III «Шампанское, девочки, счет, нет проблем»

От взрыва деревья на другом берегу содрогнулись, и артиллерийский огонь, уже стихнувший, снова усилился среди горящих крыш. За первым взрывом последовали другие, и Барлес на слух определил, что стреляли из стомиллиметрового танкового орудия, одного из тех старых Т-54, которые мусульмане захватили у противника. Где-то там, на другом берегу, крыши взлетают на воздух, и от последних хорватов, еще защищающих Бьело-По-лье, скоро никого не останется. Если танки уже подошли к селению, значит, кольцо вокруг него вот-вот сомкнется. Скоро танки появятся из-за поворота и выйдут к мосту, поэтому Барлес решил, что пора возвращаться к Маркесу.

Когда он перебегал через шоссе, над его головой просвистело несколько пуль – слишком высоко. Стреляли с другого берега и стреляли наугад; пули падали на асфальт, издавая звук, напоминавший дребезжание туго натянутой проволоки – дзинь-дзинь-дзинь. Барлес чуть наклонил голову, когда услышал, как они со свистом проносятся мимо, но сделал это скорее инстинктивно: он знал, что свою пулю не слышишь, – пуля, которая тебя убивает, приходит, не объявляя: «А вот и я!»

Вообще война, думал Барлес, спускаясь туда, где лежал Маркес, – это килограммы и тонны разлетающегося во все стороны металла. Это пули, осколки, снаряды, летящие прямо или по разным и непредсказуемым траекториям, отскакивающие рикошетом, появляющиеся то тут, то там, сталкивающиеся друг с другом в воздухе, вырывающие куски плоти, дробящие кости, отчего кровь растекается по земле, полу и стенам домов. Барлес, уже двадцать лет проработав военным журналистом, все еще поражался тому, сколь изобретательны некоторые из этих кусочков металла, начиная с подпрыгивающей мины, которая взорвалась не на земле, когда Красавчик наступил на нее, – конический эффект, смертность шестьдесят процентов, – а в воздухе – зонтичный эффект, смертность восемьдесят пять процентов, – и кончая кумулятивными снарядами и пулями калибра пять пятьдесят шесть, которые стали появляться на всех фронтах Боснии, по мере того как торговцы вооружением осваивали этот рынок.


Дзинь-дзинь-дзинь, просвистели еще две пули, но сейчас Барлес не пригнул голову: во-первых, он ждал их, а во-вторых, на него смотрел Маркес, устроившийся на косогоре рядом со своей камерой. «Ну и стерва эта пуля калибра пять пятьдесят шесть», – подумал Барлес. Она легче, чем пули другого калибра, и летит по прямой, пока не встретит на своем пути человеческую плоть. Тогда эта стерва вместо того, чтобы пройти через человеческое тело по прямой линии, тут же меняет траекторию, дробя по пути кости и разрывая полые органы. Да, она убивает меньше, чем, например, натовский калибр семь шестьдесят два или пули от Калашникова, но все тщательно продумано. Возможности обычных пуль ограничены: убитый противник – это просто убитый, и не более того. Гораздо лучше, если у противника раненых будет больше, чем убитых; причем тяжелораненых – безруких и безногих: надо тратить силы и средства на их эвакуацию, лечение, содержание госпиталей; раненые затрудняют передвижение противника, подрывают его стойкость. Убивать противника уже вышло из моды. Сейчас принято оставлять ему много калек и парализованных, и пусть выпутывается как знает. Барлес считал, что именно к такому выводу пришли главные штабы, изучив доклад – статистические данные по войне во Вьетнаме, соотнесенные со статистическими данными Наполеоновских войн, – который какой-нибудь высококвалифицированный специалист написал, предварительно изучив факторы, тенденции и параметры. Барлес представлял себе, как этот тип – его зовут Мортимер, а может быть, Маноло, – сняв пиджак, сидит за рабочим столом в своем кабинете, а секретарша приносит ему кофе. «Спасибо, как дела? – Все прекрасно. – Семь тысяч убитых сюда, десять тысяч туда, и у меня остаются еще пять; черт подери, какой кофе горячий. Послушай, детка, будь любезна, принеси мне процентные данные о сгоревших от напалма. Нет, это сгоревшее гражданское население, а мне нужны данные по пехоте. Спасибо, Дженифер (или Марипили). Выпьешь со мной рюмочку после работы? Не говори ерунды, при чем тут, что ты замужем? У меня тоже семья».

