На следующее утро Фермин прилетел на работу на крыльях Купидона, улыбаясь и насвистывая болеро. При других обстоятельствах я бы полюбопытствовал, как они с Бернардой откушали, но в тот день я не был склонен к сантиментам. Отец договорился в одиннадцать утра доставить заказ профессору Хавьеру Веласкесу в его рабочий кабинет на Университетской площади. Поскольку у Фермина одно упоминание о сем заслуженном человеке вызывало аллергическую чесотку, я воспользовался этим обстоятельством и взялся отнести заказанные книги сам.
– Этот тип – зазнайка, развратник и фашистский прихвостень, – заявил Фермин, высоко воздев сжатый кулак, как поступал всегда в порыве праведного гнева. – С его положением на кафедре и властью на выпускных экзаменах он даже Пассионарию попытался бы употребить, подвернись она ему под руку.
– Не преувеличивайте, Фермин. Веласкес весьма неплохо платит, причем всегда заранее, и делает нам отличную рекламу, – напомнил ему мой отец.
– Это деньги, обагренные кровью невинных дев, – возмутился Фермин. – Бог свидетель, я никогда не спал с малолетками, и не потому, что не хотел или у меня не было такой возможности; это сейчас я выгляжу не лучшим образом, но я знавал и другие времена, когда был молод, красив и при власти – и какой власти! – но даже тогда, появись такая на моем горизонте и учуй я, что она не против, я всегда требовал удостоверение личности, а ежели такового не имелось – письменное разрешение родителей, чтоб не переступить законов нравственности.
Отец закатил глаза:
– С вами невозможно спорить, Фермин.
– Потому что если уж я прав, то прав.
Я взял сверток, который сам же приготовил накануне вечером: две книги Рильке и апокрифическое эссе о легких закусках и глубинах национального самосознания, приписываемое Ортеге, и оставил Фермина с отцом пререкаться по поводу нравов и обычаев.
День выдался чудесный: ясное лазурное небо, свежий прохладный ветерок, пахнувший осенью и морем. Больше всего я любил Барселону в октябре, когда неудержимо тянет пройтись, и каждый становится мудрее благодаря воде из фонтана Каналетас, которая в это время чудесным образом не пахнет хлоркой. Я шел легким шагом, поглядывая на чистильщиков обуви и мелких канцелярских крыс, возвращавшихся после утренней чашечки кофе, продавцов лотерейных билетов и на танец дворников, неторопливо и с таким тщанием орудовавших метлами, словно они взялись вымести из города все до последней пылинки. К этому времени в Барселоне стали появляться все новые автомобили, и у светофора на улице Бальмес я увидел по обе стороны конторских служащих в серых пальто, голодным взглядом пожиравших «студебеккер», словно это была только что вставшая с постели певичка. От Бальмес я поднялся до Гран Виа, где нагляделся на светофоры, трамваи, автомобили и даже мотоциклы с колясками. В витрине я увидел плакат фирмы «Филипс», возвещавший пришествие нового мессии, телевидения, которое, как утверждалось, в корне изменит нашу жизнь и превратит нас в людей будущего вроде американцев. Фермин Ромеро де Торрес, неизменно бывший в курсе всех изобретений, уже поделился со мной своими предположениями, к чему это приведет:
– Телевидение, друг Даниель, это Антихрист, и, поверьте, через три-четыре поколения люди уже и пукнуть не смогут самостоятельно, человек вернется в пещеру, к средневековому варварству и примитивным государствам, а по интеллекту ему далеко будет до моллюсков эпохи плейстоцена. Этот мир сгинет не от атомной бомбы, как пишут в газетах, он умрет от хохота, банальных шуток и привычки превращать все в анекдот, причем пошлый.
Кабинет профессора Веласкеса располагался на втором этаже филологического факультета, в глубине коридора, ведущего к южной галерее, с выложенным в шахматном порядке плиточным полом. Я нашел профессора у дверей аудитории, где он рассеянно слушал студентку с эффектной фигурой в тесном гранатовом платье, оставлявшем на виду икры, достойные прекрасной Елены, в блестящих шелковых чулках. Профессор Веласкес слыл донжуаном, и злые языки утверждали, будто духовное образование каждой девушки из приличной семьи не может считаться завершенным без традиционного уик-энда в каком-нибудь отельчике на бульваре Ситжес с чтением александрийских стихов в обществе сего достойного наставника. Инстинкт коммерсанта подсказал мне, что не стоит прерывать их беседу; я решил выждать и, чтобы убить время, подвергнуть рентгеноскопии прелести удостоившейся высокого внимания ученицы. Возможно, приятная прогулка подняла мне настроение, возможно, сказались мои восемнадцать лет и то, что я провел куда больше времени среди муз, переплетенных в старинные тома, чем в компании девушек из плоти и крови, долгие годы казавшихся мне призраками Клары Барсело, но в тот момент, занятый изучением роскошного тела студентки, которую мог видеть только со спины, я представлял ее себе в трех проекциях классической перспективы, и у меня просто слюнки текли.
– О, да это Даниель! – воскликнул профессор Веласкес. – Слушай, хорошо, что пришел ты, а не тот шут гороховый, что в прошлый раз, ну тот, с фамилией тореадора, который был либо пьян, либо его просто следовало запереть, а ключ выбросить. Представляешь, ему вздумалось спросить меня об этимологии слова «препуций», причем сделал он это совершенно недопустимым тоном, с издевкой.
– Лечащий врач прописал ему какое-то кардинальное средство. От печени.
– Видимо, от этого он целый день ходит так и не проснувшись, – проскрипел Веласкес. – Я бы на вашем месте позвонил в полицию. Наверняка он у них на учете. А как у него ноги воняют… подумать только, сколько еще осталось здесь этих дерьмовых красных, которые не моются со времен падения Республики.
