Повествуя о русской кампании 1812 года, пишут ученые историки в книгах, что Мюрат, поспешая на выручку оторвавшегося от своих батальона – ну, то есть нас, – организовал одну из самых блистательных в истории кавалерийских атак, сами понимаете: галоп, в пороховом дыму сверкают сабли и поют горны. Потом явился Жерико, дал волю воображению и запечатлел все это на полотне, кое повесили в Лувре, и принялись ахать и восторгаться: люя дъе, говорят, как все это героичною и красиво.
Какая там, в задницу, красота, какая, к дьяволу, героичность. Молчали б лучше. Если помните, мы, то есть второй батальон 326-го пехотного полка, находились шагах в пятистах от русских укреплений, а те, кто шел в первых шеренгах, недоумевали вслух – что во всем этом громыхающем бардаке можно и нужно сделать, чтобы противник уразумел: мы не нападаем, а переходим на его сторону с оружием и с концами, поймите меня правильно. К этому времени во всем полку не оставалось уже ни одного французского офицера, так что воспрепятствовать нашему порыву не мог никто. Первый батальон, набранный из итальянцев и швейцарцев, начисто перебили у Ворошилки. Что же касается второго батальона, из которого теперь и состоял 326-й полк, то с офицерами, не имевшими счастья принадлежать к испанской нации, вопрос решился довольно давно – как раз перед тем, как двинуться на московитов, мы воспользовались большим переполохом, сопровождавшим прорыв на правом фланге, в результате чего и полковник Нивдугу, и майор Перекур получили, чтобы под ногами не путались, пулю в спину. Чистая работа: бац – и ты уже средь херувимов. Полковника жалеть не приходилось – этот самый Нивдугу, родом, сколько мне помнится, из Нормандии, был зверь зверем, из тех, что родному отцу не доверяют, целый божий день долбил нам темя своим «Оттебье мадтидское, г'вань птоклятая, я вас научу дисциплине» и прочим в том же духе. Когда переходили Неман, приказал расстрелять пятерых наших, которых до такой степени обуяла тоска по родине, что они собрались в Испанию за свой счет. Так что, когда он вдруг застыл на месте, с недоумением обернулся к шеренге, чеканившей шагу него за спиной, и грохнулся на стерню как мешок с картошкой, никто о нем не пожалел: собаке – собачья смерть, передай от нас поклон другому придурку, майору Птифуру, которого еще в Дании застрелил сержант Пелаэс.
Дело было сделано, мы прошли мимо дохлого полковника и безжизненного майора. А вот его, по правде говоря, жалко: Перекур человек был неплохой, веселый и приятный в обращении, в мае 1808-го дрался в Испании, в парке Монтелеон, когда там черт знает что творилось – он сам повествовал нам об этом в подробностях, дивясь отваге наших соотечественников – и чудом выбрался после Байлена, где Кастаньос заставил наполеоновское войско, осененное непобедимыми орлами, не то что изведать вкус поражения, но и накормил им французов до отвала, уподобив пикадору-неудачнику, по традиции съедающему свою шляпу.
– Женераль Кастаниос, птимите в г'асчет, что яжелаль избегать напрасного ктовоп'голития…
– Приму, приму, а пока давай сюда свою шпагу.
Сначала Перекуру, отправленному с донесением, повезло: он счастливо миновал встречи с отрядами партизан-геррильеро, которые рыскали по отрогам, гор как учуявшие добычу волки, и избежал участи своих товарищей, взятых в плен и заживо гнивших в Кабрере. Беда подстерегла его уже за перевалом Песья-Гибель. Бедняга Перекур!
