ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

(Гертруденберг, 1 октября 1572 года)

Хочу записать все, что случилось.

Мы выехали из Тургаута до рассвета, приказав седлать лошадей, когда была еще глухая ночь. День наступал медленно, ибо с низин поднимался густой туман. Он охватывал нас, как мокрое платье, и пронизывал до мозга костей. Воздух был холодный и сырой. Стоял уже октябрь. Дыхание вырывалось из ноздрей наших лошадей, как пар. Со спин у них струилась вода, а сбруя блестела от мелких капель. До чего ни дотронешься – все мокро, поводья прилипают к кожаной перчатке.

Люди садились на лошадей со сдерживаемой бранью. Я понимаю их чувства. Было самое начало зимы, и до наступления весны придется мириться и с холодом и с мраком, если нас не убьют к тому времени. И хотя выругаться иной раз и хорошо, однако это не может разогнать осенний туман в Голландии.

Мы сумрачно ехали в этом странной полусвете – ни день ни ночь. Люди, ехавшие в авангарде, смутно виднелись передо мной на дороге. На их шлемах и оружии дрожал слабый, трепещущий отблеск, то появлявшийся, то исчезавший, смотря по тому, выезжали они из тумана или опять погружались в него. За ними мир, казалось, расплывался в какой-то хаос. Все это мне приходилось видеть в Голландии не в первый раз. И однако я помню каждую подробность нашего пути в это утро, быть может, вследствие тех происшествий, которые разыгрались потом.



Время от времени неясное очертание дерева проплывало мимо нас. Словно какая-то тень поднималась с соседнего поля стая ворон, вспугнутая нашим появлением, и, будучи невидима, проносилась над нашими головами. Затем опять нависала тишина, и ни один звук не прерывал ее, кроме случайного поддакивания оружия и шлепанья лошадиных копыт по грязи.

Мы почти никого не встречали на нашем пути, а если и встречали, то всякий боязливо бросался в сторону, уступая нам дорогу. Эта часть Брабанта всегда была довольно безлюдна, а за последние годы стала еще безлюднее. Лишь изредка мы проезжали мимо какой-нибудь деревушки. Одна половина их была разграблена и сожжена «лесными ребятами», а другая – нашими войсками, преследовавшими этих «лесных ребят». Немудрено, что встретить деревню теперь было трудно.

Иногда вдруг перед нами выплывала группа лошадей и через минуту исчезала опять, как будто ее и не было. Не было видно никаких признаков жизни, никто не приветствовал наше появление. Мы проезжали словно по мертвому царству, не слыша даже сдержанной брани или проклятий. Молча ехали мы по пустынным улицам, словно привидения, не оставляя за собой никакого следа.

Наш долг призывал нас следовать дальше. Бреда осталась на несколько миль слева. С этого места мы должны были ехать проселочными дорогами. И наши проводники могли бы без труда сбить нас с пути, но они были слишком запуганы. Мы возвращались после взятия Моиса и гнали остатки разбитой армии принца Оранского обратно с Маасу и Рейну, словно собак к их конурам. Никто не посмел бы оказать сопротивления испанцам по эту сторону великой реки.

Мы упорно ехали вперед с самого рассвета, но перемен никаких не было. Мы были в пути уже четыре часа, и лошади стали уставать. Но мы дали им отдохнуть перед этим и не обращали на них внимания. Приказано было ехать безотлагательно и без проволочек.

Чем дальше мы ехали, тем длиннее казалась нам дорога – узкая полоска, затерявшаяся в бесконечной дали. Можно было сказать, что за ней лежит целая вечность. А может быть, и вправду вечность – по крайней мере, для некоторых из нас.

В пути было запрещено громко разговаривать. Впрочем, в таком запрете не было и надобности: и без того никто не был расположен к тому.

Странные фантазии навевал этот туман: разрывая его пелену, так плотно покрывшую весь мир, вдруг показывались те, кого считал уже давно умершими и похороненными, – любимая женщина, с которой ты поступил нехорошо, враг, убитый нечестно, – каждый из нас испытывал что-нибудь подобное.

Все было серо и холодно. В эту проклятую погоду можно проскакать несколько миль и не согреться. А будешь только дрожать в седле.

Итак, мы тащились уже давно, а густой туман по-прежнему висел над нами, как будто – собираясь оставаться здесь до самого Страшного суда. И вдруг все изменилось.

Ночью шел сильный дождь. Лужи стояли на дороге, отражая серый, пасмурный свет. Я уехал вперед с целью осмотреть местность, лежавшую перед нами, хотя это казалось напрасной попыткой. Вдруг я заметил, что по дороге скользнул какой-то свет. Он задрожал на поверхности воды и пробежал по ней, словно расплавленное серебро.

Я взглянул на небо. Сделалось светлее – светлее от того самого серебряного света, который я заметил на воде. Свет становился все ярче и ярче, серебро превращалось в золото. В эту минуту туман, закутывавший все, разорвался на две части, и перед нами показались темные силуэты стен и башен города, который, казалось, был построен на зыбком тумане. Это продолжалось с минуту. Затем видение исчезло, и все стало опять так же серо и однообразно, как было прежде. Казалось, что башни совсем близко от нас. Я невольно натянул поводья, когда видение явилось перед нами. Без сомнения, то же сделали и мои люди. Но они были так дисциплинированны, что без приказания не смели замедлить рыси.

– Что это – город? – спросил я солдата, ехавшего рядом со мной.

Он бывал раньше в этих местах, и я рассчитывал, что он знает местность. С нами были и проводники, но я всегда предпочитаю обращаться с вопросами, если возможно, к своим солдатам.

– Да, сеньор, – отвечал он тихо, упавшим голосом. По-видимому, долгий путь на рассвете в холодную погоду оказал на всех угнетающее действие.

– Далеко до него? – строго спросил я.

– Неизвестно, – тем же унылым тоном отвечал он.

– Кажется, он совсем близко, но что можно сказать при таком дьявольском тумане, который в этой стране может сбить всякого с пути праведного, хотя бы он и был рядом.

– Если тебе удастся попасть на небо, то только в такой лень, как сегодня. В тумане тебя не выгнали бы за ворота рая, – раздражительно заметил я.

Это был солдат, поседевший в боях, знающий свое дело, но на его совести лежало больше грехов, чем можно было сосчитать.

– Предоставь спасаться святым, если им охота браться за такое трудное дело. Лучше сообрази поскорее, сколько нам еще остается до ворот города.

Старый солдат выпрямился в седле.

– Постараюсь, сеньор, но это не так-то легко. Этот проклятый туман может сбить с толку не то что человека, но и самого дьявола.

И он принялся внимательно разглядывать местность. С виду она была такая же, как и прежде, час тому назад. Низкая желтоватая трава, время от времени группа ив, через значительные промежутки толстое дерево. Однако он, видимо, узнал местность по приметам, известным ему одному. Он стал украдкой креститься и пробормотал несколько слов, которые я не расслышал. Потом он сказал:

– Мне кажется, что мы будем у ворот минут через десять, синьор, если будем ехать тем же аллюром. Может быть, впрочем, придется ехать и дольше, но никак не меньше.

Он ехал, разговаривая тихо сам с собой:

– Я принес хороший дар Святому Йоану и Богородице Турнайской. Что же еще могу я сделать?

Эта местность, очевидно, вызывала в нем множество воспоминаний.

Я прервал поток его воспоминаний, неожиданно повернувшись и скомандовав тихим, но строгим голосом:

– Сомкнись! Смирно и держись наготове!

Он сказал «минут через десять». Возможно, что и меньше. Я не мог знать, что нас ожидает. Если вас посылают с небольшими силами привести к повиновению непокорный город, то приходится стараться, чтобы с самого начала не попасть впросак.

Не прошло и десяти минут, как вдруг перед нами все потемнело. Через минуту наши лошади шли по дереву, и перед нами зияла огромная черная дыра. То были городские ворота. Туман вползал в них и снова выплывал оттуда – все было безмолвно и пустынно. Моя рука инстинктивно схватилась за меч, но я отдернул ее: я готов был к любому сопротивлению, но не ожидал его в этих безлюдных и безмолвных местах.

Казалось, мы въезжаем в город мертвых. С самого раннего утра мы ехали во мраке и теперь словно переходили пограничную линию, отделявшую свет от тьмы. Все это было причудливо и фантастично, как сон. Я чувствовал какое-то странное желание остановиться здесь же и не идти навстречу неизвестности. Но что-то внутри толкало меня дальше, и мы проехали под мрачными сводами ворот, под которыми еще горел одинокий фонарь. Путь наш лежал по темным безлюдным улицам с безмолвными домами, очевидно, покинутыми своими обитателями. Мы инстинктивно ехали медленно.

Улица, на которую мы въехали, была довольно широкая, так что крыши ее домов терялись в тумане. Иногда, когда туман поднимался или спадал, глаз охватывал весь дом от нижнего этажа до деревянного верхнего. Двери и окна были закрыты, когда мы проезжали.

Конечно, тут должно бы оказаться немало любопытных, ибо в моем лице въезжала в город его судьба – милостивая или грозная, смотря по моему желанию. Но нигде не было и признаков жизни, ни один звук не заглушал глухого стука подков наших лошадей о мостовую. Подозревая ловушку, я уже готов был скомандовать «Стой!» – но уверил себя, что на это они не решатся. Молча ехали мы дальше с одной улицы на другую, руководимые чем-то, чего я не сумею определить. Я думаю, что это-то люди и называют судьбой. Наконец мы скорее почувствовали, чем увидели, что улица перед нами расширяется, и, словно с общего согласия, потянули поводья.

В эту минуту серая пелена как будто отодвинулась в сторону. Это было уже второй раз в это утро. Над нами пронесся резкий порыв ветра, расчищая пространство, и между плывшими кусками рассеивавшегося тумана показались три высоких черных столба, мрачно поднимавшихся к светлеющему небу. Из-за серебристого тумана, который еще окружал их, я скорее угадал, чем увидел их.

Через несколько минут все разъяснилось. Мы стояли на краю базарной площади, а перед нами поднимался эшафот с тремя виселицами. К среднему была привязана женщина с густыми темными волосами. Словно затравленный зверь, и она дико смотрела по сторонам. Ее шея и руки были открыты. Рубашка кающегося грешника составляла ее единственное одеяние. Руки и ноги ее были привязаны веревками к столбу. Она была высокого роста, с красивым и гордым лицом, которое было бледно, как у мертвеца. Глаза ее расширились от страха. Когда они встретились с моими, я прочел в них призыв о помощи, выраженный с такой силой, что мне никогда не приходилось прежде видеть ничего подобного в человеческих глазах. Она напоминала мне кого-то из знакомых, хотя я и не мог сказать, кого именно. Реального сходства с кем-либо не было. Другой жертвой, с правой от нее стороны, была старуха с редкими белыми волосами, с исказившимися от пыток и страха смерти чертами. Что касается третьей жертвы, то трудно сказать, был ли то мужчина или женщина. Страдания сделали из него нечто неузнаваемое. Голова его упала на грудь, и он, по-видимому, находился без сознания.

Тут же был и палач со своими орудиями пытки, а в двух шагах от него стоял монах, руководивший всем этим делом, с бледным, изможденным лицом и глубоко посаженными, горящими глазами. Несмотря на строгое выражение лица, складки у рта его говорили, что он остается мужчиной со всеми страстями, свойственными мужчине, – наполовину аскет, наполовину жертва чувственных желаний. Монахи этого именно типа обычно преследуют женщин и, насладившись ими, отправляют их на костер. Инквизитор не должен был присутствовать при казни, но в Голландии теперь не приходится думать о строгом соблюдении формальностей. Да и, кроме того, у него, очевидно, были свои причины для этого. У эшафота жидкая линия солдат едва сдерживала возбужденный народ, приливавший, словно взволнованное море, к столбам, на которых был укреплен эшафот.

Таинственность, которой сопровождалось наше вступление в город, и безлюдье, царившее всюду, теперь стали понятны. Все стекались сюда взглянуть на зрелище, а может быть, и не для того только. Стража, очевидно, ушла от ворот сюда же. Что могло произойти, если бы мы не явились вовремя, я не берусь сказать. Толпа, видимо, была настроена враждебно. Но кто может угадать, что будет делать толпа? Она приходит в ярость или поддается страху благодаря какому-нибудь звуку, одно слово может разнуздать или устрашить ее.

Угрюмо и неподвижно сидели мы в седлах. Тусклый утренний свет едва поблескивал на оружии и шлемах.

Народ увидел нас, и в толпе вдруг поднялся ропот. Люди остановились, как по мановению волшебного жезла. Все взоры устремились на нас со страхом и удивлением. Наступил решительный момент. Я до сих пор вижу три фигуры у позорного столба и монаха, как хищника, караулившего свою добычу. Внизу темная масса народа, двигавшаяся туда и сюда по площади, вверху – бесстрастные к сутолоке крыши и шпили домов, позлащенные восходящим солнцем. Во главе моих закованных в железо солдат я безмолвно стою, держа в своих руках нити судьбы.

Я заметил, что свет распространяется все более и более. Я видел, как крыши из серых делались постепенно оранжевыми, пока не загорелись огнем. Я видел, как пламя вспыхнуло в окнах, обращенных к востоку. Но на площади еще царил полумрак. На нас падало лишь слабое отражение зари, отчего белое платье женщины у позорного столба казалось еще белее.

Я уже поймал однажды ее взгляд. И опять мне стало казаться, что она упорно зовет меня, и я как-то странно вздрогнул от этого призыва. Я считал себя твердым, и обращенные ко мне просьбы не раз оставались без последствий. Благодаря этому я так быстро продвинулся по службе. Не раз приходилось мне видеть, как сжигали людей, и я смотрел на это зрелище спокойно и равнодушно. Но на этот раз я решил – сам не знаю почему, – что ее нужно спасти. Быть может, мне показалось слишком соблазнительным заставить судьбу покориться моей воле. Быть может, мне захотелось узнать, насколько сильна моя власть. Я уже давно привык ставить власть превыше всего. А быть может, я был лишь бессознательным орудием судьбы, помимо моей воли. Я хотел спасти ее здесь же, на эшафоте, в самый момент торжества монаха. Это была опасная затея – в тысячу раз более опасная, чем столкновение с раздраженной толпой, запрудившей площадь и прилегающие улицы, насколько хватало глаз. В шуме толпы слышались угрожающие ноты, которые свидетельствовали, что народу надоели пытки и позорные столбы. Иногда он проявлял и сопротивление, но скоро понял, что от этого дело только ухудшается. Они явились сюда с оружием и хотя отступили перед нами, однако лица у всех были нахмурены, а губы плотно сжаты.

Тут нашлось бы достаточно рук, чтобы стащить нас с седла, и ног, чтобы потом растоптать на смерть, если б только они посмели. Но они не посмели, ибо мы были испанцами – имя ненавистное, но и страшное, как террор.

Народ не пугал меня, но в лице этого священника передо мной стоял член святой церкви, исполнявший одну из самых дорогих его сердцу обязанностей. Всякий знает, что это значило в царствование Филиппа II. Я не был безоружен относительно него, но все-таки спорить с ним было чрезвычайно опасно. Но я проехал с герцогом Альбой от Средиземного моря через всю Европу до Нидерландов и, что бы ни говорили про него, должен сознаться, что он приучил своих людей искать опасности и укрощать их, как женщин.

Еще раз я посмотрел на дрожащую толпу и на доминиканца, спокойно и бесстрастно стоявшего у столба, и скомандовал:

– Трубы!

Звонко и резко звучали трубы, пока мы медленно двигались вперед. Народ давал нам Дорогу, и вот наконец мы посередине площади.

– Дон Рюнц де Пертенья, – громко сказал я, нарочно стараясь говорить так, чтобы меня было слышно везде, – прочтите данный мне приказ. Дон Рюнц, мой лейтенант, взял бумагу, которую я ему передал, развернул ее и стал читать:

«Именем его Величества короля Филиппа II, обладателя Испании, обеих Сицилии и Индии, герцога Миланского и Брабантского, графа Артуа Голландии и Фландрии, да сохранит его Бог, и в силу полномочий, предоставленных нам как главному правителю Нидерландов, мы сим назначаем дона Хаима де Хорквера, графа Абенохара, губернатором города и округа Гертруденберга со всеми гражданскими и военными полномочиями, ответственным после нас только перед королем.

Дан в Монсе 20 сентября 1572 года.

Фернандо Альварец де Толедо,

герцог Альба, правитель Нидерландов».

Когда дон Рюнц окончил чтение, воцарилась глубокая тишина. Все стояли, сбившись в кучу, как овцы при внезапном появлении волка. Я посмотрел на них с минуту, наслаждаясь их страхом, и сказал:

– Кто до сего времени управлял городом?

Сначала ответа не было. Наконец сквозь толпу стал протискиваться высокий старик с длинной белой бородой, одетый в черный бархатный камзол, с золотой цепью на шее. В то же время на небольшое свободное местечко, которое образовалось перед нами, вышел офицер, командовавший солдатами у эшафота. Оба они остановились и оглядывали друг друга.

Вопрос о том, кто раньше был правителем, обыкновенно возбуждал в таких случаях немало споров. Чаще всего горожанину приходится уступать перед солдатом как здесь, так и во многом другом. Представитель города не имел вид человека, который забывает о своих правах и достоинстве, но он понимал, что теперь не время говорить об этом. Командир гарнизона, вышедший из простых солдат, колебался, не зная, что ему делать. В эту минуту седобородый бургомистр находчиво пригласил его жестом рядом с ним и сказал:

– Сеньор Лопец, не угодно ли вам будет присоединиться ко мне, чтобы приветствовать прибытие господина губернатора.

Подойдя ко мне, он снял шляпу и вежливо поклонился, – я убежден, что в его жилах есть капля испанской крови, – и сказал:

– Позвольте почтительнейше и достодолжно приветствовать ваше превосходительство по прибытии в добрый и верный город Гертруденберг. Позвольте заверить вас в полном нашем послушании, – как повелевает нам наш долг, – его Величеству королю на земле и Господу Богу на небесах. Я прошу извинения за то, что вам пришлось прибыть во время события, которое плохо согласуется с чувством радости. Если бы мы знали заранее о вашем прибытии, то, несомненно, встретили бы вас более подобающим образом. Сеньор Лопец, командовавший вооруженными силами короля в нашем городе, представится вам сам. Я же готовый к услугам вашим первый бургомистр города Гендрик ван дер Веерен.

Это была хорошая речь – учтивая, без подхалимства. Я готов поклясться, что во фразе, где говорилось о чувстве радости, была скрытая ирония. Мне этот старый бургомистр все более и более начинал нравиться. Вот человек, который не был солдатом, который, может быть, просидел большую часть жизни над тюками с товарами на каком-нибудь складе, но в котором оставались и находчивость, и мужество перед лицом опасности. Город и он сам были в полной моей власти, а что значила власть ставленника герцога Альбы, почувствовал не один город, верность которого была подвергнута сомнению.

Он нравился мне, потому что мне до тошноты надоели униженные уверения в преданности, с которыми меня встречали всюду на моем пути от Монса. Но мне нельзя было обнаруживать своих чувств. Я должен был держаться бесстрастно и строго.

– Ваша речь хорошо вторит мирной мелодии. Благодарю вас. Но я не уверен, что меня приняли бы так мирно, если б я заранее известил вас о своем прибытии, – сказал я, холодно взглянув на него.

Он слегка побледнел:

– Мое дело ведать мирными делами, и я приветствовал бы вас так же. Военные дела касаются не меня, а сеньора Лопеца.

Опять хорошо сказано.

Я повернулся к командиру гарнизона, который отдал мне честь и стоял безмолвно, невольно отступив перед ван дер Веереном на второе место. Встретив мой взгляд, он встрепенулся и вышел вперед.

– Позвольте вас спросить, всегда ли вы считаете туман наилучшей охраной для доброго города Гертруденберга? Другой охраны я не встретил при моем прибытии.

– Ваше превосходительство, стража у ворот была поставлена, как всегда, в меньшем числе. Я не могу понять, почему вы не нашли людей на их посту. Остальные мои силы – они, как изволите видеть, очень невелики – я стянул сюда на аутодафе по приказанию досточтимого дона Бернардо Балестера.

– Это ваш командир, этот дон Бернардо Балестер? – спросил я.

– Ваше превосходительство… – залепетал он, выпучив на меня глаза.

В эту минуту монах, очевидно, слышавший наш разговор, медленно подошел к краю эшафота. Важно поклонившись, он сказал:

– Дон Бернардо Балестер – это я, недостойный брат ордена Святого Доминика. Я послан сюда инквизитором, чтобы очистить эту общину от скверны. Прошу не гневаться на этого достойного офицера. Все, что он делал, делалось в соответствии с моими желаниями, в которых я руководствовался основательными причинами.

Он говорил это с такой уверенностью, как будто сеньор Лопец и я сам были посланы сюда только для того, чтобы угождать ему во всем. Я вспомнил – я не раз слышал это от герцога, да слышал неоднократно и в дороге, пока ехал сюда из Брюсселя, – что этот монах был рекомендован епископом Рермондским Линданусом, который воображал, что может представлять церковь так, как это было при Иннокентии IV, когда король с покорностью принимал всякие распоряжения папы и его легантов. Но с тех пор времена переменились, и сам Линданус скоро почувствовал это. Наши мечи поддерживали церковь, ибо такова была воля короля. Но мы вложили бы их в ножны, если бы приказание было изменено.

Я с высокомерной снисходительностью ответил на поклон монаха и сказал:

– Я надеюсь, достопочтенный отец, что вы имеете надлежащие полномочия, которые дают вам право так действовать. Позвольте спросить, в чем обвиняются эти три лица.

– В служении дьяволу и Черной магии, сеньор.

Это было страшное обвинение. Если б это было нечто обычное, вроде того, что человек присутствовал на собрании кальвинистов, что считалось государственным преступлением, то я мог бы не церемонясь, вырвать это дело у монаха. Инквизиторам не приходилось спорить со светскими властями о пределах их компетенции, и губернатор может многое сделать, особенно здесь, в Голландии. Но обвинение в ведовстве подлежало исключительно церковной власти.

Впрочем, поразмыслив, я даже обрадовался, что речь идет о ведовстве. Ведьмы не составляли секты, которая грозила бы существованию церкви, и потому на меня не могло пасть подозрение, что я покровительствую еретикам. Кроме того, в некоторых делах мы в Испании держались гораздо более просвещенных взглядов, чем здешний народ.

Как бы то ни было, я решился спасти ее.

Монах сказал о Черной магии.

– Это весьма серьезное дело, достопочтенный отец, – отвечал я. – Но почему на казнь этих вредных лиц вызвали весь гарнизон. Ведь эта казнь должна была бы доставить удовольствие всем добрым католикам. Надеюсь, что этот город – не гнездо ведьм и анабаптистов?

– Нет, – отвечал бургомистр. – Поверьте мне…

– Не очень-то ему верьте, – вскричал монах. – Тут царит дух неповиновения, еретики и ведьмы так и кишат и находят себе поклонников во всех классах. Но здесь правосудие уже свершилось, и ничья рука не может остановить его.

Я стиснул зубы и улыбался про себя, думая, что он может еще сказать. Инквизиторы не привыкли, чтобы у них вырывали их добычу. Я еще не совсем разгадал этого человека. Женщина отличалась поразительной красотой, и ревностному инквизитору, к услугам которого в Голландии целые стаи еретиков, недолго приходится искать ведьм.

Монах, впрочем, еще не кончил.

– Я прошу вас исполнить ваш долг, – говорил он, обращаясь ко мне. – Я требую правосудия. В ваших руках меч. Припомните – им вы должны разить. Грех против святой церкви вопиет об отмщении. Исполните ваш долг!

– Я исполню свой долг и без вашего напоминания об этом, достопочтенный отец, – холодно отвечал я. – Мин хер ван дер Веерен, – продолжал я, обращаясь к бургомистру, который молча слушал нашу беседу; я знал, что он прислушивался к ней с жадным любопытством, – вы слышали, какие обвинения против вас и вашего города были заявлены достопочтенным отцом, пекущимся о спасении ваших душ. Что вы можете возразить?

В моем взгляде и голосе, очевидно, было одобрение.

– От имени города и от себя самого я почтительнейше протестую против заявления достопочтенного отца. Мы гнушаемся ведьм и всяких учений, отвращающих от истинной веры. Наш город – гавань, и к нам приезжают люди из других местностей, за которых мы не можем отвечать. Все остальное население – честные граждане. И да дозволено мне будет сказать, достопочтенный отец далеко заходит в спасении наших душ. Мадемуазель Марион де Бреголль – он указал на женщину в середине – известна как особа вполне добродетельная, и народная молва говорит, что достопочтенный отец введен в заблуждение злыми языками и ложными свидетельствами. Говорят еще и другое, чего я не могу здесь повторить.

По мере того как он говорил, он становился все смелее и смелее.

– Мы обращаемся к вам с просьбой о том, чтобы процесс был пересмотрен. Мы все, не только народ, но и городской совет, уверены, что тогда невиновность, несомненно, будет обнаружена. Мы также просим о правосудии.

Он преклонил передо мной колена и поднял руки. Ветер играл его длинной седой бородой. Сзади него безмолвно стояла густая толпа народа. Все глаза были устремлены на меня, в чьих руках была жизнь и смерть. В глазах доминиканца светился злой огонек, пока бургомистр говорил. Но теперь он потух, и монах холодно сказал:

– Их языки изрыгают хулу, ваше превосходительство. Как вам небезызвестно, судопроизводство инквизиции – тайное, и его нельзя объяснять всем. Ее приговор окончателен, и против него нельзя возражать. Эта женщина осуждена на основании вполне надежных свидетельств в числе, даже превышающем положенное. Кроме того, она созналась, хотя сатана укрепил ее сердце и она не принесла покаяния.

Я глядел на нее во время этой речи, но не мог решить, слышала она это или нет. Она стояла к нам спиной, и ветер дул с нашей стороны, и она не могла говорить.

– Ее признание, конечно, внесено в протокол суда? – спросил я.

– Я его не видел! – вскричал бургомистр, все еще стоявший на коленях.

– Внесено ли оно в протокол или нет, но факт остается фактом, – строго сказал монах. – Я уже сказал, что она созналась. Что же касается этого человека, то вы слышали его слова. Он изобличается ими в бунте против церкви и в ереси. Я прошу арестовать его и доставить на суд церкви.

Это был истый монах, из породы тех, которые не отступят ни на шаг, хотя бы под их ногами разверзлась пропасть. Школа Линдануса сильно отразилась на нем. Его холодная и высокомерная надменность, без сомнения, заставляла повиноваться ему многих, но не меня.

– Насколько я могу понять, вы просили о правосудии, достопочтенный отец, и вам оно будет оказано. По крайней мере, то правосудие, на которое можно рассчитывать на земле. Что же касается полного правосудия, то вам придется подождать его до Страшного суда. Мадемуазель де Бреголль, – крикнул я звонким голосом, который был слышен по всей площади, – вы действительно сознались? Отвечайте мне откровенно.

Неподвижная фигура у столба вздрогнула, как будто бы жизнь вдруг вернулась к ней, и она громко и ясно отвечала:

– Никогда, даже на пытке, я не сознавалась, ибо я невиновна. Клянусь Господом Богом, к которому я готова отойти.

Доминиканец побагровел от гнева. Теперь я вывел его из обычного равновесия. Прежде чем он нашелся, что возразить, я заговорил сам:

– Все это очень странно. Я надеюсь, что почтенный отец имеет надлежащие полномочия в этом деле. Вам предъявлялись его грамоты? – обратился я к бургомистру.

– Он мне их не показывал.

– Как? Грамоты не были предъявлены? Мне приходилось слышать, что здесь шатается немало монахов, которые хвастаются будто бы данными им поручениями. Надеюсь, вы не принадлежите к их числу, достопочтенный отец?

Глаза монаха сверкали яростью.

– Берегитесь, – закричал он. – Вы очарованы лживой внушительной внешностью и гладкой речью служителя сатаны. Его голос для вас сладок, как мед, и ваши уши не слышат скрытого в нем яда и ожесточения. Вы зачарованы, как птица перед змеей. Берегитесь, говорю я. Неужели заведомая колдунья заслуживает большей веры, чем служитель святой церкви? Разве вам неизвестно, что всякий, кто вздумает подрывать приговор, вынесенный инквизицией, тем самым навлекает на себя подозрение в ереси? Берегитесь, говорю вам.

Эти слова могли бы запугать многих, но не меня.

– Не старайтесь одурачить меня, – холодно сказал я. – Кто, кроме вас, присутствовал при разбирательстве этого дела?

– Никто. Да в этом и надобности не было.

– В силу закона вы не могли разбирать дело один. Кроме вас, должен был присутствовать кто-нибудь из членов областного совета. Если не было такого представителя, то какое-нибудь другое лицо, уважаемое и назначенное к тому советом! Отсутствие уполномоченного делает недействительным и приговор.

– Однако если такого человека нет, то на практике… Ибо закон…

– Мое дело не обсуждать закон, а заставлять его исполнять. Кто вам дал приказ вмешиваться в дела веры?

Он побледнел, видя, что я переменил с ним тон. Пора было кончать с этим делом.

– Досточтимый отец, доктор Михаил де Бей, великий инквизитор, – отвечал он.

– Можете вы доказать это? Он побледнел еще более:

– Что же из того, что у меня нет здесь доказательств? Разве мое имя и одеяние не служат достаточным доказательством?

– Нет, не служат. Иначе всякий монах в Нидерландах будет выдавать себя за инквизитора. Моя обязанность беречь от обманщиков церковь вверенного мне округа. Я не допущу ни одного инквизитора, если он не назначен надлежащим образом и не представит грамоты. Последний раз спрашиваю вас: есть ли у вас грамоты?

– Положим, что их у меня нет. Что же из этого? Я получу их в самое непродолжительное время.

– В таком случае, – сказал я, возвышая голос так, чтобы он был всем слышен, – я объявляю приговор, произнесенный над этими лицами, уничтоженным. Дело, возбужденное против них, будет отложено до тех пор, пока его не возбудят вновь законно уполномоченные на то лица. Приказываю немедленно отвязать их от столба. Сеньор Родригец, – сказал я, повернувшись к одному из моих офицеров, – понаблюдайте за исполнением моего приказания.

Но монах никак не хотел уступить. Он выставил вперед крест и, высоко подняв его, громко закричал:

– Их жребий брошен и запечатана судьба их! Писано то есть: не потерпи, чтобы колдунья была в живых! Освободить их было бы таким же святотатством, как прервать богослужение. Берегитесь! Вы боретесь с Господом, ваши распоряжения ничтожны, и никто не будет их слушать. Разве вы не видите: ангел Господень сошел с небес и держит свой меч над этой священной оградой, пока не искуплен будет грех и не очистится город! Это жертвы Господни, и горе тому, кто коснется до них! Засохнет рука его, и проклятие падет на него в сей жизни и в вечной! Горе, повторяю вам!

Я улыбнулся. Мало же знал он испанских начальников, если воображал, что, сделав то, что я сделал, рискнув своей головой, я остановлюсь перед его декламацией и проклятиями. И я снова улыбнулся при мысли, что он сам дал мне отличный козырь против себя, сказав, что мои люди не будут мне повиноваться. Он может быть уверен, что я не забуду упомянуть об этом в письме к герцогу.

– Святой отец не вполне понимает, что говорит, очевидно, от поста и ночных бдений, – сказал я с презрением. – Исполняйте то, что я вам приказал, – повторил я офицеру.

Это довело монаха до бешенства. Он повернулся и крикнул палачу, чтобы тот приступал к исполнению приговора.

Дело принимало решительный оборот. Родригец, слезший с лошади, стоял около нее в нерешительности и не двигался с места.

Я ожидал этого, зная, что в делах такого рода не могу быть вполне уверен в моих испанцах. Я нарочно дал приказание именно ему, не особенно важному человеку, которого я, конечно, не бросил бы в пути, но отделаться от которого я давно искал случая. Я не мог оставить его без наказания за ослушание, тем более что знал настроение моих солдат, – суеверие сидело в них слишком глубоко.

К счастью, почти половина моего отряда состояла из немцев, которые вербуются за деньги во все страны. Они ревностные лютеране, и самому католическому из королей поневоле приходится мириться с этим, если он не может обойтись без них. Впрочем, они не особенно щекотливы в вопросах религии и готовы вести войну с самим Господом Богом, если будет приказано. Поэтому, когда им случается подцепить монаха, это только прибавляет им веселости.

Это различие вероисповеданий в войсках очень полезно для всякого, кто чувствует себя выше этих различий и умеет управлять обстоятельствами. Обыкновенно мои испанцы сердились, когда я в каком-нибудь особенном случае обращался к немцам. Теперь они могли только поблагодарить меня за это.

Тут были еще итальянцы сеньора Лопеца и палач с его помощниками, но я мало надеялся на них.

– Герр фон Виллингер, – обратился я к капитану немецкого отряда, стоявшему от меня слева, – распорядитесь, чтобы полдюжины ваших людей двинулись вперед, и понаблюдайте, чтобы мое приказание было исполнено.

– Слушаю, дон Хаим, – быстро ответил он и вызвал своих людей. То был человек, который любил в точности исполнять поручения.

– Сеньор Родригец, – продолжал я, – вы считаетесь теперь под арестом. Дон Рюнц, потрудитесь завтра же учинить над ним суд по обвинению в неповиновении перед лицом неприятеля.

Родригец побелел, как полотно, зная, чем это может кончиться.

Увидев, что со мной шутки плохи и что тут не помогут ни крест, ни проклятия, инквизитор впал в отчаяние. Он еще раз приказал палачу зажечь костер, но тот, не будучи в таком гневе, как достопочтенный отец, отказался. Его ремесло приучило его быть осторожным.

Зная, что испанское управление, кто бы ни был во главе его, отличается твердостью, он прекрасно понимал, что жизнь его пропадет ни за грош, если он исполнит распоряжение монаха, вопреки моему приказанию. Вооруженная-то сила была у меня, а не у отца Бернардо, и потому он не тронулся с места.

Видя это, доминиканец вырвал из его рук горящую головню и бросил ее в сучья, наваленные около мадемуазель де Бреголль. Посыпались искры, и через секунду она была объята пламенем с головы до ног.

Я предвидел это. Пришпорив лошадь, я, сам не знаю каким образом, вскочил на эшафот. В два прыжка я очутился у столба и шпагой разбросал загоревшиеся уже ветви. Они едва горели, отсырев на утреннем тумане, но связка хвороста, брошенная в середину костра, занялась и зажгла рубашку осужденной, составлявшую ее единственное одеяние. Ветер, дувший сзади, внезапным порывом увлек тонкое полотно навстречу пламени, которое уничтожило его в одну минуту. Горящие клочья разлетелись по площади, как огненные языки, оставив ее обнаженной перед всеми зрителями. Она осталась невредимой.

Остатки рубашки спали с нее, и сильный порыв ветра потушил пламя. Ее густые волосы одни прикрывали теперь ее наготу и развевались по ветру.

Вдруг произошло чудо – чудо для тех, кто верит в чудеса. Минуту я стоял перед ней в полном оцепенении, ибо никогда мне не приходилось видеть до такой степени совершенной фигуры. Несмотря на то, что ее пытали жестоко, на ее теле пытка не оставила никаких следов. Руки и ноги ее были связаны веревками. С минуту я против воли не мог отвести от нее глаз, потом быстро сорвал с себя плащ и, накинув ей на плечи, обрубил шпагой веревки.

Мадемуазель де Бреголль не промолвила ни слова. Чувствуя свою наготу, она гордо смотрела на толпу. Потом ее взгляд встретился с моим, и какое-то странное выражение мелькнуло в нем.

Сзади меня в толпе начался сильный шум. На площади послышались крики. Пусть они кричат, ведь такое зрелище им приходится видеть не каждый день. В Голландии не часто бывает, что жертва, уже возведенная на эшафот, ускользает от смерти, и, пожалуй, кто-нибудь даже разочаровался, простояв здесь так долго.

Я повернулся лицом к монаху. Он бросил мне вызов и проиграл свою игру. Если когда-нибудь лицо человека походило на дьявольское, то это было именно теперь. Он поднял руку с крестом, и я видел, что он хочет призвать на мою голову проклятие, проклятие самое страшное, которое когда-либо изрыгали монашеские уста.

Что касается меня, то я готов был отнестись ко всему этому как к шутовству. Но никогда нельзя знать, какое действие произведет подобная сцена на настроение толпы. В мои расчеты не входило отпустить его с площади триумфатором, находящимся под покровительством церкви, которая может осуждать всех, но сама защищена от всяких осуждений.

– Слушайте, дон Бернардо Балестер, – сказал я тихо, но явственно, – если вы вздумаете поднять руку и произнести какое-нибудь проклятие, я истерзаю вас в куски на дыбе, применять которую умею лучше, чем вы, быть может, думаете. Не воображайте, что эти черные и белые лохмотья на теле устрашат меня. Мне случалось делать еще и не такие дела, как пытать какого-то монаха. Вам никто не давал полномочий, и ссылка на них не защитит вас.

При этих словах подошел фон Виллингер со своими людьми.

– Вы совершенно в моей власти. Это лютеране, и половина моего отряда состоит из них. Если вы не покоритесь мне немедленно, то, клянусь небом, я велю рвать вас на куски, и пока ваши друзья услышат о вашей судьбе – если только услышат, – ваш труп будет гнить в склепах Гертруденберга.

Мой тон, очевидно, испугал его. Кровь бросилась мне в голову, а когда я в гневе, то, говорят, в моих глазах есть что-то страшное. И видит Бог, я сдержал бы слово. После того что я уже сделал, остальное было пустяком. Рука монаха бессильно опустилась.

– Вы обещаете отпустить меня, не причинив вреда? – пробормотал он.

– Я обещаю пощадить вас, если вы немедленно будете повиноваться. Не больше. Этого довольно.

Он взглянул на меня с яростью, но опять опустил глаза перед моим взором.

– Что вы хотите со мной сделать? – спросил он.

– Это вы услышите потом. Герр фон Виллингер, вы будете сопровождать почтенного отца до его жилища. А то народ может забыть, что даже грешный монах пользуется привилегиями своего сана. Поэтому мы должны караулить его в его комнате впредь до дальнейших распоряжений. Вы отвечаете мне за его сохранность.

Когда я шел обратно, я по-немецки шепнул Виллингеру:

– Не позволяйте ему видеться ни с кем. Не давайте ему возможности написать ни строчки и не позволяйте посылать никаких вестей. Вы знаете короля и понимаете, что я вручаю вам свою судьбу. Пусть он хорошенько попостится, это будет ему на пользу.

– Не беспокойтесь, дон Хаим, – отвечал немец. – Я стряпать для него не буду. Мне все это представляется иначе, и я польщен вашим доверием.

Когда я сошел с эшафота и хотел сесть на лошадь, народ ринулся ко мне, выражая свою радость громкими криками. Женщины и дети осыпали меня благодарностями… и старались целовать мои руки. Мадемуазель де Бреголль, казалось, пользовалась любовью среди женщин – вещь довольно редкая.

– Я не заслужил ваших благодарностей, – сказал я. – Я только совершил правосудие. Довольно благодарностей, – строго сказал я бургомистру. – Отведите эту женщину домой, и пусть там за ней будет уход, которого требует ее состояние. Она должна оставаться под строгим присмотром, так чтобы никто из ее друзей не имел к ней доступа. Ответственность за исполнение моих приказаний я возлагаю на вас.

Бургомистр важно поклонился.

– Ваше приказание будет исполнено. С остальными двумя осужденными поступать таким же образом?

– Конечно, конечно.

Я совсем забыл о них. Мне было решительно все равно, отправятся ли они на тот свет теперь, или потом. Да им, истерзанным на пытке, по-видимому, тоже было все равно.

Бургомистр поклонился вторично и, подозвав одного из своих подчиненных, о чем-то стал с ним совещаться.

– Больше не будет каких-либо приказаний? – спросил он.

– Нет, никаких.

– В таком случае позвольте мне просить вас пожаловать в городскую ратушу принять ключи от города и приветствие от городского совета. Я буду счастлив, если после этого вы соблаговолите посетить мой скромный дом, чтобы отдохнуть с дороги.

– Благодарю вас. Я не премину быть у вас. А теперь едем!

Бургомистр выступил вперед и стал кричать:

– Дорогу, расступитесь! Дайте дорогу губернатору города!

Толпа медленно расступилась, и впереди нас оказалось достаточное пространство, чтобы мы могли тронуться в путь. Все время, пока мы двигались между двумя живыми стенами, не прекращался громкий крик:

– Да здравствует дон Хаим де Хорквера! Я остановился и крикнул:

– Благодарю вас, добрые люди! Не кричите: «Да здравствует дон Хаим», а кричите: «Да здравствует король Филипп!» Поверьте, король ищет справедливости. Он не хочет, чтобы в его владениях были еретики и ведьмы. Их никто не потерпит в христианском государстве, и их нужно жечь. Но он хочет, чтобы их жгли за дело. Поэтому кричите: «Да здравствует король Филипп!»

– Да здравствует король Филипп! – закричали они, хотя и не с прежним энтузиазмом.

Я и не подозревал, что приобрести популярность так легко. Еще удивительнее было то, что я сделал популярным короля Филиппа, – вещь, которую не всякий испанский губернатор решится проделать в Голландии.

Это показывает, как легко можно было бы управлять этой страной, в которой пролито столько крови. Если б только в Мадриде взялись за ум! Но попробуйте поговорить с попами. Я рад, что они не слыхали этих криков, сидя в Испании. Иначе они положили бы конец моей карьере.

Когда часа через два я шел вместе с бургомистром к нему в дом, в городе царила полуденная тишина. Улицы были безмолвны и безлюдны. Воздух стал мягким, и в отдалении стлался мягкий туман, блестящий, свойственный северной осени. Пройдя ряд узких переулков, мы вышли на широкий канал. На нас хлынул поток света. Деревья, листья которых уже покраснели от утренних заморозков, стояли как в огне. Дальний изгиб канала пропадал в синеватой дымке тумана.

На улицах уже чувствовалось холодное дыхание приближавшейся зимы, но здесь солнце еще излучало тепло. В садах, доходивших до самого канала, еще цвели последние цветы – темная мальва и светлая вербена, и между ними носились туда и сюда пчелы, забывшие о времени года. А надо всем этим было сияющее небо – теплых, густых тонов на горизонте. Совсем не похоже на ту золотистую пыль, которой покрыта далекая Кордова. Красиво, впрочем, не менее.

Октябрьское солнце весело врывалось сквозь граненые окна в дом бургомистра ван дер Веерена. Широкими пятнами зеленого золота ложились его лучи на пол комнаты, в которую мы вошли. Я не успел ничего рассмотреть, так как, заслонив свет из окна, с кресла поднялась женщина и двинулась нам навстречу. Когда свет упал на ее лицо, я едва удержался, чтобы не вскрикнуть от изумления – так она была похожа на мадемуазель де Бреголль.

Между ними, конечно, было и различие, и прежде всего в наряде. Черные, как и той, волосы были подобраны в золотую сетку, облечена она была в костюм черного бархата. А ведьму я видел без всяких одежд, с одной веревкой на ногах и руках. У этой была такая же изящная фигура, но властная осанка, хотя она была, кажется, меньше ростом. Обе были совершенно не похожи на женщин, которых обыкновенно встречаешь в Голландии. Но между той, которая была на эшафоте, и этой, которая теперь стояла передо мной, была еще какая-то разница, которую я скорее почувствовал, чем заметил при первой встрече.

Голос моего хозяина прервал мои размышления.

– Это моя дочь, сеньор, – сказал бургомистр. – Изабелла, это дон Хаим де Хорквера, граф Абенохара, назначенный губернатором нашего города. Ему подчинен весь город, мы сами и весь наш дом. Благодари его за честь, которую он оказал нам своим посещением.

Девушка с достоинством поклонилась и сказала:

– Я слышала о вашем поступке, сеньор. Город только об этом и говорит. Губернатор, который освобождает осужденного, хотя и несправедливо, за ведовство, – большая редкость и действительно заслуживает благодарности. Приношу вам мою величайшую благодарность.

Она присела. В ее голосе слышалась, однако, ирония.

– Прошу ваше превосходительство извинить мою дочь за болтливый язык. Она еще очень молода, и я боюсь, что избаловал ее. К тому же ни судьба, ни мы не были к ней суровы, – продолжал бургомистр, бросая на дочь нежный взгляд. – В городе стало было накопляться озлобление, но ваше прибытие рассеяло это чувство.

– Я не знаю, разве я сказала что-нибудь неуместное, папа? – смиренно спросила молодая девушка. – В таком случае я очень жалею об этом. Извините меня, сеньор.

Она положительно умна и смела.

– Извинять вас нет никакой надобности, сеньорина, – отвечал я.

Мы говорили по-испански – на языке, которым и она, и ее отец владели в совершенстве. В то время многие говорили на этом языке в Голландии. Это ведь был язык господ, и знание его могло иной раз спасти жизнь.

– Вы не сказали ничего, как вы выразились, неуместного. Поверьте, – прибавил я, обращаясь к отцу, – что после покорности, которую мне всячески изъявили, встретиться с независимым настроением большое удовольствие, особенно когда эту независимость провозглашают такие прелестные уста, – закончил я с поклоном.

– А мне казалось, что испанские губернаторы меньше всего любят это в наших голландских городах.

– Далеко не все. Что касается меня, то я люблю эту независимость хотя бы потому, что могу сломить ее.

Ее глаза скользнули по мне, но, прежде чем она успела возразить, вмешался отец:

– Вместо того чтобы задерживать нашего гостя пустыми разговорами, покажи лучше его комнату. Ему пришлось совершить сегодня утром длинный переезд, и его превосходительство, без сомнения, захочет немного отдохнуть, прежде чем мы сядем за стол.

– Як вашим услугам, – с поклоном сказал я.

– Попрошу вас следовать за мной, сеньор. – Она пошла впереди меня наверх. Две служанки шли сзади нас, чтобы принести и сделать все, что будет нужно.

Она шла впереди меня легко и грациозно. Косые лучи солнца падали на ее прекрасное лицо, когда она поднималась по винтовой лестнице. Наконец мы дошли до отведенной мне комнаты – прелестного помещения с длинными и низкими окнами, через которые врывались ароматы сада, перемешиваясь с запахом цветов, стоявших на окне.

Не раз приходилось мне ощущать этот уют, который отличает жилища в этой стране. Но сегодня я чувствовал что-то особенное и в этом безукоризненном постельном белье с дорогими кружевами по краям, в блестящем хрустале на полках, а главное – удивительное благоустройство, которое я ощущал более чем когда-либо. В этих голландских домах, отделанных темным дубом, удивительно уютно, а значит и в таком скверном климате человек может сделать свою жизнь приятной. Даже зимой, когда на дворе снег и туман, там гораздо теплее и удобнее, чем в моем родовом замке в Сиенне Моренье, хотя там лучи солнца жгучи с утра до ночи, а из окон глаз охватывает всю золотистую равнину, по которой катит до Севиль свои волны Гвадалквивир.

Я хорошо помню, как стонал ветер, врываясь в окна, и как я думал о том, сколько богатства в этих небольших темных голландских домах. Но в наших голых, неуютных стенах где-нибудь в Новой Кастилии выросли люди, которые покорили весь свет, а здесь жил народ, который был завоеван. Но когда я следил за ее движениями, видел, как ее белые руки ловко и бесшумно ставили вещи на места, мне пришло на ум, что это тихое и красивое спокойствие тоже чего-нибудь да стоит.