Барлес прекрасно знал: если сербский гранатомет выстрелит по стоящей в Сараево очереди за хлебом гранатой PPK-SIA, а не гранатой PPK-SBB, то разница эта отразится на судьбе Мириам или Лилиан: от этого зависит, выживут ли они, погибнут, отделаются пустяковыми ранами или останутся калеками. А в существовании и использовании PPK-SIA и PPK-SBB виноват не столько сербский артиллерист, сколько статистические выкладки вышеупомянутых Мортимера или Маноло, которые между двумя чашечками кофе пытаются завалить секретаршу. А пуля-шалунья калибра пять пятьдесят шесть, та, что делает зигзаг и вместо того, чтобы выйти вот тут, выходит вот там или разносит на мелкие кусочки печень, ведет себя таким образом потому, что блестящий инженер, вполне мирный человек, живущий там, где они еще сохранились, истовый католик, любящий Моцарта и на досуге увлекающийся садоводством, провел немало часов, изучая этот вопрос. Может быть, он даже дал этой пуле какое-нибудь имя собственное – «Луиза» или «Малютка Эусебия», – потому что изобрел ее в день рождения жены или дочери. А потом, закончив все чертежи, с чистой совестью и сознанием выполненного долга, этот убийца с незапятнанными руками выключил свет над своим проектировочным столом и отправился с семьей в Диснейлэнд.

Дойдя до косогора, Барлес растянулся рядом с Маркесом. Оператор закурил еще одну сигарету и затягивался, время от времени поглядывая на охваченные огнем крыши на другом берегу.

– Слышал танки? – спросил он.

– Слышал. Они торопятся.

– Вряд ли этот мост еще кому-нибудь понадобится.

– Пожалуй.

Барлес нетерпеливо посмотрел на часы. Этот предмет он ненавидел: он зависел от часов двадцать один год своей жизни. Зависел от того момента, который на профессиональном жаргоне называют deadline.[5] В это время истекает срок записи теленовостей или уходит в набор газетный выпуск, и если ты не успел к этому часу, то работа твоя пошла коту под хвост. А им еще предстояло добраться до того места, откуда велась трансляция, – до укрытого мешками с землей домика, внутри которого находилось необходимое электронное оборудование, а на крыше – параболическая антенна, и где работали Пьер Пейро и ребята из Европейского бюро. И все равно передача иногда прерывалась из-за помех на линии, сбоев в передаче сигнала, в работе электроники или из-за разорвавшегося поблизости снаряда И тогда работа, проделанная за день пропадала, а Барри, американский техник, пожимал плечами и смотрел на Барлеса так, словно выражал ему соболезнование. May be the next time – может быть, в следующий раз. Здоровяк Барри всегда был в хорошем настроении и разговаривал со своей женой филиппинкой по спутниковому телефону на забавной смеси английского и испанского, а перед тем, как прервать связь, тихо говорил ей по-испански: «Я тебя люблю», – прикрывая рот ладонью, словно ему было стыдно за это мимолетное проявление нежности. Ребята из Европейского бюро работали слаженно и обеспечивали трансляцию через спутник всем телестанциям, входящим в состав Евровидения. Их здешний начальник, Пьер, худой и любезный француз в очках, полгода жил в Амстердаме с женой и с дочерью, а полгода проводил на войнах в различных точках планеты. Барлес работал с ним во многих странах, и они были старыми приятелями. Каждый день, не требуя, чтобы Мадрид сделал официальную заявку через Брюссель, Пейро резервировал для Барлеса и Маркеса десять минут спутниковой связи и час предварительного монтажа с Францем, молчаливым немцем, или с невысоким, улыбчивым Салемом, белокурым швейцарцем тунисского происхождения. В плохие дни они монтировали, не снимая касок и бронежилетов. Однажды в Сараево Франц и Барлес встали из-за монтажного стола за тридцать секунд до того, как прямо под окном разорвался снаряд и все помещение засыпало осколками. На добытую у Маркеса мелодию чотиса[6] Пьер сложил песенку об этом событии: «Это было в тот день, когда Испанское телевидение, встав по нужде из-за стола…» и так далее. Напившись, они часто распевали ее, сидя без электричества в гостинице «Холидей инн» и слушая, как снаружи рвутся снаряды. Тогда Манучер рассказывал иранские анекдоты, которые ни до кого не доходили, а Арианн, корреспондентка Франс Интер, немного похожая на Каролину Монакскую, клянчила у Барлеса нераспечатанные пакетики бумажных носовых платков, потому что у нее кончились прокладки.

