Майкл Линд
«Новая классовая война:
спасая демократию от менеджерской элиты»
@importknig
Каждые несколько дней в канале "Книжный импорт" выходят любительские переводы новых зарубежных книг в жанре non-fiction, которые скорее всего никогда не будут официально изданы в России.
Все переводы распространяются бесплатно и в ознакомительных целях среди подписчиков сообщества.
Подпишитесь на нас в Telegram: https://t.me/importknig
Оглавление
Введение
Глава I. Новая классовая война
Глава II. Хабы и глубинка: поля битвы новой классовой войны
Глава III. Мировые войны и новые курсы
Глава IV. Неолиберальная революция сверху
Глава V. Популистская контрреволюция снизу
Глава VI. Русские марионетки и нацисты: как менеджерские элиты демонизируют избирателей популистов
Глава VII. Рай без рабочих: неадекватность неолиберальных реформ
Глава VIII. Уравновешивающая власть: к новому демократическому плюрализму
Глава IX. Делая мир безопасным для демократического плюрализма
Эпилог
Эпиграф
«...Проблема классов заключается в следующем: классовый конфликт исключительно важен для сохранения демократии, потому что он является единственным барьером против господства одного класса; но классовый конфликт, доведённый до предела, может уничтожить фундаментальную ткань общего принципа, который лежит в основе свободного общества» (Артур М. Шлезингер-младший, «Жизненный центр: политика свободы», 1949)
«...Ни теория, ни обещания, ни запасы доброй воли, ни религия не могут сдержать силу...Только сила сдерживает силу» (Джеймс Бёрнхэм, «Маккиавелисты: защитники свободы», 1940)
Введение
Легенда гласит, что в ночь 14 июля 1789 года, герцог сообщил новость о взятии Бастилии королю Франции Людовику XVI. Король спросил: «Это бунт?» Герцог ответил: «Нет, сир, это революция».
23 июня 2016 года большинство британских избирателей одобрило на референдуме выход Соединённого Королевства из Европейского Союза (Брексит). Через несколько месяцев после этого политического землетрясения, 8 ноября 2016 года, произошло ещё более шокирующее событие: Дональд Трамп был избран президентом Соединённых Штатов Америки.
С тех пор по всей Европе центристские партии теряют голоса в пользу партий-аутсайдеров и политиков-аутсайдеров — иногда левых, но чаще популистских и правонационалистских. Летом 2018 года коалиция правопопулистской Лиги и антиэлитного Движения Пяти Звёзд пришла ко власти в Италии. В Германии левоцентристские социал-демократы взорвались и потеряли голоса в пользу более радикальных движений справа и слева. Нации, о которых говорили, что у них иммунитет к националистическому популизму, шведская, немецкая, испанская увидели, как радикальные партии проходят в парламент.
При президенте Эммануиле Макроне, бывшем гражданском чиновнике и инвестиционном банкире, который победил на выборах 2017 года национал-популистского кандидата Марин ЛеПен, Франция сперва казалась неуязвимой к смуте. «Победа Макрона на французских президентских выборах ясно показывает, что за пределами англо-саксонского мира костяшки популистского домино в странах с развитой экономикой очень далеки от падения», объявил Якоб Функ Кьеркьегор, старший научный сотрудник Петерсоновского Института Международной Экономики, свободно-рыночного аналитического центра в Вашингтоне, округ Колумбия в эссе под заглавием «Победа Макрона сигнализирует о реформах для Франции о более сильной Европе». Почти год спустя, в апреле 2018 года, Уилл Маршалл из Института Прогрессивной Политики, архитектор движения «новый демократов», ассоциирующегося с Клинтонами, опубликовал в «Политико» эссе, в котором утверждал, что французский президент является примером того, как прорыночные неолиберальные центристы могут победить силы популизма и национализма: «Как Эммануэль Макрон стал теперь лидером свободного мира».
Затем в ноябре 2018 года начались протесты, поначалу направленные против последствий повышения цен на дизельное топливо для французского рабочего класса пригородов, маленьких городов и деревень, переросло в месяцы жёстких схваток между полицией и протестующими, в ходе этих столкновений центр Парижа был полон слезоточивыми газами и горящими и машинами, и эти столкновения стали искрой, из которых по всей Франции разгорелись протесты.
«Это бунт?» - «Нет, сир, это революция».
И это действительно она. Европа и Северная Америка испытывают величайшую революционную волну политического протеста с 1960-х или, возможно, 1930-х годов. За исключением Франции, трансатлантическая революция пока что остаётся ненасильственной. Но тем не менее, это революция.
Цитируя расхожее выражение радикалов 1960-х годов: «проблема — это не проблема». Если непосредственные проблемы, которые призвали к жизни популизм преимущественно местного рабочего класса в отдельных странах — иммиграция и торговля в случае Трампа, иммиграция и вопросы суверенитета для сторонников Брексита, высокий уровень мусульманской иммиграции для немецких и скандинавских популистов, цены на топливо и иные внутриполитические решения, чья цена легла преимущественно на плечи периферийного рабочего класса в случае французских «Жёлтых жилетов» - не являются проблемой, то что же тогда ею является?
Этой проблемой является власть. Социальная власть существует в трёх сферах — правительства, экономики и культуры. Каждая из них является источником классового конфликта — иногда яростного, иногда сдерживаемого межклассовыми компромиссами. Все три сферы нынешнего западного общества являются фронтами новой классовой войны.
Первая классовая война на западе началась полтора века назад, на ранних стадиях индустриализации, когда домодерновая аграрная социальная структура была разрушена появлением двух современных социальных классов: рабочих в промышленности и секторе услуг, с одной стороны, и капиталистов-буржуа, к которым позже присоединились менеджеры и специалисты с высшим образованием, с другой стороны. Реформы были частичными и ограниченными до тех пор, пока императив мобилизации всего населения для военных целей, не превратил прекращение классового конфликта в необходимость.
Во время и после Второй Мировой войны США и их западные союзники - часто на основе прецедентов военного времени — внедрили у себя свои версии того, что я в этой книге называю «демократическим плюрализмом». В США Трумэна и Эйзенхауэра, в Германии Аденауэра, в Британии Черчилля и других западных демократиях, лица, принимавшие решения и отвечавшие перед своими избирателями из числа рабочих и крестьян — партийными руководителями на нижних уровнях, руководителями профсоюзов и сельских ассоциации, церковными руководителями — заключили сделку с национальными элитами в трёх областях: правительстве, экономике и культуре, соответственно. В эру демократического плюрализма общества североатлантических стран наслаждались массовым процветанием и снизили уровень неравенства.
В промежуток между 1960-ми годами и нынешними временами по мере того как всё уменьшавшийся страх конфликта между великими державами снижал привлекательность уступок западным рабочим классам для западных элит, послевоенная система была демонтирована в процессе революции сверху, революции, которая продвигала материальные интересы и нематериальные ценности получившего высшее образование меньшинства менеджеров и специалистов — которое сменило старомодных капиталистов-буржуа в качестве господствующей элиты.
То, что сменило демократический плюрализм, можно описать как технократический неолиберализм. В области экономики корпорации поощряли ослабление профсоюзов и дерегуляцию трудового рынка к невыгоде рабочих. Фирмы также приняли стратегию глобального трудового арбитража, в виде выноса производств к низкооплачиваемым рабочим в зарубежных странах или использования иммигрантов для того, чтобы ослабить профсоюзы и избежать уз национального трудового регулярирования.
Меж тем в области политики и государственного управления партии, которые были национальными федерациями местных массовых организаций, уступили место партиям, которых контролировали спонсоры и медиа-консультанты. Одновременно с этим многие из тех полномочий, что принадлежали демократическим национальным парламентам были узурпированы — или переданы в ведение — исполнительной ветви власти, судам или наднациональным органам, на которые получившие высшее образование профессионалы имели куда как большее влияние, чем большинство рабочего класса, всё равно, местного или иммигрантского.
Наконец, в области культуры, включая СМИ и образование, местные религиозные и гражданские стражи утратили свою власть, часто в результате активизма судей, принадлежавших по рождению к элите общества, которая разделяла их либертарианские экономические и социальные взгляды наравне с их университетскими коллегами.
Технократическая неолиберальная революция сверху, осуществляемая в одной западной нации за другой представителями всё более агрессивной и могущественной менеджерской элиты спровоцировала популистскую реакцию снизу со стороны лишённого власти и загнанного в оборону местного рабочего класса, многие члены которого не являются белыми (значительное меньшинство британских избирателей, принадлежащих к чёрным и к этническим меньшинствам, поддержало Брексит, а в США примерно 29% испаноязычных избирателей проголосовало в 2016 году за Трампа). Большое количество рабочих, испытывающих отчуждение, поняло, что политические системы их стран играют нечестно и что мейнстримные партии продолжают игнорировать их интересы и ценности, и иногда оно обнаруживало своих невероятных защитников среди популистов-демагогов таких, как Дональд Трамп, Найджел Фарадж, Борис Джонсон, Марин ЛеПен и Маттео Сальвини.
Несмотря на все свои различия эти демагоги-популисты начали похожие контратаки на господствующий неолиберальный истеблишмент во всех трёх областях социальной власти. В сфере экономики популисты благоволят национальным ограничениям на торговлю и иммиграцию, чтобы защитить рабочих от конкуренции с импортом и иммигрантами. В области политики популисты клеймят неолиберальные фракции как коррумпированные и элитистские. А в области культуры популисты обличают поощряемые элитой мультикультурализм и глобализм и намеренно нарушают нормы «политически корректного» этикета, который отмечает членство в университетски образованной менеджерской элите.
Преуспеют ли популисты в Европе и Северной Америке в низложении и замещении технократического неолиберализма? Почти наверняка нет. Избиратели-популисты являются значительной и долговечной частью западного электората, но они всего лишь один избирательный блок в плюралистских обществах со всё более мозаичной политической системой.
Кроме того, демагоги-популисты часто оказываются шарлатанами. Они часто продажны. Многие из них расисты или этноцентристы, хотя эти черты преувеличиваются их критиками из числа истеблишмента, которые сравнивают их с Муссолини или Гитлером. Хотя демагоги-популисты могут иногда одерживать отдельные победы для своих избирателей, история показывает нам, что популистское движение с высокой степенью вероятности распадается, когда сталкивается с хорошо окопавшимся правящим классом, чьи представители наслаждаются почти полной монополией на экспертные знания, богатство и культурное влияние.
В ответ на популистские восстания снизу менеджерские элиты разных западных стран могут перейти к открытым репрессиям против рабочего класса в виде ограничения доступа к СМИ и к политической активности для всех диссидентов, а не только для популистов. В качестве альтернативы менеджерский правящий класс может попытаться кооптировать мятежников-популистов делая мелкие уступки по вопросам иммиграции, торговли или внутренней политики.
Но маловероятно, что раздел богатства через перераспределение и символические жесты уважения покончат с новой классовой войной, если численно небольшой менеджерский надкласс не желает поделиться подлинной властью с рабочим большинством. Достижение истинного классового мира в западных демократиях потребует объединения и усиления как местных, так и приезжих рабочих и при этом возвращения власти принимать решения большинству, не имеющего высшего образования, во всех трёх сферах социальной власти — экономической, политической и культурной.
Демагогический популизм — это симптом болезни. Технократический неолиберализм — болезнь. Демократический плюрализм — лекарство.
Глава I. Новая классовая война
За Холодной войны последовала классовая война. Трансатлантическая классовая война велась одновременно во многих западных странах между элитами, опиравшимися на корпоративный, финансовый, образовательный сектора, на правительство и СМИ, и преимущественно популистами из числа национального рабочего класса. Старое деление на левых и правых уступило место новой политической дихотомии «инсайдеров» и аутсайдеров.
Ни одна из господствующих на западе политических идеологий не может объяснить новую классовую войну, потому что все они делают вид, что на западе больше не существует долговечных, самовоспроизводящихся социальных классов.
Технократический неолиберализм — господствующая идеология трансатлантической элиты — делает вид, что наследственный классовый статус почти исчез в западных обществах, которые являются чистыми меритократиями, за исключением барьеров на пути к индивидуальной вертикальной мобильности, которые существуют из-за расизма и мизогинии. Неспособные признать существование социальных классов, не говоря уже об обсуждении конфликта между классами, неолибералы склонны приписывать популизм изуверству или фрустрации со стороны плохо приспособившихся индивидов или воскрешению фашизма 1930-х годов или же зловещим махинациям националистического режима русского президента Владимира Путина.