Я уже собирался придумать какое-нибудь оригинальное оправдание для Фермина, когда студентка, беседовавшая с профессором Веласкесом, обернулась, и у меня отвисла челюсть.
Она мне улыбнулась, и у меня вспыхнули уши.
– Привет, Даниель, – сказала Беатрис Агилар.
Я ей кивнул, онемев, когда понял, что исходил слюной по сестре моего лучшего друга, которой втайне побаивался и которую, как мне казалось, терпеть не мог.
– А, так вы, кажется, знакомы? – спросил заинтригованный Веласкес.
– Даниель старый друг семьи, – объяснила Беа. – И он единственный, кому хватило мужества сказать мне как-то, что я самоуверенная дура.
Веласкес потерял дар речи.
– Это было девять лет назад, – внес я поправку. – И я погорячился.
– Что ж, я до сих пор жду твоих извинений.
Веласкес от души рассмеялся и забрал у меня из рук пакет.
– Мне кажется, я здесь лишний, – сказал он, вскрывая его. – О, отлично! Слушай, Даниель, передай отцу, что я ищу книгу Франсиско Франко Баамонде под названием «Сид Кампеадор: юношеские послания из Сеуты» с предисловием и комментариями Пемана.
– Считайте, уже передал. Через пару недель мы вам что-нибудь сообщим.
– Ловлю тебя на слове, а теперь мне надо спешить: у меня еще встреча с тридцатью двумя невеждами.
Профессор Веласкес подмигнул мне и исчез в недрах аудитории, оставив нас с Беа наедине. Я не знал, куда девать глаза.
– Слушай, Беа, когда я тебя обозвал, по правде говоря, я…
– Я пошутила, Даниель. Мы тогда были детьми, а Томас и так тебе изрядно врезал.
– Да уж. До сих пор искры из глаз сыплются.
Беа улыбалась мне, кажется, предлагая мир или по крайней мере перемирие.
– К тому же ты был прав, я действительно самоуверенна, а иногда и немного дура, – сказала Беа. – Я ведь не слишком тебе нравлюсь, Даниель, верно?
Вопрос совершенно сбил меня с толку, обезоружил и даже напугал тем, как легко утратить неприязнь к человеку, которого считаешь врагом, если он демонстрирует тебе дружелюбие.
– Это неправда.
– Томас говорит, что на самом деле я тебе не то чтобы не нравлюсь, просто ты не перевариваешь моего отца, а платить за это приходится мне. А его ты боишься. Я тебя не виню, его все боятся.
Вначале я был растерян, но вскоре уже улыбался и кивал:
– Выходит, Томас знает меня лучше, чем я сам.
– Не удивляйся. Мой брат всех нас насквозь видит, просто помалкивает. Но если вдруг однажды откроет рот, стены рухнут. Он очень любит тебя, знаешь?
Я пожал плечами и потупился.
– Он постоянно рассказывает о тебе, твоем отце, книжной лавке и об этом вашем приятеле, что теперь с вами работает. Томас полагает, что он не реализовавшийся гений. Порой мне даже кажется, что он считает своей настоящей семьей вас, а не нас.
Я встретил ее взгляд – твердый, открытый, спокойный. Не зная, что сказать, я просто улыбнулся. Она загнала меня в угол своей искренностью, и я отвел глаза и стал смотреть в окно.
– Не знал, что ты здесь учишься.
– Да, на первом курсе.
– Литература?
– Мой отец считает, что точные науки не для слабого пола.
– Да. Слишком много цифр.
– Мне все равно, я люблю читать, а кроме того, здесь можно познакомиться с интересными людьми.
– Как профессор Веласкес?
Беа криво улыбнулась:
– Я всего лишь на первом курсе, но знаю уже достаточно, чтобы видеть пройдох за версту, Даниель. Особенно людей его типа.
Я спросил себя, к какому, интересно, типу она относит меня.
– Кроме того, профессор Веласкес друг моего отца. Они оба члены совета Ассоциации защиты и развития сарсуэлы и испанской поэзии.
Я сделал вид, что весьма этим впечатлен.
– А как твой жених, лейтенант Каскос Буэндиа?
Улыбка исчезла.
– Пабло приедет через три недели в увольнительную.
– Ты, должно быть, рада.
– Да, очень. Он замечательный парень, хоть я и представляю себе, что ты о нем думаешь.
Это вряд ли, подумал я. Беа смотрела на меня немного настороженно. Я уже хотел сменить тему, но мой язык меня опередил.
– Томас говорит, что вы собираетесь пожениться и перебраться в Эль-Ферроль.
Она быстро кивнула:
– Как только у Пабло закончится служба.
– Тебе, должно быть, не терпится, – сказал я, и в голосе моем прозвучала издевка; голос вообще звучал вызывающе, я и сам не знал почему.
– Если честно, мне все равно. Его семье принадлежит там пара верфей, и Пабло возглавит одну из них. У него прирожденный дар руководителя.
– Это заметно.
Беа сдержала улыбку.
– Кроме того, после стольких лет Барселону я знаю вдоль и поперек… – Ее взгляд стал грустным, усталым. – Как я поняла, Эль-Ферроль замечательный город. Полный жизни. А морепродукты там, говорят, просто фантастические, особенно крабы. – Беа вздохнула и покачала головой. Казалось, если бы не была такой гордячкой, она вот-вот заплачет от досады. Но она негромко рассмеялась. – Уж девять лет прошло, а тебе все еще нравится меня обижать, верно, Даниель? Что ж, давай, не смущайся. Я сама виновата, думала, что мы станем друзьями или сделаем вид, что стали, но, похоже, мне далеко до моего брата. Прости, что отняла у тебя время.
