Гул в классе постепенно стихает. Сначала прекращается шепот, затем все замирает и слышно только, как кто-то изредка покашливает и переворачиваются страницы классного журнала, свистя, как коса, разрезающая воздух.
— Ацел[1]!
Из-за первого стола встает мальчик в очках. Он краснеет, потом бледнеет и судорожно сжимает тетрадь по арифметике.
— Как ты, мальчуган, себя чувствуешь?
Класс тихо вздыхает, и в этом вздохе нетрудно уловить облегчение. С Дуная доносится далекий рев пароходного гудка, и дрожащая рука Белы Ацела застывает на столе возле тетради. Его близорукие глаза наполняются слезами.
— Ничего, спасибо, господин Кендел. Вчера мне сняли швы..
— Садись. На каникулах позанимайся арифметикой.
— Хорошо, господин учитель.
Мальчик садится, и его болезненное лицо светлеет. По классу пробегает волна одобрения: этот Кендел совсем не плохой человек и сегодня, видно, в хорошем настроении.
Учитель арифметики продолжает изучать в журнале аккуратный столбик фамилий от Ацела до Елки, фамилии учеников, вперемешку сидящих в классе. Он долго не подымает глаз, и невидимые нити, связывающие перечисленные на странице фамилии с их живыми владельцами, натягиваются почти до отказа. Ребята снова замирают, хотя у Эрнеи нет такого повода для беспокойства, как, скажем, у Гереньи, который попал на самую линию огня.
— Дубовански!
Шшш… — словно лопается велосипедная шина, и из-за последнего стола встает неуклюжий верзила. Он весь вспотел. Поправив линейку на столе и оттянув тесный воротничок, он отодвигает стул, чтобы выйти к доске.
— Подожди! Ты уже несколько раз отвечал, и мне надо заняться другими.
Лицо у Дубовански радостно расплывается в круглую луну.
— Но я говорил твоему отцу про вычисление процентов, — продолжает Кендел. — Пожалуйста, включи это в программу твоих летних занятий. Хорошо?
Верзила молча кивает. Ведь всем известно, что со стариком «Дубом» шутки плохи, и значит, этому юному великану волей-неволей каждый день придется сражаться со сложными процентами. Да еще на каникулах!
Молодой Дуб садится на место; две страницы классного журнала переворачиваются, и всем, от Ацела до Нанаи, мерещится, будто они сейчас, за четверть секунды до гибели, выныривают из воды на поверхность. Зато ученики от Пондораи до Янды тотчас молча погружаются в волны неуверенности.
— Янда!
С места срывается бойкий мальчик и бодро, слегка рисуясь, направляется к доске (Янда — первый ученик в классе), но Кендел останавливает его:
— Насколько я знаю, вы с Ацелом живете в одном доме?
— Да, господин учитель.
— Если у тебя будет время, навещай его.
— Хорошо, господин учитель, но он никогда не просил меня об этом.
— Он и не стал бы просить, поэтому я прошу!
Янда слегка краснеет и явно хочет что-то сказать, но Кендел уже забыл про него. Он переворачивает обратно страницу, и ученики от Пондораи до Янды облегченно переводят дух, передав эстафету несчастным, идущим от Кертеса до Нанаи.
— Кертес!
Вызванный встает, но не двигается с места, точно не перевелись еще на свете чудеса и учитель спрашивает что угодно, только не заданный урок.
— Чего ты ждешь?
— Наверно, аплодисментов! — раздается легкомысленный голос, и взгляд Кендела медленно обращается на того, кто это сказал. Уши незадачливого шутника краснеют, и он мысленно проклинает свою матушку, от которой унаследовал чрезмерную болтливость.
— Ступайте к доске, дорогой Шош, там и поговорите.
По классу прокатывается волна сдержанного веселья, хотя раз Кендел начал называть учеников на «вы», то жди бури. Балог, невзирая на опасность, раскрывает тетрадь, в которую вложена вчерашняя спортивная газета, а Валленберг косится на свои часы. Половина десятого. Черт побери, как медленно тянется время! Между тем Карой Шош проходит перед кафедрой, в сотый раз давая обет скорей откусить себе язык, чем сболтнуть лишнее. А теперь дело плохо! Того гляди, твердая четверка по арифметике будет испорчена.
Кертес записывает на доске условие задачи и начинает неуверенно решать ее. Класс постепенно успокаивается: теперь стало уже более или менее ясно, у кого сомнительные отметки и кому грозит опасность на этом последнем итоговом уроке.
В окно заглядывает лето и чирикает голосами беззаботных воробьев. Круглые облачка, меняя очертания, плывут в неведомые края, где-то пыхтит паровоз, и в окно проникает манящий запах дыма, примешивая к дробям и пропорциям аромат путешествий. Дым поднимается из трубы соседней пекарни и не имеет никакого отношения к пыхтящему паровозу, но на свете существует способность мечтать, и у некоторых семиклассников она развита сверх меры. У Лайоша Дюлы Ладо, например, настолько, что странники-облака и запах дыма уносят его из тесного мира пропорций в просторный зал ожидания на вокзале, где время от времени репродуктор объявляет об отправке поездов.
Для Лайоша Дюлы Ладо перестает существовать класс с его волнениями. Перестает существовать доска, кафедра, обливающийся потом Кертес и даже Кендел, который уже в третий раз обращается к Шошу:
— Милый Шош, друг мой, ну скажите же что-нибудь!
Но Шош ничего не говорит.
Лайош Дюла Ладо смотрит в окно, и хотя продолжает сидеть в классе, мысли его уносятся далеко. Вот он покупает билет, едет на поезде, и мелькающие за окошком пейзажи окончательно вырывают его из серого мира чисел, классной комнаты и школы.
Дюла, то есть Лайош Дюла, путешествует. Завороженным взглядом глядит он в окно, а от путешественника нельзя требовать, чтобы он занимался дробями. Учитель Кендел, однако, с непостижимым упорством занимается дробями и требует того же от всех учеников.
— Гардонь! — объявляет воображаемый проводник: над камышами озера Веленце парят белые чайки, и Дюла уже готов сесть в лодку, но тут кто-то толкает его ногой.
— Ты спишь?
Дюла бросает лодку и, вернувшись в класс, тупо смотрит на сидящего перед ним Белу Пондораи, в просторечии именуемого «Кряж».
— Что?
— Кендел тебя вызывает.
Да, Кендел пронзает его взглядом. Класс погружается в глубокое молчание, которое сменяется сдержанным весельем. А время идет.
— Вы не слышали, Ладо, что я вас вызвал?
Дюла, не успевший еще опомниться от дорожных впечатлений, предчувствует опасность.
— Слушаю, господин учитель. Веселье в классе нарастает.
— Если вы проснулись, Ладо, так не изволите ли подойти ко мне?
«Ох, — вздыхает про себя Дюла, — ведь мне уже выставлена отметка..» Поэтому он направляется не к доске, где замер его товарищ, Шош, а к кафедре. Случалось же, что Кендел посылал за стаканом воды, мелом или губкой.
— Слушаю, господин учитель.
Класс теперь уже громко и беспощадно хохочет, и тогда Дюла, обернувшись, строго смотрит на ребят. «Что за хамство? Я принесу ему воды, и кончено дело! А может быть, мел?»
— Встаньте там, — указывает рукой Кендел, беспощадно положив конец игре, — там, возле многоуважаемого Шоша, и будьте добры продолжать.
Пол под ногами Дюлы начинает качаться, как на тонущем корабле, и к горлу подступает комок. На доске целые числа и дроби, но что он должен продолжать?
— А?
Это гудит у него в ушах или летит самолет? Надо бы запретить самолетам кружить над школами. Свалится на школу этакая махина, жуть!
— Господин учитель, я неважно себя чувствую. Кендел спокойно кивает.
— Верю. И я неважно себя чувствую. И Шош, и Кертес, даже… — проницательными глазами обводит он класс и ловит взгляд, в котором безудержное веселье тотчас сменяется ужасом, — даже Арпад неважно себя чувствует. Арпад Чиллик. У кого такое прекрасное настроение, когда его товарищи путаются, тот уверен в успехе и наверняка хочет поправить их Чиллик, идите к доске.
Сорок ребят смотрят на Чиллика, как на воробья, которого ястреб отгоняет от стаи. Они моргают, точно перепуганные лягушки. Видно, опасно выдавать свои чувства.
— Продолжайте, Кертес! Валленберг, не глядите на часы! Я забыл объявить, что вместо следующего урока географии будет арифметика. Вероятно, это успокоит вас, Валленберг, и остальных тоже.
Класс сразу никнет, как роза, прихваченная заморозками, хотя и светит солнце.
Кертес снова поворачивается к доске, скрипит мел, и это поскрипывание заражает ребят.
— Не спешите, у нас есть время. Пока у вас все верно.
Мальчик сразу приободряется — Кендел знает, когда нужно слегка похвалить, — и решает задачу.
— Можешь идти, — говорит учитель, — ты исправил отметку, но впредь будь более собранным. Шош, возьми мел.
Атмосфера в классе разряжается, но Лайошу Дюле Ладо это уже не помогает. Он торопится, сбивается — голову ему замутил паровозный дымок, — и наконец Кендел отпускает его:
— Очень жаль. Я хотел поставить тебе четверку. Ступай. Твой отец на радостях, верно, обнимет тебя за твою тройку по арифметике — он ведь инженер и ждет от тебя успехов в математике.
И Лайош Дюла плетется назад к Кряжу. Теперь он мог бы спокойно сесть опять в лодку или в поезд, но не делает этого. Кендел одним ударом отсек легкие крылья фантазии, и глаза нашего юного друга затуманиваются слезами — ведь эта тройка, конечно, затянет темными тучами сияющее небо каникул.
Кряж подбрасывает ему записку.
«Плотовщик, не вешай носа!»
Ибо Лайош Дюла носит в классе прозвище Плотовщик, как Петер Ваш — Носок, Чиллик — Бык, и так далее.
Наш друг Лайош Дюла отдыхал как-то летом на Тиссе. Один из плотов, плывших вниз по большой реке, причалил к берегу, и добродушные плотовщики пустили Дюлу посмотреть плот. Осмотр этот продолжался каких-нибудь четверть часа, но с течением времени в устах мальчика все больше затягивался и окрашивался новыми красками. Минуты, проведенные на плоту, превратились сначала в часы, потом в дни и, наконец, в бурное, полное приключений настоящее путешествие…
— Ну вот… Главный плотовщик сварил суп с лапшой, я почистил рыбу… Лука, вина у нас было хоть отбавляй.
— И ты правил? — спросил Кряж, который в увлечении даже рот раскрыл.
— Один раз, — скромно признался Дюла, — всего один раз. Ну и ругал же главный плотовщик рулевого! И был прав, потому что там шутки плохи: жизнью людей рискуешь. Мы чуть не перевернулись.
— Меня бы туда… — сказал Бык, то есть Арпад Чиллик, и выпятил широкую грудь. — Я как взялся бы за руль!
— Да ты же, Бык, в конечном счете, относишься к крупному рогатому скоту, — вмешался Элемер Аваш, который благодаря своему острому языку заработал прозвище «Юрист» и был лучшим бегуном в классе. — Что бы ты делал на плоту? Вот, скажем, у кормушки… — и тут же кинулся наутек.
А Бык, выпучив глаза и тяжело дыша, бросился за ним. Но Юрист бежал легко, как проворный заяц от грузной овчарки, и явно его поддразнивал…
Эта поучительная беседа велась на перемене еще ранней весной, когда мартовский ветер будоражил кровь мальчишек и их воображение. С тех пор Дюла носит прозвище Плотовщик, несомненно куда более почетное, чем Блоха, Юрист и прочие, и от случая к случаю пополняет новыми подробностями рассказ о сплаве леса. Он даже начал сочинять книгу под названием «Лето на Тиссе».
И все же нельзя сказать, что он принадлежит к породе врунов. Об этом и речи нет. Дюла никогда не извращает фактов, а просто верит в свои фантазии.
Если, например, отец спрашивает, вызывали ли его в школе и какую он получил отметку, Дюла говорит правду. Если отец интересуется подробностями, Дюла и их сообщает. И если даже его ожидает наказание, он и тогда не скрывает правды.
В сущности, Дюла решительный и смелый мальчик, а некоторая склонность к фантазии никому никогда не причиняет вреда. Напротив, рассказывая проголодавшимся ребятам на перемене о жареной стерляди, он доставлял им огромное удовольствие: у его товарищей разгорались глаза, а у Дубовански начинали течь слюнки.
— Не мучай меня, Плотовщик, а то я помру, — бормотал неуклюжий верзила Дубовански и шел в буфет покупать булочку, чтобы покончить с революцией в желудке.
— Собственно говоря, почему тебя зовут Лайош Дюла? — спросил однажды Тимар, носивший в классе неблагородное прозвище Блоха.
— Потому что мои предки были Дюлами. Еще во время оно, — прибавил он излюбленное выражение отца, повергнув Блоху в глубокое раздумье.
— Как же так… Неужели все твои предки были Дюлами?
— Да, они были военачальниками, то есть «дюлами», еще в эпоху древних венгров.
— Не врешь?
— Еще чего! Поэтому я — Лайош Дюла, мой отец — Акош Дюла, дед — Ксавер Дюла.
— Ксавер? Ну да! — удивился Блоха и больше не прерывал рассказа Лайоша Дюлы.
Но этот разговор произошел давным-давно, чуть ли не в первобытные времена, теперь же на свете не существует ничего, кроме страшной, пузатой кровопийцы-тройки, заработанной по милости Кендела.
Кряж, добряк Кряж опять подсовывает Дюле записку, которую тот с трудом разбирает сквозь слезы:
«Сходи потом в учительскую, пусть он тебя спросит еще раз. Ведь ты никогда не отвечал ниже чем на четверку».
Плотовщик только отрицательно качает головой, но туман перед его глазами рассеивается, и он уже чувствует, что пойдет к Кенделу.
Кенделу это не известно, и он, занятый опросом Чиллика, который «как взялся бы за руль…», не проявляет никакого интереса к Дюле. Но на сей раз Бык не выпучивает глаза, а смотрит на учителя с мольбой, как теленок на мясника.
И тут звенит звонок. От его дребезжания разлетаются мухи, дремавшие на колокольчике, а Кендел с недоумением взирает на Чиллика, точно видит его впервые в жизни. Наконец он захлопывает журнал и встает.
— Мы продолжим на следующем уроке. Я дам вам, Чиллик, еще один пример. К тому времени соберитесь с мыслями.
И, взяв под мышку журнал, он выходит из класса.
Еще несколько секунд Чиллик стоит неподвижно, не сводя глаз с доски. Потом бросает мел на подставку и вытирает со лба пот:
— Угораздило же меня заржать!
Класс жужжит, как пчелиный рой, когда по улью стучит дятел, а Плотовщик— он же автор сочинения под названием «Лето на Тиссе» — отправляется вслед за Кенделом.
Для такого поступка необходима исключительная сила духа. Кендела нельзя просто окликнуть, как, например, господина Череснеи, учителя естествознания и венгерского языка, у которого дрожит от волнения голос, когда он рассказывает о Толди[2] или об удивительном государстве муравьев.
Нет! Кендел холоден, как формула, хотя вежлив и строг, точно теорема Пифагора. Он живет в мире чисел и с нежностью смотрит на сложное уравнение, как садовник на какой-нибудь замечательный розовый куст или обжора на еще непочатую жареную утку с хрустящей корочкой. К Кенделу относятся с уважением даже почтенные математики, и для него преподавание в седьмом классе дробей и пропорций — все равно что для большого художника малевание вывесок для магазинов.
И когда он устремляет на вас свои холодные голубые глаза и говорит «Ну?», заранее приготовленные закругленные фразы начинают путаться, и человека тринадцати лет душит тесный воротничок.
Но в данном случае на карту поставлены каникулы, и потомок военачальников Лайош Дюла, готовый принять все муки ада, мужественно бежит вслед за учителем. Ему надо успеть перехватить Кендела во дворе и поговорить с ним с глазу на глаз, потому что в учительской в присутствии стольких людей это невозможно. Даже с глазу на глаз дрожь берет!
Дюла едва ли догнал бы выдающегося математика, если бы перевелись на свете ненадежные зажигалки и курящие люди. Остановившись, Кендел долго щелкает зажигалкой, пока наконец не вспыхивает огонек и он с наслаждением не затягивается. Потом как ни в чем не бывало смотрит на Дюлу.
— Ну?
— Господин учитель, пожалуйста..
— Ну?
— Я хотел бы ответить…
— Здесь?
Ну что на это скажешь? Военачальникам, предкам Дюлы, жилось куда легче. В такой ситуации они обнажали меч или хватались за палицу. Бей-руби — и кончено дело! Однако их потомок, к сожалению, не может последовать их примеру.
— Я хотел бы исправить отметку, — бормочет он. — У меня всегда была четверка.
— Да, была, — соглашается Кендел.
— И…
— И?
— … простите меня, я был невнимательным, просто задумался, поэтому не мог продолжить. Простите меня…
— Я вас прощаю, Ладо. Вы удовлетворены?
По двору уже носятся ребята, и по ослепительно голубому небу медленно плывут под парусами небольшие галеры облаков. Но Дюла их не видит, он стоит потупив глаза, и ему приходится вытирать слезы.
— Ладо, вы неисправимый мечтатель. И когда разговариваете со мной, то смотрите на меня… Вы не умеете сосредоточиться, у вас не твердые знания. Вы могли бы шутя стать отличником, а сейчас? Тройка — не такая плохая отметка…
— Пожалуйста, спросите меня еще раз!
— Вы не сомневаетесь в успехе?
— Не сомневаюсь! — произносит Дюла с отвагой, свойственной его предкам, и думает: если он запутается в задаче, то покончит жизнь самоубийством или, возможно, убьет Кендела, но уж во всяком случае сорвет со стены доску и разнесет все на свете.
Но Кендел не выглядит испуганным, и в его глазах даже вспыхивают веселые искорки. Он не только прекрасный учитель математики, но и хороший психолог и охотно щелкнул бы сейчас Дюлу по лбу. Но вместо этого он говорит:
— Ну, я погляжу. Еще многих надо спросить, — и делает знак рукой, что разговор окончен.
Потом Дюла выпивает стакан воды и даже умывается. Кряж, чуткий Кряж, только через несколько минут задает деликатный вопрос:
— Что он сказал?
— Ничего. Ему еще многих надо спросить — вот что он сказал. И он поглядит…
— Спросит, не бойся, спросит!
Но Дюлу уже не радует такая перспектива. Ему кажется, что он ничего не знает, абсолютно ничего, и, когда на следующем уроке Чиллик пишет на доске пример, Дюла никак не может решить его. Он не сводит глаз с доски — но будто он и впрямь спятил, — перед ним мелькает зал ожидания и даже лодка у берега озера Веленце. Лодка имеет довольно жалкий вид.
Наконец Чиллик справляется с примером и кладет мел.
Кендел, перелистывающий классный журнал, поднимает голову.
— Ладо, что вы на это скажете?
Дюла так подскакивает (выпрыгивая из своей лодки), словно к нему в брюки заполз скорпион.
— Не волнуйтесь. Я спрашиваю, правильно ли решен пример? Дюла ничего не видит на доске, ничего не соображает, но Янда, о выскочка Янда, благословенный Янда, одобрительно кивает головой. Конечно, не для того, чтобы выручить Дюлу, но это уже не имеет значения.
— Правильно, господин учитель!
— Вы уверены?
— Да. Абсолютно уверен.
Чиллик, вы можете идти. Зарубите себе на носу, что арифметика — прекрасная и умная наука, но и чувство локтя кое-чего стоит, а у математики есть свое чувство локтя. Вы понимаете? Не понимаете… Садитесь, Ладо. Микач!
И опрос продолжается. Наконец урок кончается.
Ну, ребята, — Кендел встает с места, — наши занятия окончены. Валленберг вот уже в тридцать пятый раз посмотрел на часы, хотя я и не собирался его вызывать. Теперь мы можем попрощаться. Проводите весело летние каникулы, только поберегите головы, потому что они пригодятся вам на будущий год. Желаю вам всего хорошего.
— И мы вам! И мы вам! — вопят ребята, забыв все свои обиды, дрожь и страх. — И мы вам желаем всего хорошего, господин учитель!
Кендел весело машет рукой, о чем во время учебного года и речи быть не могло бы, и выходит из класса. А там стоит шум и грохот, словно во время оно на Каталаунских полях, где встреча Аттилы с неким римлянином по имени Аэций окончилась победой последнего[3].
На улице тень давали лишь многоэтажные дома, так высоко стояло солнце, но из-под арок ворот в раскаленный воздух вливалась прохлада.
— Можешь не волноваться, Кендел тебя не подведет.
— А я волнуюсь. Разве это ответ?
— И не плохой! Кендел поставил тебе четверку, огромную, как дом.
— Если у меня будет, тройка, отец никуда не отпустит меня на лето. А тогда.
— У тебя будет пятерка! Ты ее вполне заслуживаешь, — сказал Кряж; этот диалог — нужно ли объяснять? — они с Плотовщиком вели по дороге домой.
— А тогда я покончу жизнь самоубийством, — договорил Дюла без всякой уверенности в голосе. — Только подумай: сидеть здесь в уличном грохоте, нюхать отвратительный запах тухлой капусты, газа и слушать, как мама Пири каждый день твердит, что дядя Лаци жил бы до сих пор, если бы доктор и аптекарь не перепутали лекарства. Ведь когда дядя Лаци умер и она вылила капли во двор, там даже трава перестала расти. Навсегда! «Если бы ты съездил туда, детка, — говорит мама Пири, — ты бы убедился, что до сих пор нет травы на том месте». Так что мне, ехать теперь в Кайасоремет проверять, растет ли там трава?
— Мама Пири очень добрая. Я ее по-настоящему люблю. И не потому, что она всегда угощает меня чем-нибудь — хлебом с маслом или сахаром.
Дюла с нежностью посмотрел на своего друга.
— Ты, Кряж, всех любишь. По-твоему, все хорошие… Ты вот никогда ни с кем не дерешься, хотя самый сильный в классе.
— А чего мне драться? — сказал крепыш и поднял длинную руку с широкой кистью.
Янда как-то раз сказал, что телосложение Кряжа напоминает о его близком родстве с обезьянами. Это замечание услышал Чиллик. Глаза его засверкали. Он грозно приблизился к отличнику:
— Янда, хочешь получить по шее?
Тот покраснел и, спасая свой авторитет, улизнул, ни слова не говоря.
И не только Кряж любил всех, но и его все любили. Если несколько дней он не заходил к Дюле, мама Пири начинала беспокоиться:
— Неужели Бела заболел?
По мнению мамы Пири, никому не следовало давать прозвищ, да еще таких вульгарных, как Кряж.
Впрочем, эта почтенная дама была не матерью Дюлы, а его теткой, сестрой отца. Давно овдовев, она жила в семье брата, и когда Дюла появился на свет, стала «мамой Пири», освободив его настоящую мать от всех материнских обязанностей. Мама Пири сразу же присвоила малыша» Она купала его, кормила из соски и, если Дюла чихал, в волнений звонила доктору и сурово отчитывала его за то, что он не бежит сломя голову к «тяжело больному ребенку».
Нельзя сказать, что настоящая мать не любила своего единственного отпрыска, но ничто не могло сравниться с материнской страстью мамы Пири.
— Нет, чей же это все-таки ребенок? — возмущалась иногда настоящая мать.
— Твой, душенька, но я ухаживаю за ним.
— Оставь Пирошку в покое, моя дорогая, пусть себе забавляется. У тебя и так много забот, — говорил в таких случаях Акош Дюла, отец мальчика.
Вот как обстояло дело, и в сложившейся ситуации оказалось много положительных сторон.
Родители Дюлы были инженерии, мать — химиком, отец — механиком, они очень много работали. Если мальчик в чем-нибудь отливался, что случалось редко, их радовало сознание: «Это же наш: сын!», хотя они предпочитали молчать. Но если Дюла озорничал, что: случалось значительно чаще, или приносил домой плохой табель, родители тотчас заявляли:
— Ну вот, воспитание Пирошки…
Так Дюла рос у двух мам и чувствовал себя превосходно. Ведь иметь двух мам — не одну, а двух — очень удобно: если одна мама требовала от Дюлы чего-нибудь неприятного, он всегда мог уладить (ело с другой мамой. Например, когда в солнечный майский день мама Пири заставляла его надеть свитер, он вздыхал до тех пор, пока настоящая мама не спрашивала:
— Что с тобой?
— Мне жарко.
— Тогда сними свитер.
— Мама Пири велела его надеть.
— Сними его! — Потом Тереза шла на кухню. — Пирошка, ты моришь ребенка. В такую теплынь ходить в свитере… Я разрешила го снять.
Если же не ладилось дело с арифметикой и мама-химик для тренировки сажала сына за решение трудных примеров, мама Пири занимала твердую позицию:
— Тереза, неужели ты хочешь погубить своего ребенка? У него от этих плюсов и минусов голова расколется…
И у Дюлы голова не раскалывалась. Он прекрасно рос и стал самым высоким в классе. Школьный врач, осматривавший ребят, успокоил встревоженных родителей:
— Тут нет ничего плохого. Прежде всего обильное, правильное питание. На лето нужно его куда-нибудь отправить, чтобы он побольше дышал свежим воздухом и хорошо питался.
— Иштван! — воскликнул Ладо-старший. — Можно бы отправить его к Иштвану, если бы тот не был таким шальным.
— Он вовсе не шальной, — обиделась его жена, потому что Иштван приходился ей братом, хотя и трудно было в это поверить. Она была тихой, хрупкой блондинкой, а он шумным, черноволосым, плотным мужчиной. А голос! Бас, гудящий, точно из бочки, — такой мог встретиться только в хоре донских казаков.
— Он приглашал Дюлу еще в прошлом году, но там огромное болото, река… — продолжала мама. — А Иштвану некогда ходить по пятам за ребенком.
— Мальчику скоро исполнится четырнадцать, пора ему стать самостоятельным, — размышлял вслух папа. — Но надо посмотреть его табель. Предупреждаю, если у него окажется хоть одна тройка, он никуда не поедет!
— Какое отношение имеет табель к здоровью ребенка? Но я не собираюсь спорить с тобой. Если Дюлу надо наказать…
— То пошлем его отдыхать, не так ли?
— Нет! Будем держать его взаперти в квартире, пока у него не начнется туберкулез… Превосходная логика!
За столом во время завтрака столкнулись два противоположных, даже несколько враждебных мнения.
Потом папа закурил сигарету, и дым от нее развеял противоречия.
— Не будем ссориться, моя дорогая. Правда ведь? И давай не накликать на мальчика туберкулез. Что же ты предлагаешь?
— Пусть ребенок непременно едет отдыхать, а если он схватит тройку, я имею в виду арифметику, то получит ежедневное задание на лето. Иштван будет его контролировать. В этом отношении на Иштвана можно положиться.
— Неужели… — начал Дюла Акош.
— Да, можно! — перебила Тереза, и ее муж улыбнулся.
— Ну хорошо, если ты так считаешь.
Судя по этой беседе, у Плотовщика не было никаких причин помышлять о самоубийстве, и тучи, омрачавшие каникулы, существовали только в его воображении. Но материнский инстинкт не обманул Терезу, усмотревшую в арифметике опасность, омрачившую это злосчастное майское утро.
Впрочем, Лайош Дюла не знал ни о разговоре родителей, ни о грозившем ему туберкулезе. У него были совершенно здоровые легкие, просто он немного сутулился — результат быстрого роста, — и казалось, руки и ноги у него ненадежно прикреплены к туловищу. Словом, Дюла ходил так, как положено плотовщику, который в стремнине легко удерживается на ногах, а по суше ходит вразвалку, подобно морякам и прочим водникам.
Дядю Иштвана он очень любил — по словам мамы Пири, просто обожал, — и каждый приезд в город этого шумного сельского жителя был для него праздником. Дядя Иштван никогда не писал, что собирается приехать, но как только открывалась дверь, сомнений не оставалось, что явился именно он, так как от его зычного баса содрогался весь дом и из передней доносился звук поцелуя, напоминавший пистолетный выстрел.
— Иштван, ты меня задушишь, — умирающим голосом говорила мама Пири, вырываясь из родственных объятий. — Не удивительно, что Лили тебя бросила.
— Лили дура и благородная городская лилия. Хорошо, что ты мне о ней напомнила. Надо бы ее навестить.
— А что скажет на это ее повелитель?
— Не повелитель, а всего только муж. Вот я был ее повелителем, и она этого не вынесла, потому мы и разошлись. Теперь Лили — повелительница своего мужа, а он молчит и не решается ей возражать. Вот и схожу к ним в гости. В этом свертке гусь и прочая мелочь. Гуся немедленно в духовку, потому что его зарезали вчера, и в такую жарищу он, того гляди, испортится. Мальчонка дома?
— Я здесь, дядя Иштван!
— Здорово, каланча! Дай я тебя обниму!
Потом Дюла получал пару таких звонких поцелуев, что казалось, будто два человека один за другим шлепались с четвертого этажа на мостовую.
Дядя Иштван был главным агрономом в большом государственном хозяйстве Задунайского края: в тех местах он родился и там же, по его словам, хотел умереть. Никого и ничего не любил он так страстно и преданно, как родную землю, где знал каждую бороздку; и когда тетя Лили завела речь о том, что им следовало бы жить в Будапеште— ведь знания Иштвана оценили бы и в министерстве, — он посмотрел на свою супругу, как на сумасшедшую.
Потом тетя Лили прибавила:
— В конце концов, эта деревенская жизнь невыносима.
Тут муж ее начал вращать глазами, лицо его побагровело, а затем он испустил такой вопль, что испуганные мухи забились об оконное стекло, стремясь улететь подальше.
Целые полчаса бушевал дядя Иштван, защищая свое оскорбленное достоинство. И успел наговорить жене о Будапеште и «деревенской жизни» все, что может подсказать человеку раздражение, а под конец предложил тете Лили ехать куда ей угодно, но только без него.
И тетя Лили уехала, а дядя Иштван тотчас произвел старую кухарку тетю Нанчи в домоправительницы. В жизни тети Нанчи это высокое звание ничего не изменило, потому что она и прежде вела хозяйство у дяди Иштвана, и прежде была главным лицом в доме и впредь будет. Когда родители привозили Лайоша Дюлу — он тогда еще не был Плотовщиком — на недельку-другую в деревню, тетя Нанчи немедленно принимала его под свое крыло, а Дюла всегда с удовольствием вспоминал эти дни, потому что тетя Нанчи закармливала его обжаренными в сухарях цыплячьими ножками и другими вкусными вещами.
Но он никогда еще не жил долго в деревне без родителей, а родители-инженеры, к сожалению, считали пустым занятием прогулки по полям и лесам, у реки и по большому болоту, принадлежавшему госхозу.
Они волновались за сына и не понимали, зачем ему ходить в камыши, где нет ничего, кроме комаров, или на болото, где водятся одни пиявки.
— Все это тебе ни к чему, — сказал отец. — Ты ведь будешь инженером или врачом, а так недолго и здоровье подорвать. Поверь мне: болото лишь издали кажется привлекательным…
— Читай, сынуля, — наставляла его мать, — отдыхай, загорай. Можешь купаться за садом в ручье. И выбирай себе подходящее общество. Неужели ты собираешься учиться чему-нибудь у старика Матулы? Пропахший табаком старикашка, который едва умеет читать и писать.
— Тереза! — строго вмешался дядя Иштван. — Тереза, что ты городишь?
— Ну ладно, ладно… — отмахнулась мама. — Я тоже люблю старика. Когда мы были детьми, он приносил нам разные игрушки, диких утят, кувшинки. Но все-таки он человек темный. Дюле нечему у него научиться.
— Тереза, ты не права: Матула — мудрый старик, от него ваш сын не переймет ничего дурного. Я не вмешиваюсь, ваше дело одно ему разрешать, другое — нет, но о природе старик знает не меньше, чем два университетских профессора вместе взятых, а насколько мне помнится, в школе тоже преподают естествознание.
Этого вопроса они больше не касались, а Дюла только в конторе госхоза встречал изредка Матулу, который был сторожем большого болотистого участка, наблюдал за резкой камыша и рогоза и охранял камышовые заросли от всяких пришлых людей, которые появлялись там обыкновенно ночью, иначе говоря, от браконьеров.
От Матулы пахло табаком, дымом и болотом, но этот особый запах был довольно приятным. Дюле казалось, что Матула нисколько не постарел со дня их первого знакомства да и одежду носит ту же самую.
— Как поживаете, дядя Матула? — спрашивал он обычно, здороваясь с ним, и чувствовал, что рука у старика точно выточена из бука, только чуть заскорузлей.
— Спасибо, что интересуешься. Живу по-стариковски.
— Что нового на болоте?
— А ты взял бы да и сам туда сходил. Чирки и цапли вывели птенцов, рыбы развелось, что плесени. Мы бы наловили рыбки, сварили ухи.
— Меня не пускают, дядя Матула, то да се… Вы ведь знаете, мой отец инженер, городской человек…
Нет, дома Дюла никогда не ел хлеб с топленым салом, потому что дома не было такого вкусного хлеба, хотя его и покупали в той же самой булочной. И дома он терпеть не мог топленое сало, которое здесь всегда ему нравилось — наверно, потому, что он успевал проголодаться после завтрака.
— Спасибо, тетушка Пондораи. Очень вкусно.
— Так это же всего-навсего хлеб с салом. Бела, сынок, смотри не помни белья. Господин адвокат очень привередлив.
— Чтобы вши заели этого господина адвоката! — проворчал Плотовщик через полчаса. — Как ему не совестно дать всего пятьдесят филлеров на чай! Пошли, Кряж, при виде тебя мама Пири пройдется колесом от радости.
— Не дури, — улыбнулся Кряж, представив себе маму Пири, ходящую колесом. Впрочем, слова друга показались ему несколько непочтительными.
Потом странички календаря одна за другой полетели в мусорную корзину, и наступил день торжественной выдачи табелей с годовыми отметками.
В этот день наш друг Лайош Дюла, он же Плотовщик, проснулся с сильной головной болью. Несколько раз косился он на часы, но так как стрелки показывали еще только около половины седьмого, он дал волю прежним сомнениям или, вернее, они напали на него.
Тройка или четверка? От этого зависит все!
Правда, на одной чаше весов было честное слово Кряжа, но на другой — Кендел, и гиря реальности перетягивала то одну чашу, то другую. Чаши весов качались, и мысли Дюлы метались между деревней с Матулой и душным городом. При таких переходах от надежды к отчаянию у кого голова не разболится!
«Вздремну еще немного, — наконец решил он, — вот голове и полегчает».
И головная боль действительно прошла, а проснулся он от голоса мамы Пири:
— К которому часу, деточка, тебе в школу?
— К восьми, мама Пири.
— А я думала, к девяти! Сейчас уже восемь. У Плотовщика снова разболелась голова.
Ой-ой! — простонал он. — Только этого не хватало! Мама Пири, почему вы меня раньше не разбудили? У меня так трещит голова!
Ты же заболел! Пусть позвонят мне по телефону. Я им так и скажу.
После этого Дюла так быстро умылся и оделся, словно из крыши его дома вырывались языки пламени и одновременно наводнение затопляло улицу.
— Не волнуйся, деточка. Пусть они позвонят мне по телефону, а в табеле уже все равно ничего не изменишь.
Тут Дюла дернулся, как благородная куропатка под ножом, и испустил громкий стон. «Да, в табеле уже ничего не изменишь, — подумал он. — Тройка.» Он так стремительно скатился с лестницы, что чуть не сбил с ног толстую тетушку Чалингу, которая с двумя корзинами в руках совершенно загородила входную дверь. Она поставила корзины на пол и высказала все, что думала о невоспитанных детях, которые мчатся по лестнице сломя голову.
Однако Дюла успел услышать только: «Я же говорю…» — и выскочил на улицу, а тетушке Чалинге осталось высказать свое мнение себе самой да псу монтера Простаку, который одобрительно махал хвостом. Впрочем, Простак, натура слабохарактерная, всегда со всеми соглашался. (Он с почтением провожал даже газовщика, который появлялся в доме только перед зарплатой, вызывая всеобщий переполох.)
Обливаясь потом, Дюла промчался по улице, купил в киоске трамвайный билет, потому что абонемент забыл дома, вскочил на ходу в трамвай. Но к школе он подошел с таким видом, будто ему не было никакого дела до этого славного учебного заведения. Потом прошмыгнул в дверь, но наскочил на швейцара дядю Кочиша, который тащил три стула сразу.
— Давайте, я помогу вам, дядя Кочиш…
— Эге, эге! Видно, мы опоздали. Но мне-то что за дело! — сказал длинноусый швейцар. — Эти два стула вы можете отнести. Один для гостьи господина Кендела, другой для него самого! — И он так выразительно подмигнул нашему Плотовщику, точно располагал важными сведениями о напряженных минутах последнего урока арифметики.
— Неси налево, — распорядился швейцар. — Туда, под большое дерево. Там с дамой в соломенной шляпе Кендел. То есть не он, а дама в шляпе, — прибавил он, очевидно, для того, чтобы Дюла не спутал Кендела с дамой в соломенной шляпе.
Итак, Дюла обошел ряды чинно стоявших ребят и поставил два стула под большим деревом. Женщина, очень изящная, действительно оказалась в соломенной шляпке, напоминавшей по форме блюдце. Несмотря на свое смятение, наш Плотовщик, ставя стулья, успел это заметить.
— Пожалуйста, господин учитель, — сказал он.
— Садитесь, дорогая, — обратился Кендел к своей гостье, поглядел на Дюлу, который окончательно растерялся, потому что никак не думал, что Кендел может чем-то дорожить.
— Благодарим вас, Плотовщик, — добавил Кендел, и Дюла поспешно поклонился, чтобы не упасть от неожиданности на спину.
«Неужели и прозвище ему известно? Вот ужас!» И он споткнулся два раза, пока шел к ребятам своего класса.
Торжество проходило в школьном саду, и один восьмиклассник как раз читал прощальное стихотворение собственного сочинения, в котором распространялся о незабвенных днях, проведенных в стенах школы.
— Идиот! — проворчал Юрист, то есть Элемер Аваш. — Конечно, незабвенные дни. Разве можно забыть, например, такие стихи? В этот прекрасный день…
— Меня не искали? — озабоченно спросил Дюла. — Никто не искал?
— Как бы не так! — пробормотал Юрист, совершенно озверевший от стихотворения восьмиклассника. — Воробьи искали тебя в помойке, они еще прилетят!
— Блоха кашлял в ладонь, давясь от смеха, и блеял, когда Дубовански поправлял свой галстук. В праздничные дни Дубовански всегда являлся в галстуке.
— Ребята, галстук у меня хорошо завязан?
— Нормальный человек в такую жарищу не носит галстука, — заметил Шош, который пришел в белых шортах и совершенно не подозревал, что сзади на них какой-то озорник изобразил чернильным карандашом пирамиду.
— Кто утверждает, что Дуб — нормальный человек? Кто этот полоумный? — спросил Юрист, но не получил никакого ответа, потому что все громко захлопали в ладоши, особенно старались восьмиклассники, и закричали, скандируя:
— Бе-ки. Бе-ки. Бе-е-ки!
Беки был стихотворцем из восьмого класса.
— Хотелось бы мне знать, долго ли нас еще здесь продержат? — сказал кто-то. — У меня поезд через час уходит.
— Недолго, — успокоил его Юрист. — Остается только номер Кендела. Похоронный марш его собственного сочинения. Там особая тема — Плотовщик с тройкой..
— Юрист, тебе непременно хочется на прощание заработать по морде! — вскипел Дюла, у которого окончательно сдали нервы, но его угрозе не суждено было сбыться, потому что торжественная часть окончилась. Примерные ученики устремились в классы и в порядке исключения тихо расселись по местам, так как на кафедре уже стоял классный руководитель и перед ним лежала стопка табелей.
Классный руководитель Череснеи так кротко и ласково посмотрел на своих воспитанников, что даже самые отпетые сорванцы притихли. А вдруг? Ведь Череснеи выставлял в табеле даже двойку с таким сочувствием, что нерадивому ученику она казалась четверкой, и приятней было получить у Череснеи двойку, чем, например, у Кендела тройку.
— Теперь, дорогие ребята, вы, конечно, присмирели и надеетесь, что ночью прокралась в учительскую фея, добрая фея, и исправила вам нежелательные оценки. К сожалению, — старый учитель развел руками, — к сожалению, я не обнаружил ее следов, ведь даже феям уже известно, что подделка документов… — И он взял из стопки первый табель.
— Ацел! Довольно приличные оценки. — Он вручил книжечку бледному близорукому мальчику. — После такой продолжительной болезни лучшего нельзя требовать. На каникулах, милый, ни о чем не думай, спрячь подальше учебники, ешь побольше, гуляй, поправляйся, чтобы в сентябре ты смог одной рукой расправиться с Чилликом.
Чиллик снисходительно улыбнулся. С места поднялся Янда.
— Господин Череснеи, господин Кендел сказал, чтобы я на каникулах репетировал Ацела.
— Чтобы ты что делал?
— То есть. чтобы я занимался с ним арифметикой.
— Не возражаю, но только при условии, что Ацел будет заниматься с тобой венгерским языком, ибо тот, кто злоупотребляет иностранными словами, не заслуживает пятерки по венгерскому языку. К сожалению, я уже не могу исправить твою отметку, а у тебя по-венгерски стоит отлично.
— Да здравствует господин Череснеи! — закричал Карой Шош, забыв опять о неприятных последствиях таких выкриков с места. Однако его почин не был подхвачен, потому что примерные ученики не желали подвергать себя опасности в конце учебного года, а Калмар, у которого поезд уходил через полчаса, угрожающе поднял чернильницу:
— Если кто-нибудь еще подаст реплику, я запущу в него чернильницей!
— Почему ты размахиваешь чернильницей, Калмар?
— Господин учитель, она плохо стояла на столе. А через полчаса уходит мой поезд… Я просто хотел ее поправить..
— Твой поезд? Как плохо ты построил фразу! И тебе я выставил пятерку?! Если вы стараетесь только ради хорошего табеля… Ну что же, пожалуйста!
У Калмара был неплохой табель, он бодро взял свою книжечку и попрощался:
— Желаю вам, господин Череснеи, хорошо отдохнуть летом. Он стремглав выскочил из класса.
— Балог! Бенце! Биркаш!
Дюла Ладо в мучительном беспокойстве, переходя от страха к надежде, ждал своей очереди. Он судорожно сжал кулаки, а под мышками у него точно ползали жуки.
— Чего ты чешешься? — спросил Кряж.
— У меня мурашки по телу бегают.
— Можешь не волноваться. — протянул нерешительно Кряж.
— Хорват, Илонтаи, Керчарик!
— Ох! — простонал наш Плотовщик. — Я сойду с ума. Тройка! Вот увидишь, он выставил мне тройку!
— Кинчеш, Ковач, Ладо!
И Лайош Дюла героически отправился за своим табелем, хотя вышеупомянутые насекомые теперь как будто резвились у него под коленками. Когда он получал раскрытую книжечку, руки его слегка дрожали, и, на секунду зажмурив глаза, он сразу же закрыл табель в твердой обложке. Затем вернулся на место и положил перед собой на стол свой, еще неведомый ему приговор.
— Покажи! — заерзал на стуле Кряж.
— Потом, когда мы будем одни.
— Я лопну от любопытства.
Плотовщик изумленно взглянул на своего друга.
— Но ты же говорил, что у меня стоит четверка? И дал честное слово!
— Я видел! Но ты сам знаешь, что за фрукт Кендел.
— Микач, Ормош, Рокош, Пондораи!
Кряж подошел к кафедре, и Плотовщик остался один на один со своим табелем. Да, Кендел коварен и беспощаден. Вполне возможно, что он поставил четверку в журнале для отвода глаз, чтобы ввести в заблуждение подсматривающих.
— Пропусти!
Это вернулся Кряж, а Дюла так и не посмотрел свой табель.
— Ваги, Ваш, Валленберг!
Череснеи обвел взглядом класс и встал. Тишину нарушали шелестевшие там и тут странички табелей.
— Ну, ребята, я мог бы сейчас произнести длинную красивую речь, но…
— Вы ее не произнесете, господин Череснеи! — завопил Шош.
— Да, как дерзко заметил милый мальчик, перебивший меня, я не буду произносить речь. По моим сведениям, Шош носит прозвище Бублик, я полагаю, именно соленый бублик. Но теперь ему следовало бы дать новое прозвище — Базарная торговка, поскольку базарная торговка, в отличие от бублика, беспрерывно болтает и всюду сует свой нос.
— Да здравствует господин Череснеи, да здравствует Базарная торговка! — закричали ребята, и только Карой Шош молчал, понимая, что новое прозвище закрепится за ним навсегда.
— Я только добавлю, — остановил их Череснеи, — отправляйтесь восвояси и наслаждайтесь своей юностью и летним отдыхом.
Учитель вышел под прощальный рев. Захлопали крышки столов, полетели на пол стулья, и класс опустел. Гудело все школьное здание, но это гудение удалялось к воротам, и вскоре в коридорах раздавались уже только отдельные запоздалые шорохи.
— Раскрой свой табель, Кряж, — вздохнул Дюла, — а потом я.
— Давай прочтем наш приговор, — сказал его товарищ по несчастью и положил спортивную газету на открытую страничку табеля, чтобы изучать отметки по одной.
— Ну, сдвинь газету.
— Поведение. — со вздохом прочитал Кряж. — Ну, это не так важно! Венгерский — четыре. — Газета медленно ползла вниз. — Череснеи я не боюсь, меня беспокоит собака Кендел…
— Что вы здесь делаете?
В дверях стоял Кендел, а рядом с ним красивая дама. Друзья, лишившись дара речи, вскочили на ноги.
— Мы, это… значит… — начал Кряж, закрыв газетой еще не выясненные отметки. — Видите ли… Мы, значит. читаем наш приговор..
Плотовщик почувствовал, что идет ко дну, так как в лукавых глазах Кендела зажглись веселые искорки.
— Заходите, Ева. Если мальчики разрешат, мы тоже посмотрим их табеля.
И они подошли к ребятам.
Уши у Кряжа запылали, точно заходящее солнце перед ветреной погодой, а Лайошу Дюле показалось, что по его спине шагает полк муравьев.
— Ну-ка, Кряж! — приказал Кендел, и Кряж дрожащей рукой сдвинул газету. — По географии пять, — прочел Кендел. — Дальше! Меня интересует этот противный Кендел. (Его спутница засмеялась, словно от щекотки.) Арифметика, — продолжал он, — арифметика — пять.
— Господин учитель, — пробормотал Кряж, — господин учитель! Я, правда… — Он потянул газету вниз. — Отметка у меня могла быть хуже.
— Вот видишь, Кряж! — Потом Кендел положил руку на плечо Дюле: —Вперед, Плотовщик! Лучше скорей покончить с этим делом. — И газета поползла вниз теперь уже по табелю Дюлы. — Не торопись, Ладо. У тебя не хватает выдержки. Такое чтение приговора надо смаковать. Медленней! Венгерский — пять, география — пять. У господина Череснеи доброе сердце. Но вот что поразительно: по арифметике пять?!
— Господин учитель! — Плотовщик чуть не расплакался, но Кендел протянул ему руку.
— Поздравляю тебя, Ладо! Ну и Кендел! Да, я ведь еще не представил вас моей спутнице. Лайош Дюла Ладо, Плотовщик. Бела Пондораи, Кряж. А это моя невеста, Ева Баркоци, она преподает арифметику и физику.
«В табеле все-таки ошибка», — терзался Плотовщик, но муравьи перестали ползать у него по спине. Мальчики поцеловали руку даме.
— И я поздравляю вас, ребята, — проговорила она. «Какая у нее нежная, душистая рука», — подумал Дюла.
— Ну что ж, пойдем, дорогая, — сказал Кендел; глаза его оставались холодными, как туманные таинственные дали.
Доброта и красота печально проследовали среди опрокинутых стульев к двери, и Дюле почудилось, что соломенная шляпка в форме блюдца — это ореол над головой учительницы арифметики и физики.
Из коридора донесся звук удаляющихся шагов, и тогда Кряж наконец нашел в себе силы раскрыть рот:
— А я что тебе говорил? Но если кто-нибудь хоть одним словом заденет Кендела, я переломаю ему все кости… Как-то не верится, что его невеста — учительница арифметики. И зовут ее Ева, и такая красавица! Не может она быть учительницей арифметики.
Потом они почти не разговаривали и просто бродили по солнечным улицам, где кипело лето. Перед ними точно раскрылись дали, и пространство и время стали вдруг бесконечными.
Целые два месяца будут они свободны! Свобода!
Мальчики улыбались, иногда переглядывались и были мягкими и нежными, как молодые побеги ивы.
— Приходи ко мне после обеда, мы все обсудим.
— Ладно, — сразу согласился Кряж. — Нам надо, конечно, поговорить.
О чем им надо было поговорить, оба понятия не имели, но на душе у них было необыкновенно тепло и светло: они еще не знали, что счастье нельзя выразить словами, нельзя разделить его с кем-нибудь и нельзя сохранить.
В это утро знакомые улицы словно умылись, преобразились. Здесь уже не пахло капустой, а навстречу мальчикам шли веселые, приятные люди, веселые, ласковые собаки, а ведь утром, когда Дюла с головной болью спешил в школу, глаза у собак были тоскливые, а одна так даже зарычала ему вслед.
Теперь все чудесно переменилось. Как только мальчики подошли к перекрестку, регулировщик сделал пешеходам знак, что путь открыт, точно сказал:
«Пожалуйста, ребята! У кого такие прекрасные табеля, могут идти, а эта машина с газированной водой пусть подождет!»
Тот же самый регулировщик сегодня утром строго отправил обратно на тротуар Дюлу, который стал переходить улицу на желтый свет.
— Ты, дружок, видно, не различаешь цветов? — бросил он и, наверно, подумал, что троечнику нечего вылезать вперед.
Все это уже казалось дурным сном. Сейчас он поднял руку, точно благословляя прохожих, и в первую очередь Кряжа и Плотовщика.
Кряж от избытка чувств приподнял перед регулировщиком смятую жокейскую шапочку, поблагодарил его таким образом за четкую работу, а тот — это видели все, даже воробьи, сидевшие на электрических проводах, — в ответ козырнул ему.
Сколько ни старайся, это утро нельзя описать подробно.
— Когда мне можно прийти к тебе? — спросил Кряж, который раньше никогда не задавал подобных вопросов, но теперь считал, что они с Плотовщиком должны быть изысканно вежливыми.
— После четырех, если тебя устроит, — ответил так же вежливо Дюла, ибо они стали уже восьмиклассниками, что требовало от них умения держаться.
Потом Кряж — во второй раз сегодня — приподнял свою жокейскую шапочку со сломанным козырьком. Надо сказать, что свой необыкновенный головной убор Кряж вообще-то предпочитал носить в кармане.
Дюла скрылся в полумраке ворот и у лестницы, где было светлей, достал табель, потому что рано или поздно пришлось бы это сделать. «Да, Кендел отличный человек, — подумал он, — и его невеста Ева, с этой ее соломенной тарелочкой, удивительно красивая женщина».
Плотовщик в задумчивости смотрел на табель и вдруг почувствовал, что и на него кто-то смотрит.
На верхней площадке стоял Простак и весело помахивал хвостом.
— Простак, подглядывать некрасиво, — сделал ему выговор Дюла и почесал пса за мохнатым ухом, после чего пес проводил его до двери, хотя и не бескорыстно: из кухни доносилось шипение сала на сковородке и даже на лестнице чувствовался райский запах индейки-покойницы.
Простак уселся перед дверью, потому что от такого запаха невозможно было оторваться, а Дюла нажал кнопку звонка и, держа над головой табель, упал в раскрытые объятия мамы Пири.
Маме Пири ничего не стоило расплакаться, поэтому ей несколько раз пришлось вытереть глаза и очки, пока из тумана не выплыли наконец отличные отметки.
— Видишь… видишь, как замечательно! Ой, сгорит индейка! Иди, деточка, на кухню. Иштван прислал с вокзала индейку. Огромную, как страус. Боюсь только, не будет ли она жестковатой… Но какой у тебя утомленный вид, Дюла. Отдохни, мой хороший. Приляг на диван. Ведь теперь ты совершенно свободен!
Да, и Плотовщик чувствовал это, его даже немного угнетало ощущение бесконечной пустоты, но внезапно в ней всплыла твердая точка: дядя Иштван!
Табель на всякий случай он положил под подушку и в счастливом экстазе оглядывал комнату, у которой стены постепенно расширялись и заволакивались мглой, потом заблестели, потому что тесная клетушка превратилась в огромный зал со стеклянным потолком, пронизанным сверкающими лучами летнего солнца.
Ведь, конечно, тесной клетушкой была комната, где на коротком диванчике после утренней головной боли и пережитых волнений последних дней задремал наш Плотовщик, что нисколько не удивительно. Лишь тесной клетушкой была эта комната, но она обладала одним замечательным достоинством: она целиком принадлежала Дюле; и если он вбивал гвоздь в стену или вешал на окно птичью кормушку, никто его не бранил.
— Оставьте его в покое! — говорила мама Пири. — Мальчик трудится, и пусть лучше он занимается чем-нибудь, а не слоняется без дела.
И эта комната была поверенной всех тайн, хранительницей всех мечтаний и планов, так как здесь в изобилии рождались мечтания, планы и тайны.
Иногда тут появлялся Кряж, нагруженный огромными картами, конечно, картами Индии; ведь дядя Кряжа, искатель приключений, жил там при дворе какого-то мифического магараджи и непонятно, чем занимался. Этого не знала даже мать Белы, хотя дядя несомненно жил в Индии. Оттуда раз, два раза в год он присылал письмо или фотографию. И больше ничего, так как его высокая должность требовала больших расходов.
По словам Кряжа, дядя был не то главным охотником, не то воспитателем юных принцев, а еще врачом, спасшим жизнь магараджи.
— А как он попал туда? — спросил однажды Дюла.
— Вот как: он плавал на корабле кочегаром… а потом стал старшим механиком, — прибавил Кряж, видя, что Плотовщик поражен. — Магарадже привезли какие-то машины, и никто, кроме дяди Гезы, не смог их собрать.
— Но он же врач? — недоумевал Дюла.
— Лечить он научился так, между прочим. У него гениальная голова!
И наш Плотовщик мог любоваться этой гениальной головой на фотографии. Геза Пондораи в пышной парадной форме стоял, опираясь на капот легковой машины, и смотрел прямо в глаза Дюле. Дядя Геза носил бороду, и длинные усы его торчали почти до ушей, а на голове, по индийскому обычаю, красовался тюрбан.
— Видишь, какая машина? «Роллс-ройс».
— Дядина?
— Ну конечно! На ней ездят на охоту.
Таким образом, невозможно было усомниться в высоком положении дяди Гезы, знаменитого охотника, воспитателя индийских принцев и врача; и никого не могли переубедить даже непочтительные намеки тетушки Пондораи, которая ворчала, что этому закоренелому бродяге следовало бы прислать денег, а не свою фотографию в маскарадном костюме.
— Может, он там в цирк поступил, — сказала она как-то раз, весьма расстроив Кряжа.
Дюла тогда поспешно попрощался, потому что тетушка Пондораи сердито колотила простынями об корыто и в гневе способна была окончательно очернить Индию и дядю Гезу вместе с его «роллс-ройсом».
Итак, иногда в клетушке у Дюлы появлялся Кряж, нагруженный картами, что было совсем неплохо: ведь если кто-нибудь из старших заглядывал в комнату и спрашивал: «Что вы делаете, дети?» — вид географической карты его сразу-успокаивал.
Теперь оставался только один нерешенный вопрос: где сесть на пароход, если дело дойдет до этого. Кряж предлагал Триест, а Плотовщик считал, что надо спуститься по Дунаю в Черное море, осмотреть Константинополь и сесть на тот же самый пароход в Суэце.
— Дядя Геза отплыл из Триеста и, наверно, вышлет мне билет на тот же пароход Триест — Бомбей, — возразил Кряж, и Дюла отказался от осмотра Константинополя и его печально известного Семибашенного замка[4].
Но грозные события последних дней отодвинули на задний план и сказочную Индию и дядю Гезу. Блестящие перспективы предстоящих каникул затмили путешествие в дальние края; а теперь, когда на сцене появился любимый, надежный и, самое главное, вполне реальный дядя Иштван, Плотовщик, надо признаться, перестал думать о магараджах. Ему уже снился Матула, распространявший приятный табачный запах, и Лайош Дюла принял решение, что старому сторожу, последнему рыболову на болоте, он обязательно добудет сигары.
Тут Плотовщик улыбнулся, очевидно, потому, что тесная клетушка молча согласилась с ним, и ему представилось, как старик складывает в сумку свои сокровища: складной нож, трубку, бечевку, пробку, кисет, полотняный мешочек с хлебом, зеленый перец, лук, свиное сало и красные помидоры.
«Спасибо, вот уж спасибо», — протягивает руку Матула, и кожа у него на руке нежная, как у учительницы Евы: ведь, как ни странно, она стоит на месте Матулы, а позади нее Кендел, ради которого Кряж готов всем переломать кости.
«Господин учитель, пожалуйста…» — начал Дюла, но тут загремел гром и Кендела смело землетрясение, ибо не во сне, а наяву появился дядя Иштван.
— Где малыш? Я хочу обнять его и заглянуть в табель!
— Тссс… Спит бедняжечка…
— Я хочу его видеть! — гудел в соседней комнате самый низкий бас из хора донских казаков. — Пирошка, не жалей жира на эту проклятую индюшку, не то она будет жесткая, как подошва.
Плотовщик еще витал в стране снов и сначала решил, что приезд дяди ему снится, как и вручение табеля, а потом подумал что его совсем погубила бездна премудрости, если он не просыпается от таких громких боевых кличей, и поэтому он не открыл глаза.
— А он и правда спит! — Дядя Иштван остановился в дверях. — И не удивительно: нынче к этим беднягам предъявляют такие требования, что не выдержал бы даже вол. Пирошка, мой ангел, можно мне принять ванну?
— Конечно. Я пока успею погладить твой костюм. Потом ты отдохнешь немного, а в пять часов придут домой Тереза и Акош. Вы пообедаете вместе с Дюлой.
Плотовщик слышал, как тяжелые шаги затихли в ванной комнате, потом к журчанию воды примешалось кряхтение, громкое фырканье, наконец, донесся какой-то отдаленный разговор, но тут Дюла снова заснул.
— Прилягу и я ненадолго, Пирошка. В поезде я дремал сидя. Малыш-то еще спит. Со служебными делами я уже разделался. Мы пообедаем, а после я схожу с мальчонкой в магазин, куплю ему кое-что. Ты не знаешь, что ему хочется?
Мама Пири задумалась.
— Купи ему какую-нибудь книгу о животных, я так полагаю, что-нибудь про зверей. Купи ему еще недорогую удочку, ведь он мечтает о ней, хотя Акош и считает, что удить рыбу занятие глупое.
— Акош считает глупым все, что не связано с паром, газом и шестеренками. Чепуха! Что еще?
— Купи ему пару хороших крепких сандалий и носки.
— Черта с два! В таком возрасте я бегал босиком. Сандалии куплю, а носки нет. Есть у него складной нож?
— Нет.
— Вот видишь! Надо обзавестись полезными вещами.
— Темные очки.
— Не куплю! Если будет палить солнце, пусть прищурит глаза. Не балуйте вы его! Надо закалять ребенка. Он вытянулся, как картофельный росток в погребе, но маловато в нем крови, и первый порыв ветра собьет его с ног. Но я за него возьмусь!
Дюла с большим удовольствием выслушал бы эту беседу, но он спал, а следовательно, ничего не слышал, тем более что во сне он бродил с кем-то по лесу, где пилили огромной пилой могучие дубы. Конечно, это только снилось ему. Не было ни пилы, ни леса, просто дядя Иштван громко храпел в соседней комнате.
— А теперь, пока не пришли твои милые родители, пойдем побродим по городу. — Дядя Иштван погасил окурок сигары. — мне хочется мороженого.
Это, конечно, было неправдой, но ради Дюлы, подумал он, даже мороженое можно съесть. Но если что-нибудь, да еще ледяное, попадет ему в дупло, тогда он готов будет взвыть от боли. В конце концов он заказал себе в кондитерской черный кофе и только смотрел, как мальчик не спеша ложку за ложкой отправляет в рот мороженое.
Тут возле них остановился какой-то молодой человек и, опершись на их столик, стал болтать с приятелем. Дядя Иштван вопросительно взглянул на Дюлу, потом на спину юноши, стоявшего в небрежной позе, затем снова на Дюлу.
— В чем дело? — Он дотронулся до спины молодого человека. — Это мой столик.
Молодой человек посмотрел через плечо на дядю Иштвана.
— Ну и что из этого?
Лицо дяди Иштвана побагровело, и он тяжело поднялся с места.
— Это мой столик и… — Он загудел таким басом, что покачнулись и звякнули бокалы в буфете, хотя их звона нельзя было расслышать.
Ничего нельзя было расслышать, кроме грозных, полных возмущения раскатов грома, от которых прислонившийся к столу юноша сбежал, махнув рукой так, словно хотел ударить дядю Иштвана.
Только этого не хватало!
Дюла, побледнев, смотрел на дядю, который, сжимая в кулаке стакан для воды, высказал столь пространное мнение о наглом юнце, его невоспитанности и вообще о «всяких самодовольных шалопаях», что не стоит его приводить здесь. Достаточно сказать, что он послал вслед храбрецу оглушительный залп своих излюбленных деревенских словечек и даже на улице продолжал некоторое время ворчать.
— Погоди, малыш, я выпью кружку пива, чтобы поостыть. И он поостыл.
— Мне кажется, — добавил он, выпив пива, — такой тип достоин сожаления, и не мешало бы хорошенько поговорить с его отцом. Стоп, обувной магазин! Сюда мы заглянем. Покажите сандалии попрочней для мальчика.
Потом в другом магазине он сказал:
— Мне нужен приличный складной нож. С шилом, отверткой и пилочкой для ногтей.
Затем они зашли в книжный магазин и в спортивный.
— Дайте, пожалуйста, полную рыболовную снасть, которая годилась бы для мальчика.
— Пожалуйста. — Продавец выложил на прилавок великолепную удочку. — Наверно, он сдал экзамены. И вполне успешно.
— Круглый отличник!
Дядя Иштван любил слегка преувеличивать, и наш друг Плотовщик покраснел до корней волос.
— Запакуйте, пожалуйста, получше. Нам надо везти в деревню. На улице Лайош Дюла, запинаясь, поблагодарил дядю.
— Ты заслужил. И больше ни слова.
— Я еще не знаю, отпустят ли меня к вам.
— Брось! Почему не отпустят? Ведь… Конечно, отпустят. Положись на меня.
Дядя Иштван чуть не проболтался, что о летнем отдыхе Дюлы велась длинная переписка с условиями и обещаниями, которые он вовсе не собирался выполнять. По мнению милых родителей, их сыночек не должен был заглядывать на скотный двор, где брыкались и бодались всякие животные, приближаться к разным машинам, лазить по деревьям, купаться в глубокой реке, ходить на болото и в лес; они считали, что с него хватит двора и сада, а протекающий за садом ручей — самое подходящее место для купания.
— Как это они забыли еще о пасеке, о колодце с журавлем и об острых ножницах! — негодовал дядя Иштван и написал, что их пожелания вполне естественны и Дюла будет в хороших руках, они могут не сомневаться. А если нужно, пусть он захватит с собой учебники.
— Я же говорила тебе, — мама Тереза передала письмо брата своему мужу, — даже об учебниках он не забыл. На Иштвана можно положиться.
Дядя Иштван, на которого можно было положиться, говорил теперь Плотовщику, на которого тоже можно было положиться:
— Дай сюда длинный сверток.
— Я сам его понесу.
— Дай сюда. Он такой длинный. С линейками надо обращаться осторожно.
— Что?
— Ты осел! Если твой отец узнает, что я купил тебе удочку, он тебя на лето никуда не отпустит или поседеет от страха, боясь, как бы тебя не проглотила щука. Итак, в этом свертке у нас линейки!
— Конечно, линейки, — подхватил Дюла.
— И ножом не очень-то хвастай. Сандалиями и книгами нельзя ни поколоться, ни порезаться, ни рыбу удить. Их ты можешь показывать.
Город окутали душные сумерки, от стен домов веяло теплом, а во дворе под фонарями плыли облака пыли.
В комнате было совсем темно, но Плотовщик не зажигал лампы, и Кряжа это вполне устраивало. Прошедший день был хмельным днем исполнения желаний, и, как всякий хмель, он открывал окна новым желаниям.
Иногда в комнату заглядывала мама Пири.
— Дюла, дорогой, а где клетчатая рубашка с короткими рукавами?
— Она еще сохнет на веревке, — ответил Кряж (семья Ладо отдавала стирать белье тетушке Пондораи).
— Я могу дать тебе с собой полдюжины рубашек, деточка.
— Хватит, мама Пири.
— Твоя мама сказала, чтобы ты взял в деревню свой лучший костюм, потому что вы, наверно, будете ходить в гости, но твой дядя заявил, что костюм не понадобится…
— Спрячьте подальше костюм, мама Пири, ведь теперь всем командует дядя Иштван. Посмотрели бы вы на него в кондитерской! Я испугался, как бы не рухнула люстра. Вот не хотел бы, чтобы он на меня так грозно смотрел! Если бы тот стиляга не сбежал, то получил бы стаканом по морде.
— Хорошо, деточка, я спрячу костюм. Теперь они гордятся твоим табелем, и ни слова о том, что я, деточка, тебя вырастила…
— Только ты, мама Пири! А дядя Иштван — мне отец!
Это несколько озадачило маму Пири. Потом она подсела к мальчикам.
— Твой отец у себя на заводе что-то изобрел и получил пять тысяч форинтов. Он сказал, что не в пяти тысячах дело, а что он гордится своим изобретением и счастлив. С твоей матерью они чуть не поссорились, кем ты будешь: инженером-механиком или химиком.
— А что говорил дядя Иштван?
— Ничего, только моргал, как сова, а когда твой отец заявил, что «у тебя голова инженера», Иштван лишь улыбнулся… Сверток, где длинные линейки, я положила на дно большого чемодана. Не люблю я ночных поездок, совсем измучаешься, пока вы доедете, но Иштвану надо утром быть дома. Он утверждает, будто коровы дают меньше молока, если не слышат его голоса. Вот он уже идет… — И мама Пири быстро выскользнула из комнаты, уступив место второму отцу Дюлы.
Судя по всему, дядя Иштван был в отличном настроении, отчасти из-за нескольких бокалов вина, которые он пропустил на радостях по случаю изобретения Акоша Дюлы Ладо.
— Здравствуй, Кряж, старина! — И он так щелкнул Кряжа по темени, что у того слезы на глазах выступили. — Ты не едешь?
— Куда? — Кряж погладил себя по темени.
— Ко мне! — воскликнул дядя Иштван и опустился на диван, пружины которого жалобно застонали.
В комнате воцарилась тишина: он высказал заветное желание мальчиков, которое им казалось неосуществимым.
— Я не могу, — печально ответил Кряж, — никак не могу. Видите ли, белье по домам разношу я. У мамы болят ноги, ей трудно подниматься по лестницам.
Наступила еще более продолжительная тишина. По комнате распространился аромат сигары, и ее тлеющий огонек мерцал в полутьме, как единственный глаз кривого.
— Черт возьми, — пробормотал дядя Иштван, — надо что-нибудь придумать. Конечно, надо, — повторил он. — Лето такое длинное. Я поговорю с Акошем. — Он неожиданно встал, и диван жалобно пискнул, словно щенок, которому наступили на хвост.
— Надо придумать, — вздохнул Кряж, когда мальчики остались одни. — Что здесь можно придумать? Дядя Геза только свои фотографии нам посылает. Еще одну прислал.
— Что же ты тогда не принес ее?
— Не удалось. Мама разозлилась и швырнула ее в корыто. А он там сидит на слоне! И в тюрбане! Ну, я пошел. Отдыхай как следует, дружище Плотовщик, и вспоминай обо мне.
И руки двух друзей в темноте нашли друг друга.
— Пиши мне, Плотовщик! Обо всем пиши!
— Буду писать. Не беспокойся, непременно буду.
Держась за руки, они думали не о письмах, а о том, что надо что-нибудь придумать. Они и тут не зажгли лампы. Кряж медленно вышел из комнаты, и стук его ботинок сиротливо, одиноко спрашивал, удаляясь по темной лестнице: «Что здесь можно придумать?»
После этих событий произошло еще многое, и когда Дюла, пристроившись в углу купе, наконец отдышался, в его представлении смешалось все: прощание, вокзальная сутолока, посадка в поезд, толкотня пассажиров в вагоне, взволнованный голос с перрона:
— Яни, милый Яни, булочка с ветчиной в кармане портпледа и там же ключ от чемодана. Смотри получше за Илонкой и, как только приедете, немедленно напиши…
— Шшш-шшш-шшш. — где-то впереди выпускал пары паровоз. — Шшш… шшш…
Под окнами проходил человек с молотком в руке и время от времени ударял им по колесам.
— Клинг… — отвечало колесо. — Клинг.
А у последнего вагона этот человек окликнул другого, тоже вооруженного молотком:
— Ну, нашел?
— Да. Мишка увидел. Наверно, я возле вечернего скорого выронил из кармана…
Но Лайош Дюла так и не узнал, что выронил человек с молотком из кармана, потому что поезд двинулся вперед, а весь вокзал двинулся назад.
— Раз, два, три… Сколько всего у нас мест, Дюла?
— Пять.
— Здесь только четыре… Нет, вот пятое. Ужасно много вещей! Сударыня, вас не побеспокоит табачный дым? — спросил он у женщины, сидевшей в углу возле двери.
— Не стесняйтесь, курите, пожалуйста. Мой муж столько тратит на сигареты, что на эти деньги мы могли бы купить дом.
— Интересно, — сказал дядя Иштван, — интересно. У меня куча некурящих знакомых, и ни у кого из них нет собственного дома. Честное слово, ни у кого. Закрой, малыш, окно, а то к утру мы станем черные, как трубочисты.
Скорый поезд извивался между стрелками, и его вагоны покачивались. Вдоль рельсов мелькали светофоры, железнодорожные будки, и Дюла с уважением, даже с любовью думал о людях, которые отправили этот поезд с отпускниками, перевели стрелки, отсчитывают время, подбрасывают уголь в топку, подметают вагоны и когда-то раньше уложили рельсы, которым конца нет, — ведь они покрыли сетью всю землю.
Вагоны теперь уже не звякали на стрелках, а плавно катились, слегка покачиваясь. Паровоз время от времени гудел, а телеграфные столбы за окнами проносились с такой быстротой, словно сами несли в Будапешт срочные вести.
И до Секешфехервара поезд нигде не останавливался. На освещенных перронах толпились мужчины, женщины в платках, и Дюла думал, как приятно проноситься мимо людей, которые стоят и ждут. Но он думал так лишь иногда, проезжая мимо станций, потому что потом опять мелькали поля и звездное небо, которое искры от паровоза прочерчивали быстро исчезающими красными линиями.
Позже взошла луна, и, приникнув к окну, Плотовщик видел, как убегали в манящую даль серебристые полосы пшеницы и извилистые дороги. Потом потянулись заросли камыша, и Дюла выскользнул в коридор, чтобы оттуда в открытое окно посмотреть на озеро Веленце.
Снаружи веяло прохладным запахом болота, колышущиеся камыши нашептывали таинственные обещания, и на поверхности озера проложила сверкающую дорожку круглолицая спутница Земли, до которой вскоре доберутся люди. Об этом Дюла не раз читал в газетах и журналах, а также о том, что на Луне, где притяжение незначительное, хороший прыгун может спокойно выпрыгнуть в окно со второго этажа. «Если, конечно, там есть многоэтажные дома и у того, кто доберется туда, появится желание прыгать», — размышлял наш- друг Плотовщик, и вдруг глаза его широко раскрылись.
— Лодка, — прошептал он, — моя лодка! Честное слово, — сам себя убеждал он, вспомнив картину, которая мерещилась ему на последнем страшном уроке арифметики. Лодка, привязанная к кривому столбику, была спущена на воду точно так, как ему тогда представлялось, в той же самой бухте, поросшей осокой; Дюле почудилось, что его расталкивает Кряж:
«Ты спишь?» «Что?»
«Кендел тебя вызывает».
Дюла вздрогнул и отошел от окна.
Дядя Иштван уже не курил сигару, а, откинувшись, спал в углу, оглашая купе мужественным храпом.
Женщина умоляюще посмотрела на Дюлу.
Мальчик, твой дядя всегда так храпит?
Нет, не всегда, — признался Плотовщик. — Иногда еще громче.
Господи! Мой муж тоже храпит. Но это… такого храпа я никогда не слыхала.
Иногда он перестает, — успокоил ее Плотовщик, — иногда совсем перестает и спит тихо.
Женщина заткнула уши ватой, а лицо закрыла носовым платком.
— При свете не могу спать, — объяснила она.
Но, закрывшись носовым платком, как видно, вполне могла, потому что вскоре к храпу дяди Иштвана присоединились странные звуки:
— Пхюю… пхююю… пхюю…
Дюла огляделся по сторонам, разыскивая источник незнакомых звуков, и с удивлением обнаружил, что каждый раз, когда раздаются свистящие переливы, носовой платок на лице женщины колышется, как парус на ветру.
Плотовщик довольно непочтительно усмехнулся, потом подумал, что было бы неплохо почитать что-нибудь, но неизвестно, куда запаковала книги мама Пири.
«Ну что же тогда мне делать?» — спросил себя Лайош Дюла и, не получив ответа, сладко заснул, несмотря на фуканье незнакомой дамы и храп дяди Иштвана.
Он проснулся оттого, что дядя Иштван тряс его руку. В окно вливался прохладный ветерок.
— Малыш, лошади забрались в овес!
Дюла вскочил. Ни женщины, ни ее носового платка в купе не было. Не было даже вещей в багажной сетке.
— Не пугайся, наши вещи я уже передал в окно. Пошли, лошади зябнут.
Дюла еще не стряхнул с себя сна, и его туманные мысли не задержались на лошадях, которые то забираются в овес, то зябнут. Но как он узнал позже, когда пастух спит, лошади заходят в овес, на чужое поле, и поэтому пастуху нельзя спать; а если лошади зябнут, значит, кучер снял с них попону, им холодно, и надо скорей ехать.
Был туманный холодный рассвет. Лишь красноватые отблески, предвестники солнца, освещали верхушки тополей, и не только Дюла, но и тополя дрожали от холода.
— Подними воротник плаща. Тетя Нанчи и о тебе подумала. Тогда Плотовщик тоже подумал с благодарностью о тете Нанчи, потому что в широком плаще было тепло и уютно, а стук колес приятно убаюкивал мысли. За станцией потянулся небольшой лесок, а потом открылось бесконечное сверкающее зеркало спокойного зеленоватого озера Балатон.