Мейнстримные консерваторы, как и неолибералы, предполагают, что наследственных классов на западе больше не существует. Консерваторы из числа элит, также, как и неолибералы и либертарианцы, утверждают, что экономическая элита является не полунаследственным классом, но скорее вечно меняющимся калейдосокопическим собранием талантливых и усердных личностей. С точки зрения либертарианско-консервативной идеологии краткосрочные интересы работодателей всегда совпадают с интересами рабочих и общества в целом. В конвенционально-консервативной мысли меритократическому капитализму изнутри угрожает антикапиталистический «новый класс», состоящий из интеллектуалов-прогрессистов — профессоров, журналистов и активистов некоммерческих организаций.
В свою очередь, марксизм серьёзно относится к классам и классовым конфликтам. Но ортодоксальный марксизм, со соей секуляризованной провиденциальной теорией истории и взглядом на промышленных рабочих как на космополитических агентов мировой революции, всегда был абсурден.
Существует комплекс мыслей, который может объяснить нынешние потрясения на западе и в мире. Этим комплексом является теория Джеймс Бёрнхэма о менеджерской революции, дополненная экономической социологией Джона Кеннета Гелбрейта. Недавно мысли Бёрнхэма вновь стали популярными среди американских правоцентристов. К сожалению, социология Гелбрейта, как и его экономические теории, остаются немодными.
Джеймс Бёрнхэм был видной фигурой в международном троцкистском движении в 1930-е годы, после чего стал ревностным антикоммунистом и помог основать послевоенный американский консерватизм. На Бёрнхэма повлияли доводы Адольфа Берле и Гардинера Минза, изложенные в «Современной корпорации и частной собственности» (1932), в которых было доказано разделение владения и контроля в крупных современных предприятиях, и, возможно, работа Бруно Риции «Бюрократизация мира» (1939). В работе, приобретшей мировую известность, «Революция менеджеров» Бёрнхэм утверждал, что в эру крупномасштабного капитализма и бюрократического государства, старую буржуазию заменил новый менеджерский класс: «...В этот переходный период происходит рывок социальной группы или класса менеджеров к социальному господству, к власти и привилегиям, к положению правящего класса <...> В конце этого переходного периода менеджеры, фактически, достигнут социального господства, они будут правящим классом общества. Более того, этот рывок по своему масштабу является глобальным, и уже серьёзно охватил все нации, хотя находится на разных уровнях развития в разных странах».
В своём эссе «Джймс Бёрнхэм и революция менеджеров» (1946) Джордж Оруэлл дал краткую выжимку тезиса Бёрнхэма: «...Капитализм исчезает, но на смену ему идет не социализм. Возникает новый тип планового, централизованного общества, которое не будет ни капиталистическим, ни в каком бы то ни было принятом смысле слова демократическим. Правителями этого нового общества будут те, кто фактически контролирует средства производства: администраторы компаний, техники, бюрократы и военные, которых Бёрнем объединяет под именем «менеджеров». Эти люди устранят прежний класс капиталистов, сокрушат рабочий класс и организуют общество таким образом, что вся власть и экономические привилегии останутся в их руках. Права частной собственности будут отменены, но не будет и общественной собственности. Новый мир не будет пестрым собранием маленьких независимых государств, а будет состоять из громадных сверхгосударств, сложившихся вокруг главных индустриальных центров Европы, Азии и Америки. Эти сверхгосударства будут сражаться за еще не захваченные части земли, но, вероятно, ни одно не сможет достичь окончательной победы. Все они будут иерархическими: аристократия способных наверху и масса полурабов внизу».
После отказа от коммунизма глобальной нормой как в развитых, так и в развивающихся странах, как демократических, так и авторитарных, стала разновидность смешанной экономики, в которой господствовали бюрократические корпорации, бюрократические правительства и бюрократические некоммерческие организации, которые комплектовались представителями национальных элит с университетскими дипломами, которые переходили из одного сектора в другой, третий и так далее. То, что Оруэлл назвал бёрнхэмовскими «великими супергосударствами, сгруппированными вокруг главных промышленных центров Европы, Азии и Америки» сейчас существует под именами НАТО и НАФТА, ЕС, русского ЕвраЗэС-а и неформальной китайской сферы влияния.
Хотя право частной собственности не было отменено, но оно даже и в так называемых капиталистических странах было размыто и переопределено до неузнаваемости. Говорят, что большое количество временных держателей корпоративных акций, которые часто покупают и перепродают посредники вроде паевых инвестиционных фондов, «владеет» корпорациями. Аналогично и обычные люди с планами погашения кредитов или рассрочками платежей, которые, по сути, арендуют дома, телефоны и машины у корпораций и банков, являются собственниками только по имени.
Теория революции менеджеров Бёрнхэма похожа на экономическую социологию американского экономиста Джона Кеннета Гелбрейта. По своим политическим взглядам консерватор Бёрнхэм и либерал Гелбрейт очень сильно отличались друг от друга, хотя оба они дружили с влиятельным консервативным редактором и журналистом Уильямом Ф. Бакли-младшим. Но оба они верили в то, что новая правящая элита замещает старые буржуазию и аристократию. В книге «Новое промышленное государство» (1967) Гелбрейт назвал новую элиту «техноструктурой». В своих воспоминаниях «Жизнь в наше время» (1981) он писал: «...Вклад Джеймса Бёрнхэма, частично из-за его упорно-правых взглядов, исключавших его из политического мейнстрима, частично из-за того, что он не был признанным учёным, не был полностью признан. В ранних изданиях «Нового промышленного государства» я был по определению среди этих категорий».
Хотя Бёрнхэм и Гелбрейт включали инженеров и учёных в новую элиту, они не описывали технократию как утопический «совет техников», в духе экономиста-вольнодумца Торстена Веблейна. Наиболее значимыми менеджерами являются бюрократы в государственном и частном секторе, которые управляют крупными национальными и транснациональными корпорациями, правительственными ведомствами и некоммерческими организациями. Они обладают непропорционально большим влиянием благодаря своему положению в больших, могущественных бюрократических сетях. Некоторые из них лично богаты, но большинство является служащими с зарплатой или высоко ценимыми профессионалами. Большинство миллиардеров современности рождено в верхней части бюрократического среднего класса с университетским образованием и дипломами, и их наследники, спустя поколение-два, склонны возвращаться в ту же среду. Титулованная аристократия домодерновых времён, та, что уцелела на современном западе, является анахронизмом, который, по большей части, избегает насмешек маскируясь под работящих специалистов и менеджеров.
В моей книге «Следующая американская нация» (1995) я использовал термин «надкласс» для описания этой группы специалистов и менеджеров с высшим образованием.
Насколько велик надкласс? Это трудно определить, но, опираясь на теорию Марка Боуэнса и Анхрита Вилли, что западные демократии являются «демократиями дипломов» - «управляются гражданами с наивысшими учёными степенями» - мы можем считать высшее образование маркером принадлежности к надклассу.
Как в Европе, так и в США, только трое из каждых десяти граждан имеют диплом об окончании колледжа, и эта треть обеспечивает почти все кадры для правительства, бизнеса, СМИ и некоммерческих организаций. Ещё меньшее количество людей имеет научные степени, которые более точно соотносятся с членством в менеджерском надклассе с университетским образованием - не больше 10 или 15 процентов от населения типичного западного государства, небольшое меньшинство, хотя и значительно большее, чем так много обсуждаемый «один процент». Этот надкласс с дипломами приблизительно владеет половиной богатства в США, в то время как оставшуюся половину делят между собой «один процент» и нижние 90 процентов.
Являются ли менеджеры и специалисты замкнутым, самовоспроизводящимся наследственным классом так же, как и образовательной элитой? В чисто меритократическом обществе ряды менеджеров с университетским образованием и специалистов могли бы полностью обновляться в каждом за счёт вертикальной мобильности индивидов. Однако в США у студентов колледжей есть тенденция, что один или оба их родителя также имеют высшее образование. Также и в других западных демократиях членство в менеджерском надклассе с университетским образованием является частично наследственным, хотя и открытым для талантов из нижних слоёв.
В США и Европе межепоколенческая мобильность, приблизительно оцениваемая по корреляциям между доходами отцов и сыновей, потрясающе низка. По данным Джулии Б. Айзекс из Института Брукингс, примерно половина «преимущества родительских доходов» наследуется сыновьями: «...если проследить за этой тенденцией, в среднем потребуется шесть поколений для семьи в США и Соединённом Королевстве, чтобы семейное экономическое преимущество перестало действовать». В Канаде, Норвегии, Финляндии и Дании социальная мобильность несколько выше, так что там «...нужно три, не шесть, поколений, чтобы, по сути, исключить эффект рождения в богатой семье». Если бы только Америка была бы похожа на социал-демократическую Европу, то требовалось бы только три поколения, чтобы стать джентльменом.
Постоянство класса в Британии шокирует ещё больше. Грегори Кларк и Нил Каммингс продемонстрировали, что британцы с французско-нормандскими фамилиями, вроде Дарси, Мандевиль, Перси и Монтгомери находятся на верхних ступенях британской общественной лестницы на протяжении 27 поколений со времён нормандского завоевания в 1066 году, в то время как семьи с англо-саксонскими фамилиями типа Сидвелл, Тонбридж и Гудхилл более бедны и менее образованны.
Может быть верным утверждение, что высшее образование является билетом из нищеты, но большинство билетов передаётся по рождению в небольшом количестве семей с большими деньгами. В США студенты с низкими оценками по математике, но родом из высших социально-экономических слоёв, с большей вероятностью получают диплом, чем студенты из семей из низших социо-экономических слоёв с высокими оценками по математике. В истинной меритократии дети родителей с высшим образованием, но с посредственными способностями, постоянно сбрасывались бы вниз, в рабочий класс без высшего образования, заменяемые более умными, более стремящимися пройти вверх по социальной лестнице детьми из рабочего класса. Но семьи надкласса сделают всё, что в их силах, чтобы их потомки остались в рядах университетской элиты с высшим образованием, в которой и были рождены, что в США включает в себя и подкуп членов экзаменационных комиссией и авторов рекомендательных писем.
Промышленная революция на западе не заменила классовые системы безклассовым, меритократическим обществом. Она заменила старую, преимущественно наследственную классовую систему из землевладельцев и крестьян новой, преимущественно наследственной классовой системой из менеджеров и пролетариев, в которой научные степени являются новыми титулами, а дипломы — гербами.
Является ли этот менеджерский надкласс глобальным или национальным? Новая классовая война, в своём международном аспекте, не является классической марксистской борьбой постнациональных капиталистов против глобального рабочего класса. Не является она и делом рук безродных «глобалистов» того сорта, который иногда клеймят популисты. Нынешние западные менеджерские элиты часто изображают из себя «граждан мира» и сигнализируют о своей добродетели тем, что недолюбливают демократические национальные государства как анахроничные или слишком национально-узкие. Но у большинства из них крепкие корни в своих родных странах.
Хотя многие цепочки поставок сегодня являются региональными или глобальными, штаб-квартиры мировой экономики не только располагаются в треугольнике Северная Америка — Европа — Северо-Восточная Азия, но также в непропорциональных количествах расположены в США, Великобритании, Японии и Германии. В 2016 году из десяти крупнейших транснациональных корпораций, имеющих больше всех иностранных активов, три располагались в США («Шеврон», «Дженерал Электрик», «ЭкссонМобил»), две в Великобритании (нефтяные компании «Ройал Датч Шелл» и «Бритиш Петролеум»), две в Японии («Тойота», «СотфБанк») и по одной в Германии («Фольксваген»), Франции («Тотал) и Бельгии («Анхойзер-Буш ИнБев»). Даже когда они ведут транснациональные операции на территории других развитых стран, крупнейшие транснациональные корпорации, такие, как «Форд», «Тойота» и «Даймлер» склонны сохранять свою национальную идентичность на уровне руководства.
Нельзя сказать и что транснациональная менеджерская элита замещает национальные менеджерские элиты. В США родившиеся за рубежом топ-менеджеры в 2015 году составляли только 14,6% (73 человека) из 500 топ-менеджеров, указанных в «Форчун». В 2014 году прибыль от зарубежных поступлений составляла 37% для 500 фирм S&P, но доля топ-менеджеров этих компаний, родившихся за рубежом, составляла только 7,2%.
Новая классовая война не является глобальной классовой войной. Она состоит из отдельных войн в западных странах между местным надклассом и местным рабочим классом, и эти войны происходят одновременно во многих государствах.
