— Что-нибудь о машине? — попытался угадать Рябинин.

— Нет, о её внешности.

Сожалеющая мысль о том, что автомобиль не найти, коли в городе их тысячи, шмыгнула в радостном ожидании — внешность преступницы важней автомобиля.

— Слушаю, — он поправил очки и глянул на пишущую машинку, словно та могла уйти, не дождавшись её показаний.

— Ага… У неё серые короткие волосы.

— Вы говорили, что она в берете…

— Да, в берете, а из-под него торчат короткие серые волосы. И такая стрижка, рубленая…

— Какая?

— Ага, будто она стриглась не в парикмахерской, а так, у знакомой.

Рябинин заложил чистый бланк, и его пальцы, несомые радостью, выстукали строчки не хуже заправской машинистки. На последний удар губы свидетельницы сразу же отозвались своим «ага»:

— Ага, лицо у неё грубое, какое-то землистое. Похожее на плакаты.

— На какие плакаты?

— На медицинские, когда рисуют какую-нибудь холеру в образе женщины.

— Подробнее, пожалуйста.

— Ага… Нос длинный и острый. Лоб узкий, скошенный. Глаза блестят, как у пьяной.

Рябинин печатал — с такими приметами уголовный розыск найдёт её за день.

— Ага, у неё на кисти руки наколка.

— Что изображено?

— Не рассмотрела, но вроде бы гроб или крест.

Неприятное чувство, предшествующее гастритной боли, затлело в желудке. Неужели рецидивистка? Уголовный розыск перекрывал железнодорожные и автобусные вокзалы. А если они вдвоём и у них своя машина… Неужели гастролёрша?

— Ага, и у неё золотая фикса.

Рябинин оторвался от букв, задетый недоброй догадкой. Круглое и миловидное лицо свидетельницы, гипсовое ночью, теперь горело каким-то истошным жаром. Она радостно смотрела на следователя, готовая ответить на любой его вопрос.

— А не заметили, был ли у неё в рукаве кастет?

Она думала миг, она даже «ага» потеряла.

— Что-то там блеснуло…

— Под кофтой пистолета не заметили?

— Да-да, одежда топорщилась.

— А хвостик? — тихо выдохнул он.

— Какой хвостик? — понизила голос и она.

— Маленький, как у ведьмы.

Она замешкалась от необычности вопроса, но её сознание работало. Рябинин видел, как она тужится, выискивая ответ. Он ждал, удивлённый.

— Вы… в переносном смысле?

— Нет, в прямом.

— Хвостика не заметила…

Здравый смысл остановил её. Но она не спохватилась, не рассмеялась и даже ответила уклончиво — не заметила; хвост, может быть, и торчал, но она не заметила.

— Иветта Семёновна, а вы всё это выдумали.

— Ага… Что я выдумала?

— Внешность преступницы.

— Зачем мне это нужно? — удивилась она.

— Не знаю. Ну, например, чтобы загладить свою моральную вину, вы захотели угодить следствию.

Она приоткрыла рот и отпрянула от стола, от машинки, от следователя.

— Иветта Семёновна, тогда чем объяснить, что вчера вы ничего не знали, а сегодня описываете её внешность до мелочей?

— Но я же вспоминала всю ночь! — крикнула она.

— И вспомнили и фиксу, и наколку? — тоже чуть повысил голос Рябинин.

— Вы же сами сказали, что это была преступница…

Он увидел, что сейчас она расплачется. Её щёки безвольно обвисли, на глазах теряя свою краску. Носик дрогнул, и она, уже ничего не видя, полезла в сумку за платком.

— Сами сказали, что это преступница, — повторила она, удерживая слёзы на последней грани.

И Рябинин вдруг понял: нет, она не выдумала, не обманула и не вспомнила. Вчера он сказал, что женщина, пославшая её за ребёнком, преступница. А у каждого, кто смотрит и читает детективы, сложился облик преступника — страшного, уродливого, нечеловеческого. Ночью свидетельница вспоминала эту женщину… А коли она преступница, то и должна походить на преступницу. Так появились блатная фикса, гробовая наколка и казённая стрижка.

Рябинин выдернул из каретки ненужный протокол и сдвинул машинку на край стола. В кабинете стало тихо: следователь бесшумно протирал очки, свидетельница мяла в ладони бесшумный платок.

— Ну вы хоть её узнаете? — спросил он, как и на вчерашнем допросе.

— Узнаю, — с готовностью вспыхнула она, но, нарвавшись на угрюмый взгляд следователя, добавила утекающим голосом: — Может быть…

— Может быть, — повторил Рябинин. — А мать девочки не видит тихих снов.


Из дневника следователя.

Как-то, когда Иринка капризничала, я в сердцах спросил её:

— Ты что, пуп земли?

Новые слова и обороты её завораживают. Она смолкла, уставившись на меня округлёнными глазёнками. Я знаю, что сказанное мною отложилось в её головке, как там откладывается всё новое.

У них в классе есть Валя Сердитникова, которая убеждена, что Бетховен жив. Её безуспешно разубеждает весь класс. Сегодня она позвонила Иринке и, как я понял, сообщила, что Бетховен только что выступал по телевидению. Иринка охала, ахала, спорила, а потом спросила:

— Валя, ты октябрёнок или попа земли?


Девять высоких зданий стояли так, что прогалы меж ними издали не виделись — каждый дом какой-то своей частью набегал на фон другого дома, образуя все вместе единый, скалистый массив. Их стены облицевали синей плиткой, которая в осеннем белёсом воздухе посветлела. И казалось, что посреди поля встал голубой замок и ждёт своих рыцарей и своих принцесс. Они, рыцари и принцессы, обременённые зонтиками, сумками, портфелями и авоськами, торопливо шли по асфальтовой дорожке — кто к замку, кто к троллейбусной остановке.

Скамейка из широких реек стояла у тополька, который по молодости растерял почти всю листву. Третий вечер инспектора сидели тут с Иветтой Максимовой и бездельно разглядывали прохожих. Место казалось удачным: с одной стороны дорожки навалены трубы и плиты, с другой стояла вода, походившая на необозримую лужу или на обозримое озеро. Правда, к домам кое-где были проложены деревянные мостки, но лишь для пешеходов к соседним улицам. Путь же к транспорту и в город лежал тут, мимо их широкореечной скамейки.

Они много говорили, чтобы выглядеть неприкаянной компанией, осевшей в этом местечке.

— Товарищ капитан, дежурного райотдела обижают странные звонки.

— Какие звонки?

— Некая женщина настырно просит выслать оперативника для ремонта паровой батареи.

— А дежурный что?

— Само собой, не выражается.

— Ну, а женщина?

— Говорит, не обманывайте. Уже, мол, чинили.

Петельников неожиданно вздохнул, спрашивая уже неизвестно кого:

— Неужели у неё течёт батарея?

— Всё течёт, всё изменяется, товарищ капитан.

Если из домов шли одинокие пешеходы, то к домам текла долгая и нетерпеливая людская лента, выплеснутая транспортом. Каждая женщина вызывала у свидетельницы какое-то тихое обмирание — она безмерно расширяла глаза и вроде бы неслышно ахала. Сперва Петельников вполголоса спрашивал: «Ага?» — но потом только переглядывался с Леденцовым. Если она когда-то и могла опознать преступницу, то теперь её память, размытая потоком женских лиц, вряд ли была на это способна. Но инспектора упорно сидели, надеясь на её проблески, на случай, на свою интуицию, — и на всё то, на что надеются, когда больше надеяться не на что.

Когда схлынула очередная толпа, свидетельница взяла на колени свою опухшую сумку и вынула шуршащий свёрток с доброй дюжиной бутербродов.

— Ешьте, товарищи…

Леденцов воспрял:

— Мы не сэры и не паны, не нужны нам рестораны.