Прибрежный камыш не шевелился, на тополе каркала ворона, и сердце Дюлы прониклось восторгом перед извечной красотой замечательного озера.
— Ты дремлешь?
— Нет. Я смотрю. Мне очень нравится.
Дядя Иштван положил руку на плечо мальчика.
— Тут ты не обманешься, не разочаруешься. Не говорит, но и не лжет; не обещает и все отдает; молчит и все же выражает больше, чем может сказать человек.
В маленькой бухточке большого озера чайки качались на легких волнах; эти белые птицы взлетали одна за другой ввысь, словно белые пушинки подхватывал ветер.
— Речные чайки.
— Говорят, они вредные, потому что едят рыбу. Дядя Иштван сердито махнул рукой.
— Пирожных они, наверно, не любят, да и откуда им взять их? Зато они уничтожают всех личинок, которые выбирает из земли плуг. У нас чаек называют снежными голубями. Новый закон запрещает их трогать. Умный закон, ничего не скажешь.
Повозка неслась навстречу заре, и Дюла радостно думал, что чаек уже нельзя уничтожать.
Холмы, что тянулись слева, остались позади, и теперь во всю ширь распахнулась равнина. Справа виднелась подернутая дымкой сверкающая даль Балатона, слева бесконечные камышовые заросли, поднимающиеся огромной стеной, и густой кустарник, а прямо впереди возвышался зеленый бугор.
— Там остров? — Дюла показал на лесистую возвышенность.
— Терновая крепость.
— Крепость?
— Когда-то там будто бы стояла настоящая крепость, но тогда это был остров. В те времена Балатон доходил туда, да ручьи нанесли ил в большой залив, и теперь вода обмелела, и все поросло камышом. Терновая крепость вряд ли попадала в руки врагов: ведь всякий, кто забирался в эти девственные заросли камыша, рад был унести ноги. Мне думается, в крепости укрывались здешние жители, бедный запуганный люд, а иногда и разбойники.
— Здорово!
— Знаешь, я только несколько раз добирался до крепости, но уходил оттуда еле живой. Там густой терновник, колючки, ломонос и, наверно, три четверти мирового производства комаров. Мне так от них досталось, что тетя Нанчи с трудом меня узнала.
— Я привез мазь от комаров, — заметил наш друг Плотовщик в надежде, что дядя Иштван попадется на удочку. — Если намажусь, комары меня не тронут.
И дядя Иштван попался на удочку.
— Поговорим с Матулой. Он знает там каждую тростинку и в дружбе со всеми комарами. Правда, от Матулы так несет табачищем, что комар, посидев на нем, отравляется никотином и кусать уже не может.
— Дядя Иштван, а вы не ловите рыбу?
— Не задавай глупых вопросов! Я бездельничаю, только когда сплю. А встаю я на заре, часа в три, и вечером часто не ужинаю — прямо с ног валюсь от усталости. В нашем госхозе больше пяти тысяч хольдов земли, страшная ответственность. Но мне кажется, лучше тебе не ходить вокруг да около, а выложить ясно и прямо, чего ты хочешь, и тогда услышишь от меня, что тебе можно.
Дюла покраснел.
— Дядя Иштван, я все скажу. Мне хочется немного осмотреться, побывать…
— Около Терновой крепости?
— И там.
— В камышах?
— И там.
— Поудить рыбу?
— Да.
— Поохотиться?
— Ну…
Дядя Иштван в задумчивости устремил взгляд вдаль, а потом тяжело опустил руку на плечо Дюлы.
— Слушай внимательно, малыш. Я привез тебя сюда, чтобы ты окреп и насладился свободой. И я не ставлю тебе никаких преград, ведь у тебя хватит ума не лезть на рожон. Поэтому, если ты свернешь себе шею, твое дело: попадешь в беду, самому придется выпутываться, если поблизости никого не окажется. Выбирай себе занятия по силам и не скули, если порежешь палец или испортишь желудок. Все это твое личное дело. Я считаю: только так ты станешь самостоятельным и поймешь, что можно и чего нельзя. Сигары воровать, например, можно, но некрасиво.
— Дядя Иштван, мне казалось…
— Ну ладно, ладно! Не думай, будто я веду счет своим сигарам. Но я привык подмечать все: ведь иначе бы я не справился со своей работой в госхозе. Плохо бы шли дела, если бы я не видел, что лошадь захромала, плуг пашет недостаточно глубоко, овца чешется, потому что запаршивела, птицы собираются на свекольных грядках, потому что там завелись гусеницы, и у кого-нибудь из рабочих раздулась щека, потому что ему давно пора вырвать зуб. И у тебя выработается такой навык, поскольку всякая перемена много значит и может привести к хорошему или к плохому. К тому же Матула больше дружит со мной, чем с тобой.
— Он сказал вам про сигары? — забеспокоился Дюла.
— Не говорил ни слова, а закурил в моем присутствии дорогую сигару, каких сроду не покупал. «Люди состоятельные себе позволяют…» — сказал я, посмотрев на него. «Молодежь не меняется», — засмеялся старик. И я не мог на тебя рассердиться, потому что и я из той же самой коробки воровал сигары для Матулы, пока мой отец не потерял терпение. Он заявил, что сигар ему не жалко, но если я принимаю его за слепого, он так меня выпорет, что я света белого не взвижу. И я перестал воровать. Если мне были нужны сигары, я спрашивал у отца разрешение, а он никогда не смотрел, сколько я беру, но я чувствовал, сколько можно взять. Ты должен, малыш, привыкнуть к этому. Бить тебя я не собираюсь, но, пожалуйста, не таись от меня и не лги, а то не прощу тебе. И если будешь обманывать, не слушаться, с первым же поездом отправлю тебя домой.
Повозка, громыхая, неслась по дороге, но словно не нарушала окружающей тишины. Дюла тесно прижался к дяде и уже не ощущал на своем плече тяжести его руки.
— Твоих родителей мы, правда, обманули, можешь ты мне припомнить, но другого выхода не было, и я сделал это только ради твоей пользы. Они трясутся над тобой и готовы пестовать тебя хоть тридцать лет, что глупо. И учти следующее: ты можешь полагаться на Матулу, как на меня или на своего отца. Старик грубоват, но это пустяки. Я ему поручу тебя, и, если у него найдется свободное время, делайте что хотите. Ну, вот так.
— Все будет хорошо, дядя Иштван.
— Тогда по рукам!
Туман уже рассеялся, и пригревало солнце. Плотовщик положил свою тонкую белую руку на огромную ладонь дяди. Дюла чувствовал прилив радости и отваги, хотя и сказал с некоторой опаской:
— Знаете, дядя Иштван, я привез сигары для Матулы из дому.
— Отлично! Молодец, что признался. Полный порядок, малыш. Твоему отцу ущерб не велик, — он весело усмехнулся и закурил, — а Матула обрадуется, он вполне заслуживает такого внимания.
Лайошу Дюле не удалось, как он предполагал раньше, сразу вручить старику сигары; дядя Иштван вылез из повозки по дороге и, таким образом, гость прибыл в деревню один. Старого сторожа нигде не было видно, а спрашивать о нем Дюла не стал. Мужественно выдержав восторженный прием тети Нанчи и обильный завтрак, Плотовщик немного поспал, потом заглянул в контору и на кухню, но в доме стояла тишина, как во всех сельских домах во время жатвы.
Он слегка приуныл, так как хотел поболтать с Матулой и надеялся, что старик его ждет.
А того нигде не было.
Дюла распаковал свои вещи, собрал складное удилище: ведь за неимением кого-нибудь другого надо было показать его хотя бы тете Нанчи. Старушка не проявила к удилищу большого интереса.
— Красивая палка и. какая ровная! — сказала она. — Смотри не задень ею лампу. А с Матулой ты не хочешь поговорить? — спохватилась она вдруг. — Он вышел в сад и просил позвать его, когда будет можно, а я, конечно, запамятовала.
Признаемся, наш Плотовщик с огромным удовольствием обновил бы удилище об юбку тети Нанчи. Но он положил его и побежал в сад.
— Дядя Матула, что же вы пришли и молчите?
— Я сказал Нанчи.
— Она забыла!
— Забыла — и ладно. Ты-то как поживаешь?
— Хорошо, дядя Матула. Особенно теперь, когда вас вижу. Матула провел рукой по щеке, обросшей недельной щетиной, и раздался такой звук, словно шваброй потерли пол.
— Ну что мной любоваться! Хотя когда-то и я был молодцом.
— Пойдемте, дядя Матула, я покажу вам удочку, и у меня для вас кое-что есть. — Старик встал со скамейки. — Мне подарили складной нож, вот, поглядите.
Матула внимательно осмотрел нож, открыл лезвие, щелкнул по нему, провел по острию ногтем.
— Маловат немного, но вроде стальной. Я снесу его потом в кузницу поточить. Кузнец — мастер своего дела.
— Я думал, нож достаточно острый.
— Этот? — Матула улыбнулся. — Он совсем тупой.
— А если я обрежусь?
— Обрежешься! Это для чего же? У кого есть голова на плечах, тот сумеет обращаться с ножом. Если у тебя нож, то он должен быть острым. Почистить, выпотрошить рыбу, обстрогать палку можно только острым ножом, а не какой-нибудь тупой железкой. Он долго разглядывал удилище.
— А где катушка, леска?
Дюла считал, что его рыболовная снасть вызовет у старика шумное одобрение и восхищение. Да и по тому, как Матула изучал удилище, видно было, что он знает толк в таких вещах.
— Хорошая снасть! — наконец сказал он. — Выдержит рыбу и в десять кило.
— Мне не нужна в десять кило, дядя Матула. И такие большие, наверно, не водятся в здешней реке и озерах.
— Как так! Во время нереста я видел одну даже кило на двадцать. И такую можно поймать.
— На мою удочку?
— Да! Умеючи, конечно. Но до этого еще далеко. Ну, что мы будем делать? В камышовые заросли только на заре стоит идти, сегодня уже поздно. Два часа туда, два обратно, а ты ночь в поезде протрясся.
— Я спрошу дядю Иштвана.
— Незачем. У него и так хватает забот. Все что надо, я сам знаю. Ведь он тоже рос у меня на глазах. Куда мы пойдем, это наше дело. На рассвете я постучу тебе в окошко.
— Дядя Матула, я привез вам сигар.
— Спасибо, что вспомнил обо мне.
— Я часто вспоминал вас, дядя Матула, часто! Если бы меня не отпустили сюда, я бы умер с горя.
— Ну, так только говорится, хотя рано или поздно все помрут. Но лучше оставить это напоследок. Ножик я тебе утром отдам.
— Что мне взять с собой поесть?
— Я уже сказал Нанчи. Воды там полно, вот было бы столько вина! Ты привез сапоги?
— Сапоги? Зачем они летом? У меня есть сандалии. Теперь в сапогах жарко.
— Я говорю про резиновые. Там и вода, и комары, и крапива, да еще пиявки.
— Я буду внимательно смотреть, дядя Матула.
— Ну ладно. — Старик собрался уходить. — Так до свидания. Обед был вкусным и обильным.
— Мы пообедаем вдвоем, — сказала старушка.
— А дядя Иштван?
— Я послала ему обед в поле. В такую горячую пору я частенько так делаю. В комнате накрыть стол?
Давайте поедим на кухне, тетя Нанчи! Можно мне макать хлеб в подливку на сковородке?
— Можно! Кто такой тощий, словно после семи лет неурожая, тому можно. Но только после супа!
— Суп не самое главное!
— Без супа нечего макать хлеб, — отрезала тетя Нанчи. — Виданное ли дело, обед без супа?
Итак, наш друг Плотовщик съел суп, потом хлеб с подливкой и признался, что тетя Нанчи — «честное слово» — готовит лучше, чем мама Пири.
Вообще он отлично чувствовал себя в довольно жаркой кухне, где, однако, к счастью, не пахло газом и было так просторно, что по сравнению с городской эта кухня казалась большим залом.
И Плотовщик наелся так, как подобает плотовщику.
— Могу дать тебе рюмочку вина.
— Сойдет!
— Я думала, в Будапеште выражаются вежливей. Дюла слегка покраснел.
— То есть пожалуйста.
У вина был приятный вкус, но Дюла решил, что старушке не приятны его словечки, к которым уже привыкла дома мама Пири. Тетя Нанчи быстро обижалась и так же быстро отходила.
— Капелька вина не повредит, ведь оно переходит в кровь.
Потом Дюла попросил еще мяса, попросил и еще вина. Он пришел в отличное настроение. Щеки у него раскраснелись, глаза заблестели.
— Спасибо, тетя Нанчи, такой вкуснятины я в жизни еще не ел.
— Иди поспи, сынок. Я тебя здесь откормлю, не беспокойся. Наш Плотовщик не беспокоился и после двух рюмочек вина даже чувствовал себя необыкновенно храбрым. Но спать ему не хотелось. Он взял какую-то книгу и полистал ее. Приподнятое настроение его не покидало. И вдруг его взгляд остановился на коробке сигар.
«Вот сигары, — заговорило в нем вино, — вот подходящий случай!»
«Дядя Иштван узнает», — возразил Плотовщик, но взял одну сигару и принялся ее разглядывать.
«Откуси кончик! Так делают настоящие мужчины».
«Откушу, но не закурю», — сказал он себе и стал искать спички; потом открыл окно, сев возле него на стул, закурил, как взрослый.
«Приятно!» — обрадовался Лайош Дюла и вообразил себе, как будет курить сигары вместе с Матулой.
Дым он пускал в окно и затягивался все с большим удовольствием, но тут у него появилось желание выпить еще немного вина. А вина не было, только палинка[5].
Плотовщик пригубил палинки, и курение пошло лучше, чем раньше, «Мне четырнадцать лет, — с гордостью думал он. — Бык уже два года курит. Табак в сигарах совсем не вредный, не то, что папиросная бумага. Сигары! Вот это да! Я поговорю с дядей Иштваном, и после обеда мы будем выкуривать по одной…»
В эту минуту все казалось ему достижимым.
«Великолепно», — глубоко вздохнул Дюла, хотя ощутил во рту горький привкус, и у него промелькнула мысль, что дядя Иштван вряд ли позволит ему курить.
Потом он бросил сигару в печку и почувствовал, что выпил лишку. Ни вина, ни палинки, ни сигар ему больше не хотелось. У него кружилась голова.
«У меня расстройство желудка», — решил он. И тут все поплыло перед его глазами, пол закачался, и наш Плотовщик вцепился руками в стул, который стремился непременно убежать от него.
— Мне плохо, — прошептал он, — мама Пири, мне плохо… —
Маму Пири он позвал по привычке и прислушался, потому что где-то тихо звенели звоночки, которые затем заглушил громкий колокольный звон. — Ай! Аа-ай! Где тут ванная? Аа-ай.
Стены теперь вращались вокруг него, а пол продолжал покачиваться, но иногда под ногами появлялись участки твердой почвы.
Наш Плотовщик попал в ураган. На дом обрушивались огромные волны, и когда Дюла попытался взяться за дверную ручку, она от него отпрыгнула.
— Аа-ай! Умираю!
Но он не умер, и ручка сама собой очутилась в его кулаке.
— Мне конец! Только бы не вошла тетя Нанчи!
Когда дверь наконец открылась, Дюла стремглав бросился в ванную, пол которой, как в лифте, вдруг поехал куда-то у него под ногами. В животе у него забурчало.
— Аа-ай! Конец… Ааа… ааа…
Корабль Плотовщика так сильно трепали волны, что крушение было неминуемо. Буря разыгралась вовсю — и неудивительно. А затем последовало извержение вулкана…
… Лайошу Дюле решительно повезло, потому что до самого вечера он пробыл один, а в тот памятный день больше всего жаждал он одиночества. Кроме того, он жаждал, чтобы у него прошла головная боль и тошнота, ведь хотя буря улеглась, корабль нашего Плотовщика был сильно потрепан.
К чести его, надо сказать, что он, несмотря на отчаянную слабость, навел порядок в ванной комнате, уничтожил все следы бури, а потом, шатаясь, добрался до комнаты и растянулся на диване. Небесный свод, то есть потолок, правда, еще немного качался, но Дюла закрыл глаза и тотчас заснул.
Когда он проснулся, солнце плыло уже над самыми крышами домов, а на изгороди под окнами воробьи проводили вечернее заседание и, громко чирикая, докладывали о чем-то.
Наш Плотовщик повернул туда голову и попытался собраться с мыслями, что оказалось совсем нелегко. Он последовательно восстановил в памяти все, что происходило до обеда, но дальнейшие события… Ух! Это был какой-то сумбур, вдруг сменившийся чириканьем воробьев.
Дюла чувствовал во рту горький вкус, и когда встал с дивана, то едва держался на ногах, он качался, как говорится, подобно майской тростинке.
«Но почему тут такой кошмарный, тошнотворный запах? — недоумевал он. — А, сигара!»
В пепельнице лежал окурок сигары, который, несмотря на свои скромные размеры, распространял крепкий табачный дух.
— Ага! — изрек Плотовщик и с отвращением выбросил окурок в окно.
И тут воспоминания его прояснились, он нашел недостающие звенья: вино, палинка, сигара.
«Брр, если бы увидел Кендел…» — с ужасом подумал он. Затем он пошел в злополучную ванную, тщательно вымылся и сменил рубашку, но с еще большим удовольствием, окажись это возможным, сменил бы он кожу, чтобы отделаться от неприятных воспоминаний. Но их так или иначе могло смыть только время, и поэтому Лайошу Дюле пришлось ограничиться сменой рубашки.
— Чего ты хочешь, сынок, на ужин? — спросила тетя Нанчи.
— Ничего, — отказался Дюла, потому что при одной мысли о еде его стало мутить. — Ничего, тетя Нанчи, я слишком много съел за обедом.
— Молодой желудок все переварит, — не унималась старушка. — Съешь сейчас хоть немного простокваши.
Наш Плотовщик, наверно, мог возразить, что молодой желудок не все переваривает, но, не решившись на это, он, как истинный мученик, сел за стол, где стояла простокваша, надеясь только, что тетя Нанчи уйдет из кухни или что-нибудь стрясется.
— Принимайся за еду, сынок! Это лучшее лекарство.
И тетя Нанчи оказалась права. Первые ложки проглоченной простокваши упорно просились обратно, но потом простокваша уняла непривычное бунтарство в желудке, и наш Плотовщик снова обрел твердую почву под ногами.
— Вы были правы, тетя Нанчи, мне стало намного лучше.
— Вот видишь. Все неприятности от излишнего учения и плохой городской еды.
«И еще от сигары», — подумал Дюла; он счел неуместным осведомлять об этом тетю Нанчи. Однако маму Пири он не дал в обиду.
— Тетя Нанчи, а мама Пири тоже хорошо готовит.
— Хорошо готовит! Я не спорю. Да нет у нее таких приправ, как у меня. Но если тебе больше по вкусу столичная еда…
Наш Плотовщик почувствовал, что снова вступил на зыбкую почву, и поспешил ухватиться за надежную ветку.
— Нет, нет! Мама Пири говорила, что уж у тети Нанчи я непременно растолстею.
— Так она говорила?
— Конечно! А теперь я пойду в сад.
— Ступай, сынок, только не наедайся грушами, потому что на ужин будут жареные цыплята.
Яркие краски, разнообразные ароматы сада окончательно изгладили воспоминания о сигаре. Голубоватые клубы табачного дыма стали казаться далекими, как дурной сон; их вытеснил вечерний запах цветов и деревьев. Дюла сел на скамейку возле пасеки, и в жужжащей тишине ему вспомнилась школа, пустой класс, Кендел, Кряж и Индия.
Да, надо рассказать Кряжу о приключении с сигарой, с начала и до конца, только Кряжу и никому другому… И немедленно! Так вскоре родилось следующее письмо:
Дорогой Кряж!
Пишу тебе, сидя в саду на скамейке, чтобы никто не знал, о чем я пишу. Сообщаю тебе, я сплоховал, выкурил сигару и решил, что умираю, но все-таки не умер. Потом меня вырвало, я отоспался, помылся, и тетя Нанчи, ни о чем не подозревая, кормила меня простоквашей.
Сейчас я сижу в саду, и было бы здорово, если бы ты тоже был здесь.
Чуть свет за мной придет старик сторож, и мы пойдем в камышовые заросли, где есть развалины так называемой Терновой крепости. Кряж, домой я тоже напишу. Сходи к моему отцу. Твоя мама пенсионерка. А недалеко отсюда есть курорт, где лечат людей с больными ногами. Районный, врач объяснит, как получить туда путевку. А ты пока пожил бы у нас!
Я поговорю с дядей Иштваном, он очень хороший (о сигаре и о прочем он не знает, потому что я вымыл в ванной пол).
Мы с тобой устроим раскопки в развалинах крепости! Привези фотографию дяди Гезы, чтобы все поверили в него. Сегодня на ужин будут жареные цыплята, но мы, если ты приедешь, будем есть и рыбу.
Жду от тебя ответа.
Твой верный друг Лайош Дюла Ладо —
Плотовщик.
Лайош Дюла еще раз прочел письмо и, не найдя в нем ни одной орфографической ошибки, поспешно заклеил конверт.
К этому времени сад уже окутали длинные тени. Черный дрозд, опустившись на сухую ветку старой груши, тихо запел, просто так, для себя, для сада, возможно, для птенцов. Но их не было видно: наверное, они подросли и вылетели из гнезда.
Уже меньше кружили пчелы, но их жужжание не смолкало, потому что в ульях продолжалась неутомимая работа, и сладкий запах восковых сот разносился вокруг пасеки.
На верхушках тополей в глубине сада полыхали красные отсветы заходящего солнца, но стволы деревьев казались уже серыми и сливались в темноте с кустарником над ручьем.
Было еще тепло, но от ручья тянуло прохладой, и цветы, напившись влагой, подняли головки и сильней заблагоухали.
Дюла с жадностью пил чистый влажный воздух, рассеянно думал о завтрашнем дне, о суете городской жизни и всякой другой, но мысли его разбегались. Он не задерживался ни на одной из них, не углублялся в нее, не сосредоточивался, а тихо грезил, чуть ли не дремал, хотя спать ему не хотелось. Теперь он не смотрел ни на деревья, ни на кусты, ни на пасеку, но чувствовал, что вобрал в себя весь сад, всю закатную тишину и растворился в этом аромате и одиночестве. Если бы сейчас принялись рубить какое-нибудь дерево, он ощутил бы боль, и если стали бы топтать жука-дровосека на дорожке, он, пожалуй, не дал бы его в обиду. Наш Плотовщик слился с сумраком, садом, тишиной, со всем безграничным, живым, дышащим мирозданием.
Совсем недавно у него над головой, как маленький самолетик, жужжал огромный жук-олень, но Дюла и не подумал о ящике для коллекции насекомых, в котором живые еще букашки дергаются по нескольку дней. И вообще он считал глупым коллекционировать насекомых. Неужели непременно надо убивать тех, кого человек хочет изучить? Ну хорошо, для школьных занятий нужно, конечно, собирать насекомых, и пусть собирают те, кто мечтает стать учителем биологии, ученым, но зачем это остальным? Мертвый жук-Дровосек замолкнет навеки, и у него не узнаешь, что он делал, как жил, размножался. О нем можно прочитать в учебнике, авторы которого наблюдали за живым жуком, а если и убили его, то только для того, чтобы посмотреть под микроскопом на его внутренние органы. Они имели на то право, но зачем собирают, зачем убивают насекомых миллионы школьников, бессмысленно вторгаясь в жизнь природы, Дюла теперь не понимал и осуждал таких ребят. Он допускал, что люди вправе истреблять вредных животных и разводить полезных, но бессмысленное убийство сейчас, в тихий час сумерек, представлялось ему преступным безрассудством.
Если бы здесь теперь оказался Эрнеи со своим пневматическим ружьем, он наверняка застрелил бы черного дрозда и хвастливо заявил бы: «Я угодил прямо в эту дохлятину. Она свалилась, как тряпка».
К чему такие слова: «дохлятина», «тряпка»? Дрозд — полезная птица, она бескорыстно работает на человека, очищает сады от гусениц, значит, будет лучше урожай фруктов, а потом явится Эрнеи — от этого мальчишки всегда пахнет потом и у него дрожат коленки, когда Кендел вызывает его к доске, — явится Эрнеи со своим пневматическим ружьем и убьет усердного работника, маленькую пернатую жизнь, вечернюю песню.
За что?
В эту минуту Плотовщик с отвращением думал об Эрнеи, хотя дрозд, целый и невредимый, сидя на сухой ветке, уже в сотый раз тянул ту же самую ноту, которая каждый раз звучала по-иному.
Вдруг по дорожке сада беззвучно, как тень, прокралась кошка. Она остановилась, — прислушалась, принюхалась и потом, посмотрев на дерево, увидела дрозда.
— Брысь! Чтоб тебя! — вскочил с места Дюла, и кошка сделала полутораметровый прыжок с места и исчезла в картофельной ботве.
— Дурак я, — прошептал Дюла, — у меня же в кармане рогатка! А я ору, вместо того чтобы выстрелить в кошку.
Это неожиданное происшествие отвлекло его от высоких дум и вернуло на землю, потому что к поэтическому аромату резеды и роз словно примешался реальный запах жареных цыплят.
На дворе и в доме стояла тишина.
Дюла еще раз внимательно осмотрел ванную комнату и, убедившись, что она выглядит так, будто ничего не случилось, стал собираться в завтрашний поход. Он положил в рюкзак все, что могло понадобиться, приготовил новенькие сандалии, рубашку и долго думал, взять ли с собой пальто. Тут к нему заглянула тетя Нанчи.
— Не знаю, ждать ли нам с ужином твоего дядюшку. Иногда он поздно приходит.
— Давайте подождем, тетя Нанчи. Я вот думаю, надевать ли мне завтра пальто.
— Не собираешься ли ты идти голышом?
— Да ведь тепло.
— А если пойдет дождь? А если будет палить солнце? Без пальто ты промокнешь или зажаришься.
— Я привез мазь от загара.
— Ей грош цена, если ты просидишь долго на солнышке. Загорать надо понемногу. Потом твоя кожа потемнеет, и тебе уже нечего будет бояться. Но пальто всегда пригодится.
Однако дядя Иштван не в пример тете Нанчи не испугался, когда Матула сказал ему, что «парнишка хочет идти в сандалиях».
День клонился к вечеру, когда шарабан главного агронома остановился на минуту неподалеку от болота, где Матула проверял резчиков осоки.
— Дядя Матула, пожалуйста, не думайте, что здесь теперь все должно вертеться вокруг мальчонки.
— Да они, — Матула указал на резчиков, — не сегодня-завтра кончат. И мы с малышом пойдем туда, куда мне надо. А так, тут он или нет его, — мне все одно.
— Разумно! Если он хочет тащиться в сандалиях, его дело. Пусть набирается ума-разума. Ушибет ногу, не беда. Он не нежная роза и приехал сюда, чтобы окрепнуть. Пусть учится жить своим умом. Один раз на чем-нибудь обожжется, второй раз не полезет.
— Ясно, — улыбнулся Матула. — Ну, конечно, я буду за ним присматривать: ведь есть много такого, о чем он понятия не имеет.
— Он ни о чем не имеет понятия! Вот если бы вас, к примеру, отправить в городскую школу, вы бы провалились на экзаменах. А мальчонку я привез сюда, чтобы познакомить с нашей жизнью. У него к ней большая тяга. Под конец вы скажете, выдержал ли он экзамен?
— Разве он не будет инженером, как его папаша?
— Он? Да из него выйдет такой же инженер, как из меня церковный певчий. Нет уж!
— Вот не подумал бы…
— Словом, дядя Матула, я поручаю его вам.
— Все понятно. Резиновые сапоги можно купить в кооперативе.
Главный агроном помахал рукой на прощание, Матула притронулся к полям своей шляпы, и шарабан укатил. Но было уже совсем темно, когда тетя Нанчи, насторожившись, сказала:
— Едет.
— Повозка, — прислушался и Дюла.
— Я нашу узнаю из сотни повозок.
Плотовщик недоверчиво улыбнулся, но лошадь действительно свернула во двор.
— И ты научишься. Каждая повозка грохочет по-своему, у нее свой голос, как у человека.
— Что на ужин? — пробасил великан. — Что на ужин, тетя Нанчи? А то я съем вас вместе с этим тощим лещом.
Он обнял леща по имени Лайош Дюла, а потом сел, и стул всеми четырьмя ножками вцепился в пол, чтобы не развалиться.
— Ну что, Нанчи, подохли цыплята?
Дюла с ужасом смотрел на свою тарелку и лишь тогда успокоился, когда старуха сказала, что цыплята, конечно, подохли, раз им отрезали голову, но что не положено портить аппетит гостю, лишь бы хозяину досталось побольше.
— Плотовщик, принимайся за цыплячьи ножки! — распорядился хозяин дома. — Наберись побольше сил, потому что завтра Матула тебя поведет далеко.
— Как-нибудь выдержу.
Потом разговор прекратился. На тарелках росла горка костей, и тетя Нанчи с удовлетворением смотрела, как тает на блюде красивая пирамида жареных цыплят.
— Теперь спать? — спросил дядя Иштван.
— Я давно постелила. Лучше бы вы не курили ночью в постели. Одеяло уже в двух местах прожжено.
При упоминании о курении Лайош Дюла слегка вздрогнул, но, очутившись в кровати, сразу забыл о злосчастной сигаре. И здесь у него была тесная каморка, как дома, а в окно, затянутое сеткой от комаров, словно через сито, заглядывали звезды. Мальчик думал о том, что его ждет завтра, но потом под окошком залаяла собака и другая издалека ответила ей.
«Неужели они разговаривают между собой?» — задал себе вопрос Плотовщик, потому что одна собака словно ждала, пока другая произнесет речь.
Потом заговорила сова, что не помешало собакам. Ночные голоса не создавали неприятного шума, и Дюла напрасно думал, что не сможет из-за них уснуть. Лай начал как бы отдаляться, и уханье совы тоже отодвинулось в неизмеримую даль.
Затем все смолкло, потому что собаки закончили свою вечернюю беседу, и сова лишь иногда изрекала что-то во сне. Позже взошла луна и озарила комнату тусклым мерцающим светом.
Но наш Плотовщик уже крепко спал и улыбался во сне. Что ему снилось, останется вечной тайной, но можно поручиться головой: сигары во сне он не видел, иначе бы не улыбался.
И словно через минуту, а пожалуй и через полминуты, кто-то постучал в окно.
— Рассветает, — сказал хриплый голос. — Пора отправляться.
— Это вы, дядя Матула?
— Ну конечно. Или ты ждал кого другого?
— Не-е-ет, — протянул, зевая, наш юный друг. — Да который же час?
— Четыре.
Дюла не поверил. Значит, он проспал семь часов, а ему-то казалось, что не прошло и семи минут!
— Иду, — сказал Плотовщик, но тут же уснул бы снова, если бы Матула не продолжал:
— Два часа уйдет на дорогу, и будет самое время для рыбной ловли.
— Я не разбужу дядю Иштвана?
— Едва ли! Я ведь только что повстречался с ним на краю деревни.
Лайош Дюла со вздохом сбросил теплое стеганое одеяло и, покинув нежные объятия постели, окунулся в холодный воздух безжалостного рассвета.
Матула, шурша травой, отошел от окна, и, когда Дюла появился на кухне, он уже курил там.
— Нанчи столько нам наготовила, что хватит на трех землекопов.
— Обратно домой не принесете ни крошки.
— Покойников с кладбища домой не носят, — сказал старик. — Да и ты на нас осерчаешь. Уж лучше мы все съедим! Пошли.
Напоследок Матула задержал взгляд на новеньких красивых сандалиях Дюлы, но промолчал.
Они прошли через сад и по тропинке направились к лугу. Мальчик лишь теперь проснулся по-настоящему. Прохладный воздух полей словно обмыл его легкие и разгладил лицо, окропив его капельками росы.
Взошло солнце.
На стерне сверкала паутина, которую нельзя разглядеть днем, и красная тарелка солнца как будто остановилась у края земли, раздумывая, стоит ли от нее отрываться.
Плотовщик вспомнил о школьных товарищах. Если бы Бык увидел, как он с Матулой отправляется в настоящий поход, то, конечно, не осмелился бы больше хамить, как раньше: «Сгинь, каланча, не то я тебя сотру в порошок!»
— Дядя Матула, а куда летят вороны?
— Леший их знает. Может, к болоту ловить мелкую рыбешку, а может, учуяли какую-нибудь падаль. Хотя если много кузнечиков, вороны за ними охотятся. Это серые, кальвинисты.
— Какие?
— Кальвинисты, потому что они едят мясо и не постятся, как черные вороны, католики. Те только зимой появятся здесь. — Матула остановился на минуту. — Если хочешь побольше разузнать об этих птицах, попроси дома книгу, ее написал один учитель, Ловаши. Он про них все знал. Не тяжелый у тебя мешок?
— Нет. Ловаши?
— Вроде так. Ну, пошли, а то комары уже вьются.
— Да, стоило им остановиться, как комары стали проявлять интерес к ушам Дюлы, а он-то считал, что кусаются они лишь под вечер!
— И утром. И днем в кустах, — не оглядываясь, объяснил Матула. — Только в дождь и ветер они прячутся.
— Куда?
— В дупла, в разные щели, под листья. В Терновой крепости сам увидишь. Их там столько, что стоит потрясти куст, как оттуда целая туча вылетает.
— Дядя Матула, там и правда есть крепость?
— Была, но, наверно, из терновника, потому как камня в тех местах не найдешь. Мой дед говорил, что в его молодость еще торчали какие-то остатки стен, но потом и они сровнялись с землей. Снег и мороз разрушили стены, ломонос оплел их своими плетями, и все заросло кустами. Была крепость, а теперь нету.
— Надо бы устроить раскопки.
— Можно, если кому охота. Только комары заедят, верное дело. Нынче будет жара. — Матула поглядел на небо: — Но к полудню мы заберемся в шалаш.
— А там есть шалаш?
— Если говорю, значит, есть, да еще какой! Настоящий дом.
Дюла понял, что вопрос его был излишним. Если Матула говорит «заберемся в шалаш», значит, действительно есть шалаш.
— Большой?
— Какой надо. Сам увидишь.
Тропинка теперь вилась между кочками, и то здесь, то там, как большие осколки зеркала, сверкали лужи. Кое-где осока склонялась к тропке и неприятно щекотала нежную кожу Плотовщика. Осока — хотя Дюла этого никак не ждал — царапалась, даже кололась, и вскоре его ноги стали удивительно похожи на нотную бумагу с ярко-красными линейками.
Плотовщик молчал, но думал о резиновых сапогах.
— Листья осоки острей, чем брытва. — Матула посмотрел на лодыжки мальчика. — И царапины плохо заживают…
Дюла ничего не ответил.
«Почему брытва? — про себя недоумевал он. — Папа и дядя Иштван говорят «бритва». На всякий случай проверю по академическому словарю. Хотя ему нельзя особенно верить». — И он презрительно махнул рукой.
Такое убийственное мнение о солидном орфографическом словаре сложилось у Дюлы после того, как он безуспешно искал в нем слово «колбаса». Не было ни «колбасы», ни «калбасы». Он был крайне разочарован и не без основания: ведь если в словарь вошли и «брынза» и «катастрофическая политика», то такое важное слово как «колбаса» следовало набрать жирным шрифтом.
— Черт бы тебя побрал! — пробормотал наш юный друг, имея в виду не противника колбасы, академика, составителя словаря, а лужу, в которую он, задумавшись, наступил. Новым сандалиям роса пришлась не по вкусу, но теперь после осоки они приобрели такой жалкий вид, словно их подобрали на помойке.
Услышав чмоканье, Матула обернулся и увидел злополучные сандалии, во всей их красе.
— Мы их потом помоем, — сочувственно сказал он. — Когда дойдем до воды.
«Разве здесь мало воды?» — подумал Дюла, окинув взглядом цепочку луж, из которых, казалось, преимущественно состояла тропа, но промолчал. Для разговоров не хватало сил, потому что Матула шел как заведенный, и все трудней было не отставать от него. Сандалии с растянувшимися ремешками плохо держались на ногах, натирали пятки, и Дюла боялся потерять их в какой-нибудь луже.
— Дядя Матула!
— Ну?
— Лучше я разуюсь.
— Ладно, — отозвался старик, — попробуй.
Плотовщик быстро скинул расшлепанные сандалии, но не сознался, что его изнеженные ноги не привыкли к холодной росе, хотя вода в лужах была тепловатой, и на дне чернела мягкая, как повидло, грязь.
На солнце теперь уже трудно было смотреть, и от путников шел пар, словно их подогревали.
Рюкзак казался все тяжелей, но Дюла забыл про него, услышав какой-то далекий гомон.
— Что это?
— Кряквы и другие птицы. Об эту пору они кричат, а потом примолкают.
— А почему они кричат?
— Не знаю. Всю ночь молчали, видно, теперь спешат наговориться. Радуются свету, ведь сейчас им нечего бояться лисы, выдры, хорька или ласки. Хотя днем они тоже могут попасть в беду.
— Как?
— Да вот так: коршун свернет им шею, орел или ястреб. Иногда сокол нападает на них. Осторожней, здесь яма.
Они обошли яму по высокой, до колена, траве.
— Ой! — вырвалось у Дюлы. — Ой! Постойте, дядя Матула, мне что-то впилось в ступню.
— Хорошо, я пока покурю, — сказал Матула и закурил, покосившись на мальчика, который растерянно оглядывался по сторонам, прыгая на одной ноге.
— Надо сесть. Так я не могу!
— Ну, сядь.
О чем думает Матула? В траве стоит вода, и на нем, на Плотовщике, новые шорты. Он наступил на колючку, а старик говорит: «Хорошо». Теперь еще в новеньких шортах усесться на землю?
— Я испорчу свои штаны.
Промочишь, не беда. Я пока пойду не спеша…
Дюла выбрал место посуше, но все равно ему показалось, что он сел в таз с водой, да кроме того, что-то кололось. Ноги у него все порезаны осокой. Занозы и не видно. А Матула идет себе…
— Где, черт побери, эта поганая заноза?
Он в ярости вырвал пучок травы и стер грязь с подошвы, но занозы так и не нашел. Нажал пальцем, однако боли не ощутил.
— Оцарапался слегка, бывает, — сказал Матула, когда Дюла догнал его. — Если подошва загрубеет, ей и проволока не страшна.
Плотовщика не воодушевила такая перспектива, поэтому он промолчал, подумав опять о резиновых сапогах, но вдруг испуганно остановился: какая-то черно-белая птица пролетела над ним так низко, что чуть не задела его. К тому же она жалобно плакала: «И-и-и, и-и-и…»
— Дядя Матула, что ей надо?
— Бранит нас. Решила, что мы ищем ее гнездо. А ведь теперь у нее и гнезда нет. Своих птенцов она давно вырастила.
— Тогда чего же она?
— Так, по привычке. Всегда вопит там, где нет гнезда, и старается увести человека подальше, если он ищет ее яйца.
— Ее яйца?
— Да. Отличная яичница из них получается. Умная птица — чибис, обманывает только людей и собак, а на скот никакого внимания не обращает, даже если он пасется возле гнезда. Ну, скоро мы пройдем это болотце.
— Вот хорошо, — откровенно заявил Плотовщик; ему пришлось повысить голос, потому что тысячи водоплавающих птиц крякали, клохтали, верещали и свистели так громко, что Матула иначе бы его не расслышал. Но их пока еще не было видно.
Тропка дальше стала посуше, и впереди постепенно начала вырисовываться из тумана широкая дамба.
— Теперь ты увидишь птиц, — сказал Матула. — За дамбой разлив, большая вода, она там осталась еще от Балатона. Вот где они кричат. Только иди тихо.
И Плотовщик увидел их. От удивления он широко раскрыл рот, и глаза полезли у него на лоб, потому что на берегу их мелькало немного, но над рекой, похожей на огромное, вдребезги разбитое зеркало, с оглушительным шумом кружились несметные стаи пернатых.
Теперь Дюла и Матула, даже крича, с трудом слышали друг друга, так оглушительно крякали и свистели птицы, а в той стороне, где начиналось озеро, взлетали ввысь все новые и новые стаи, сливаясь с шумной ордой.
— Они боятся нас, дядя Матула? Старик пожал плечами.
— Сначала пугаются, потом привыкают. Но теперь их разве столько, сколько водилось прежде! Это вот Зала. — Он показал на реку. — Когда здесь не было дамбы, она текла куда хотела. Вот тогда ты посмотрел бы! Тучами утки вились, да все на свете переводится. Хотя нынче птиц не разрешают трогать; ведь здесь заповедник. Так это называется. И очень умно, что заповедник.
— Значит, здесь нельзя охотиться? — огорчился наш друг Плотовщик, забыв свои благие мысли по поводу насвистывавшего черного дрозда и Эрнеи с пневматическим ружьем.
— Можно только тем, у кого есть разрешение. Ну, пошли к шалашу, оставим там свои припасы. Потом обмозгуем, из чего бы сварить обед.
— А не утащат рюкзак?
— Сюда без пропуска никто не проберется. Да и в шалаше Серка.
Дюла не спросил, кто это. Может быть, какой-нибудь старик вроде Матулы.
Тучи пернатых уже не кружили в воздухе. Они рассеялись вдали или снова опустились на воду. Теперь, когда над мальчиком пролетала какая-нибудь птица, он останавливался.
— Кто это?
— Серая цапля. А еще говорят кваква.
— Почему кваква?
— Так ее называют, потому что она кричит «квак-вак»…
— Странно.
— Чего странного? Кричит так, ну и пусть себе кричит. Сама знает, что ей кричать. Ну, нам сюда, в кусты. Только сначала дай мне руку. Нет, правую.
Матула выудил из мешка, набитого разным добром, кусочек сала и помазал им Дюле руку.
— Теперь можем идти.
— Зачем же это?
— Потом узнаешь.
Плотовщик предполагал, что возле густого кустарника они свернут в сторону, но Матула полез в самую чащу, и лишь за ней обозначилась проторенная тропка. По этой извилистой ленте они вскоре вышли на полянку, поросшую низкой травой, где под двумя ольхами прятался шалаш, который Матула называл «салашом».
«Говорит так, ну и пусть говорит. Может, так и надо», — подумал весело Дюла, хотя ноги у него были в кровавых ссадинах, рюкзак резал плечи, а грязные сандалии болтались в левой руке. Нашего Плотовщика манило нутро шалаша, где он надеялся избавиться наконец от тяжелого рюкзака.
Перед входом стояла собачонка и, махая хвостом, рычала. Она была привязана.
— Обрадовалась, меня увидала, а рычит, потому что тебя не знает. Это моя собака, Серка. Прикинься, будто ты ее и не заметил. А потом, как мы сядем, тихонечко подставь к ее морде руку, помазанную салом.
Серая собачонка, услышав свою кличку, радостно затявкала, а когда старик подошел к ней, обхватила передними лапами его ногу, но по-прежнему не спускала глаз с мальчика.
— Это гость, — строго указал на Дюлу Матула. — Гость! Ступай на место!
Серка растянулся в углу шалаша, а Плотовщик сел так, чтобы его правая рука оказалась поближе к собачьей морде.
«Укусит еще», — мелькнуло у него в голове, но затем, вспомнив про резиновые сапоги, он понял, что лучше послушаться совета Матулы.
Серка стал принюхиваться, и его умные глаза подобрели. Если бы он умел разговаривать, то, наверно, сказал бы:
«Приятно пахнет от этого человеческого щенка. Видно, он ничего себе».
Но поскольку Серка знал лишь собачий язык, он выразил свою мысль тем, что почти уткнулся носом в руку Дюлы, от которой так притягательно пахло.
Потом он настороженно вскочил и уставился на мальчика: «Ударит? Тогда я укушу его, не глядя на то, что он гость. Но нет. Такой не ударит. Если от человека так вкусно пахнет, он драться не будет». — И Серка добросовестно слизал с руки Дюлы соблазнительное сало.
— Теперь его можно спустить с цепи. У кого он полизал руку, того уже не укусит. Не бойся, если он зарычит, только не вскакивай и не дергайся.
Серка и в самом деле зарычал, но это было уже совсем другое рычанье. Притворное.
А когда зазвенела цепь, он в предвкушении свободы словно сбесился от радости. Подпрыгнув, он лизнул Плотовщика в лицо и завертелся волчком.
— Ишь как обрадовался, — усмехнулся Матула. — Надо оставить его в покое, пусть напрыгается. А мы, — прибавил он, — можем чего-нибудь пожевать.
Дюла не знал, что ему дали дома с собой, но решил, что в таком тяжелом рюкзаке должно быть много всякой всячины, и не ошибся.
— Дядя Матула, берите, пожалуйста.
— У меня есть своя еда, — отказался старик. — Я захватил сало.
— Тогда я не буду есть, дядя Матула!
— Ешь, что поставят, делай, что заставят, — проговорил наставительно Матула и подцепил на нож цыплячью ножку, но остановился, не поднеся ее ко рту. — Смотри, какой бестолковый старикашка, чуть было не забыл про твой складной нож. Только осторожно, он острый, как брытва.
Наш Плотовщик теперь не раздумывал, почему «брытва», а не «бритва». Нож входил в мясо легко, точно в мягкое масло, а цыпленок со вчерашнего дня стал явно вкусней. Он не помнил, доводилось ли ему когда-нибудь раньше есть такое нежное куриное мясо. Над ним нависал камышовый козырек шалаша, вокруг смешивались разные лесные запахи, в воздухе то здесь, то там мелькали неведомые птицы, неподалеку лежала горка золы от старого костра. Матула неторопливо, с полным знанием дела срезал мясо с косточки, держа в одной руке и цыплячью ножку и хлеб, а Серка с невероятным интересом наблюдал за жующими людьми. Он то ложился, то вставал, возбужденно топтался на месте, глотал слюни.
— Жди своей очереди, — увещевал его старик, но он никак не желал с этим мириться.
Пес тихо повизгивал, что, очевидно, означало: «Дайте же и мне, дайте же и мне!»
— Ну и настырный же ты, Серка! Не совестно тебе?
Но Серка не страдал излишней застенчивостью: получив от Дюлы кость с остатками мяса, он в мгновение ока расправился с ней и с мольбой уставился на мальчика, не сомневаясь в его доброте.
Вокруг в полном блеске безраздельно царило лето. В теплом воздухе возникали новые ароматы, разносились новые голоса, и в сердце Плотовщика ключом забили новые чувства. Сандалии его уже высохли и одеревенели, ссадины перестали болеть, на поясе болтался нож острый, как «брытва», хлеб казался необыкновенно вкусным, и вообще все и вся казалось замечательным, даже рюкзак, поскольку он лежал в шалаше и его уже не надо было тащить на спине.
— Дядя Матула, возьмите еще.
— Н-да, Нанчи свое дело знает, что правда, то правда. — Матула взял еще кусок цыпленка. — Но теперь нам пора отправляться, ведь в жару-то рыба не клюет. Ты тут останешься! — строго приказал он Серке. — Может, я должен караулить мешок? А?
Собачонка, радостно вилявшая хвостом, застыла на месте, с мольбой глядя вслед удаляющемуся хозяину.
Наш Плотовщик, признаемся откровенно, мало смыслил в рыбной ловле и еще меньше — в рыбах. Конечно, он удил прежде, как многие ребята, но это не было серьезным занятием, и теперь он надеялся, что Матула немногим больше его знает о современных методах рыбной ловли, о новейшей рыболовной снасти, о вываживании и подсечке, и они вместе будут осваивать эти премудрости…
Дюла питал горячую любовь, чуть ли не страсть к воде и всегда стремился узнать как можно больше обо всем, что жило и двигалось вокруг нее. Мальчик, бывало, часами просиживал не шелохнувшись на берегу Дуная возле рыболовов и так волновался, так радовался, точно сам держал удочку, хотя причин для переживания было мало: ведь в будапештском Дунае поймать какую-нибудь рыбешку ухитряются лишь выдающиеся личности, да и то в темные ночи, когда большинство людей спит.
Зато в теории наш Плотовщик разбирался отлично и говорил о ложке Фарлоу с таким апломбом, словно в раннем детстве ел ею манную кашу, и знал наперечет множество разных наживок, их цвет, запах, чуть ли не вкус, и можно было подумать, будто мама Пири давала их ему в школу на завтрак с маслом и зеленым перцем.
Только в теории! А на практике он ловил на мух невинных уклеек, носящих еще с десяток других имен, и однажды поймал леща величиной в ладонь; лещ этот постепенно рос, рос и со временем превратился в полуторакилограммового карпа, которого, судя по словам Плотовщика, удалось вытянуть лишь после долгого вываживания.
Но здесь, на берегу Залы, оказались неуместны теория и фантазия. Здесь все было реальностью. Реальная вода, реальный камыш, вполне реальные комары и самый что ни на есть реальный Матула.
— Прицепи крючок, а если не получится, мы попробуем донником.
Наш Плотовщик знал о двух способах рыбной ловли, но только в теории, и поэтому начал краснеть под испытующим взглядом старика. Тот молча и безжалостно наблюдал за ним, и Дюле припомнился Кендел.
«Правило вы усвоили, Ладо, а теперь решите пример!»
В классе стояла тишина, и учитель с таким недоумением смотрел на его руку, точно мел в ней выводил на доске какие-то непонятные знаки.
— Ну, так дело не пойдет, — сказал Кендел… то есть Матула. — Дай сюда леску. Где поплавок? Грузило? Это велико, надо поменьше. Да, такое. Гляди, я больше показывать не стану. — И в грубых, мозолистых руках Матулы удивительно ловко заскользила тонкая нейлоновая нить, на место встал поплавок, грузило, катушка — все.
— Так! Где черви?
— В коробке.
— Насади одного. С этим Дюла прекрасно справился, но удилище отказался взять.
— Сначала закиньте вы, дядя Матула.
— Ну что ж, можно. Пожалуй, вон там, возле камышей. — Поплавок мелькнул в воздухе и закачался на воде точно, возле камышей.
— Ой, дядя Матула, что это за птицы? Цапли?
— Колпицы. Ты разве не видишь их клювы? Но сейчас смотри не на небо, а на воду. Или ты думаешь пообедать колпицей? Только имей в виду, она хоть белая и красивая, но вонючая. Гляди!
Поплавок зашевелился, затем ушел под воду. Матула слегка покачал удилище, потом потрогал катушку. Рыба металась в глубине, и старик ждал, пока она не выбьется из сил; наконец он вытянул из воды отчаянно бившегося линя.
— Хитрая рыба, и какая вкусная. Схватит сачок и медленно плывет с ним. Насадку в рот почти не забирает. Если бы я потянул леску, линь мог бы сорваться. Так! В садок его. Ну, теперь лови сам. Тихо, без спешки.
Поплавок, конечно, попал не туда, куда хотел Дюла, но Матула остался доволен:
— И там неплохое местечко.
Рыбы здесь была уйма, потому что не успел поплавок попасть на воду, как сразу же задергался, и Плотовщик подсек с такой силой, что поплавок отлетел назад и крючок зацепился за камыши.
— Еще раз, — терпеливо сказал Матула, — это же не кнут. Я говорил тебе, не спеши. Сначала пусть зацепится крючок. Ты почувствуешь, большая ли на нем рыба. Если маленькая, вытаскивай. Если большая, мотай леску на катушку, пока не сможешь поддеть рыбу сачком.
Затем последовало затишье. От громкого плеска, как видно, уплыли осторожные рыбы, и поплавок стоял неподвижно, словно вообще вся живность в реке перевелась.
Над водой танцевали стрекозы, над камышом дрожал нагретый воздух, и низко над землей, покачиваясь, кружила большая коричневая птица.
— Болотный лунь, — кивнул в ее сторону Матула, — большой хитрец.
Тут затрещала катушка — Дюла подсек.
— Ох, какая тяжелая!
Леска, свистя, разматывалась, и Матула быстро перехватил удилище.
— Я сам! — Он с трудом остановил катушку, потом стал наматывать леску, но рыба не давалась. Она билась в воде, и Матуле пришлось отпустить леску. — Я мог бы и угомонить ее, но боюсь, сорвется. Она сама устанет. Ух ты, нечистая сила! Но я с тобой справлюсь. Точно мотор в ней. — Дюлу трясло от волнения, но Матула хранил полное спокойствие. — Если не ошибаюсь, из нее отличная уха получится. Отличная! Это ж карп, ты уж поверь мне, карп. Он всегда поднимает такой переполох. А ну, иди-ка сюда, приятель! Держи сачок наготове. — Наконец Матула вытащил из воды рыбу. — Только спокойно, не спеши, а то вырвется. Ну, что я говорил? Карп! Его еще называют сазаном. Кило два потянет. Осторожно. Теперь уж он наш!
Дюла понес на берег красивую рыбу.
— Дядя Матула, он замечательный. Такой рыбы я еще не видел! Старик улыбнулся.
— Поймаешь и ты карпа. Клади его в садок к линю. Обед у нас уже есть. Ну, я тебя здесь оставлю: у меня дела. Забавляйся, учись, не спеши, не суетись. Через часок я вернусь.
Плотовщик остался один и постепенно успокоился. Карп поднял в воде такси шум, что рыбы уплыли в разные стороны, и поплавок в безнадежной неподвижности застыл на поверхности.
К этому времени стало уже очень жарко. Солнце палило вовсю, так что Дюла снял рубашку. На фоне зелени его кожа казалась особенно белой.
«Я отлично загорю, — подумал он и тут же аккуратно, по всем правилам, вытащил из воды подлещика. — Жалко, что не видел Матула, жалко, что не видел Кряж, жалко, что не видел весь класс!» — И он забыл о палящем солнце, расцарапанных ногах, занозе в подошве, забыл обо всем.
Следующего леща он подцепил сачком, точно большую рыбу, держа удилище в левой руке.
«Надо тренироваться», — решил он и усердно тренировался: когда вернулся Матула, в садке было уже шесть подлещиков.
— Все в порядке! Я их вытаскивал сачком.
— Разумно, — кивнул старик. — А теперь надень-ка рубашку, не то так обгоришь на солнышке, что света не взвидишь. Если, конечно, еще не поздно. Ну да все равно. Надень же рубаху!
— Дядя Матула, после обеда можно мне опять сюда прийти?
— После обеда мы вздремнем немного, потом пойдем в другое место. Не на одной рыбной ловле мир держится, да к тому ж, если, к примеру, человек будет есть только пироги с маком, то в конце концов ему тошно станет глядеть на них.
Возле шалаша все было по-старому, только тени укоротились, и Серка встретил Дюлу так. точно мальчик имел законное право входить в храм, крытый камышом.
— Ты сумеешь разложить костер?
— Конечно, дядя Матула.
— Хорошо, но сначала погляди, как чистят рыбу. Ступай, Серка, в шалаш. Не бойся, получишь все, что тебе положено.
Но собачонка — недаром она выросла здесь, в камышах, — предпочитала реальность посулам и успокоилась, лишь когда полакомилась рыбьими потрохами.
— Теперь можешь раскладывать костер. Топор там, на обрешетине из дерева.
«Что? Какое решето? Какое дерево?» — оглядываясь по сторонам, призадумался наш Плотовщик.
Перед шалашом росли две ольхи, поодаль ива, еще дальше тополя.
На каком дереве?
На обрешетине в шалаше. Вон на том брусе…
— А-а-а… — протянул Дюла, словно раньше плохо расслышал, и старик добродушно улыбнулся. — А где мне взять дрова?
Матула сделал такой широкий жест, как будто дарил Плотовщику все лесные заросли.
— Где хочешь. Их здесь полно.
Густой кустарник, окружавший полянку, поглотил Дюлу. Он крепко держал топор. Перед ним и позади него густо переплетались кусты ракитника.
«Пи-и-и… — сказала маленькая птичка. — Пи-и-и, пи-и-и…»
Но ее не было видно. Ни птиц, ни комаров, которые здесь, в тени, начали вдруг музицировать и петь.
«Куси-и-и. Куси-и-и..» — тоненькими голосами напевая свою песенку, комары яростно набросились на нашего Плотовщика. В мгновение ока покусали они мальчика.
— Чтоб вас черт взял! — отмахивался от них Дюла, и Матула посмотрел на ракитник, который зашевелился.
«На него уже напали комары. Будет знать, что об эту пору люди не лазают за дровами в кусты».
Плотовщик недолго пробыл в приятном обществе дам-комаров и, потеряв немало крови, стал поспешно выбираться из зарослей на солнечный свет. На полянке кровопийцы отстали от него, и там росла ива, которая чуть ли не сама предложила ему огромный сухой сук.
«Эге, эге! Урок-то пошел на пользу, — кивнул Матула, прислушиваясь к ударам топора».
Разозленный Плотовщик отрубил сук, которого должно было хватить на приготовление обеда, и, присмотрев небольшую лазейку среди кустов, потащил по ней дрова к шалашу.
Комаров не было? — поинтересовался Матула.
Туча! И что они делают в такое время в кустарнике?
Спят.
Но эти не спали.
— Ты же их разбудил. Злые они были, да? Что удивительного! И я всегда просыпаюсь голодный. Дай топор. За шалашом сложен сухой камыш, возьми для растопки, но только наломай его. Вот так… Потом я сам подложу дров, потому что это надо делать умеючи.
Через несколько минут разгорелся огонь, и желтые языки пламени сквозь дым, сопутствовавший их рождению, начали лизать дно котелка. Потом оттуда пошел соблазнительный запах, который привлек внимание не только Серки, но и Лайоша Дюлы.
— Будет уха, дядя Матула?
— Будет, но только через часок. Видел, как я ее готовлю? Правда, горького перца я положил чуток меньше, чем надо было.
— Я люблю, дядя Матула, когда жжет во рту.
— Хорошо, — кивнул старик. — Потом попробуешь. А пока мы можем посидеть в прохладце, в шалаше.
Но Матула выразился не совсем точно, потому что под камышовой крышей тень, конечно, была, но прохлады никакой. Даже Серка, который вместе с людьми забрался в шалаш, высунул язык и принялся охотиться за нахальными мухами.
Солнце стояло в зените, и языки пламени исчезли в его ярком свете, только шипение воды в котелке да пар указывали на то, что костер прекрасно горит.
Но жизнь птичьего царства в полуденный зной не замерла, и Матула немного погодя указал на заросли камыша:
— Смотри. Вон у тополя цапля.
Точно огромная белоснежная пушинка плыла на горизонте. Затем цапля повернула и опустилась на болото.
Там ее гнездо, но птенцы уже выросли.
Вы их видели, дядя Матула?
— У нее трое птенцов. Сегодня мы не поспеем на них посмотреть, но в другой раз наглядимся вдоволь. Дома попроси двуглазку, а то, если мы подойдем ближе, они попрячутся в камыше.
— Бинокль? — догадался Дюла.
— Можно и так назвать. Он еще пригодится, потому как я хочу показать тебе еще и орла. Орла-белохвоста. К вечеру он садится на другой, старый, тополь и потом уж никуда не улетает. Сидит себе. Старик, бобыль. Сдается мне, пристрелили его подругу.
— А новую он не завел?
— Нет. Только одна у него и может быть, другой не обзаводится. Я помешаю немного в котелке.
Матула помешал уху осторожно, чтобы не раскрошить рыбу.
— Ты вечно тут как тут, — пожалуй, даже с одобрением сказал он не отстававшему от него Серке и ласково потрепал пса по морде. — Еще мать его мне служила, да и бабка тоже. Та была справная собака. Никогда не тявкала.
— А как же?
— Молча кусала. С того и начинала. Все обходили шалаш стороной, как огня ее боялись. Ведь в те годы еще таскались сюда разные людишки, а теперь при новых порядках и здесь все по-новому. Теперь и такая собака сгодится.
Серка при слове «собака» завилял хвостом.
Дюла слегка повел плечами под пропитанной потом рубашкой.
— Кажется, я капельку обгорел.
— Капельку? — покачал головой Матула. — Вечером хорошо бы тебе помазаться. У Нанчи найдется какое-нибудь подходящее масло. Надо было поостеречься. Умный человек на чужой беде учится. Но ты еще не человек, а малявка.
Наш Плотовщик немного подумал над словами старика и сделал вывод, что, по мнению Матулы, он не умный и не человек, значит, вообще не поймешь что. Да, но на старика нельзя было обижаться, потому что он благожелательно высказал то, что думал — правду, и его мысли не имели ничего общего с фантастическими плотами и воображаемыми карпами.
Матула вынес из шалаша две миски и алюминиевые ложки. Собака возбужденно вскочила.
— На место! — сурово приказал старик. — Не люблю, когда ты крутишься под ногами.
Серка печально побрел к цепи и, вздыхая, улегся, но не сводил глаз с чудесного котелка.
Матула налил ухи Дюле, потом себе.
— Дай немного поостыть. Если не острая, я еще поперчу.
Но Плотовщик нашел уху достаточно острой, даже слишком, однако не подал виду.
— Вкусная?
— Замечательная, дядя Матула, — глотнул воздуха Дюла, который слегка осип от ухи, обжигавшей красным перцем.
— Поешь еще этого, длинненького. — Матула дал мальчику зеленый стручок. — Какой вкусный!
— Нет, нет, — испугался Дюла, — и так остро.
— Хлипкий ты парень, — улыбнулся старик. — А я люблю, чтобы прожгло до корней волос.
Но горло нашего Плотовщика достаточно обожгло, а потом он перешел к рыбе, которая оказалась нежной и мягкой, как масло; после нее рот и пищевод уже не так жгло.
Они продолжали есть молча; Матула промолчал даже тогда, когда к ним осторожно подкрался Серка. Потом пес подобрал все остатки — рыбью кость здесь, хребет там, — но и он нашел, что перца переложили, потому что долго тер об траву горевшую пасть.
— Жжет, — сказал Матула, и Серка с ним от души согласился. Старик достал подаренную ему сигару.
— А ты не подымишь?
— Нет, спасибо, — отказался Дюла. — Сейчас уж нет. Спать охота, — прибавил он, что было сущей правдой.
— Ну, иди ложись. Там в углу сено. Нет постели мягче, чем сенник.
Некоторое время Дюла еще наблюдал за витками табачного дыма, потом его сморил сон, но спалось ему Плохо, Плотовщику снилось, что спину ему прижигают раскаленным железом, а потом капают расплавленный свинец на мочку уха. Тут он проснулся, схватился за ухо, и пальцы его оказались в крови: он раздавил толстобрюхого комара.
— Что это?
— Был комар. Кое-какие сюда залетают, но меня они не трогают. Черт его знает, наверно, старая у меня кровь, — предположил Матула. — Ну, как выспался?
— Я же…
— Целых два часа спал, только все ерзал. Надо поторапливаться, пусть-ка поскорей Нанчи тебя намажет. Без этого не обойтись. Мы все тут оставим, только мешок тащи домой.
Лайошу Дюле не хотелось идти домой. Не хотелось ни лежать, ни вставать. Сандалии немилосердно натирали ноги, и он еле тащился.
— Спадает наконец жара, — заметил Матула, а Плотовщик подумал, что жарче бывает только в аду.
Пустой рюкзак хлопал у него по спине, причиняя боль, и вообще все утренние надежды точно растаяли в густом тумане. Предобеденная рыбная ловля еще не превратилась в приятное воспоминание, а потому не могла служить утешением, и наш Лайош Дюла, расстроенный и вспотевший, сиротливо плелся за Матулой, который бодро шагал по тропке.
— Сначала я думал, мы еще куда-нибудь сходим, — сказал старик и остановился. — Но, пожалуй, не стоит. Целебное масло необходимо твоей спине, как голодному — кусок хлеба. Отсюда ты найдешь дорогу домой?
— Наверно.
Ну ладно. Я выведу тебя на стежку, по которой мы сюда шли. С нее не сходи, ведь если заплутаешь в лугах, не выберешься из них неделю. В другой раз запоминай приметы, когда идешь.
— Теперь я не заблужусь, дядя Матула, — немного погодя заверил его Дюла. — Сюда мы вышли утром, и там у дерева…
— Вяза.
— У вяза свернули.
— Верно.
— Спасибо вам за все. — Мальчик протянул старику руку. Матула весело хлопнул его по ладони.
— Не за что. Завтра я не приду к тебе, у тебя будут другие дела. А послезавтра на зорьке зайду.
И наш Плотовщик, уверенно зашагал по тропке, а когда у вяза оглянулся, старика уже и след простыл.
Вокруг жужжал луг, убаюкивая его музыкой кузнечиков, жужжанием пчел, далеким птичьим щебетом, и все это создавало непостижимое чувство подлинной уединенности, которое невозможно было ни уловить, ни выразить словами.
Почти машинально брел Дюла к дому, и серая цапля сопровождала его в воздухе как старая знакомая.
«Только не пойму, — размышлял мальчик, — какие у меня завтра будут дела».
— Раненько пришел ты, сынок, — погладила его по голове тетя Нанчи. — Ну, хорошо было? Ловили вы рыбу?
— Хорошо было, и рыбу ловили. — Дюла снял со спины рюкзак. — А вот… дядя Матула сказал, есть какое-то масло…
— Какое такое масло?
— Которое помогает, когда обгоришь на солнце. Старушка прищурила глаза.
— Сними-ка рубашку! Господи! — всплеснула она руками. — Хвороба возьми этого старого бродягу. Не мог он разве тебя предупредить?
— Он ушел, тетя Нанчи, и я снял рубашку…
— Да ты и сам мог бы сообразить. Несу, несу, настоящее цветочное масло.
Дюла решил, что спина и поясница горят у него так нещадно потому, что кухонная плита раскалена, и направился к двери.
— Ты куда? — спросила его тетя Нанчи, вернувшаяся с бутылочкой.
— От плиты так и пышет жаром…
— Бедняжечка! Ее и не топили. Ну-ка, подставляй свою спину.
— Ой! — подскочил Плотовщик. — Поосторожней, тетя Нанчи!
— Что с тобой? Я едва притронулась к твоему плечу. Прыгал бы, когда снял рубашку. Берегись, Матула, старый осел, сведу я с тобой счеты.
— Говорю вам, дядя Матула уходил. Хватит, тетя Нанчи!
— Поверь мне, это чудодейственное средство. Через час боль утихнет.
К сожалению, ее пророчество не сбылось. Через час наш Плотовщик чувствовал себя так, словно после кораблекрушения попал в руки к людоедам, которые поджарили его, готовясь съесть. Дюла сидел как истукан в огромном кресле, которое тетя Нанчи прикрыла старой простыней.
— Простыню можешь пачкать маслом. Жжет еще? Скоро пройдет. Что тебе дать поесть?
Плотовщик только махнул рукой, отказавшись от еды, но потом сообщил, что в лесу они ели такую уху… Свое признание он завершил красноречивым жестом, означавшим, что подобной ухой лакомятся лишь боги на Олимпе, да и то в воскресные и праздничные дни.
— А мою уху ты пробовал? — спросила старушка, полная горького презрения к кулинарным способностям Матулы, и бросила сердитый взгляд на пылавшие огнем и блестящие от масла плечи Дюлы. — Пробовал?
— Нет. Не пробовал, тетя Нанчи, — струсил зажаренный мальчик и дал себе слово, что в оставшиеся ему дни (возможно, он не доживет и до утра) он не станет хвалить старушке даже кулинарное искусство родной матери. — Думаю, ваша уха ни с чем не сравнима. Мама Пири так говорила.
Надо признаться, наш Плотовщик решил выбраться из тонкой трясины ухи на хрупких плечах мамы Пири, и хотя с благими намерениями, но бесцеремонно врал. На самом же деле мама Пири сказала: «Хорошо готовит Нанчи, этого нельзя отрицать, но кладет слишком много жира и пряностей. Если какое-нибудь блюдо должно быть кисловатым, то у нее оно такое кислое, что коза бы заблеяла, отведав его; а если другое блюдо должно быть сладким, то оно уж такое сладкое, что от него склеивается рот. Ну, а уха у Нанчи… недурна, что правда, то правда, но от нее так горит во рту, словно ты огня наглотался. Недаром же в поваренной книге тети Рези ясно написано: «Надо класть в уху сладкий калочайский перец».
Вот что сказала мама Пири, но тетя Нанчи, которой неведомо было коварство Плотовщика, успокоилась. Она обошла вокруг мальчика, восседавшего на огненном троне.
— Почитай немного. К завтрашнему дню забудешь обо всех невзгодах. — И с этим она ушла.
Но Дюла продолжал страдать.
Масло, конечно, чуть-чуть помогло, но помимо жжения он испытывал легкий озноб, предвестник жара. Наш юный друг одновременно дрожал мелкой дрожью и горел огнем, и такое неприятное состояние очень его угнетало. Он не решался пошевельнуться, так как ему казалось, что его кожа может расползтись на мелкие лоскутки, и настолько боялся малейшего прикосновения к ней, что, услышав жужжание мухи, привлеченной приятным запахом масла, готов был завопить от ужаса.
Но потом, словно ему прискучило думать о своей пылающей ко же, он стал перебирать события этого дня и в отдельные минуты, будто расставаясь ненадолго с бренными останками своего тощего и длинного тела, совершенно забывал о боли.
Начинало смеркаться, и лучи заходящего солнца скрещивались стрелами над головой Плотовщика, освещая то лица на групповом снимке, который висел на стене, то сапог фарфорового гусара на шкафу. Дюлу все это не интересовало. Он в волнении метался по берегу Балатона, наблюдая сражение Матулы с огромной рыбой, и фантазия нашего Плотовщика так разыгралась, что даже голос Кендела: «Продолжайте, Ладо!»— не вернул его на землю.
— Ой… — Он ударился обожженным локтем о ручку кресла и сразу вспомнил, как Кряж тихонько подтолкнул его: «Ты спишь? Тебя вызывают!»
Кряж, должно быть, уже получил его письмо и, верно, обрадовался, но в какой восторг пришел бы он, узнав о сегодняшних приключениях! А про карпа он, возможно, даже не поверил бы!
В Дюле проснулся литературный дар, чему немало способствовало отсутствие Кендела.
Избегая резких движений, он устроился в кресле поудобней и начал писать:
Дорогой Кряж!
Я сижу в своей комнатушке и опять пишу тебе, потому что я обгорел на солнце, и тетя Нанчи намазала меня цветочным маслом. От него очень хорошо пахнет. Тетя Нанчи сама придумала это лечение.
Сегодня на заре мы ходили в камышовые заросли с дядей Матулой; он там смотрит за порядком, за всем следит, словом, работает сторожем. Все было замечательно: ноги я изрезал осокой, да и в сандалиях здесь ходить невозможно (если приедешь, привези резиновые сапоги, не беда, пусть даже рваные), и я забыл мазь от комаров и загара.
Потом я поймал 7 (семь) лещей, а дядя Матула огромного карпа, чуть ли не в три кило. Собственно, его поймал я, но потом я передал удилище дяде Матуле, потому что он попросил.
(«Все это чистая правда», — думал Плотовщик, отважно боровшийся со своей разгулявшейся фантазией.)
Кряж, тебе надо непременно приехать сюда.
Потом мы ели уху.
Собаку дяди Матулы зовут Серка. У дяди Матулы есть замечательный шалаш, там какая-то «обрешетина»; Серка сторожит его днем и ночью. Если ему сказать: «Сиди на месте», он сидит. Серке дают рыбьи кости.
Потом я видел колпицу и чибисов, которые уводят людей подальше от своих гнезд, чтобы они не трогали яиц. Скот чибисы не уводят, потому что он яиц не трогает. И серую цаплю я видел, да только вот беда: я снял рубашку, обгорел и теперь сижу, намазанный цветочным маслом.
Кряж, если ты будешь здесь жить, не говори тете Нанчи, что раньше, хоть раз в жизни, ты ел что-нибудь вкусное, а то она сразу рассердится. Не знаю почему, но сразу.
Смотрел врач ноги у твоей мамы? Дядя Иштван написал моему отцу, чтобы она сходила к врачу. Дядю Иштвана я почти не вижу, потому что идет уборка урожая и молотьба, а я в поле не хожу.
Пиши, Кряж. Привет маме. Если она поедет на курорт, сойди на нашей станции. Пиши!!!
Твой верный друг
Плотовщик.
Бумага замаслилась от моих рук. Здесь все замаслилось.
Дюла удовлетворенно откинулся в кресле и тут же испустил такой крик, что мухи, привлеченные запахом масла, испугавшись, вылетели в окно.
— Что ты сказал, Дюла, сынок? — заглянула в комнату тетя Нанчи, которая была глуховата. — Ты как будто что-то сказал. Правда, хорошее масло? (Плотовщик лишь кивнул и продолжал сидеть неподвижно, точно был статуей фараона, только не очень древней.) Не лечь ли тебе в постель?
У Плотовщика при одной только мысли об этом волосы встали дыбом.
— Тетя Нанчи, я лучше почитаю. Ведь еще не так поздно.
— Я ведь только предложила. Дам-ка я тебе старенькое белье, а то масло в стирке не отходит. Вечерком я еще раз тебя помажу.
Плотовщик с тоской думал о вечере.
— Мне холодно, — неосторожно сказал он и тотчас пожалел об этом, так как тетя Нанчи без долгих разговоров накинула на его пылавшую спину легкое одеяло.
— С ним ничего не сделается.
— Ай! — завопил мальчик. — Ай! Ай!
— Сам виноват. Не скидывай одеяло и не кричи. Кричать надо было, когда ты снял рубашку. И куда сбежал этот старый бездельник? Скажи только, куда он сбежал?
— У него были дела, — сердито проворчал Плотовщик, но не осмелился пошевельнуться под шатром одеяла.
— Дела у него!.. Всю жизнь бездельничал. Может, он храпел где-нибудь под кустом.
— Он проверял резчиков осоки.
На это тетя Нанчи ничего не сказала, но в сердцах стукнула рукой по подушкам, точно в них прятался Матула.
Смеркалось, и тени в комнате гасили одни мысли и будили другие. Мебель словно ожила, и Дюла вспомнил о своих бабушке и дедушке, которые прожили целую жизнь среди этой мебели и потом умерли. На маленьком столике виднелась глубокая царапина. Кто же его поцарапал? Выскользнул из руки нож или по гладкой поверхности провели чем-нибудь острым? А вот стоит старая кровать. Может быть, на ней кто-нибудь умирал одинокий, без всяких надежд на завтра закрыл навеки глаза, перелистав календарь своей жизни.
Но от старого дома веяло таким же спокойствием, как от бесконечных сумерек, насыщенных тенью, которые, казалось, уже никогда не перейдут ни в ночь, ни в зарю.
Пригревшись под одеялом, Дюла наслаждался теплом, потому что его знобило все сильней, и мысли в голове путались.