По обе стороны Атлантики политический разлом между образованным надклассом и прочей частью страны резок. Во время президентских выборов 2016 года среди округов с населением от 50000 людей Хиллари Клинтон выиграла 48 из 50 округов, в которых был наибольший процент людей, имеющих, по меньшей мере, хотя бы степень бакалавра. Поддержка же её кандидатуры «коллапсировала» (по словам социолога Ната Сильвера) в пятидесяти округах с наиболее низким уровнем образования. Политические различия, коррелирующие с уровнем образования, можно также найти также и среди расовых и этнических меньшинств.
Та же модель, очевидно, проявляет себя и в Европе. Например, в Британии, главной чертой, позволявшей предсказать голосование за выход Британии из Евросоюза на референдуме 2016 года, было более низкая ступень образования — и эта черта была более важна, чем другие, включая расу и этничность. Поскольку обладание университетским дипломом склонно обозначать принадлежность по рождению к экономической элите, эти числа демонстрируют конфликт между преимущественно наследственными социальными классами, а не борьбу между знанием и невежеством или разумом и глупостью.
Если бы единый рабочий класс голосовал бы против надкласса, то последний бы проигрывал каждые выборы. Но национальные рабочие классы в политике всегда были разделены по тем или иным линиям — религиозным, расовым, региональным, этническими и идеологическими — к благу численно меньшей менеджерских элит. Самой важной линией раскола в современных северо-атлантических демократиях является соперничество за рабочие места, государственные услуги и статус между урождёнными гражданами и недавними иммигрантами и их потомками. Чтобы понять раскол среди рабочего класса мы должны добавить к теории менеджерского правления Бёрнхэма теорию расщеплённого трудового рынка, впервые выдвинутую социологом Эдной Бонасич в 1972 году.
По мнению Бонасич расщеплённый рынок труда случается, когда «...существуют по меньшей мере две группы рабочих, у которых цена за труд за одну и ту же работу различается, или различалась бы, если бы они делали одну и ту же работу». В случае региональных или этнических групп: «...Кричащая нищета может заставлять их продавать свой труд относительно дешевле». В такой ситуации работодатели предпочитают нанимать рабочих той группы, что готова работать за меньшие зарплаты. В ответ на это рабочие с более высокими зарплатами будут пытаться сохранить свой уровень заработка не позволяя работодателям поступать так либо исключая конкурирующую группу и ограничивая её возможности трудоустройства в сегрегированной системе, похожей на кастовую, или же уравнивая игровое поле так, чтобы не существовало различий в зарплате, основанных на принадлежности к той или иной группе. По мнению историка Гэвина Райта, уничтожение расщеплённого рынка труда, существовавшего во время сегрегации, во время революции гражданских прав способствовала экономическому росту и более широкому распространению процветания в южных штатах США в последние десятилетия двадцатого века.
Теория расщеплённого трудового рынка является большим шагом вперёд в сравнении с упрощёнными объяснениями оппозиции местных рабочих своим конкурентам из числа иммигрантов или зарубежных рабочих уже существующими расовыми предрассудками. Бонасич сетует на то, что «...как марксистские, так и не-марксистские авторы полагают, что расовые и культурные различия сами по себе приводят к развитию этнической конкуренции. Эта теория бросает вызов такому предположению, в её рамках экономические процессы имеют более фундаментальное значение».
Описание новой классовой войны упрощено здесь для ясности. Есть много серьёзных категорий и градаций, которые в этой книге не должны рассматриваться. В надкласс с университетским образованием входят и школьные учителя и менеджеры магазинов с умеренными зарплатами также, как и богатые корпоративные юристы и бизнесмены-миллиардеры. Рабочие, не обучавшиеся в колледже, включают в себя и процветающих строительных подрядчиков, так же как и тех, кто оставил среднюю школу и работают дворниками или рабочими, нанимаемыми транспортными компаниями.
Но даже и с этими оговорками, политическую модель современных западных демократий в лучшем случае можно описать как трёхстороннюю борьбу — надкласс и два сегмента разделённого рабочего класса. Иммигранты-рабочие и некоторые местные меньшинства, чьи личные условия жизни улучшаются, конкурируют с многими представителями местного рабочего класса, преимущественно, но не целиком белыми, которые обнаружили, что их экономический статус, политическая власть и культурное достоинство находится под угрозой снизу в той же степени, что и сверху. Единственным победителем выходит третья группа: преимущественно местный и белый элитарный надкласс, который извлекает выгоду из раскола рабочего класса.
«Вся политика — местная политика», гласит старая американская присказка. В современных западных демократиях разделение национальной территории на федеральные субъединицы и избирательные округа означает, что классовый конфликт проявляется в географических различиях в партийной принадлежности и мировоззрении. В следующей главе я покажу географические поля брани современной политики по обе стороны Атлантики — хабы и глубинку.
Глава II. Хабы и глубинка: поля битвы новой классовой войны
Если закрасить карту США в цвета основных партий, то крупные города, университетские городки и несколько регионов со значительной долей иммигрантов и расовых меньшинств являются архипелагом демократических островов в республиканском океане. Аналогичные тенденции проявились и во время голосования на референдуме за выход Великобритании из ЕС и на выборах в странах континентальной Европе.
Глядя на такие карты, легко понять, почему учёные говорят о «расколе между городом и деревней». Но такое объяснение сбивает с толку. Владельцы ферм и аграрные рабочие составляют лишь крошечную долю населения в типичной западной демократии. Большинство избирателей в нынешней Европе и Северной Америке сегодня живут либо в нечётко определённых мегаполисах, либо в маленьких сообществах на периферии этих мегаполисов. В случае с партийной принадлежностью самой важной границей является не граница между городом и селом, но между дорогими городскими деловыми кварталами и внутренними пригородами с высокой плотностью населения с одной стороны и, с другой стороны, пригородами и пригородными посёлками с низкой плотностью населения.
Вместо того, чтобы использовать термины «город» и «село» мы можем описать регионы с высокой плотностью населения как «хабы», а регионы с низкой плотностью населения вокруг хабов и между ними как «глубинку».
Хабы и глубинка отличаются между собой не только плотностью населения, но также и тем, что принадлежат к разным секторам экономики. В хабах, доме менеджерского надкласса, мы видим два основных сегмента: высококлассные деловые и профессиональные услуги и услуги класса «люкс». В глубинке мы видим два других сегмента: производство товаров и то, что мы можем назвать «услугами для масс».
Высококлассными деловыми и профессиональными услугами, сосредоточенными в хабах, которые Саския Сассен называет «глобальными городами», вроде Нью-Йорка и Лондона, включают в себя разработку программного обеспечения, финансы, страховое дело, бухгалтерские услуги, маркетинг, рекламу, консультации и т. д., их часто потребляют корпорации, включая глобальные корпорации, которые занимаются цепочками поставок во многих странах. Не имеет значения, где родились эти профессионалы и менеджеры, они часто переезжают, чтобы делать карьеру в мегаполисах-хабах, что специализируются в отдельных отраслях — будь то разработка программного обеспечения, как в Сан-Франциско и регионе Залива, или финансы в Лондоне, Нью-Йорке и Франкфурте.
Большая часть дискреционного дохода проживающих в хабах профессионалов и менеджеров, принадлежащих к элите, идёт на услуги класса «люкс». В Европе и Северной Америке эти удобства обеспечивают те сектора экономики, которые экономист Дэвид Отор назвал «работой с богатством», в эту категорию попадают такие профессии, как упаковщик подарков, маникюрщица, тайный покупатель и бариста. Сочетание низких зарплат и высокой стоимости жизни для многих рабочих в хабах вроде Нью-Йорка, Лондона и Парижа делает эти профессии малопривлекательными для многих местных рабочих всех рас, а также и для более процветающих эмигрантов, которые часто переезжают в пригороды или пригородные посёлки как только могут себе это позволить. Городские работы в секторе услуг непропорционально заняты недавними иммигрантами, для которых ничтожные зарплаты и переполненные места проживания в хабах более предпочтительны чем те ограниченные возможности, что существовали в странах, откуда они уехали.
Социальный либерализм этих мекк высококлассных деловых услуг не может скрыть исключительно высокого уровня неравенства в них. Разрыв между богатыми и бедными в Нью-Йорке сравним с таковым в Свазиленде; Лос-Анджелес и Чикаго несколько более эгалитарны, уровен неравенства там сравним с Доминиканской Республикой и Сальвадором.
Меж тем на огромных пространствах жилых и коммерческих зон с низкой плотностью населения вокруг и между иерархических хабов появлялось радикально иное общество. В национальной глубинке, за исключением дорогих загородных курортных районов, меньше богатых домохозяйств и, следовательно, меньше работающих бедняков, которых богатые нанимают как слуг и работников сектора услуг «люкс».
В США и Европе население глубинки в большей степени является белым и родившимся в этих странах. Но глубинка становится более разнородной в расовом и этническом отношении, что превращает знакомое отождествление «городского» и «небелого» в анахронизм. Например, большинство афроамериканцев и испаноговорящих в США не относится ни к беднякам, ни к жителям городов, наоборот, они вместе с большинством белых американцев, принадлежат к пригородному рабочему классу. Со временем доля небелого населения глубинки и населения смешанного этнического происхождения растёт, поскольку как небелые иммигранты, так и представители местных этнических меньшинств выдавливаются из хабов растущими ценами на недвижимость, и эти хабы становятся более белыми и более богатыми благодаря джентрификации. В США иммигранты из латиноамериканских стран ассимилируются в языковом и культурном отношении, и вступают в браки за пределами своей этнической группы в масштабах, сравнимыми с европейскими иммигрантами ранее. Следовательно, ошибкой является предположение, что нынешние этнические диаспоры городов-хабов сохранятся, а не повторят судьбу «маленьких Италий» и «маленьких Богемий».
В глубинке находятся почти все производящие товары отрасли, которые не были вынесены в другие страны — фабрики, фермы, шахты, месторождения нефти и газа. Вдобавок к тому, что они являются землёй производства товаров, территории глубинки являются также территориями массовых услуг. В несколько идеализированную эру промышленного фордизма середины двадцатого века рабочие, занятые в отраслях массового производства, зарабатывали достаточно, чтобы покупать товары, которые они делали — такие, как машины, радио и телевизоры. В двадцать первом веке рабочие в секторах услуг для масс — например, официанты в недорогой сети ресторанов с рабочей клиентелой на пересечении пригородных шоссе (но не официанты в престижных ресторанах в центре города) — часто могут позволить себе покупать услуги, которые они производят, в духе фордизма для сектора услуг.
Вкратце, разделение по линии хабы-глубинка, которое придаёт новую форму политике по обе стороны Атлантики, является географическим выражением классового деления. Партийные географические различия оказываются масками классового конфликта, и интересы надкласса, проживающего в хабах, и и рабочего класса, проживающего в глубинке, вступают в противоречие друг с другом, когда дело доходит до политики защиты окружающей среды, торговли, иммиграции и культурных ценностей.
Из всех эгоистических мифов, существующих в пропаганде надкласса из мегаполисов, самым абсурдным является представление о том, что хабы более «продуктивны», чем глубинка. Оно имеет смысл только если приравнять доход и производительность. Если так рассуждать, то если вме миллиардеры в США переедут в роскошный загородный курорт Джексон-Хоул, штат Вайоминг, то он тотчас же станет самым «производительным» местом во всей стране.
В действительности же зажиточные инвесторы, менеджеры и специалисты в глобальных хабах, вроде Нью-Йорка, Лондона и Сан-Франциско, платят за их услуги или предоставляемый капитал крупные компании или фирмы, большинство из которых зависит от материального производства или транспортной инфраструктуры за пределами хабов. Состояние многих топ-менеджеров технических корпораций из Сан-Франциско созданы за счёт бесчисленного множества рабочих с низкой зарплатой в Китае и других странах, за счёт голодных до энергии «серверных ферм», расположенных в далёкой сельской местности и на масштабной коммуникационной и транспортной инфраструктуре, соединяющей города и страны, чью работоспособность обеспечивают рабочие.
Майкл Сембалест из управления активами «Джи.Пи. Морган» пишет, что без глубинных регионов США «....крупные города оказались бы не способны расти так, как прежде, и/или США оказались бы в серьёзной зависимости от геополитически ненадёжных и более дорогих еды и энергии, и были бы уязвимы к неподконтрольным им погодным, экологическим и финансовым условиям». В порядке насмешливого мысленного эксперимента Сембалест перетасовывает 538 голосов коллегии выборщиков, выбирающей президента США, между штатами на основании двух равновесных факторов — населения и производства еды и энергии: «...Техас, штаты Среднего Запада и Скалистых Гор получат больше выборщиков, а количество выборщиков у штатов Восточного Побережья и Мичигана уменьшится». Безо всякой иронии важнейший аграрный популист конца XIX века Уильям Дженнингс Брайан поддержал бы такое предложение, заявивший в своё время: «...Великие города зиждятся на наших обширных и плодородных прериях. Сожгите ваши города и оставьте наши фермы — и ваши города будут отстроены вновь, как по волшебству; но уничтожьте наши фермы и на улицах всех городов в нашей стране будет расти трава».