После трёх часов напряжённого сиденья, да на осеннем воздухе, пахнувшем водой и остатками полыни, бутерброды с подсохшим сыром казались изысканной едой. Себе она взяла один, тоненький.

— Это почему же? — удивился Петельников.

— Без чая не могу, изжога.

— Гастрит, — заключил Леденцов. — Картофельным соком со спиртом лечить не пробовали?

— Нет. Помогает?

— А чистым спиртом?

— Что вы…

— А пыльцой орхидеи с мёдом и со спиртом?

— Впервые слышу.

— А точёными когтями летучей мыши?

— На спирту? — засмеялась она.

— Спасибо, Иветта, — сказал Петельников, доев бутерброды. — Население нас подкармливает, а мы… Батарею починить не можем.

В конце концов, они не знали, зачем приходил сюда Катунцев. Может быть, квартиру ему дают в этом голубом массиве. Жена тут первая живёт… Любовница… Родственники, знакомые, приятели — все те, кому он хотел бы рассказать о своём горе, да не решался. И как им пришло в голову связать преступницу с Катунцевым? Не проще ли допросить его, зачем и почему он сюда ходил? И теперь уж Петельникову мысль о проверке легковых автомобилей не показалась столь невыполнимой — чем сидеть у этой лужи. Да ведь Иветта и с машиной могла ошибиться.

— Как вам показалась оперативная работа? — спросил её Леденцов.

— Упаси боже.

— А оперативные работники?

— Ага… Вы про себя?

— Я про товарища капитана.

— В себе-то он не сомневается, — вставил Петельников.

С погодой им повезло. Дождя не было, но сырой воздух — наверное, от этой лужи — пронизывал плащи, как бумажные. Мешало другое — ранняя темнота. От неонового фонаря, высокого и яркого, посвинцовела лужа, морозно побелел асфальт и помертвели их лица. Иветте приходилось всматриваться из последних зрячих сил.

— Расскажите что-нибудь, — попросила она Леденцова в очередное безделье.

— Значит, так: граф убил графиню, само собой, графином по голове…

— Нет, вы про вашу работу…

— Можно. Брал я однажды в «Европейской» Веру-Лошадь…

Он умолк, пропуская человек десять с пришедшего трамвая.

Иветта тихо обмерла и успокоилась, никого не узнав.

У последней женщины была под мышкой крупная и длинная коробка.

Петельникову показалось, что об этой женщине он что-то знает. Нет, видит её впервые. Его память столько вместила мужчин и женщин, что могла вытолкнуть на свою поверхность что-нибудь далёкое и похожее. В коробке что — кукла? И белый плащ — много ли женщин в белых плащах…

Видимо, он сделал какое-то движение в её сторону, потому что Леденцов вскочил и мгновенно оказался рядом с женщиной:

— Скажите, который час?'

— Двадцать минут десятого, — сердито буркнула она, обходя инспектора.

Но Леденцов уже вновь стоял перед ней, приветливо улыбаясь:

— Закурить не найдётся?

Петельников тоже подошёл, но ему мешала тень от леденцовской головы, павшая на её лицо. И когда она шагнула вбок, отрываясь от неожиданного препятствия, Петельников её увидел. Крупные скулы… Крупные зубы хорошо видны, потому что она приоткрыла рот, намереваясь сказать или закричать. В ушах серьги… И белый плащ… Он видел эту женщину. Да нет, не видел. Читал: её приметы написаны рукой Рябинина на бумажке, которая лежит у инспектора в кармане. Женщина из сна потерпевшей…

— Ребята, не хулиганьте.

И тут она увидела Иветту Максимову, немо стоявшую у фонарного столба. Гримаса, похожая на оборванную улыбку, метнулась от губ женщины к скулам. Она ещё сделала шаг вбок, к луже, но вдруг бросила коробку на асфальт и побежала к голубым домам. Она неслась, оглашая холодный воздух цокотом каблуков. А рядом шёл Петельников своими полутораметровыми шагами.


Из дневника следователя.

Иринка, как дочь юриста, иногда задаёт социально-юридические вопросы. Как-то спросила, что такое налог за бездетность…

Налог за бездетность — это денежное наказание супругов за обездоливание самих себя, за добровольный отказ от счастья. Разумеется, так я подумал, — не могу же сказать, что есть люди, которые не любят детей. Поэтому начинаю говорить про таких теть… Но она, уже имея кое-какие представления о деторождении, поняла сразу:

— А-а, это такие тёти, у которых в животе всё перебурчилось.

И тут же другой вопрос про отпущение грехов. Тут уж я попотел. Попробуй-ка объясни ребёнку, что такое грех, исповедь, духовник…

Она терпеливо выслушала.

— Пап, а теперь юридические консультации?


И опять горела поздняя лампа — только без Петельникова, который после обыска ринулся по адресам знакомых этой женщины. Рябинин смотрел в её лицо прищуренными и злыми глазами, стараясь этой злости не выказывать, да и понять стараясь, откуда она, злость-то, которой у следователя не должно быть даже к убийце. Злость из-за ребёнка — не нашли его в квартире… И Рябинину хотелось не допрос вести, а оглушить её криком: «Где девочка? Где?»

— Ваша фамилия, имя, отчество?

— Дыкина Валентина Петровна.

— Год рождения?

— Тридцать четыре мне.

— Образование.

— Восемь.

— Кем работаете?

— Кладовщицей.

— Судимы?

— Нет.

В белом плаще, скуластая, крупные зубы, серьги… Всё по сну. Нет, не всё. Губы не тонкие. Но сейчас они броско накрашены, а без помады могли сойти и за узкие. Хорошая фигура, сильное тело — в кабинетике медленно устанавливался запах духов с лёгким привнесением женского пота, ничуть не портящего запаха духов. Тёмные глаза смотрят неотводимо. Это с чего же?

Любой допрос требует обстоятельности. Да ведь придёшь к человеку по делу и то начинаешь с погоды. Поэтому Рябинин говорил с воришкой сперва о его жизни, с хулиганом — о его детстве, с убийцей — о его родителях… Ну а с чего начинать допрос женщины, укравшей ребёнка? С любви, с мужчины, с её здоровья?

— Ваше семейное положение?

— Одинокая.

— Замужем были?

Она улыбнулась — видимо, она считала, что улыбнулась. Её лицо, почти круглое, странным образом заострилось и на миг как бы всё ушло в редкие и крупные зубы. Так бы ухмыльнулась щука, умей она ухмыляться. И Рябинин понял — была замужем.

— Ну, была.

— Неудачно?

— Неужели удачно? Придёт ночью пьяный и пересыпает брань сплошной нецензурщиной. А то заявит: «Всех ночью перережу». Не знаешь, как его и понимать.

— Развелись?

— Милиция развела.

— Почему милиция?

— Прихожу домой, а вещей нет. Следователь протоколы снимает, обокрали нас. Якобы. Муженёк все вещи увёз к приятелю, чтобы по суду со мной не делиться. И сам вызвал милицию.

— Так… Детей не было? — спросил Рябинин, вглядываясь в её лицо.

— Какие дети от пьяницы? — спокойно ответила она.

— Давно развелись?

— Лет десять…

— Больше в брак не вступали?

— Я эта… неудачница.

И он потерялся, следя за убегающей мыслью…

…Удачник и неудачник. Значит, поймал удачу или упустил. Но разве жизнь и счастье меряются удачей?..

Допрос требует обстоятельности. Можно не спешить, когда говоришь с вором, грабителем, хулиганом… Даже с убийцей, ибо потерпевшему уже не помочь. Но сейчас Рябинину чудилось, что за её стулом, за её фигурой, за её лицом тает и никак не может растаять туманный образ матери девочки. Не мог он быть обстоятельным. Да и она вроде бы разговорчива.

— Теперь рассказывайте, — покладисто предложил он.

