Глава II. Тиберий Семпроний Гракх

Просмотрите всю римскую историю, и вас поразит, до какой степени здесь форма преобладает над содержанием. Правда, часто римлян приводят в виде примера строгого, спокойного, самоотверженного исполнения долга, возведения долга и обязанности в перл создания; но присмотритесь ближе – и вы увидите, что этот долг, эта обязанность основываются не на ясно осознанных в своей общественной важности и необходимости принципах, а на привычке, на перенятой у предков и передаваемой в том же виде потомкам традиции. Сознание тут играет самую незначительную роль, и, как только под влиянием внешних и внутренних условий традиция прерывается, место пресловутой римской самоотверженности занимает распущенный эгоизм. Этот крайний эгоизм, эгоизм олигархии и деморализованного городского пролетариата, эгоизм Катилины и Верреса, свел в могилу Римскую республику. Подавив все самоотверженные попытки дать республике новые силы, новую опору, новый фундамент, он не был в состоянии защитить ее от своего великого врага, Г. Юлия Цезаря. Погубив своих реформаторов, республика пала от руки революционера.

В такое-то время общего нравственного падения, подавляющего преобладания личных материальных интересов над идеальными, в Риме оказалось несколько людей, решивших посвятить всю свою жизнь служению идее, идее справедливости и общего блага, жертвуя и своим счастьем, и своей жизнью. Как много идеализма, как много убежденности и самоотверженности было необходимо для успеха реформы, лишний раз доказала последняя неудавшаяся попытка провести ее.

Во главе аристократии и всего народа стоял тогда знаменитый завоеватель Карфагена, внук окруженного легендарным ореолом победителя Ганнибала, сын завоевателя Македонии, Луция Эмилия Павла, посредством усыновления вступивший в дом Сципионов, Публий Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший. Это был, бесспорно, человек выдающийся и бескорыстный: даже исконный враг Сципионов, Марк Порций Катон, не мог не признать этого и гомеровским стихом указал на него как на единственную надежду Рима в борьбе с Карфагеном. Уничтожение старой соперницы еще более увеличило его славу и влияние; он стал одним из самых главных и могущественных руководителей римской политики и главой значительной партии благонамеренных людей, стремившихся к реформам, но под непременным условием сохранения спокойствия и порядка. Они сознавали, что опаснее всякого внешнего врага Риму враг внутренний: экономическое разложение, нравственное падение и следующая за ними грозящая замена республики олигархией. Сам Сципион, как рассказывают, глядя на горящий Карфаген, применил к Риму известные стихи Гомера:

Будет некогда день, и погибнет высокая Троя,

Древний погибнет Приам и народ копьеносца Приама.

А впоследствии он, в качестве цензора, заменил молитву о расширении и увеличении римского могущества молитвой о сохранении его in statu quo.

Что круг сторонников Сципиона верно понимал одну из существенных сторон того экономическо-политического процесса, который совершался на его глазах, мы видим из законопроекта консула 140 года Гая Лелия, одного из лучших друзей Сципиона, – проекта, на основании которого предполагалось приступить к разделу захваченных частными лицами, но не переставших быть государственной собственностью земель. Но, несмотря на полное сознание всей важности и необходимости такой меры, ни он, ни его друзья не обладали достаточной твердостью характера, достаточной убежденностью, чтобы попытаться провести эту меру против воли аристократии. Натолкнувшись на энергичную оппозицию сенаторов, занимавших эти земли, и публиканов, бравших их в откуп, кружок Сципиона уступил, а обрадованная легкой победой аристократия дала Лелию прозвище “мудрого” за его умеренность и аккуратность.

А между тем, если вообще кто-нибудь мог рассчитывать провести, и провести сравнительно легко, этот важный закон, то это был именно Сципион, имя которого имело столь огромный вес и среди аристократии, и, главным образом, среди народа. Но Сципион был, собственно, пассивной натурой; он не шел навстречу опасности, он давал ей подойти поближе к себе и лишь тогда принимался за борьбу с нею; он был способен заставить молчать зашумевший во время его речи народ, но бороться долгое время с ожесточенной враждой людей своего круга, то есть аристократов, он был не в силах. И поэтому на его внутренней деятельности лежит печать бессилия и бесплодности.

Для проведения коренных реформ требовалось столько идеализма, столько убежденной стойкости, сколько этот римский Гамлет не имел в своем распоряжении: винить его в этом, разумеется, нельзя, но, тем не менее, это обстоятельство лишило его той славы, которую как раз в силу недостававших ему качеств приобрели Гракхи.

Отец их, Тиберий Семпроний Гракх, бывший дважды консулом (в 177 и 163 гг.) и однажды цензором (169 г.), оставил им благородное имя, прославленное не столько победами в Испании, сколько необыкновенной среди римских аристократов справедливостью. Испания (по эту сторону Эбро) помнила его как благодетеля; в Риме он стал известен еще значительно раньше благородством своих отношений к Сципиону Старшему.

Как известно, Сципион, возвратившись с братом из азиатского похода против Антиоха III, был обвинен в утайке части добычи и в принятии взятки от царя, данной с целью облегчить условия мира. Вместо того, чтобы дать точный отчет в своих поступках, Сципион велел брату принести счеты и в присутствии сената уничтожил их, а когда несколько дней спустя трибуны пригласили его пред народный суд, он и здесь счел унизительным защищать себя. Напомнив народу в блестящей речи, чем он ему обязан, он позвал его на Капитолий, чтобы принести богам благодарность и просить их всегда давать Риму таких полководцев, как он. Увлеченный словами своего древнего любимца, народ покинул форум, на котором в конце концов остались одни трибуны и герольд, тщетно призывавший Публия Корнелия Сципиона предстать пред суд народа.

Если, с одной стороны, в обвинении Сципиона несомненно играла значительную роль личная вражда к нему Катона, стоявшего за трибунами и ненавидевшего в нем представителя эллинской цивилизации в Риме, то, с другой стороны, и поведение Сципиона, разумеется, было неправильно: завоеватель Испании, Африки и Малой Азии забывал, что в Риме он точно такой же гражданин, как и последний солдат, стоявший когда-либо под его знаменами, точно так же обязанный повиноваться государственным законам, давать отчет о своих действиях в качестве магистрата, как и все другие. Сципион это забыл, и это, конечно, психологически вполне понятно: баловень счастья, победитель Ганнибала, происхождение которого народ связывал с небом, не мог не считать себя чем-то высшим, чем та серая масса, которая толпилась у его ног, обязанная ему столькими победами и завоеваниями. Но, как это ни естественно, сам факт от этого не становится менее опасным. Государство в опасности, если его граждане, хотя бы и самые выдающиеся, считают себя выше законов.

Неудивительно поэтому, что судебное преследование Сципиона было возобновлено, но формально цель осталась не достигнутой: не желая или не будучи в состоянии дать отчет, Сципион и теперь не явился на форум и удалился в недалекий от Рима приморский городок Линтернум. Но если, таким образом, формально закон казался побежденным, на деле добровольное изгнание из отечества, где он так долго занимал и фактически, и официально, в качестве “первоприсутствующего в сенате”, – первое место, конечно, было самым жестоким наказанием для провинившегося гражданина Рима. Трибуны не хотели или не могли этого понять и непременно требовали, чтобы власти принудили Сципиона, оправдывавшегося плохим состоянием здоровья, явиться в Рим. Тогда-то вот и вмешался в дело Т. Семпроний Гракх и в качестве члена коллегии трибунов воспользовался своим правом veto, заявив, что недостойно Рима преследовать своего величайшего гражданина, и спрашивая, когда, наконец, отечество будет обеспечивать своим героям если не почетную, то, по крайней мере, спокойную старость.

Поведение Гракха, кажущееся нам столь естественным, вызвало удивление и восторг современников, как потому, что он заступился за Сципиона, несмотря на свою личную вражду с ним, так и потому, что лучше трибунов он понял обязанность общества относительно его крупных деятелей.

Как бы то ни было, он сразу стал заметной величиной во внутренней жизни Рима, отчасти благодаря этому поступку, а отчасти и вследствие последовавшего за ним сближения со Сципионами и их партией, результатом которого был его брак с Корнелией, дочерью великого Сципиона.

Брак был счастливый. Корнелия родила своему мужу двенадцать детей – шестеро сыновей и шестеро дочерей, из которых, однако, девять умерли в раннем возрасте. После смерти мужа, значительно превышавшего ее летами, с ней остались два сына, Тиберий и Гай, и дочь Семпрония, впоследствии жена Сципиона Эмилиана, завоевателя Карфагена и Нуманции.

Если Гракх-отец был типом римского аристократа, Корнелия была типом римской матроны. Рассказывают, что, когда однажды богатая кампанская подруга разложила перед нею весь свой жемчуг, Корнелия, позвав своих детей, только что возвратившихся из школы, заметила, что это ее украшение. Она настолько сознавала себя дочерью Сципиона Старшего и женою одного из первых граждан республики, что после смерти мужа отклонила предложение сделаться женой царя Египта – предложение, которое бы сделало и положение ее семьи, и ее личное положение лучше всяких соображений. Она предпочла быть женою и матерью граждан Рима, чем женою и матерью его вассалов, хотя бы и коронованных.