Она повернулась и пошла по коридору, ведущему к библиотеке. Я смотрел, как она шла по черным и белым плитам, а ее тень прорезала полосы света, струившегося сквозь оконные стекла.
– Беа, постой!
Проклиная свой характер, я бросился следом. Посреди коридора нагнал, схватив за руку. Ее взгляд обжег меня.
– Извини. Но ты ошибаешься: это не твоя вина, а моя. Это мне далеко до твоего брата, да и до тебя. А если я тебя обидел, то из зависти к этому придурку, что ходит у тебя в женихах, и от злости, что такая, как ты, готова последовать за ним хоть в Эль-Ферроль, хоть в Конго.
– Даниель…
– Ты ошибаешься во мне, мы можем стать друзьями, если теперь, зная, сколь малого я стою, позволишь мне протянуть тебе руку. И с Барселоной ты не права, полагая, что знаешь ее наизусть; берусь доказать, что это не так, если ты разрешишь мне показать тебе город.
Я видел, что ее лицо осветилось улыбкой, а по щеке скатилась тихая слезинка.
– Надеюсь, ты не врешь, – сказала она, – иначе я все расскажу брату, и он тебе голову оторвет.
Я протянул ей руку:
– Согласен. Друзья?
Она протянула мне свою.
– Во сколько у тебя заканчиваются занятия в пятницу? – спросил я.
Она на секунду задумалась:
– В пять.
– Ровно в пять я буду ждать тебя в галерее и, прежде чем стемнеет, докажу, что ты видела в Барселоне далеко не все и что не должна ехать в Эль-Ферроль с этим кретином, которого, как мне кажется, просто не можешь любить, а если ты все-таки сделаешь это, образ города будет преследовать тебя, и ты умрешь от тоски.
– Ты кажешься очень уверенным в себе, Даниель.
Я, никогда не знавший наверняка даже который час, с убежденностью невежды кивнул. Я смотрел, как она удалялась по бесконечному коридору, пока ее силуэт не растворился в сумраке теней, спрашивая себя, что же я делаю.
Шляпный магазин Фортунь, точнее, то, что от него осталось, располагался на первом этаже узкого, почерневшего от копоти здания довольно жалкого вида на улице Сан-Антонио, рядом с площадью Гойи. На заляпанных жирной грязью стеклах все еще читалось название, а на фасаде по-прежнему развевалась реклама в форме котелка, обещавшая модели по индивидуальному заказу и последние новинки парижской моды. Дверь была закрыта на висячий замок, к которому, казалось, лет десять никто не прикасался. Я прижался лбом к стеклу, пытаясь проникнуть взглядом в темные глубины.
– Если вы по поводу аренды, то опоздали, – произнес голос у меня за спиной. – Управляющий зданием уже ушел.
Женщине, заговорившей со мной, было около шестидесяти; она была одета так, как одеваются в Испании безутешные вдовы. Из-под покрывавшего голову розового платка выглядывала пара буклей, стеганые шлепанцы были надеты на длинные ярко-красные носки, закрывавшие лодыжку до середины. Я сразу понял, что передо мной консьержка.
– А что, магазин сдается? – спросил я.
– А вы разве не затем пожаловали?
– Вообще-то нет, но, кто знает, вдруг заинтересуюсь.
Консьержка нахмурилась, не зная, как лучше поступить: считать меня вертопрахом или истолковать свои сомнения в пользу обвиняемого. Я изобразил свою самую обворожительную улыбку.
– Давно магазин закрылся?
– Да уж лет двенадцать, с тех пор как старик умер.
– Сеньор Фортунь? Вы знали его?
– Я, милок, вот уж сорок восемь годков торчу на этой лестнице.
– Тогда, возможно, вы знали и сына сеньора Фортуня?
– Хулиана? А как же.
Я достал из кармана обгоревшую фотографию и показал ей.
– Не могли бы вы сказать, юноша на этом снимке и есть Хулиан Каракс?
Консьержка недоверчиво взглянула на меня, взяла фотографию и уставилась на нее.
– Вы его узнаете?
– Каракс была девичья фамилия его матери, – сурово заметила консьержка. – Да, это Хулиан. Я помню его этаким блондинчиком, а здесь, на фото, волосы его, кажись, темнее.
– А не скажете ли, кто эта девушка рядом с ним?
– А кто спрашивает-то?
– Ох, извините, меня зовут Даниель Семпере. Я пытаюсь разузнать что-нибудь о сеньоре Караксе, то есть Хулиане.
– Хулиан уехал в Париж еще в восемнадцатом или девятнадцатом году. Отец хотел в армию его определить и все такое. Небось мать увезла бедняжку, чтоб он туда не загремел. Сеньор Фортунь остался один, здесь, на последнем этаже.
– А Хулиан когда-нибудь возвращался в Барселону?
Консьержка молча на меня посмотрела:
– Вы чего, не в курсе? В том же году Хулиан помер в Париже.
– Извините?
– Я говорю, скончался Хулиан. В Париже. Вскоре по приезде. Уж лучше б в армию пошел.
– А можно спросить, как вы об этом узнали?
– От его отца, как же еще? Он сам мне сказал.
Я задумчиво кивнул:
– Понятно. А он не говорил, от чего умер его сын?
– Вообще-то старик был неразговорчив. Хулиан уехал, а немного погодя пришло письмо, и когда я его спросила, что за письмо, старик сказал, что сын его помер и если еще чего пришлют, можно выкинуть. Что это у вас с лицом?
– Сеньор Фортунь вас обманул. Хулиан не умер в 1919 году.
– Да вы что!
– Он жил в Париже по крайней мере до 1935 года, а затем вернулся в Барселону.
Лицо консьержки осветилось.
– Значит, Хулиан здесь, в Барселоне? Где?
Я молча кивнул, надеясь таким образом подвигнуть консьержку рассказать мне что-нибудь еще.