Спокойствие! На что оно мне? Мы, герцог и все его наместники, посланы за тем, чтобы поднять меч. Сегодня утром я купил свое право на этот час спокойствия и, может быть, слишком дорогой ценой. Но я знал, что это не может долго продолжаться, и, как бы для того, чтобы нарушить охватившее меня очарование, заговорил:

– Вы, очевидно, не особенно лестного мнения об испанских начальниках, сеньорина, а тем более обо мне, хотя я со времени прибытия в Гертруденберг, кажется, не давал поводов к этому и, может быть, дал повод порицать мадридское правительство, но только не вам.

Она повернулась и взглянула мне прямо в лицо.

– O нет, сеньор, – ответила она и опять стала смотреть в сторону. – Вы совершили подвиг и, как вы сами сказали, только из чувства справедливости. Бедная Марион! Я бы хотела знать, как она себя чувствует теперь, после того как она уже приготовилась к смерти! Теперь она вдруг вернулась к жизни и, будем надеяться, не станет в этом раскаиваться.

Что она хотела этим сказать? Я едва верил своим ушам. Смысл ее речи был и темен, и в то же время ясен. Ее тон и манера говорить дополняли то, что осталось не сказанным. У меня было такое чувство, как будто она ударила меня по лицу. Ведь она почти прямо сказала, что я спас донну Марион только для того, чтобы принести ее в жертву себе самому. Клянусь Богом, эта мысль ни разу не приходила мне в голову. Мой гнев и удивление на несколько минут лишили меня дара речи. Эта девушка, эта голландка смеет говорить со мной таким образом!

Я понимал, что она могла так говорить. Пять лет беспощадного угнетения довели голландский народ до отчаяния. Немало за это время было совершено жестокостей, ответственность за которые падает на многих. Естественно, ей могла прийти в голову такая мысль. Но как она решилась высказать ее мне в лицо! Мне, в руках которого была жизнь и ее и ее отца! Я ненавижу быть резким с дамами, но тут был исключительный случай. Как необычны были ее слова, так же необычен и откровенен был и мой ответ.

– Сеньорина, – сказал я, – ваши слова довольно странны. Я не знаю – я много лет не был здесь – не вошло ли в обычай в этой стране оскорблять своих гостей. Но в Испании этого не делается, и я к этому не привык. Поэтому позвольте мне оставить ваш дом, извинившись за беспокойство, которое я вам доставил.

Я поклонился и пошел было назад. На этот раз она действительно испугалась или, по крайней мере, сделала вид, что испугалась.

– Извините меня, сеньор, я против своей воли сделала вам неприятно. Сегодня для меня неудачный день. Прошу вас остаться у нас, хотя бы для того, чтобы не наказывать моего отца за мои безрассудные слова.

– Когда женщина просит извинения, то извинение готово, прежде чем она кончит говорить. Но будьте осторожнее, сеньорина. В каждом человеке два существа – хорошее и дурное. Можно вызвать в нем то или другое, смотря по тому, до какой струны дотронешься. Смотрите, чтобы никогда не задевать дурной струны.

– Постараюсь, сеньор, – гордо отвечала ока, принимая прежний тон. – Вот прибыл ваш человек с вещами. С вашего позволения я вас теперь покину. Если вам что-нибудь понадобится, прошу распоряжаться в этом доме, как в своем собственном.

И, произнеся эту сакраментальную испанскую формулу, означающую приветствие, она, поклонившись, прошла мимо меня с тем же надменным и высокомерным видом.

Таков был первый час, проведенный мной в этом доме, и я кисло улыбался, воображая, что будет дальше. Мой час спокойствия длился недолго, и это, пожалуй, было лучше.

Пока мой человек снимал с меня доспехи, я продолжал размышлять о том, что случилось. Все слагалось как-то странно. Все покорялось моей воле. Я вырвал у церкви ее жертвы и сокрушил ее сопротивление – вещь неслыханная. С другой стороны, народ, на который я был послан наложить силой ярмо, приветствовал меня, как своего избавителя. Приветствовали даже короля Филиппа. Мне стало смешно. Я помню еще то мрачное молчание, с которым встретили его прощение в Антверпене три года назад.



Да, опоздай я на полчаса, все было бы кончено. Мадемуазель де Бреголль уже нельзя было бы помочь ничем, или же, если бы народ вздумал броситься на эшафот, я против воли должен был бы помочь ее сжечь.

Я или судьба сделали все это? Я всегда думал, что человек создает свою судьбу с помощью своего меча и ума, но так ли это? Раз или два мне казалось, что сильная воля способна совершить даже невозможное. Странно, что вызывающим тоном впервые говорит со мной слабая девушка и притом в ее доме, где я имел бы право найти приветливость и ровность обращения. Но я согну или даже переломлю ее.

– Какой костюм прикажете вынуть, сеньор? – вывел меня из задумчивости голос моего слуги Диего.

– Черный, – рассеянно сказал я. – Диего, что ты думаешь о происшествии сегодняшнего утра?

Диего – солдат, прошедший тяжелую школу, но он ухаживает за мной, как едва ли могла бы ухаживать любая женщина. Он слепо повиновался бы всему, что я ему прикажу. Он родился в Пиренеях, недалеко от гугенотской Наварры и, по-видимому, сам гугенот, хотя и посещает мессу самым аккуратным образом. О его прошлой жизни мне ничего не известно. По-испански он говорит хорошо, хотя и не испанец. Несколько лет тому назад я подобрал его на дороге, умирающего от ран, усталости и голода, и с тех пор он привязался ко мне, как верный пес. Он никогда не распространяется о том, что с ним было, а я его об этом не расспрашивал. Однажды он, впрочем, рассказал мне какую-то длинную историю, в которой я не верил ни одному слову. Я находил его полезным для себя, и мне не хотелось ради удовлетворения своего любопытства лишаться его услуг.

– Все это было очень интересно, сеньор, – отвечал он на мой вопрос. – Мне было очень приятно видеть все это. Но это опасно. Берегитесь этого монаха, сеньор. В Наварре есть поговорка: «Не давай ожить оглушенной змее. Когда она очнется, она делается вдвое опаснее».

– Ваши горцы – народ умный, Диего.

– Им приходится быть умными, сеньор. Жизнь на границе не всегда протекает безопасно.

Спустившись вниз к обеду, я нашел ван дер Веерена и его дочь, которые ждали меня. Мы прошли в столовую – длинную, просторную комнату. Стены ее были отделаны панелями, а потолок резным дубом. Столовая, как и все в доме, имела солидный и великолепный вид. Ее, очевидно, строили поколения богатые и любившие искусство. Стол был покрыт тонкой скатертью и уставлен дорогим серебром. Графины были из драгоценного венецианского хрусталя. Комната освещалась мягко и не особенно ярко, благодаря тому, что была невысока, а стены были отделаны темным дубом. Лучи осеннего солнца, врываясь в окно, играли на посуде и хрустале. Велика была разница между огромной, открытой площадью с раздраженной толпой, теснившейся вокруг эшафота, между страшным напряжением последних минут утренних событий и этой уютной тишиной, и хотя я старый бродяга, привыкший уже к быстрой перемене места действия, но на этот раз и я почувствовал эту перемену. Через открытые окна волной вливался из сада аромат цветов, снаружи мягко жужжали насекомые, а донна Изабелла, сидевшая рядом со мной, казалось, готова была исполнить мое малейшее желание. В ответ на замечание, сделанное мной час тому назад, она, видимо, хотела показать, что умеет исполнять обязанности хозяйки.

Она переменила свой туалет – желал бы я знать по своему собственному побуждению или по настоянию своего отца. На ней было платье из светло-голубого бархата, открывавшее шею, не менее красивую, чем у мадемуазель де Бреголль. Только у нее был более темный цвет кожи. Хотя она была более хрупкого сложения, но сходство их очень бросилось мне в глаза. Вероятно, я скоро узнаю его причину.

Теперь я никак не могу жаловаться на ее обращение. И она, и ее отец безукоризненно исполняли обязанности гостеприимных хозяев и притом с таким достоинством, что не уступали любому испанскому гранду. И мне опять приходилось удивляться тому, что здесь, в маленьком городке на окраине Брабанта, я нашел дом, обитатели которого не посрамили бы и придворное общество. Мне было известно, что торговые короли Аугсбурга или Антверпена живут действительно по-королевски, но я не ожидал встретить такого короля здесь.

Впрочем, я припомнил, что раз или два слышал о богатстве ван дер Веерена, но, не будучи поклонником денег, не обратил на это внимание. Я не богат, но могу жить без всяких субсидий от членов фламандских гильдий. Теперь я припомнил все, что слышал раньше о ван дер Веерене, и это отчасти объяснило мне высокомерный задор его дочери. Нет сомнения, что им уже не однажды приходилось покупать свою безопасность, и в девушке укоренилась мысль, что они все могут сделать благодаря своему богатству. Разве она не в состоянии предложить денежное вознаграждение за каждое оскорбление? Однако найдутся люди, которых нельзя купить – деньгами по крайней мере.

Очевидно, у ван дер Веерена были уважительные причины поселиться в этом городке, который для них, вероятно, кажется лачугой после Брюсселя и Антверпена. Мне кажется, что я могу угадать эти причины. Одно только обстоятельство сбивало меня с толку. Многие вещи в их доме напоминали мне об Испании, и я убежден, что у моего хозяина течет в жилах частичка и испанской крови. Правда, донна Изабелла, по-видимому, недолюбливает нас, но это ничего не доказывает.

– Позвольте спросить, – заговорил я, – были ли вы когда-нибудь в Испании? Вы отлично говорите по-испански. Хотя всякий, кто исправляет какую-нибудь общественную должность, и обязан знать оба языка, но ваш выговор – ваш и донны Изабеллы – до такой степени чист и вы так хорошо знакомы с испанскими обычаями, что было бы положительно чудом встретить это в человеке, который никогда не видал солнечной Кастилии или в жилах которого нет испанской крови.

– Вы правы в последнем случае, сеньор. Моя мать, Изабелла де Германдец, была родом из Вальдолиды. Она всегда помнила обычаи и язык своей родины и научила своих детей ценить то и другое. Хотя и не стыжусь быть голландцем, но часто мечтаю о том, что хорошо бы и нам иметь свойства, которыми наделены вы, – умеренность, народную гордость и безмерную смелость, которые сделали вас владыками мира.

Я поклонился в ответ на этот комплимент и отвечал:

– У каждого народа свои добродетели. Я всегда думал о том, какие блестящие результаты могли бы получиться, если бы обе нации мирно слились. Но времена этому, кажется, не благоприятствуют.

Мы продолжали говорить на эту тему, обменявшись парой взаимных комплиментов. Заметив, что луч солнца бьет мне прямо в лицо, донна Изабелла велела служанке спустить штору. Она говорила с ней довольно тихо и на местном жаргоне, тем не менее я хорошо понял ее слова.

– Не беспокойтесь, пусть солнце светит свободно, – сказал я по-голландски, – если только оно не беспокоит вас или вашего отца. Нам осталось немного солнечных дней, и мне приятно чувствовать солнечное тепло на лице.

Я сказал это отчасти искренно, отчасти нарочно. Не желая знать ее секретов, я хотел дать ей понять, чтобы она не говорила обо мне в моем присутствии все, что ей захочется.

Она взглянула на меня с изумлением, потом, приказав служанке оставить штору по-прежнему, обратилась ко мне:

– Вы отлично говорите по-голландски, сеньор. Даже наш жаргон – не секрет для вас. Не многие из ваших соотечественников сделали такие успехи. Не многие из них сочли бы награду достойной их трудов.

– С моей стороны тут и трудов почти не было. Я сам наполовину голландец. Мои испанские титулы достались мне от матери. Мой отец был испанцем только наполовину. Хотя я родился здесь, но воспитывался в Испании и теперь стал более испанцем, чем голландцем. За вашим столом, впрочем, со мной делается обратное превращение, и я чувствую в эти минуты, что одинаково принадлежу обоим народам, – закончил я с поклоном.

На это донна Изабелла как бы проронила несколько слов, от которых кровь бросилась мне в голову.

– Голландец и на иностранной службе! Непонятно!

– Изабелла! – вскричал отец.

– Сеньорита, – спокойно отвечал я, – если тут есть что-нибудь непонятное, то только для меня. Я служу королю Филиппу, нашему общему государю.

– Мы все делаем то же самое, дитя мое, – вмешался ван дер Веерен. – Ты женщина, поэтому этого не понимаешь. Извините ее, сеньор.

– Охотно, – отвечал я. – Женщины пользуются привилегией говорить все, что им вздумается.

– И это всегда, сеньор? – тем же подозрительным тоном заговорила она, опустив глаза.

– Всегда, сеньорита. Есть речи, которые мужчине могут стоить жизни.

– А женщине?

– А женщине это, конечно, сходит с рук, – отвечал я, смеясь.

– Вы вернули мне чувство безопасности, сеньор. Я было думала… впрочем, вы успокоили меня.

– Извините, я опять не понимаю вас, – холодно возразил я. – Вы говорите загадками.

Я, конечно, отлично понимал ее, и, клянусь Богом, если она будет так продолжать, то когда-нибудь ее опасения окажутся справедливыми. Ее отец глядел на нее со страхом; но он не мог подавить вспышек южного темперамента, что был присущ ей. Хотя я и был рассержен на нее, но ее мужество и высокомерное обращение действовали на меня подкупающим образом, точно так же, как ее красота и странная манера держать себя.

– У окружающих меня я пользуюсь репутацией большой мастерицы загадывать загадки. Когда я была молоденькой, я сама выдумывала их для своих сверстников. Позвольте же мне и теперь предложить их губернатору его Величества короля Филиппа. Не угодно ли вам будет сначала попробовать этого вина, – продолжала она, вдруг изменяя тон и манеру. – Этот виноград вырос, правда, не в Испании, а на Рейне, но, говорят, он отличается удивительными качествами. Может быть, он поможет вам разрешить загадки, если вы пожелаете.

– Попробую, сеньорита, если это не будет стоить безопасности мне… и вам, – прибавил я тихо, так что могла слышать только она.

Я поднял свой стакан:

– За ваше здоровье. И да здравствует Голландия и Испания, – прибавил я по-голландски. – При таком тосте все мы можем выпить, думая каждый о своем народе.

Обед кончился, но мы все еще сидели за столом перед стаканами с золотистым вином. Солнце медленно отходило от окон. В комнате стало темнее, и белая грудь донны Изабеллы казалась еще прекраснее на фоне сгущавшихся сумерек. Кругом стояла глубокая тишина, казалось, жизнь остановилась на мгновение. Но судьба была предначертана и именно теперь предрекала беспокойство и борьбу. Впрочем, так и должно быть: каждый миг диктует нам свои требования, и надо уметь принимать их разумно и сознательно.

– Мин хер, – обратился я к своему хозяину после паузы, – надо окончательно уладить дело мадемуазель де Бреголль, и я хотел бы предложить вам несколько вопросов.

В эту минуту, очевидно, по знаку, данному отцом, донна Изабелла поднялась и сказала:

– Мне, вероятно, лучше оставить вас, сеньор, пока вы будете говорить о таких важных вещах.

Но у меня были причины желать, чтобы она осталась.

– Вы доставите мне удовольствие, сеньорита, оставшись здесь, если, конечно, это не будет вам неприятно. Дамы часто замечают вещи, которые ускользают от нашего грубого понимания. Может быть, вы окажетесь нам полезны. Мадемуазель де Бреголль водворена к себе? – спросил я бургомистра.

– Она ждет приказания вашего превосходительства. Дом ее охраняется, она к вашим услугам.

– Я надеюсь, что с ней обращаются, как подобает ее положению, которое, судя по ее лицу и имени, не из последних?

– Она двоюродная сестра моей дочери. Ее отец и моя жена – близнецы. Они – французы, но давно уже поселились в Голландии. Я уверен, что вы заметили ее сходство с моей дочерью.

– Это правда. Сходство поразительное. Я вдвойне рад, что прибыл вовремя и мог спасти ее. Я хотел бы освободить ее совсем, так как не верю в ведьм, по крайней мере, в том смысле, в каком это понимает отец Бернардо. По-моему, она виновна только в том, что слишком красива. Но я должен объяснить вам свое положение. Пока я управляю здешним городом, моя воля – закон. Ваш город подозревается в приготовлениях к мятежу, и я послан подавить его. Для этого выбрали меня, потому что я пользуюсь репутацией человека беспощадного, когда нужно. Моя власть ничем не ограничена. Кого я возьму под свою защиту, тот будет в полной безопасности; кого же я захочу погубить, тот погиб.

Лица моих слушателей несколько побледнели, пока я говорил. Я готов ручаться, что донна Изабелла была в полной уверенности, что теперь-то я и выпускаю когти из-под своего бархатного одеяния. Но все это им нужно знать.

– Но меня могут отозвать, и тогда все то, что я сделал утром и что, как вы изволили совершенно верно заметить, сеньорита, представляется в высшей степени редким поступком, может вызвать удивление в Брюсселе и Мадриде. Я назвал монаха обманщиком. Что ж, я этого отрицать не буду. Но если он не таков, то на имени осужденной непременно останется пятно и впоследствии процесс может открыться вновь. Для того чтобы предотвратить это, я должен иметь доказательства ее невиновности и злостного обвинения ее инквизитором. Мы, то есть я и вы, можем догадываться, в чем тут дело, но этого недостаточно. Известно ли вам о каких-либо фактах?

– Все, что мне известно, едва ли можно назвать фактами. Инквизитор не позволял мне переговорить ни с Марион, ни с ее служанкой, с тех пор как они обе подверглись заключению. На это он, конечно, имел право. Но я уверен, что, если дело возникнет вновь, она будет выслушана, будут вызваны опять все свидетели, и тогда ее невиновность станет ясна.

– Может быть. Но это будет длинная процедура, а я не люблю ждать. Я отправлю донесение завтра утром, а там посмотрим. В чем, собственно говоря, она обвинялась?

– В ереси и в колдовстве, – медленно промолвил старый бургомистр.

– Ересь? Это, пожалуй, еще хуже, чем колдовство! Я уверен, что обвинение было неосновательно.

Я знал почти наверно, что они все были реформатского вероисповедания, но не хотел, чтобы они открыли мне эту тайну.

– Единственная причина ее несчастья заключалась в ее красоте и добродетели, – отвечала донна Изабелла, гневно блеснув глазами.

Как, однако, свободно она говорит о подобных вещах! Монахи и инквизиция многому научили женщин.

– Изабелла! – воскликнул ее отец.

– Не бойтесь, я не принадлежу к числу ханжей. Я думаю, что я доказал это сегодня утром.

– Это правда. Инквизитор, впрочем, не настаивал на обвинении в ереси. По крайней мере, я не слыхал потом об этом ничего, иначе я сделал бы нужные шаги, чтобы спасти ее. В окончательном приговоре она была объявлена виновной в колдовстве и предана в руки светских властей. А это значило эшафот.

Теперь мне стало все ясно. Сначала достопочтенный отец поднял обвинение в ереси, но, сообразив потом, что весь город заражен ею и что сжечь всех нельзя, он благоразумно отбросил эту часть обвинения и ухватился за ведовство, которое, по его расчетам, затронет любопытство многих. Ведь протестанты также любят посмотреть при случае, как жгут ведьму.

– Мы знали, что процесс велся не совсем правильно и не по закону, – продолжал бургомистр. – Он не выставлял объявления о суде, при нем не было ассистента, как вы сами изволили указать. Мы знали, что совет может отменить этот приговор, но мы не смели действовать. Иначе мы пришли бы к столкновению с сеньором Лопецом и его гарнизоном. Если бы правительство не признало наших соображений и приняло бы сторону инквизиции, как случается довольно часто, то на наш город могло бы обрушиться страшное мщение.

– В чем же, собственно, ее обвиняли?

– Позвольте объяснить вам все, сеньор. Месяц назад в нашем городе была оставлена какими-то бродягами маленькая девочка – француженка. Она заболела, и ее не захотели взять с собой. Марион сжалилась над ней, потому что она была бедна и бесприютна, и взяла ее к себе с намерением отправить во Францию, когда она подрастет. Девочка отличалась странным, возбужденным поведением, и некоторые думали, что она одержима нечистой силой. На самом деле она была совершенно безвредна. Нет сомнения, что инквизитор видел ее или слышал о ней. Однажды, когда Марион не было дома, к ней явились его люди и взяли девочку. Я не могу вам в точности сказать, как все это было, но девочка вырвалась и прибежала домой. Через два дня Марион была заключена в тюрьму, и на нее было возведено обвинение в колдовстве. Сначала инквизитор не был, по-видимому, так вооружен против нее и обещал освободить ее, если найдет ее невиновной. Что касается доказательств против нее, то, как я только вчера узнал, они были обычного типа: порча воды в колодцах, следы копыт на полу ее комнаты, кто-то даже сказал, что видел, как она летела по воздуху. Когда я возражал, что в тот вечер, о котором шла речь, Марион была с нами, инквизитор стал объяснять мне, что ведьмы могут быть видимы одновременно в двух местах: ведьма идет по своим делам, а дьявол садится на ее место, принимая ее облик. Хуже всего было то, что у одной женщины вдруг умер ребенок, который только что был совершенно здоров и до которого дотронулась Марион. Соседи говорили мне, что ребенок этот наелся сырых слив. Большинство было уверено в том, что он умер не от прикосновения Марион. Она ведь родилась здесь, и все ее знают, хотя она несколько лет жила с нами в Брюсселе. Она добрая девушка, которую все любят. В народе началось волнение, и слава Богу, что вы прибыли вовремя, сеньор. Не случись этого, я не могу сказать, что могло произойти.

– Слава Богу, что все произошло так. Проявись малейшая попытка к бунту, мы были бы вынуждены поддержать авторитет короля и церкви, и обвиняемая была бы сожжена. Горожане не спасли бы ее, ибо я смел бы их с площади, как пыль.

– Не очень-то вы церемонитесь с нами, бедными голландцами, – вставила донна Изабелла.

– Я говорю только о том, что могло бы быть, не вкладывая в свои слова ни похвалы, ни порицания.

– Ты не понимаешь таких дел, дитя мое, – строго сказал ван дер Веерен. – Дон Хаим прав! Он бы это сделал.

– Вернемся к делу. Вам известны имена главных свидетелей?

– Да, сеньор. Инквизитор сообщил мне их в виде особой любезности, желая, очевидно, показать, что он ведет дело вполне основательно. Свидетелями выступили некоторые зажиточные и уважаемые женщины, хотя говорят, что это были…

Он, видимо, подыскивал слово. Я помог ему:

– Подкупленные свидетели. Доносчики инквизиции?

– Вы сами употребили это выражение, сеньор, а не я.

– Да, я употребил его. Их имена?

– Анна ван Линден и Бригитта Дорн.

Я вынул свою записную книжку и заглянул в нее.

– Они не значатся у меня в списке, и это очень хорошо. Иначе с ними трудно было бы иметь дело. Но это только показывает, как легко осудить невинного человека. Здесь у меня записаны имена двух-трех достойных доверия лиц, которые живут в вашем городе и доставляют сведения об еретиках во славу Божию и для охранения Его царства. Этих двух между ними нет. Они больше не причинят вреда. Но на вашем месте я бы не забывал, что остаются другие. К сожалению, я должен сказать, что этот народ не особенно сокрушается об ошибках, которые ему иногда приходится делать.

Мой хозяин и его дочь удивляли меня. В самом деле, как они могли жить здесь в постоянной опасности, как они могли сидеть здесь сложа руки? Вероятно, они надеялись на свое богатство. Но я уверен, что в данном случае они не жалели денег, и тем не менее это им не помогло.

Может наступить день, когда и белое тело донны Изабеллы будет вздернуто на дыбу, как это произошло с ее двоюродной сестрой, если этого захотят те, кто здесь владычествует.

Как будто угадав мои мысли, она сказала:

– Мы отлично сознаем опасность, сеньор, но надеемся на вашу справедливость.

Так ли это? Действительно ли она видела только справедливость сегодня утром?

– Благодарю вас, сеньорита. Но ведь я могу уехать отсюда, как я уже говорил. И я не стал бы слишком полагаться на справедливость. Это вещь обоюдоострая, и все зависит от того, с какой стороны вы на нее посмотрите. Во имя справедливости совершено было изумительное дело. Я запишу оба имени, которые вы мне сообщили. Не можете ли вы сообщить мне еще что-нибудь?

– Сначала я и подумать не мог, чтобы все это кончилось так, – сказал ван дер Веерен. – Меня уведомили о вынесенном приговоре только вчера вечером. Мы, то есть я и городской совет, сделали все возможное, чтобы смягчить инквизитора, но он и слышать ничего не хотел.

– А вы, сеньорита, не можете ли что-нибудь сообщить мне.

– Очень немного. Марион как-то говорила мне, что ей не нравятся манеры и разговоры этого инквизитора. Больше она мне ничего не говорила, а я не передавала этого разговора отцу. Нам ведь нередко приходится слышать от духовных лиц такие слова, о которых лучше забыть.

К сожалению, это правда. Происходит это оттого, что мы делаем из каждого монаха, каждого священника нечто большее, чем просто человека со всеми его слабостями. Если еретики желают изменить такой подход, то, мне кажется, их нельзя за это порицать.

– И это все, что вам известно? – спросил я.

– Все, сеньор!

Действительно немного. Но я был уверен, что самые интересные вещи мне предстоит узнать от самой Марион.

– Господин ван дер Веерен, благоволите уведомить мадемуазель де Бреголль, что я желал бы ее видеть и прошу ее пожаловать сегодня вечером сюда, в ваш дом. Конечно, если она в состоянии прийти. Кажется, она не получила особых повреждений.

– Хотя Изабелла и не видела ее, но ей говорили, что на Марион не осталось никаких следов пытки. Это удивительно.

Для меня это было вовсе неудивительно, но я был этому очень рад.

– Тем лучше, – сказал я. – Теперь три часа. Назначим свидание на шесть, если это для нее удобно. Передайте ей, что хотя ей и не причинили вреда, тем не менее я очень сожалею, что пришлось потревожить ее сегодня, когда ей нужно было бы отдохнуть. Но это делается для ее же блага. Дело не терпит отлагательства. Итак, свидание будет в шесть часов. Может быть, донна Изабелла не откажется присутствовать при нашем разговоре. Ее присутствие могло бы ободрить ее двоюродную сестру.

– Я готова, если вы этого желаете.

– Дело не во мне, а в мадемуазель де Бреголль. Стало быть, если она того пожелает. У меня нет права голоса в этом деле. Вы не откажетесь, – обратился я к бургомистру, – лично отправиться к мадемуазель де Бреголль и передать ей мою просьбу. Прошу только об одном: я до сих пор не знаю, что было с ней в тюрьме. Но что бы там ни было, я советую ей держать все это в строгой тайне. Мы все добрые католики и должны надеяться, что поступок досточтимого отца Балестера является беспримерным в истории католической церкви. Мы не должны допускать, чтобы ее авторитет пострадал из-за какого-нибудь плохого монаха. Что касается других, то это добрые и святые люди. Было бы грешно, а главное – неблагоразумно, говорить о них дурно. Итак, позвольте мне не задерживать вас более, у меня тоже немало дел. Еще раз позвольте мне поблагодарить вас за ваше радушное гостеприимство.

– Мы должны благодарить вас, – отвечал ван дер Веерен.

– Вы оказали нам слишком много чести, ведь вы наш повелитель, – вставила дочь.

– Я губернатор города Гертруденберга и ваш покорный слуга, сеньорита, – отвечал я, прощаясь.

Вернувшись к себе в комнату, я позвал Диего.

– Иди и отыщи этих женщин.

Я написал их имена и отдал ему клочок бумаги. Диего умел читать и писать не хуже любого писца.

– Это главные свидетельницы в процессе де Бреголль, и я хотел бы переговорить с ними. Я имел основания сделать то, что сделал. Но народ не должен думать, что король Филипп вдруг проникся нежностью к еретикам. Было бы большой ошибкой так думать. Поэтому я хочу вникнуть как следует в это дело и хочу знать, что они показали. Понял?

– Понял, сеньор, – кивнул Диего.

– Возьми с собой двух-трех человек. Но если тебе удастся уговорить их явиться сюда добровольно, то это избавит нас от лишних хлопот. Приведи их в городской дом, где я буду через час.

Диего ушел. Он довольно сносно говорит по-голландски. Иногда он и делает ошибки, но это не важно в данном случае. Важно было одно – избежать осложнений.

Приближаясь к городскому дому, я опять почувствовал удивление, зачем я сделал все это сегодня. Из-за справедливости, которая в конце концов не есть справедливость? Ведь мы не можем устранить вред, причиненный одному, благодеяниями, оказанными другому. Мы можем, конечно, надеяться расположить в свою пользу небеса и избавиться от ада, поставив известное количество свечей пред алтарем. Так для чего же я все это сделал? Ведь я не какой-нибудь странствующий рыцарь, рыскающий по белу свету с целью восстановления справедливости и спасения дам. В наше время для человека, который решился на такое путешествие, нашлось бы слишком много дел, и он уехал бы недалеко. Для чего я все это сделал? Ответа не было. Может быть, под влиянием минуты? Я остановился на этом соображении и даже повеселел на некоторое время.

Я медленно шел по улицам. Было тепло на послеобеденном солнышке. На улицах толпились люди, которые снимали шапки при моем приближении и почтительно давали мне дорогу. Наконец я прибыл в тюрьму и прочитал протокол по этому делу. Я, конечно, не ожидал, чтобы этот акт дал мне многое. Так оно и вышло в действительности. Протокол, в который были занесены все восклицания, вырвавшиеся у донны Марион во время пытки, был очень краток и показывал, что или она обладала необыкновенной силой воли, или же ее щадили. Во всем остальном это был обычный вздор, приукрашенный показаниями сомнительных свидетелей. Всегда, когда женщину обвиняют в колдовстве, можно подыскать с дюжину лиц, которые готовы клятвенно подтвердить это и которые с такой же готовностью откажутся от своих показаний, коль скоро ее признают невиновной.

Я, зевнув, положил обратно этот документ, написанный на плохом латинском языке. От него веяло скукой. Я встал и принялся с любопытством осматривать внутренность здания. Пришлось вступить в разговор с палачом, который производил пытку. Он одновременно палач и специалист по пытке – город слишком невелик, чтобы держать двух специалистов. Но и он не мог мне сообщить ничего или, может, и мог, но не хотел. Конечно, я мог бы заставить его заговорить, но я хотел испробовать другие средства. Палач ведь важная персона, и с ним нужно обращаться с почтением!

Итак, я решил выжидать. Ждать мне пришлось не очень долго. Диего ловко и быстро исполнил поручение и привел с собой двух женщин, из которых одна, к моему великому изумлению, была молода и красива, с великолепными рыжими волосами. Мне хотелось знать, что заставило эту рыжую красавицу взяться за такие дела.

– Сеньор, вот Бригитта Дорн и Анна ван Линден. Они ждут ваших приказаний.

– Ты можешь идти, Диего. Взглянув на обеих женщин, я сказал:

– Это вы дали главное показание против мадемуазель де Бреголль?

С минуту они колебались.

– Мы слышали разные толки о ней, ходившие в народе, и, когда достопочтенный отец стал нас спрашивать, не известно ли нам чего-нибудь о ней, мы, конечно, сказали ему все, что знали, – осторожно ответили обе женщины.

– Ваше показание занесено в судебный протокол в том смысле, что вы возводите на мадемуазель де Бреголль очень тяжкое обвинение, и теперь дело в том, согласны ли вы взять на себя ответственность за то, что показывали только что на основании непроверенных слухов, или же вы можете представить доказательство того, что вы показывали, повинуясь приказанию инквизитора, который вам за это заплатил. Разница, как видите, значительная.

– Мы просим извинения у вашего превосходительства.

– Ну?

– Мы действительно… его преподобие просил нас…

– Я уже слышал об этом. Весь вопрос в том, желаете ли вы, чтобы с вами поступили как с лицами, которые легкомысленно повторяли праздные сплетни, позорившие благородную даму и приведшие ее в конце концов на эшафот, или же как с агентами инквизитора, или, если вам угодно, церкви, – с агентами, которые и раньше оказывали подобные услуги.

– Мы конечно… то есть я… ван Линден может говорить сама за себя… и раньше служила церкви и правительству.

– В таком случае вы в этом деле не только повторили сплетни, распускаемые разными старухами…

– Ваше превосходительство… вы видите…

– Мы знаем, как все это произошло.

– Достопочтенный отец призвал меня и сказал, что он подозревает одну молодую даму в сношениях с дьяволом. Он спрашивал меня, не известно ли мне чего-либо о ней и приказал мне следить за ней. Потом…

– Говорите лучше все по правде. Кое-кто в этом деле пострадает, но кое-кого можно будет пощадить. С вами поступят сообразно тому мнению, которое сложится у меня о вас. Мне нужны только умные люди.

– Ваше превосходительство, я всегда служила хорошо. Я работала еще при достопочтенном отце Мортье, помните, когда была сожжена Клара ван Гульст с золотистыми волосами. Да, ведь вы были тогда еще мальчиком. Я устроила так, что, когда другие не могли добыть никаких доказательств, у меня они нашлись. С отцом Мортье трудненько было иметь дело, он не любил ждать. Но тогда он хорошо заплатил мне. За Клару он дал мне десять золотых гульденов. Да я и заслужила их: дело было очень опасное. Потом…

– Почему вы не внесены в списки? – перебил я ее. Это обстоятельство сбивало меня с толку, и мне хотелось выяснить его.

– Ваше превосходительство, это произошло из-за этого несчастного дела в Бреде. Это была не моя вина. Мне приказали собрать улики против ван Тессельта, и я это сделала. Но он имел большое влияние и в последнюю минуту был освобожден. Меня обвинили в том, что я была подкуплена его врагами, хотя я собственными своими глазами видела его на собрании у кальвинистского проповедника. Но мне не поверили.

Я мысленно отметил это обстоятельство. Оно было чрезвычайно важно для меня.

– Но отец Балестер знал меня хорошо, – продолжала шпионка. – Он знал, что на меня можно положиться. Узнав, что я здесь, он сейчас же послал за мной.

– Ну а вы, ван Линден? – обратился я к молодой женщине.

– Я не хотела, чтобы меня вносили в список. Я, конечно, и без того не могла бы отказать в своих услугах, когда в них есть надобность. Но могли быть случаи, когда я предпочитала бы остаться в стороне.

Странно было слышать такой гордый ответ от подобной личности, и я не знал, как его понимать.

– Хорошо. Начинайте ваш рассказ с самого начала. Достопочтенный отец прислал за вами?

– Да, ваше превосходительство, – отвечала ван Линден. – Достопочтенный отец…

– Он сначала прислал за мной, – перебила старуха.

– Совершенно верно. Досказывайте, а я могу подождать, – не без презрения отвечала ван Линден.

– Ах, вы можете подождать, – со злобой заворчала старая ведьма. – Ты думаешь, что твои действия так важны, что потеряют в цене, если тебе придется подождать. Но я работала не хуже тебя, а даже, может быть, и лучше.

Ван Линден не отвечала.

– Кто нашел жабу в фонтане, подле которого прошла эта дама? Кто созвал народ и показал ему эту жабу?

И старуха пустилась перечислять свои подвиги, победоносно кивая. Ван Линден отодвинулась от нее с видом отвращения, как будто ее дыхание заражало ее.

– Почему ты не отвечаешь? – с гневом продолжала старуха. – Ведь это ты подговорила Катерину сказать, что она не верит в это? Разве я этого не знаю? Да, и его превосходительству это известно, – яростно махнула она рукой. – Но это нехорошо. Ты не одолеешь меня таким путем. Кто следил за домом этой дамы, пока оттуда не вышел на рассвете человек в черном одеянии? А кто нашел отпечаток ноги на полу в ее комнате? Все этому поверили.

Она говорила быстро и громко, раздраженная молчанием ван Линден. Теперь она остановилась, чтобы перевести дыхание. Я молча смотрел на нее и ждал продолжения.

– А кто разузнал, что ребенок Магдалины Брауер заболел, после того как эта дама дотронулась до него? А ты что сделала? Ты пришла на другой день и видела только, что ребенок умер. Вот и все. Молода еще, лучше занимайся своими рыжими волосами. А дело буду делать я. Вот его превосходительство сам разберется во всем.

И вдруг, как бы вспомнив, что положение дел с утра сильно изменилось и что она открыла уж слишком много, старая мегера заговорила:

– Ваше превосходительство, отец Балестер сказал мне, что эта дама виновна. Он, конечно, знал, что говорил, а я простая бедная женщина. Если ваше превосходительство находите, что эта дама не виновна, – продолжала она с хитрой улыбкой, отчего ее беззубый рот стал еще противнее, – то я буду всем говорить, что это действительно так. Все будут ко мне прислушиваться, а я уж знаю, как сказать.

– Не сообщите ли мне чего-нибудь о человеке в черном одеянии, который, по вашим словам, вышел на рассвете из дома этой дамы, а также относительно следов ног в ее комнате?

– Я, ваше превосходительство, передаю только то, что мне говорил достопочтенный отец. Тогда было очень темно, и возможно, что я ошиблась. Может быть, кот вымазался в камине, следы были не очень явственны. Поэтому я прошу ваше превосходительство извинить меня, я разумею в том случае, если вы подозреваете еще что-нибудь и хотите иметь доказательства…

– Я посмотрю, – отвечал я. – А вы что скажете, Анна ван Линден?

Ван Линден, слушая наш разговор, как-то странно молчала. Потом она бросила нам – мне и Бригитте – презрительную улыбку.

– Я полагаю, что ваше превосходительство достаточно уже осведомлены обо всем, – спокойно отвечала она.

– Хорошо, – сказал я. – Благодарю вас за доставленные мне сведения. Позвольте спросить, сколько вам заплатил отец Балестер? Я тоже должен вас отблагодарить за причиненное беспокойство, и мне бы не хотелось отставать от него.

– Он дал мне пять золотых флоринов, – сказала Бригитта. – Но он обещал дать еще.

– А вам, Анна ван Линден?

– Кажется, шесть, ваше превосходительство, – небрежно сказала она, как будто бы это для нее было совсем не важно.

– Ты получила больше за свою физиономию, вот и все, – прохрипела старуха.

– Я сам думаю, что Анна ван Линден заслужила большего. Ибо вы только отравили колодезь, отчего ребенок заболел, а она убила его, когда он вздумал было поправляться.

Бригитта с изумлением уставилась на меня. Анна только улыбалась какой-то загадочной улыбкой.

– Ваше превосходительство, ребенок… – начала было Бригитта, но вдруг остановилась.

– Вы хотите сказать, что ребенок умер от какой-нибудь случайности? Пусть будет так, и я напрасно обвинил вас? Нет сомнения, наиболее трудная часть дела сделана вами.

– Я никогда не говорила, что я…

Она опять остановилась, как будто чувствуя инстинктивное отвращение ко всяким объяснениям.

Я вынул из кармана несколько монет и стал считать их. Потом я опять положил их в карман и сказал:

– Вы, конечно, должны знать, как все это случилось. Я принимал вас за ловких женщин, которые не станут заниматься пустяками. Ясно, что всякий, кто доставит сведения о том или другом событии, поступит лучше и заработает больше, чем тот, кто только его увидит и пройдет мимо.

С этими словами я опять вынул деньги, но уже не все.

Старуха с минуту смотрела на них. Жадность и хитрость явственно отражались на ее лице. Потом она сказала:

– Дайте мне все эти деньги, ваше превосходительство. Все это устроили мы.

– То есть вы хотите сказать, что бросили жабу в колодезь и сделали ребенка больным? И устроили так, что в комнате этой дамы оказались следы ног?

– Да. Поверьте, ваше превосходительство, ребенку не было бы никакого вреда…

– Пока вы не убили его, Анна ван Линден? Она едва заметно пожала плечами и возразила:

– Я только прекратила его мучения. Бригитта права, он никогда бы не поправился.

– Хорошо, я конечно, не сконфужу вас таким ничтожным вознаграждением.

И с этими словами я удвоил количество денег. Бригитта двинулась было вперед, чтобы схватить деньги, но я жестом остановил ее.

– Подождите минуту. Я попрошу вас подписать вот эту бумагу, которая может доказать, что все это дело затеяно инквизитором и что все было подстроено по его приказанию. Вот и все. Согласны вы подписать?

Ей это было не очень приятно.

– Прошу извинения. Как вам известно, церковь… Вы могущественный вельможа, а я бедная женщина. И инквизитор…

– Если он когда-либо вздумает упрекнуть вас в этом, – я не думаю, впрочем, чтобы ему пришла в голову такая мысль, – то вы можете сказать, что я принудил вас к этому. А я могу это подтвердить, когда вам угодно.

– Я не умею писать, ваше превосходительство, – продолжала она отпираться.

– Поставьте крест в таком случае. Этого будет достаточно. Ну а вы как, Анна ван Линден? Вы тоже боитесь подписать?

– Нет, не следует быть трусом в этом мире.

– Вы правы, – сурово сказал я.

Я велел позвать нотариуса, которой уже ждал в другой комнате.

– Анна ван Линден и Бригитта Дорн в вашем присутствии должны подписать данное ими показание.

Сначала они обе не хотели сделать это, особенно Бригитта. Анна ван Линден ни в чем не изменила своего поведения. Но отступать было уже поздно.

В последний раз Бригитта взглянула на бумагу, которую не умела прочесть. Кроме того, она была так сложена, что ей была видна только чистая сторона.

С неохотой поставила она крест за себя. После этого подписалась и ван Линден.

– Потрудитесь засвидетельствовать эти подписи и удостоверить, что все в порядке.

Нотариус исполнил мою просьбу и удалился. Когда он вышел, я сказал:

– Я прочту вам этот документ, чтобы вы не могли отговариваться тем, что не знали его содержания.

«Я, Бригитта Дорн, и я, Анна ван Линден, сим свидетельствуем, что по желанию и приказу достопочтенного отца Бернардо Балестера, инквизитора города Гертруденберга, собрали доказательства сношения с дьяволом Марион де Бреголль, каковые доказательства, по нашему признанию, были ложны и подстроены нами следующим образом: я, Бригитта Дорн, бросила жабу в колодезь на Ватерстрате после того, как мимо него прошла упомянутая де Бреголль, и распустила слух, что эта жаба была брошена ею. Во-вторых, я навлекла болезнь на ребенка Магдалины Брауер и уверила всех, что он заболел от прикосновения Марион де Бреголль, которая в этот день с ним говорила. В-третьих, я ложно уверила всех, будто я видела черного человека, который на рассвете вышел от нее из дому. В-четвертых, я сделала в ее комнате следы ног, которые показала народу, уверив его, что это следы дьявола. Я, Анна ван Линден, прежде всего помогала во всем этом тем, что распускала дурные слухи про означенную даму. Во-вторых, я убила ребенка Магдалины Брауер, который стал поправляться. Все это мы сделали для того, чтобы угодить достопочтенному отцу Бернарду Балестеру, который говорил нам, что он подозревает Марион де Бреголль в сношении с дьяволом, и чтобы получить обещанную им награду, состоявшую из пяти или шести флоринов, которые мы действительно и получили от него. Все вышеизложенное мы показали добровольно, без всякого принуждения или запугивания и пыток. И все вышеизложенное – правда, да смилуется над нами Господь».

Подписано: «Бригитта Дорн и Анна ван Линден в присутствии королевского нотариуса ван Эйра, который подписал этот документ и приложил к нему печать, согласно закону».

Я положил бумагу на стол и взглянул на обеих женщин. На лицах у них был написан испуг.

– На что все это понадобилось? – спросила ван Линден.

– Чтобы восторжествовало правосудие.

– Вы обещали, что мы не пострадаем, если скажем всю правду! – воскликнула старуха.

– Я ничего не обещал вам, – строго сказал я. – Я объявил, что с вами поступят сообразно тому мнению, которое у меня о вас составится. Я так и сделаю. Я встретил двух женщин, которые не задумались убить ребенка и отправить на эшафот невинную девушку из-за каких-то шести флоринов. Они могли бы сделать что-нибудь и еще худшее, если бы только им за это заплатили. Я сказал, что мне нужны ловкие люди, а вы действовали довольно неуклюже. Какие доказательства вы собрали? Жаба в колодце, черный человек да умерший ребенок. Старая история! Давно бы пора все это бросить. Это может действовать только на каких-нибудь старух. Вы сами изрекли себе приговор.

На несколько минут воцарилось молчание.

– Вы обманули нас, заставив подписать бумагу, – яростно завопила Анна ван Линден. – Если бы мы знали, что в ней написано, мы бы никогда этого не сделали. Мы не желаем признавать своей подписи.

– Тише, тише, – отвечал я. – Разве там написано что-нибудь такое, чего вы мне не говорили? Что касается вашей подписи, то вы можете отрицать ее сколько угодно. От этого дело нисколько не изменится. Я обманул вас? Я научу вас, как нужно говорить со мной. Если бы мне нужно было заставить вас сказать неправду, то у меня был для этого другой, более простой путь: комната пыток здесь внизу, да и палач наготове.

Снова наступило молчание. Старуха дрожала от страха, но ван Линден сохраняла полное спокойствие.

– Что вы с нами намерены делать? – спросила она наконец.

– Сейчас узнаете. Прежде всего вы должны подписать другую бумагу, которую я заготовил. Я вам вкратце сообщу ее содержание, чтобы вы опять потом не говорили об обмане. В бумаге будет написано, что все это колдовство, в котором была обвинена мадемуазель де Бреголль, вы проделали сами, а затем, частью по злому умыслу, частью во избежание собственного ареста, свалили все на нее, благо инквизитор, очевидно, был настроен против нее.

– Это неправда! – разом воскликнули обе.

– Как неправда? Ведь доказательства, которые вы собрали против обвиняемой, оказались ложными. А между тем на основании их она едва не была сожжена. Вы ведь сами в этом сознались, и я еще не решил, как воспользоваться этим признанием.

Обе женщины задрожали.

– Ну, теперь вы подпишете? – спросил я тоном, не допускающим возражений.

– Нет, нет! Никогда! – закричала ван Линден. Бригитта, дрожа, сделала лишь отрицательный знак рукой и энергично тряхнула своей седой головой.

– Хорошо.

Я позвонил. Вошел дежурный солдат.

– Что изволите приказать, сеньор?

– Скажи палачу Якобу Питерсу, который ждет внизу, чтобы он взял с собой помощника и пришел сюда.

Солдат ушел. Обе женщины, крепко стиснув руки, застыли в неподвижной позе. На их лицах нельзя было прочесть ничего.

– Вы еще не взяли следуемых вам денег, – сказал я. – Вы их заработали. Хорошо сделаете, если возьмете их и спрячете в какой-нибудь карман. Я не знаю, имеет ли палач привычку возвращать то, что попадается ему под руку. Я еще не успел познакомиться с ним поближе, но люди его ремесла на этот счет обыкновенно очень забывчивы.

Старая ведьма с минуту стояла в нерешительности, потом жадно схватила монеты и спрятала их в карман. Но Анна ван Линден отвечала с гневом, на который я не считал ее способной:

– Можете сами взять свои деньги.

– Я никогда не беру назад денег, которые вышли из моих рук, – высокомерно отвечал я. – Если вы не желаете брать их, то пусть они остаются здесь, пока кто-нибудь не возьмет их.

И я повернулся к ней спиной.

Через минуту в дверь постучали. Вошел Якоб Питере с помощником.