Большая часть материального производства, оставшаяся в западных странах, будь то в промышленности, сельском хозяйстве и добыче сырья, включая добычу ископаемого топлива, а также строительство и поддержание в порядке инфраструктуры, располагается вдалеке от модных городских центров и богатых внутренних пригородов, где живёт и работает большая часть менеджерского надкласса. Следовательно, элита надкласса в городах-хабах может положительно относиться к жёстким природоохранным регуляциям и при этом нести незначительные издержки. Общины в глубинке с большей степенью вероятности будут более чувствительны к издержкам экологической политики, чем менеджеры и специалисты из городов-хабов. Более того, большинство рабочего класса глубинки, владеющего собственностью, будет более чувствительно относиться к ограничениям на право использования своей собственности, чем жители хабов, где не только работающие бедняки и рабочий класс, но также и многие специалисты должны снимать жильё, т. к. они не могут позволить себе свои собственные дома. А большинство рабочих в регионах с низкой плотностью населения для общения, отдыха и закупок использует свои автомобили или грузовики.
Бунты французских «жёлтых жилетов» зимы 2018-2019 года иллюстрируют пересекающиеся линии класса и местности в экологической политике. Хотя Франция ответственно лишь за пренебрежимо малое количество выбросов углекислого газа в мировом масштабе, правительство президента Макрона, чтобы разрекламировать французское моральное лидерство в борьбе с глобальным потеплением, подняло налоги на машины и грузовики, использующие дизельное топливо. Издержки сего упражнения в добродетели упали в основном на плечи рабочих и селян, зависящих от своих машин и грузовиков. Их спонтанные протесты, переросшие в месяцы насилия в Париже и других французских городах, вынудили правительство Макрона отказаться от такой политики. Позже, в 2019 году, консервативная партия Австралии, опирающаяся на рабочие регионы с низкой плотностью населения, навёрстала своё отставание и разгромила на выборах прогрессивную партию, которая продавливала экологические регуляции, ставившие под угрозу рабочие места и низкую стоимость жизни на периферии.
Споры о торговле, подобно спорам об экологической политике, являются полями боя классовой войны. Члены надкласса, живущие в хабах, продолжают превозносить блага торговой либерализации между странами с высокими зарплатами для рабочих и странами с низкими зарплатами, включая некоторое понижение цен на товары для потребителей благодарю импорту из стран с низкооплачиваемой рабочей силой, но большая часть западного рабочего класса больше их не слушает. По мере того, как промышленные рабочие места исчезали за морями, что непропорционально влияло на жизни рабочих в глубинке, всё больше и больше разочарованных американцев глядело на лидеров, которые обещали бы исправить торговый баланс — и послать к чёрту экономическую ортодоксию. В 2016 году, по данным экономистов Дэвида Отора, Дэвида Дорна, Гордона Хэнсона и Кавеха Маджлиси, избиратели в тех регионах США, что были затронуты конкуренцией со стороны китайского импорта, с большей степенью вероятности, чем другие регионы, голосовали в поддержку кандадитов-аутсайдеров Дональда Трампа и Берни Сандерса: «...уязвимые к последствиям торговой политики [конгрессовские] округа с изначальным белым большинством или изначально контролируемые республиканцами, со всё большей степенью вероятности выбирали консервативных республиканцев, в то время как уязвимые к последствиям торговой политики округа с изначальным большинством у групп этнических меньшинств или изначально контролируемые демократами, также со всё большей степенью вероятности выбирали либеральных демократов. На президентских выборах округа, больше всех пострадавшие от торговой политики, сместились в сторону кандидата от республиканцев».
Самой важной из многих линий раскола между надклассом в хабах и местными избирателями-рабочими в глбуинке является миграционная политика. Подобно торговой политике в наше время транснационального производства, иммиграционная политика является по своей сути трудовой политикой. Иммиграция всегда была горячей точкой в классовой войне между предпринимателями и рабочими.
Члены преимущественно белого элитарного надкласса в США часто являются личными выгодоприобретателями от попустительского отношения к выполнению миграционного законодательства. Центр опросов Пью сообщает, что в США иммигранты составляют почти половину слуг в домохозяйствах, и эти слуги нанимаются относительно небольшим количеством состоятельных домовладельцев. Как написал Линн Стюарт Паррамор для левого сайта АльтерНет: «В США почти половина горничных и домработниц не являются урождёнными гражданами страны, большинство из них родом из латиноамериканских стран. (Многие богатые рады поддерживать массовую иммиграцию дешёвых рабочих, чтобы они могли и дальше недоплачивать им)».
Принятие многими американскими городами-хабами формально-идеалистических законов «о городах-убежищах», запрещающих сотрудничество служащих местных правоохранительных органов с федеральными чиновниками в деле опознания и депортации нелегальных иммигрантов, экономит деньги деньги менеджеров и специалистов, поскольку сохраняет для них доступ к местным резервуарам низкооплачиваемым, нерегулируемым, не подпадающим под налоговое законодательство няням, а также к другим рабочим в секторе «люкс», которые и позволяют получившим высшее образование специалистам продолжать вести свой привилегированный образ жизни. По одной из оценок 90 процентов нянь в городе Нью-Йорке получают «чёрные» зарплаты от своих нанимателей, которые игнорируют трудовое и налоговое законодательство.
Высокий уровень иммиграции, как легальной, так и нелегальной, также сохраняет численность населения, цены на недвижимость и экономику в хабах, где господствует надкласс. На протяжении десятилетий существует поток американских граждан, переезжающих из недоступных для них больших городов врое Нью-Йорка, Сан-Франциско и Лос-Анджелеса — и в Европе происходит аналогичный процесс. Если бы иммиграция из других стран не компенсировала бы исход местных жителей с 1970-х годов начиная, то город Нью-Йорк утратил бы своё население, а его доход от налога на недвижимость сократился бы на 500 миллиардов долларов за тридцать лет.
В отстутствие постоянного притока людей из-за рубежа большие города, такие, как Нью-Йорк, Сан-Франциско, Лондон, Париж могут войти в демографический и экономический смертельный штопор. Индустрия роскоши, включая туризм, может обходиться дороже в условиях жёсткого рынка труда, в то время как цены на недвижимость в таких условиях могут упасть — с катастрофическими последствиями для богатства местных элит. И одновременно с этим исход местных из хабов может ускориться, если парам специалистов, в которых работают и муж, и жена, придётся платить более высокие зарплаты своим слугам.
Напротив, пресечение низкооплачиваемой иммиграции из-за рубежа не повредит, а в некоторых случаях может помочь рабочим, занятым в производительных отраслях и секторе массовых услуг в глубинке США и европейских стран. Мало кто из них может себе позволить иммигранток-нянь, иммигранток-горничных и садовников. И если более жёсткий трудовой рынок позволяет официантам в сети пригородных ресторанчиков зарабатывать больше, то они также могут и тратить больше, не тлько на массовые услуги, но и на товары массового спроса, вроде мебели, продаваемой со скидкой на пересечении шоссе. Более жёсткий трудовой рынок также сделает более лёгким для эксплуатируемых городских иммигрантов требовать более высоких зарплат у своих скупых работодателей.
Иммигранты-рабочие конкурируют с местными рабочими не только из-за заработной платы. В современных западных государствах всеобщего благосостояния рабочие с более низкой заработной платой могут конкурировать с рабочими с более высокой заработной платой за ограниченные государственные ресурсы, такие, как школы госпитали, услуги социальных служб или же, как в некоторых странах, за государственное жильё. Даже в случае отстутствия прямого соперничества, такая конкуренция за государственные блага в условиях разделённых по этническому признаку групп рабочего класса может спровоцировать рессентимент.
Внутри демократических стран местные и иммигранты также конкурируют из-за вопросов статуса и признания своих культур. В рамках двойных стандартов того, что политолог Эрих Кауфман называет «асимметричным мультикультурализмом», политические элиты и элиты СМИ в Европе и США каются за политику белого супремасизма прошлых поколений, прославляют иммигрантов и местные национальные меньшинства и их культурные традиции. Само по себе это похвальный шаг вперёд. К сожалению, в рамках логики асимметричного мультикультурализма высокая оценка традиций меньшинств и иммигрантов идёт в паре с презрением элиты к исторической традиции субкультур местных белых и белых иммигрантов, которые, как полагают интеллектуалы из числа представителей надкласса, безнадёжно запятнаны белым супремасизмом или колониализмом. Это вполне убедительно в случае прославления рабовладельческих КША белыми южанами в США. Но американский праздник День Колумба, названный в честь знаменитого итальянца, был введён как подтверждение гордости своим наследием итало-американских рабочих, долго страдавших от презрения американской элиты, англо-американских протестантов. Он не является, как ханжески утверждают нынешние левые представители надкласса, прославлением жестокой политики Колумба к индейцам Карибских островов. Нет необходимости добавлять, что такие двойные стандарты западного истеблишмента в вопросах гордости за предков обеспечивают новобранцев делу расового и культурного нативизма и демагогического популизма.
Другой фронт культурной борьбы между представителями надкласса и рабочим классом внутри урождённого белого большинства в Америке и Европе пролегает в вопросе семейных взаимоотношений и привязанности к малой родине — или отстуствия таковых. Британский мыслитель Дэвид Гудхарт противопоставляет привязанность к родным общинам менее образованных «людей откуда-то» индивидуалистическому карьеризму «людей всё равно откуда». Для многих «людей откуда-то» из рабочего класса их личные идентичности как членов особых местных общин или расширенных семей более важны, чем их низкостатусные рабочие места. Наоборот, гудхартовские «люди всё равно откуда», образованные и мобильные представители менеджерского надкласса, часто думают о себе как о «гражданах мира»; основывают свой личный статус на своих престижных профессиях, а не на принадлежности к местным или национальным общинам; отказываются от своих акцентов, выдающих происхождение из низов общества или отдельного этноса или региона, чтобы преуспеть в своей карере в больших городах; и отказываются от традиций своих предком ради постоянно меняющихся мод транснациональной элиты.
Для представителей американского надкласса, привыкших думать о географической мобильности, необходимой для своей профессиональной карьеры, как о норме, может оказаться шокирующим знанием, что средний американец живёт не дальше восьмидесяти миль от своей матери. Пятьдесят семь процентов американцев никогда не жило за пределами своего родного штата и тридцать семь процентов американцев провели свою жизнь в пределах родного города, за исключением периода воинской службы или получения высшего образования. Люди без университетского диплома с гораздо меньшей степенью вероятности путешествуют по стране или миру для достижения своих карьерных чисел. Примерно те же показатели есть и в европейских странах.
Одно исследование, проведённое в двадцати четырёх экономически развитых демократиях показало, что люди, получившие высшее образование, в отличие от тех, кто его не получил, с большей степенью вероятности рассматривают ребёнка как «бремя», а не как «радость» - что выражает отказ от семейных обязательств ради карьерных амбиций, весьма характерный для многих хорошо образованных и амбициозных специалистов, принадлежащих к надклассу. Рабочие домохозяйства в большей степени, чем домохозяйства членов надкласса, опираются в воспитании детей на неработающего родителя или родственников. В США 66% человек, получивших среднее образование, но не высшее, считают, что детям лучше, когда дома постоянно присутствует один из родителей, чтобы расти их; это число падает до 51% среди тех, у кого есть диплом об окончании бакалавриата или высшей ступени.
Города-хабы во всё большей степени населяют люди, вообще не имеющие детей. По данным Обследования американского общества в Сан-Франциско в 2016 году было больше собак, чем детей. Дерек Томпсом писал в «Атлантик» в 2019 году, что: «...Будущее города бездетно».
Хотя расизм пребывает в упадке, расистские подходы сохраняются в США и Европе после веков институционализированного белого супремасизма, которое завершилось только в середине двадцатого столетия. Расовые и этнические предрассудки, несомненно, являются мотивом оппозиции иммиграции для некоторой части избирателей.