Недолго просидел он на солнышке без рубашки — всего-навсего час, — но и этого оказалось достаточно, чтобы сжечь его нежную кожу, а увлеченный рыбной ловлей, он ничего не почувствовал. Теперь уж что поделаешь? Цветочное масло вылечит его, и послезавтра ожоги пройдут. Но почему его лихорадит? Неужели он простудился? Перебрав в памяти все события минувшего дня, Дюла решил, что не мог простудиться. А вдруг так быстро он не поправится? Мальчик еще не знал, но уже смутно догадывался, на что намекал Матула, говоря о других делах.
Его стало клонить ко сну; он осторожно откинулся на спинку кресла и закрыл глаза — всего на минутку. Но эта минутка, как видно, тянулась долго, потому что, когда он проснулся, в комнате стояла кромешная тьма, а из-за стены доносились голоса.
— Надо уложить его в постель, — раздался голос дяди Иштвана. — Не спать же ему сидя всю ночь?
— Не представляю, как может он спать с такими страшными ожогами. Хоть я и намазала его цветочным маслом… Этот Матула…
— Тетя Нанчи, оставьте старика в покое.
— Но…
— Ничего. Если вы только о Матуле и можете думать, так шли бы за него замуж. А малыш будет спать, как картофель в декабре.
Донесся негромкий стук, это выдвигали ящик стола, потом к двери Дюлы направились тяжелые шаги, и он тотчас закрыл глаза.
— Проснись, малыш. Я слышал, ты обгорел.
— Добрый вечер, дядя Иштван.
— Для меня он добрый, если и для тебя добрый.
— Дядя Иштван, вы на меня не рассердились?
— Я, малыш? За что? Есть такая поговорка: каждый осел сам тащит свою шкуру на базар. И ты тоже можешь распоряжаться собственной шкурой по своему усмотрению.
— Было так здорово, дядя Иштван, что я и забыл про солнце. Я поймал семь лещей, а вместе с дядей Матулой мы поймали огромного карпа. Дядя Матула сварил в котелке уху, она была острая, но очень вкусная.
— Женщине такую уху безусловно не сварить, но не проговорись об этом тете Нанчи.
— Я и не собираюсь, — засмеялся Дюла, и, воспользовавшись этим, дядя Иштван протянул ему две таблетки.
— Прими, и все пройдет. — Он налил в стакан воды.
Плотовщик не успел даже пикнуть, как лекарство было уже проглочено, хотя маме Пири в таком случае пришлось бы с полчаса его упрашивать.
— Что это?
— Стрихнин с малюсенькой дозой цианистого калия, а ты что думал? Впрочем, это тебя не касается. Я дал, ты принял, и кончено дело. Ну, ложись.
— Дядя Иштван!
— Иди сюда. Только не вертись на постели. Это тебе наказание за то, что ты забыл про солнце.
— Мужественно терпя боль, Дюла осторожно улегся в кровати.
— Вот видишь, стоило тебе захотеть.
— Дядя Иштван, а что будет завтра?
— Завтра, малыш, среда, день Ульрика. Солнце восходит в три часа пятьдесят две минуты, заходит в девятнадцать сорок четыре. Все это я вычитал в естественно-научном календаре.
— Я не о том. Дядя Матула сказал, что завтра за мной не придет, потому что у меня будут другие дела.
— Конечно. Ты будешь сидеть как истукан, беречь свою «обожженную кожу, кричать, когда тетя Нанчи примется мазать тебя маслом, и зарубишь себе на носу, что если ты сам не станешь беречься на реке и в чаще, никто тебя не убережет. Вот тут вода, коли захочешь пить. Спокойной ночи. Если понадобится что-нибудь, кричи долго и терпеливо, я все равно не проснусь.
Такое прощание на ночь прозвучало совсем иначе, чем прощание мамы Пири, и наш Плотовщик хотел обидеться, но не смог. Мысли его стали такими непрочными, обрывочными, что стоило остановиться на одной из них, как она рассыпалась в прах, а из соседней комнаты доносился храп дяди Иштвана, словно гудение удаляющегося самолета.
Наш Плотовщик открыл глаза, когда уже рассвело. Нет, нельзя сказать, что он осмысленно глядел на солнечный зайчик и обрамленную венком фотографию на противоположной стене. Это была свадебная фотография дяди Иштвана, запечатлевшая молодого мужчину, который смотрел в будущее с большой решимостью, и, как показали дальнейшие события, эта решимость ему пригодилась. А тетя Лили смотрела на своего жениха чуть ли не с благоговением, словно на святого, хотя дядя Иштван вовсе не был святым, и, возможно, они разошлись, потому что тетя Лили тут ошиблась.
Теперь все это уже давно ушло в прошлое. Смутные мысли возвращались к нашему Плотовщику, точно усталые голуби на голубятню, — усталые голуби, которых двойная доза снотворного продержала взаперти в темной клетушке ночи.
«Уже утро, — подумал Дюла, не сделав большого открытия. — Я проспал», — продолжал он, но и за эту мысль его не удостоили бы Нобелевской премии.
Потом в голове у нашего Плотовщика прояснилось, но он лишь тогда вошел в свою колею — что с обожженной кожей оказалось делом нелегким, — когда тетя Нанчи принесла ему завтрак.
— Дюла, сынок, тебе лучше поменьше двигаться. Поешь, потом полежи еще или можешь посидеть немного. Сегодня не умывайся.
Наш Плотовщик позавтракал с отменным аппетитом, как и подобает страдальцу, а запрещение умываться, по-видимому, ничуть его не огорчило. Столь же мужественно перенес он новое смазывание маслом, потом встал, потому что каждое движение, пока он лежал, причиняло ему боль. Но эта боль была уже не такой резкой и нестерпимой, как накануне. Однако передвигаться приходилось с осторожностью: если бы он, предположим, задел за угол шкафа, то взревел бы, как раненый барс. Ожоги сдерживали порывистость движений нашего легкомысленного Плотовщика, что, впрочем, шло ему на пользу.
Дюла с тоской думал о сегодняшнем дне, который, как видно, ему предстояло провести в комнате, по крайней мере, до вечера, так как тетя Нанчи сказала: «В сумерках ты немного погуляешь во дворе».
Сумерки представлялись сейчас столь же далекими, как двадцать первый век, и нашему Плотовщику казалось, будто по зашторенной комнате расползается пропахшая пылью скука.
«Чем можно тут заняться?» — посмотрел по сторонам обожженный мальчик, и взгляд его остановился на широком шкафе с матовыми стеклами, который выставлял напоказ свое содержимое, как добродушная торговка — товары утром на рынке.
«А можно ли?» — вдруг усомнился Дюла, но успокоился, заметив, что в шкафу торчал ключ, который удастся, наверно, повернуть без предательского скрипа.
Наш Плотовщик вскоре убедился, что даже ожоги имеют свою положительную сторону: ведь не окажись он, намазанный маслом, в неволе, ему и в голову не пришло бы открыть шкаф.
На верхней полке стояли книги, но их переплеты не сулили ничего хорошего, а у Дюлы был нюх на такие вещи. Он взял наугад одну Книгу.
«Начертательная геометрия». Плотовщик с почтением, но не колеблясь тотчас поставил ее на место.
«Образцовый садовод», — прочел он название другой книги; затем последовала «Организация производства».
Здесь, как видно, в полном беспорядке хранились старые книги дяди Иштвана, потому что с учебником по естествознанию соседствовала поваренная книга, а потом шло полное собрание стихотворений Шандора Пётефи. Он доброжелательно смотрел на обилие ливерных колбас и фаршированной домашней птицы, возможно, потому, что когда-то долго жил впроголодь среди своих жирных, скучных современников, которые даже не заметили, что рядом с ними по равнодушным грязным дорогам шествовало бессмертие в рваных сапогах.
Нашего Плотовщика не привлекали рифмы, поэтому он взял следующую книгу под названием «Семейная переписка». Он уже собирался отложить и ее, но тут заметил в ней подчеркнутые строки, которые некогда привлекли чье-то внимание.
«Ну-ка поглядим!» — заинтересовался Дюла, точно хорошая лягавая, почуявшая запах дичи.
«После знакомства», — прочитал он на открывшейся странице, а за этим многообещающим заглавием последовали главы «Признания» и «Переписка между молодым человеком и его нареченной».
«Глубокочтимая сударыня! Чтобы в однообразии серых будней (начало фразы было подчеркнуто) не потонули приятные воспоминания о нашем знакомстве и я мог бы считать их великолепным праздником, разрешите мне…»
«Ух ты! — поразился Дюла. — Что такое нареченная, черт побери?»
Далее следовало обращение к «обожаемой сударыне, крошечные ручки» которой с почтением подносил к устам Элемер.
Совсем забыв о своем обожженном теле, наш Плотовщик пробормотал:
— Ха-ха! Ну и чушь!
«Не могу передать моего счастья, — изъяснялся Элемер в главе «Переписка между молодым человеком и его нареченной», — ибо я, именно я, оказался счастливым смертным, который может назвать своими крошечные ручки несравненной Ирмы (слово «Ирмы» было вычеркнуто и сверху написано «Лили»).
«Сдувал! Дядя Иштван сдувал!» — с непочтительным хохотом схватился за бока наш Плотовщик.
Трясясь от смеха, он откинулся на спинку кресла.
И тут же последовала суровая кара. Глаза у Дюлы полезли от боли на лоб, и ему показалось, что кожа лоскутами отходит у него со спины.
— Ой-ой, — дергаясь всем телом, прошептал он тихо, чтобы не услышала тетя Нанчи, и с горьким презрением задвинул подальше на полку «Семейную переписку», не подумав о том, что и его появлению на свет предшествовало нечто подобное и что придет время, когда он окажется во власти тех чувств, о которых писал Элемер, ибо меняется только форма, но не содержание.
За ужином — несмотря на протест обожженной кожи — он будет исподтишка поглядывать на дядю Иштвана и потом тайком ухмыляться, уткнувшись в тарелку. Непонятно, как мог дядя Иштван, этот серьезный и порой даже мрачный исполин, вычеркнуть из книги «Ирма» и написать сверху «Лили», хотя, надо отдать ему справедливость, позже он окончательно вычеркнул из своей жизни и тетю Лили.
Но ужин в это утро представлялся еще очень далеким, и наш Плотовщик, убедившись, что кожа у него на спине цела, продолжал дальнейшие поиски, так как вещи, в удивительном беспорядке сваленные на нижние полки, сами просились в руки, и невозможно было понять, как они попали на это забытое кладбище прошлого. Там оказались новенький ножик и потертый кошелек, игрушечный кнутик и мундштук, музыкальная шкатулка и собачий намордник, шпора и образок, и даже небольшая мышеловка, которая заряжалась очень просто и захлопывалась при малейшем прикосновении. Дюла поиграл с ней немного, пока по неосмотрительности не прищемил указательный палец. Он обиженно сунул обратно на полку это хитроумное сооружение, и взгляд его снова остановился на книгах, у которых нет такой коварной пружинки. Но ему пришлось поспешно закрыть дверцу шкафа: в комнату вошла тетя Нанчи с цветочным маслом.
— Не правда ли, чудодейственное средство? Сейчас я еще разок помажу тебя. Заживает! Прекрасно заживает! Кожа у тебя уже не такая красная.
— А нельзя ли мне выйти из дома?
— Вечерком, я сказала, вечерком!
— Мне скучно, тетя Нанчи. Где бы мне найти книжки?
— Да здесь в шкафу. Здесь они все, можешь выбрать любую.
Хитрому Плотовщику только того и надо было — права на свободную разведку. Теперь ворота рынка были открыты. Он основательно изучит всю коллекцию, начиная от кисета и кончая пистонным пистолетом, от бритвенного помазка до наусников. Дюла распахнул дверцы шкафа пошире, чтобы свет падал прямо на исследуемый материал, как вдруг взгляд его остановился на одной книге.
«Ловаши, — прочитал он. — Ловаши». «Матула… Матула называл это имя, советовал попросить у дяди Иштвана книгу Ловаши. А она тут, и просить не надо». — И Дюла раскрыл почти новую книжку, потому что дядю Иштвана, как видно, не интересовали серые цапли, а о лошадях, коровах и овцах он и так знал все, что там было написано.
«Фауна Венгрии», — прочел Дюла и, осторожно опустившись на стул, раскрыл книгу.
Он собирался быстро перелистать ее и заняться изучением заманчивого содержимого нижних полок, но не тут-то было! Он просмотрел одну, другую страницу: серна, филин, карп. Наш Плотовщик развалился на стуле, насколько позволяла его болезненно нежная кожа, и почувствовал себя, как крестьянин, у которого лошади и коровы стоят голодные в хлеву, а он случайно набрел на чудесный луг, где можно накосить вдоволь сена.
И Дюла принялся косить, сгребать сено для детищ своей жадной любознательности.
«Фауна Венгрии», — прочел он во второй раз, но теперь уже зная, что здесь описываются разные представители животного мира: собака и судак, сом и лошадь, а кроме того, птицы. Теперь он понял, что такое фауна.
Шкаф оставался открытым настежь, и, обойденные его вниманием, старые часы, стреляная патронная гильза, шпора и тусклая фотография с укоризной смотрели на него.
«Что же с нами будет?» — спрашивали они, но мальчик не отвечал им, потому что забыл даже собственное имя. И если бы кто-нибудь спросил, как его зовут, он, наверно, сказал бы: «Золотистая щурка» или canis lupus[6]: ведь, как ни удивительно, его заинтересовали даже латинские названия. Ему было известно, что латынь — международный язык науки, и только с ее помощью могут понять друг друга ученые, собравшиеся на научный конгресс: японец — исландца, швед — африканца. Ведь если бы венгерский ученый сказал «вереб»[7], солидный иностранный профессор посмотрел бы на него как баран на новые ворота. А когда он говорит passer domesticus[8], тот сразу понимает, о чем идет речь.
Наш Плотовщик погрузился в это море, по которому давно тосковал. Он радостно приветствовал старых знакомых и внимательно знакомился с теми, кого знал понаслышке, но еще не встречал. Но, как выяснилось, даже о старых знакомых он имел смутное представление, а порой думал о них скверно, потому что слышал от кого-нибудь: «Вредная тварь. Уничтожать таких надо!»
«Кто этот дурак? — с укоризной смотрела на Дюлу пустельга. — Я, например, питаюсь почти одними насекомыми, а мой родственник, кобчик, — полевыми мышами. Случается, что мы ловим больного воробья, но ведь больных надо уничтожать, это общий закон».
«Простите, — возразил Дюла, — но вот сарычи охотятся на молодых зайчат».
«Ну и что? — негодовал сарыч. — Однако охота на нас уже давно запрещена, и по новому закону всякого, кто нас тронет, штрафуют на пятьсот форинтов».
«В городе об этом понятия не имеют, — протестовал Плотовщик. — Там я слыхал…»
«В городе еще куда ни шло, — клекотал сарыч. — Но в полях об этом тоже не знают. Трамвайный кондуктор не ходит с ружьем (хотя мне говорил сокол, который жил на уйпештской водонапорной башне, что городские кондукторы охотно вооружились бы ружьями для истребления трамвайных зайцев!), а охотники ходят с ружьями и ничего толком о нас не знают. Мой первый муж стал жертвой такого охотника. Муженек ел суслика, сидя на верхушке телеграфного столба, — покойный очень любил молодых сусликов, — и тут к нему подкрался вооруженный двуногий хищник. Бедняга преспокойно закусывал, полагаясь на закон, и в этом таилась его погибель. «Орел!» — закричал хулиган. «Орел!» — завопил он, когда мой милый свалился с верхушки столба. «Орел», — сказал еще десяток людей, потому что никто из охотников не узнал сарыча. А бедный муж всю свою жизнь работал на людей: как-то раз за один день съел штук двадцать мышей. Отличный аппетит был у моего ненаглядного».
Плотовщик мысленно попросил прощения у сарычей и с признательностью подумал о Матуле, который посоветовал ему прочитать книгу Ловаши, хотя сам и не заглядывал в этот замечательный труд.
— Я купил одну книгу, — как-то раз, еще давно, сказал Матуле дядя Иштван. — Ее написал мой старый учитель Шандор Ловаши. Она больше для вас подходит.
— Я знаю все, что мне нужно знать, — отозвался Матула. — Знал я и господина учителя, он приезжал в наши края. И меня расспрашивал. Так чему ж мне у него учиться?
Дюла о том давнем разговоре понятия не имел — ведь Матула о нем ничего не оказал. Старик говорил только самое необходимое, но его скупых слов оказалось достаточно, чтобы мальчик проникся к нему благодарностью.
Между тем необыкновенно быстро наступил полдень.
— Иди, сынок, обедать, — заглянула в комнату тетя Нанчи.
— Что? — бессмысленно переспросил Дюла. Старушка пощупала ему лоб.
— Жара у тебя нет. Иди обедать. А если и аппетита нет…
Только тут наш Плотовщик понял, что страшно голоден и что действительно уже полдень. Он отправился на кухню, хотя мысли его были заняты парящими орлами и крадущимися ласками. Не подозревавшая об этом тетя Нанчи успокоилась, убедившись, что аппетит у Дюлы отменный.
— Теперь немного поспи.
— Нет, — возразил мальчик. — Я нашел мировую книгу.
— Про любовь? — спросила тетя Нанчи, считавшая, что хорошие книги бывают только про любовь.
Дюла улыбнулся, вспомнив вычеркнутую из «Семейной переписки» Ирму и вычеркнутую из числа тетушек Лили, а также дядю Иштвана, некогда блуждавшего по коварным топям любви.
— Не про любовь, тетя Нанчи. Научная! — И, задрав нос, он вернулся к своему Ловаши.
Но чуть позже он убедился, что не только любовь, но и наука имеет свои пределы.
Было, наверно, около четырех часов, когда в нашего Плотовщика выстрелили. Выстрелили, правда, во сне и, к счастью, промахнулись. Шум, Похожий на выстрел, вызвало падение книги, которую держал в руках Дюла, спавший уже около часа; и когда он испуганно вскочил, сочинение Ловаши валялось на полу.
Наш Плотовщик проснулся, полный боевого задора, и с трудом понял, где он находится: ведь только что, сидя на стене крепости — конечно, Терновой крепости, — он метнул огромную стрелу в вопивших внизу турок. К сожалению, он не узнал, попала ли его стрела в цель, потому что притаившиеся в кустах враги выстрелили… И тут он проснулся.
Дюле снилась та эпоха, когда еще был в ходу лук, но уже заговорило ружье, к вящему удовольствию грызущихся между собой людей и к еще большей их беде. И, познав это бедствие, они считали, что раны можно искоренить только новыми ранами, а ружья — только новыми ружьями.
Впрочем, сон был настолько явственный, что Дюла все еще чувствовал, как скользнула по его руке пущенная им стрела, и слышал звон тетивы.
На соседнем бастионе сражался отважный знаменосец Пондораи, которого никто не осмеливался называть Кряжем, потому что знаменосец щеголял длиннющими усами и к тому же размахивал саженной саблей.
Плотовщик знал, что враги пытались захватить их врасплох, но этот коварный замысел не удался: вороны, обитавшие в пограничной крепости на болоте, предупредили ее защитников о приближении турок и, таким образом, приняли участие в битве.
Местность эта выглядела тогда не так, как теперь: вода, всюду вода, и только кое-где небольшие островки камыша и огромные тополя. В пылу сражения Дюла все же заметил, что обмазанные глиной бревенчатые стены едва держатся. Каменная кладка была лишь внизу, куда доходила вода, а башни, без которой трудно представить порядочную крепость, не было вовсе.
Но небольшой бастион окружала стена живого и засохшего колючего кустарника с узкими просветами, удобными для обороны. Взобраться на терновую стену, преодолеть ее, было невозможно. Маленькие отряды канижских и шумегских турок пытались выкурить противника из его неприступного гнезда, но лишь обожглись сами, а несколько дерзких османских вояк сложило там свое оружие и головы на радость голодному воронью.
Наш Плотовщик думал о своем сне и очень жалел, что проснулся, так как прекрасно чувствовал себя в сапогах с короткими голенищами. Теперь он уже знал, что маленькая крепость могла называться только Терновой.
«Но если бы в бурную ночь облили керосином терновые заросли, — рассуждал наш богатырь, — все защитники крепости сгорели бы, как мыши в пылающей скирде».
Керосин? Опомнись, Лайош Дюла, а был ли тогда керосин? Он таился в недрах земли и глубинах времени, а зал крепости, похожий на конюшню, освещали смоляные факелы или свечи, а иногда костер. Над его пламенем жарились на вертеле метровые сомы или поросята, которыми брезговали глупые турки.
Дюла припомнил все это, и воспоминания были такими свежими, что он почуял даже запах жареного поросенка. И у него потекли слюнки. Что же тут удивительного, если в горячке боя он адски проголодался?
Он даже не заметил, что двигаться ему стало легче, что спину больше не жгло. И когда он нагнулся за книгой, кожа на его плечах не начала рваться на лоскутки.
— Помазать тебя? — тотчас спросила Плотовщика тетя Нанчи, жаждавшая постоянно кормить его или лечить.
— Попозже, тетя Нанчи.
— Может, съешь чего-нибудь?
— Ну, немножко…
Тетя Нанчи так стремительно понеслась к кладовке, точно там начался пожар.
— Я уже приготовила немного творога со сметаной. И свежий хлеб есть.
Творог со сметаной, которого было «немного», появился на столе в огромной миске.
— Мне столько не съесть, тетя Нанчи. Старушка лишь махнула рукой:
— Там увидим.
И выяснилось: не то творог оказался необычайно вкусным, не то во время сражения у нашего Плотовщика совсем подвело живот, но замечательное блюдо мигом исчезло, и потом Дюла с трудом нагибался не из-за обожженной кожи, а лишь из-за битком набитого желудка.
— Теперь ступай гулять, но сначала я тебя помажу. К завтрашнему дню все у тебя как рукой снимет.
Дядя Матула придет чуть свет.
Знаю. Я соберу мешок.
— Тетя Нанчи, а можно мне угостить дядю Матулу? Я и вчера его угощал.
— Ну конечно.
— А он сказал, что так вкусно умеет жарить цыплят только тетя Нанчи.
— Старый плут! Ему-то известно, как я готовлю. Впрочем, он человек порядочный, мастер на все руки, ничего не скажешь.
После этого Дюла с легким сердцем пошел в сад, потому что ему не нравилось, когда Матулу ругали, но теперь он усвоил, какой надо повернуть кран, чтобы выпустить из тети Нанчи пар неприязни.
Сад был овеян покоем раннего летнего вечера. Иногда слышался шлепок упавшего яблока, насвистывала на флейте иволга, которая, как выяснил сегодня Дюла, принадлежит к отряду воробьиных.
Прежде Плотовщику казалось, что эта пестрая птица насвистывает: «Судья плут, судья плут!» Но теперь он решил, что желтенькая флейтистка не бранит судей. Незамысловато и слегка однообразно звучала ее песенка, но без нее, наверно, безжизненно и тихо стало бы летом в вечернем саду и не созрели бы ягоды на тутовом дереве.
Ведь пока солнце не опустится низко, другие птицы молчат: и певец сумерек — черный дрозд, и певец прохладного вечера — соловей. А когда под тяжелым крылом мрака саду снится зима и змея выползает на дорожку, какая птица пролетит там, кроме большеглазой совы, которой не нужен свет, чтобы поймать беспечную мышь!
Дюла думал об этом и находил — скорее даже чувствовал — удивительную простоту и закономерность в порядке вещей, настолько естественном, что его уже нельзя назвать законом. Иволга не способна говорить иначе, в другое время, и все птицы, все живые существа, кроме человека, способны выражать лишь то, что ощущают на самом деле.
Наш Плотовщик вспомнил легенду о плоте и впервые немного смутился.
Прекрасная штука это «бы», думал он, но хватит злоупотреблять им, когда действительность так прекрасна. Надо только поближе подойти к ней и приглядеться: ведь он, по-существу, еще ничего не знает. Все представляет собой волнующую тайну, стоит посмотреть на землю, где ползают муравьи, перетаскивая свои яйца, или на небо, где уже показалась половина лика ущербной луны.
Что будет с муравьиным яйцом и что происходит на луне? Почему у орешника зеленые листья и почему он не может стать таким высоким деревом, как дуб? И почему дуб живет двести — триста лет, а помидор только одно лето? Почему черный дрозд зимует здесь, а иволга улетает в Южную Африку? Почему, почему, почему?..
Дюла охотно и много читал, но до сих пор не задумывался над этими вопросами и при чтении не вникал в смысл таких слов, как «зародыш», «личинка», «газ», «турбина», «атом», «радиация» и «электромотор». Из книг он выносил смутное представление о подобных понятиях, но если бы его спросили, что такое атмосфера и что означает «во время оно», он, наверно, ответил бы:
«Так сказать… ну, как бы сказать… словом, как бы…» — после чего окончательно замолчал бы.
Но этот ранний вечер располагал к раздумью, и уединение породило рой вопросов.
«Надо будет потом выяснить, — решил он. — У дяди Иштвана есть энциклопедия».
Он покосился на руку, намазанную маслом.
«Почему мне кожу протирали маслом, а не водой? Почему человека клонит ко сну после обеда? Кто такой был Ловаши? И что такое сон? — размышлял мальчик, глядя на свою правую руку, которой он натягивал лук, и до сих пор чувствовал, как тетива режет ему пальцы. — Сон тоже реальность? Или нет?»
Он начал внимательно рассматривать свою кисть, и взгляд его задержался на ногтях с траурной каймой. «Какие грязные», — удивился он, но не вспомнил о щеточке для ногтей и, к сожалению, не подумал, что грязные ногти — это реальность.
— Дюла! — позвала с порога тетя Нанчи. — Дюла!
Наш Плотовщик неохотно отозвался и, срывая листочки с кустов смородины, побрел к дому.
«Тетя Нанчи всегда найдет повод покричать!» Но он тут же забыл о своей досаде.
— Из сельхозкооператива принесли резиновые сапоги. Примерь. Если не впору, их поменяют. Дядя Иштван прислал.
Дюла сразу вспомнил о Матуле. Только старик мог сказать дяде о раскисших сандалиях и изрезанных осокой, таких тощих ногах.
— Впору. Спасибо, тетя Нанчи. В самый раз.
— Не мне спасибо, сынок, а твоему дяде — это он купил. Да и Матула, конечно, приложил тут руку. У тебя же ноги точно кошки изодрали. А Матула тебе ничего про сапоги не сказал?
— Нет.
— Вот видишь, какой он! Заходит сюда иногда и сидит как глухонемой. Уставится в угол и курит, а потом понадобится мне что-нибудь, а он уже тащит. Но и тогда обронит два слова и опять замолчит. «Вот рыба, — говорит он. — Не соскабливай с нее чешую, а сдери кожу. Жир в нее не клади». Учит меня готовить. Меня! Как-то раз принес рыбу, усача: «Икру выкинь, она ядовитая», — говорит мне. Мне! А потом рта не раскроет.
«Ага! Как видно, и Матула — подданный кухонной империи тети Нанчи, — подумал Дюла, притоптывая новыми сапогами. — Он не обращает внимания на ворчание старухи. Тетя Нанчи бранится, а Матула улыбается, смотрит только, не засорилась ли его трубка».
— Не найдется в кладовке кусочка тонкой проволоки? Надо бы прочистить чубук.
И старушка идет искать проволоку.
Но случается, что она даже хвалит старика.
Матула приносит кошелку, которую он сам сплел.
— Старая-то порвалась.
— Вот уж спасибо, вот спасибо. Я как раз собиралась попросить тебя. Такую аккуратную кошелку, кроме тебя, никто не сделает.
— Какая уж получилась…
Боясь рассердить тетю Нанчи, Дюла решил не упоминать лишний раз о старике. Сам он был в восторге от новых сапог. Ходить в них оказалось очень удобно.
— Я напишу папе, дядя Иштван, чтобы он отдал вам деньги за сапоги, — сказал он вечером дяде, благодаря его за обновку.
— Незачем! На два месяца ты стал моим сыном, но если тебя это не устраивает…
— Устраивает!
— Или ты скучаешь по дому…
— Нет, нет! — испугался Плотовщик. — Я только думал…
— Давай договоримся: о тебе сейчас заботятся три отца, настоящий, дополнительный и названый. Честно говоря, ты должен быть доволен. Придет за тобой завтра на заре названый отец?
— Обещал.
— Прекрасно. Смотри больше не обгорай. Не снимай рубашку, а то будет очень больно. Если возвращаться каждый день домой будет утомительно, так можешь приходить раз в неделю. И если тебе нравится жить в камышах, живи там.
— Его заедят комары, — вмешалась тетя Нанчи.
— Это их дело.
— Дюла расчешется до крови.
— Это его дело. Матулу они жрут семьдесят лет, а он целешенек.
— У меня есть мазь от комаров, — сказал обрадованный Плотовщик, жаждавший приключений; вмешательство старушки он находил теперь излишним.
— Возьмите несколько одеял и пальто. Ночи прохладные, и дождь может пойти.
— А что он есть будет? — воинственно спросила тетя Нанчи.
Тетя Нанчи даст Матуле всякой всячины — и сала, и свиного жира и прочего. Даже перца не забудет. Ловите рыбу. С Матулой ты не пропадешь. А если соскучишься, так придешь домой.
— Не соскучусь! Я сам хотел попроситься, только боялся. Дядя Иштван, можно мне взять с собой книгу Ловаши?
— Бери хоть все, что найдешь дома. Дюла засмеялся.
— Что ты смеешься?
— Куда столько, — вывернулся смущенный Плотовщик, потому что перед его мысленным взором всплыла «Семейная переписка», «обожаемая сударыня» и вычеркнутая Ирма. — Мне хватит одной книги.
— Хорошо. Старик был моим наставником, и я его до сих пор крепко люблю. Он много бродил в камышах и может нарассказывать всяких историй. А теперь пора спать. Прихватите и палинки на случай холодного ливня. А поранитесь, она тоже пригодится.
В эту ночь Дюла спал беспокойно, ему снились сумбурные сны — кузнечики и букашки, так как кожа у него зудела. Не раз ему чудилось, будто Матула стучит в окно. Но это кошка охотилась на чердаке за мышами. А когда потом старик действительно постучал в окно, Дюла спал так крепко, что Матуле пришлось долго колотить по ставне.
— Эй, лошади забрались в овес!
— Что? — испуганно подскочил наш друг, но тут же собрался с мыслями. — Иду, дядя Матула!
На полу в кухне лежал битком набитый рюкзак.
— Добрая душа Нанчи! — Матула указал на рюкзак. — Я понесу его, а то натрешь себе плечи.
Тут из кладовки вышла тетя Нанчи с двумя банками в руках.
— Вот еще две банки компота. Дюла его любит.
— Если любит, так пусть сам и тащит. В мешке больше нет места.
— А для палинки нашлось?
— Это лекарство, а от компота у людей только брюхо болит. Словом, если Дюла хочет, пусть тащит. Впрочем, с него хватит и двух шерстяных одеял.
— В другой раз возьмем, тетя Нанчи.
Старушка сердито посмотрела на Матулу, однако это его не смутило.
— Пора идти, — сказал он. — Дай бог тебе здоровья, Нанчи! Жареные цыплята в тот раз были знатные.
Пока Плотовщик прощался со старушкой, огромный рюкзак уже пересекал двор, хотя воробьи еще не открыли своего утреннего заседания. Сад, прохладный и тихий, будто хранил ночные тайны; ручей, журча, стремительно прыгал по камушкам, словно до наступления утра намеревался успеть куда-то, а тропка за садами манила вырядившегося в новые сапоги Дюлу как старого знакомого.
— Не тяжело вам, дядя Матула?
— Понятно, тяжело. Сам хочешь нести?
— Если бы я только мог.
— Чего тогда спрашивать?
Плотовщик понял: вопрос его был пустой вежливостью. Или, может быть, он ожидал, что Матула тоже ответит вежливо: «Что ты! Мешок совсем легкий, как пушинка».
И он разочаровался бы в своем названом отце, потому что и слепому видно, что рюкзак тяжеленный. Но тогда зачем было спрашивать? Зачем?
«Ты олух!» — сказал себе Лайош Дюла и намотал на ус, что от пустых разговоров мало проку. Он замолчал, понимая, что человеку с тяжелой ношей не до переливания из пустого в порожнее.
Теперь уже мальчику были знакомы рассветные запахи, и он с закрытыми глазами мог бы сказать, что они проходят по кукурузному или конопляному полю или же поблизости от скошенной люцерны.
На большой вяз он посмотрел как на старого приятеля, только что не поздоровался с ним. На коре старого дерева время оставило свои тайные знаки, и Дюле хотелось спросить Матулу, сколько лет вязу и почему он стоит так одиноко. Но он смолчал, и большой рюкзак продолжал равномерно покачиваться перед ним.
За дамбой тысячи птиц начинали свой день пространной, но тихой беседой, в которой различались надтреснутые голоса цапель, шиканье лысух и гиканье поганок; а на сухой ветке прибрежной ивы каркала серая ворона, зовя своего родича, но его дальний ответ трудно было расслышать.
Дюле теперь уже было знакомо и рассветное дыхание камышовых зарослей, и тяжелый запах болота, а острые листья осоки беспомощно лизали скользкие резиновые сапоги. Широкие голенища надежно защищали исцарапанные ноги, и наш Плотовщик нарочно наступал в лужи, где позавчера размокли и испортились его сандалии.
Услышав плеск воды, Матула оглянулся:
— Хороши сапоги?
— Очень, дядя Матула. Спасибо, что сказали дяде.
— Не стоит благодарности. Я сказал потому, что здесь они сгодятся. Ну, пойдем дальше. Леший возьми этот мешок, хорошо бы его поскорей скинуть.
Когда они поднялись на дамбу, за ней бушевал ураган птиц, но Матула даже не посмотрел в ту сторону и остановился совсем по другой причине.
— Видишь?
— А что это, дядя Матула?
— Мускусная крыса. Ондатра.
Переплывавший реку зверек с коротким и широким туловищем исчез в камышах на том берегу.
— Кусается?
— Если ее схватить. Тогда все крысы кусаются.
— Что она ест?
— Что попадется. Да все: жуков, раков, улиток, даже свеклу и кукурузу. Очень любит пшеницу. Если посеют на берегу пшеницу, опустошит все поле. Но шкурка у ондатры просто загляденье. Двуглазку прихватил?
— Ой, забыл, дядя Матула!
— А ведь я тебе говорил, верно? Значит, у тебя в одно ухо влетело, в другое вылетело.
Пристыженный Дюла молчал, предпочитая не признаваться, что на этом его ловил не только дядя Матула, но и Кендел. Кендел тоже замечал, что он не слушает и тут же следовало: «Продолжайте, Ладо».
Наш Плотовщик поежился и в душе выругал себя за рассеянность. Матула уже свернул от дамбы к чаще ракитовых кустов, и Дюле почудилось, будто ольховые деревья, караулящие шалаш, раскрывают объятия возвратившимся домой путникам.
Сам шалаш словно приветливо здоровался с ними. Его темное нутро, пропахшее камышом, казалось домом, а Серка — членом семьи, радостно встречающим прибывших.
— Отвяжи пса, пусть побегает. — Матула снял со спины рюкзак. — Он запомнит, кто спустил его с цепи.
Пес при приближении Дюлы слегка насторожился, но стоило мальчику отстегнуть цепь, как Серка завилял хвостом. Потом трижды обежал вокруг шалаша и улегся наконец у ног Матулы.
— Ну какой же ты шалый! — побранил Серку старик. — Когда ты ума наберешься?
Плотовщик почувствовал, что эти слова косвенно относятся и к нему.
— Дядя Матула, он ведь молодой.
— Это еще не значит, что в голове должен ветер гулять… Вогнала меня в пот Нанчи, так набила мешок. Ну да приволок, и кончено дело. Передохнем чуток, потом наведем тут порядок.
Старик сел, сел и Дюла. Серка лежал, растянувшись, возле закопченной печурки, и некоторое время слышался только далекий птичий гомон. Заря в небе сменилась синевой, роса — туманом, а мягкий свет — солнечным сиянием.
— Как чудесно здесь, дядя Матула!
Старик молчал. Он закурил трубку и следил за легкой струйкой дыма.
— Хорошо тому, кто любит все это, — сказал он немного погодя. — Я обыкновенно тут живу, а когда зимой переберусь к дочке, то задыхаюсь в доме, даже от табака нет никакой радости, и к весне маюсь, как хворый пес. Потом выползаю сюда, поправляю шалаш, если он осел под снегом, и домой уже ни ногой.
Пока он говорил, Серка все ближе подбирался к нему, и наконец его голова оказалась возле руки хозяина. Посмотрев на собачонку, старик погладил ее.
— Не был бы ты, Серка, таким шалым, — сказал Матула, — я бы не стал тебя сажать на цепь, знал бы, что ты не бросишь шалаш без присмотра. Но нет тебе доверия. Да, двуглазка-то в рюкзаке, я взял ее, — обратился он к Дюле. — Погляди на старое дерево, может, еще сидит там большой орел.
Плотовщик достал бинокль, настроил по глазам, но на дереве никого не было.
— Ничего не вижу.
Но это было не совсем верно. Пока Дюла смотрел в бинокль, перед ним стояли слова Матулы: «Пока ты такой шалый, нет тебе доверия».
— Перво-наперво приготовим постель. — Матула выбил пепел из трубки. — Потом приберемся тут. Надо принести сена.
Он вынес из шалаша две длинные жерди.
— Есть поблизости стожок, летось он вымок, да дожди лили такие, что телега увязла бы. Половину притащим, и хватит с нас. Хорошая постель получится.
Стог стоял далеко, и Дюла по дороге запоминал кусты, некоторые деревья, вид местности. Постепенно у него вырабатывалась способность ориентироваться. Трава, еще мокрая от росы, доходила ему почти до пояса.
Матула сбросил верхушку стога и подсунул жерди под оставшееся сено.
— Силенок хватит?
— А как же! — встал между жердями Дюла.
— Иди не спеша, чтобы ношу не скинуть.
— Ой, дядя Матула, змея! И какая большая! — точно кузнечик, подпрыгнул Плотовщик.
— Не трогай ее. Рука провоняет. Чтоб ей треснуть, твоей змее!
Нужно мне очень ее трогать! — Дюле не хотелось сознаваться, что он не дотронулся бы до змеи ни за какие деньги, что при одном взгляде на нее озноб пробежал у него по спине.
— В шалаш они всегда забираются — то одна, то две. Не трогай их.
Плотовщик испуганно смотрел вслед уползающей змее.
— Поднимай.
Половину стожка они подняли без труда, но Дюлу уже не увлекала переноска сена даже с помощью жердей.
«В шалаше то одна, то две, — думал он. — Господи!»
— Когда я ступаю левой ногой, ты ступай правой, и сено перестанет колыхаться. Ведь если оно рассыплется, подбирать будет нелегко.
«Она еще ко мне в постель заползет, — сменил ногу мальчик по приказанию Матулы, но мысли его были заняты другим. — Когда я буду спать, обовьется вокруг шеи..» И тут он чуть не выронил из рук жердь.
— Тяжело? — раздался впереди укоризненный голос, потому что ноша заколебалась. — А то можно передохнуть.
— Нет, дядя Матула, я споткнулся.
Старик промолчал, а Дюла рассердился на себя, зачем он ответил, что не тяжело, когда на самом деле тяжело. Глупость какая! Ведь и правда тяжело! И как видно, здесь, в лугах, единственная возможность не сбиться с пути — это не уклоняться от истины. Не тяжело? Он чувствовал, как у него сгибаются плечи, как вытягиваются руки — скоро они станут такими же длинными, как у Кряжа.
«Не тяжело. Дурак!» — сказал себе Лайош Дюла и заскрипел зубами, а глаза у него от натуги округлились. Дюла забыл даже о змее.
— Передохнем? — прозвучали впереди чудесные слова.
Да! — радостно согласился мальчик, но как только он опустил ношу на землю, его мыслями снова завладели змеи. — Значит, и в шалаше есть змеи?
— Им там уютно. Подходящее для них местечко… Только Серка иногда их душит.
Любовь Дюлы к Серке значительно возросла.
— Вот бы не воняли они! — спокойно продолжал Матула. — А то схватишь змею, а она выпустит такую мерзкую жижу…
— А они кусаются?
— Еще чего! Держишь змею за шею, а она только головой крутит и извивается. Чем ей кусаться?
— Так я правильно понял, — содрогнулся от ужаса Плотовщик, — змеи не кусаются?
— Они не прочь укусить, да не на тех напали. Ну, берись за жерди. Не спеши. Шагай осторожно.
Дюла не мог думать ни о чем, кроме змей. Если они не прочь укусить, то почему не на тех напали? Неужели Матула только успокаивает его? Какой ужас!
Теперь мальчик уже не смотрел по сторонам и не обращал внимания на тучу птиц в серебристой дали. Легкие пухлые облачка догоняли его, но он, уставившись в землю, думал о змее, бесшумно уползшей в густую траву. Об этой мерзкой твари.
Когда, добравшись до места, они опустили сено на землю, Плотовщик ласково взглянул на Серку и неприязненно на шалаш, чье уютное нутро сразу превратилось для него в змеиное гнездо.
— Но змеи-то ползают только по ночам? Так, дядя Матула?
— И ночью и днем, леший их возьми. Пошел вон, Серка, а то отдавлю тебе лапу. Если находится палка, я их насмерть забиваю: ведь они истребляют рыб и птиц. Но людей не трогают. Нечего о них столько болтать… Давай отнесем сено в шалаш.
«Людей не трогают», — думал Дюла.
— И гадюки? — прибавил он вслух.
— Их тут нет. Понимаю, у тебя всё из головы не выходят змеи. Из мешка я все выложу, набьем его сеном, будет подушка.
Матула сделал сенник и прикрыл его одеялом.
— Ляг, испытай.
Дюла растянулся на мягкой постели.
— Замечательно, дядя Матула.
— А что я говорил? С прочими делами я сам управлюсь, а ты налови рыбки к обеду. Червей накопай на берегу, кузнечиков в траве полно, да и на хлебный шарик можешь попробовать. Я пока смастерю полку, на ней разместим припасы, посуду. Ты не горячись, если подцепишь на крючок какую-нибудь стоящую рыбу. Дай ей умаяться. Можешь прихватить с собой Серку, не мешает тебе с ним обвыкнуться.
Тут Плотовщик совсем забыл о змеях, чувствуя, что Матула дал ему немного воли.
— Пошли, Серка! — позвал он.
Собака виляла хвостом, но не шла за ним.
— Пошел! — махнул ей Матула, и она весело выскочила на тропку, оглядываясь, идет ли за ней новый друг.
А Дюла в новых сапогах с трудом ковылял по высокой траве, спеша поскорей выбраться на дамбу.
«Там, по крайней мере, я успею заметить…» — думал он, и излишне добавлять, что он имел в виду пресмыкающихся.
На всякий случай он срезал себе палку, так как Матула убивал змей палкой.
Расположился он возле плотины. Поймал несколько кузнечиков, накопал червяков, и как только закинул удочку, его перестал пугать змеиный вопрос.
«По голове ее стукну, и дело с концом», — мелькнула у него воинственная мысль.
Течение реки было медленным. Над бесконечными зарослями камыша непрерывно кружили птицы. Серых цапель и колпиц Дюла уже знал, но многих птиц еще нет, и он вспомнил о книжке. Но где же поплавок? Зацепился за что-нибудь?
Он осторожно приподнял удилище.
— Вот так так! — воскликнул он, и Серка, подбежав, облаял «рыбу» с клешнями, оказавшуюся на крючке.
Наш Плотовщик долго собирался с духом, пока наконец решился прикоснуться к раку, а потом, не желая убивать его, забросил подальше в траву.
«Вечером он найдет дорогу обратно», — успокоил он себя и снова закинул удочку.
Рыба все не клевала. По небу плыли барашки; и постепенно птичий гомон вверху смолк. Но беспрерывно щебетала камышовка, и на сверкающей воде ни на минуту не прекращалось кряканье и гоготанье. Если неожиданно наступала тишина, Дюла поднимал голову, зная, что это сигнал опасности и птицы насторожились. И он видел кружащего ястреба, коричневого коршуна или другого хищника, небрежно парящего над водой, точно речь шла о невинной прогулке.
Видел он также, как такое беспечное парение переходит в стремительный полет, потом разрывается водная гладь, поднимается гомон, словно бранят, прогоняют опасного гостя мирные водоплавающие птицы. Прогоняют, но не настигают: ведь хищники мастера летать. Мгновение, и вот он уже взмыл в вышину и спокойно кружит под облаками, точно все это лишь игра.
— Стоп! — закричал Дюла и вцепился в удилище, на сей раз совершенно напрасно: ведь чтобы вытащить из воды карася, сила не нужна.
Хорошая, красивая рыба карась и вкусная, если ее поймали не в тинистой яме, но редко тянет даже килограмм. Тот карась, которого Дюла бросил сейчас в садок, весил не более четверти килограмма.
Наш Плотовщик был вполне доволен и даже счастлив. Волнение, внутреннее напряжение постепенно сменялось спокойствием.
Поплавок плавно полетел в реку — теперь на крючок был насажен хлебный шарик, — и Дюла обрадовался, почувствовав, что движения у него так же точны и уверенны, как у Матулы. Теперь, уже действительно не горячась, он подвел к берегу еще одного карася, поменьше, и ради практики, а не по необходимости вытащил его сачком.
«Такой мелюзги надо уйму наудить, чтобы хватило на обед», — подумал Плотовщик.
Потом он насадил на крючок здоровенного земляного червя. Червь сопротивлялся, извиваясь всем телом, но за это трудно было на него сердиться. Он продолжал, как видно, извиваться и под водой, потому что вскоре поплавок дернулся и не всплыл.
— Подсечь мне сейчас или не подсекать, — прошептал мальчик и посмотрел на Серку, но пес лишь вилял хвостом и не мог дать ему совета.
Тут поплавок задергался, и Дюла не стал мешкать. При подсечке загудела катушка.
— Ну, ты! — уговаривал он рыбу, отчаянно бившуюся под водой. Рыба метнулась влево — мальчик намотал леску, потом вправо — И он слегка отпустил леску. Эта игра, но игра только для Дюлы, доставляла ему огромное наслаждение: он чувствовал, что удилище его слушается и добыча уже у него в руках. Рыба, очевидно, устала.
— Теперь я буду ее вываживать, — объяснил он Серке, вспомнив выражение настоящих рыболовов, — и потом она пойдет в сачок послушно, как овечка.
Но рыба придерживалась иного мнения и долго металась, прежде чем ее удалось вытащить.
У нашего Плотовщика при виде рыбы глаза полезли на лоб. Рот, как у утки, и сама такая длинная!
Щука! Ох! Да какая чудесная щука! Вот посмотрел бы дядя Матула, вот посмотрел бы Кендел, мама и мама Пири, отец и Кряж! Да и весь класс!
— Ну-ка иди, моя овечка, — он вытащил щуку на берег, и Серка, негромко рыча, отскочил подальше от извивающегося водяного тигра.
Но рыба даже в сачке вела себя не как послушная овца, и Дюла тут же вспомнил совет Матулы не горячиться.
Но старик напрасно увещевал бы щуку не горячиться, потому что это у нее в характере.
— Я тебя! — закричал мальчик, но угроза на рыбу не подействовала, и она схватила Дюлу за указательный палец.
— У-у-у! — Плотовщик стал искать нож, чтобы раскрыть им пасть свирепого тигра, но один бог знал, в какой карман был он запрятан, и поэтому мальчик всунул между зубами щуки конец палки, предназначенной для защиты от змей, и тогда она разжала пасть. Дюла замахал кровоточащим пальцем. — Какой я дурак!
Серка по-прежнему одобрительно вилял хвостом, что могло означать и сочувствие.
Крючок продолжал торчать во рту у рыбы, но теперь Плотовщику удалось его вытащить, так как она сердито кусала палку.
Он вздохнул с облегчением, водворив наконец щуку в садок, хотя двух карасей отнюдь не обрадовало такое соседство. Они испуганно плескались, но хищница, измученная борьбой и не успевшая еще проголодаться, не обращала на них никакого внимания.
Дюла опять опустил садок в воду. Мысль о его тяжести и величине щуки утишила боль в пальце. Да, щуки больно кусаются, и их зубы, похожие на кривые иглы, очень опасны, в особенности два огромных передних зуба. Наш Плотовщик теперь узнал это на опыте. Он высосал кровь из ранки и, — где наша не пропадала! — закинул поплавок поближе к противоположному берегу, где возле островка камыша, казалось, больше всего плещется рыбы.
«Значит, в воде тоже обитают хищники», — размышлял он. И здесь царят острые зубы, как когти и крючковатый клюв в воздухе. И здесь выживает только сильный и осторожный, передавая жизнестойкость своим потомкам. Остальные гибнут, остальные служат лишь пищей. Ястреб-перепелятник или сокол безошибочно отбивают от стаи самую слабую птицу, которая плохо летает и не способна о себе заботиться.
Лиса ловит наиболее нерасторопного зайца, волк — заблудившуюся овцу, а сом, щука, судак и другие водяные хищники — тех рыб, у которых какой-либо орган чувств действует хуже, чем у других. Этот естественный отбор беспощадно жесток и внутри одного вида; ведь родители уничтожают даже собственное потомство.
Благодаря Ловаши Дюла стал разбираться в этих вопросах и теперь знал, что следует осторожно навешивать ярлыки «полезный» и «вредный» и что хищники подчас бывают очень полезными, а миролюбивые рыбы — бесполезными и даже вредными.
Судак, например, хищник. Он питается уклейками, мелкими, невзрачными рыбешками, а в результате из неценного мяса уклеек получается очень ценное мясо судака. Примерно то же происходит со щукой, хотя она отнюдь не разборчива. Она не пренебрегает ни лягушками, ни утятами, ни водяными крысами, а оказавшись в опасности, не побрезговала даже пальцем нашего Плотовщика.
Природа мудра, но беспощадна. Как есть, так и должно быть, и равновесие в ней может нарушиться лишь на короткое время.
Так было всегда и так будет всегда. Если чрезмерно размножаются полевки и мыши, появляются пустельги и канюки, а вовремя налета саранчи — скворцы. Человек ради своей пользы порой вмешивается в дела природы, но внесенные им поправки сохраняются лишь тогда, когда он считается с ее законами и чересчур расплодившимся полезным животным обеспечивает естественные условия жизни.
Поплавок стоял неподвижно, и из глубокого раздумья Дюлу вывел тонкий писк, долетавший справа, где на воде, возле берега, сидели три маленькие птички и с ужасом взирали на человека, который теперь тоже заметил их.
— Вы что? — улыбнулся им Плотовщик, и сразу три маленькие черненькие незваные гостьи запали ему в душу.
«Пи-и-и… пить… Можно туда проплыть?»
— Вам все можно, — ободрил их Дюла, — хоть я и не знаю, кто вы такие.
— Три осиротевших птенца лысухи, — сказал ему в шалаше Матула. — Их мать кто-то поймал, и теперь они, бедняжки, остались одни. Ловят здесь, в реке, насекомых и уже научились держать ухо востро. Людей, правда, они не больно-то опасаются.
Маленькие лысухи сначала посовещались, плыть им или не плыть, а потом, приблизившись к другому берегу, продефилировали перед Дюлой.
Мальчик боялся пошевельнуться.
«Пи-и-и… пить, — сказали птенцы. — Мы никому не мешаем, мы здесь только прогуливаемся», — и поплыли дальше, как маленькие черные галеры, не сводя с Дюлы глаз.
Наш Плотовщик совсем растаял, увидев вблизи трех черных птенцов, хотя они ничего особенного не делали, просто юные сиротки были очень привлекательны, и мальчику захотелось их погладить. К сожалению, этого не хотели маленькие лысухи, медленно удалявшиеся вниз по реке. Иногда они оглядывались, словно чтобы запомнить Дюлу, а возможно, их поразил этот человек, сосавший собственный палец. По пути они глотали крошечных улиток, молодые побеги, и все время держались неподалеку от берега, чтобы в случае опасности спрятаться в камышах.
«Какие умницы», — только подумал Дюла, как — з-з-з! — запела катушка, и наш юный друг тотчас подсек.
Крючок заглотнуло какое-то неведомое существо, которое тянуло леску, и Плотовщик никак не мог с ним сладить. Удилище уже согнулось колесом. Мальчик, охваченный волнением, забыл про щуку, про все на свете и схватился рукой за леску, но сразу отпустил ее, чтобы не порезать ладонь. «Ну прямо-таки подводная лодка!» — мелькнуло у него в голове.
Леска все сматывалась и сматывалась с катушки, и дергать ее было бесполезно. Сколько Дюла ни старался, рыба ничуть не уставала. Метрах в шестидесяти — семидесяти от него мчалась она посередине реки; катушка скорбно жужжала, леска стремительно разматывалась, и наконец Дюла с изумлением обнаружил, что на стержне осталось не больше двух метров. Потом… резкий рывок, удилище чуть не вылетело у него из рук, и вся леска исчезла под водой.
Наш Плотовщик не сел, а упал на землю. Он посмотрел на реку, на небо, потом на удилище с пустой катушкой и тяжело вздохнул, потому что все еще был во власти волнения.
Наконец он очнулся, почувствовав, что Серка лижет его кровоточащий палец.
— Лижи, лижи, Серка! А впрочем, пошел к черту, — добавил он и хорошенько прополоскал руку в воде. — Ну, Серка, натворили мы дел. Что мы скажем теперь твоему хозяину?
Пес растерянно махал хвостом, показывая, что ничего не смыслит в рыбной ловле, а когда Дюла вынул из воды садок и собрал снасть, Серка весело выскочил на тропку и приготовился идти с таким видом, словно они с Плотовщиком возвращались домой победителями.
Матула только что кончил возиться с полкой. Прищурившись, он смотрел, ровно ли она легла на скобы, и так же посмотрел на вошедшего в шалаш Дюлу.
Его взгляд секунду задержался на садке, потом на окровавленной руке мальчика и, наконец, на голом удилище. Он почесал в седой голове, точно собираясь с мыслями, а затем произнес лишь одно слово:
— Утащила?
— Утащила, — нахмурился наш Плотовщик. — Все утащила: сто метров лески, поплавок, крючок. Дядя Матула! — воскликнул он. — Невозможно было удержать!
— Верю. Надо было идти по берегу за рыбой, вываживать ее. Только ты все равно не сумел бы ее вытащить. Ну, не беда!
— Не беда?
— Конечно, не беда. Сто метров лески ведь не проглотишь, и сом никуда не денется. Видишь эту полку? На ней я выделяю тебе место. Раскладывай там свои вещи, а то я не люблю, когда в шалаше все вверх дном. Рыбу положи в холодок, но сначала оглуши ее, чтобы она не мучилась. Впрочем, погоди. Смотри, вот как надо. — Матула вытащил из камышовой крыши большой нож. — Щуку так надо брать. Видишь?
— Да.
Двумя пальцами он взял щуку под жабры, и после одного сильного удара обушком по голове она перестала шевелиться.
— Другой раз не суй пальцев ей в пасть!
— Это случайно.
— Как не случайно! Моего кума щука здорово покалечила, но, правда, она весила чуть ли не десять кило. Два пальца у него оттяпала. Я сейчас пойду к лодке, потом, как покричу, приходи. Пес пусть здесь остается.
— Дядя Матула, а моя щука сколько кило потянет?
— Ни одного. Грамм восемьсот в ней наберется. Сиди здесь, Серка, — махнул он выскочившей откуда-то собаке. — В лодке ты только будешь мешаться.
Серка с надеждой посмотрел на своего удаляющегося хозяина и потом печально улегся в тени. А Дюла думал, какие огромные зубы должны быть у десятикилограммовой щуки.
«Страх один! — решил он. — Но насчет восьмисот граммов дядя Матула, наверно, ошибся. В ней не меньше, чем полтора кило, если не два… если не…» — И тут мальчик, смутившись, покраснел.
«Вы, Ладо, неисправимый фантазер! Ведь вы не уверены в этом, — услышал он знакомый голос. — Не так ли?»
«Да, господин учитель, Матула прав».
«Вот видите! Неужели вы собираетесь спорить со стариком? Вы?» Нет, господин учитель».
«Не фантазируйте, Ладо. Действительность может быть прекрасной, даже прекрасней, чем обманчивые мечты». «Да, господин учитель».
Тут Плотовщика привел в себя нежный птичий свист. Иволга неоднократно повторила, что судья плут», но Дюла теперь точно установил, что «Ладо плут».
— Твой дедушка плут, — обиженно сказал он иволге. — Восемьсот граммов так восемьсот граммов. Кто из ребят в классе поймал такую щуку? Никто. И Кендел тоже.
Удовлетворившись этим, он аккуратно разложил на полке свои вещи и точно запомнил, куда класть ложку, вилку, тарелку, фонарик, книгу.
Между тем Серка несколько раз наведывался в шалаш; виляя хвостом, он одобрял старания мальчика, но, не получая никаких приказаний, снова устраивался в тени и наконец, по-видимому, заснул. Но даже во сне он чутко прислушивался и сразу вскочил, когда с реки донесся крик:
— Дюла! Дю-ю-юла! Тащи удилище! Потом старик замолчал.
— Сиди здесь! — строго приказал мальчик собачонке, а Серка опять улегся, точно говоря: «Значит, и ты мной уже командуешь? К сожалению, возражать я не могу. И останусь тут».
Дюла пошел к реке; он брел не спеша, размышляя о том, что Матула впервые назвал его по имени. Почему? До сих пор его названый отец в разговоре с ним избегал обращений, и порой Дюле казалось, будто он попал в чужой дом.
Чужим чувствовал он себя и в зарослях камыша, и в шалаше, и на берегу, и вот теперь у него возникло такое ощущение, словно он попал в родные места и весь край — зовет и принимает его, потомка древних военачальников.
Матула сидел в старой лодке, словно бы эту самую лодку на озере Веленце видел Дюла в своих мечтах на уроке арифметики.
В лодке лежал длинный шест, к концу которого был привязан кусок ржавого железа.
— Дядя Матула, что это?
— Шест.
Шест? А зачем железина?
Чтобы он уходил под воду. Ты такого еще не видел?
Нет.
— Мы будем им шарить по дну, пока он не зацепится за лесу. Сто метров лесы — не шуточное дело, где-нибудь мы ее отыщем, река не широкая. Сом — а почти наверняка это он — лежит себе в какой-нибудь яме, может, мы его живого вытащим. Я прихватил багор.
Только теперь Дюла заметил, что под скамьей лежит палка с металлическим острием и крюком, — тот самый багор, о котором говорил Матула.
— Сом ушел вверх по реке? — спросил немного. погодя старик.
— Вверх, — указал рукой Дюла. — Там, у излучины, я еще видел, как мелькала на воде леска.
— Садись на корму, челн легче пойдет.
И ветхая неуклюжая посудина мягко заскользила по воде. Матула греб одним веслом, с левого борта, но лодка равномерно двигалась посередине реки.
Дюла не мог понять, зачем во время этой охоты на сома может понадобиться удилище. Неужели старик собирается бить им рыбу по голове?
Но пока он наслаждался плавным скольжением лодки. У излучины они иногда останавливались, и Матула шестом прощупывал дно от одного берега до другого.
— Ловко он удрал. Леший знает, куда его занесло. Только бы нам зацепить конец лески! Ты умеешь грести?
— Могу попробовать.
— Словом, не умеешь. Ну, потом научишься. Вот шест, пошарь им.
Вооружившись длинным шестом, Дюла поволок его по дну, прочесывая даже прибрежный камыш.
— Я ведь говорил тебе, что сом удрал далеко. Выше по течению надо его искать. — Тут Матула заработал веслом и лишь через несколько минут перестал грести. — Хотя может статься, что он зацепился леской за что-нибудь и оборвал ее, — продолжал старик. — Да все равно, сто метров лесы не провалились же сквозь землю. Ну, поковыряй еще!
Наш Плотовщик, обливаясь потом, старательно «ковырял». Он тянул шест по дну и поднимал его, пока Матула не сказал:
— Обожди. Где твои глаза?
На конце шеста в тине и грязи виднелась леска.
— Не тяни! Я не спеша подам назад, и мы найдем кончик. Только тихонько, только тихонько, не то соскочит.
Дюла осторожно выбирал из воды леску, пока не дошел до ее конца, Матула остановил лодку.
— Давай удилище. Сейчас я привяжу лесу к катушке, потом мы тронемся, а ты накручивай на катушку сколько сможешь. — И Матула плавно повел лодку, точно вздохнул легко и неслышно, чего не мог сделать Дюла, у которого от волнения сперло дыхание.
Катушка жужжала негромко, словно зная, что сейчас надо соблюдать тишину. А нашего Плотовщика прошибал то горячий, то холодный пот. Вот-вот этот дьявол зашевелится под водой! Что тогда будет?
— Дядя Матула, теперь с трудом идет.
— Тихонько, только тихонько. Сколько лески ты намотал?
— Половину, наверно.
— Ладно. Я немного прибавлю хода.
Катушка трещала, но больше ничего не происходило, только сердце Дюлы прыгало под ребрами, как испуганная синица. Когда на катушку накрутилось три четверти лески, Матула придержал лодку.
— Дай сюда!
Наш Плотовщик с радостью избавился от удилища, связывавшего его с чудовищем, которое, судя по его силе, могло быть акулой или крокодилом. Впрочем, к счастью, такие животные в реке Зала не водятся.
Лодка стояла, и Матула тянул леску. Он тянул сильно, так что согнулось удилище.
— Леска где-то запуталась, зацепилась за камыши или за корягу, почем знать. Или сом лежит и не желает шевелиться. Возьми весло и, если рыба дернет, отталкивайся им. Смотри в оба!
Матула натянул лесу, потом сильно дернул удилище, чтобы испугать рыбу, если, конечно, крючок остался у нее во рту.
Он был там! Безусловно там, потому что катушка завертелась с молниеносной быстротой.
— Греби, нажимай! Быстрей, сильней! Катушка жужжала, затем вдруг замолкла.
Снова пытается сбежать, собака! Опять залег… или… А я что говорю?! Назад пошел. — Матула быстро намотал леску на катушку и отвел подальше конец удилища, чтобы леска не зацепилась за корму, так как трофей — а это был именно трофей — мчался под самой лодкой.
— Тащит, как лошадь, — одобрительно сказал старик, потому что леска снова натянулась и лодку развернуло. — Греби как умеешь…
Дюла греб не переводя дыхания, и лодка была тяжелой, и рыбина сопротивлялась изо всех сил.
— Греби, не зевай по сторонам! Он уже притомился, чую… Катушка вертелась не так быстро, как раньше, и Матуле иногда удавалось придержать рыбу, но лишь на мгновение.
— Теперь давай помедленней. Только не оборачивайся!
Рыба нерешительно тянула то в одну, то в другую сторону. Матула пытался вытащить ее из воды, а она отвечала на это сильными рывками.
— Ты у меня попляшешь! — грозил старик невидимой рыбе, но она, видно, не хотела или не любила плясать и не показывалась из воды.
— Хотя бы голову высунула! Уже не артачится.
Матула дернул удилище и сильным движением подтянул рыбу к самой поверхности.
— Давай багор.
Дюла чуть не закричал, когда из реки наконец вынырнула широкая голова сома. У него была огромная страшная пасть, в воде колыхались усы.
— Пятнадцать кило будет. А то и больше, — прошептал старик. — Не шевелись, не то утащит тебя.
Матула перехватил удилище левой рукой, в правую взял багор и, осторожно наклонившись, подцепил багром рыбу под жабры и сильным рывком втащил в лодку.
Сом ни за что не хотел покориться и отчаянно бился на дне лодки; он так ударил нашего изумленного и счастливого Плотовщика по колену, что тот от страха чуть не свалился в реку.
— Ну, леший, — добродушно ворчал Матула, — пришел тебе конец. — Он продел через жабры сома крепкую бечевку, кукан. — Теперь, уже можно сказать, ты наш. И нам не грех передохнуть чуток.
И два человека с улыбкой переглянулись — долговязый школьник из Будапешта и старый сторож из края камыша и болот. Тут забылись разница в возрасте, пройденный жизненный путь, школа и родственники, табель и подаренные сигары, остался только древний край и рыболовы со своим трофеем, два одинаково чувствующих человека.
Щука теперь отошла на задний план и весила свои подлинные восемьсот граммов. Дюла решил, что даже одно присочиненное слово испортит историю с сомом. Этот хитрец Кендел опять оказался прав: «Действительность может быть прекрасной, даже прекрасней, чем обманчивые мечты».
Довольный Матула вытер вспотевший лоб.
— А удилище не подвело, — сказал он. — Я боялся, как бы не переломилось. Такая рыба в воде — силища. Дай-ка весло. Лодку сейчас мы оставим на реке поближе к нашей поляне, сома я привяжу, а после полудня доставлю в контору.
И когда они пристали к берегу, Дюла с волнением наблюдал, как Матула привязал к борту конец веревки, продетой в пасть сома, и осторожно спустил в воду огромную рыбу.
— Так! С одним делом, стало быть, управились. Ты видел вчера, как я раскладывал костер?
— Видел, дядя Матула.
— Тогда ступай, наготовь дров, топор лежит на своем месте, и разожги костер. Я останусь тут, поймаю еще парочку лещей, а то рыбешек у нас маловато. Сом ведь для нас велик.
Дюла живо выпрыгнул из лодки на берег, обрадованный, да, обрадованный, что не ему предстоит удить. На сегодня было довольно, потому что больше, чем дала ему Зала, она уже не даст. Плотовщику хотелось заняться чем-нибудь другим, увидеть шалаш, Серку, разжечь костер, побыть одному и снова пережить мысленно удивительные приключения.
— Спички на полке, а чтобы разжечь, возьми камыша. Он сложен за шалашом.
— Я мигом, дядя Матула.
— Не торопись, не суетись. Много сучьев не подбрасывай, а то придется опять идти за дровами. Лишь бы костер горел. Кто знает, как сейчас клёв. С топором поосторожней, он острый.
Дюла теперь уже уверенно шел по едва заметной тропке, словно она вела к его родному дому. Ракитовые кусты встречали Плотовщика как старого знакомого и ласково гладили по коленям, взлетали стрекозы, и Серка, беспрестанно махая хвостом, ждал его возле шалаша.
— А мы, Серка, сома поймали.
Потом, прихватив топор, Дюла пошел за сухими сучьями туда же, куда ходил вчера.
«Змея! — вспомнил вдруг он и вздрогнул, но тут же разозлился: — Ну и пусть змея! У меня топор, и я отрублю ей голову!»
Но змеи обитали в другом месте и вовсе не жаждали, чтобы Лайош Дюла рубил им головы. Наш Плотовщик набрал дров и разложил костер так, как это делал Матула. Накануне мальчик внимательно наблюдал за стариком и теперь с удовольствием разжигал огонь. Вниз он положил сухой камыш, на него тонкие веточки, а сверху, как крышу дома, ветки потолще. Подпалил снизу спичкой и, отойдя в сторонку, смотрел на белые струйки дыма, как на чудо красоты, обещание обеда. Он преисполнился чувством извечного счастья. «Что сталось бы с человеком без огня? — подумал он. — Без огня он был бы наг и сир». Дюла начал понимать огнепоклонников.
Потом дым посерел, а летевшие вокруг искры едва различались в ярком солнечном свете.
«Что такое дым? — размышлял Дюла, глядя на костер. — И что такое сам огонь?»
Он, разумеется, учил в школе, что такое горение и теплота, какова роль горючих газов, но здесь сейчас все было иным, таинственным и прекрасным.
«Дрова превратятся в дым и золу, — думал он, — а тепло, горючие и летучие газы — в пар, но все составные части сохранятся, и, если можно было бы снова соединить их, получилось бы опять дерево. Но это никогда не удается. Из дров образуется нечто другое, частица чего-то живого. Теплый воздух поднимется к облакам, дым расползется вокруг, как газ и сажа, зола с дождем уйдет в землю, и благодаря этим веществам снова вырастут разные растения, которые, наверное, съест какое-нибудь животное или они сгниют, то есть опять сгорят, и все начнется сначала. Начнется сначала, — продолжал размышлять мальчик, — а где начало?»
«Ладо плут!» — просвистела на ольхе иволга, но Дюла на нее уже не сердился. Он смотрел на золотисто-желтую птичку и думал, что ее яркие перья, способность летать и гнездо тоже сгорят в незримом пламени жизни. Куда все движется? Во что превратится ее насвистывающий голосок?
Плотовщик подбросил веток в костер.
«Я кормлю огонь», — мелькнуло у него в голове, но его глубокомысленные рассуждения были прерваны резью в желудке, заявлявшем, что настала пора обедать.
Мальчик почувствовал такой сильный голод, что с тоской стал поглядывать на тропинку, где должен был появиться Матула. Пристроившийся рядом Серка тоже не сводил глаз с тропинки, точно говоря:
«И я отчаянно голоден».
Но Матулу пришлось еще долго ждать, пока наконец он пришел, наловив рыбы.
— Не очень-то хотелось лещам попадаться на крючок, но пяток я все-таки поймал. Принеси дощечку. Теперь поглядим на них! Дай нож! Рыбу надо уметь потрошить, а то прорвется желчный пузырь, и мясо станет горьким.
Плотовщик наблюдал за движениями Матулы и подражал ему.
— Тащи сковородку. Сегодня мы поджарим рыбу, поэтому я надсекаю ее. Видишь как?
— Вижу.
Матула с обеих сторон сделал на рыбах частые надсечки.
— Теперь в лещах не останется колючих косточек, только хребет. И тут Дюла уже не размышлял, что такое теплота, дым, горение, газ и даже что такое запах, который в данную минуту он мог назвать только ароматом, так как жарившаяся рыба распространяла вокруг столь соблазнительные газообразные вещества, что в желудке нашего Плотовщика непристойно громко заурчало.
— Живот подвело? — спросил Матула, услышав урчание. — Ну, сейчас будет готов обед. — Потом, перед тем как замолчать надолго, он сказал: — Я привык есть руками.
И Дюла, наклонившись над тарелкой, тоже взял рыбешку в руки.
Они ели, ели и ели. Надсеченное мясо отделялось от хребта, как спелый персик от косточки, и в руке оставались только голова и хребет.
— Дай ему, — указал Матула на Серку, который тыкался носом в бок Дюлы. — Не мешает и ему уделить чуток рыбы.
Через четверть часа не осталось не только ни одной рыбы, но и ни одной рыбьей косточки.
Вкусно было?
Дядя Матула, такой замечательной рыбы я еще никогда не ел.
— Верю. Мы так навалились, что расправились бы даже с сомом. Да, свежую жареную рыбу можно есть без конца. Даже если переешь, худо от нее не станет. А теперь самое время поспать. Когда ты проснешься, меня, наверно, здесь уже не будет, но в сумерки я вернусь. В лодку не лезь, раз грести не умеешь. Если пойдешь куда, примечай дорогу, чтобы не заплутаться, но далеко не забирайся. Вечерком можешь поудить, а рыбу оставь до завтра в воде. Я сейчас выкурю трубочку. Угостить тебя сигарой?
— Нет, нет!
Дюла растянулся на сене. От утренних трудов, непривычного напряжения мышц словно оловом налилось все его тело, но это ощущение уже не было неприятным.
«Я, наверно, не усну», — подумал он и тут же заснул.
Матула попыхивал трубкой и смотрел, как дымок от нее полз кверху, к крыше шалаша. Потом он поглядел на Дюлу и улыбнулся.
«Набирается сил парнишка, — подумал он. — Крепко спит и хорошо ест».
Отложив в сторону трубку, он тоже закрыл глаза.
На этот раз нашему Плотовщику ничего не снилось. Его худое долговязое тело тонуло в пышном сене, и он не проснулся даже, когда одна нахальная муха приняла его нос за обзорную вышку. Расположившись там, она повертела передними лапками, почистила хоботок, вообще чувствовала себя как дома. К счастью, она придерживалась иной веры, чем кровожадные жигалки, и была простой, хотя и назойливой кухонной мухой.
Итак, наш Дюла спал сном без сновидений. Он лежал как бесчувственная колода и понятия не имел о том, что его желудок теперь возмещает растраченные утром силы, и мясо лещей и щуки преобразуется в мышцы, нервы, кровь и кости Дюлы. Плотовщик не задавал себе никаких вопросов, не интересовался ничем; он ровно и глубоко дышал, и кислород, этот бензин воздуха, очищал его кровь от вредных веществ.
Только покойники спят таким глубоким, сном, и они сгорают в тесной лаборатории земли, но их уже не разбудит ни иволга, ни Серка, который, соскучившись в одиночестве, тыкался мордой в свисавшую с постели руку Дюлы.
«Я уже выспался, — подавал он сигнал, — пора идти гулять».
Серка бесспорно был эгоистом, но не жаждал крови Дюлы, подобно девице-комару. Сначала могло показаться, что крылатая девица состоит из одних только ног, но потом выяснилось, что у нее есть живот, то есть брюшко, так как этот маленький резервуар начал краснеть. Ведь девица вонзила свой хоботок в подбородок нашего Плотовщика, и в прозрачный резервуар полилась его кровь. Мальчик, сонно взмахнув рукой, раздавил на подбородке трудолюбивую девицу и открыл глаза. И тут ему показалось, что он очнулся в тоннеле, упав на ходу с поезда.
В шалаше уже царил полумрак, а перед входом в него, то есть в тоннель, еще светило солнце. Дюла то и дело почесывал подбородок, и при каждом движении ощущал, что его конечности прикреплены к телу хрупкими чувствительными проволочками и, кроме того, сами ноют. Да, Дюла с его далеко не богатырским сложением не привык к десятикилометровым прогулкам, рыбной ловле, гребле, рубке дров, вообще к тем разносторонним занятиям, без которых немыслима жизнь на лоне природы. Словом, в мышцах чувствовалась основательная, хотя только зарождающаяся боль.
Но куда же девался Матула? Серка на это ничего не мог ответить, а Плотовщик начал неторопливо восстанавливать в памяти последние события.
«Он повез рыбу, а я и не проснулся. Я опаздываю», — встрепенулся Дюла, потому что позднее пробуждение означало обычно опоздание в школу, но он тут же улыбнулся. Над ним камышовая крыша, под ним душистое сено, перед ним, точно огромный окуляр подзорной трубы, выход из шалаша, и дальше лето, набрасывающее на мир синее покрывало небес.
Дюла наслаждался вечерним покоем и ощущением полного отдыха. Такими далекими представлялись шум, грохот, суета города, уроки арифметики, что мальчику казалось, будто он слился с колыханьем бесконечных зарослей камыша, и он даже забыл о болезненно ноющих мышцах.
В шалаше снова появился Серка. Потянувшись, он остановился возле постели и стал писать хвостом в воздухе таинственные знаки.
— Что же нам делать, псина?
Серка выглянул из шалаша, зовя в широкие просторы, а может быть, его заинтересовала птица, промелькнувшая над ракитником; она взметнулась, словно поймала что-то, потом на лету поднесла лапки к клюву. И исчезла из поля зрения.
Кто же это?