Но, ценя так высоко свое отечество и свой народ, Корнелия, тем не менее, прекрасно понимала, чего ему недоставало, то есть именно – того тонкого и изящного умственного развития, которым так выгодно отличались лучшие умы соседнего и родственного греческого народа. Уже Сципиона враги упрекали в чрезмерной склонности ко всему греческому, а поэтому нечего удивляться, что по примеру отца и дочь была прекрасно знакома с греческой литературой и искусством.

“Побежденная Греция, – говорит римский поэт, – победила своего покровителя и внесла искусство в невежественный Лациум”. Явление, выразителями которого, между прочим, были Сципион и его дочь, отнюдь не было единичным; оно охватывало всю римскую жизнь. Но и здесь, к сожалению, скоро оказалось, что высшая культура, более или менее внезапно поставленная рядом с низшей, прежде всего действует разрушительно, отрицательно, а не положительно. Сущности ее не понимают и подражают часто весьма несимпатичные внешности. Постепенно, конечно, нежелательные элементы должны уступить место более верному пониманию дела, но в первое время непривлекательного было столько, что оппозиция Катона и других ревнителей старины понятна, хотя и поверхностна, и по самому существу своему бесплодна.

Прежде всего, греческая философия, с одной стороны, и суеверия Востока, – с другой окончательно подрывали воспрянувшую было под влиянием Ганнибаловой войны религиозность римского народа, не давая ему решительно ничего, что бы было в состоянии заменить ее. И это относится отнюдь не исключительно к высшим слоям общества: благодаря театру, скептические и стоические взгляды мыслящих классов Греции распространялись быстро и успешно среди всего римского народа. В комедиях Плавта и других поэтов на сцене являлись в очень мало подчас привлекательном виде представители римского Олимпа: Юпитер и Меркурий, Геркулес и Венера, и так далее. Стоит познакомиться с каким-нибудь одним произведением этого рода, чтобы понять, какое глубокое негодование они должны были вызвать в истинно верующем человеке: но народ, слушая их, не негодовал, а, напротив, от души хохотал. Цицерон рассказывает даже, что, выслушав место из трагедии Энния, где говорится: “Я всегда говорил и буду говорить, что боги существуют, но я полагаю, что они не заботятся о том, как поступает человек”, – народ громом рукоплесканий и криков высказал свое согласие с этим взглядом. Если низшие классы пришли к такому результату на том основании, что “если бы боги заботились о людях, добрым жилось бы хорошо, а дурным дурно; а теперь этого нет” (Энний), если, таким образом, народ отказался от веры в божественное управление миром по практическим соображениям, то высшие классы опирались еще на целый ряд других доводов, заимствованных преимущественно у скептических школ Греции. Первым выдающимся представителем их учений, короче всего резюмированных в известной формуле: “Все сомнительно, даже то, что все сомнительно”, в Риме был знаменитый в свое время Карнеад. Известно и понятно, что Катон пришел в страшное негодование, видя, как этот старик увлекал римскую молодежь своими речами, в которых он один день говорил за, а другой – против справедливости и т. д. Но если гнев Катона понятен, мера, предложенная им и неоднократно употребленная сенатом, – изгнание всех учителей философии из Италии, – разумеется, лишь бесплодный паллиатив и поразительное свидетельство о скудости более разумных доводов против увлечений греческих философов.

Вот та атмосфера, среди которой росли братья Гракхи. Впрочем, судя по тому, что мы знаем о некоторых друзьях и руководителях, особенно старшего брата, – это были оратор Диофан Митиленский и друг знаменитого стоика Антипатра Тарского и сам стоик Влоссий, уроженец итальянского города Кумы, – в их доме был распространен не столько скептицизм, сколько стоицизм. В отличие от скептиков стоики признавали существование божества несомненным, но представляли его себе не находившимся где-то вне, а внутри вселенной, не трансцендентным, а имманентным, одним словом, проповедовали пантеизм. Для них божество – это вся природа в своей совокупности; отдельные явления ее, а в том числе и человек, были лишь различными проявлениями этой единой и разумной сущности. Высшим нравственным законом поэтому было жить сообразно с природой, ибо природа и божество – одно и то же. Таким образом, все их учение подчиняло индивидуальное целому и исключало личную цель и эгоистические побуждения.

Вполне вероятно, что эти взгляды имели хотя бы частичное влияние на Тиберия.

Но сильнее теоретических размышлений на него подействовало то, что видел он вокруг себя. Воспитание имело одну лишь ту, хотя огромную, заслугу, что сделало Тиберия восприимчивым к окружающему. Благородство его характера было так известно в Риме, что, когда нужно было избрать нового члена коллегии авгуров, – коллегии, имевшей не только религиозное, но и политическое значение, – избран был совсем еще молодой, едва вышедший из детства, Тиберий (род. 163). Конечно, здесь играло роль и его происхождение, и если бы он не принадлежал к аристократии, а был лишь добродетельным, но бедным и незнатным юношей, едва бы ему оказали эту честь. Однако, с другой стороны, ведь было много и гораздо старших, уже успевших отличиться в разных должностях, аристократов, которые с удовольствием приняли бы избрание, – а избран был именно он. Очевидно, он уже тогда был на виду.


Тиберий. Античная мраморная статуя в Ватиканском музее


Это видно и из другого происшествия, переданного нам вполне достоверными источниками. Одно из первых мест в Риме занимал тогда (около 140 года) бывший консул и цензор, товарищ Тиберия по авгурату, Аппий Клавдий, потомок славного рода Клавдиев, выставившего многочисленных выдающихся деятелей и всегда славившегося необыкновенной гордостью и даже надменностью, которая нередко вызывала оппозицию и трибунов, и консулов, и всего народа. Во время одного из пиров, устраивавшихся с религиозной целью авгурами, гордый аристократ после продолжительного любезного разговора с молодым Тиберием предложил ему свою дочь Клавдию в жены. Тиберий, не задумываясь ни минуты, принял предложение, а Аппий, возвращаясь домой, уже издали крикнул жене, что обручил их дочь. Жена удивленно ответила: “К чему такая торопливость, к чему эта быстрота, если только ты не обручил ее Тиберию Гракху?”

Лучше всяких слов этот факт доказывает, каким почетом пользовался Тиберий уже в очень молодые годы, какое положение он сумел себе составить преимущественно, разумеется, своим поведением в третьей Пунической войне.

Эта война и была первым крупным государственным делом, в котором пришлось участвовать молодому аристократу. Десятки лет Катон проповедовал ее, десятки лет он требовал разрушения Карфагена как слишком опасного соперника ослабевшей от экономических и нравственных недугов Италии. Наконец, незадолго до его смерти, в 149 году, война началась, и, несмотря на коварную политику Рима, обезоружившего врага, раньше чем напасть на него, несмотря на деморализацию карфагенских правящих классов, несмотря на отсутствие союзников у Карфагена, оказалось, что опасения Катона не были лишены основания. Три года римляне безуспешно осаждали огромный город, и, когда, наконец, народ, несмотря на сопротивление сената, избрал консулом и главнокомандующим Сципиона Эмилиана, шурина Тиберия, первым его делом было освободить окруженного неприятелем в своем лагере консула 148 года Манцина из осадного положения.

Новый консул немедленно принялся за восстановление страшно потрясенной в войске дисциплины, прогнал из лагеря всех торговцев, запретил солдатам удаляться без разрешения из лагеря с целью пограбить богатые окрестности Карфагена и так далее. Шестнадцатилетний Тиберий, сопровождавший Сципиона под Карфаген, все это видел и рано привыкал к строгой лагерной жизни, к той суровой простоте, которой он впоследствии так выгодно отличался от своих пышных сверстников-аристократов. Вообще, пребывание перед Карфагеном не могло не иметь большого значения для его дальнейшего развития. В палатке главнокомандующего он встречал таких вдумчивых знатоков римской и греческой истории и жизни, как друг Сципиона, знаменитый историк Полибий, таких благонамеренных политиков, как Гай Лелий Мудрый. Конечно, юноша присутствовал при их разговорах о настоящем и вероятном будущем Греции и Рима. Здесь он понял, какое роковое значение имеет для Рима вопрос о положении мелкого землевладения, как от решения этого вопроса зависит, пойдет ли Рим по дороге, указанной Грецией, – по дороге, ведущей к социальному кризису, к пауперизму и деморализации народа, к бурным и кровавым революциям, – или нет. Здесь он мог узнать со слов Полибия об отчаянном положении Греции, от него же и Лелия о крайне опасном, но еще не безнадежном положении римских крестьян. Здесь были брошены первые семена тех идеалов, служению которым посвятил себя и за которые погиб Тиберий Семпроний Гракх.

Но не только в разговорах проходило время: осада Карфагена потребовала напряжения всех сил осаждающих. Вскоре после приезда Сципиона, когда дисциплина, казалось, была восстановлена, консул решил взять приступом Мегару, предместье Карфагена. Ночью две колонны, из них одна под начальством консула, при котором, вероятно, находился и его молодой родственник, двинулись к городу. Несмотря на то, что солдаты шли молча и вообще по возможности соблюдали тишину, сторожевые посты карфагенян их заметили и окликнули; по приказанию консула им ответили громким военным криком, подхваченным и другой колонной. Битва началась; один отряд за другим старался взобраться на стены, взломать ворота, но все безуспешно. Карфаген был отлично укреплен и отчаянно защищался. Наконец, толпа молодых храбрецов влезла на стоявшую особняком башню и градом копий очистила часть стены от защитников. Соединивши затем башню досками с городской стеной, они бросились на стену – и первый вступил на нее Тиберий, остальные последовали за ним, открыли ворота и впустили консула с его отрядом. Четыре тысячи человек вошли в предместье, вытесняя из него карфагенян, отчаянно отстаивавших каждый клок земли, но в конце концов принужденных удалиться в самый город. На другой день их генерал Газдрубал против воли карфагенского сената отомстил за нападение, казнив на стенах города всех находившихся в его распоряжении римских пленных перед глазами их товарищей.

