — Умоляю вас, успокойтесь! Я давно вам все простила, я сама нуждаюсь в вашем прощении… Я сказала вам святую правду… Верьте мне, сжальтесь на мною! О, не смотрите на меня так, выслушайте меня, вы обещали мне это!
Самообладание принца, которым он всегда гордился, казалось, совершенно его оставило. Он покраснел, глаза его расширились, а правая его рука поднялась кверху и как бы застыла в страшном, угрожающем движении.
— Если бы не вы сами сказали мне это, — проговорил он наконец: — то я никогда бы этому не поверил. О, да разве осмелился бы кто-либо сказать мне это? И вы, принцесса, — продолжал принц, успокаиваясь и опуская руку — просите моего прощения?
— Да, я прошу вас простить мою любовь, как я давным-давно простила вашу…
Принц сделал несколько шагов в сторону, а затем, быстро повернувшись к жене, вскричал:
— Несчастная! Вы сравниваете себя со мной, с Юшковой! Неужели вы не поняли, какая страшная пропасть лежит между вами и нами! Вы, умная женщина, с тонким пониманием вещей, не заметили маленькой разницы в моем и вашем положении! Мой сын от Юшковой будет только Юшковым и только с тем состоянием, которым я его наделю, тогда как ваш сын должен быть моим сыном, наследником герцогства, главой всей нашей фамилии! Я должен буду обмануть Макса, лишить его законного наследия, ради кого?
Быть может, принц никогда еще не говорил так горячо, с таким убеждением. Принцесса побледнела, как платок, который она держала в руках. Она готова была лишиться чувств, но слезы неудержимым потоком хлынули у нее из глаз.
— Я не знала, не понимала этого, — заговорила она, наконец, с энергией — да и не хочу этого знать. Вы можете выслать меня за границу, развестись со мною, заключить меня в монастырь, как это не раз случалось в России, но ребенок не будет вашим. Пусть все знают, что он сын любимого мной человека…
— Ба, ба, ба, принцесса, — прервал ее принц, презрительно улыбаясь, — вы впадаете в романтизм, совершенно не соответствующий вашему званию. Когда вы успокоитесь, вы сами увидите со свойственною вам проницательностью, что это — речи какой-либо простушки-монастырки, а не принцессы Иеверской, обязанной блюсти честь владетельного герцога и оберегать будущность всего его герцогства. Я не хотел бы знать, кто это любимый вами человек, хотя, к сожалению, о нем все равно доведут так или иначе до моего сведения, но думаю, что это совсем юный мальчик, не взвесивший всей важности своего проступка. И, по всей справедливости, вина лежит, главным образом, не на нем, а на вас, принцесса! В какое безвыходное положение поставили вы себя и меня! Конечно, не все принцессы вашего звания следовали стезе добродетели, но зато они и вели себя осмотрительнее. Даже в России были Таракановы, Бобринские… Ваше несчастье, Луиза, — прибавил принц, смягчаясь — что вы сохранили в себе душевную чистоту, которой никто не имел в вашем сане. Вы не приняли мер, какие должна была принять всякая женщина в вашем положении… Вы лишены духа интриги…
Принц проговорил эту тираду, возвышая голос всякий раз, как он замечал, что принцесса хочет ему возражать. Затем, очевидно тронутый ее отчаянием, он сел возле принцессы и, взяв ее за руку, сказал ей спокойным, тихим голосом:
— И мое положение не такое, каким вы себе его представляете. Что бы ни было причиной нашей отчужденности, я привык уважать вас и до некоторой степени, сознаюсь, считаю себя виновником обрушившегося на меня и вас несчастья. Мы, Луиза, должны быть выше других по своим чувствам и поведению, а жена Цезаря, вы знаете, должна быть выше всяких подозрений. Ум и чувство мои — на вашей стороне, Луиза, и я хочу помочь вам, помогая и себе. На вашего ребенка я хотел бы смотреть так же, как на своего собственного, тем более, что, весьма возможно, это будет и не мальчик, а une fichue demoiselle. Потом, если нужно будет, мы все обсудим с вами, но теперь я требую от вас одного — полного вашего молчания и вашей обычной сдержанности… Я, — прибавил, помолчав, принц, — ни пред кем, даже пред Клеопатрой, не буду отрицать своего отцовства…
Принцесса Луиза схватила его руку и крепко поцеловала, покрыв ее своими слезами.
— Идите к себе, — сказал принц, — и постарайтесь успокоиться. Я провожу вас до ваших комнат.
Супруги, пройдя по уединенным аллеям парка, возвратились к себе домой. Принцесса едва вошла в свой будуар, оставив принца, зашаталась и с глухим криком упала на руки подбежавшей камеристке. Принц велел подать себе верховую лошадь и поехал назад в парк кататься.
«Трудно сохранять всегда спокойствие и самообладание, — думал он. — Случилось не то, что я только мог себе представить, и вел себя я, быть может, совсем не так, как рассчитывал и должен был вести. Бедная Луиза, кажется, вовсе не ожидала от меня такой мягкости. Но, вероятно, никогда не суждено мне отрешиться от слабостей человеческих! Да и не в них ли собственно и заключается земное, человеческое счастье? Но Луиза-то, Луиза! Кто мог бы подумать!»