Питере – человек средних лет, по обличью настоящий крестьянин с большой красивой бородой. Никогда бы и не заподозрил в нем палача. Я часто удивлялся, как люди его профессии могут иметь такой благодушный вид, будто жизнь представала перед ними лишь в розовом свете. Происходит ли это оттого, что, живя среди постоянных ужасов, они мало-помалу делаются к ним нечувствительны, или самые мучения доставляют им удовольствие, – этого я не берусь сказать. Впрочем, я не замечал, чтобы их жертвы что-нибудь выигрывали от этого благодушия.

Якоб Питере дружески кивнул обеим женщинам, которых предстояло ему передать, с видом человека, который в высшем обществе чувствует свое привилегированное положение. Вид его, казалось, говорил, что ему будет очень приятно в первый раз поработать в качестве палача над этими двумя женщинами, с которыми он, очевидно, был давно знаком.

По моему приказанию он повел их к маленькой двери, которая находилась против входной двери и скрывала за собой винтовую лестницу, проделанную в стене. Для пыток дом устроен очень удобно: отсюда не дойдет до внешнего мира ни один звук, и без всякого нежелательного вмешательства публики жертву можно было в одну минуту спровадить вниз или вызвать опять наверх.

Когда мы спустились в это ужасное место, в нем было почти темно и пришлось зажечь свет. Я бросил вокруг себя беглый взгляд. Заметив мое любопытство, Якоб Питере самодовольно сказал:

– Все в самом лучшем порядке, ваше превосходительство. За последнее время инструментам некогда было заржаветь.

Я не сомневался в этом, но мне и в голову не приходило, что когда-нибудь мне придется прибегнуть к ним.

– Подпишете вы или нет? – спросил я обеих женщин после того, как Питере бросил любовный взгляд на свои орудия.

– Нет, не желаем, – свирепо отвечали обе. Они, очевидно, не верили, что я могу прибегнуть к этому последнему средству, хотя мне было совершенно неясно, на чем зиждилась эта уверенность в моей чувствительности.

– Возьмите их, – сказал я улыбающемуся палачу.

– Не прикасайся ко мне, грязное животное! – закричала ван Линден, лишь только он хотел взяться за нее. – Позвольте мне, сеньор, самой приготовиться к пытке.

– Пусть так, – согласился я.

Якоб Питере, сделав жест сожаления, приблизился к Бригитте.

Я стоял и смотрел на мрачный низкий свод, прокопченный дымом пыток, что причудливыми завитками медленно выходил через узкое отверстие с решеткой, сквозь которую виднелось небо. Оно казалось таким далеким, и, вероятно, многие потеряли здесь веру в него. Мои глаза следили за медленно извивающимся серым дымом, и я стал думать о том, сколько людей подвергались здесь пытке за преступления, которых они никогда не совершали. Вдруг какой-то нечленораздельный звук, вроде стона, заставил меня опустить глаза. Я увидел Анну ван Линден. Прикрытая лишь куском какой-то тряпки, она бросилась передо мной на колени и обнимала мои ноги. Она, очевидно, рассчитывала на это последнее средство.

Ее голые руки обнимали мои ноги, пышные рыжие волосы разметались, переливаясь в отблесках огня, и она была обворожительна.

– Что я сделала? За что вы так со мной поступаете? – рыдала она. – Я готова для вас сделать что угодно, только избавьте меня от пытки.

– Согласны вы подписать бумагу?

– Но ведь тогда вы сожжете меня, как ведьму.

– Вы думаете, что я не могу сделать это и без вашей подписи? Разница в том, что если вы раскаетесь, вас повесят, а не раскаетесь, вас сожгут.

Она зарыдала:

– Неужели ничто не может смягчить вас?

– Вам нужно только подписать бумагу, – холодно сказал я.

– И тогда вы отпустите меня?

– Отпустить? Нет, конечно, не отпущу. Вы будете содержаться в тюрьме, но с вами будут хорошо обращаться и не причинят никакого вреда. Большего вы не заслуживаете. Благодаря вам много невинных испытали страдания, которых вы теперь страшитесь. Что же касается дальнейшего, то на этот счет я не могу вам дать никаких обещаний.

Она бросилась на пол и закрыла лицо руками. Потом она дико взглянула на меня и сказала:

– Стало быть, здесь ничто не может помочь мне. – Да.

– Дайте бумагу, я подпишу ее.

Я предвидел это и держал бумагу наготове. Она взяла перо и дрожащей рукой вывела свою подпись. Кончив писать, она снова закрыла лицо руками и разразилась горькими рыданиями.

– Не думайте, что я сделала все это из любви к деньгам, – прерывисто заговорила она, несколько успокоившись. – Моя мать считалась ведьмой и была сожжена на основании таких же доказательств, какие мы собрали против Марион де Бреголль. Все боялись ребенка, оставшегося после ведьмы. Еретики, из которых за последние годы я многих довела до костра, были настроены еще хуже по отношению ко мне. Меня едва не постигла такая же судьба, какую испытала моя мать. Как я ненавижу этих доброжелательных господ, которые боятся меня, как чумы! Как мне хотелось отомстить им всем! Я только не знала, каким образом. В один прекрасный день одна женщина, дававшая показания против моей матери, сама подверглась обвинению. Своими показаниями я помогла отправить ее на костер. Я даже не подозревала, что это так легко, и с этого дня я стала поставлять жертвы для костра, укрепляясь в своей ненависти все более и более. Они объявили войну мне, и я платила им тем же. Впоследствии, однако, когда я достигла зрелого возраста, меня охватил ужас при мысли о моей жизни. Раскаяние пришло поздно, но ведь я была еще так молода! Мне было всего десять лет, когда сожгли мою мать, а теперь мне двадцать два года. Пять лет, как я стараюсь порвать с этой жизнью, но не могу! Видели ли вы, как умирают люди, затянутые зыбучими песками. Я однажды видела, как в них погибла одна женщина. С каждым шагом по этой предательской почве она уходила в песок все глубже и глубже, пока он не сомкнулся над ее головой. Теперь это произошло и со мной. Я сильно боролась с собой, – бурно продолжала она. – Но разве я могла жить как все? Во-первых, я была дочерью ведьмы, а во-вторых, доносчицей и шпионкой. Куда бы я ни пришла, мое положение не менялось. Если я давала денег – хорошо. Если бы я была не в состоянии платить – я могла бы умереть где-нибудь в канаве.

Почему же другие могли иметь пищу и кров? Мне ничего не оставалось делать, как выбирать: или идти по прежней дороге, или бродить по улицам. Это, может быть, было бы лучше, но я не могла принудить себя к этому. Нередко бывало и так, что мне оставалось только подписать свое имя, а дело было уже сделано без меня, и никакая сила не могла бы спасти обвиняемых. Я хотела предостеречь Марион де Бреголль, но она не приняла меня. Когда я подошла к ней на улице, она с отвращением отвернулась от меня. Тогда сердце мое ожесточилось, ведь и я человек. Я понимаю, что мне лучше было умереть раньше, но ведь я была так молода… И вот теперь мне предстоит сгореть живьем!

При последних словах она перешла на крик. Вдруг она задрожала и, уставившись в пол, замолкла. Когда она подняла глаза на меня, они как-то неестественно расширились, и она прошептала, как в бреду:

– Страшно сгореть. Я это часто видела. Скоро это будет?

Со странным вниманием прислушивался я к ее словам – к этому крику существа, заблудившегося, подобно многим, в серой пустыне нашего мира. А разве способны на что-нибудь другое, кроме блужданий на ощупь? И она была жертвой того положения вещей, которое создано церковью, проповедующей религию Того, Кто строго осудил своих учеников, просивших ниспослать огонь на Самарию. Не она была главной виновницей своего греха.

– Если меня не заставят, то я не сделаю этого, – сказал я гораздо мягче, чем хотел.

– Благодарю вас, но я чувствую, что смертный час мой близко.

Стиснув руки и опустив голову на грудь, она безмолвно стояла передо мной на коленях. Свет факела дрожал на ней, играя резкими пятнами на ее белой коже и составляя какой-то странный контраст с ее спокойствием. Молила ли она меня? Этого я не знал и продолжал стоять тоже безмолвно.

Наконец она поднялась и спросила:

– Вам больше ничего не нужно от меня?

– Ничего. Я рад, что вы раскаиваетесь.

Она сильно изменилась. Дикий огонек погас в ее глазах, уступив выражению глубокой печали. Она глубоко вздохнула:

– Увы! Слишком поздно.

И как будто только теперь заметив свою наготу, она густо покраснела и закрыла грудь остатками своего наряда. Затем она с трудом поднялась и тяжело отошла от меня.

– Ваше превосходительство, – ворвался ко мне в душу веселый голос Якоба Питерса, – мы готовы заняться с Бригиттой.

– Согласна она подписать?

– Слышишь, что его превосходительство тебя спрашивает? Досадно будет. Мы так хорошо все приготовили. Не желаешь? Отлично. Рекомендуется начинать с легкого ущемления членов, ваше превосходительство. Тут у меня есть свои приемы, которые действуют весьма убедительно.

– Отлично. Управляйтесь скорее. У меня немного свободного времени. Уже поздно. К тому же мне все это надоело, и я хотел бы уйти.

Дикий крик показал мне, что приемы Якоба Питерса в самом деле действуют убедительно.

– Я подпишу, – едва переводя дух закричала Бригитта. – Я подпишу. О, Господи!

– Эге, тетка, – веско приговаривал ее мучитель, – я думал, что ты покрепче будешь. Это ведь только начало. Вспомни-ка о девушках, которых ты присылала сюда, из которых некоторые выдержали все, не сдаваясь.

– Возьмите бумагу, и пусть она подпишет, – приказал я. – Она, кажется, всегда вместо подписи ставит вот такие кресты.

Палач посмотрел на них.

– Точно так, ваше превосходительство. У тетки Бригитты тонкий почерк.

– Дайте ей бумагу поскорее.

Когда бумага была подписана, я положил ее в карман. Надо было еще, как водится, засвидетельствовать подписи. На самом деле их нельзя было подписывать здесь, но мне хотелось завтра же снять с них копию со всеми формальностями. Прежде чем уйти отсюда, я сказал Якобу Питерсу, который был одновременно и производителем пыток, и палачом, и главным тюремщиком:

– И ту и другую нужно задержать и посадить в разные комнаты. Они могут сами заказывать для себя пищу, и не следует их отягощать чем-либо. Не забывайте этого. Завтра я распоряжусь иначе, а до тех пор вы отвечаете за них.

Мне было очень приятно очутиться опять на улице Между высокими крышами виднелась лишь узенькая полоска неба, но, далекая и слабо видимая, она была протестом против ужасов жизни, которая, казалось, разрушалась за стенами тюрьмы. Было уже совершенно темно и холодно Я вздрогнул и быстро пошел, чтобы согреться и рассеять впечатления последних часов. Я чувствовал себя как-то нехорошо, как будто что-то грязное пристало ко мне.

Когда я подошел к гавани, которую мне предстояло обогнуть, все уже окончательно погрузилось во мрак. Только на западе, на самом горизонте виднелась чуть заметная полоска зеленовато-желтого света, отражавшаяся в воде вместе с огнями судовых фонарей и окон домов. Над всем царило полное спокойствие. Уже давно не доходили до моего слуха размеренные шаги часового перед тюрьмой. Не слышно было ни одного звука. Только вода мерно плескалась о каменную набережную. Торжественно сияли звезды и двигались по определенному им пути с гордой уверенностью, как будто сознавая, что никакая сила не в состоянии заставить их свернуть хоть на волос с их дороги, Безошибочно шли они к западу, где понемногу исчезала зеленоватая светлая полоса. О, если бы мы могли идти так – прямо и уверенно. Как часто я завидовал им. Ибо они повинуются одному великому закону, который неуклонно управляет ими, и не знают ни сделок с совестью, ни ее смущения.

Слишком многим управляется наша судьба – иные говорят – Богом, другие – бесом, третьи – силой атавизма, переходящего от предков к потомкам, – силой, которая заставляет нас действовать сообразно нашей натуре, хотя мы и воображаем, что воля наша свободна. Если б я был уверен, что эта сила управляет нами всегда, я встал бы на колени и обожествлял бы ее, как равную самому Господу Богу. Но, кроме нее, в нас есть еще нечто, что говорит «я хочу» и этим побеждает все остальное Ведь в моих руках добро и зло, и я могу выбирать.

Но действительно ли у меня есть выбор? Разве я знаю, где начинается и где кончается моя власть? Могу ли стряхнуть с себя приставшую ко мне грязь, если того захочу? Вот я сейчас иду с борьбы, которая не хочет закончиться поражением, а ищет для себя победы и не обращает внимания на средства. Мои предки сделали меня таким, каков я есть, и я не могу от них отказаться, если б даже и хотел. Так что же тогда остается от моей воли?

Часы на башне пробили половину шестого. Я почувствовал, что глупо предаваться таким мыслям. Я находился в небольшом городке, в стенах которого я был гигантом. Я, очевидно, опьянел от самомнения и вздумал изменить мир. Я шел вперед и издевался над глупостью мира сего, который осуждает и сжигает людей за преступления, которых они не совершали. Ведь дело могло дойти действительно до сожжения, я это чувствовал. Церковь нуждается в жертвах. Но монах никогда не будет в их числе и, вопреки всему тому, что я говорил ван дер Веерену, безопасность Марион де Бреголль и моя собственная висела на волоске. Одно неосторожное движение, и мы оба погибли.

Меня могли простить за то, что я сделал, но не за нарушение принципов. Только мой собственный костер мог бы послужить доказательством моего правоверия после всего того, что случилось. Я сказал, что народ в Испании более просвещен, но даже могучая испанская инквизиция не осмеливается открыто идти против формальных доносов монахов и попов. В течение сотен лет твердили, что колдовство действительно существует. Книги разных богословов полны рассуждениями на эту тему, и вера в колдовство должна оставаться неприкосновенной. Так называемый Епископский канон, возникший еще в VI веке и отрицавший существование колдовства, давным-давно забыт, но он существует. И, как верный сын церкви, которому дорога ее слава, я остановился на этом выходе из дилеммы.

В 1572 году было гораздо сложнее освободить одну женщину от эшафота, чем сжечь сотню еретиков.

Когда я вернулся в дом ван дер Веерена, часы на колокольне церкви Святой Гертруды пробили три четверти седьмого. Я опоздал почти на час. Я заспешил, так как привык быть точным и не любил заставлять себя ждать, особенно даму. В данном случае мне было неприятно вдвойне, ибо могут подумать, что я, будучи хозяином положения, не желаю ни с кем считаться.

На лестнице меня встретил ван дер Веерен. Тем торжественным и немного высокомерным тоном, который так ему шел, он просил меня распоряжаться им. Я поблагодарил его и спросил, здесь ли мадемуазель де Бреголль.

– Она уже ждет вас.

– Пожалуйста, передайте ей мое сожаление в том, что я опоздал. Прошу извинить меня, но я был задержан по ее же делу.

– Тем более она будет благодарна. Я сейчас передам ей это.

Через несколько минут я встретился лицом к лицу с мадемуазаль де Бреголль. Когда я вошел в комнату, она была там одна и стояла, облокотившись на кресло. Мы встретились в той самой комнате, в которой я уже был, когда впервые посетил дом ван дер Веерена. Тогда она была залита солнцем и пропитана запахом духов. Теперь же был вечер, на двух столах стояли рядами свечи, что придавало этой длинной низкой комнате с темным потолком какую-то странную торжественность.

Женщина, которую я спас, также имела сосредоточенный и серьезный вид, как будто подчеркивая, что жизнь, которую я ей даровал, есть вещь далеко не заурядная. Свет от свечей играл на ее лице и за ее спиной, в темноте. Одета она была во все черное, со строгой простотой. Если бы на шее у нее не было белых кружев, то можно было бы подумать, что она в трауре. Волосы у нее были завязаны на затылке узлом, и в них не было никаких украшений.

Она немного выше и стройнее своей двоюродной сестры, но овал лица и мягкие очертания рта у обеих одни и те же. Только глаза у них разные: у нее они шире и не имеют того выражения гневного презрения, которое, по-видимому, обычно для донны Изабеллы. Они были ясны и кротки, когда она подняла их на меня.

Сначала она густо покраснела, но затем лицо ее вновь побледнело. Она быстро сделала шаг вперед и, прежде чем я успел предупредить, опустилась передо мной на одно колено и, схватив меня за руку, поцеловала ее.

– Я еще не успела поблагодарить вас, сеньор, – сказала она просто.

В этом ее поступке было что-то очень серьезное и вместе с тем мягкое. И опять меня охватило чувство какой-то торжественности, когда я взглянул на нее: этот ряд горящих свечей, темная комната и эта женщина в черном у моих ног.

Мне и раньше приходилось видеть такую обстановку – ночь, свечи и прекрасную женщину в черном у моих ног. Я видел, как не одна прекрасная женщина склонялась передо мной долу, так что ее белые руки почти касались моих шпор. Я видел, как они извивались передо мной на земле, умоляя о пощаде – кто сына, кто мужа, кто отца. Я видел, как они уходили от меня, раздавленные моим отказом. Я ведь сказал уже, что я не какой-нибудь странствующий рыцарь, и меня приучили идти по жизни сурово и холодно, не поддаваясь сентиментальным увлечениям. Я до сих пор еще не спас ни одной души таким образом, как сегодня, и никогда не получал благодарности таким способом. Это было что-то совсем новое для меня, и я был смущен такой необычной кротостью.



– Мадемуазель, – сказал я, – вы сконфузили меня. Я не заслуживаю этого. Я только исполнил долг правосудия.

– Нет, вы сделали больше: вы поверили мне. Кроме моего слова, других доказательств у вас не было.

– Нет, у меня они были: это ваше лицо и глаза. А кроме того – не повторяйте за мной этих слов – я не верю в ведьм.

– Помилуй меня Бог, если я сама когда-нибудь в это верила, – промолвила она, вздрогнув. – Поверить тому, будто моя старушка Варвара, которая нянчила меня еще в детстве, это воплощение доброты, будто она созналась, что впускала ночью дьявола в мою комнату и учила меня, как отравлять детей и носиться на помеле! Но эти страшные пытки могут хоть кого заставить отрицать даже существование солнца на небе! Как я выдержала их и не созналась – этого я сама не знаю.

Она снова вздрогнула и закрыла лицо руками.

Я не сказал ей, что причиной этого является ее красота, что инквизитор пытал ее лишь слегка, не желая нарушить гармонии ее сложения.

– Но ужаснее всего было все последующее, – начала она снова, – когда я стояла на эшафоте и ждала конца. В детстве мне пришлось видеть, как сжигали какую-то женщину. Она была молода и сильна, как я, а костер, как и сегодня утром, отсырел. Пламя поднялось кверху и спалило ее одежду, а затем медленно стало пожирать свою добычу, пока не обуглилось все тело. И все-таки она была еще жива. Иногда мне до сих пор кажется, что я слышу ее стоны… Все это я видела и слышала опять, когда стояла в ожидании казни. Я закрыла глаза. Когда я открыла их, то сквозь тонкий туман увидела, словно привидение, отряд всадников, стоявший на площади. Мои глаза встретились с вашими, а потом еще раз. И тогда я знала, что я спасена. Разве это не странно, сеньор?

– Конечно, странно. Именно в этот момент я решил спасти вас.

В ее глазах сверкнул какой-то огонек, и она начала опять:

– Один великий ученый, почтенный старец с длинной седой бородой, говорил мне, что мысль имеет силу проходить через пространство, подобно свету, и передаваться другим. По его словам, она может передать мольбу, как не могут сделать никакие слова. Бедный, он давно уже сожжен, но я хотела бы знать, правда ли это? Он говорил, что сила мысли зависит от силы чувства, и еще что-то, о чем я теперь уже не помню.

Она потупилась и смолкла.

Я понимал, на что она намекала. Я тоже слыхал о такой теории, которую инквизиция поторопилась объявить опальной. Второе условие, о котором она не хотела сказать, было: если найдется родственная душа. По всей вероятности, она помнила об этом, только сделала вид, что забыла. Мне незачем было обсуждать в данный момент эту теорию.

– Я все-таки боюсь, что в конце концов в обвинении в колдовстве, которое возвел на вас отец Бернардо, есть кое-что и справедливое, – отвечал я с улыбкой. – Никогда в жизни мне еще не доводилось освобождать несправедливо осужденных жертв. Скорее наоборот.

– О, не говорите так, – с упреком возразила она. – Я не хочу этому верить. Не повторяйте таких страшных слов. Я вся дрожу от них.

– Я хорошо понимаю это, сеньорита.

Когда я вошел, она обратилась ко мне на испанском языке. Я ответил ей из вежливости по-французски, а потом совершенно бессознательно перешел опять на свой родной язык. Она также говорила на нем безупречно.

– Вам, впрочем, еще придется слышать об этом. Как это вам ни тяжело, я прошу вас рассказать мне всю эту историю. Говорите, как вы говорили бы вашему духовнику.

Я был почти уверен, что, как и большинство здешних жителей, она принадлежит к еретикам, и потому считал не лишним бросить ей слово предостережения. Я чувствовал, что она поймет мои намерения.

– Вы имеете право спрашивать меня, – отвечала она.—

Иначе как же вы будете судить? Но, увы! У меня нет никаких доказательств.

– Я верю вашему слову, сеньорита. Для меня это лучшее доказательство. Расскажите же мне обо всем без всякой боязни.

Кровь бросилась ей в лицо, но это длилось не более одной минуты.

– Я готова, сеньор, – отвечала она.

Мы оба сели. Положив одну руку на подлокотник кресла и заслонив лицо другой, она стала рассказывать свою историю. У нее был чудный низкий голос, какой я люблю слушать. Он совсем другой, чем у донны Изабеллы… И тот и другой голос очень музыкальны, но разного тембра. Однажды я ехал с гор Сьерры-Невады к морскому берегу. Тропинка вилась вдоль берега маленькой речки, которую она пересекала в нескольких местах. Горы в этом месте поднимались прямо из воды. Когда я отъехал от речки, то издали слышался мне мерный ритмичный плеск воды. Спадая со снежных высот, речонка гордо и нетерпеливо перепрыгивала через камни и скалы. Я любил слушать этот шум спешащих волн: в нем мне чудилось что-то родственное моей собственной натуре. Когда я потом услышал густую, могучую музыку океанского прибоя, то мне трудно было решить, что мне больше нравилось.

Голос донны Изабеллы напоминал шум ручья с его внезапными резкими сменами тональности. Голос Марион более походил на шум океанского прибоя. Я понимаю, что это очень искусственное сравнение, но оно невольно пришло мне в голову, когда я, сидя в кресле, слушал ее.

Впоследствии, когда мне приходилось ее слышать, это впечатление еще более усилилось.

– Отец Бернардо появился здесь не так давно, – начала она. – Я встречалась с ним в доме моего дяди и у других. Сначала он говорил мне то же, что и все другие монахи, но говорил не только как духовное лицо, но и как светский кавалер. Вы знаете эти манеры, сеньор. Мне он не понравился. Но, насколько я могу припомнить, я не сказала ни одного слова, за которое меня можно было бы упрекнуть. И ничего не было особенного вплоть до того самого дня, когда я решилась взять под свое покровительство девочку-француженку, о которой вы уже слышали. Я знала, что она ни в чем не виновата, но ее взяли на пытку. Разве я могла поступить иначе. Всемогущий Бог, всевидящий, вознаградил меня свыше моих заслуг, ибо я осталась жива, – прибавила она, понижая голос. – Дня через два после этого меня посадили в тюрьму. Никогда не забуду я этой сырой, пустой комнаты с черным крестом на стене. Под ним стоял инквизитор и настойчиво требовал, чтобы я созналась. Потом стали меня пытать. О, какой позор!

Она снова закрыла лицо руками.

– Какие мучения! Но у меня хватило сил их перенести. Он обещал мне прощение, если я сознаюсь и буду во всем послушна его желаниям. Но когда я спросила, в чем состоят его желания, он отвечал мне довольно неясно и ничего не сказал прямо. Тогда мне пришло в голову… Но ведь у меня нет доказательств. Пытки возобновились, но Господь и на этот раз дал мне силы их перенести. Подумайте только, сколько людей должны были сознаться при таких условиях в том, чего они никогда не делали.

Я видела, как у меня на глазах пытали старушку Варвару до тех пор, пока она не созналась во всем, что от нее требовали. Бедная! Она признала бы себя матерью сатаны, если бы им это было нужно.

Она засмеялась, но в этом смехе не было веселости.

– Но под конец она от всего отказалась, желая, чтобы ее сожгли вместе со мной. Бедная! Несколько дней ей удалось отдохнуть дома. Сегодня утром, когда мы готовились к казни, он в последний раз спросил меня. Остальное вам известно. Увы! У меня нет таких доказательств, которых, как мне говорили, вы ищете. Я боюсь, что вы рискнули слишком многим, избавив меня от костра, – закончила она, взглянув на меня со страхом.

– Полноте, сеньорита. Разве может мужчина рисковать слишком, если ему представляется случай спасти невиновную девушку. Не бойтесь, для опасности не настало еще время. Но скажите мне, хотя это вам и неприятно, скажите мне, как вы сказали бы вашей матери: не оскорбил ли вас когда-нибудь инквизитор? Вы женщина, притом красивая, а он мужчина. Скажите, не оскорблял ли он вас взглядом или словом.

Она покраснела, как мак.

– Когда меня готовили к пытке, он стоял возле и смотрел. Впрочем, они все пожирали меня глазами, – прибавила она с гневом. – Во время, пытки, когда я почти потеряла сознание и Якоб Питере спросил, продолжать ли пытку, – я еще могла слышать, хотя глаза мои были закрыты, – инквизитор подошел и дотронулся до меня. Впрочем, он, может быть, хотел удостовериться, что мне действительно не причинено никакого вреда.

Я, однако, был уверен, что дело было не в одном этом. Очевидно, достопочтенный отец тут был не без греха, хотя и остановился на полдороги. Теперь он был в моих руках. Его, очевидно, охватила неуверенность в своем деле, а когда грешного человека охватывает такая неуверенность, он пропал.

– Это все, сеньорита? – спросил я, желая проверить свои подозрения.

Она пристально посмотрела на меня с минуту. Затем, очевидно, дурно истолковав мои слова, сказала, сверкнув глазами:

– Если бы было еще что-нибудь, то я не стояла бы здесь перед вами. Я не осталась бы в живых. Я знаю свой долг по отношению к моей семье и самой себе.

– Я не предполагал чего-нибудь дурного, – возразил я. – Но ведь все могло быть. Может быть, вы и правы. Но если бы все думали, как вы, то немало девушек покончили бы с собой в Голландии. Да и не в одной Голландии.

Она вздрогнула и стала смотреть в сторону.

– Да помилует их Господь! – прошептала она. – Я не осуждаю тех, которые не нашли в себе достаточной твердости. Разве я могу сказать, что найду ее в себе. И однако мне кажется, что я ее нашла, – прибавила она с гордостью.

Я подумал про себя, что она права.

– Я тоже так полагаю, сеньорита, – отвечал я просто. Я любовался вдвойне – и ее сомнением, и ее уверенностью в себе.

Несколько минут мы оба молчали.

– Благодарю вас за все, что вы мне сообщили, – произнес я наконец. – Я понимаю, как все это было вам неприятно.

– Вы получили право спрашивать меня даже о самых неприятных для меня вещах, – отвечала она тихо.

– Позвольте уверить eat, что к этому мы больше никогда не вернемся. Но я должен сообщить вам, почему я заставил вас ждать, что мне было весьма неприятно. У меня в руках имеются надлежаще засвидетельствованные показания Бригитты Дорн и Анны ван Линден, но не те показания, на которых основывался весь процесс в юридическом, по крайней мере, смысле. Конечно, на деле и без их свидетельств вышло бы то же самое. Нет ничего легче, как, доказать, что та или другая женщина – ведьма. Достаточно, если около нее заболеет какое-нибудь животное или умрет на соседней улице ребенок. Умер ребенок – значит, его убила ведьма. Если он поправился – значит, оттого, что ведьму вовремя арестовали! А кроме того, есть еще и пытка. Если она сознается – отлично; если не сознается, то, значит, дьявол заградил ее уста. И в том и в другом случае доказательства налицо. Но возвратимся к нашим двум женщинам. В этой бумаге они сознаются, что их показание было ложно, и указывают сумму, которую они получили от инквизитора. К несчастью, этот документ не имеет большой важности для дела, потому что обе они были только орудием. Если отец Балестер мог заставить их сказать одно, то я смог заставить их сказать другое. Это только одно звено в цепи, хотя это отняло у меня больше времени, чем я ожидал.

Я прочел ей признания – только первые. О вторых я пока не сказал ей ни слова, ибо это, несомненно, оскорбило бы ее.

– Я еще раз должна поблагодарить вас, – сказала она, когда я кончил читать. – Я удивляюсь, как вам удалось заставить их подписать приговор самим себе.

– Я главный начальник здесь, – отвечал я холодно. – Впрочем, я должен сознаться, что в этом деле я прибег к военной хитрости, хотя мог принудить их к тому силой. Но как бы то ни было, мне удалось мирным путем уговорить их сказать мне все и подписать эту бумагу прежде, чем они успели сообразить, в чем тут дело. Они были страшно поражены, когда поняли ее смысл.

– Они сделали ужасное дело. Но теперь я не желаю им за то зла.

– Это у вас пройдет, – серьезно сказал я. – Такие чувства надолго не остаются.

– Может быть, но это очень жаль, не так ли?

Я не отвечал… На несколько секунд опять водворилось молчание.

– Мой дядя просил меня передать вам, что члены городского совета просят вас удостоить своим присутствием их собрание сегодня вечером, но что он и Изабелла почли бы за особую для себя честь, если бы, вы согласились разделить с ними сегодня их ужин. Позвольте мне от их имени попросить вас об этом.

Я отлично понимал ван дер Веерена. Он, очевидно, боялся, что милейшие члены совета, потеряв голову от утренних событий и вечерних возлияний, могут наделать глупостей. Я сам был уверен, что так и будет. Так как приглашение на вечер шло не через него, то от него легко было отказаться, тем более что я не постеснялся бы даже навлечь на себя неудовольствие гертруденбергских старейшин, если бы это оказалось необходимым.

Я решил послать вместо себя дона Рюнца, он не особенно хорошо понимал по-голландски, и это было как раз кстати.

– Благодарю вас, – отвечал я. – Я с удовольствием принимаю это предложение. Надеюсь, что буду иметь честь видеть и вас за столом?

– Если вы разрешите.

– Разрешу ли я? Я могу только, просить вас об этом.

– Я ведь ваша арестантка, сеньор, – возразила она, улыбаясь особенным, ей свойственным образом.

– Да, конечно, по виду это так, сеньорита.Но сам я никогда не считал вас арестанткой.

– Я с удовольствием исполню ваше желание, сеньор. Не угодно ли вам следовать за мной.

И, сделав рукой знак, она пошла вперед.

За столом мы сидели только вчетвером. Старик ван дер Веерен с манерами настоящего вельможи, его дочь, с губ которой не сходила гневная улыбка, мадемуазель де Бреголль, серьезная и подавленная, но тем не менее очаровательная, и, наконец, я, губернатор короля Филиппа, наделенный обширными полномочиями, я, державший в своих руках честь и даже жизнь всех сидевших за столом и в то же время вынужденный соблюдать крайнюю осторожность в словах, чтобы не встретиться с саркастической улыбкой донны Изабеллы, которой, по-видимому, так и хотелось дать мне понять, что я злоупотребляю своей властью.

Свечи в дорогих венецианских подсвечниках ярко горели над нашими головами. Их огонь играл в бесподобных бриллиантах донны Изабеллы, которые сверкали у нее на шее и в волосах. Они были так же красивы и так же холодны, как и их владелица.

Не таков был золотистый рейнвейн, который она хвалила за обедом. Он скоро прибавил тепла моему седобородому хозяину и нашим прекрасным дамам.

– Ваше превосходительство приступом взяли сердца всех в нашем городе, – сказал ван дер Веерен. – Нет ни одной улицы, где бы я не слышал, как вас хвалят.

– Даже малыши начали играть в дона Хаима, – вскричала Изабелла. – Я сама видела, как они играли на Водяной улице и еще местах в двух. Они никого не забывают. У них был воткнут в землю деревянный шест вместо эшафота, а к нему была привязана маленькая девочка, изображающая Марион. Перед ней лежал пук соломы, которую якобы поджигал отец Бернардо. Его можно было узнать по белому полотенцу и какой-то черной тряпке вместо одеяния. Потом мальчуган, которому выпала честь изображать вас, бросился смело вперед, потушил огонь и отвязал девочку. В конце всего отец Бернардо удалился, пораженный немилостью. Все это они проделали очень живо и осмысленно. Впрочем, в одном месте, кажется, это было на улице Венеры, платье маленькой девочки вспыхнуло, и комедия окончилась трагедией. Вы стали весьма популярны, сеньор.

– Чрезвычайно этим польщен, сеньорита. Но не следует поддаваться этому чувству, это опасно для нас всех. Такого рода энтузиазм не очень похвален в Мадриде. Прошу вас, сеньор, – обратился я к ван дер Веерену, – употребить все ваше влияние, чтобы положить этому конец. Иначе мне придется позаботиться об этом самому и таким образом потерять то доброе мнение, которое сложилось обо мне у жителей города Гертруденберга.

– Дону Хаиму де Хорквера не нужны голландские сердца, – сказала Изабелла с загадочной улыбкой. – Пусть это будет предостережением для вас, кузина. Мы должны остерегаться, как бы одушевляющие нас чувства благодарности не завлекли нас слишком далеко.

Мадемуазель де Бреголль не вспыхнула, как я ожидал. На лице ее мелькнуло выражение, которого я не мог понять. Она хотела было что-то сказать, но я опередил ее и несколько официальным тоном произнес:

– Я уже имел честь заявить мадемуазель де Бреголль, что я и не заслуживаю никакой благодарности. Для того чтобы завоевать сердца, человек моего положения не может всегда действовать так, как ему бы хотелось.

Донна Марион подняла на меня глаза и спокойно сказала:

– Вы не можете требовать ни благодарности, ни любви, не можете требовать и ненависти. Вы можете только принимать или не принимать их там, где найдете их на своем пути.

Сначала я не знал, что ей ответить на это. Из этого затруднения меня вывела донна Изабелла, не выдержавшая молчания.

– Справедливость есть награда сама по себе, – произнесла она саркастическим тоном. – Я совсем было забыла об этом.

– Совершенно верно, сеньорита, – холодно поддакнул я.

– Жители Гертруденберга в настоящее время воодушевлены только чувствами удивления и признательности к вам, – серьезно и деловито вмешался ее отец. – И в своем подчинении вашим желаниям они проявят лишний раз эти чувства.

– Благодарю вас, – отвечал я. – Так будет лучше для всех нас. А затем извините меня, если я сегодня покину вас раньше, чем мне хотелось бы. До наступления ночи мое время принадлежит другим. Позвольте мне поднять бокал за здоровье мадемуазель де Бреголль. Пусть лучшие дни заставят ее забыть все то, что было!

– Благодарю вас, сеньор, но едва ли когда-нибудь я смогу их забыть. Да, пожалуй, и не захочу, – тихо прибавила она.

Наш хозяин снова налил вина.

– А теперь за ваше здоровье, сеньор, – произнес он. – Пусть благополучие не покидает вас за все, что вы сделали сегодня.

– За исполнение ваших сердечных желаний, – вскричала донна Изабелла, поднимая свой бокал. – Я не могу сказать ничего другого. Мы ведь бедные голландские девушки, и наши мысли не могут парить так высоко, как ваше честолюбие.

Мы опорожнили бокалы, и я сказал:

– Теперь я должен идти. Я боюсь, что общество отца Балестера не будет для меня особенно привлекательным после таких собеседниц, но я должен заставить его подписать признание во всех его грехах. Прошу извинения, если потревожу ваш покой ночью – я, вероятно, вернусь должен буду написать еще несколько бумаг, которые отослать завтра утром. Я взглянул на часы:

– Уже десять часов. Отец Бернардо, вероятно, голоден. У него еще ничего во рту не было с утра. Впрочем, пост – превосходное средство для покаяния.

– Если у него были дурные намерения, то я боюсь, что он не сознается, – сказала Марион.

Я рассмеялся:

– Не сознается? Не сознается в этом добром городке Гертруденберг, которым я управляю уже с девяти часов утра? Это невозможно, сеньорита.

Она вдруг побледнела, потом покраснела.

– Могу я обратиться к вам с одной просьбой, сеньор? – спросила она.

Мой ответ прозвучал торжественно:

– Вы можете приказывать мне все, что не противоречит моему долгу и вашим собственным интересам, сеньорита.

– Отец Балестер причинил мне, видит Бог, жестокие страдания. Но я не хотела бы, чтобы с ним поступили так, как поступил он со мной. «Воздавай добром за зло», – сказано в Священном писании.

Я опять взглянул на нее с изумлением. Действительно, они недаром хвалятся этой еретической религией. Это не мертвая буква, а живое слово, которому они повинуются, невзирая на то, будет ли это очень легко или очень трудно, благоразумно или безумно. В этом их сила и слабость одновременно.

– Не бойтесь, – отвечал я. – Он не испытает и десятой доли того, что заслуживает. Но позвольте мне дать вам один совет: не прибегайте к цитатам из Священного писания. Лично я не питаю ни малейшего сомнения в вашем правоверии, точно так же, как и в вашем, сеньор ван дер Веерен, и в вашем, сеньорита, – прибавил я с поклоном, бросив при этом на них такой взгляд, от которого краска сбежала с их лица. – Но ничто так не навлекает подозрения в том, что человек перестал быть хорошим христианином, как эти заимствования из первоисточника христианства. Мы, профаны, не смеем пользоваться словами Христа без разъяснения их церковь! Иначе для чего же существует церковь?

После моих слов водворилось молчание. Я воспользовался случаем, сделал общий поклон и вышел.

Позвав Диего, я приказал ему отыскать мой другой плащ. Вечер был холодный и сырой. Плащ, который был на мне утром, перешел на плечи мадемуазель де Бреголль и остался у нее. Затем я приказал Диего следовать за мной, и мы оба вышли.

Улицы были пустынны. Собирался туман. Словно черные гиганты, высились дома с освещенными кое-где окнами. На всем лежал отпечаток уныния.

Невольно мои мысли унеслись в Испанию – к ее ярким ночам и к веселой толпе, заполняющей залитую светом площадь. Здесь же – ничего, кроме серого тумана и угрюмого молчания. Вода в каналах казалась черной, а сами они бездонными. Впереди все было серо и загадочно.

– Ну, Диего, – сказал я, остановившись на повороте; черные крыши домов выглядели все одинаково, словно пятна во мраке, – тут не то, что в Кордове!

– Совершенно верно, сеньор, – ответил тот. – Там, коли уж привяжут кого к столбу, так уж и сожгут непременно, а здесь иногда приходится и отвязывать. Но я боюсь, что показанный вами пример не будет поддержан, сеньор.

Я едва не расхохотался. Диего всегда обращается к фактам и никогда не считает нужным в них вникать.

– Нет, Диего, этого я и сам не желаю. Ну вот, мы и пришли.

Улица была совершено пуста. Мне не хотелось показывать, что я могу прибегнуть к силе. Достопочтенный отец убрался сегодня утром в полной опале, как будто бы он был не более как самый заурядный монах. Но был ли он инквизитором или нет, он все же оставался духовным лицом, имеющим больше прав на уважение, чем мы, грешные люди.

Тем не менее его жилище находилось под надежным караулом, и только тогда, когда я назвал себя, дверь медленно и неохотно отворилась и пропустила меня. Барон фон Виллингер был неглупый человек и сумел меня понять как надо. Я нашел его перед самой дверью в комнату инквизитора. Он играл в кости со своим лейтенантом.

Можете говорить против немцев что угодно, но когда они обещают что-нибудь, они непременно исполняют это. Немецкие ландскнехты считаются самыми беспринципными и самыми худшими из головорезов всех национальностей, которые нанимаются на службу за деньги, однако они делают свое дело и держатся при этом своих собственных принципов и такой добропорядочности, какой позавидовали бы и более высокопоставленные люди.

Таков был этот барон фон Виллингер. Он умел не хуже других жечь и грабить города и продавать свои услуги тому, кто больше всего за них предложит. Он моментально оставил бы герцога Альбу, если бы принц Оранский захотел платить ему больше. Он был способен убить человека из-за пустяка, если бы почувствовал себя оскорбленным. Но вместе с тем он глазом не моргнув мог нести свою службу целыми днями и считал ниже своего достоинства отлучиться с нее именно потому, что я доверился ему и он дал мне обещание. Он даже не успел выпить ни капли, что в данном случае было с его стороны большим самопожертвованием.

– Барон Виллингер, – сказал я более теплым, чем обыкновенно, тоном. – Благодарю вас. Мне очень досадно, что пришлось поручить вам это дело. Но, кроме вас, не было другого подходящего для этого человека. В вознаграждение за это я приготовил вам квартиру в одном из лучших домов города.

– Не за что благодарить меня, дон Хаим, по крайней мере, вам. Вы сказали, что нужно исполнить то-то и то-то, и все исполнено. За это нам и платят деньги. Кроме того, мы, как видите, устроились здесь комфортабельно.

И он показал на стол, где стояли остатки яств и две или три пустых бутылки.

– Было вовсе не так скучно, – продолжал он с улыбкой. – Святого отца, по-видимому, очень терзали плотские желания, ибо в половине первого он довольно высокомерно потребовал завтрак. Я ответил ему, что на этот счет я не получил от вас никаких распоряжений, а что я лично, как еретик, могу предложить ему, быть может, неподобающую пищу. Сегодня ведь пятница. Мы, то есть я и герр Шварцау, прекрасно закусили. Были рыба, заяц и две бутылки рейнского вина. В этих местах недурно готовят. Почувствовав, что с ним говорят вежливо, святой отец вступил было в переговоры и предлагал даже заплатить за свою долю. Но я, боясь за спасение его души, не решился принять на себя ответственности. После этого он стал говорить серьезно, предлагая мне и герру Шварцау по тысяче крон, если мы отпустим его на свободу. Мы спросили, где же у него деньги. Золото ведь очень вредно для святого человека. Он отвечал, что при нем денег нет, но что если мы пойдем вместе с ним, то он даст нам их. Он, конечно, не сказал, откуда он их раздобудет. Когда же мы отказались идти с ним, он стал угрюм и прекратил разговор. Вот и все, что здесь было. Я пожал ему руку:

– Еще раз благодарю вас, барон Виллингер; я не забуду вашей услуги.

Теперь вы свободны, я хочу сам поговорить немного с достопочтенным отцом. Ваши люди должны остаться здесь. Они еще не устали, не правда ли?

– Караул сменился в десять часов.

– Отлично. Кто теперь останется на дежурстве?

– Фон Эвердинген, если вы смените нас.

– Он не уснет?

– Не беспокойтесь, дон Хаим. В эту, по крайней мере, ночь он не уснет, – со смехом отвечал фон Виллингер – Его мать сожгли, когда он был еще ребенком, и хотя человек не может постоянно думать о таких вещах, но это дело живо напомнило ему далекое детство. Он всегда отличался большой впечатлительностью. Задремав сегодня после обеда, он видел во сне, будто она пришла к нему и сказала: «Фриц, твою мать сожгли, а сегодня ты готов был помогать сжечь такую же невинную, какой была твоя мать. Ты помогаешь сильным мира сего истреблять народ Господень. Что же ты скажешь на Страшном суде, когда придется отвечать за их жизнь?» Как видите, дон Хаим, вы, католики, и мы, еретики, одинаково считаем себя избранниками Божьими. Кто тут прав, не сумею вам сказать. Я как умел утешил малого, ибо он в конце концов все-таки славный парень. Нам ведь платят и потому приходится делать то, что велят, а не рассуждать, что правильно, а что неправильно. Кроме того, мы должны уповать не на свои дела, а на милосердие Божие. Я верую, что Господь не оставит без внимания и наше ремесло, которое не очень-то оставляет нам время на то, чтобы советоваться со своей совестью. Итак, я утешил малого, как я уже сказал. Он, впрочем, не очень ободрился вследствие такого странного стечения обстоятельств в эту ночь. С таким настроением, какое у него теперь, он будет зорко стеречь отца Бернардо. В этом вы можете быть совершенно уверены, дон Хаим.

– Тем лучше, – сухо отвечал я. – Еще раз благодарю вас и желаю вам спокойной ночи. Вам отведено помещение в доме богатого судовладельца ван Сиринга. Он ждет вас.

Я постучал в дверь, ведущую в комнату инквизитора, и вошел.

– Добрый вечер, ваше благословение, – сказал я. – Надеюсь, что с вами обращались со всей почтительностью, какая подобает особе вашего сана.

Он медленно поднялся с кресла, стоявшего около стола.

– Мне даже не дали пищи, сеньор, – отвечал он, свирепо сверкнув на меня глазами. – Я с утра ничего не ел.

– Неужели? – вскричал я беззаботным тоном. – Сегодня у нас пятница. Припомните. Господь Бог постился в пустыне сорок суток. Кроме того, я полагал, что такие святые люди, как вы, находят особое наслаждение в посте и молитве и чудесным образом получают от этого больше силы, чем мы, грешные люди, от самого сытного обеда.

В его глазах показался какой-то стальной блеск.

– Вы издеваетесь надо мной, – процедил он. – Но будьте уверены, за каждую обиду вам учинит возмездие и Господь Бог, и святая церковь, и воздаст вам за все десятирицею. Огонь ожидает вас в здешнем мире и в загробном. Благодаря этой женщине, которая очаровала ваши глаза, вы оскорбили и Господа Бога, и святую церковь. Горе вам, горе! Наказание не замедлит настигнуть вас, хотя бы чувствовали себя в полной безопасности. И гордыня ваша, которую вы обнаружили сегодня, сломится, яко тростник перед гневом Господним!

По мере своей речи он все более и более входил в гнев. Осенив себя крестным знамением и повысив голос, он изрек анафему, которую не решился произнести сегодня утром.

– Да будет на вас проклятие денно и нощно, когда вы в постели и в путешествии, в городе и в поле. Аминь. В час досуга и в час битвы. Аминь. В час скорби, в час радости, в час любви. Аминь. Горький час да будет для вас горчайшим, сладкий час – горьким всей горечью проклятия! Как вы изменили церкви, так пусть изменит вам женщина, которую вы любите. Пусть наследуете вы скорбь в этой жизни и муку в будущей, во веки веков. Аминь! Аминь! Аминь!

При последних словах голос изменил ему и как-то странно задрожал.

Я слушал его спокойно, сложив руки и улыбаясь. Мне давно хотелось слышать что-нибудь подобное, для того чтобы уверить – не себя самого, в этом не было никакой надобности – а некоторых своих приятелей, что слова остаются только словами и что человек может гордо пройти по жизни, не боясь их и не смущаясь ими. До сего времени мне не приходилось слышать ничего подобного.

В данном случае эти слова ничего не стоили: ведь, кроме нас двоих, их никто не мог слышать. Вот почем я выслушал их с большим удовольствием.

Мое спокойствие и улыбка совсем обескуражили монаха. Голос его пресекся, и он смотрел на меня во все глаза с выражением и бешенства, и в то же время страха.

Что он прочел на моем лице, я не могу сказать. Быть может, ему показалось, что перед ним сам дьявол.

Как бы то ни было, но он вдруг побледнел и опустил руки. Потом вдруг сделал последнее усилие, чтобы вновь занять потерянные позиции, и крикнул:

– Нечестивец, не боящийся ни Бога, ни церкви, но еще не потерявший страха перед королем. Ему все будет известно!