С этой ночи Тиберий сделался любимцем лагеря, неохотно отпустившего его в Рим, куда он, по неизвестным нам причинам, возвратился еще до завоевания самого Карфагена. И в Риме, как мы видели, его положение было отличным, так что народ, как только Гракх выставил свою кандидатуру, выбрал его в квесторы (137 год).

В этом звании он вместе с консулом Гостилием Манцином отправился в Испанию, где римляне чуть ли не с самого завоевания провинции были принуждены вести войну с народным восстанием. Служба в Испании была тяжелой и до крайности непопулярной: не давая сколько-нибудь крупной добычи, способной вознаградить за труд и опасность, она требовала постоянной осторожности в борьбе с туземцами, не пропускавшими случая напасть на врагов из засады и вообще видевшими в войне народное дело. Римляне и союзники неохотно отправлялись в далекую страну, неохотно и плохо повиновались своим начальникам, стараясь урвать возможно более удовольствий, хотя бы и вопреки дисциплине. Неудивительно поэтому, что порядок почти вполне исчез из римского войска; солдаты исполняли лишь те приказания, которые им были по вкусу, и год проходил за годом без существенных успехов, но не без крупных затрат со стороны римской казны.

При таких неблагоприятных условиях Тиберий отправился в Испанию, где война уж давно сконцентрировалась около крупного и крепкого города Нуманции, осада и взятие которого и должны были составить задачу консула. Должность квестора, которую в его войске занимал Тиберий, в сущности, не носила военного характера: квестор заведовал финансовыми делами провинции, выдавал солдатам жалованье, заботился о доставлении хлеба и съестных припасов, принимал добычу, поскольку она должна была поступить в государственную казну и не отдавалась солдатам, и так далее. Но на долю Тиберия выпала более заметная роль: он приобрел славу спасителя римского войска, спасителя около 20 тыс. солдат. Дело в том, что консул, побежденный в нескольких сражениях и получивший вдобавок – ложное, как потом оказалось, – известие о поражении и другого стоявшего в Испании войска, считал свое положение перед неприятельским городом настолько опасным, что решил ночью отступить от него, оставляя свой лагерь врагам. Нумантинцы, однако, узнали о его намерении, заняли лагерь и так энергично преследовали неприятельское войско, что треть его погибла или попала в плен, а остальные две трети едва успели занять старый, построенный 15 лет тому назад лагерь. Деморализация римского войска достигла страшных размеров, как под влиянием поражений, так особенно вследствие быстрого, похожего на бегство, отступления.

Консул, видя, что продолжать войну с этим войском невозможно, решил вступить в переговоры с врагами и послал к ним уполномоченных для заключения перемирия или мира. Нумантинцы ответили, что из всех римлян они доверяют одному лишь Тиберию, сыну прославившегося в Испании своею справедливостью и заботливостью о туземцах Тиберия Семпрония Гракха, самому храброму из римлян. Консул поневоле был принужден согласиться, и Тиберий довольно быстро успел заключить договор, в основании которого, вероятно, лежал старый договор, заключенный некогда его отцом с теми же нумантинцами; при этом он добился обеспечения всему римскому войску свободного отступления. Лагерь и все, что в нем находилось, пришлось оставить врагам.

Среди вещей, оставшихся вследствие этого в лагере и подвергшихся разграблению со стороны нумантинцев, находились, однако, и таблицы Тиберия, содержавшие его счета, квитанции и так далее, словом, весь материал, на основании которого он мог и должен был отдать отчет сенату в своей деятельности. Вспомнив о них, когда войско удалилось уж довольно далеко от места своего позора, Тиберий вместе с тремя-четырьмя друзьями поскакал назад, остановился у ворот города и вызвал вождей нумантинцев, чтобы передать им свое желание и объяснить, почему эти таблицы ему необходимы. Когда нумантинцы пригласили его войти в город, он сначала не решался, но потом внял их просьбам и даже отобедал с ними; вслед за тем они выдали таблицы и, сверх того, пригласили его взять из остальной добычи все, что бы он ни пожелал. Не взяв, однако, ничего, кроме необходимого для жертвоприношений ладана, он после дружеского прощания возвратился к армии.

Заключая договор, Тиберий, разумеется, ни минуты не сомневался, что народ его утвердит; но его ждало жестокое разочарование. Прежде всего, очень скоро оказалось, что второе войско не только не уничтожено, но, напротив, победоносно дошло до реки Миньо, а это, конечно, до крайности изменяло положение дел. Вскоре прибыло и известие о крайне невыгодном впечатлении, произведенном слухом о договоре в Риме: договор заранее был объявлен позорным и порочащим римское имя. Все были согласны, что, несмотря на обещание консула и клятву всех офицеров, об утверждении его не может быть и речи и что необходимо поступить так, как лет двести тому назад во время войны с самнитами. Тогда, в 321 году, оба консула, Спурий Постумий Стобин и Тит Ветурий Кальвин попали в засаду, устроенную им самнитами в Каудинском горном проходе, и, оказавшись перед выбором между избиением всего римского войска и постыдным миром, решились на последний, чтобы спасти таким образом своих сограждан от верной гибели. Победители заставили римлян заключить мир, который удовлетворял все их требования, и затем, вместе со всем войском, по одному и без оружия, пройти под низким срубом в форме виселицы. Сенат, однако, не утвердил мира и, объявив связанными его условиями только лишь консулов и других начальников, выдал их самнитам для казни. Тщетно самниты требовали, чтобы не одни консулы, а все войско было им выдано, так как условием его отпуска и было заключение мира. Рим отказался, предоставляя врагам отомстить за клятвопреступление вождям войска, но самниты великодушно отказались это сделать и отпустили их домой.

Теперь было предложено поступить так же, чтобы доказать, что договором связаны одни предводители, а не войско, не народ и не государство. Спорили лишь о том, кто виноват и кого выдать: одни предлагали выдать всех офицеров, а в том числе и Тиберия, другие, и среди них особенно родственники спасенных Тиберием солдат, старались выставить единственным виновником позора консула Манцина, которого и следует поэтому одного выдать врагам.

Народ присоединился к мнению последних: из любви к Тиберию и под влиянием речей его шурина Сципиона Эмилиана все, кроме Манцина, были пощажены. Манцин же, босой, в одной рубахе и с связанными руками, был выдан врагам, которые, однако, по примеру самнитов, отказались признать казнью несчастного полководца аргументацию римлян и возвратили ему свободу. Современники удивлялись, а некоторые и негодовали на Сципиона, почему он не защитил Манцина и не добился утверждения мирного договора, но, к сожалению, наши сведения об этой эпохе до такой степени скудны, что мы ничего не можем ответить на этот вопрос. Несомненно, однако, что по этому поводу впервые произошло столкновение между знаменитым полководцем и его молодым родственником – столкновение, которое постепенно привело к глубокой розни между ними, имевшей печальное влияние и на судьбу их планов и реформ.

А Тиберий, между тем, все более убеждался в необходимости последних. Если лагерная жизнь его познакомила с поразительной деморализацией значительной части римского народа, то не меньшее значение имело для него и само путешествие из Рима в Испанию, в течение которого он воочию мог убедиться, в каком бедственном положении находились римское земледелие и римские крестьяне. Брат его Гай в одной из своих речей рассказывает, как, проезжая во время этого путешествия через Этрурию, он заметил, что страна необыкновенно слабо населена и что все земледельцы и пастухи – варвары-рабы; тут-то, рассказывает Гай, он впервые твердо решил посвятить всю свою жизнь устранению этих зол, подкапывавших под самые основы Римского государства.

Стремления и надежды Тиберия по своему существу совпадали с тем, что несколько лет тому назад думал провести Гай Лелий и от чего он так благоразумно отказался, как только натолкнулся на сильную оппозицию. Уже тогда ряд выдающихся личностей высказал свое сожаление по этому поводу, желая побудить Лелия к более энергичным действиям. Это были: вышеупомянутый Аппий Клавдий, один из наиболее влиятельных членов сената (консул 143 года, цензор 136 г.), верховный жрец, выдающийся оратор и юрист, Публий Лициний Красс Муциан, один из самых богатых и образованных римлян того времени; его брат Публий Муций Сцевола, основатель научной юриспруденции в Риме; победитель Македонии и ахеян, Квинт Цецилий Метелл, славившийся как типичный представитель доброго старого времени как в общественной, так и в частной жизни, и, вероятно, многие другие, особенно из кружка Сципиона.

Эти люди, с которыми Тиберий частично состоял и в родственной связи, – так, с Аппием Клавдием через свою жену, с Муцианом и Сцеволой – через жену своего брата Гая, дочь Муциана, – эти люди, говорим мы, не могли не отнестись сочувственно к идеалам и планам пылкого молодого внука великого Сципиона. Они поддерживали и поощряли его в своих начинаниях и своей поддержкой способствовали его возвышению и упрочению его общественного положения.