Брат принца Иеверского, принц Макс, известен был в петербургском обществе, как человек с неукротимым характером, но невысокого ума. В нем не было и признаков культурности, внешнего лоска образования и гуманности, которым так прельщал и мужчин, и женщин брат его, «известный очарователь», по выражению Дениса Давыдова. Умственные интересы и наслаждения были совершенно чужды душе Макса, но зато тем более предавался он грубым удовольствиям казарменного вкуса, а некоторые его выходки по своей беспричинной жестокости и бессмыслию заставляли даже предполагать в нем умственное расстройство. На приморской своей даче, в обществе любимых офицеров, Макс забавлялся стрельбою из орудий живыми крысами и наполнял свои досуги амурными приключениями среди невзыскательных чухонок. Жена его, принцесса Амалия, вынуждена была оставить своего супруга и уехать за границу, так как и ее подвергал он невероятным испытаниям. В спальню ее приводил он барабанщиков, чтобы они будили ее ранним утром боем своих барабанов, а ее заставлял являться на офицерские пирушки и здесь не стесняясь выхвалял ее прелести. Игра в солдаты, повышенный интерес ко всем мелочам обучения солдат и ко всем хитростям немецкого штукмейстерства в особенности давали пищу жестокому, раздражительному его характеру, и он подвергал провинившихся суровым наказаниям, а иногда и сам прикладывал к ним свою руку. Всего ужаснее в нем была холодность его жестокости и безумных выходок, потому что, подобно своему брату и великому князю Константину, он не любил спиртных напитков и всегда был трезв. Разумеется, ближайшие соучастники всех «чудес» принца Макса, его преданные слуги и исполнители его фантазий, пользовались его протекцией и милостями, хотя и сами часто были жертвами его необузданного нрава. В числе их были преимущественно немцы остзейского происхождения, решавшиеся во что бы то ни стало сделать карьеру, и среди них особенно отличался своею угодливостью новый конногвардеец, барон Карл Карлович Левенвольде. Зная дружбу принца Макса с великим князем Константином, командовавшим всем гвардейским корпусом, барон всегда, как только позволяла ему служба, находился в приемной принца или у него в манеже, на знаменитых учениях, и достиг такого успеха своею вкрадчивостью, что принц называл его часто «милый Карлуша». Это не помешало Максу сказать о нем при его же товарищах: «C’est un mouton qui rêve».
Принц, однако, ошибался. Карлуша умел вести свою линию и знал, чего добивался. Всего более снискал он расположение своего покровителя ловкой передачей ходивших по Петербургу сплетен об интересовавших Макса лицах высшего петербургского общества, а также «докладцами» о жизни гвардейских офицеров. Более всего доставалось при этом, конечно, офицерам русского происхождения, потому что Левенвольде, как истый остзеец, всегда выгораживал немцев. Чаще других Левенвольде касался Кавалергардского полка, столь несимпатичного ему по воспоминаниям его собственной службы в нем. Говоря об Охотникове, он однажды выразился, что «в тихом омуте сам чорт родится». Гордый своим баронским гербом, где было множество предметов, Карлуша прибавил, что Охотников — низкого происхождения, потому что у него нет герба.
— Откуда ты это знаешь? — спросил его принц.
— Да я спрашивал его: «Какой у вас герб?» А он и сказал: «Гром у чистом поле». Я говорю: «Тучи и молния?» — «Нет, — говорит, — просто гром». Значит, у него герба и нет: пустой человек! — закончил Левенвольде при громком смехе принца, который объяснил своему собеседнику, что Охотников только смеялся над ним.
На дальнейшие вопросы принца барон сообщил ему, что Охотников живет тихо, кутежами не занимается и бывает только у своей родственницы княгини Голицыной, в которую, вероятно, влюблен.
— У Натальи Федоровны? — удивился Макс — у подруги моей любезной невестки? Сколько я знаю, принцесса бывает часто у княгини.
— В это лето почти каждый день, ваше высочество, — сказал Левенвольде. — Мне рейткнехт принцессы, мой бывший берейтор, говорил.
— И что же? Она встречает там и Охотникова?
— Не знаю, может быть, и встречает.
— А вот это-то знать и интересно, милый Карлуша. Я с принцессой редко встречаюсь, у нее свой круг знакомых; быть может, и Охотников в их числе. Она к русским благоволит, не то, что к вам, немцам.
— Охотников никогда про ее высочество не сказал ни слова. Я спрашивал у него, кто бывает у княгини Голицыной, а он засмеялся и говорит: «Все русские, а немцев нет». Ну, да я могу узнать, — прибавил Левенвольде.
Принц Макс льстил себя надеждою, что бездетный брак старшего его брата обеспечивает ему наследование и герцогства, и огромного состояния Иеверской фамилии.
Заметив полную отчужденность супругов, Макс, которому, по закону контрастов, нравилась поэтическая красота его невестки, пробовал ухаживать за нею, но встретил такой насмешливый отпор, что возненавидел ее всеми силами своей души. Немудрено, что слова Левенвольде возбудили его ревнивое внимание к Охотникову и внушили ему новую мысль.
— Если Охотников бывает только у Голицыной, то ты можешь узнать также, часто ли он сам бывает дома, — сказал он Левенвольде. — Летом-то полк стоит в Новой Деревне, недалеко от Голицынской дачи.
— О, ваше высочество, не извольте беспокоиться, я все, все узнаю, — вскричал Левенвольде, догадавшись наконец, чем он может угодить своему покровителю.
Уединенный и скромный образ жизни принцессы Иеверской всегда казался странным принцу Максу, и он не раз пытался даже обратить на него внимание своего брата, не без хитрости уверяя его, что он боится за здоровье его жены. Одна мысль, что Охотников мог привлечь на себя внимание принцессы, уже заставила его подумать о том, чтобы воспользоваться своим влиянием на великого князя и удалить Охотникова не только из полка, но и из Петербурга. «Быть может, — рассуждал он, — откроется возможность еще более восстановить брата против принцессы и навсегда сделать невозможным примирение между ними». Страшным ударом для интересов принца Макса был бы развод брата и вступление его в новый брак, но он твердо знал, что на этот шаг брат его никогда не решится.