Гостиницы военных журналистов… На каждой войне у них всегда была своя гостиница. Висенте Талон, Джорджио Торчиа, Педро Марио Эрреро, Луиссе… Мигель де ла Куадра, Грин, Висенте Роме-ро, Фернандо де Хилее, Басилио, Боне-каррере, Клод Глюнц, Маноло Алькала – репортеры-ветераны, прошедшие Алжир, Катангу, Кубу, Биафру и Шестидневную войну, те, кто уже умер, вышел в тираж или на пенсию; репортеры, истории которых, рассказанные в барах или борделях, впитывал в себя Барлес в юные годы, – с ностальгией вспоминали гостиницу «Алетти» в Алжире или «Сен-Жорж» в Бейруте. Когда Барлес думал об этом, он чувствовал себя ужасно старым. Вместе с Ману Легинече и еще несколькими журналистами он принадлежал к почти исчезнувшему поколению, которое впервые услышало выстрелы в начале семидесятых. То были другие времена – никто не торопился и передавал материал, спокойно отстукивая его на стареньком телексе, снимал на кинопленку, таскал за собой разбитый «Ундервуд», мог месяцами пропадать в Африке, а по возвращении его материалы публиковались на первых полосах. Теперь же достаточно было пятиминутного опоздания или сбоя в работе спутниковой связи, чтобы информация устарела и ни к черту не годилась.