Но если бы предрассудки были бы единственным или крупным фактором, стоящим за сопротивлением местных рабочих высокому уровню иммиграции, то в таком случае урождённые белые рабочие граждане западных стран должны быть столь же враждебны к состоятельным и имеющим высшее образование небелым иммигрантам, сколько ни враждебны низкооплачиваемым небелым иммигрантам. Однако это не наш случай. В США отношение к иммиграции в основном определяется классом; менее образованные рабочие более склонны одобрять ограничение иммиграции, чем более образованные рабочие. В то же время в США и других западных странах существует широкая межклассовая поддержка иммиграции людей, имеющих профессиональные навыки. В США не было серьёзной враждебной реакции на против восточно- и южноазиатской иммиграции, в которой преобладают специалисты с высшим образованием, сравнимой с враждебной реакцией против менее профессиональных и низкооплачиваемых бедных латиноамериканских иммигрантов, хотя иммигранты-азитаы тоже не являются белыми. В Британии популисты из числа рабочего класса жалуются на «польских водопроводчиков» и других бедных иммигрантов из Центральной и Восточной Европы, хотя те являются белыми. Как и предсказывает теория расщеплённого рынка труда, реакция местного рабочего класса сильнее всего направлена против отдельных групп иммигрантов, всё равно белых или небелых, которые считаются конкурентами за рабочие места или вэлфер и государственные услуги.
Географическая поляризация, очевидно проявляющая себя в западных демократиях, таким образом, выражает социальной раскол между классами, живущих в разных регионах — надклассом с высшим образованием и непропорционально иммигрантскими по происхождению работающими бедняками в хабах с высокой плотностью населения и преимущественно белым и местным рабочим классом в глубинке с низкой плотностью населения. Их разногласия по экологической политике, торговле, иммеиграции и другим вопросам отражают конфликтующие интересы, ценности, образы жизни и притязания.
Может ли нынешняя классовая война, которая одновременно ведётся на всех этих фронтах, уступить место новому классовому миру? История прошлого века в западных странах даёт некоторую надежду на это. К середине двадцатого века первая классовая война между менеджерским надклассом и рабочим классом завершилась хрупким межклассовым миром, который продлился поколение. Пока он держался, европейские и североамериканские демократии наслаждались величайшим распространением процветания и гражданских прав в своей истории.
Как почти век назад классовая война сменилась классовым миром на Западе является предметом рассмотрения следующей главы.
Глава III. Мировые войны и новые курсы
Чтобы понять то, как на западе началась новая классовая война, необходимо понять, как закончилась старая.
Первая классовая война новейшего времени имела своим истоком рост промышленного капитализма в XIX-XX веках. В разных западных западных индустриализация протекала в разных формах и с разной скоростью. Но создаваемые ею социальные вызовы везде были схожи.
Американский экономист Джон Бейтс Кларк заметил в 1901 году: «...Если бы Земля вернулась в карбон и была бы вновь населена динозаврами, то перемены, случившиеся с животным миром, едва ли показались бы более значительными, чем те, что произошли с деловым миром, когда появились эти чудовищные корпорации». Движение великого слияния 1895–1904 годов создало в США громадные фирмы во многих отраслях экономики, включая некоторые фирмы, которые существуют и сегодня — такие, как ДюПон, Набиско, «Интернэшнл Харвестер» и «Отис Элевейтор». В 1900 году более 400 американских промышленных компаний - половина из них в металлургической или текстильной промышленности — использовали более тысячи наёмных работников.
Капиталисты, неспособные лично контролировать огромные концерны и огромное число рабочих, вынуждены были положиться на новый вид специалистов, на менеджеров, которых во всё больше и большей степени выпускали из недавно созданных бизнес-школ. В одной отрасли экономики за другой массовое производство товаров, создаваемых рабочими с помощью машин, вытесняло мелкое ручное производство ремесленников. Механизация сельского хозяйства уничтожила образ жизни и общины арендаторов и семейных фермеров. Вокруг изругающих столбы дыма фабрик вырастали рабочие трущобные кварталы, которые пребывали в критическом положении с точки зрения коммунальных услуг, образования и здравоохранения. Миграция сельских жителей и иностранных иммигрантов в промышленные города для работы на заводах порождала стычки на этнической почве и политическую реакцию.
США, сменившие Британию как самая передовая капиталистическая промышленная экономика, были источником некоторых худших проявлений трудовых конфликтов, правительство бизнес часто вступали в союз друг с другом, чтобы подавлять рабочих в эру между завершением Гражданской войны и до 1930-х годов. Хомстэд, Ладло, битва у горы Блэр - это были эквиваленты битвы при Банкер-Хилл, Йорктауна, Антьетама и Геттисберга в первой американской классовой войне.
В XIX — начале XX столетия пять значимых научных школ спорили о будущем промышленного общества: либерализм, «продюсеризм», социализм, корпоратизм и плюрализм. Экономический либерализм имел несколько разновидностей, включающих в себя как эклектичный и гибкий «классический либерализм» Адама Смита, Дэвида Рикардо и Дж.С. Милля, так и более жёсткую антигосударственническую идеологию, ассоциируемую с именами Людвига фон Мизеса, Фридриха Хайека и Милтона Фридмана, которую уже в 1920-е годы стали называть «неолиберальной». Экономический либерализм во всех своих формах отождествлял человеческую свободу с коммерческими трансакциями на рынках, в то время как роль государства ограничивалась претворением в жизнь законодательства и, возможно, обеспечением минимального уровня социального страхования. Либералы свободного рынка обычно рассматривают национальные границы как неудачные и устаревшие барьеры на пути свободного движения капитала и рабочей силы в рамках единой мировой рыночной экономики.
Капиталистическая и менеджерская элита западных стран часто продвигает те или иные версии экономического либерализма, от классического либерализма в начале XIX века до глобалистского неолиберализма в наши дни. «Продюсеризм», социализм, корпоратизм и плюрализм каждый по-своему отвергают либеральную идею, что экономикой следует управлять на основе максимальной чуткости к бизнесу на свободном рынке рабочей силы, а также других ресурсов для производства.
«Продюсеризм» является верой в то, что государство должно придать экономике такую структуру, чтобы она способствовала увеличению числа самозанятых фермеров, ремесленников и мелких торговцев. Моральным идеалом этой школы является самодостаточный гражданин республики, в которой большинство населения составляют мелкие производители. Чья экономическая независимость означает их неуязвимость к шантажу и запугиванию со стороны богатой элиты. У «продюсеризма» в США, в форме джефферсоновской аграрной традиции. богатая история. Рост массового производства в экономической жизни, сдвиг от положения, в котором большинство населения составляли владельцы ферм и аграрные рабочие, к положению, в котором большинство населения составляют горожане, работающие за зарплату, сделал идеи «продюсеристов» неуместными для современных промышленных западных стран. Хотя «продюсеризм» мелких производителей всё ещё привлекателен для правых и левых романтиков, он является и будет являться анахронизмом, и хотя я его критиковал в других своих текстах, в этой книге я не буду обсуждать этот вопрос.
Социалисты разных толков — утопические социалисты, христианские социалисты, марксисты — обличали капитализм и частную собственность и предлагали государственное владение промышленностью и инфраструктурой. К началу 1900-х годов сам марксизм раскололся на несколько ссорящихся сект. Революционные марксисты-ленинисты, коммунисты, захватили власть в России в 1917 году и в Китае в 1949 году; к 1970 году их тиранические режимы правили третью человечества. Так называемые марксисты-ревизионисты одобряли работу над мирными реформами в рамках демократической системы и повлияли на умеренные социал-демократические партии в Западной Европе. Революционные синдикалисты отказались от либеральной демократии ради яростного насилия и повлияли на фашистскую идеологию итальянского диктатор Бенито Муссолини, бывшего социалиста.
Четвёртая философская школа, противостояшая как либерализму свободного рынка, так и государственному социализму, стремилась к гармоничному обществу контролируемых государством, но преимущественно самоуправляющихся «корпораций», похожие на средневековые гильдии, под которыми имелись в виду не отдельные фирмы, но целые экономические отрасли. Эта традиция повлияла на католическую общественную мысль и была выражена в папских энцикликах «Rerum novarum» (1891) и «Quadragesimo anno» (1931). Для французского социолога Эмиля Дюркгейма и других представителей французской светской республиканской солидаристской традиции, организация труда и капитала была противоядием от «аномии», слова, которое придумал Дюркгейм для описания изоляции и дезориентации многих людей, живущих в городском промышленном обществе.
Один термин, «корпоратизм», часто используется для описания как диктаторской, так и демократической версии этой традиции. Политологи отделяют авторитарный «государственный» корпоратизм от «общественного» или «социального», который совместим с демократией и гражданскими свободами. Но за исключением положительного отношения к некоторым общественным институтам, таким как тройственные переговоры между представителями правительства, бизнеса и профсоюзов в некоторых отраслях промышленности, так называемый государственный корпоратизм и общественный корпоратизм имеют мало общего друг с другом. Взгляд на общество как на общность самоорганизцющихся и самоуправляющихся ассоциаций под присмотром демократического правительства лучше всего описать как «плюралистичный» - этот термин использовался английскими плюралистами начала XX века такими как Нэвилл Фиггис, Ф.В. Мэтленд, Г.Д. Х. Коль и Гарольд Ласки, а также их наследники в конце двадцатого столетия, среди которых были Пауль Хирст и Дэвид Маркванд.
В начале 1900-х годов школа «национальной эффективности» в Великобритании имела связи с плюрализмом, а её наиболее воинственное крыло, с государственным корпоратизмом. Среди представителей этой школы были и социалисты-фабианцы, вроде Сиднея и Беатрисы Вебб, и консервативные империалисты, вроде редактора Леопольда Максзе, и писатель Герберт Уэллс. Несмотря на свои разногласи по многим вопросам, все они верили в то, что социальные реформы и перевооружение необходимы для того, чтобы сохранить положение Британии на мировой арене, которому угрожал взлёт кайзеровской Германии.
Доводы школы национальной эффективности в итоге победили во многих западных демократиях. Британский премьер-министр Дэвид Ллойд-Джордж прославлял в 1917 году, посередине Первой Мировой войны, социальные реформы на основании того, что «...вы не можете сохранить первоклассную империю, имея третьесортное население». Во время двух мировых войн и Великой депрессии решающая роль в определении того, какая из конкурирующих моделей промышленного общества победит, принадлежала войне.
Для большинства европейских стран Первая Мировая война стала катализатором для увеличения роли государства в области экономической безопасности и социальных услуг. Во время войны и сразу после неё Великобритания создала министерства: по делам труда (1916), реконструкции (1917) и здравоохранения (1919). Ллойд-Джордж предложил программу государственного строительства, чтобы построить «дома, достойные героев». Во Франции страх того, что низкий уровень рождаемости может создать угрозу для военной безопасности Франции, помог обеспечить поддержку, необохидмую для введения семейных пособий. В демократической Веймарской республики в Германии после Первой Мировой войны политолог Гюнтер Май отмечал: «...За исключением восьмичасового рабочего дня не существует ни одного важного социального нововведения в Веймарской республике, которое бы не было ранее внедрено в годы войны: пособия по безработице, краткосрочный социальный пакет для рабочих, пособия на детей, биржи труда и даже де-факто нечто вроде минимальной заработной платы».
После того как США вступили в Первую Мировую войну, американское правительство внедрило версию военного корпоратизма, организовав экономику для военного производства в рамках дюжин «товарных групп» под руководством Совета военной промышленности. Администрация Вильсона, чтобы избежать стачек, которые могли повредить военному производству и транспорту, выступила как маклер во взаимоотношениях между трудом и капиталом через Национальный военный совет по вопросам труда. Профсоюзные вожди наряду с бизнесменами были включены в Советническую комиссию Совета Национальной Обороны, Совета военной промышленности, Управления железными дорогами и другие государственные организации. Благодаря политике, направленной на поддержку профсоюзов, количество членов профсоюзов в США с 1913 по 1920 год выросло на 85%.
Герберт Гувер, прославленный глава продовольственного ведомства в годы Первой Мировой войны, был министром торговли с 1921 года по 1928 и президентом с 1929 по 1933 годы. Хотя он заявлял о том, что является либералом, сторонником свободного рынка, Гувер поддерживал высокие тарифы и положительно относился к сугубо добровольной системе сотрудничества бизнеса и профсоюзов, известной как «ассосационализм», в рамках которой бизнес поддерживает высокий уровень зарплат, а профсоюзы воздерживаются от забастовок. Но приобретения, сделанные профсоюзами в годы войны, были отняты во время послевоенного организованного наступления бизнеса на организованный труд, а во время Великой Депрессии, начавшейся в 1929 году, многие патерналистские социальные программы частных предпринимателей рухнули.