Но и народ не мог не узнать о намерениях Тиберия, и скоро во всех общественных местах, на портиках, на стенах домов, на памятниках появились надписи, приглашавшие его помочь бедному народу. Наконец, рассказывают, что и его мать, Корнелия, поощряла его к деятельности, упрекая сыновей, что ее все еще зовут лишь тещей Сципиона, а не матерью Гракхов.

Как бы то ни было, несомненно, что Тиберий в 134 году выступил кандидатом на трибунат на 133 год с явным намерением произвести возможно более крупные реформы совершенно определенного типа. События 135 и 134 годов только могли усилить в нем решимость к такого рода деятельности: дело в том, что к этому времени приняло угрожающие размеры первое сицилийское восстание рабов.

Сицилия это время представляла собой тип страны, находящейся в руках крупных капиталистов. Капиталистический строй производства был перенесен сюда из Карфагена и окончательно привился в римское время. Огромные поместья обрабатывались здесь не свободными фермерами или рабочими, а стадами рабов. О величине этих поместий мы можем судить по цифрам, известным нам о Леонтинских государственных доменах в размере 30 тыс. югеров пахотной земли, находившейся несколько десятилетий спустя после Гракхов в руках каких-нибудь 84 откупщиков, 83 из которых принадлежали к числу римских спекулянтов, старавшихся высосать возможно больше из “поместий римского народа”, как тогда назывались провинции. Процветали при этом особенно две отрасли хозяйства: земледелие и скотоводство. Вся страна была переполнена рабами, и притом чуждого туземцам восточного, преимущественно сирийского, происхождения.

Между рабами-земледельцами и рабами-пастухами существовало, впрочем, большое различие: в то время как первые находились под постоянным надзором начальников, часто даже работали в цепях, – последние, скитаясь со своими стадами по огромным пространствам, свободные от всякого надзора, представляли собой очень опасный элемент и для путешественников, и, как впоследствии оказалось, для государства. Магнатов это не пугало, они их даже подстрекали к разбою. Так, к одному из них, рассказывают, пришло несколько рабов с просьбой дать им новые одежды. “Да разве, – спросил он, – путешественники ездят по стране голыми и не имеют ничего для нуждающихся?” Велев затем наказать плетью, он их прогнал.

Неудивительно, что при таких условиях опасность все возрастала, и последние мелкие собственники, не защищаемые толпой рабов, все чаще стали подвергаться ночным нападениям – не без ведома магнатов, старавшихся принудить их таким образом удалиться в город и продать или просто предоставить свои земли богатым соседям. Эти последние, разумеется, не подвергались такого рода опасностям, окружая себя в своих путешествиях многочисленным конвоем. Скоро, однако, и им пришлось убедиться в опрометчивости своего поведения: рабы стали чувствовать свою силу, и среди них возникла мысль о восстании и мести.

Восстание уже не могло не вспыхнуть – для этого нужен был только повод. Повод нашелся: 400 рабов одного из богачей священного города Сикулов Энны, Дамофила, находившего какое-то особенное удовольствие в истязаниях, которым он подвергал своих несчастных подчиненных, сговорились отомстить своему господину.

По совету известного киликийского раба Эвна, прославившегося среди них в качестве прорицателя, сногадателя и колдуна, они тотчас же бросились на город. Другие рабы немедленно к ним присоединились, и несчастные жители города, обезумевшие от страха и неожиданности нападения, должны были отплатить своим рабам за каждую несправедливость, за каждое дурное слово. Произошло страшное кровопролитие, в котором погиб и Дамофил.

Восставшие провозгласили Эвна царем сирийцев под именем Антиоха, и он немедленно надел диадему. В созванном им затем совете особенно выделился ахейский раб Ахей. Ему удалось организовать беспорядочную толпу наподобие войска, состоявшего сначала лишь из 6 тыс. рабов. Но быстро распространившееся известие о восстании скоро привлекло массу рабов к этому центру движения, выразившегося прежде всего в разграблении соседних поместий. Несколько отрядов, посланных против мятежников, были разбиты, число рабов все увеличивалось. Спустя какой-нибудь месяц после Эннской резни к восставшим присоединилась новая толпа из 8 тыс. человек под начальством некоего Клеона, поднявшего знамя восстания около Агригента. Надежда господ, что эти шайки уничтожат друг друга, оказалась тщетной.

Еще опасней и вместе характерней было то обстоятельство, что не только рабы как сельские, так и городские, но и свободные рабочие, свободный пролетариат присоединились к царю Антиоху, видя в его восстании просто борьбу с магнатами, с капиталом. Это становится еще более понятным ввиду строгой дисциплины, введенной Ахеем, истинным главнокомандующим рабов, в его войске, дошедшем скоро до 20 тыс. человек.

Видя быстрое возрастание опасности, римский претор Луций Гипсей собрал все находившиеся в его распоряжении силы – около 8 тыс. человек – и двинулся против рабов, но потерпел полное поражение и был принужден уступить поле битвы. Теперь восстание стало распространяться и на города: Мессана и Тавромений присоединились к нему, и число восставших, говорят, дошло до 200 тысяч.

Положение правящих классов оказалось крайне опасным; ряд вовремя открытых и подавленных заговоров в Риме, в Минтурнахе, Синуэссе, Аттике, на Делосе и в других местах доказывало, что известия о Сицилийском восстании не остались без влияния на всю массу рабов и что каждый новый успех царя Антиоха должен был тяжело отозваться на положении государства, тем более, что казна была совершенно пуста, а вследствие неутверждения договора, заключенного Тиберием, приходилось вести еще и испанскую войну.

Сенат понял, что необходимы более решительные меры: в Испанию послали Сципиона Эмилиана, в Сицилию – другого консула (134 г.), Гая Фульвия Флакка. И тот, и другой прежде всего опять были принуждены бороться с беспорядком и распущенностью в своем собственном войске. За войском всюду следовали прорицатели, сногадатели и разные другие шарлатаны, торговцы, маркитанты и т.д.; в лагере жили, как в городе. Неудивительно поэтому, что движения римского войска отличались крайней медленностью, между тем как отряды рабов, прекрасно знакомых со всеми дорогами и тропинками, привыкших за долгое время своего рабства к лишениям и трудам и возбуждаемых ненавистью к врагам, быстро передвигались с места на место. Понятно, что при таких условиях Флакк не мог иметь решительного успеха и передал Сицилию своему преемнику, консулу Л. Кальпурнию Пизону, в том же виде, в каком он ее принял.

Взятием Мессаны, во время которого погибло около 8 тыс. рабов, и восстановлением строгой дисциплины новому консулу удалось поколебать самоуверенность рабов и восстановить страх римского оружия. Тем не менее война продолжалась еще до 132 года, и рабы отчаянно защищались, сконцентрировавшись около Энны и Тавромения, пока наконец консул Публий Рупилий не взял и этих городов и казнью 20 тыс. мятежников не восстановил спокойствие.

Рим несколько успокоился, когда пришли первые известия о победах в Сицилии, но убеждение в необходимости реформ не могло не усилиться в свете событий последних лет. Существовало оно, как мы видели, и раньше, но не было человека, который решился бы воплотить его. Теперь такой человек появился: трибун 133 года Тиберий Семпроний Гракх. Условия для реформатора, по-видимому, были выгодны, тем более, что стоявший во главе государства консул П. Муций Сцевола, товарищ победителя рабов Пизона, был сторонником реформы и, во всяком случае, едва ли присоединился бы к ее врагам.

Но в чем же должна была заключаться реформа, в чем она могла состоять?

Можно было расширить и укрепить государственный фундамент, привлекая италийских союзников в его состав и даруя им право гражданства; можно, хотя и не без большой опасности, создать вместо иссякающего земледельческого третьего сословия торгово-промышленное, упразднив ограничение политических прав вольноотпущенников; можно, наконец, попытаться задержать процесс поглощения мелкой земельной собственности крупною и восстановить огромными земельными ассигнациями и основанием новых колоний могущественное некогда римское крестьянство, победителя самнитов, Пирра и Ганнибала.

Все три возможности были испытаны римской демократической партией. Начиная с мер в пользу римских крестьян, она впоследствии стала настаивать на эмансипации италиков, чтобы, наконец, потребовать полных гражданских прав для вольноотпущенников. Героем первого периода этого движения был Тиберий. Вопрос о причинах более или менее полной неудачи всех трех групп реформационных попыток демократии, разумеется, в высокой степени любопытен, но, к сожалению, мы здесь не имеем возможности остановиться на нем более подробно и потому ограничимся указанием лишь одной из основных причин. Необходимым условием для успеха таких крупных реформ является полное доверие народа к реформатору. Без твердой опоры на народ, на народное собрание самый смелый и энергичный реформатор ничего не мог сделать. А между тем вскоре оказалось, что народ в Риме находится далеко не на высоте положения.

Тиберий, конечно, не мог сомневаться в том, что его ожидает ожесточенная борьба с аристократией, но ни они, ни впоследствии его брат не думали найти среди своих противников народ, потерявший понимание своих истинных нужд и поддавшийся обману своих врагов.

Тотчас по вступлении в должность Тиберий сообщил свой проект народу. Закон был составлен толково и не слишком резко поражал интересы тех лиц, которые заняли часть государственных земель. Ссылаясь прежде всего на закон 367 года, закон Тиберия запрещал занимать более 500 югеров государственной земли, предоставляя, впрочем, каждому взрослому сыну еще по 250 югеров с тем, однако, условием, чтобы общая сумма захватов не превышала 1000 югеров. Владеющие большими землями обязывались возвратить их за известное вознаграждение государству. Определение размеров поместий, их оценка и установление вознаграждения возлагались на ежегодно выбираемую комиссию из трех лиц, которой вместе с тем поручался и раздел отобранной в казну земли между бедными гражданами.