Наступила сырая, тоскливая петербургская осень. Гвардейские полки из загородных своих стоянок вернулись в столицу и разместились по своим казармам. Они были уже наэлектризованы упорным слухом о новой войне с Наполеоном, предпринимаемой императором для защиты Пруссии. Офицеры часто сходились потолковать между собой о политике, о новой кампании против французов, в которой, быть может, как они мечтали, им удастся отомстить Наполеону за Аустерлиц. И барон Карл Карлович Левенвольде принимал участие в этих беседах, часто навещая кавалергардских офицеров на правах старого товарища и однополчанина. В особенности старался он подружиться с Охотниковым, уверяя его, что всегда питал к нему особую благодарность за то, что тот никогда не задевал его и не смеялся над его немецким происхождением. Несколько раз заходил он к нему на квартиру, но всякий раз получал от Ефима ответ, что барина нет дома и что вообще его трудно застать. Алексей Яковлевич, встречаясь изредка с Левенвольде у товарищей, старался держать себя от него в стороне и искренно удивлялся его любезности, столь мало похожей на его обычную остзейскую важность. Да и прочие офицеры Кавалергардского полка, которые знали уже о близости Левенвольде к принцу Максу и не доверяли его чистосердечию, всячески сторонились его и избегали его посещений. В обрушившихся в последнее время на Кавалергардский полк суровых взысканиях со стороны цесаревича Константина Павловича многие заподозревали доносы и внушения бывшего своего сослуживца, так неожиданно задним числом полюбившего и полк, и товарищей. Однажды Уваров, встретив Левенвольде в казармах полка, прямо сказал ему при других офицерах без объяснения причин, что побьет ему морду, если еще раз увидит его в полку. Дело едва не дошло до дуэли, и Левенвольде мало-помалу исчез с кавалергардского горизонта. Алексей Яковлевич также стал предметом особого внимания начальства. Для офицеров казалось странным, что такой усердный и исполнительный офицер, как Охотников, чаще прежнего нарывался на строгого цесаревича и получал от него выговоры и замечания. «Пойдем скоро в поход, — утешали себя кавалергарды — заживем тогда по-новому».
Переехали в город на зимнее положение и принцесса Луиза, и ее подруга, княгиня Голицына. Прекратились верховые прогулки принцессы, и ее рейткнехт Магнус, оставшись без дела, часто стал захаживать к доброму своему господину, барону Левенвольде, чтобы осушить предлагаемый ему стакан ямайского. Под его влиянием, он сообщил барону, что летние прогулки не пропали для него даром, что сама гофмейстерина или, проще, экономка княгини Голицыной, фрау Амалия Гильхен, обратила внимание на его молодцеватый вид и широкие плечи и что он скоро будет просить господина барона к себе на свадьбу. Магнус, однако, не мог сообщить барону желаемых им сведений о герре Охотникове, но не сомневался, что они будут даны для удовлетворения любопытства господина барона его возлюбленной, фрау Амалией Гильхен, от зоркого глаза которой ничего в доме ее сиятельства укрыться не может, что зоркий глаз фрау Амалии и ее хозяйственные способности, между прочим, и побудили его, Магнуса, предложить ей свою руку и сердце для успокоения своей грядущей старости. В следующее свидание Магнус уже доставил высокоуважаемому господину барону новости, услышанные им из собственных уст фрау Гильхен, и был награжден целой бутылкой ямайского, которую он должен был унести домой в целости, потому что господин барон был очень занят. В тот же день эти новости переданы были Левенвольде принцу Максу.
Свидания Охотникова с принцессой Луизой у княгини Голицыной действительно продолжались. Принцесса передала Алексею Яковлевичу сущность своих объяснений с мужем и успокоила его за будущее, скрыв от него все то, что вызывало ее тревогу. Но будущее мало интересовало Охотникова: он как бы в забытье думал только о настоящем.
— Мне хочется пить, пить свое счастье, не отнимая губ от кубка, — говорил он принцессе. — Милая, что-то твердит мне постоянно, что счастье мое слишком велико и я не могу расплатиться за него дешевой ценою. И я хочу видеть тебя чаще, о, как можно чаще, ангел мой! Я болен, когда не вижу, не слышу тебя. Как сладко было бы для меня умереть теперь, гладя на тебя, моя бесценная! Если бы только я мог уехать с тобою в Англию, Америку, чтобы посвятить тебе всю жизнь!
Принцесса давно уже поняла причину тоски своего возлюбленного. Он желал, чтобы она принадлежала ему безраздельно, чтобы она была с ним вечно, до последнего издыхания, и в то же время понимал хорошо все безумие своего желания. Он не хотел видеть в ней влюбленную светскую женщину, в утехах любви нашедшую успокоение от пустоты и скуки жизни… Он хотел, чтобы она была для него женой, верной, преданной подругой. А она могла ему предложить то же тягостное прозябание, вечное дрожание под крылом Голицыной или кого-либо другого. Ей припомнились слова Охотникова: «Мы воруем изредка то, что принадлежит нам по праву навсегда». И она разделяла эти чувства, эти мысли Охотникова, но, вместе с ним, сознавала их безумие, их несбыточность.
Под влиянием беседы своей с мужем, принцесса предупредила Алексея Яковлевича об опасности, грозящей им со стороны принца Макса, если ему что-либо станет известно, и заклинала его быть осторожным.
— Милая Louison, — сказал Охотников печально: — я слишком берегу свое счастье, чтобы допустить какую бы то ни было неосторожность, но чувствую, что оно продолжаться не может, будет ли виной тому Макс, или кто-либо другой. Но если я и погибну под бременем этого несказанного счастья, последняя мысль моя будет о тебе, ненаглядной, которая мне свет животворила.
Расставаясь с Охотниковым, принцесса всякий раз чувствовала, что он уносил с собою ее спокойствие. Мрачные предчувствия терзали ее сердце… Неужели ее возлюбленный действительно прав, говоря, что их счастье должно быть разрушено, что так оно продолжаться не может. Но почему, почему?
Принц Макс не любил посещать брата иначе, как по делам служебного характера. Между братьями обнаруживалось такое несходство во вкусах и наклонностях, такое глубокое различие во взглядах на жизнь и людей, что после каждого свидания с принцем Иеверским Макс чувствовал себя не по себе и серьезно уверял своих приближенных, что брат производит на него впечатление головы Медузы, несмотря на утонченную деликатность своих манер и выражений. Необузданной, горячей натуре Макса невыносим был даже внешний вид принца Иеверского, одетого всегда по форме и застегнутого до последнего крючка, всегда спокойного и ровного в своих движениях, с вечной улыбкой на тонких сжатых губах. Вспоминая годы детства и совместного воспитания с братом, принц Макс говорил, что и в те годы старший брат его производил всегда впечатление накрахмаленного человека, боящегося всякого непроизвольного, естественного движения или слова. Макс не договаривал, что никто на свете не говорил ему таких горьких истин, как этот накрахмаленный человек, хотя в самой любезной, даже изящной форме. Даже кабинет принца Иеверского наводил тоску на Макса, когда ему приходилось бывать в нем: ряд длинных столов красного дерева, вытянутых в одну линию, как фронт солдат на учении, несколько огромных, широких, но не глубоких шкапов, приплюснутых к стенам и упиравшихся в самый потолок, да дюжина неудобных деревянных кресел, обитых темно-зеленым сафьяном на сиденьях, — вот и вся обстановка рабочей комнаты принца. Нигде ни пылинки; лакированная поверхность мебели блестела красноватым матом, как бы только сейчас была отполирована. Единственным украшением комнаты были узенькие полосы тяжелой шелковой материи, которые должны были изображать собою занавесы и драпри, но на самом деле едва прикрывали переплеты дверей и окон. «И кабинет точно накрахмаленный», — думал, глядя на него, Макс.