Для Барлеса, как для каждого военного журналиста-ветерана, любая война всегда ассоциировалась с определенной гостиницей. Когда племя специальных корреспондентов достает томагавки и мчится туда, где запахло порохом, встречаясь, они часто узнают друг друга, вспомнив гостиницы, в которых жили бок о бок: «Ледра палас» на Кипре, «Коммодоре» и «Александр» в Бейруте, гостиницы с одинаковым названием «Интер-континенталь» в Манагуа, Бухаресте и в Аммане, гостиницы «Хилтон» в Кувейте, «Чари» в Нджамене, «Камино Реаль» в Сальвадоре, «Континенталь» в Сайгоне, «Шератон» в Буэнос-Айресе, «Парадор» в Эль-Аюне, «Дунай» в Вуковаре, «Мансур» и «Аль-Рашид» в Багдаде, «Экспланада» в Загребе, «Анна Мария» в Медугорье, «Меридьен» в Дахране, «Холидей инн» в Сараево и еще много-много других, рассеянных по местам трагедий. Гостиницы, которые превращаются в штаб-квартиры военных журналистов, всегда выглядят странно и живописно: туда-сюда снуют бригады тележурналистов, через холл и по лестницам тянутся провода, во всех розетках заряжаются батарейки, повсюду свалены параболические телефонные антенны и оборудование для трансляции; бар подвергается частым и опустошающим набегам, электричество то и дело вырубается, в комнатах свечи, и везде – официанты, солдаты, сутенеры, шлюхи, торговцы наркотиками, таксисты, шпионы, информаторы, полицейские, переводчики; мелькают доллары, идет торговля из-под полы, в вестибюле сидят фотографы, а какие-то типы, прижав приемники «Сони» к уху, слушают Франс Интер или Би-Би-Си; на полу валяются камеры, оборудование для монтажа, ноутбуки, пишущие машинки, бронежилеты вперемешку с касками и спальными мешками… Иногда, как на Кипре, в Кувейте или в Сараево, по ступенькам лестницы стекает вода, оконные стекла вылетели от постоянной стрельбы, некоторые комнаты разворочены прямым попаданием снарядов, в коридорах свалены матрасы, и повсюду стоит неумолчный шум дизель-генераторов, обеспечивающих хоть какую-то электроэнергию… Барлес помнил гостиницу, через холл которой они с Аглае Мазини, Энрике Гаспаром и Луисом Панкорбо пробирались ползком, спасаясь от турецких парашютистов, стрелявших по ним из бассейна. Он помнил, как Корнелиус и Хосеми Диас Хиль напились, пользуясь тем, что спиртное было вдвое дешевле обычного, в баре гостиницы «Камино Реаль», после того как попали под ракетный обстрел в горах, где над ними завис сальвадорский вертолет. Или как Энрик Марти чистил свой «Никон» в баре «Холидей инн», когда сербская бомба угодила прямо в комнату триста двадцать шесть. Он помнил Ахилла д'Амелиа, Этторе, Пеппе и других итальянских журналистов в плавках и противогазах в бассейне гостиницы «Меридьен», когда из-за иракских «Скад» в Дахране завыла тревога. Или Рикардо Рочу, с рюмкой в руках стоявшего в дверях гостиницы «Интер-континенталь», чтобы посмотреть, как сандинисты будут штурмовать бункер Сомосы. Ману Легинече, отстукивающего репортаж на своей «Оливетти» на террасе «Континенталя» в ста метрах от позиций вьетконговцев. Хавьера Валенсу-элу в солнечных очках, для которого война началась с того, что он влюбился в ливанскую девушку. Томаса Альковерро, вполне серьезно разговаривающего с попугаем в гостинице «Коммодоре», которого он учил говорить: «Сембреро, я тебя ненавижу; Сембреро, я тебя ненавижу». Он помнил, как все побежали в убежище в Осиек-Гарни, а Хулио Фуэнтес спокойно спал в своей комнате, потому что он выключил портативный сигнал тревоги, чтобы ему не мешали. Барлес помнил и восемнадцать румынских проституток, которых он сам выбрал, чтобы они вместе с журналистами встречали Новый год в гостинице «Интеркон-тиненталь»; и как в тот вечер официанты и местные завсегдатаи пили вместе с ними, Хосеми уплетал за обе щеки, братья Дальтон – Телевидение Галисии – курили травку, а Хулио Алонсо и Ульф Дэвидсон, хорошо поддав, кидали снежками в журналиста Си-Эн-Эн, когда тот, стоя у открытого окна, вел прямую трансляцию.

Они по-прежнему лежали на косогоре, вглядываясь за реку. Барлес еще раз посмотрел на профиль оператора: двухдневная щетина и вертикальные морщины в углах рта придавали его лицу ожесточенное выражение.

– Времени у нас в обрез, – заметил Барлес.

– Плевать. Этот мост я не упущу.