– Не думаю, чтобы это стало ему известно от вас, достопочтенный отец, – отвечал я спокойно.

Монах переменился в лице, но старался не терять мужества. Он понимал, что только таким путем он может спасти свое положение. Вероятно, он не думал, что я могу зайти так далеко и, очевидно, упрекал себя в том, что так легко уступил мне сегодня утром.

– Моя судьба в руках Божьих, – сказал он. – Он, в винограднике которого я трудился, Он Сам защитит меня. Я буду призывать Его.

С этими словами он сел, положил руки на колени и стал смотреть в сторону.

Я поглядел на него с минуту и сказал:

– На вашем месте я не стал бы призывать Господа Бога. Что если Он уличит вас в неправде? Вот здесь у меня есть признание двух женщин, которым вы заплатили за их обвинительные показания. Это вы тоже трудились в винограднике Господнем?

– Будьте вы прокляты! – вскричал он. – Да падет проклятие на вашу голову. Ведь нетрудно заставить подписать признание кого угодно, если власть в ваших руках!

– Так ли это, достопочтенный отец? Не угодно ли вам познакомиться с этим признанием?

– Призываю Господа Бога в свидетели! Моя совесть чиста.

Однако в его голосе опять послышалась неуверенность, которую он изо всех сил старался подавить.

– Так ли это достопочтенный отец. – повторил я. – Подумайте хорошенько. Возбудили ли вы процесс против этой дамы только потому, что были уверены в ее виновности или же по каким-нибудь иным причинам? Хотелось ли вам сжечь только грешницу, или же и прекрасную женщину? А может быть, вам было очень приятно, что она стояла перед вами и вымаливала свою жизнь, – она, которая была всегда так холодна с вами? Искушение было слишком велико. Да и дьявол, может быть, подсказал вам, возбудил в вас желание порадовать ваши глаза? Вспомните хорошенько, достопочтенный отец. – Не останавливались ли с особенным чувством ваши пальцы на ее гладкой коже, чтобы освидетельствовать ее сердце, в то время как вы подвергли ее пытке и она лежала в обмороке? Вы знали, что опасности тут не было, да и не ваше это было дело. Неужели все это – труды в винограднике Господнем? Подумайте хорошенько, достопочтенный отец! Разве не видно, что вы решились в сердце своем овладеть ею. Иначе зачем вам было обещать ей свое покровительство. Зачем заставлять ее исповедоваться перед вами? Зачем было вам щадить ее? Оказывать такое милосердие ведьме! А когда оказалось, что овладеть ею вам не удастся, вы решились пойти на это силой, хотя и не осмелились применить ее сами. Каждый вечер дьявол, очевидно, нашептывал вам, что вы слабый человек, пока вам наконец стало не под силу ждать. И вы приговорили ее к сожжению не потому, что она была виновна, но потому, что вы не решались оставить ее в покое. Вы боялись, что она разгадает тайный смысл ваших слов, поймет ясно ваши намерения. И вот вы стали уверять самого себя, что, без сомнения, она ведьма, если ей удалось увлечь вас на такое дело. Но верили ли вы этому в глубине вашего сердца? Действительно ли ваша совесть чиста? Подумайте хорошенько, досточтенный отец! Повторяю, на вашем месте я бы не призывал Господа Бога.

Помимо своей воли, монах во время этой речи поднял на меня глаза. Они впились в мои, словно он был заворожен мною. Когда я кончил говорить, он вздрогнул, как бы очнувшись от забытья, и, перекрестившись, пробормотал хриплым голосом:

– Сатана! Чур меня!

– Сатаной нельзя так распоряжаться, достопочтенный отец. Он не обращает внимания на заклинания своих служителей. Мы только зря теряем время. – прибавил я. помолчав с минуту. – Не пожелаете ли вы написать письмо вашему духовному начальству и принести в нем раскаяние во всех своих грехах, о которых я вам говорил и которых вы не отрицали?

– Но я не совершал таких прегрешений!

– Совершали, достопочтенный отец. Что имеется в ваших руках для опровержения моих слов? Итак, потрудитесь написать письмо, ничего не утаивая и не умалчивая о том, что вы пытали свою жертву, зная, что она невиновна. Добавьте и то, что вы не остановились перед убийством ребенка, для того чтобы доказать справедливость воздвигнутого вами против нее обвинения. Добавьте также, что вы видите в сегодняшнем происшествии перст Господень и что дьявол получил над вами такую власть, что заставил вас поддаться страсти и забыть свой долг, то есть выискивать богатых еретиков, при аресте которых церковь могла бы извлекать немалую выгоду. Вы закончите письмо тем, что признаете себя с этого времени неспособным к исполнению обязанностей инквизитора и попросите наложить на вас соответствующее взыскание.



Выслушав меня молча, монах сделал последнее усилие спасти себя.

– Вы с ума сошли, сеньор. Уж если кому надо сознаваться, то только вам, когда чары утратят свою силу над вами. Тогда вы…

Тут его глаза встретились с моими, и он сразу смолк. Я до сих пор не знал, что насмешливое выражение моих глаз имеет такую силу.

– Довольно! Не будем больше говорить об этом. Вам не удастся обмануть ни меня, ни дьявола. Лучше напишите письмо.

– Неужели вы думаете, что я лишился ума.

– О нет. Я считаю вас человеком в здравом уме, который отлично понимает, что необходимо сделать иной раз в жизни. Осуждение мадемуазель Бреголль было необходимо для вас, но вы слишком замешкались с ним, и теперь все переменилось. Не соблаговолите ли начать письмо?

– Нет, этого я не желаю. Вы не имеете право принуждать меня написать хоть строчку, если я того не пожелаю.

– В самом деле? Могу вас уверить, что пытка превосходно помогает в таких случаях. Я просто очарован ею сегодня. Видно, что ею управляет мастер своего дела. – прибавил я с поклоном. – Отсюда до нее всего несколько шагов. Караульные – люди, как вам уже известно, безбожные и смотрят на всякого монаха так, как мы с вами смотрим на обыкновенного грешника.

Мой собеседник побелел как полотно.

– Вы, однако, дали обещание пощадить меня.

– Да, конечно. Но только в том случае, если вы сделаете свои признания. Фра Николай Эмерик в своем руководстве для инквизиторов указывает, что действительный смысл обещания помиловать очень часто неправильно понимается теми, кто дорожит только делами мира сего, ибо помилованием надо считать все, что приводит грешника к раскаянию. Вы, конечно, читали это благочестивое сочинение фра Эмерика?

– А я и не знал, что вы так сведущи в литературе об инквизиции, – сказал он, скривив губы.

– Мой дядя – инквизитор в Толедо. Он очень любил меня и постоянно носился с мыслью, что я со временем вступлю в орден и займусь тем же делом. Но по семейным обстоятельствам план этот не осуществился. Дядя многому научил меня. Я чувствую к нему живейшую благодарность за это, ибо теперь я знаю, как мне поступать, чтобы совесть моя была совершенно чиста.

Монах молчал. С минуту я смотрел на свою жертву.

– Можете быть спокойны, я обойдусь без помощи Якоба Питерса. Мне было бы крайне неприятно видеть почтенного служителя церкви в руках обыкновенного палача, равно как и молодую женщину. Но я сам умею обращаться с инструментами, а помогать мне будет мой слуга.

Я позвал Диего.

– Умеешь ты обращаться с орудиями пытки?

– Очень хорошо. Будьте спокойны, я могу работать не по-любительски. Я не люблю эту работу. Но раз вы желаете, все будет сделано. Прикажете приступить к делу?

Монах стоял перед нами со стиснутыми кулаками. Лицо его дергалось. Он, очевидно, старался подготовить себя к пытке, но это плохо ему удавалось. Все тело его тряслось, так что ему пришлось сесть.

Несколько минут он сидел. Наконец, не глядя на нас, он сказал сдавленным голосом:

– Давайте бумагу.

– Вот она достопочтенный отец. А вот перо и чернила. Садитесь сюда в кресло, так вам будет удобнее. Прошу вас не торопиться. Не беспокойтесь о том, что вы меня задержали. Я поужинал в десять часов и не чувствую себя утомленным.

Он бросил на меня злобный взгляд и начал писать.

– Пожалуйста, не забудьте ничего. Не забудьте упомянуть, что вы знали о невиновности этой молодой женщины, когда подвергали ее пыткам. Упомяните и о том, что вы не пренебрегали богатыми еретиками. Так будет хорошо, – прибавил я, взглянув через плечо на то, что он написал. – Теперь будьте любезны сделать с этой бумаги две копии – одну для меня, на память, а другую для главного инквизитора.

Монах, не сказав ни слова, взял другой лист бумаги.

– Благодарю вас, – промолвил я, когда он кончил писать, и спрятал оба документа в карман.

Усевшись затем, я спокойно продолжал:

– Покончив полюбовно наши дела, мы можем перейти теперь к главному пункту, то есть к вопросу о том, что мне с вами делать. К несчастью, я не могу отпустить вас с миром, как хотел бы, несмотря на те признания, которые вы здесь подписали. Было бы несправедливо бы сказать, что эти признания вырваны у вас силой, но тем не менее ничто не мешает вам пустить такой слух, и народ может этому поверить. Следовательно, для предупреждения этого нужно что-нибудь сделать. Нужно только обсудить, что именно сделать. Разумеется, лучше всего было бы покончить с вами совсем. Это можно было бы сделать различными способами, из которых каждый имеет свои преимущества. Я мог бы отравить вас, а потом сказать, что вы скончались от лихорадки. Голландия, как вам известно, очень сырая страна. Или можно было бы увезти вас куда-нибудь и там убить – дороги очень небезопасны и кишат еретиками. Или еще можно было бы выпустить отсюда кого-нибудь другого в вашем одеянии – нетрудно подыскать какого-нибудь чувственного и фанатического плута, похожего на вас, – а вас самого задержать здесь навсегда и уморить голодом. Для меня этот план представляется наиболее соблазнительным. Что вы мне в данном случае рекомендуете?

Он дико глядел на меня. На лбу его выступили крупные капли пота. Только теперь он сообразил вполне, каково его положение.

– Мне очень хотелось бы слышать ваше мнение, ибо вы человек практичный. С другой стороны, – продолжал я, бросив на него испытующий взгляд, – я иногда представляю себе, как вы вернетесь к своим собратьям после такого признания. Для инквизитора это будет не совсем обычное возвращение. Я, конечно, не мог бы присутствовать при этом, однако я мог бы получить об этом подробные сведения. Но нужно сначала подрезать вам когти. Нужно, чтобы вы не могли и пальцем пошевелить против меня, не всунув сначала в тиски собственную руку.

Он вытер пот со лба.

– Что же я могу сказать? Я уже признался, что же еще нужно от меня?

– Итак, вы сознаетесь? Свободно и без принуждения?

– Да, я подтверждаю это. Все мы грешны. Но для чего заставлять меня повторять все это?

– Только для успокоения моей собственной души. Впрочем, как я вам уже указывал, все это еще не дает вам ручательства в вашей безопасности. Нет ли в вашей прошлой жизни каких-нибудь фактов, которые вы храните в тайне, – конечно, для того, чтобы от этого не пострадала слава святой церкви, – но о которых вы могли бы сказать мне здесь как на духу? О них, конечно, стоило бы поговорить, если это что-нибудь более серьезное, чем пытка молодой девушки.

Он взглянул мне прямо в глаза:

– Я более ничего не знаю.

– В самом деле? Ну, тогда мы должны вернуться к нашему предыдущему разговору. Отдаете ли вы предпочтение тому или другому роду смерти? Что касается меня, то мне хотелось бы видеть вас на костре, но это всегда вызывает в народе такое волнение. Поэтому я предоставляю это дело вашему собственному вкусу.

– В прошлом году я соблазнил одну деревенскую девушку…

Я рассмеялся:

– Полноте, достопочтенный отец, не смешите меня такими пустяками. Неужели вы принимаете меня за ребенка? Ни один монастырь не станет обращать внимание на такие мелкие прегрешения, неразлучные с вашим званием.

– Спросите его, кто обокрал алтарь Святой Девы в церкви Святого Фирмэна в Лилле, сеньор, – неожиданно произнес Диего своим горловым тембром.

Монах вздрогнул и уставился на него, как будто перед ним явилось привидение. Я тоже с удивлением взглянул на Диего.

– Да ведь Рауля Кавальона подвергли пытке, и он умер в тюрьме, – пролепетал монах, продолжая смотреть на моего слугу.

– Ошибаетесь, достопочтенный отец. Он ускользнул и еще жив. Бог сохранил его для того, чтобы сделать своим орудием сегодня и через него исполнить свое правосудие.

Инстинктивно монах по привычке поднял руку, словно собираясь заклятием прогнать привидение. Но пальцы не слушались его.

– Проклятие! – захрипел он. – Проклятие! Я пропал! Нет больше моих сил.

– Четырнадцать лет тому назад, – начал Диего своим спокойным, без интонаций, голосом, не глядя на монаха, – в Лилле жила прекрасная и добродетельная девушка. Этот человек погубил ее. Каким образом – это теперь не важно. Она пала. Но монах боялся ее жениха, ибо тот был южанин, с горячей кровью, и однажды убил человека, который был груб с его невестой. Поэтому, чтобы спасти себя, монах решил погубить и этого человека. Возвращаясь с работы домой – жених этот был оружейником, – он, как добрый католик, каждый вечер останавливался на минуту в церкви Святого Фирмэна. В один прекрасный вечер он молился особенно долго и горячо: он чувствовал, что на него готова обрушиться беда, но еще надеялся на помощь Богоматери и всех святых. Церковь в этот час была пуста и темна, но если б там было и много народу, он этого бы не заметил. Вдруг он почувствовал, как кто-то крепко схватил его и поволок к алтарю Святой Девы. Церковь огласилась громкими криками об убийстве и святотатстве. У подножия алтаря лежал мертвый настоятель. В груди его торчал кинжал работы этого самого оружейника.

Рака Святой Девы, украшенная многочисленными дорогими приношениями, была открыта и пуста. Перед оружейником стоял монах и обвинил его в убийстве и святотатстве. Все это казалось оружейнику сном. Когда он очнулся и хотел протестовать, его уже вели в тюрьму. Кругом бушевала разъяренная толпа, от которой стража едва могла защитить его. Суд над ним был недолог. Разве монах he показывал против него? Разве он не был родом из еретической Наварры, хотя и числился добрым католиком? Кто мог ему верить? Его осудили, пытали и приговорили к смерти. Он, однако, убежал и полумертвым был найден на дороге одним господином, который, не задавая ему никаких вопросов, спас ему жизнь.

– Сокровища раки Святой Девы найти не удалось, – прибавил он, помолчав. – Может быть, достопочтенному отцу лучше известно, где они теперь.

Доминиканец слушал этот рассказ словно в каком-то забытье.

– Ага, вот так история, отец Балестер! – воскликнул я. – Я почти был уверен, что за вами что-нибудь да есть. Теперь вспоминаете? Полагаю, что сокровища из раки Святой Девы у вас еще целы, – иначе вся история теряет свой интерес. Может быть, вы потрудитесь изложить ее письменно. Впрочем, как вам угодно. Если вы предпочитаете устранить все затруднения относительно вас, так как я вам только что предлагал, то я не вижу к этому никаких препятствий. Взвесив все, я даже думаю, что так будет лучше всего.

Он был совершенно разбит. Не возражая ни слова, он взял перо.

– Подождите, – сказал я, остановив его жестом. – На этот раз я буду диктовать сам. Так как это будет чрезвычайно важный документ, то нужно постараться, чтобы он вышел и достаточно выразительным. Начнем так:

«Я, отец Бернардо Балестер из ордена Святого Доминика, совершив преступление, в котором не смел даже покаяться, и терзаемый совестью, тем более что много лет, отягченный великим грехом, я совершал божественную литургию, теперь для успокоения совести и побуждаемый неведомой мне силой хочу изложить на бумаге историю моего преступления. Приора церкви Святого Фирмэна в Лилле убил я, а не Рауль Кавальон, которого я обвинил в этом преступлении».

– Я не убивал его, – хрипло перебил меня монах. – Я нашел его мертвым перед алтарем. Тут дьявол вложил мне в голову весь дальнейший план.

– Это вы, может быть, и верно говорите. Я сам считаю вас слишком слабым человеком для того, чтобы совершить в одно и то же время и убийство, и святотатство. Но чтобы не сделать ошибки и обезопасить себя, мы оставим бумагу, как она есть.

– Но ведь я же сознался.

– Может быть. Но ведь в нашем распоряжении только ваши слова. Не приказывал ли ваш духовник вернуть сокровища с алтаря Святой Девы?

– Я не раз хотел сделать это, но всегда что-нибудь мешало. А потом я боялся.

– Отлично. Будем продолжать.

«Приор заподозрил меня в ереси и хотел донести на меня. Поэтому я действительно убил его».

Монах положил перо и взглянул на меня дикими глазами.

– О девице нам лучше ничего не говорить. Мы не знаем, как она теперь живет, и не лучше ли будет не возбуждать никаких разговоров о ней. Кроме того, так выходит сильнее.

– Вы сам дьявол! – сказал он со вздохом.

– Ну нет! – спокойно отвечал я. – Мне хочется только правильно представить дело. Ну, будем продолжать. Вы согласны? Тем лучше.

«Монашеская жизнь нелегка, – продолжал я диктовать. – Монах человек, но он должен быть чем-то большим. Помазание, совершенное над ним, не причисляет его к ангельскому сонму и не освобождает его от желаний, которые вспыхивают в нем так же сильно, как и в других людях, а, пожалуй, еще сильнее. Ему остается только терпеть, а когда он не может бороться – только грешить, и опять терпеть, и страдать за этот грех. Таким образом, ему приходится жить и грешить, грешить и страдать. Почему это происходит? Почему бы священнику, например, не иметь жены? Тогда руки, совершающие причащение, были бы чище, ибо он был бы свободен от плотских вожделений, которые мучают его денно и нощно. Закон о безбрачии духовенства дан не Христом, а папами, которым нужно было иметь армию, не связанную никакими земными связями. Так они приказали. Но не погрешили ли они в данном случае? Разве папа Гонорий I не объявил, что у Христа была только одна воля? Разве эта его доктрина не была осуждена через пятнадцать лет на вселенском соборе в Константинополе? Разве сам он не был признан еретиком и не был осужден, как ересиарх? А еще раньше во время споров, поднятых Пелагием, разве папа Зосимий не выступал с утверждениями, как раз противоположными тем, что приводил его предшественник по святому престолу? Разве император Карл Великий не принудил силой папу Льва принять Никейский символ веры в переводе франкской церкви, в котором Дух Святой исходит не только от Отца, но и от Сына? Что было бы, если бы папа Лев выгравировал на серебряной доске подлинный перевод и повесил ее на дверях собора Святого Петра? Слова, которые он не хотел допустить, теперь повторяет вся Западная церковь. Таких примеров можно было бы набрать сколько угодно. Неужели Дух Святой внушал все эти заблуждения? Осужденные и отвергнутые одним папой, они принимались и объявлялись истиной другим. Неужели каноны, установленные таким образом, должны нас, связывать навсегда? Поистине нельзя порицать реформаторов, когда они отвергают их. Но дух заковывается цепями, и камнями побиваются те, кто пытается сбросить свои оковы. Неужели не придет такое время, что человек будет носить закон сам в себе, боясь своей совести больше, чем всяких церковных проклятий?»

Доминиканец остановился и искоса взглянул на меня. Лицо его было ужасно.

– Этого довольно, чтобы меня сожгли, – хрипло сказал он.

– Разумеется, – ответил я. – Так, по крайней мере, подсказывает логика.

– Вы сами великий еретик, сеньор.

– О нет! Не утешайте себя такой уверенностью, достопочтенный отец. Я знаю обо всем этом только потому, что получил хорошее образование. Но я никогда не присоединяюсь к таким крайним выводам. Пока сила в руках духовенства, они совершенно бесполезны. Когда же положение изменится, в них не будет надобности. Итак, будем продолжать наше писание.

«Но страх перед костром, до которого дело могло и не дойти и который во всяком случае мелькал только в отдаленном будущем, на минуту пересилил страх передо мной».

– Я не хочу больше писать, – воскликнул он в последнем припадке ярости.

Я пожал плечами:

– Как вам угодно. Я уверен, что, пораздумав хорошенько, я буду в состоянии подыскать для вас тот род смерти, которого вы заслуживаете на основании ваших собственных признаний.

Монах вдруг упал передо мной на колени, забыв и свою гордость, и свой сан. Это была одна тень того, что было раньше.

– Разве всего этого не довольно? Разве мои преступления еще не достаточно велики? Бог видит, как я в них раскаиваюсь. Если плоть немощна, а дьявол силен, разве я в силах устоять против греха? Я молился, но все было тщетно.

– Меня это не касается, – ответил я, пожимая плечами. – Но выбирайте же одно из двух в этом деле.

– Я сделаю все, что вы хотите, только не это. Это ведь ужасно.

– Как? Вы обязываетесь сделать все, что желает еретик, на которого вы наложили самые страшные проклятия. Припомните-ка, достопочтенный отец. Ведь это было всего час тому назад.

– Я беру это проклятие назад. Я его наложил, я же могу его и снять.

Я смотрел, как он извивался в крайнем унижении у моих ног. От пламени свечи его лицо казалось покрытым темными пятнами – так обыкновенно рисуют мучеников. Я никак не думал, что вечер может кончиться такой потехой.

– Вы можете снять проклятие, достопочтенный отец, но не должны этого делать. Я нарочно хотел этого проклятия, чтобы показать вам, чего оно стоит. Не стоит его снимать. Лучше прибавьте к нему еще что-нибудь.

Опять в его глазах мелькнул испуг, и он отодвинулся от меня, как бы боясь прикоснуться ко мне. Медленно и дрожа всем телом, поднялся он с колен. Он понял, что его просьбы тут не помогут.

– Угодно вам писать дальше? – спросил я.

– Угодно, потому что я должен писать. Но если вы не дадите мне торжественного обещания пощадить мою жизнь, то я не желаю писать. Без того обещания заставить меня написать эти ужасные вещи и убить меня – одно и то же.

– Несомненно, достопочтенный отец. Итак, вы желаете, чтобы я обещал вам пощадить вашу жизнь?

– Да. Впрочем, вы можете обещать, а потом скажете, что подразумевали при этом вечную жизнь, – прибавил он вдруг.

– Очень может быть. Ибо что такое жизнь? Насмешка, намек на нечто лучшее. Действительна только та жизнь, которая ждет нас за гробом, если, конечно, она есть.

– Нет! Нет! Вы должны пощадить мою здешнюю жизнь.

– Извольте, достопочтенный отец. Но, как разъясняют в подобных случаях святые отцы, я не вправе обещать то, что от меня не зависит. Я, конечно, могу дать вам обещание, но оно необязательно для меня. Жизнь и смерть в руках Господних. Если ему угодно, вы умрете при моем участии. Разве я виноват в этом? А если ему это неугодно, то какой вред я могу вам причинить?

Он протер глаза.

– Человечество многим обязано фра Николаю Эмерику и последующим инквизиторам. Им удалось осветить дело с новой точки зрения. Итак, я могу дать вам это обещание, достопочтенный отец, и даже с большим удовольствием.

Монах затрясся. Было чрезвычайно забавно наблюдать за борьбой чувств на его лице. Он был уже не в силах скрывать свои эмоции.

– Обещание это, конечно, ни в чем не может мне помешать, – начал я опять. – У меня еще будет возможность замучить вас пытками. Я, разумеется, поставлю известный предел пыткам. Но если вы умрете раньше, то в этом не я буду виноват.

– В таком случае я не стану писать дальше, – сказал монах, помолчав.

– Ну нет. Писать вы будете. И притом без всяких обещаний. Иначе я прикажу пытать вас до тех пор, пока вам самому не захочется писать. Уезжая из Испании, я имел случай познакомиться с новыми приемами, которые применяются к упорным еретикам. Они очень скоро делают их разумными.

Судорога прошла по его лицу. Он сел к столу и взял перо.

– Диктуйте, – произнес он сдавленным голосом.

– Отлично. Что это, достопочтенный отец? У вас дрожат руки! Не обращайте на это внимания. Когда делаешь такого рода признания, то это даже хорошо – производит больше впечатления.

«Долгое время, – начал я диктовать, – эти мысли терзали мой ум. Трудно удержаться, чтобы не проговориться о том, что лежит на душе. Однако ж во время моего разговора с приором у меня вырвались слова, которые я хотел бы взять назад. Но было уже поздно. Приор взглянул на меня как-то подозрительно. На следующий день у меня пропала брошюра, в которой излагались некоторые новые учения. Мне стало ясно, что время терять нечего, и, подкараулив приора в церкви, я убил его. Он молился в церкви каждый день в определенный час, когда в ней никого не было. Чтобы отвлечь подозрение от себя, я открыл раку Богородицы и ограбил ее, взяв оттуда все сокровища. Потом я пытался вернуть их – монахи и народ сочли бы это за чудо, – но не представлялось подходящего случая. Я был напуган, потому что с этими сокровищами стало твориться что-то неладное. Я не верю в сверхъестественную силу, но всякий раз, как я хотел сжечь их или выбросить от себя, мою руку останавливала какая-то сила. Таким образом, я вынужден был носить их все время с собой, лишь изредка пряча в одно потайное место. В настоящее время они находятся под алтарем в часовне Богородицы в нашем монастыре».

Монах вдруг вскочил и впился в меня взглядом.

– Откуда вы это знаете? – спросил он. Я улыбнулся:

– Раньше я этого не знал, а теперь знаю.

Если бы он мог убить меня взглядом, он сделал бы это с наслаждением.

– Из вас вышел бы превосходный инквизитор, – сказал он сквозь зубы.

– Могу поручиться, что я справился бы с этим делом как следует. Но у меня нет к нему призвания. Ну, теперь закончим наши признания.

«С того времени я вел жизнь, о которой мне противно вспоминать и писать. Я мучился опасениями и плотскими желаниями, но не находил в себе силы порвать со всем этим и начать новую жизнь. Я не могу вести жизнь бродяги и отказаться от власти над людьми. Но по временам прошлое встает передо мной, темное и страшное, и я дрожу при виде представляющихся мне призраков. Тени моих жертв являются ко мне по ночам и вопиют: „Покайся! покайся!“, но что толку – каяться человеку? И Богородица являлась мне, приказывая вернуть ее сокровища. Это, вероятно, была галлюцинация. Но все это очень страшно. Да простит меня Господь Бог. Все это я написал в припадке отчаяния 20 июля 1572 года. Брат Бернардо Балестер».

– Так будет хорошо. Если это покаяние получит огласку, то вы прославитесь как человек, еще не потерявший окончательно совесть. Если вас сожгут, то сожгут торжественно, как настоящего ересиарха. Теперь остается только послать Диего отыскивать похищенные сокровища. Когда они будут в наших руках, вы отошлете их в Антверпен на хранение к ювелиру де Врису и прикажете ему не выдавать их никому, даже вам самому, если вы явитесь без подписанного мной удостоверения. Вам лучше написать письмо де Врису теперь же, чтобы совсем покончить с этим делом. Благодарю вас, – добавил я, когда письмо было готово. – Теперь слушайте. Пока вы не будете выходить из роли кающегося грешника, вы будете в безопасности. Но как только я услышу о каких-либо интригах с вашей стороны против меня – а я, конечно, об этом услышу, – я немедленно отошлю эту бумагу кому следует. Приор церкви Святого Фирмэна, насколько я помню, происходил из хорошей семьи. Один из его братьев – кардинал. Затем я вас больше не задерживаю. Уже поздно, и вы, вероятно, устали.

Доминиканец тяжело поднялся, опираясь на стол.

– Дон Хаим де Хорквера, – медленно заговорил он, – будьте уверены, что я всю жизнь буду помнить эти часы. Вы просили меня прибавить вам проклятий. Хорошо. Вы осилили меня ложью. Пусть же и вы погибните ото лжи.

– Да падет это проклятие на вашу собственную голову, – строго возразил я. – Но во всяком случае помните, достопочтенный отец, помните все и не забывайте ничего. Я боюсь, впрочем, что вы не исполните этого и будете раскаиваться и снова грешить, и так до окончания жизни. Спокойной ночи!

Было уже поздно, когда я вернулся к себе домой. Но спать мне совершенно не хотелось. Мне нужно было отправить мои бумаги рано утром. Писать надо было о многом, не об одном отце Бернардо. Ведь в конце концов меня послали сюда вовсе не для того, чтобы спасать красавиц от костра и препираться с инквизитором, а для того, чтобы охранять эту пограничную крепость – благо пламя восстания еще не совсем погасло – и обеспечить безопасность транспортов, которые шли вверх по Рейну навстречу армии герцога Альбы. По этому вопросу передо мной на столе уже лежал рапорт дона Рюнца, и мне оставалось только переписать его в своем донесении.

Остальное нужно было обдумать хорошенько, ибо все зависело от того, в каком свете дело будет представлено в Брюсселе и Мадриде. Я не мог сообщить им, что я нашел весь город готовым к восстанию. Этого герцог никогда бы не простил мне. Наоборот, я старательно отмечал, что не встретил ни одного проступка, не слышал ни одного слова против короля. Я указал также, что действия инквизитора совершенно не соответствуют приказаниям герцога, который запретил ему возбуждать процессы до моего прибытия, что процессы, которые он затевал, производили крайне невыгодное впечатление, так как были направлены всегда против богатых еретиков, и что, по моему мнению, монах этот заслуживает того, чтобы его хорошенько проучить. Далее я писал, что ввиду жалоб, принесенных на отца Бернардо, вполне основательных и проверенных, я счел за лучшее ознаменовать начало моего управления актом справедливости и милосердия и что, решившись вести себя таким образом, я не мог остаться равнодушным, когда монах вздумал высказывать открытое непослушание представителю короля и делать по-своему.

Таково было мое донесение герцогу Альбе.

В бумаге к главному инквизитору я не так распространялся об этом происшествии, но зато прямо указывал на непригодность инквизитора для исполнения его обязанностей. В отдельный конверт, который как будто шел не от меня, я вложил исповедь монаха. Затем я сообщал главному инквизитору о Бригитте Дорн и Анне ван Линден. В конце я сделал приписку о том, как приветствовал народ короля Филиппа.

Чего же им было еще желать? Однако утром я отправил эти бумаги с чувством полной неуверенности.

Я не боюсь герцога Альбу. В душе он может бранить меня дураком, но наружно он должен поддерживать в моем лице авторитет власти. Не боюсь я и главного инквизитора отца Михаила де Бея, человека просвещенного, который сам подвергся когда-то обвинению в ереси и должен был клятвенно отказаться от своего мнения. Он не фанатик и первый будет рад тому, что отца Балестера уберут с его поста. Я боялся только одного человека, спокойного, с землистым лицом. Он отсюда за тысячу верст и зовут его король Филипп. Сидя в своей комнате, он молча управляет половиной мира. Он не забывает и не прощает преступлений против церкви. Разве он не сказал, что если бы его собственный сын был уличен в ереси, то он сам принес бы дрова, чтобы сжечь его. Я дважды рвал и переписывал письмо к одному из своих друзей, пользовавшихся влиянием при дворе. Но как бы там ни было, дело сделано, и его не переделаешь. Да я и не хотел бы его переделывать.

Прошла уже добрая часть ночи, когда отправились мои курьеры, и стук копыт их лошадей замер в ночной тиши. Я подошел к окну и хотел посмотреть, как они будут отправляться, но видно было плохо. Густой туман заволакивал все. Я немного постоял у окна. Внизу и вокруг меня город спал, не опасаясь за завтрашний день, насколько в Голландии можно не опасаться в нынешние времена. На тревожный вопрос, который этим летом встал передо всеми голландскими городами и встанет затем перед теми, кто преградит дорогу армии герцога, – на вопрос о покорности или бунте, – на этот вопрос сегодня здесь был дан ответ.

Я легко могу себе представить, как тревожно поднимался он в эти последние дни, предшествовавшие моему приезду, и как с каждым часом он становился все настойчивее и настойчивее. Можно было слышать, как об этом громко говорили в тавернах, куда собирались люди, чтобы почерпнуть мужества в стакане вина. Об этом говорили и в каждом доме, не так громко, но зато более серьезно. Об этом же говорили шепотом, закрыв двери, и в городском совете. Об этом же молча, но раздражено, думал каждый про себя. Многие старались отмести этот вопрос, но это не удавалось. Всю ночь он лез в голову любому мужу и жене. Они не могли спать, но молчали, не желая признаться друг другу. В каждом доме шли раздоры. Ибо в одной половине дома спали те, кто дрожал от страха и хотел во что бы то ни стало спокойствия, а в другой – те, кто был готов скорее встретить смерть, чем отказаться от своего Бога.

Одни боялись за свое богатство, другие – за своих жен и дочерей, третьи за честь своего города. Боялись вообще все, ибо можно было потерять многое. Вопрос пока остался не разрешенным. Когда сегодня утром люди собрались на площади, он был еще не решен и ждал своего разрешения с помощью меча. Они видели это, видели со страхом. Было уже поздно, и они понимали, что у них не хватило мужества. И вдруг вопрос этот был решен за них и решен так, что все выиграли. Прежде всего испанское управление дало им гораздо больше, чем могло бы дать им восстание. Они могли разойтись по домам, не рискнув ничем, и воображать на досуге, что вели себя геройски.

Они могут спать спокойно и должны быть благодарны. Если кому придется когда-нибудь расплачиваться за сегодняшний день, то только мне, одному мне. И это будет справедливо. Ибо тот, кто желает управлять, кто привык повторять: «Я выше этого стада», тот должен уметь встретиться в жизни с многим, что вызвало бы у них ужас.

Я отвернулся от окна и подошел к своему столу, на котором горели свечи в низких подсвечниках. До рассвета было еще далеко. Не чувствуя никакого желания слать, я поставил на стол новые подсвечники, сел и стал писать в эту книгу все, что со мной случилось.


Гертруденберг, 2 октября.

Сегодня утром в половине девятого, спускаясь вниз, я встретил на лестнице донну Изабеллу. Я поклонился ей и вежливо осведомился о том, как она почивала.

– Боюсь, что ночью вас беспокоили, – сказал я. – Я вернулся домой около двух часов ночи, а в пять уезжали курьеры с депешами. Я приказал им двигаться осторожнее, но, что ни делай, оружие и шпоры производят шум.

– Прошу не беспокоиться об этом, сеньор, – отвечала она так же церемонно, как и я. – Когда у нас гости, то мы заботимся только о том, чтобы им было удобно, и забываем о своих удобствах. Кроме того, нас действительно никто не беспокоил. Но вам едва ли удалось отдохнуть.

Я пожал плечами:

– Солдатская жизнь! Я уже привык к ней и заставляю ее покоряться. Сейчас мне нужно идти в городской совет. Но сначала я хотел бы засвидетельствовать свое почтение мадемуазель де Бреголль. Полагаю, что я не помешаю ей в этот час. Ее дом находится, кажется, на Нижней площади?

– В двух шагах от площади. Я уверена, что она будет польщена вашим посещением, – отвечала она серьезно и вежливо, но с той особенной интонацией, которая так сердила меня.

Или, может быть, я становился уж чересчур подозрительным? Едва ли. Не думаю, чтобы она сама этого не замечала.

– Если это не составит для вас особого труда, сеньорита, то я попросил бы вас сопровождать меня туда. Если я пойду один, злые языки не преминут распустить сплетни на мой счет. Сеньора ван дер Веерена, как мне сказали слуги, сейчас нет дома. А откладывать визита я не могу – v меня потом будет много дел. Поэтому, если позволите просить вас…

Она слегка покраснела, но оттого ли, что мои слова ей были неприятны, или по какой-нибудь другой причине, этого я не могу сказать.

– Я исполню ваше желание, сеньор, – коротко ответила она. – Я только позову мою служанку, и через минуту мы будем к вашим услугам.

Был прекрасный солнечный день, но на улице было еще холодно и сумрачно, когда мы вышли из дома. Осеннее солнышко не поднялось еще так высоко, чтобы осветить кровли зданий. От верхних этажей на улицу падала еще тень, и мы шли в полумраке. Только за аркой, которая перекинута в конце улицы, день уже наступил вполне. Это была небольшая площадка, беспрестанно затемняемая силуэтами прохожих. Однако с каждым мгновением освещенное место все расширялось и расширялось, становилось все ярче и ярче. Когда мы подошли ближе и протиснулись сквозь толпу народа и целые ряды повозок, то оказалось, что перед нами довольно большая площадь, вся залитая лучами солнца, теплыми, мягкими лучами северного осеннего солнца. От них все как будто изменило свой вид, народ двигался туда и сюда, и люди в этом свете выглядели словно существа какого-то другого мира.

Я инстинктивно остановился, чтобы оглядеться. Обернувшись к донне Изабелле, я увидел, что и она, стоя молча около меня, устремила свои глаза на освещенную солнцем площадь. Мы оба стояли в глубокой тени. Ее пышные волосы казались еще темнее, а ее кожа еще белее от луча солнца, упавшего на ее кружевной воротник. Взгляд ее был печален, чего я никогда не замечал в ней раньше. Или, может быть, мне только так показалось по контрасту с солнечным светом? Как бы то ни было, но она была прекрасна.

Вдруг она тихо вскрикнула и покачнулась. Два солдата, шедшие сзади нас и, очевидно, не заметившие вследствие ослепительного света ни меня, ни ее, стоявшую в тени, сильно толкнули ее и грубо при этом выругались. На мостовой было довольно скользко, и, отпрянув назад, она потеряла равновесие и упала бы, если б я не подхватил ее на руки. На одно мгновение ее холодная щека и душистые волосы прикоснулись к моему лицу, и мною вдруг овладело безумное желание поцеловать ее и посмотреть, как она рассердится на меня. Впрочем, это желание тут же и погасло, я стал смеяться над собой за мою сумасбродную идею. Во мне шевельнулось даже презрение к самому себе. Неужели у меня, дона Хаима де Хорквера, нет другой цели в жизни, как только целовать хорошеньких женщин ради удовольствия посмотреть, как они от этого вспыхнут! Нужно было только взглянуть на этих двух уходивших солдат, чтобы вернуться к действительности!

– Эй, назад! – крикнул я им. При звуке моего голоса оба солдата повернулись и, узнав меня, казалось, окаменели.

– Как вы ведете себя? – строго спросил я. – Марш назад в казармы и доложите начальству, что я велел арестовать вас на неделю. Это научит вас ходить осторожнее.

Они отдали мне честь и, ни слова не говоря, повернули обратно.

– Прошу покорнейше извинения, сеньорита, за их грубость. Это грубые люди, они явились сюда после четырех месяцев войны и не привыкли еще вести себя как следует в городе, в который они не ворвались штурмом через брешь в стене. Но, как видите, дисциплина у них есть. Больше они не будут толкаться, пока они здесь. Еще раз прошу извинения.

– В этом нет надобности, сеньор. Война есть война. Как можем мы рассчитывать на уважение со стороны иностранцев, если мы не в состоянии защищать себя сами? – с горечью сказала она.

В ее словах была сама правда, и я не мог спорить с ней. Действительно, куда бы мы ни приходили, мы почти не встречали сопротивления со стороны этого народа, и мы не обращали на него никакого внимания. Мне хотелось что-нибудь сказать, чтобы возразить ей, но у меня не нашлось для этого слов.

– Вы слишком строги, сеньорита, – произнес я наконец.

– Не имела в виду быть такой, – холодно ответила она.

Через залитую солнцем площадь каким-то темным, зажатым между высокими домами переулком мы вышли на небольшую, тихую площадь, окруженную старыми липами. На ней стояли старинные, аристократически выглядевшие дома, кое-где несколько уже обветшавшие и запущенные. Они как будто хотели сказать, что времена их расцвета давно миновали. Впоследствии я узнал, что это были дома богатейших людей в городе и что инквизиция пожинала здесь обильную жатву, так что у владельцев этих домов или их наследников остались слишком незначительные средства, чтобы поддерживать былой блеск. Сеньор де Бреголль прожил жизнь, не запятнав себя ничем, но и не обеднел, и его вдова с дочерью вели теперь скромный и уединенный образ жизни.

У дома, согласно приказанию, которое я отдал вчера, стоял часовой. Теперь он был уже не нужен. Инквизитор был в моей власти, и дело это можно было считать оконченным. Я приказал часовому уйти и постучал в дверь. Нам отворила дверь девушка с прекрасными волосами, но несколько бледным лицом, – испанская манера управления знала секрет, как делать людей бледными даже в Голландии. Нас повели наверх. Здесь были такие же панели и такая же отделка, как и в доме ван дер Веерена. Не осталось только ценных вещей и картин. Очевидно, буря, которая дважды поднималась над этим домом, унесла их с собой.

Мадемуазель де Бреголль приняла нас радушно, с той величавой грацией, которая всегда заставляла меня чувствовать при ней как будто в присутствии королевы, от которой я могу получить какую-нибудь милость и которой нельзя оказывать эту милость. А между тем я подарил ей жизнь и теперь пришел сюда для того, чтобы сказать, что я обезопасил эту жизнь – конечно, настолько, насколько человек может быть уверен в будущем.

Она приняла нас одна, так как ее мать была нездорова. Я сказал то, что обыкновенно говорится в подобных случаях, и затем сразу перешел к цели моего посещения.

– Вчера вечером у меня был продолжительный разговор с отцом Бернардо. В конце концов он сознался, что вполне убежден в вашей невинности, так что я могу в настоящее время объявить вам что вы совершенно свободны от всякого судебного преследования. Мне хотелось сказать вам об этом поскорее. Вот почему я просил сеньориту ван дер Веерен проводить меня сюда, невзирая на то, что вы, может быть, еще нуждаетесь в отдыхе. Вы так храбро прошли через все судебные испытания, что мне трудно считать вас женщиной. Только идя сюда я сообразил, что с моей стороны, пожалуй, нескромно являться к вам так рано, – прибавил я, бросив взгляд на донну Изабеллу.

Мадемуазель де Бреголль слегка покраснела от моих слов.

– Прошу не думать этого, сеньор, – сказала она. – Моя мать – она надеется поблагодарить вас в другой раз – и я, мы всегда будем считать ваш приход особой для нас милостью. Иначе и быть не может после всего того, что вы сделали. Кроме того, я ведь вполне отдохнула и успокоилась.

Она сказала это с большой теплотой и с таким достоинством, что мне оставалось только отвесить поклон и промолвить:

– Вы очень добры, сеньорита.

– Я говорю, что чувствую, сеньор. Но я забыла свои обязанности хозяйки, – с улыбкой прибавила она и позвонила в колокольчик, который стоял возле нее на столе.

Вошел слуга с подносом, на котором были две бутылки вина, стаканы и фрукты.



– Это испанское вино, а это бургундское, с нашей родины. Пожалуйста, берите, какое вам больше нравится.

– В таком случае я выпью бургундского, – сказал я с поклоном.

Чокаясь с ней, я встретил ее прямой открытый взгляд и сквозь зеленые стаканы уловил недоверчивый взгляд донны Изабеллы. Через головы моих собеседниц я видел в открытое окно, как липы тянулись своими ветвями к голубому небу.

– Я был во Франции и удивлялся ее чудным виноградникам. Но я был там во время войны и боюсь, что у населения остались не особенно хорошие воспоминания о нашем посещении. Это уж несчастье каждого солдата приносить туда, куда он является, разорение и разрушение.

– Вы, конечно, не можете сказать это о себе, – попробовала она возразить.

– Однажды судьба действительно улыбнулась мне, – отвечал я. – Впрочем, отец Бернардо может ведь еще и отравить меня, когда очутится на свободе. А может быть, и я сам буду отозван отсюда. Не бойтесь, – прибавил я, заметив в ее глазах участливое выражение, – этого сейчас ожидать нельзя, хотя будущее никому не известно. Поэтому я хочу, чтобы вы знали все до мелочей, чтобы в случае крайности, которая, будем надеяться, не настанет, вы могли защищать себя сами. Достопочтенный отец принес полное покаяние в своих грехах. Оно изложено в двух частях. Первая часть касается случая с вами. Эта часть уже отправлена мной его духовному начальству. Вторая часть относится к его прежней жизни. Все это произошло несколько лет тому назад, хотя покаяние и написано не так давно. Его прегрешения тяготили его совесть, и теперь, когда он принес мне повинную, ему стало легче. Он может быть уверен, что я не выдам его. Поэтому будем держать его покаяние втайне до тех пор, пока он сам не вынудит нас обнародовать его. Но вы, кого это дело прямо касается, имеете право узнать все теперь же.

С этими словами я подал ей бумаги.

– Кто мог подумать, что в нем скрывались такие чувства и мысли, – пробормотала она. – Вы сильно его пытали? – тихо спросила она, отводя от меня глаза.

– Я совсем не подвергал его пыткам. Я видел, что достопочтенный отец не принадлежит к числу героев. Одного упоминания о пытках оказалось достаточно. Досадно, что он лишил меня возможности попробовать их на нем.

– А я об этом не жалею, – тихо промолвила она.

– Ты слишком скоро все забываешь, сестра. Я бы сама пытала его без всякого сожаления, – яростно воскликнула донна Изабелла.

– Ты не видела и не испытала сама пыток, Изабелла, – возразила мадемуазель де Бреголль. Она произнесла эти слова мягко, но таким тоном, который разом заставил нас замолчать.

Я положил бумаги в карман.

– Говоря по правде, – сказал я после некоторой паузы, – эти признания были не совсем добровольны. Но ясно, что я должен был покончить с этим монахом, если бы мне, не удалось получить что-нибудь такое, что отдавало бы его мне во власть. Он человек неглупый и сам понимал это. Я задал ему вопрос, какому роду смерти он отдает предпочтение. Оказалось, что у него такого предпочтения нет. Он еще долго не хотел рассказать мне все об этом деле, и если бы мой слуга Диего случайно не знал о нем кое-что, то мне, пожалуй, в конце концов пришлось бы преждевременно отправить его в лоно святых. Но когда исчезает без вести какой-нибудь монах, всегда поднимается большая возня. А эти доминиканцы особенно стоят друг за друга. Таким образом, все уладилось как нельзя лучше. Лично я с большой неохотой отпускаю его на свободу и к стыду своему должен сознаться, что моя власть не простирается так далеко, чтобы повесить его, как он этого заслуживает. Но наше время еще не созрело до того, чтобы судить священника, как всякого другого смертного.

– Я гораздо более довольна, что он остался в живых, – мягко возразила мадемуазель де Бреголль. – Еще раз приношу вам свою благодарность.

– Пока еще рано благодарить. Мы еще не видели, чем кончит отец Бернардо. Пока он не, явится к себе в монастырь в роли кающегося грешника, до тех пор он в моих руках, а там дальше увидим.

На этот счет у меня были свои планы, но незачем было раскрывать их перед мадемуазель де Бреголль.

– Теперь я должен с вами проститься.

Услыхав эту испанскую формулу прощания, она слегка вспыхнула.

– Сеньорита ван дер Веерен, буду ли я иметь удовольствие проводить вас домой? После двенадцати часов никто не оскорбит вас даже взглядом, но так как наказание, наложенное мною на тех двух солдат, станет известно другим не раньше этого времени, то теперь вам лучше вернуться в моем обществе.

Она согласилась и покорно сказала:

– Благодарю вас, я согласна.

– Донна Изабелла сделалась сегодня утром жертвой грубости двух моих солдат, о чем я чрезвычайно сожалею, – объяснил я своей хозяйке. – Но этого больше не повторится.