Дюла тихонько достал книгу и сильный бинокль дяди Иштвана. Птичка была маленькая, с темным оперением, но при повороте сверкнуло желтое брюшко. Она опустилась на сухую ветку ивы, напротив шалаша, и в бинокль можно было разглядеть ее черную головку и светлую полоску над клювом.
— Замри, Серка!
Потом еще две такие же птички сели на сухую ветку, одна из них что-то клевала. Аспидно-серая спинка, желтое брюшко, а крылья длинней хвоста, как у ласточек.
«Наверно, соколы, — решил Дюла, — но на кого они охотятся? Видно, целая семья».
Он нашел в книге семейство соколиных и, проглядев несколько страниц, понял, что не ошибся: это были чоглоки.
«Размером с пустельгу, концы сложенных крыльев заходят за кончик хвоста… Лапы желтые… — сказано в книге. — Самая проворная из наших хищных птиц. Брюшко ее обычно набито насекомыми, пойманными в воздухе. После жатвы чоглок охотится вместе со своими птенцами; он пикирует с огромной скоростью, и испуганные птички попадают ему прямо в когти…»
«Здесь стрекоз хоть отбавляй, и чоглокам есть чем поживиться, — думал Плотовщик, направляя на иву бинокль. — А стрекозы — это вредные насекомые, потому что их личинки живут в воде и вредят рыбам. Следовательно, чоглоки с изогнутыми крыльями занимаются полезным делом».
— Ну, идем, Серка! — Дюла с трудом поднялся на ноги: проволочки в его суставах натянулись до отказа и готовы были лопнуть, обожженная кожа на спине саднила, а на ладони от гребли вздулся пузырь. — Ох! — вздохнул он. — Ко всему надо иметь привычку!
Плотовщик повесил себе на шею бинокль, взял рыболовную снасть и, приготовясь идти, распрямил подгибающиеся ноги.
Он думал, что чоглоки улетят, едва он высунется из шалаша, но птицы только перепорхнули на соседнее дерево. Затем Плотовщику представился случай убедиться, что чоглоки, как утверждает Ловаши, «самые проворные птицы». Ведь и стрекозы прекрасно летают, но чоглоки вытворяли в воздухе что-то невообразимое. Один стремительный вираж — и вот уже большое насекомое зажато в когтях и проглочено на лету.
Так Дюла познакомился с этими птицами.
Мальчик и Серка неторопливо шли к Зале. Ракитовые кусты вдоль узкой тропки поглаживали Плотовщика по лицу.
— Тоже ива, — ответил Матула на его вопрос, что это за кусты. — Только толку от ракитника никакого. Корзины из него плести нельзя, потому что он ломкий, вверху, как настоящее дерево, не растет, но годится для летних костров.
Ракитник уже стал для Дюлы старым знакомым.
И знакома была река, медленно текущая к Балатону, и знаком был весь пейзаж. Вдалеке синели горбы Шомодских холмов, и далекий гудок поезда заглушался песенкой камышовки.
Жара еще не спала, и Дюла, оставив возле тропинки удочку, пошел вверх по берегу. Старая лодка одиноко покачивалась на воде, и с ее скамейки таращила глаза зеленая лягушка.
— Ну и нахалка ты! Слышишь? — весело крикнул Плотовщик, ничуть не рассердившись на лупоглазую квакушку, и почувствовал легкое искушение прокатиться на лодке, но вспомнил предостережение: «В лодку не лезь, раз грести не умеешь».
Самое разумное слушаться наставлений Матулы, подумал Дюла, припоминая свои сандалии. В них было бы хорошо разгуливать по песчаному пляжу на каком-нибудь курорте или по аллеям парка, но здесь от них проку было мало. Здесь годились только резиновые сапоги, в которых можно шлепать по лужам среди осоки, по грязи — всюду.
Но Серка не знал, что Матула запретил кататься на лодке, и одним прыжком очутился в ветхом корыте, перепугав лягушку. Она тотчас оттолкнулась от скамейки и красиво нырнула в воду вниз головой.
— Сюда, Серка. Мы пойдем пешком.
«И на суше неплохо». Собачонка выпрыгнула на берег и, повертевшись перед Дюлой, весело понеслась вперед, оглядываясь, не прикажет ли ей что-нибудь новый друг.
Вдруг мальчик улыбнулся, и усталость его как рукой сняло, потому что у противоположного берега появились маленькие лысухи. Собака посмотрела на них, затем на Дюлу и замахала хвостом, словно говоря: «Старые знакомые!»
«Пи-и-ить… пи-и-ить… — пропищал черный птенец. — Мы тут просто поклевываем кое-что».
— Здорово, малыши! — приветствовал их Плотовщик, но тут же застыл на месте, потому что возле него пронеслась какая-то черная тень.
Маленькие лысухи с громким плеском скрылись под водой, а черный коршун взмыл над рекой. Он сделал круг над взбаламученной водой, не обращая никакого внимания на Дюлу, грозившего ему кулаком. Но добыча от него ускользнула и, покружив еще немного, он полетел к камышам.
— Вот гад! Ну погоди! — закричал Дюла и прибавил еще несколько слов, которые мама Пири безусловно сочла бы вульгарными.
Серка же сохранял спокойствие, и весь его вид словно говорил: «Ну промахнулся, случается!»
Маленькие лысухи вынырнули не сразу и метрах в двадцати ниже по течению.
«Пи-и-ить… — оглядывались они по сторонам. — Он улетел? — и преспокойно склевывали с осоки букашек. — Каждый день он на нас нападает!»
Поразмыслив над этим происшествием, Дюла решил, что у маленьких лысух крепкие нервы. Они живут в» постоянной опасности, но нельзя же постоянно волноваться, трепетать от страха, так и с голода можно погибнуть. Но они вечно настороже. Сеть нервов и антенна чувств не отключаются ни на минуту, но это для них так же естественно, как добывать пищу, летать или плавать.
Так же радовался, наверно, первобытный человек, когда ему удавалось спрятаться в пещере от саблезубого тигра. Оказавшись в безопасности и очнувшись от страха, он, возможно, смеялся.
«Промазал тигр, — усмехался он. — А ведь чуть не сцапал меня!»
— Пошли дальше, Серка. Коршун вряд ли вернется, да мы все равно не убережем птенцов. Они сами будут осторожны.
Теперь мальчик с собакой явно приближались к широкой водной глади, потому что птичий гомон усилился, хотя и звучал более приглушенно, чем утром. Птицы носились повсюду. Но по полету Дюла узнавал лишь некоторых из них. И травы, деревья, летающих и водяных насекомых он знал далеко не всех.
Впрочем, Плотовщик чувствовал себя здесь уже почти как дома, и боль в мышцах как будто унялась. Места теперь были ему знакомы. Вдали вырисовывался большой вяз, растущий на границе луга, в зарослях камыша — холм Терновой крепости, а позади виднелась излучина реки, и Дюла четко представлял себе, где находится шалаш. Он не видел его, но представлял, где он, и мог бы провести прямую линию между старой лодкой и шалашом и вообразить, что сам он стоит в одном углу треугольника, в двух других углах которого расположены вяз и шалаш.
Притом Плотовщик не отдавал себе отчета, откуда он все это знает. Он иногда останавливался и смотрел на свою тень, которой прежде не пользовался для определения времени, а теперь он думал: наверно, пять часов. Впрочем, бег времени, несмотря на сытный обед, отмечал и его желудок.
У Плотовщика, конечно, были часы, но по совету Матулы он оставил их дома.
«Во-первых, какая разница, сколько времени показывают часы, — сказал Матула. — Сколько времени есть, столько есть. Во-вторых, стукнутся еще обо что-нибудь, вода в них попадет. Словом, они ни к чему. Но можешь захватить их, если тебе охота».
И часы остались дома, да они и не были здесь нужны. Здесь не надо ждать, когда прозвенит звонок, не надо оттягивать минуту утреннего пробуждения. Дюла как-то не замечал, что встает теперь на три-четыре часа раньше, чем в городе, и засыпает сразу после обеда, чего дома никогда не случалось.
«Фррр…» — затрещал яркий фазан, вспугнутый Серкой, и наш Плотовщик присел от неожиданности, а собака возбужденно бросилась по свежему фазаньему следу.
«Здесь он пробежал, — сопел Серка. — Здесь он пробежал!»
— Серка, только попробуй еще раз меня напугать! — рассердился Дюла, но собака посмотрела на своего друга как ни в чем не бывало.
«Прекрасная птица, верно? — била она своим коротким хвостом. — Лакомый кусочек!» — И она еще раз ткнулась мордой в траву.
— Серка, вперед!
Когда Плотовщик подошел к широкому разливу, птицы не поднялись в воздух. Они сидели довольно далеко от него, и было их раз в десять меньше, чем на заре, но теперь, видно, они совсем не испугались.
«Почему они не испугались?» — задал себе вопрос Дюла и только позднее понял, что птицы, бодрствующие всю ночь на воде и в камышах, в бессильном страхе следят за опасностями, таящимися во мраке. Птицы лишены обоняния, слух не всегда их выручает, а острый глаз никого, за исключением сов, во тьме не спасет. Поэтому сон у них прерывистый и тревожный: то здесь раздается подозрительный шорох, то там кто-то вскрикивает — это вышли на охоту проголодавшиеся ночные хищники.
В воде выдра, в камышах лисица, хорек, ласка, горностай, а если мало попадается мышей и перевелся майский жук, то и большие совы нападают на спящих птиц.
В страшном напряжении проводят они всю ночь до рассвета, пока не становятся различимыми окружающие предметы, но и тогда при первом подозрительном шелесте они стряхивают с себя оцепенение, и стремительно взлетают.
Но теперь был тихий, ранний вечер, и птицы не обращали внимания на мальчика и собаку, которые шли по берегу. Мальчик, правда, останавливался, но на большом расстоянии, и поэтому цапли продолжали наставлять своих птенцов, чирки ныряли, чайки с хриплым криком нападали на неосторожных рыбешек и с добычей в клюве взвивались вверх.
«Отчего рыбы не замечают птиц?» — спрашивал себя Дюла, еще не зная, что рыбы не видят происходящего над ними так же, как не видел бы человек, если бы не задирал голову. Но для такого движения человеку служит шея, а у рыбы ее нет. К тому же рыбы близоруки. Когда они замечают опасность, обрушивающуюся на них сверху, как летящий вниз камень, то спасаться уже поздно.
Дюла не отнимал от глаз бинокля и с благодарностью думал о том, кто так хорошо отшлифовал эти линзы. В неподвижной воде неподвижно стояла свая, а на ней — неподвижная черная птица.
«Точно темно-зеленая бронзовая статуэтка, мелькнуло в голове у Плотовщика. — Для гуся она мала, для чирка велика. Кто же это? Ого! А та, другая, откуда взялась?»
Возле сваи вынырнула точно такая же птица с довольно большой рыбой в клюве. Первая словно лишь того и ждала, она сразу нырнула, а вторая вспорхнула на ее место. Дюла отлично разглядел рыбу, трепыхавшуюся в ее клюве, и брызги воды, летевшие с ярких перьев. Птица устроилась поудобней и без особого усилия проглотила рыбу шириной в ладонь.
«Ух ты! — изумился Плотовщик. — Вот здорово! Но кто это? И рыба еще билась у нее в клюве. Неужели и в зобу будет биться?» Но этого Дюла уже не видел: грудь статуэтки оставалась неподвижной. Да и не мог видеть, потому что зубчатый клюв дробил рыбью голову, и даже если рыба еще подавала слабые признаки жизни — некоторые рыбы дергаются, когда их потрошат, — то, попав в крепкую желудочную кислоту, она перестала шевелиться.
— Ты смотришь на баклана? Дюла чуть не выронил бинокль. Этот негодник Серка убежал от него и радостными прыжками встретил своего хозяина, когда тот был еще далеко.
— Башковитая птица.
— Баклан? — переспросил мальчик, надеясь, что старик не заметил его испуга.
— Баклан. Его еще называют морским вороном. Он плавает, как рыба, ныряет, как выдра, и прекрасно летает. Прожорливые птицы, но трогать их нельзя, потому что в нашей стране они сохранились только здесь да еще кое-где. Из дома тебе шлют привет. Не верят, что ты сам поймал сома…
— Да я и не сам поймал.
— Нет, сам. Правда, вытащил его я, но они про это не спросили. Нанчи прислала пирог, перец, мясо, хлеб и прочее. А еще я принес письмо.
— Где оно, дядя Матула?
— Где-то в мешке. — Матула и не думал искать письмо, а Дюла старался скрыть, что сгорает от нетерпения. — Поди, не срочное.
— Не-ет, — пролепетал Дюла и тут же проклял себя: «Скотина с огромными рогами. Опять ляпнул, не подумав!»
— Говорили, какой-то Бела прислал.
— Кряж! — воскликнул Дюла.
— О Кряже речи не было.
— Ну тогда очень срочное, дядя Матула. У него мама болеет. Дело в том…
— Тогда иди сюда. — Старик опустил рюкзак на землю. — Вот оно, письмо.
Дорогой Дюла! (Плотовщик улыбнулся при виде знакомого, кудреватого почерка.)
Сообщаю тебе, что от радости я совсем рехнулся. Врач дал маме путевку на курорт, совсем бесплатно, и даже ругался, почему она раньше молчала. Представляешь, мне пришел перевод на сто форинтов, а где место для письма отправителя, написано: «Приезжай к нам, Кряж. Твоего друга Плотовщика заели комары, и он зажарился на солнце; впрочем, он чувствует себя отлично». И подпись: «Дядя Иштван». Представляешь? Мама стирает и гладит теперь уже наше белье и не злится на дядю Тезу, говорит: такой превосходный человек, совсем как мой папа. Я встретил Кендела с той самой красавицей, и он заявил: «На следующей неделе наша свадьба. Что ты скажешь на это. Кряж?» Что же я мог сказать? А его невеста так звонко смеялась, — нет, она не учительница арифметики, не может быть. На следующей неделе мы выедем тем же поездом, что и ты. Мама поедет дальше, на курорт, лечить ноги, а я сойду у вас. Жди меня в субботу. Твои родители тебя целуют. И мама Пири тоже, и я, и моя мама. Привет дяде Иштвану и спасибо ему за сотню. Я потом отдам долг. Тебя обнимает твой верный друг.
Кряж.
Приписка. Я встретил Дубовански. Каждый день ему надо решать по три примера, пока не приедет старый Дуб. Представляешь?
Дюла теперь мог думать только о Кряже и Кенделе. Он еще раз перечитал письмо.
— Ну как, срочное?
— Нет. Пожалуй, не очень.
— Ну тогда пошли. Серка, не нюхай мешок, не то получишь по носу.
— Дядя Матула, к нам приедет Кряж.
— Этот Бела? Значит, его зовут Бела Кряж?
— Нет, Бела Пондораи. Но мы прозвали его Кряжем. В нашем классе у всех прозвища.
— А у тебя какое?
— Плотовщик, — признался Дюла и тут же пожалел об этом, потому что заметил в глазах старика лукавую смешинку.
— Плотовщик? Для такого прозвища ты малость хлипкий, но мы позаботимся, чтоб ты поздоровел. — Матула стал сразу серьезным. — Пошли. Вперед, Серка, вечно ты крутишься под ногами.
Теперь в спину Дюле светило вечернее солнце, и вся местность словно преобразилась, в особенности потому, что у него в кармане лежало письмо друга. Мысленно он уже представил себе встречу на станции, и если он расскажет Кряжу про сома, то…
— Сколько весил сом, дядя Матула?
— Нанчи вешала. Пятнадцать кило. Тебе мало?
Этот разговор заинтересовал трех маленьких лысух; они плыли, выстроившись в ряд, и их ясные глазки доверчиво блестели.
— Большая черная птица налетела на них, а они нырнули от нее в воду, — сказал Дюла.
— Черный коршун. Хвост у него раздвоен?
— Да, раздвоен.
— Черный коршун. Он тут всегда кружит после полудня, но больше высматривает рыбу. Этот разбойник иногда хватает рыбу весом в кило. Но порой дает маху, потому что глаза у него завидущие, но силенки не всегда хватает.
— Как это так?
— Да вот нападет на большую рыбу, какую не может поднять, и она утаскивает его под воду.
— И что тогда?
— Ничего. Подыхает.
— Рыба?
— Черта с два. Коршун. Захлебывается. Рыбаки как-то поймали карпа кило на двадцать, а у него в спину вросла пара лап, до самых цевок.
— А остальное?
— Отвалилось в воде. Ведь стоит коршуну вонзить когти, как вытащить их он уже не может — больно судорожно вцепляется.
«Пи-и-ить, пи-и-ить…» — вмешались в разговор маленькие лысухи.
— Пора вам отправляться спать, скоро солнце зайдет, — сказал им Матула.
— Дядя Матула, ружья у вас нет?
— Почему ж нет? Только я не всегда беру его сюда. Дома оно, хорошо смазанное. Что, хочешь коршуна пристрелить?
— Неплохо бы.
Дюла размечтался, как похвастается Кряжу: «…Потом я поймал пудового сома и убил черного коршуна…» Но Матула словно забыл про ружье.
— Остановившись возле лодки, он спросил после некоторого раздумья:
— Плавать-то ты умеешь?
— Умею.
— Ну тогда я оттащу к шалашу мешок и возьму удочку, а ты спустись на лодке по реке до ивы и там привяжи лодку, это ее стоянка. Я погляжу, как ты отплывешь.
Наш Плотовщик взял в руки весло, волнуясь, как актер перед выходом на сцену, а Матула оттолкнул старый челн от берега.
— Садись на заднюю скамью.
Дюла сел на заднюю скамью, нос лодки немного приподнялся, и наш Плотовщик — будь что будет! — решительным движением погрузил весло в воду.
Матула смотрел на него, Дюла краснел, а лодка весело крутилась на месте.
— Послушай, это же не карусель!
— Я сейчас, дядя Матула.
Теперь Плотовщик ткнул весло в воду с другого борта, и лодка подскочила, как резвый жеребенок, только что головой не тряхнула, и завертелась в обратную сторону.
— Я привык двумя веслами.
— Двумя? Ты и одним не умеешь!
Дюла не понимал, в чем дело. Ведь когда они вытаскивали большого сома, он как-то греб. Но сейчас он забыл, что тогда рыба тянула леску и поэтому лодку не заносило то влево, то вправо.
— Не понимаю, — злился Плотовщик, — ничего не понимаю!
Оно и видно. Дай весло. Гляди: сначала делаешь гребок вот так. И тут же поворачиваешь весло, чтобы лодку не заносило.
— Понятно. Дайте весло, дядя Матула!
Наш Плотовщик стал подражать Движениям старика, и лодка наконец поплыла, но двигалась так, точно горячая любовь влекла ее то к одному, то к другому берегу.
— Ничего, не плохо, — ободрил его старик. — Но надо научиться грести как следует, ведь ты не гребешь, а воду ложкой хлебаешь.
— Пошли, Серка, а то у тебя голова закружится, если будешь долго смотреть на лодку.
Дюла еще некоторое время чувствовал на спине неодобрительный взгляд Матулы, хотя старик уже шел по тропке к шалашу.
— Разрази гром это корыто! — негодовал Плотовщик, но, к счастью, гром и молния не были подвластны неосмотрительному мальчишке, который сам сидел в лодке.
Однако знакомая ему кривая ива была все так же далеко, хоть и казалась близкой. Дюла, крепко державший весло, вспотел от усердия, и лодку как будто уже меньше тянуло то к одному, то к другому берегу, но она ползла, точно сонный клоп, если к старой посудине применимо такое сравнение.
«Ква-а-ак…» — закричала цапля, неожиданно вылетевшая из камышей, и Дюла со страху чуть не выронил весло.
— Чтоб тебе, тонконогой, треснуть! — вскипел Плотовщик. Потом дело пошло на лад, и вскоре Дюла с восторгом ухватился за кривую иву.
— Теперь-то я уж знаю, как надо. Завтра потренируюсь. Плотовщик привязал лодку и на берегу почувствовал, что он существо сухопутное, потому что пешком мгновенно добрался до Матулы, который сделал ему знак сесть рядом и не шевелиться. Он хотел передать Дюле удочку.
— Удите вы, дядя Матула. У меня болит ладонь.
— Ничего. Пройдет. Ну вот! Есть! Сачок сюда! Легко идет, наверно, лещик. Так и есть!
— И какой! — Дюла с интересом рассматривал большого леща, перекладывая его в садок. — Точно блин!
Он теперь уверенно повторял привычные движения. Рыбу брал, как положено, под жабры и бросал в садок.
Солнце опустилось к самым камышам, и уже не больно было смотреть на его красную физиономию. Реку окутали тени, и цапли полетели домой. Но появились тучи комаров, и это обстоятельство не понравилось Дюле.
— Я схожу в шалаш намажусь, а не то они съедят меня живьем.
— Разумно. Можешь заготовить дрова, а я пока половлю. Плотовщик нашел такое разделение труда правильным, достал топор и пригласил Серку, если ему хочется, тоже пойти за дровами.
А поскольку над шалашом черным пологом висели комары, он не пожалел мази.
— Пошли, Серка!
В низине луга клубился вечерний туман. Птицы постепенно смолкли, и только фазан испускал тревожный крик. Может быть, его напугала лиса, может быть, громадный ястреб охотился в тех местах. Пернатый рыцарь со шпорами продолжал беспокойно кричать:
«Ка-ат. ка-ат.» И все тут.
Прост язык фазана, а понять трудно.
Высокая трава уже покрылась росой, но спасали резиновые сапоги. Дюла поглядывал на них, вспоминая дядю Иштвана и Матулу. Теперь он понимал, что» надо слушать Матулу. Прав тот, когда говорит: «От старика в доме польза», то есть старые люди дают мудрые советы.
На этот раз Плотовщику пришлось идти за дровами дальше, потому что у знакомого дерева он обрубил уже все сухие ветки. Собака сначала неслась перед ним, потом остановилась, пропустив мальчика вперед.
— Ты что не идешь?
Серка добродушно покрутил хвостом, объясняя, что так ему спокойней, — ведь он не знает намерений Дюлы, да и вообще предпочитает торную тропку.
Лимонная мазь отпугнула часть комаров, но их осталось достаточно. Эти презирающие смерть амазонки с пением прорывали заколдованный круг лимонной мази и втыкали свои хоботки в самые неожиданные места.
— Хвороба их возьми! — бранился наш Плотовщик.
Но что могла сделать хвороба с миллиардами комаров? И что могли сделать с ними две маленькие летучие мыши, кружившие у Дюлы над головой, тем более что они предпочитали более крупных насекомых. Вот с жужжанием пролетел жук-олень, и одна из летучих мышей — Матула называл их нетопырями — поймала его на лету.
«Все равно комары вьются!» — с уважением покачал головой Дюла и, застыв на месте, стал наблюдать за охотой летучих мышей, которая тут же навлекла смертельную опасность на них самих. Над лугом появился чоглок. Летучие мыши метнулись в тень, но чернокрылый хищник уже наметил одну, и мальчик не успел постичь поразительные приемы этой охоты высшего класса, как летучая мышь, точно серая тряпочка, повисла в когтях чоглока.
— Вот это да! — поразился Дюла. — Серка, ты видел? Ну пошли, псина, а то и нас еще кто-нибудь сцапает. Надо было мне пожирней намазаться. — И, почесав колено, он остановился под облюбованной им ивой.
Плотовщик отрубил топором огромную сухую ветку, и, пока тащил ее к шалашу, комары ему не очень досаждали.
Вечерний туман окутывал все легкой дымкой, и в вечерней тишине множились голоса и шорохи, не слышные днем.
Разгорающийся костер освещал часть полянки, и в его огненном чреве непрерывно зарождались разлетающиеся вокруг света искры. Смеркалось, и Дюла вдруг понял, что без тьмы не было- бы света.
Вокруг костра сразу стало по-домашнему тепло и уютно; вот появился Матула, точно вернулся к родному очагу глава семьи.
— Хорош огонек, — кивнул он. — Подбрось немного зеленой травки. Это лучше, чем мазь от комаров. Хватит нескольких пригоршней.
Дюла нарвал травы, и, как только бросил ее в костер, шипящие угли изрыгнули большие желтовато-белые клубы дыма.
Так комарам и надо! — сказал старик, выкладывая из садка рыбу. — Что, больше не кусаются?
Нет, — с трудом перевел дух мальчик; от дыма он задохнулся, и у него заслезились глаза. — Только я плачу и дышать трудно.
— Помоги мне почистить рыбу. Вот тут нет дыма.
Дюла сел возле старика, где действительно не было дыма, который, поднявшись кверху, смешивался с первым вечерним туманом и отравлял жизнь окрестным комарам.
— Верно ведь? — улыбнулся Матула. — У тебя в руках не весло, а рыба. Держи ее получше.
Этот намек не понравился Плотовщику.
— Завтра я потренируюсь в гребле.
— А костер ты хорошо разложил, — смягчился старик. — Недели через две лодка у тебя поплывет, как выдра. Котелок сумеешь поставить на огонь?
Дюла обрадованно защелкнул свой складной нож и пошел за котелком, потому что в натертой руке трудно было держать скользкую рыбу. Потом он аккуратно разложил все: хлеб, миски, ножи, вилки и даже перец, — совсем так, как это делал Матула.
— Ну вот, Дюла, — одобрительно подмигнул ему старик, — таким и я был в молодые годы. Если чего знал, то и делал охотно, не дожидаясь приказаний.
Плотовщик сразу забыл о намеке на греблю, и его точно по головке погладили. Матула уже во второй раз назвал его по имени, и у костра сразу стало еще уютней.
— Теперь отдыхай. Скоро будем ужинать. Совсем стемнело.
На небе загорались звезды, деревья, совсем черные, тянулись ввысь, пламя весело лизало котелок, и тень Матулы замерла, как и он сам.
Венчик костра был не большим, и мысли Дюлы никак не могли вырваться из этого узкого круга. Они устремлялись к людям и событиям последнего года, нона границе света угасали или возвращались к огню, Матуле, большому сому, мозолям на руке, к нему самому.
Потом Плотовщик почти обо всем забыл и только смотрел на костер, на колышущееся пламя, на разноцветные огоньки, синие, красные, желтовато-белые, черно-красные, на распад горящих углей и рождение золы. Теперь он не думал о природе огня и горения, о фразах из учебника и словах, запиравших в клетку науки это живое чудо, от которого не мог отвлечь даже заманчивый запах ухи. Наверное, и первобытный человек вопросительно смотрел на огонь, и, наверно, последний человек на остывающей Земле так же вопросительно будет смотреть на угасающее пламя, и потом в слепом мраке никого не останется, и некому будет опросить, что, в сущности, представляет из себя огненная стихия.
В голове Дюлы проносились мысли о событиях минувшего дня и года, мелькали разные воспоминания. Но эти мысли не могли достичь берега, твердой, устойчивой почвы, они тонули в море, где крошечные волны исчезали в бесконечности горизонта.
Иногда пламя вспыхивало, словно посылая в мрачное изгнание какую-нибудь недовольную искру, и старик провожал взглядом яркую звездочку на ее коротком пути. Ведь Матула, как и Дюла, глядел на костер, и в глазах старика, как и в глазах мальчика, отражалось пламя. Матула же на самом деле ни о чем не думал, потому что огонь сжигал все, даже мысли.
А потом заговорил совенок.
«Ку-у-увик! Ку-у-увик!» — с удивлением произнес он, так как уважал, хотя и не любил, власть света. Он следил за человеком и костром, но не приближался, потому что огонь и свет были ему неприятны.
Сова — птица мрака, но прикидывается перед простофилями, будто в темноте ничего не видит, а значит, путь для них открыт. Так считают полевки и прочие маленькие грызуны, не говоря уже о ночных бабочках и насекомых. Сова, конечно, не рассеивает их заблуждения, хотя ночью и видит и слышит, и этим живет.
— Кто это, дядя Матула?
— Совенок. Твердит свое имя. Слышишь? Он говорит: «Кувик».
— Маленький?
— Как небольшой дрозд. Почти бесхвостый. Кричит, глупыш, заместо того, чтоб охотиться. Каждый вечер кричит на огонь. Стало быть, не любит его. Ну, держи свою миску.
Наш Плотовщик только теперь вернулся к действительности и чуть не застонал от нещадного голода. Дома Дюла ел, лишь уступая мольбам мамы Пири, а здесь он то и дело чувствовал, как его желудок, точно играя на гармошке, просит кусочек чего-нибудь съедобного, хотя бы хлебную корочку. А затем он погружал ложку в пену наслаждения, которая, конечно, оказывалась острой, благословенно горячей, как пламя, и губы могли причмокивать, горло крякать, как ему вздумается, а желудок с восторгом встречал куски рыбы, поступающие вместе с бульоном.
Впрочем, стояла тишина, и только ложки иногда стучали о жестяные миски; и Серка деликатно чихал, считая, что старый хозяин переложил в уху перца.
Пес лежал между Матулой и Дюлой, чтобы не обидеть ни того, ни другого, а потом с большой рыбьей толовой в зубах убежал за шалаш.
Матула кивнул ему вслед:
— Прячет на завтра.
— Не протухнет в такую жару?
— Известно, протухнет, но ему это по вкусу. Подбавить тебе?
— Только рыбы, дядя Матула, если осталось.
— Осталось. Ешь себе на здоровье, а то у тебя такая тощая шея, что можешь сойти за цаплю.
Дюлу не рассердил пренебрежительный отзыв о его шее, и он расправился еще с двумя кусками рыбы величиной с ладонь, — столько он не съедал дома и за два дня.
Затем они приступили к слоеному пирогу, присланному тетей Нанчи, и закусили яблоками. Матула в одну минуту помыл посуду; Дюла молча вытирал ее, мечтая о постели, хотя раньше собирался перечитать письмо Кряжа.
Матула закрыл котелок крышкой.
— Я так считаю: пора нам на боковую.
Поокольку и Плотовщик «так считал», то вскоре все замолкло; лишь иногда доносилось шуршание сена. Перед шалашом тлели угли, но потом и они погасли, точно вечерний костер тоже закрыл глаза и уснул.
В шалаше догорала трубка старого сторожа, но дым от нее сливался с тьмой.
Да никто и не смотрел на него.
Плотовщик подумал о змеях, потому что в камышовой стене как будто зашуршало что-то, но лишь мимоходом. Сейчас огромные змеи могли бы драться с леопардами в шалаше и возле него, Плотовщик все равно не проснулся бы, и не было на свете канонады, способной разбудить усталого, наевшегося до отвала восьмиклассника, спавшего мертвым сном.
Потом из мрака бесконечных камышовых зарослей взошла луна.
Серка не любил луну и поэтому ушел за шалаш, откуда ее не было видно. Ведь если он не прятался в укромном уголке, ему казалось, что эта круглая штука в небе хочет его укусить. Он не мог отвести от нее глаз и начинал нервничать. А потом принимался выть, лаять или лаять и выть одновременно. Так продолжалось несколько часов кряду.
Если Матула не ночевал в шалаше, это не грозило собаке никакими неприятностями, но если он был там, то кричал, возмущенный бессмысленным лаем:
— Замолчи!
Серка замолкал, но через несколько минут опять принимался за свое.
— Замолчи, пес, а то тебе несдобровать!
Окрик хозяина звучал уже угрожающе, но лунный свет с непреодолимой силой заставлял собаку лаять.
— Серка, я тебе сейчас задам! Ну, не пялься же на луну, если ее боишься.
Но Серка не мог объяснить, что испытывает не страх, а нечто иное, так морские волны не смогли бы объяснить свой бессмысленный с виду, но неотвратимый бег с приливом и отливом.
И он продолжал выть.
— Ко мне!
Голос не предвещал ничего хорошего, и собака покорно плелась к Матуле. Сначала она получала оплеуху, а затем у нее на шее оказывалась цепь, которую она и днем терпеть не могла.
— Если я еще услышу твой вой, то раскрою тебе череп на четыре части!
Трудно сказать, почему именно на четыре части, но этот вопрос уже не занимал Серку. Он виновато клал умную морду на передние лапы и продолжал ненавидеть луну, даже не глядя на нее, но помня об угрозе хозяина. И потом, как только он принимался облаивать загадочного небесного странника, достаточно было потрясти цепью: «Серка!» — и собака трусила за шалаш, где ничто ее не раздражало, не побуждало лаять.
В полнолуние и в этом напоминании отпадала необходимость, так как пес тогда прятался в тень и ждал, пока луна подымется так высоко, что увидеть ее, не задрав морды, никак нельзя. По-видимому, свои таинственные лучи луна бросала в глаза Серке, пока карабкалась по нижней части небосвода; достигнув же зенита, исчезала из его поля зрения.
Но сейчас луна еще не поднялась высоко, поэтому пес пристроился за шалашом. Чем же ему было заняться, как не едой? Откопав заботливо припасенные рыбьи головы, он съел их. Потом улегся и с закрытыми глазами стал прислушиваться.
Из шалаша доносилось спокойное дыхание, в чаще говорила сова, в тени ракитника, возможно сквозь сон, испуганно попискивала какая-то птичка, а издалека, с заводи, долетали негромкие предостерегающие крики водоплавающих птиц. Все эти голоса звучали привычно. И Серка мог спать спокойно.
Луна медленно ползла кверху, и ее ничуть не беспокоило, что она тревожит на земле всех спящих. Ее странное серебристое сияние красиво, но не рассеивает тьмы и не помогает лучше видеть. В лунные ночи становятся более осторожными ночные хищники, которых сопровождает их тень, и спящие под открытым небом их жертвы, которых легче заметить. После тревожной ночи звери отдыхают днем в лесной чаще, если их, конечно, оставляют в покое комары и прочие кровопийцы.
Матулу, например, они в покое не оставили. Несколько комаров звенели над ухом старика, и наконец он тихонько встал, сгреб угли и положил на них большие ветки. Потом так же тихо лег и закурил трубку. Так он избавился от комаров.
Они улетели, потому что густой дым, клубившийся над углями костра, окутал шалаш. Сырые ветки не вспыхивали ярким огнем, а извергали дым, который заволок лужайку; ночь стояла безветренная, и в неподвижном воздухе даже малюсенькие пушинки вертикально опускались на землю.
Луну сопровождало несколько облаков, зачарованных ее красотой; они, как видно, прекрасно себя чувствовали на головокружительной высоте. Воздух над землей посвежел. Реке снился туман, камыш дышал холодной мглой, и горьковато-сладкий чистый аромат растений вытеснял разлагающиеся дневные испарения.
Плотовщик прямо пил свежий воздух, делая глубокие вдохи, и совершенно не думал, что такие глубокие вдохи хороши не только для легких, органа, обновляющего кровь, но что они выжигают из крови шлаки, которые выработали в желудке нашего Плотовщика, главным образом, вкусные лещи.
Нет, Дюла не думал сейчас ни о чем, потому что все его существо наслаждалось глубоким, освежающим сном.
Но перед рассветом он сдвинулся на край своего ложа и даже попробовал легкомысленно потянуться. Натруженные мышцы его тела сразу запротестовали, и он чуть не проснулся. Но все это не доходило до его сознания.
Луна уже скользила по западной части небосвода, и поэтому Серка под конец ночи, перебравшись к костру перед шалашом, крепко спал.
Ночной туман густо окутал мелколесье, но над его белыми полотнищами покачивался в серой монашеской рясе тихий слуга пробуждения — предрассветный сумрак.
«Ка-а-ар… Ка-а-ар…» — трубным голосом прокричала с ольхи ворона.
Но откуда знать, что означало «кар»? Может быть, что возле погасшего костра не осталось ничего съедобного и нечего там сторожить Серке?
Нет, серую ворону могла понять лишь другая ворона, которая не сказала бы ничего, кроме «кар». Следовательно, над этим вопросом не стоило ломать голову.
Но тут Дюла проснулся, и даже самый близкий его друг не решился бы утверждать, что наш Плотовщик смотрит на брезжущий свет более или менее осмысленно. В первую минуту он не понял, где находится и как очутился в промозглой предрассветной мгле, когда старая ворона протрубила зарю.
И так он полежал с закрытыми глазами, пока его мысли нехотя не отправились в путь, нерешительно нащупывая концы оборвавшихся вечером нитей. Потом он снова открыл глаза и наконец вернулся в реальный мир, но не понял сначала, что происходит у него с руками, ногами, плечами, спиной и даже с отдельными их частями.
— Ой-ой!.. Доброе утро, дядя Матула!
— Еще только светает, — сказал Матула, любивший точность. — Впрочем, пусть пойдет тебе на здоровье ночной отдых. Вижу, ты едва шевелишься.
— Меня словно в ступе толкли.
— Это неплохо. А теперь за работу!
— Что?
— Размяться надо. Стоит тебе повесить нос, как все начнется сначала.
Плотовщик уныло уставился на свою ладонь и не решался даже разогнуть пальцы. На руке, растертой, поцарапанной, уколотой, ушибленной, красовались два белых волдыря.
— Мне трудно будет, дядя Матула.
— Конечно, — согласился старик. — Да только это к делу не относится. Трудно будет, ну так трудно будет. А теперь поедим чего-нибудь вкусного, такого, какого ты еще никогда не пробовал.
Туманные мысли Дюлы разбрелись по извилистым путям фантазии, и он вообразил, что Матула, уже вернувшийся с рыбной ловли, подаст ему яичницу из чибисовых яиц или что-нибудь присланное тетей Нанчи.
— Разложить костер?
— Нет. Поедим холодное.
«Тогда, значит, из припасов тети Нанчи», — решил Дюла и сел на постели.
— А ты не искупаешься? Я бы пока все приготовил.
Дюла настолько поразился, что забыл о ломоте в теле. Следует признаться, Плотовщик представлял себе жизнь на лоне природы с купанием в реке, но без принудительных омовений в ней. В особенности на заре. Все былинки гнулись в брезжущем свете под оловянными каплями росы, от реки веяло холодом. И куда же тут с ободранной кожей да в ледяную воду!
— Я не захватил плавки. И тетя Нанчи забыла мне их дать.
— Экая жалость! Только я-то думал, что купаться надо не плавкам, а тебе. Но если ты боишься воды… или робеешь лягушек…
— Да нет! Но я могу простудиться…
— Приезжал сюда один ученый человек… — Матула неторопливо помешивал угли. — Он об эту пору прыгал в воду из лодки вверх тормашками и говорил, что чувствует себя отлично, гору готов своротить. В такую рань вода совсем теплая. Но раз кряхтишь, значит, не хочешь.
Наш Плотовщик сердито теребил сапоги и желал всяких напастей закаленному ученому. Дома добросердечная мама Пири разрешала ему умываться, как кошка лапкой. А здесь — прыгай вверх тормашками!
Пошатываясь, встал он на ноги, но не осмелился даже заикнуться Матуле о своем желании сбежать.
— Утиральник возьми!
Итак, наш Дюла стоял, облачившись в красивые сапоги и кальсоны, и ребра ходили у него ходуном. Матула с нескрываемым пренебрежением оглядел его тощую долговязую фигуру.
— Н-да, весы бы ты не сломал, это уж верно. Зато после купанья есть здорово хочется. Когда ты вернешься, завтрак у меня будет готов. Не торопись.
«Рассказать бы, так весь класс заржал бы! — возмущался он про себя. — Мама всплеснула бы руками, мама Пири хлопнулась в обморок, отец стукнул кулаком по столу».
И он представил себя в школьном дворе на перемене в окружении друзей.
«.. Ну, а чуть свет я бегал на реку, прыгал с лодки вниз головой, минут пять плавал и мог потом своротить гору».
Эта мысль показалась Плотовщику настолько соблазнительной, что он остановился, чтобы посмаковать ее, и ему даже почудилось, будто на него уставились большие бараньи глаза Дубовански. Но Дюла забыл о существовании комаров.
— Ууу-х, черти! — И он побрел дальше, покидая своих замечательных друзей вместе с комарами, которые, однако, ликуя, устремились вслед за утренним лакомством.
Да, у Дюлы мелькнула мысль, что Матуле из шалаша не видно, что происходит на берегу, но старик только посмеялся бы над таким ребячеством. Он ведь знал о существовании комаров, знал, что потревоженные в ракитнике певцы нападут на мальчика, если тот сразу не влезет в воду, — все это он знал прекрасно.
Плотовщик поспешно сбросил сапоги, снял единственную часть одежды, прикрывавшую его тело, и не прыгнул вниз головой, а с легким отвращением плюхнулся в воду.
—.. Плють! — сказала река и сомкнула свои волны над головой безрассудного пловца.
«Какой я осел! — Дюла выплыл на вспененную поверхность. — старик же говорил, что тут сразу глубоко». И поплыл к другому берегу.
Но вода действительно оказалась теплой, и Плотовщик с удовольствием ощущал бархатные объятия реки. Он немного проплыл вниз по течению, немного вверх, потом, забравшись в лодку, тщательно вытерся и решил, что если не гору свернуть, то что-нибудь сделать все-таки надо. И он пробежался до шалаша, хлопая полотенцем по облеплявшим его комарам.
— Ну, как купанье? — спросил старик.
— Дядя Матула, что будет на завтрак?
— Студень. Остатки ухи в котелке за ночь застыли, как студень. И еще жареный хлеб… — Матула сделал широкий жест, означавший примерно, что ни в одной поваренной книге вкуснее лакомства не найти.
Жареный хлеб слегка попахивал дымком, но уж рыба была восхитительна, а студень так и таял на горячем хлебе. Они ели молча.
— Есть еще, дядя Матула?
Матуле пришлась по душе скрытая похвала мальчика.
— Ну, а я что говорил?
— Дядя Матула, так вкусно — язык проглотишь. Тете Нанчи и маме Пири далеко до вас!
— Все останется между нами! — Старик поднял свой корявый палец в знак того, что он не хочет разглашать тайны своего поварского искусства.
— Можно еще?
— Раз есть…
— А живот у меня не заболит?
От свежей рыбы живот еще ни у кого не болел.
— Дюла ел, пил и не замечал, что деревья уже отбрасывают не такие длинные тени, потому что вдали над камышами в ярком сиянии встает солнце.
Матула приготовил рюкзак.
— Двуглазку повесь на шею, комариную мазь сунь в карман. Мы пойдем в камыши, чуток оглядимся. Пса я не буду привязывать, он уже прекрасно усвоил, что разгуливать ему не положено. Здесь оставайся! — прикрикнул он на насторожившуюся собачонку. — Здесь оставайся, а не то я раскрою тебе череп на две части!
Серку испугала угроза раскроить череп на две части. В прошлый раз на четыре, теперь на две. Тяжелая судьба бедного пса. Но получив остатки студня, он лишь одним глазком косился на удаляющихся людей.
— Мы переправимся через реку. — Матула махнул в сторону лодки. — У разлива есть шалашик. Вот из него и поглядим, что творится вокруг.
Противоположный берег напоминал этот, но трава была совсем непримятой, и тропку приходилось нащупывать ногой. Оглушительно вопящая птичья армия теперь уже не пугала Дюлу, — он выискивал в ней незнакомых птиц.
Потом они свернули от дамбы в сторону. Там в заросли камыша уходила узкая протока, и к иве была привязана лодка. Матула взял в руки вместо весла длинный шест.
— Им легче управляться. Тут мелко.
Отталкиваясь шестом, они поплыли по извилистой протоке.
— Не мешало бы тебе намазаться своей мазью.
Дюла послушался. В камышах еще было сумрачно, и вперед было видно всего на несколько метров, но мальчик чувствовал, что, как ни извилиста протока, движутся они в одном направлении. Вода была настолько мелкой, что лодка порой цепляла за илистое дно. Раздосадованные комары улетали обратно в свою засаду, убедившись, что человек с таким отвратительным запахом не съедобен. Покрыв себя слоем лимонной мази, Плотовщик мог спокойно наслаждаться утренним катанием на лодке.
Кое-где в камышах прятались птички, но они не взлетали, а в одном месте Дюла увидел на воде красивые цветы с мясистыми листьями.
— Кувшинки, — указал на них Матула.
Такое название показалось Плотовщику слишком прозаическим.
— Эти чудные цветы?
— Называют их и белыми лилиями. Но пока лепестки не раскроются, они похожи на кувшинчики.
Дюле нечего было возразить.
«Кра-а-а… ракака…» — прокричала над ними цапля, испуганно оттолкнувшись ногами от ветки большой ивы.
— Холера возьми твои тощие ноги! — пожелал ей Матула. — Напугать нас вздумала?
Потом из камыша вылетели кряквы.
— Теперь надо плыть тихонько. Скоро будем на месте.
— Здесь высадимся?
— А где же. Собирай вещи. Только не шуми.
На берегу виднелось нечто вроде тропки, но на ней поблескивала вода.
— Иди за мной след в след и нигде не останавливайся. Это тебе не по парку гулять.
Дюла еще раньше убедился, что тропинка в камышах и на самом деле не аллея в парке. Ну, а теперь!.. Идти приходилось, балансируя. Они проваливались в воду то по щиколотку, то по колено, но все же быстро продвигались вперед.
— Не продирайся с таким шумом, леший тебя возьми! Они же прислушиваются.
Дюла не знал, кто и где прислушивается, но пошел осторожней. Затем Матула, неслышно раздвигая ветки, полез в самую чащу, где оказался охотничий шалашик.
Дюла, еле переводя дух, пробрался к своему названому отцу, пропахшему табаком.
— Не шевелись. Может, они нас заметили.
Мальчик оцепенел. Его глаза уже привыкли к полумраку.
Достав нож, Матула принялся обрезать камышовые листья на внутренних стенах шалаша, но так осторожно, что стебли не шелохнулись.
— Целые две недели меня здесь не было, а камыш всюду расползается. Я раскрою глазки, а ты полезай тихонько сюда, в уголок.
В глубине шалаша лежал толстый слой сухой осоки.
— А не сыро тут, дядя Матула?
— Да нет же. Шалашик стоит на сваях. Пол дощатый, только его под камышом не видно.
Снаружи опять поднялся многоголосый гомон.
Дюла бесшумно подполз к старику, и когда приник на минуту к глазку в стене, то замер не дыша. Перед ним простиралось настоящее озеро, над которым слегка нависал их шалаш. Вокруг царила утренняя суматоха удивительного птичьего царства, жившего, на первый взгляд, беззаботной жизнью.
И как все это было близко от Дюлы!
— Ох, дядя Матула!.. — вздохнул Плотовщик и развел руками, не находя слов.
Вот перед ним остановилась серая цапля. Она застыла, вытянувшись, как солдат в почетном карауле. Ее суровый взгляд был устремлен на воду и через несколько секунд туда же нырнул ее длинный клюв, но с такой быстротой, что Дюла успел только заметить, как сверкнула серебристая рыба, а цапля дернула головой, проглатывая ее. И снова цапля замерла, словно ничего на свете ее не занимало.
— Рыбу поймала, серая, — заметил Дюла, но Матула, наводивший порядок в своей сумке, промолчал. Ведь то, что цапля ловит рыбу, вполне естественно и не стоит об этом говорить.
Но Дюла и не ждал, что скажет старик, его уже захватило поразительное зрелище: неподвижный и все-таки шелестящий камыш, тысячи птиц, которые копошатся вокруг, сверкая в лучах восходящего солнца, их разноголосый крик, свистящий полет уток, неожиданное появление на воде то одной, то другой птицы, мягкое скольжение в воздухе болотного луня, хриплый крик чаек, состязание лысух в беге по озеру…
— Ой! Дядя Матула, кто это? Она везет своих птенцов! Ой! — Дюла стонал от наслаждения, а Матула смотрел в свой глазок.
— Поганка, она же чомга. Если птенцы устают, то влезают на спину матери.
Дюла чувствовал, что эту картину нельзя ни сфотографировать, ни нарисовать, ни передать словами. Такая прелесть заключалась в осторожном скольжении чомги и в сверкающих глазках пяти пушистых комочков, важно восседавших на матери, которая вывела на прогулку своих малюток в это летнее, такое бесконечно тянувшееся во времени утро. Один малыш зевал и так мило, что Плотовщик, боясь засмеяться, прикусил свои грязные пальцы. Потом…
«Бррр… шшш… плить…» — видение исчезло, и ястреб чуть не унес маленького путешественника со спины чомги, но хищник лишь коснулся воды, потому что вся семья успела нырнуть.
— Чтоб ты сдох! — стукнул себя по колену Дюла. — Малыши не утонут?
— Не бойся. Старик их и раньше пугал. Им не повредит небольшое купание.
— Дядя Матула, почему мы не взяли ружье?
— Ты бы пристрелил ястреба?
— Может быть, и пристрелил бы!
— Может быть! От одного выстрела все птицы разлетятся кто куда. А если бы ты даже и пристрелил, кто полезет за ним в воду? Да и шалашу это на пользу не пошло бы. И только недели через две они бы тут снова осмелели. Не стоит.
— Это правда. Но вдруг бы их мать недоглядела…
— Пусть смотрит! На то она и мать.
—.. и ястреб схватил бы одного птенца?
— Если сумеет, пусть хватает. На то он и ястреб. Плотовщику трудно было согласиться с таким утверждением.
— Чомга все-таки не виновата.
— Ну, человека она не трогает, но если бы рыбы заговорили, они, поди, сказали бы другое… Чомга их дюжинами глотает.
Тут над водой поднялся ужасный шум.
Две серые вороны со зловещим карканьем гнались за большой птицей, не обращавшей, по-видимому, на своих серых преследователей никакого внимания.
— Она держит что-то в клюве, — встревожился Дюла, и ему почудилось, что острые когти впились в его собственный бок.
— Это коршун. Небось лысуху тащит. Мальчик испуганно посмотрел на старика.
— Не одну ли из трех наших маленьких лысух?
— Поди знай, где он ее словил! Заросли камыша, и лысух тут полно.
Дюла не утерпел и возразил Матуле:
— Все-таки ружье бы не помешало.
— Это как сказать! Вот я принесу ружье, и мы пристрелим ястреба. У него небось трое-четверо птенцов. Вот они и подохнут с голоду. Попищат немного, верно, два-три дня напролет, а потом замолчат.
Дюла призадумался над этими словами. Матула обстоятельно готовился закурить.
— Знаешь, лучше не лезть в их дела, — продолжал он, набивая трубку. — Когда я был мальцом, птиц здесь водилось раз в сто больше, а поди, и в тысячу. Конечно, и незаметно было, сколько изводят орлы и ястребы. Они, понятно, подбирали всякую дрянь. А потом понаехали сюда птицеловы из зоопарка, вылавливали всех подряд, даже цапель, ну и поредел птичий народ. Гордые птицы улетели и не вернулись обратно. Работники зоопарка больше навредили за одно лето, чем ястребы и другие хищники за двадцать лет. Тогда еще здесь были герцогские угодья.
— А герцог позволял?
— Плевал он на это. А может, и не знал. Инспектор жил в Пеште и не больно смыслил в таких делах. Здешние тузы только ахали. Ну, а мы, пешки, и пикнуть не смели, а то нас быстро поставили бы на место. Вот как обстояло дело.
— Черт побери! А теперь птицеловы не могут сюда заявиться? — с глубоким волнением спросил Плотовщик.
— Сюда? Ни одна живая душа, если без разрешения. Браконьеров задерживают егеря на своих моторках, а всяких побродяжек — мы. Да и за это теперь дают побольше, чем три дня тюрьмы. И вот, гляди, как в лесах навели порядок, так и цапли вернулись и другие птицы.
Дюла задумался над этим, но потом его снова притянул к себе глазок в шалаше, за которым на бесконечном экране развертывалось действие чудесного красочного фильма. И никогда не происходило то, чего можно было бы ждать; и никогда нельзя было угадать, какой персонаж появится на экране, станет ли он главным героем, когда исчезнет сам или когда его убьют, причем не по ходу роли, а на самом деле.
И действующие лица не разыгрывали ролей, а жили подлинной жизнью. Здесь не было деревянных мечей, электрических прожекторов и бумажных корон; здесь никому не принадлежала верховная власть, и всей гаммой красок, всем, от зарождения жизни до самой смерти, правил незримый закон.
Все жили сами по себе, для себя и, однако, во взаимосвязи — в единстве времени, места и действия.
Вот какие мысли мелькали у нашего Плотовщика, хотя он то и дело отвлекался.
Например, перед глазком появилась еще одна серая цапля, и Дюла чуть не засмеялся вслух: эта длинноногая, длинношеяя птица была такой неуклюжей, беспомощной, трогательной, каким может быть только птенец, которому наскучило сидеть в гнезде со своими братьями и сестрами и он отправился прогуляться по белу свету. И птенец постоял, не зная, как вернуться к разливу. Потом вразвалку, жалобно покрякивая, направился к другой серой цапле.
— Значит, его мать, — шепнул Матула. — Погоди, увидим. «Есть хочу, — проскрипел малыш. — Е-е-есть!.»
Взрослая цапля остолбенела. В ее суровых глазах можно было прочитать только: «Кто разрешил тебе удрать из гнезда?»
«Есть хочу, е-е-есть…» — вытягивал шею юный путешественник и в такт скрипению бил крылом.
Мать вдруг повернулась к птенцу, и тот раскрыл рот. Их клювы встретились.
— Что они делают?
— Мать его кормит. Разве не видишь?
По-видимому, цапля передала своему детенышу только что пойманную рыбу; вверх по ее горлу поднялся комок и, перекочевав в рот птенца, скользнул вниз, по его горлу.
— Фу, неаппетитно! — невольно сплюнул Дюла.
Матула пожал плечами.
— Что же им делать, коли у них нет тарелок. А потом, если птенцу нравится, значит, все хорошо.
А птенцу, как видно, очень нравилось; едва мать оторвала от него свой клюв, как он уже заскрипел:
«Еще… Еще-е-е!..»
Тут цапля поспешно направилась к камышам.
«Еще… Еще-е-е!.» — бежал за ней малыш, но она не обращала на него никакого внимания.
Из камышей донеслись новые скрипучие просьбы, но мать приберегла в зобе остатки рыбы для других птенцов.
— Даже и побить может, если долго будет канючить, — сказал им вслед Матула.
Они не видели, как дальше развивались события, однако птенцы замолчали только через несколько минут. Вскоре цапля снова стояла в воде, подстерегая рыбу.
— Небось начнет сначала, — сказал Матула и вскинул голову, потому что в воздухе раздался присвист, напоминавший шипение пара. — Смотри! Смотри в оба!
Свист перешел чуть ли не в вой. Перед глазком промелькнули два шарика и вслед за ними серо-желтая птица с крыльями ласточки Потом всплеск воды и шарики исчезли, а преследователь, сделав петлю в воздухе, снова взмыл ввысь.
— Балабан. Гляди в оба. Ему только тогда удается схватить чирка-свистунка, если он нападает внезапно. А летать и тот горазд. Ты же видал.
Балабан кружил над водой там, где скрылись маленькие чирки.
— Летел бы ты куда-нибудь еще, — улыбнувшись, посоветовал Матула. — Ими ты уже не закусишь.
Балабан послушался Матулу, и тем временем все птицы вокруг поспешно опустились на воду, и наступила тишина. Дюла вспотел от волнения и тревоги за маленьких чирков, но успокоился, когда из озера вынырнули две головки, а потом осторожно всплыли и сами малыши с коричневыми в крапинку, блестящими перьями.
— А я думал, что они разбились.
— Эти? У них грудки крепкие, как железо. Но зато вкусные же они!
— А цапля балабана не испугалась?
— Кто ее знает? Но обыкновенно птицы на земле или на воде не пугаются. Балабан только в воздухе бог и царь, а на земле ему грош цена. В воздухе же, кого приметит, бьет насмерть, а когда жертва упала, опускается к ней. Ведь он может свернуть шею даже большому серому гусю.
Балабан улетел уже далеко, жизнь на поверхности воды замерла, и птичья суета не возобновлялась, потому что наступила изнуряющая летняя жара. Старая цапля предусмотрительно спряталась в тенек, и из шалаша ее не было видно, только чирки продолжали неутомимо нырять. Тень все убывала, и в шалаше тоже стало жарко.
Матула выбил трубку.
— Может, на сегодня хватит? Дюла, пыхтя, вытирал пот со лба.
— А мы приедем сюда еще?
— Конечно, но об эту пору все прячутся, и вряд ли ты увидишь что-нибудь новое. Наблюдать хорошо на зорьке да в сумерки, а в такую жару птицы вылезают, если только нужда придет. Давай-ка потихоньку выбираться отсюда.
Вода вокруг ослепительно сверкала. Матула посмотрел на небо.
— Гроза собирается. Не чуешь?
— Я ничего не чувствую.
— Не чуешь, как припекает?
— Нет.
— А здесь часа через два-три начнется гроза. Сдается мне, крепко погромыхает. Ну, да это ничего, только бы град не выпал. В другой раз приедем, получше здесь оглядимся.
Дюла обливался потом, Матула толкал лодку, И когда они взобрались на дамбу, то совсем задохнулись в горячем влажном воздухе. Рубашка у старика прилипла к спине.
— Ну, а теперь чуешь?
— Чувствую, дядя Матула, и теперь знаю, к чему это. Мне словно что-то сдавило грудь, и пот градом льется. А жара совсем не та, что вчера в то же время.
— Правильно! Погляди вверх: небо совсем белесое, и побьюсь об заклад, что Серка уже поджидает нас на берегу. Он страх как боится грома, хотя вообще-то ничего не боится. У собак чутье острое.
Они плелись, измученные зноем. У Плотовщика снова заныло все тело, сильней заболела натертая ладонь, и стали саднить подлеченные ожоги на плечах, о которых утром он почти забыл.
— В жарищу человек всегда еле ноги волочит, точно его огрели по голове, — сказал Матула. — Даже трубка не дымит! Не к добру. Погляди-ка вон туда!
На другом берегу, оскалив зубы, прыгал Серка: «Скорей, не то я лопну от нетерпения!»
— А я что говорил? В другой раз я бы пристыдил его за то, что он бросил шалаш, но сейчас не скажу ему ни слова.
Когда они переправились на лодке на свой берег, Серка тотчас бросился к Матуле, но сначала несколько раз тявкнул, показывая, как его напугала собирающаяся гроза.
— Ну ладно, — потрепал Матула струсившего сторожа. — Мы знаем. Ступай!
Серка сразу побежал впереди, но то и дело оглядывался, словно проверяя, идут ли за ним два его властелина.
Дюле казалось, что вокруг шалаша все изменилось. Гнетущее томление разлилось в воздухе. Кусты и деревья точно съежились, трава не колыхалась.
Вокруг не видно было ни одной птицы, только слепни жужжали и жалили беспощадно.
— Пообедаем? — спросил Матула.
— Я что-то не хочу есть, — признался Плотовщик. — Аппетит у меня совсем пропал.
— Об эту пору всегда так. Самое умное теперь завалиться на сено, хотя уснуть вряд ли удастся. Чую я, гроза здесь будет раньше, чем я думал. Слышишь?
— Слышу что-то. А разве это не самолет?
— Погляди на пса.
Серка сидел как каменный, но его уши стояли торчком, повернутые к юго-западу, точно две слуховые трубки.
Налетел ветер, но сразу стих, и снова все замерло в напряженном ожидании.
— Слышишь?
Теперь где-то вдали уже отчетливо загремело, но так далеко, что чудилось, будто клокочет земля. А в ответ совсем тихо, но жутко зазвенели бесконечные камышовые заросли.
Вихрем взвилась зола над кострищем, закружились листочки, пригнулась трава.
— Только бы не принесло града, — вздохнул старик. — Овес в поле еще не убран, половина пшеницы не заскирдована, кукуруза не налилась.
Дюла молча прислушивался.
— Большая гроза собирается, — сказал Матула, — но ненадолго. Раз неожиданно нагрянет, значит, быстро пройдет.
Зашелестела ольха, и небо так потемнело, словно солнце заслонила густая пыль. Камыш заговорил басом; страшный далекий рокот все приближался.
— Я выйду, — сказал Плотовщик.
— Ну иди посмотри.
Когда мальчик вышел из шалаша, ветер чуть не сбил его с ног. Ветер дул ровно и не мешал дышать. Он несся равномерно, как вода на речном пороге. Камыш совсем склонился к земле, деревья горестно вздыхали, и громкий хруст возвестил о том, что где-то обломился огромный сук. Дюла с трудом защищал глаза от носившихся в воздухе соринок, но картина, которую он видел, была устрашающе прекрасна.
На юго-западе небо совсем почернело, словно темные горы выросли из глубин, скрытых горизонтом, и, как челноки на ткацком станке, метались молнии. Кружевные гребни облаков стали изжелта-белыми, небо и землю точно заволок густой дым от сырой соломы. Ветер уже ревел. По воздуху неслись ветки, тростинки, листья, и мерещилось, будто на мир вот-вот обрушится страшная движущаяся стена. Но самым грозным в этом адском спектакле был аккомпанемент — нарастающее клокотание, несмолкаемый гул, зловещий рев надвигающейся бури. Казалось, еще минута, и наступит конец света.
Мальчик стоял, зачарованный бурей. Он не ощущал страха и не замечал дождя, крупные капли которого барабанили по листьям. Солнце уже скрылось, над головой проносились нагромождения туч, и, когда он ощутил, что эта сконцентрированная безграничная сила разрывает ему грудь, все растворилось в страшной, гремящей вспышке, расколовшей небо.
Пробираясь почти на ощупь, наш Плотовщик поспешил укрыться в шалаше, потому что молния словно разворотила дно небесного океана, и на землю хлынули потоки воды.
Матула набивал трубку, Серка лежал, развалившись, возле постели Дюлы. Мальчик растянулся на своем ложе. Они втроем смотрели на струи ливня снаружи, заслонившие все кругом, и молчали, но им дышалось уже свободно и в каждом движении чувствовалось облегчение.
Дали видно не было, но им и не надо было смотреть вдаль, так как всеми нервами они ощущали, что горизонт уже расширился; на их души излился сонный покой. Дюла успел заметить, что старик положил трубку, а потом он слышал только клокотание дождя на лугу и его громкую дробь по крыше шалаша.
Вскоре он и это перестал слышать.
На этот раз Дюла спал без сновидений, словно провалившись в серую пустоту. Если бы кто-нибудь посветил в шалаше — там ведь всегда царил полумрак, — то увидел бы, что люди дышат ровнее, а их лица постепенно разглаживаются. К Серке, чью морду украшала густая шерсть, это, разумеется, не относилось, но его нос во сне спокойно и одобрительно втягивал воздух, отдающий дождем. Пока Матула и Дюла спали, он три раза подходил ко входу, а затем, вернувшись на свое место, тут же закрывал глаза. Но после четвертого раза-почувствовал, что старый хозяин смотрит на него, и, подойдя к Матуле, прижался мордой к его руке.
«Дождь еще идет, — просопела собака в кулак старику. — Но скоро кончится».
— И что тебе, псина, угомону нет? Тут проснулся и Дюла.
— А я заснул.
— И я тоже, — сказал Матула, — и Серка. В такую погоду сон — самое милое дело. За ночь тучи разойдутся.
— Холодно будет?
— Конечно, посвежеет. Воды много и пара.
Плотовщик лежал, глядя прямо перед собой. Ему вспомнились слова из учебника, он точно увидел их: «… при парообразовании происходит поглощение тепла…»
Воздух стал прохладным, дождь стих, и гроза унеслась на восток, а потом гром и вовсе перестал погромыхивать.
Сейчас рыба отлично клюет, но какому дураку захочется сидеть в грозу с удочкой? — рассуждал Матула. — Молния любит ударять в воду. Больше, правда, в железо, но иногда ударяет в воду, а то и в деревья. Очень любит она тополь, дуб, вяз, иву, — под ними никогда от дождя не прячься. Под конским каштаном и буком можешь стоять, а лучше всего под ольхой. Поэтому я тут шалаш и поставил. Во всем лесу не найдется ольхи, разбитой молнией, а тополей много. Если гроза застанет там, где некуда спрятаться, самое лучшее лечь ничком. Небольшое купание не повредит человеку, хотя иногда и молния не вредит.
— Как это?
— Да вот она такая, молния. В моих кума и свояка раз ударила, а они живы остались.
— Неужели?
— Дело так было. Возили они сено, а тут разыгралась гроза, и они подводу разгрузили, а сами в дом ушли. Кум говорит: «Слышишь, Янчи, постриги-ка меня, все равно нам делать нечего, а волосы у меня отросли такие, что хоть косу заплетай». Сели они на крылечке — ведь в горнице-то темень была. Полголовы ему остриг свояк, и тут как ударит!..
— Куда?
— Да в ножницы! Янчи бросил их и зарычал, точно лев, а кум сковырнулся со стула и совсем посинел.
— И умер?
— Говорю, жив остался. Неделю заикался малость и ходил с рожей черной, как у цыгана, а так хоть бы что. С тех пор кум очень уважает молнию, и как загремит, бросает мотыгу, косу и летит домой. И к парикмахеру ходит, но только в ясную погоду. Вот какое было дело. А тучи-то расходятся, светлеет небо. К вечеру совсем распогодится.
Дождь капал уже устало, и серую пелену отнесло к востоку. Дюла чувствовал себя словно после сдачи экзамена. Он ощущал облегчение и, как ни странно, голод. Признаться в этом он, конечно, постеснялся, и подошел к цели окольным путем:
— Теперь мы не сумеем разжечь костер.
— Есть охота?
Этими двумя словами Матула положил конец хитрым маневрам нашего Плотовщика, который еще раз убедился, что старик не любит пустых церемоний и обиняков.
— Если ты есть хочешь, так какого лешего начинать с Адама и Евы? Я ведь как раз собирался сказать, чтоб ты разложил костер, да ждал, не перестанет ли дождь. Дрова есть, сухой камыш возьмешь в шалаше.
Завеса туч на западе прорвалась, и проглянувшее между ними оранжевое солнце излило на лес чудесное сияние, а на востоке небосвод пересекла широкая сверкающая радуга.
— Теперь можешь разжигать костер: раз радуга, значит, конец дождю. Побольше камыша подбрось, а то дрова отсырели.
Ветер совсем стих, точно дождь разогнал воздушные волны, и густой дым от камыша и сырого валежника тянулся прямо кверху. К дыму сначала примешивался пар, но потом дрова затрещали, вспыхнуло пламя и сразу положило конец хилому, чадному тлению веток.
— Теперь обложи огонь сучьями потолще, остриями кверху, а когда они прогорят, мы поджарим яичницу с салом и зеленым перцем. Нанчи молодец, что не забыла дать нам яиц.
— Рыбу не половим?
Я не против. Погляди, какая вода в реке, если не боишься за свою шкуру.
Наш Плотовщик отправился посмотреть, какая вода в реке, не заметив насмешливого взгляда, которым проводил его Матула.
С высокой, по пояс, травы, окаймлявшей тропу, лились потоки воды.
Дюла кое-как перебрался через это болото, хотя вода затекла в его сапоги, и брюки до бедер были мокры. Затем он оказался среди густого ракитника трехметровой высоты, который на малейшее прикосновение отвечал проливным дождем, и нашему Плотовщику захотелось повернуть обратно.
— Фу-ты! Ух! — наклонялся пониже мальчик, а когда выбрался наконец из ракитника, то промок до нитки и потерял всякий интерес к воде.
Но безжалостный названый отец сказал: «Погляди, какая вода в реке», и Дюла покорно посмотрел на нее.
Вода была желтой и грязной. Плотовщик с отвращением глядел на реку, и если бы не дрожал от холода, то заставил бы Матулу ждать себя: пусть старик побеспокоится, куда он запропастился.
Но благоразумие все-таки взяло верх над мстительными мыслями, а здравый смысл подсказал Дюле, что Матула вообще не склонен беспокоиться и лучше всего будет поспешить в шалаш и поскорее сбросить мокрую одежду, пока он совсем не замерз. Конечно, сначала придется еще раз искупаться в пригнувшихся к земле кустах.
— Ой! — вскрикивал наш Плотовщик, пробираясь через ракитник.
— Ну, так какая же вода? — спросил старик, взглянув на него.
— Помои, — сокрушенно махнул рукой мальчик. — А почему, дядя Матула, вы мне не сказали..
— Слова-то ты и позабыть можешь, а такое не забудешь. Разденься и постой возле огня, почувствуешь, как приятно станет.
Надувшись, Дюла разделся, но тепло умиротворило его. «Плотовщик, ты был болваном, — обругал он себя. — Постарайся, чтобы этот урок пошел тебе на пользу».
Между тем Матула разложил его одежду возле костра.
— Только не забудь ничего тут, — сказал он. — Надевать-то все это завтра не мне.
От одежды шел пар, как и от Дюлы, который в лучах заходящего солнца смахивал на краснокожего; и если кто-нибудь взглянул бы на его облупившиеся плечи, то сам захотел бы почесаться. Но смотреть было некому, кроме Матулы, а его совершенно не интересовало, как выглядит наш Плотовщик. Старик в задумчивости не сводил глаз с огня.
— Ну. — он трижды затянулся, словно обдумывая свои слова, — надо отдать тебе должное, Дюла, костер ты раскладывать умеешь.
Плотовщик покраснел от похвалы, точно его погладили по растрескавшейся коже. Такое же чувство возникало у него, когда Кендел говорил:
«Видишь, Ладо, вот это ответ! Только мне хотелось бы знать, о чем ты думал раньше».
— Ведь разложить по правилам костер, — продолжал Матула, — не всякий умеет. Дрова нельзя набросать кучей или навалить сучья друг на друга. Тогда огню нечем дышать. Костер надо строить, как дом. А подштанники почему ты не снял?
Дюла слегка поморщился и потом с неприязнью взглянул на свою тощую фигуру.
— И так высохнут.
Он едва узнавал свое тело, которое солнце, осока и кусты превратили в географическую карту, всю в разводах. Его истерзанная кожа лишилась былой молочной белизны, — так мартовский снег сменяется коричневыми полосами пашни.
— Масть проступает, — кивнул старик, бросив на него оценивающий взгляд, точно на жеребенка на ярмарке, дерево в лесу или на лодку в реке.
Костер совсем разгорелся, когда Дюла наконец надел просохшую одежду.
Ему показалось, что, натянув сухие штаны и рубашку, он окружил себя живым теплом, надежной силой, смелой прямотой— чем-то, чего не было раньше.
— Дядя Гергей, — запинаясь, проговорил он, — я сроду ни при ком не раздевался!
Пристально смотревший на огонь Матула долго молчал. Этот паренек впервые назвал его по имени. Старик почувствовал, что мальчик обнажил перед ним и свою душу.
— Называй меня лучше Герге… — сказал через некоторое время Матула. — В наших краях так принято. — И он с облегчением махнул рукой, словно покончив с деликатным вопросом. — А теперь тащи сковороду и сало, а я пока нарежу перец. Нарезать помельче?
— Как вы обычно делаете, дядя Герге.
Потом они почти не разговаривали, точно ждали, чтобы мысли и слова пришли в порядок и стали на свое место.
Нож со свистом кромсал перец, лук, сало. И когда старик водрузил на угли сковородку, от нее пошел такой дух, что Дюла глотал слюнки, а Серка с благоговением смотрел на сковородку, словно ждал чуда.
Они и не заметили, как наступил вечер.
Костер отгородил на полянке светлый круг, и на границе тьмы плясали тени.
Когда старик и мальчик кончили ужинать, опустился туман (или поднялся, об этом не стоит спорить), густой, будто сотканный из пеньки. С деревьев и кустов, шурша, сыпались капли, и казалось, что тихий дождь омывает пропитанный туманом мрак.
— Я уйду на зорьке, — сказал Матула, когда они легли. — Может, в кооперативе дадут мне какой наказ. Спи сколько влезет, но пока туман не рассеется — хотя летом он долго не стоит, — далеко не забирайся, потому как в нем легко заплутаться.
— Попробую половить рыбу.
— И я хотел тебе присоветовать. Но только от берега не отходи. Пса я здесь оставлю.
Потом лишь ночь смотрела на искорки в костре и сова бранила туман, потому что поблизости не появлялись ни жуки, ни мыши, а если бы и появились, она бы их все равно не разглядела.
Ночь до самого рассвета была тихой. После полуночи подул легкий ветерок, стряхнул дождевые капли с веток, и поникшие кусты тут же распрямились.»
Лениво, будто нехотя, начал клубиться туман; только над костром его плотные сырые пары таяли и редели: от углей, еще тлевших под пеплом, поднимался теплый воздух.
Было не очень темно, так как где-то в вышине плыл диск луны и ее сияние пробивалось сквозь туман, разливаясь вокруг.
Иногда с реки доносились всплески — то ли рыба резвилась, то пи мускусная крыса, а может быть, и выдра. Но никто не обращал внимания на эти всплески, и они замирали в тишине, как их следы «а речной глади.
Матула проснулся еще до рассвета. Старик тихо оделся, вскинул на спину рюкзак, вышел наружу и, остановившись перед хижиной, внимательно огляделся.
«Окуляры мне, конечно, пока не нужны, — подумал он, — но кода-то я и в такой мгле видел лучше».
Он постоял немного, подождал, пока глаза привыкнут к темноте, ютом очистил угли от пепла и обложил их сучьями.
«Когда проснется, пусть порадуется», — улыбнулся про себя Матула и, жестом остановив Серку, намеревавшегося сопровождать его, вышел на тропинку. Туман сразу поглотил его.
Собака лишь повела вслед ему ушами.
Ветер стих. Он уже стряхнул последние дождевые капли с травы i цветов, с кустов и деревьев, а рассеивать туман ему, видимо, надело — ни цвета, ни голоса, что за удовольствие? И ветер улегся де-то в самой чащобе, где даже стройные камыши выглядели жал-сими, как намокшие куриные перья.
Только огонь начал обретать силу.
Тлеющие угли словно впились в сырые дрова, и те сердито зашипели, как муха, попавшая в паутину; потом стихли, умолкли, будто смирившись с этим болезненным, но радостным превращением. Огненные язычки начали смелее ощупывать дрова, и вскоре пламя победно взвилось, пожирая их.
Туман вокруг костра стал испуганно рассеиваться, а над заросший камыша, точно птица, пронесся первый вестник занимающейся зари, который сам не знает, порождение ли он ночи или уже дитя дня.
Однако рассвет наступал все заметнее, и туман начал подниматься, потом снова опустился на землю, словно желая спрятаться меж кустов, в овражках, где угодно.
А на востоке, гневное и красное, всходило солнце.
Оно немного задержалось, словно раздумывая над открывшимся его взору и раздосадовавшим его зрелищем, затем как-то подобралось, точно готовясь к прыжку.
«Ну уж и устрою я чистку-уборку!»
А если такое солидное светило что-либо решит, то этого не миновать. К тому времени, когда Дюла вернулся наконец из призрачного мира и раскрыл глаза, от тумана почти ничего не осталось; только небольшие клочья его еще цеплялись за кусты ракитника. Пламя в костре потрескивало, ослепляющий диск солнца уже поднялся над горизонтом.
Постель Матулы была пуста. Только Серка помахивал хвостом. Дюла взглянул на собаку.
— Привет, Серка! Как тебе спалось?
Пес подошел к его постели и, встряхнувшись, сел рядом. Тут Дюла совсем проснулся, так как Серка, уже сходивший на разведку, был мокр-мокрешенек и обдал его холодными брызгами.