На этот раз, сидя в кабинете брата, лицом к лицу с ним, принц Макс чувствовал себя особенно плохо. На приморской его даче произошел скандал с одной дамой, женой немецкого негоцианта, подвергшейся насилию со стороны замаскированных людей, завлекших ее вечером в дачный павильон, да в полку, которым Макс командовал, вышла у него неприятная история с офицерами, громко жаловавшимися на оскорбление своей чести. Оба эти случая вызвали негодование в высшем петербургском обществе; даже императрица Мария Феодоровна, покровительствовавшая Максу, нашла, что его поведение заслуживает примерного наказания, и перестала его принимать. Волнуясь и путаясь в словах, Макс должен был подробно объяснять обе истории принцу, как бы застывшему в своем кресле, но не сводившему с брата проницательного взгляда. Выслушав его объяснения, он сказал:
— Мне очень жаль, дорогой Макс, но я нахожу, что в обоих случаях вы неправы. Вы говорите, что офицеры не исполняли ваших приказаний, но это не давало вам права бранить их: для этого существуют законные меры взыскания.
— Но есть же предел всякому терпению, — возразил Макс, волнуясь — у меня вырвались эти выражения совершенно невольно, в приливе гнева…
— И в этом я несогласен с вами. Вы смотрите на офицеров, как на машины? Прекрасно, но тогда и вы должны смотреть на себя тоже, как на машину. Служба — есть дисциплина, а требовать дисциплины может только тот начальник, кто сам себя дисциплинирует, умеет сдерживать свои страсти. Если вы на службе позволяете себе приходить в гнев, прибавлю, самый неумеренный, то какое право имеете вы жаловаться на несдержанность тех, кому вы должны служить примером? Сердиться даже в частном быту — значит лишать себя права судить, значит внушать недоверие к своей собственной правоте и беспристрастию, значит давать провинившемуся орудие для его защиты, средство для возбуждения к нему симпатии. Я боюсь, Макс, что я вынужден буду лишить вас командования, оставив за вами лишь почетные должности; я должен буду сделать это, чтобы спасти вас самих от последствий вашей неумеренной горячности, в которой вы сами сознаетесь.
— Но и другие командиры… — начал было Макс.
— Конечно, все люди не свободны от слабостей и недостатков, — прервал его принц. — Но вы сами, Макс, должны признать, что именно на других командиров жалоб не поступает и что в других полках сору из избы не выносят. В виду вашего сана и положения подчиненным жаловаться на вас еще менее удобно, чем на кого бы то ни было, и если они это делают, то по горькой необходимости. Почему же на других командиров нет жалоб, если они и позволяют себе что-либо подобное вашей горячности? Вам пора бы понять это. Нужно, чтобы командир имел личный авторитет, помимо присвоенной ему власти, нужно, чтобы он имел в глазах подчиненных особые достоинства, ради которых ему прощают его слабости, нужно, наконец, чтобы эти слабости имели своим источником не удовлетворение личного тщеславия, а всеми ясно сознаваемую пользу службы, преданность долгу. Пользуясь известными привилегиями, необходимо уметь налагать на себя и некоторые цепи, известные стеснения. Говорю вам это, как брат и как друг.
Сказав это, принц обвел глазами свой кабинет, как бы призывая его в свидетели собственных усилий тщательно выполнять свои обязанности. На одном столе лежали дела уже решенные, на другом — требовавшие дополнительных справок, на третьем, за которым сидел сам принц, куча бумаг, подлежавших неотложному рассмотрению в этот именно день.
«И я — машина своего рода», подумал принц с удовольствием.
Между братьями воцарилось тягостное молчание. Вдруг на лице принца показалась морщинка брезгливости: на лежавшей перед ним бумаге сделан был перенос: «прокур-ору»; но морщинка скоро исчезла и сменилась презрительной улыбкой: «это на бумаге Державина: ну, он поэт, человек неосновательный». Принц не любил стихотворцев и стихотворений.
— Что касается второго случая — с женою Банкса, то я не вижу оснований для обвинения лично вас, — продолжал принц так же спокойно, отчеканивая каждое слово и любуясь округленностью своей речи — но вы виноваты, как хозяин, не наблюдающий за порядком в своем имении. За ненахождением виновных, мне кажется, можно применить лишь одну меру — должен быть уволен от службы ваш управляющий и отчислен от должности ваш дежурный адъютант. Могу только сожалеть, что общество, над мнением которого я не властен, считает и вас участником этого дела, считает вас на него способным.
Оказав это, принц задумчиво, как бы сожалея об общественной несправедливости, возвел глаза к потолку.
Каждое слово принца тяжелым камнем ложилось на душу растерявшегося Макса. Он молчал, тяжело дыша, весь красный от охватившего его волнения. Перенеся свой взгляд с потолка на брата, принц вдруг встал с кресла и, улыбаясь, сказал Максу:
— На этот раз я должен проститься с вами, милый друг. Вы видите, сколько дел еще ожидает меня! Как это скучно, утомительно!
Провожая брата до двери, принц вдруг сказал ему с обворожительной улыбкой:
— А я скажу вам по секрету, дорогой Макс, о своей радости, которую вы, конечно, разделите, как брат. О ней еще никто не знает, и вам я сообщаю о ней первому… Я надеюсь скоро быть отцом.