В Мадриде у Маркеса были жена и двое дочерей, с которыми он проводил месяц в году. Когда двадцать дней этого месяца проходили, Маркес становился настолько невыносим, что его собственная семья считала – лучше всего ему сесть в самолет и отправиться на какую-нибудь войну. Может быть, поэтому Ева, жена Маркеса, до сих пор с ним не развелась: ведь существовали войны, куда его можно было отправить. Иногда, в редкие минуты откровенности, Маркес спрашивал Барлеса, какого хрена тот будет делать, когда состарится, не сможет никуда ездить и ему придется месяцами сидеть дома. Барлес обычно отвечал: «А фиг его знает». Вышедший на пенсию репортер – если он не умрет раньше или не вырвется из этого круга вовремя – похож на старого моряка: он целый день сидит у окна и вспоминает. Или слоняется по редакционным коридорам, пьет кофе из автомата и рассказывает молодым о былых баталиях, точь-в-точь как престарелый дедушка. Таким стал Висен-те Талон. Иногда Барлес спрашивал себя, не лучше ли наступить на мину, как Тед Стэнфорд на шоссе, ведущем в Фамагусту; сдохнуть после хорошей пьянки в каирском баре или подцепить сифилис в борделе Бангкока. Или СПИД, как Нино, сначала работавший звукооператором, а потом оператором Телевидения Испании, который испытал все, что мог, и выпил все, что мог, прежде чем тихо уйти со сцены, не дожив и до тридцати лет. Они много работали на пару в Гибралтаре и в Северной Африке, где вместе с ребятами из движения «Фронт ПОЛИ-САРИО» целый месяц устраивали засады марокканцам. Барлес до сих пор не мог без содрогания вспоминать драку в гибралтарском баре контрабандистов, когда в ход пошли разбитые бутылки; они спаслись чудом, и Нино, которому храбрости было не занимать, махал кулаками налево и направо. А теперь Нино был мертв, и ему уже не надо было беспокоиться ни о старости, ни о пенсии, ни о чем-нибудь еще.

Пенсия… Германн Терц обычно заговаривал об этом чуть заплетающимся после третьего виски языком, когда его ноутбук уже передал по модему репортаж, который на следующее утро появится на страницах мадридской «Эль пайс». Гер-манн только что закончил книгу о войне на территории бывшей Югославии, и его повысили: перевели на должность заведующего Отделом обозревателей газеты, что означало конец поездкам и многолетней репортерской работе в странах Центральной Европы. У Германна за плечами была австро-венгерская школа, как и у Рикардо Эстарриоля из барселонской «Вангуардии», и у бесспорного аса их ремесла Франсиско Эгиагарая, которого таксисты всех гостиниц Восточной Европы приветствовали красноречивым «шампанское, девочки, счет, нет проблем». Великодушный, отзывчивый Пако Эгиагарай тосковал о временах Австро-Венгрии и был способен прослезиться при звуках «Марша Радецкого».[7] Он досконально знал этот регион, и ему пришлось раньше времени уйти на пенсию, потому что в начале войны все материалы, которые он делал для телевидения, носили отчетливо антисербский характер. Однако время подтвердило его правоту: Эгиагарай, как Эстарриоль и Терц, с удивительной точностью предсказал, как будут развиваться события на Балканах.

– Эти кретины в министерствах иностранных дел Европы не знают истории!

Обычно он заводил эту тему, угощая ледяным шампанским в Вене, Загребе или Будапеште своих молодых коллег, которым были интересны его теории и взгляды. За ним по пятам ходили все, кроме Крошки Родисио, которая, два года проработав репортером в горячих точках, из скромной студенточки превратилась в ходячий кладезь опыта и не нуждалась в том, чтобы ее учили. Ее не смущало то, что она путала калибры или могла сказать, что, пикируя, бомбардировщик Б-52 одновременно сбрасывает бомбы, – спасать положение она предоставляла Маркесу или тому, кто работал с ней оператором. Может быть, поэтому Крошка Родисио пренебрежительно отзывалась о Пако Эгиагарае, Альфонсо Рохо и вообще обо всех, и была очень резка с членами своей съемочной группы. Мигель де ла Фуэнте, Альваро Бена-вент и те, кто прошел через это, говорили, что работать с ней – все равно, что работать с Авой Гарднер.