Избранный в 1932 году президент Франклин Делано Рузвельт, бывший заместитель министра военно-морского флота в адмнистрации Вудро Вильсона, стремился оживить американскую экономику с помощью мирного аналога мобилизации. Корпорация по реконструкции финансов, созданная при Гувере и расширенная при ФДР, была реинкарнацией Военной финансовой корпорации периода Первой Мировой войны, так же, как и Комиссия по ценным бумагам была вдохновлена действовавшим в военные годы Комитетом по вопросам капитала.
Самым важным агентством, чьё создание было вдохновлено более ранним сотрудничеством между правительством, бизнесом и профсоюзами в годы войны, являлась Национальная администрация восстановления (NRA), созданная Конгрессом в 1933 Законом о восстановлении промышленности. Не только Национальная администрация восстановления была создана по образцу Совета военной промышленности, но и возглавлялась она бывшим генералом Хью Джонсоном, работавшим в годы Первой Мировой войны под руководством главы Совета военной промышленности финансиста Бернарда Баруха. Под надзором NRA отрасли промышленности орагнизовывались в саморегулирующиеся сектора под государственным контролем, схожие с «товарными группами» экономики в военные годы. С правительственного одобрения бизнес в каждой отрасли промышленности в обмен на неприменение к нему антимонопольного законодательства вырабатывал кодексы делового поведения, в которые входили и отраслевая минимальная заработная плата. По параграфу 7(а) Закона о промышленном восстановлении, парагрфу, который был вдохновлён Национальным военным советом по вопросам труда, каждый отраслевой кодекс обязан был гарантировать рабочим «право на организацию и коллективный договор посредством выбранных ими самими представителей».
В 1935 году NRA была распущена из-за того, что Верховный Суд признал Закон о национальном промышленном восстановлении неконституционным, т. к. согласно ему Конгресс делегировал президенту слишком много власти. Но обломки NRA были использованы для создания системы, которая структурировала американскую экономику с 1930-х по 1970-е годы. Отраслевые кодексы Национальной администрации восстановления были воскрешены в виде регуляций в отраслях, управляемых комиссиями, вроде авиапромышленности, грузоперевозках и добыче угля, отрасли, к которым относились как к общественно-полезным. Вместо отраслевых минимальных заработных плат, продолжительности рабочего дня и пенсий, которые должны были по отдельности согласоваываться бизнесом и профсоюзами, после чего утверждаться NRA, федеральное правительство прямо ввело общенациональную минимальную заработную плату и восьмичасовой рабочий день в 1938 году, вдобавок к федеральным программам социального страхования, введённым ранее в 1935 году. Закон Вагнера 1935 года превратил параграф 7(а) Закона о промышленном восстановлении в статут, который, с поправками, и по сей день регулирует коллективные договора в США.
Во время Второй Мировой войны многие западные правительства обещали своим солдатам и рабочим лучшую жизнь после победы над державами Оси — национал-социалистической Германией, фашистской Италией и милитаристской Японией. В Британии в ноябре 1942 года был опубликован «доклад Бевериджа», призывавший к масштабному расширению социальных услуг для рабочего класса, и он стал одним из источников вдохновения для послевоенной Национальной службы здравоохранения.
В своём обращении к конгрессу о состоянии страны от 11 января 1944 года президент Рузвельт призвал принять Второй Билль о правах, прямо связывавший обещание новых прав на рабочие места, адекватные зарплаты, жильё, медицинские услуги, образование и другие блага с военными усилиями: «Теперь наш долг — начать работу над планами и стратегиями для обеспечения длительного мира и поднять американский уровень жизни выше, чем он был когда-либо... И после победы в этой войне мы должны быть готовы идти вперёд, к реализации этих прав, к новым целям в виде человеческого счастья и благополучия». Рузвельтовский Второй Билль о правах был скорее амбицией, чем законодательным предложением, но его дух был воплощён в Законе о (правах) военнослужащих, принятом Конгрессом в 1944 году. Война ускорила реформы и в других сферах общественной жизни, включая робкие первые шаги федерального правительства в деле ликвидации расовой сегрегации.
Величайшие победы организованного труда в американской истории были в годы Второй Мировой войны. Используя в качестве рычага траты на оборону Военный совет по делам труда ввёл в действие правило «сохранение членства», согласно которому все новые рабочие на заводах с профсоюзом являются членами этого профсоюза. Членство в профсоюзе «Объединённые рабочие сталелитейной промышленности» выросло с 225000 человек (в 1939 году) до 708000 человек (в 1944 году), а членство в профсоюзе «Объединённые рабочие автомобильной промышленности» взлетело со 165000 человек в 1939 году до более чем миллиона в 1944 году. Более 35 процентов рабочей силы, занятой не в сельском хозяйстве, была охвачена профсоюзами к 1945 году.
Все экономики в Западной Европе и Северной Америке после 1945 года в той или иной степени основывались на трёхстороннем экономическом торге, который был совместим с представительской демократией и противостоял авторитарному государственному корпоратизму, принятому на вооружение межвоенными фашистскими режимами, и диктатурами в Испании, Португалии и Латинской Америке. В системе демократического плюрализма профессиональное представительство не заменяло представительскую демократию, основанную на свободных выборах от территориальных округов или от страны в целом. Но нерегулируемый трудовой рынок был частично заменён поддерживаемой государством системой торга из-за зарплат и условий труда между работодателями или их ассоциациями и независимыми профсоюзами или иными трудовыми организациями.
Сложные формы национального отраслевого компромисса между профсоюзами и работодателями были созданы в послевоенных Швеции и Австрии. В Федеративной Республике Германия коллективные договора подкреплялись совместным представительством, практикой, когда в совете директоров компании присутствовали представители профсоюзов. Во Франции количество членов профсоюзов было относительно ниже, чем в других странах, но результаты торга между работодателями и профсоюзами распространялись и на большое количество рабочих, не состоящих в профсоюзах. Одно исследование замечает: «Тень фашизма и/или внешней угрозы были решающими или, по крайней мере, значительными факторами в самых долгих и успешных мирных соглашениях».
Историк профсоюзов Нельсон Лихтенштейн отмечает: «...Опираясь на рамки, установленные Национальным законом о трудовых отношениях, крупные промышленные профсоюзы перешли к послевоенной практике ведения коллективных переговоров, которая в следующие два десятиеляти увеличила реальную еженедельную зарплату более чем на 50% и значительно расширила дополнительные социальные пакеты рабочих». После детройтского договора 1950 года — соглашения между «Дженерал Моторс» и «Объединёнными рабочими автомобильной промышленности» — и других похожих соглашений в США фактически сложилась система демократического корпоратизма в наиболее концентрированных промышленных отраслях, которые через «шаблонный переговорный процесс» задавали неофициальные стандарты зарплат и льгот во многих секторах экономики, не охваченных профсоюзами. Пик членства в профсоюзах в США был достигнут в 1950-х годах, когда в них состояла треть американской рабочей силы. Меж тем, долго боровшееся сельское хозяйство было стабилизовано и интегрировано правительством с помощью системы субсидий и поддержания цен.
Хотя многие менеджеры продолжали ворчать, по обе стороны Алантики легитимность переговоров между профсоюзами и бизнесом была принята как прогрессистами, так и мейнстримными консерваторами. Дуайт Эйзенхауэр писал своему брату Эдгару: «Если какая-либо политическая партия попытается отменить социальное страхование, страхование по безработице, уничтожить законы о профсоюзах и субсидиях для сельского хозяйства, то ты больше не услышишь об этой партии в нашей политической истории». Историк Роберт Гриффит указывает на источники эйзенхауэровского представления о том, что он называет «корпоративным содружеством»: «...Общим для всех этих действий была попытка вылепить новую корпоративную экономику, которая была бы в состоянии избежать как разрушительного беспорядка нерегулируемого капитализма, так и угрозы автономии делового сообщества, которую представлял социализм».
В политике эквивалентами сильных профсоюзов в Северной Америке и Европе после Второй Мировой войны были массовые партии. Несмотря на то, что был начат процесс субурбанизации, политики национального уровня всё ещё были связаны с местными избирателями через несколько слоёв региональных, городских и квартальных партийных чиновников — городских «боссов» и сельских «судейских банд» в США. Интеллектуалы обычно насмехались над этими провинциальными политическими воротилами, некоторые из которых, конечно, были невежественными или продажными или настроенными расистски. Но существование этого блока мелких трибунов гарантировало то, что политики не будут игнорировать интересы и ценности местных рабочих избирателей на национальном уровне, уровне штата и местном уровне.
Демократический плюрализм Нового Курса был выражен в самой структуре американского правительства после 1945 года. Американские прогрессисты начала XX века, такие, как Вудро Вильсон, сочитали презрение к конгрессменам с идеализацией альтруистических беспартийных гражданских служащих, защищённых от политического вмешательства, которые будут применять свои знания общественных наук на проведение в жизнь политики в интересах всей нации.
Южные демократы и северные католики, независимо от того, поддерживали ли они или противостояли либеральной политике Нового Курса, отказывались увеличивать исключительную власть элитной федеральной бюрократии, которая, вероятно, пополняла бы свои ряды в непропорциональных числах представителями образованного протестантского верхнего среднего класса из северных и среднезападных штатов и которая получала бы образование в горстке университетов Лиги Плюща. Сменявшие друг друга планы реорганизации исполнительной ветви власти, которые поставили бы президента во главе рационализированного административного государства в европейском стиле, никогда не получали одобрения Конгресса. Аграрные популисты, иногда вступавшие в блок с профсоюзами в промышленных городах, стремились расширить власть федерального правительства в ключевых сферах, избежав одновременно создания общей системы государственной гражданской службы в европейском стиле, имеющей серьёзную степень политической автономии. Они достигли своей цели, создав отраслевые агентства, вроде американского министерства сельского хозяйства или Совета по делам гражданской авиации, с узкими полномочиями, которые должны были работать бок о бок с ключевыми политическими игроками в этой отрасли, включая в некоторых случаях профсоюзы и фермерские организации. Неизбежным следствием такого подхода было уважительное отношение к судей к решениям Конгресса и контролируемых Конгрессом федеральных агентств.
Появившаяся в 1940-х годах в США система стала известной как «либерализм групп по интересам», плюралистская система, в которой государственная политика вырабатывалась в процессе переговоров между экономическими группами по интересам, у каждой из которых были свои политические боссы, а не технократы-мандарины из числа всё знающих, альтруистичных экспертых, изолированных от народного давления или «невидимой руки» свободного рынка.
В сфере культуры или гражданского общества, включая СМИ и образование, так же, как и в сфере политики и экономики, в США и других западных демократиях в середине двадцатого века сложилась система демократического плюрализма, которая усиливала рабочий класс. Духовенство, неравнодушные граждане и общественные организации следили за СМИ и образовательной системой, чтобы гарантировать то, что они не будут оскорблять преимущественно традиционалистские взгляды рабочего большинства.
Начиная с 1933 года Национальный Легион Порядочности, организованный католиками, добился права предварительного просмотра голливудских фильмов и одобрять или порицать их. И в то же время в пригородах и маленьких городах протестантские «церковные дамы» прочёсывали общественные и школьные библиотеки в поисках книг, которые считали вредными или непристойными. Часто они навлекали на себя презрение столичных элит своими кампаниями с требований запретить классические книги, например, «Над пропастью во ржи» Сэлинджера. Но эти местные и провинциальные активисты, несомненно, представляли ценности и взгляды значительного количества американцев — и без них эти американцы, как и сегодня, были бы сведены к роли пассивных потребителей любого контента, который предпочтут выбросить на медиа-рынок далёкие коммерческие информационные корпорации из Лос-Анджелеса или Нью-Йорка, рынка, который вознаграждает сенсационность, непристойность и насилие.
В западных демократиях католики играли непропорционально большую роль в послеовенных демократических системах. Немецких христианских демократов вдохновляла католическая общественная мысль с её сильной корпоративной и профсоюзной тенденцией, так же, как и основателей Европейского Общего Рынка. В США политические воротилы на нижних уровнях национальной политики, выступавшие как трибуны белого рабочего класса — политические боссы, руководители профсоюзов, духовенство — среди них католики были представлены непропорционально.