Макс остановился как вкопанный.
— От Юшковой? — вскричал он необдуманно.
Принц поморщился.
— Милый мой, вы всегда слишком скоро судите… Нет, от принцессы.
Макс посмотрел на улыбающееся лицо брата с тревожным недоумением. Он едва подавил в себе желание сделать вопрос, готовый уже сорваться с языка.
— Поздравляю вас, дорогой брат, — проговорил он и поцеловался с принцем.
«Комедиант!» — со злобой подумал он, выходя из кабинета и едва замечая кланявшихся ему сановников, ожидавших принца в приемной. — «Что это за новая его штука?»
В Большом театре шла опера Глюка: «Ифигения в Тавриде» с участием придворных итальянских певцов и певиц. Бельэтаж и ложи бенуара наполнены были представительницами высшего света, в светлых костюмах à la grec, и на фоне их в глубине лож лишь изредка мелькали черные фраки напудренных звездоносцев и золотые мундиры придворных чинов. Весь партер занят был преимущественно молодежью гвардейских полков. Офицеры были в парадной форме и толпились у барьера и в проходах, тщательно лорнируя ложи и отвечая поклонами и жестами на улыбки и приветствия, посылаемые им из лож находившимися там красавицами. Запах тонких духов, наполнявший атмосферу театральной залы, блеск брильянтов, покрывавших головы и груди декольтированных женщин, захватывающие звуки оркестра возбуждали молодые, легко воспламеняющиеся головы. Настроение зрителей было приподнятое. Даже Охотников, сидевший в партере вместе с другом своим Прокудиным, как ни грустно был настроен в последнее время, был увлечен спектаклем и всей его феерической обстановкой. Любя музыку, он восторгался классическими мелодиями Глюка, а сама Ифигения почему-то напоминала ему его божественную Louison.
— Никогда, — сказал он в последнем антракте Прокудину, — я еще так не наслаждался театром, как сегодня. Забываешь о всем окружающем и чувствуешь, что тебя что-то несет наверх, к небу.
— Вероятно, это то же небесное чувство, милый друг, — простодушно отвечал Прокудин: — какое испытывают, говорят, перед отходом в лучший мир умирающие. Я, признаюсь, его никогда не испытывал, вот разве когда Богу молишься, ищешь утешения в молитве. Впрочем, может быть, я не о том говорю.
— Да, это совсем другое, — задумчиво заметил Охотников. — Молитва — дело внутреннего чувства, а здесь тебя поднимает и уносит какая-то внешняя непреодолимая сила. Несет она тебя в какой-то другой, сказочный мир, носит-носит, а потом ты с удивлением видишь, что сидишь неподвижно на одном месте, среди людей, на этом кресле. Однако, видишь ты в ложе принца Макса и его приспешника, Левенвольде? Принц смотрит на нас и почему-то смеется.
— Барон, вероятно, сказал ему какую-нибудь глупость, — заметил Прокудин.
— А мне один вид их уже испортил настроение, — проговорил Охотников. — Если бы не красоты последнего акта, то сейчас бы ушел отсюда.
— Ну, Алеша, жду тебя и тебя, Прокудин, к себе на суп, — вдруг раздался около них голос Уварова — из театра приезжайте прямо ко мне, будет все теплая компания, и Дениска Давыдов придет с Мичельским. Его выпустили, Мичельского, в отставку, с чином полковника, и он уезжает жить в Москву.
— Мичельский?! Да что ты! — удивился Охотников. — Такой молодой да в отставку! Да при его связях!
— Чужая душа — потемки, брат, — отвечал Уваров — уж я пытал его, пытал, ничего не узнал: надоело мне все, говорит. А жаль, человек он простой, душевный, и на поляка совсем не похож. Так придете вы оба, а? Не то, вы сами знаете, дистанция на десять шагов.
И Уваров, махнув рукой на прощанье, рассмеялся и пошел дальше, гремя саблей.
— И то правда, пойдем потом к нему, — сказал Прокудин, желавший поддержать веселое настроение друга. — Ведь нам и в Петербурге не долго жить придется. Того гляди, объявят поход.
— Ладно, идем, — отвечал Охотников: — мне и с Мичельским хочется попрощаться.
Взвился занавес, и друзья снова увлеклись Ифигенией, чудным ее голосом, всей прелестью музыкальных мелодий. Смотря на артистку, слушая ее, Охотников нечувствительно перенесся в область прошедшего, и вся поэзия любви его к Louison охватила его своим ароматом. «Милая, сокровище мое, — думал Охотников: — если бы и мы могли уехать хоть на край света! Или любовь наша превратится в прах и развеется по ветру, как этот пепел на жертвеннике! Или, быть может, мне придется принести себя в жертву!»
Наконец спектакль окончился, и оба офицера, с трудом проталкиваясь в шумной толпе, наполнявшей вестибюль, подошли к выходной двери театра, где толпа была еще гуще и суетливее. Вдруг Охотников слегка вскрикнул и схватил Прокудина за руку. Поддерживая друга, Прокудин вместе с ним вышел на площадь и затем спросил его:
— Что с тобой, Алеша?
— Поддержи меня, — сказал Охотников прерывающимся голосом, — и посади скорее в карету. Меня в толпе кто-то ударил в бок кинжалом или просто ножом. Скорее, скорее! И, ради Бога, молчи, молчи! Боже мой, Боже мой!
По счастью, карета Охотникова нашлась скоро, и Прокудин, поместившись в ней возле раненого своего товарища, увидел на правом боку его мундира небольшое отверстие, края которого уже напитаны были просачивавшеюся кровью. Прокудин пришел в ужас.
— Алеша, что же это? Нам следовало сейчас заявить полиции и схватить этого разбойника.
— Нет, нет, голубчик, оставь это. Я знаю, с чьей стороны нанесен мне этот удар, но пусть он не торжествует: я, может быть, еще останусь жив. Кажется, я ранен только легко. Умоляю тебя, милый, никому об этом не говори, сохрани все в тайне.
— Но разве это можно скрыть? — возразил Прокудин, крайне удивленный просьбой друга и его желанием замять дело.