— О чём?

— А вы не знаете?

— Не знаю.

— Рассказывайте о том, за что вас задержали.

— С точки зрения закона такое нарушение неправильно.

— Как?

— За что задержали-то?

Не знает, почему задержана… Но взгляд неотводим и готов к обороне — взгляд ждёт вопросов. А ведь она должна бы ждать извинений, коли задержана ни за что.

— Валентина Петровна, что вы делали вечером третьего сентября?

— Не знаю, — сразу ответила она.

— Почему же не знаете?

— Да не помню.

— Я вижу, вы и не пытаетесь вспомнить.

— Чего пытаться… Память-то не бухгалтерская.

Рябинин вдруг заметил, что он придерживает очки, словно они, заряженные нетерпением, могут улететь с его лица. Но полетели не очки — полетели те вопросы, которые он берёг на конец допроса, на крайний случай.

— Значит, вы не знаете, почему задержаны?

— Откуда же?

— А почему вы побежали от инспекторов?

— Побежишь… Два парня да девка, похожи на шайку.

— А зачем вы купили куклу?

— На сервант посадить, красиво.

— А зачем вы храните в холодильнике разное детское питание?

— Сама ем, оно натуральное.

Его припасённые вопросы кончились. Она ответила наивно и неубедительно. У Рябинина имелись десятки других хитрых вопросов, приёмов и ловушек, но что-то мешало их задать и применить. Похищенная девочка… Преступление было настолько бесчеловечным, что все эти психологические ловушки казались ему мелкими и неуместными.

— Где девочка? — негромко спросил он, не отрывая пальцев от дужки очков.

— Какая девочка? — спросила и она, стараясь произнести слова повеселее.

— Неужели вы думаете, что ребёнка можно спрятать?

— Чего мне думать-то…

— Вот что я сделаю, — сказал он с тихим жаром. — Сведу вас с матерью. Чтобы глаза в глаза.

— А я не боюсь! — вдруг крикнула она, разъедая его неотводимым взглядом.

И Рябинин в её голосе, в этих тёмных глазах, в крепких скулах увидел столько силы, что понял — она не признáется.

Меж ними вклинился телефонный звонок. Нервной до дрожи рукой снял он трубку:

— Да…

— Она у тебя? — спросил Петельников.

— Да.

— Её муж давно на Севере.

— Да.

— Мы нашли сожителя с машиной.

— Да.

— Ребёнка у него нет, и он ничего не знает.

— Да.

— Она не признаётся?

— Да.

— Значит, доказательств веских нет?

— Да..

— Но ведь она украла!

— Да.

— Ты её арестуешь?

— Нет.

— Отпустишь?

— Да.


Из дневника следователя.

Бывает, что вечерами я читаю Иринке вслух. Она любит — приткнётся где-нибудь рядом в самой неудобной позе и затихает. И слушает, не пропуская ни единого слова.

Стараюсь читать классику. Сегодня взялся за «Дубровского». Иринка слушала молча, насупившись, не выказывая никаких эмоций. Но вот мы дошли до того, как Дубровский пригласил Машу на свиданье.

— И она пойдёт? — изумилась Иринка.

— А почему бы не пойти?

— Он же ограбит!


Лето спохватилось, словно кого-то недогрело — в середине сентября, после ветров, дождей и холодов вдруг опустило на город двадцатиградусную дымку.

Петельников распахнул окно, скинул пиджак, расшатал узел галстука и неопределённо прошёлся по кабинету. Он ждал сожителя Дыкиной, с которым вчера из-за позднего времени поговорил кратко.

Взгляд, обежав заоконные просторы, притянулся к сейфу. Пока инспектор работал по делу, бумаги копились: жалобы, ответы учреждений, письма, копии приказов… Он взял пространное заявление с резолюцией начальника уголовного розыска и стал читать, сразу запутавшись в женском почерке, женских чувствах и женской логике…

Значит, так. Гражданка Цвелодубова жаловалась. На её день рождения пришёл свёкор с вазой, Николай с Марией, тётя Тася, а деверь Илья обиделся. Деверь — это кто же? И почему он обиделся?

Последние дни он замечал в себе некоторую странность. Чаще всего дома, чаще всего вечером. Его охватывало подозрительное состояние, ни на что не похожее. Нет, похожее — на скуку. Пожалуй, на ожидание чего-то или кого-то. Вернее, на то чувство, которое остаётся на вокзале после проводов. Или после утраты близкого человека. Но инспектор не скучал — когда? Никого не ждал, не провожал и не хоронил. Может быть, это возрастное: как перевалит за тридцать пять, так и не по себе?

Петельников разгладил тетрадочные листки и принялся читать заявление гражданки Цвелодубовой сначала.

Значит, так. На её день рождения пришли свёкор с вазой, Николай с Марией и тётя Тася. А деверь Илья обиделся. Ага, обиделся на Валю. Откуда взялась Валя? Ага, свёкор пришёл не с вазой, а с Валей. А нужно было наоборот: прийти с вазой, а не с Валей. Вот деверь и обиделся. Чего же хочет Цвелодубова?

Мещанская чепуха. И на это уходили человеческие жизни. Он вспомнил свою однокомнатную квартиру…

Инспектор почему-то вспомнил свою однокомнатную квартиру, только что им лично отремонтированную: деревянные панели, притушенные светильники, белая тахта, хрустальный бар, хорошие книги, стереофоническая музыка… Теперь не стыдно и человеку зайти. У него бывал Рябинин, с которым они долго и сложно беседовали. Бывали инспектора уголовного розыска, много курившие во вред себе и квартире и обсуждавшие, как лучше взять Мишку-Кибера или как поставить на путь истинный Верку-Тынду. Приходили и женщины — иногда, редко…

Петельникова вдруг поразило странное желание, павшее на него ниоткуда и неожиданно, как дурь. Чепуха, мещанская чепуха с деверями и золовками… Этой чепухи ему и захотелось в своей квартире, похожей на гостиничный номер-люкс. Ну, без свёкров и золовок, без этой Вали-вазы и обидчивого деверя Ильи. А просто чепухи, нелогичности, мелочи, может даже лёгкой глупости…

Например, котёнка в передней, сидящего в тапке. Запаха с кухни, к которому он всегда принюхивался в квартире Рябинина. Весёлой телефонной болтовни ни о чём. Брошенных вещей — например, женского халата — на белую тахту. Прихода соседки за луком или за этой… сокоотжималкой. Голоса на кухне, смеха в комнате, разговора в передней…

Петельников усмехнулся, в третий раз принимаясь за жалобу гражданки Цвелодубовой.

В дверь постучали. Это сожитель, Семенихин. Он вошёл с неохотой и садился на стул долго, укрепляясь:

— Инспектор, у меня время не казённое.

— А у меня казённое.

На Семенихине был сносный костюм и вроде бы серая рубашка, но Петельникову казалось, что под пиджаком одна майка. Видимо, и бритвой он сегодня поработал, но щёки землисто темнели, как у людей, которые бреются от случая к случаю. Наверняка он сегодня не пил, но далёкий запах спиртов витал где-то рядом.

— Семенихин, что-то не верится, что у тебя своя машина…

— Из-за внешнего вида?

— Хотя бы.

— А я всё машине и отдаю. И деньги, и время.

— Ну, а детям? Трое ведь.

— Моих только двое.

— А чей же третий?

— Аист принёс.

— Какой аист?

— Петька, водопроводчик из жилконторы.

— Ну, это с женой разбирайся, а воспитывать обязан всех.

— Что ж… У меня к ним отношение матерное.

— Это к детям-то?

— Вроде как у матери, — объяснил Семенихин, оглядывая куртку, рубашку и галстук инспектора.