Ну а министры иностранных дел, которых всегда поминал Пако Эгиагарай, предсказывая Балканам мрачное будущее, были целиком поглощены тем, что репетировали перед зеркалом самодовольные улыбки и позы, и поэтому не могли обратить внимания на его предостережения. «Мы смотрим на военный конфликт с разумным оптимизмом», – сказал министр иностранных дел Испании за несколько дней до того, как сербы напали на Вуковар. «Мы что-нибудь предпримем в самые ближайшие дни», – заявили его европейские коллеги, когда вторая часть этой драмы начала разворачиваться в Сараево. И так, за разговорами, прошли три года бездействия, а когда они начали действовать, то стали шантажировать боснийских мусульман, чтобы те смирились с уже очевидным фактом раздела страны. Они начали действовать, когда нельзя было ни вернуть девственность изнасилованным девочкам, ни воскресить десятки тысяч погибших. «Мы положили конец этой войне», – говорили они теперь, когда конец ее и так уже был виден, и отталкивали друг друга локтями, чтобы оказаться в первом ряду тех, кто раскрашивает в голубой цвет миротворцев могильные кресты. Сорок восемь таких крестов напоминали о погибших журналистах, многие из которых были давними приятелями Маркеса и Барлеса. Если бы министры, генералы и правительства всех стран относились к своей работе так старательно и добросовестно, как эти ребята!

Вспоминая Пако Эгиагарая и весь клан австро-венгров, Барлес всегда вспоминал их любимую гостиницу «Экспланада» в Загребе. Испанцы, в отличие от англосаксонцев, расположившихся в «Интерконтинентале», предпочитали «Экспланаду», больше похожую на старые европейские гостиницы, и только Ману Легинече останавливался в «Интерконтинентале» – из экономии, потому что у него всегда было туго с деньгами. Обслуживали в «Экспланаде» безупречно, выбор напитков был превосходен, а проститутки тактичны и элегантны. Именно там, в «Экспланаде» зимой девяносто первого Германн Терц и Барлес, вернувшись после осады Осие-ка, распили последнюю бутылку черногорского вина в честь Пако Эгиагарая. В Осиеке они ужинали в ресторане под открытым небом во время обстрела сербской авиации и артиллерии. Снаряды и бомбы пролетали над ресторанным садиком и падали неподалеку, но они не уходили, потому что с ними были Маркес, Хулио Фуэнтес, Майте Лисундиа, Хулио Алонсо и несколько начинающих журналистов, перед которыми они не могли себе позволить дергаться, пока не доеден десерт. Это тогда Барлес сказал Германну фразу, которая потом вошла в набор расхожих шуток племени военных корреспондентов: «Еще три бомбы, и мы уходим». Кончилось это тем, что они бежали по неосвещенным улицам под неумолчный грохот канонады. В ту ночь осколками разорвавшегося прямо в гостиничном коридоре снаряда и разлетевшихся оконных стекол поранило спину молоденькому репортеру газеты «АБЦ», и Хулио Алонсо несколько часов просидел с ним в ванной, вытаскивая один за другим кусочки стекла и металла, засевшие в коже.

– Ну, тебе везет, парень, – рассуждал Германн, который курил рядом, пристроившись на биде. – Первый раз в жизни приезжаешь на войну, тебя тут же ранят, твоя фотография во всех газетах, а твой материал на первой полосе… Другие годами вкалывают, чтобы этого добиться.

Парнишка из «АБЦ» бессмысленно кивал, то и дело вскрикивая «аи!», пока Хулио Алонсо ковырялся у него в спине, вытаскивая осколки стекла.

– Понимаешь, как тебе повезло? Ты просто с жиру бесишься.