— Ефиму скажи, что я ранен на дуэли, а всем прочим пусть говорят, что я очень болен. А доктора позови Штофрегена, который лечит у княгини Голицыной. Боже мой, как это на ней отзовется, когда она узнает! — прибавил Охотников, думая о принцессе.
Между тем карета быстро неслась по направлению к Сергиевской. Когда она остановилась наконец у квартиры Охотникова, он от потери крови так ослабел, что Прокудин и Ефим вынесли его на руках. Шепнув Ефиму, что барин ранен на дуэли и что об этом нужно молчать, Прокудин тотчас же отправил его за Штофрегеном, а сам остался с Охотниковым. Душа Прокудина была потрясена этим ужасным покушением на жизнь его друга, тем более, что он никак не мог его себе объяснить.
«И у кого могла рука подняться на Алешу? — думал он. — Самый тихий, безобидный, добрый человек! А он говорит, что знает убийцу, и молчит о нем…»
Прокудин терялся в догадках, сидя у постели Охотникова, и наконец пришел к единственно верному, по его мнению, объяснению, что в этом деле, конечно, замешана женщина.
«И неужели женщина эта — княгиня Голицына? — спрашивал себя Алексей Неофитович. — Да ведь она его старше и его родственница, да и замуж недавно вышла.
Но если не Голицына, то кто же? Ведь Алеша нигде и не бывал, кроме Голицыной!»
Но приехал Штофреген, поднятый с постели Ефимом, и Прокудин предался заботам о своем друге. Исследовав рану, доктор заявил, что она не смертельна, но требует тщательного ухода. Он сделал Охотникову перевязку и сказал Прокудину, что сам останется с больным на ночь, на всякий случай, а утром выпишет сиделку. Прощаясь с другом, Охотников вновь просил его соблюдать полное молчание о совершенном на него покушении и только донести на другой день утром командиру о постигшей его серьезной болезни.
Как все врачи, Штофреген сказал своему пациенту не всю правду. Да, рана была не смертельная, но он боялся развития воспалительного процесса, не был уверен еще даже в том, что кинжалом убийцы не были задеты более важные органы, например, печень.
«Утро вечера мудренее», решил Штофреген, укладываясь в кабинете рядом со спальней Охотникова, предписав больному полное спокойствие и пожелав ему поскорее и покрепче заснуть.
Штофреген, имя которого Конрад переделано было на русский лад в Кондратия Кондратьевича, был немец с крепкими нервами и весьма спокойно относился к самым неожиданным и ужасным случаям в своей профессии. В то время врачи вообще стояли ближе к семейной жизни своих пациентов, им ведомы были все семейные их тайны, и нередко от них зависело правильное течение не только фамильных, но и государственных дел. Поэтому от врача требовалось не только искусство врачевания, но и уменье жить и, более всего, уменье молчать. Врач княгини Голицыной также был человек в высшей степени практический. Зная Охотникова, как родственника княгини, он нимало не сомневался, что тяжкая рана, нанесенная его пациенту, имеет связь с личностью самой княгини и что его пригласили именно с целью строгого соблюдения тайны.
«Неужели княгиня так скоро променяла своего мужа на этого красавца? — подумал Штофреген, вообще по профессиональной своей опытности мало доверявший женщинам в тот распущенный век. — Завтра, конечно, мы все это узнаём: достаточно только будет посмотреть на княгиню. А жаль: от нее я этого совсем не ожидал».
С приятными мыслями о том, что случай этот может выгодно отразиться на его практике, заставив княгиню быть к нему щедрее и благосклоннее, Кондратий Кондратьевич заснул наконец глубоким, крепким сном.
Сильный шум в комнате Охотникова заставил Штофрегена проснуться и прислушаться. Зажегши стоявшую возле него на столике восковую свечу, он бросился туда и увидел Охотникова лежащим у письменного бюро на полу без движения. На бюро стояла догоравшая свеча и лежало недоконченное Охотниковым письмо: молодой офицер нарушил предписание доктора и, превозмогая свою слабость, попробовал сообщить о случившемся с ним несчастий кому-то из своих близких. Прежде всего Штофреген уложил Охотникова на постель и привел его в чувство.
— Стыдитесь, молодой человек, — сказал он Охотникову — вы что же? не хотите скоро выздороветь, а? Теперь-то вам только и можно лежать спокойно в постели, а не вставать да письма писать, как я вижу. Очень, очень нехорошо, вот я завтра на вас княгине буду жаловаться. Ай, ай, как нехорошо! — говорил Штофреген, покачивая головой.
Бледное лицо Охотникова как бы зарумянилось при этих словах доктора.
— У меня к вам просьба, доктор, — прошептал он. — Доставьте это письмо княгине завтра и, ради Бога, успокойте всех там насчет моего здоровья. Я княгине так и пишу, что рана пустая, неопасная. Скажите, что получил на дуэли…
— Хорошо, хорошо, все сделаю и скажу, но молчите и постарайтесь заснуть. Нельзя вам разговаривать ни письменно, ни устно. Письмо я возьму, вот при вас запечатаю, а вы спите себе, голубчик, спите.
И Штофреген, запечатав письмо печатью Охотникова, положил его себе в карман, потушил свечу и вошел обратно в кабинет.
— Хороша дуэль, — проворчал он — разве на дуэли пыряют кинжалом? И разве я могу сказать княгине неправду? А княгиня-то действительно тут замешана. Прямо поверить невозможно: давно ли замуж вышла?
И почтенный эскулап снова заснул сном праведника.
На другой день, ровно в полдень, Штофреген по обычаю явился к княгине Наталье Федоровне, как всегда, спокойный и любезный. После первых приветствий доктор уже собирался вручить княгине письмо Охотникова, как в комнату вошла внезапно принцесса Луиза. Штофреген встал и низко поклонился принцессе.
— Доктор Штофреген, если не ошибаюсь? — сказала она с улыбкой, поцеловавшись с княгиней. — Разве мы нездоровы? — спросила она княгиню, упирая на слово мы.
— Совершенно здорова, принцесса. Но доктор любезно следит за мною и часто меня навещает.