Петельникову хотелось спросить этого тусклого мужчину, для чего он завёл троих детей. От любви к ним, по требованию жены, для увеличения народонаселения, или они сами завелись? Но для интересных разговоров времени не было — инспектор ждал звонка Леденцова, идущего по городу своими оперативными путями.

— Семенихин, третьего сентября возил Дыкину?

— Говорит, довези последний раз до перекрёстка и прощай.

— Как прощай?

— Всё, любовь накрылась.

— Ну, и?..

— Довёз. С того дня не виделись.

— А почему именно с третьего?

— Еёная блажь.

Нет, не «еёная блажь». Третьего сентября она украла ребёнка, и этот потрёпанный Семенихин стал ей не нужен.

— Свидетель говорит, что ты её ждал?

— Постоял маленько. Вижу, она на той стороне улицы топчется, тоже вроде бы кого-то ждёт. Я и уехал.

Второй день пустопорожних разговоров. Нет, кое-что из этого разговора добыто: третьего сентября Дыкина была на перекрёстке и третьего сентября Дыкина прогнала любовника. Доказательства? Тонкие, как паутинка.

— А почему у неё нет детей?

— От кого ж?

— Ну, хотя бы от тебя.

— Так бы я и допустил. У меня своих хватает.

— Она хоть о детях говорила, думала, мечтала?

— Откуда мне знать, о чём она мечтала…

Инспектор обескураженно умолк. Ему захотелось вцепиться в шиворот Семенихина и трясти его до тех пор, пока не вытрясутся ёмкие слова о том человеке, которого этот автолюбитель знал три года. Да он, наверное, и жену-то свою не знает, и детей-то толком не помнит.

— С кем она дружит?

— Говорил уже, с Катюхой.

Катюху инспектор проверил. Наверняка у Дыкиной есть хорошая приятельница. Может быть, теперь весь розыск сводится к её отысканию, потому что там спрятан ребёнок. Но Семенихин ничего не знал.

— Инспектор, жена про Дыкину не узнает?

— Нет, но у меня есть совет.

— Какой?

— Семенихин, продай ты к чёрту свою машину, а? Купи себе галстук, своди детей в кино, вымой жене посуду, а?

— Не-е…

— Да ведь тебе и ездить некуда.

— «Жигуль» меня от напитков бережёт.

Телефон прервал инспекторские проекты. Он схватил трубку, не сомневаясь, что звонит Леденцов.

— Да-да…

— Это ноль два? — спросил тихий, но ясный женский голос.

— Не ноль два, но милиция, — нетерпеливо ответил инспектор, намереваясь положить трубку.

— А у меня батарея не греет, — сообщил голос с грустной надеждой.

— Вызовите мастера, — улыбнулся инспектор, надеясь, что она услышит его улыбку.

— Но вы же сказали звонить по ноль два…

— Я мог и пошутить…

— Вы могли… А дочка утром спросила, кто нам исправил свет и кран. Я сказала, что волшебник, которого звать Ноль Два.

— Странное имя для волшебника.

— А я дочке объяснила. У него два крупных уха, как ноли. Два глаза, как ноли. Две овальные щеки, как ноли. А когда он улыбается, то губы складываются в два нолика…

— Вылитый я.

— Дочка теперь только о нём и говорит. «Мама, позови волшебника из двух ноликов, пусть сделает батарею тёпленькой…»

Ненужная фигура Семенихина отстранилась, словно он отъехал на своём стуле к горизонту. То странное чувство, которое охватывало инспектора домашними вечерами, явилось вдруг с иным, тёплым привкусом неожиданной радости. Что ж, все его дурные мысли о луке, соковыжималке, тапочке и котёнке — к этому разговору? Он улыбнулся далёкому Семенихину, и далёкий Семенихин ответил всепонимающей ухмылкой.

— Как звать вашу дочку? — тихохонько спросил инспектор, точно мог её разбудить.

— Самое простое имя.

— Маша.

— Нет, Катя.

— Передайте Кате, что волшебник Ноль Два очень занят — он ловит злую ведьму, ворующую детей.

— А когда поймает?

— Тогда он придёт.


Из дневника следователя.

Детский мир настолько своеобразен и загадочен, что мы о нём только догадываемся. Ребята всё видят и слышат иначе, чем мы.

Иринка вдруг спрашивает:

— Пап, в филармонии лошади есть?

— Разумеется, нет.

— А зачем им ковбой?

— Да не нужен им ковбой.

— Не-ет, один нужен. По радио говорили…

На следующее утро я услышал объявление: в филармонии начинался конкурс в оркестр, в том числе требовался один гобой. Я Иринке, и объяснил. Но у неё уже готов новый вопрос, теперь из газеты, которую она держит, по-моему, вверх ногами.

— Пап, ослов куда принимают?

— Никуда не принимают, — лакирую я действительность.

— А тут написано: «Приём осла…»

Я смотрю газету, где, разумеется, напечатано: «Состоялся приём посла…»


Леденцов почти не таился. Казалось, что осенняя теплота сделала ненужными все оглядки и предосторожности. Он шёл, распахнув пиджак и насвистывая, и его рыжая голова пылала, как осенний клён. Но открытым шёл инспектор не из-за погоды — на общем совете решили Катунцева задержать и допросить, как только он подойдёт к дому подозреваемой. Выходило, что инспектор висел на его хвосте последний раз.

Катунцев — тот уж определённо из-за снизошедшего солнышка — двигался скоро, точно боялся, что оно передумает и закроется уместными сентябрьскими тучами. Его шаги, похожие на спортивную ходьбу, удивляли инспектора — куда мужик спешит? Ведь дом Валентины Дыкиной не уехал, стоит себе на крепком фундаменте. Нет, солнышко тут ни при чём.

Через два квартала инспектор понял, что маршрут сегодня иной — Катунцев шёл не к голубому жилмассиву. Тогда задуманная операция может измениться. И Леденцов стал увядать на глазах — застегнул пиджак, прекратил свист, сгорбился, юркнул в тень стен и натянул на голову беретик от плаща «болонья», словно погасил жёлтый фонарь.

Катунцев шёл прямо, рассекая тёплый воздух несгибаемой шляпой. Сказочный голубой массив остался в другой стороне. Высотное здание «Гидропроекта»… Сюда? Нет, миновал. Возможно, идёт себе мужик по делам, а инспектор тащится сзади хвостиком. Станция автообслуживания. Конечно, сюда. Машина, небось, сломалась. Но прошёл мимо, не притормозив. Ресторан «Садко»… Неужели сюда? Нет, свернул за угол и отмахал ещё два квартала шагом, которому позавидовал бы ломовой конь…

Но вдруг его ход замедлился. Катунцев оглядел улицу и остановился, будто у него иссяк завод. Здесь, сюда? Здесь — он привалился к оголённой берёзе и закурил медленно, теперь уже никуда не спеша.

Леденцов забегал, как высвеченная мышь, — тихая и голая улица, где ни спрятаться, ни притвориться. Если свернуть за выступающий угол дома, то ничего не увидишь, а воровато выглядывать не годится; если перейти на другую сторону, то тебя видно, как ту самую высвеченную мышь. Оставались автоматы с газированной водой, которые забытой парочкой прислонились к стене. Лишь бы работали.

Инспектор подошёл. Автоматы работали, и он облегчённо нащупал в кармане горсть мелочи. И сделал первую глупость, выпив стакан залпом, ещё не зная, сколько ему придётся тут стоять. Второй стакан пил уже мелкими глотками — смаковал, как вино из подвальной бутылки.

Катунцев темнел под берёзой, вжимаясь в неё широкой спиной. Он рассеянно курил. Ждал. Но кого?