Мы распрощались. Когда донна Изабелла уже вышла, мадемуазель де Бреголль жестом удержала меня.

– Сеньор, – сказала она тихим голосом, слегка краснея, – у меня остался ваш плащ. Позвольте мне сохранить его на память о том, что вчера случилось и что вы сделали!

Я поклонился:

– Вы оказываете мне большую честь, сеньорита. Мне и в голову не могло прийти, что мой бедный плащ получит когда-нибудь столь благородное употребление.

Когда мы вновь очутились на улице, донна Изабелла не показывала большой охоты поддерживать разговор. Я тоже смолк и довольствовался тем, что стал наблюдать игру света и тени на ее лице. Стоило взглянуть на ее кожу, гладкую, как полированная слоновая кость, на ее темные блестящие волосы и гордый рот. Мало-помалу щеки ее порозовели, может быть, оттого, что я пристально смотрел на нее и она это, не видя моего взгляда, чувствовала. Мы почти дошли до ее дома, как вдруг навстречу нам показалась толпа горожан человек из пяти, одетых в свои лучшие платья. Увидев нас, они вдруг было остановились, но потом, отвесив глубокий поклон, тронулись дальше. В середине шел толстый дородный человек, пышущий здоровьем, хороший, хотя и не побуждающий к подражанию образчик голландского бюргера.

– Ваше превосходительство, – начал этот дородный молодец, сняв шляпу. – Прошу извинения за то, что мы прервали вашу прогулку. Но интересы города прежде всего – мы идем к городскому дому, жаждая услышать вашу речь. Встретив вас здесь, я, Ян ван Тилен, которого вы, несомненно, помните, я и мои коллеги имеем честь поздравить вас с прибытием вчера в наш город. А это мои друзья Адриан Гульд, Петер Поттер и Яков Аален. Они просили меня выступить за них перед вашим превосходительством. Мы, а в особенности я, должны заявить серьезные жалобы на солдат, расположенных в наших домах. Зная вашу справедливость, мы уверены, что вы изволите их выслушать.

– Нельзя ли обождать с этим делом? – спросил я полусердито, полусмеясь. – Вы видите, я иду с дамой.

– Я вижу это, ваше превосходительство. С вами прекрасная дочка нашего бургомистра и моего приятеля ван дер Веерена. Сударыня, позвольте мне засвидетельствовать вам свое почтение. Но наше дело не терпит отлагательств. Даже в данную минуту, по всему вероятию, творятся бесчинства.

– В таком случае хорошо, говорите, – сказал я.

Я не рассчитывал на то, что донне Изабелле придется выслушать это дело и мой ответ на его просьбу.

– В моем доме стоят сержант и десять рядовых первой роты, – начал голландец. – На это я не жалуюсь, у меня дом большой, и всем хватит места. Я давал им хорошую пищу: я ведь человек не бедный. Я давал им пива и легкого здорового вина – сидра или чего-нибудь в этом роде, как даю всем, кто живет у меня. Вечером им показалось этого мало, и они потребовали, чтобы им все давалось лучшего качества. Я человек щедрый и сказал служанке, чтобы она пошла в погреб и принесла оттуда бочонок прекрасного крепкого пива. Приготовлением пива я славлюсь на весь Антверпен. Всякий разумный человек на их месте был бы доволен, но сержант начал ругаться, прибавив два-три словца насчет голландской души, которых я хорошенько не понял, но которые, очевидно, имели оскорбительный смысл, потому что другие покатились со смеху. Потом он с двумя своими солдатами отправился за служанкой в погреб, и здесь они вели себя самым безобразным образом. Начали они с того, что стали целовать и тискать служанку. Прошу извинения, что я упоминаю об этом в вашем присутствии, юффрау ван дер Веерен. Я сам слышал, как взвизгивала служанка. Впрочем, дело не в этом. Она уже не первой молодости и, можно сказать, привыкла к этому. Потом они наложили свою руку на дюжину бутылок чудного старого рюдесхеймера, которого у меня был очень небольшой запас. Я приберегал его для праздников, чтобы иметь возможность при случае выпить и самому. Каким образом они, едва прибыв из Испании, – они сами говорили мне, что прибыли оттуда только весной, – каким образом они научились различать качество вин – это для меня загадка. Это вино можно было распознать только по особого вида бутылкам, которые были заказаны для него нарочно. Но служанка этого не знала. Тем не менее это обстоятельство стало им известно. Они выпили все двенадцать бутылок, каждый по одной бутылке, и двенадцатую отдали служанке, которой ничего подобного не приходилось пробовать за всю свою жизнь. Боюсь, что сегодня они заберут из погреба еще больше. Если так будет продолжаться дня два-три, у меня ничего не останется. Прошу защиты, ваше превосходительство.

Он хорошо усвоил урок. Но дело оборачивалось для меня худой своей стороной. Вы устраняете какую-нибудь великую несправедливость и, может быть, с большим риском для себя, а люди, вместо того чтобы терпеливо переносить маленькие неприятности, которых нет возможности устранить, начинают жаловаться на пустяки, осаждают своими требованиями справедливости. И наоборот, если вы держите их в ежовых рукавицах, они довольны уже тем, что сохранили свою жизнь, и не говорят ни слова.

Когда он окончил свою речь, я рассмеялся. Он не понимал причины моего смеха и принял его за поощрение.

– Ваше превосходительство изволили понять, почему я решился вас беспокоить теперь же? – спросил он.

– У вас нет других жалоб, кроме этой?

– Они переломали еще кое-какую мебель, но я уж об этом не говорю. Стулья были не из новых.

– Они не переломали вам ребра, не оскорбили вашу жену и дочерей и не подожгли ваш дом? – продолжал я расспрашивать.

– Что вы, ваше превосходительство, – пробормотал он, отступая назад.

– Нет? А ведь это легко могло бы произойти. Все это они делали, а иногда и кое-что похуже этого. Вам не приходилось слышать о том, что произошло, например, в Утрехте и других местах. Если нет, то постарайтесь разузнать об этом. И тогда вы задумаетесь, прежде чем беспокоить меня из-за нескольких бутылок рейнвейна. Какие-то бутылки с вином! Неужели вы думаете, что если я спас девушку от костра, то вы можете во всякое время обращаться ко мне со всякими пустяками. В моих руках и все ваше состояние и вся ваша жизнь – на ваш город падает подозрение в ереси и приготовлении к бунту, и если бы мне вздумалось, то я нашел бы тысячу оснований повесить или сжечь вас, стащить с вас одежду, которую вы носите. Если я до сих пор относился к вам милостиво, то это была моя добрая воля, которую я сейчас же могу переменить. Какие-то бутылки! Неужели наши времена не настолько серьезны, чтобы думать о чем-нибудь другом? А вы еще стремитесь к свободе? Это требует тяжелых усилий и лишений, а не то что запаса рейнвейна. Я не раз удивлялся, как это с горсткой людей мы можем управлять целыми городами. Теперь я это понимаю. Ведь вы думаете только о ваших деньгах и сырах. Бутылки! Посмотрите на себя в зеркало. Вы пышете здоровьем. Благодарите Бога за каждую бутылку, которую у вас берут. От этого для вас будет меньше опасности умереть от удара.

Он окончательно сконфузился и, не произнося ни слова, смотрел на меня, широко раскрыв рот.

– Все ваши жалобы такого же рода? – спросил я, обратаясь к остальным бюргерам, пришедшим с ним. – В таком случае извините, я должен проводить до дому юффрау ван дер Веерен. Имею честь кланяться.

Я уже ожидал чего-нибудь подобного, хотя и не думал, что это произойдет так скоро и так пошло. Мое вступление в город было столь необычно, что не могло не вскружить голову многим. Я чувствовал, что они воображают, что наступил золотой век, что теперь они будут смеяться над королем Филиппом и я буду им в том помогать. Чем скорее они разочаруются в этом, тем лучше.

Мы пошли дальше. Донна Изабелла шла рядом со мной. На щеках ее горел румянец, глаза были опущены. Я знал, что ей стыдно и досадно – стыдно за народ, который ведет себя так, как эти бюргеры, досадно за то, что они принуждены выслушивать упреки иностранца, не смея ему возражать. Оттого что мои слова были правдой, ей не было легче.

– Итак, сеньорита, – сказал я после некоторого молчания, – вы полагали, что такой народ мог бы вчера выдержать нашу атаку? Вы еще и теперь так думаете?

Она повернулась ко мне. Глаза ее горели.

– Ян ван Тилен и его приятели – это еще не весь город.

– Но в нем немало таких, которые похожи на них, может быть, таких большинство. Иначе как могло бы сложиться такое положение? Армия, во главе которой герцог Альба выехал пять лет тому назад в Брюссель, не превышала двадцати тысяч. Я знаю это потому, что мой отряд входил в нее. А здесь, в Нидерландах, по крайней мере миллион людей, способных носить оружие.

Мои слова были жестоки, но верны. Казалось, она чувствовала это и сама. Ее щеки покраснели еще больше.

– Да, Полмиллиона людей, не обученных военному делу, – возразила она. – А для вас война – профессия. Сравнение ваше неверно.

– Не все из них не обучены военному делу. А если и так, то пусть они выучатся этому делу сами, – безжалостно продолжал я. – Кроме того, они могут иметь сколько угодно солдат из-за Рейна, стоит только раскошелиться.

– Не можете же вы требовать, чтобы мы в одно и то же время соблюдали мир и готовились к войне, – возразила она, стараясь победить меня своими доводами. – Нельзя рассчитывать, чтобы всякий благоразумный хозяин рисковал всем своим имуществом из-за безумного предприятия. Вы же сами удивлялись вчера зажиточности Голландии.

– Это верно. Но если зажиточность заставляет народ вести себя подобным образом, то я предпочитаю держаться испанских воззрений, в силу которых торговля не пользуется у нас большим почетом и ни одному дворянину не позволяется заниматься этим презренным делом.

– Мой отец также занимается этим презренным делом, как вы изволили выразиться, – гордо возразила она.

– Да, сеньорита. Но он такой же благовоспитанный человек, как и всякий дворянин. В его жилах течет благородная испанская кровь, не забывайте – испанская, – точно так же, как и в вас.

– Я хотела бы, чтобы во мне ее вовсе не было! – страстно воскликнула она. – Я ненавижу самое название Испании, которая внесла нищету и разорение в наши дома, сделала из нашей страны огромную бойню, посылая на виселицу и на эшафот людей, вся вина которых только в том, что они решаются молиться Богу по-своему.

– Странный разговор вы ведете с губернатором короля Филиппа, сеньорита.

В это время мы уже подошли к ее дому. Бесстрашно глядя на меня, она остановилась на пороге.

– Вы можете сжечь меня за это, если это доставит вам удовольствие. Наша жизнь в ваших руках, как вы сказали. Я не возьму своих слов назад из страха перед смертью или вами.

– Не думаю, чтобы ваши последние слова были верны, – спокойно промолвил я.

– Не знаю, – перебила она меня таким же сухим тоном. – Время покажет. Если они не оправдаются, то прошу извинения. Но мы уже подошли к дому. Благодарю вас за то, что проводили меня, сеньор.

– Это я должен благодарить вас. Мое почтение господину ван дер Веерену холодно отвечал я.

– Не окажете ли честь пожаловать к нам на обед? Уже около двенадцати часов.

Голос ее изменился. Может быть, она раскаивалась в том, что не сдержалась в своем возбуждении. Я отклонил приглашение:

– Благодарю вас, я не могу. Меня, вероятно, задержат в городском доме.

По дороге к городскому дому я сам удивлялся своему терпению. Здесь, в этом городе, где я обречен властью казнить и миловать, эта девушка решается отнестись к моей власти с презрением, а к смерти с насмешкой. Как будто она для нее недосягаема. Ведь если б я только захотел, я мог бы наделать таких дел, что сама смерть показалась бы милосердием. На нашем фамильном гербе тигр, и подкупить его нельзя. Нельзя его тронуть и мольбами, когда он запустит когти в свою добычу.

Прогулка охладила меня, и мне самому стало смешно при мысли о том, что я так много уделяю ей внимания. Я пренебрежительно пожал плечами. Уж, конечно, не с дамскими настроениями будут сообразовываться мои действия.

Я не совсем еще успокоился, когда подошел к высокому готическому зданию, в котором, очевидно, делалась история этого города. Но какие маленькие решения принимались здесь.

В «комнате принца», названной в честь принца Оранского, к владениям которого принадлежал прежде этот город, я нашел дона Рюнца де Пертенья. Он сидел в уединении на чем-то вроде трона и еле сдерживал зевоту, когда я вошел. По-видимому, пост вице-короля в Гертруденберге оказался не из веселых. Правда, сливки вчера снял я, и дону Рюнцу осталось немного.

Он встал и сделал мне краткий доклад. Все пустяки и ничего серьезного.

– Сегодня утром судили капитана Родригеца, – сказал он под конец.

– А какой приговор вынес суд?

– При том обороте, какой вы дали этому делу, другого приговора быть не могло, как смертная казнь. Бумага лежит здесь в ожидании вашей подписи.

– Отлично. Дайте мне перо и чернила, и я ее подпишу. Вот. Покончите со всем этим сегодня после обеда где-нибудь за городскими воротами. Добрые горожане не должны ничего видеть.

– Я тоже так думаю. Здесь есть подходящее для этого место – там, где река делает поворот. Вчера я случайно был там, осматривая местоположение города.

– Отлично. Поручаю это дело вам. Это наделает вам хлопот. Да и тут вам, кажется, нет особого удовольствия сидеть.

– Почему же, дон Хаим?

– Судя по выражению вашего лица, которое я видел, когда вошел сюда.

– Да, конечно, ведь подвиг-то совершили вы. Не я, а вы спасли эту даму от эшафота, – сухо заметил дон Рюнц. – Караиба! Что это за прелесть! Как я завидую вам.

– Что вы хотели этим сказать? – спросил я сердито.

– Эта дама не захочет остаться неблагодарной! Никто не поверит, что вы решились так открыто бросить вызов святой церкви, да еще в царствование короля Филиппа, и даже рискнуть своей жизнью, не рассчитывая на кое-что.

– И вы также, дон Рюнц? А что если я действительно ни на что не рассчитывал?

– Тогда это было бы чересчур глупо, извините за выражение. Это было смелым делом и ловким ударом, но я боюсь, что когда-нибудь вы за это дорого поплатитесь. И было бы странно, если б вы, холодная расчетливость которого действует даже на герцога Альбу, отказались бы вдруг от требований своей натуры.

– Итак, вы также не считаете меня способным совершить благородное дело ради него самого?

– Ну, благородные дела такого рода нейдут к нашему положению и к такому времени. И, конечно, она испытала бы лучшую жизнь, пользуясь вашей мимолетной страстью, чем выйдя замуж за какого-нибудь голландского чурбана и народив ему дюжину таких же чурбанов, как и он сам.

– А если она все-таки любит не меня, а этого чурбана?

– Это невозможно, если она умеет выбирать. Вы сами этому не верите, дон Хаим.

– А если я считаю ее слишком хорошей для того, чтобы сделать из нее игрушку для себя? Она благородного происхождения. После всего того, что случилось, я не могу сделать ее своей женой, а чем-нибудь другим она для меня никогда не будет. Скорее она умерла бы. Вы не знаете этот тип женщин. Я спас ее – бесполезно рассуждать теперь почему. Может быть, потому, что мне не понравилось лицо отца Бернардо. Как бы то ни было, дело сделано. За последствия отвечаю я.

– Вы здесь владыка и всячески можете проявлять свою волю. Я не буду спорить об этом, – прибавил он, едва заметно пожимая плечами. – Я тоже не люблю доминиканцев. Но это преопасная порода. Берегитесь отца Бернардо теперь, когда он очутился на свободе.

– Вчера вечером я застал его в великом сокрушении. И он просил меня переслать его духовному начальству полное исповедание в своих грехах, которое должно повлечь за собой и соответствующее наказание.

Дон Рюнц засмеялся.

– Вы меня сейчас заставили было забыть, что немного найдется людей, способных оказать сопротивление вашим мягким приемам. Надеюсь, что его покаяние будет длиться долго.

– Надеюсь, что так. Он кое-что мне порассказал, и его прежняя жизнь оказалась очень интересной.

Дон Рюнц снова рассмеялся. Потом, сделавшись опять серьезным, он сказал:

– Будут ли, однако, довольны всем этим в главной квартире? Этот монах – обманщик, и он, конечно, будет выслан отсюда. Но что если они возымеют ошибочную мысль, будто вы воспротивились этому сожжению из-за своих личных целей? Надо же считаться и с тем, какое это произвело впечатление на народ.

– Обо всем этом я уже подумал, – весело отвечал я. – Если они захотят устроить пожар, то для этого готово все, стоит только поджечь.

Дон Рюнц взглянул на меня в изумлении.

– Однако вы не теряли времени даром. Неудивительно, что вы провели его нескучно. Временами вы бываете наполовину демоном. Помните, как когда-то в замке Ларивардер вы обещали графине безопасность от ваших войск и ночью проложили себе путь в ее комнату. Сегодня утром я едва узнал вас. Но теперь я спокоен за вас.

Я нахмурился. Я не люблю, когда мне напоминают об этой истории.

– Не подумайте, что это упрек, дон Хаим, – быстро сказал дон Рюнц. – Это не подобало бы мне, вы ведь мой начальник, да, кроме того, вы дважды спасли мне жизнь. Да и будь я сам на вашем месте, я сделал бы то же самое: графиня была так хороша, что и святого ввела бы в искушение. Кто мог предполагать, что она отнесется к этом так трагически?

Я, впрочем, знал, что дон Рюнц никогда бы не сделал того же самого: он не нарушил бы своего слова.

– Я видел ее только мертвой, – продолжал – он. – Но вчера мадемуазель де Бреголль напомнила мне о ней. Это очень странно, потому что они не похожи друг на друга. Впрочем, я говорю, не думая. Прошу вас извинить меня.

– Ничего, дон Рюнц. Только, пожалуйста, не вспоминайте больше об этом.

Это воспоминание было темным пятном моей жизни, но мой лейтенант не вполне знает, как было дело. Это произошло много лет тому назад, но я стараюсь не вспоминать об этом. Но если что-нибудь напоминает мне об этом, я мысленно снова переживаю эту ночь со всеми ее утехами, ужасами и угрызениями совести. Замок графини охранялся очень небольшим количеством прислуги, и она отказалась впустить нас к себе, если мы не дадим торжественного обещания, что возьмем ее под свое покровительство. Граф был в отъезде, и ее опасения имели основания. Я дал обещание, которого она требовала, и рассчитывал сдержать его. Я был тогда молод, и мне в голову не приходило, что можно как-нибудь изменить своему слову. Когда настала ночь, мне пришлось охранять графиню от одного человека, который был гораздо сильнее меня, в присутствии которого мое обещание и ручательство теряли всякую силу и которого я не мог убить. Он приехал вдруг, без всяких предупреждений. Я чувствовал, зачем он приехал. Мне удалось подслушать его переговоры со служанкой, через комнату которой надо было пройти, чтобы оказаться у графини. Сначала я очень удивлялся, зачем мне было приказано расположиться в этом замке, когда мой маленький отряд в теплую летнюю ночь легко мог ночевать и где-нибудь в поле. Теперь я понял это. Откладывать было нельзя. Я ринулся вперед и предупредил графиню, чтобы она не пугалась. Боже мой! Я до сих пор вижу, как в полутьме комнаты поднялась ее белая фигура, как отразился слабый свет лампады в ее обезумевших от ужаса глазах. Я раньше встречался с ней в Брюсселе, другой раз перед войной, когда король несколько дней гостил у графа; третий раз в этот вечер. Я совершенно не подозревал, что мне придется видеть ее в четвертый раз – в ту же ночь. Она стояла неподвижно, как окаменелая. Я подошел к ней, стал шептать ей на ухо и, не встречая никакого сопротивления, обнял ее за талию. Сзади меня раздался какой-то звук, я стал спиной к двери. Я понял, что человек, о котором я говорю, поднял дверную занавесь. Застав ее с мужчиной, который мог быть ее мужем, внезапно вернувшимся из поездки, – граф был, правда, стар, но он был одинакового со мной роста, к тому же я был закутан, – человек этот вдруг бросился назад и на рассвете уехал из замка.

В своем возбуждении она инстинктивно прижалась ко мне. Мы были молоды, и дьявол вдруг разжег наши сердца. Другого оправдания для меня нет. Но если даже и так, то да простит меня Господь Бог!

Когда забрезжил серый рассвет, она поняла все, что случилось, кинулась к окну и выбросилась на камни. Я подбежал за ней к окну, нервы мои были напряжены до предела, и я сам не знал, что делал, и как сумасшедший смотрел на эту неподвижную фигуру и ее мертвенно-бледное лицо, обрамленное темными волосами, по которым бежали струйки крови.

Услышав шум, солдаты выбежали из помещения, где был караул. Дон Рюнц был в это время в карауле и видел, как я смотрел из окна. Служанка путалась в своих рассказах, и все те, кто видел меня, подумали про меня то же, что и дон Рюнц. Правду знали только я и покойница. Я не мог, конечно, рассказать ни об опасности, которая ей угрожала, ни о слабости, жертвой которой она стала. И я даже рад, что все упреки пали на меня. В моих глазах эта ночь была и всегда будет пятном на моей чести, хотя такие же пятна лежат и на многих других!..

Об этом происшествии говорили недолго. На войне много случается и хорошего, и худого. Меня видели немногие, а другие не смели обнаруживать все то, что им было известно. Человек, о котором я говорил, уехал из замка, как я сказал, рано утром, за какие-нибудь полчаса до смерти графини.

Настанет ли когда-нибудь время, которое там – здесь это невозможно – принесет примирение и успокоение?

Я велел подать себе обед в городской дом и съел его угрюмо, в одиночестве. Потом я приступил к исполнению своих служебных обязанностей, ибо многие дела, которые прежде решали члены городского магистрата, теперь отошли в мое ведение. Другие же мне подавались просто из боязни ответственности. И этих пустых дел было достаточно на этот раз, чтобы дать моим мыслям другое направление.

Когда пришлось разбирать ближайшее дело, я уже не мог себя сдерживать. Судились два горожанина, люди довольно зажиточные. Судились они из-за какого-то дома, лежашего вне города, который, случись осада, а осады в те времена случались так же часто, как корь, неминуемо будет разрушен и сравнен с землей. Я считал, что дело это подсудно общему суду, хотя, конечно, если бы я признал необходимым в целях защиты города принять этот дом в свое владение, я мог бы это сделать, заплатив или не заплатив его стоимость одному из судившихся. Я подозревал, что они явились для того, чтобы нащупать почву в этом вопросе, в расчете повысить таким путем цену дома, которая в действительности была ничтожна. На все это дело не стоило терять ни времени, ни разговоров. Но попробуйте втолковать это голландцу! Так как они не хотели понять этого, а я не был расположен хлопотать из-за таких пустяков, то я спросил их:

– Читали ли вы когда-нибудь Священное писание? Они уставились на меня и не могли найти нужного ответа.

– Мне говорили, что иногда в Голландии это делается. Я не могу, конечно, рекомендовать вам этого, ибо это запрещено церковью, да и опасно. Но в Евангелии от Луки есть такое место: «Не заботьтесь для души вашей, что вам есть, ни для тела, во что одеться. Душа больше пищи и тело одежды. Наипаче ищите царствия Божия, и это все приложится к вам».

Они смолкли и ушли, не проронив более ни слова.

Отделавшись от этих искателей правосудия, искавших все, что угодно, только не правосудия, я приказал подать себе лошадь и медленно поехал по малолюдным улицам к реке. Выехав за городские ворота, я очутился на просторе. Солнце светило ярко, и водные пространства лежали передо мной, как расплавленное серебро. Вдоль дороги тянулся ряд тополей. Осенний ветер почти лишил их летнего наряда, но голые ветви имели какой-то теплый оттенок, и немногие уцелевшие еще желтые листья ярко вырисовывались на бледно-голубом небе. Передо мной были мельницы и колокольни, пересекавшие линию волнистых, светлых облаков, застывших на горизонте. Вид был не из красивых, но зато открывался необъятный простор, и этот простор наводил на такие мысли, которые едва ли возникли бы у человека где-нибудь во Франции или Италии.

И у меня появились мысли, которые раньше не приходили мне в голову. Я поехал быстрее, стараясь рассеять их, но не тут-то было, они не покидали меня. С момента несчастного замечания дона Рюнца – будь проклята его неосмотрительность – я не находил себе покоя. И теперь, несмотря на мое противодействие прошлое вставало передо мной, чего давно уже не было. Я вспоминал свою молодость, прошедшую в Испании. Тот же безграничный простор неба и земли. Осенняя зелень блистала тем же золотым светом на полях Кордовы, от которой равнина стелется до самого подножия Кастильских гор. Потом передо мной прошла моя дальнейшая жизнь, из которой многое, даже слишком многое я охотно бы вычеркнул, если бы мог. А чего я достиг в конце концов? Ничего из того, на что надеялся. Разве я счастлив? У меня бывали в жизни часы страстей, но счастья не было. Да и другим я этого счастья не дал. Правда, вчера я спас жизнь донны Марион. Но разве дает счастье одна-единственная жизнь? Я до сих пор боролся за власть, и что же эта борьба дала мне? Возможность отомстить одному-двум врагам, бесцветное удовольствие – да власть сжигать и вешать дюжинами людей, относительно которых мне было совершенно безразлично, живут они или нет.

Если жизнь не принесла мне ничего лучшего, то что же хорошего в ней? Что за смысл жить изо дня в день, переживая одни и те же надежды и разочарования? И в результате всего этого – ничего. Но если человеку удастся хоть на один час, подобно орлу, подняться над всеми другими людьми, то такой человек, пусть будет с ним потом все, что угодно, проживет свою жизнь недаром. Час, который входит в жизнь триумфом и широко открывает двери, закрытые в другое время; час, который дает нам уверенность, что наша жизнь есть не только обмен материи, но шаг вперед по той тропинке, начало и конец которой теряются в таинственной загадке творения. И вдруг мною овладел сильный порыв, при котором жизнь, как она есть, стала казаться мне несносной. Но как вырвать из рук судьбы этот час? И если это из-за моего нетерпения, не удастся мне, что будет тогда со мной?

Я полагал, что уже перерос такие чувства, но тут я понял, что я не более как жалкий глупец.

– Дитя мое, – говорил мне нередко дядя-инквизитор, – ты слишком впечатлителен. Никогда не добивайся невозможного, и тогда твоя жизнь будет спокойна и удачлива. Иначе это будет ряд неприятностей.

Если он еще жив и по-прежнему судит обо всем только по виду, то он может быть доволен результатами своего учения, он, а не я. Я желал почти невозможного и должен был сказать, что я просто глупец и фантазер.

Я не могу сказать, как далеко я отъехал, погрузившись в эти мысли, как вдруг до слуха моего донеслось нежное пение, походившее как будто на церковное. Сосредоточившись на своих мыслях, я бросил поводья на шею лошади, и она, очевидно, сбилась с проселочной дороги. Я ехал по небольшой тропе, заросшей травой и, по-видимому, протоптанной на лугу овцами. Местность была сначала холмистая, а затем переходила в долину, если можно назвать долиной слегка волнистую почву. И опять я услышал этот тихий и приятный звук, принесенный порывом ветра. Я оглянулся вокруг, но ничего не заметил. Через несколько минут я рассмотрел в самой глубине долины какое-то полузакрытое ветвями деревьев здание, похожее на часовню. Это было старое, серое, изъеденное ветром и непогодой строение, которое едва выделялось из темной массы окружающих его деревьев.

Я подобрал поводья и осторожно поехал вперед. Здесь, впрочем, нечего было опасаться. Ветер дул мне навстречу, и копыта моей лошади едва стучали по гладкому лугу.

По мере того как я приближался, пение становилось все громче и явственнее. Пели один из гимнов Марота, которые так любили еретики. Мне не раз приходилось слышать их раньше во Фландрии. Гимны эти обыкновенно доносились из какого-нибудь полуразрушенного дома. Но в таких случаях я пришпоривал мою лошадь, предоставляя им свободу: иначе я должен был бы сжечь певцов. Теперь, наоборот, я мог поступить, как мне угодно, и никто не посмел бы противоречить мне.

Подъехав к небольшой рощице, я слез с лошади и привязал ее к дереву. Потом я быстро двинулся между деревьями.

Прямо передо мной на расстоянии шагов двадцати или тридцати чернели стены полуразрушенной маленькой церковки. То была очень старая церковь, построенная, вероятно, в десятом или одиннадцатом веке, с узкими дверями и круглыми сводами – стиль того времени. Если я правильно понял полурассыпавшуюся от времени эмблему над входом, она когда-то принадлежала тамплиерам. Ныне она была в полном запустении: стекла в окнах были выбиты, крыша вся в дырах, у колоколов не было языков.

Узкий боковой придел был переполнен народом, можно сказать лучшими и, во всяком случае, более серьезными христианами, чем когда-то были рыцари святого храма. Даже вся паперть была занята народом. Мне удалось подойти довольно близко: все были увлечены словами проповедника, голос которого слабо доносился изнутри.

Никто даже не повернул головы, когда раза два под моими ногами хрустнула ветка. Обыкновенно еретики ставят часовых, которые и предупреждают их о приближающейся опасности. Но здесь они, очевидно, чувствовали себя в полной безопасности, или, может быть, те, кому было поручено стеречь собрание, сами слишком близко подошли к церкви, чтобы не прослушать слов спасения, ради которых они так сильно рисковали. Эти еретики люди серьезные и положительные, и их вера того же доброго старого закала, который двигал горами. Незаметно я подошел к одному из окон и, спрятавшись в росших около него кустах, глядел в разбитое стекло. Проповедник стоял среди толпы, и его голос слабо, но явственно доходил до меня.

– Братья. – говорил он, – не впадайте в отчаяние, ибо для Господа нет ничего невозможного. Хотя мы страдаем и грешим, но не отчаивайтесь. Положитесь на Господа. Милосердие его велико, и он может простить все, если мы не утратим веры в него. Ибо дух прощает всех, кроме неверующих в Него. Это и есть смерть, другой же для нас не будет. Ибо от Бога мы изошли и к Богу вернемся. Может ли кто-нибудь из нас подумать о чем-либо большем, чем Господь Бог? Поэтому будем любить его – это первая и сладчайшая обязанность наша. Вторая же – любить ближнего своего, и она не меньше первой, ибо в ней заключается. Разве все мы не дети Господа? Разве не сказал Он: «Возлюби Господа Бога своего больше всего, а ближнего своего, как самого себя». В этом весь закон.

«Итак, забудьте о себе и осмотритесь и, где нужна рука помощи, подайте ее. Что вы сделаете одному от малых сил, то сделаете Мне, – сказал Господь. Верьте мне: каждый человек имеет свою миссию. Пусть только он заглянет в свое сердце, и он найдет ее там. Если она незначительна и скучна, все равно, исполните ее добровольно. Ибо малое станет великим в глазах Господа. Если ваше дело не дает результатов, не сетуйте. Ибо кто вы, чтобы судить о путях Господних? И если он приводит к огню и мучению, будьте довольны. „Возьми крест свой и иди за Мной“, – сказал Господь. Земные скорби преходящи. Кто думает о дожде и граде, когда пройдет буря? И слаще становится воздух после грозы. Поверьте мне, нет страдания большего, чем потерять Господа.

Воззрите на меня. Хотя я ваш учитель, но я человек, а плоть немощна. Когда Дух внушал мне идти сюда, я услышал, что управлять городом приехал дон Хаим де Хорквера. Он известен своей жестокостью и беспощадностью, и не раз рука его тяжело ложилась на верующих… Мужество мое изменило мне: ибо, как вы сами знаете, пытки и огонь – лютые муки. И триста флоринов назначено за голову того из нас, кто вздумает проповедовать. Целую ночь боролся я с Господом, но, когда наступило утро, я смеялся над своей слабостью. Внимайте! При сером свете утра, когда часы текут медленно, моя воля изнемогла, и я решился остаться и не идти. И ангел Господень медленно отлетел от меня. В страшной пустоте я остался один; один с моим позором. Братья! Не могу описать, какую агонию пережил я в этот час. Но когда наступил день, я радостно пошел на мучения. Ибо могут ли они сравниться с муками отвержения, которые я испытал?

И вот, когда я прибыл сюда, я услышал, что Господня длань коснулась врага нашего и что на этот раз он пришел чтобы спасти, а не истребить. Нет ничего невозможного у Господа. Братья, возблагодарим Его. Возблагодарим Его за спасение Марион де Бреголль, служанки ее Варвары Дилинг и Питера Гоха. Помолимся ему, да благословит он и короля Филиппа, нашего светского владыку, и да простит его за все, что он сделал этой стране. Не ведает он, что творит. Помолимся Господу Богу, да даст Он нам силы не отступать от Него, несмотря на огонь и на мучения, и на искушения. Страшны и неисповедимы пути Господни. И проходит Он по земле, как ураган, истребляя здесь, оплодотворяя там. Да будет благословенно имя Его, ибо Его есть царство и сила и слава во веки веков. Аминь».

Когда он кончил, воцарилось глубокое молчание. Он наговорил много хороших вещей, если верить им. И странно. Он почти нашел ответ на мои вопросы. Он не мог ни разрешить великую загадку жизни – кто может это сделать? – ни предсказать, чем кончили бы все эти миры, если бы с Земли, которая, как говорят, есть только небольшая звезда, поднялся бы такой крик отчаяния и тоски, от которого все небеса наполнились бы беспокойством. Он не мог этого знать, да и не спрашивал, ибо у него была вера. Но у меня скептический склад ума. В племяннике бывшего толедского инквизитора это не удивительно. Что сказать об учении, которое с такой уверенностью проповедовал этот человек? Больше пятнадцати веков прошло с тех пор, как Христос ходил по земле, и из поклонения Богу духовенство сделало поклонение папе. Почему Бог не сделал ничего, чтобы охранить слово Свое? Пусть проповедник, если может, ответит мне на этот вопрос. С каждым столетием дела шли все хуже и хуже, пока мы не докатились до того, что у нас творится теперь. Если когда-нибудь власть перейдет в руки этих еретиков, которые теперь восстают против злоупотреблений в старой церкви и умирают, подобно мученикам раннего христианства, то и они будут поступать так же, как поступало до них духовенство Римской церкви.

Из церкви донесся тихий шум. Проповедник причащал свою паству. Я завидовал вере этих людей. И жизнь и смерть легки для них.

Мало-помалу шум стих. Послышались голоса, поющие гимн; тихий, печальный, но приятный напев мягко лился через разбитые стекла окон, усиливаясь, по мере того как мелодия становилась громче. Потом он затих так же неожиданно, как и зазвучал. Опять наступило торжественное молчание. Потом все поднялись и медленно пошли из церкви; первым шел проповедник – с тонким, исхудалым, как у энтузиастов, лицом, а за ним и весь народ.

Когда все вышли, я все еще стоял в кустах и глядел в темную опустевшую церковь, пока низкое солнце не засияло в противоположном от меня окне и моим глазам не стало трудно выносить его золотые лучи. Я вылез из кустов и пошел. Лошадь моя была привязана к дереву. По-видимому, никто не шел этой тропинкой. А может быть, просто ее не заметили. Я вскочил в седло и медленно поехал назад, не желая настичь замешкавшихся и отставших.

Я ехал наудачу, не обращая внимания на окружающее. Мой лошадь сбилась с дороги, и я не знал, в каком направлении город. Впрочем, тропинка, по которой я ехал, куда-нибудь да должна была привести, а потому я не торопился. Моя лошадь мягко ступала по траве, и вскоре я опять погрузился в свои мысли. Мало-помалу тропинка стала подниматься вверх и извиваться вокруг группы кустов, растущих на гребне обрыва. На нем стояли двое, их темные силуэты вырисовывались на фоне яркого неба. Я охотно повернул бы назад, но было уже поздно. Услышав стук копыт, они повернулись и тихо вскрикнули. То были мадемуазель де Бреголль и ее двоюродная сестра.

Я видел их обеих в церкви, и эта встреча была мне неприятна. Я знал, что они думали, по крайней мере одна из них. Впрочем, мне не нужно было шпионить за ними, чтобы узнать, какова их вера. Если бы она держалась такой же доброй католической веры, как сам король Филипп, то и тогда в моей власти было погубить ее. Как бы то ни было, но они стояли теперь передо мной и отступать было нельзя.

Я слез с лошади, подошел и поклонился.

– Вот неожиданное удовольствие, – начал я. – Надеюсь, вы позволите мне сопровождать вас до Гертруденберга. Говоря по правде, я заблудился и в этом случае был бы вдвойне доволен.

– Очень рады вас видеть, – отвечала мадемуазель де Бреголль.

Ее спутница молчала. Они стояли против света, и я не мог различить выражения их лиц. Обратившись к донне Изабелле, я сказал:

– Надеюсь, вы также позволите мне сопровождать вас?

– Вы здесь хозяин, сеньор, и для вас нет нужды спрашивать позволения.

– Да, я хозяин здесь, но предпочитаю спросить позволения.

– Можно подумать, вас так интересует мой ответ!

– Я всегда люблю получать ответ на свой вопрос, сеньорита. Может быть, это немного педантично, но так уж я привык.

– Отлично. В таком случае я скажу, что мы, конечно, очень рады видеть вас. Могу ли я отказать вашему превосходительству?

В ее тоне была легкая насмешка и вместе с тем сарказм, и все это было так мило смешано, что трудно было обидеться на нее, если не иметь к этому специального предрасположения. В настоящий момент я решил не делать этого.

– Покорнейше благодарю вас, – отвечал я в том же полунасмешливом тоне.

Я взял в руку поводья и медленно пошел.

– Я случайно попал сюда, – начал я опять. – Я задумался, а лошадь моя сбилась с дороги. Должно быть, я заехал дальше, чем предполагал, – продолжал я только для того, чтобы поддержать разговор. – Города отсюда не видно.

– О, мы недалеко от него, – сказала мадемуазель де Бреголль. – Направо идет тропинка, которая через несколько минут выведет нас на дорогу. Если мы дойдем до этой купы деревьев, то увидим ее оттуда. И город тоже. Угодно вам следовать за нами, сеньор?

Я поспешил изъявить согласие, и мы пошли, донна Изабелла бросила на нее быстрый взгляд – очевидно, хотела предостеречь ее. Я уверен, что она с удовольствием поводила бы меня часа полтора, пока я не буду окончательно сбит с толку и не потеряю всякое представление о месте нашей встречи или, по крайней мере, ей так не покажется. Но мадемуазель де Бреголль, очевидно, не приходило это в голову. Она, видимо, доверяла мне или, может быть, только хотела показать, что доверяет.

– Взгляните, – сказала она, когда мы достигли места, о котором она говорила.

И она показала рукой. Дорога шла под уклон по направлению к реке и Гертруденбергу, который темной линией выделялся на золотистом западе.

– Вот городской дом, а вот церковь Святой Гертруды. Массивная башня – это южные ворота, от которых идет дорога на Брюссель. За ней в давние времена был расположен замок, из которого Диркван-Мерведе метал свои стрелы в город во время борьбы против своего дяди. Однако солнце светит мне прямо в глаза, – сказала она, заслоняясь рукой. – Скоро оно зайдет и как будто не поднимется уже больше. Но разве мы не знаем, что оно заходит только на одну короткую ночь? Так и в жизни бывает. Один день умирает с отчаянием и как будто водворяется вечный мрак. А утром опять появляется свет.

Мы боремся с Господом, ибо не понимаем Его… Ее разговорчивость составляла странный контраст с молчаливостью ее спутницы. Они стояли здесь обе, и трудно было сказать, кто из них красивее. Обе были так похожи и так различны. Донна Марион была несколько выше ростом. Различны были их костюмы, но разница в покрое и цвете одежды терялась от золотистых лучей солнца, окутавших их фигуры. Самый большой контраст был в выражении их лиц. У одной блестели глаза и раскраснелись от разговора щеки, другая смотрела прямо перед собой, плотно сжав губы. Лицо ее выражало решимость.

– Солнце слепит меня. Не могу больше смотреть, – сказала донна Марион.

Она отвернулась. На лице ее промелькнуло какое-то радостное выражение, которого я не мог себе объяснить. Донна Изабелла слегка вздрогнула.

– По вечерам становится свежо, – сказала она. – Нам лучше идти. Прошу извинения, сеньор!

– Ваши желания и желания мадемуазель де Бреголль для меня закон, – отвечал я серьезно.

Мы повернули и направились вдоль опушки леса, спускаясь в небольшой овраг, по обе стороны которого тянулись полоски зелени. Невдалеке виднелась большая дорога. Вдруг мы услыхали отрывистую команду, произнесенную по-испански. Это заставило остановиться и меня, и моих спутниц. Высокий край обрыва, за которым шла наша тропа, в этом месте понижался и, приблизившись к оврагу, мы могли видеть, что происходит там внизу.

Шагах в тридцати или сорока от нас стоял небольшой отряд солдат, а перед ним человек, около которого находился священник. Я понял, зачем они здесь.

– В чем дело? – дрогнувшим голосом спросила меня мадемуазель де Бреголль.

– В справедливости, которой не перестают требовать от меня, как только я сюда прибыл, – мрачно отвечал я. – Вчера утром я приказал этому человеку освободить вас на костре, и он не повиновался мне. Если бы я не подоспел вовремя, его неповиновение могло стоить вам жизни. И за это он должен заплатить собственной жизнью.

– О, если моя просьба может помочь…

– Слишком поздно, сеньорита.

Я видел, как офицер поднял саблю. Раздалась другая отрывистая команда, священник поднял крест. Раздался залп, и все было кончено.

– Не печальтесь, сеньорита. Этот человек заслужил такую участь. Одним негодяем меньше.

– Вы неумолимы, сеньор, – тихо промолвила она.

– Говорят, – строго сказал я.

По команде солдаты вскинули ружья на плечо, повернули и двинулись обратно к городу. Только темное тело оставалось лежать на зеленом лужку, озаряемое заходящим солнцем. Словно из-под земли появились два человека. В руках у них были лопаты. Они подошли к телу, подняли его и исчезли так же быстро, как и явились.

– Нам лучше уйти, – сказал я.

Донна Изабелла смотрела на всю эту сцену молча и безучастно. Я дорого бы дал за то, чтобы узнать ее мысли, но она не говорила ни слова. Мы скоро вышли на дорогу и продолжали наш путь. Впереди нас на некотором расстоянии шли солдаты. Разговор не клеился, никто из нас не был к этому расположен.

«Каждый человек имеет свою судьбу», – говорил проповедник там, в маленькой старой церкви. Хотел бы я знать, какова моя судьба. Я начал свое правление здесь со справедливости и старался поддерживать ее по своему разумению. Но я знал, что так долго продолжаться не может. Не может продолжаться нигде, а не только в Голландии во времена короля Филиппа. Рано или поздно, – может быть, даже слишком рано – мне придется употребить мою власть на то, чтобы совершить какую-нибудь большую несправедливость, по крайней мере в идеальном смысле. Что же тогда будет с моей миссией, если считать ее справедливой? Тогда ее не будет. Все это прекрасно для проповеди, но не для мира сего. И мне было досадно, что это не так.

Прежде чем мы подошли к воротам города со стороны реки, произошло еще одно событие! Когда мы проходили мимо какой-то лачуги, из полураскрытой двери ее раздался крик о помощи. Мы распахнули дверь настежь и вошли. Какая-то молодая женщина вырывалась из объятий солдата. Я выхватил саблю и слегка дотронулся холодным лезвием до его шеи.

– Эй, compadre, стой! – воскликнул я.

Он бросил женщину – она выскочила из дома как сумасшедшая – и повернулся ко мне, словно пораженный громом.

– Сеньор! – пробормотал он.

– Ты забыл, как поплатился капитан Родригец? Я запретил всякие насилия такого рода. Разве здесь не найдется податливых женщин в достаточном количестве?

– Сеньор, простите… я с ума сошел… И он пал передо мной на колени.

Я обернулся к своим спутницам.

– Что я должен с ним делать? – спросил я.

– Расстрелять, – быстро ответила донна Изабелла.

– Нет, нет. Лучше сделайте ему внушение, – сказала Марион.

– Боюсь, что я не в состоянии сделать ни того, ни другого. Если я расстреляю его за такой проступок, то мне придется сделать то же самое с другими. Никто из них не безгрешен. Я приказал, чтобы не было эксцессов, но нельзя рассчитывать, что они будут буквально исполнять мои приказания. Не помогут и внушения, ибо в следующий раз его горячая натура, еще более разгоряченная битвой или штурмом, возьмет свое. В вас, донна Изабелла, сейчас сказалась испанская кровь, хотя вы и не любите, чтобы вам о ней напоминали.

Она нахмурила брови:

– В таком случае, я скажу, как и моя кузина: лучше объясните ему.

– Я боюсь, что едва ли это возможно, хотя попробую.

– Слушай! – сказал я человеку, который едва понимал наши слова. То был черный молодец с юга Испании, наполовину мавр. – Слушай! Эти дамы вступились за тебя. По их просьбе я отпускаю тебя, если ты обещаешь не обижать более беззащитных женщин. Вспомни своих сестер. А теперь благодари этих дам.

Он упал на колени перед ними, целуя край их одежды и рассыпаясь в благодарностях на исковерканном диалекте своей родины, который понимал только я один.

– Теперь ступай, – сказал я, – и помни свое обещание… Боюсь, что он скоро его нарушит, – прибавил я, когда солдат удалился.

– У Бога нет ничего невозможного, – отвечала донна Марион, бессознательно повторяя слова проповедника.

К счастью, в комнате было довольно темно. Иначе они заметили бы, что я вздрогнул.

– Благодарю вас, сеньор, – сказала она кротким тоном, отчего голос ее звучал приятно и музыкально.

Ее кузина молчала и не нашла для меня слов благодарности. Конечно, я ее и не заслуживал, так как едва ли мог поступить как-нибудь иначе. Но сказать два-три слова из вежливости было бы нелишним. Она была высокомерна и относилась ко всему скептически, как и я сам.

Было уже темно, когда мы достигли города. Сквозь городские ворота виднелись фонари. Часовые раскладывали огонь. Эта часть города, прилегающая к реке, не из лучших. В одном из небольших переулков два человека, по-видимому из моей команды, решали свой спор при помощи ножей. Какая-то женщина, высунувшись из окна, смотрела на эту сцену. Слышно было, как галдела публика в ближайшем трактире, а впереди, в нескольких шагах от нас, другая женщина вела домой пьяного мужа. Она дождалась его у двери трактира, и теперь он бил ее за это.

Слова проповедника не выходили у меня из головы. Хотел бы я знать, неужели все эти люди также имеют какую-нибудь другую миссию, кроме драк и угнетения своих жен и детей. Хотел бы я знать, неужели они, подобно мне и многим другим, могли быть когда-то совершенно иными в тех обстоятельствах, в которых они выросли. Почему Господь Бог, если для Него нет ничего невозможного, допустил, чтобы эти люди могли так выродиться?

Мужчина бил женщину жестоко. Однако – я был в этом уверен – он принадлежал к новой религии, как большинство простого народа. Он также веровал в свою миссию. И мне захотелось разъяснить ему, что эта миссия не в избиении жены. Я испанский дворянин и не имею обыкновения вмешиваться в уличные скандалы. Но уж очень отвратительно было это зрелище. К тому же, и женщина была беременна.