— И, кроме того, — сказал Штофреген, почувствовав непреодолимое желание ввернуть и от себя несколько слов принцессе: — имею я письмо от родственника ее сиятельства, ротмистра Охотникова. Он поручил мне вам передать, — добавил он, обращаясь к княгине.
— Да? — сказала княгиня. — Он здоров?
— Нет, ваше сиятельство, захворал и пригласил меня лечить к себе.
— О, Алексей Яковлевич пишет, что он почти здоров, но получил, царапину на дуэли, которая заставит его не выходить из дому несколько дней, — проговорила княгиня, пробежав письмо Охотникова. — С кем же это была у него дуэль и по какому поводу?
Штофреген взглянул на принцессу и увидел, что она смотрит на него и также ждет ответа.
— Я не смею говорить вам неправду, ваше сиятельство, — произнес после некоторого молчания Штофреген — но, по моему мнению, никакой дуэли не было, а ротмистр ранен в бок кинжалом или чухонским ножом…
— Что вы говорите! — вскричала принцесса Луиза. — Ранен в бок кинжалом? Господи Боже мой, и опасно? Да говорите, говорите, доктор!
И принцесса вскочила с кресла и, бледная, трепещущая, остановилась пред изумленным Штофрегеном.
— Рана несмертельная, ваше высочество, но опасная. Все будет зависеть от крепости организма больного, от правильности лечения. Пройдет две-три недели, пока можно будет сказать что-либо решительное, — говорил ошеломленный Штофреген. — Но, ваше высочество, прошу меня не выдавать. Ротмистр именно просил меня не сообщать никому ничего о его болезни, да и это письмо было не кончено, потому что он упал в обморок от напряжения.
Но принцесса уже не слушала Штофрегена, а, обняв руками шею Натальи Феодоровны, горько плакала у нее на груди. Прошло несколько минут прежде, чем она овладела собой. Затем она обратилась к Штофрегену с следующими словами:
— Мне дорого здоровье Алексея Яковлевича не менее, чем княгине. Прошу вас приложить все свое искусство, чтобы помочь ему, и почаще уведомляйте княгиню о состоянии его здоровья. Но, доктор, скажите, как все это произошло?
Но Штофреген не мог дать никаких сведений, кроме того, что с Охотниковым был Прокудин, привезший его домой, но он ручался, что, судя по ране, о дуэли не может быть и речи. После этого он был отпущен с строгим наказом княгини немедленно пригласить к ней Прокудина.
Алексей Неофитович явился к Наталье Феодоровне лишь к вечеру и также не счел возможным скрывать от нее правду. Он рассказал ей, что был с Охотниковым в театре, что друг его был в хорошем настроении духа и что при выходе на площадь он получил от кого-то удар в бок. Он прибавил, что, судя по всему, Охотников знает, с чьей стороны нанесен был ему этот удар, но что именно поэтому он просил никому не сообщать о происшедшем, надеясь, что рана легкая, и не желая никого беспокоить. К удивлению Прокудина, княгиня не выказывала при этом особого волнения, а ему не было известно, что к каждому слову его жадно прислушивалась принцесса Луиза, сидевшая в кресле за ширмой будуара. В конце концов Прокудин выразил сожаление, что Охотников не ушел из театра пред последним актом оперы, когда навело на него тоску появление в театре принца Макса, в сопровождении Левенвольда.
— А принц Макс, — спросила княгиня, — видел вас и вашего друга?
— Видел и даже смеялся, глядя на нас, потому, вероятно, что Левенвольде говорил какие-либо глупости.
— Но это непостижимо, — продолжала княгиня, пристально смотря на Божьего человека — неужели у бедного Алексея Яковлевича были какие-нибудь враги, которые могли бы посягнуть на его жизнь? И если, как вы говорите, Алексей Яковлевич знает таких врагов, то почему он скрывает от всех о их покушении?
— Право, ничего не могу сказать об этом, княгиня, — отвечал Прокудин. — Я сам думал об этом и ничего не придумал. Одно ясно, что он не хочет никакой огласки. Я так и командиру сказал, что Алеша болен, а потом Алеша рапорт напишет, и дело с концом. Я послал нарочного к брату Алеши, Александру, в деревню.
Княгиня увидела, наконец, что она узнала от Прокудина все, что только могла узнать от него, и отпустила его, поблагодарив его за заботы о ее родственнике.
«Не она! — подумал Прокудин, выходя от княгини — а если не она, то никакой другой женщины нет».
Он не знал, что тотчас по его уходе из-за ширмы будуара вышла принцесса Луиза и сказала княгине, прижимая к вискам пальцы:
— Теперь я более, чем когда-либо, убеждена в том, что это дело рук Макса, дело наемного убийцы. Очевидно для меня, что и Алеша того же мнения. Бедный, даже в этот ужасный для него момент он думал обо мне, о соблюдении тайны! Но, Макс, я с вами когда-нибудь сведу свои счеты!
— Луиза, — сказала Наталья Феодоровна, крепко обнимая свою высокую подругу: — более всего вы должны теперь беречь себя, потому что вам предстоит дать жизнь новому ангелу. И скоро… — добавила она, целуя принцессу.
— Вы правы, Наташа, я не дам торжествовать Максу. Я сберегу жизнь моего ребенка. Подкрепи и спаси меня, Господи! — твердым голосом закончила Луиза.
Для Охотникова потянулись дни тяжкой борьбы со смертью, и Штофрегену иногда казалось, что молодая жизнь возьмет верх над смертью. Рана не закрывалась, но самочувствие больного по временам заставляло его забывать о своей болезни. Принцесса писала ему каждый день и несколько раз, в сопровождении Натальи Федоровны, навестила его в глубокой тайне. Но доктор Штофреген запретил эти посещения, потому что они слишком сильно влияли на спокойствие Охотникова. Почувствовав себя лучше, Алексей Яковлевич решился выйти из службы и в конце октября, через три недели после покушения на него, подал в отставку «за имеющейся у него грудною болезнью». Цесаревич Константин, должно быть, не совсем поверил этой болезни и предписал самому шефу полка, генерал-адъютанту Уварову «Охотникова лично освидетельствовать в болезни и действительно ли к службе неспособен». И только когда Уваров подтвердил неспособность Охотникова к службе, он был уволен от нее навсегда. Но в это время и врачи потеряли надежду на выздоровление молодого офицера. «Более двух-трех месяцев он не протянет», решил, наконец, Штофреген, и эту весть княгиня Голицына со всеми возможными предосторожностями сообщила наконец принцессе, незадолго пред тем давшей жизнь крошке-дочери.