Хотя это может казаться парадоксальным, но ассимиляция и интеграция европейских католических иммигрантов в первом и втором поколении была, несомненно, ускорена низким уровнем иммиграции в США в промежутке между Первой Мировой войной и 1960-ми годами. Низкий уровень иммиграции и невозможность выноса производства за рубеж были необходимыми, но недостаточными условиями для роста переговорной силы рабочего класса и его процветания в поколение, последовавшее за 1945 годом. Это не является защитой расистских квот «по странам происхождения» в США 1920-х годов, которые опирались на более ранний запрет азиатской иммиграции и ставили в более привилегированное положение северных европейцев сравнительно с другими европейскими иммигрантами. Это всего лишь указание на то, что было бы практически невозможно организовать и сохранять профсоюзы или добиться мобилизации общественной поддержки социальных программ в духе Нового Курса в середине XX века, если бы сохранялся тот же уровень иммиграции, что был в начале 1900-х и который существует сейчас.
В эру демократического плюрализма после Второй Мировой войны рабочее большинство смогло увеличить свою переговорную силу как в политической, так и в культурной и экономических сферах. То, что Джон Кеннет Гелбрейт назвал «уравновешивающей силой» групп, которые объединяют свои ресурсы для усиления своих переговорных позиций, было ядром Нового Курса в Америке и аналогичных социальных политик в послевоенной Европе. Правовед Уильям Форбас писал: «...Сторонники Нового Курса, вспомнив ключевое антиолигархическое предвидение сторонников президента Джексона, что трудящимся «многим» нужны массовые организации, чтобы противостоять богатым «немногим», объявили, что их реформы в области трудового законодательства спасут республику тем, что наконец «включат промышленных рабочих в политию Соединённых Штатов» как «сдерживающий фактор для могущества большого бизнеса». Так же, как джексоновцы защищали создание массовых партий как структурной конституционной необходимости, так и сторонники Нового Курса защищали создание промышленных профессиональных союзов».
В 1940 году, в своей книге «Американские ставки» журналист Джон Чемберлен, сторонник Нового Курса, позже ставший консерватором, критиковал традиционные популистские и прогрессисткие идеи унитарного государственного или национального интереса: «В рамках идеалистической теории индивид должен склониться, когда говорит Комитет Целого». Чемберлен противопставлял этот тип централизации демократическому плюрализму Нового Курса: «...Профсоюз, кооператив производителей или потребителей, «институт», синдикат — важные для демократии вещи. Если их власть распределена равномерно, если параллельно с политическими сдержками и противовесами существуют экономические, то тогда общество будет демократическим. Поскольку демократия - это то, что у вас получается, когда существует напряжение в обществе, которое не позволяет ни одной группе осмелиться рвануться к тотальной власти».
Отметив, что «коммунисты назовут это реакционной позицией» Чемберлен пишет, что Новый Курс, напротив, намерен сдержать могущество корпораций: «...поскольку профсоюз и кооператив по-прежнему отстают по силе от бизнес-института и синдиката, то им должно помочь». Вдобавок, по мнению Чемберлена, Новый Курс «...был разработан в первую очередь для того, чтобы уравнять положение между плутократическим городом и обнищавшей сельской местностью, между метрополией восточных штатов и ограбленными западными и южными штатами».
В рамках такого видения демократический плюрализм является альтернативой как диктатуре, так и плутократии, и руководств в этой системе принадлежит тем, кого Чемберлен называет «политиками-маклерами», вроде ФДР, который председательствует над компромиссами между «боссами», представляющими различные важные экономические и общественные группы: «...Разумеется, что группа, занимающаяся лоббированием, не только не является презренной вещью, каковой её обычно считает философ-идеалист, но она абсолютно необходима для функционирования промышленной демократии...Какими бы неприглядными бы ни был босс в некоторых своих приёмах, без него у вас не будет мира свободы: право группы на политическое барышничество является единственной практичной альтернативой гестапо и концлагерям».
После второй Мировой войны те либералы свободного рынка, которых называют «неолибералами» или «либератарианцами», вроде Людвига фон Мизеса и Фридриха Хайека, настаивали на том, что западные страны больше не могут считаться либеральными в экономическом отношении. Они были правы. Даже в самых дружественно настроенных к бизнесу послевоенных демократиях, таких, как США, Великобритания и Западная Германия были смешанные экономики, которые отличались теми или иными формами переговоров между профсоюзами и бзнесом, экономическими регуляциями и государственными расходами — которые были бы политически невозможными до Великой Депрессии и Второй Мировой войне. В рамках послевоенной Бреттон-вудской системы обмен валют контролировался, а контроль за движением капиталов в западноевропейских странах был смягчён только к концу 1950-х годов.
Первая классовая война в промышленных странах запада между менеджерским надклассом и рабочим классом закончилась после 1945 года национальными классовыми копромиссами, такими как Новый Курс в США, целью которых было купить социальный мир сперва в военное время, а затем во время послевоенного экономического восстановления за счёт инкорпорации ранее маргинализованных рабочих и семейных фермеров в в национальные структуры власти. Демократический плюрализм в Северной Америке и Европе, альтернатива крайностям либерализма свободного рынка, социализма и государственного корпоратизма, убедил представителей национальных надклассов поделиться властью и вступить в переговоры с элитами более низкого уровня, выступавшими как политические боссы общин рабочего класса в трёх сферах — политической, экономической и культурной.
В 1950-е годы в Западной Европе и США была новая демократическая плюралистическая эпоха, в значительной степени основанная на реформах и институтах военного времени. Детали отличались в Америке Эйзенхауэра, Франции де Голля, Германии Аденауэра. Но везде в демократических западных странах классовый конфликт между менеджерскими элитами в экономике, политики, СМИ и системе образования был ограничен и направлен в рамки институциональных переговоров.
В США и везде в мире кампаниям за юридическое и политическое равенство расовых и этнических меньшинств потребовалось на целое поколение больше для победы. Но демократические правительства западных наций были стабилизированы интеграцией двух групп — городских рабочих и семейных фермеров — которые были маргинализованы и эксплуатируемы на ранних стадиях менеджеского капитализма. В одной западной стране за другой необходимость мобилизовать призывников и рабочих для войны и страх перед возвращением вызванным Депрессией радикализмом убеждали надкласс нехотя пойти на «новые курсы» с национальным рабочим классом. Результатом стал беспрецедентный уровень процветания рабочих и экономического роста в годы, известные во Франции как «славное тридцатилетие», три десятка лет после 1945 года.
Но вызванный войной классовый мир внутри западных демократий не продлился долго. Для многих членов менеджерского надкласса необходимость поделиться властью, богатством и культурным престижем с мелкими трибунами рабочего класса, вроде боссов профессиональных союзов, руководителей религиозных организаций и политиков из провинциальных городов, была бесчестьем, которое можно было терпеть только из-за принуждения и только до тех пор, пока они не смогут освободиться от того, что сдерживает их.
Глава IV. Неолиберальная революция сверху
Классовый мир между надклассами и рабочими классами западных стран никогда не были чем-то больши, чем временным перемирием. Неолиберальные экономисты, такие как Милтон Фридман и Фридрих Хайек ежегодно собирались в своём приюте в Мон-Пелерин, Швейцария, чтобы мечтать о низвержении нового режима и создании глобальной утопии свободного рынка. Культурные либералы, маргинализованные послевоенной «обывательской» культурой, с её почтением к традиционалистской и религиозной чувствительности рабочего класса, нашли свои убежища — богемные кварталы на левом берегу Сены, в Сан-Франциско, в Гринвиче и в бесчисленных кампусах колледжов, куда хлынули ветераны и их дети.
К началу XXI века благодаря тому, что социальный критик Кристофер Лэш назвал «восстанием элит» демократический плюрализм в демократиях по обе стороны Атлантики был разрушен и заменён нынешним режимом технократического неолиберализма — новой ортодоксии дипломаированного менеджерского надкласса, чьи представители одновременно господствуют в правительствах, корпоративных советах директоров, университетах, фондах и СМИ западного мира. Неолиберализм является синтезом экономического либерализма свободного рынка правых либератарианцев и культурного либерализма богемных/академических левых. Его экономическая модель основывается на глобальном налоговом, регуляционном и трудовом арбитраже, ослабляющем как демократические национальные государства и национальное большинство рабочего класса. Предпочтительной моделью правительства для него является правительство аполитичное, направленное против большинства, элитистское и технократическое.
В области экономики революция сверху началась в 1970-х годах. Интеллектуальное и политическое восстание [тех лет] считало, что институты вроде трёхстронних переговоров между бизнесом, профсоюзами и правительством о размере заработной платы, профессиональные союзы и государственное регулирование отраслей промышленности как коммунальных услуг, являются препятствиями как для экономического прогресса, так и для личной свободы. Со стороны правого фланга надкласса эти учреждения громились либератарианскими экономистами как «кумовской капитализм», а консервативными специалистами по конституционному праву как посягательства на теоретически квази-роялистскую «унитарную власть» президента. Со стороны левого фланга надкласса многие из тех же самых учреждений демонизировались прогрессистами, отстаивавшими общенародные интересы, вроде Ральфа Надера, чьи избиратели состояли из зажиточных реформистов с хорошим образованием. Политолог Теодор Леви отчеканил термин «либерализм групп по интересам» и использовал его к структурам Нового Курса как оскорбление.
К 1986 году двупартийный консенсус среди американских интеллектуалов и политиков гласил, что доставшиеся от прошлой эпохи институты демократического плюрализма являются как коррумпированными, так и неэффективными. Журналист Николас Леманн чувствовал себя обязанным объяснить, почему сторонники Нового Курса в первую очередь поддержали «либерализм групп по интересам»: «...Чтобы понять это как искреннюю позицию, вам нужно представить, как мир в 1940-е годы выглядел для либералов... [Франклин Рузвельт] последовательно игнорировал систематические советы левых и вместо этого принял непоследовательное лосктуное одеяло программ, предназначенных для решения конкретных проблем — и это спасло страну.....Тогда доводы, приводимые от имени населения страны в целом казались гораздо более подозрительными, чем теперь, потому что в этой области господствовали сталинисты, идеологи чистого капитализма внутри США и Гитлер и Муссолини за рубежом.... Кроме того тогда, поколение назад, было — что ещё более непредставимо сейчас, в эру популистской политики - серьёзное недоверие к «человеку массы» со стороны американского истеблишмента. Демагоги могли использовать современные средства связи, чтобы сеять фашизм в народе, но мудрые руководители групп по интересам, которые игнорировали бы «космический энтузиазм индвида» (опять выражение Бурштына), могли прийти к консенсусу, который был бы хорош для всех».
Когда Леманн писал эти строки, то появляющаяся ортодоксия, разделяемая всеми от левоцентристов до правоцентристов утверждала, что западные страны были бы более справедливыми и эффективными, если бы только просвещённые технократы-политические деятели и энергичные корпоративные топ-менеджеры были бы освобождены от власти избираемых политиков и профсоюзов. В 1975 году Мишель Крозьё, Самуэль Хантингтон и Дзёдзи Ватануки написал доклад для элитарной Трёхсторонней комиссии «Кризис демократии: об управляемости демократий», который был опубликован в форме книги. Авторы пришли к выводу, что в Европе, США и Японии серьёзные проблемые «вытекают из избытка демократии».В 1997 году бывший заместитель председателя ФРС Алан Блайндер, неолиберал и сторонник демократической партии, задавал вопрос: «...Хотите ли вы вывести больше политических решений из области политики и перенести их в область технократии?». Блайндер предположил, что вопросы налоговой политики, торговой политики и экологической политики могут быть делегированы независимым технократическим агентствам, которых Конгресс будет контролировать в минимальной степени. В 2019 году Касс Санштейн, бывший главой Управления информации и регулирования с 2009 по 2012 годы в администрации Обамы, сообщил, что США поражены излишне высокой степенью «партийности», лекарство от которой «...заключается в делегировании полномочий и, в особенности, усилении технократических сил в правительстве».
Те же разновидности экономической активности, что никак нельзя было изолировать от демократического вмешательства посредством делегирования их технократическим правительственным учреждениям, могли быть целиком переданы элитам частного сектора за счёт приватизации и маркетизации. В США первым президентом неолиберальный эры после Нового Курса был Джимми Картер, а не Рональд Рейган. Начиная с президентства Картера ряд отраслей, регулируемых со времён Нового Курса, подвергся дерегуляции со стороны Конгресса: авиалинии (1979), железные дороги (1980), грузоперевозки (1980), автобусное сообщение (1982), телекоммуникации (1996, 1999).