Четвёртый стакан инспектор пил особенно долго. Хотя бы сиропы залили разные. Апельсиновый, сладкий, противный. Лучше чередовать — стакан с сиропом, стакан чистой. Пятый стакан он ещё одолел, но шестым начал захлёбываться, решив, что в его образовании есть пробел: в школе милиции учили криминалистике, праву, стрельбе, приёмам борьбы, но не научили влить в себя пару литров газированной воды с апельсиновым сиропом. С пивом было бы легче, с пивом было бы проще.

Когда автомат нафыркал седьмой стакан, инспектор услышал нудный голосок:

— Парень, ты не лопнешь?

Пожилая дворничиха мела берёзовые листья.

— А что — жалко?

— Тут один тоже воду пил, а потом вошёл в булочную перед закрытием и вопросик кассиру: «Закурить есть?»

Инспектор воспрял, надеясь на разговор, который заменил бы пытку водой.

— Мамаша, с похмелья я.

— И чего мужикам нравится в этой водке…

— Букет, мамаша.

— Говорят, сторож в каком-то музее весь спирт из-под уродов вылакал.

— Интересно, как же он его называл? Младенцóвочка?

Дворничиха ему ответила, но он уже не слышал. Катунцев отвалился от берёзы и сделал шаг вперёд. К нему подошла женщина в белом плаще. Дыкина, это Валентина Дыкина. Сейчас она увидит его, Леденцова, и побежит. Нужно что-то сделать — быстрое и точное…

— Тебя мутит, что ли? — дошёл голос дворничихи.

Инспектор посмотрел на неё, а когда вернулся взглядом под берёзу, то увидел в руках Дыкиной белый пакет. У Леденцова осталось несколько мгновений. Нужно сделать что-то быстрое и точное — потом ведь ничего не докажешь.

Он распрямился, сдёрнул с головы берет и, полыхнув огненной шевелюрой, сунул под нос отпрянувшей дворничихе удостоверение:

— Гражданка, прошу быть свидетелем.

Она не успела ответить, как инспектор с раскрытым удостоверением прыгнул к идущему парню:

— Гражданин, прошу быть понятым.

Под берёзой ничего не изменилось — только пакет теперь был у Катунцева…

— Уголовный розыск, — представился Леденцов и цепкими, коршунскими пальцами впился в пакет.

Растерянность так обессилила Катунцева, что пакета он не удержал. Леденцов раскрыл его, ёмкий незаклеенный конверт, и показал понятым. Там зеленела пачка пятидесятирублёвых купюр. Под скрещёнными взглядами инспектор заправски пересчитал двадцать бумажек:

— Тыща рублей. Гражданин Катунцев и гражданка Дыкина, вы задержаны.

На всю операцию не ушло и пяти минут — даже слова никто не проронил.


Из дневника следователя.

Иринку я считаю тишайшим ребёнком. Но после родительского собрания ко мне подошла учительница и сообщила, что зовут её Антониной Петровной, что преподаёт она математику и что она никогда не лазала в окно. Последние её слова меня смутили, но я лишь вежливо улыбнулся.

— Вам известно, что Ирочка пишет стихи? — перешла она, как мне показалось, на другую тему.

— Не знал, но приятно слышать.

— Я вам их прочту, — обидчиво предложила она. — «Дано: Антонина лезет в окно. Предположим, что все окна заложим. Доказать, как Антонина будет вылезать…»

После у меня с Иринкой был разговор о назначении поэзии. Уверяет, что сочинила не она, а пятиклассники, и стих общий, давно всем известный. Так сказать, фольклор.


Катунцев, пожилая женщина, Дыкина, какой-то паренёк и Леденцов заполнили кабинет, вытеснив из него почти весь воздух. И хотя Петельников об этом нашествии предупредил по телефону, Рябинин не успел внутренне собраться и встретил их вяло, как встречают нежданных гостей. Они молча толпились на свободном пространстве и почему-то громко дышали, словно за ними гнались до самой прокуратуры. Ничего важного для следствия Рябинин от них не ждал — так, какая-нибудь деталь, какой-нибудь нюанс, имеющий значение для дела косвенное, вроде ходьбы Катунцева к дому подозреваемой. Леденцов, уловивший его сомнение, звонко доложил от дверей:

— Сергей Георгиевич, гражданка Дыкина задержана при передаче денег гражданину Катунцеву, о чём есть свидетели.

Рябинина пронзила торопливая радость: нет, это не копеечная деталь. Теперь следствие окончено; эта взятка, как лопнувший нарыв, вывернет тайну дела — и следствие закончится.

— Свидетели, посидите, пожалуйста, в коридоре, — попросил Рябинин не своим, нетерпеливым голосом.

Они вышли. По велению его руки Дыкина и Катунцев сели к столу друг против друга, как для очной ставки. Леденцов остался стоять у двери, краснея головой, точно на неё пал случайный луч случайного осеннего солнца.

— Сколько? — спросил Рябинин разом у всех.

— Тысяча рублей, — ответил Леденцов, положил на стол белый пакет и вернулся к двери.

— За что? — опять спросил Рябинин у всех.

— Они знают, Сергей Георгиевич.

Рябинин на них и смотрел. Катунцев преломил своё широкое тело и разглядывал пол, лишь залысины мокро блестели, как подтаяли. Дыкина сидела, выставив вперёд алеющие скулы, и упиралась в следователя неотводимым взглядом.

— За что дали деньги? — спросил он Дыкину.

— А вы у него узнайте, — кивнула она на Катунцева.

— Впрочем, и так ясно, — отрезал Рябинин, пытаясь сбить этот неотводимый взгляд. — За то, чтобы он не настаивал на привлечении вас к уголовной ответственности.

Дыкина улыбнулась своей острозубой улыбкой:

— А я не давала.

— Давала-давала, — подал голос Леденцов.

— А ты видел? — она повернулась к инспектору, теперь вперив в него неотводимый взгляд.

— Мы трое видели.

— Что видели-то?

— Конверт у вас в руках.

— А откуда он у меня взялся, парень?

— Из сумочки, тётенька.

— Нет, не из сумочки, — сказала она уже следователю, повернушись к нему с такой силой, что на столе шелохнулись бумаги.

Рябинин спохватился, что всё делает неверно: надо же допросить каждого в отдельности, а затем провести очные ставки… Но его желание поскорее дойти до сути было так нетерпеливо, что он уже не мог да и не хотел остановиться. И, может быть, это компанейское следствие вывезет быстрее, чем сделанное по правилам.

— Гражданка Дыкина, вы отрицаете, что давали деньги гражданину Катунцеву? — официально спросил Рябинин.

— Да, отрицаю.

— Зачем же вы встречались?

— Он просил.

— А зачем взяли с собой деньги?

— Это не мои деньги.

— А чьи?

— Мои, — сказал вдруг Катунцев, распрямляясь.

— Ваши?! — не удержался от изумления Рябинин.

Катунцев стремительным жестом снял очки и глянул — нет, не на следователя, на которого должен был бы сейчас посмотреть, — а на Дыкину. Она ответила ему таким же неистовым взором, и эти их взгляды, брошенные друг на друга, не отводились, словно их замкнуло высокое и тайное напряжение, отчего Рябинин подумал, что встань он сейчас на пути этих скрещённых взглядов — просветили бы, прожгли.

— Почему ваши деньги оказались у Дыкиной?

— Я дал.

— За что?

— Чтобы она вернула моего ребёнка.

— Зачем же платить деньги, когда есть правовые органы?

— Пока вас дождёшься…

Все слова произнёс он, не отцепляясь взглядом от взгляда Дыкиной, — их так и держало то высокое и тайное напряжение. Рябинин мог требовать откровенных показаний, приличного поведения в кабинете; мог требовать честной жизни, трезвой работы и семейной порядочности… Но у него язык не поворачивался сказать взрослому дяде: «Смотрите на меня».

— А ведь сказали неправду… К дому Дыкиной вы ходите с самого начала следствия.