Плотовщик сердито сел на постели и стал вытирать лицо и руки.
— Пошел прочь! — крикнул он на собаку, и Серка выбежал из хижины.
Присев у костра, он повернул морду к Дюле и в глазах у него был красноречивый упрек: «Ну вот, уже и отряхнуться нельзя!»
— Когда просохнешь, можешь вернуться, — уже мягче сказал Дюла, и это было вполне понятно: в такое утро гнев мгновенно улетучивался и таял бесследно, как туман.
Да, утро и впрямь было великолепное — чистое и прозрачное. Последние пары тумана, поднявшись с земли, растопились в теплом воздухе. Подала голос малиновка; громко закуковала кукушка (ее кукование чем-то напоминало смех); временами вскрикивал фазан, будто сигнализируя, что ночь прошла без происшествий и в воздухе такой ералаш, что хоть милиционера ставь для регулировки движения.
Цапли прилетали и улетали, ястребы и коршуны кружили над камышами. Часто хлопая крыльями, пролетал баклан. Дикие утки, со свистом разрезая воздух, проносились над головой Плотовщика.
Дюла наслаждался одиночеством, напоенным ароматом сена и болотистым запахом камыша, и душу его наполняло радостное ощущение бескрайнего лета. Все вокруг, казалось, жило, пело и звенело в нем самом, и он знал, что завтра будет такой же беззаботный день, без всяких трудностей и неприятностей. Солнце светит, костер горит, река лениво струит свои воды, и время не имеет никакого значения.
«А в субботу приедет Кряж», — подумал он, и от этой мысли ему стало так хорошо на душе, что он тут же позвал Серку и погладил его.
— В другой раз только не стряхивай на меня воду.
«Словом, приедет Кряж, и он сам сможет во всем убедиться, сможет все увидеть своими глазами. Утром мы сбегаем с ним на речку…»
«Не хочешь ли искупаться? — прозвучал над головой «голос, и Дюла, открыв глаза, поймал на себе взгляд старого Герге. — Полотенце возьми с собой».
«Что ж, все равно, этого не миновать, — подумал наш приятель, приподнявшись на локтях. — Матулу еще можно было бы обмануть, но дядю Герге… Нет, это невозможно!»
И Плотовщик — что еще делать оставалось? — побежал на речку, захватив с собой лишь маленькое полотенце.
Серка вприпрыжку весело мчался за ним.
Однако на берегу его энтузиазм несколько поугас: вода в реке была еще мутной и на корме лодки снова сидела здоровенная лягушка.
— Убирайся к черту! — прикрикнул Дюла на лягушку, но той явно не хотелось покидать нагретую солнцем корму, и только после вмешательства Серки она прыгнула в воду.
Впрочем, Серка пробыл в лодке только до тех пор, пока не выгнал лягушку и не натявкался всласть, а затем с таким же удовольствием одним прыжком махнул на берег.
«Здорово я на нее напустился? — словно хотел сказать он, помахивая хвостом. — Но вот есть ее мне не хочется».
— Ух! — плюхнулся Дюла в воду. — А ну, Серка, иди ко мне! Давай искупаемся — вода не холодная.
Пес, услышав свое имя, снова прыгнул в лодку и с беспокойством стал наблюдать за мальчиком, поплывшим на тот берег.
— Серка, ко мне!
«Гав-гав, — отвечал ему Серка, — выходи скорее из воды! Я не могу последовать за тобой. Я не люблю воду. Гав-гав! — И он стал бить лапой по носу лодки. — Иди ты ко мне!» — звал он Плотовщика, который действительно поплыл к нему, но с коварной целью, о чем собака, разумеется, не могла догадаться.
Как только Дюла добрался до лодки, он рывком потянулся к Серке и сбросил его в реку.
Серка тотчас же погрузился в воду. Когда же он, фыркая, выбрался на берег и там встряхнулся, брызги полетели во все стороны, сразу испаряясь в солнечных лучах. Тут пес твердо решил больше не приближаться к лодке.
«Ах ты хитрец! Гав-гав! Ах, хитрец! — лаял Серка на Дюлу. — Но больше ты меня не обманешь!»
Но Дюла и сам вышел из воды. Стоя в качающейся лодке, он вытерся полотенцем.
Плотовщик дышал полной грудью: кажется, он начинал понимать, почему тот ученый сказал, что мог бы перевернуть мир. Под кожей, казалось, струилась обновленная кровь, да и вкус воздуха стал вроде совсем иным. Солнце уже светило вовсю, доски в лодке нагрелись, и Дюла, возможно, заснул бы, если бы желудок не напомнил ему, что подошло время завтрака.
«Поджарю-ка я сало на прутике», — подумал он, глотая слюну. Кожа у него просохла и стала горячей, но ожогов он больше не чувствовал.
«Да, сало с зеленым перцем! — Дюла набросил на плечо полотенце, но в это мгновение в воде плеснулась большая рыба, и мысли Плотовщика тотчас же обратились к будущему. — А потом я поймаю эту рыбу!»
— Серка, пошли!
В костре уже было полно углей. Дюла обстругал тоненький прут, нарезал хлеб и стал жарить сало, держа его над хлебам, чтобы стекающий жир пропитал хлеб.
— Погоди, Серка! Жди своей очереди! — остановил он нетерпеливого пса и только тогда дал ему полакомиться, когда сам съел солидную порцию сала с тремя стручками зеленого перца.
Серка был доволен своим новым хозяином, потому что Дюла угостил его настоящим салом, а не шкуркой от него.
— Все. Нет больше! — строго сказал Дюла, видя, что Серка обладает неутолимой прожорливостью. — Больше нет! Ну пошли ловить рыбу!
Сегодня он накопал особенно жирных и длинных червяков и забросил удочку туда, где только что плескалась большая рыба. Однако долгое время поплавок даже не шевелился, и Дюла совсем извелся в ожидании «настоящей добычи».
«Осторожная шельма, эта рыбина, — подумал он, — но меня она не проведет, так сказал и Матула». И Дюла насадил на крючок червя подлиннее. Никакого толка.
Вскоре крючок как будто что-то задело, но поплавок дернулся так слабо и лениво, что Дюла не стал подсекать. «Ничего, ты еще крепче потянешь!»
И она потянула! Дюла подождал, пока поплавок не скрылся под водой, и тогда спокойно подсек. Ничего!
Крючок сверкнул в воздухе, но рыбы на нем не было.
— Поспешил! — досадливо прошептал Дюла. — А червяка она съела. Видно, старая, хитрая рыба… И все же она меня не перехитрит!
Плотовщик насадил на крючок нового червяка и снова забросил леску на то же место.
Стоило ей погрузиться в воду, а поплавку занять свое обычное положение, как тотчас же началось осторожное подергивание.
— Ешь, глотай!
Поплавок медленно пошел вниз потом на мгновение замер, а затем совсем исчез под водой, увлекаемый какой-то силой. Вот теперь!
Плотовщик бессмысленно уставился на пустой крючок. «Снова обманула!» — подумал он и на этот раз насадил совсем маленького червячка, чтобы рыбина, только взяв его в рот, сразу же попалась на крючок.
— Ты у меня подавишься, погоди! — угрожающе воскликнул Дюла; нервы его напряглись еще больше в ожидании заветного мгновения.
Но все напрасно и напрасно!
Миновал полдень. Червяков заметно поубавилось, стало сильнее припекать солнце, а за исключением двух жалких подлещиков, Дюла пока ничего не поймал. Ну и пасть у этой рыбины, как она легко разделывается с приманкой!
Дюла со все большим нетерпением ждал Матулу, надеясь получить у него совет, но, когда вдали показалась сухощавая фигура старика, он чуть было вообще не позабыл о таинственной рыбе, потому что на плече у Матулы поблескивало ружье. Впрочем, и сам Матула, свежевыбритый, в белоснежной рубашке, выглядел явно помолодевшим.
— Дядя Герге, так вы не забыли?
— Да вроде нет. Твой дядя дал патронов, и вдоволь. Он тебе письмо написал. А как у нас с обедом? Наловил уже?
— Ничего не наловил. Приманку сжирает, и все тут. Поймал только двух подлещиков. Да только я с расстройства выбросил их. Вы посмотрите, дядя Герге. Забросишь, она клюнет, подсекаешь — и ничего!
Крючок снова полетел на прежнее место, и после короткого затишья игра снова возобновилась.
— Видите, дядя Герге?
— Рак, — улыбнулся Матула. — Тебе бы сразу уйти с этого места.
— Точно?
— Есть у меня решетцо. Принесу сейчас, только вот разгружусь чуток. А ты не трать время на этом месте: тут рыбы не поймаешь.
— Ладно, — нехотя согласился Дюла. — Пойду вот туда… — Он постеснялся спросить Матулу, что за решетцо имел он в виду, а старик уже исчез в кустах.
Тут Плотовщик вспомнил о письме.
«Эге-ге, Плотовщик, — подумал он, устыдившись, — какой позор! Дядя Иштван написал письмо, а ты даже не захотел взять его у Матулы».
С явной неохотой Дюла перешел на то место, где они раньше удили рыбу, но и там клев был плохой. И только спустя некоторое время Дюла поймал леща весом в полкило. Он обрадовался, но потом подумал, что все же лучше было бы, если бы он поймал карпа. Тут он улыбнулся.
«Ай-яй-яй, Плотовщик, — мысленно пристыдил он себя, — совести у тебя нет!»
Тем временем Матула снова появился на берегу, но Дюла решил, что старик сам позовет его, когда будет нужно. Матула некоторое время возился с сачком у самого берега, а потом позвал его:
Иди сюда, Дюла! И тащи все с собой.
И рыбу тоже?
Ее оставь в воде… Вот и вся премудрость, — весело проговорил Герге, показывая на небольшую круглую сеть из проволоки диаметром не больше полуметра. Она напоминала сачок для ловли бабочек, сделанный из редкой марли, но только почти плоский — не глубже суповой тарелки.
А как им ловят?
Сейчас увидишь. Я принес и корзину, не то раки расползутся.
Корзинка была подвешена на трех длинных веревках, словно чашка допотопных весов; вверху веревки были связаны толстым шнуром, примерно в метр длиной, закрепленным на длинной палке.
Ничего интересного в этом сооружении Дюла не обнаружил, разве что лягушку, распластавшуюся в сетке; беднягу первой выловил Матула своим сачком.
Эта лягушка — приманка?
Она самая. Рак любит мясо. Особливо если оно с запашком: самое лучшее, например, двух-трехдневная печень. Вот уж от нее дух идет, прямо как облако стелется по реке! Ну, да и эта сойдет. — С этими словами Матула опустил сачок в воду, неподалеку от берега. — Теперь можно трубкой подымить. А тебе доводилось уже есть раков?
Нет, — признался Плотовщик, не испытывавший особого желания попробовать раков.
Вкусная штука! Жаль только, что наши раки не дюже крупные. Говорят, морские раки бывают и на восемь кило. Вот там есть чем поживиться… Нарви-ка в корзину немного травы. Уж тогда-то им нипочем не выбраться!
Дюла с некоторым сомнением смотрел на воду, над которой провисала толстая веревка. Неужели эти раки настолько глупы, что останутся в такой маленькой сетке?
— А они не выползут из сетки, дядя Герге?
Им жалко будет оставить мясо, да и мы раньше вытащим решетцо.
И что, их несколько может попасться?
Сам увидишь. Но подождем еще чуток. Пусть вода разнесет запах крови. — Матула поднял голову и посмотрел поверх камышей. — Слышишь?
Что?
Вороны и пустельги очень расшумелись. Возьми-ка бинокль.
А куда я должен смотреть, дядя Герге?
Вон на то большое дерево, — показал Матула на противоположный берег, — у которого высохшая верхушка и справа сухой сук.
Дюла отыскал это дерево и, наведя бинокль, отчетливо увидел, что вокруг этого дерева так и кружат вороны, сороки и пустельги. Три вороны сидели на макушке дерева и поочередно каркали во все горло.
— А ты взгляни-ка на сук справа.
Дюла чуть не выронил из рук бинокль: на суку сидела огромная птица.
Ух! Ну и птица! — ахнул он.
Степной орел. В эту пору он обычно сюда не залетает, а тут, наверное, сел на дерево пообсохнуть.
Дюла не отрывал от бинокля глаз.
— Какой огромный! Хвост белый как снег. Наверное, в нем метр будет. И клюв какой здоровенный! А почему он терпит около себя этих птиц?
— Он просто не обращает на них внимания! Когда они надоедят ему, он швырнет им остаток добычи — вот тогда свара начнется! Но в это время он редко охотится.
— Сейчас он ничего не клюет. Только сидит.
Орел действительно хранил величественное спокойствие, словно вокруг совершенно никого не было. Вороны и пустельги оглушительно кричали и хлопали крыльями, но огромная птица недвижно сидела, точно высеченная из камня, словно не замечая всей этой кутерьмы. Потом орел зевнул, раскрыв огромный, желтый, как воск, клюв. Шум моментально стих и возобновился лишь тогда, когда орел взмыл в воздух, распластав могучие крылья.
— Настоящий великан! — воскликнул Плотовщик, провожая орла взглядом. — Улетел…
— От одного крыла до другого — поболе двух метров, — отозвался Матула. — Сейчас он полетел к Драве; я еще не видел, чтобы он здесь охотился. Хотя, может, он и тут промышляет. Видишь ту чащобу?
Дюла положил на колени бинокль, так как орел растаял в голубой дали.
— Как бы мне хотелось посмотреть на орла вблизи!
— Ближе, чем сейчас, еще можно, а совсем вблизи не получится. Ни с воды, ни с суши не подберешься: на лодке туда не доплывешь, а пешком к тому старому дереву не подойдешь — увязнешь в топи. Эта птица хорошо знает, где она в безопасности… Ну, а сейчас взглянем-ка на наших раков.
Матула быстро извлек из воды свое «решетцо».
— Вот это да! — воскликнул мальчик, увидев, что в небольшом сачке копошилось много раков.
— Кидай их в корзину! — скомандовал Матула, держа перед Дюлой сачок.
— Я? — испугался Плотовщик. — Я?!
— Кто же еще? Я же держу сачок. Только не трогай их за клешни. Бери за спинку, у хвоста. Да не съедят они тебя, не бойся! Это мы их будем есть.
Руки у Дюлы дрожали, но он уже усвоил, что Матулу нужно слушаться. Первого рака он взял так, словно это был кусок раскаленного железа, и сразу бросил в корзину, едва рак пошевелил хвостом.
— Не бойся, это он играет.
«Черт бы побрал такие игры», — подумал перепуганный Плотовщик, однако чем дальше, тем все смелее и смелее брал он в руки и бросал в корзину, на подстилку из травы, представителей рачьего племени.
— Вот из-за них тут и нельзя удить рыбу! Ну да мы с ними разделаемся! — погрозил старик и вновь опустил свое приспособление в воду.
— А что, тут еще остались раки?
— Вот сам увидишь.
Через несколько минут был извлечен новый улов, правда, на одного рака меньше.
Когда наконец сачок был извлечен в последний раз, рядом с солидно потрепанной лягушкой лежал один-единственный рак, но зато он был намного крупнее всех остальных.
— Это ихний король! — пошутил Матула. — Ну, коли ловле конец, так и всем королям тоже. А что у нас за рыба в садке?
— Один лещ, зато крупный.
— Оставим его здесь до завтра. А завтра днем, если будет охота, и за него возьмемся. Ты завтракал?
— Поел сала.
— Правильно. А меня хорошо попотчевала Нанчи. Даже чаем с ромом угостила. Ром был хорош! Однако неплохо будет, если мы пораньше пообедаем. На обед приготовим раков и поедим то, что послала Нанчи.
Когда сачок снова вытащили, он был пуст.
— Что ж, пожалуй, можно идти. Наверно, тебе хочется прочесть письмо да и ружье посмотреть. На редкость хорошее ружьецо, это уже точно!
Серка затанцевал вокруг них; когда же Дюла со словами «Смотри, Серка» показал ему корзину с раками, тот сначала было весело затявкал, но, заглянув в корзину, отпрянул назад, заворчал, а потом принялся сердито лаять.
«Гав-гав, — словно говорил он. — Пакость какая!» — Кстати, письмо в кармане рюкзака, — проговорил Матула. Письмо было написано на вырванном из тетрадки листке крупным размашистым почерком дяди Иштвана. Он писал:
Поздравляю тебя, племянник, с сомом. Признаюсь, я не поверил бы, что ты обладаешь такими способностями. В прошлый раз у меня не было времени написать тебе письмо, делаю это сейчас.
Тетя Нанчи очень хотела бы, чтобы ты приехал на пару деньков к нам домой, но я говорю тебе: оставайся там столько, сколько захочешь. У тебя своя голова на плечах. Если до пятницы ты не вернешься, то в субботу в четыре часа утра будь у моста, на дороге, телега будет тебя ждать. Встретишь на станции Кряжа, и милости просим с приятелем к нам, потому что тетушка Нанчи проклянет вас, если вы не отведаете ее праздничного обеда. А потом можете отправляться на все четыре стороны! Привет!
Твой дядюшка Иштван.
Дюла улыбался, читая письмо, потом положил его на полку, рядом с письмом Кряжа.
— А где этот мост, дядя Герге?
Тут, ниже, на Зале. Не очень далеко. За полтора часа вполне можно добраться.
За полтора часа… — повторил Плотовщик, прикидывая, что же тогда, по мнению Матулы, «далеко». — Дядя Иштван пишет, чтобы мы были там к четырем часам.
Он и обо мне пишет?
Нет… Но как я один найду это место?
— Очень легко. Пойдешь по берегу, пока не доберешься до моста. Другого пути туда и нет, потому как с одной стороны — река, с другой — чащоба. Только по дамбе. В два часа выйдешь — и аккурат попадешь ко времени. А ну, замолчи, Серка, не то заработаешь по загривку! Не смотри на раков, коли они тебе не по нутру.
«В два часа выйдешь…» — соображал Плотовщик. — В два часа!.. И так вот просто: «попадешь ко времени». А если и луны не будет? — Он снова заглянул в письмо. Никакого сомнения — дядя Иштван ясно выражается и пишет: «…в четыре часа утра будь у моста». — Да, «будь у моста»! Ничего себе!»
— Но ведь будет еще темно, дядя Герге?
— Конечно, темно. Но в три уже светает… Вот дрова у нас на исходе. Может, принес бы?
Плотовщик извлек топор из-под обрешетины и отправился за дровами.
Ему не терпелось найти сухое дерево, чтобы излить в ударах топора по его сучьям свою злость и досаду. Он был сердит на весь белый свет и даже о Кряже совсем забыл. Словом, Лайош Дюла Ладо трусил, но ни за что не хотел признаться в этом даже себе. Это страшно выводило его из себя, так как он знал, что не будет просить старика провожать его. Нет, он доберется до моста самостоятельно, даже если на реке будут бесноваться черти и все звезды осыплются с небосвода!
Дюла высмотрел на иве толстую сухую ветку.
«В два часа выйдешь..» Фу, черт! — И топор со свистом врезался в Дерево. — «Аккурат попадешь ко времени…» — новый удар топора.
Щепки так и летели в разные стороны. Но тут его взгляд случайно остановился на небольшом дупле в стволе, и Дюла содрогнулся от ужаса.
Застывшим взглядом он следил, как из дупла выползала очень толстая змея, заскользившая вниз по стволу.
Мальчик потерял голову. Он издал какой-то нечленораздельный крик, не узнав даже собственного голоса, и, как безумный, принялся рубить, кромсать змею топором, вкладывая в каждый удар весь свой страх, все свое отвращение, и пришел в себя, только когда рептилия была разрублена на куски.
Это еще что такое?
Из обрубков змеи вывалились еле-еле оперившиеся птенцы.
Дюла уже не махал топором, он боялся, что его стошнит. Но он тут же подумал, что было бы неразумно так не по-хозяйски распорядиться съеденным на завтрак салом; и, усилием воли подавив тошноту, стал считать птенчиков синицы, проглоченных змеей. Их оказалось шесть.
Наш Плотовщик был мокр от пота. Отдышавшись, он подошел к другому дереву, но сначала осмотрел его со всех сторон: нет ли и в нем дупла еще с одной змеей. Отрубив большой сук, Дюла передохнул, затем потащил заготовленные им дрова домой. И мост, и ночное путешествие в кромешной тьме, и его недавние страхи вылетели у него из головы.
Э-э, послушай, чего это ты такой зеленый? — спросил, бросив взгляд на мальчика, Матула.
Дядя Герге, там из дупла выползла вот такая змея! Я разрубил ее… а в ней были птенцы синицы…
Ага! — кивнул старик. — А зачем тебе понадобилось ее разрубать? Достаточно было бы стукнуть по голове…
Сейчас Дюле уже не казалось чем-то особенным и трудновыполнимым встать в два часа ночи и в одиночку отправиться в путь-дорогу, а к четырем быть у моста.
Разумеется, будет еще темно: ведь в два часа ночи солнце светить не может.
— Помочь вам, дядя Герге?
— Не надо. Сейчас вода закипит. Овощи уже почти сварились. Скоро будем обедать. Возьми доску и разложи все, что прислала Нанчи.
Доска эта попала сюда в дни, когда строили дамбу, и была в ту пору чертежным столиком, но ножки у него отломались, и его «останки» достались Матуле. С тех пор доска выполняла различные функции. Вообще-то главным ее назначением было служить столом, хотя ножек к ней так и не приделали. Матула раскатывал на ней тесто, резал табак и сало, потрошил рыбу, сушил грибы. И называл он ее попросту доской. Когда она, после многократного употребления, приобретала бурый цвет и пропитывалась определенным запахом, старик оттирал ее на берегу песком и высушивал на солнце. В данное время доска была темно-коричневой.
Дюла выложил гостинцы, присланные тетушкой Нанчи, один вид которых предвещал удовольствие желудку.
Наверно, мы обойдемся и без раков, дядя Герге.
Увидим.
И Дюла увидел. Когда вода в кастрюльке забурлила, Матула бросил в нее раков, а когда они покраснели, старик высыпал их горкой на стол.
— Вот их как нужно есть, — сказал он, отломив клешни как раз у «короля» и положив на тарелку Дюле белое мясо. — И не смотри на него, будто на неспелую грушу. Сначала попробуй.
Дюла не испытывал никакого интереса к раку и не имел желания его попробовать. Но стоило ему взять в рот нежное, мягкое, как масло, мясо рака и проглотить первый кусок, как…
Дядя Герге, а ведь это очень вкусно!
А я что говорил? Мы заставим полакомиться раком и Белу.
Кряжа-то?
Его самого. Белу.
Мы зовем его только Кряжем.
Знаю. Но для меня он Бела.
Он очень хороший парень! Вот увидите, дядя Герге.
— Так-то оно так, да только… — И Матула жестом показал, что здесь, в царстве камышей, существуют свои правила поведения. Здесь фамильярность не в ходу, даже со стороны старших по отношению к младшим; здесь не принято бросаться друг другу на шею, не досаждают шумно друг другу, но и не стараются захватить врасплох..
А вы знаете, дядя Герге, Кряж в школе сидит со мною рядом. Он парень сильный, но никогда не дерется. И все его любят.
Наверное, он стоит того, — кивнул Матула. — Вот наловим раков и рыбы про запас. К вашему приезду я приготовлю пошире постель.
Спасибо, дядя Герге. Ну, давайте доедим обед тети Нанчи — и в путь.
За разговором раки почти все были съедены. Как ни были они вкусны, однако наш Плотовщик вскоре сообразил, что ими по-настоящему не наешься. Может быть, килограммовой клешней морского рака еще туда-сюда, но этими — нет, даже если тебе попадет и сам их «король» (не говоря уже о мелюзге). Вот почему, когда кастрюлька опустела, старик и мальчик с удовольствием принялись уничтожать лакомства, посланные тетушкой Нанчи.
Однако Матула и на этот раз не хотел было притрагиваться к «гостинцам», пока Дюла решительно не сказал ему.:
— Возьмите же, дядя Герге. У нас ведь тут все общее.
— Пожалуй, что и так, — согласился старик.
По-видимому, такого же мнения придерживался и Серка. Во всяком случае, кое-как расправившись с остатками раков, он не отказался от куриных косточек и поочередно устраивался то подле Матулы, то подле Дюлы, в зависимости от того, кто скорее, по его мнению, мог бросить подачку. Только раз Серка покосился на дерево, тень от которого падала на поляну перед хижиной, и заворчал.
«Убирайся!» — означало это ворчание, и Матула, посмотрев в ту сторону, увидел сидевшую на суку сороку.
Глаза у нее блестели, и, поняв, что ее заметили, она заверещала:
«Чер-черр, те-те-те… Все что-то дают, чер-черр… Повсюду остаются объедки..»
«Пошла прочь отсюда! — заворчала собака. — Ничего у нас ты не получишь!»
Надо бы подстрелить ее… — И Дюла мечтательно взглянул на ружье.
Ее-то? Вряд ли это удалось бы. Этой старой сороке хорошо известно, что такое ружье… Видишь, как блестят у нее перья, а у молодых сорок они хотя тоже черные, но не такие блестящие..
Известно, что такое ружье? — с сомнением переспросил Дюла. — Но этого не может быть, дядя Герге!
— Не может? А ну смотри!
Старик встал и спокойно, неторопливо направился в хижину. Сорока умолкла и стала наблюдать за ним. Вскоре Матула вернулся с пустыми руками, не глядя на птицу, пользующуюся репутацией завзятой воровки.
«Чете-те-те… Чер-чер!.. — снова застрекотала сорока. — Вот вы уйдете, а я хорошенько осмотрюсь тут…»
Матула постоял немного около костра и снова вернулся в хижину.
Когда он появился вновь, в руках у него уже было ружье. «Чер-черр!» — испуганно затрещала сорока и тотчас же взмыла в воздух.
Дюла как завороженный смотрел ей вслед.
Дядя Герге, вот уж никогда не поверил бы!
Я же сказал тебе, что это старая сорока. Ежели на ее местe была бы молодка, может, и осталась бы. Тебе доводилось уже стрелять из такого большого ружья?
— Из такого — нет, а из флоберта[9] — не раз.
— Флоберт — это не ружье! — пренебрежительно отмахнулся старик. — Вот настоящее, хорошее ружье, с точным боем. Но взводить надо один курок, а взведешь, к примеру, сразу оба, оба ствола и выпалят.
— И ружье разорвется!
— Ас чего бы ему разорваться? Это, брат, такое ружье, что оно запросто выдержит, только вот отдача будет шибче.
После этого они взялись за слоеный пирог тетушки Нанчи. Плотовщик, однако, время от времени бросал взгляд на прислоненное к дереву ружье. Дюла не раз уже держал в руках такие ружья и знал, как с ними обращаться, хотя и не стрелял из них. Но на это видавшее виды старое оружие он смотрел с некоторым сомнением.
— Осенью я раз подстрелил из него восемь гусей одним выстрелом.
— На лету?
— Ну что ты! На воде. На рассвете сидел я в засаде, там, где мы с тобой были. Вот выглянул, а на воде — гусей тьма-тьмущая! Но, видно, они что-то заметили, потому как все вдруг притихли, а потом, точно по команде, вытянули шею: почуяли, значит, неладное. А я, — Матула жестом показал, словно у него в руках ружье, — бах! Выпалил в самую середку, в самую их гущу. Восьмерых подобрал, а еще несколько улетело подраненными. Вот как было дело.
Дюла с еще большим уважением посмотрел на ружье; однако, когда Матула, убрав остатки обеда, нацепил на сук, шагах в сорока от хижины, газету, ему стало как-то не по себе.
— На, возьми ружье и попробуй. Целься в самый центр! Наш Плотовщик со страхом взял в руки тяжелое ружье.
— Прижимай поплотнее к плечу.
Тук-тук-тук… — застучало вдруг сердце. — Тук-тук-тук. Ба-ах!..
Плотовщик чуть не упал навзничь, но зато первый выстрел был для него уже позади, и теперь он не испытывал никакого страха.
— А из носа-то кровь идет, — как бы между прочим заметил старик. — Не носом надо целиться. А вообще ружье ты держал правильно! Ничего не скажешь.
Дюла побежал за газетой.
— Смотрите, дядя Герге, смотрите!
Матула посмотрел на газету, на дырочки, оставленные дробью.
— Я же сказал, что ружье ты держал правильно. Патронов у нас достаточно, так что вдоволь еще настреляешься и привыкнешь к ружью. — С этими словами Матула взял его и отнес в хижину. — Сейчас и отдохнуть чуток не грех.
— В ушах у меня до сих пор гудит, — признался Дюла.
Старик был занят трубкой и только спустя некоторое время кивнул головой и подтвердил:
— Поначалу всегда так, но заснуть это не помешает.
Солнце уже сияло в зените, и, глядя на безоблачное небо, трудно было поверить, что вчера в это же время над краем нависло давящее предгрозовое затишье, а затем на камышовые заросли обрушился холодный ливень.
Сейчас тоже было жарко, но это было легкое, приятное тепло, и, лежа в прохладной тени хижины, легко было ощутить разницу между ее неприветливым сумраком и солнечным светом дня. Вчера в это время, казалось, все устало, застыло, замерло на воде, в камышах, да и в воздухе, а сейчас, наверное, только комары спали; что же до птиц, то они так и порхали, так и сновали взад и вперед; а по коре деревьев неустанно, словно одержимые какой-то тайной целью, двигались неисчислимые караваны муравьев.
Часть ласточкиных гнезд уже пустовала; в других вторично лежали яички, но черные стрижи готовились к отлету. Они поздно прилетают (иногда только в мае), и лето для них кончается, едва они выведут птенцов. Здесь же, в камышах, гнезд они вообще не вьют. Когда до хижины докатился их характерный резкий крик, Матула приоткрыл глаза.
«Улетают», — подумал он, и в голову ему пришло, что черные стрижи, хотя и похожи на ласточек, на самом деле даже не в родстве с ними, а составляют свое особое семейство. Летают они гораздо лучше настоящих ласточек и даже соколу приходится очень поднатужиться, если он хочет поживиться ими. А садятся они редко — лишь иногда в расщелинах скал или на парапетах башен; днем же они вообще не садятся.
«Да, — размышлял старик, — в этих краях они появляются всегда после жатвы, как бы предупреждая о смене времени года. Когда начинают гудеть молотилки, в небе все реже и реже мелькают черные стрелы стрижей, а когда плуги вспахивают землю под озимые, здесь уже не найдешь ни одной птицы из их племени. Не любят они холодов, — заключил свои размышления Матула. — Впрочем, кто их любит?»
«Пии-пии. — тревожно раздается в воздухе, и Матула знает, что это кричит какая-то серпокрылая птаха, попавшая в беду. — Пии-пии!..» — снова зовет молодой стриж; однако на этот раз его призыв звучит уже не так испуганно, и Матула догадывается, что маленький бродяга уже вне опасности.
Теперь уже виновником его испуга был ястреб. Хищник не учел, что имеет дело не с какой-нибудь глупой юной синичкой; поэтому, поймав дважды вместо стрижа воздух, ястреб отказался от своего намерения настичь проворную птичку. — Но, камнем падая вниз, он потревожил трех ворон, которые в кустарнике клевали разрубленную Плотовщиком змею. Вороны — отчаянные забияки и никогда не упускают случая подраться; а если им помешать, когда они лакомятся, они приходят в ярость.
«Карр-карр! За ним, в погоню!» — И вороны взлетели в воздух, а ястреб, вовсе не желая, чтобы этот каркающий эскорт мешал ему охотиться, стал набирать высоту.
Однако карканье ворон уже предупреждало всю птичью мелюзгу об опасности, и пичужки, сразу сообразив, что нужно делать, попрятались по кустам.
Итак, ястреб, проклиная на чем свет стоит свою встречу с воронами и проглотив все унизительные прозвища, которыми они его наградили, быстро ретировался, взяв курс на одно из дальних сёл, где рассчитывал застать врасплох хотя бы глупых воробьев — уж эти-то вообще почти не летают. Вот над ними покуражиться — совсем другое дело, не то что охотиться за стрижами. Даже вспомнить противно, какие фокусы они проделывают…
«Пии-пии..» — слышится снова, теперь уже совершенно спокойное, что, наверное, должно означать: «Улетел, но следует все же соблюдать осторожность».
Матула снова закрыл глаза и мысленно принялся считать, сколько же раз он видел прилет стрижей и ласточек, и подумал: а сколько ему еще доведется это увидеть? Столько, сколько; еще суждено. Матула отмахнулся от этого праздного вопроса.
Когда старик вновь разомкнул веки и несколько раз поморгал, он решил, что было около четырех часов, так как тень от шеста, торчавшего из крыши, уже достигла костра. Потом Матула взглянул на Дюлу и засомневался: будить ли мальчика или дать ему еще поспать?
Тут Матула пошел на хитрость: понимая, что будет куда лучше, если Дюла проснется сам, он с шумом надел на колпачок трубку, отчего Дюла тотчас же проснулся и ничего не понимающим взглядом уставился на старика.
— Уже проснулся? — невинным тоном спросил Матула.
— Да, — ответил Дюла, так и не сообразив, что его разбудило.
Дюле некогда было раздумывать, выспался ли он, или нет, тем более что ему показалось, что выспался.
— Я тоже славно прикорнул, — заметил Матула, — и столько спал, сколько положено порядочному человеку.
Плотовщик тоже считал себя порядочным человеком… Тело у него, правда, еще немного ломило, но суставы, кости и мышцы вроде бы все вернулись на свои законные места, а обожженная спина совсем уже не болела, и из-под белесых лохмотьев облезающей кожи проступала совершенно новенькая, загорелая кожа.
Старик и мальчик еще немного полежали молча. У Плотовщика не было никаких планов — он уставился на тростниковую крышу и слушал отчетливое в тишине шуршание у стены (то ли мышь, то ли оса, а то, может быть, и змея).
«Ну и пусть», — подумал мальчик, теперь эта мысль уже не беспокоила его. Несколько дней назад он еще боялся змей, но сейчас совсем другое дело!
Нет, сказать, что он не испытывал к ним отвращения, конечно, нельзя. Если бы, например, сейчас из угла выползла змея. Но с чего бы ей здесь оказаться? Она же не настолько глупа, чтобы лезть на верную смерть. Плотовщик не стал копаться в своих чувствах, анализировать происшедшие в них изменения, но подсознательно наслаждался своим спокойствием — казалось, нервы у него стали грубее, но зато полнее и острее воспринимали все происходящее здесь, в камышах.
И запахи камыша, сена, костра, болота, полевых цветов он уже не ощущал в отдельности, а воспринимал их вместе как одно целое.
— Ну, пошли, что ли, к мосту? Познакомишься с дорогой, да и с местностью.
— Пошли, дядя Герге! Конечно, лучше днем посмотреть, где мне придется потом идти в темноте.
— Вот и я так думаю.
— Ружье возьмем с собой?
— Можно и взять.
Тут Дюла сразу почувствовал, что вполне уже выспался. Он только немного удивился, когда Матула на берегу сказал:
Пожалуй, поедем на лодке. Я знаю, тебе хочется погрести. Возьмем и собаку — пусть тоже порадуется.
— Разумеется, — отозвался Плотовщик. — Пусть порадуется.
— Иди сюда! — позвал Матула собаку, когда они уже были в лодке. — Иди же!
Серка нервно топтался на берегу.
— Да это что с тобой? Черт возьми! — рассердился старик. — В другой раз тебя не удержишь. А сейчас ишь задурил… Иногда на него находит такое, — пояснил Матула. — Он вроде бы боится чего…
— Утром я окунул его в воду, когда купался, — признался Дюла. — Подумал, что это не повредит его блохам.
Это правильно, но только нужно было либо позвать его, либо приказать. А пугать не стоит. Ну, иди сюда! — строго приказал Ма-гула, и Серка одним прыжком очутился рядом со стариком, стараясь, правда, держаться подальше от Дюлы.
— Я больше не обижу тебя, Серка, — пообещал Плотовщик. — Ты гж извини, что я…
Но Серка сдержанно вилял хвостом, словно желая сказать: «Ладно, ладно, только уж лучше я здесь останусь!»
И собака устроилась на носу лодки, будто наблюдая за водой. Матула бросил цепь на днище и, оттолкнув лодку, сел рядом с Серкой.
— Ну, посмотрим!
Впоследствии Плотовщик признался, что прогулка получилась довольно-таки жалкой: хотя он и греб в полную силу (нужно отдать ему должное), лодка вела себя капризно, можно сказать даже, необузданно, впрочем, все-таки не так, как в первый раз. Тем не менее она напоминала голодного осла, который то в одну сторону занесет арбу, то в другую, потому что трава по обеим сторонам дороги растет одинаково вкусная и сочная.
Матула сидел точно истукан и курил трубку, напоминая своим видом турецкого пашу, которого катает на лодке по безмятежной глади Мраморного моря его раб.
А раб обливался потом и сердито смотрел на Серку, стоявшего, навострив уши, на своем месте, точь-в-точь как кормчий, и лишь изредка оборачивавшегося к Матуле, словно затем, чтобы спросить: ♦Что ты скажешь на такое странное катание?»
Но Матула ничего не говорил.
А Дюла, стиснув зубы, продолжал грести.
«Когда устанет, сам скажет», — думал старик. Однако Дюла стеснялся признаться в этом. Когда же на берегу хлопала крыльями, собираясь взлететь, какая-нибудь птица, он спрашивал, что это за птица, и успевал немного Передохнуть, пока Матула объяснял.
Ручейки пота струились у него уже и за ушами.
— Ну, ты молодцом гребешь! — похвалил его Матула. — А я-то думал, что ты долго не выдержишь.
— Ну, положим!
— Может, я теперь сяду на весла?;
— Нет! Я еще погребу немножко.
— Ладно.
«Эх, Плотовщик, — мысленно обратился к себе Дюла, — эх ты, хвастливый осел! И кто тебя дергал сейчас за язык? Почему ты не сказал честно: «Да, дядя Герге, я устал». Так нет, тебе нужно было брякнуть, что ты хочешь еще погрести! Ну и греби, раз так!»
И Дюла принялся снова работать веслом, однако теперь у него дело пошло из рук вон плохо. Заметив, что весло все чаще вхолостую скользит по воде, — Матула смилостивился, сунул трубку в карман и сказал:
— Давай меняться!
Серка сразу же попытался вслед за хозяином переменить место, но старик цыкнул на него:
— Сидеть тихо!
— Я не стану тебя обижать, Серка, — шепнул Дюла и, усевшись на скамейке рядом с собакой, стал смотреть, как заиграло в руке у старика грубо вытесанное весло. Каким легким оно казалось, когда беззвучно погружалось в воду, а лодка шла, словно по рельсам.
— Нет, я никогда не буду так грести, дядя Герге!
— Всего лишь неделя прошла, а ты уже умеешь грести. Вот погоди, недельки через три грести для тебя будет, как семечки лузгать. Нужно только, чтобы рука пообвыкла. Ты не стер ладони?
— Чуть-чуть…
— Нужно крепче держать весло, тогда не сотрешь. А если скользит в руке, так поплевать надо.
Лодка стремительно неслась по воде, и Дюла невольно вспомнил маму Пири, которой всюду и везде мерещились бациллы и которая, наверное, не менее пятидесяти раз в день мыла руки. Дюла усмехался про себя и осмотрел ладони, на которые «поплевать надо».
— Заряди-ка ружье. Вот на сухой иве сидят вороны. Одну нужно бы добыть для приманки. Когда Бела приедет, от нее уже пойдет крепкий душок. Только не суетись. Мы подъедем поближе, и ты не торопясь поднимай ружье. А я буду грести потише.
У Дюлы даже дыхание перехватило: ведь это уже настоящая хота!
— Я думаю, они дождутся нас, — прошептал Матула. — Они еще молодые и не знают, что к чему. Спокойно! Поднимай ружье!
Лодка почти не двигалась.
Дюла машинально скользнул взглядом по стволу ружья, потом трудом перевел дух: ему казалось, что сердце вот-вот выпрыгнет него из груди. Когда же настало мгновение — вот оно! Ну! — Дюла закрыл глаза и спустил курок. Бах!.. Он открыл глаза и увидел, то две вороны, кружась, падают вниз.
— Наповал, Дюла! Так ты же здорово стреляешь! Наш Плотовщик упивался этой похвалой.
— А я как раз хотел сказать, — продолжал старик, — что те две близко сидят друг к дружке. И вот пожалуйста: они уже падают вверх тормашками!
— Случайно, — пробормотал мальчик, — это случайно так получилось, дядя Герге.
— Если подстрелил дичь ну-так нечего говорить о случайности. Патрона нет в ружье? Хорошо. Тогда сбегай подбери ворон.
Матула пристал к берегу, и Дюла вылез из лодки, чувствуя, что э бьет дрожь. Когда он принес ворон, то себя не помнил от счастья: если бы это видели наши ребята! Или учитель Кендел!» Но он не хотел, чтобы Матула заметил его состояние, и постарался взять себя в руки.
— Этих жалеть нечего, — сказал старик и бросил ворон на дно лодки, под скамью. — Они ведь и гнезда разоряют, да и вообще их больше, чем нужно.
— Может, теперь я погребу, дядя Герге? — весело спросил Дюла Лайош, чувствуя, что если надо, то он готов даже на плечах нести лодку вместе с Матулой.
Матула рассмеялся. Таким мальчик видел его впервые.
— Ах ты черт возьми! Да нет уж, лучше я… — И лодка стронулась с места, но Матула все продолжал смеяться.
Следом за ними по воде плыли их вытянувшиеся тени с неровными, дрожащими в ряби воды очертаниями. Казалось, что и тени смеются.
— Вон мост, — сказал Матула и перестал грести. — Но ближе мы к нему подплывать не будем — чего ради? Ты сейчас видел весь берег. И тропинка по нему хорошо протоптана — ногой нащупать можно.
Дюла молчал; он и не думал о дорожке, которую ему придется потом «нащупывать ногой». Будет как будет! А вот выстрел получился удачный!
Матула повернул лодку обратно. Теперь косые лучи заходящего солнца падали на них справа. Они были уже оранжевого цвета, а их отражение в зеленоватой воде отливало золотом. Птицы теперь летели откуда-то сзади, со стороны Балатона, стремясь еще при свете отыскать себе хорошее местечко для ночлега.
А на берегу виднелись уже совсем другие птицы: кваквы и цапли, которые обычно охотятся на закате на жуков, лягушек и рыбешек. Они взмывали в воздух, испуганно крича и ругая лодку, хотя Матула так греб, что казалось, будто и весло и вода сделаны из бархата.
Дюла любовался мягкими, словно поглаживающими, движениями старика.
— Может быть, я все-таки снова попробую, а, дядя Герге?
— Вот проедем полпути, и я передам тебе весло.
Серка уже примирился с соседством Дюлы и, только когда Плотовщик начинал его гладить, настороженно поглядывал на мальчика.
— Да не обижу я тебя, Серка! И тогда я, честное слово, хотел только пошутить!
«Ладно, ладно… — махала в ответ хвостом собака. — Все равно это была глупая шутка: взять и ни с того ни с сего швырнуть в воду!» И все же видно было, что Серка уже не сердится.
Они не проделали половины пути, когда увидели осиротевших маленьких лысух: они летели только вдвоем — самой маленькой не было.
«Ли-и, ли-ии…»
Матула тотчас же направил лодку к противоположному берегу; весло его работало совершенно бесшумно.
— Ну, что вы тоскуете?
«Ли-и, ли-ии. — отозвались птички. — Мы остались только вдвоем. Можно нам спуститься на воду?»
— Теперь мне понятно, что за добычу тащил этот гнусный коршун.
Плотовщиком овладел страшный гнев:
— Я его отыщу! Не успокоюсь, пока не разделаюсь с ним!
— Да, его следовало бы подстрелить — он только и знает, что вредить. Но что поделаешь? Да и бедной лысухе тоже нужно было бы быть более осторожной. Ну, вот и половина пути.
Серка пылко приветствовал возвращение своего хозяина на прежнее место, а Плотовщик взял в руки весло; однако рукоятка показалась ему скользкой, и после короткого раздумья он поплевал на ладони.
Если бы это увидел Кендел!
Но рукоятка весла перестала скользить, и лодка поплыла значительно равномернее, чем раньше, хотя сейчас они шли против течения.
— Дело идет на лад, — одобрительно кивнул Матула, — только не жалей ладоней и не суетись.
И Дюла не жалел ладоней и не суетился.
— Мы же не спешим, никуда не опаздываем. Ну и греби тихо и спокойно. Устанешь — отдохни.
Сейчас лодка плыла значительно ровнее и легче; когда же перенапрягшиеся мышцы вдруг ожесточались на хозяина и начинали протестовать против дальнейшего насилия над ними, Плотовщик переставал грести и клал весло рядом с собой.
Отдохну немного.
Вот и хорошо, турок ведь нас не подгоняет.
«Нужно всегда называть вещи своими именами, — рассуждал про себя мальчик, — и тогда не будет никакой суетни и все будет в полном порядке. Если я, к примеру, устал, то, значит, устал. Эта реальность всегда соответствует истине. Кто скажет, что это неверно? Разумеется, и турок нас не подгоняет». Тут Дюла подумал о том, что этой поговорке уже почти пять веков и что она родилась в ту пору, когда в этом благословенном мирном краю турки действительно обращались с венграми, как с рабами.
Дюла снова взялся за весло.
Когда же мы посмотрим Терновую крепость, дядя Герге? Я вспомнил о ней потому, что вы сказали: «Как-нибудь на днях посмотрим».
Завтра мы устроим большую уборку: ведь гость — это гость. — Старик задумался, потом добавил: — Тебя-то встречал по-простому— Ведь ты не гость. Понимаешь?
Понимаю, дядя Герге. Правда, сначала я не чувствовал себя вот так, как сейчас, — совсем как дома.
— К хорошему тоже нужно привыкнуть, — кивнул Матула. — ведь и гусиной ножке грош цена, ежели ею не лакомится человек. надо будет посмотреть леща в садке, жив ли он еще. Потому как лещи быстро подыхают в сетях. Если подох, я сразу же выпотрошу его, а ты еще поймаешь, если удастся. Лещ, разумеется, уже уснул.
Матула втянул садок в лодку и тут же, на скамье, быстро выпотрошил рыбу.
— Не забудь, что для живой рыбы вода — это жизнь, а для снулой рыбы — смерть. Особливо в такую жару. Если рыба подохла, ее, не мешкая, нужно вытащить из воды, выпотрошить, вытереть насухо, потом завернуть в тряпку и положить в холодок, в крайнем случае — в тень. И тогда рыба сохранится куда дольше, чем в воде. Причалим сейчас там, где ловили раков, и посмотрим, не осталось ли там еще.
Лодка мягко уткнулась в песок, и наш Плотовщик, усталый, с горящими, натертыми ладонями, с зудящими мышцами и в то же время очень довольный, отложил в сторону весло.
— Ружье с одним патроном я оставлю здесь, раз ты умеешь с ним обращаться. Кто-то, видно, научил тебя, что ружье — не оглобля и всегда, когда берешь его в руки, нужно думать, что оно заряжено, а перед тобой — сотня людей.
— Это дядя Иштван говорил.
— Я так и думал. Знаешь что, Дюла, я оставлю два патрона.
Матула произнес это таким тоном, точно вешал на грудь Плотовщику высокую награду, и Дюла так и воспринял его слова. «Эх, если бы это видели ребята из класса!»
«Ружье постоянно было со мною на берегу, — мысленно говорил он Блохе, — потому что всякое ведь могло случиться. Патронов же у нас было вдоволь. Я тогда охотился на большущего коричневого коршуна.»
— Ох! — охнул Плотовщик.
Хищник, о встрече с которым он только что мечтал, вдруг проплыл в воздухе над самой его головой, наверняка он искал маленьких лысух.
Матула уже ушел; ружье лежало на земле и рядом с ним — два патрона; а Дюла как зачарованный смотрел на красивую хищную птицу. Только смотрел, потом сплюнул в воду.
«Вот видишь, Плотовщик, какой ты дурак! Мечтал, рассказывал, что охотился на коршуна, дескать, выбрал самого большого. Ну что ж: теперь покажи, как ты на него охотишься.
«…Особенно мне хотелось подстрелить коричневого коршуна, и видишь ли, Блоха, признаюсь тебе: когда я, зная, что ни за что не промахнусь, подумал о том, как я тебе расскажу потом об этом, коршун пролетел перед самым моим носом, в пяти шагах. И здоровый был, как корова! А у меня ружье на земле, и я только глазами хлопаю. Вот так и упустил. И знаешь почему? С тобой в мыслях разговаривал! Это святая правда, Блоха».
После этого Дюла забросил удочку — куда ни упадет, все хорошо! — зарядил ружье и стал ждать коршуна (а вдруг вернется?). А с крючком на удочке пусть делается что угодно.
Плотовщик положил ружье на колени, полагая, что коршун, раз уже пролетел здесь, должен будет и назад полететь этим же путем. Дюла прикрепил удилище к носу лодки (чтобы удочку не утащила какая-нибудь большая рыбина) и стал смотреть на реку с той требовательностью, с какой нетерпеливый пассажир ожидает появления скорого поезда.
Это нетерпение, однако, вскоре угасло, ибо ничего не произошло. Коршун летал кто его знает где, а поплавок безнадежно скучал на поверхности воды, как пенсионер на скамейке парка.
Солнце освещало теперь только метелки камыша, и когда вдруг два чирка просвистели над головой Дюлы, мальчик с таким чувством смотрел им вслед, с каким пассажир почтового поезда смотрит из окна на роскошный экспресс, который мчится без остановок мимо скромных перронов маленьких станций.
Так и чирки. Дюле даже в голову не пришло, что в них можно: стрелять. Убить их?
Потом медленно и низко пролетели три вороны. Плотовщик уже поднял ружье. Но нет! Он «имел зуб» на коршуна! И вот, как в сказке (хотя это было наяву), он появляется!
То ли его приворожил Дюла, то ли он привык охотиться здесь! вечернее время — кто может на это ответить? Во всяком случае, очень хорошо, что коршун прилетел! Дюла почувствовал, что его начинает трясти дрожь.
— Спокойствие! — шептал он сам себе. — Спокойствие! Коршун летел так, точно Дюлы здесь и не было, внимательно оглядывая воду и оба берега; ружье само вскинулось наизготовку руках мальчика. Нужно целиться с небольшим упреждением.
И в этот момент, в этот критический момент, рядом вдруг, как сатаневший будильник, заверещала рыболовная катушка, и Дюла г неожиданности выстрелил.
Ружье сказало свое короткое мнение о том, как Дюла прицелился, рассерженное, сильно толкнуло его. Толчок был силен, как пинок разъяренного жеребца, и оглушенный Плотовщик положил ружье а землю.
Коршун, сделав изящный поворот, исчез за камышами на том берегу, нисколько не интересуясь, как утешится Дюла. Утешится! А катушка твердила свое: крр-трр!.
Дюла сначала освободил привязанный к лодке конец удочки, потом свирепо подсек.
«Это ты виновата, чертовка!»
Рыба отчаянно сопротивлялась, и Дюла, опомнившись, начал выживать ее по всем правилам. Ему пришлось этим заниматься долго, потому что рыба никак не хотела уступить. В конце концов он вытянул ее, чтобы она глотнула воздуха.
— Черт бы тебя побрал! — негодовал Лайош Дюла. — Так я и знал! — Это был карп, почти совсем черный, крупный, наверное, с килограмм, сильный — того и гляди, вырвется из сачка.
Пыхтя, Плотовщик вытащил карпа на берег и тут к нему подбежал Серка, следом за которым шел Матула.
Старик, ни слова не говоря, вытащил рыбу из сачка и бросил в садок, а затем внимательно оглядел Дюлу.
— Снова носом целился!
— Дядя Герге!
Матула присел на берегу и, сорвав травинку, стал покусывать ее, пока мальчик рассказывал ему о происшедшем.
— Одним задом можно сидеть только в одном седле, — закончил старик, вставая. — Либо ружье, либо удочка. Впрочем, урок этот пойдет тебе на пользу. А на ночь придется сделать тебе примочку на правую щеку, не то ее так разнесет, что Бела тебя не узнает. Болит?
— Нет, не чувствую. А где это звонят?
— Это у тебя, Дюла, в ушах. Ну, я так думаю, что сегодня мы и на лодке покатались, и поохотились вдоволь, теперь не грех и перекусить. Я сейчас все приготовлю, а ты пока намочи платок и приложи к щеке. Но только сейчас же!
Словом, за эти часы Плотовщик многое приобрел: на обеих ладонях — пузыри, в мышцах — огненные токи, на щеке — синяк и опухоль и, наконец, волчий аппетит! Кто может даже мечтать приобрести столько за один вечер, не говоря уже о праздничном перезвоне колоколов, который слышал лишь он один (правда, все более и более отдаляющимся)?
Когда Дюла расправился с пятой рыбой, Матула не преминул заметить:
— Вижу, ты тут остаешься, Дюла.
— А почему бы мне не остаться, дядя Герге? Разве я хоть раз пожаловался?
— Сказать по чести, ни разу! Но так и должно быть: ведь, садясь на лошадь, знай, что можешь и свалиться с нее. Разве не так?
Костер уже ярко пылал, разгоняя мрак. Казалось, этот блуждающий огонек в чащобе камышей стережет украденные сокровища, проглоченные трясиной сотни лет назад вместе с их похитителем, усердно возносившим по-турецки славу аллаху и, несмотря на это, никогда уже больше не увидевшим ни бухты Золотой Рог, ни Стамбула, разве что только в сновидениях на том свете. Возможно, камыши шептали именно об этом, и, может быть, как раз от таких снов содрогались деревья, даже когда и не дул ветер, но Дюла об этом не думал. Он спал глубоким сном. Правда, даже во сне он твердо знал, что у него две головы. Впрочем, ни от той, ни от другой толку никакого не было, так как приятная холодная примочка почему-то все время оказывалась именно на той голове, которая не болела.
На самом деле голова у нашего Плотовщика имелась всего одна, зато правая щека раздулась почти вдвое, а примочка преспокойно лежала на сене и тускло белела в лунном свете.
Дальше все пошло так, как и следовало; Дюла проснулся поздно — наверное, было уже шесть часов — и чувствовал себя прескверно. Наш Плотовщик был бы готов примириться с мыслью, что у него «все болит», но, к несчастью, каждая часть тела при этом болела по-своему и требовала особого к себе внимания.
Матула же, разумеется, давно куда-то ушел.
Дома Плотовщик обиделся бы на такое пренебрежение, но сейчас здесь он искренне обрадовался, что остался один.
Там, дома, день начинался с мамы Пири и ею же кончался. Мама Пири утром садилась на край его Постели и спрашивала, как он спал, но обычно не дожидалась ответа, так ей самой не терпелось рассказать свой сон. Мама Пири отличалась особыми способностями в этом смысле, и ее сны в том или ином виде обязательно сбывались.
«Мне приснилось, что ты ответил на «отлично» и Кендел похвалил тебя и даже поздравил. Сегодня ты можешь спокойно идти в школу». И Дюла шел в школу спокойно, зная, что в этот день урока математики нет. Впрочем, он действительно отвечал Кенделу через три дня, недаром же мама Пири видела это во сне. С отличным ответом, верно, выходила небольшая неувязка да и никакой похвалы и благодарности тоже не было и в помине, но нельзя же требовать, чтобы сон сбывался во всех подробностях.
По вечерам мама Пири тоже садилась рядом с Дюлой, и, хотя он наполовину спал, по ее мнению, ему хотелось, чтобы она поведала ему о всех событиях дня.
«Ну вот, теперь я тебе все рассказала. Спокойной ночи!»
— Спокойной ночи, мама Пири, — шептал Плотовщик, проснувшись именно в этот момент (он уже несколько минут сладко спал).
Матула же, по-видимому, не видел снов, или, во всяком случае, не имел желания их рассказывать — на рассвете он исчезал, как вчерашний дым костра, и Дюле в голову не приходило расспрашивать старика, что он делал, что видел и что слышал.
«Сам расскажет, если захочет», — подумал как-то Дюла, и Матула действительно рассказывал ему то, что, по его мнению, стоило рассказать. Зато рассказы его были цельными и содержательными, как пшеничное зерно, освобожденное от половы и обсевков.
И если Плотовщик ходил куда-нибудь один, Матула никогда не допрашивал его, где он был и что делал.
«Сам расскажет, если захочет», — думал он, и мальчик рассказывал ему, а старик так ловко кроил и сокращал этот рассказ, что короче он уже и быть не мог. Одним-двумя вопросами он отсекал все его побочные ответвления, и мальчик сам чувствовал, что в мертвых побегах и впрямь нет никакой нужды. Матула прямо шел к дереву, которое намеревался срубить, а не кружил по лесу. Плотовщик выглядел рядом с Матулой заблудившимся ягненком. И хотя Дюла постепенно стал видеть все глазами старика и слышать его ушами он все же чувствовал, что такой самостоятельности у него еще никогда не было. И мальчик, порою неосознанно, наслаждался незрелыми еще плодами этой самостоятельности.
«У тебя есть голова на плечах — пользуйся ею! — говорил дядя Иштван и добавлял: — Если ты расшибешь себе лоб, что ж, ведь это твой лоб».
И так оно и было!
Тут нельзя было исправлять, вторым ответом улучшать первый. Тут все время шел экзамен, и державший либо его выдерживал, либо нет. Впрочем, переэкзаменовок было сколько угодно, и по одному и тому же предмету можно было провалиться неоднократно.
Нет, Плотовщик не испытывал никакой обиды из-за того, что Матула ушел, ничего не сказав. Ему даже было приятно, что после вчерашних испытаний он может побыть один, наедине со своими ранами.
На правой ладони лопнул пузырь — это он заметил, когда поднес руку к лицу, чтобы проверить, действительно ли оно распухло. (Ведь зеркал здесь, в камышах, не найдешь.) Мама Пири, разумеется, расплакалась бы, взглянув сейчас на лицо Дюлы, особенно на правую его половину, которая, особенно в верхней части, утратила обычную форму и обрела красивый цвет — цвет поспевающей сливы. Впрочем, это не причиняло ему боли, что было весьма существенно. Однако тем сильней он чувствовал, как натрудил руки; да и мышцы ног, казалось, держались на бечевках, которые вот-вот оборвутся.
Дюла даже присвистнул. У него было такое ощущение, что стоит только встать на ноги, обе эти его опоры тотчас же под ним рухнут. Это, разумеется, было явной недооценкой тонких, но крепких и выносливых мальчишеских ног.
«Пожалуй, лучше сегодня совсем не купаться», — подумал он, но, когда вернулся Матула, этому намерению не суждено было осуществиться.»
— С купанием придется немного погодить, — сказал старик таким тоном, будто Дюла во что бы то ни стало хотел немедленно искупаться. — По реке плывет всякая грязь, мусор, прелое сено. Да и тебе не повредит полежать еще немного, потому как недаром говорится, что «цыган не привык пахать»; вот и тебе сегодня утром с непривычки нелегко покажется. За дровами сегодня я сам схожу.
Дюла было обрадовался, но тут в хижину проник солнечный луч, и, оглядевшись, он почувствовал, что их жилище нуждается в солидной уборке, и притом немедленной.
Ведь завтра приезжает Бела!
Он тотчас же встал. Его немного пошатывало, и он даже губу закусил от боли, но все-таки перебросил через плечо полотенце. Нет, он не хочет, чтобы Матула увидел его в таком жалком состоянии.
По воде то тут, то там плыли еще пучки заплесневелого сена, но Дюла очистил вокруг себя воду и погрузил в нее свое измученное тело.
— Ой-ой-ой!. — И он пустился вплавь, вовсю работая непослушными, будто чужими руками и ногами. — Ой! — невольно вскрикивал он при каждом взмахе. — Ой!..
Однако прохладная вода сделала свое дело. Вскоре он уже почти не чувствовал боли при движениях. Легкие волны нежно гладили его по лицу.
«Здорово я себя лечу!»
И Плотовщик действительно хорошо себя вылечил. Когда он залез в лодку, то хоть и чувствовал еще боль, но она уже не казалась нестерпимой. Дюла немного позагорал на утреннем солнце, а когда заметил дымок, поднимающийся над их хижиной, то в желудке у него громко заурчало.
Когда Дюла вернулся, Матула возился со своей знаменитой доской.
Мы ее хорошенько отчистим, — сказал старик, поглядывая на доску. — Но прежде всего — завтрак. Хороша была вода?
Хороша! — ответил Дюла.
Он потянулся и даже не подумал о том, что всего неделю назад он в ответ на этот же самый вопрос сказал бы: «Дядя Герге, когда я проснулся..» И дальше последовала бы пятиминутная тирада о том, как он проснулся, какую испытывал боль во всем теле, потом о героическом купании (еще три минуты) и наконец: «Но сейчас я так себя чувствую, точно заново родился!»
И вместо всего этого только лишь:
— Хороша! И я голоден, дядя Герге. В последнее время мне все время хочется есть.
— Да уж слышу.
Плотовщик даже немного покраснел, потому что в животе у него заурчало. Впрочем, у Дюлы только одна щека по-девичьи зарделась; правая же половина лица оставалась суровой, припухшей и синей.
Как только сучья в костре начали потрескивать и над ними взвились язычки пламени, Матула нарезал хлеб и стал его поджаривать.
— Хлеб-то наш маленько заплесневел. Не заметил?
— Нет.
— Поэтому сначала его нужно поджаривать. Не забудь взять с собой рюкзак. Скажи Нанчи, чтобы она лучше пропекала хлеб. И вообще пусть лучше пришлет две маленькие булки, чем одну большую.
— Тетя Нанчи рассердится.
— Может, и рассердится. Но лучше уж если она полчаса посерчает, чем мы есть будем всю неделю заплесневелый хлеб… Вот и готово. Бери ломоть и подержи сало над огнем так, чтобы оно на хлеб капало. Возьми соль и зеленый перец.
Потом они молча принялись за завтрак. Только сухари похрустывали на зубах. Плотовщик чувствовал, как его охватывало приятное ощущение ленивой сытости.
Матула сложил свой перочинный нож и поднял голову.
— А-а!..
— Вороны! — привстал Дюла и достал бинокль. — Они еще далеко, но словно кого-то преследуют!
— Давай спрячемся, — предложил старик, потому что можно было уже разглядеть, как отдельные вороны проносятся между деревьями.
— Смотрите туда!
В этот момент оттуда, где стояли высокие редкие березы, взлетел орлан-белохвост. Если он не повернет, то пролетит рядом с хижиной. Матула и Плотовщик так плотно прижались к земле, как дранка одна к другой на крыше.
— Ой! Какой большой! И в когтях у него вроде бы какое-то Животное. Щенок!
— Вряд ли, — шепотом отозвался Матула. — Орлан редко залетает в деревню.
— Лиса! Лисенок! — возбужденно воскликнул Дюла.
— Ага! Теперь и я вижу. Лисы в эту пору шелудивые — болеют. Гигантская птица была уже не более, чем в пятидесяти метрах от них. Вороны же поднимали страшный гвалт, будто прося помощи у двух людей.
«Видите? Каррр-карр! Или вы не видите? Он тащит ее, уносит, и нам ничего не достанется! Карр-каррр!»
— Какой огромный! — прошептал Дюла и снова взялся за бинокль. — Я и не подозревал, что он такой большой!
— Да, красивая, большая птица, — проговорил Матула. — Сейчас он летит к своему дереву.
— И тут же слопает лису?
— Думаю, у него нет холодильника. Ну, а теперь поесть мы уже поели, на орла тоже полюбовались, выходит, не грех и к уборке приступить. Давно пора!
— Конечно, — с готовностью поднялся Дюла. — Скажу честно: для Кряжа я с удовольствием займусь уборкой.
— Вот и хорошо, — кивнул старик. — Только не забудь ужо захватить из дома два одеяла для гостя. Ну что ж, приступим.
Через несколько минут поляна вокруг хижины уже смахивала на разграбленный разбойниками склад ярмарочных товаров, зато внутри хижина была совершенно пуста.
— Сначала займемся постелями. Пошли за сеном.
— Дядя Герге, вы уже были здесь? — спросил Дюла, заметив свежие следы.
— Был.
У стога Плотовщик понял, зачем ходил сюда Матула. Под небольшую копну сена были подсунуты две свежевырубленные жерди.
— Иди, берись поудобнее и поднимем.
Плотовщик обрадовался, что они сразу отнесут все сено, однако рукам его не очень понравилась эта затея.
— Ну как, донесешь? — спросил, отдуваясь, шедший впереди Матула.
Если недолго нести, то да.
А мы можем и передохнуть. Скажи, когда устанешь.
Но Дюла не сказал, и усталость его прошла как раз в тот момент, когда они опустили сено на землю. Потом дядя Герге обмел в углах хижины паутину и выгнал наружу несколько ос.
— Только вас еще тут не хватало! — проворчал он.
Однако осы не сразу смирились с выселением и сделали еще несколько попыток вернуться в дом.
— Любят они гнездиться в камышовых крышах, — сказал Матула, выгоняя их. — А мне так не по душе, чтобы они тут обитали, черт бы их побрал! Вы с Белой как ляжете? Рядом?
Хорошо бы рядом.
Тогда клади больше сена, не жалей!
Внутренность хижины вновь начала приобретать жилой вид. Потели получились пышные, почти в метр высотой. Привести в порядок было уже детской забавой.
По всей хижине распространился приятный аромат свежего сена, ружье висело на гвозде, на стене, на другом гвозде, в углу — дождевик Дюлы, шляпа и сумка Матулы.
— Ну, а посуду и стол мы отчистим у ручья.
Серка с неудовольствием взирал на все эти приготовления. Он то дело садился и начинал чесаться. Матула вынес из хижины и кол с цепью для собаки.
— Теперь твое место здесь будет, — проговорил он и вбил кол землю у южной стены хижины. — Внутри нам троим еще места хватит. Будет непогода, так впустим тебя, не бойся.
Серка покрутился около кола, обнюхал все вокруг и, поняв, что хозяин не намерен его сейчас привязывать, спокойно улегся тут же. сейчас, очевидно, кол представлялся ему чуть ли не товарищем: другое дело, когда ему на шее застегивали закрепленную на колу цепь: тогда уже они командовали им, а это Серка не любил.
Матула тем временем выставил на доску посуду, и они с Дюлой (разумеется, в сопровождении Серки) направились со всей «кухней» на берег.
— Чего я не люблю делать, так это мыть посуду. Пошли туда, подальше: там песок.
Когда они опустили доску на берег, Дюла потянулся за висящим у него на шее биноклем.
— Взгляну-ка, сидит ли орел на дереве?
Орлан восседал на своем месте, спокойно и величественно, хотя и сейчас нет-нет да слышалось карканье ворон.
— Он там, дядя Герге. А вот ворон, я не вижу, хотя и слышу их карканье.
— Он бросил им остаток добычи — вот они и дерутся из-за нее между собой.
— Вы сказали, дядя Герге, что лисы в это время шелудивые. А почему?
— Сказал я это потому, что видел нескольких дохлых да и сам подстрелил парочку. У них чесотка, и они немилосердно чешутся. Некоторые даже подыхают.
— От боли?
— Когда овцы заболевают чесоткой, то пастух лечит их мазью, а бедную лису лечить некому. Вот она и чешется, раздирает на себе шкуру. Шерсть выпадает, раны гноятся, покрывают все тело, и животное погибает. А если кое-как и протянет лето, то с наступлением зимы ей все равно конец: ведь шубы-то на ней почти нет.
— А орел не может заразиться?
— Кажись, нет. Хотя я слыхал, что и у птиц есть своя парша. Но пока я среди них шелудивых не видел, а ведь некоторые птицы питаются только падалью.
И орлан-белохвост тоже?
И он. И коршун тоже. А вот соколы, пустельги, ястребы да и совы промышляют только живой добычей. Цапли же, например, не брезгают дохлой рыбой, впрочем, и синицы. тоже, особенно с голодухи зимой. Только вот что, Дюла: голыми руками ты доску не отчистишь. Наломай сухих камышин, посыпь на доску песок, а потом уж три.
Дюла последовал этому совету и не без удивления заметил, как коричневый цвет знаменитой доски стал на глазах светлеть.
— Н-да, ну и грязная же она была! — произнес он наконец, когда доска уже сияла белизной.
— Она была жирной, — поправил его Матула. — Грязь ведь совсем другое дело. Это тоже вроде как бы кожная болезнь.
— Значит, грязная была! — повторил Плотовщик, решивший не сдавать своих позиций, как бы Матула ни возражал.
Но Матула и не возражал.
— Может, и так, — согласился он. — Для меня она была хороша. Но если ты, к примеру, каждый день готов ее оттирать, так на здоровье.
— Этого мне не хватало! — передернул плечами Дюла. — Что за беда, если она будет немного жирной.
Матула ничего не ответил, только улыбнулся и продолжал старательно чистить кастрюлю.
— А котелок мы забыли взять почистить, дядя Герге.
— Да и не к чему. Он и так хорош. Вскипятим в нем воду, сполоснем — вот и ладно! Это даже не плохо, когда в котелке остается привкус. В некоторых корчмах котлы никогда не чистят — в них всегда тушится мясо.
Дюла молчал — ему не улыбалась перспектива каждый день мыть и чистить посуду.
«С Матулой нужно держать ухо востро, — подумал он, — старик знает, что и почему он делает».
Немного погодя они погрузили на доску перемытую и вычищенную посуду и направились к хижине.
— Оставим посуду на столе сохнуть, — сказал Матула, — а потом я ее уберу. А сейчас я, пожалуй, пройдусь граблями вокруг хижины; ты же сходи пока за рыбой — тащи одну из нашего садка. А потом пойдем и посмотрим Терновую крепость. Как вернемся, еще поудим рыбу, если нам покажется мало, и тогда поужинаем. Спать ляжем пораньше, потому как к четырем часам к мосту уже подъедет телега.
— Бегу, дядя Герге, бегу!
— Куда?
— Как — куда? За рыбой.
— Ну чего ты суетишься? И вообще какой смысл спешить рыбачить? Ведь если рыба прожорлива, клев будет; нет — сиди сколько хочешь на берегу, хоть на голове ходи, а рыба ловиться не будет.
— Я хотел сказать, дядя Герге, что сейчас сделаю то, что вы велели.
— Да это мне и без слов понятно. Возьми-ка с собой ружье и, коли вновь появится коршун, бей по нему спокойно.
Но коршун, видимо занятый другим делом, не появлялся. А может, он просто решил, что тут опасно, ведь здесь в него стреляют; и до тех пор, пока из его памяти не сотрется странный, громоподобный звук, он, пожалуй, больше не станет сюда летать.
Ружье лежало раскрытое рядом с Плотовщиком на берегу, потому что он хорошо усвоил: заряженное оружие — всегда опасно, и пусть уж лучше он упустит дичь и не выстрелит по ней, чем ружье случайно выпалит один раз и всадит дробь в человека. Если понадобится, зарядить можно в один момент, но незачем лежать тут заряженному ружью, подобно луку с натянутой тетивой, или гранате с выдернутой чекой — бросок, и она взорвется.
Дюла хотел оставаться спокойным, и он действительно был спокоен, потому что при каждом поспешном или нервозном движении у него в ушах звучал голос его наставника:
«Не суетись!»
И Плотовщик подсознательно все яснее понимал, что и рыбная ловля, и охота, и сопряженные с ними острая борьба и расчетливость приносят куда больше радости, а также успеха, если держать себя в руках и не суетиться без толку. В конце концов, хотя нервы у Дюлы и напряглись до предела, все его движения стали четкими и соразмеренными с необходимостью. Он и сам не замечал, насколько его поведение и движения соответствовали тому, что происходило вокруг него.
Камыши гнулись ровно настолько, насколько было можно, чтобы их не сломал ветер; число яичек соответствовало прочности гнезда, деревья во время грозы пригибались к земле так, чтобы ветер, подобно бурному потоку, мог проноситься между листьями, и только старые сухие ветви с упрямой обреченностью стояли против ветра и с треском ломались, подчиняясь законам природы.
Дюла, возможно, и не осознал еще до конца, но чувствовал естественную, как сама природа, справедливость предупреждения Матулы: «Не суетись!»
Все, что неестественно, что противоречит природе, здесь не годится, мстит за себя: уплывет упущенная рыба, даст промах поспешный выстрел, запутается леска удочки, вздуются на ладонях пузыри, обгорит на солнце кожа.
Здесь ничто не спешит, если нет в том необходимости, но и молниеносно меняется, когда надо. Вот маленькая лысуха плохо усвоила эту заповедь и погибла, потому что должна была погибнуть. В природе выживают только сильные и приспособленные: это истина, в которой заключена сама сила!
То, в чем прежде Дюла видел забаву, приятное времяпрепровождение, спорт, теперь постепенно превратилось в труд, в серьезное дело.
Радость и удовольствие получаешь не только поймав рыбу, но и съев ее! В то же время Дюла решил, что для первобытного человека охота была не только основой существования, но и бессознательным наслаждением и неосознанным спортом. Разумеется, тогда человек еще и не мечтал о спиннинговой катушке и о нейлоновой леске — ведь ему даже железо было тогда незнакомо; однако со своим костяным гарпуном он точно так же подкарауливал рыбу, как Плотовщик сейчас со своей удочкой; а выследить стадо северных оленей или табун диких лошадей, нагнать их и настичь копьем, выйти победителем из поединка с животным означало куда больше, чем сейчас победа в пятиборье.
Мысли Дюлы разбрелись во все стороны, однако один глаз его бдительно следил за спиннинговой катушкой, а другой озирал окрестности, и хотя рыба клевала редко, он не упустил ни одной. Правда, это были преимущественно подлещики, одного возраста, размерами не больше ладони, но Плотовщик уже усвоил, что подлещик — очень вкусная рыба, иные даже вкуснее карпа, если приготовит и зажарит мастер своего дела.
Судя по короткой тени от удочки, дело, наверное, шло к одиннадцати часам. Впрочем, эта мысль была столь же мимолетной, как отражение в воде проплывшего по небу облачка.
Дюла ощупал лицо: опухоль как будто стала меньше. Плотовщику сейчас вовсе не хотелось снова стрелять. Однако если бы появилась достойная дичь, то Дюле не помешала бы схватиться за ружье даже опухоль величиной с арбуз.
«К счастью, ничего такого подходящего нет», — подумал Дюла, поглядев по сторонам, но тут взгляд его приковали четыре птицы, строем приближавшиеся к нему. Птицы были далеко и летели высоко, но они летели сюда.
Дюла отполз в тень куста и зарядил ружье. Поплавок был недвижим, а птицы приближались, точно их кто-то тянул на шнуре. Сердце Плотовщика заколотилось.
— Да это же гуси, — прошептал он. — Гуси. Но как высоко летят!
Однако птицы стали спускаться.
«Нужно взять хорошее упреждение, — мелькнуло в голове Плотовщика, — хорошее упреждение…»
Дикие гуси сейчас пролетали, наверное, над хижиной, так как они чуть забрали влево; возможно, они увидали Матулу.