Подумать только – выбраться живым из Байленской бойни, пересечь горные отроги, не попав в руки партизан – а они бы ему непременно отхватили лучшее достояние мужчины, – и лишь для того, чтобы схлопотать пулю от своих в тот самый миг, когда он собирался обернуться к ним – к нам, то есть – со словами ободрения: «Не робей, ребята! Знаю, что тяжко, но ничего! Еще усилие, черт возьми! Мы с вами строим новую Европу», – и всякое такое. Ну, вот и построил. Прощай, Перекур, ты, хоть и французик был, а говорил по-нашему, не гнушался вместе с нами послушать гитару Пепе из Кордовы и похлопать его виртуозной игре, и однажды, как сам рассказывал, даже закрутил в Сакромонте любовь с обворожительной испанкой, зеленоглазой цыганкой, которая до сих пор снится ему на ночевках под открытым небом – небом этой проклятой России. И вот ты с пулей меж лопаток лежишь на стерне, а мы проходим мимо и отдаем тебе единственную почесть – отворачиваемся, чтоб ненароком не встретиться взглядом с твоими глазами, где навсегда застыл упрек.
Тр-р-р-ззык. Бам. Блям. Еще одна русская бомба разорвалась слева, засыпав нас осколками, и в шеренгах кто-то диким криком потребовал поднять белый флаг, потому что если будем идти, как шли, русские нас истребят всех до единого. Но барабаны не смолкали, ибо замысел наш в том и состоял, чтобы, не раскрывая себя раньше времени, до последней возможности изображать атаку и махать императорским орлом. Никому не хотелось повторения истории, случившейся на переходе от Вильны к Витебску со ста тридцатью бедолагами из полка Жозефа Бонапарта, да еще после стольких маршей, контрмаршей, боев в составе Великой Армии и после того, как по нашей милости столько русских отправилось к своему православному Богу. А ведь они – в точности, как наши земляки – всего лишь защищали свою страну от Недомерка с его маршалами и всей оравой парижских захребетников, всеми этими Фуше и Талейранами, плетущими интриги в салонах – со всем этим дерьмом в шелковых чулках и кружевах. Не по душе нам пришлось наше занятие, тем паче что военное счастие пока склонялось на сторону заклятых наших союзников-французов, ну, и стало быть, – нашу. Расщеперишь какой-нибудь русский полк, а потом, занеся штык, чтобы добить раненого, увидишь крестьянское лицо – в точности такое, как у твоих земляков где-нибудь под Арагоном или в Ламанче. «Нъет, нъет, – молят тебя о пощаде эти несчастные, плачут, выпучив от страха глаза, пытаются заслониться окровавленными руками, – товарисч, товарисч». Попадались и совсем еще птенцы желторотые, и тогда притворишься, будто сделал выпад, а штык всадишь в землю или в ранец, но удавалось такое не всегда – непременно окажется за спиной какой-нибудь лягушатник в эполетах и проквакает, мол, помните, ребята, па де картъе, пощады не давать, пленных не брать. Они, мол, сильно потрепали такую-то дивизию, а потому в отместку надо списать в расход сколько-то сотен этих славян. А вот с генералами дело было иное – попадет к нам в руки кто-нибудь с перьями на шляпе, так мигом заговорят о чести Великой Армии и всякое такое в том же духе. Несчастную пехтуру каждый божий день свинцом шпиговать, штыком шинковать – это ничего, это можно, это в порядке вещей. Так, значит. Вот идешь ты, стало быть, в бой, лезешь в самое пекло, у Бородина, предположим, отбиваешь у иванов редут, оставляя по дороге и при самом штурме сотни три своих товарищей, и ничего не происходит. А вот если русские воткнут кому-нибудь из наших генералов, обязательно окажется рядом с тобой офицер, который, твердя свое «пощады не давать, пленных не брать», приглядит, как ты выполняешь приказ, и тут уж никуда не денешься – наберешь в грудь побольше воздуха и выпустишь кишки тому, кто сдался. И все.