Теперь Катунцев глянул на следователя, но глянул немо, без припасённых слов. Рябинин бы их подождал…

Дверь распахнулась как-то играючи, от большой силы, чуть не утянув за собой Леденцова. Большая играющая сила была только у одного рябининского знакомого. Петельников вошёл в кабинет, в его середину, на что хватило одного широченного шага, и быстрым взглядом окинул Катунцева, и этот взгляд как бы повёл в коридор. Рябинин догадался:

— Гражданин Катунцев, посидите, пожалуйста, в коридоре.

За ним вышел и Леденцов, видимо задетый тем же выводящим взглядом.

Петельников сел на катунцевское место и воззрился на Дыкину, отчего её неотводимый взгляд отвелся-таки, выискивая что-нибудь более приятное и спокойное. Оно в кабинете оказалось — следователь.

— Сергей Георгиевич, я был на работе этой гражданки…

Рябинин и Дыкина смотрели друг на друга молча, и оба ждали слов инспектора.

— Там мне назвали её старую приятельницу Зинаиду Гущину…

В простоватом лице Дыкиной что-то сместилось: то ли щёки дрогнули, то ли нахмуренный лоб безвольно разгладился, то ли губы переспело обмякли.

— Кстати, эта Гущина работает машинисткой. Так что если писать анонимку на столе, где она печатала…

Дыкина бледнела и не спускала глаз с Рябинина, словно ждала от него помощи.

— Гущина живёт на проспекте Академиков, дом семьдесят три, квартира десять…

Дыкина, побелевшая и бескровная, не двигала ни единым мускулом — не моргала и, кажется, не дышала.

— Полагаю, ребёнок там, Сергей Георгиевич.

Даже инспектор со своей боксёрской реакцией не успел…

Дыкина взвилась над столом, как смерч, — лишь звонко щёлкнул по полу упавший стул. Рябинин бессознательно прикрыл очки. И понял, что в тот миг, на который он заслонился, произошло что-то странное, никогда не бывавшее в этом кабинете. Он сбросил ладони со стёкол очков и глянул ошарашенно…

Дыкиной в кабинете не было — у края стола, вровень с ним, одиноко висела лишь её голова. От растерянности Рябинина прошили два глупых вопроса — где же тело и почему не шелохнётся инспектор? Рябинин вскочил, ничего не понимая. И тогда увидел, что там, за столом, Дыкина стоит перед ним на коленях…

Он почему-то сразу вспотел. Чем только его не испытывали? Взятками, услугами, подходами, угрозами… Но вот впервые пытают жалостью. Да нет, к его состраданию обращались не раз, — теперь испытывают на честолюбие. Стоит, как перед владыкой. А ведь от такой власти у молодого следователя может закружиться голова.

— Немедленно встаньте, — тихо приказал Рябинин.

Но что она делает? Пытается неумело поймать его руку и поднести к губам. Поцеловать его руку. Да она с ума сошла…

— Встаньте же…

— Не забирайте ребёнка!

Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью…

…Есть унижение, которое возвышает.

Инспектор схватил Дыкину под локти, поднял, как картонную, и усадил на стул. Теперь её лицо горело сухим огнём — ни единой слезинки ни в глазах, ни на щеках.

— Ради бога, оставьте мне ребёнка, — простонала она.

— Да вы слышите ли, что говорите? — чуть не вскрикнул Рябинин.

— Что я говорю?

— Просите отдать вам чужого ребёнка?

— Это мой ребёнок.

— Как это ваш? У него есть отец и мать…

Она откинулась на стул и выдохнула, пылая сухим жаром:

— Я — мать!

— Как это вы?

— Я родила её! Это моя родная девочка…


Из дневника следователя.

Не знаю, кем станет моя Иринка. Не знаю, сколько она будет зарабатывать и проживёт ли в достатке. Не знаю, сделается ли красавицей или дурнушкой. Не знаю, какого найдёт мужа и найдёт ли. Даже не знаю, будет ли умной, способной, волевой, образованной… Но я точно знаю, что она вырастет душевным, а значит, и хорошим человеком.

Ходила с подружками в больницу проведать девочку и видела там много больных и несчастных. Вернулась домой тихая, сосредоточенная, задетая бедами других. Подошла ко мне и молча поцеловала, чего раньше без причины не делала.

Шли мы с ней по улице и увидели грузовик с поросятами. Она, конечно, спросила, куда их везут, а я, конечно, сдуру брякнул, что на мясокомбинат. Иринка третий день не ест мяса.


Рябинин был готов к признанию, но не к такому. Он растерянно подался к инспектору, который ответил пожатием своих широких плеч. Да она выдумала всё, обезумев от дикого желания присвоить чужого ребёнка… Нужно провести психиатрическую экспертизу — вменяема ли?

— А вы спросите у него! — зло предложила Дыкина.

Рябинин пробежался по кабинету, он научился, он умел — два шага до двери и два шага обратно. Нужно спросить, теперь же, не составляя никаких протоколов, пока воздух накалён странной и нервной энергией, как электричеством перед грозой. Нужно спросить. Рябинин вновь оказался у двери, выглянул в коридор и позвал Катунцева.

Он вошёл тяжело и набычившись, как борец на ковёр. Его тёмный взгляд окинул кабинетик, оценивая, что тут произошло за то время, пока он сидел в коридоре. Ненужные очки, которые он держал за дужки, дрожали мелко, по-осеннему, словно его правая рука нестерпимо мёрзла.

— Чей ребёнок? — спросил Рябинин, не предлагая ему сесть и не садясь сам.

— Мой, — сразу ответил Катунцев, не удивившись этому дурацкому вопросу.

— Чей ребёнок? — Рябинин стремительно повернулся к Дыкиной.

— Мой, чей же ещё?!

— А, Катунцев?

— Ребёнок мой, — отрубил он, не глядя на Дыкину.

— Кто же из вас говорит правду?

— Оба, — сказал вдруг инспектор.

— Оба?! — Рябинину показалось, что он ослышался.

Но Катунцеву и Дыкиной, видимо, так не показалось — он не взорвался, она не вскрикнула. Молчал и Петельников, чего-то выжидая. Рябинин остро глянул на него — что?

— Это их общий ребёнок, — объяснил инспектор.

Но Рябинин не отвёл взгляда: как узнал, где и давно ли? Впрочем, инспектор мог догадаться тут, сейчас, — он человек быстрого ума, не чета ему, тугодуму. Это их общий ребёнок… Тогда всё становится на свои места. Всё ли?

И потерялся, следя за убегающей мыслью…

…Источник квалификации следователя лежит не в знании криминалистики и права, а в знании людей и жизни.

Пролетела хорошая мысль, и он напряг мозг, чтобы её запомнить, — слишком много их, хороших и простеньких, которые неизвестно где берутся и неизвестно куда убегают.

— Дыкина, подождите в коридоре, — бросил Рябинин.

Она вышла напряжённо, какими-то резиновыми шагами, готовыми к прыжку — сюда, в кабинет, где ничего не договорено и не решено. Инспектор исчез вслед за ней, потому что оставлять сейчас Дыкину одну было нельзя.

Рябинин приготовил бланк протокола допроса. Он почему-то сразу устал, словно ворочал брёвна. От своего ли долгого непонимания, от психической ли слепоты… Или от наступившей в деле ясности?

— Рассказывайте, — велел Рябинин.

Катунцев нервно огляделся, будто чёрная сила невидимо потянула его в омут и ему была нужна протянутая рука — любая. Но в кабинете никого больше не было, а следователь не отозвался. Тогда Катунцев опустил взгляд на стол, на пакет с деньгами, и в его глазах, в его лице, следом за просьбой о помощи, далёким сполохом прошла злоба. Это у потерпевшего-то. И Рябинин понял, что Катунцев жалеет о своём обращении в следственные органы — ему проще было бы договориться с Дыкиной.