Но этих мер оказалось недостаточно: ими, пожалуй, можно было задержать, но не прекратить тот процесс возрастающей концентрации всех капиталов в немногих руках, результатом которого была замена мелкого крестьянского хозяйства крупным денежным и невозможность средней и мелкой торговли и промышленности. Необходимо было не только восстановить экономическую самостоятельность римского народа, но и оградить ее от опаснейшего врага – капитала.

И законы Гракхов ярче всего доказывают, как ясно лучшие представители Рима поняли эту необходимость, как хорошо они знали, чего недоставало их отечеству.

Недаром Тиберий, а после него и его брат Гай не раздавали новым поселенцам наделов в полную и неограниченную собственность, а лишь в наследственную аренду. Поселенцы обязывались платить определенную незначительную подать и не имели права продавать свой участок. Последнее было особенно важно, так как капиталисты, таким образом, лишались возможности, скупая новые наделы, восстановить прежнее положение дела, а с другой стороны, – и поселенцы этим прикреплялись более прочно к земле. Лишая их права продажи наделов, законодатель тем самым отнял у них возможность возвратиться в город, чтобы там увеличить собою пролетариат, как только вырученная за продажу сумма будет истрачена.

Несмотря на сравнительно мягкий характер закона, негодование аристократии было страшно; но ее оппозиция сама по себе не имела решающего значения; важнее и опаснее было, что испугались и многие умеренные друзья реформы. Закон казался еще слишком революционным. Как? Потребовать выдачи земель, отчасти унаследованных от предков и содержащих их священные могилы, а отчасти и купленных в уверенности, что государство не решится потрясти всю основу экономической жизни своих членов? Правда, законом предусматривается вознаграждение, но, во-первых, кто будет определять его размер, как не избранники тех, в пользу которых земли отнимаются? Не значит ли это создать новый магистрат, более могущественный, чем все другие, ибо в его руках экономическое положение не только всех граждан, но и самого государства, земельная собственность которого почти целиком в его распоряжении? А затем, куда деть это вознаграждение, куда поместить капиталы, освобождающиеся от прекращения расходов на обработку отобранных земель? Куда поместить эти капиталы, особенно сенаторам, которым закон уже прежде запретил заниматься торговлей, а теперь закрывает и другой источник доходов? Далее: что делать с рабами, труд которых делается лишним: ведь не только цена их упадет – а это не что иное, как новый убыток для крупных собственников, – но и государство может очутиться в положении ничем не лучше того, в котором находится Сицилия? Какой, наконец, смысл имеет ссылка на законы, данные при совершенно иных условиях жизни 200 с лишним лет тому назад? Тогда 500 югеров считались крупной собственностью, теперь поместье такого размера незначительно. Наконец, откуда взять необходимые для вознаграждения бывших владельцев суммы, когда казна пуста и государство едва способно удовлетворить текущие нужды?

Нельзя не согласиться, что вышеуказанные возражения довольно существенны, и поэтому вполне понятно, что часть друзей реформы задумалась. Но, тем не менее, реформа была необходима, если только желали восстановить римское крестьянство, и перед этой необходимостью должны были отступить на задний план все посторонние соображения, все посторонние интересы.

“Дикие звери, живущие в Италии, имеют свои норы; каждый из них знает свое логовище, свое убежище. Лишь те, что сражаются и умирают за Италию, не владеют ничем, кроме воздуха и света; беспокойно, без дома и жилья, они поневоле скитаются по стране с женами и детьми. Полководцы, ободряющие солдат в битвах защищать свои могилы и святыни от врагов, лгут, ибо из стольких римлян ни один не может показать ни семейного очага, ни предков. Лишь за распущенность и богатства других они должны проливать свою кровь и умирать. Их называют владыками мира, – их, не могущих назвать собственностью ни одного клочка земли!”

Так, рассказывают, говорил Тиберий, защищая свои предложения, и собравшиеся со всех концов Италии римские крестьяне и батраки восторженно соглашались с этой пылкой защитой их интересов – защитой, от которой они уже успели отвыкнуть за последнее время, когда форум оглашался не речами государственных людей, а криками задорных политиканов из молодых аристократов, думавших не о нуждах государства, а о том, как бы ловчее подставить ножку своим личным врагам и этим приобрести известность.

Народные собрания принимали все более непривычный вид: толпа крестьян, “деревенский плебс” все увеличивался и заслонял собой обычных посетителей из числа “городского плебса”, клиентов и прихлебателей аристократии, на голоса которых она спокойно могла рассчитывать. Дело в том, что, как прежде, плебс распался на плебейскую аристократию и народ, так за последнее время все ярче стало проявляться разделение самого народа на крестьян и городских пролетариев. Живя на чужие деньги, наполняя собою клиентелу аристократов и криком: “Хлеба и зрелищ!” выражая свои интересы и цели, городской плебс, пополняемый постоянно вольноотпущенниками, содержал в себе все худшие элементы римского народа. Надменная и вместе с тем пресмыкающаяся перед богатым патроном, требуя влияния на все дела и служа прихоти той или другой аристократической партии, эта толпа представляла тип городского пролетариата, черни в полном смысле слова.

Другое дело “деревенский плебс”: не потеряв еще связи с землею, не вырвавшись еще из-под ее власти, он был глубоко недоволен существующим порядком вещей, неминуемо ведущим к гибели народа, и был готов поддержать всякую попытку реформы. Среди этой “деревенщины” еще сохранились лучшие черты древнего римского крестьянства, и если можно было надеяться на успех реформы, то именно ввиду того, что этот класс еще не исчез окончательно и представлял относительно богатый материал для ее выполнения.

Аристократия скоро почувствовала, что на этот раз она не может рассчитывать на успех посредством одного давления на клиентов, и поэтому обратилась к другому, по-видимому, более верному и неоднократно испытанному средству – к трибуническому veto. Им удалось убедить одного из трибунов, бывшего до сих пор другом и единомышленником Тиберия, Марка Октавия, выступить с протестом против реформы и сделать, таким образом, ее невозможной.

Это, разумеется, стало известно Тиберию. Видя ожесточенную решимость оппозиции и поняв, что никакие уступки с его стороны не побудят ее отказаться от сопротивления, он видоизменил свой закон, устраняя предложение вознаградить владельцев за конфискуемые земли, и встал, таким образом, и в этом отношении на точку зрения Лициниева законодательства. В такой форме он вынес закон снова на народные собрания и подверг его обсуждению.

Почти ежедневно теперь происходили столкновения с Октавием: Тиберий защищал свой закон, Октавий нападал на него. Между тем, приближался день голосования. Раньше чем пригласить народ решить судьбу закона, Тиберий, говорят, еще раз вкратце привел все доводы, говорившие в его пользу. “Не справедливо ли, – говорил он, – вместе разделить общую собственность? Не благородней ли гражданин, чем слуга, не полезней ли солдат, чем не способный к войне человек, не верней ли товарищ, чем шпион?” упомянув затем о надеждах и опасениях государства, он продолжал: “Силою оружия мы завладели обширными землями и, надеясь завоевать остальную часть населенной земли, рискуем теперь либо доблестью приобрести и ее, либо лишиться благодаря нашей слабости и жадности и того, что мы уже имеем”. Тут он обратился к богатым: “Помните это, и если окажется нужным, сами отдайте землю пролетариям ради таких надежд! Не забывайте за спором о мелочах существенного и вспомните, что за (деньги, потраченные на) обработку (конфискуемых теперь) полей вас должны вознаградить 500 югеров, поступающих задаром в нашу собственность!”

Сказавши все, что можно было сказать в пользу реформы, Тиберий велел прочитать законопроект, чтобы затем приступить к голосованию. Тогда М. Октавий запретил писарю читать и, несмотря на все увещевания и просьбы Тиберия, упорно настаивал на своем протесте. Все доводы Тиберия были тщетны; в конце концов, он даже предложил Октавию вознаградить его из собственных средств за те материальные потери, которые для него повлечет за собою закон; но и это двусмысленное обещание, разумеется, не привело к цели.

Народное собрание, наконец, было распущено ввиду полной невозможности добиться какого-нибудь результата, но Тиберий не забрал свой закон назад, на что, вероятно, надеялись его враги, и лишь отложил голосование о нем до следующего народного собрания; а чтобы напомнить своим противникам, как опасно и обоюдоостро оружие, к которому они прибегли в борьбе с ним, он, на основании своих трибунических прав, запретил всем магистратам заниматься делами, пока не произойдет голосование по поводу его закона. Вместе с тем он наложил свою печать на храм Сатурна, в котором находилась государственная казна, так что квесторы не могли входить туда и не могли производить уплат. По примеру Лициния и Секстия он, таким образом, задержал всю государственную жизнь: консулы не могли созывать сенат, чтобы совещаться с ним о государственных делах, преторы не могли разбирать и решать судебных дел: государственная машина остановилась.

Аристократия ответила на эту энергичную меру, надев траурные одежды, точно вследствие большого несчастия, постигшего государство. Рассказывали даже, что были наняты убийцы, чтобы устранить опасного трибуна, и все знали, что последний не выходил из дома без кинжала.