Извинившись перед своими спутницами, я подошел к нему и, когда он поднял руку, остановил его. С ругательством он бросился на меня, стараясь ударить меня. Но удар в грудь заставил его полететь на землю. Встав на ноги, он испустил яростный рев и, выхватив нож, бросился на меня. На юге Испании умеют обращаться с ножом. В одно мгновение я выхватил кинжал, и его нож со звоном полетел на мостовую. После этого он бросился на меня головой вперед, как разъяренный бык. Я быстро отошел в сторону и ударом кулака сбросил его в водосточную канаву. Он растянулся там без чувств, и грязная вода бежала по его лицу.

Мои дамы со страхом смотрели на это зрелище.

– Пусть он полежит здесь. Прохлада ему полезна. Когда он придет в себя, передайте ему, что если он не будет вести себя как следует, то я прикажу сечь его до тех пор, пока к нему не явится благонравие.

– Кто вы? – спросила женщина, рыдая.

– Я – дон Хаим де Хорквера, новый губернатор этого города. Во всякое время дня и ночи я могу повесить, сжечь его и вообще сделать с ним, что мне заблагорассудится. В настоящем случае я считаю нужным отодрать его хорошенько, и это будет сделано.

Извиняюсь, что заставил вас ждать. Обыкновенно я не вмешиваюсь в семейные дела, но эта сцена была уж слишком отвратительна, – сказал я, присоединившись к дамам.

– Вы скоро преобразите весь наш город, – сказала донна Изабелла с оттенком иронии, как мне показалось.

– По-видимому, в этом нет надобности, – возразил я сердито. – Я хотел бы, чтобы проповедники новой религии, к которой принадлежат все эти люди, учили не только петь псалмы и гимны, но и вести более достойный образ жизни.

Я довел обеих дам до дому, и этим кончился второй день моего управления городом Гертруденбергом. Начал я с того, что спас от костра благородную даму и подрался с пьяным мужиком. Очевидно, моя миссия – нести справедливость, если она действительно такова, – стала менее благородной. Но малые дела велики в глазах Господа, сказал проповедник. Будем надеяться, что это так.


15 октября.

Из Брюсселя пришел приказ – сжечь обеих. Я ожидал его, но, прочитав, почувствовал неудовлетворение, в причинах которого сам хорошенько не мог разобраться. Я не жалел старуху Бригитту: она этого заслужила. Но мне было жаль Анну ван Линден: она, очевидно, искренно раскаялась. Мне было приказано также выслать в Брюссель под конвоем отца Балестера, чтобы в настоящем суде разобрать все это дело. Бумага, полученная мной, была очень коротка, и в ней не было оценки моего поведения.

Впрочем, в Брюсселе приходилось думать не только об этом, но и многом другом. Недавно разграбили город Мехлин, и архиепископ и все духовенство три дня дрожали от страха. В денежных делах герцог Альба не соблюдает набожности, и грабили всех без разбора, не щадя и монастырей. Я получил письмо от дона Рамона де Осунья, который пишет, что это было самым скверным делом, какое он когда-либо видел. А он не из сентиментальных. Мехлин месяца два тому назад открыл свои ворота принцу Оранскому, хотя, как мне кажется, для него не было иного выбора, – все равно приходилось ждать наказания. Такова междоусобная война.

Боже мой! Когда я подумал, что было сделано с Мехлиным, городом самого архиепископа, я подивился своей мягкости. Что если сюда явился бы человек, который ищет денег?

Надеюсь, что до ван Тилена дойдут слухи о том, что произошло в Мехлине. Хотя я и не считаю, чтобы это событие служило к чести Испании, однако для меня лично и для мадемуазель де Бреголль оно очень выгодно: деяние отца Бернардо и мои в такую минуту должны показаться чем-то мелким и маловажным. Правда, я еще не слыхал голоса Мадрида. Но Испания далеко, к тому же и король Филипп не любит решать дела скоро.

Итак, вместо мадемуазель де Бреголль должны сгореть, как ведьмы, обе те женщины. Я сам предложил эту меру и теперь должен был бы быть доволен. Однако этого не было. Незачем, впрочем, расстраивать себя вещами, в которых не можешь ничего сделать. Поэтому я отправился в городскую тюрьму, чтобы самому объявить Анне ван Линден о том, какая судьба ее ожидает.

Когда я вошел, она переменилась в лице и, подняв на меня глаза, сказала:

– Я узнала ваши шаги, сеньор. Я знаю, что вы несете мне смерть. Я ожидала этого.

Против моей воли это простое и даже торжественное обращение тронуло меня.

– Мужайтесь, – сказал я мягко. – Я хотел бы принести вам лучшие вести, но это не в моей власти. Поверьте, что вас ожидала бы лучшая судьба, если бы это зависело от меня. Вы сделали многое и заслужили этого: вы раскаялись.

– Я готова к смерти, – промолвила она тем же торжественным тоном. – Я готова, насколько может быть готов человек еще молодой и жаждущий жизни. Но, – и в ее голосе послышались страстные нотки, – я отдала бы все за то, чтобы перед смертью быть хоть час счастливой. Это так ужасно – прожить жизнь и умереть, не испытав, что такое счастье.

Я думал также. Это тронуло меня еще больше.

– Если я могу сделать что-нибудь для вар, то скажите мне.

– Что вы можете сделать? Одни всего достигают в жизни, другие достигают счастья с великим трудом, теряют его, становятся бедными и отверженными. Я совершала грехи, но многие грешили еще более и не были наказаны так, как я. Можете ли вы изменить это или объяснить мне, почему это так? Как я хотела бы, например, полюбить? Любовь! Я умру и так и не буду знать, что это такое. Я была чиста. Господь знает, что нелегко хранить целомудрие, – и не к чему. Я так и не узнаю, что значит любовь. Из мрака я перейду во мрак. Что вы можете сделать! Разве вы можете дать мне свет?

– Кто знает, во мрак ли вам предстоит идти. Может быть, свет там.

– Вы верите в это? – резко спросила она. – Верите в высшую справедливость? Вы, который совершаете одну несправедливость за другой, говорите ложь за ложью.

Увы! Что я мог сказать на это?

– Если бы у меня не было полной уверенности, то я все-таки стал бы надеяться, – тихо возразил я. – Я верю, что есть Бог и его высшая справедливость и что Он простит нас.

Она опять взглянула на меня:

– Вы сами не верите в то, что говорите. Как можете вы верить в высшую справедливость, видя все, что творится каждый день, когда сжигают тысячи невинных людей во славу Божию.

Ее глаза горели и грудь вздымалась. Меня нелегко взволновать, но я был потрясен энергией, с которой она бросила эти слова.

– А, вас это задело! – продолжала она. – Разве вы сами никогда об этом не думали? Может быть, когда-нибудь и вам придут эти мысли. Что же вы можете для меня сделать? Сжечь и только!

И она горько рассмеялась.

– Может быть, такова воля Божия. Может быть. Он более велик, чем мы предполагаем, и мы не понимаем Его.

Может быть, эти мысли иной раз приходили в голову и мне. Но я все-таки советую вам не терять надежды на Него.

Я, впрочем, сам не верил тому, что говорил в этот момент. Ее судьба, которую разделяет бесчисленное множество людей, опровергала мои слова. Я не знал, что отвечать ей.

– Я не желаю сжечь вас, видит Бог. Но теперь уж поздно. И если вы имеете какое-нибудь желание, я исполню его, чего бы это мне ни стоило.

Она посмотрела на меня как-то странно:

– Может быть, вы и можете кое-что сделать для меня. Не знаю только, во что это вам обойдется.

– Говорите.

С минуту она колебалась и вдруг сказала:

– Поцелуйте меня, прежде чем уйдете отсюда.

Ее лицо густо покраснело, отчего рыжие волосы сделались огненными, образуя настоящую корону над ее пылающим лицом. Помимо воли я отступил назад. Никогда в жизни не был я так изумлен. Женщина, которую я привлек к делу и осудил на смерть, женщина, которую я хотел пытать без всякого милосердия, выражает свое последнее желание – поцеловать меня! – Поистине странный народ эти женщины!

– Это, кажется, для вас труднее, чем я предполагала, – сказала она, неправильно поняв мое колебание. Для мужчины это не так уж трудно.

– Вы не поняли меня, Анна. Но я удивлен. Вы просите меня поцеловать вас, а между тем я-то и довел вас до этого.

– Разве мы можем сказать, почему испытываем те или другие чувства? – ответила она просто. – Разве собака может объяснить, почему она лижет руку, которая только что ее била? Извините меня за все то, что я говорила раньше. Вы вели себя честно по отношению ко мне. Вы все могли сделать. Вы могли отнять у меня все и погубить меня. Мужчины, которых я знала, были очень различными. Вы терпеливо выслушали меня и поняли меня. Я никогда не испытывала таких чувств, как сейчас по отношению к вам. И мне не придется 0олее их испытать, ибо моей жизни настал конец. Хотя вы и вельможа, а я… бедная женщина, но попросить, умирая, чтобы меня поцеловали, может быть, не слишком большая претензия. Согласны вы?

Я нагнулся и поцеловал ее – один, два, три раза. Она страстно притянула меня к себе и вдруг резко оттолкнула.

– Увы! – вскрикнула она. – Ведь вы меня не любите! Да и как вы могли бы полюбить меня! Меня!.. Я и сама не знаю, люблю ли я вас?

И она залилась слезами.

Я был глубоко растроган. Я пробыл с ней еще некоторое время, стараясь утешить и ободрить ее и говоря ей много такого, чему сам не верил. Случай был такой, что всякие утешения были излишни.

Когда я собирался уйти, она спросила:

– Когда это будет?

– Завтра, рано утром. Но если вы хотите отложить…

– Нет, – перебила она. – Чем скорее, тем лучше.

– В семь часов я пришлю вам одно средство. Вы заснете тихо и безболезненно. В восемь я пришлю к вам священника, но его присутствие уже будет не нужно для вас.

– Благодарю вас. Прошу вас, не позволяйте палачу дотрагиваться до меня даже после моей смерти.

– Хорошо. Тело приготовят к похоронам женщины.


16 октября.

День был серый и холодный. Темное, свинцовое небо нависло над большой площадью. Воздух был холоден, как снег. Все было холодно и уныло. На рассвете я приготовил одежду кающейся грешницы для тела Анны ван Линден и смотрел, как его привязывали к столбу. Это было совершенно необычно для испанского губернатора, и мастер Якоб с его помощниками выражали величайшее свое удивление, насколько смели его выражать. Но в этом маленьком городке я мог делать все, что мне вздумается, в мелочах, конечно.

Дул резкий ветер, от которого я дрожал, несмотря на свой плащ. Я сидел на лошади перед эшафотом впереди моих офицеров – точь-в-точь как в день моего приезда. Но теперь все было по-другому. Я не раз присутствовал на аутодафе как в Испании, так и здесь, в Голландии, – этого не избежишь, где бы ты ни был, – но никогда я не чувствовал себя таким беспомощным и низким созданием, как на этом мною самим устроенном сожжении, когда старая Бригитта пробормотала заведомо ложное признание, а палач Якоб удавил ее за то, чего ни она сама, ни какая бы то ни было другая женщина не сделала. Суеверие еще раз восторжествовало!



И я способствовал этому. Никогда я не чувствовал такого стыда, как в тот день. И это была власть! Да это тень ее!

Выйдя от Анны ван Линден, я целый день ломал себе голову, стараясь найти средство спасти ее, и не нашел ни одного. Последним желанием этой женщины было поцеловать меня, а я должен ее сжечь. Она совершила грех, но, как она сказала, многие грешили гораздо больше. С горькой иронией я спрашивал себя, неужели я здесь не хозяин, неужели я не могу дать ей возможность спастись, неужели действительно я не могу сделать для нее ничего? Конечно, я мог. Я мог бы сжечь отца Бернардо, затем уложить свои вещи и отправиться к принцу Оранскому. Но я этого не имел в виду.

При данных обстоятельствах я зашел настолько далеко, насколько было можно, и даже, пожалуй, дальше. Если бы одно из звеньев той цепи, которую я изготовил для того чтобы спасти донну Марион и себя самого, порвалось, если бы герцог заподозрил меня в обмане, то моя власть кончилась бы с прибытием первого же курьера и спасенная мною женщина погибла бы вместе со мной. Если бы даже ради белого тела и рыжих волос Анны ван Линден я пожелал рискнуть собой – чего я вовсе не хотел, – то я не имел никакого права приносить в жертву невиновную женщину вместо виновной. В этом случае я не мог колебаться ни минуты, Я продолжал убеждать себя в этом, но подписал все окончательные распоряжения с чувством глубокого разочарования и разлада с самим собой. Она теперь не чувствует никаких страданий. Но это зрелище и страшно и неприятно. Оно открывает путь для дальнейших аутодафе.

Я посмотрел вокруг себя. Декан церкви Святой Гертруды, явившийся как представитель церкви, – отец Налестер был в опале, – также был серьезен и задумчиво смотрел на ярко горевшее пламя, из-за которого по временам виднелись белое лицо Анны и связанная Бригитта. Декан был добрый старик, который сам по себе не сжег бы и собаки. Узнав о настоящем деле, он был сильно опечален. Он не хотел верить всему этому, пока я не показал ему мои распоряжения. После этого он не сказал ни слова, но я знал, что его вера во власть предержащую пошатнулась.

Порывом ветра дым и искры несло прямо на нас. Я стряхнул пепел со своего плаща. Все уже было почти кончено, и мы могли отправляться обратно.

Несмотря на ранний час и холодную погоду, несмотря на то, что в городе никто не знал о предстоящем аутодафе до самой ночи, на площади собралось много народа.

Когда все было кончено, мы отправились в городской дом. Когда я вышел оттуда, народ еще стоял на площади, толкуя о всем происшедшем. Я старался пройти через площадь как можно скорее, не желая слышать, что они говорят. Узнав меня, они смолкли и посторонились, давая мне дорогу. Не успел я пройти половину площади, как вдруг столкнулся лицом к лицу с мадемуазель де Бреголль. Я вздрогнул от неожиданности. Именно для того, чтобы скрыть от нее все, я и выбрал для совершения казни такой необычный час. Мне не хотелось встречаться с ней, но она была уже так близко от меня, что я не мог сделать вид, будто не замечаю ее.

– Вы рано вышли сегодня, донна Марион, – сказал я, раскланиваясь с ней.

– О, сеньор!

Она сказала только эти два слова, но они были красноречивее целой речи.

– Они обе хотели приготовить для вас эту участь и пожали сами то, что посеяли для других. Разве это не справедливо?

– Нет, сеньор, ибо они поплатились жизнью за преступление, которого не совершали. Какая ужасная смерть! Разве нельзя было выбрать для них другой род смерти?

– Старая Бригитта была незаметно задушена ловкой рукой Якоба. Что же касается Анны ван Линден, то я сам принес ей средство, которое помогло ей безболезненно покинуть этот мир. Ибо она раскаялась. Что же вы еще хотите? – угрюмо спросил я. – А разве прежде вы не отвернулись от нее с презрением, когда она подошла к вам на улице? А ведь она подходила, чтобы предостеречь вас. Несколько раз она делала попытки изменить свой образ жизни, но ей не давали этого сделать.

– О, теперь я припоминаю. Ужасно жаль. Но как я могла знать? Воистину, не должно осуждать никого.

Помолчав немного, она заговорила опять:

– Я так рада, что они сгорели уже мертвыми. Мне все вспоминается та девушка, которая уже почти сгорела, когда смерть сжалилась над ней. Когда я услыхала о казни сегодня утром, я поспешила сюда. Я хотела броситься к вашим ногам и умолять вас, но когда я дошла до площади, пламя поднималось уже высоко. Я не могла поверить, чтобы вы были так жестоки. Но эта исповедь… Подумали ли вы, сеньор, о других невинных, которым также, может быть, предстоит сгореть?

– Я думал об этом, но в данном случае выбора не было. Церковь говорит, что это колдовство, а церковь, как известно всем, не может ошибаться. Тут кто-нибудь да должен был пострадать. Неужели вы предпочитаете, чтобы это был я или вы, а не они?

Такая логика была неотразима, и она смолкла.

– Неужели вы думаете, что я сделал это по собственной воле? – продолжал я. – Но тут другого выхода не было. И ваша безопасность теперь обеспечена. Будущие поколения должны будут позаботиться о себе сами. Что на самом деле произошло сегодня утром? – прибавил я с легким цинизмом. – Один небольшой эпизод в великой борьбе за главенство, которая испокон веку идет во всем мире. Это единственное реальное явление, все остальное – мечтания и химеры, которые неизбежно попадают под колеса судьбы, сокрушаются под ними. Нет ничего, кроме этой борьбы, в которой мы все принимаем участие, – церковь, государство, я сам.

– Я думала, сеньор, что вы преследуете другие, более высокие цели – справедливость и даже нечто большее. Прошу вас, не разрушайте этой иллюзии.

С этими словами она отошла от меня. Подошел декан.

Справедливость и даже нечто большее! Вот рассуждения женщин. Они никогда не бывают довольны. Ее спасли от страшной смерти, с большим риском обеспечили безопасность – и она хочет, чтобы все это было сделано так, чтобы никто не пострадал! Как будто люди – ангелы, а на земле настал рай!

Я пошел домой с деканом, который рассуждал о развращенности людей, принуждающих церковь прибегать к мерам крайне суровым, которые так не согласуются с присущей ей мягкостью. Если б люди не слушали внушений дьявола и не образовывали разных зловредных сект, то церковь, по его словам, с радостью обратилась бы к своей миссии любви и всепрощения и занималась бы только ею.

– Ваша вера в ведьм как будто вернулась к вам, сеньор, – сказала за обедом донна Изабелла тем тоном, которого я не любил.

Я все еще живу у ван дер Веерена. Помещение для меня в городском доме почти уже готово. Не ладится что-то с печами, и ван дер Веерен говорил, что они будут дымить, если их не исправить как следует. Я, конечно, мог бы не считаться с этим и переехать туда: я привык и не к таким неудобствам, как дым или присутствие рабочих, выходящих и входящих в комнату. Но мой хозяин настойчиво просил меня оставаться пока у него, и я хорошо понимал причины этой просьбы: мое присутствие в его доме – ручательство безопасности его самого и его домашних. Его дочь также в вежливых выражениях вторила его просьбам с улыбкой, от которой веяло холодом. Но именно поэтому и, скорее, вопреки этому я у них и оставался.

– Да, конечно, – мрачно говорил я. – Дело идет к зиме. Становится холодно, и необходимо топить. А вы не верите в ведьм, донна Изабелла?

– Смотря по обстоятельствам…

– Как так?

– Кто осмелится не верить в них, если, как в данном случае, вы будете верховным судьей, присутствующим даже на казни? Это обстоятельство будет великим утешением для тех, чья вера поколебалась было после случая с моей кузиной. Теперь они могут радоваться, махинации дьявола выведены теперь наружу. В следующий раз, когда будут сжигать, энтузиазма будет еще больше, – сказала она, глядя не на меня, а на стену.

– Вы чересчур суровы сеньорита.

– Нет, я только указываю на вашу справедливость.

– Так ли? Я очень рад слышать это от вас. Это заставляет меня идти далее по тому пути, на который я ступил, – ответил я, раздражаясь. – В Мадриде с удовольствием узнают о том, что сожгли одну-другую ведьму, но с еще большим удовольствием принимают известия о том, что сожгли еретиков, особенно богатых. Там рассуждают так: всеправедный Господь не может потерпеть, чтобы кто-нибудь, отбившись от истинной веры, обладал богатством в то самое время, когда добрые католики умирают с голоду. Своим богатством такой человек, очевидно, обязан дьяволу, и будет самым святым делом взять у него это богатство, а его самого сжечь. Боюсь, что, с этой точки зрения, меня считают слишком мягким и будут за это меня преследовать. Это было совершенно верно.

– Лично я совершенно равнодушен к подобного рода вещам, – продолжал я, – и готов был бы разрешить каждому молиться по-своему, если только он не беспокоит своих соседей. Что касается меня, то я даже люблю еретиков – между ними попадаются отличные люди. Но в Мадриде думают иначе. Там ждут, что я по крайней мере представлю список этих еретиков. Я не могу, конечно, при отправлении правосудия, которое только что так расхваливала донна Изабелла, руководствоваться моими личными чувствами. Можете вы снабдить меня таким списком, сеньор ван дер Веерен?

Мой хозяин посмотрел на меня пристально, как будто хотел прочесть в моей душе. Донна Изабелла бросила взгляд – впрочем, мне совершенно безразлично, какие взгляды она бросает на меня.

– Вы знаете здесь всех, – продолжал я. – Можно было бы начать с духовенства, которому, я уверен, не занимать стать еретиков. Остальных, мы оставим на потом. Сделаем уступку чувству жалости, которую можно если не оправдать, то простить нам.

Старый ван дер Веерен овладел наконец собой. Бледность мало-помалу исчезла с его лица, и он сказал:

– Это хранится в большом секрете, сеньор. Люди, принадлежащие к новой религии, ведут себя очень странно. Если среди последователей этой религии кто-нибудь встретит своего смертельного врага, то он его не выдаст. Боюсь, что я не могу вам дать никаких указаний в этом случае.

– Очень жаль. Вы могли бы предупредить ошибки, которые я могу наделать. А такие ошибки очень чувствительны для тех, кого они касаются. Хорошо. Если вы не можете этого сделать, пусть будет так. Попытаюсь распутать все сам.

Я удивил его второй раз, и не меньше, чем первый, в день моего прибытия сюда.

Через некоторое время, когда я собирался выйти из дому и искал в передней свою шляпу и шпагу, я почувствовал легкое прикосновение чьей-то руки. Я круто обернулся: передо мной стояла донна Марион. В виде исключения она присутствовала сегодня за обедом, но все время молчала.

– Верно ли, что вы посвящаете себя преследованию? – спросила она. – Я не могу этому поверить.

– Я не стал бы этого делать, если б можно было. Преследовать людей не доставляет мне никакого удовольствия. Но мне не нравится содержание писем, которые я получил. Я имею полномочия, но всегда могу получить прямой приказ от короля. У герцога немало бланков, заранее подписанных королем. Обнаружено, что несколько богатых лиц нашли себе убежище в Гертруденберге, полагая, что этот маленький городок не может навлечь подозрений. Он находится недалеко от Дордренна, откуда они рассчитывают переправиться в Англию. Кроме того, после происшествия, случившегося при моем прибытии сюда, мое положение пошатнулось.

– Если из-за меня должны пострадать многие другие, то я желала бы, чтобы вы вовсе не спасали меня.

– К счастью, ваше желание не может осуществиться. А я желал бы, чтобы эти еретики не вынуждали на крайние меры. Зачем поднимать такой шум, присутствуя в церкви? При некоторой ловкости и вовремя пущенных деньгах они могли бы обезопасить себя от всяких козней духовенства. Но неужели вы думаете, что их собственное духовенство, если оно когда-нибудь получит власть, будет поступать с ними иначе? Им не изменить этого мира.

Какое-то светлое облако прошло по ее лицу.

– Я слышала, что эти еретики – странный народ. Они верят, что у Бога нет ничего невозможного.

– Да, я это знаю. Они веруют, что у каждого человека есть своя миссия. Они радуются, если даже человек кончает жизнь в муках или на костре.

Она вздрогнула. На одну минуту в ее глазах мелькнул испуг, но это выражение сейчас же исчезло. Они опять сияли по-прежнему.

– Вы хорошо запомнили слова, сеньор, – сказала она.

– Прекрасные слова. Я желал бы, чтобы им можно было верить.

– А разве вы не можете?

– Нет, донна Марион. Слыхали ли вы когда-нибудь о последнем инквизиторе Толедо? Он умер не так давно. Во время своей жизни он сжег не одну сотню разного народа. Я забыл, сколько именно, но он где-то записал это число. Он сжигал их весело, без всякого сокрушения, хорошо зная, что они виновны только в том, что являются препятствием для могущества церкви. Он рассуждал приблизительно так: может ли быть, чтобы Бог сошел на землю проповедовать Слово Свое, быть распятым за Него и предоставить первому попавшемуся попу извратить Его? Конечно, это невозможно, рассуждал он. Поэтому он смотрел только на реальную сторону дела – на борьбу за власть. Слабый должен посторониться – таков всеобщий закон. На своем месте он мог только жечь еретиков, иначе его сожгли бы самого, без всякой пользы для кого бы то ни было. Поэтому он предпочел выбрать первый путь как наименее для него мучительный. Во всех других отношениях дон Манрико де Хорквера был человек добрый и очень мягкий.

Донна Марион стояла передо мной, тяжело дыша и выпрямившись во весь свой рост.

– Позвольте вам напомнить последние слова проповедника: кто вы, чтобы судить о путях Господних. Страшны и неисповедимы пути Его, и проходит Он по земле как ураган, истребляя здесь, оплодотворяя там.

– Вы не утратили веру, донна Марион.

– А вы?

– У меня ее нет – по крайней мере, в вашем смысле.

– Как можно жить без веры? Если бы у меня не было веры… Я слабая женщина, но я полагаю, что и вы иногда чувствуете, что вся ваша сила – ничто в сравнении с судьбой. Печальна, должно быть, ваша жизнь.

– Может быть, и так, донна Марион. Но веру не купишь где-нибудь в ближайшей церкви. Надеюсь, что ваша вера останется с вами навсегда. Что касается меня, то моя сила далеко подвинула меня в жизни, и надеюсь, что она не изменит мне до конца. Но позвольте мне дать вам совет не ходить более в ту маленькую церковь за городом. Я забыл тропинку, ведущую к ней, и не в состоянии отыскать ее теперь. Я не желаю знать, кто там был. Но если на эту церковь наткнется случайно кто-нибудь из моих людей, то они не забудут ни тропинки к ней, ни тех, кто ее протопал. Но что бы ни случилось, не бойтесь за себя. Я уже раз спас вас и в случае надобности сумею спасти еще раз.

Наклонившись, я поцеловал ей руку. Она гордо отпрянула от меня и сказала:

– Я думала не о себе, а о других. И я не хочу, чтобы спаслась я одна, если погибнут мои единоверцы.

Я был отвергнут, но не обижен.

– В таком случае это будет помимо вашего желания, – смеясь, ответил я и вышел.


30 октября.

Сегодня я переехал в городской дом. Было как-то странно оставаться опять одному. Как-то странно пользоваться услугами одного Диего, после того как за тобой ухаживали, словно за балованным ребенком, и тебе старалась угодить одна из прекраснейших женщин в мире. Но в моем положении я. конечно, не мог оставаться постоянно у ван дер Веерена. Если возникнут беспорядки, я буду в состоянии скорее защитить их из городского дома, чем в их собственной квартире. Я жил у них целый месяц, что при моем бродячем образе жизни было много. Пора было и расстаться. Я твердо решился на это, хотя старый ван дер Веерен желал, чтобы я остался у него еще.

– Вам будет там неудобно, сеньор, – говорил он.

Увидим. Вечером я буду ужинать в одиночестве, и только мое собственное величие составит мне компанию. Посмотрим, как это мне понравится.


8 ноября.

Прошла уже неделя с тех пор, как я перебрался сюда, и, говоря по правде, мне здесь не нравится. На помещение я жаловаться не могу. Оно прекрасно и просторно, выходит окнами на восток, и в хорошие дни здесь много солнца. Но хорошие дни теперь редки и коротки, а вечера долги, и по временам я нахожу свое жилище довольно печальным. Впрочем, это пройдет. Я ведь много лет прожил один и немало вечеров провел в одиночестве у камина – в Испании, Италии, Голландии. Испанские солдаты проникли далеко, и мир уже тесен для них. Я смотрел, как поднимается пламя, как оно затихает и умирает, подобно нашим мыслям. Когда оно уже ничего не могло мне сказать, я начинал смотреть на звезды, наблюдая за их безмолвным гордым движением на небесах и стараясь постигнуть тайный закон, который обеспечивал им такую правильность.

Я разрушил немало идолов и столько же сладких упований и на развалинах этих преград, стоявших на моем пути к неизвестному, воздвиг алтарь той великой надежды, которую искал. И я чувствовал, что я не один. Но в Голландии звезды сияют редко осенью, а ночи долги и темны. Мой алтарь пуст. Пламя ярко горит в большом камине с красивой готической отделкой, но я не улавливаю в нем смысла.

Очнувшись от моих мыслей, я невольно ищу взором красивую старую голову ван дер Веерена и блестящие глаза его дочери, ищу ее сияющие плечи, которые созерцал целый месяц.

Теперь передо мной были лишь поблекшие картины на стенах, на которых причудливо играли отблески пламени. И я был недоволен каким-то непривычным недовольством. По мере того как появлялись и исчезали тени, я мечтал о взорах, приятных и печальных в одно и то же время.

За последнее время жизнь течет тихо до странности. С тех пор как сожгли Анну ван Линден, не было еще ни одного столкновения, как будто бы судьба удовлетворилась этой жертвой. Когда я еще не совсем проснулся и еще дремлю, я забываю все унижения того дня и опять начинаю воображать, что я здесь хозяин. Ибо король в Мадриде – за тысячу верст отсюда. Даже герцог Альба представляется чем-то далеким, хотя он где-нибудь в Нимвегене или Арнгеме. И я чувствую, что я достаточно силен, чтобы вступить в борьбу с судьбой за невозможное, но чувствую это, пока не проснусь.


15 ноября.

Вчера я провел вечер в доме ван дер Веерена. Как будто для того, чтобы заставить меня сильнее почувствовать разницу между моей одинокой комнатой и их домом, они превзошли сами себя в любезности.

Донну Марион я уже давно не видел. Она редко бывает у ван дер Вееренов, хотя и приходится им близкой родственницей. Не знаю почему. И вчера ее там не было. Что касается меня, я был у нее только еще один раз: с официальным визитом к ее матери.


21 ноября.

На улице льет дождь. Целых две недели стоит серая погода. Сыро и скучно. Выпал было снег, но скоро растаял. Скоро он пойдет опять и на этот раз останется. Осень уже давно прошла. Сегодня я несколько часов пробыл на реке, присматривал под проливным дождем за транспортами для армии герцога. Когда суда отплыли, я еще оставался на пристани, продолжая глядеть на запад, где небо, вода и берег слились в одну серую массу.

Дождь перестал, и вдруг, как бы отвечая на какой-то вопрос, облака рассеялись и на небе засверкало горящее светило. Мягкие отблески света тихо заиграли на воде. Как будто по слову Господню непогода утихла: «Горе вам маловерным».

С океана прилетала целая стая чаек и, не теряя времени, понеслась на сушу, не обращая внимания на нависшие над нею облака.

Они смело направились на туманный восток, зная наверно, что не всегда же будет там мрак. Ибо на востоке за полосой мрака живет утро. Утро! Увижу ли я тебя? И когда?

Опять льет дождь.


22 ноября.

Ночью видимы были звезды, но с раннего утра полил дождь и льет упорно и без перерыва. Прохожие на улицах идут быстро, спеша поскорее добраться до дому. Одна только собака, по-видимому, потеряла дорогу и бегает туда-сюда по площади, напрасно стараясь найти какое-нибудь убежище. В скверную погоду Голландия – весьма печальная страна.


22 ноября ночью.

Сегодня был день, чреватый последствиями. – хорошими или дурными, это я узнаю завтра.

Хочу записать все, что случилось.

Было около десяти часов, когда я перестал писать и отложил перо. Настроение мое переменилось, и я чувствовал, что писать мне больше не хочется. Я подошел к окну и стал смотреть – на мокрые крыши, на мостовые, на которых стояли целые лужи воды. Все это имело безнадежный вид. Мне пришел на ум мой обед в одиночестве, и я невольно вздохнул. Я полагаю, что не в моих привычках поддаваться настроению, однако бывают минуты, когда жизнь кажется тяжелее, чем прежде.

Вдруг за темной колокольней церкви Святей Гертруды небо сразу изменило свой цвет. Сначала я подумал, что зрение обманывает меня, но нет. Сквозь тонкую сетку дождя сначала показался клочок бледно-голубого неба. Затем мягкий голубой цвет сменился серым. Через минуту облака прошли, и на этом месте явилось ярко-голубое пятно, быстро расширявшееся все больше и больше. Через полчаса с того места, где я стоял, не видно было уже ни одного облака. Только колокольня церкви Святой Гертруды продолжала темнеть на ярком фоне неба, но и на ней, на ее южной стороне, появились золотые пятна, сотканные лучами солнца, а крыша и карниз блистали серебром по всем контурам.

Я открыл окно и глубоко вздохнул. Воздух был холодный, но чистый, словно он пришел откуда-то издалека и дыхание города еще не успело загрязнить его.

Мне не хотелось оставаться дома в такой день. Год подходил к концу. Я подошел опять к своему столу и быстро написал несколько строк ван дер Веерену и его дочери, а также мадемуазель де Бреголль, приглашая их на прогулку за город и предоставляя своих лошадей в их распоряжение. Мне говорили, что обе дамы умеют хорошо ездить верхом, хотя ван дер Веерен по понятным причинам и не держал собственных лошадей. Мы предполагали доехать до старинной башни, которая находится на востоке от города и до которой будет около часу езды. Донна Изабелла никогда не была здесь, хотя это и странно. Может быть, потому, что дороги были не особенно безопасны.

Мои люди привыкли делать все быстро, и когда был получен ответ, все было готово. Я вскочил в седло и поехал навстречу своим гостям.

Донна Марион не могла ехать с нами: ее мать чувствовала себя нехорошо, и ей не хотелось оставлять ее. Таким образом, нас было трое и, кроме того, двенадцать всадников, которым я приказал сопровождать нас и ехать за нами на некотором расстоянии. Время было военное, и дорога шла через лес почти на целую милю.

Донна Изабелла была очень красива в темной амазонке и шляпе с широкими полями. Когда я подсаживал ее в седло, я заметил, что у нее очень стройная нога – верный признак благородной испанской крови. Она очень мило поблагодарила меня за приглашение. Ее манера обращаться со мной значительно изменилась с того дня, как я просил ее отца помочь мне составить список еретиков. Произошло ли это оттого, что она стала бояться меня? Мне как-то не хотелось верить этому. Или, может быть, она перестала недоверять мне?

Она ездила очень хорошо, хотя и говорила, что ее кузина – лучшая наездница. Я могу себе представить, что рука донны Марион была бы крепче и увереннее. Во всем, что она делает, заметна какая-то величавая сила, ясная и твердая определенность, которая составляет полную противоположность нервной грации донны Изабеллы и ее настроению, меняющемуся, как облака на небе. Но временами в ее манерах есть что-то неожиданное, порывистое, и это составляет главную ее прелесть. Помимо этого внешнего различия я думаю, что они должны составлять контраст и в любви, и в ненависти.

Ехать было очень весело. Она держалась или рядом со мной, или чуть-чуть впереди, и ее красивая фигура плавно покачивалась при каждом движении лошади. Я был очень доволен, что последовал минутной прихоти, сам поехал и ее заставил проехаться.

Мы ехали довольно быстро, ибо воздух был прохладным. Деревья были уже без листьев, а почва пропитана дождем.

Но небо было светло и ярко в противоположность земле. Мы скоро доехали до башни, и я стал играть, как мог, роль хозяина, хотя и не мог предложить моим гостям той роскоши, какая была у них за столом. Мой старый херес вызвал румянец у донны Изабеллы, и, когда мы поехали обратно, она вдруг вскрикнула:

– Хотите держать пари, что я обгоню вас до тех деревьев?

– Согласен, – отвечал я, и мы поскакали.

Мы неслись как ветер. Ее отец не спеша ехал за нами и улыбался. Ее лошадь не могла сравняться с моей. Как ни быстро она неслась, все же у меня была чистокровная арабская, которую я привез с собой из Испании и которая уже дважды спасла мне жизнь. Я несся впереди нее почти до самой цели, но потом приостановил лошадь, давая ей возможность одержать надо мной победу. Но это не укрылось от нее.

– Я проиграла! – вскричала она, как только мы пустили лошадей более медленным аллюром. – Вы дали мне выиграть пари. Я отлично вижу это. Это нехорошо. Мало вы меня знаете, если думаете, что такая победа может доставить мне удовольствие.

– Вы не могли выиграть пари, донна Изабелла. Ваша лошадь животное благородное – иначе я не мог бы предложить ее вам, – но она не может состязаться с моей, испытанной в боях и способной при случае спасти человеку жизнь. Я только проявил обычную вежливость, как и подобает кавалеру.

– Это опять ваши испанские церемонии, сеньор. Но ведь мы в Голландии, в стране простых манер и простых откровенных людей вроде меня. Я, вероятно, то и дело задеваю вас своей грубостью.

– Ваша улыбка искупает все это. Мои апартаменты в городском доме без нее кажутся мне пустыми.

– Что вам в моей улыбке, сеньор?

– Она красит вас. Если б я не видел ее несколько дней подряд, мне чего-то не хватало бы.

– Разве я красива только тогда, когда улыбаюсь? Вот скудный комплимент!

– Нет. Вы всегда прекрасны, но еще прекраснее, когда вы улыбаетесь. И тогда я знаю, что у вас веселые мысли. Поэтому ради вас и самого себя буду надеяться на то, что впредь эта улыбка будет чаще. Последний раз, когда я вас видел, вы были что-то серьезны.

– Не такое время, чтобы радоваться. Вы тоже улыбаетесь редко.

– Это мне не нужно в такой степени, как вам, донна Изабелла. Да и время не такое, как вы изволили сказать.

– Надеюсь, вы не рассчитываете, что на комплимент я буду отвечать тоже комплиментом? – спросила она лукаво.

– Нет. Я всегда стараюсь, чтобы обо мне судили по моим делам, а не по моему лицу.

– И что же вы скажете о таком способе?

– Да ничего особенного. Впрочем, на меня, может быть, трудно угодить. Я всегда желал чего-нибудь значительного, чего-нибудь даже такого, что кажется невозможным, и однако…

Я смолк. Мы медленно ехали по дороге через лес, о котором я говорил. Теплый отблеск ясного неба лежал на наших лицах. На одной из веток, под которой мы проезжали, остались золотисто-желтые листья, которые буря забыла сорвать и унести. Рукой до них нельзя было достать.

– Последние листочки этого года! Как они красивы! Как мне хотелось бы их иметь! Вы желали чего-нибудь невозможного? Вот для вас задача.

– Вы забыли о моей шпаге, донна Изабелла. Она раза два уже добывала для меня то, что казалось невозможным.

И, приподнявшись на стременах, я отрубил маленький сучок, который, падая, закрутился в воздухе.

Она бросила поводья и вытянула руки, чтобы его поймать. Но ее лошадь, испуганная внезапным этим движением или, может быть, падением сучка, вдруг рванула и сбросила бы ее, если б я быстро не подхватил ее. Я ехал очень близко – дорога была узкая – и потянул к себе ее лошадь.

Та, еще сильнее испугавшись, пустилась по дороге, все более и более вскидываясь.

Все это случилось в одно мгновение. Она тихо вскрикнула и наполовину свесилась с седла, так что я должен был поддержать ее. Моя левая рука очутилась как раз против ее сердца, и я слышал, как быстро оно билось. И вдруг меня опять охватило безумное желание, которое я раз уже испытал, когда она чуть было не упала на улице и я подхватил ее на руки. На этот раз я не мог преодолеть себя. Разве я, впрочем, не сказал ей слишком много и разве она не слушала все это с улыбкой? Я нагнулся и поцеловал ее в губы.

Через минуту я опомнился и отдал бы многое, чтобы этого не случилось. Несмотря на все благоприятные обстоятельства, я в конце концов не знал, приспело ли для этого время. Но было уже поздно. Второй раз в жизни моя горячая кровь увлекла меня слишком далеко – к худу или добру, это я узнаю завтра утром.

Она покраснела до корней волос, но, не сменив свою неудобную позу, не могла сказать ни слова. Почти в ту же минуту я услыхал, как сзади нас неслась лошадь и ван дер Веерен спрашивал, что случилось.

– Не беспокойтесь, – отвечал я. – Лошадь донны Изабеллы испугалась и понесла. Если б я не поддержал донну Изабеллу, она могла бы упасть. Я был бы очень благодарен вам, если б вы сошли с лошади и помогли мне поставить ее на землю. Я надеюсь, что дело обойдется одним испугом.

Он исполнил то, что я ему говорил, и через секунду она уже стояла на дороге. Румянец сошел с ее лица, и оно было бледно.

– Не ушиблась ли ты? – спросил ее отец. – Благодари дона Хаима. Потеряй он присутствие духа, ты бы сильно ушиблась, а может быть, с тобой было бы что-нибудь и похуже.

Донна Изабелла молчала.

– Меня не за что благодарить, – быстро вмешался я, – я не думаю, чтобы в данном случае была какая-нибудь опасность. Если вы останетесь при вашей дочери, я поеду вперед, чтобы поймать лошадь.

Я нашел ее неподалеку возле дороги. Не без хлопот удалось мне схватить ее за узду и привести обратно. Потом я помог донне Изабелле снова сесть в седло, пока мою лошадь держал один из сопровождавших нас конвойных, прискакавших на мой зов.

Я старался поймать ее взгляд, в то время как она садилась в седло, но она упорно не удостаивала меня взглядом. Маленькая ветка, из-за которой все это случилось, лежала в печальном забвении возле дороги. Донна Изабелла даже не взглянула на нее. Я поднял ее и тщательно прикрепил к седлу. Потом я сел на лошадь, и мы снова двинулись.

День уже угасал, и мы ехали быстро и молча. На западе осталась лишь узкая красноватая полоска на горизонте.

Предметы, стоявшие по другую сторону дороги, потеряли свой цвет и выделялись темными силуэтами.

Был уже вечер, когда копыта наших лошадей застучали по неровной мостовой города.

Я простился с ван дер Веереном и его дочерью у их дома и поблагодарил за участие в прогулке. Еще раз я попытался поймать взгляд донны Изабеллы, но напрасно.

Я еще раз поставил на счастье – последнюю ставку. Мне было почти тридцать восемь лет. Невероятно, чтобы я мог влюбиться еще раз. Но хорошо или дурно, а жребий брошен. Что мне выпало на долю, узнаю завтра.


1 декабря.

Мне хотелось продолжать мой дневник: слишком сильна была буря во мне. Но самое худшее уже прошло, и я снова стал спокойным и холодным, каким меня привыкли видеть люди.

Как мало мы знаем друг друга!

Я начну с самого начала. После этой роковой поездки я не мог спать и проснулся рано. Пока я сидел за завтраком, пришла почта из Брюсселя. Прочитав письма, я положил их в карман и нахмурился. Все преследования и сожжения, неужели им не надоест, наконец, все это? Но пока хозяином здесь был я, и ни один костер не вспыхнет без моего желания. Я поставил на карту мою жизнь, и я был готов к проигрышу. Я бросил вызов судьбе последний раз, и если проиграю битву, то не по недостатку мужества.

Управившись с делами, я в одиннадцать часов отправился к ван дер Вееренам. Я осведомился о здоровье донны Изабеллы и спросил, может ли она принять меня. В ответ мне сказали, что она чувствует себя хорошо, но что она устала, еще не одета и не может никого принять. Ее отца не было дома. Последнему я поверил. Дело еще не было так плохо, чтобы кто-нибудь в Гертруденберге осмелился отказаться принять меня. Я велел кланяться донне Изабелле и просил ее назначить мне час, когда бы я мог ее видеть.

Вернувшись через несколько минут, служанка сказала, что меня будут ждать в три часа, если это не затруднит меня.


Такая отсрочка не предвещала ничего хорошего. Очевидно, она считала, что я зашел к ней только из вежливости. Но я старался не падать духом.

В три часа, как было назначено, я зашел снова и был принят сейчас же. Она встретила меня стоя, одетая во все черное, как в день моего прибытия.

На мое приветствие она ответила сухим поклоном, не промолвив ни слова.

– Надеюсь, что вчерашняя поездка не причинила вам никакого вреда? – спросил я.

– Благодарю вас, сеньор, я совершенно оправилась, – холодно отвечала она.

Странное чувство робости овладело мной при виде того, как она держится со мной. Но отступать было поздно. Если для меня готовилось страдание и унижение, я был готов испить чашу до дна.

– Донна Изабелла, – сказал я, – извините меня за то, что мое желание опередило ваше разрешение. Но южная кровь горяча, вы сами это знаете, и по временам с нею трудно бывает справляться. Простите меня. Будь что будет, но я должен сказать вам, – хотя, не доверяя своим силам, я желал бы, чтобы прежде прошло несколько дней, – я должен сказать, что люблю вас. Я немного сделал для того, чтобы добиться вашей благосклонности. Но моя любовь достаточно сильна, чтобы завоевать ее впоследствии и завоевать целиком. Ибо это любовь человека, которому случалось заглядывать в самую глубину жизни и спасать из развалин, похоронивших многие надежды, жажду любви более чистой, чем обыкновенно дается в удел людям. Я имею смелость бороться за нее, хотя бы для других это казалось невозможным. Согласны ли вы быть моей женой, донна Изабелла.

Она слушала меня, вперив глаза в пол. Ее лицо было холодно и неподвижно, как у статуи.

– Я очень польщена вашим предложением, – отвечала она, – и искренно желаю, чтобы ваша жажда любви была когда-нибудь удовлетворена. Но я считаю, что мы не подходим друг другу: вы испанский дворянин, а я дочь голландского бюргера. Вы принадлежите к народу, который управляет, а я к расе, которая служит. Между мужем и женой нужно больше равенства.

– Вы очень жестоки, донна Изабелла.

– Неужели?

Она оставила свой намеренно холодный тон, и в ее голосе зазвучали страстные нотки.

– Если б это было иначе, то разве вы смели бы поступить со мной так, как поступили вчера?

– Я уже попросил за это прощение, донна Изабелла.

– Да, вы уже попросили. Но придет ли вам в голову поступить так с какой-нибудь благородной испанской дамой, которую вы хотели бы взять себе в жены? Впрочем, оставим это. Я однажды сказала уже вам, что ненавижу самое слово «Испания», которая посылает армию за армией, чтобы грабить и угнетать нас, и даже не позволяет нам умирать так, как мы хотим.

– Вы называете себя голландкой! – вскричал я, выведенный этими уколами из себя, – но ведь вы наполовину испанка, точно так же, как и я сам. Ваша гордость, которая так бурно возмущается против малейшего унижения, только мнимого, служит лучшим тому доказательством. Посмотрите на тех, кого вы называете своим народом. Они сгибаются под ярмом и покорно несут его. Поверьте мне, природа справедлива и не позволит народу ходить под ярмом если он призван повелевать. Когда принц Оранский в первый раз пришел сюда в 1568 году, кто помог ему? Много ли городов открыли перед ним свои ворота, когда этим летом он проходил через Фландрию? Вы можете пересчитать их по пальцам. Даже обещанные ими деньги не попали к принцу. Нет, население Голландии еще не может править от своего собственного имени. Может быть, так будет в один прекрасный день, но не теперь, когда мы еще не передали им достаточно нашей крови и силы. Не можем ли мы с вами способствовать этому, донна Изабелла?

– Никогда. Я не люблю вас. Да если бы и любила, то никогда не вышла бы замуж за человека, руки которого красны от крови жертв, виновных только в том, что они любят свою родину, свою веру и свое богатство. Если б я стала женой такого человека, я умерла бы от стыда.

Я сдерживал себя с величайшим трудом.

– Это ко мне не относится, донна Изабелла. Когда вы успокоитесь, вы раскаетесь в том, что сказали это. Итак, это ваше последнее слово?

– Это мое последнее слово, сеньор.