— Товарищ следователь, жизнь есть жизнь.

Рябинин кивнул, поборов усмешку. Жизнь есть жизнь. Популярная фраза, которая вроде бы всё объясняла, ничего не объяснив. Коротко, мудро и загадочно. Но он-то знал, что за этим афоризмом следует какая-нибудь пошлость или банальщина.

— С Валентиной Дыкиной состоял я в связи. В прошлом. И как плачевный результат появился ребёнок…

— Вы Дыкину любили? — спросил Рябинин, удивившись, почему не спросил про жену; видимо, из-за его слов «плачевный результат».

Катунцев сумрачно и непонимающе смотрел на следователя, словно тот спросил его о чём-то непотребном.

— Ах, да: жизнь есть жизнь, — усмехнулся Рябинин, зная, что этой усмешкой может спугнуть признание Катунцева.

— Моя супруга оказалась бездетной. Это с одной стороны. С другой стороны, Валентина учиняла скандал за скандалом. Мол, или женись на мне, или бери ребёнка. И я выбрал последнее. Жена так хотела ребёнка, что намеревалась взять в детдоме. А тут свой. Сочинил я легенду. Мол, у одной старушки есть девица, которая хочет тайно родить, отдать ребёнка и остаться в неизвестности. Жена согласилась. Так вот мой собственный ребёнок оказался у меня.

— А как оформили юридически?

— В сельской местности. Сослались на утерю справок.

— Жена до сих пор не знает?

— Нет.

— А Дыкина просила ребёнка вернуть?

— Нет. Но когда он пропал, я сразу подумал на Валентину.

— Почему?

— У неё инстинкт проснулся.

— А у вас… проснулся?

Катунцев опять глянул непонятливо.

— Извините, жизнь есть жизнь, — спохватился Рябинин.

— А я живу не инстинктами, — всё-таки ответил Катунцев.

Рябинин ещё раз спохватился, но теперь не нарочито — он спрашивал о любви к Дыкиной, не спросил о любви к жене… Любовь к женщинам, а ведь уголовное дело не об этом. И не узнал главного. Не спросил, опустился бы Катунцев на колени ради своего ребёнка, как стояла тут Дыкина…

— А дочку вы любите?

Катунцев помолчал и посмотрел на следователя открыто, с чуть притушенным вызовом:

— Почему вы копаетесь в личных отношениях, а не следствие ведёте?

— Тут всё следствие и заключается в том, чтобы разобраться в личных отношениях.

— Ну и долго будете разбираться?

— Если бы вы сразу сказали правду, то хватило бы дня.

Катунцев не ответил, усмехнувшись тяжело и неохотно.

— Мне кажется, что вы не доверяете следственным органам.

— Не следственным органам, а вам.

— Мне? — бессмысленно переспросил Рябинин как бы у самого себя.

Ему опять не ответили — он же спросил у самого себя, он же задал не тот вопрос. Нужно было спросить: «Почему?» Неужели только потому, что потерпевший уловил его неприязнь? И потерпевший будет прав, ибо свои симпатии-антипатии следователь обязан скрывать, как тайный порок. Бесстрастность — признак высокого профессионализма.

И потерялся, следя за убегающей мыслью…

…Бесстрастность — признак недоброй души.

— Почему? — спросил Рябинин как бы подталкивая убегающую мысль, чтобы она скорее убежала.

— Вы слишком добрый человек.

— С чего вы взяли?

— Уж вижу.

— А это… плохо?

— Я бы не хотел, чтобы меня допрашивал добрый следователь.

— А какой же — свирепый?.

— Да, свирепый. Ему дело иметь с преступниками, а не с барышнями. Вы, к примеру, можете эту Дыкину и пожалеть.

И Катунцев испытующе и колко глянул на следователя. Рябинин хотел ответить лишь откровенным взглядом, но не удержался и от прямых слов:

— Вы не любите свою дочку.

— Откуда вам это известно?

— Я помню первый разговор в этом кабинете.

— Но её безумно любит моя жена.

Рябинин писал, испытывая нарастающую обиду, словно его оскорбили. Но его и оскорбили, назвав добрым. Иначе у него не вырвался бы этот дикий вопрос: «С чего вы взяли?» Мол, с чего выдумали такую глупость… Да нет, его не оскорбили, а намекнули на какую-то неполноценность. Но в этом кабинете кем только его не называли: дураком, службистом, ищейкой… И он только улыбался, потому что знал, что не дурак, не службист и не ищейка. Почему же теперь испортилось настроение? Или Катунцев попал? А быть добрым — стыдно? Ну да, быть добрым — это быть тихим, непробивным, непрестижным, второсортным…

— Подпишите протокол.

— Как вы поступите с Дыкиной? — тревожно спросил Катунцев.

— Сперва с ней поговорю.

И потерялся, следя за убегающей мыслью…

…Следователем может работать только добрый человек.


Из дневника следователя.

Иринка пришла из школы заплаканная, какая-то замурзанная. Мы с Лидой всполошились:

— Что такое? Двойка?

— Нет, Мария Кирилловна про озёра рассказывала. Про Байкал, про Селигер…

— Ну и что? — громко удивился я.

— Да-а, и про Ладожское озеро.

— Ну и что? — понизил я голос.

— Да-а, и про «Дорогу жизни».

— Так что? — уже тихо спросил я.

— Да-а. Она стала плакать.

— Ну, а ты почему в слезах?

— Да-а, и я заплакала.


Входя в свой кабинет, Рябинин частенько оглядывал грязно-малиновую дверь и думал, что же чувствуют ждущие тут вызова к следователю. И когда Дыкина появилась из-за грязно-малиновой двери, он увидел, что она там чувствовала…

Ни неотводимого взгляда, ни зубастой улыбки… Сильное тело утратило свою стать, и казалось, что ему хочется опереться на костыль. Скуластое лицо, говорившее о недавних сельских просторах, серело, как городской туман. Да и белый плащ, кажется, посерел от этого лица.

— Рассказывайте всё, — попросил он без всякого нажима, не сомневаясь, что теперь она расскажет всё.

Дыкина вздохнула. Рябинин знал, что эти вздохи ей сейчас нужны, как ему бумага для протокола. Поэтому он не торопил её, начав бессмысленно листать настольный календарь.

— Чего ж тут рассказывать… Всё так просто.

Да, всё просто. Он за это и детективы не очень любил — за простой конец той истории, которая так сложно начиналась.

— Когда я сошлась с Катунцевым, то он мне гляделся богатым и душой, и телом.

— Как это телом?

— Статный, кость широкая, плечи мужицкие… И начальник, что мне тоже елей на душу.

Рябинин хотел спросить её о любви, но вспомнил совет Катунцева — не в жизнь лезть, а вести следствие.

— С женой, говорил, разойдётся, как в море корабли. Ну, я и надеялась. Только вижу, в голове у него другое. Хаханьки, вроде как отдых от семьи. Я-то непьюшка, а он как в комнату ступил, так бутылка на стол. Чувствую ребёнка под сердцем, думаю, скрепит. Катунцев всё обещаниями кормил, а сам продолжает коварный образ жизни. Тут и ребёнок подоспел. Надеялась на вмешательство судьбы. Рожала-то не в роддоме. Нет, родила живорождённого. И что делать? Отца у него нет. Комнатка у меня, считай, метр на метр, вроде тёщиной. Ну, и решилась ребёночка ему отдать, в его материальные условия. Ребёнок-то не виноват.

Но Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью…

…Дети всегда правы.

— Ну, он жене чего-то там сочинил. И я отдала.

— Так легко?

— Да ведь не чужому, а отцу. Другие вон в интернаты сдают.

— Дальше.

— Чего там дальше… С Катунцевым было всё обрублено. Год прошёл, второй… Чую, что не жизнь у меня, а недоразумение. Как увижу крохотную девочку, так сердце оборвётся по-шальному. У вас есть дети?