Германн, высокий, элегантный, был больше похож на дипломата, чем на репортера. Он носил очки в металлической оправе и всегда, даже на передовой, был в пиджаке и в галстуке. Они с Барлесом познакомились в новогоднюю ночь восемьдесят девятого в Бухаресте, когда Секуритате устроила резню и начались уличные беспорядки. В тот день они вошли во дворец Чаушеску, и Германн взял галстук из президентской спальни – широкий, чудовищный галстук, который он ни разу не надел. Стоял такой холод, что ноги примерзали к земле, и чтобы согреться, они тогда порядком выпили, а на излете ночи, когда уже светало, вместе с оператором Хосеми Диасон Хилем и корреспондентом испанского телевидения Антонио Лосадой мчались на машинах по пустынным улицам Бухареста, лавируя между пропускными пунктами и снайперами и передавая бутылку из машины в машину. Хосеми был худощавым, нервным, очень смелым и всегда с кем-нибудь разводился. Он был похож на красавчика-цыгана, и однажды, когда он вел репортаж из женской тюрьмы, заключенные по ходу дела пытались его изнасиловать. На рассвете того дня, когда началась революция, все они уже были в Бухаресте после сумасшедшей гонки через Карпаты: Антонио Досада за рулем, машину заносит на обледенелых дорогах, везде горят баррикады и вооруженные до зубов крестьяне перегораживают мосты своими тракторами, глядя на них сверху, как в фильмах про индейцев. Антонио Лосада был высоким видным парнем с прекрасной душой. В Бухаресте он каждый день ходил в местную телестудию, откуда передавал свои репортажи, и каждый раз он пробирался в здание и выбирался из него ползком, потому что в него все стреляли. Раньше в него никто никогда не стрелял, и Антонио так втянулся, что даже в те дни, когда у него не было материала, все равно отправлялся на студию с запасом виски и сигарет для румынских техников, которые его обожали и в конце концов попытались женить на очень красивой румынке, монтировавшей видеозаписи. Потом Ан-тонио вместе с Маркесом и Крошкой Ро-дисио был в Багдаде в ту ночь, когда город обстреливали американцы; тогда все, кроме Альфонсо Рохо и Питера Ар-нетта, уехали, а по лицу Маркеса, прижимавшего к себе камеру, текли слезы бессильной ярости, потому что Крошка Ро-дисио не захотела остаться и его съемки были никому не нужны. Антонио Лосада был лучшим корреспондентом на Телевидении Испании: он говорил по-английски, а это среди журналистов Торреспа-нья считалось редчайшим достоинством. Кроме того, Антонио был сама доброта, но иногда на него что-то находило и он влипал в историю. Однажды Антонио опоздал на самолет и застрял в Будапеште; он отправился пропустить рюмочку-другую и от скуки ввязался в драку с двумя венгерскими вышибалами из бара, которые разбили ему губу. На следующий день Антонио появился в Торреспанья с зашитой губой и в синяках, но счастливый.

Над их головами просвистело еще несколько случайных пуль, и Барлес увидел, что Маркес улыбается, делая последнюю затяжку. Он достаточно хорошо знал оператора, чтобы догадаться, о чем тот думает – хорошее освещение, сигарета, война.

– Тебе ведь нравится это, сукин сын.

Маркес засмеялся своим дребезжащим смехом состарившейся трещотки. Помолчав, он отбросил далеко в сторону окурок и смотрел, как тот дотлевает в траве.

– Помнишь Кукуньевац? – спросил он, вроде бы некстати.

Но Барлес знал – очень кстати.