Наконец, настал нетерпеливо ожидаемый день голосования. Ввиду опасений, вызванных слухами о плане убить Тиберия, он явился на форум, окруженный толпой друзей и клиентов; враги воспользовались этим, чтобы распространить слух, будто он сам хочет употребить силу против Октавия, и бросились к урнам, долженствовавшим принять таблички с утвердительной или отрицательной надписью, чтобы опрокинуть их. Партия Тиберия хотела им помешать, и уже казалось, что не обойдется без кровопролития, когда два бывших консула Манлий и Фульвий, бросившись к ногам Тиберия и схватив его руки, стали его умолять предоставить решение вопроса сенату. Ввиду затруднительности положения, желая доказать, что он, со своей стороны, вполне готов к переговорам, Тиберий согласился, но вскоре убедился, что в сенате закон не пройдет: аристократическая оппозиция здесь решительно преобладала над партией реформ.

Положение Тиберия было крайне неловко: необходимо было или отказаться от реформы, или сломить сопротивление Октавия. Если бы Тиберий был менее страстной, менее убежденной в своей правоте натурой, он, может быть, поступил бы теперь, как некогда Гай Лелий, и успокоился бы на том, что он, со своей стороны, сделал все, что было возможно, и лишь непреодолимые препятствия заставили его отказаться от благих начинаний. Да и действительно, опыт прошлого не указывал никакого решения дилеммы. Тиберий, однако, не успокоился и прибег к весьма распространенной в то время теории о значении трибуната. Полибий в своей “Истории” высказывает ее так: “Трибуны всегда должны поступать так, как велит народ, и прежде всего должны руководиться его желаниями”. Следовательно, если трибун не поступает сообразно с этой своей основной обязанностью, народ имеет право низложить его и лишить его полномочий – вот вывод, к которому пришел Тиберий и который он немедленно решил привести в исполнение. Практика не указывала прецедентов, но вывод из общепризнанной теории был так последователен, что Марк Октавий не решился воспротивиться, когда на следующем народном собрании Тиберий заявил, что в случае недопущения голосования о своем аграрном законе он предложит народу вопрос: “Может ли сопротивляющийся народу трибун сохранить за собой эту должность?”

Когда все увещевания, все просьбы Тиберия оказались тщетными и Октавий решительно отказался допустить голосование об аграрном законе своего противника, последний велел приступить к голосованию о втором вопросе. Семнадцать триб ответили, что мешающий народу трибун должен быть лишен своего звания. От голоса следующей трибы зависела судьба Октавия, но вместе и судьба трибуната вообще. Как бы последователен ни был вывод Тиберия, едва ли и он сам сомневался в огромной важности своего шага. Раз у сената и аристократии вообще будет отнята возможность прибегнуть к трибуническому veto как к последнему законному средству обороны, они поневоле будут принуждены обратиться к незаконным средствам, то есть к насилию, если только не предпочтут отказаться от своего сопротивления, а это последнее более чем невероятно ввиду обширности затрагиваемых законом интересов.

Неудивительно поэтому, что Тиберий в последний момент еще старался побудить Октавия к добровольному отступлению. Рассказывают, что, обнимая его нежно перед глазами всего народа, он умолял его не идти навстречу такому позору и не подвергнуть его, Тиберия, обвинениям за такую резкую и строгую меру. Слова и просьбы Тиберия не остались без влияния на Октавия; долгое время он молча и со слезами на глазах обдумывал, что ему делать, но, наконец, вид стоявших отдельно в грязных, траурных одеждах аристократов возвратил ему прежнюю решимость, и он спокойно пригласил Тиберия продолжать голосование. Тогда и восемнадцатая триба высказалась за Тиберия, и Октавий, таким образом, был объявлен народом недостойным занимать свою должность.

Добившись своей цели, Тиберий послал вольноотпущенника, чтобы пригласить Октавия удалиться с возвышения, предназначенного для трибунов. Октавий сопротивлялся, и пришлось употребить силу, тогда как народ, окружавший низложенного, был готов разорвать его, и лишь благодаря сопротивлению аристократов и вмешательству Тиберия удалось предотвратить его гибель. Тем не менее, один из его рабов, прикрывший своего господина телом, во время свалки лишился обоих глаз.

Теперь вместо Октавия был избран новый трибун Муммий (или Муций), клиент Тиберия, а затем без всяких дальнейших задержек приступили к голосованию, в результате которого, разумеется, оказалось, что закон Тиберия принят, а “триумвирами для разделения полей” избраны сам автор закона, тесть его Аппий Клавдий и его брат Гай, как раз находившийся в отлучке в войске Сципиона под Нуманцией.

Негодование аристократии было понятно и проявлялось на каждом шагу, по каждому ничтожному поводу. Так, Тиберию отказали в праве на получение за государственный счет палатки, необходимой во время межевых работ и всегда дававшейся членам комиссий, которым поручалось основание колоний, раздача поля. Ему определили всего 24 асса (около 35 копеек) суточных и так далее. Главным зачинщиком такого рода ребяческих, но раздражающих манифестаций бессильной злобы был далекий родственник Гракха, Публий Корнелий Сципион Назика, владевший огромным пространством государственных земель и поэтому особенно недовольный затеями молодого трибуна.

Неудивительно, что это усиливало и без того уж значительное раздражение народа. Рассказывают, что, когда около этого времени внезапно умер один из друзей Тиберия и на теле его показались подозрительные пятна, все решили, что он был отравлен. Народ собрался на его похороны, понес носилки с телом к месту погребения и присутствовал при его сожжении. Сам Тиберий не выходил иначе на форум, как в сопровождении толпы в три-четыре тысячи человек, давая, конечно, этим самым аристократии повод обвинять его в стремлении к тирании и вызывая неудовольствие и среди умеренных друзей реформы вроде Метелла, высказавшего Тиберию в сенате свое неодобрение по этому поводу.

Работа триумвиров между тем началась, и возвратившийся из Испании Гай мог принять в ней участие. Скоро, однако, стала выясняться вся огромная сложность их дела. Приходилось решать, принадлежит ли тот или другой участок к государственной собственности или нет, определить его границы, наконец, подвергнуть все сомнительные пространства точному размежеванию и т.д. Нередко, конечно, ввиду отсутствия доказательств, триумвиры должны были находиться в неприятном сомнении, случайно ли нет доказательств в пользу владельца или участок действительно входит в состав государственных земель. Все основы экономической жизни того времени были потрясены: раздор вносился в каждый город, в каждую не только римскую, но и союзную общину. Дело в том, что, хотя трибуны пока и ограничивались землями, захваченными римлянами, все же можно было предвидеть, что скоро они обратятся и к землям, находящимся в руках богачей-союзников и перешедшим к ним либо на основании обычного захвата, либо путем купли, наследства и так далее. А так как никакого вознаграждения не предусматривалось, волнение союзников, разумеется, было вполне понятно, тем более, что выгоды от закона предназначались не для них, а для римлян. Наряду с оппозицией римской аристократии с ее обширной клиентелой это неудовольствие самой влиятельной части союзников не предсказывало ничего хорошего, тем более, что враги реформы не скупились на резкие обвинения трибуна во властолюбии, в незаконном и насильственном образе действий и так далее, желая дискредитировать его таким образом в глазах народа. Особенно опасны в этом отношении были нападения на его борьбу с Марком Октавием, на неслыханное низложение священного и неприкосновенного трибуна, этот традиционный палладиум народной свободы.

Агитация врагов, наконец, заставила Тиберия длинной речью защитить себя от их нападений и клевет:

“Трибун, – сказал он, – священный и неприкосновенный магистрат, так как он посвящен народу и назначен защищать его. Если же он не исполняет своего назначения, если он выступает против народа, не дает ему высказать своей воли и воспользоваться своим правом голоса, он сам лишает себя своего звания, так как не исполняет того, ради чего он его получил. Даже если бы он разрушил Капитолий или поджег морской арсенал, он все-таки должен остаться трибуном; правда, он был бы дурной трибун. Но если он лишает народ своих прав, он не может более остаться трибуном. Трибун может отправить консула в темницу; так не нелепо ли было бы предположить, что народ не имеет права лишить трибуна власти, раз он ею пользуется против тех, кто ему даровал ее? Народ ведь выбирает консула, как и трибуна. Не говоря уж о том, что царская власть объединяла в себе все власти, она величайшими и священными обрядами была посвящена богам: тем не менее Рим изгнал Тарквиния за его несправедливость, и из-за преступления одного человека был упразднен государственный строй предков, которому сам город обязан своим происхождением. Что во всем Риме священней или более достойно почтения, чем поддерживающие и охраняющие вечный огонь девы? Тем не менее, каждая из них, совершив проступок, заживо зарывается в землю. Согрешивши против божества, они не могут более пользоваться той неприкосновенностью, которой они обладают ради богов. Также и трибун, ведущий себя несправедливо по отношению к народу, не может сохранить неприкосновенности, дарованной ему ради народа. Ведь он сам уничтожает ту власть, из которой проистекает его собственная. Если он получил трибунат законным путем, раз большинство триб подало голос за него, то почему он не может быть лишен его еще более законным образом, если все трибы единогласно его низлагают? Нет, кажется, ничего столь священного, столь неприкосновенного, как преподнесенные богам дары; но никто еще не запрещал народу воспользоваться ими, взять и перенести их в другое место. А следовательно, народ и подавно имел право перенести трибунат, как священный дар, от одного лица на другое. А что эта должность вовсе не так уж неприкосновенна, чтобы нельзя было ее отнять, видно из того, что многие уже слагали ее с себя и добровольно отказывались от нее”.