Хотя в некоторых отраслях дерегуляция улучшила положение дел, в других, например, в ипотечном кредитовании жилья и в финансах, она привела к многочисленным злоупотреблениям, которые помогли раздуть пузыри, лопнувшие во время Великой Рецессии. Более того, во многих отраслях дерегуляция привели к коллапсу многих профсоюзов в частных фирмах, профсоюзов, которые были бастионами процветающего рабочего класса, который в США называется «средним классом». Аналогичные дерегуляционные и антипрофсоюзные меры были приняты многими европейскими правительствами, включая глав левоцентристских партий, таких, как Тони Блэр и Герхард Шрёдер, которые последовали примеру свободнорыночных консерваторов, вроде британской премьер-министра Тэтчер.
Неолиберальные экономические реформы поначалу оправдывались как ответ на «стагфляцию» (сочетание стагнации и инфляции), охватившей Европу и Северную Америку в 1970-е годы. Хотя нефтяной шок 1970-х годов внёс свой вклад, в ретроспективе видно, что причиной кризиса было несколько структурных причин: замедление роста производительности из-за исчерпания технологических возможностей, предоставленных ранними этапами электромеханической революции до того, как блага информационных технологий стали важны; давление на корпоративные прибыли из-за перепроизводства промышленных товаров, вызванного послеовенным восстановлением Германии и Японии и их промышленных стратегий, направленных на экспорт; и давление на прибыли со стороны профсоюзов, которым жёсткий трудовой рынок с малым количеством иммигрантов позволял требовать повышения зарплат, опережающих рост производительности труда, что подпитывало инфляцию, подталкиваемую ростом заработной платы.
В то же время ряд западных мыслителей и политических деятелей, преимущественно левоцентристов, положительно относился к воздержанию от требования повышения заработной платы со стороны профсоюзов с помощью трёхсторонних социальных соглашений между правительством, бизнесом и профсоюзами в сочетании с национальными промышленными стратегиями, стремящимися к подстёгиванию роста производительности за счёт технологий. Этот стратегический ответ на стагфляцию модернизировал бы послевоенный социальный договор. В случае успеха эта стратегия одновременно повысила бы рост, прибыли и зарплаты.
Вместо этого неолибарельные политические деятели в США и Европе выбрали разрушение основ системы, сложившейся после 1945 года, ослабление профсоюзов в частном секторе и подстегнуть корпоративные прибыли с помощью краткосрочных трудовых арбитражей вместо технологических инноваицй с помощью правительства и инвестиций в родные страны. Обогатив немногих и разъярив многих, неолиберальное лекарство от стагфляции 1970-х годов оказалось хуже болезни.
Дерегуляция и ослабление профсоюзов у себя дома помогали увеличить норму корпоративной прибыли. Это же обеспечивал и глобальный арбитраж — стратегия извлечения выгоды из разниц в зарплате, регуляций или налогов в разных политических юрисдикциях в мире или между штатами или провинциями в федеративных государствах.
Налоговый арбитраж - это практика, с помощью которой фирмы извлекают прибыль из разниц в налоговых ставках и субсидий в разных странах, чтобы, аналогичным образом, повысить прибыли, не повышая производительности. По приблизительным оценкам бывшего главного экономиста «МакКинси и ко» Джеймса Генри примерно четверть всех богатств мира рпсолагается в оффшорах. Согласно данным Службы исследований Конгресса расположенные в США транснациональные корпорации сообщили в 2015 году, что 43% от своих валютных поступлений они разместили в пяти оффшорах — Бермудских островах, Ирландии, Люксембурге, Нидерландах и Швейцарии — а в этих странах располагается лишь 4% от их рабочей силы. Одно офисное здание, известное как Агленд-хауз, на Каймановых островах является юридическим адресом 18557 фирм.
Фирмы и лобби в эру глобализации после Холодной войны вместе с использованием возможностей для международного налогового арбитража, также поощряли регуляционный арбитраж, избирательное упорядочивание законов и правил — когда это было в их интересах.
Во вторую половину XX века в рамках последовательных раундов переговоров под эгидой Всеобщего соглашения по Тарифам и Торговле и, позже, Всемирной Торговой Организации, эффективно понизили большинство традиционных таможенных барьеров. К 2016 году, когда ВТО, по сути, закрыла провалившийся раунд переговоров по развитию в Дохе, посвящённый мировой торговле, США и другие ведущие промышленные государства сместили акцент с ликвидации торговых барьеров, ограничивавших поток товаров между странами, на гармонизацию правил и регуляций через «многорегиональные торговые пакты», наподобие Североамериканского соглашения о свободной торговле (НАФТА), Транс-Тихоокеанского Партнёрства (ТТП) и Трансатлантического партнёрства по торговле и инвестициям (ТТИП), составленных в интересах транснациональных инвесторов и корпораций, опирающихся на транснациональные цепочки поставок.
Сегменты экономики, выбранные западными правительствами для арбитража и гармонизации, выражают интерсы не рабочего большинства, но национальных менеджерских элит. Гармонизация трудового законодательства или размера зарплат подорвала бы корпоративную стратегию поиска дешёвого труда, а международное наступление на уклонение от налогов помешало бы стратегии налогового арбитража, используемой транснациональными корпорациями. Эти же виду гармонизации были выгодным транснациональным фирмам, инвесторам с Уолл-стрит или из лондонского Сити, и держателей прав на интеллектуальную собственность из Кремниевой долины и фармацевтической индустрии.
Во многих случаях гармонизация регуляций разумна — к примеру. В случае стандартизиции безопасности товаров или технических характеристик в цепочках поставок. Но новые соглашения о гармонизации регуляция привели к дефициту демократии, поскольку они вывели целые регулируемые области из сферы обычного законодательства. Законы и регуляции, принятия которых национальными демократическими парламентами кне в силах достичь корпоративные лоббисты, могут быть перетасованы и скрыты в соглашениях о гармонизации, замаскированных под длинные торговые договоры, ратифицируемые парламентами без тщательного рассмотрения. Несмотря на свои маленькие благодеяния законодательство через договоры являются масштабной передачей власти от демократических законодательных собраний к корпоративным менеджерам и банкирам. Жан-Клод Юнкер, премьер-министр оффшора Люксембург, бывший президентом Еврокомиссии с 2014 по 2019 годы, описывал как Еврокомиссия систематически тайной расширяла свои полномочия: «...Мы декретировали что-нибудь, после чего отправлялись в «свободное плавание» и некоторое время ждали, чтобы посмотреть, что произойдёт. Если не поднимался шум...потому что большинство людей не понимало, что за решение было принято, мы продолжали — шаг за шагом, пока не достигали точки невозврата».
Безусловно, самой важной формой стратегии арбитража, используемой западными корпорациями, был глобальный трудовой арбитраж. В 2003 году экономист Стивен Роач популяризовал этот термин: «...В эру избыточного предложения компаниям как никогда раньше не хватает ценового рычага. Поэтому бизнес должен быть неуёмным в поиске новых эффективностей. Неудивительно, что главным фокусом подобных усилий стал труд, представляющий собой основу издержек производства в развитых странах; например, в США компенсации рабочим по-прежнему съедают почти 80% от внутренних корпоративных прибылей. И в этом соль: уровень зарплат в Китае и Индии варьируется от 10% до 25% от зарплаты рабочих сопоставимой квалификации в США и других развитых странах. Следовательно, вынос производств за рубеж, которое извлекает прибыль из рабочих в развивающихся странах с относительно низкой заработной платой, становится всё более и более важной тактикой выживания для компаний в странах с развитой экономикой».
В 2012 году Глобальный институт Маккинси пришёл к выводу, что с 1980 по 2010 годы на трудовой рынок вступило 1,7 миллиардов человек. В своём докладе за 2019 год институт Маккинси преуменьшил издержки глобального трудового арбитража, утверждая, что тот создаёт лишь 18% от торговли товарами. Это учреждение получило такие цифры за счёт переопределения термина трудовой арбитраж как «экспорт из стран, чей ВВП на душу населения составляет одну пятую и меньше от ВВП на душу населения страны-импортёра». Согласно этому положительно относящемуся к выносу производства определению, если корпорация закрывает свою фабрику в США (ВВП на душу населения в 2017 году — 59500 долларов по париртету покупательной способности) и открывает фабрику в стране с более дешёвыми рабочими в Китае ((16700 долларов) или Индонезии (12400) или в Венесуэле (12100 долларов), то последовавший после этого решения экспорт на американский рынок «не идёт от страны с низкой зарплатой к стране с высокой зарплатой». В отличие от Глобального института Макксинси лауреат Нобелевской премии по экономике Майкл Спенс утверждает, что «трудовой арбитраж является важнейшим мотором глобальных цепочек поставок на протяжении, по меньшей мере, трёх десятилетий — со значительными последствиями в области найма рабочей силы и перераспределения доходов».
По данным министерства торговли США между 1999 и 2009 годом американские транснациональные корпорации уволили 864000 рабочих в США и наняли 2,9 миллионов рабочих за рубежом. Пятьдесят процентов от иностранцев, нанятых корпорациями, не относящимся к сфере финансов, составляли азиаты, и ТНК дополнительно наняли 683000 рабочих в Китае и 392000 рабочих в Индию. За тот же период транснациональные корпорации каждый год сокращали уровень капитальных инвестиций в США на 0.2% ежегодно, одновременно увеличивая их за рубежом на 4% ежегодно. Эта иностранная рабочая сила включает в себя большую часть низкооплачиваемого труда, создающего товары и услуги для экспорта или экспорта в США или европейские страны. Глобальные прибыли многих западных менеджеров и инвесторов во многом зависит от труда бедных женщин в иностранных потогонках, как замечает Делия Агилар: «От «макиладор» в Мексике... до сборочных цехов и экспортных зон в Центральной Америке, Карибских островах и Тихоокеанском бассейне, до субподрядчиков и потогонных цехов фабрик по производству одежды в глобальных городах и в странах периферии — это труд женщин обеспечивает и создаёт максимальную прибыль для корпоративной элиты, крошечного меньшинства от населения мира».
Экономист Дэвид Отор и несколько его соавторов показали, что «китайский шок» - поток китайского импорта на американский рынок после допуска Китая в ВТО — нанёс больший ущерб американским рабочим местам в сфере промышленности, чем было принято считать раньше, он уничтожил от 2 миллионов до 2,4 миллионов рабочих мест в промышленности и связанных с ней отраслях между 1999 и 2011 годами, и внёс вклад в «провисание рабочих мест» в США в те годы. Исследование 2013 года, проведённое Майклом В.Л. Элсби, Бартом Хобиджном и Эйзегаль Сахин, завершается выводом, что «...увеличение доли импорта американских фирм может составлять 3.3 процентных пункта от 3.9. процентных пунктов снижения американских зарплат за последнюю четверть века».
Среди транснациональных корпораций «Эппл» особенно поднаторела в искусстве налогового, регуляционного и трудового арбитража. Посредством субподрядчиков «Эппл» нанимает китайских рабочих для сборки большинства своих айфонов и айпадов за такие зарплаты и условия труда, которые были бы признаны незаконными в США или любой другой западной демократии. Согласно данным Константина Какаеса, приведённым в «Технологическом обзоре МИТ», производство всех компонентов айфона в США вместе со их сборкой в США добавили бы 100 долларов к стоимости устройства. Но хотя отчечественное производство не может составить серьёзного производства для американских потребителей, американские трудовые издержки могут серьёзно уменьшить норму прибыли «Эппл», которая в 2010 году составляла 59% от окончательной цены продажи четвёртого айфона — и при этом затраты на рабочую силу в Китае составляли лишь 1,8% от этой цены. В 2017 году десятый айфон от «Эппл», производство которого стоило 357 долларов и 50 центов, и который продавался за 999 долларов, дал «Эппл» валовую маржу в 64%.
По данным подкомитета Сената США «Эппл» использовала ряд тактик налогового арбитража, включая создание субсидиарной компании в Ирландии: «...Эта субсидиарная компания, «Эппл Оперейшнс Интернешнл» не имела рабочих и вообще физически не существовала, но держала свои банковские счета и документацию в США, а проводила собрания совета директоров в Калифорнии. Она была инкорпорирована в Ирландии в 1980 году, ей владела и её контролировала американская патентная фирма «Эппл, инк»... Используя разрыв между налоговоым законодательством Ирландии и США, «Эппл Оперейшнс Интернешнл» не платила подоходного налога ни в одной из этих стран, а также вообще ни в одной стране, за прошлые пять лет. С 2009 по 2012 годы её задекларированный доход в целом составил 30 миллиардов долларов». Когда Ирландия изменила своё налоговое законодательство в 2015 году, «Эппл» ответила тайным переводом части своих субсидиарных компаний в другой международный офшор, остров Джерси.