Ну вот, когда двигались от Вильно к Витебску, нам, то есть набранным в Дании испанцам, до того, по-египетски выражаясь, остопирамидело все это – не передать, да и приходящие из Испании вести тоже не способствовали подъему боевого духа: церкви наши разоряют, женщин насилуют, пропуская каждую через целую роту, Херона и Сарагоса в осаде, Кадис сопротивляется, англичане высадились на полуостров, идет партизанская война. И выходило так, что покуда всякий добрый католик при всяком удобном случае давит французов, мы, стало быть, во французских мундирах, под французскими знаменами колотим русских и от похмелья в чужом пиру страдаем так жестоко, что, того и гляди, загнемся. Сильней всего сокрушались мы и жалели, что не остались под Гамбургом в лагере: жутко было себе представить, какого натерпимся сраму, когда явимся в освобожденную наконец Европу и скажем, где воевали, а главное – за кого. Мы не хотели.., нас заставили.., верьте совести., честью клянусь, – вообразите, как бледно будем мы выглядеть, как жалостно блеять на суде. Но это в том случае, если будет нам суд, пусть хоть самый, извините за грубое слово, трибунал. А ты вот поди-ка потолкуй с каким-нибудь кармонским контрабандистом, у которого отца повесили, жену застрелили, дочь изнасиловали, а сам он после этого бросил свое почтенное ремесло и засел так годиков на четыре-пять в горах, и из логова своего выползал для того лишь, чтобы ножом с удобной роговой рукоятью резать французам глотки. Совершенно ясно, что нам с нашим послужным списком стоит лишь кончик уха выставить где-нибудь на границе, в Канфранке или Эндайе, как на ближайшем пустыре бытие наше и кончится. А долго ли будешь умирать и сильно ли при этом мучаться – это уж зависит от того, понравишься ли ты тому самому контрабандисту из Кармоны. Земляки наши – люди обстоятельные, не торопыги какие-нибудь.
Так вот, на марше от Вильно к Витебску сто с чем-то испанцев, нет, не нашего 326-го, а другого, короля Жозефа Бонапарта полка, решили смотать удочки. Дело, однако, не выгорело, и тогда, рассудив, вероятно, что семь бед – один ответ, они открыли огонь по французам, посланным им вдогон и наперерез. Их всех перехватали, выстроили, приказали рассчитаться на первый-второй и каждого, кого злосчастная судьбина сделала вторым, – расстреляли. Ты живи, ты умри. Ты живи, ты умри. Взво-од! Заряжай, целься, пли! А нас потом строем провели мимо свежих трупов, сочинили, значит, такую вот назидательную новеллу.
В тот вечер, на биваке, даже у Педро из Кордовы не было ни малейшей охоты брать в руки гитару, и майор Перекур больше помалкивал и не поведал нам историю про свою зеленоглазую гитану.
Чем ближе была Москва, тем больше укреплялись мы в своем намерении перейти на сторону русских. После бойни при Бородино ясно стало как никогда: тридцать тысяч убитых и раненых у нас, шестьдесят тысяч у русских – это уж чересчур, и кое-кто из маршалов начал втихомолку поговаривать, что император, так сказать, оторвался от действительности. А уж если тех, кто эту кашу заваривал, разобрала досада, можете себе представить, какие стали слышны речи от тех, кто призван был ее расхлебывать. И вот мы, испанцы 326-го пехотного, решили, что при первом удобном случае надо уходить однако действовать осмотрительно и толково. Гибель первого батальона под Сбодуновом задачу в известной мере упростила, так что нам удалось убедить капитана Гарсию и пулей в спину уладить дело с полковником Нивдугу и с бедным майором Перекуром, после чего мы и двинулись на иванов. Тут самое главное было – не горячиться, улучить подходящий момент. Поторопишься – огребешь выше крыши от французов, замешкаешься – русские натолкут тебе полное сито-решето не скажу чего. Надо было найти золотую середину. Не забывайте, вокруг кипел бой, и в любую минуту все могло перемениться, ибо не врет сложенная на корриде поговорка: «От хвоста до рога – недалекая дорога».
Вот какое положение на правом фланге наблюдал с холма Недомерок, когда отведенные в тыл гусары 4-го и кирасиры Бельмо, которые в продолжение всего боя только природой любовались, увидели Мюрата, скачущего к ним облегченной рысью, и завели между собой душевный разговор: о-о, не иначе, как и нас приглашают поплясать, и то дело, кони застоялись, да и нам не все ж груши околачивать, хорошенького – понемножку.
А Мюрат трясет кудряшками, обнажает саблю и, вертясь в седле, сообщает в виде приветствия:
– Сыны Франции! На вас смотрит император!