– Матерь Божья… Вы меня обрадовали, хорошо, если жив, уж очень он был ласковым в детстве, правда, со странностями, и к тому же страсть как любил фантазировать, но что-то в нем такое было, отчего его все любили. В солдаты он не годился, это было сразу видно. Моей Исабелите он ужас как нравился. Знаете, одно время я даже думала, они поженятся, и все такое, дело-то молодое… Можно еще взглянуть?
Я снова протянул ей фотографию. Консьержка долго смотрела на нее, как на талисман или обратный билет в свою юность.
– Знаете, просто невероятно, ну прямо как сейчас его вижу… а этот ненормальный сказал, что он умер. Есть же такие люди… А каково ему было в Париже? Уверена, он разбогател. Мне всегда казалось, что он станет богачом.
– Не совсем. Он стал писателем.
– Сказки сочинял?
– Что-то в этом роде. Романы.
– Для радио? Здорово! Знаете, меня это не удивляет. Еще мальчишкой он все рассказывал истории детям из соседних домов. Летом моя Исабелита с племянницами забирались по вечерам на крышу послушать. Говорят, он никогда не рассказывал дважды одно и то же. Но все о душах и мертвецах. Я же говорю, он был немного странный. Хотя при таком отце вообще чудо, что он не свихнулся. И меня не удивляет, что в конце концов жена его бросила, мерзавца эдакого. Поймите, я ни во что не лезу. По мне, так это и впрямь не мое дело, только человек этот был недобрым. Здесь, на лестнице, рано или поздно все становится известно. Знаете, он ее бил. Постоянно слышались крики, полиция не раз приезжала. Нет, я понимаю, муж должен жену поколачивать, чтоб больше уважала, а как же иначе, ведь вокруг одно распутство, и девочки растут уже не такими, как раньше, но этот лупил ее за просто так, понимаете? У бедной женщины была единственная подруга, моложе ее, по имени Висентета, она жила тут на пятом этаже, во второй квартире. Иногда бедняжка пряталась у нее дома от побоев. И рассказывала ей разные вещи…
– Например?
Консьержка с заговорщическим видом изогнула бровь и незаметно осмотрелась по сторонам:
– Мальчик был не от шляпника.
– Хулиан? Вы хотите сказать, что Хулиан не был сыном сеньора Фортуня?
– Так француженка говорила Висентете, не знаю уж, с горя ли или еще почему. Та рассказала мне об этом через много лет, когда они здесь уже не жили.
– А кто же тогда был настоящим отцом Хулиана?
– Француженка ей не сказала. Может, и не знала. Эти иностранки, они такие…
– Думаете, муж ее за это бил?
– Да кто его знает. Ее трижды отвозили в больницу – слышите? – трижды. А этот негодяй трубил на весь белый свет, что она сама виновата, что она пьяница и ударяется обо все подряд в доме, как к бутылке приложится. Но я-то знаю. Он вечно скандалил с соседями. Моего покойного мужа, да будет земля ему пухом, он как-то обвинил в краже в своем магазине, мол, все мурсийцы воры и бродяги, но мы-то, представьте, из Убеды…
– Так вы, наверное, узнали и эту девушку на фотографии, рядом с Хулианом?
Консьержка снова сосредоточилась на снимке.
– Никогда не видала. Очень симпатичная.
– Судя по фотографии, они похожи на жениха и невесту, – предположил я в надежде, что это оживит ей память.
Она протянула мне снимок и покачала головой.
– Я в этих снимках не разбираюсь. Вообще-то у Хулиана, кажись, не было невесты, ну дак если бы и была, он бы мне не сказал. Я ведь не сразу узнала, что моя Исабелита с ним крутила… вы, молодежь, никогда ничего не рассказываете. Это мы, старики, болтаем без умолку.
– А вы помните его друзей, кого-нибудь из тех, кто приходил сюда?
Консьержка пожала плечами:
– Уж столько времени прошло. И потом, знаете, в последние годы Хулиан редко здесь бывал. Он подружился в школе с юношей из хорошей семьи, Алдайя, представьте себе. Сейчас о них уже не говорят, а тогда упомянуть их было все равно что королевскую семью. Куча денег. Я знаю, потому что иногда они присылали за Хулианом машину. Вы бы видели, что за машина! Такая и Франко не снилась. С шофером, вся сверкает. Мой Пако, который в этом разбирался, называл ее «ролсрой», или что-то в этом духе. Так-то вот.
– Вы не запомнили имя этого друга Хулиана?
– Знаете ли, с фамилией Алдайя имена уже не нужны, вы ж понимаете. Помню еще одного мальчика, немного шалый был, звали его Микель. Небось тоже одноклассник. Но что у него за фамилия была и как он выглядел, не скажу.
Казалось, разговор зашел в тупик, и я боялся, что консьержке не захочется его продолжать. Я решил спросить, что подсказывала интуиция:
– Живет ли кто-нибудь сейчас в квартире Фортуня?
– Нет. Старик умер, не оставив завещания, а его жена, насколько я знаю, все еще в Буэнос-Айресе, она даже на похороны не приехала.
– А почему в Буэнос-Айресе?
– Думаю, чтобы быть от него как можно дальше. По правде, я ее не виню. Она все поручила адвокату, очень странному типу. Я его никогда не видела, но моя дочь Исабелита, которая живет на шестом в первой квартире, как раз этажом ниже, говорит, что иногда он, поскольку у него есть ключ, является ночью, часами ходит по квартире, а потом исчезает. Как-то она даже сказала, что слышала стук женских каблуков. Ну, что вы на это скажете?
– Может, это тараканы? – предположил я.
Она посмотрела на меня в полном недоумении. Вне всяких сомнений, тема была для нее слишком серьезной.