И тут Дюла, подумав: «Была не была! Пусть ружье мне хоть голову разнесет — не беда!» — прицелился в первого гуся, который был крупнее остальных, и спустил курок.
На этот раз наш Плотовщик не ощутил никакого толчка, а если го и почувствовал, то тут же про него забыл, охваченный восторгом, летевший вторым гусь, хлопая крыльями, со свистом упал вниз и мягко шлепнулся на гать.
— Ой, — воскликнул Дюла, — ой, вот это здорово!
Сжимая в руках ружье, он отыскал взглядом место, куда упал гусь. Эхо выстрела затихло, три остальных гуся были уже далеко, и кругом вновь воцарилась тишина.
Дюла быстро взглянул на поплавок, потом положил ружье на землю и поспешил за своим трофеем. На полпути он чуть не полетел кувырком, споткнувшись о кочку, так как бежал, не глядя под ноги, туда, где упала птица.
Вот и гусь!
Гусь лежал на спине, и ему уже все было безразлично.
Дюла, сияя от счастья, поднял большую птицу и только в самую последнюю секунду заметил Серку, который чуть не сбил его с ног.
«Гав-гав-гав! — лаяла собака, прыгая вокруг охотника. — Гав-гав, дай мне понюхать птицу, опусти ее немножко, чтобы я могла понюхать ее!..»
А вот из-за кустов появился и Матула. Он улыбнулся, и для Дюлы его улыбка была столь же драгоценна, как для солдата медаль, прикрепляемая ему на грудь. Глаза Плотовщика сверкали, а руки дрожали, когда он протягивал Матуле свой трофей.
Старик взял гуся в правую руку, а левую положил на плечо мальчику. — Что ж, Дюла, думаю, что теперь ты можешь самостоятельно ходить с ружьем куда захочешь.
Не прыгай, Серка, а то по носу получишь! Словом, с ружьем обращаться ты умеешь, научился быть осторожным и умеешь стрелять. Пусть дядя Иштван оформит тебе разрешение на охоту. Ты, конечно, целился в первого?
— Я бы и сам рассказал… — пробормотал мальчик.
— Знаю. Но вот что я тебе скажу. Теперь ты знаешь, какое нужно давать упреждение, но зато не знаешь другого: как плохо было бы, если бы ты подстрелил первого.
— Но ведь он же был самый крупный!
— Ну конечно. Крупный, но зато и старый гусак, мы обломали бы об него все зубы. А этот, — Матула поднял подстреленного гуся, — поджаренный на сале, будет мягким, как топленое масло. Это молодой гусь! А вожаком всегда летит либо гусак, либо старая гусыня.
Когда они вернулись домой, Дюла сразу заметил — этому не помешало даже приподнятое настроение, — что поляна вокруг хижины преобразилась: все ожидало гостя. Сено, просыпанное ими, было собрано граблями в одну кучу, как и зола. Матула следил за его взглядом.
— На это лето, считай, что мы уже управились с большой уборкой. Вы, конечно, можете еще прибираться, если пожелаете.
— Мы?
Да это я так, к слову. Пойду-ка я и спрячу гуся в холодке. Немного съестного я уже приготовил, лежит в сумке; и рюкзак готов. Серка, ко мне! — Собака с явным неудовольствием повиновалась приказу и грустно улеглась около кола, а Матула надел ей на шею цепь.
Я бы не стал тебя привязывать, — сказал он, ласково потрепав Серку по морде, — но иначе ты сожрал бы гуся, и тогда я тебя крепко бы вздул. А зачем тебе это нужно? Ну вот видишь… Н-да, а вот рыб нам придется выпустить, потому как до завтра они не продержатся, а упас пока еды хватает.
Гать продувал ветерок, и было легко переносить жару. Матула шел обычным ровным шагом, Дюла старался идти в том же темпе. Терновая крепость была уже недалеко, и в зеленой стене больших деревьев то тут то там начали проглядывать бреши.
— А зеленый пояс, оказывается, не такой уж густой и плотный..
Скоро увидишь. Мазь от комаров захватил?
Да.
Когда они поравнялись с холмом, Матула свернул с гати, прямо в камыши.
— Ступай точно по моим следам и не останавливайся, иначе потеряешь сапоги.
Камыш здесь был, наверное, в два человеческих роста, однако кое-где виднелись прогалины.
— Давно сюда никто не заходил, да и зачем бы? Разве что лисы, да и они больше любят ровные дорожки и тропинки. Вот тут — самое топкое место, дальше будет потверже.
И Дюла почувствовал это: сапоги уже не хлюпали. Вдруг камыш кончился, и перед ними оказалась зеленая стена. Матула, быстро сориентировавшись, смело вошел в эту зеленую стену.
— За мной! Следуй точно за мной, а не то ветки глаза повыколют.
Здесь, в кустах, воздух был душным и спертым от запаха прелых листьев.
Когда кустарник стал реже, Матула остановился.
Передохнем немного. А ты пока можешь намазаться мазью.
Да, дядя Герге, комаров тут тьма-тьмущая! Честное слово, эту крепость следовало бы назвать Комариной!
Тогда, пожалуй, их тут столько еще не водилось. Больше было воды и меньше ила. В те времена на этом месте еще был Балатон.
Дюла старательно намазался мазью от комаров.
Может, и вам дать, дядя Герге?
Меня они не кусают. Да и привык.
Они мягко ступали по прелым листьям; из зелени деревьев, хлопая крыльями, взлетали птицы, только они и нарушали глухую тишину да неумолчный писк комаров, потревоженных неприятным для них запахом мази.
— Взгляни-ка на это дерево! Вот если бы оно могло говорить! Крона могучего дерева уходила в необозримую высоту, а ствол имел в диаметре по крайней мере полтора метра.
Сила и красота, само время как бы воплотились в этом дубе. Дюла погладил кору дерева, которая была тверда, как исхлестанный ветрами гранит.
— Был тут один ученый человек. Так он говорил, что этому дереву, наверное, больше трехсот лет. И еще он сказал, что правильно поступали люди в старину, когда как святыню почитали такие деревья.
Плотовщик мысленно согласился с этим ученым. Узловатые, в рост человека сучья дуба, казалось, были наделены исполинской силой и поддерживали небеса.
Дюлой овладело странное чувство, безмолвно стоял он, словно созерцая века, хранимые священным деревом. Рядом с этим гигантом, сохранившим в памяти и воинственные кличи и предсмертные стоны, успевшим еще увидеть и крепость, и пленных рабов, и ушедших в небытие людей, Дюла чувствовал свою ничтожность; он будто слышал звуки шумных пирушек, диких боевых песен, жалобных погребальных песнопений, громкие крики и тихий шепот — все, что давно миновало, но продолжает жить в этом старом дереве!
Я тоже порой поглядываю на него, — проговорил Матула, — из него вышло бы по крайней мере сорок кубометров дров.
Его ценность не только в этом, дядя Герге, — сказал мальчик, которому слова старика показались неуместными. — И то, что оно в себе таит, думается, не измеришь на кубометры.
Старик долго молчал.
Видишь ли, Дюла, — заговорил он непривычно кротким голосом, — может, ты и прав, и все-таки бедняк, скорее, подойдет к нему именно с такой меркой, потому как вынужден думать не о вчерашнем дне, а о том, что на завтра у него нет дров.
Это время уже прошло, дядя Герге, мир переменился и продолжает все больше меняться. Сейчас дети даже самых бедных людей и то могут летом где-то отдыхать, а тетушка Пондораи, например, будет бесплатно купаться на самом дорогом курорте.
Знаю, Дюла, и это очень хорошо. И все же всегда находятся люди, которые не оглядываются назад. Ну, да ладно, пошли. Нам еще попадется не одно дерево, на которое стоит поглядеть.
Сухая листва таинственно шуршала у них под ногами.
— И потом, — остановился, пройдя несколько шагов Матула, — не думай, что я просто могу взять да срубить здесь любое дерево. Я ведь часто думаю, что этот холм для меня — точно кладбище: и мои старые земляки и предки покоятся где-нибудь здесь, это уж точно. Наш старый священник говорил, что наша фамилия — одна из самых древних в метрических записях прихода, наша да Чайяги. Моя покойная бабка была урожденной Чайяги. При турках — проклятое было время — вся деревня, стоило только нагрянуть беде, забирала пожитки и уходила сюда; а если кто помирал, то его тут и хоронили — больше ведь негде было, кругом вода стояла… Кустарник тут был более редким и низкорослым, так как под огромными деревьями всегда царила густая тень.
У Дюлы шею заломило — так сильно приходилось задирать голову, чтобы посмотреть на верхушку березы, под которой они стояли.
Береза растет быстро, — сказал Матула, тоже взглянув на дерево. — Эта березка по возрасту и во внучки не годится тому дубу. Древесина у нее нетвердая и сама не очень долго живет. Видишь дупла, и их немало. И в каждом из них кто-кто-тообитает, большей частью галки. Молодняк-то уже разлетелся, а то тут был такой ералаш… А ну-ка посмотри сюда!
Что там?
Там, где начинается вон тот сук…
У основания сука, вплотную к стволу, сидела большая сова и таращила на них круглые глаза.
— Она даже не боится! — засмеялся Дюла и прицелился в сову. — А ее запросто можно подстрелить.
— Запросто. Да только нельзя.
Знаю, дядя Герге, знаю. Я же просто так прицелился.
А лучше бы ты вовсе и не целился. А присмотрелся бы и узнал, что это — ушастая сова. А их нельзя обижать. Нельзя. Ни одну сову нельзя трогать.
Сова широко раскрыла клюв, точно ей наскучил их разговор.
Ишь ты! Еще и зевает, — удивился Дюла. — А она действительно не боится.
Они ведь редко видят людей. И потом, у них хватает и других врагов. А взгляни-ка на это дерево.
Ореховое? Я никогда не видел таких огромных ореховых деревьев. И сколько на нем орехов! Скоро они поспеют.
Эх, — махнул рукой Матула, — не успеешь оглянуться, и уже конец лету. Ну пошли.
Дюла последовал за стариком, а в мыслях у него стучали слова Матулы: «..и уже конец лету». Верхушка холма была здесь ровной и почти голой, без деревьев, в одном месте она кончалась обрывом.
— В пору моего детства здесь еще были остатки стены, но потом непогода и ветры совсем разрушили их, и они заросли травой. А деревья тут большие растут.
— Чем это так хорошо пахнет? — спросил Дюла, принюхиваясь.
— Полевым тмином, — сказал старик, нагибаясь. — Вот он. На кладбище его полно. Он любит расти на кладбище. Наверное, потому и здесь растет… — Матула огляделся. — Тут можно и присесть. Здесь обвевает ветром. Перекусим малость и осмотримся. Только отсюда видны наши камыши. — Матула вынул из салфетки хлеб, сало и зеленый перец и расстелил ее на траве. — Нож у тебя еще острый?
Как бритва!
Ну тогда берись за дело!
Они ели молча. Впереди покачивались камыши, позади был лес. Невысокий камыш не заслонял далей. Но Дюле было сейчас не до красоты природы: он прислушивался к звукам леса; нос его наполняли смешанный аромат прелой травы, полевого тмина, дубов. Ветра почти не было, но могучие деревья все равно шептались. А вот заворковал лесной голубь; воркование у него было нежным и бархатистым, однако оно словно разносилось по всему лесу.
Дюла даже не смотрел, что ест. Ножик действовал привычно, будто сам по себе, и кусочки сала попадали в рот. Иногда Дюла переставал есть — ему чудилось, что из гущи кустов доносится дыхание давно умерших людей, а земля под ним была теплой потому, что до него на ней уже кто-то сидел.
— Здесь была стена, — сказал Матула.
«Но где те каменщики, что ее клали? — подумал Дюла. — Где те руки, которые мешали раствор, где та мысль, которая создала все это? Что от всего этого осталось? В какую силу воплотилось? Ведь энергия не исчезает, она только преобразуется?
На этом месте выросли деревья, звучат птичьи трели, цветут цветы, зреют желуди и орехи. Ветер колышит туман, плывут облака. Но что стало с воображением, с мыслями. Они замурованы в стену или же парят тут и касаются струн его воображения?
Во что все это превратилось? Во что? Земля, вода, истлевшие кости? Известь и фосфор? Но куда девались боль, радость, слезы и муки, опьянение, гнев, примирение и любовь? Передали ли эти чувства их предки другим или унесли с собой в небытие?»
Старые деревья только шептались, в воздухе веяло ароматом полевого тмина.
И ничто нельзя было постигнуть до конца; деревья шептались, дикий голубь ворковал, солнце клонилось к закату, и остатки сала были съедены в полном безмолвии.
Позже они обошли весь холм, а когда направились домой, Матула сделал зарубку на дереве у поворота тропинки.
Если один пойдешь сюда или со своим гостем, чтобы знал, что только здесь можно пройти. В другом месте колючки порвут все штаны.
Но здесь больше всего комаров, — проговорил Дюла, отмахиваясь; впрочем, воевал он сейчас с ними больше по традиции, потому что привык и к комарам.
Остальную дорогу они молчали, а когда пришли домой, то Матула первым делом спустил с цепи визжавшего Серку.
— Я же сказал, что держу тебя на привязи только из-за гуся. А вообще-то ты славный пес!
Серка растянулся на траве, наслаждаясь свободой, а потом весело побежал за хозяином, словно поняв его.
— Сейчас я выпотрошу гуся. Неплохо, Дюла, если ты посмотришь, как это нужно делать. Многие говорят, будто дикий гусь пахнет рыбой, но это чепуха. Дикий гусь пахнет диким гусем. Нужно только снять кожу вместе с небольшим слоем подкожного жира, и тогда никто на свете не отличит дикого гуся от домашнего.
Своим острым, как бритва, ножом Матула взрезал кожу на груди гуся, и она раскрылась, как книга.
Видишь, как легко идет! Вся кожа сойдет одним куском, вместе с перьями, со всем. Может, хочешь попробовать?
Давайте, дядя Герге. Я и выпотрошить смогу — дома видел, как это делается.
А я пока разведу костер. Внутренности отдай собаке. Если бы мы жарили его на сковороде, мы бы, конечно, поджарили и его сердце и печень, но сейчас мы не будем возиться с ними — так пусть и у нашего пса будет праздник.
Пес всецело одобрил такое решение и тем не менее отправился было вслед за Матулой, как бы желая показать, что он хорошо знает свой долг.
Однако старик отмахнулся от него:
— Оставайся здесь. Я же вижу, чего тебе хочется.
Матула принес дрова и длинный вертел. Привычным движением он перехватил гуся.
— Хорош! Сейчас мы тебя нашпигуем салом.
Серка закопал за хижиной шею гуся вместе с головой, потому что больше съесть он был не в состоянии.
К этому времени солнце уже косо смотрело из-за листвы деревьев. В воздухе стоял терпкий аромат травы. Однако около костра все сильнее распространялся запах жареного гуся; на этот запах прибежал и Серка.
Собака смотрела на жарившуюся на вертеле птицу, которую Матула то и дело поворачивал с боку на бок, и принюхивалась, помахивая хвостом.
«Н-да, это совсем другое дело, — словно хотел сказать Серка, глотая слюну. — Готов дать честное собачье слово, что этого блюда я еще могу отведать».
Гусь все больше подрумянивался на длинном вертеле, а когда по цвету он стал напоминать спелую черешню, Матула воткнул нож в гусиную ножку.
Нож легко вошел в мясо.
— Хорош! — проговорил Матула. — Если ножка мягкая, значит, и грудка прожарилась. Давай сюда доску и тарелки.
Снова на долгое время воцарилось молчание. Дюла раздумывал над тем, сказать ли Матуле или нет, что он в жизни ничего не ел более вкусного.
Дядя Герге. — начал было он, но старик с улыбкой прервал его:
Можешь не продолжать. Я и так вижу, что ты хочешь сказать.
— Дядя Герге, я даже боюсь заболеть — столько я съел.
— Если от этого заболеешь, то оно того стоит. Но не бойся. Мы завернем остальное на завтрак, и ты угостишь своего Белу. Он наверняка будет голоден — ведь всю ночь в пути. На телеге потом и съедите, времени у вас будет хоть отбавляй.
— Спасибо, дядя Герге!
— За что?
И Дюла запнулся. За что он, собственно, благодарит? Ведь тут все общее. Каждый из них, делая что-то для другого, делал это тем самым и для себя; и у них и в мыслях не было сделать что-нибудь такое, что не было бы полезно для другого. Впрочем, они и не задумывались над этим, невольно подчиняясь во всем законам природы, среди которой жили.
— Я благодарен вам за все, дядя Герге!
Они посидели у костра еще немного, а потом, когда солнце село и от камышей повеяло вечерним холодком, Матула выбил свою трубку.
— Ну что ж, мы достаточно находились, славно поели, а теперь, думаю, не грех и на боковую.
Стоило им лечь, как их сразу охватила дремота. Во мраке хижины Дюле виделись тени Терновой крепости, слышалось воркование дикого голубя, чудился аромат полевого тмина; ему казалось, что он ощущает ладонью твердость коры дуба-исполина, видит, как зевает сова, слышит шепот невидимого ветра, чувствует запах прелой травы, словно впитавший в себя запахи старинных венгерских ментиков, затхлых склепов, вина и кожи, мяты и заплесневелых стен.
«Дядя Герге…» — хотел сказать он, но тут же забыл, что собирался сказать дальше. Да и вообще собирался ли он что-нибудь сказать? Впрочем, наверное, собирался, но не промолвил ни слова, потому что хотя у нашего дорогого Плотовщика имелись, разумеется, кое-какие слабости и недостатки, но во сне он не разговаривал.
В следующее мгновение кто-то взял его за руку.
— Дюла, — трясли его за плечо, — Дюла, пора отправляться!
— Что такое?
— А то, что уже утро.
— Не может быть!
— Может! Взгляни на Большую Медведицу.
Дюла посмотрел на Большую Медведицу — ковш словно запрокинулся, а ручка задралась.
— Какое же это утро?
По мнению Дюлы, была темная ночь. Но поезда ходят — им-то легко: они мчатся по рельсам, а не по ненадежным тропам, мчатся подобно стремительным гигантским гусеницам, разрезающим своими огнями тоннели мрака. И в них сидят люди и среди них — Кряж!
Тут Плотовщик быстро поднялся.
— Могу я взять с. собой ружье, дядя Герге?
— Можешь. Можешь даже зарядить, но прежде чем сесть на телегу, не забудь вынуть патрон.
— Я бы не забыл.
— Спешить не надо, времени у нас достаточно.
«Спешить, — подумал Дюла, подходя к реке, — спешить?» И тут так споткнулся, что чуть не прикусил язык. Он посмотрел на воду, на отражающиеся в ней звезды. За барашками облаков тускло мерцал полумесяц идущей на ущерб луны. Стоило Дюле услышать всплеск воды или шорох в камышах, как он невольно вздрагивал. Останавливался, прислушивался, придерживая ружье под мышкой.
«Ты боишься, Плотовщик, — мысленно говорил он себе, — но чего, черт побери, ты боишься?»
«Не знаю, — отвечал он себе. — Не знаю. Вот если бы тут водились крокодилы или леопарды… А так разве что гадюка попадется на дороге».
«Ну и что же? Ты ведь в резиновых сапогах. А их даже кобре не прокусить…»
«Кра-курлы-крааа!» — раздался у него над головой ужасный голос и послышалось хлопанье крыльев.
Наш Плотовщик со страху чуть не присел и машинально выставил ружье вперед.
«Цапля, — тут же успокоил его внутренний голос, — цапля, и она испугалась не меньше, чем ты».
Но Дюла продолжал стоять на месте, колени у него дрожали. Его вовсе не утешало то обстоятельство, что и цапля испугалась, тем более что у нее-то и ружья не было.
«Долго ты собираешься так стоять? — спросил он себя и тут же подумал, как будет рассказывать об этой ночной прогулке дома, классе.
«… Словом, — скажет он Блохе или Быку, — иду это я со своим: старым ружьишком под мышкой. Дело, наверно, близилось к полуночи…»
«И ты не боялся?» «Ну вот еще! Чего бояться-то?» И тут где-то вдали загудело: Буу-буу!.. Буу-буу!..
«Прямо как буйвол», — задрожав всем телом, подумал Плотовщик и тотчас же мысленно поклялся, что, рассказывая, он ничего утаивать не станет и честно, по-мужски признается: да, ему действительно было немного страшно.
Буу-буу!..
Впрочем, звук этот не приближался, и Плотовщик осторожно пошел дальше.
Однако он почувствовал, что рубашка у него взмокла. Ночь была очень теплой. Сейчас Дюле казалось, что он уже лучше видит все вокруг и ноги его вроде бы увереннее находили тропинку; поэтому он зашагал быстрее, подгоняемый опасением, что придет к мосту позже, чем следует.
Когда камыш оставался недвижим и в реке не слышалось всплесков, то тишина будто простиралась до самого небосвода, но она мгновенно раскалывалась, стоило только плеснуть рыбе в реке или зашуршать камышам.
В такие минуты на его лицо словно ложилась липкая паутина, а по телу начинали бегать мурашки.
В конце концов это его разозлило.
«Никудышный же ты парень, Ладо! Но скажи хоть, по крайней мере, чего ты боишься? Н-да, никудышный ты, а к тому же еще дурак и враль…»
От такой критики Лайош Дюла, потомок древних воинов, сразу пришел в себя.
Он вскинул ружье на плечо и лихо сплюнул — да, сплюнул! — в темноту. Мальчик прежде и не подозревал, что злость — хорошее лекарство против безотчетного страха.
Буу-буу!.. — все еще раздавалось вдали, но теперь это звучало уже совершенно по-другому, и Дюла только сердился.
«Черт бы тебя побрал! Но только попробуй сюда сунуться, я всажу в тебя весь заряд!» И Дюла грозно посмотрел в темноту, но никто и не собирался соваться.
«Эге, уже светает!» — И Плотовщик вздохнул полной грудью, словно свалив с себя тяжелый груз ночного мрака. Звезды стали меркнуть, можно было уже различать ленивое течение реки, узенькую ленту тропинки, метелки камышей, следы его сапог. Правда, все было еще бесцветным, серым, но уже выделялось из черноты, уже различались свет и тень, земля и небо.
— Шап-шап-кря-кря! — закричала утка и захлопала крыльями.
На востоке по кромке неба разгоралась алая полоска; над рекой стал подниматься туман; где-то вдалеке закаркала ворона. Звезды почти совсем погасли, луна побледнела, а тьма, словно в испуге, отступала все дальше и дальше на запад.
Наш Плотовщик дышал уже совершенно спокойно, он шел ровным шагом, а если останавливался, то тотчас же начинал мерзнуть, будто ночь еще гладила ему спину холодной дланью.
Вот показалась и легкая арка моста. Однако телеги на мосту не было и следа.
Дюла положил ружье, снял куртку и умылся, потом причесался: зеркало ему не нужно было, так как в воде он хорошо видел свою все еще немного перекошенную физиономию. Впрочем, Плотовщика это совсем не трогало — ведь взошло уже солнце и его лучи смело растекались по глади вод. А вскоре он услышал стук телеги и поспешно направился к мосту. За мостом виднелся уже Балатон.
Когда Дюла облокотился о перила, ему и в голову не пришло, что несмотря на его тщательно расчесанный пробор, если бы его увидела сейчас какая-нибудь слабонервная девица, она обязательно убежала бы от него. Действительно, наш Плотовщик немного смахивал сейчас на бродягу: высокий, загорелый и обветренный, с исцарапанными коленками и синяком на правой щеке — последствием легкомысленного обращения с ружьем.
К счастью, слабонервные создания в этот час сидят дома, и поэтому у них не могло быть повода испугаться страшной внешности Плотовщика.
Со стороны рощи к озеру полетели птицы, и Дюла провожал их взглядом, как старых знакомых.
«Надо бы подстрелить баклана для школьного музея, — подумал он. — И чтобы было подписано: «Подарено учеником VIII класса Лайошем Дюлой Ладо». И одну квакву».
Но тут подъехала телега, и Дюла уже не смог продолжить списка своих подношений.
— Доброе утро, дядя Балаж, я сяду сюда, рядом с вами. — И Дюла устроился на телеге рядом со старым возчиком. — Что нового?
— А какие могут быть новости? Пшеницу и рожь уже обмолотили. Сейчас молотят овес. Корову одну раздуло, но господин главный агроном сделал ей прокол, и все обошлось. Не хотите ли накинуть капюшон? Я вижу, вы вспотели.
Телега затряслась по выбоинам, под капюшоном было тепло и уютно, и Дюла замолчал: он предвкушал свою встречу с Кряжем и то, как будет рассказывать другу о своих приключениях. Вдоль дороги мелькали придорожные тополя, и Дюла сладко задремал под теплым шатром капюшона. Проснулся он оттого, что телега загромыхала через переезд и у шлагбаума со скрипом остановилась.
— А я заснул!
— Вот и хорошо, — сказал Балаж. — Спать всегда дело хорошее. А потом вы, наверное, поднялись сегодня в самую рань.
— Нужно было, дядя Балаж. Ведь в темноте не побежишь. Позади них со стуком опустился шлагбаум.
По перрону расхаживали два-три человека. Из станционного помещения доносилось постукивание телеграфного аппарата; под сапогами у Дюлы поскрипывал гравий. «Интересно, — думал Плотовщик, — привезет ли Кряж фотографию дяди Гезы? Дяди Гезы, который был и врачом, и заправским охотником, и воспитателем юных магараджей, хотя начинал кочегаром».
Сам не зная почему, Дюла почувствовал вдруг странную неуверенность, совсем не вязавшуюся с этим замечательным утром, и никак не мог от нее избавиться.
Дюла посмотрел на убегающие вдаль рельсы и почему-то подумал о том, что «параллельные линии сходятся в бесконечности». Так учили его в школе, и это было туманным, как тайны камышовых зарослей, как прошлое ушедших в землю крепостных стен, как световые года, которыми измеряется расстояние до звезд, как все то, о чем не говорил Матула, о чем умалчивал старик. А сейчас эта неясность вполне подходила, ибо делала вероятными и три профессии дяди Гезы, автомобиль, на котором он разъезжал с отпрысками магараджи, и всю пеструю карьеру бывшего кочегара. Плотовщик смотрел на дрожащий над рельсами воздух, видел, как они сходились вдалеке и бессознательно цеплялся за реальность своих грез. «Каждый сон, — думал он, — может стать явью, точно так же, как явь далекого прошлого постепенно погружается в призрачный, подобный сну туман. Так привезет ли Кряж фотографию и знает ли дядя Герге, что такое магараджа? А действительно, что же такое магараджа? — встрепенулся Плотовщик. — Магараджа — это ведь что-то вроде графа, словом, землевладелец. А может, и больше. Почти князь, хотя и не совсем».
От размышлений о магарадже нашего Дюлу оторвал поезд; дымя и грохоча, он катил по рельсам, давя и сметая все мысли, не связанные с ним.
В одном из окон Дюла увидел тетушку Пондораи, махавшую ему рукой.
— Дюла! Милый Дюла! Бела сейчас выйдет.
Плотовщик подбежал к вагону и обомлел: в дверях появился не Кряж, а какой-то отпрыск вельможи или дворянина — юный магараджа.
— Кряж? — воскликнул опешивший Дюла; руки, раскрытые для объятий, невольно опустились.
— Привет, дорогой Дюла, — поздоровался Кряж, приподняв охотничью шляпу с околышем из меха серны, и тут же сам замер от удивления: ведь Дюла, украшенный синяком во всю правую щеку, в донельзя грязной одежде, с исцарапанными коленями, нестриженый, тоже выглядел далеко не обычно.
— Дюла, последи за Белой! — крикнула тетушка Пондораи, потому что поезд уже тронулся.
— Желаю вам хорошо покупаться в Балатоне, тетя Пондораи! А за Белой я послежу. Мы вам потом напишем!
На руке у Кряжа — пальто, рядом с ним — красивый чемодан, на ногах — совсем новые «тирольские» башмаки, толстые чулки до колен и бриджи.
— Кряж, ты ли это?
Теперь уже друзья радостно жали друг другу руки, и гость скромно улыбался.
— Дядя Геза прислал денег.
— Не может быть! — вырвалось у Дюлы.
— Это еще почему? Я всегда говорил…
— Это верно!
И Дюла подумал: «Вот мечты и сбываются».
— А ты захватил с собой настоящую одежду? Ведь этот наряд не для камышей. А я как приехал сюда, живу в чащобе. Однако пошли! Поговорить мы и на телеге сможем.
— Кряж приподнял шляпу, поздоровался с дядей Балажем, а потом надвинул ее поглубже на глаза, так как солнце светило прямо в лицо. Телега тронулась.
— Как ты выглядишь, Плотовщик?
— Ты о чем?
— Как самый настоящий… не сердись только… бандюга. А руки у тебя, а лицо! Ты же всегда был таким опрятным…
— Погоди недельку, а потом взгляни на самого себя! — рассмеялся Лайош Дюла.
— И вообще ты какой-то другой! Совсем другой… словно… И руку жмешь крепко. А что у тебя с ладонью?
— Стер веслом.
— А с лицом?
— Неправильно держал ружье.
— А с коленями?
— Ободрал об осоку и колючки.
— Это твое ружье?
— Ну конечно, то есть. — Дюла сглотнул, — я им пользуюсь, когда хочу. А вообще-то оно Матулы. Вчера я подстрелил из него гуся. Ах, чуть было не забыл! — Дюла опустил руку под сиденье. — Остановимся, дядя Балаж. Я что-то проголодался. Это — от того гуся. — Плотовщик вытащил куски гуся и хлеб. — Ну-ка, Бела, приступай!
— Прямо тут?
— А где еще? Не слезать же нам с телеги ради того только, чтобы съесть по кусочку гусятины! — Он положил кусок мяса на хлеб и протянул возчику: — Пожалуйста, дядя Балаж. Я сам вчера подстрелил. А дядя Герге зажарил на вертеле.
Кряж перестал строить из себя барина, и через несколько минут только жирная бумага напоминала о первом гусе Лайоша Дюлы Ладо.
— Большое спасибо, — сказал старый возчик, оглядываясь. — Очень вкусно. Кто-кто, а Герге, надо признать, умеет жарить гуся. Что ж, поехали?
— Поехали, дядя Балаж.
Телега снова заскрипела по дороге, а Дюла положил руку на плечо другу.
— Ты даже не представляешь, Бела, как я рад, что ты приехал!
Кряж ответил не сразу. Его мягкая душа была переполнена впечатлениями от окружающего их пейзажа, событий минувшей ночи, волнениями поездки и, главное, тем, что сбылись ожидания и он снова видит своего друга. С первого класса школы они всегда сидели за одной партой, но даже сами не знали того, что постоянно готовились к этому лету, к этой поездке, которая до самой последней минуты казалась им несбыточной мечтой.
— Большое спасибо, Дюла. Я так рад, что смог сюда приехать. Мама тоже тебе очень благодарна. Она прислала тебе слойку с творогом. Словом, большое спасибо и…
— Не валяй дурака, Кряж! — нарочито грубо ответил Дюла, чтобы скрыть овладевшую вдруг им нежность к другу. — Я забыл написать тебе, чтобы ты захватил резиновые сапоги.
— А я взял. Знаешь, те, в которых мама стирает.
Оба мальчика замолчали. Кряж думал о своей матери, о корыте для стирки, о разъеденных щелоком руках, о старых больных ногах, о безотрадном дворике и о той одинокой липе, под сенью которой пожилая женщина с больными ногами отстирывала чужие рубашки. Примерно о том же думал и Дюла.
Кругом пробуждалась природа: плескалась вода, заговорили камыши и вот засияло в своем извечном великолепии лето. А мальчики все больше и больше проникались благодарностью при мысли о том, что новые времена принесли людям и новые радости, и теперь прачки с больными ногами могут ехать летом лечиться на курорт. Возможно, мысли ребят были и не столь конкретными, но, во всяком случае, их молчание настраивало и на этот лад.
Эти смутные мысли были, скорее, лишь ощущениями, но друзья находили в них место и друг для друга, и для старого возчика, и для бесконечности пути, и для необъятной дали и свободы.
— Да, хорошо, что ты приехал, Кряж, — повторил Плотовщик, и потом они снова долго молчали, как бы осознавая, что Кряж действительно приехал.
— Это мост через Залу, — сообщил Дюла, кивнув в сторону металлической арки моста, когда колеса застучали по его деревянному настилу; но возчик натянул вожжи потому, что в монотонный этот стук ворвался резкий звук свистка.
— Герге, — проговорил возчик и показал кнутом на реку: Матула как раз втаскивал лодку на берег.
— Дядя Матула? — с недоумением произнес Дюла. — И чего это он надумал? Пошли, Кряж, не будем заставлять его карабкаться вверх.
— Вот, дядя Герге, мой друг, Бела Пондораи. Матула притронулся к шляпе и протянул руку.
— Добро пожаловать! — сказал он, забрав руку Кряжа в широченную свою ладонь. — Мы уже заждались вас… А тут я подумал: схожу-ка за вещичками, чего ради вам самим их тащить.
— Верно, дядя Герге! Недаром говорят, что дом держится на стариках!
— Даже если у старика нет ни капли ума? — улыбнулся Матула.
Я этого не сказал. Пойду принесу чемодан.
Кряж остался с Матулой, который, кивнув вслед Дюле, заметил доверительным тоном:
— Становится настоящим парнем.
После этих слов верное сердце Кряжа сразу раскрылось для старика.
— Я еле узнал его.
— Однако эта одежда вряд ли защитит вас от холода, — заметил Матула, окинув Кряжа с головы до ног внимательным взглядом.
— У меня есть и другая, дядя Герге.
— Ну, тогда хорошо. А так, думаю, — он снова пристально посмотрел на мальчика, который пришел в явное замешательство, — думаю, мы втроем неплохо поладим.
Матула, разумеется, и на этот раз не ошибся. Но прежде чем попасть в хижину, ребятам пришлось одолеть праздничный обед, приготовленный тетушкой Нанчи, и выдержать дружеские похлопывания тяжелой руки дяди Иштвана.
— Кряж, — гремел самый низкий бас из хора донских казаков, — Кряж, только голова у тебя осталась прежней! — И он с такой силой хлопнул мальчика по плечу, что тот с трудом удержался на ногах. — Надеюсь, ты не намерен отправляться в камыши в этом шикарном костюме с улицы Ваци?
— Дядя Иштван, — ответил, краснея, Кряж и поправил на плече куртку, — я вам очень благодарен и мама тоже…
— Что ты плетешь, черт побери?
— Потому что я знаю…
— Что ты знаешь, черт возьми?
— Что вы написали… И про сотню знаю…
— Ничего я не писал. Терпеть не могу писать! Правда ведь, тетушка Нанчи?
— Правда.
Кряж замолчал, как делал всегда, когда его прерывали во время ответа в школе.
— Кряж хотел сказать… — пришел на помощь другу Дюла.
— Плотовщик, — прикрикнул на него дядя, — тебя, по-моему, никто не спрашивал! Поблагодари Кряжа за то, что он приехал: ты ведь рад-радехонек.
— Я уже поблагодарил, — обиделся Плотовщик, но дядя Иштван этого даже не заметил.
— Правильно сделал. Но если кто-нибудь еще раз вздумает рассыпаться тут в благодарностях, то даю честное слово, он у меня получит на орехи. Ну как с обедом?
— Суп налит.
— Несчастные! Суп тетушки Нанчи уже на столе, а они занимаются здесь болтовней! К столу!
Так и не суждено было прозвучать тщательно продуманной благодарственной речи Кряжа, оттесненной на задний план аппетитным запахом и замечательным вкусом супа. Оба мальчика ели с таким удовольствием, что старая Нанчи даже прослезилась от умиления.
— Представляю, мой бедный Дюла, как вы там питаетесь в камышах!
— Ну конечно, тетушка, такого супа там не…
— Плотовщик! — остановил его дядя, и глаза у него засверкали. — Плотовщик, я и не думал, что ты такой криводушный…
— Но это сущая правда!
— Разумеется, потому что ты там вообще ни разу не ел супа. Дюла покраснел.
— Да это и сам дядя Герге говорит, что никто так вкусно не готовит, как тетушка Нанчи…
— Что-то ты, Плотовщик, виляешь! Ну, да не беда. В общем, ты толково говорил. Видишь, Кряж, твой друг совсем одичал — он даже уже и не врет…
— А он и не имеет такого обыкновения! — в один голос сказали Кряж и тетушка Нанчи, на что дюжий агроном так зычно расхохотался, что несколько сонных мух пробудились и ошалело заметались по комнате.
— Заговор, — гремел дядя, — подлый заговор! Что ж, пора подавать того тощего цыпленка, что погиб вчера под ножом мясника.
— Не слушай его, сынок, — проговорила старая Нанчи и погладила Кряжа по голове. — Он всегда такой: думает, что гости меньше съедят и ему больше достанется. А потом в один прекрасный день его хватит удар.
— Что такое? И ты еще называешь этот день «прекрасным»? Ну, тебе сполна воздастся за это! А сейчас давайте посмотрим, как выглядит этот худосочный цыпленок. Ешьте, ребята!
Но пришел все же и обед к концу, тем более что во дворе агронома их уже дожидалась телега. Дядя Иштван встал и вытер губы.
— Заботьтесь, ребята, друг о дружке и слушайтесь Матулу. И здесь и там, в камышах, вы дома. Приезжайте сюда, когда только захотите. Ну, до свидания. Если у меня будет время, я, пожалуй, навещу вас там— И, сказав это, он вышел из комнаты.
— Он всегда был таким, — сказала тетушка, посмотрев ему вслед, — с тех пор, как я его знаю, а знаю его я уже давно — ведь я когда-то пеленала его, когда он был еще мал, как Початок кукурузы.
Мальчики посмотрели на дверь, словно видели за ней огромную фигуру дяди Иштвана. Но фантазия у них уже достаточно обленилась, и они никак не могли представить себе хозяина дома в виде кукурузного початка.
Было уже далеко за полдень, когда они наконец отправились в путь, унося с собой воспоминания о сытном и вкусном обеде. Неумолимая тетушка Нанчи уложила их после обеда спать, несмотря на протесты Дюлы:
— Все равно мы не сможем заснуть.
Однако через мгновение оба уже спали…
На болото они отправились совсем сонными и пришли в себя только по пути. Было очень жарко. Кряж чувствовал, что ноги у него совсем мокрые в сапогах; даже под темными защитными очками собирались капельки пота.
Кряж рассказывал всякие новости, и Дюла то и дело останавливался.
— Я как-то виделся с Дубом, — сообщил Кряж. — Он совсем извелся: каждый день должен решать два примера по арифметике. А потом старик Дуб обещал потащить его куда-то на проверку. Представляешь?
— Бедняга!
— А Янда терзает Ацела. Каждый день стоит у него над душой, как жандарм. Он говорит, что это вопрос престижа: приятно, мол, сознавать, что Кендел в будущем году будет учить его ученика. Но если бы он знал…
— Что?
— А то, что Кендел не будет больше у нас преподавать. Плотовщик остановился:
— Врешь! От кого ты это слышал?
— От самого Кендела.
— Ну, так чего же ты молчал, Кряж? Из тебя каждое слово выжимать надо.
— Я же не могу сразу все рассказать. Словом, иду я как-то по улице и вдруг вижу их. Идут под руку. Я хотел было спрятаться в подъезд, но Кендел издали заметил меня и помахал мне рукой. А его спутница засмеялась. Знаешь, это та самая Ева. Я очень смутился. А они нет. «Привет, Кряж, — сказал Кендел. — Как ты поживаешь, что слышно о ребятах? Ты помнишь эту даму?» — «Да, — ответил я, — это ваша невеста, господин учитель». — «К сожалению, уже нет», — ответил он. Представляешь, я готов был сквозь землю провалиться: если не невеста, то тогда… «К сожалению, — продолжал Кендел, — мы больше уже не жених и невеста. Теперь она моя жена». А она засмеялась и поцеловала Кендела. Представляешь, прямо у меня на глазах!
Тут- уже и Плотовщик рассмеялся, мысленно представив себе Кряжа, стоящего перед ними на улице.
— А почему бы ей и не поцеловать его, своего мужа?
— Конечно, но все это вышло так неожиданно. Ну, потом я сказал: поздравляю вас, и я, мол, расскажу об этом ребятам. Представляешь, Кендел стал аспирантом в университете, а эта Ева действительно преподавательница математики и физики. Такая красивая! Потом он сразу же спросил о тебе. Я сказал о маме и о том, что еду к тебе сюда, в камыши. «Вот это и надо Дюле, — сказал он. — Передай ему от меня привет. А в школе я оставляю вас в хороших руках». — «Вы уже знаете, кто будет вместо вас?» — опросил я. «Да, более или менее знаю. Супруга Миклоша Кендела». Представляешь? Я чуть сознание не потерял. А она положила мне руку на плечо и сказала: «Все будет хорошо, Кряж, и скажи это Дюле Ладо и другим. Ведь Ладо — это Плотовщик?»
— Только этого не хватало! — с некоторым испугом сказал Дюла. — Она уже все знает! Надо было бы тебе захватить учебник по математике.
— А я захватил, — сказал Кряж. — Ой, какая птица!
— Цапля, — равнодушно махнул рукой Плотовщик. — Скоро ты их всех будешь знать. Ну, хватит терять время — нам ведь еще нужно будет наловить рыбы на ужин.
Об этом, очевидно, подумал и Матула, потому что они нашли его уже на берегу реки в обществе Серки. Собака, видно, собиралась броситься к Дюле, но, увидев незнакомого, замерла на месте.
— Кряж, возьми куриное крылышко и держи перед собой. Сейчас я представлю тебя Серке.
— Серка! Иди сюда! Собака взглянула на Матулу.
— Ну иди же, разве ты не слышишь? — подбодрил старик. Серка неохотно поплелся к мальчикам, но, не дойдя двух-трех шагов, остановился и заворчал:
«Этого, второго, я не знаю!»
— Иди сюда! — прикрикнул на него Дюла, а Матула улыбнулся. Серка же, поджав хвост, шагнул вперед.
— Кряж, протяни ему угощение.
Серка бросил быстрый взгляд на Кряжа, а потом уставился на крылышко. В глазах у него появился испуг, и он подошел еще ближе, хотя продолжал ворчать.
«Ну что же, от тебя, пожалуй, можно и взять», — подумал, наверное, Серка и осторожно взял зубами крылышко из руки Кряжа.
— А теперь погладь его, — скомандовал Дюла.
Серка ел и, разумеется, ворчал; однако его ворчание, скорее, напоминало довольное мурлыкание. Расправившись с крылышком, он слизал остатки жира с руки Кряжа.
— Вот мы и пришли, дядя Герге!
— Быстро вы приручили мою собаку. Ну, разбирайте вещи и приходите быстрее, потому что клев неважный. Дай бог втроем наловить чего-нибудь на ужин.
— Я привез жареную курицу.
— Она подождет. Лучше бы наловить рыбы.
— Мы сейчас, дядя Герге. Серка, пошли!
Кряжа дурманили запахи луга, кружили голову бесконечная ширь камышей и бескрайняя синь неба. Он осмотрел хижину снаружи и изнутри и восхищенно улыбнулся.
— Вот это да! — воскликнул он. — Здорово! — и облизнул губы. — А это точно, что дядя Герге наловит рыбы?
— Можешь быть спокоен, да и мы наловим. Сегодня я дам тебе свою снасть, а завтра мы сделаем тебе такую же удочку, как у Матулы.
— А я привез свою, Дюла. Я даже взял разрешение на рыбную ловлю.
— Ну и силен ты, Кряж! А молчишь. Мне же интересно!
— Ой, я и забыл про слойку с творогом! Мама наказала мне сразу же отдать тебе.
— Ладно, после ужина. А пока покажи удочку.
Друзья быстро собрали ее, и Плотовщик несколько раз взмахнул удилищем, точно забрасывая леску.
— Лучше, чем моя.
— Мне помог выбрать дядя Угрошди.
— Оно и видно. Серка, отойди от коробки, не будь нахалом!
— Плотовщик, а может, я дам ему кусочек?
— Дай, Кряж, ради дружбы, но помни, что тут все общее, и если ты захочешь дать ему два куска — пожалуйста. И если ты дашь из моей порции — это значит, ты даешь из своей.
Кряж дал Серке два куска слойки и сразу же завоевал его сердце. Пес положил голову Кряжу на колени и с такой преданностью посмотрел на коренастого паренька, словно хотел сказать:
«Можешь даже потянуть меня за уши, хотя я этого и не люблю».
Тут Кряж крепко обнял Серку, скрепив этим их дружбу.
— Да, отличная удочка! — снова сказал Плотовщик. — Только вот что: хватит вам с Серкой миловаться. Нас ведь ждет дядя Герге. Давай скорее распаковывай, что ты там еще привез.
— Меня дядя Угрошди собирал. Вот тут все, что я привез.
Дядя Угрошди был слесарем и жил в одном доме с семьей Пондораи. Он был председателем союза рыболовов «Посейдон» и пятьдесят лет занимался рыбной ловлей; по его мнению, тот, кто не принадлежал к числу рыбаков, вряд ли мог быть стоящим человеком.
— Кряж, — восхищался Плотовщик, — ты действительно захватил все, что надо. Ты должен был прямо расцеловать старика.
— Дядя Геза прислал деньги.
— А фотографию ты привез? Какая отличная катушка! Кряж, мы напишем дяде Гезе?
— Он, конечно, обрадуется. Но ты знаешь, Плотовщик, мне не очень-то приходилось удить рыбу со спиннингом. И я бы не хотел оскандалиться.
— Как это понимать «не очень-то»? Ты просто, наверное, ни разу не удил рыбу? Ведь верно?
— Ну, верно, — робко подтвердил Кряж, не привыкший к такому резкому, настойчивому тону со стороны своего друга.
— Смотри внимательно, как я снаряжаю удочку. У Матулы такое правило: раз покажет что-нибудь, а если не уследишь, то уж потом мучайся как хочешь… Ну, пошли, — сказал Дюла через несколько минут, и Серка тут же побежал вперед, дважды весело тявкнув. Он любил общество и особенно любезных гостей, которые угощали его куриным крылышком и слойкой с творогом.
— Ничего, — сказал Матула, — когда они подошли к нему. — Почти ничего. Полдесятка подлещиков, и все. Может, когда зайдет солнце, клев будет лучше. Ты, Дюла, попробуй все-таки на кузнечика, а Бела пусть попробует на мотыля. А я и дальше буду на хлебный мякиш.
Дюла закинул леску и Кряжу, и Матула одобрительно кивнул, хотя не сказал ни слова. Теперь на берегу сидели три безмолвных рыбака; замершие в одной позе, они напоминали высматривающих добычу бакланов.
Солнце было у них за спиной, и их тени, постепенно удлиняясь, перебрасывали мостик через реку.
Как всегда, незаметно подкрался вечер. Матула ушел первым — готовить ужин.
— Долго не оставайтесь, — сказал он, уходя, — а то дров мало. Снова воцарилась тишина, и ничего не случил ось, если не считать того, что Кряж поймал… Плотовщика. Да-да! Поймал на крючок, так что Дюла даже вскрикнул от боли:
— Ой, не тяни, Кряж! Черт бы побрал твою удочку!
Произошло это так: Кряж широким жестом подсек, рыба не попала на крючок, а леска описала широкую дугу, и крючок впился в руку Плотовщика.
— Ой, не сердись, пожалуйста!
К счастью, крючок только распорол кожу.
— Я же говорил тебе, чтобы ты не махал, как пастух кнутом. Закинешь, а потом работай катушкой.
— Прости, пожалуйста.
— Да хватит тебе извиняться! Просто в другой раз будь осторожнее, — сказал Дюла, зажав пальцем ранку.
— Ты знаешь, это получилось…
— Нечего тут объяснять, Кряж! Получилось, что ты поймал меня. Пусть это будет тебе наукой. И хватит.
Кряжу стало не по себе.
«Это не Ладо, — подумал он. — Во всяком случае, не тот Ладо, которого я знал раньше». Кряж даже немного обиделся.
— Смотри, смотри! — сказал в этот момент Дюла. — Поплавок ушел под воду. Подсекай коротко, а потом вываживай.
Кряж коротко подсек и стал вываживать, он весь дрожал от волнения.
— Отпусти немного, она сама устанет.
Тем временем Кряж успокоился, тем более что уже научился обращаться с катушкой и соразмерять свои действия с силой рыбы, а потому он, в конце концов, затянул в сачок, который подвел под рыбу Дюла, отличную щуку.
— Дюла, дорогой мой Плотовщик, как здорово! Покажи! — И он было потянулся к рыбе.
— Нельзя, — остановил его приятель. — Видишь след у меня на руке? Это меня щука укусила. Вот я сейчас выну у нее из пасти крючок. Вот… Ты смотришь?
— Да, — пробормотал Кряж. — Плотовщик, ты просто мастер! Наш Плотовщик, наверное, покраснел от искреннего удовольствия, но на его физиономии ничего нельзя было увидеть.
— Две недели назад я еще и того не умел, что ты. А сейчас нам пора собираться: ведь дяде Матуле нужны дрова, потом надо помочь ему почистить рыбу. Твоя щука, по крайней мере, полкило весит. Только для рыбацкой ухи она не годится — у нее сильный привкус. Мы зажарим. А челюсть сможешь сохранить себе на память. Я тоже сохранил.
— Слушай, Плотовщик, ты и в правду все знаешь и умеешь! Теперь я и про гуся верю.
— А ты что, до этого не верил? — удивился Дюла.
— Знаешь, я думал, ты это так говоришь. И про сома в двенадцать кило тоже…
— Уж не думал ли ты, что я вру?
— Да нет, что ты! Я только о том, что… Словом, я думал, мы еще поговорим обо всем…
— Кряж, все, что я рассказал, — сущая правда!
— Теперь-то я вижу. И знаешь, Плотовщик, я даже чувствую… И вообще, зачем бы тебе нужно было приукрашивать, когда все и так красиво и все на самом деле. Можно, я понесу щуку?
— Конечно. А удочку давай мне — я лучше через ракитник знаю тропинку.
— Через что?
— Через ракитник. Это такой кустарник вроде ивняка. Мы сейчас пойдем прямо по нему.
— Дюла, ты тут все знаешь! Даже не верится!
На это Дюла ничего не ответил. Да и что он мог бы ответить? Похвалы Кряжа теплом растекались у него по телу, и ему было так приятно, что он чувствовал: любой его ответ только бы все испортил.
Когда костер начал угасать, бодрствовал только Кряж да, пожалуй, еще Серка; впрочем, его нигде не было видно. Мальчики очень устали, но стремительно промелькнувшие кадры яркого фильма сегодняшнего дня вновь проходили перед мысленным взором, не давая ему заснуть.
Костер уже потух, только угли тлели, и дымок от головешек поднимался вверх и таял во мраке. Иногда, правда, над углями начинали танцевать маленькие голубые язычки пламени, но вскоре с легким шипением угасали, словно выпрыгивая в темное ночное море травы.
Кряж вслушивался в ночь, в глубокое дыхание бескрайних камышей, вслушивался в незнакомые звуки, возникавшие и тут же пропадавшие.
«Что это?» — хотелось ему спросить, но Плотовщик спал мертвым сном, да и Матула тоже — Кряжу были видны только его белые как снег волосы.
Кряж вздохнул и тяжело засопел, потому что — что уж тут скрывать! — за ужином он объелся. Матула славно, до розоватой корочки, поджарил щуку, которую Кряж съел один, переполненный праздничными чувствами и… тремя тарелками рыбацкой ухи, уже съеденной до этого.
Кряж сел на постели, сам не зная зачем. Возможно, для того, чтобы съеденная щука поудобнее улеглась в желудке, а возможно потому, что хотел посмотреть на ночь, на угасающий костер; но как бы то ни было, он сел и снова вздохнул, так как все окружавшее казалось ему невероятным. Ведь еще вчера он спал дома, в своей маленькой комнате. Если бы там он так сел среди ночи на постели, то мама тотчас же спросила бы: «Ты чего не спишь, сынок?» А это бывало чрезвычайно редко, потому что Кряж обычно спал крепко; но если все же это случалось, мама всегда оказывалась бодрствующей.
И только сейчас ему пришла в голову мысль: «А когда же, собственно говоря, мама спит?» Утром она часто говорила: «Ночью я подумала…» или: «Ночью я так прикинула, сынок…» Кряж с большим теплом и любовью вспоминал сейчас о матери, которая стирала рубашки и полотенца господину адвокату и госпоже Лапицке, «прикидывала» время, работу, деньги, и все только ради него.
Сердце у Кряжа защемило, и он на мгновение затосковал о доме, об их голом дворе, об одинокой старой липе, о маленькой тихой комнате, о шуме трамвая на улице, о хриплом репродукторе в соседней пивной, который всякий раз, как открывалась или закрывалась дверь, изрыгал на улицу какую-то неразборчивую словесную мешанину.
Эта мягко шуршащая тишина здесь; это дрожащее безмолвие; пахнущее водой и болотом дыхание зарослей камыша; необъятное звездное небо, такое далекое и в то же время близкое, что то, кажется, глазам больно смотреть на его недосягаемую вышину, а то будто стоит лишь протянуть руку — и звезды у тебя в пригоршне.
Здесь не было понятий «снаружи» и «внутри». Здесь все сразу и снаружи и внутри — ведь и хижина имела лишь боковые и заднюю стенку, а спереди была совершенно открыта.
«Фью, фью-фью!..» — закричал вдруг сыч, и Кряж запомнил его голос, чтобы утром спросить, кому принадлежит это «фью, фью-фью», а кому горькое и жалобное «маа… маа… маа».
Костер почти уже не давал света, только красноватые отблески, подобно легкой дымке, дрожали над угасающими углями. Кряж тихонько лег.
«Может быть, и мама уже спит», — подумал он, потом осторожно, чтобы не толкнуть Плотовщика, повернулся на бок. Впрочем, его друг спал таким глубоким сном, что его и пушкой разбудить не удалось бы.
Кряж вроде бы только на минутку закрыл глаза; но когда он открыл их, темную ночь уже сменило светлое, прохладное утро. Постель Матулы была пуста, да и Плотовщик смотрел на своего друга ясным, бодрствующим взглядом.
— Привет, Кряж! Ну как спалось?
— Хорошо. Ты давно проснулся?
— Мне не хотелось тебе мешать — ты спал как убитый.
— Я долго не мог заснуть, когда вы уже спали. Слушай, Дюла, кто это кричит: «Фью, фью-фью»?
— Сыч. Он прилетает каждый вечер, смотрит на костер и кричит.
— А почему?
— Ну, этого я, Кряж, не знаю. Этого даже и Матула не знает, разве что только другой сыч. Либо удивляется, либо сердится, а может, любит огонь. Возможно, он просто любопытен.
— А потом кто-то причитал, вот так: «Маа… маа… маа…»
— Заяц, которого поймал какой-нибудь зверь. Долго он кричал?
— Нет.
— Тогда, скорее всего, его сцапала лиса или же выдра. Хотя вообще-то выдре редко удается поймать зайца. А если он попадется в когти большому филину либо ему вопьется в горло куница, хорек или горностай, то они дольше терзают беднягу, и он дольше причитает, если, конечно, не сумеет сбросить напавшего хищника.
— Сбросить?
— Видишь ли, зайчишка, обезумев от страха, иногда бросается в густые кусты, и ветки буквально сбривают с него даже хорька, и тот сваливается на землю. А уж филина и подавно! Но только это редко случается.
— Этих хищников нужно истреблять.
— Кряж, не будь кровожадным. У всех у них имеется такое же право на жизнь, как и у тебя.
— Но ты только подумай, как мучается бедный зайчишка!
— А если ты неудачно выстрелишь в него, и только подранишь? Он же будет мучиться с перебитой костью неделю-другую. А когда рака живьем бросают в кипящую воду или когда — я где-то читал об этом — из большой морской рыбы по кускам вырезают мясо, с тем чтобы покупатели несколько дней имели бы свежую рыбу? А когда дрозду выкалывают оба глаза, чтобы он, ослепший, заманивал своим пением в сетку своих собратьев? Или когда попавшей в сети ласточке иной охотник с крепкими зубами попросту перекусывает горло?
— Это неправда, Плотовщик!
— Я прочел об этом в серьезной научной книге, и это правда, Кряж. И что как-то на парижском рынке за год было продано четыре тысячи жаворонков для стола французских гурманов. Разумеется, не живыми. Представляешь?
— Просто не верится! А кто перекусывает горло ласточкам?
— Итальянцы. Музыкальный народ. Веселый итальянский охотник перекусывает горло ласточке, а потом поет «Санта-Лючию» и благодарит мадонну за удачную охоту.
Кряж яростно почесал затылок.
— Словом, не стремись, Кряж, истребить все и вся. Лучше пошли купаться.
Кряж даже подскочил.
— Но ведь еще холодно, Плотовщик!
Вот потому и нужно искупаться. Ну, пошли!
Гость поднялся с постели, но нельзя было сказать, чтобы он следовал за своим другом с большой охотой.
«Ну и дикарем стал этот Ладо!» — подумал Кряж, но ничего не сказал, так как характер у него был покладистым.
— После купания в тебе будет столько силы, что горы свернуть сможешь.
— Ну ладно, Плотовщик, ведь здесь такой обычай— Однако, искупавшись, Кряж вынужден был признать, что такая форма утреннего омовения все-таки умная штука. Гор, правда, Кряж сворачивать не стал, потому что был весьма миролюбив, да и гор в радиусе пяти километров никаких не было, но зато отлично продемонстрировал умение стоять на руках и даже прошел на руках по берегу несколько шагов.
— Где ты так здорово загорел, Кряж?
— Во дворе. Помогал маме развешивать белье и вообще по хозяйству. Разумеется, в трусиках.
— В шортах?
— Называй как хочешь. Во всяком случае, барышня Лапицка сказала нашему дворнику, что она пожалуется на него куда следует, если он будет разрешать мужчинам разгуливать по двору в нижних штанах. После этого мама сразу купила мне настоящие шорты. Те, что я привез. Слушай, Дюла, а никак нельзя покататься сейчас на лодке?
— Грести ты умеешь?
— Разумеется. Когда мы катались на пруду в Городском парке, я всегда греб.
— О, это совсем другое дело, Кряж!
— Почему другое? Лодка остается лодкой. Знай себе работай веслом — и порядок!
— Ну ладно.
— Не бойся, Плотовщик, если я буду грести…
Они отвязали тяжелую лодку. Дюла оттолкнул ее от берега, и Кряж ударил веслом по воде. Кряж был очень сильным парнем и действительно хорошо греб. Лодка заскользила по воде; корма у нее низко осела, а нос задрался кверху, как бы желая сказать: «Ну и ну! Вот это был толчок!»
И лодка медленно начала поворачиваться, словно намереваясь оглянуться назад.
Тогда Кряж опустил весло в воду с другой стороны, и лодка преспокойно повернулась назад, к берегу.
— Что за чертовщина творится с этой лодкой?
— Давай поменяемся местами, Кряж. Тут нужен навык.
А лодка тем временем уже уткнулась носом в берег. Пришлось снова оттолкнуть ее. Теперь весло взял Дюла. Он чувствовал, что вот сейчас, сейчас он точно копирует Матулу. Весло работало почти беззвучно, и лодка, эта нескладная посудина, буквально побежала по воде, как водомерка. Кряж от восхищения облизнулся.
— Плотовщик! Но это же великолепно! Я расскажу об этом ребятам. Ты же настоящий плотовщик!
А Дюле казалось, будто послушная его веслу лодка плывет прямо навстречу пылающему диску восходящего солнца. И ведь все это было действительностью, которой предшествовала суровая школа, преподанная ему воспитателем и наставником Матулой, предшествовали стертые ладони, натруженные мышцы, преодоление бессознательного зазнайства и, наконец, ощущение стыда от сознания того, что ты не умеешь грести. И — вот удивительно! — ему вспомнился Кендел, математика, и он подумал, что после определенной практики и усилий, пожалуй, можно будет так же ровно и гладко плыть по морю цифр, купаясь в славе отличных отметок.
Кряж почувствовал торжественность момента и, преисполненный любовью и восхищением, недвижно сидел на скамье, на которой имела обыкновение нежиться на солнце лягушка.
— Сейчас повернем назад, — сказал Плотовщик, — не то дядя Герге нас хватится.
— Смотри, какие-то маленькие черные птицы, — проговорил Кряж, в то время как Дюла греб к берегу.
— Лысухи. Их было три, но одну из них сцапал коршун.
Птицы переплыли на другой берег, а там смело вышли из воды и стали что-то клевать в траве. «Пили-пили… пили-пили… Мы только здесь будем…»
— Мне мама сунула десять форинтов, и, честное слово, я не пожалел бы отдать их за то, чтобы погладить этих птах, — прошептал Кряж.
«Пили-пили… пили-пили… А мы не боимся! Совсем нет!» Дюла снова начал грести, и маленькие лысухи остались позади.
— Я не кровожадный, но этого коршуна тебе и впрямь следовало бы подстрелить. Это точно, что он сцапал птичку?
— Мы сами видели. — Плотовщик задумался, рассказать ли о своей ошибке. — И я один раз стрелял в него, но он был далеко.
И в тот же момент весло сильно черпнуло — какой-то внутренний голос сказал Дюле:
«Плотовщик, и чего ты врешь? Ведь коршун тебе только что на нос не сел, а ты растерялся, из-за того что заверещала катушка. Такова истина, и она куда интереснее твоих уверток… Ничего не приукрашивай, Плотовщик. А ведь ты солгал!»
— Я сказал неправду, — немного погодя произнес Плотовщик и проглотил слюну. — Дело не в том, что коршун был далеко, но когда я вскинул ружье, то увидел, что у меня клюет. Вот и опоздал: в результате по коршуну промазал и рыбы не поймал.
Лодка легко заскользила меж камышей и ткнулась в берег. Утро было уже в полном разгаре. Перед хижиной горел костер, и Матула поджаривал хлеб.
— Дядя Герге, — восторженно заговорил Кряж, — а мы видели маленьких лысух. Вот прелесть-то! Прямо съесть хочется.
— Многие не любят их, хотя мясо у них довольно вкусное… — кивнул старик.
— Я не то имел в виду, — смущенно возразил мальчик. — Просто они такие милые, симпатичные. Я готов лучше вообще не есть больше мяса. Они, эти птахи, такие славные.
— Конечно, славные. Но на противне они выглядят совсем по-другому. Да к тому же о них тогда совсем уже и не думаешь так.
— Возможно… — задумчиво ответил Кряж. — А вот грести я не умею.
— Вы катались на лодке?
— Да. Дюла гребет, как заправский моряк.
Матула перевернул подрумянившиеся ломти хлеба и улыбнулся в усы.
— Неделю назад я греб точно так же, как и ты, — проговорил Дюла. — Меня научил дядя Герге. Что у нас на завтрак, дядя Герге?
— Увидите.
Плотовщик с явным неудовольствием пошел за тарелками. Конечно, это опять был лишний вопрос. Но вскоре остатки жирной, застывшей, как заливное, ухи подняли у него настроение. Кряж тоже уписывал за обе щеки, только посапывал.
— Очень вкусная эта… э-ээ…
— Добрая пища, что верно, то верно. Не хочешь ли к ней, — спросил Матула, переходя на «ты», — немножко злого зеленого перца?
— Ну конечно, с удовольствием! — тотчас же ответил Кряж.
А Дюла улыбнулся про себя: «Пусть и Кряж узнает, что означает у Матулы «злой». Мне ведь тоже приходилось всему учиться».
— Сегодня у меня есть дела, Дюла, и я вернусь только после обеда. Можете покататься на лодке, поплескаться в озере. А то, пожалуй, и до шалаша добраться. Помнишь, Дюла, где мы были? На обед съедите жареную курицу тетушки Нанчи. Возьмите с собой бинокль.
— А ружье можно взять с собой?
Матула ответил не сразу — он взглянул на Кряжа, который в этот момент поднял руку, как дирижер, и замер с раскрытым ртом.
— А-ааа!.. К-кхххх!..
— Что, горит во рту?
— Дя-аа-дя… Гееер-гее-оо!!.. Это же я-аад! Дюла покатывался со смеху.
— Ну чего ж ты удивляешься, Кряж? Дядя Герге сказал ведь, что перец злой.
— Но эээ-то же… к-ххх… оо-гонь! Воо-оды!.. Матула, улыбаясь, протянул Кряжу кружку с водой.
— Слабоват парень. Но ничего, привыкнет!
— Еще-оо! — стонал Кряж. — По-ожалуйстааа… — добавил он тут же, поскольку даже в такую горячую минуту Кряж не забывал о вежливости.
— На здоровье! — И Матула снова наполнил кружку.
— Кряж выпил воду залпом, потом еще несколько раз судорожно глотнул воздух и, наконец, вытер рот.
— Ну и ну! — промолвил он. — Словно горящие угли проглотил!
— Настоящий перец! — кивнул Матула. — Дочка у меня собирала его семена.
«Чтобы они в огне сгорели, эти семена!» — подумал Бела, чей рот пылал, но вслух не сказал ничего, потому что, как мы уже заметили, он был вежливым мальчиком.
— Что ж, Дюла, я не против, — снова вернулся Матула к вопросу о ружье. — Возьмите с собой и ружье. Только помните: не направляйте его никогда в сторону человека даже и незаряженным. А если просто так идете с ним или в лодку садитесь, нужно вынуть патрон.
— Хорошо, дядя Герге!
— Пса, — и Матула кивнул в сторону Серки, — не привязывайте, но строго-настрого накажите ему оставаться у хижины. Если будете рыбачить в озере и поймаете что-нибудь, то садок с добычей не оставляйте в воде, потому как она в озере застойная и рыба начнет отдавать илом. Садок потом опустите в реку — проточная вода прополощет рыб.
— Понятно.
Мальчики еще немного посидели у костра. Матула ушел было, но, пройдя несколько шагов, остановился, повернулся и крикнул ребятам, чтобы они больше не подкладывали дров в костер, если не собираются долго оставаться у огня.
— Может подуть ветер, и, глядишь, сгорит наша хижина, а новой я уже не построю, и вам придется отправиться тогда под надзор тетушки Нанчи.
— Мы будем осторожны, дядя Матула. Но ветра сегодня не будет.
— Кто знает! — Старик огляделся. — Кто знает! Уж больно погода такая… затишная. Да и дятел на заре что-то беспокоился.
Но вот старик скрылся в кустах. Серка несколько мгновений смотрел ему вслед, потом лег рядом с Кряжем, который, отлично его угостив, завоевал полное Серкино расположение.
— Кряж поворошил костер — пусть скорее догорает.
— Если бы у нас были кирпичи или камни, я сложил бы такой очаг!
— Здесь ты никаких камней не найдешь, разве что в Терновой крепости, да и там пришлось бы копать. Матула еще помнит, что там были какие-то стены.
— Так давай попробуем покопаем!
— Может быть, завтра. Инструмент у нас есть. Но нужно сказать дяде Герге.
— Ну так скажем. Представляешь, что там может оказаться под слоем земли!
На короткое время воцарилось молчание: фантазия у ребят бурно заработала, подбрасывая им заманчивые мысли, что там действительно может быть погребено под землей. Шлемы и мечи… и, разумеется, золото!
Дрова в костре совершенно прогорели, но друзьям страшно не хотелось двигаться — таким необычно ленивым было это утро. Даже метелки камышей не колыхались; лишь два сарыча кружили в высоте и изредка клекотали.
— Сарычи, — сказал Дюла, подняв голову. — Очень полезные птицы. Наверное, эти совсем молодые и радуются, что могут летать. Но сейчас нам пора уже и собираться. Возьмем с собой перекусить и тогда сможем оставаться на озере сколько захотим.
На озере, отделенном от реки дамбой, была другая лодка, а в ней лежал длинный шест. Когда друзья пересели в эту лодку, Дюла осмотрелся. Слева он обнаружил шалаш, в котором они с Матулой караулили дичь. Правда, пришлось прибегнуть к помощи бинокля, так как шалаш совсем терялся в зарослях камыша. Справа из воды торчали обрубки свай; на одной из них восседал баклан.
— Давай сделаем круг по озеру, а потом уже будем удить рыбу.
— Ты командир, Плотовщик. Однако дай-ка мне весло — я тоже хочу научиться.
— Когда опускаешь весло, поворачивай его слегка и держи ближе к борту, тогда лодка будет идти прямо. Да ты не торопись, нам спешить некуда. Как только освоишь этот прием, сам увидишь, что это очень просто.
У Кряжа дело на лад пошло не сразу, однако лодка виляла по воде все меньше и меньше.
В озеро то тут, то там глубоко вдавались заросли камыша, и стоило ребятам зайти на лодке в камышовую косу, как из нее с шумом вспархивали десятки, если не сотни птиц. Кряж в эти минуты взволнованно облизывал пересохшие губы.
— Слушай, Плотовщик, этому никто не поверит.
— Возможно, но это правда. Смотри, вон две цапли летят. Бери бинокль!
Лодка замерла, а вокруг них все двигалось, и Кряж лишь с трудом заставил себя отнять от глаз бинокль.
— Нет, Дюла, не поверят!
— Ну и что? Мы видим, а это главное. Держи, Кряж, ближе к камышам. Может, еще что увидим.
Однако стена камышей, достигавшая чуть ли не трехметровой высоты,~». плохо просматривалась. За ней и вокруг — ликование солнечного света, а в камышах — непроницаемая тень и тишина; нигде ни прогалины.
— Дядя Герге говорит, что в этих камышах повсюду есть просеки, а если он так говорит, значит, это верно. Но я что-то не вижу ни одной. Прямо чащоба, щетка какая-то.
— Надо бы пешком попробовать, — предложил Кряж.
— Только заблудишься в камышах и ничего не увидишь. А то и вообще засосет в трясину. Глубина воды в озере только местами большая, большей частью около метра, но вот ил в камышах очень глубок. Поехали, Кряж!
Лодка снова заскользила по воде, но продвигалась она теперь медленнее, так как плыли они по плотному, как ковер, слою тины.
— Подожди, Кряж, не греби. Тут нужно шестом.
Плотовщик с помощью шеста вывел лодку с заболоченного места.
— Теперь можешь грести.
— А ты не хочешь пострелять, Плотовщик?
Коршуна я бы подстрелил. Но не стрелять же по цаплям! Да и зачем? Есть их нельзя, чучело набить мы все равно не сумеем. Не стрелять же только ради того, чтобы убить?
— А ты по уткам!
— Покажи хоть одну.
И Кряж понял, что здесь не так-то просто подстрелить что-нибудь. Птицы держались в стороне от лодки, а если и пролетали над ней, то на большой высоте.
— Смотри, Плотовщик!
По неподвижной глади воды в сторону камышей плыла большая змея. Словно длинная темная палка, разрезала она воду; тело ее казалось неподвижным, но в ее пасти билась небольшая рыбка.
— Застрели ее!
Дюла зарядил ружье. По правде говоря, он растерялся, засуетился, а змея тем временем достигла камышей. Но Плотовщик все еще не стрелял, потому что змея не стала плыть дальше.
— Гляди! — прошептал он.
Змея обвилась вокруг двух камышин и, извиваясь, стала всползать по ним вверх. Уже половина ее туловища была над поверхностью воды, когда она вдруг остановилась, видимо, удобно пристроилась, зажав в своем отвратительном кольце две камышины, потом принялась заглатывать бьющуюся у нее в пасти рыбку.
Этого Плотовщик не мог перенести спокойно. Гулкий выстрел разорвал застывшее солнечное безмолвие, и дробь пробила себе путь сквозь камыши, скосив и державшие змею камышины; блестящее змеиное туловище с желтым животом продолжало висеть на обломках камышин, но головы у змеи уже не было.
— Ух ты! — восхищенно воскликнул Кряж. — Вот это ружье! Я чуть из лодки не вывалился.
Плотовщик извлек стреляный патрон и погладил себя по щеке: что ни говори, а ружье Матулы било при отдаче, точно брыкающаяся лошадь.
— Давай-ка подгреби поближе, посмотрим, что в змее.
— А тебе не противно? — спросил Кряж, сплюнув в воду.
— Противно, а все-таки интересно.
В змее оказались еще две рыбки и какая-то бесформенная масса, правда с сохранившимися перьями.
— Да брось ты ее, Дюла! А то меня сейчас вывернет наизнанку. Давай-ка поедем отсюда.
Кряж огляделся; зеркало воды вокруг, казалось, было разбито на бесчисленные осколки, потому что выстрел поднял в воздух птиц, находившихся в камышах, и теперь вся эта многоголосая — каркающая, курлыкающая и щебечущая — армия птиц, возмущаясь, что ее потревожили, лишь с большим трудом успокаивалась. Только самые храбрые снова сели на воду. Но вот птичья стая в воздухе стала редеть, а поднятый ею гвалт затихать — так бывает обычно при автомобильном происшествии: стоит только увезти пострадавших, отбуксировать поврежденную машину, как взбудораженная толпа начинает быстро таять, каждый спешит по своим делам.
Лодка медленно плыла, огибая камышовые заросли. Кряж уже довольно хорошо придерживался нужного направления, а птицы вновь занялись охотой на рыб — ведь птичий желудок переваривает ужасно быстро. Впрочем, пернатые опасливо сторонились лодки, и только камышевка поблизости подавала голос да две карликовые цапли одна за другой вынырнули из стены камыша и тут же снова скрылись в сумрачной чаще.
Было очень жарко.
Нужно бы найти хоть какую-нибудь тень, — проговорил Кряж, осматриваясь. — Если бы мы хоть шляпы захватили или, по крайней мере, темные очки.
Переплывем сейчас на ту сторону, там скорее найдем тень, — сказал Дюла. — А пока держи вдоль камышей. Ты еще не устал?
— Чепуха! Я вспотел не оттого, что гребу, а от жары.
Лодка повернула и пошла поперек озера, но они добрались до противоположного берега. Только через четверть часа Плотовщик снова достал шест, и с его помощью они вогнали лодку в стену камыша.
— Камыш удержит нас надежней, чем якорь. И тень кругом. Ах, как есть хочется!
Кряж, ни слова не говоря, достал перочинный ножик. Плотовщик же стал «накрывать стол» на скамье. Когда он извлек все кулинарные произведения тетушки Нанчи, они переглянулись и рассмеялись.
— Нет, никто не поверит! Честное слово, не поверит. Бык будет ко всему прицепляться, а Юрист отпускать шуточки. Вот Кендел, пожалуй, поверил бы!
А мне жаль Кендела, — проговорил Дюла. — Жаль, что он от нас уходит.
Этому тоже никто не поверит, Плотовщик.
Давай перекусим, Кряж! И скажу тебе: чем больше я думаю, тем труднее и мне этому поверить.
Ребята ели, как два смертельно голодных волчонка, только что не рычали. По лицам у них струился пот, и им казалось, что, сиди они на солнцепеке, и то им, наверное, не было бы так жарко и душно, как здесь среди камышей.