А гусары и кирасиры крутят головами, не веря – может, ему надоело: поле-то вон какое большое, а проклятая эта Россия – еще больше, может, он отвернулся, но нет – прямо на нас смотрит. А Мюрат указывает саблей туда, где дым стелется гуще всего, то есть на правый фланг, где, говорят, четыреста испанцев, вроде как последнего ума лишившись, вместо того чтобы со всеми вместе пятки салом смазать, решили под ураганным огнем наступать и заслужить себе крест Почетного легиона – не иначе, как на могилку. Да мы-то при чем: хотят, чтобы из них колбасу сделали, ну и на здоровье, это их дело. Однако маршал прикладывает левый шенкель, и раздается долгожданное:
– Четвертый гусарский! Садись!.. Пятый и Десятый кирасирский! Садись!
Что в переводе на человеческий язык значит: ну, дармоеды, хватит прохлаждаться. Тут запевают горны, стучат барабаны, кони ржут, солдаты матерятся себе под нос, а Совокюпман и Бельмо, выехав на два корпуса вперед, берут сабли подвысь, отдавая салют завитому и разодетому маршалу – ну, не маршал, а чудо, истинное чудо в перьях. Кто-то бурчит, что будем брать русские батареи на правом фланге: разве я тебе не говорил, Жак, что от этих черномазых коротышек-испанцев из 326-го добра не жди, обязательно какую-нибудь пакость подстроят, что за люди такие, может, хоть ты мне растолкуешь, Пьер, какого дьявола сшиваются они в России да еще героев из себя корчат – тьфу! – чего они тут забыли, нет бы дома сидеть в навозе по уши, а еще лучше – кормили бы вшей по долгу своему и праву в лагере под Гамбургом, им там самое место.
– К бою! – подает команду Мюрат: вот неймется человеку.
– По-о-олк! Сабли вон! Спра-а-ва по три-и! Рыысью ма-арш! – заунывно запели Совокюпман и Бельмо.
И примерно тыща двести сабель с шелестом и шипом выскользнули из ножен, и как раз в этот миг над дымом, копотью и всем прочим паскудством раздернулись немного облака, и выглянуло солнце – уж не Аустерлица ли? – огромное, круглое, красноватое, такое, знаете ли, очень русское солнце, причем, словно заранее все рассчитав и подготовив, подгадало выкатиться не раньше и не позже, а в тот самый миг, когда можно будет заиграть на блестящей стали. И весь этот лес сабель вспыхнул и заискрился так, что чуть не ослепил стоящий на вершине холма за спиной Бонапарта императорский штаб, тотчас разразившийся восхищенными «божемой» и «чертвозьми», какое волнующее зрелище, ваше величество.
А Недомерок, словечка в ответ не проронив, оглядывает критическим оком местность, прикидывая, какое расстояние придется одолеть кавалерии – да, пожалуй что, версты две с половиной – чтобы подоспеть на выручку 326-му, и достаточно ли просохла раскисшая от вчерашнего дождя земля, чтобы копыта лошади не завязли.
– Как ты смотришь на это, Клапан-Брюк?
– Смотрю в оба, ваше величество, – отвечает тот с воодушевлением, поскольку благоразумие подсказывает ему: в случае иного ответа Недомерок может отправить его поглядеть на пейзаж вблизи, с него станется.
– И что думаешь?
– Ду-ду-маю, ваше величество, что зрелище грандиозное.
– Болван, я спрашиваю, сколько людей уложит Мюрат, прежде чем доберется до русских батарей?
– За-за-трудняюсь сказать точно, ваше величество. Если на га-га-глазок, то че-че-ловек семьсот убитыми и ранеными. Мо-мо-может, и больше.
– Вот и я так думаю. – Недомерок вздохнул, предназначая этот вздох истории. – Но если это нужно для славы Франции… На то и война, Клапан-Брюк! Аля герр, как говорится.
– Истинная правда, ваше величество.
– Это печально, но необходимо. Сам знаешь, честь отчизны и все такое.
Покуда на вершине холма шел этот разговор, второй батальон 326-го линейного подобрался к русским шагов на триста. Пройти их, даже если идешь сдаваться, будет нелегко.