Штофреген не мог разрешить принцессе навестить умирающего, уверяя, что ему вредно всякое волнение. Лишь за несколько дней до смерти Охотников испытал счастье увидеть свою возлюбленную. Уступая настояниям и просьбам принцессы, Штофреген дал наконец разрешение на ее свидание с Охотниковым, но под условием, чтобы оно продолжалось лишь несколько минут.
Горе принцессы наложило свою печать на ее-наружность. Она перестала быть очаровательной Психеей, той молодой женщиной, которой так еще недавно любовалась в Павловске императрица Мария Феодоровна. Впалые глаза, слегка пожелтевшее, осунувшееся лицо, медленная, тяжелая походка, — все это красноречиво говорило об испытанном ею потрясении, о душевном недуге, подтачивавшем ее жизнь. Однажды вечером, в назначенный час, в сопровождении Натальи Федоровны принцесса Луиза вошла к Охотникову, который уже не мог встать с постели, но встречал ее, как свою королеву, в мундире, в комнате, украшенной цветами. Принцесса приблизилась к нему и поцеловала его в лоб.
— Louison, как я благодарен вам за ваше посещение, — проговорил Охотников, целуя у нее руку: — я чувствую себя, как в Светлое Христово Воскресенье.
— Если бы не ваш Штофреген, — сказала принцесса, вглядываясь в бледное лицо своего друга — я давно была бы здесь. Да и теперь он позволил мне видеться с вами всего несколько минут, но уверяет, что потом, когда вам будет лучше, мы будем видеться чаще и продолжительнее.
— Я не верю Штофрегену, как и всем докторам, но я так счастлив, что вижу вас теперь и вижу вас у себя притом, что готов исполнять ради этого все, что он прикажет, Боже мой, Louison, ведь недавно еще мы были так счастливы, ангел мой бесценный, а теперь я чувствую, что умираю и должен тебя покинуть навсегда!
— Зачем это думать, — спокойно возразила принцесса, едва сдерживая слезы: — мы еще будем жить друг для друга.
Дверь отворилась, и из-за нее показалось озабоченное лицо Штофрегена.
— Доктор находит, что вам нужно уходить, душа моя Louison. Пусть так, уходите, но…
И глаза Охотникова с мольбою устремились на молодую женщину.
Она поняла его и поцеловала его в губы.
— Я умираю, — произнес Охотников — счастливым, но дайте мне что-нибудь, что унесу с собою.
Принцесса увидела лежавшие на столе ножницы и, отрезав локон своих волос, положила его к нему на грудь. Охотников закрыл глаза, и принцесса выбежала, вся в слезах, навстречу отворившему дверь Штофрегену…
Это последнее свидание свое с Охотниковым принцесса помнила потом в мельчайших подробностях, всю жизнь, и оно наложило на нее навсегда печать меланхолии и грусти.
Закрыв глаза при уходе принцессы, Охотников впал в беспамятство, и долгое время все усилия Штофрегена привести его в чувство не имели успеха. Только к утру Охотников пришел в себя, призвал брата, Александра Яковлевича, и просил его положить с ним во гроб золотой медальон с портретом принцессы, кольцо, которое он постоянно носил, и локон, оставленный ему принцессой. Шкатулку с письмами принцессы он поручил передать тому лицу, которое придет за ними. Затем Охотников трогательно простился с Прокудиным, с Ефимом и со всеми своими слугами. Все плакали навзрыд.
Последними словами Охотникова были: «Прощайте, друзья мои, я вас покидаю».
Принцесса на другой же день после смерти Алексея Яковлевича поехала поклониться его телу, не боясь уже огласки и презирая гнев своего мужа. В глубоком трауре, в сопровождении сестры, недавно прибывшей в Россию, она приехала вечером на квартиру Охотникова и была встречена Александром Яковлевичем. Он оставил их одних в комнате, где стоял гроб брата. Принцесса, стоя у гроба на коленях, долго плакала и молилась. На следующий день сестра принцессы вновь приехала, чтобы взять шкатулку с письмами, и от имени Луизы просила разрешения, поставить памятник на могиле покойного на средства и по мысли принцессы.
— Vous ne réfuserez pas de céder vos droits? C’est une amie qui desire faire cette triste offrande à la mémoire du défunt, — сказала она Александру Яковлевичу.
Разумеется, согласие было дано.
Памятник этот до сих пор украшает собою Лазаревское кладбище Александро-Невской лавры. Он изображает собою скалу с дубом, вершина которого сломлена бурей; у подножия скалы на коленях женская фигура в покрывале держит в руках погребальную урну; под скалою якорь, символ спасения. На памятнике простая надпись: «Здесь погребено тело Кавалергардского полку штабс-ротмистра Алексея Яковлевича Охотникова, скончавшегося генваря 30 дня 1807 года на 26 году от рождения». Памятник этот, небольшой по размерам, но чудной работы из мрамора, несмотря на слишком столетнее свое существование без какого бы то ни было ремонта, пока цел, но постамент ушел в землю и памятнику угрожает падение. Если это случится, его, конечно, уберут куда-нибудь, а на его месте выроют другую могилу с роскошным купеческим мавзолеем…
А сто лет тому назад эту могилу чуть не каждую неделю посещала принцесса Луиза, переодетая в простое платье, одна, без провожатых, плакала на ней и молилась. Какие думы, какие чувства приносила она на эту безвестную ныне могилу и какие уносила от нее? До конца жизни не забывала она этого последнего убежища своего несчастного друга. Не забыла она и о нем. После ее смерти в шкатулке, которую она постоянно имела при себе, найдены были письма и портрет Алексея Яковлевича Охотникова.