Кряж подобрал хлебные крошки. Вдруг он насторожился. Издалека доносился какой-то гул.
Где-то что-то подрывают.
Кажется, далеко, — заметил Дюла, тоже прислушавшись. — Раньше я ничего такого не слышал. Может, в каменоломнях Бадачбня. Ну что ж, поели мы, попили, теперь пора и за удочки браться.
Снова послышался глухой гул взрыва, точно исходивший из-под земли. Дюла с беспокойством посмотрел сначала на воду, потом на небо.
Слушай, Кряж, а не гром ли это?
Ну вот еще! Погода прекрасная, только очень парит.
Плотовщик снова внимательно огляделся. Позади них все заслоняли камыши, но над ними и дальше на всем небосводе — ни единого облачка, а на воде — ни малейшей ряби.
Ничего не понимаю… И птицы что-то умолкли. Не нравится мне это.
Жарко очень, — ответил Кряж. — А где коробочка с мотылями?
И тут у них за спиной грозно загремел гром.
Свертывай удочки! Да побыстрей! Если гроза застанет нас здесь…
Да мы двадцать раз успеем.
— Сверни и мою удочку, а я пока выведу лодку из камышей. Кряжу начало передаваться беспокойство приятеля, и он поспешно свернул удочки. Тем временем лодка отвалила от камышей.
— Смотри туда!
У них за спиной небо стало почти черным, эта чернота переходила в мутно-желтый цвет, и только над головой небо еще оставалось зеленовато-голубым. Мрачное гремящее страшилище никак не походило на облако или тучу — оно не имело ни причудливых очертаний, ни разрывов. Оно выглядело плотной черной стеной, которая не пропускала даже сверкания молний, а только гулко рычала и быстро надвигалась, затянув уже полнеба.
— Держи шест, Кряж, и дай мне весло. Я буду грести.
Лодка рванулась вперед, будто ее пришпоривал страх. Теперь ребята прислушивались уже не к раскатам грома в небе, а к сплошному гулу, который доносился откуда-то снизу.
По воде пробежала рябь; птицы исчезли. Потом рябь сменилась длинными волнами, и вот уже озеро все вспенилось, а через минуту забушевало так, словно под ним затряслась земля.
— Не успеем! — закричал Дюла. Закричал потому, что на них с яростным ревом накатывалась гроза. Стало сразу темно.
— Только бы добраться до шалаша! Держись ближе к камышам, Кряж!
А ветер играл с лодкой, точно она была спичечной коробкой, и гнал ее на открытое место. Кряж с силой, делающей честь взрослому мужчине, работал шестом; он весь взмок от пота, хотя вдруг резко похолодало. Тут камыш застонал, словно срезанный сразу тысячами кос, и по нему беспощадным ледяным бичом ударил град.
— Кряж! — закричал Дюла. — Вот шалаш, видишь?
На мгновение Кряжу показалось, что там, где кончились камыши, он увидел что-то похожее на стог сена, но тут же видение пропало.
— Что ты делаешь? — ужаснулся Плотовщик, когда Кряж выпрыгнул из лодки и стал тянуть ее к скрытому в камышах шалашу.
Кряж только отмахнулся. Он весь съежился, потому что град хлестал немилосердно. Дюла тоже вобрал голову в плечи, так как градины величиною с лесной орех били по лодке, словно пулеметные очереди. Впрочем, с такой же силой они обрушивались и на обоих мальчиков.
— Ой-ёй-ёй! — завопил Кряж и схватился за ухо: ему показалось, что градина, словно пуля, пробила ему мочку насквозь.
Плотовщик же только судорожно вздрагивал при каждом ударе.
Они уже совсем обессилели, когда наконец добрались до стены камышей, которая, правда, походила сейчас на руины после воздушного налета. Кряж втянул лодку в камыши.
— Прыгай быстрее! Тут нам крышка!
Удивительно: они почти не чувствовали боли да и холода тоже.
Дюла был в таком плачевном состоянии, что скорее выполз, чем выпрыгнул из лодки, но, ухватившись за цепь, тоже стал отчаянно тянуть.
— Закрути цепь вокруг камышин! Ой, Кряж! Вот теперь хорошо! Бежим! Быстрее, быстрее!
Град сыпал все сильнее, но ребята уже ни на что не обращали внимания. Острые стебли камышей кололи и резали их, но они лезли напролом, пока не плюхнулись на настил в шалаше — полуголые, исцарапанные в кровь, перепачканные с головы до ног. У Дюлы были сравнительно длинные волосы, а Кряж перед отъездом остригся наголо, и сейчас его голова выглядела так, точно ее вспахали: сплошные шишки и кровоточащие ссадины.
У Плотовщика багровел под глазом синяк, из расцарапанного уха сочилась кровь, а нос покраснел и распух. Колени, руки и ноги у обоих тоже были изодраны.
— Кряж, а где твой второй сапог?
— Потерял.
— Но ты хоть помнишь где?
Кряж с грустным упреком посмотрел на друга и только рукой махнул.
— Хорошо хоть, что мы добрались до шалаша. Слышишь, что делается вокруг? Если бы не этот шалаш, честное слово, нам бы каюк.
Кряж был прав.
Тучи нависали так низко, что, казалось, прочесывали камыши; однако ни одной молнии не было видно, только страшные удары грома раздавались над их головами да стук града, барабанившего по воде и камышам. Плотовщик дрожал как осиновый лист, зубы у него стучали.
— Мы замерзнем!
— Прижмись к моей спине и обхвати себя руками.
— Говорил же мне Матула, чтобы я всегда брал в рюкзак куртку. А ты не мерзнешь?
— Еще как!
— Как вернемся домой, такой костер разожгу!..
— Брось мечтать, Плотовщик! Мы еще пока здесь. Только бы этот шалаш не унесло.
Плотовщик испуганно огляделся, но шалаш держался крепко, так как весь оброс камышом.
Тем временем град смешался с дождем, потом стук града затих и полил сильный дождь. В шалаш с крыши потекли струйки воды, но гроза уже удалялась.
— Может, пойдем к лодке?
— Подождем немного, — ответил Дюла. — Дождь еще льет.
— Я совсем замерз, — проговорил Кряж, потирая нос. — А когда двигаешься, не так холодно.
— Бр-рр… — содрогнулся Дюла при одной мысли, что надо вылезать из шалаша. — Пожалуй, ты прав.
Кряж громко выдохнул.
— Пошли!
Все их царапины и порезы начали саднить, руки и ноги ныли, и дождь не только не освежил их, а скорее наоборот.
Лодка была на том же месте, где они ее оставили, но на дне лежал слой градин, и она сильно осела.
— Черт подери! Этого еще не хватало!
— А где этот ковш для вычерпывания воды, как его?..
— Черпак. Где-нибудь подо льдом.
Но вот черпак нашелся. Дождь все еще не переставал.
— Ты, Плотовщик, бери черпак, а я попробую руками.
Через четверть часа лодка поднялась на воде, а еще через десять минут они уже подплыли к дамбе. Оба были с головы до ног перепачканы грязью и илом; не лучше выглядели ружье, удочки и снасти. От холода у обоих ребят зуб на зуб не попадал. Кряж сначала ковылял в одном сапоге вслед за лодкой, потом сорвал его с ноги, швырнул в сердцах под скамью и сказал:
— Греби, Плотовщик, ты больше замерз!
… Когда же они наконец повалились на свою постель в хижине, то были настолько измучены, что еле дышали. Ни о каком костре, разумеется, не могло быть и речи.
— Давай скорее ляжем, — сказал Дюла, трясясь в ознобе, — одеял у нас хватит.
— Так мы же грязны как черти!
— Не беда, Кряж, залезай под одеяло!
Однако и под тремя одеялами они никак не могли согреться, хотя и прижимались друг к дружке, как худосочные поросята в хлеву бедняка.
Только они улеглись, как к ним присоединился и Серка, и они лишь тогда заметили, что и для пса град не прошел бесследно: шишка с орех величиной напоминала о недавнем неистовстве разбушевавшейся стихии, да и заднюю лапу Серка все время лизал. Какие ссадины скрывались под его мохнатой шерстью, узнать было невозможно, а Серка об этом молчал.
— Хоть бы у тебя, Серка, хватило ума! Где ты бродяжничал? Но пес только моргал глазами, точно желая сказать: «Давайте-ка лучше спать!»
Ведь Серка все равно не рассказал бы, что он разрешил себе немного поохотиться, напав на след молоденького зайца, заплутавшегося в высокой траве. В конце концов заяц нашел какую-то скрытую дорожку и оставил собаку с носом. А Серка, увлекшись охотой, не заметил надвигавшейся опасности.
Дождь уже значительно тише барабанил по крыше хижины, усиливаясь лишь при порывах ветра, когда со старой ольхи на хижину низвергались потоки воды.
Однако этого наши друзья уже не слышали. Они крепко спали, хотя даже во сне нет-нет да вздрагивали, будто в сновидениях их снова подстерегали град и холод.
Матула шел несвойственной ему быстрой походкой, а когда он остановился у хижины, его приветствовал только Серка. Заглянув внутрь, Матула сразу понял, что произошло.
«Попали под грозу, — подумал он. — Но как же это они не заметили ее приближения? — Матула покачал головой. — Впрочем, если они были в камышах, так могли и не заметить».
Он тихо вошел в хижину, и когда совсем близко увидел спящих, то стал еще более серьезным. Забрав подбородок в кулак, он сказал самому себе: «Нужно отвезти их домой!»
И Матула молча повернулся и вышел из хижины. Вид мальчиков был красноречивее всяких слов: на голове и лице у обоих кровоподтеки и синяки, ссадины и шишки, оба в грязи. У Плотовщика рассечено веко, а нос…
«Не повезло им. Попасть под такой град! И, наверное, они порядком замерзли. Домой, только домой! Нанчи приведет их в порядок».
Когда он добрался до деревни, уже светило солнце. Сняв в кухне шляпу, Матула устало опустился на стул.
— Господин агроном дома?
— А-а, Герге! Ну и погода! Пропал урожай! Как там в поле?
— Твой урожай не пропал, Нанчи. Гроза прошла стороной. А вот разбери-ка постель для ребят, приготовь ванну и вскипяти чай.
— Господи!
Матула потянулся за шляпой.
— Когда хозяин приедет, скажи, чтобы послал за ребятами телегу.
— Подожди, Герге! Что с ними?
— Да промокли… На телегу положите одежду и одеяла.
— Погоди, Герге…
— Не могу ждать, Нанчи. Потому как сейчас они спят, и надо к тому времени, когда проснутся, развести костер.
— Не возьмешь чего-нибудь съестного?
— Дома их и накормишь.
Матула надел шляпу, а все мысли тетушки Нанчи уже сосредоточились на ванне и чае, ужине, куртках и теплой постели для ребят, а также на генеральном стратегическом плане их врачевания.
Пока же она смотрела на стул, на котором только что сидел Матула, и сокрушенно качала головой:
— Ну разве из него чего-нибудь вытянешь? Старый осел!
И поправила стул, хотя Матула даже и не сдвинул его с места.
Большой луг устало и лениво курился паром под лучами предвечернего солнца. Градины уже давно растаяли на дорогах, но камыш еще выглядел побитым, а заросшие травой прогалины имели такой вид, точно по ним проехал тяжелый каток. Деревья лишились половины листвы; поток воды нес вниз по течению трупик птенца цапли.
«Много птиц, наверное, погибло, — подумал Матула, — а вот кукуруза крепко все-таки стоит».
У хижины Матулу поджидал Серка, но и у него был унылый вид.
— Вижу, тебе тоже досталось. Ну и поделом — наверняка ты бродяжничал.
Матула шепотом отчитывал Серку, но вскоре разгорелся костер, и языки пламени буйно заплясали в прохладном воздухе.
Первым проснулся Кряж и испуганно приподнялся на постели: что горит? Потом заворочался и Плотовщик, а Матула обрадовался при мысли, что в хижине нет зеркала.
— Ну, что нового? — спросил он, стараясь изобразить на лице подобие улыбки.
— Ой, дядя Герге, мы чуть на тот свет не отправились.
— А вы разве не видели, что гроза идет? Плотовщик только рукой махнул.
— Когда мы заметили, гроза уже надвинулась на нас. Мы сидели глубоко в камышах, а тучи собирались у нас за спиной.
— Я так и подумал.
— Меня в озноб кидает, как только вспомню.
— Ну так и не вспоминай. А где ваша одежда? — Мы все побросали, и в ружье попала вода…
— Это не беда. Когда такое случилось, это все не беда. А теперь что нужно, то нужно. — И старик извлек из камыша бутылку с палинкой. — Ты и сейчас дрожишь в ознобе. — Матула налил немного в стакан.
— Не хочу, дядя Герге.
— Я ведь не спрашиваю, хочешь ты или нет. Сейчас это — лекарство!
— Дюла проглотил жгучую, как яд, палинку; его примеру последовал и Кряж. После этого они стали взирать на мир слегка отупело и в то же время с каким-то даже ухарством.
— Ну и здорово же ты, выглядишь, Кряж! Счастье, что тебя не видит твоя мать!
— Плотовщик, если бы ты видел себя! Жаль, что здесь нет зеркала.
— Ужо дома посмотрите на себя, — вмешался в разговор Матула, сушивший над костром их одежду.
— К тому-то времени мы будем как огурчики.
— Не думаю, — проговорил Матула, поворачивая над огнем штаны, от которых шел пар. — Но сегодня же мы возвращаемся домой…
— Что-нибудь случилось, дядя Герге?
— Ничего! А чему бы случиться? Град сильнее всего был здесь, а деревне досталось меньше. Молотьбу приостановили, тока прикрыли брезентом, а когда я второй раз возвращался, уже снова гудели машины.
— Второй раз? — удивленно посмотрел на старика Дюла.
— Когда я первый раз был здесь, вы спали и даже под одеялом дрожали. Ну, я вижу, дело дрянь, и вернулся опять в село, потому как вам нужна сейчас Нанчи. Только Нанчи: А она, конечно, рада, что сможет отмыть вас, намазать всякими там мазями, ну и накормить.
Ребята слушали молча, но на лице Плотовщика появилось обиженное выражение. Правда, эта обида была неглубокой да и заметить ее было трудновато, так как лицо нашего славного Плотовщика теперь не способно выражать какие бы то ни было чувства. Неглубокой же она была потому, что, хотя ему и тяжело было расстаться с хижиной и со старым Герге, его все же радовала мысль о ласковых руках тетушки Нанчи, о теплой постели и вообще о каменном доме, не продуваемом насквозь ветром.
— А сколько мы должны будем там пробыть, дядя Герге?
— Сколько захотите.
— Ну, это не плохо, — проговорил Кряж, поглаживая свою измолоченную градом голову. — Нам не повредит, если нас малость подвинтят.
— Ну, об этом и речи нет, — успокоил их Матула, неправильно поняв Кряжа. — Разве что господин Иштван скажет вам пару теплых слов, но это не беда.
— Кряж даже сапог потерял в иле, потому что пришлось тянуть лодку за цепь к камышам. Грести совершенно нельзя было. Второй сапог, правда, уцелел.
— Один сапог — это не сапоги, — глубокомысленно заметил Матула. — Но, к счастью, тут пешком-то идти совсем чуток.
— Н-да… подумать даже страшно, — сразу потускнел Плотовщик. — Ноги у нас все в порезах и царапинах… И мокро сейчас.
— Телега вас будет ждать у моста, а до моста мы доедем на лодке.
— Дядя Герге! — воскликнул Плотовщик, готовый броситься на шею старику. — Вы обо всем подумали!
— Обо всем не обо всем, только о том, о чем надобно. Но одежда ваша уже просохла. А телега, наверное, уже у моста.
Мальчики тотчас же оделись. Правда, когда они одевались, им казалось, что вся одежда их утыкана колючками.
— Я с удовольствием отправился бы совсем раздетым, — морщась от боли, проговорил Плотовщик. И действительно на теле с трудом можно было отыскать живое место.
— Можно я буду грести, дядя Герге? — спросил Кряж, державшийся более стойко.
— Еще успеешь погрести, а сейчас нам надо спешить.
И Кряж увидел, что значит грести по-настоящему. Впрочем, Дюла еще не видел ничего подобного, ведь до этого Матула никогда не спешил. А сейчас он торопился, и лодка буквально летела по воде.
Исхлестанные градом ребята сидели в лодке и дрожали, а Кряж вдруг так громко чихнул, что даже вспугнул цаплю, которая, вытянув тонкие, как мундштуки, ноги, выпорхнула из камыша.
— Ага, — промолвил Матула, — ага! Начинается уже. Ну да ничего, тетушка Нанчи сделает вам ванну и напоит горячим чаем…
Когда телега въехала во двор, тетя Нанчи стояла в дверях, подбоченившись, с воинственной миной на обычно кротком лице. Тетушка Нанчи была подготовлена к тому, что ребята «промокли», как сказал Матула, и поскольку это сказал Матула, то она готова была даже и к тому, что дети очень промокли, но такого зрелища она никак не ожидала.
— Добрый день, тетя Нанчи, — хрипло произнес Дюла и попытался улыбнуться, но левый глаз у него только наполовину раскрылся, а распухший нос, украшенный двумя ссадинами, наверное, с орех величиной, вообще не смог принять участие в улыбке, считая, что она ему сейчас никак не соответствует.
«Я так и окаменела, — рассказывала позже старая Нанчи, — хотя увидала только их лица».
— Вот мы и приехали, тетя Нанчи! — весело провозгласил Кряж, чтобы разрядить обстановку. Однако голову свою он держал осторожно, словно дорогую хрустальную вазу, и странно запрокидывал ее, точно гусь, взирающий на небо. — Вот мы и приехали!
— Да уж вижу, — с тяжелым вздохом ответила Нанчи. — Вижу, боже милосердный, хотя лучше бы я этого не видела! Ну, слезайте же скорее!
— Первым зашевелился Кряж и выпростал из-под одеяла голые ноги.
Нужно признаться, что Кряж слегка покраснел, потому что… Ох, уж эти ноги!
Тетя Нанчи как завороженная смотрела на ноги Кряжа, а тот все сильнее и сильнее краснел под ее взглядом.
— Сапоги я потерял, — заговорил наконец он. — Но ничего, я ведь привез из дому и башмаки.
— Господи помилуй! Ноги-то все в крови!
— Чепуха, небольшие ссадины… — И, твердо став на ноги, Кряж с готовностью предложил: —Тебе помочь, Плотовщичок?
Дюла приподнялся на телеге. Его пошатывало, и ему казалось, что тело его, нывшее от боли, вот-вот рассыплется на куски.
— Пожалуй, помоги, Кряж.
Телега укатила, наши герои поплелись в дом, а тетушка Нанчи кружила вокруг них, оглядывая со всех сторон, как наседка своих цыплят.
— Небо милосердное! — причитала старушка. — Небо милосердное! И всему виной этот Матула! — вдруг взорвалась она.
— Почему? — в недоумении остановились оба мальчика. — Почему?
— Да не стойте вы, несчастные! «Почему, почему»! А потому! — воскликнула она. — Потому, что он не побеспокоился о вас!
— Да ведь…
— Идите, идите! Ванна ждет вас, кровати приготовлены, а им разговаривать захотелось!
В ванной комнате было по-настоящему жарко, весело булькала вода, и на крючке висели две огромные ночные рубашки дяди Иштвана.
— Потрите друг другу спину. Вон тут рубашки. А потом марш в постель! Тогда я уже посмотрю, что с вами делать!
И через полчаса оба паренька стояли в комнате, чистые и сухие, похожие в ночных рубашках дяди Иштвана на индийских факиров, только что вставших с досок, утыканных раскаленными гвоздями.
— Давай ложиться, Кряж, а то я сейчас свалюсь. И сразу же закрывай глаза, иначе тетушка Нанчи не даст нам покоя.
Впрочем, это предупреждение было излишним, потому что Кряж не только закрыл глаза, но через несколько минут уже легонько похрапывал, погрузившись в бездонную пучину сна.
Разумеется, они и представления не имели о том, что солнце зашло, и в окна черными глазами заглянул вечер.
Деревня окуталась мраком, потому что небо вновь заволокли тучи, закрывшие звезды. Трудно было сказать, снилось ли что-нибудь нашим избитым градом молодцам. Дюла, правда, не раз беспокойно ворочался во сне, зато Кряж совсем затих, даже похрапывания не было слышно.
Не знали они, конечно, и о том, что тетя Нанчи несколько раз заходила к ним и с чаем и со всякими баночками и скляночками и лишь с трудом подавляла в себе желание немедленно приступить к лечению ребят.
— Душа не лежала будить их, — говорила она дяде Иштвану, пребывавшему в крайне дурном расположении духа и нет-нет да отпускавшему короткие, но. крепкие словечки в адрес града.
— Если бы вы только их видели! — сказала Нанчи, кивнув в сторону двери.
— А чего мне на них смотреть?
И все же после ужина он зашел к мальчикам и включил свет.
— Черт побери! — даже присвистнул он от удивления, переводя взгляд с синевато-зеленого лица Плотовщика и его распухшего носа на шишкастую и словно покрытую коростой голову Кряжа. — Их, видно, град застал где-то на открытом месте!
И он подошел поближе к Дюле, который спал, разбросавшись, почти скинув с себя одеяло. Дядя Иштван внимательно посмотрел на его сбитые, исцарапанные колени, на покрытый испариной лоб и ласково взял руку племянника в свою.
«У мальчика жар, — подумал он. — Если послать за доктором, пока он приедет, будет полночь: ведь я сам дал ему телегу доехать до соседней деревни».
«Ну, может, и так обойдется, — успокоил он себя и тихо вышел из комнаты. Но прежде чем выключить свет, еще раз оглянулся. — Нет, у Дюлы жар, и это не от царапин и синяков».
— Тетушка Нанчи, — сказал он, выйдя на кухню, — пусть Балаж к семи съездит за доктором.
— Не нужно ни за кем ездить!
— Нужно! К тому времени я вернусь домой — хочу поговорить с ним. А Балаж пусть не распрягает, а отвезет брезент к машинам, чтобы было на чем просушить овес. А на обратном пути пусть захватит бидоны из-под масла. Только чтобы переложил их соломой, а не то перепачкает всю повозку…
— Балаж человек аккуратный.
— Потом пусть заедет в кузницу, подковать лошадь, а по дороге пусть заглянет в кооператив, не привезли ли купорос и сбрую. Если еще нет, надо будет позвонить по телефону на базу. Если привезли, пусть доставит в амбар, но скажите, чтобы по пути заехал за акушеркой — жена Йошки Лакатоша просила.
— Вица?
— Ага.
— Так ей еще рано.
— Тетя Нанчи, раз Вица просила акушерку, значит, надо. Они же не сказали, что срочно. Балаж успеет сначала отвезти купорос в амбар, а потом — акушерку к Вице.
— Хорошо, скажу.
— А дети пусть спят.
— Но они, бедняжки, даже не поели.
— И хорошо сделали. Тем лучше будут спать и тем лучше у них за завтраком будет аппетит. А сейчас и вам пора ложиться. Давайте спать, потому что скоро уже утро.
В доме все стихло. Старушка еще раз в раздумье посмотрела на баночки со снадобьями, на склянки с самыми надежными лекарствами, потом поставила их рядком, решив: «Ужо завтра…» — и на этом успокоилась.
До завтра, правда, было еще далеко, но это чувствовал только Дюла, да и то во сне. Впрочем, сновидения его были хотя и сумбурными, но не тяжелыми, поэтому наутро он их позабыл. Плотовщик то сбрасывал с себя одеяло, то закутывался в него, потому что ему было то жарко, то холодно, но и в эти минуты он ни разу не проснулся.
Когда же он наконец открыл глаза, в комнате было уже светло. Слышно было, как во двор въехала телега. Потом донесся голос дяди Иштвана.
Однако уши Дюлы словно не воспринимали эти звуки. Боли он никакой не чувствовал. У него было такое ощущение, словно его обволакивал непрекращающийся мягкий шепот, который подхватывал и нес его. И он опять закрывал глаза.
Вскоре он снова их «открыл и увидел у своей кровати, рядом с дядей Иштваном, какого-то незнакомого человека.
Дюла посмотрел в сторону Кряжа, желая убедиться, наяву или во сне к нему явилось это немое видение, и понял, это наяву, потому что с другой кровати на него глядел его друг.
— Может, ты сел бы на кровати, бравый Плотовщик? Вот доктор хотел бы тебя осмотреть. А вообще-то доброе утро!
Плотовщик испуганно приподнялся, что оказалось далеко не легким и не безболезненным делом.
— Прошу прощения! Доброе утро! Я так крепко спал…
— Можешь спокойно лечь, Плотовщик, и скажи своему дяде, чтобы он не брал на себя роли врача. Вот так.
Плотовщик с трудом улыбнулся и тут же почувствовал на своем запястье мягкое прикосновение сухой и холодной руки доктора.
— Вам не удалось укрыться от града?
— Нет. Он настиг нас на озере, в камышах. И мы поздно заметили, что надвигается гроза. Грести же мы вообще не могли, ветер был ужасный.
— Представляю себе, — проговорил дядя Иштван. — А сухих курток вы, разумеется, с собой не захватили?
— Иштван, может быть, ты выйдешь из комнаты? — спросил доктор.
— Нет! Я его второй отец!
— Сядь, Плотовщик. — И доктор помог Дюле сесть. — А в другой раз, когда тебе понадобится второй отец, приходи ко мне. Дыши!
Тем временем дядя Иштван шептался с Кряжем.
— Дядя Иштван, а зачем доктор?
— Он осмотрит вас.
— И меня тоже?
— Разумеется. А потом уйдет. Я слышал, ты потерял сапоги. Получишь другие.
— У мамы есть деньги.
— Ты что, подзатыльника захотел? Я же сказал, что я вам — второй отец.
— Можешь лечь, Плотовщик, — проговорил доктор. — День-два постельного режима, а затем снова сможете отправиться под крылышко Матулы. Садись теперь ты, Кряж.
Кряж сел и заулыбался, потому что доктор вел себя так, точно они были десять лет хорошо знакомы. Это действовало очень успокаивающе.
— У тебя что, нет шляпы?
— Есть, но я не ношу, — с гордостью ответил Кряж.
— Весьма глупо, что вы не берете с собой шляп, хотя бы в рюкзаке.
— Так она же сомнется. А у меня совсем новая, охотничья шляпа!
— Ну понятно. Зато сейчас у тебя такая голова, что противно смотреть. Та-ак… Скажи: «А-а!»
— А-а-а!
— Шире, пожалуйста!
Кряж сумел выдавить из себя только хриплое «а», и доктор объявил:
— Этот тоже простужен. Ну, мы можем идти, Иштван.
Когда они пришли в контору и сели, Иштван взглянул на доктора:
— Ну что скажешь?
— У гостя ничего особенного, а вот племянничек твой мне не нравится, особенно его легкие. Как бы дело не кончилось пневмонией.
— Не пугай, а то меня хватит удар.
— Конечно, хватит, но только через пару лет, не раньше. А пока…
— Пока…
— Нужно срочно послать в аптеку за пенициллином, потому что у меня кончился.
— Пиши рецепт.
Когда чуть позже Кряж выглянул в окно, он увидел, как по двору проскакал всадник.
— Слушай, Дюла, а они не сказали, что нам можно вставать? Как ты думаешь?
Однако Дюла ничего не думал, потому что снова впал в полузабытье. Вместо него подала голос тетушка Нанчи, вошедшая в комнату с огромным подносом.
— Вы же умрете с голоду, бедные мои детки.
— А нам нельзя вставать? — спросил Кряж.
— Ни в коем случае!
Дюла улыбнулся пересохшими губами.
— А я ни вставать, ни есть не хочу.
— У тебя, дитятко, ко всему прочему, и желудок испорчен. Тебе я ничего и не дам, только кофе с молоком и хлеб с маслом. Доктор так велел. А Кряж может есть что хочет. У тебя жар, Дюла?
— Доктор не сказал, а градусник унесли.
— Бог ты мой! — заволновалась старушка, которая хотя и не знала истины, но чувствовала, что дело плохо, а потому не отваживалась лечить мальчика своими чудодейственными снадобьями.
— Ну, ешьте, ешьте, а потом я пущу к вам этого старого разбойника — он тоже еще не завтракал, только что пришел из своего камышиного царства. Говорит, никто не виноват, что вы простыли, потому что на новую беду и на старые развалины не сыскать хозяина.
Плотовщик почти не прикоснулся к еде, зато Кряж наелся до отвала. Друзья то и дело поглядывали на дверь, с нетерпением ожидая Матулу, точно они целый год не виделись.
Но вот раздался стук в дверь.
— Я же сказал, что приду, — проговорил старик. — Я и рыбу принес для Нанчи. Такую рыбу и больным есть можно.
Кряж выпрыгнул из постели и пододвинул Матуле стул.
— Да мы вовсе и не больны, дядя Герге.
— А я и не сказал этого. Но вы простыли, а когда так, то лучше слушаться доктора.
— Серку не взяли с собой?
— Там оставил, его место там. Я все прибрал и почистил — шалаш, удочки, катушки, ружье. Искал второй сапог, но, конечно, не нашел. Вы когда приедете-то? Не сказал доктор?
— Да, наверное, через несколько дней.
— Ну и не беда — сейчас после града камыши все полегли, побило их сильно. Ну да через пару дней опять встанут. Патроны тоже отсырели, но я уже купил новые. Н-да, скверная выдалась погодка, что правда, то правда.
Матула говорил все это Кряжу, а смотрел на Дюлу, который снова заснул. Тогда старик тихо встал и кивнул Кряжу.
— Не будем мешать ему спать, — прошептал он и неслышно вышел из комнаты.
Кряж не понял, почему Матула так оберегал сон Дюлы, но после плотного завтрака не стал над этим задумываться. Он тоже заснул.
Еще не наступил полдень, когда Плотовщику сделали инъекцию пенициллина, но он этого даже не заметил. Ему было очень худо: он горел в жару и был почти без сознания.
— Конечно, если бы парнишка был покрепче, другой бы разговор, — сказал позже доктор в конторе. — А этого беднягу Кряжа не держите в постели: он практически здоров. Пусть его полечит тетушка Нанчи. У нее же имеются очень хорошие мази и рука набита на лечении болячек, ожогов и тому подобного.
— Ослаб бедный мальчик, — вздохнул Иштван, — если бы узнали его родители…
— А как они узнают? Надеюсь, ты не собираешься им писать. Не хватает мне еще тут истеричной мамаши! Через две недели ты сможешь передать своего племянничка на окончательное излечение Матуле. Старое доброе солнце, воздух и вода довершат дело. Нужно будет только следить за тем, чтобы он больше не простужался.
— В тот день, когда малец встанет на ноги, ты, Йошка, получишь поросенка.
— Хозяйства у меня нет, так что лучше зажарь его, а иначе что мне с ним делать? Разумеется, не ты сам — пусть Нанчи зажарит. А тогда ты пригласишь меня, и мы вместе с ребятами разделаемся с ним. Под вечер я еще раз зайду.
Когда доктор ушел, дядя Иштван вспомнил о своем обещании написать письмо сестре и рассказать ей о ее сыне. Наконец после долгой подготовки и тяжелых вздохов он засел за письмо.
Дорогой Акош и милая сестра!
Сообщаю вам, что я целиком и полностью доволен вашим сыном, а также и Кряжем. Мальчик крепнет — это утверждает доктор, которого я попросил осмотреть обоих ребят. («Что правда, то правда», — вздохнул агроном и закурил сигару.) Они занимаются математикой, а Дюла на прошлой неделе поймал огромного сома, поскольку я нет-нет да и пускаю их на реку, разумеется, под строгим надзором.
Вчера у нас был сильный град, и сейчас сыро и грязно, так что сегодня я велел ребятам оставаться дома. (И это правда!) Ничего, если они немного поваляются в постели. Сейчас я был у них в комнате, они целуют вас. («Чего бы, черт возьми, еще написать?»)
Нанчи потом пришлите чего-нибудь в подарок, платок или чулки, словом, что хотите. Она кормит ребят как на убой. Целую вас.
Иштван.
— Вот так, — проговорил он и заклеил конверт. — Опять эта паршивая сигара погасла!
Потом он тихо зашел к ребятам. Кряж крепко спал. Дюла беспокойно ворочался. Глаза у него были полуоткрыты, однако он не заметил дядю.
— Тетушка Нанчи, заглядывайте иногда к ребятам, — сказал Иштван, выйдя на кухню. — Кряж может встать, если хочет. Доктор говорит, что его теперь можно доверить вашему попечению — вашим целебным мазям.
— Он так и сказал?
— Разве я стал бы выдумывать? Я сейчас поеду на верхнюю пустошь, а оттуда… оттуда, только леший знает куда, К вечеру буду дома.
Лето же, какими бы тяжелыми ни были эти две недели, не останавливалось. А было действительно тяжело, особенно первые восемь дней. Прежде всего нашему славному Плотовщику, затем дяде Иштвану, Кряжу, тетушке Нанчи и доктору, потому что были такие моменты, когда Плотовщик чуть-чуть не отплыл в те неведомые воды, откуда никогда еще не возвращался ни один плот. Но, к счастью, на месте оказывался доктор, который снова и снова спасал Лайоша Дюлу, и в конце концов, на девятый день, наш Плотовщик глубоко вздохнул, затем крепко уснул, после чего проснулся уже без жара.
Свидетелем этого случайно оказался дядя Иштван.
А доктор, закончив вечерний визит, собрал инструменты и лекарства в чемоданчик и с облегчением перевел дух, словно борец после последней победной схватки.
— Уф! — со вздохом облегчения проговорил он. — А я уже начинал бояться, что потеряю поросенка.
Видимо, лето приняло и это к сведению, хотя вполне равнодушно: оно принесло свежий утренний воздух в комнату Дюлы и вдохнуло ему в легкие, однако не стало замедлять свой ход, решив передать нашего Плотовщика осени и новым летним каникулам.
— А где Кряж? — спросил Дюла, оглядываясь.
— Кряж работает, а не лодырничает, как некоторые, — ответил дядя Иштван с нескрываемой радостью, взяв на себя обязанности «второго отца»; он так волновался все это время за своего «ребенка», что его волнений хватило бы на трех настоящих отцов.
Но он сказал правду: Кряж действительно работал. После того, как целебные мази тетушки Нанчи выровняли его затылок и он стал без дела слоняться по двору, дядя Иштван спросил его:
— Не хочешь ли поехать со мной, Бела?
— С удовольствием..
Кряж вскарабкался на телегу. Он не только прекрасно себя чувствовал, но и с огромным интересом присматривался к сложной и в то же время стремительной жизни большого хозяйства.
— Видишь ли, Кряж, инженеру хорошо, потому что он оперирует реальными цифрами. И архитектору тоже, потому что его проекты точно воплощаются в жизнь. И сапожнику и портному тоже, потому что они имеют дело с материалом, который не меняется. Но трудно сельскому хозяину, потому что его все время подстерегают то град, то заморозки, то ливень, то эпидемия, то какое-нибудь непродуманное постановление, то нашествие вредных насекомых, то засуха и еще тысяча всяких неведомых бед, которые ломают привычный ритм работы, вносят сумятицу, изменяют состояние и состав земли, заставляют совсем по-иному использовать машины, нарушают порядок сева и время уборки урожая, — словом, все. Сегодня я отдам какое-нибудь распоряжение, а назавтра все летит вверх тормашками, потому что ночью прошел ливень. На будущей неделе я собираюсь сдать на убой сотню откормленных бычков, а тут скот заболевает сибирской язвой, и все нужно начинать сначала. Словом, иногда кажется даже, что не мы ведем хозяйство, а природа, случай, хотя на самом деле мы должны вести хозяйство, а не природа и не случай. Ну, это еще что? — загремел дядя Иштван, когда они остановились около одной из молотилок. — Где контролер?
— Опять ему плохо стало, — доложил механик. — Лежит в вагонке. Что-то с желудком случилось. Приходится самому и взвешивать.
Дядя Иштван зашел в вагонку, а когда снова появился, стал яростно чесать затылок.
— Положите его на первую же машину или подводу и срочно к врачу.
— А как же с весами? — спросил механик. — Что же мне и дальше вешать? Пока кто-нибудь не придет.
— Ни в коем случае. В отношении этого имеется строгое указание.
— Может, учительша подошла бы?
— Да ее, наверное, дома нет.
— А Лаци Харангозо?
— Он готовится к приемным экзаменам в университет.
— Так как же тогда? — И механик недоуменно развел руками, давая понять, что больше ничего он предложить не в состоянии.
А дядя Иштван снял шляпу, машинально заглянул в нее, словно в ней находились запасные контролеры, потом посмотрел на небо и, наконец, перевел взгляд на Кряжа. Тут глаза его сразу потеплели.
— Слушай, Кряж, ты умеешь считать?
— Конечно, — ответил Кряж и покраснел, вспомнив Кендела; вопрос этот сразу показался ему неприятным.
— И ты согласился бы стоять на контрольном взвешивании, пока бедняга Лайчи не поправится? Разумеется, мы тебе заплатим, как положено.
— Мне никогда не приходилось этого делать, — с сомнением в голосе произнес Кряж.
— Но ведь ты же не дурак! Через три минуты ты станешь таким контрольным весовщиком, что будь здоров! Ну, пошли!
И если не через три минуты, то через четверть часа Кряж стал действительно таким контрольным весовщиком, что будь здоров.
— У тебя колоссальный талантище, Бела! Обед я распоряжусь прислать тебе сюда. Домой вернешься с последней машиной.
Итак, Кряж остался у весов, а механик пошел проводить начальника.
— Смотрите, Лехёц, чтобы с парнишкой ничего не случилось. Это приятель моего племянника. Отличник. Одни пятерки в аттестате… — И дядя Иштван широким жестом завершил выражение своего наилучшего мнения о Кряже. Вряд ли следует говорить, что эта похвала основывалась на неуемной фантазии дюжего агронома, щедро наделившего Белу пятерками, которые он сам столь же редко получал в свое время, как и Кряж теперь. — И к машине его не допускайте, не то, глядишь, и беда приключится.
— Само собой, — заверил его старый механик.
И само собой получилось, что уже на следующий день Кряж заводил и останавливал паровую машину и подавал свисток, когда она останавливалась. Разве можно было запретить это осиротевшему сыну машиниста первого класса, водившего скорые поезда?
Теперь уже старый механик отзывался только, если Кряж именовал его дядей Яношем, а «коллега Пондораи» отзывался только на Белушку.
Вообще-то говоря, Янош Лехёц был суховатым бездетным человеком лет шестидесяти, но он с удовольствием взял на себя роль покровителя паренька, который как-никак был сыном коллеги, бывшего товарища по профессии, тем более что этот паренек, как он вскоре убедился, чувствовал себя как дома в мире рычагов, поршней, атмосфер, валов и шестеренок.
— Здорово варит у него башка! — сказал механик дяде Иштвану, когда тот заехал к ним, возвращаясь с соседнего хутора. — Недаром на одни пятерки учится!
Молва обо всем этом, разумеется, быстро разнеслась по округе, и когда девушка-водовоз Кати назвала Кряжа «господином контролером», тот почувствовал, как сладостное тепло разлилось у него в груди, и на другой день, собираясь ранним утром на работу, он надел свою ядовито-зеленую охотничью шляпу.
Между тем лето продолжало свой бег. Тракторы уже распахивали жнивье, на тополях у дорог кричали пустельги, поблек ярко-синий цвет синеголовника, вместо стогов сена высились скирды соломы. Однажды Кряж нашел в корзинке с обедом, который привозила ему Кати, три астры, а Кати на следующий день «нашла» в той корзинке коробочку конфет.
Вслед за этим Кряж начал надевать галстук, а Кати Саняди, несмотря на угрозы матери задать ей перцу, — красную блузку.
Такова жизнь.
Да, такова жизнь, и именно поэтому дядя Иштван впервые обнаружил в подсчетах Кряжа ошибку. Иштван нахмурил лоб — это означало, что он крепко задумался. Однако, вспомнив, что Кряж стал щеголять в галстуке, а Кати — в нарядной блузке, он только сказал себе: «Ну и ну!» — и молча исправил ошибку.
Впрочем, об этом никто не узнал, даже Плотовщик, который в те дни лежал в жару и в полузабытьи и боролся с каким-то кошмаром, то отпускавшим его, то вновь возвращавшимся, в зависимости от того, утро было или вечер, в полную ли силу действовала инъекция или уже нет. Тетушка Нанчи проводила все время около больного и интересовалась лишь тем, не пора ли переменить на лбу у Дюлы холодный компресс, а отсутствия Кряжа даже не замечала. Доктор осматривал дважды в день Дюлу и неоднократно напоминал тете Нанчи, что жареного поросенка он признает только в хрустящей корочке.
— Дюла, а ты как любишь? Плотовщик горько улыбался:
— Сидя и без компрессов.
— Великолепно! — шумно радовался доктор. — Твои умственные способности восстанавливаются с невероятной быстротой!
Однако Дюла хотя и слышал эту похвалу, но уже не реагировал на нее, ибо снова впадал в полубессознательное, отрешенное состояние, и все казалось ему чём-то очень далеким.
Когда же на девятый день он, выздоровевший и радостный, открыл глаза, первая мысль его была о друге, который «работает, не лодырничает, как некоторые». Разумеется, он не спрашивал, как Кряж угодил на эту ответственную должность и как дошел до того приподнятого и счастливого, но в то же время крайне смятенного состояния, которое попросту называется первой любовью. Впрочем, Плотовщик и не мог знать во всех подробностях, как обстоят дела у его друга, потому что все это время он ничем, кроме своей болезни, не интересовался. Сейчас же ему очень не хватало Кряжа, и вечером, когда тот вернулся, Дюла ослабевшим после болезни голосом с некоторой обидой сказал:
— Ты, Кряж, что-то совсем про меня забыл.
Кряж тут же вспылил, потому что любовь сделала и его легко ранимым:
— Если ты так думаешь, то я могу вернуться домой!
— Кряж!
— Это ведь несправедливо! Как можно так говорить, что я про тебя забыл, если ты и разговаривать не мог? И к тому же доктор запретил.
— Не сердись, Кряж, но я так слаб и может, я вообще не поправлюсь..
Плотовщик замолчал, чувствуя, что вот-вот расплачется. Лицо у него исказилось, и неожиданно две крупных слезы скатились к уголкам рта.
— Дюла! — воскликнул Кряж, и сердце его тотчас же захлестнула горячая любовь к другу. — Дюла… честное слово… — Больше Кряж ничего не мог сказать. Он присел на постель к больному и взял его руку в свою. — Если ты не поправишься, я покончу с собой. Я так и сказал об этом Катице.
— Кому?
Кряж испустил такой шумный вздох, что могло показаться, будто из большого котла выпустили пар.
— Моей… невесте.
Сделав это признание, Бела Пондораи низко опустил голову и, возможно, даже прослезился, подумав, как ему еще далеко до свадьбы; но Плотовщик ничего не заметил, хотя мысли о скорой кончине тут же вылетели у него из головы.
— Кряж! — вскричал он. — О чем это ты?
— Ничего, — прошептал влюбленный, — ничего… Я бы и сам не поверил, Плотовщик, но… так получилось…
— Кто такая эта девица?
— Плотовщичок, дорогой, это не «девица», прошу не называй ее так! Ее зовут Каталин Саняди. Она тоже работает у машин… водовозом. Она и обед мне привозит. У нее голубые глаза…
Тут уж Дюла сел на постели; в нем боролись противоречивые чувства: с одной стороны, ему хотелось расхохотаться, с другой же стороны, он сгорал от любопытства. Заметив, однако, как серьезен его друг, он тотчас же проникся к нему сочувствием.
— Ну, рассказывай.
И Кряж довольно-таки сбивчиво рассказал ему все. Плотовщик не мог никак понять одного: почему у его друга такой печальный вид?
— Ты поцеловал ее?
— Как ты мог такое подумать? Она тут же разочаровалась бы во мне.
— Но если она тебя любит?
— Обожает!
— Черт побери, ничего не понимаю!
— Я тоже.
Так и сидели два мальчика в освещенной неяркой лампой комнате и не могли понять, что же это такое любовь. Им и в голову не приходило, что, по сути дела, никто до конца не может понять эту сладкую боль: влюбленные — потому что они влюблены, не познавшие же любви — именно поэтому.
И лето, даже не взирая на это всепоглощающее чувство, продолжало катиться дальше. Наступил вечер, тихий, ясный вечер позднего лета, когда и Млечный Путь склоняется в сторону осени, и звезды становятся уже какими-то одинокими, точно огоньки разбросанных по округе пастушьих костров, и негромкое грустное жужжание осенних жуков, пожалуй, впервые робко проносится над сжатыми полями, теряясь в шепоте, тонущей во мраке кукурузы и тая в сладостной дреме виноградников.
На следующий день Плотовщик вышел посидеть на солнышке, а на третий день уже загорал в саду и чувствовал, как благословенные лучи солнца нежно ласкают его кости. Дюла быстро набирался сил, и одновременно росло в нем желание поскорее вернуться в камыши, к Матуле.
Тем временем пришла пора возвращаться домой тетушке Пондораи. Оба мальчика пошли на станцию повидать ее — разумеется, с гостинцами от тети Нанчи. Это был первый выход Дюлы после болезни. Поезд стоял всего несколько минут, а когда он ушел, друзья долго смотрели ему вслед, будто в запахе дыма, в его удаляющихся клубах перед ними вставали дом и школа.
Поэтому они немножко погрустнели и, хотя ничего не сказали друг другу, почувствовали тоску, пусть даже еле ощутимую, по школьным товарищам, по разнообразию школьной жизни. А на обратном пути они договорились о том, что Дюла займется после школы научно-исследовательской работой, а Кряж станет специалистом по сельскому хозяйству. Это их решение было сразу же одобрено дядей Иштваном, несмотря даже на то, что в учетной книге Кряжа все чаще попадались ошибки. В главном агрономе, при всей его внушительности, обитала нежная понимающая душа, и, ворча на Кряжа, он неизменно исправлял в его подсчетах ошибки, происхождение которых было вполне очевидным. А в туманных мечтах Кряжа Каталин Саняди фигурировала уже, разумеется, как супруга Белы Пондораи. К этой роли готовилась и девушка. Теперь она, оделяя водой жаждущих, держалась очень солидно, а по вечерам доставала учебники, чтобы тоже стать отличницей, поскольку по совету Кряжа задумала окончить сельскохозяйственный техникум.
Телега громыхала по дороге, над зарослями камыша стелился легкий туман. Когда они переехали мост через Залу, Плотовщик проговорил:
Теперь можно было бы и вернуться к Матуле.
— Я не могу оставить машину, — сказал Кряж. — Дядя Иштван может рассердиться. Впрочем, через несколько дней молотьбе конец. Возможно, правда, мне поручат какую-нибудь новую работу.
Однако дядя Иштван не поручил ему никакой новой работы.
— Достаточно, — сказал он. — Но на следующий год я рад буду видеть тебя у нас. Ты получишь полезную практику, а мне всегда пригодится помощник. — После этого он вручил Кряжу заработанные деньги и распорядился зажарить на ужин поросенка.
Доктор еще раз осмотрел Плотовщика.
— Можешь ехать! — сказал он. — Матулу я уже предупредил, на что нужно будет обратить внимание. Принимай витамины, и в сентябре ты сумеешь одолеть самого сильного парня в вашем классе.
— Невозможно! Ведь самый сильный у нас Кряж.
Ужин удался на славу, даже был слишком обильным. Но кто мог устоять перед искусством тетушки Нанчи? Поросенок был аппетитно зажарен, с румяной хрустящей корочкой, держал во рту яблоко и распространял такой вкусный запах, что устоять от соблазна было просто невозможно.
Когда послышался на рассвете стук в окно, Дюла мгновенно открыл глаза, словно его болезнь и все эти три недели были всего лишь дурным сном.
— Поехали, дядя Герге!
Матула сидел на своем обычном месте в кухне и взирал на обоих ребят, точно старый орел на вернувшихся к нему молодых орлят. Матула, видно, только что сказал тетушке Нанчи нечто приятное, так как она ответила ему:
— Ишь ты, Герге! Оказывается, ты и таким можешь быть? Не хочешь ли чаю?
— Почему же не выпить, особенно если подольешь в него рому. Доктор столько надавал лекарств Дюле, — обратился он к мальчикам, — что ими можно переморить целую деревню, хотя, как я вижу, ты уже совсем здоров.
— Я отлично себя чувствую, дядя Герге. А что поделывает Серка?
— Ну, этого я знать не могу, но привязывать пса теперь не нужно. А вообще ничего нового. Иволга уже улетела, стрижей тоже не видно, аисты и ласточки тоже готовятся к отлету.
— А орлан-белохвост?
— На месте. Давеча видел, как он рыбу тащил. Ну, да вы сами увидите.
Когда они тронулись в путь, было еще темно: ведь и рассветало теперь позднее. Однако пробуждающийся день встретил их как давних знакомых, а птичьи стаи на озере тоже как будто приветствовали возвращающихся веселым гомоном.
В предутреннем сумраке мягко вырисовывался силуэт старого вяза; нежно шептались камыши; мерно покачивалась на воде старая лодка, словно убаюкивая себя, и легкие всплески волн, бьющие о ее борт, будили знакомые приятные воспоминания.
Серка встретил их радостным лаем, и в прохладном дыхании болота тоже чувствовалась радость по поводу их возвращения.
Матула тихо улыбнулся в усы и лишь одобрительно кивнул, когда Плотовщик достал из-под обрешетины топор, а Кряж разложил на столе все, чем снабдила их тетушка Нанчи.
Они не разговаривали — слова были излишни.
Дюла отправился за дровами, Кряж стал наводить порядок на полках, а старик закурил трубку и принялся обстругивать вертел для жаркого.
Взошедшее солнце увидело их всех троих вновь.
В эту пору чувствовалось, что лето пошло на убыль. Ночи рождали туманы, которые уже не рассеивались от первого же прикосновения солнца. Река настолько замедлила свой бег, что ее течение стало совсем уже незаметным. Ветер совсем разленился и лишь изредка брался за работу, да и то быстро с ней разделывался и вскоре залегал где-нибудь в камышовой чаще, где все уже опустели гнезда и только метелки камышей созерцали небо в зеленом зеркале вод, скрытых от постороннего взгляда.
Все как-то замедлилось. Солнце всходило теперь гораздо позже и дольше стояло у горизонта. Ребята тоже перестали спешить и даже Матула вставал только после того, как выкуривал трубку.
Серка забегал в хижину, лениво помахивая коротким хвостом, присаживался на задние лапы и зевал тоже без особой охоты.
— Может, ты не выспался? — спрашивал его старик, чтобы провести время.
Когда же они вставали, каждый знал, чем ему следует заняться; поэтому никакой суеты больше не было. Дел набиралось немало, причем разных. И все брались за работу добровольно, а не по принуждению: ведь нельзя же было бросить дело не сделанным. Это значило бы нарушить долг перед самим собой и перед всем их маленьким коллективом. Но вот сделать свою работу разнообразной и увлекательной — это уже зависело от каждого, и только от него самого.
Ребята стали более медлительными, немногословными; если раньше по всякому поводу они пускались в пространные объяснения, то теперь лишь пожимали плечами или махали рукой.
Они чувствовали себя в камышах как дома и разгуливали по зарослям, точно в городе, где надписи и светофоры помогают человеку ориентироваться.
По цвету воды они определяли ее глубину, по длине теней — время дня, по громкости звука — его дальность. Неумолчный птичий гомон стал для них таким же привычным, как уличный гул, монотонность которого нет-нет да нарушается скрежетом резко затормозившей автомашины или трелью полицейского свистка. Здесь эти неожиданные звуки заменялись предупреждающим об опасности свистом, или отчаянным карканьем, либо же испуганным криком птичьей стаи. В городе такой тревожный гул поднимался, когда кто-нибудь попадал под трамвай. Но тут не приезжала машина «скорой помощи», потому что жертву уносил в когтях коршун или ястреб.
Теперь ребят вряд ли застала бы врасплох гроза, потому что они научились замечать все изменения и колебания погоды. В то же время они стали спокойными и уравновешенными, научившись, как Матула, приспособляться ко всем этим изменениям.
Теперь они стали беседовать о будущем, чего раньше никогда не делали, и в планах, которые они строили, настоящее уже переплеталось с будущим, а это в какой-то степени означало прощание с царством камышей.
По вечерам Матула рассказывал им о зиме, когда прилетевшие с севера птицы собираются у полыньи, где на дне бьет теплый источник, и неумолчно галдят; когда камыши спят под саженным покровом снега, а речка тихо-тихо, как вор, пробирается под ледяным панцирем; когда синицы зябко вертятся на голых ветках; когда от леденящего взгляда луны трещат деревья.
— А вы, дядя Матула, и зимой здесь бываете?
— Реже.
— Тогда уже здесь не поспать?
— Поспать-то можно, да только всю ночь нужно жечь костер.
Конечно, коли увидишь человечий след, пойдешь по нему. Но в такую пору мало кого сюда потянет. Помню, в детстве, когда замерзала Драва, волки с хорватских гор сюда забредали. Тогда на них устраивались облавы, только редко это случалось.
Ребята смотрели на огонь костра и думали о зиме, о том времени, когда над камышами раздается неумолчное воронье карканье, когда в застывшем морозном воздухе по-особому звучит голос дикого гуся и когда на снегу, как в раскрытой книге, легко можно прочесть следы ночных охотников.
— А ветер не заносит снег в хижину?
— Не очень, потому как я обкладываю ее кругом связками камыша, а по весне их сжигаю. Но хорошо, что ты об этом заговорил, Дюла, напомнил, надо будет заготовить их.
— Откуда брать камыш? От шлюза?
— Ага, оттуда.
— Мы натаскаем, дядя Матула, не беспокойтесь.
В тот же день, пока старика не было, ребята натаскали камыш.
— К полудню я вернусь — сказал он, уходя. — Тогда посмотрим, что у вас получится.
Плотовщик и Кряж не спеша позавтракали, прикидывая за едой, как следует заготовить: ведь из слов Матулы, сказанных им перед уходом, явствовало, что их ожидало не такое уж простое дело.
— Только на лодке, — проговорил Кряж. — Наложим в лодку и привезем сюда.
— Тяп-ляп — и готово! Думаешь, все так просто? — с сомнением покачал головой Плотовщик. — Над этим нужно еще подумать. Ведь связки камыша будут по три-четыре метра в длину. Значит, они с обеих сторон будут свисать в воду. А к тому же, если ты положишь в лодку несколько связок, как ты будешь грести?
— Нужно попробовать!
Они попробовали. И Плотовщик оказался прав. Он подносил связки, а Кряж грузил их в лодку, но после первых же двух-трех связок для гребца места в ней уже не осталось, если не считать крохотного пространства, куда Кряж положил свою охотничью шляпу, опасаясь, как бы она во время погрузки не упала в воду. Вообще-то он шляпы носил, но теперь за ленточкой шляпы увядала розочка, и Кряж по нескольку раз в день любовался ею.
Однако в пылу работы позабыли о шляпе. Вдруг Кряж завопил во все горло, так что Плотовщик от неожиданности даже выпустил из рук связку.
— Ой, моя шляпа! Дюла, моя шляпа!
— Не ори, я сейчас подцеплю ее багром.
— Скорее, скорее, не то ее унесет течение!
— Черта с два унесет! Разве что пойдет ко дну.
— А я что говорю?
Плотовщик спокойным и ловким движением выбросил на берег злополучный головной убор.
— Кстати, Кряж, чего это ты прицепил к шляпе этот цветок. люцерны?
— А все, кто работает в хозяйстве, их носят.
— Так, так, но здесь же нет коров, которые могли бы полакомиться этим сеном?
— Не зли меня, Плотовщик… Этот цветок мне подарила Катица.
— Извини, Кряж, я не знал…
Дюла с уважением относился к чувствам Кряжа. Впрочем, по-иному относиться к ним было и опасно: Кряж, тихий, кроткий Кряж, из-за Катицы был бы способен, наверное, даже убить человека.
Тут Плотовщик нацепил шляпу на ветку ивы и поднял брошенную связку, однако сразу же вновь опустил ее.
— Послушай, Кряж, я кое-что придумал. Так у нас ничего не получится — мы никогда не справимся с этой работой. Ты давай-ка греби быстро к хижине и захвати толстую веревку, а я сбегаю к насосной за другой лодкой. Мы свяжем их вместе борт к борту и за два приема заберем весь камыш. Мы с тобой пойдем берегом: я буду тянуть за веревку, а ты направлять багром.
Кряж задумался, а потом сказал:
— Верно, Плотовщик! Ты здорово придумал! Надеюсь, шляпу мою никто не возьмет?
— Слушай, Кряж, я начну ругаться! Людей тут нет, а цапли вряд ли польстятся на этот колпак!
— Ты ошибаешься, Дюла. Моя шляпа всем нравится.
Дюла ничего не ответил и зашагал к насосной станции. Он, конечно, понимал, кому это «всем» нравится шляпа его приятеля. По дороге он размышлял о том, что любовь, разумеется, замечательное чувство, но только не имеет ничего общего с действительностью. Нашему Плотовщику было, правда, неведомо, что это чувство и здесь, в царстве камышей, не подвластно никаким правилам, сопряжено со сладкими муками и завершается гнездом и птенцами, то есть что и здесь оно — самая настоящая действительность…
Ребята мастерски связали лодки, хорошо нагрузили их, и Кряж с чувством сказал:
— Ты великий человек, Плотовщик! А теперь дай мою шляпу. Дюла с удовольствием принял этот комплимент, подал другу его шляпу и взялся за веревку. Кряж взял в руки багор и оттолкнул новоявленный плот от берега, а Дюла изо всех сил потянул за веревку.
Тут же, правда, выяснилось, что делать этого не следовало. Кряж, стоявший на связках и не ожидавший этого рывка, тут же с багром в руке, даже не успев вскрикнуть, рухнул в воду.
Услышав громкий всплеск, Плотовщик обернулся, тотчас поймал багор и вытянул своего приятеля.
На этот раз Кряж, против обыкновения, страшно разозлился. Кончив отплевываться, он осторожно поднял шляпу, нахлобучил ее на голову и заявил:
— Дюла, это просто свинство! Не сердись, но это свинство!.
— Но ты же должен был видеть, что я взял веревку…
— Однако ты мог бы предупредить.
— Не сердись, Кряж, но я думал…
— Я не сержусь, но теперь подожди, пока я переоденусь.
Не простудись, Бела.
— Я быстро.
И Кряж пустился бегом, а потому не мог увидеть, как Дюла чуть было не свалился от сотрясавшего его беззвучного смеха.
Хотя Кряж и торопился, однако, прибежав к хижине, он начал с того, что бережно положил шляпу в надежное место и приказал Серке:
— Стереги ее!
Серка в это время изнывал от скуки; он понюхал шляпу и сразу же установил, что она пахнет шляпой. Тогда Серка отвернулся от нее, почесался и зевнул. Но тут он заметил, что Кряж поднес ко рту намокшую розочку.
«Неужели он хочет съесть ее?» — удивился Серка.
Однако Кряж не съел маленького цветка, а поцеловал его, после чего завернул в бумагу и спрятал за обрешетину.
«Чудно! — заморгал глазами Серка. — Прячет, хотя она мне и даром не нужна».
— Оставайся здесь, Серка!
«Ладно, ладно, — завилял хвостом Серка. — Мне теперь уже все приказывают. Жаль только, что делают это все одинаково. Ну да ладно, останусь здесь».
Когда вернулся Матула, за хижиной высилась целая гора вязанок камыша, весело горел костер, внутри было подметено, и вообще все было в полном порядке. Откуда-то издалека донесся полуденный звон колокола.
Матула взглянул на гору вязанок, потом на ребят, потом на развешанную для просушки одежду Кряжа и улыбнулся.
— Во всей округе не найдется никого, кто сумел бы лучше это сделать. Но окунаться-то зачем понадобилось?
— Дюла рванул за веревку, а я не уследил, — ответил Кряж.
— Словом, бечевой тянули. Я знал, что вы что-нибудь сообразите. Но вы очень здорово придумали! Лучше и не надо. Это точно. — Матула вытер со лба пот. — Что ж, теперь самое время перекусить.
Сегодня никто не думал о настоящем обеде — нужно было расправиться с очередными гостинцами тетушки Нанчи. Дюла без долгих слов принес стол-доску, а Кряж — рюкзак. Когда они накрыли на стол, Матула проговорил:
— Как видно, я под старость стал барином. Стоит мне сказать: «А ну, скатерть-самобранка!» — и все уже на столе. Мне остается только сидеть и уписывать за обе щеки, будто я епископ. Жаль, что вы скоро уедете. Нам втроем тут отлично живется.
Оба мальчика перестали есть, но ничего не сказали. За ласковым сиянием позднего лета перед их мысленным взором предстали осень, школа, шумная городская жизнь. Оба молчали, смотрели на нож и хлеб, которые держали в руках, на мясо, зеленый перец, а думали о лете, о Матуле, о хижине и Серке, о воде и лодках, о парящих птицах, о таком знакомом теперь царстве камышей, с которым они вот-вот расстанутся.
— Тем приятнее будет снова потом сюда вернуться, тем приятнее, — словно ответил на их мысли Матула, заметив, что пареньки погрустнели и притихли. — А дома вас и не узнают. Бела и так был крепким парнем (Кряж покраснел), а ты, Дюла, — Матула рукой махнул, — ну и тощий же ты был. А теперь смотри, какие у тебя стали плечи, а ладони как затвердели!
Дюла взглянул на свои руки.
— Верно. А ведь я еще болел.
— Теперь ты уже не суетишься, не махаешь зря руками, не тратишь попусту слов — словом, стал настоящим парнем. А Бела вот цветок на шляпу нацепил!
У Кряжа было такое ощущение, точно он стремительно куда-то погружается, в то же время он чувствовал, что уши у него начали гореть. Но сказать он ничего не мог: только от неожиданности проглотил такой большой кусок, что чуть не подавился.
— … впрочем, дурного тут ничего нет. Кати славная девушка. Да и родственница мне.
Ребята молчали, безмолвно ели и чувствовали, что это лето действительно уже на исходе, но за ним придет другое, а вместе с ним снова и камыши, и Матула, и Катица.
— Мать у нее — урожденная Матула. Ну, да я это так… Словом, сейчас мы подремлем малость, а потом я опять уйду: мне еще кое-что надо сделать. А на ужин неплохо рыбки поесть.
Наловим, дядя Герге, если, конечно, повезет, — ответил один Дюла, потому что Кряж все еще не обрел дар речи; он с величайшим удовольствием обнял бы сейчас своего будущего родственника, но хорошо уже усвоил, что в этом царстве камышей люди не склонны к сентиментальности.
Когда ребята проснулись, постель Матулы была уже пуста. Хотя они и пробудились от сна, но продолжали лежать молча. Плотовщик разглядывал свои огрубевшие ладони и тайком ощупывал мускулы, а Кряж уставился прямо перед собой, словно видел кого-то, а может быть, он действительно видел, потому что по старой своей дурной привычке облизывал уголки рта.
— И ружье захватим, — размышлял вслух Дюла.
— Захватим?
— Да, ружье!
— Ружье?
Плотовщика это разозлило:
— Слушай, Кряж, не строй из себя полного идиота! Ну, разумеется, ружье, оружие, двустволку, тот предмет, что ты прилаживаешь к плечу, а он — бах-бах! — изрыгает из себя дробь. Ну теперь ты понял?
— Понял. Но если ты будешь со мною так грубо разговаривать, то, пожалуйста, я могу вернуться домой.
— Кряж! — воскликнул Дюла. — Если ты еще раз скажешь подобное, я разряжу оба ствола тебе в зад и тогда можешь отправляться домой! Я с тобой говорю, а ты никакого внимания и еще обижаешься после этого.
— Я думал о другом.
— Хорошо, думай о другом, а сейчас давай-ка заберем удочки и пошли, а то мы съели все подчистую, а ужинать ведь захотим. Я готов буду провалиться сквозь землю, если мы встретим старика с пустыми руками.
— Дядю Герге?
— Не настоятеля же Тиханьского аббатства! Ну пошли!
— Сейчас. Погоди минутку, Плотовщик. Моя шляпа как будто высохла. Она и над костром погрелась, и на солнце посохла… — И погладив ее слегка, Кряж надел шляпу на голову. — Послушай-ка, Дюла, что-то она мне вроде тесновата стала?
Дюла обернулся на ходу:
— Ну и ну, Кряж! Прямо наперсток на тыкве!
— Да перестань ржать, Плотовщик! Она немного села…
— Немного? — воскликнул Дюла. — Ничего себе немного! Впрочем, — добавил он тут же, заметив крайнее огорчение Кряжа, — впрочем, шляпный мастер растянет ее, и будет как новая.
— А до тех пор?
— А до тех пор она не будет изнашиваться, падать в воду, не будет мяться. Если же твоя Кати влюблена не в тебя, а в твою шляпу, то тогда даже лучше, если ты будешь знать это. Пошли, Бела, а то мы теряем драгоценное время. Ну, ты чего хочешь, Серка?
Пес встал на задние лапы и уперся передними в колени Дюле, как бы спрашивая: «А мне снова здесь оставаться?»
— Пошли с нами, Серка. Тут нечего сейчас сторожить. Разве что шляпу Кряжа, но сейчас и она того не стоит.
— И не нужно вовсе! — отрезал Кряж. — Я сам ее растяну. Намочу в воде, она и растянется у меня на голове.
Когда вернулся Матула, он с удивлением взглянул на Кряжа, который нахлобучил шляпу по самые уши, а с ее полей капала вода.
— У тебя голова болит, Бела?
— Шляпа у меня села, — объяснил Кряж. — Ну я ее и растягиваю.
Матула улыбнулся:
— Надо было бы на кувшин или на бадейку какую натянуть. Ну, да и так ничего. Не жмет?
— Очень жмет, — признался Кряж. — Словно обруч стальной на голове.
— Ну, тогда шляпа растянется. Наловили чего-нибудь?
— Несколько подлещиков. Надо бы еще парочку.
— Что же, я пока разведу костер. С полчасика вы еще можете посидеть с удочками.
Матула пошел к хижине, разумеется, в сопровождении Серки, потому что пес вел себя так, словно хотел показать, что он хоть и готов выполнять распоряжения ребят, но своим настоящим хозяином считает только Матулу.
Ребята остались вдвоем. В прохладе наступающего вечера будто какая-то отчужденность разлилась в воздухе, рябью отразилась в воде, вроде бы они здесь уже посторонние. «Жаль, что вы уезжаете», — сказал старый Герге, и Дюле показалось, что он уже видит окошечко железнодорожной кассы, черную штемпельную подушечку и штемпель с заготовленной датой и железнодорожный билет, на котором ее выбивают.
Нет, нельзя сказать, чтобы Плотовщик мечтал об этом моменте, но мысли о нем уже и не огорчали его. Болезнь прошла совершенно бесследно, и молодой организм крепнул со сказочной быстротой, используя все то, что давала жизнь на лоне природы. Фантазия временами еще разыгрывалась у него, но теперь Дюла уже не находился во власти рожденных ею представлений. Теперь все его поведение, все его поступки обусловливались самой жизнью. Словом, он стал совсем другим: не моргал» глазами, когда разговаривал, не теребил курточку, не отводил в сторону глаза и не дергал головой; если он говорил «да», то это действительно было «да»; если же отвечал «нет», то это на самом деле означало «нет». Он стал проще, и в очертаниях его рта и подбородка появились твердые мужские линии.
Но вот каркнула ворона, и Дюла забыл про поезд, который когда еще доберется сюда до их маленькой станции.
А вороны стаями летели на свои облюбованные деревья; впереди старые вороны, позади птенцы.
— Корвус корникс, — пробормотал Дюла их латинское наименование. — Серые вороны. Надо будет обязательно выпросить у дяди Иштвана книгу Ловаши. А потом схожу как-нибудь в музей. Не пора ли нам кончать удить, а Кряж?
Кряж замахал рукой, показывая, что у него клюет. От волнения он даже снял шляпу, потом подсек и наконец, правда, не без труда, завел рыбу в садок.
— Судак! Поймался на мотыля! Килограмма на полтора. Дюла собрал свою удочку. Он был рад полуторакилограммовому судаку, однако, взглянув на рыбу поближе, как бы между прочим заметил, что вряд ли в ней будет столько.
— Вот увидишь.
— А что мне видеть? Весов у нас нет, но дядя Герге скажет тебе с точностью до десяти граммов.
Матула тоже обрадовался судаку.
— Неплохой судачок, — сказал он, а когда ребята вывалили содержимое сети на траву, добавил — Полкило в нем будет, не меньше.
Кряж немного обиделся и молча натянул шляпу для дальнейшей просушки. Немного погодя он, правда, заметил, что ему рыба показалась более тяжелой.
— Может, и показалось, только что тяжелыне она от этого не станет, и не беда, зато вкус у судака лучше некуда.
И Кряж смирился.
Ужин и вправду получился отличный. Жареная рыба «а-ля Матула» очень всем понравилась, включая, разумеется, и Серку, готового чуть ли не вылизать стол.
— Серка! — прикрикнул старик, и пес тут же отошел от стола, уловив в голосе Матулы не только осуждение, но и угрозу. — Смотри у меня!
Потом они сидели у костра. Вокруг сгущались вечерние сумерки, и мысли их словно уносились вместе с искрами костра.
— Ну вот и кончился день, — проговорил наконец Матула. — Что вы собираетесь делать завтра?
— Я бы хотел показать Беле Терновую крепость. Жаль, что нет у нас лопаты и кирки, а то бы мы попробовали откопать старую стену. Может, нашли бы что-нибудь.
— Ну, это навряд ли, — сказал старик, попыхивая трубкой. — А лопаты есть на насосной станции. Ключ у меня.
Дюле даже показалось, что костер разгорелся ярче.
— А вы не покажете, дядя Герге, где нужно копать?
— Покажу. Только с вами не останусь. У меня дела есть.
— Хорошо бы найти клад, мешочек золота, — мечтательно промолвил Кряж.
— Коли старая монетка попадется— и то хорошо, а что до золота и мешочка — вряд ли, — отозвался Матула.
И ребята тут же размечтались о всяческих заманчивых возможностях. Во сне они всю ночь бродили меж древних стен, спускались в подземелья и таинственные казематы. Однако наутро уже ничего не помнили о своих ночных приключениях.
— Можно добраться туда и на лодке, — задумчиво проговорил Матула. — Сначала мы захватим инструмент, а потом прямо туда. Ежели пешком, то все равно раньше не доберемся. Возьмите с собой что-нибудь перекусить, куртки захватите. И поторапливайтесь, а то солнце уже припекает.
Это было, конечно, преувеличением, но Дюла уже привык, что день для Матулы начинается, едва диск солнца выглянет из-за Шомодьских гор. Вечерняя же заря, хотя и не с такой определенностью, означала для старика наступление ночи.
Греб Кряж, и Матула заметил, что сила у него есть, но только расходуется она не на лодку, а вся уходит в воду.
— Ну да ничего, — добавил он. — Научишься и ты. Вот Дюла уже почти научился. Почти уже… Дай-ка весло, Кряж. — Тут старик виновато взглянул на мальчика. — Дюла все время тебя так называет. А знаешь, Бела, у меня в детстве тоже было прозвище: «Матиська». Я, видишь ли, малость шепелявил и небольшую мотыжку называл матиськой. Можешь звать меня так, если хочешь.
Кряж ничего не ответил, только облизнул уголки рта. Матула греб так, что лодка неслась по воде, словно стрекоза по воздуху, только гораздо ровнее.
Солнце уже оторвалось от земли, но все еще оставалось пурпурным, его лучи окрасили в багрянец старые деревья Терновой крепости. Ребята вытащили лодку на берег и привязали. Матула пошел вперед. Когда они вышли на лесной холм, он остановился.
— Взгляни-ка, Кряж, на этот дуб!
В лесу было тихо, как в большой пустой церкви.
Прошлогодняя листва заглушала их шаги; сквозь редкие просветы в густой листве лилось червонное золото солнечного сияния.
Они шли медленно, не разговаривая, потому что в воздухе словно колыхалось чистое дыхание пробуждающегося дня, и даже стук дятла о кору, казалось, не нарушал тишины.
— Вот, пожалуй, здесь. — Матула остановился там, где они в прошлый раз обедали. — Вот здесь была стена. Дай-ка кирку, Дюла.
Матула вонзил ее в землю и срезал плотный слой дерна. Потом начал копать. Вскоре лопата звякнула, ударившись обо что-то.
— Камень! Вот и стена!
— Она, — кивнул старик. — Я же говорил, что она должна быть где-то здесь.
От перевернутой земли пахнуло такой странной затхлостью, словно из норы или дупла. Через час отчетливо обозначилась серая каменная кладка. Матула не копал вглубь: вспарывая дерн, он лишь продвигался вперед, за ним работали лопатами ребята, и теперь уже в черном перегное ясно определились контуры стены.
Матула отложил кирку.
— Ну, теперь видите, а? Вот и поработайте. Я вернусь домой этак часика в два. Об обеде не беспокойтесь. Ну, а коли золото найдете, вот рюкзак..
— А почему бы и нет, дядя Герге?
— У этих бедняков и железа-то не было, не то что золота. Они ведь из-за того и дрались, что кто-то постоянно вывозил отсюда все. То татары, то турки, то немцы, чтоб им пусто было! Правда, и мы сами в том виноваты. Вот, ройте здесь, рядом со стеной. — И Матула ткнул киркой в землю, так что та даже содрогнулась, словно подтверждая слова старика.
Мальчики остались вдвоем. Теперь они работали уже медленнее, потому что нелегкая работа несколько умерила лихорадку кладоискательства. Они все чаще подолгу стояли, опершись на рукоятку лопаты, с удовольствием вдыхая прохладу, приносимую ветерком из леса. Однако остатки стены обнажались все больше и больше. Теперь взгляду открылись крупные камни кладки, среди которых попадались и кирпичи.
— Выходит, кирпич уже и тогда был? — спросил Кряж. Плотовщик укоризненно взглянул на друга.
— Они существовали еще три тысячи лет назад, Кряж. Или ты не помнишь, как нам на истории рассказывали, что в древности были народы, которые писали на глиняных табличках и потом обжигали их. В то время венгры еще кочевали где-то в Азии.
— Наверное, я не был на том уроке, — предположил Бела. — Что-то этого не помню.
— Ты просто спал, Кряж. Я видел крепость в Шомло, вышеградский замок короля Матяша[10], они наполовину сложены из кирпича. Причем у него вид, будто он совсем новый. Брось-ка кирку и давай отгребем землю от стены. Вот тут.
Теперь ребята трудились медленно, продуманно. Землю отбрасывали далеко, чтобы она не мешалась потом под ногами, и сами не заметили, что опускаются все глубже и глубже, а стена рядом с ними все больше обнажалась.
— А не перекусить ли нам? — спросил, выпрямившись, Плотовщик, и Кряж тут же отбросил лопату.