– И за все эти годы никто больше в квартиру не входил?
– Крутился здесь один тип весьма зловещей наружности, из этих, что все время улыбаются и хихикают, но в каждом слове подвох. Сказал, что он из криминальной бригады. Хотел осмотреть квартиру.
– Он объяснил зачем?
Консьержка отрицательно покачала головой.
– Вы запомнили, как его зовут?
– Инспектор такой-то. Я даже не поверила, что он полицейский. Что-то тут не так. Видать, какие-то личные счеты. Я отправила его на все четыре стороны, сказала, что у меня нет ключей и, если ему что-то нужно, пусть звонит адвокату. Он ответил, что вернется, но больше я его здесь не видела. Да и слава Богу.
– А вы, случайно, не знаете имени и адреса этого адвоката?
– Это вам следует спросить у управляющего, сеньора Молинса. Его контора здесь, неподалеку, улица Флоридабланка, 28, второй этаж. Скажите ему, что вы от сеньоры Ауроры, то есть от меня.
– Я вам очень благодарен. А скажите, сеньора Аурора, значит, квартира Фортуня пуста?
– Да нет, не пуста, с тех пор, как старик умер, оттуда никто ничего не выносил. Временами из нее пованивает. Небось крысы развелись.
– А можно было бы взглянуть на нее одним глазком? Вдруг мы найдем что-нибудь, указывающее на то, что стало с Хулианом на самом деле…
– Ой, нет, я не могу этого сделать. Вам надо поговорить с сеньором Молинсом, он за все отвечает.
Я обольстительно улыбнулся:
– Но, полагаю, ключи-то у вас. Хоть вы и сказали тому типу… И не говорите мне, что не умираете от любопытства, желая узнать, что там внутри.
Донья Аурора косо на меня посмотрела:
– Вы сам дьявол.
Дверь приотворилась с громким скрипом, словно надгробная плита, и на нас повеяло смрадным, спертым воздухом. Я толкнул ее, пробуждая ото сна коридор, погруженный в непроницаемый мрак. Пахло гнилью и сыростью. В грязных углах с потолка свисала паутина, похожая на седые пряди волос. Разбитую плитку, которой был выложен пол, покрывало что-то, напоминавшее ковер из пепла. Я заметил нечеткие следы, что вели в глубь квартиры.
– Матерь Божья, – пробормотала консьержка, – да здесь дерьма больше, чем в курятнике.
– Если хотите, я пойду один, – предложил я.
– Как же, так я вас одного туда и пустила. Идите, а уж я за вами.
Закрыв за собой дверь, мы на какую-то секунду, пока глаза не привыкли к темноте, замерли у порога. За моей спиной слышалось нервное дыхание женщины, и до меня долетал резкий запах ее пота. Я чувствовал себя расхитителем гробниц, чья душа отравлена алчностью и нетерпением.
– Стойте, что это за звук? – взволнованно спросила моя спутница.
В сумерках послышалось хлопанье крыльев: кого-то явно вспугнуло наше появление. Мне показалось, что в конце коридора мечется какое-то светлое пятно.
– Голуби, – догадался я. – Наверное, они залетели через разбитое стекло и свили здесь гнездо.
– Терпеть не могу этих гнусных птиц, – сказала консьержка. – Они только и делают, что срут.
– Зато, донья Аурора, они нападают, только когда голодны.
Мы сделали еще несколько шагов, дошли до конца коридора и оказались в столовой, которая выходила на балкон. Посередине был полуразвалившийся стол, покрытый ветхой скатертью, напоминавшей саван. В почетном карауле у этого гроба стояли четыре стула и два запыленных буфета, в которых хранилась посуда, коллекция ваз и чайный сервиз. В углу стояло старое пианино, некогда принадлежавшее матери Каракса. Крышка была поднята, клавиатура почернела, а щели между клавишами были едва видны под слоем пыли. Напротив балкона белело кресло с истертыми подлокотниками. Рядом с ним пристроился кофейный столик, на котором лежали очки и Библия в выцветшем кожаном переплете с золотым тиснением – из тех, что дарят к первому причастию. Книга была заложена на какой-то странице алой ленточкой.
– В этом кресле старика нашли мертвым. Врач говорит, он сидел тут мертвый два дня. Грустно вот так умереть, в одиночестве, как собака. Знаете, хоть он такое и заслужил, а мне его жалко.
Я приблизился к креслу, ставшему для Фортуня смертным одром. Рядом с Библией лежала небольшая коробочка с черно-белыми фотографиями, старыми портретами, снятыми в студии. Я встал на колени, чтобы рассмотреть их, не решаясь к ним прикоснуться. Я подумал, что оскверняю память несчастного, однако любопытство взяло верх. На первом снимке была молодая пара с ребенком лет четырех. Я узнал его по глазам.
– Вот видите, это сеньор Фортунь в молодости, а это она…
– У Хулиана были братья или сестры?
Консьержка, вздохнув, пожала плечами:
– Судачили, будто из-за побоев у нее случился выкидыш, но я не знаю, так ли это. Люди любят чесать языками, уж это правда. Однажды Хулиан рассказал соседским детишкам, что у него якобы есть сестра, которую один он может видеть, что она появляется из зеркал, сама словно бы соткана из пара и живет с самим Сатаной во дворце на дне озера. Бедняжка Исабелита целый месяц мучилась ночными кошмарами. Временами этот мальчишка был как помешанный.
Я заглянул на кухню. Стекло маленького окошка, выходившего во внутренний дворик, было разбито, с улицы доносилось нервное и враждебное хлопанье голубиных крыльев.
– Во всех квартирах расположение комнат одинаковое? – спросил я.