Может быть, ей показалось, что она прочла в моем взоре и тоне угрозу, хотя, видит Бог, в них было одно страдание. Война есть война. Что же я сделал такого, чего не делал и ее народ, когда ему принадлежало господствовать? Войска герцога Оранского вешали священников дюжинами во время последнего своего похода и мучили их до тех пор, пока не выжимали из них все, до последнего гроша. В одном Рермонде они убили их двадцать шесть человек. Может быть, они убили бы и еще больше. И в женских монастырях они вели себя не лучше. Меня называли беспощадным. Может быть, я действительно был беспощаден. Но я был таким очень часто только для того, чтобы пощадить людей, а не проливать кровь. Своей суровостью я спас жизней не меньше, чем другие своим милосердием. Кроме того, мог ли изменить ход вещей, если б и хотел? Терпимость несвойственна нашему веку. А до денег, до золота, я не унижался никогда. Я хотел бы разбогатеть иным путем.

– Если у вас есть какие-нибудь желания, – продолжала она, – удовлетворения которых вы настойчиво от меня требуете, то я уверена, что мой отец охотно исполнит их. Он богат. За меня и раньше сватались, и он…

Она вдруг остановилась, и по лицу ее скользнуло выражение испуга. Если в моих глазах отражалось то, что я переживал, то они, должно быть, были страшны. Кровь прилила к сердцу, и когда она отхлынула, то я почувствовал, что во мне что-то оборвалось. От такого оскорбления я вдруг стал холоден и тверд как сталь. Демон во мне сорвался с цепи, и я уже не пытался его обуздать.

– В первый же день, как я приехал сюда, я заявил, что меня нельзя оскорблять безнаказанно, – сказал я таким голосом, который звучал в моих ушах как-то странно и неестественно. – Вы предпочли забыть об этом предостережении, тем хуже для вас. Теперь слушайте меня, донна Изабелла!

Я сделал шаг вперед. Инстинктивно она попятилась в глубь комнаты.

– Слушайте! Через неделю вы будете моей женой без гроша приданого. Я не богат, но у меня хватит средств на то, чтобы содержать жену сообразно моему положению и не просить ни гроша у ваших гильдийщиков. Моя шпага весит пока больше, чем конторские книги вашего отца. Вы поступите так, как я вам сказал. В противном случае полсотни ваших сограждан через несколько дней будут переданы в руки инквизиции. Вот списки, которые я получил сегодня из Брюсселя.

Я вынул их из кармана и всунул ей в руки. Она хотела было отскочить назад, но, должно быть, в моем тоне было нечто такое, что заставило ее взять их.

– Читайте. Полсотни жизней. По счастью, имя вашего отца не попало сюда. Теперь, если вы согласны на мое предложение, я рискну всей своей властью, и они все получат предостережение, получат время для того, чтобы управиться со своими товарами и уехать безопасно. Если вы несогласны, то я не имею охоты рисковать жизнью своей только для того, чтобы удостоиться, как сейчас, презрения. Выбирайте. За себя и за своего отца не бойтесь: что бы вы ни делали, до вас никто не посмеет коснуться. Такое мщение было бы ниже моего достоинства. Вы можете оставить у себя эти списки на сегодня и просмотреть их на досуге. Через полчаса я прикажу закрыть городские ворота, а завтра в это же время явлюсь за вашим окончательным ответом.

Она продолжала стоять неподвижно, как изваяние, с опущенными глазами. Сероватый отблеск «умиравшего дня играл на ее лице. Я вышел.

Через пятнадцать минут на улицах раздались звуки военных рожков. Ворота были заперты, стража повсюду усилена.

Главный отряд войска был стянут к городскому дому: в одну минуту он мог очистить площадь.

Это не было напрасной предосторожностью. Я знал, что она, если захочет, способна пойти на риск и поднять народ. Я считал ее способной на всякое сумасбродство и потому приставил к ее груди кинжал. У меня не было сведений о том, до какой степени восстание подготовлено в городе. Я сделал многое, чтобы обезоружить ее, но, благодаря своей красоте, она» могла вскружить голову мужчинам и толкнуть их на какое-нибудь безумное дело. Равновесие поддерживалось только страхом перед герцогом и мной, и мне скоро пришлось убедиться, как велик был этот страх.

Я не мог жаловаться на исполнение моих приказаний. Все было сделано с точностью часового механизма. В сорок минут все распоряжения были исполнены. На одну минуту город, собиравшийся уже спать, встрепенулся было, но, выйдя из своего спокойствия, сейчас же струсил. В окнах показались испуганные физиономии, на улицах стали собираться небольшие группы людей, спрашивающих друг друга, что случилось. Но как только появлялись вблизи солдаты, звеня доспехами, все проворно исчезали в каком-нибудь узком, темном переулке. Кто рискнул спросить, не получал ответа и шел в страхе домой.

Обширная площадь опустела, словно кладбище. Только присутствие войска несколько оживляло ее. Надвигалась ночь. На мокрых камнях играли отблески света, падавшего неизвестно откуда. Правильные ряды солдат и лошадей казались в этом безмолвии и мраке чем-то нереальным, как будто все было только сном. Но, увы! То была сама действительность.

Дон Рюнц посмотрел на меня вопросительно, когда я отдавал ему приказания. Но, взглянув мне в лицо, он счел за лучшее не заговаривать со мной. Он знал, что у меня бывают настроения, при которых не следует задавать мне какие-либо вопросы.

Барон фон Виллингер, который способен расспросить самого дьявола, если что-нибудь его заинтересует, проезжая мимо нас к своему посту, весело крикнул:

– Неужели приближается принц Оранский? Это местечко нас совсем засосало, и я рад бы поразмяться.

– Боюсь, что не придется, – отвечал я. – Я хотел только посмотреть, как идут наши дела.

То, что я перечувствовал в этот день вечером и затем ночью, не поддается никакому описанию.

Войска простояли на площади целую ночь и весь следующий день. Не думаю, чтобы это удивляло солдат: ложные тревоги для них были не в диковинку.

Глубокую ночную тишину нарушали лишь стук копыт о мостовую да тихие слова команды при смене караула. Ночь прошла спокойно.

На другой день в назначенный час я стоял опять перед донной Изабеллой. Она была бледна как смерть, но поднялась мне навстречу гордо и величаво.

Я холодно поклонился:

– Я явился выслушать ваш ответ, сеньорита.

– На ваш вопрос, как вы его поставили, ответ может быть только один.

– Вы принимаете мое предложение?

– Да.

– Можете вы приготовиться к свадьбе на будущей неделе?

– Да.

– Я устрою все сейчас днем и дам достаточно времени тем, кто должен покинуть город. Но я был бы очень рад, если б они поспешили это сделать, ибо разные непредвиденные обстоятельства могут заставить меня сократить данный им срок. Будьте добры возвратить мне списки.

– Вот ваши списки, сеньор.

Она взяла их со стола и передала мне.



Глубокая жалость к ней охватила меня в ту минуту, когда она стояла передо мной с крепко сжатыми губами, бледная как смерть. Несмотря ни на что, я ведь любил ее. Одну минуту мне хотелось сказать ей, что я спасу всех этих людей и рискну всем, требуя только одной награды – взглянуть на ее лицо. Если б она помолчала еще, я бы непременно это сделал. Но она опять заговорила, и ее слова спугнули это чувство.

– Какое ручательство вы дадите мне в том, что сдержите свое обещание?

– Только мое слово. Вы можете рискнуть в этом случае, ибо вы все равно в моей власти. Я не отступлю ни на йоту от того, что сказал. Вы еще не знаете дона Хаима де Хорквера. Я не купец, чтобы изменять свои условия или давать ручательства.

Она прикусила губы и опустила глаза.

– Хорошо, я верю вашему слову, – промолвила она после небольшой паузы.

Я поклонился:

– Мне остается только просить господина ван дер Веерена принять меня.

– Он ждет вас. Но… он воображает, что я счастлива. Прошу вас, не разрушайте эту иллюзию.

– С удовольствием. Я вообще не люблю разрушать никаких иллюзий, у кого бы они ни были.

Я нашел ван дер Веерена в его комнате. Не помню, что я говорил ему. Кажется, я старался объяснить такой короткий срок особенностями военного времени – теперь в Голландии нужно скорее справлять свадьбу, иначе она рискует быть отложена навсегда. Должно быть, то, что я говорил, было верно, ибо под конец он засмеялся и сказал:

– Я рад, что моим зятем будете вы, дон Хаим. Вряд ли кому я отдал бы свою дочь с такой охотой. Прошу вас, сделайте, чтобы она была счастлива.

Я кивнул. Видит Бог, я сам хотел этого.

– Что касается ее приданого… – начал было он.

Но тут я перебил его, вспомнив то, что уже раньше сказал на этот счет.

– Прошу вас выслушать и понять меня как следует. Я дал себе зарок взять себе жену без гроша, будет ли она богата или бедна. Позвольте мне теперь сдержать этот обет. Мы, южане, как известно, народ суеверный.

Он смотрел на меня с величайшим изумлением.

– Странное условие вы ставите, дом Хаим. Моя дочь знает об этом?

– Да, и она согласна на это. Мне кажется, я заразил и ее своим суеверием, – отвечал я, грустно улыбнувшись.

Он пристально взглянул на меня:

– Надеюсь, Изабелла не сказала ничего такого, что вы могли бы истолковать дурно. У нее благородное сердце, но иногда ее суждения слишком поспешны и необдуманны. Если она сказала что-нибудь ненужное, прошу вас извинить ее. В ней течет кровь моей матери – та же горячая, южная кровь, что и в вас дон Хаим.

– Я это знаю. Но мы вполне согласны относительно этого условия. Это единственная моя просьба к вам, но я очень на ней настаиваю. Я бедняк в сравнении с вами, но все-таки у меня достаточно средств, чтобы содержать жену приличным образом. Не думаю, чтобы донна Изабелла чувствовала недостаток в чем-либо таком, к чему она здесь привыкла.

Он продолжал смотреть на меня вопросительно. Тут, по-видимому, впервые в его голову закралась мысль, что между мной и ею не все идет так гладко, как это кажется.

– Не такое теперь время, чтобы презирать деньги. В них тоже большая сила. Я бы никогда не стал разделять подобных суеверий.

– Мы все имеем свои слабости, – с беззаботным видом отвечал я.

– Если тут есть какие-нибудь задние мысли, то скажите мне, дон Хаим. Не забывайте, что я ее отец.

Он был прав. Но я уже дал обещание.

– Я уже объяснил вам, в чем дело, господин ван дер Веерен. Если мое желание кажется вам странным, то потерпите немного. Теперь я не могу ничего сказать.

– Но вы, конечно, не будете иметь ничего против, если я сделаю кое-какие подарки дочери?

– Конечно, но лишь с тем условием, чтобы они принадлежали лично ей и не были бы моими даже в глазах закона.

Он опять взглянул на меня:

– Вы мне сказали, что у вас все идет хорошо, иначе я… Положение было трудное. Но что я мог сделать? Не мог же я не исполнить первой же ее просьбы.

Старый ван дер Веерен не продолжал разговора. Не знаю, что он думал. Он приказал принести бутылку лучшего вина, и мы, не торопясь, выпили ее из прекрасных венецианских стаканов, разговаривая о разных предметах, но о чем именно, этого я никогда в жизни не мог припомнить.

– Было бы желательно, чтобы все испанские офицеры были похожи на вас, дон Хаим, – заметил он мимоходом. – К сожалению, это не так.

– Но ведь и не все голландцы похожи на вас, мин хер, – ответил я с поклоном.

– Славный ответ! – вскричал он. – Вы должны знать, что один из офицеров короля Филиппа уже сватался за Изабеллу. Она говорила вам об этом?

– Кажется, она упоминала об этом факте, но без всяких подробностей.

– Я думаю, что лучше будет не называть его имени: дело это окончилось к общему удовольствию обеих сторон. Изабелле он не нравился, а ему нужны были только ее деньги. Пришлось таким образом откупиться от него.

Теперь ключ к тем словам, которые она сказала накануне, был моих руках. Может быть, он и нравился ей немного, кто знает? Но я не могу ей простить того, что она поставила меня на одну доску с человеком, который так себя унизил.

Нужно было уладить еще одно дело, не терпевшее отлагательств.

– У меня есть до вас дело, мин хер, которое, может быть, плохо вяжется с нашей теперешней беседой, но которое не терпит отлагательств. Вчера утром я получил из Брюсселя вот эти бумаги. Кто составлял списки, я не знаю.

Он взял списки. Внимательно просмотрев их, он стал чрезвычайно серьезен.

– Что же вы намерены делать, дон Хаим? – спросил он.

– Я хочу спасти этих людей, – коротко отвечал я. – Скажите мне, каким путем вам удавалось ускользать до сего времени?

Он вздрогнул и бросил на меня быстрый взгляд.

– Я все время думал, дон Хаим, что вы замечаете это.

– Я действительно заметил это относительно вас и некоторых других.

– Вы благородный человек с широким кругозором, дон Хаим.

– Согласен с последним, мин хер, а в первом не уверен. Но как вам удавалось ускользать?

– Платил каждый год круглую сумму кое-кому. Но я понимаю, что это очень ненадежная защита. Когда-нибудь это средство мне не поможет, и даже сегодня оно может оказаться недостаточным, если вы того пожелаете.

– Когда донна Изабелла станет моей женой, вы и ваша дочь будете в полной безопасности, – сказал я. – По крайней мере, я надеюсь на это. Но если я паду, я сумею найти средства защитить вас и донну Изабеллу. Запомните это раз и навсегда. Что касается других, то они должны уехать! Их нужно предостеречь и дать им время. Но они должны спешить, ибо никто не может предсказать, что будет дальше. Дела в Брюсселе и Мадриде делаются в строгой тайне. Я доверяю вам это дело, но прошу вас соблюдать величайшую осторожность. Я рискую не только своим положением, но и жизнью. Если что-нибудь выйдет наружу, тогда я не отвечаю ни за что. Поставьте им на вид, что они получат лишь половину стоимости тех вещей, которые будут распродавать, если станет известно, что они должны уехать. Это соображение подействует на них.

– Вы сообразительны, как настоящий голландец, дон Хаим. Но мы не всегда так любим деньги, как вам это кажется. Будьте уверены, что ваши распоряжения будут исполнены в точности. Мы обязаны вам своей жизнью, и мы слишком серьезный народ и не будем легкомысленно относиться к таким вещам. Я не знаю, как и благодарить вас за все. Надеюсь, это сумеет сделать моя дочь.

Что-то подкатило мне к горлу, и я не мог с минуту сказать ни слова. Потом, оправившись, я ответил:

– Не стоит благодарить меня: я хлопочу ради самого себя.

Это была правда, но не вполне.

И вот я опять ежедневный гость в доме ван дер Веерена. Но теперь все идет не так, как прежде, далеко не так. В присутствии других донна Изабелла оживлена и весела по-прежнему, только румянец на ее щеках слишком ярок, да глаза поблескивают иной раз лихорадочно. Не знаю, замечает ли это кто-нибудь другой, кроме меня. Но когда мы остаемся одни, она сбрасывает маску, и ее лицо делается каменным. Она послушно отвечает на мои вопросы и не нарушает правил благовоспитанности. Но от ее обращения со мной и от ее взглядов веет холодом. Я удивляюсь силе ее духа, который дает ей возможность играть перед отцом и знакомыми роль счастливой невесты. Без сомнения, ее поддерживает и ее гордость. Кроме того, она сильно любит отца. Тем не менее тяжело играть эту ужасную комедию.

Завтра наша свадьба.

7 декабря2 декабря, в субботу, была наша свадьба. В этот день шел снег; глубокий и белый, он покрыл все улицы, словно знаменуя наши отношения. Я приказал расчистить дорожку к церкви, хотя было как-то жалко сметать ярко блестевший снег, по которому мы могли бы мягко и беззвучно пройти. Сопровождавшие нас гости не мешали бы нам своим весельем, которое было не для нас. Но улицы пришлось мести. Пели гимн, хотя мы предпочитали бы похоронную литию. Мне кажется, когда-нибудь нас будут хоронить в этот день.

Я боялся, что возникнут какие-нибудь недоразумения с самой церемонией – со стороны донны Изабеллы или, может быть, духовенства. Но ничего такого не случилось. Да если бы и возникло какое-нибудь сопротивление, я сумел бы преодолеть его. Пока я сохраняю еще власть над всем в Гертруденберге, над всем, кроме сердца моей жены.

Что касается приготовлений к брачному торжеству, то все это я предоставил улаживать ван дер Веерену и его дочери, как им угодно. Донна Изабелла взяла, впрочем, на себя труд посоветоваться об этом и со мной. Я старался сделать все по ее желанию и даже приказал отыскать священника ее нового вероисповедания, чтобы он венчал нас согласно ее вероучению. Это был самый большой риск с моей стороны. Этот обряд был исполнен рано утром в доме ван дер Веерена в полной тайне от всех. Я не знал, придает ли она какое-либо значение обряду венчания – ее отец был человеком широких взглядов. Но когда я предложил ей это, она согласилась. Я не мог освободить ее от совершения брака по католическому обряду. Затем мы должны были вместе причащаться, сообразно прежнему католическому ритуалу. Но она не возражала против этого. Или она была выше узкого понимания сути вещей, или же смотрела на это как на часть той жертвы, которую от нее требовали. Я сказал ей, что для нее нет надобности идти к исповеди: я знал, что никто не осмелится предлагать ей обычные вопросы. Заметив, что один из присутствовавших на церемонии священников собирается обратиться к ней с вопросами, я мигнул ему, и слова замерли на его устах.

Что касается меня, то я охотно причастился бы и по-старому и по-новому, если бы это понадобилось. Я рассуждал так: если это действительно тело и кровь Господня, то Господь не отвернется ни от католиков, ни от протестантов и не придаст особого значения обряду. Но я не рассчитывал, чтобы она могла разделять такую точку зрения.

Мы были обвенчаны деканом церкви Святой Гертруды с большой пышностью, как и подобает губернатору города. Она прошла через это испытание храбро и гордо, не уронив ни одной слезы, от чего не застрахованы, как известно, и самые счастливые невесты. Когда ей пришлось в алтаре поцеловать меня, я было обезумел от радости: одну минуту я готов был верить, что она любит меня, несмотря ни на что – так хорошо она все проделала. Но тут же я понял по ее глазам, что это не так.

Обед в доме ван дер Веерена был целым событием которое едва ли видел когда-нибудь Гертруденберг. На нем не было того шума и суматохи, которыми обыкновенно отличаются голландские свадьбы: на нем лежала тень обстоятельств и моей власти. Никто не знал, что ее дни, может быть, уже сочтены.

В этот вечер я видел мадемуазель де Бреголль, в первый раз после такого долгого промежутка. Я удивлялся, почему все эти дни ее не было около ее двоюродной сестры-невесты. Оказалось, что ее мать была серьезно больна. Я изумился, увидев ее теперь: с виду она была так непохожа на прежнюю самое себя.

На ней было длинное бархатное платье красного, как кровь, цвета, которое прекрасно облегало ее статную фигуру и подчеркивало белизну кожи. Никогда я еще не видел ее такой красивой. Пожалуй, она была гораздо красивее, чем моя жена. Прежде столь гордая и вместе с тем покорная, теперь она блистала радостью и вся искрилась, как молодое вино. Я едва верил своим глазам.

Это меня обрадовало. Раза два у меня появлялась мысль, что мой брак излечит меня от всякого тщеславия, но напрасно. В начале вечера нам неудобно было поговорить с ней: обед, как я сказал, отличался большой пышностью, и на нем присутствовали все мои офицеры и все сановники города. Но потом, когда я остался один и стоял, прислонившись к камину, она подошла ко мне и сказала:

– Я еще не поздравила вас, дон Хаим. Я не могла быть в церкви: моя мать очень больна, и мне нельзя было ее оставить. Но, несмотря на то, что я приехала поздно, поверьте, что мои поздравления от этого не утратили ни искренности, ни теплоты.

Я поблагодарил ее и сказал:

– Надеюсь, что теперь мы будем встречаться с вами чаще, донна Марион. Я давно уже не видел вас. Надеюсь, что вы будете довольны мной.

Некоторые ее родственники были внесены в список.

– Будете довольны – это не совсем так. Вы превзошли самого себя. Как только вы прибыли, сейчас же спасли от костра двух бедных женщин, а теперь спасаете лучших из лучших горожан. Но на этот раз вы соблаговолили принять и награду. А эта награда стоит вас.

– Я что-то не замечал, чтобы кто-нибудь раньше предлагал мне награду, – с улыбкой ответил я.

Это был неудачный ответ, и я сообразил это, как только слова сорвались у меня с языка. Но все эти дни я был сам не свой.

– Нам нечего дать вам в награду, дон Хаим, и мы можем только благодарить вас, но нашей благодарности вы все равно не принимаете, – отвечала она также с улыбкой, в которой мне почудилось что-то высокомерное. – Кроме того, все было сделано, как вы сами сказали, только ради справедливости. Но нечего стыдиться, если на этот раз вы потребовали и получили больше. Одна справедливость – это слишком сухо. А ваш приз – верх красоты.

Она с улыбкой поклонилась мне и отошла. Через минуту она весело смеялась с доном Рюнцем.

Едва ли сама донна Изабелла могла бы обойтись со мной так пренебрежительно. И это обращение кольнуло меня тем сильнее, что у нее были основания для ехидства. Но как она могла узнать об этом? Неужели ей сказала об этом сама донна Изабелла? Может быть, она заметила, что не все идет хорошо между мной и моей женой? Изабелла играла свою роль с изумительным искусством, да и я умел, когда нужно, скрывать свои истинные чувства. Откуда же она могла знать, если только она действительно знала?

Впрочем, не стоит думать об этом. Я тяжело вздохнул и пошел дальше. Ее громкий смех еще звенел в моих ушах.

Всему на свете бывает конец. Кончилось и наше свадебное торжество. В положенное время новобрачную привезли в ее новые апартаменты в городском доме. Здесь для нее на скорую руку было приготовлено несколько комнат, рядом с моими.

Когда все ушли, я долго стоял у окна и глядел на площадь, на мокрой мостовой которой отражались последние огоньки из окон. Я думал, впрочем, думать было не о чем.

Наконец я отвернулся от окна и отправился к моей жене только из вежливости, чтобы осведомиться, как она себя чувствует, и пожелать ей спокойной ночи.

Я подошел к ее двери и постучал.

– Войдите, – сказала она громко.

На пороге я остановился. Я поставил в эту комнату все самое драгоценное, что у меня было. Да и где же мне было поставить все это, как не в комнате моей жены? Драгоценностей, впрочем, было немного: красивое венецианское зеркало, несколько дорогих ковров, которые когда-то были во дворце королей в Альгамбре, один или два золотых подсвечника работы Бенвенуто Челлини, купленные моим отцом при разграблении Рима. Остальные вещи были таковы, что могли бы находиться и в палатке офицера, не затрудняя его сборы в случае внезапного похода. В общем все было бедновато для женщины, выросшей в такой роскоши, как она.

Но в этой высокой готической комнате, потолок которой терялся во мраке, все это казалось грудой сокровищ, а она стоявшая посреди них, заколдованной принцессой. Она переменила одежды и надела широкое платье из синего бархата – ее любимый цвет, переливавший серебром, когда на него попадал свет. Вокруг шеи шла меховая опушка, отчего шея казалась еще белее. Слабый румянец играл на ее щеках.

Я поклонился и сказал:

– Надеюсь, что я не побеспокоил вас, донна Изабелла. Я пришел только поздравить вас с новосельем и спросить, не желаете ли вы чего-нибудь?

– Ничего, дон Хаим. Я хочу только исполнить свои обязанности.

– У вас нет здесь обязанностей, донна Изабелла. Вы здесь хозяйка так же, как были в доме вашего отца.

– Нет, здесь другое. Это ваш дом – и я не должна этого забывать. Я ваша жена и привязана к вам так крепко, как только могут это сделать законы Божеские и человеческие. Вы исполнили свою часть нашего договора. Я не замедлю исполнить свою.

Пока она говорила это, ее широкое платье, оттого ли, что она сделала резкое движение, или от собственной тяжести, наполовину спустилось с плеч. Она подхватила было его рукой, но потом вдруг сразу опустила, и тяжелый бархат медленно сполз на пол. Одежда из мягкого шелка, которая оказалась под этим платьем, скорее очерчивала, чем скрывала ее формы.

Кровь бросилась мне в голову. На колеблющихся складках ее одежды причудливо играли блики света от лампы с цветным абажуром, свешивавшейся с потолка. Как-то странно светились ее обнаженные шея и руки.

Я чувствовал, что не в силах отказаться от того, что мне предлагали. Я понимал, что отказаться от нее теперь было бы самым жестоким оскорблением женской гордости, а это никогда не забывается. К тому же я любил ее. Бог свидетель, что я больше думал о ней, чем о себе. Я думал… о разных глупостях, которые не стоит здесь записывать. Я понимаю теперь, что тогда я должен был бы быть тверд и относительно нее, и относительно себя самого. Но тогда сила воли изменила мне. Женщина, которую я любил, была передо мной, и теплота, исходившая от нее, наполнила все мои чувства. Я не мог рассуждать в ту минуту. Я не был готов к этому, я был безоружен против этого.

– Донна Изабелла, – хрипло сказал я, – я не хотел дотрагиваться до вас до тех пор, пока вы не пришли бы ко мне сами, добровольно и с радостью. Но вы искушаете меня так, что ни один мужчина не вынесет этого.

Есть одна арабская сказка, которую мне рассказывала мать, когда я был еще мальчишкой. Во время рамазана, в те часы, когда люди должны были поститься, вырос и распустился плод, дурманивший разум людей. Его должен был сорвать тот, кто согрешил и еще не раскаялся, не искупил своего греха. Превыше всех земных сладостей казался этот плод, и этот человек чувствовал в себе неземную гордость, считал себя королем королей. Но когда плод растаял у него во рту, он сделался горьким, и он почувствовал в себе великий стыд: ниже нижайшего показался он сам себе. Двенадцать месяцев должен был он носить свой срам в себе, пока на следующий год в этот же час не встретился с новым искушением и не преодолел его. Но как долог показался ему этот год!

Горе жесткому человеку, который любит! И еще большее горе человеку, который, будучи тверд, изменяет себе – на час, на одно мгновение!

И, лежа ночью, я вспомнил проклятие доминиканца: «Горький час да будет для вас горчайшим, сладкий час – горьким всей горечью проклятия!»


15 декабря.

Вот уже две недели, как мы женаты. Нет никаких признаков, что моя жена помнит о первой ночи, которую она провела в моих объятиях. Она вежлива и суха со мной, как с чужим. Она даже улыбается, но когда она это делает, я чувствую потом холод. Она очень послушна и справляется о моих желаниях даже в мелочах. О, как бы мне хотелось схватить ее в свои объятия, поцеловать и сказать ей: «Изабелла, дорогая моя, у меня нет другого желания, как смотреть на твое лицо! Но я не смею сделать этого».

Пришло известие о резне в Зутвене. Это еще более затрудняет для меня приобретение благосклонности моей жены. Я знал только, что город был взят приступом 16 ноября. Но только недавно прибыли оттуда жители, рассказавшие о резне. Дело было хуже, чем в Мехлине, а главное – это была бесполезная жестокость. Правда, раньше в Святой Квентине произошло нечто еще худшее. К тому же здесь мы имеем дело не просто с войной, а с войной междоусобной и религиозной, где страсти раскаляются втрое сильнее. А все-таки, как я уже сказал, в этой резне не было никакой надобности. Герцог стареет, и то, что произошло в Зутвене, есть позор для Испании. Я так говорю. Но, может быть, только оттого, что сказать нетрудно.

На мой рассказ донна Изабелла не отозвалась ни одним словом.

Две недели утонченной пытки!


18 декабря.

Сегодня я получил вести об отце Бернардо. За последнее время я и не думал о нем, да он и не заслуживал этого. Его не отправили сейчас же в монастырь, как я ожидал, а передали в руки инквизиции. Мои сведения идут, конечно, из частного источника, но я могу вполне положиться на них.

Это известие довольно странное. Я хорошо знаком со взглядами Мадрида на государство и церковь, и это всего менее согласуется с ними. Мне неизвестно, кто составлял список лиц, который я получил. А что если это сделал отец Бернардо, чтобы выдвинуть против меня самое сильное обвинение: что я не обращаю внимания на богатых еретиков. У него было здесь достаточно времени для того, чтобы собрать о них нужные сведения. Правда, его занимали другие дела, но он мог не упускать из виду и этого. Сначала удовольствия, потом обязанности, как говорит поговорка.

Что если он рискнул и рассказал обо всем? Он, конечно, погибнет, но погибну и я. В таком случае моя гибель неизбежна, и это только вопрос времени и случая. Меня нельзя тронуть безнаказанно – моя семья имеет большой вес при дворе, а Голландия охвачена войной. Я спасу свою жену во что бы то ни стало, но не себя самого. Будь я один, я не стал бы дожидаться и послал бы им исповедь отца Бернардо сам. Но такой поступок немедленно привел бы к кризису. Ради жены я должен выжидать.


22 декабря.

День идет за днем, но донна Изабелла по-прежнему сохраняет ледяную сдержанность.

Сегодня вечером опять повторилась та же сцена. Мы кончили ужин и молча сидели друг против друга у камина. Она сидела неподвижно, сложив руки на коленях. Ее глаза смотрели куда-то в темноту за мной, а на губах застыла жесткая улыбка.

Время проходит и, может быть, мне выпадут на долю дни, когда мне удастся поговорить с ней. Я знал людей, которые женились силой и с помощью одной грубости заставляли своих жен преклонять перед ними колена. Но я не принадлежу к их числу. Я не могу ни уважать, ни любить женщину, завоеванную подобным образом.

Очевидно, и она страдала: ее щеки побледнели, поблекли. Я принял то, что она предлагала, и я должен был сказать первое слово. Хотя мужчина и не должен унижаться перед кем бы то ни было, но перед женой это допустимо. Не следует мне дожидаться того момента, когда я буду уже свергнут и стану предметом ее сожалений.

Сегодня канун Рождества. И если б было даже слабостью заговорить с ней, я не буду в том раскаиваться.

– Изабелла, – сказал я. – Неужели так всегда будет между нами? Неужели ты не можешь простить меня? Что я должен сделать, чтобы заслужить твое прощение?

Она продолжала молчать.

– Припомни, – добавил я, – что и я могу предъявлять претензии.

– Если я оскорбила вас каким-нибудь словом, то вы оскорбили меня бесконечно сильнее. Слова можно взять обратно, но то, что вы сделали, поправить нельзя.

– Того, кто любит, можно и простить, – горько отвечал я. – Изабелла, – вскрикнул я в отчаянии, – наша первая ночь не оставила никаких следов в твоей памяти?

– Напротив, оставила очень большой след: позор отдаваться не любя и радость, что, отдав себя, я спасла сотню людей от пытки и костра. А это уже много. И я этого никогда не забуду.

Я чувствовал, что меняюсь в лице: ее слова были уж слишком жестоки. Разве я об этом ее спрашивал?

– Хорошо, – сказал я, поднимаясь. – Будьте покойны. Вам не придется больше испытывать этого позора. Вы моя жена, но я буду вести себя так, как будто бы вы ею не были.

– Как вам угодно. Я согласна исполнить всякое ваше желание. Ваше дело приказывать, а мое повиноваться.

Теперь я понял ее. Она хитростью заставила меня сделать то, что сама предлагала, и поймала меня на этом только для того, чтобы потом презирать и унижать в моих собственных глазах. Это было мщение, к которому, быть может, прибег бы и я сам, если бы был женщиной.


25 декабря.

Вчера был канун Рождества. «Слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение» – так гласит Евангелие от Луки. Канун Рождества – великий день в этой стране. Все дарят друг другу в этот день подарки, и не один муж не может оставить без подарка свою жену.

Я долго думал, что бы мне подарить: нелегко было найти подарок для женщины, малейшее желание которой осуществлялось, едва она успевала его выразить. Наконец я нашел подарок. Она очень любит редкие цветы. Однажды, задолго до того, как мы были помолвлены, мне случилось быть в ее комнате. Мы разговорились о цветах, которые стояли на столе. Я стал рассказывать ей о тех, которые цветут в садах Испании, в Альгамбре. Она поднялась со своего места и вскричала:

– У меня тоже есть сад, сеньор, хотя, может быть, и не такой большой, как в Альгамбре. Но в нем есть такие растения, которые вы напрасно будете искать здесь. Они выросли за много тысяч миль отсюда, за океаном, там, где конец света. Пойдемте. Взгляните и убедитесь.

Она привела меня в свою комнату и из окна, на которое падали редкие лучи солнца, показала мне какие-то странные растения, защищенные от ветра загородкой. Они, должно быть, действительно были привезены с другого конца света, из Индии.

– Разве это не красиво? – спросила она. – Сознайтесь, сеньор, что у вас в Испании таких цветов нет.

– Действительно, у нас таких цветов нет, но мы показали путь, как их привезти сюда.

– Ну нет! – воскликнула она. – Это сделал один итальянец. Ему пришлось немало похлопотать, чтобы заставить вас последовать его примеру.

Завязался маленький спор, и мы остались каждый при своем мнении. В конце концов мы оба рассмеялись. Она была очень весела в этот день – теперь это даже трудно себе и представить.

– Теперь вы видели нечто такое, чего вам прежде не случалось видеть. И я надеюсь, что вы поблагодарите меня. У одного из друзей моего отца, некоего ван Даалена из Антверпена, есть два рода этих цветов, которые еще красивее этих. Отец хотел купить их для меня, но ван Даален не желает их продавать. И я его понимаю.

Сначала я думал было добыть для нее эти цветы, но потом оставил эту мысль. Мне не хотелось докучать ей драгоценными подарками, как это делают влюбленные. Но в эти дни я опять стал думать о цветах.

Я также был знаком с ван Дааленом. Несколько лет тому назад в моих руках оказались некоторые уличающие его сведения, вполне достаточные, чтобы повесить или сжечь его – что ему заблагорассудится. Я уже забыл, как все это произошло. В те времена подобные вещи случались сплошь и рядом, и я никогда не давал хода подобным доказательствам, если меня не вынуждали к этому самого. Я не инквизитор. Ван Даален был мне очень благодарен и заявил мне, что почтет за особое удовольствие исполнить любую мою просьбу, если я к нему когда-нибудь обращусь.

Я написал ему, прося прислать эти цветы, и вчера утром они появились. Нелегко было перевезти их среди зимы, однако они дошли благополучно. После завтрака я поставил их на стол моей жены, где были разложены все другие подарки. Может быть, после нашего разговора третьего дня следовало бы поднести ей что-нибудь другое, но было уже поздно.

Утром мы были одни. Ван дер Веерен по старой привычке проводил день до вечера у себя в доме, со своими служащими. Он просил нас не ждать его и явился позднее.

Я поцеловал руку моей жены и принес ей свои поздравления, но очень сухо и холодно, как мы всегда говорили друг с другом. Потом она подошла к столу и взглянула на вещи, которыми он был завален. Некоторые из них были очень ценны. Она, впрочем, едва взглянула на них: удивить ее чем-нибудь было трудно. Чего у нее только не было!

Вдруг она заметила цветы. Я нарочно поставил их сзади, чтобы они не особенно бросались в глаза.

– А, – сказала она, – мой отец балует меня. Я ему скажу, что это нехорошо. Эти цветы стоят дороже всех этих вещей. Сказать нельзя, как они прекрасны, – прибавила она, пристально глядя на них.

Цветы действительно были очень хороши. Я никогда не видал ничего подобного.

– Они имеют совершенно неземной вид, – продолжала она, невольно забывая свой холодный, сдержанный тон. – Посмотрите, – говорила она, поворачивая их к свету, – разве они не прекрасны? Но все-таки я должна сказать отцу, что это нехорошо.

Я не сказал ей ничего. Я любовался ими, трудно было удержаться от восхищения.

Конечно, в конце концов она спросила бы меня, что было поставлено мной на этот стол. Но как раз в эту минуту прибыл ван дер Веерен – несколько раньше, чем мы ждали его.

– О дорогой, глупый папка, я буду бранить тебя, – закричала она. – Конечно, цветы прекрасны, и я очень люблю их, но все-таки ты не должен так баловать свою капризную дочку. Я помню, что ван Даален ни за что не хотел расстаться с ними, хотя ты давал ему почти баснословную сумму. Право, это нехорошо.

Старик засмеялся.

– Я не заслуживаю ни похвал, ни порицаний, дочь моя. Боюсь, что глупым оказался тут дон Хаим. Не правда ли? – спросил он, глядя на меня.

Я отвечал утвердительно. В глазах донны Изабеллы мелькнул какой-то огонек, но я не успел разобрать его значения. Было ли это неудовольствие против меня или против себя? Может быть, и то и другое. Этот огонек вспыхнул на мгновение, и ее отец, вероятно, даже не заметил его. Тут же улыбка появилась на ее губах, и она воскликнула:

– Как! Вы мне ничего не сказали об этом, дон Хаим? И она бросилась ко мне и поцеловала меня.

Эти поцелуи были хуже всего.

Вав дер Веерен смотрел на нас с улыбкой.

– Как вы устроили это? – спросил он меня. – Ван Даален, помнится, говорил мне, что он не расстанется с ними и за целое состояние. За ними ухаживала его недавно умершая жена, и потому эти цветы были ему особенно дорога.

Я этого не знал. Знай я это, я, может быть, не попросил бы эти цветы у него. И это было бы лучше. Но человек не может Знать всего.

– Хотел бы я знать, как вам это удалось, если это не секрет, – продолжал ван дер Веерен.

Я хотел было сказать, что это секрет, но передумал и ответил:

– Нет, это не секрет. Я не глупец, ибо не истратил на эти цветы ни копейки. Ван Дазлен был мне очень обязан. Когда я пожелал иметь эти цветы, он поспешил прислать мне их и, конечно, не принял за них никакой платы.

Мои собеседники сделались серьезны. Ван дер Веерен, без сомнения, понял, чем мне был обязан ван Даален. Не могу сказать, что думала в эту минуту его дочь.

Ван дер Веерен очнулся первым. Он опять стал весел и напустил на себя беззаботный вид.

– Видишь, Изабелла, – вскричал он, – что значит быть замужем за человеком, который имеет власть. Все мое богатство было бессильно, а дон Хаим написал строчку – и готово дело. Надеюсь, ты поймешь, как судьба благоволит к тебе.

– О, вполне, – отвечала она с улыбкой, от которой меня бросило в холод.

Она поставила цветы на прежнее место, как будто они жгли ей пальцы.

Через секунду ее обращение со мной стало опять нежным, как всегда в присутствии ее отца. Сегодня оно было еще нежнее, чем когда-либо, как будто она испугалась того, что на минуту сбросила с себя маску.

Были подарки и для меня: драгоценное кольцо от ван дер Веерена и кошелек для золота, связанный моей женой.

– У меня нет теперь своих денег, – очень мило говорила она, – и тебе придется довольствоваться моим рукоделием.

Хотел бы я знать, о чем она думала, когда вязала этот кошелек.

Я поблагодарил ее и поцеловал ей руку: недаром я родом из Испании – страны этикета. Поцеловать ее в губы я не мог, если б и хотел.

Когда вечером все ушли, я под каким-то предлогом прошел через комнату, где стояли цветы. Навстречу мне пахнуло холодом. Рядом со столом, на котором стояли эти тропические растения, было настежь открыто окно, в которое врывался холод декабрьского вечера. Неужели его открыли слуги? Но ведь я предупреждал их о растениях. Окно оставалось открытым до моего прихода, не долее, и это было сделано, очевидно, для того, чтобы показать, что все это устроено умышленно.

К утру цветы еще не завяли, ибо комнате было все-таки довольно тепло, но они уже никогда не поправятся от холодной струи, так предательски обдавшей их в течение нескольких часов. Они расцвели под тропиками, и воздух голландской зимы им не под силу!

Первым моим движением было закрыть окно и спасти цветы. Не их вина, что ван Даален оказался еретиком и что я не повесил его в то время, когда мог. Не их вина, что отношения между мной и донной Изабеллой были таковы, как я их описывал.

Я подошел к окну, хотел было закрыть его, но в последнюю минуту раздумал. Я подарил цветы ей, они принадлежали ей, и она осудила их на смерть. Пусть совершится ее желание, пусть цветы погибнут. Жаль, что я забрал их у ван Даалена, они напоминали ему о жене. Но что сделано, то сделано.

Я открыл окно настежь. Если они должны умереть, пусть умрут скорее.

Не знаю, что подумала донна Изабелла, войдя в эту комнату на следующее утро. Меня там не было. Но, вероятно, она поняла меня, ибо никто из нас ни разу не упомянул больше о цветах.


1 января 1573 года.

Новый год принес с собой новые вести, и не только вести. Сегодня утром, сидя за письменным столом, я услышал, как по площади скакала кавалерия. Я поднялся с досадой. Я не делал такого распоряжения и подошел к окну.

По площади от Брюссельских ворот двигался довольно сильный отряд. Я не мог определить хоть приблизительно его состав, ибо передо мной был только авангард, остальная часть была скрыта за поворотом. Среди офицеров ехал монах. Скоро увидим, что все это значит.

Глядя на них, я грустно улыбнулся: ничего хорошего это не предвещало. С другой стороны, меня должны были бы уведомить письменно о прибытии этого отряда.

Пока этот отряд не был еще хозяином города.

Войска остановились у ворот дворца. Из ворот быстро выбежал дежурный офицер и со всей покорностью, которую инквизиция сумела внушить заурядному испанцу, приветствовал священнослужителя. Он о чем-то поговорил с ним и вернулся в дом. Через несколько секунд в мою дверь кто-то постучал.

– Войдите! – крикнул я.

Дежурный офицер быстро вошел в комнату и сказал:

– Сеньор, прибыл с письмом от его светлости герцога достопочтенный отец дон Педро де Тарсилла. Он привел с собой полк Альвара де Лема.

– Отлично. Проведите его в галерею. Когда я освобожусь, я приму его в большой зале. Есть еще что-нибудь? – спросил я, видя, что тот, сделав поклон, мнется на месте.

– Прошу извинения, сеньор. Но если я верно понял его преподобие, он ожидает, что вы сойдете вниз и встретите его.

– Нет. Вы, очевидно, ошиблись. Я губернатор Гертруденберга, а не он. Потрудитесь это запомнить и исполняйте только те распоряжения, которые даются вам в установленном порядке. Теперь исполните то, что я вам сказал. А потом пришлите ко мне дона Рюнца и барона Виллингера.

Я не торопился и не спеша закончил свои дела. Выйдя из своей комнаты, я встретил дона Рюнца.

– Вы посылали за мной, дон Хаим? – спросил он.

– Да. Нам нужно принять гостей.

– Я видел их. Вы напрасно не предупредили меня о том, что они прибудут.

– Но я сам этого не знал.

– Вы не знали!

– Нет. Дон Педро де Тарсилла – приходилось вам когда-нибудь слышать о нам? – явился сюда в качестве уполномоченного инквизиции по делам веры с более или менее широкими полномочиями. Он ждет меня в галерее.

Дон Рюнц пристально взглянул на меня и спросил:

– Вы хотите быть с ним высокомерным?

– Да. Я нисколько не боюсь его.

– Вы слишком самонадеянны.

– Это правда. Но он гораздо меньше может повредить мне, чем воображает.

Дон Рюнц с изумлением посмотрел на меня, стараясь угадать смысл моих слов.

– Кто из офицеров сегодня в карауле? – спокойно спросил я.

– У Южных ворот – Альдани, у Речных ворот – де Кастро, на сменах – Валлехо и Кастилья. Во дворце – рота Квесады. Остальные, в том числе и немцы барона Виллингера, находятся на своих квартирах.

– Хорошо. Пусть Альдани вернется к себе на квартиру, а его место пусть займут каталонцы Альвареца. Квесаду нужно сменить, а дворцовый караул нужно заменить немцами. Люди Зурбарана и Гарции должны быть в вашем распоряжении на всякий случай. Могу я положиться на вас, дон Рюнц?

– Можете, дон Хаим. Я обязан вам жизнью. Но если возможно, я предпочел бы умереть как-нибудь иначе, чем встретить смерть на костре.

– Не бойтесь, дон Рюнц. Это можно устроить. Конец еще не так близок, как вы думаете. Но я не позволю шутить со мной. Что касается вновь прибывших войск, то постарайтесь, насколько возможно, рассеять их по всему городу. Когда вы сделаете все необходимые распоряжения, то мы примем достопочтенного отца, который, вероятно, ждет вас с большим нетерпением.

Я принял дона Педро де Тарсилла с особой торжественностью, окруженный всем моим штабом. Я не сделал ни одного шага ему навстречу, но ждал, пока он сам подойдет ко мне. Мне хотелось, чтобы мои офицеры сразу поняли нашу взаимную позицию. До сего дня между мной и королем стоит один человек – герцог Альба.

Дон Педро быстро оценил свое положение и с улыбкой подошел ко мне.

– Я привез вам письмо от его светлости, сеньор. Я послан затем, чтобы наблюдать за духовной жизнью этого города, за которой, по-видимому, не было достаточного присмотра. Мы уже встречались с вами, очень рад случаю возобновить наше знакомство, которое длилось не так долго, как я того хотел бы.

– Наши обоюдные желания, без сомнения, совпадают в этом случае, – отвечал я. – Добро пожаловать в Гертруденберг. Боюсь, что я заставил вас ждать. Если бы я был предуведомлен о вашем прибытии, то будьте уверены, что кто-нибудь из моих офицеров встретил бы вас у городских ворот.

Так действительно полагалось сделать. В Испании даже высшие сановники каждого города выходят навстречу инквизитору, но здесь не Испания.

Когда он слушал мою речь, какая-то тень пробежала по его лицу. Впрочем, она сейчас же исчезла.

– Мой отъезд был решен так быстро, что письмо едва ли могло бы прийти раньше моего прибытия. Это не беда, что при моем приближении не были соблюдены все формальности. Я не обращаю внимания на такие мелочи. Прошу вас не беспокоиться об этом.

Он ловко использовал ситуацию против меня. В Брюсселе сумели выбрать подходящего человека, и с ним нелегко будет иметь дело. Но они не знали, что я обеднел и что взять с меня больше нечего, а такие люди бывают опасны.

– Позвольте мне представить вам дона Альвара де Лема, – продолжал он. – Он командует вновь прибывшими войсками.

Я поклонился.

– Поздравляю вас, достопочтенный отец, с таким храбрым провожатым, который охранял вас от всяких опасностей в пути. Ваше имя мне немного знакомо, – продолжал я, обращаясь к дону Альвару. – Мне его не раз называли. Кажется, вы участвовали в сражении при Монсе?

Он в свою очередь поклонимся.

– Могу ли я смотреть на ваше войско как на усиление моих вооруженных сил? Я счел бы это большой честью. Или вы прибыли только в качестве конвоя достопочтенного отца? Мне хотелось сразу выяснить этот вопрос. Я не был расположен губернаторствовать в Гертруденберге вдвоем.

– Я ожидаю дальнейших приказаний от герцога, А пока я был в распоряжении достопочтенного отца, – сухо отвечал дон Альвар.

Дон Педро бросил на него быстрый взгляд, который не укрылся от меня. Альвар был еще слишком молод и слишком чистосердечен.

– Его конвой, а мои, стало быть, гости! – весело вскричал я. – Располагайтесь как можно удобнее, господа. Боюсь, однако, что лучшие квартиры уже заняты. В военное время все лучшее достается тому, кто является первым. Впрочем, это относится не к вам, а только к вашим людям. Вы же будете моим гостем в городском доме.