— Я тоже проголодался, хотя рыть здесь легко, — сказал он. — Сразу видно, что землю сюда когда-то натаскали.
К этому времени утреннее безмолвие леса уже нарушилось. Покрикивали галки, со стороны камышовых зарослей доносился клекот коршуна, а от легкого ветерка тихим шепотом заговорили старые деревья.
Это было такое утро, о котором Бела Пондораи и Лайош Дюла Ладо будут вспоминать даже на склоне лет. Но никогда они не смогут ни рассказать, ни описать, чем, собственно, было так по-особенному замечательно это утро. Ведь и солнце не светило ярче обычного, и лес был таким же в этот день, как и сто лет назад. Ветер то поднимался, то утихал, а в небе плыли ватные кораблики облаков. То там, то здесь стучали дятлы, точно забивая гвозди в гроб августа, а выброшенная ребятами земля, казалось, дышала затхлостью разрытой старой могилы.
Ребята ели молча, даже не сознавая, что едят. Потом молча завернули оставшуюся еду и снова молча сидели, будто ожидая чего-то.
Иногда они даже внимательно вглядывались в тенистую чащу леса, точно из-за исполинских стволов должен был кто-то появиться: раненый витязь, закованный раб, само прошлое, в котором было столько крови и горя и так мало радости…
Освобожденные от земли камни тоже дышали, их обдувал ветер, и камни тоже будто предавались воспоминаниям.
— Ну давай, Плотовщик. Раз уж мы начали, надо продолжить. Давай, я теперь буду работать киркой, а ты лопатой.
Кряж разрыхлял землю, а Плотовщик выгребал ее. Спустя некоторое время кирка вновь ударилась обо что-то твердое.
— Слышишь, опять стена!
— Сейчас увидим, вот только очистим от земли.
— Кирпич, — сказал немного погодя Кряж, — кирпич, но поставленный на ребро.
— Один кирпич. Наверное, случайно попал туда.
— Нет, Дюла, на нем известка.
Они работали молча и напряженно. Им без особого труда удалось освободить кирпичную кладку от земли, и тогда они увидели, что это свод. Кряж подпрыгнул, и раздался глухой гул.
— Слышишь? — остановился Кряж. — Под ним пустота. Возможно, подвал!
— Может быть. И не прыгай, пожалуйста. Еще провалишься. Сначала отчистим.
— Да что ты, Плотовщичок! По таким камням смело можно прыгать. В старину умели строить. Смотри!
И Кряж высоко подпрыгнул, желая доказать прочность каменного свода. Однако, когда его ноги опустились на кирпичи, он почувствовал, что кладка шатается.
— Дюла-аа!! — завопил Кряж и вместе с киркой исчез под осыпавшимися кирпичами. Снизу донесся еще какой-то грохот, дробный стук падающих камней, потом все стихло.
Дюла с побелевшим лицом уставился на черный провал, и в глазах у него померкло. Ему казалось, что сердце вот-вот выпрыгнет у него из груди.
Губы дрожали, он пытался что-то крикнуть, но звуки застревали в горле.
— Плото-оовщи-иик!.. — глухо донеслось снизу.
— Ой, Кряж, не шевелись… — с трудом вымолвил Дюла.
— Что?
— Я говорю, не шевелись, иначе на тебя обрушится все остальное. Ты цел?
— Кажется. Но как мне отсюда выбраться? Вот только лоб..
— Что — лоб?
— Весь в крови.
— Я же говорил тебе: не прыгай!
— И еще с пальцем что-то… Не то вывихнул, не то сломал… Плотовщик испуганно молчал; Кряж же, не услышав ответа, также испуганно воскликнул:
— Ты что, ушел?!
— Бела, ты что, спятил? Как ты мог подумать, что я уйду. Да мне даже двинуться страшно. Еще на тебя свалюсь.
— Не свалишься, потому что остальная часть свода, по-видимому, крепкая. Ее держат корни и земля.
Тут Дюла, дрожа от страха, подполз к зловещей дыре и заглянул в нее.
— Где ты? — слабым голосом спросил он.
— Здесь, в углу.
— Я тебя не вижу, Кряж. Я сейчас сбегаю за веревкой. Только ты, пожалуйста, не двигайся! Слышишь?
— Ты не сможешь меня вытащить, а карабкаться по канату я не очень-то умею.
— Я разыщу дядю Герге.
— Это было бы хорошо, а что мне пока здесь делать?
— Ты пока хорошенько осмотрись. Только будь осторожен, чтобы на тебя еще что-нибудь не обвалилось. Прошу тебя, Кряж, будь осторожен. А я мигом!
Плотовщик отполз от провала и, только когда встал на ноги, почувствовал, насколько он ослабел от страха.
— Я бегу, Кряж! — крикнул он своему другу и побежал, однако ноги не сразу послушались его, а стали повиноваться только после нескольких шагов. Дюла бежал, а старые деревья с удивлением смотрели на него; потом стали перешептываться — ведь они не раз видели, как на этих холмах люди бежали сломя голову, спасаясь от беспощадных преследователей. И точно так же, как тогда, в шепоте деревьев глохли предсмертные крики сражавшихся, так и теперь в нем пропадало шуршание прошлогодней листвы под ногами мчавшегося Дюлы.
Дюла не чувствовал усталости, хотя бежал уже по берегу. Он мчался напрямик через камыш, даже не пытаясь найти проторенную тропу, впрочем, он, пожалуй, и не нашел бы ее. Все его мысли сосредоточились на Кряже, сидевшем сейчас в темном подвале и ожидавшем его.
«А вдруг обрушится вся стена? — при этой мысли Дюла припустился еще быстрее, но такой темп оказался ему не по силам. — Нет, теперь уже больше ничего не обрушится», — успокоил он себя и решил, что следует хладнокровно обдумать положение.
«Выдержит ли веревка Белу? И сумею ли я один вытащить его? А если нет, то к чему можно прикрепить веревку? Матула! Тут сможет помочь только Матула, и никто другой. Но где сейчас старик? А я и ружье оставил около обвалившейся стены… Может, нужно было бы сразу выстрелить раз-другой? Старик услышал бы. Он ведь не сказал, что пойдет в деревню. Да, он этого не говорил».
«Итак, — решил Дюла, — первым делом я принесу из хижины веревку и топор, он тоже может пригодиться, и оставлю их на берегу, у дороги, ведущей в деревню. Потом побегу по этой дороге, так как старик мог пойти только по ней. Если же не найду его, бегом вернусь назад и буду стрелять до тех пор, пока Матула не придет. Если же и это не поможет, придется сбегать к дяде Иштвану, просить у него помощи».
— Эх, Кряж, дорогой Кряж, и зачем только понадобилось тебе прыгать?
Дюла бежал прямиком через кусты ракитника, как преследуемый охотниками зверь. Рубашка у него на спине вся взмокла от пота; он даже не замечал, что острые ветки, того и гляди, могут выколоть ему глаза.
Когда он выбрался из кустарника, навстречу ему бросился, радостно залаяв, Серка, однако он тут же притих, почуяв страх и нервное возбуждение Дюлы. Собака побежала впереди Дюлы, который уже еле держался на ногах; в ушах у него гудело, сердце бешено колотилось, хотя основания для страха и волнений больше уже не было: возле хижины сидел Матула и преспокойно закусывал салом.
— Дядя Герге!
Нож замер в руке у Матулы.
— А где Бела?
— Дядя Герге. Бела в яме!
— Обвалилось что-нибудь?
— Нет, но, словом, он в яме. — Плотовщик нисколько не стеснялся того, что слезы обильно заструились у него по лицу. Его нервное напряжение внезапно разрядилось. — Дядя Герге, пойдемте!
— Он сказал что-нибудь, после того как провалился?
— Конечно! Он сказал, что у него лоб в крови и палец не то сломан, не то вывихнут. Он сам выбраться не может.
Матула срезал с корочки остаток сала и отрезал ломтик зеленого перца.
— И сейчас он там, в темноте, — добавил Дюла.
Это только снаружи кажется, что там полная темнота, — заметил Матула. — Под обрешетиной веревка и топор. Бери-ка их под мышку. Все будет хорошо.
Плотовщик только сейчас пришел в себя.
«Все будет хорошо!» Но сейчас он был способен испытывать только страшную усталость.
«Все будет хорошо!» — сказал Матула, и по напряженным до крайности нервам Дюлы словно стал растекаться целительный бальзам доверия и спокойствия.
Время, наверное, подошло к полудню. В воздухе звенели и жужжали мириады жучков, прославлявших солнце; рядом с погасшим костром лежал Серка, высунув язык, — чувствовалось, что и ему очень жарко; издалека доносился птичий гомон, и Плотовщик всем своим существом ощущал: «Все будет хорошо! Ведь так сказал Матула, а он никогда не бросает слов на ветер».
Когда Дюла встал, ноги у него подгибались. Он свернул в кольцо веревку, сунул под мышку топор, а Матула закрыл складной ножик.
— Ты, Дюла, иди вперед и бери с собой Серку. Я догоню вас. Собаке полезно будет прогуляться.
Плотовщик кивнул Серке и направился к берегу, а Матула сложил в кошелку все, что, по его мнению, могло пригодиться.
«Палец-то Кряж навряд ли сломал, — подумал он. — Скорее уж вывихнул. Ну да ладно, посмотрим. Черт возьми, кто бы мог подумать, что там подвал?»
Плотовщик тоже думал о Кряже, правда, теперь уже не с таким волнением.
«Что он сейчас, бедненький, делает?» — задал он себе вопрос, на который никто не сумел бы ответить, а тем более Серка, даже не подозревавший, что он сейчас — член спасательной экспедиции.
«Как он, наверное, ждет нас!» — вздохнул Плотовщик, хотя это было всего только предположение.
Когда Дюла отполз от провала и побежал за помощью, Кряж некоторое время чувствовал себя очень неуютно и прикидывал, каково ему придется, если Матула появится только к вечеру. Однако он не долго размышлял об этом, потому что глаза его привыкли к темноте, и, как следует оглядевшись, он пришел к выводу, что большой беды не произошло. Кисть левой руки у него, правда, сильно распухла и один палец стал торчать как-то в сторону, но особой боли это ему не причиняло. Зато когда он дотронулся до лба, то даже вскрикнул: «Ой!» На лбу вздулась шишка величиной с куриное яйцо и кровоточила.
«И чего ради я вздумал прыгать?»
Однако на сей вопрос никто не ответил, и Кряж принялся исследовать землю возле старой трещины в кладке.
«Что это? — удивился наш храбрый Кряж, наткнувшись на какой-то предмет, похожий на острый камень. — А, да это же кирка!»
Кряж поднял ее, но подумал, что очень-то махать киркой здесь вряд ли стоит, потому что, того и гляди, еще что-нибудь свалится на голову, вот тогда и утешайся тем, что в старину хорошо строили!
Однако в земле можно было копаться и одной рукой, и постепенно желание отыскать клад пересилило обуявший его вначале страх.
Кряж стучал киркой то тут, то там; это занятие все больше и больше увлекало его, хотя под ударами кирки дробились и осыпались камни, одни побольше, другие поменьше. Но вот попалась ручка какого-то черепичного сосуда.
«Эх, если бы весь сосуд! И полный золота!» — вздохнул кладоискатель.
Время от времени Кряж поглядывал на светлое отверстие над головой и прислушивался. Но если не считать робкого солнечного лучика, лишь шепот леса проникал в яму, где пахло, как в склепе, во всяком случае, так казалось Кряжу, который никогда еще не бывал в склепе да и не стремился попасть в эти подземелья, хранящие человеческие останки. И все же он был уверен, что только там может быть такой запах.
Земля, мрак и корни совместно трудились тут несколько столетий, и вот сейчас, когда сюда проникли свет и тепло, запахи разложения сразу набрали силу. Кряж это выразил восклицанием: «Ну и воняет же, чёрт побери!» Однако, сколько он ни искал, пока ничего найти не мог.
«Скорее бы уж Плотовщик вернулся!»
И он снова продолжал рыться в земле, хотя болела рука и саднила шишка на голове.
«Может, еще придется и к врачу идти! И чего ради я вздумал прыгать?» — снова подумал Кряж с горечью. Потом он присел на корточки, достал кошелек и сосчитал деньги. В кошельке хранились также трамвайный проездной билет и расписка за полученное белье.
«Мама до смерти перепугалась бы, если бы узнала! Теперь ей, бедняжке, самой приходится разносить белье по домам». Кряж почувствовал угрызения совести, хотя и Будапешт, и мама, и трамвай казались сейчас очень далекими.
В лесу подала голос сойка, но ее крики доносились откуда-то из- далека: ведь Кряжу казалось, что он брошен в темницу, как оно, собственно, и было.
И тут его взгляд остановился на стене.
Там висело какое-то ржавое кольцо, наглухо вделанное в стену, и Кряж понял, что действительно этот подвал когда-то служил тюрьмой. Однако время, невидимое и неосязаемое время, съело железо, и когда Кряж взялся за кольцо, оно легко поддалось и вышло из стены вместе с крюком.
«Это уже кое-что! — подумал Кряж. — Плотовщик обрадуется, когда увидит». И он начал тереть кольцо, сбивая плотный слой ржавчины.
Стена больше ничего интересного не представляла, поэтому Кряж, снова взявшись за кирку, начал переворачивать землю; теперь он уже тщательно рассматривал каждую щепотку земли и щебня.
В результате он обнаружил круглую металлическую пуговицу с ушком, сломанную пряжку, какую-то железную пластину, которая вполне могла быть когда-то ножом или куском сабли> и ветхий вонючий лоскут, тут же рассыпавшийся: наверное, клочок какой-то давно сгнившей одежды.
«А может, это было одеяло узника?» — подумал Кряж. Впрочем, от самого узника не осталось и следа, о чем, правда, Кряж нисколько не жалел, ибо возможность натолкнуться на человеческие кости его нисколько не прельщала.
«Вероятно, он вышел на волю», — порадовался за узника мальчик и даже не подумал, что в заточении здесь мог находиться только турок. Сейчас Кряж считал его своим товарищем по несчастью, турком ли был узник, или венгром — все равно: плен, заточение одинаково ужасно. Кряж видел сейчас в своем далеком предшественнике по заточению не турка, а человека, лишенного солнечного света, прикованного цепью к стене и не имевшего никакой надежды на то, что вот-вот придут Плотовщик и Матула.
«А наверное, уже полдень», — подумал Кряж и, посмотрев в отверстие, убедился, что солнце стоит прямо над головой и от его зноя вековая сырость мрачного подвала курится паром.
Рука у Кряжа разболелась сильнее, и все же он продолжал шарить киркой по земле. Снова кирка звякнула о что-то как раз тогда, когда, словно гром из поднебесья, сверху прозвучало:
— Кряж! Мы здесь с дядей Матулой. Как ты себя чувствуешь?
Рука болит. Но зато я нашел литую пуговицу, обломок сабли и железное кольцо, к которому был прикован узник. И еще ручку от какого-то кувшина. А где дядя Герге?
Он делает для тебя лестницу: срубил небольшое деревцо и оставил на нем сучья; так что ты легко по нему поднимешься. А пока поищи еще немного. Может, найдешь что…
И Кряж нашел шар от булавы, несколько обломков железа разной величины, но, надо признаться, энтузиазм археолога в нем как-то угас, и наибольшую радость ему принес голос Матулы:
— Привяжи к веревке кирку и то, что нашел. Сначала их вытащим.
Когда это было сделано, в яму опустили ствол дерева с обрубленными лесенкой сучьями: по этой лестнице Кряжу предстояло подняться вверх.
— И обвяжись веревкой под мышками, чтобы не упасть, если соскользнешь.
Бела Пондораи никогда не забудет, как он вылезал из этой ямы! Держаться он мог только одной рукой, да сучья были не слишком удобными ступеньками.
— Не спеши, — подбадривал его Матула. — Если устанешь, спокойненько передохни.
Так Кряж, удерживаясь одной рукой, отдыхал спокойненько, а Матула крепко держал веревку.
Наконец из ямы показался окровавленный лоб с шишкой величиною в яйцо, и Кряжа сразу вытащили наружу.
— Черт бы побрал эту ловушку! — проворчал Матула. — Тут и шею сломать не долго. Ну, болтать об этом мы не станем.
Кряж лежал на траве и улыбался.
— Плотовщик, можешь слазить туда, если хочешь.
— Еще чего! — заявил старик. — Никуда он не полезет, во всяком случае, не хочет сегодня, а дальше видно будет. Ну-ка, Бела, покажи руку. А! Вывихнул безымянный палец. Ладно, посмотрим. Но сначала завяжем его мокрой тряпочкой.
Эта процедура принесла Кряжу явное облегчение, ибо через несколько минут он даже стал утверждать, что в подземелье все равно нужно было бы спуститься. Он совершенно позабыл и о голове, и о руке, о всех неприятностях, и когда Матула сказал: «Дай-ка я взгляну на твой палец», он протянул старику руку, даже не взглянув в его сторону, а продолжал глядеть на Дюлу.
— Ты знаешь, Плотовщичок, в стене было кольцо, а когда я, понимаешь, потянул… А-аа-яй! — истошно завопил он вдруг, да так громко, что эхо еще долго разносило его крик по округе. Даже дятел прекратил на время свою плотничью работу.
— Да, вот и вправил палец, — объяснил Матула. — Теперь нужно только делать примочки.
Палец встал на свое место. Но у Кряжа еще долго мутилось в глазах, и даже деревья, казавшиеся ему, когда он шел сюда, могучими и стройными, теперь словно скособочились.
— Ну что ж, пора домой, — сказал старик. — Я понесу инструменты, а ты, Дюла, возьми Белу под руку. Так понадежней будет.
— Дядя Герге, Катице мы ведь ничего не расскажем? — обеспокоенно спросил Кряж. — А то она напугается.
— Не расскажем, не расскажем, можешь не беспокоиться. Наконец они добрались до дома.
Матула снова сделал Кряжу примочку на палец и компресс на голову и сразу же уложил его.
Когда Кряж проснулся, уже искрилось в сиянии росы новое утро позднего лета.
— Ты спишь, Плотовщик?
Как ты себя чувствуешь, Кряж?
— Спасибо, гораздо лучше… Голова только немного болит.
Дюла встал и принес холодной воды, Матула же пошел за дровами, добровольно сопровождаемый Серкой. После примочек и компресса Кряж снова уснул.
— Теперь дело у него пойдет на лад, — шепнул Матула. — Ты поймай несколько рыбешек, а я схожу в деревню. Но вернусь я скоро. Раз-другой загляни в хижину — может, Беле что понадобится. Когда проснется, сделай ему свежую примочку.
— Хорошо, дядя Матула.
Старик ушел, а Дюла тихонько собрал снасти, закинул за плечо ружье и пошел на берег, на привычное место.
Стояло тихое августовское утро, когда в паутинках долго держится роса, а в воздухе словно витает раздумье. Откуда-то, очень издалека, донесся шум поезда, и Дюла снова — сегодня, правда, первый раз — вспомнил про свой дом. За спиной бесконечной стеной стоял камыш, но там, за ним, за его прохладным царством, пропитанным болотистым запахом, мчался поезд навстречу городу, навстречу сентябрю.
Дюла закинул удочки, положил ружье рядом и стал смотреть на воду, думая о своей комнате, о маме Пири, о Быке, Блохе и о Юристе, об их классном руководителе Череснеи.
«Будет что порассказать, — подумал он, но тут же почувствовал, что все можно будет изложить в нескольких словах. — Ведь мало что случилось такого особенного. Подробности расскажет Кряж. Разумеется, надо будет договориться, о чем можно говорить дома, о чем нет».
«Пи-ии… пи-ии… — пропели у него над головой молодые лысухи. — Мы тут ищем, чем поживиться».
«Привет, молодежь!» — кивнул Дюла вдогонку прошмыгнувшим мимо него птицам, и на душе у него стало радостно. Он вдруг почувствовал, как близки стали ему свобода и весь этот привольный мир, в котором основываются, правда, на беспощадных законах. Теперь он уже не был для Дюлы чем-то неведомым, и ему уже не казалось, что жизнь этого царства камышей отделена от жизни улиц, домов, школы глубокой пропастью. Нет, существуют какие-то правила, требования, которым необходимо повиноваться как там, так и тут, и тот, кто не подчиняется им, гибнет или, в лучшем случае, отстает от других.
«Стоп!» — леска натянулась, Дюла подсек и отправил в садок бьющегося карася. Теперь Плотовщик уже не волновался и не суетился. Матуле нужна рыба; следовательно, он должен наловить рыбы. Да и Кряж к тому времени проголодается. Он снова закинул удочку и почувствовал, что сам голоден.
«А неплохо бы сейчас съесть соленый рожок… Как давно я их не ел! Соленые рожки с тмином!. Надо будет обернуть учебник. А сидеть я буду снова с Кряжем. Череснеи разрешит, а класс посчитает это само собою разумеющимся».
Плотовщику показалось, что он даже почувствовал специфический запах класса, исходящий от одежды, от ребят, от покрытого мастикой пола… Ему даже почудилось, что он слышит, как заскрипела кафедра.
«Ацел!»
Снова клюнуло, но он опоздал.
«Если я тут буду сидеть и мечтать, то никакой ухи не будет. Плотовщик, возьмись за ум!»
Ниже, у излучины, вдруг испуганно закричала цапля и послышались всплески воды. Дюла посмотрел туда и тотчас же отложил в сторону удочку и схватился за ружье. Над водой кружила большая птица. Внезапно она ринулась вниз, а когда снова взмыла в воздух, в когтях у нее была большая рыба.
Дюла спрятался за куст.
— Эх, если бы сюда полетела! — прошептал он. — Ведь это же коршун!
Птица медленно набирала высоту, постепенно удаляясь. Но вот она повернула, и Дюла решил, что она должна будет пролететь поблизости. И коршун уже действительно был над кустами ракитника.
— Ложись, Серка, ложись!
Коршун летел ровно, медленно. «Надо взять упреждение! Упреждение надо взять, — говорил себе Плотовщик. — Не волнуйся! Бери на метр… Нет, пожалуй, хватит и полметра».
Грянул выстрел. Его «сухой звук прокатился по камышам, а коршун, сложив крылья, рухнул на землю, в кусты».
«Карр… ка-арр!» — испуганно закаркала на дереве ворона, но приблизиться не рискнула.
А Дюла внимательно смотрел на ветку, которую задел падающий коршун. Она еще покачивалась.
«Хорошо! — подумал Плотовщик. — Хорошо!»
Он разрядил ружье, потом отыскал в кустах птицу, которая по-прежнему держала в когтях мертвой хваткой рыбу.
— Что там, Дюла? — спросил Кряж, прибежавший на выстрел.
— Коршуна подстрелил. Подожди, Кряж, я сейчас выберусь из этой чащи. Вот посмотри!
Это было восхитительное мгновение, и Кряж, верный своей дурной привычке, принялся облизывать уголки рта.
— И рыба у него в когтях! Ну, Плотовщик! — Кряж сделал широкий жест, как бы желая сказать, что это уже венец всего, что могло произойти здесь, в царстве камышей.
— Повесь ее, Бела, в тени, но так, чтобы и дядя Матула увидал. А потом ложись.
— Хорошо, я повешу ее, но не лягу. Я искупаюсь.
— Не валяй дурака! Это с больной-то рукой?
— А я и не хочу плавать. Только так, окунуться.
Кряж ушел с коршуном, а Дюла вернулся к своим удочкам; он еще поймал две-три рыбешки, а на пути домой сообщил молодым лысухам, что они могут больше не опасаться злого коршуна.
«Пи-ии… пии-ии…» — благодарно пропищали лысухи и поплыли к другому берегу, потому что у этого берега, немного ниже по течению, Кряж окунал больную руку в воду, смачивал голову и вообще занимался лечебными процедурами. Потом он оделся и подсел к Плотовщику.
— Ну как, лучше себя чувствуешь?
Лучше. Надо же было так провалиться!
— Тогда принеси доску, Кряж, почистим рыбу до возвращения дяди Матулы. Я буду чистить, а ты вытаскивай из них крючки — все равно с одной рукой на большее ты не способен.
Кряж приволок знаменитую стол-доску. Его, разумеется, сопровождал Серка, твердо усвоивший, что эта доска всегда связана с едой, поэтому он старался быть поближе к ней.
— Серка, наверное, ты в следующий раз вообще сядешь на доску, — укоризненно заметил Дюла. — Совсем уже потерял совесть. Конечно, если бы тут был твой хозяин, ты бы себе этого не позволил.
— Не обижай его, Плотовщик! Кто знает, сколько нам еще осталось с ним дружить..
Н— у конечно. — Плотовщик полагал, что на душе у него сразу сделается грустно, но этого не произошло.
Прошедшие недели стерли в его памяти все, что было ему неприятно в городе и в собственном доме. Стерли будничность, серость, запах газа, шум. Стерли докучливые расспросы мамы Пири и ненужные ответы. И если накрытый белой скатертью стол означал культуру, то ему хотелось сесть к такому столу, оказаться рядом с родителями, которые стали ему сейчас как-то ближе, чем тогда, когда он бывал с ними каждый день.
Все это трудно было выразить словами, поэтому он сказал лишь:
— А все же и Простак неплохая собака! Меня она всегда провожала до дверей.
Тут они оба задумались. А над доской тем временем появились мухи; Серка пытался ловить их, но ребята даже не прикрикнули на него.
Согретые теплом последних дней августа, они находились во власти ленивой истомы и только тогда пришли в себя, когда Серка, подпрыгнув, стремглав припустился по берегу.
— Дядя Герге привел лодку, — проговорил Кряж.
Матула привязал лодку и, взглянув на ребят, тотчас же понял, что у них есть какая-то новость.
— Не танцуй, Серка! Сейчас не масленица. Что это ты встал, Бела? Может, следовало бы еще чуток полежать?
Я вымылся в реке, дядя Герге. Подержал в воде и руку. Лучше я после обеда посплю, — сказал Кряж. — Спасибо вам за ваше лечение, дядя Герге.
— Вижу, рыбы достаточно, — перевел разговор на другую тему Матула. — Ну, тогда я сейчас разожгу костер, а вы потихоньку собирайтесь.
Матула ушел в сопровождении Серки. Дюла именно этого хотел: вот удивится-то старик! Надо немного подождать здесь.
— Ого! — проговорил Матула, которого Серка сразу же повел к висящей в тени большой птице. — Ого! — и улыбнулся. — Подстрелили, значит. А только рыбе-то ни к чему пропадать.
Он высвободил рыбу из когтей птицы и, когда вернулись ребята, улыбаясь, чистил ее.
— Надо бы сфотографировать птицу, — сказал он. — Такого коршуна и я еще не видывал. Сфотографировать, и чтобы Дюла с ружьем стоял рядом. Одно ясно: оперились вы здесь, в камышах. Приехали беспомощными птенчиками, а сейчас ишь какими парнями стали! Это верно..
Ребята ничего не ответили на похвалу, но выслушать ее им было очень приятно, тем более что Матула был совсем не щедр на похвалы. Но зато, если уж он похвалит что-нибудь, то можно быть уверенным, что за дело.
Но вот наступил обед.
Матула сохранил свою привычку делать все основательно, не спеша, хотя он и видел, что у обоих парней волчий аппетит, видел, как раздуваются у них ноздри и как они кружат вокруг кастрюли, словно мотыльки вокруг лампы. Мудрость Матулы подсказывала ему, что вкусовые ощущения порождаются не столько самой пищей, сколько голодом.
Он медленно разливал по тарелкам уху, вдыхал ее запах, повторял:
— Ну, кажись, я лицом в грязь не ударил…
— Не уха, а волшебство! — с полным ртом воскликнул Кряж и не произнес ни слова, пока не доел. А тогда сказал: — Можно еще чуточку, дядя Герге?
— Можно. Ухи хватит, — ответил Матула, польщенный этим скрытым комплиментом.
— А тебе не повредит, Кряж? — с сомнением в голосе спросил Плотовщик.
— Уха? — Старик посмотрел на Дюлу. — Уха?!
— Дорогой Плотовщичок, стрелять ты хорошо умеешь, а в этом ты не разбираешься. Всего полчаса назад я еле ноги таскал, а сейчас если схвачу тебя за шею, то тебе сразу конец — такая во мне сейчас сила!
— Это от перца, — предположил Матула.
— Ну, ты, Кряж, не хвастай, — ответил Плотовщик, — а то я зажму тебя под мышкой, как портфель или папку!
— Эх, молодая кровь играет! — улыбнулся Матула. — Ну, ребята, кто еще хочет ухи?
Но ребята были сыты, и только Серка попросил добавки, с вожделением глядя на хозяина и на половник в его руке.
— А тебя я не спрашивал. Ну да ладно, получишь. Чтобы не подумал, что нам жалко. А мы пока отдохнем чуток.
— Пошли, Плотовщик, этот великолепный обед можно переварить только лежа.
Матула ничего другого и не хотел.
Старик считал, что, наевшись досыта, молодежь менее склонна к печали, а если ребят к тому же клонит в сон, то им не до размышлений о завтрашнем дне.
— Да, чуть было не забыл: я ведь и письмо принес.
— От кого? — оживился Кряж.
— От Иштвана.
Кряж разочарованно откинулся на постели, и следует признаться, что наш славный археолог думал в этот момент не о маме… Плотовщик же достал из кошелки Матулы письмо.
— Читай вслух! — распорядился Кряж. — Люблю стиль дяди Иштвана.
Дорогие Кряж и Плотовщик! — читал Дюла. — По-видимому, в камышах нет календаря, поэтому вы ведете себя так, будто хотите прожить там до старости. Но в Будапеште календарь есть, и ваши многоуважаемые родители хотели бы увидеть вас там, да и в школе через десять дней занятия начнутся. Так что прощайтесь с Матулой, приезжайте к вашему второму отцу (прежде чем вы там окончательно свернете себе шею), дабы он, то есть я, смог бы отослать вас к вашим настоящим родителям. Завтра вечером, в шесть часов, телега будет на мосту. Заберите с собой и все ваши пожитки, а в субботу я посажу вас на поезд. Немного побудете у нас, чтобы тетушка Нанчи смогла отскрести с вас грязь и пришить пуговицы на ваши штаны. Ну как, вы рады?
Ваш любящий дядя Иштван.
Матула что-то мастерил перед хижиной, а в самой хижине царила тишина, рожденная глубокой задумчивостью. Конец!
Все, что виднелось из хижины, стало вдруг сразу каким-то далеким: лохматые кудри старых деревьев, шелестящее дыхание камышей..
Конец!
Время истекло. Оно принесло то, что могло принести, и унесло с собою, что могло.
Синяя даль стала сразу и печальной и таинственной, а крики птиц в вышине предназначались уже не им. Хижина тоже больше не принадлежала им.
Да и Матула стал другим, потому что старик остается, а они уезжают.
Кончилось, кончилось лето!
Плотовщик сложил письмо и отдал его Кряжу.
— На, Кряж, сохрани его на память, раз тебе нравится этот стиль.
Потом и он откинулся на спину и стал смотреть на покрытую паутиной обрешетину, на золотистую камышовую крышу, на осу, ищущую, где бы пристроиться, может даже уже на зиму. На зиму, когда в заснеженных камышах шныряют лисы, а над замерзшей гладью воды кружат северные птицы; в Будапеште в эту пору сметают снег с тротуаров, а Простак, просунув морду сквозь перила, с интересом взирает на снежинки и чихает, когда они попадают ему на нос.
Когда они проснулись, было уже далеко за полдень. Небо затянули тучи, и камыши окутал белесый туман. Ребята проснулись, но не пошевелились, не сказали друг другу ни слова. Мысли, которые занимали их перед сном и которые родились сейчас, как бы встретились с кольцами дыма из трубки Матулы, улетели в ничто.
— Я вот подумал, что ваши удочки я приведу в порядок и сохраню до будущего лета.
«До будущего лета», — подумали ребята. И оно казалось томительно далеким!
— Я их слегка смажу, чтобы не портились. Правда, и на рождество можно ловить щуку.
— На рождество?
— Конечно! Подо льдом. Вот это стоящая рыбная ловля! Прорубаешь лунку, садишься на связку камышей и следишь за поплавком. Щуки в эту пору страсть как голодные, потому как малые рыбешки спят в иле. А щуки — те нет, не спят. А потом зимой на лис хороша охота.
— На лис?
— На них. Но в камышах надо держать ухо востро. Иногда выгоняют лису, а на тебя бежит вместо нее дикая кошка. Тут как-то подстрелили одну, громадную, прямо как тигр. С ними шутки плохи: попробуй подойди, пока не издохнет, она так тебя изуродует…
Тут мысли ребят распростились с настоящим, с хижиной и скорой необходимостью собирать вещи, и под умелым водительством Матулы понеслись навстречу зиме.
— Еще четыре месяца, — проговорил Дюла. — Почти четыре месяца.
— Э-э, пустяки, — махнул рукой Матула. — Это пустяки. До железной дороги — на санях, а Нанчи даст столько одеял, что все и не понадобятся.
— Приедем, Кряж?
Кряж пощупал лоб (шишка стала заметно меньше) и сделал такой жест, будто считал этот вопрос совершенно излишним, даже бессмысленным. Чтобы он — и не приехал?!
— Дядя Иштван тоже звал меня на лето. Практикантом.
— Тоже? — улыбнулся Плотовщик.
— Да, и он тоже! — и Кряж воинственно посмотрел на своего друга.
В доме Саняди такая чистота, что хоть на полу ешь, — сказал Матула, желая разрядить атмосферу. — А потом, если кто Белу от души приглашает, так другим нечего вмешиваться.
— Да я и не вмешиваюсь. И Бела это знает.
— Нечего вмешиваться, — повторил Матула. — А дружба все равно остается дружбой. Если она настоящая.
— Настоящая, — убежденно подтвердил Кряж.
Стемнело в этот день раньше обычного. Царство камышей словно прощалось с ним: птичий гомон стих, а звезды в небе куда-то пропали. Плотные облака, казалось, не приплыли издалека, а родились прямо над зарослями. Дым робко и лениво завивался над костром и рассеивался среди кустов. Языки пламени не прыгали весело, как обычно, а посылали искры вверх в темноту, и те парили под облаками, отбрасывая красноватые отсветы, проникавшие даже в хижину, где никто уже не говорил о том, что было, и лишь о том, что будет.
— Завтра вы еще можете порыбачить и поохотиться, словом, займетесь чем хотите, а я пока буду укладываться, — сказал Матула. — Правда, погода на дождь повернула. Дым низко стелется.
— А я и не чувствую, — задумчиво проговорил Дюла. — И сейчас не чувствую.
— А этого так сразу не почувствуешь. И это уже не летние грозы, а осенняя хмарь. Осень приходит тихо, так что сразу и не заметишь. В этих тучах даже молния отсыревает… Н-да, а ты, Кряж, давно обещал показать фотографию, — сказал старик, взглянув на Белу.
— Совсем позабыл, дядя Герге, — начал оправдываться Кряж, — я хотел, да как-то все откладывал. Вот она.
Матула долго смотрел на фотографию дяди, ставшего из кочегара доктором, воспитателем юных магараджей и знатным охотником.
— Красивый мужчина… Это у него что ж, на каждый день такая одежда?
— Думаю, что да.
— Конечно, каждый одевается, как ему нравится… — И Матула отдал Кряжу фотографию.
— Есть и такое фото, где он сидит на слоне, но я не взял его с собой.
— А жаль. На ней-то он, наверно, и вовсе хоть куда.
— Он и деньги посылает.
— Чего бы ему не посылать-то, коль у него свой слон. А тебя к себе не зовет?
— Сколько раз уже звал. Но раз я решил стать агрономом, то лучше уж мне остаться здесь, дома.
Матула улыбнулся одними глазами и проговорил:
— Оно конечно.
Дюла же нарочно отвернулся и, глядя в небо, молчал, понимая, что Кряж сегодня особенно чувствителен и обидчив.
Они оба молчали, но их мысли обрели форму и на черной доске вечерней темноты написали одно слово: «Кати!»
— Вот такие дела, — нарушил молчание Матула, но не стал уточнять, каки «же они «такие». Ведь говорить об этом бессмысленно, потому что такими они были и будут до тех пор, пока в мире будет существовать первая юная любовь…
Потом они снова молча сидели и ждали, когда совсем наступит вечер. Туман стал более плотным, но затем вдруг начал редеть, словно пожирая своими влажными парами свое же собственное ленивое существо.
— Пойду подложу дров в костер, а то мы уже и друг друга не видим, — сказал Плотовщик, вставая.
В этот вечер костер сначала дал о себе знать запахом, а потом уже светом. Дым выползал из-под сырых веток так медленно, словно стыдился своей бескрылости, и только тогда начал подниматься, когда языки пламени подбросили высоко вверх дымчатую пелену, в которой они родились. Пламя стало разгонять и туман, образовав большую дыру в мягком пологе испарений. Сырые дрова шипели, иногда даже жалобно стонали, как муха, попавшая в тенета паука; и, пока дрова в костре не превратились в тлеющие угольки, перед дверью хижины проносились сияющие воспоминания о лете.
— Что ж, — поскреб подбородок Матула, — сейчас и не грех перекусить.
Кряж вынес известную нам столовую доску, Плотовщик накрыл на стол, Матула поджарил сало, и, когда горечь расставания была развеяна беспечной бабкой-сытостью, Кряж вспомнил, что в Индии нет снега и что там вообще не знают, что такое зима.
— А чего ж тут хорошего? — проговорил Матула. — Ничего хорошего в этом нет. Разве можно радоваться, если у тебя всегда будет набит живот? Или, к примеру, у тебя всегда новая одежда, или солнце станет светить днем и ночью, круглый год? Чего ж тут хорошего?
— Дядя пишет, что дожди там когда начинаются, так льют целый месяц подряд. А снега не бывает.
— Ну вот видишь! Только, наверно, тамошние жители и привыкли к этому…
— Н-да, а вообще-то… я сколько раз уже говорил, Дюла, твоему дяде Иштвану: здесь надо бы саманный домик поставить. Обошелся бы он ни во что, зато на рождество мы могли бы здесь жить, как князья.
— Я скажу ему, дядя Герге, — пообещал Плотовщик. — Скажу и возьму с него слово, не то он забудет.
— Умно сказано, а то мне он вот уже двадцать лет кряду обещает и все откладывает с года на год. Хотя в хозяйстве найдутся и старая дверь, и лишние окна, а я бы смастерил три лежака. Три, и не больше, потому, как мы уже сжились.
Ребята ничего не ответили, но за этим кратким утверждением Матулы они чувствовали нечто гораздо большее. «Мы уже сжились», — сказал старик, а ребята ощущали за этими словами, что они не просто сжились, но уже многому научились, многое умеют и не только смотрят, но и видят, не только слышат, но и понимают, не только наблюдают за явлениями и вещами, но и постигают их. Они чувствовали также, что все их раскрывающееся существо наполнено уважением к действительности и любовью к природе. Они выросли, окрепли и сейчас уже не только приемлют непреходящее, суровое сияние действительности, но и стремятся к нему, как к свету.
Теперь действительность означала прощание, но в то же время она означала и надежду на поездку сюда на рождественские праздники. Ради этого нужно было трудиться, даже бороться за это, но ведь действительность создается человеческой волей.
— Не беда, если мы приедем домой немного раньше, — сказал Плотовщик. — Нужно взяться за математику, да и другие дела есть.
— Да уж. — вздохнул Кряж. — Конечно, надо! Придется попросить Янду. Я уж лучше готов терпеть его зазнайство. А эти пропорции и прочие премудрости! Представляешь, бедняга Ацел все лето только и делал, что их долбил. Как бы опять не заболел.
— Кряж, замолчи! Я ложусь спать.
— Да и то пора, — сказал Матула. — Я подброшу в огонь дровишек, а вы ложитесь и тогда, если будет охота, можете еще поговорить.
Толстые поленья придавили языки пламени, и вокруг тлеющих углей стал все больше и больше сгущаться мрак. Ребята уже не разговаривали. Мысли замедлили свой полет, тихонько сложили крылья и уступили место сну, который тотчас же смежил ребятам глаза.
Перед хижиной тихо курился костер, и бескрайнее царство камыша было спокойно, как надежда на завтрашний рассвет.
Туман висел всю ночь. Костер полегоньку тлел, а когда над ним взметывалось пламя, оно сердито шипело и вновь пряталось под поленья. В камышах царило безмолвие. Многие птицы уже улетели в теплые края.
На высоком берегу над невидимой рекой, под вековыми деревьями, в маленькой бухточке, где была привязана лодка, и над развалинами Терновой крепости Тьма и Тишина созерцали ход Времени. Потом тьма стала редеть, а тишина сохранилась, только с деревьев падали крупные капли — дети тумана, а в камышах они скатывались со стеблей и исчезали в черной воде болота.
Похолодало, но ветра не было. Серка зевал так, что казалось, его нижняя челюсть вот-вот отвалится, — в этой зевоте заключалось все его презрение к сырой, как губка, погоде. Однако на Серку никто не обращал внимания, и, наверно, никто, кроме него, так отчетливо не чувствовал, что этой ночью изменится все: и отныне, сколько бы ни светило и ни грело солнце, ни сияло голубизной небо, в этом году уже не завязаться цветку и не зародиться уже больше ничему в щедрых недрах лета. То, что уродится, будет уже плодом или гостем осени — цветок ли, птица ли, человек ли.
Это чувствовал Серка и вздрагивал, потому что туман заполз даже в одежду пса, которую нельзя снять. И так Серка мерз и от скуки снова принялся зевать, на этот раз громко лязгая зубами, на что Матула, проснувшись и сообразив, в чем дело, сказал тихо:
— Ну лезь сюда, если мерзнешь.
Серка тут же забыл все свои горести и сразу же растянулся под боком у старика.
— А ты весь вымок, оказывается.
Серка, истины ради, помахал своим коротким хвостом, как бы желая сказать: «Но ведь наступает утро».
— Подложу-ка я поленьев в костер, — сказал Кряж, протирая глаза. — Доброе утро, дядя Герге.
— Утро-то утро, но, думаю, солнце проглянет только к полудню. Матула ненамного ошибся, потому что и в десять часов нет-нет да еще наползала откуда-то тусклая пелена; она повисла на деревьях и кустах, и солнцу никак не удавалось смести ее серые клочья. Наконец светило набралось сил и залило заросли таким потоком тепла, что от ночной, холодной сырости не осталось и следа.
— Погодите, не спешите, — остановил Матула ребят, намеревавшихся погулять. — Рано еще. Вымокнете только, как суслики.
Ребята уже собрались, позавтракали, и им не терпелось: ведь они подсчитывали не ленивые недели, не неторопливые, а стремительные часы, которые так же безрассудно бросаются в Лету вечности, как безумные самоубийцы с Цепного моста в Дунай.
— Жаль каждой минуты.
— Чего же жалеть? Если бы не уходило плохое, то как бы могло наступить хорошее? Пока вы наловите рыбу на обед, я отнесу вашу птицу, чтобы ее отослали в Будапешт. Дядя Иштван напишет письмо. А откладывать нельзя, иначе она протухнет.
— Спасибо, дядя Матула.
— Не за что. Ну, сейчас вы, пожалуй, можете идти.
Кряж так рьяно припустился по тропинке, словно к вечеру хотел быть уже в Будапеште — разумеется, со всем царством камышей, Матулой и Серкой.
Плотовщик задумчиво шел за ним.
— Куда ты мчишься, Кряж?
Кряж замедлил шаги, точно почувствовав, что от этого дня все равно не удастся получить больше того, что он может дать. Да и день оказался самым обыкновенным. Они ловили рыбу, потому что нужно было обедать. Потом побродили по окрестностям, потому что все же это был день прощания, однако горечи от предстоящего расставания они не чувствовали.
— Зимой, пожалуй, тут еще красивее, — сказал Плотовщик, осматриваясь по сторонам.
А Кряж решил, что он сам собирался сказать именно это, и тут же добавил:
— А потом, мы ведь сможем и переписываться!
Плотовщик недоуменно посмотрел на своего приятеля, который отвернулся и покраснел.
Дюла едва успел сдержать готовый вырваться наружу смех и наклонился, будто что-то отыскивая в траве, а когда справился с собой, сказал коротко:
— Конечно. Только, я думаю, родители Катицы.
— Я уже договорился с тетушкой Нанчи.
— Черт возьми!
— А Катица будет писать мне на твой адрес.
— Кряж, ты родился настоящим полководцем, но мама Пири будет вскрывать письма. Мама Пири, наверное, умерла бы, если бы не могла вскрывать письма. Тебе вряд ли этого хочется. Мои родители моих писем никогда не вскрывают, но мама Пири…
— А если я ее попрошу их не трогать?
— Она, конечно, пообещает.
— Так чего еще?
— Нет, Кряж, этого мало! Мама Пири подержит в кухне конверт над паром, распечатает, прочтет и снова заклеит.
— Кошмар!
— Тем не менее это так! Лучше пусть Катица будет адресовать письма Дюле Ладо, но на почтовый адрес Белы Пондораи. Тогда и твоя мама не вскроет конверт.
— Ты прав, и к тому же мама не знает, что письмо можно незаметно распечатать, подержав его над паром.
— Вот видишь! А теперь отнесем-ка рыбу к хижине и почистим, потому что вот-вот вернется дядя Герге. Давай я займусь рыбой, а ты обеспечь дрова.
Кряж взял топор и ушел, а Плотовщик остался наедине с рыбами, а вернее, в обществе Серки, который в праздничном возбуждении устроился рядом с доской.
— Вот так, Серка, уезжаем мы, — сказал Дюла. — Будешь без нас скучать?
Серка влюбленными глазами смотрел на рыбу.
— Ты думаешь только о своем брюхе, всегда только о брюхе и думаешь.
Серка не стал отрицать этого. «Я голоден, — словно приговаривал он, помахивая коротким хвостом и косясь на своего долговязого друга. — Я уж и не припомню, когда еще был так голоден!»
Плотовщик быстро работал ножом, вспоминая, как он впервые чистил здесь рыбу, беспомощно и неумело. Он думал о том, что он и нож тогда держал совсем по-иному, не говоря уже о весле и удочках, вспомнил, как сгорел на солнце, и другие свои ошибки и промахи, порожденные незнанием и неумением. Теперь в его движениях и действиях была уверенность, сила и какое-то напряженное, радостное желание еще больше знать, уметь и делать. Какая радость с таким чувством сесть за школьную парту и смотреть на математические примеры, написанные на доске, так же, как на эту рыбу, на эту щуку, и решить задачу так же уверенно, как он вспарывает сейчас живот у рыбы, точно зная, как и зачем это делается!
«Господин учитель, я готов!»
В это мгновение нож замер в руках Дюлы: «Боже мой! Ведь теперь уже не Кендел будет хозяином у них в классе, а его жена! Интересно, снимет ли она свою шляпку-сковородку, когда войдет в класс? Чиллик наверняка так и зальется смехом. А я потом набью ему морду, если он попробует над ней смеяться».
Плотовщик уже встал мысленно на защиту своей учительницы, даже не подумав о том, что несколько месяцев назад он и в мыслях не отважился бы ударить грозного Быка!
Он не думал об этом, а чувствовал; чувства же в таких случаях бывают вернее и надежнее, чем робкие мысли.
И Лайош Дюла Ладо был прав. Это лето многому научило его, заставило повзрослеть, направило на верный путь, показало, как надо приспосабливаться к беспощадным законам природы. Когда он впервые появился в царстве камышей, он был тут чужаком, робким барашком в дикой степи; но солнце обожгло его, гроза омыла, град обтесал, а постоянная работа мышц его длинного, но изнеженного поначалу тела превратила его из барашка в волчонка. Поэтому и не было ничего удивительного в его намерении проучить Быка, если тот посмеет обидеть учительницу, да к тому же жену Кендела!
Тут мысли его оборвались, потому что он услышал громкое сопение Кряжа, тащившего для костра огромный сук.
— Я тащил целиком, — сказал Кряж, опуская сук на землю. — Разрублю тут. Пусть у дяди Герге останутся про запас дровишки.
— Это ты хорошо придумал. А я так решил: приготовлю уху сам. Старик придет, а обед уже готов.
Кряж озабоченно почесал в затылке.
— А ты сумеешь, Плотовщик?
— Вот увидишь!
— Тогда уже поздно будет!
— Давай-ка руби дрова, Кряж. Ручаюсь, что ты пальчики оближешь!
Кряж поднял свою могучую лапу, посмотрел на пальцы, и ему что-то не захотелось их лизать.
— Нужно будет ногти обрезать, — буркнул Кряж и посмотрел на сук, прикидывая, как бы лучше его разрубить.
Когда Кряж закончил свою работу, солнце уже миновало зенит, и к этому времени от костра доносились дразнящие ароматы.
— Запах хорош, — признал Кряж. — Не хватает только дяди Герге. Можно накрывать на стол?
Они даже позабыли, что это их последний день в камышах, и когда Серка бросился навстречу хозяину, они со скрытым волнением посмотрели ему вслед.
Матула уже издали увидел дым, а когда показался из зарослей, то глубоко втянул ноздрями воздух.
— Добрый день, — сказал он и заглянул в котел, потом подержал руку над паром и даже понюхал ее. — Ну-ну, вроде как что-то получилось.
— Разливать, дядя Герге?
— И поскорее. Меня разбирает любопытство.
Плотовщик разлил уху, но сам не притронулся к ней, а старик не спеша помешивал ложкой в своей тарелке.
— Я принес Беле письмо. Оно там, в кошелке.
Кряж тотчас же отставил в сторону благородное кушанье.
Катица говорит: «Дядя Герге, не возьмете ли письмецо для господина весовщика?» Вот какие дела. Но письмецо я, конечно, захватил.
— Я прочту письмо. Может, оно срочное, — сказал Кряж, распечатывая конверт.
— Как не срочное! — подтвердил Матула, зачерпнул ложку ухи, подул на нее и подержал во рту, распробывая. — Ничего ушица! — Он одобрительно взглянул на Плотовщика. — Я и сам бы лучше не сварил. Верное слово.
— Неужели правда?
— Потому и говорю, что правда. А старой Нанчи и всем женщинам впору только от зависти лопнуть. Уха только зимой могла бы показаться вкуснее, и то лишь потому, что тогда чем горячее пища, тем лучше. — Матула взглянул на Кряжа и улыбнулся. — Правда, некоторые вместо ухи письма глотают, хотя письмо и не остынет!
Кряж смотрел на письмо, как солнцепоклонник на восходящее светило.
— В селе опасаются эпидемии, — сказал он с тревогой. — Но, к счастью, всем сделали прививки.
— К счастью, — со скрытым лукавством повторил Матула. Дюла закусил во рту ложку, чтобы не рассмеяться. Нет, наш Плотовщик не понимал душевного состояния Кряжа, не понимал, что против его болезни нет прививок и нет никаких лекарств.
После обеда они не упустили случая поспать, хотя это и не входило в их планы. Однако часовые стрелки солнечных теней не останавливались, и, когда ребята проснулись, Матула уже вынес из хижины их пожитки.
— Ну, пора, — сказал он.
Кряж нащупал в кармане письмо, и это как-то успокоило его, но Дюла с некоторой горечью подумал об отъезде, о той минуте, которая вот уже и настала.
— Спасибо вам за все, дядя Герге!..
— И вам спасибо, — сказал старик. — Потому как хорошее было это лето, и нам хорошо было втроем. А теперь поехали!..
Прежде чем сесть в лодку, Дюла приподнял отчаянно сопротивлявшегося Серку и крепко прижал его к груди.
— До свидания, Серка! На рождество мы снова здесь встретимся..
Кряж тоже погладил жесткую шерсть своего четвероногого друга, который сопел, требуя, чтобы его отпустили наконец, потому что он не выносит, когда его берут на руки.
Матула взял в руки весло.
— Останешься здесь, — кивнул он Серке, и лодка заскользила по воде.
Телега тяжело стучала по рытвинам. Дядя Иштван специально прислал телегу, чтобы забрать все вещи. Ребята молча сидели на сене.
Они еще раз помахали Матуле, но вот дорога повернула, и камыши остались позади. Перед ними простирались луга, на которых пасся скот, и над кустами уже раздавался не крик чаек, а звук колокольчиков. Над Балатоном догорала вечерняя заря, и зеркало большого озера постепенно тускнело, как человеческая память.
На козлах сидел незнакомый возчик, сидел хмуро, с каким-то пасмурным равнодушием, словно вез на телеге дрова, удобрения на поля или снопы.
— А нельзя ли ехать немного быстрее? — попробовал заговорить с ним Дюла.
— Нет!
Дюла взглянул на Кряжа, тот пожал плечами, и они засмеялись.
— Плотовщик, — сказал Кряж, — с нами не хотят знаться. Дорога стала лучше. Воспоминания уже не тянули телегу вспять, а весело подгоняли, словно говоря:
«Мы с вами, ребята. Мы ведь никогда не исчезнем!»
— Кряж! — заговорил Дюла. — Значит, те письма нужно будет адресовать так: Будапешт, потом твой адрес, а после — Беле Пондо-раи, и добавить: для Лайоша Дюлы Ладо. Мы с тобой заранее надпишем пару конвертов.
Это еще зачем? У Катицы отличный почерк, она закончила шестой класс на «хорошо»..
— Дурак! Твоя мама сразу догадается, что писала девушка.
— Извини, Плотовщик! Пожалуй, ты прав. Но сейчас давай поговорим о другом, потому что тетушке Нанчи этого знать не нужно. А вдруг ей тоже известен этот прием — держать письмо над паром? Видишь, вот она уже и встречает нас!
Телега свернула во двор, и они увидели тетушку Нанчи, которая стояла на крыльце, подбоченившись, как атаманша.
— Ну, — с улыбкой произнесла она, когда телега остановилась, — приехали, значит!
— Да, как видите, тетя Нанчи, — ответил Плотовщик с некоторым раздражением, так как мысленно продолжил фразу Нанчи: «… приехали и теперь попадаете ко мне в руки!»
— Воду для ванны я уже согрела. Раздевайтесь, да побыстрее. Мы это постираем, погладим, починим и пришьем пуговицы где надо, чтобы дома не сказали, что мы о вас не заботились. Я уже обдумала. Вещи свои оставьте прямо здесь, на крыльце, не ровен час прихватили с собой вошек! Что у тебя с головой, Бела?
— Ой-ой! — даже подпрыгнул Кряж. — Не нажимайте, тетя Нанчи.
— Я тебя вылечу, не бойся. Но сначала к парикмахтеру. Даже у цыган нет таких длинных волос. Что сказали бы дома, если бы вы явились туда в таком виде? — Тетушка Нанчи упорно называла парикмахера «парикмахтером». И тут же добавила: —Он и ногти вам пообрежет, и зуб выдернет, коли есть плохой.
— Зубы у нас все хорошие, — запротестовал Дюла и потащил Кряжа в ванную.
— Там они уже спокойнее взглянули друг на друга.
— Грязное белье бросьте сюда мне! Может, помыть вас?
— Мы сами потрем друг другу спину, тетя Нанчи!
После этого она оставила их в покое. Основательно вымывшись, Кряж заявил, что у него такое чувство, будто с него даже кожу смыли.
— А ты погляди на воду, Кряж!
Вода в ванне была цвета кофейной гущи.
— Вот что мы смыли! Спускай воду, не то Нанчи упадет в обморок.
«Парикмахтер» потом отмоет, — пошутил Кряж, — но приятно все-таки, что она о нас так заботится. Хороший человек тетушка Нанчи, я ее полюбил.
— А ты всех способен полюбить, Кряж. Ну, да ладно, с тетушкой Нанчи это понятно, пусть даже она умеет обрабатывать письма паром.
— Плотовщик!
— Ладно, ладно, не замахивайся! Ведь ты убил бы лучшего своего друга. Накинь что-нибудь на себя, и пошли на кухню: вроде бы «парикмахтер» уже пришел.
Ужин начался в молчании. Дядя Иштван некоторое время только ел молча и поглядывал на ребят. Казалось, оставался доволен ими. Потом он вдруг стал принюхиваться.
— Это от кого же так отвратительно пахнет?
— Ничего страшного, можно привыкнуть, — ответила тетушка Нанчи. — Я намазала Беле лоб лилиевым маслом.
— Черт бы побрал эту лилию! От нее, скорее, тухлыми потрохами несет.
— Зато к утру от шишек и следа не останется.
— Разве что! А старик все же здорово обкорнал вас.
— Не беда, дядя Иштван, — тихо проговорил Кряж. — Но я хотел бы поблагодарить…
— Ладно, считай, что уже поблагодарил. Плотовщик, надеюсь, ты не собираешься произносить речей. Главное, что всем было хорошо. И этим вы доставили мне куда большую радость, чем я вам. И хватит! Вы стали крепче и телом и духом. Дома вас даже не узнают. Впрочем, этим вы больше обязаны Матуле.
— Дядя Герге — сущий ангел, — сказал Кряж.
— Возможно, но настоящие ангелы, наверное, с визгом разбежались бы, если бы в их кругу появился старик со своей трубкой и двухнедельной щетиной.
— Над этим не шутят!
— А я и не шучу, тетушка Нанчи. Матула — не ангел, а человек, настоящий человек! И большего от него никто не может требовать. И еще я хочу сказать, ребята, что на рождество я жду вас. Вы всегда можете приезжать сюда, как к себе домой. Не перебивай меня, Кряж! Мне все известно. Будем живы-здоровы, и я спляшу с Катицей танец на вашей свадьбе.
— Я-я. э-ээ… — забормотал, покраснев, Кряж. — Я не об этом думал…
— Тем лучше, Кряж. И еще я хочу сказать, что к рождеству мы поставим на болоте саманный дом. Я дал слово Матуле. И послушай, Кряж, прикрой ты чем-нибудь свою голову, иначе меня стошнит от этой вони. А теперь, ребята, пора. Идите укладываться, потому что я подниму вас на рассвете. Будапештский скорый уходит в семь.
Дюла, Кряж и все помогавшие им еще долго возились со сборами, а еще дольше разговаривали. Поэтому утром ребятам показалось, что их подняли чересчур рано. Они, наверно, даже и опять заснули бы, но дядя Иштван открыл дверь их комнаты, зажег лампу и, прошествовав через всю комнату, принялся неистово умываться и разыграл настоящий спектакль — крякал, булькал в горле водой, громко плескался и охал.
— А-аах-ах, — вздохнул Плотовщик, не выдержав этого шума и так потянулся, что кровать протестующе затрещала.
Впрочем, трудны были только первые мгновения, а затем в предвкушении предстоящей поездки они разогнали последние остатки сонливости. Но вот позади звонкие поцелуи тетушки Нанчи, медвежьи объятия дяди Иштвана, тарантас тронулся, и заговорили колеса.
— Пишите!!! — громогласно крикнул главный агроном, отчего воробьи тотчас же прервали свой митинг на тополе.
Плотовщик помахал в ответ рукой, а Кряж — своей знаменитой шляпой, которая больше уже не была пригодна ни на что иное.
Они быстро миновали пробуждающееся село; затем колеса зашуршали по утренним полям. На этот раз по направлению к железнодорожной станции ехала не простая телега и везла она не обитателей камышовых зарослей, а двух хорошо одетых восьмиклассников, причесанных и приодетых, при галстуках. Правда, ребята чувствовали себя весьма неуютно в своих костюмах; два месяца — небольшой срок, но за это время и Плотовщик и Кряж так выросли из своей парадной одежды, что не могли застегнуть половины пуговиц, а руки у Плотовщика торчали из рукавов куртки чуть ли не по локоть.
— Слушай, Дюла! — сказал Кряж. — У меня, наверное, сели штаны. Я даже пошевелиться боюсь — того и гляди, треснут.
— Так и не шевелись. Особенно же будь осторожен, Кряж, когда будешь слезать… Нет, ты только посмотри! — И он показал на восток.
Зеркальная гладь Балатона была розовой, потому что далеко, где-то за Кенеше, всходило солнце. Дрожащее покрывало тумана над озером шевельнулось и вдруг распахнулось; где-то закаркала ворона, и разбуженные зарей белые чайки взвились ввысь.
Тарантас, постукивая, катил по дороге, ведущей из лета в осень. Они уже были вблизи моста, и Плотовщик посмотрел на реку, чтобы проститься с ней и с камышами.
— О! — воскликнул он и вскочил. Вскочил и Кряж. Оба они, наверное, и не думали, что эта картина сохранится в их памяти на всю жизнь.
— Дядя Герге! — закричал Плотовщик. — Дядя Герге! — другого он ничего не мог сказать.
Кряж же только махал шляпой, но так энергично, словно хотел выпрыгнуть из повозки.
— Пиши! Пиши-ии! — воскликнул он наконец, потому что рядом с Матулой в лодке недвижно стояла девушка, высоко подняв руку.
Но тарантас с шумом промчался по мосту, и, когда видение исчезло, оба мальчика опустились на сиденье.
— Дядя Герге… — сказал немного погодя Дюла.
— О, Катица… — вздохнул Кряж, на что Плотовщик заметил:
— Теперь я уже начинаю тебя понимать, потому что я тоже, кажется, во что-то влюбился, знать бы только во что!
В поезде было мало пассажиров, но нашим утомленным ребятам, казалось, что их много. Они притулились в уголке и тут же заснули. Когда Плотовщик проснулся, Кряж уже не спал и развертывал пакет, приготовленный тетушкой Нанчи.
— Ты не голоден?
— Голова болит.
— Поешь чего-нибудь, и пройдет.
— Где мы сейчас?
— Проехали Секешфехервар.
— Покажи, что в свертке?
Кряж показал, а когда через полчаса выбросил за окно бумагу, то заметил:
— Совсем и не скажешь, что у тебя болела голова. Мы здорово расправились с этим цыпленком…
— А ты знаешь, Кряж, голова у меня действительно прошла. Когда поезд наконец подошел к перрону Южного вокзала, Кряж опустил окно и крикнул:
— Носильщик! Носильщик, сюда, пожалуйста, — и помахал рукой. — Я подам вам через окно.
— Кряж, ты с ума сошел! Мы бы сами как-нибудь донесли.
— Я кое-что заработал! — хлопнул себя Кряж по карману. — А человек для того зарабатывает, чтобы дать возможность заработать и другому.
— Подождите, я сейчас подвезу тележку, — сказал носильщик. — Пять мест, — уточнил он, погрузив багаж, на что Кряж сказал ему:
— Пожалуйста, отвезите к стоянке такси.
У Плотовщика даже челюсть отвисла от изумления.
— Бела! — И он прислонился к вагону, чтобы не упасть от смеха. — Бела, ты ведешь себя прямо как магараджа! Бела…
— Нечего ржать, Плотовщик! Пять мест мы все равно сами бы не дотащили. А к тому же у меня штаны лопнули сзади. Представляешь… — Он повернулся и сделал несколько шагов. Действительно, на его брюках зияла порядочная прореха, из которой выбивался краешек голубой рубашки.
У Плотовщика даже слезы брызнули из глаз.
— Подождем, пока пройдет народ, потом пойдем. Ты держись позади меня! — распоряжался Кряж. — Очень заметно?
— Ха-ха-ха-ааа… — стонал Дюла и, вытерев глаза, загородил собою Кряжа с тыла.
Когда же такси тронулось, Плотовщик признал, что Кряж все это хорошо придумал, даже если бы у него и не произошла катастрофа с брюками.
— Плотовщичок, после обеда я зайду к тебе. Помочь тебе с вещами?
— Ну что ты, я сам! Так я жду тебя.
Лайош Дюла Ладо водрузил за плечи рюкзак, взял в каждую руку по чемодану и в сопровождении Простака поднялся на площадку, позвонил и тотчас оказался в объятиях мамы Пири.
— Боже мой, Дюлочка, да ты стал настоящим мужчиной! Но как странно сидит на тебе костюм!
Когда вечером, после ужина, родители остались одни, Акош Дюла Ладо сказал после долгого молчания:
— Дорогая, если бы я не знал, что это наш сын, я решил бы, что перед нами незнакомый человек. Он же совсем не тот, каким уехал! Мальчик стал взрослым! Надо купить ему другой костюм — в этом он не может появляться на улице. Все же Иштван замечательный человек!
Но Плотовщик в этот момент не думал о дяде Иштване. Он сидел у стола в своей, ставшей ему тесной, куртке и сочинял письмо. «Дорогой дядя Герге!..» В комнату влетела мама Пири.
— Дюлочка, дорогой! Ну рассказывай!
— Мама Пири, вот закончу это письмо и все расскажу. Зайдите, пожалуйста, через четверть часа.
— Черт побери! Что за тайны?
— Каждое письмо — тайна, мама Пири. Но я скажу, когда закончу. — Обескураженная мама Пири тихо прикрыла за собой дверь, на глаза у нее навернулись слезы.
«Вот так оно и бывает… — прошептала она и выключила газ, — так и бывает! Не заметила, а они уже выросли!»
Но через полчаса она уже сидела на постели Дюлы и гладила его большую руку.
— Ну теперь-то ты расскажешь?
— С удовольствием, но сначала вы, мама Пири, расскажите все новости, какие накопились за лето. Ведь я так давно не был дома!
— Ну, что же, милый… — И мама Пири пошла той тропинкой, которую проложил ей хитрый Плотовщик, поскольку, хотя мама Пири и любила расспрашивать, говорить она, однако, любила гораздо больше.
Плотовщик устроился поудобней, а его названая мать глубоко вздохнула и сказала:
— Пожалуй, надо начать с того дня, когда вы уехали…
И начала. Ее воркующий голос заполнил комнату, но Дюла сумел разобраться, что трамвай сошел с рельсов, у дворничихи вырвали зуб, а сапожник, что живет на первом этаже, выиграл в спорт лотерею.
— Мотоцикл выиграл, бедняга!
— А почему бедняга, мама Пири?
— Неужели не понимаешь? Зачем сапожнику мотоцикл? И вообще все это — надувательство, потому что лотерейными билетами торгует крестная дочка сапожника. А Простак сожрал хороший кусок мяса у тетушки Плашинки, потому что она оставила его на подоконнике.
— Подумать только, — проговорил Плотовщик и больше уже не задавал вопросов, потому что голос мамы Пири усыпляюще жужжал и, казалось, все более отдалялся: он стал очень похож на тот тихий рокот, который по вечерам они слышали в хижине, когда ветер приносил к ним далекие звуки с озера, где готовились ко сну тысячи и тысячи птиц.
Этот рокот через две недели превратился в дикий гул, когда Плотовщик и Кряж переступили порог школы.
— Слышишь? Как утром в камышах, — проговорил Дюла, и они спокойно отправились в свой класс, откуда доносился такой шум, будто начиналось извержение вулкана.
Кряж лениво шагал рядом с Плотовщиком.
— А дядя Герге сейчас завтракает салом, — сказал он.
Тут они немного постояли, забыв даже о том, что оба были в новых костюмах, надетых в честь начала учебного года.
— А Серка смотрит на него, — отозвался Дюла и только после этого открыл дверь класса.
Вулкан извергнулся. И раздался сердитый вопль Тимара, потому что его кто-то столкнул с первой парты, на которой он, не известно почему, оказался.
— Плото… — заорал он, падая, и приземлился перед Кряжем. — Какая подлюга меня толкнула?
— Я, — сказал Чиллик, он же Бык. — Хочешь еще получить? Ну, знаменитости! — остановил он наших друзей. — Говорят, вы подстрелили грифа и видели три настоящие камышины.
— Четыре видели, Бык, — ответил Плотовщик. — Но, может, ты дашь нам пройти?
— Идите, но сначала я пощупаю вас, накопили ли вы хоть немного силенок.
И тогда Кряж, добрый миролюбивый Кряж, подошел вплотную к грозе класса, склонил набок голову и облизнул уголки рта.
— Видишь ли, Бык, у меня нет охоты драться, потому что на мне мой единственный хороший костюм, но если ты тронешь Плотовщика, тебя унесут на носилках.
Вулкан сразу умолк, и только стулья поскрипывали то тут, то там, знаменуя крушение трона.
— Конец Быку! Да здравствует Кряж Первый! — провозгласили Элемер Аваш, Юрист, и Бык обрадовался, что может обратить свой гнев против него. Но Дюла положил ему на плечо руку и сказал:
— Оставь, Бык. И если хочешь, пощупай мои бицепсы, а лучше расскажите, ребята, что нового.
— Чиллик, рвавшийся в драку, после этих слов вдруг потерял почву под ногами. В голосе Плотовщика ощущалось какое-то кроткое и в то же время исполненное силы спокойствие, которое ничего хорошего не предвещало.
— Что ж, пожалуйста, — буркнул он. — Какие новости? Вместо Кендела нам дают бабу…
Напряжение спало, все сели на свои места, потому что Валленберг, посмотрев на часы, объявил:
— Через четыре минуты и тридцать секунд — звонок.
… жену Кендела, — продолжил Блоха начатое Быком сообщение.
— А наш Лайош Череснеи уходит на пенсию.
— А жаль… Хотя то, что женщина, — это мне нравится, — проговорил Юрист и поправил галстук-бабочку, который только он носил в классе.
— Идиот! — сказал кто-то.
— Кто это изрек? — спросил Элемер Аваш, вставая и оглядывая класс.
— Я! — подняли руки сразу двадцать ребят, и класс снова загудел.
Но в этот момент прозвенел звонок, и постепенно шум стих.
— Идут, — шепнул кто-то, однако все отлично расслышали этот шепот.
Когда дверь открылась, класс уже стоял.
Кенделне держала под мышкой портфель; Лайош Череснеи был одет в черный костюм. Казалось, он немного состарился, но так всегда бывает при прощании; впрочем, его обычная веселость оставалась прежней.
— Ребята, врач сказал, что мне уже пора на отдых, но я пришел не затем, чтобы совсем проститься с вами. Вы можете приходить ко мне, когда захотите, и приходите обязательно, потому что я, несмотря на то, что вы страшные бестии, все же люблю вас.
— И мы тоже! И мы тоже!
— Хорошо. Словом, я пришел не затем, чтобы проститься, а чтобы передать вас новому классному руководителю; она одновременно будет преподавать у вас математику и физику. Это супруга господина учителя Кендела, и надеюсь, вы будете вести себя так, словно за учительским столом по-прежнему сидит ее супруг. Итак, ребята, желаю вам хорошо потрудиться!
Он пожал руку новой учительнице, прощально взмахнул рукой и вышел из класса.
Воцарилась глубокая тишина.
Кенделне села, и, пока она доставала из портфеля бумаги, ребята начали потихоньку переговариваться. Валленберг снова посмотрел на часы.
Тогда Кенделне поправила лежащий перед ней лист и, подняв голову, обвела взглядом класс.
— Ребята, — начала она, — я не стану произносить длинную речь. Скажу лишь, что я буду относиться к вам точно так же, как вы ко мне.
— Мы будем хорошими, — доверительным тоном сказал Элемер Аваш.
На первый раз я извиню этот выкрик, но запомните: пока я нахожусь в классе, говорить могу только я и тот, кто спрашивает что-нибудь относящееся к уроку или кого спрашиваю я. Сейчас я прочту список учеников, так как хочу познакомиться с каждым из вас. Ацел! Ну как ты после операции?
— Спасибо, хорошо.
— Янда бывал у тебя?
— Каждый день, — ответил Ацел с некоторым смущением.
— Натаскивал его! — выкрикнул Шош.
Преподавательница внимательно посмотрела на кричавшего.
— Как вас зовут?
— Карой Шош.
— Можете сесть.
После этого никто уже не выскакивал, потому что в воздухе повеяло холодком. Только Юрист шелестел спортивной газетой и Шош подавал знаки Валленбергу, желая узнать у него, который час.
Валленберг поторопился выполнить его просьбу, потому что подходила его очередь.
— Валленберг!
— Я! — И он встал.
— Я слышала, у вас точные часы?
— Идут с точностью до секунды.
— Хорошо. Тогда я попрошу вас перед каждым уроком класть их ко мне на стол. Мои часы не очень надежны.
— Сссс… — выдохнул Дубовански. — Сссс… Плохое начало.
— Приказ есть приказ, — с тяжелым вздохом ответил Валленберг и уныло сел.
— Не приказ, а просьба, — поправила его учительница и взглянула на класс, будто хотела охватить всех одним взглядом.
У нее были ласковые голубые глаза — во всяком случае, так помнилось Плотовщику, — но сейчас они глядели на ребят так, что им казалось, будто на них смотрит замерзшее озеро.
— Ацел, ты пересядешь на место Шоша, а Янда — на место Элемера Аваша. Оба они очень любят разговаривать, и здесь, на первой парте, им это будет удобнее.
Перемещение проходило при гробовой тишине.
— Интересно: то на «вы» обращается, то на «ты», — прошептал Дубовански. — Как и ее муж. Конец всему!
— Спасибо, ребята, теперь мы познакомились. Пондораи и Ладо останьтесь. Остальные могут идти домой.
И ребята, подавленные, но в то же время проникшись уважением к новой учительнице, по одному покидали класс. Но, выйдя за дверь, они сбились в кучки и стали обсуждать положение. В конце концов общее мнение выразил Юрист. Подняв обе руки кверху, он провозгласил:
— Ребята, ну и погорели же мы!
А в классе Плотовщику вновь показалось, что глаза у учительницы — теплый голубой бархат.
— Ребята, я не узнаю вас. Вы так и пышете здоровьем. Наверно, у вас было много приключений? Вы расскажете? Плотовщик, тебя, казалось, в любую минуту мог унести ветер. А теперь ты, как закаленная сталь клинка. Наверное, вам хорошо жилось там?
— Замечательно!
— В субботу часов в пять приходите, ребята, к нам. Муж тоже хочет на вас посмотреть.
— Спасибо. Обязательно.
— Ну, так мы ждем вас, — кивнула на прощание Кенделне, и оба мальчика продолжали еще несколько мгновений стоять, после того как она вышла.
Потом они молча сели, и лишь немного погодя Кряж произнес:
— Плотовщик, рассказывать будешь ты!
Лайош Дюла Ладо молчал. Как можно рассказать про это лето?
Как найти нужные слова? Он посмотрел в окно, на солнечное, но уже осеннее небо, и ему показалось, что он видит рябь на воде и маленьких лысух, плывущих вдоль камышей; вот звучит выстрел, веером разлетается дробь, падает птица; трещит катушка удилища, рокочет гром, грозно барабанит град; под Кряжем проваливается земля; пахнут лилией и еще чем-то снадобья тетушки Нанчи; вспыхивает костер; занимается заря, и в ее бледном сиянии стоит в лодке Матула, а рядом с ним Кати, поднявшая вверх маленькую руку, и кажется, она держит в ней свое сердце.
А за ними будто уже падает снег и ветер завывает между деревьями, унося дым от хижины навстречу весне.
«Я расскажу», — подумал Плотовщик, однако, взглянув на своего друга, пришел к мысли, что время проходит, но красота и доброта, любовь и правда переживают века. Они не умирают вместе с людьми, а остаются вечно, как сама неосязаемая действительность, и награждают каждого в той мере, в какой он этого заслужил.