— Есть.

— Хотя вы мужчина.

— Ну и что?

— Охранительницей семьи завсегда была женщина.

— А мужчина кто же — бандит? — усмехнулся Рябинин.

— Мужчины до детей равнодушны. Поймёте ли, не могу больше жить. Хоть руки на себя накладывай. Или ребёнка забирай. Так ведь не отдадут. Ну, и решилась. Дальше вы знаете…

— У песочницы были?

— Да я год следила за ними.

— Чужую девочку из садика вы уводили?

— Я, по ошибке.

Рябинин всегда считал, что любое преступление имеет социальные корни. У преступления Дыкиной были другие Корни — биологические. Мать и ребёнок. Но мать бросила ребёнка, а это уже социальность.

— Ребёнок у подруги, у Гущиной?

— Да. Отберёте?

— Отберём, — резко подтвердил Рябинин.

— Но я мать.

— Бывшая.

— Я её родила!

— Да, но есть и вторая мать.

— Она не мать.

— Теперь и она мать.

— Я пойду в суд. В Верховный!

— Вот и надо было идти в суд, а не воровать ребёнка.

Дыкина бессильно заплакала, уронив голову на край стола.

— Поплачьте-поплачьте, — согласился Рябинин.

Она лишь глянула краем затуманенного глаза — ведь принято утешать и тянуть стакан с водой — и зарыдала пуще. Рябинин ждал, ибо верил в очистительную силу слёз. Они, эти слёзы, ей сейчас были нужнее любых сочувственных слов. Он знал это хотя бы потому, что в кабинете плакали чаще, чем смеялись.

— Катунцева ночей не спит, — негромко сказал Рябинин, когда всхлипы ослабели.

Дыкина не отозвалась. Но она его слышала, потому что плач со стола ушёл куда-то на пол, затихая.

— И все эти пять лет ей не снилось тихих снов…

Дыкина открыла мокрое лицо и почти шёпотом спросила:

— А я?

— Что вы?

— Какие сны вижу я?

— Не знаю.

— Когда отдала девочку, мне приснилось… будто роняю её в колодец. И теперь… Нет, не сон этот увижу, упаси бог, а только во сне вспомню тот сон, как просыпаюсь вся в поту.

Она вытерла влажные скулы и ещё блестящие глаза. И спросила без всякой надежды и вроде бы даже не у следователя:

— Отберёте ребёнка?

— Отберём, — жалостливым голосом согласился он.

И пока в кабинет входил инспектор, Рябинин успел начать и додумать длинную мысль о себе…

Он смог бы работать там, где обнажено человеческое горе, — в больнице, в колонии, на кладбище… Но он не смог бы работать судьёй, потому что век бы не рассудил Катунцевых с Дыкиной.


В приоткрытое окно сочилась усталая осень.

Петельников смотрел на прореженные холодами безлистные кусты и думал, что теперь можно заняться и теми делами, которые накопились за этот месяц. Но в приоткрытое окно сочилась усталая осень, расслабляя его мозг запахами, свежестью и своей грустью, так любимой русским человеком. Нет, это не осень сочится, — шёл такой мелкий, почти незаметный дождь, и казалось, что небо уныло сочится водой, и хотелось, чтобы кто-то всесильный сгрёб его, небо, в кулак и отжал воду сразу, дождём. Усталая осень… А может, он устал?

Инспектор обошёл кабинет так, чтобы миновать сейф с кипой неразобранных бумаг. И вновь оказался у приоткрытого окна, откуда сочилась осень.

Вчера лил проливной. Асфальт чист и чёрен, но вдоль поребрика, где бежала дикая вода и несла берёзовые листья, теперь яркой желтизной легла разветвлённая молния — те берёзовые листья, которые вчера не поспели за дикой водой. Сама берёза, росшая подальше, стояла тихо — осыпалась и, наверное, нарастила новое кольцо. Может быть, и у человека есть свои кольца, свои периоды жизни? Может быть, и человеку иногда надо менять квартиру, работу, мысли?

Он вернулся к столу, сел, медленно придвинул телефон и набрал номер, который, оказывается, уже запомнил. А ведь всё имеет свои периоды жизни — деревья, вселенная, бабочки… Даже на расследование уголовного дела отпущен свой период.

— Это кто? — спросил его детский голосок.

— Катя?

— Ага.

— А я волшебник Ноль Два, — попытался сказать он голосом волшебника, но поскольку никогда их не слышал, то неожиданно отчеканил голосом дежурного райотдела.

— Мама, мама, волшебник Ноль Два в трубочке! — крикнула она куда-то в комнату и тут же спохватилась: — А ты к нам в окно влетишь или через вентилятор?

— Ну зачем же… Я приеду.

— На верблюде?

Инспектор замешкался, понимая, что приехать он должен если и не на верблюде, то как-то необычно.

— Я приеду на ноликах.

— Не упадёшь?

— У меня два нолика, да я одолжу у приятеля-волшебника его два нолика — вот уже четыре. Да если приделать руль, да сверху синий огонёк…

— А завывать будешь?

— Обязательно.

— А зачем?

— Чтобы отпугивать злых духов.

— А ты не обманываешь?

— Волшебники, между прочим, не обманывают.

Он ещё ничего не услышал, кроме частого дыхания, но уже знал, что трубка в другой руке.

— Это вы? — спросил голос, чуть глуховатый от улыбки.

— Это я.

— Наконец-то…

— Я догадался, почему при виде холодной, пустынной и безжизненной луны человек думает о любви.

— Да?

— Потому что человеку становится так одиноко и холодно, что он тянется к другому человеку.

— А сейчас одинокая и холодная осень.

— Да, она сочится ко мне в окно.

— Она проникает в душу.

— Аня, а вы не забыли про зелёный горошек? Вдруг я его тоже не люблю?

— И я не буду любить.

— Вдруг, увидев луну, я всего лишь завою?

— И я буду подвывать.

— И вдруг я не волшебник?

— Неправда.

— Откуда вам знать?

— Я верю дочке.

Инспектор слушал её неслышное дыхание и чего-то ждал. Но она сказала всё, что может сказать женщина. Чего же он ждёт? Себя. Инспектор услышал ответные стуки сердца. Но он не мальчишка — он ждал ответных волн разума. А их не было. Да ведь известно, что сердце с умом не всегда в ладу. Имеет ли право взрослый мужчина на необратимый шаг, за которым две судьбы и горечь зелёного горошка? Человек не дерево — может новое кольцо и не наращивать. Впрочем, он уже обещал девочке.

— Аня, вы одиноки…

— А вы? — перебила она.

— У меня есть ребята из уголовного розыска.

— А у меня есть дочка.

— Аня, я к тому, что от одиночества человек может и пень принять за волшебника.

— Я назойливая, да?

— Нет, вы одинокая.

— Знаете, что мне всегда снится? Одинокая берёза посреди голой степи.

Где-то стороной сознания проплыл блёклый образ Катунцевой.

— Аня, вам снятся тихие сны. А теперь рядом с берёзкой будет сниться и столб, — улыбнулся Петельников.

— Вы придёте? — обдала она трубку пряным дыханием, дошедшим до него.

— Да.

— Из жалости ко мне?

— Я обещал вашей дочери.

— Значит, из жалости.

— Аня, жалость лежит рядом с любовью.


Из дневника следователя.

Пожалуй, я не знаю большей радости, чем радость иметь ребёнка. Пожалуй, я не знаю желания сильнее, чем видеть Иринку счастливой. Только в это хрупкое состояние, именуемое счастьем, так много входит нам известного и неизвестного, что мы толком и не представляем его. Может быть, счастье — это когда снятся тихие сны?

Тогда пусть они опускаются на мою девочку до последних дней её…


Загрузка...