Кукуньевац… Это было в девяносто первом, когда наступавшие хорваты пытались захватить сербское село. В те времена ты подходил к солдатам, говорил: «Привет, ребята, как дела», – и начинал работать без всяких формальностей. Батальон численностью в шестьсот человек продвигался двумя колоннами по обеим сторонам дороги, и до села им оставалось всего четыре километра. Это был передовой ударный батальон, и солдаты знали, что бой предстоит трудный. Они были молоды, но ни один из них не улыбнулся и не пошутил, когда Маркес поднял «Бетакам» на плечо и начал работать. Он всегда сначала только делал вид, что снимает, чтобы люди привыкли к камере и вели себя естественно, и называл это «снимать на английскую пленку». Но в тот день в этом не было необходимости. Когда неподалеку стали рваться первые снаряды, некоторые солдаты вытащили шариковые ручки и, не останавливаясь, прямо на ходу написали группу крови на тыльной стороне руки или на предплечье.

Да, в Кукуньеваце они видели подлинное лицо войны. Серый день, над зелеными полями стелется туман, а вдали горят крестьянские дома. Когда до села оставалось уже немного, разговоры прекратились, все смолкли, и наступила полная тишина: единственным звуком было поскрипывание гравия на дороге. Барлес вспомнил, как Маркес шел в правом ряду, камера закинута на спину, голова опущена, а взгляд прикован к сапогам идущего впереди солдата; он глубоко задумался о чем-то своем или внутренне собирался, как воин перед сражением. Он и был воином: порой Маркес казался самураем, которому не нужен никто в мире. Возможно, все, что нужно мужчинам, все, что заставляет их вставать и идти вперед, Маркес находил на войне.

Бой за Кукуньевац оказался еще более жестоким, чем они ожидали. Впереди шла «Зебра»: элитное подразделение, у бойцов которого волосы на голове были выбриты полосками; во время боя они обычно закрывали лица масками. Работала «Зебра» просто: врывались в дома, под дулом оружия вытаскивали людей из подвалов и, прикрываясь ими, как живым щитом, шли дальше, а по обеим сторонам дороги начинали пылать дома. Один солдат из подразделения «Зебра» угрожающе сказал Маркесу: «No pictures»,[8] увидев, что тот снимает гражданское население, поэтому остальное Маркесу приходилось снимать тайком, держа камеру на боку и делая вид, что она выключена. Барлес навсегда запомнил Кукунье-вац таким, каким его снял Маркес. Впервые он увидел эти кадры в монтажном зале в Загребе, где столпились все тележурналисты и молча, потрясенные, смотрели отснятый Маркесом материал. Впереди, подняв руки, идут сбившиеся в кучу, как отара перепуганных овец, мирные жители; бегают солдаты с автоматами, слышится стрельба, а на заднем плане горят дома. Маркесу не всегда удавалось как следует установить камеру, и тогда в кадре дорога и солдаты, идущие по ней под прикрытием ползущего танка, башня которого медленно поворачивалась слева направо, резко накренялись.


И снова вдалеке, впереди колонны, – серая перепуганная отара. Черный столб дыма от разорвавшегося снаряда; корчащийся в дверях дома молодой солдат, раненный в живот; и другой, в шоковом состоянии, уставившийся в камеру стекленеющим взглядом, пока ему останавливают – или пытаются это сделать – кровь, хлещущую из развороченного снарядом бедра. И крестьянин в гражданской одежде, очень молодой, которого допрашивает солдат из «Зебры» в маске и методично хлещет по лицу, отчего голова крестьянина мотается из стороны в сторону; от ужаса тот не сдерживается – темное влажное пятно появляется у него на штанах между ног и медленно ползет вниз.

Да, в Кукуньеваце они видели подлинное лицо войны. И не существует Голливуда, который был бы способен передать то, что передавали слегка накрененные кадры, снятые Маркесом: серое нависшее небо, горящие дома, молча шагающие по дороге солдаты, разлитые в воздухе ощущение опасности, безмерную тоску и одиночество. Барлес вспоминал, как оператор шел в общем ряду, камера на лице, безучастное выражение лица, глаза полуприкрыты – он пробует войну на вкус. И Барлес совершенно точно знал: в тот день в Кукуньеваце Маркес был счастлив.

Загрузка...