Аргументы эти, однако, не могли убедить врагов Тиберия, и обвинения в произволе не прекращались. Да и, несомненно, мера трибуна против своего товарища была крайне опасна и как нельзя более способна нарушить спокойное развитие римских государственных учреждений. Ввиду очень обширной, почти неограниченной в теории власти римских магистратов veto трибунов представляло необходимую, хотя и далеко не полную гарантию против личного произвола. Теперь эта гарантия была устранена Тиберием из жизни Римского государства и народа: хорошо, если она, как в данном случае, устранялась с благой целью во имя идеала и действительной насущной необходимости, но что, если ее отсутствием воспользуется какой-нибудь негодяй, успевший привлечь внимание и благосклонность народа?

Едва ли такого рода соображения остались чужды духу Тиберия, но идеализм и высокая убежденность в пользе и настоятельной необходимости реформы и возможно более быстром проведении ее устранили все его сомнения и побудили его энергично продолжать начатое дело. При этом, однако, как уже сказано, чем дальше, тем больше стали проявляться практические трудности реформы.

Возник, между прочим, чрезвычайно важный вопрос, откуда взять средства, чтобы помочь новым поселенцам обзавестись необходимым скотом, орудиями и т.д.? Государственная казна была пуста и притом находилась в распоряжении враждебного реформе сената; да и без того она едва-едва была в состоянии удовлетворять текущим потребностям государственной жизни, а теперь, благодаря Сицилийскому восстанию, вдобавок еще лишилась доходов от этой богатейшей провинции.

Из этих затруднений Тиберий был освобожден случайностью. Умер царь Пергама, Аттал III, последний представитель своего рода, назначивший поэтому своим наследником римский народ, с которым еще его дед стоял в дружеской связи. Посланник Пергама Эвдем прибыл в Рим с завещанием царя и передал его сенату.

Сенату это было как нельзя более кстати, как ввиду истощения государственной казны, так и ввиду того, что богатый Пергам мог представить выгоднейшую арену для спекуляций римских откупщиков и торговцев. Но Тиберий обманул надежды сената: завещание Аттала и ему было как нельзя более на руку. Оно освобождало его от вышеуказанных забот, давая возможность употребить богатую казну покойного царя на обзаведение новых поселенцев предметами первой необходимости и на обеспечение их дальнейшего экономического процветания. С другой стороны, он был не прочь доказать сенату на весьма чувствительном примере, как опасна борьба с всемогущим представителем народа.

Ввиду этого он и предложил воспользоваться с указанной целью царской казною, а распоряжение об устройстве наследованных в Азии земель предоставить наследнику-народу, а не сенату. Негодование аристократии не знало пределов: не только государственная казна лишалась значительного дохода, но и власть сената была затронута весьма существенно, раз он лишался исключительного права распоряжаться провинциями. Обвинения содержали некоторую долю истины и не были лишены значения: действительно, особенно в настоящее время, когда все еще продолжались и Испанская, и Сицилийская войны, было крайне неудобно лишать государство возможности пополнить свою пустую казну. Но, с другой стороны, ведь и Тиберий предлагал употребить деньги не на роскошь или удовольствие, а на необходимые предметы. Спрашивалось, что важнее и плодотворнее: употребить эти деньги на текущие расходы, которые, пожалуй, можно будет покрыть и не прибегая к таким чрезвычайным доходам, или же употребить их на реформу и улучшение всего народного хозяйства, – реформу, способную сторицею вознаградить за временные расходы? Далее: и перенесение решения дела из сената в народное собрание не было лишено опасности. При том примитивном состоянии государственной жизни, при полном отсутствии представительного начала, которым так резко отличается строй античных государств от современных, решение мировых вопросов благодаря предложению Тиберия отдавалось в руки толпы необразованных земледельцев, с одной, деморализованных и крикливых пролетариев, с другой стороны. Хорошо опять-таки, если народным собранием руководят честность, идеализм и государственный ум Тиберия, но что будет, когда его не станет или когда его заменит другой, менее выдающийся в умственном и особенно в нравственном отношении человек? Такого рода вопросы, предполагающие хоть некоторое знание отдаленных стран и других жизненных условий, не могут решаться народом.

Нельзя ввиду этого не признать, что закон Тиберия имел свою опасную сторону, и оправдать его можно лишь в смысле средства для достижения другой, основной, более общей и возвышенной цели Гракха. Такого рода законов мы встречаем еще целый ряд: все они направлены, с одной стороны, – к усилению связи между трибунами и народом, с другой стороны, – к ослаблению и унижению правящих классов, дабы принудить их отказаться от бесплодной, но раздражающей оппозиции и признать совершившийся факт.

Во всяком случае несомненно, что деятельность Гракха была революционна и нарушала стройный порядок, установившийся в течение столетий в римской государственной жизни, создавая своего рода монархическую власть в лице трибуна, представителя и руководителя народа, которому последний вместе с заботой о своем процветании передал и значительную часть власти. Итак, деятельность Тиберия принимала все более революционный характер, а в революциях решение слишком часто зависит не от того, кто прав, кто действительно стремится к благу народному, а от того, кто сильнее. А в Риме, как вскоре окажется, аристократия во главе своих клиентов была сильнее истинных друзей народа.

Сенат, разумеется, не замедлил воспользоваться революционным и монархическим характером движения, чтобы дискредитировать его главу.

Некий Помпеи выступил с обвинением, что Тиберий готовит переворот, что Эвдем, пергамский посланник, привез ему царскую диадему и пурпуровый плащ, так как трибун намерен провозгласить себя царем. За этим нелепым обвинением последовали другие, более или менее правдоподобные. Так, рассказывают, что старик сенатор, лет двадцать тому назад бывший консулом, ловкий и едкий спорщик Тит Аппий, однажды в сенате среди большого шума потребовал у Тиберия определенного ответа на вопрос, не нарушил ли он святости и неприкосновенности трибунской власти? Тиберий ответил на это созванием народного собрания для суда над Аппием; но последний попросил его раньше, чем приступит к обвинению, дать ему ответ на один вопрос. Тиберий согласился, и среди всеобщей тишины Аппий спросил его: “Если бы ты захотел меня публично опозорить и оскорбить и я бы обратился за помощью к одному из твоих товарищей по должности, тот бы встал, чтобы заступиться за меня, а ты бы пришел в гнев вследствие этого – низложишь ли ты его тогда, или нет?” Говорят, что неожиданность вопроса так смутила Тиберия, он не нашелся, что ответить, и распустил народное собрание.

Как ни мелочны были эти нападения, как ни нелепо было то или другое обвинение, ясно, что Тиберий должен был стремиться быть избранным и на следующий (132) год в трибуны. Лишь таким образом он мог оградить себя от угрожавших ему обвинений в разных государственных преступлениях; да и его дело еще не упрочилось настолько, чтобы вынести перемену руководящих лиц. Ввиду этого Тиберий стал готовить ряд новых законопроектов, слух о которых не мог не проникнуть весьма быстро в народ, лишний раз убеждая его в заботливости трибуна о его нуждах.

Цель этих законов была двояка: облегчить положение народа и ослабить могущество сената. Особенно важен был план лишить сенаторов судебной монополии, осуществленный потом Гаем, братом Тиберия. Дело в том, что подобно тому, как гражданские дела находились в ведении двух преторов и назначенных ими из числа сенаторов присяжных, так уголовные решались отчасти самим народом, отчасти особыми постоянными комиссиями, состоявшими также из сенаторов. Ясно, что при том партийном и сословном духе, которым Рим отличался вообще, такой состав судов должен был значительно способствовать упрочению сенатского могущества, и понятно, какой чувствительный удар ему наносился полным (или хотя бы частичным) устранением этой привилегии.

Наряду с этим предполагалось расширить право апелляции от обыкновенных судов к народному и ограничить число лет, в продолжение которых граждане были обязаны отбывать воинскую повинность.

Но раньше, чем какой бы то ни было из этих законов был внесен в народное собрание, приблизился срок новых выборов, и враги Тиберия стали высказывать все более резко намерение – привлечь его к судебной ответственности за нарушение святости и неприкосновенности трибуна, как только он перестанет занимать свою должность. Положение Гракха, действительно, несмотря на его популярность, было опасным. Вторичное избрание на магистратуру, особенно два года подряд, было незаконно: положим, закон в этом отношении неоднократно был оставлен без внимания, например, относительно консулов: бывало даже, что он формально упразднялся, как, например, во время Ганнибаловой войны; но, во всяком случае, враги трибуна могли указать на то, что и здесь его деятельность носит революционный характер, что и здесь он покидает законную почву, а это, конечно, должно было оттолкнуть от него большинство умеренных и состоятельных граждан.

Вместе с тем нужно указать еще на другое, весьма существенное обстоятельство: выборы в трибуны происходили летом, в самый разгар полевых работ, а это значило, что главная опора Тиберия, та часть народа, которая прежде всего была заинтересована в его успехах, мелкие собственники, крестьяне и батраки не могли присутствовать в Риме в то время, когда решалась судьба их покровителя и защитника.