– В тех, что под номером два и выходят на улицу, – да. Но так как это мансарда, здесь все немного по-другому, – объяснила консьержка. – У кухни и чулана есть слуховые оконца. Вдоль по коридору – три комнаты, в конце – ванная. Довольно удобно, похожая квартира у моей Исабелиты, правда, теперь здесь как в могиле.
– А вы знаете, какую комнату занимал Хулиан?
– Первая дверь – спальня, вторая ведет в самую маленькую комнату. Скорее всего это она и есть.
Я углубился в коридор. Краска лоскутами свисала со стен. Дверь в ванную была приоткрыта. Из зеркала на меня смотрело лицо. Оно могло быть моим – или той сестры Хулиана, что жила в зеркалах. Я попытался открыть вторую дверь.
– Она заперта на ключ, – сказал я.
Женщина удивленно посмотрела на меня:
– Но в дверях нет замков.
– В этой есть.
– Наверное, его врезал старик, потому что в других квартирах…
На пыльном полу я обнаружил цепочку следов, которые вели к запертой двери.
– Кто-то входил в комнату, – сказал я. – Совсем недавно.
– Не пугайте меня! – вскинулась консьержка.
Я подошел к другой двери. Замка не было. Я толкнул ее, и она с ржавым скрипом легко отворилась. В центре стояла полуразвалившаяся кровать с балдахином, желтые простыни напоминали саван. В изголовье висело распятие. На комоде – небольшое зеркальце, тазик для умывания, кувшин. Рядом стул. У стены стоял шкаф с приоткрытыми дверцами. Я обогнул кровать и оказался у ночного столика, накрытого стеклом, под которым можно было разглядеть старые фотографии, извещения о похоронах и лотерейные билеты. На столике стояла музыкальная шкатулка из резного дерева, рядом лежали карманные часы, на которых навсегда застыло время – пять двадцать. Я попытался завести шкатулку, но после шести нот мелодия захлебнулась. В ящике ночного столика я обнаружил пустой футляр для очков, щипчики для ногтей, обтянутый кожей флакон и медальон с изображением Богоматери Лурдской.
– Где-то должен быть ключ от той комнаты, – сказал я.
– Наверное, он у управляющего. Нам бы поскорее уйти отсюда…
Мой взгляд наткнулся на музыкальную шкатулку. Я открыл крышку: внутри, блокируя механизм, лежал золотистый ключ. Я вынул его, и шкатулка снова заиграла. Я узнал мелодию Равеля.
– Думаю, это тот самый ключ, – улыбнулся я консьержке.
– Послушайте, если дверь заперта, то явно неспроста. Хотя бы из уважения к памяти умершего…
– Донья Аурора, если хотите, можете подождать меня в привратницкой.
– Вы сам дьявол и есть. Ладно, идите открывайте.
Вставляя ключ в замок, я ощутил на своих пальцах легкое дуновение холодного воздуха из отверстия в замочной скважине. На двери в бывшую комнату своего сына сеньор Фортунь установил огромный засов, почти в три раза больше щеколды на входной двери. Донья Аурора наблюдала за мной с некоторой опаской, словно я собирался открыть ящик Пандоры.
– У этой комнаты окна выходят на улицу? – спросил я.
Консьержка отрицательно покачала головой:
– Здесь есть крохотное окошко, выходящее на чердак.
Я медленно открыл дверь. Комната казалась глубоким колодцем, наполненным темнотой. Тусклый свет за нашими спинами едва мог справиться с непроницаемым мраком, простиравшимся перед нами. Окно, выходившее во внутренний двор, было заклеено пожелтевшими от времени газетами. Я сорвал несколько листков, и узкий луч мутного уличного света пронзил густую тьму.
– Господи Иисусе… – прошептала консьержка.
Комната была заполнена распятиями, десятками распятий. Они свешивались на концах шнурков с потолка, покачиваясь от потока воздуха, они были прибиты к стенам. Распятия были везде: в каждом углу, вырезанные ножом на деревянной мебели, нацарапанные на плитках пола, нарисованные красной краской на зеркалах. На покрытом густой пылью полу виднелись следы, идущие от самого порога вокруг старой кровати с голым пружинным матрацем, от которой остался лишь остов из проволоки и трухлявого дерева. В другом углу у окна стоял закрытый секретер, увенчанный тремя металлическими распятиями. Я осторожно открыл его. В щелях деревянной шторки не было пыли, и я предположил, что его совсем недавно открывали. Внутри я насчитал шесть ящиков, замки были взломаны. Один за другим я внимательно осмотрел их. Пусто.
Присев на корточки у секретера, я пальцами провел по глубоким царапинам на дереве. Я пытался представить себе руки Хулиана, вырезающего эти иероглифы, значение которых, известное только ему одному, затерялось где-то во времени. В глубине секретера я нашел стопку тетрадей и стакан с карандашами и ручками. Взяв одну тетрадь, я мельком пролистал ее. Какие-то рисунки, слова, математические примеры, обрывочные фразы, цитаты из книг, незаконченные стихи… Все тетради казались одинаковыми. Некоторые рисунки повторялись страница за страницей, обретая новые штрихи и оттенки. Мое внимание привлекла фигура человека, который словно состоял из языков пламени. Другое изображение представляло собой то ли ангела, то ли змею, обвившую крест. И в каждой тетради я находил множество набросков, в которых угадывался силуэт огромного дома, странного, украшенного башнями и готическими сводами. Штрихи и линии были четкими и уверенными, молодой Каракс обладал недюжинным талантом рисовальщика, но все рисунки так и остались эскизами.
Я уже собирался положить последнюю тетрадь на место, как вдруг что-то выскользнуло из нее и упало мне под ноги. Это была фотография той самой девушки с полуобгоревшей картинки. Девушка была запечатлена в великолепном саду, а сквозь кроны деревьев проступали очертания дома, наброски которого я только что видел в тетрадях Каракса. Я сразу узнал его: это был особняк «Эль Фраре Бланк» на проспекте Тибидабо. На оборотной стороне фотографии от руки было написано:
Любящая тебя,
Пенелопа
Я спрятал ее в карман, закрыл секретер и улыбнулся консьержке.