Он, по-видимому, был смущен, что я так распорядился им, но, не получая поддержки монаха, поклонился и принялся меня благодарить.

– Дон Рюнц, будьте любезны, позаботьтесь, чтобы войскам дона Альвара были отведены подходящие квартиры.

Он понял меня и сейчас же вышел.

– Я лучше сам позабочусь об этом. Не беспокойтесь, пожалуйста, – сказал дон Альвер, делая шаг вперед.

Я остановил его жестом.

– Дон Рюнц знает город, а вы его не знаете. Помочь ему вы, стало быть, не можете. Будьте уверены, он сделает для вас все, что будет возможно. Позвольте попросить вас подкрепить ваши силы после дороги, – продолжал я с беззаботным видом, обращаясь одновременно к дону Альвару и к его преподобию. – Вы, вероятно, проголодались после такого длинного перехода. Сюда, пожалуйста.

И без малейших проволочек я повел их в мои апартаменты мимо караула, который стоял у дверей.

– Позвольте рекомендовать вам, ваше преподобие, вот это вино, – сказал я, когда мы уселись за стол. – Это настоящий херес, у моей семьи там есть виноградники. Настоящий испанец сумеет оценить его.

С нами сидели также барон фон Виллингер и несколько моих офицеров. Разговор вскоре стал общим. Говорили о разных несущественных вещах.

Когда обед кончился, дон Педро сказал:

– Прежде всего я должен поблагодарить вас, сеньор, за гостеприимство, которое превзошло все, что мы могли себе представить. Но теперь я должен просить вас уделить мне несколько минут для частной беседы по делам государственной важности. Я уверен, эти господа нас извинят.

Я встал, а за мной встали и все другие.

– Як вашим услугам. Господа, прошу не обращать внимания на наше отсутствие, – прибавил я, обращаясь к своим гостям.

Я быстро переглянулся с бароном Виллингером. Он был неглупый малый и понимал положение вещей не хуже меня. Поэтому я мог быть уверен, что дон Альвар выйдет из-за стола только тогда, когда это не будет грозить мне какими-либо затруднениями.

Дон Педро де Тарсилла вместе со мной прошел в мой личный кабинет, куда я приказал подать еще бутылку хереса.

Когда мы уселись, его преподобие 4начал издалека:

– У вас хороший караул, сеньор. Ваши люди боятся вас хуже лютого врага. Дежурный у ворот офицер едва пропустил нас сегодня утром и хотел сначала испросить ваших приказаний Он согласился только после того, как я предъявил ему полученное мной распоряжение и указал ему на ответственность, которой он подвергался. Поздравляю вас, сеньор, что у вас такие дисциплинированные люди.

Я поклонился. Однако про себя я отметил Альдани, который в это утро держал караул у Южных ворот. Ему, стало быть, нельзя было доверять.

– Мне очень понравилось, как вы указали дону Альвару его место, – продолжал он, улыбаясь. – Он еще молод и придает себе слишком много значения. Надеюсь, этот урок пойдет ему на пользу.

– В Гертруденберге не может быть двух хозяев, – отвечал я, также улыбаясь. – Город слишком мал для этого.

Я сказал это с намерением, и дон Педро, очевидно, отлично понял меня.

– Надеюсь, это замечание не относится к области духовных дел? – вежливо спросил он.

– Конечно, ваше преподобие. Мы, светские люди, должны руководствоваться только фактами, а вы имеете возможность судить душу людей и отпускать грехи или наказывать сообразно вашим затаенным мыслям.

Говоря это, я имел в виду отца Балестера. Этим ответом мне хотелось вызвать дона Педро на разъяснения, которые осветили бы мне положение. Но ожидания мои не оправдались.

– Отпущение грехов – одна из благороднейших прерогатив святой церкви, – хладнокровно отвечал он. – К сожалению, церковь не может пользоваться ею так часто, как она желала бы. К несчастью, в Голландии в наши времена ее меры должны быть довольно суровы.

Я изучал дона Педро, пока он говорил. Это был высокий смуглый человек, почти моего роста, с красивыми чертами лица. У него орлиный нос и крепкий, красивый подбородок, который встречается на севере Испании. Лучше всего были его глаза. Они были не только широки и блестящи, как у большинства испанцев высших классов, но имели в себе какую-то скрытую силу, которая могла действовать на женщин. Церковь наложила на него свое клеймо, как и на большинство людей. Но легкая завеса, которую она набросила на его лицо, делает его еще более опасным. Только вокруг рта виднелись кое-какие линии, которые мне не нравились. Я думаю, что этот человек мог изменить до неузнаваемости все лицо – только не рот. Ему было лет сорок. Дон Педро де Тарсилл считался человеком способным, хотя и не очень разборчивым в средствах. Но кто теперь разборчив? Впрочем, его частная жизнь была безукоризненна, насколько, по крайней мере, она была известна.

Он был прислан сюда в качестве делегата инквизиции для заведования верой. В Испании мы бы называли его просто-напросто инквизитором. Но здесь он величался высшим комиссаром инквизиции. Хотят показать, что это нечто иное, чем инквизитор, закрывая глаза на то, что на самом деле это нечто в десять раз худшее. В начале беспорядков в регентстве Маргариты предпочитали употреблять этот титул, рассчитывая приостановить таким образом ход событий. Тогда обыкновенно присылали с этим титулом кого-нибудь из важных вельмож. До сих пор для этой должности не избирали простых испанских монахов. Ибо если есть что-нибудь, чего народ в Голландии боится до смерти, то это именно испанская инквизиция. Впрочем, и в самой Испании она также не пользуется любовью простого народа: эти инквизиторы совершили уже слишком много жестокостей.

Я удивляюсь, почему герцог нарушил в этом случае общее правило. Конечно, дон Педро давно уже живет в Голландии и надо было дать ему какое-нибудь назначение. Но все-таки это очень странно. Впрочем, это дело герцога, и миссия дона Педро, очевидно, направлена столько же против еретиков, сколько против меня, если не больше. В письме, которое предъявил мне дон Педро, говорилось, правда, только о духовных делах, но я не знал, нет ли у него каких-нибудь секретных полномочий.

– Судя по сведениям, которые мы имеем из частных источников, а также по вашим собственным донесениям, ересь, по-видимому, распространилась здесь с особенной силой. Поэтому меня послали сюда, чтобы сделать все, что будет возможно. Я особенно рассчитываю на вашу помощь, дон Хаим. Вы, конечно, действовали сообразно тем спискам, которые мы вам прислали и арестовали или, по крайней мере, отдали под надзор поименованных там лиц?

– О каких списках вы говорите? – смело спросил я. Его лицо потемнело.

– О списках, которые были приложены к полученному вами письму.

– Я не получал никаких списков. Я покажу вам письмо, чтобы вы могли убедиться сами.

И я взял пакет, из которого предварительно вынул эти проклятые списки. К счастью, это можно было сделать, так как о них в письме не говорилось.

Он пробежал письмо и устремил на меня испытующий взор.

– Это странно, – сказал он. – Человек, привезший это письмо, еще здесь?

– Нет. Я отослал с ним мой ответ. Разве этот ответ в Брюсселе не получили?

– Насколько я знаю, нет. Все удивлялись вашему молчанию.

– Я отправил свое письмо дня через два после получения этого. Отвечать мне, впрочем, было почти нечего.

– Какой дорогой поехал этот человек? – спросил он, размышляя.

– Обычной дорогой, вероятно. Я приказал сопровождать его до Тильберга, где кончается подведомственный мне округ. Не могу вам сказать, что с ним случилось потом.

На самом деле произошло следующее. Я приказал в нужный момент привести к себе посланца и стал разносить его за то, что одного письма будто бы не оказалось. Он клялся всеми святыми, что этого не могло быть и что он глаз не спускал с мешка, в котором были письма. Этому, конечно, я охотно верил, но продолжал настаивать на своем, грозя ему пытками, если он не скажет. Он бросился передо мной на колени, умоляя о пощаде и уверяя, что он ни в чем не виноват. В конце концов я как будто смягчился и ограничился только тем, что удалил его со службы, заявив ему, что я не могу больше полагаться на него. Ради жены и детей я дал ему денег и приказал ему убраться куда угодно, хоть к принцу Оранскому или самому черту, предупредив его, что если он когда-нибудь осмелится появиться в Брюсселе или здесь, то я прикажу его повесить.

Дон Педро, конечно, ничего этого не знал. Он стоял передо мной в полном недоумении, которое никак не мог разрешить.

– По временам мне казалось странным, что в полученном мною письме так мало сведений. Впрочем, нельзя быть в претензии, когда письмо идет из главной квартиры. Списки были длинны?

– Да, кажется, они были исчерпывающе полными. Во всяком случае в них были внесены имена еретиков, которые выделяются своим богатством и положением, словом, вожаков всего дела. На них нам указало одно лицо, вполне заслуживающее доверия.

Он хотел что-то прибавить, но удержался.

– Может быть, эти списки были вынуты в Брюсселе, – хладнокровно заметил я. – Шила в мешке не утаишь.

Дон Педро подумал с минуту.

– Как бы там ни было, – сказал он, – мы можем получить эти списки еще раз. Я могу послать за ними в Брюссель. Впрочем, может быть, и у меня найдется копия с них.

Я, конечно, был уверен, что найдется.

– Затем я убежден, – продолжал он, – что и вы не дремали. Вы известны как верный сын церкви. Вы, вероятно, и сами составили такие списки и даже, может быть, произвели кое-какие аресты.

– Нет, – отвечал я, пожимая плечами. – Начать с того, что здесь было много неотложных дел. Время военное. Затем вследствие этой несчастной ошибки отца Балестера весь город пришел в крайнее возбуждение и пришлось его успокаивать. Иначе богатые еретики – я не мог разузнать о них в один день – первыми спаслись бы бегством. И хотя моя власть ничем не ограничена, однако герцог, отпуская меня сюда, советовал мне действовать медленно и осторожно. Вы знаете его образ действий. Он нетерпеливо кивнул:

– Да, конечно, герцог – великий полководец и государственный муж. Но церковь не всегда может ждать. Мы отвечаем за каждую душу, которая гибнет вследствие нашей небрежности.

Тут опять проявилось то страшное лицемерие, против которого восставали мои чувства. Со временем я привык к нему, но в ту минуту оно вызывало во мне неописуемое отвращение.

– Ваша совесть должна быть чиста, ваше преподобие. Вы-то, уж, конечно, не упустили ни одного случая изловить и сжечь еретика и таким путем спасли множество душ.

Он взглянул на меня, но его лицо было непроницаемо.

– Что касается списков, – продолжал я, – то очень жаль, что они потеряны. Но было неблагоразумно доверять их обыкновенному курьеру. Ваша копия едва ли может пригодиться, ибо, если оригинал был украден, то лица, которых это касается, без сомнения, уже предупреждены. За последние две недели из города уехало очень много народу. Не прикажете ли еще стаканчик вина? Нет? Это настоящее вино и не горячит человека. Некоторых из них я, сказать по правде, и сам подозревал в принадлежности к новой религии. Те, которым нужно было уехать, без сомнения, поторопились это сделать прежде, чем замерзнут реки. Поэтому в моем последнем письме, которое, по-видимому, не дошло, я просил герцога дать мне инструкции, так как мне не хотелось брать на себя всю ответственность за преследования. Не получив ответа, я заключил, что герцог не желает, чтобы я что-нибудь предпринимал.

Дон Педро весь побагровел, пока я говорил это. Наконец он понял, что добыча окончательно ускользнула из его рук, а с нею и золото. Невероятно, чтобы он совершенно забыл о нем.

– Вы понимаете, что вы говорите? – хрипло спросил он.

– Вполне. Во всем этом виноваты ваши брюссельские порядки.

– Но вы могли бы сообразить и без особых приказаний, – вскричал он. Гнев, и разочарование взяли верх над его обычной осторожностью. – Какая польза в неограниченной власти, если вы не хотите пустить ее в ход? Вы могли бы…

– Дон Педро, вы не герцог Альба, чтобы указывать мне на то, что я мог бы, – холодно перебил я.

Самообладание вернулось к нему моментально.

– Прошу извинения, дон Хаим. Я не хотел сказать чего-либо обидного. Но вы понимаете, что для ревностного пастыря душ это великое разочарование.

– Конечно, я вам вполне сочувствую. Но что тут можно сделать? В конце концов Божья кара, несомненно, настигнет виновных.

Он опять искоса взглянул на меня. Но едва ли он мог прочесть что-либо на моем лице. Он уставился в пол и сидел несколько минут молча.

– Может быть, не все успели уехать, – сказал он наконец. – Ведь я прибыл сюда совершенно неожиданно. Я сначала попробую отыскать списки. Прошу вас приказать, чтобы никто не смел выехать из города без особого на то разрешения.

– Я сделаю это сейчас же, – отвечал я.

– Что касается остального, то я постараюсь сделать все, что могу. Такие списки никогда не бывают полны, и мы еще посмотрим. Может быть, вы знаете кое-кого, чье имя не внесено в них. А пока мне остается только благодарить вас еще раз за гостеприимство, дон Хаим.

С этими словами он поднялся.

– Наоборот, я должен благодарить вас, – отвечал я. – Надеюсь, что вы останетесь моим гостем, пока не подыщут дом, достойный вас и вашего сана. Позвольте рассчитывать, что вы окажете мне честь и будете обедать у меня. Графиня будет очень рада познакомиться с вами.

Он был изумлен:

– А я и не знал, что вы женаты.

– Я женился недавно – на дочери сеньора ван дер Веерена, первого бургомистра этого города, который с таким трудом удерживал в повиновении его жителей, пока я не прибыл. Он полуиспанец родом. Его мать была донна Изабелла де Гериандец и Виллар.

– Поздравляю вас, дон Хаим. Когда настанет время, я буду счастлив приветствовать графиню.

Я проводил его до комнат, которые отвел для него. Потом вернулся к себе в кабинет и остановился в раздумье. Невольно мои глаза обратились к окну, как со мной всегда бывает, когда я остаюсь один. Перемежающиеся свет и тени имеют для меня какую-то особенную прелесть.

Когда я смотрел в окно, луч бледного январского солнца вдруг загорелся над высокими темными домами. Воздух был довольно плотен, и дым, не будучи в состоянии подняться вверх, висел над крышами. Надо всем было серое небо. Такой вид и всегда-то был суров и мрачен, а сегодня в особенности. Но мне нравился этот вид, я любил его ради того, о чем когда-то мечтал у этого окна. И вдруг мне захотелось знать, будем ли мы вспоминать наши надежды и желания, когда все пройдет, будем ли мы сожалеть тогда, что они превратились в ничто.

Что касается сегодняшнего утра, то я храбро выдержал испытание. На сегодняшний и на ближайшие дни я оставался еще хозяином положения. Если у дона Педро и были поползновения низложить меня, предполагая, конечно, что он имел достаточные для этого полномочия, то сегодня он увидел, что это ему не удастся. Он умный человек и, без сомнения, понял, что ему выгоднее согласиться с моим объяснением, тем более что оно могло быть и истинным. И вот теперь он сидит в своей комнате, взвешивая свои шансы, посматривая на списки и ломая себе голову над вопросом, кто мог вырвать у него добычу. Пусть подумает над этим некоторое время. Когда он в конце концов догадается, – ибо обо всем можно догадаться, если хорошенько приняться за дело, – то все будет зависеть от его полномочий и честолюбия и… от меня, ибо охота за тигром – дело нелегкое. Правда, остается еще король. Но есть вещи, которые решаются прежде, чем его позовут рассудить их.

Увидим.

Я сделал все необходимые распоряжения относительно охраны ворот. После этого я пошел к донне Изабелле и попросил ее уведомить обо всем ее отца. Срок, который я дал, уже истек несколько дней тому назад. Если те, имена которых внесены в списки, еще не уехали, то они должны сделать это немедленно. До сегодняшнего вечера я сделаю для них все, что можно, но после этого я снимаю с себя всякую ответственность.


Вечером того же числа.

Обед кончился. Когда я представил дона Педро моей жене, он был изумлен. Я заметил, что он был поражен ее красотой. Сегодня она имела величавый вид. Что касается дона Альвара, то он просто ошеломлен. Он сразу готов был броситься к ее ногам. Он сидел слева от нее, а дон Педро – справа, на почетном месте. Оба они старались превзойти друг друга в любезности, но солдату было далеко до монаха, который был незаурядным человеком и в совершенстве владел искусством нравиться женщинам. Это был наш первый большой обед, и она великолепно сыграла свою роль хозяйки.

Дон Педро – человек неглупый. За обедом завязался спор о том, куда поместить помощника дона Альвара. Я разрешил этот вопрос холодно и авторитетно. Дон Альвар хотел было возразить мне, но дон Педро предупредил его:

– Мы должны просить вас, дон Хаим, извинить нас за беспокойство, которое мы вам доставили своим неожиданным прибытием. Удивительно, как вы сумели устроить нас всех в такое короткое время. Не могу не удивляться, как твердо и вместе с тем спокойно вы правите своим королевством. Учитесь у нашего хозяина, дон Альвар.

Это было сказано довольно ехидно. Но дон Альвар всегда испортит игру, слепо и без всяких колебаний повинуясь дону Педро, как хорошо выдрессированная собака, и показывая тем самым, что он послан исполнять приказания дона Педро – против меня, разумеется.

Дон Педро, несомненно, неглупый человек. Любопытная предстоит нам борьба.


10 января.

Вот уже десять дней, как дон Педро здесь. Я не знаю, насколько удалось ему накинуть мне на горло петлю. Несомненно, он хлопочет об этом, ибо для человека с его темпераментом, привыкшего к образу действии инквизитора, не может быть приятно занимать второе место, когда он мог бы оказаться и на первом. Некоторое время он, ввиду опасности, еще будет колебаться, но едва ли это продолжится долго.

Повторяю, мне неизвестно, насколько хлопоты его были до сего времени удачны. Мне приходилось довольствоваться созерцанием его улыбки, но она не говорила мне много. Он, со своей стороны, внимательно изучает глаза моей жены, но мне кажется, что этим его наблюдения не ограничиваются.

Моя жена держит себя по-прежнему. Ни малейшего намека на то, что она видит ту борьбу не на жизнь, а на смерть, которая происходит возле нее. Но она не может не знать этого, ибо в самый день приезда дона Педро я сообщил ей о данных ему полномочиях и просил ее быть осторожной. Я сказал ей все, что позволила моя гордость, и она должна была понять меня.

Сегодня утром я остался с ней вдвоем, и ее обращение стало, как всегда, вежливым и холодным, как лед. Но в присутствии моих гостей она довольно оживлена и весела.


13 января.

Маска, надетая доном Педро, непроницаема. Впрочем, после моей последней записи прошло всего несколько дней, а на все нужно время. Такая борьба в особенности требует всякой подготовки. Бывают положения, в которых нельзя спешить. В этом я совершенно согласен с доном Педро.

Он начал свои действия очень скромно, в ограниченном масштабе и в совершенно необычном духе. Ему удалось поймать человека, который громко читал своей семье Библию. За это многие были сожжены, но дон Педро довольствовался тем, что конфисковал его имущество и на некоторое время посадил в тюрьму.

– Человек этот был слишком прост и введен в заблуждение, – говорил дон Педро.

Он пошел еще дальше и дал денег жене и детям арестованного, чтобы удержать их от отчаяния.

Он произнес в воскресенье великолепную проповедь в церкви Святой Гертруды.



Мои офицеры, по крайней мере те, которые понимали по-голландски, слушали с разинутым ртом. Это действительно был образец красноречия, и даже на мою жену это произвело впечатление. Должно быть, дон Педро чувствует себя крепко на своем месте, если решается на такие вещи. Он отлично играет свою роль, и его лицо принимает апостольское выражение. Борьбы с ним, очевидно, не миновать.


15 января.

Сегодня в первый раз на губах дона Педро мелькнула злорадная улыбка, плохо вяжущаяся с апостольским выражением его лица.

Она была вызвана, конечно, не мной, но в подобных случаях нужно держать себя в руках, чтобы этого не мог видеть никто. Когда он прощался после обеда с Изабеллой, в его глазах мелькнул огонек тайного триумфа. Когда его глаза встретились с моими, этот огонек сразу погас, как будто его никогда и не было. Но я ясно видел его. И я знаю, что он теперь понял все и надеется извлечь из этого большую для себя пользу.

Присутствие Изабеллы придает еще больший азарт игре приятно воображать, что эта прекрасная и гордая женщина будет на коленях умолять пощадить жизнь ее мужа, а ты или согласишься, или отвергнешь ее просьбу, смотря по обстоятельствам. Желал бы я знать, как поступит Изабелла, если дело дойдет до этого впрочем, я надеюсь, что дело не дойдет до такой крайности.

Несколько позднее дон Педро нарочно зашел ко мне, чтобы переговорить относительно какого-то человека, которого арестовали за продажу недозволенных брошюр богословского содержания. Вследствие необычного образа действий, которого держался дон Педро относительно еретиков, доносы сыпались к нему, как из рога изобилия: не Бог знает каким грехом казалось заработать немного денег, донося на человека, если известно, что он отделается тюремным заключением на месяц я штрафом. Торговля запрещенными книгами является, вврочем, делом серьезным. А дон Педро предложил мне отпустить этого человека!

– Он был только орудием, – говорил он, – кроме того, он осознал свое преступление.

Конечно, осознаешь свое преступление, впереди видны пытки и костер.

– Неужели мы не можем отпустить его, дон Хаим? – спросил дон Педро. – Это не по правилам, я это понимаю. Но иногда снисходительностью можно сделать больше, чем строгостью и суровостью.

Это было довольно дипломатично со стороны дона Педро, но захватить меня врасплох было мудрено.

– Что касается души этого человека, то, конечно, в этом деле вы являетесь единственным судьей, и я не стану оспаривать вашего приговора. Но его преступление остается, и я обязан предать суду этого человека, если бы вы и отпустили его. Это дело получило теперь огласку, а закон требует в этом случае смерти. Я должен предоставить мудрости святой церкви решить, что лучше в подобных обстоятельствах – строгость или милосердие, хотя до сего времени она не очень-то была склонна к первой. Если я не ошибаюсь, в день вашего приезда вы сами говорили, что в своих мерах она, к сожалению, не может обойтись без строгости.

– Это правда, – отвечал он. – Может быть, без нее и нельзя обойтись. На вас это неприятно подействовало, дон Хаим. Но когда я вижу этих несчастных людей, которым приходится терпеть за грехи других, мне всегда бывает жаль их. Преследований избежать нельзя, но, мне кажется, нет надобности возбуждать их постоянно. Люди, занятые моим делом, обыкновенно слывут жестокими и очень часто это неверно. Вы, вероятно, были того же мнения обо мне, дон Хаим. Это я заключаю по некоторым вашим словам, сказанным в день моего приезда.

– Я считаю вас ревностным пастырем и продолжаю думать так до сих пор, ваше преподобие. Чувства, вами выраженные, делают честь вашему сердцу, и я желаю только заслужить ваше расположение, чем могу. Но в этом случае, к сожалению, я не могу уступить вам. Закон не оставляет для меня никакого выбора.

– Я боялся, что вы так и ответите мне. Ну пусть все идет своим чередом, – сказал он и простился со мной.

Было чрезвычайно забавно видеть дона Педро в роли адвоката, хлопочущего о помиловании. Мне удалось узнать кое-что о его прошлой жизни, и эта внезапная мягкость сердца показалась мне особенно интересной. Что касается торговца запрещенными книгами, то я не могу ему ничем помочь. Он не должен был позволять, чтобы его поймали так легко. Человек, занимающийся таким ремеслом, похож на человека, идущего на битву: ему может посчастливиться, но он может и встретить смерть. Это уж не моя вина. Хотел бы я знать, какие цели преследовал дон Педро, разыгрывая эту маленькую комедию.

Теперь уже довольно поздно. Неужели он не нашел против меня достаточно улик? После обеда он смотрел так самоуверенно. Может быть, ему надо преодолеть некоторые затруднения. Если бы ему удалось вкрасться в мое доверие, то это, конечно, облегчило бы ему его задачу. Впрочем, мне все равно – готов ли он или нет. Он ведет тонкую игру и предает себя в мои руки.

Через день или два он переезжает в собственное помещение. Теперь, дон Педро, судьба наша будет скоро решена.

16 января.

Судьба решена.

Сегодня после обеда я вернулся домой неожиданно. Пройдя через залу, которая вела в жилые комнаты, и раздвинув портьеры, отделявшие ее от ближайшей комнаты, я увидел мою жену, которая стояла у окна и смотрела на площадь, уже окутанную темнотой.

По своему обыкновению, я закрыл дверь очень тихо. Ковер заглушал звук моих шагов. Кроме того, я ходил легкой, бесшумной походкой – наследственной с материнской стороны походкой тигра, как говорили. Моя жена не слышала моего приближения и продолжала стоять у окна, глядя на умирающий день. Она стояла безмолвно, только ее губы шевелились. Мне хорошо был виден ее профиль, на который падал последний отблеск света. Я не хотел застать ее врасплох – к чему? – но в выражении ее лица было что-то такое, что заставило меня остановиться и затаить дыхание. Я не мог разобрать слов, которые она произнесла. Осторожно подвигаясь вперед, я подошел к ней почти вплотную, так что мог слышать то, что она шептала.

– На его гербе изображен тигр, – говорила она сама с собой, – и он сокрушит его, как сокрушил многих, как сокрушил меня. Я видела это по его глазам. Я должна желать этого, ибо я его жена. И эту цепь я буду носить до самого конца. Вся жизнь еще впереди, я так молода. Боже, помоги мне не молиться о смерти моего мужа.

И, прислонившись лбом к твердому, холодному стеклу, она упала на колени.

Я вышел так же бесшумно, как вошел, придерживаясь за стену, пока не дошел до двери. Тихо поднял я занавес и пошел в свою комнату. Пусть исполнится желание Изабеллы. Это не так уж и трудно. Время теперь военное. Сначала нужно, однако, привести в порядок некоторые дела. Но это не займет много времени. Может быть, она и права. Ибо бывают минуты слабости, которые можно искупить только смертью. Разве это невозможно? Но что же я еще могу сделать? Дон Педро будет мне очень благодарен. Он будет удивляться, почему тигр вдруг стал таким тихим и кротким.


18 января.

Дни идут так же, как и раньше. Дон Педро все наклоняется над креслом Изабеллы, а она смотрит на него по-прежнему. Дней через десять я смогу наблюдать за ними с моего места, пока не настанет всему конец.

Жаль, что нельзя теперь же расправиться с доном Педро, но я не должен предоставить моей беззащитной жене считаться с последствиями моего деяния. Имя, которое она носит, должно служить к ее защите, а не к гибели. Если я умру прежде, чем дон Педро предъявит мне свое обвинение, то мои родные достаточно влиятельны, чтобы оградить мою жену, хотя бы ради носимого ею имени. Дон Педро знает это так же хорошо, как и я.


19 января.

Сегодня его преподобие покинул мой скромный дом и переехал в свою собственную квартиру. Я рад этому, ибо теперь он уже не может постоянно изучать выражение глаз Изабеллы. Что касается дона Альвара, то я не обращаю на него внимания: он человек неумный.

Инквизитор – я могу называть его так, хотя сам он, быть может, недолюбливает это название – поселился неподалеку от городской площади – места своих будущих подвигов. Он как будто проснулся и принялся действовать. Когда я зашел сегодня в тюрьму, она, к моему изумлению, оказалась наполовину заполненной. Все арестованные – люди богатые, и улики против них неоспоримы, по крайней мере с инквизиторской точки зрения. Очевидно, дон Педро, если захочет, может быть мастером своего дела. Впрочем, при той системе, которая применяется инквизицией, это не особенно трудно. Всегда найдутся лица, которые не побрезгают стать предателями, тем более что церковь платит добросовестно и щедро. Раз пущенная в ход, эта штука становится чем-то вроде бесконечной цепи, звенья которой несокрушимы. Искусство, с которым они сотворены, сделало бы честь самому дьяволу.

Вот он схватил первую жертву невзирая на то, виновна она или нет. Ее вздергивают на дыбу и пытают до тех пор, пока она не сознается, в чем нужно, как относительно себя, так и относительно дюжины других лиц. Затем эту жертву бросают в тюрьму, неизвестно за что и по какому праву. Вот цепь уже захватила целую сотню людей. И, конечно, среди них всегда окажутся такие, которые не вполне слепы и послушны, как этого требует церковь, которые богаты и, может быть, прекрасны, если это женщины. Церковные каноны вбиваются в сердце каждого, словно железные гвозди, разделяя родителей и детей, мужей и жен. Все связи рушатся, если падет подозрение на кого-либо из членов семьи: дети считают себя тогда свободными от повиновения родителям. Жены перестают соблюдать обеты верности. Жена и дети такого человека, если он даже неповинен, изгоняются, как нищие, на них ложится клеймо позора. А когда сын делает донос на отца или жена на мужа, то они получают награду и наследство. Надо удивляться еще, если кому-нибудь удается избегнуть доноса.

Раз жертва попалась, для нее уже мало надежды: ни Божеские, ни человеческие законы не могут ее спасти, если не захочет того инквизитор. Конечно, можно жаловаться в Рим, если есть деньги и досуг! Но если и придет оттуда отмена приговора, то что в ней толку для человека, тело которого все изломано при пытках или уже начало гнить в тюрьме? Конечно, они могли бы защищать себя. Но как? Все улики и имена свидетелей скрываются от них. Принимается свидетельство любого негодяя. При таких условиях сам святой Павел едва ли ускользнул бы от обвинения.

«Пусть те, которые осуждены невинно, ободрятся, – говорит Франческо Пенья. – ибо они страдают за истину и получат пальму мученичества».

Воистину, если б у меня не было такой крепкой веры, я сам сделался бы еретиком. Но какое я имею право порицать? Разве я сам не пустил в ход эти средства, чтобы добыть себе жену? Мне кажется, что когда человек стоит уже в конце своей жизни и оглядывается назад, то он видит вещи в совершенно другом свете и, быть может, в более верном, но уже поздно.


20 января.

Время идет. Я довольно давно не вижу Изабеллу – неделю или, самое большее, дней десять. Странно, что я еще хочу видеть ту, которая с нетерпением ждет моей смерти. Но из всех странных вещей в жизни – любовь самая странная.

Сегодня утром мы сидели за столом после завтрака. Я смотрел на нее, ожидая от нее слова, которое могло бы смягчить наши отношения за эти последние дни. Это было, конечно, неразумно с моей стороны. Она как-то невзначай упомянула о доне Рюнце. Не знаю почему, но она не любит его. Она предпочитает Альдани, на которого нельзя положиться, – быть может, потому, что он, как итальянец, обладает такими мягкими манерами.

– Вы несправедливы к дону Рюнцу, – сказал я. – Вы вполне можете положиться на него. Запомните это.

Она взглянула на меня вопросительно.

– Солдат никогда не уверен в своей жизни, – прибавил я. – Вы можете вдруг оказаться одинокой.

Ни один мускул не дрогнул на ее лице.

– Хорошо, дон Хаим, я это запомню, – холодно отвечала она.

Я начинаю думать, что у этой женщины нет сердца.

Вечером прибыл к нам к обеду дон Педро – очевидно, не без задней мысли. Дон Альвар все еще остается у нас, тоже не без задней мысли. Я даже рад, что скоро всему этому наступит конец, ибо мне надоело видеть, как эти люди сидят за моим столом и как меняется моя жена, входя в комнату. Первые дни это была настоящая азартная игра, которая нравилась мне, потому что ставка была так велика. Но теперь результат виден уже заранее, и игра не вызывает более азарта.

Изабелла имеет странное влияние на людей. Обыкновенно она держит себя холодно и высокомерно, а подчас и оскорбительно. Но вдруг она улыбнется, и тогда ей все прощаешь. Даже самое оскорбление, нанесенное минуту тому назад, делается лишь удовольствием. Я замечаю, что ее чары действуют на дона Педро. Она действует на него бессознательно. Это опасная затея, Изабелла. Но при наших отношениях невозможно предостеречь ее от этого.

Я написал дону Рамону де Озунья и просил его приехать сюда. Я думаю, что он сделает это ради меня. Его присутствие и его положение будет достаточной охраной для моей жены.


23 января.

Сегодня было аутодафе – второе со времени моего прибытия в Гертруденберг. На этот раз оно было действительно совершено и притом по всем правилам искусства, не хуже чем где-нибудь в Испании.

Наши аутодафе не были многочисленны: двое были сожжены да двое повешены – всего четверо. Городок был невелик, и в это время мы не могли развернуться более пышно. Но обстановка была безукоризненна, зрелище было весьма назидательное. Среди жертв были два лица, которые были внесены в список и которые замешкались, несмотря на мое предостережение. Они, вероятно, не успели продать свои дома и товары, как им хотелось, и медлили, пока их не схватили. Теперь они уж не потребуют обратно ни своих домов, ни своих денег. Их сегодня утром передали мне для наказания с обычной просьбой о помиловании – пусть-де мой приговор не повлечет за собой смерть или пролитие крови.

На мой взгляд, это самое бесстыдное издевательство со стороны церкви, ибо горе тому представителю светской власти, который вздумает согласиться на эту просьбу! Но церковь просит о милосердии, и таким образом вся ответственность падает на других.

Я не знал об этих двух жертвах, пока сегодня утром мне не вручили список с именами. Впрочем, если бы я даже и знал, все равно я ничего не мог бы сделать. Всякое сопротивление с моей стороны только ускорило бы кризис. Внезапный переход дона Педро от кротости к суровости заставляет и меня держаться настороже. Несомненно, он знает все. От этих двух жертв он, конечно, сумел получить все сведения, которые ему были нужны. Он ведь не станет стесняться с пытками.

Вы не должны смотреть на меня с таким холодным презрением, донна Изабелла. Посмотрите на дона Педро. Кровь этих четырех несчастных падет не на мою голову, а скорее на вашу и дона Педро. Ваше желание должно быть исполнено. Если кроме одного, смерти которого вы желаете, пострадают еще некоторые, то вам об этом горевать нечего. За все надо расплачиваться. Не будь вас, положение создалось бы иное, ибо я готов был уничтожить дона Педро, если б даже это и внушало вам страх. Это было бы дьявольским делом – мне не хочется сознаваться в этом даже на этих страницах, но я уверен, что это мне удалось бы. И эти люди не пострадали бы. Как бы то ни было, теперь время уже упущено.

Дон Педро не только выискивает имущество, которое можно было бы конфисковать, но и арестует лиц, принадлежащих к разным классам населения – женщин, детей и даже бедных простолюдинов. Я не могу угадать его цели, но не такой он человек, чтобы делать что-нибудь без уважительных причин. Нужно будет позаботиться о том, чтобы бразды правления не ускользнули из моих рук раньше времени.

Сегодня бросилась передо мной на колени прямо на снег какая-то женщина, умоляя пощадить ее дочь. Сегодняшний день показал, что инквизитор принялся за дело серьезно.

– Вы спасли мадемуазель Бреголль, – кричала женщина, – вы можете спасти мою дочь. Она также невиновна и также прекрасна.

Женщина была в полном отчаянии, но я ничего не мог сделать для нее.

Не знаю, была ли донна Марион на сегодняшнем аутодафе. Я не видел ее со дня своей свадьбы. Навещая мою жену, она бывает у нас, когда меня нет. Мы неоднократно приглашали ее к себе, например, в Рождественский сочельник, но напрасно. Я слышал, что ее матери стало хуже. Не следует ли посоветовать ей поскорее покинуть Гертруденберг? Впрочем, дон Педро едва ли поднимет опять это дело после того, что случилось.

Все эта напомнило мне об отце Балестере, который как-то вышел было у меня из головы. Это дело также надо уладить окончательно. Но я не буду предъявлять его исповеди. Для донны Марион это не имеет значения, да и для меня также. Конечно, он сделал все возможное, чтобы погубить меня, но теперь его ухищрения кажутся пустяками и не стоит мстить таким людям, как отец Балестер.


24 января.

Вчера вечером, вернувшись домой, я застал дона Педро, который сидел с Изабеллой. Совершенное утром аутодафе, казалось, нисколько не омрачило их беседы. Дон Педро сказал, что он пришел переговорить со мной о кой-каких служебных делах, и так как они спешного характера, то он решился дождаться меня. Я был убежден, что ничего тут спешного не было и что с делами отлично можно было повременить до завтра. Я просил его отобедать с нами, на что он согласился.

Был вечер, такой же, каких бывало много, но мне все менее и менее нравилась его манера глядеть на мою жену. В его улыбке было что-то такое, чего я не мог определить, а на ее щеках играл какой-то странный, лихорадочный румянец. Ни одной минуты, впрочем, я не мог бы оскорбить ее подозрением, что она забыла, кто она.

Надеюсь все услышать завтра от дона Рамона. А если мне не суждено услышать, то да поможет мне Бог!


25 января.

Дон Рамон не может приехать. Когда мое письмо пришло, он уже уехал в лагерь под Гаарлем. Получив известие об этом, я целый час сидел за своим столом, устремив взор в одну точку и видя перед собой только одну страшную вещь: времени оставалось уже немного. Сегодня я заметил некоторые признаки, относительно которых нельзя ошибиться. И мысль, от которой я содрогнулся, когда она пришла мне впервые, за последние дни приняла все более и более осязательную форму, хотя я пытался прогнать ее от себя. Теперь она предстает передо мной во всем своем ужасе, и от нее уже нельзя отделаться.

«Для Бога нет ничего невозможного» – вспомнились мне слова проповедника.

Отче, если это возможно, да минует меня чаша сия.


26 января.

Сегодня рано утром я пошел к реке, чтобы посмотреть, каков лед. У меня была еще слабая надежда отправить Изабеллу вперед прежде, чем наступит конец. По сухому пути я не могу ее отправить. Вся страна к северу объята войной, и лишь с помощью сильного отряда можно было бы пробиться в Лейден, Гуду или какой-нибудь другой город, который держит сторону принца Оранского. Впрочем, если бы даже этого и не было, то все равно трудно удержать что-нибудь в тайне от инквизитора. Ее схватили бы и вернули назад. Самый факт бегства послужил бы доказательством ее принадлежности к ереси.

При речном пути было бы другое. Она с отцом смело могла бы добраться до Утрехта, заметая за собой все следы, а отсюда в Англию или куда-нибудь в другое место. Но этого нельзя было сделать, лед еще крепок и, по-видимому, продержится еще несколько недель. Зима чрезвычайно сурова в нынешнем году по всей Голландии. Рейн местами очистился, но до него добраться нелегко.

Дело, о котором я говорил, нужно сделать. Я молился, чтобы чаша сия миновала меня, но моя мольба осталась без ответа. И я, не молившийся годами и теперь вспомнивший о молитве только под влиянием страшной муки, не мог, конечно, роптать на это. Я пойду своей дорогой, но с головой, упавшей на грудь. Ибо хотя человек, носящий одинаково испанское и голландское имя, и может считать себя свободным от присяги на верность, однако эта верность королю была в продолжение целых веков традицией в моем роду, и мне первому придется нарушить ее. Я надеялся встретить смерть с высоко поднятой головой, но этого-то и не будет. Плохо придется и мне, и дону Педро.


Того же числа ночью.

Сегодня вечером дон Педро опять был у нас в гостях. Я сам пригласил его. Как и в тот день, я запоздал, и он пришел раньше меня. Когда он встал, чтобы поздороваться со мной, опять на его губах была та же странная улыбка, и опять румянец играл на щеках моей жены. За обедом в его поведении чувствовалось какое-то облегчение, как у человека, который освободился от большой тяжести и теперь уверен в самом себе. Когда после обеда мы сидели вокруг камина, он пристально взглядывал на Изабеллу. Когда я привстал на минуту и сделал вид, что отвернулся, я заметил, что он осматривал ее взглядом знатока, оценивая по всем статьям, как человек, покупающий какую-нибудь вещь и желающий удостовериться, что она стоит своей цены.

Все готово на завтра. Но я подожду еще день. Может быть, Господь совершит чудо.


27 января.

Не буду больше ждать. Приятно иметь дело с таким искренним и набожным человеком, как дон Альвар. По нему одному можно узнавать свое время, как по часам на колокольне Святой Гертруды.

Сегодня я предпринял обход войск, инспектируя свою гвардию. Я находился недалеко от Речных ворот, когда до моих ушей донесся шум озлобленной толпы. Я быстро двинулся вперед. Крики и ругательства стали доноситься явственнее. Слышно было, как камни ударялись о солдатские доспехи. Я завернул за угол и увидел, как посередине улицы люди дона Педро тащили арестованных – старика и двух девушек. Впереди, загораживая им дорогу, вздымались яростные волны народа, выкрикивавшего угрозы и ругательства. Тут были главным образом женщины и дети: мужчины были на работе. Их было очень много на реке, а солдат было мало. Никакой опасности, впрочем, для них не было. Латы были на них, а испанские солдаты привыкли сражаться и пробивать себе дорогу и при худших условиях.

Такие моменты неприятны и действуют на нервы.

Камни продолжали сыпаться под аккомпанемент брани и проклятий.

– Псы кровожадные! Собаки инквизиции! – вопили женщины. – Вы мужчины, и не стыдитесь такого гнусного дела! Мужчины – и боитесь нас, женщин. Трусы и мясники!

Посылался град таких же мало приятных эпитетов. Офицер, командовавший отрядом, обнажил шпагу и бледный, как полотно, стоял перед толпой, не зная, что делать. В самом деле, положение было не из тех, когда испанскому офицеру можно было бы гордиться.

В этот момент я услышал гул мерных шагов: появился отряд моих солдат, взятых от Речных ворот доном Альваром, который вместе с несколькими своими солдатами шел во главе. Не более пятидесяти шагов отделяло их от толпы, когда дон Альвар выхватил свою шпагу и скомандовал:

– Пики вниз! Вперед!

Это было бесполезной жестокостью. В толпе, как я сказал, мужчин было очень мало. Слугам инквизиции пришлось пережить скверную четверть часа, но это было для них делом обычным.

– Стой! – крикнул я, выходя вперед и став впереди войска, приготовившегося к нападению.

Они сразу остановились.

Дон Альвар был очень удивлен, узнав меня.

– Сеньор! Я уже отдал приказание, – заговорил он сдавленным голосом. – Обстоятельства, как изволите видеть, оправдывают его.

– Насколько я знаю, дон Альвар, вы еще не губернатор Гертруденберга, – сказал я вежливо. – Место это еще не свободно.

Он покраснел:

– Сеньор, взгляните на эту толпу. Они разорвут людей дона Педро и освободят арестованных. Чтобы предупредить это, я привел от ворот подкрепление.

– Стыдитесь, дон Альвар! – воскликнул я. – Тридцать вооруженных солдат – и толпа женщин. Пусть они делают свое дело.

– Вы не очень ревностны к делу святой церкви, сеньор, – заметил он со скверной усмешкой. – Итак, вы не разрешаете вашим людям атаковать эту толпу!

– Толпу женщин – нет!

– Отлично. Тогда я знаю, что мне делать с моими людьми. Я не позволю освободить этих арестованных. Вперед!

– Дон Альвар, предупреждаю вас, что если вы сделаете хоть шаг, я арестую вас со всеми вашими людьми. Здесь командование принадлежит мне.

Он не обратил внимания на мои слова.

– Вперед! – скомандовал он.

– Капитан Квесада, – крикнул я повелительно, – арестуйте дона Альвара де Лема и всех, кто осмеливается не повиноваться моим приказаниям.

Это заставило дона Альвара опомниться. Он сообразил, что зашел слишком далеко и что ему невыгодно доводить дело до конца, имея своих шесть солдат против моих двадцати пяти. Кроме того, он, очевидно, смекнул, что дон Педро не похвалит его за то, что он преждевременно раскрывает их карты.

Он отступил назад. Лицо его было искажено гневом.

– Я не хотел доводить вас до такой крайности, сеньор, – проговорил он. – На этот раз я повинуюсь. Но ответственность за все происшедшее падает на вас. И будьте уверены, я этого не забуду.

– Буду вполне уверен, дон Альвар, – холодно отвечал я.

Он ушел, забрав с собой своих людей. У меня мелькнула мысль задержать его. Но ведь иметь врагом такого нетерпеливого, прямолинейного человека, как дон Альвар, чрезвычайно выгодно. Кроме того, я и не мог бы произвести ареста. Мои люди сделали бы это охотно, ибо мой голос, за которым они не раз следовали на поле кровавых битв, до сих пор сохраняет над ними власть, которую не легко сбросить. Но капитан Квесада двинулся с неохотой, видимо, тяготясь моим приказанием. Я увидел, что с этого времени я не могу полагаться на своих офицеров. Им, очевидно, сообщили по секрету, что дни моего правления сочтены. Если об этом знал даже Квесада, относительно которого могли быть опасения, что он предупредит обо всем меня, то, конечно, это сообщено и всем другим. Дон Педро продвигался вперед быстрее, чем я предполагал.

– Отправляйтесь обратно к вашему посту, – сказал я Квесаде. – Я пойду один и переговорю с народом. Я не боюсь их.

И, презрительно повернувшись к нему спиной, я пошел прямо к толпе, которая с молчаливым любопытством наблюдала за всем происходящим.

– Послушайте. – крикнул я, – вы только ухудшаете дело. Вам известно что, управляя вами, я старался действовать милосердно, где только это было можно. Расходитесь спокойно по домам, а я подумаю, как тут быть.

– Дон Хаим, – добрый человек, – сказал чей-то голос в толпе. – Да здравствует дон Хаим!

– Но он уже не губернатор! – закричал другой.

– Он уже ничего не может сделать, а мою дочь сожгут! Не могу же я стоять и смотреть на это! – кричал кто-то.

– Мой отец! Моя дочь! – раздалось у меня над ухом.

– Послушайте! – начал я опять. – Пусть они спокойно идут в тюрьму. Обещаю вам, что никакого вреда им не будет. Это обещаю вам я, дон Хаим де Хорквера.

Я мог обещать им это. Решение мое созрело.

Сначала они, было поколебались, но затем постепенно стали расходиться и освободили дорогу для арестованных и сопровождавшего их конвоя.

– Вы можете теперь идти вперед без всякого страха, сеньор, – вежливо сказал я офицеру конвоя. – Весьма сожалею о случившемся здесь с вами. Но ведь они – народ необразованный и не особенно вежливы с иностранцами. В своем невежестве они ропщут на то, что их дочерей сжигают, не понимая, что в этом – единственное средство спасти их душу. Поэтому они совершенно напрасно впадают в гнев и не стесняются ставить вас в столь неприятное положение. Но сознание того, что все это произошло к вящей славе Божией, должно служить вам утешением в вашем деле. Без этого его можно было бы счесть неблагодарным для человека вашего происхождения и положения.

Офицер – молодой человек из хорошей семьи – покраснел до корней волос.

– Мне было так приказано, сеньор. Сам я не добивался этого поручения. Если я колебался, то не из страха перед толпой, а потому, что в ней были женщины.

– Очень рад слышать это. Это делает вам честь. Что касается остального, то со временем вы ко всему этому привыкнете. Тут нужна только привычка. Хотя под старость это, может быть, и наскучит вам, и вы сделаете какую-нибудь очень умную или очень глупую вещь, смотря по характеру. Честь имею кланяться.

Не знаю, вполне ли он понял меня. Но он, видимо, неглупый и порядочный малый, и жаль, что для него не нашлось лучшего дела.

Я отправился к барону фон Виллингеру.

Приближался конец.

Загрузка...