Наконец день выборов настал. Уже две трибы подали голос за вторичное избрание Тиберия, когда враги вмешались, заявляя, что избрание Тиберия незаконно и не может быть принято во внимание. Избранный по жребию в председатели и руководители избирательного собрания, трибун Рубрий высказал сомнение, можно ли продолжать выборы, не обращая внимания на эти протесты, и отказался от председательства. Тогда преемник М. Октавия, Муммий, заявил, что сам согласен взять на себя руководство выборами, но большинство трибунов, очевидно, не стоявшее на стороне Тиберия, решило, что, ввиду отказа Рубрия, необходимо отложить выборы до следующего дня – и Тиберию пришлось покориться.

Видя всю опасность положения и сознавая, что от решения вопроса – допустимо ли вторичное избрание – зависит и судьба его закона, и его собственная судьба, он принял надлежащие меры и готовился в крайнем случае применить силу. Прежде всего, чтобы возбудить сочувствие народа, он надел траурные одежды и явился на форум, умоляя народ о защите и говоря, что очень боится, как бы враги не напали ночью на его дом и не убили его. Впечатление, произведенное его речью, было самое выгодное: народ массами пошел за ним, окружил его дом и всю ночь сторожил трибуна. Тиберий, между тем, приготовил все, что могло оказаться необходимым, если бы пришлось прибегнуть к силе, и сговорился насчет знака, по которому его сторонники должны были узнать, когда он сочтет это нужным.

На другое утро Тиберий и его друзья заняли свободную площадь перед храмом Юпитера на Капитолии, где выборы должны были происходить. Выборы начались и имели тот же результат, что и предыдущие: народ высказался за Тиберия, а враждебные ему трибуны протестовали, настаивая на незаконности его вторичного избрания. Началось волнение, враги трибуна стали теснить его сторонников, пока, наконец, последние не бросились вперед по данному знаку и не очистили место около Тиберия. Другие трибуны бежали: сейчас же распространился слух, будто Тиберий низложил их, как раньше М. Октавия, и сам провозгласил себя трибуном на следующий 132 год. Беспорядок все возрастал, а с ним увеличивалось и волнение как на площади, так и в сенате, собравшемся под председательством консула П. Муция Сцеволы в храме богини Верности, недалеко от храма Юпитера, перед которым происходили последние события. Одно известие, один слух, одна сплетня заменяла другую. Сторонник Тиберия, Фульвий Флакк, знаками давший понять, что желает быть допущенным к трибуну, чтобы сообщить ему нечто важное из сената, когда очутился вблизи Тиберия, заявил, что собранные в сенате аристократы, не будучи в состоянии побудить консула к энергичным мерам, решили сами устранить Тиберия и для этого имеют при себе массу вооруженных клиентов и рабов.

Тиберий передал известие своим сторонникам, которые тотчас подобрали тоги и вооружились обломками копий, которыми служители сохраняли порядок в народных собраниях. Стоявшие дальше недоумевали, что бы это могло значить, и, чтоб объяснить им причину, Тиберий поднял руку к голове, желая указать этим ту опасность, в которой он находится. Враги же истолковали это так, будто он требует, чтобы народ ему преподнес диадему, и бросились с этим известием в сенат.

Заседание сената, и без того очень бурное, приняло теперь еще более беспорядочный характер. Сенаторы – а во главе их П. Корнелий Сципион Назика – требовали, чтобы консул заступился за республику и прогнал тирана. Но все их крики и просьбы, все их мольбы и угрозы остались бесполезными: спокойный юрист и тайный друг реформы, Сцевола заявил, что он со своей стороны не начнет незаконных действий – из этого мы можем заключить, что со строго юридической точки зрения все действия Тиберия до сих пор не были незаконны и что он никогда не убьет ни одного гражданина, не выслушав его защиты. Если же народ, поддаваясь убеждениям или насильно, сделает незаконное постановление, он, консул, никогда не утвердит его.

Такое спокойствие консула вывело Назику из себя. Он вскочил и воскликнул: “Так как первый магистрат города изменяет ему, то пусть последует за мною,кто еще хочет поддержать законы!” Сказав эти слова, он покрыл голову концом тоги и бросился к Капитолию. Следуя за ним, сенаторы обернули тоги около левой руки и без особого затруднения проложили себе дорогу к толпе ближайших сторонников Тиберия: и среди революции ореол, окружавший аристократию, не потерял своего влияния на толпу, не решавшуюся сопротивляться этим бывшим и настоящим эдилам, трибунам, преторам, консулам и цензорам, представителям древних родов Валериев и Горациев, Сципионов и Фабиев, в которых, казалось, была воплощена вся слава и все величие Рима. Не встретив сопротивления в толпе, сенаторы, а за ними их клиенты и рабы, вооруженные палками, дубинами и ножками покинутых вследствие бегства народа скамеек, с ожесточением бросились на тех, которые окружали непосредственно самого трибуна. Многие из них бежали, многие были убиты. Сам Тиберий, видя невозможность сопротивления, обратился в бегство, рассчитывая, вероятно, оправдаться в возводимых на него обвинениях, как только страсти улягутся, и затем снова приняться за свое дело. Но ему не удалось спастись: кто-то схватил его за тогу, он оставил ее в его руках и побежал дальше в одном нижнем платье, но споткнулся и упал на трупы своих сторонников. Между тем как он старался подняться, один из его товарищей по трибунату, Публий Сатурей, нанес ему первый удар в голову; второй удар приписывал себе некто Луций Руф, который впоследствии хвастал своим позором. Вместе с Тиберием погибли еще 300 человек, все были побиты палками и камнями, а не настоящим оружием.

“Это, – пишет древний биограф Тиберия, – как говорят, было первое восстание в Риме со времени упразднения царской власти, подавленное убийствами и кровью граждан. Все прежние беспорядки, которые тоже не были незначительны и возникали отнюдь не по ничтожным побуждениям, всегда удавалось устранить взаимными уступками, так как аристократы боялись народа, а народ питал уважение к сенату. И теперь, по-видимому, если бы только борьба с ним носила более мягкий и спокойный характер и если бы не приступили к убийствам и кровопролитию, Тиберий согласился бы на уступки, тем более, что на его стороне было не больше трех тысяч человек. Но легко заметить, что вся коалиция против него имела своим основанием скорее гнев и ненависть богатых землевладельцев, чем те причины, которыми они старались прикрыться”.

Враги трибуна на этот раз могли торжествовать победу. Но они ошибались в расчете, думая, что убийством и кровью защитника народа раз и навсегда подавлено все сосредоточившееся около него движение и что революция стала невозможной, когда исчез ее первый представитель. Они не поняли, что таким образом лишь дали своим врагам мученика, имя которого даже противники не могли запятнать ни одною пошлою, ни одною грязною чертою. Позволительно было сомневаться, возможно ли достигнуть той цели, которую поставил себе Тиберий, внезапно и одним ударом, и не необходимо ли здесь, кроме внешнего факта, еще изменение сложившихся постепенно за последнее время привычек и взглядов, одним словом, – изменение нравственного облика римлянина того времени. Но, во всяком случае, в желательности и необходимости самой реформы среди беспристрастных людей не могло быть сомнения, а это не предвещало ничего хорошего ее врагам.

Народ, правда, не оказался на высоте положения. Земледельцы в решительный момент не защитили и при данных условиях не могли защитить своего заступника; городская толпа и не думала вовсе выступить более энергично за него. Она совсем не желала покинуть города, где за нею ухаживали гордые аристократы, где она спокойно жила на чужих харчах, где один праздник, одно зрелище сменялось другим, где хлеб был дешевле, чем в деревне, а нередко раздавался и даром, где, одним словом, удобств было больше, а труда меньше. С какой стати ей стремиться к приобретению куска земли где-нибудь далеко от столицы, от ее роскоши и удобств, чтобы там работать, как вол, наподобие грубых крестьян, которые поражали гордившегося изяществом горожанина своей неотесанностью и необразованностью? Людей, относящихся так к жизни, – а их, разумеется, было огромное большинство – можно было временно увлечь, напомнив им про древних Цинциннатов и Дентатов, Фабрициев и Катонов, нарисовав им идеал состоятельного и ни от кого не зависимого земледельца; но заставить их отказаться от той постыдной праздности, которая делала их добровольными рабами надменных сенаторов, было невозможно.

Оказалось, что народ, на который реформатор думал опереться, не понимал необходимости реформы, что поднять его можно было лишь против его воли.

Задача оказалась более сложной, чем думал Тиберий. Но винить его в том, что он не заметил ставшего вполне ясным лишь со времени его гибели, что он не понял, как глубока деморализация городского пролетариата, было бы более чем несправедливо. Несмотря на постигшую его неудачу, несмотря на то, что его деятельность послужила началом эры междоусобных войн, казней и кровопролития, Тиберий принадлежал к числу самых выдающихся, самых возвышенных личностей, которых когда-либо выставило человечество. Искренний идеализм, глубокая и страстная убежденность, бескорыстное, самоотверженное стремление к общественному благу – вот характерные черты Тиберия Семпрония Гракха, те черты, которые дают ему право на место среди величайших героев и мучеников человечества. Не его успехи сделали его великим, а та высокая цель, к которой он стремился. Легко и удобно судить о личности по успеху, но вместе с тем и необыкновенно плоско и недостойно.

Резюмируя одним словом все, что нами сказано и что бы еще можно сказать о Тиберии, мы невольно вспоминаем надгробную надпись другого благородного мечтателя и несчастного человека, Иосифа II: “Saluti publicae vixit non diu sed totus”, т.е. он жил для общего блага не долго, но весь.

Загрузка...