– Уже посмотрели? – спросила она, торопясь поскорее уйти из этого странного места.
– В общем, да, – сказал я. – Вы говорили, что некоторое время спустя после отъезда Хулиана в Париж на его имя пришло письмо, но сеньор Фортунь велел вам его выбросить…
Консьержка мгновение колебалась, но потом утвердительно кивнула:
– То письмо я спрятала в ящик комода в гостиной, на случай если француженка когда-нибудь вернется. Оно все еще должно быть там.
Мы подошли к комоду и открыли верхний ящик. Конверт цвета охры лежал в груде остановившихся часов, потерянных пуговиц и монет, вышедших из обращения лет двадцать назад. Взяв конверт, я внимательно осмотрел его.
– Вы читали письмо?
– Да за кого вы меня принимаете?
– Не обижайтесь, это было бы естественно, принимая во внимание данные обстоятельства. Ведь вы думали, что бедняга Хулиан умер…
Пожав плечами, консьержка, не глядя на меня, пошла к двери. Воспользовавшись моментом, я спрятал конверт в карман пиджака и закрыл ящик.
– Послушайте, вы только не подумайте ничего плохого… – сказала, остановившись, привратница.
– Да нет, ну что вы. О чем там говорилось?
– Письмо было о любви. Почти как в радиосериалах, но только намного печальнее, это точно. Похоже, что все в нем – правда. Я чуть не расплакалась, когда читала его.
– У вас такое доброе сердце, донья Аурора.
– А вы сущий дьявол.
В тот же вечер, простившись с доньей Ауророй и пообещав регулярно сообщать ей все, что мне удастся разузнать о Хулиане Караксе, я направился к управляющему домом. Сеньор Молинс, знававший когда-то и лучшие времена, прозябал теперь в пыльном кабинете, погребенном в полуподвале на улице Флоридабланка. Молинс был тучен и улыбчив, он крепко сжимал в зубах недокуренную сигару, которая, казалось, приросла к его усам. Было невозможно определить, спит он или бодрствует, так как дышал он со свистом, похожим на храп. У него были жирные, прилизанные на лбу волосы и плутоватые маленькие глазки. Сеньор Молинс был одет в костюм, за который ему не дали бы и десяти песет на рынке Лос Энкантес, но его жалкий вид с лихвой компенсировал кричащий галстук гавайской расцветки. Судя по обстановке, его контора теперь годилась лишь на то, чтобы управлять мышами в катакомбах Барселоны времен Реставрации.
– У нас тут небольшой ремонт, – пояснил Молинс извиняющимся тоном.
Чтобы сойти за своего, я пару раз будто невзначай обронил имя доньи Ауроры, намекая на то, что наши семьи много лет дружат домами.
– Да, в юности она многим вскружила голову, – с мечтательным видом начал Молинс. – С годами она располнела, впрочем, и я уже не тот, что прежде. В вашем возрасте я был настоящий Адонис. Девушки на коленях умоляли, чтобы я проявил к ним благосклонность, а то и ребенка сделал. Нынешний-то двадцатый век – дерьмо. Так чем могу быть вам полезен, молодой человек?
Я рассказал ему более или менее достоверную историю о своем предполагаемом дальнем родстве с семьей Фортунь, и уже спустя несколько минут пустой болтовни Молинс, покопавшись в своих архивах, нашел мне адрес адвоката, занимавшегося делами Софи Каракс, матери Хулиана.
– Так… Хосе Мария Рекехо, улица Леона XIII, 59. Правда, всю корреспонденцию мы каждые полгода отсылаем до востребования на центральный почтамт на Виа Лаетана.
– Вы знакомы с сеньором Рекехо?
– Кажется, говорил раза два по телефону с его секретаршей. Вообще-то все дела с ним я веду по переписке, и занимается этим моя секретарша, она сейчас в парикмахерской. У нынешних адвокатов нет времени ни на что, они не те, что были раньше, во времена моей молодости. В этой профессии уже не осталось истинно благородных людей.
Оказалось, что и заслуживающих доверия адресов нынче тоже не осталось. Мне было достаточно бросить взгляд на карту города на столе управляющего, чтобы мои сомнения подтвердились: адреса, по которому якобы находилась контора адвоката Рекехо, не существовало. Я так и сказал сеньору Молинсу, но тот воспринял эту новость как анекдот.
– Да бросьте! – сказал он, смеясь. – Что я вам говорил?! Одни проходимцы.
Управляющий от смеха согнулся в своем кресле и снова громко всхрапнул.
– У вас есть номер этого почтового ящика?
– Тут в картотеке записано 2837, хотя я никогда не могу разобрать цифры, нацарапанные моей секретаршей, ну вы же понимаете, эти женщины не способны к математике, они годятся только на…
– Могу я взглянуть на карточку?
– Разумеется, смотрите.
Он протянул мне листок. Цифры вполне можно было разобрать. Номер почтового ящика до востребования был указан как 2321. Я в ужасе представил себе, как же должна вестись бухгалтерия в этой конторе.
– Вы часто общались с сеньором Фортунем, пока он был жив? – спросил я Молинса.
– Ну, постольку-поскольку. Суровый был тип. Помню, когда я узнал, что француженка от него сбежала, я пригласил его пойти вместе с моими приятелями поразвлечься с девочками в одном шикарном заведении, здесь, рядом с Ла Палома. Ну, чтобы немного его подбодрить, понимаете? Ничего более. И представляете, с того дня он больше ни словом со мной не перемолвился, даже на улице здороваться перестал, словно мы и не знакомы вовсе. Как вам такое?
– Просто слов нет. Ну а что еще вы можете рассказать мне о семье Фортунь? Вы их хорошо помните?
– То были совсем другие времена, – пробормотал Молинс, и в его голосе послышались ностальгические нотки. – Я ведь знал и старого Фортуня, основавшего мастерскую. Ну а о сыне что я могу сказать…Вот его жена была страх как хороша. Какая женщина! И порядочная, да, несмотря на все слухи и сплетни, что о ней ходили.
– Например, о том, что Хулиан не был законным сыном Фортуня?
– А вы-то сами откуда об этом знаете?
– Как я уже сказал, я их родственник. Про это всем известно.
– Всем не всем, а доказательств тому нет.
– И все же люди говорят…
– Да людям лишь бы кудахтать. Нет, человек произошел не от обезьяны, он произошел от курицы.
– Так что же все-таки об этом говорили?
– Не желаете пропустить стаканчик? Отличнейший ром, из Игуалады, но опьяняет, как карибский…
– Пожалуй, нет, благодарю, но я составлю вам компанию. И я с удовольствием послушаю ваш рассказ…
Антони Фортунь, которого все называли шляпником, познакомился с Софи Каракс в 1899 году возле собора Барселоны, где он только что дал обет святому Евстафию, который среди великого множества святых славился невзыскательностью и особым усердием в помощи в делах сердечных. Антони Фортуню уже исполнилось тридцать, но он все еще был холост и страстно мечтал жениться, причем немедленно. Софи, молодая француженка, жила тогда в пансионе для девиц и давала частные уроки фортепьяно и сольфеджио отпрыскам знатных семей Барселоны. У нее не было ни семьи, ни имущества, ничего, кроме молодости и музыкального образования, которое ей дал отец, пианист из театра в Ниме, прежде чем скончался от туберкулеза в 1886 году. Антони же, напротив, был на пути к процветанию. Незадолго до того он унаследовал дело своего отца – известную шляпную мастерскую на Сан-Антонио, где и научился ремеслу, которому мечтал когда-нибудь обучить сына. Софи Каракс казалась ему хрупкой, красивой, юной, покладистой и весьма способной к деторождению. Святой Евстафий не обманул ожиданий Фортуня: после четырех месяцев настойчивых ухаживаний Софи приняла его предложение. Сеньор Молинс, друг деда Фортуня, предупреждал Антони, что он женится неизвестно на ком, что хотя Софи и кажется хорошей девушкой, этот брак слишком ей выгоден и лучше подождать хотя бы год…Но Антони лишь отвечал, что уже достаточно знает о своей будущей жене, а все остальное его не волнует. Они поженились в часовне Пино и провели свой трехдневный медовый месяц на курорте Монгат. Утром накануне отъезда шляпник пришел к сеньору Молинсу и, настаивая на том, чтобы это осталось строго между ними, попросил посвятить его в тайны супружеской опочивальни. Тот, саркастически усмехнувшись, предложил Фортуню расспросить обо всем таком саму новобрачную. Молодожены вернулись в Барселону, не проведя на курорте и двух дней. Соседи говорили, что Софи плакала, поднимаясь по лестнице. Висентета через несколько лет решилась поведать, что, по рассказам Софи, шляпник к ней и пальцем не притронулся, а когда она сама проявила инициативу и хотела соблазнить его, Фортунь стал обзывать ее проституткой, крича, что ему отвратительны все те непристойности, которые она ему предлагает. Через шесть месяцев Софи объявила мужу, что ждет ребенка. От другого мужчины.
Антони Фортунь, много раз видевший, как его отец избивает мать, в данных обстоятельствах сделал то же самое, ибо счел такое поведение наиболее уместным. Он остановился только тогда, когда понял, что еще один удар просто убьет Софи. Но даже полумертвая от побоев, Софи отказалась назвать имя отца ребенка. Антони Фортунь, руководствуясь одному ему понятной логикой, решил, что речь идет не о ком ином, как о дьяволе, ведь ребенок был плодом греха, а грех, как известно, имеет только одного отца: сатану. Таким образом, убежденный, что в стенах его дома и в чреве его жены поселился грех, шляпник, как одержимый, принялся везде развешивать кресты и распятия: на стенах, на дверях комнат, даже на потолке. Когда Софи увидела, как муж завешивает крестами спальню, куда он сам ее выселил, она ужасно перепугалась и со слезами на глазах спросила, не сошел ли он с ума. Фортунь, ослепленный яростью, обернулся и дал ей пощечину. «Ты такая же шлюха, как и все!» – кричал он, пинками выгоняя супругу на лестничную площадку, предварительно исполосовав до полусмерти ремнем. На следующий день, когда Антони открыл входную дверь, чтобы спуститься вниз, в мастерскую, Софи вся в крови лежала у порога, дрожа от холода. Врачам так и не удалось вылечить многочисленные переломы правой руки. Софи Каракс больше никогда не садилась за пианино. У нее родился мальчик, и она назвала его Хулианом в память о своем отце, Жюльене Караксе, которого потеряла слишком рано, – впрочем, как и все в своей жизни. Фортунь хотел было выгнать ее из дома, но решил, что скандал не слишком благоприятно отразится на его бизнесе. Никто не станет покупать шляпы у человека с репутацией рогоносца. Это было бы нелепо. Софи переехала в холодную темную спальню в задней части дома, где и родила сына с помощью двух соседок по лестничной площадке. Антони не появлялся дома три дня. Когда он наконец пришел, Софи объявила ему: «Это сын, которого тебе дал Господь. Если хочешь кого-то наказать, наказывай меня, но не это невинное создание. Ребенку нужны дом и отец. Мои грехи не имеют к нему никакого отношения. Умоляю, сжалься над нами».