Прежде всего, сын мой, тебе надлежит бояться бога, ибо в страхе господнем заключается мудрость, будучи же мудрым, ты избежишь ошибок.
«Подними камень, и там найдешь Меня, рассеки дерево – и там…». Там-тарам! Высокое березовое полено не раскололось, а раскрылось, как книга в черно-белом переплете. На узких белых страницах не было ни слова, только след от сучка, словно смазанная печать или отпечаток пальца.
– Где же Ты? – спросил Корнилов. – В последнем полене, что ли, прячешься?
Он размахнулся уже вполсилы, переходя к березовым дробям, деревянным долям. Стоячий воротничок пуховика тер при замахе уши, шумел ощипанными гагачьими стаями, шептал громким шепотом его имя. А может, его и вправду кто-то кличет?
Михаил сильнее, чем требовалось, послал колун в четвертинку полена, чтобы тот так и остался в колоде, заломил назад вязаную шапочку каким-то былинным жестом и с удовольствием осмотрелся.
Был самый конец февраля, но казалось, что зима только настоялась, обжилась, подоткнула снежное одеяло поудобнее, взбила глубокие сугробы. Белые монастырские стены сейчас напоминали огромную снежную крепость, ярко сверкавшую непримятым снегом снизу, у основания, и будто подтаявшую поверху, выщербленную ветром, солнцем и потешными боями. Настоятель монастыря отец Макарий, глядя в эти дни на обнажившийся местами кирпич, темные дыры и открытые переломы в несущих конструкциях, вздыхал и молился о будущем православном спонсоре, которого почему-то ждал по весне, как перелетную птицу.
Особенно волновала протоиерея западная стена монастыря, которая минувшей осенью сползла в реку, образовав что-то вроде грубовато одетой в камень набережной.
– Завались южная стена или любая другая, я бы только перекрестился, – говорил отец Макарий Корнилову. – А тут такая сторона света, можно сказать, политическая! Запад! Строго по азимуту, ни градусом влево, ни градусом вправо… Ведь патриархия сразу обратит внимание, усмотрит, как пить дать, усмотрит тенденцию…
– Случайность, – кратко утешал его Михаил, внутренне посмеиваясь над чудачеством не от мира сего. – Берег подмыло, и кирпич упал.
– Кирпич ни с того ни с сего не падает, – совсем по-булгаковски отвечал настоятель, видимо, репетируя претензии своего церковного начальства…
Никто вроде Корнилова не звал. Никому на всем белом свете в это мгновение он, Михаил, не был надобен, прислушивайся – не прислушивайся. А может, он просто устал, вот и останавливается, вслушивается, прикидывается? Вон уже приличная дровяная горка образовалась, а щепок-то сколько! Или это на морозе дышится тяжело, кислорода не хватает?
– Небо было ясное, голубое, вымороженное. Снег громко хрустел даже от движения рук, даже когда Корнилов только запрокидывал голову. Все двадцать градусов здесь, не меньше! А в двух шагах – оттепель, с разогретой солнцем шиферной крыши течет, растут прямо на глазах сосульки, от ударов солнца и колуна съезжают вниз цилиндрики снега. Скоро крыша совсем очистится, останется немного снега только на деревянном крестике.
– Даже на дровяном сарае здесь был свой крест. Может, поэтому обычная колка дров казалась Михаилу полной некого тайного смысла, почти поиском Бога. А как же иначе? «Подними камень и там найдешь Меня, рассеки дерево – и там…» Вот он и рассекал березовые поленья, по-детски веря в каждое новое, еще не расколотое…
– Ой, Миша, что вы наделали! – услышал он женский голос через гусиное шипение пуховика в самые уши.
– Что можно было наделать с поленьями? Расколоть их не с того конца? – Корнилов обернулся.
Акулина, стряпуха с монастырской кухни, качала головой, глядя на его деяния. Ее свернутый в сторону нос придавал ей вид детского портрета. Будто ребенок долго мучился над этой деталью лица, а потом взял да и нарисовал его чуть в профиль. То ли стесняясь, то ли от мороза, Акулина спрятала свое увечье под платок и только тогда позволила себе более или менее открытый взгляд на статного мужчину.
– Кто же поверит, что я одна столько наколола, Миша? Будет мне опять от отца Макария на пряники. Скажет: «Вот как ты епитимию мою исполняешь! Мягкосердных гостей наших соблазняешь…»
Она вдруг зарделась, фыркнула в платок, как деревенская девчонка, оступилась, черпнула в валенок снега и совсем уж потерялась.
– За что это отец Макарий вас наказал дровами? – спросил Корнилов, хотя спрашивал уже это пару часов назад, когда почти силой забирал из женских рук тяжелый колун. Надо же было что-то сейчас сказать.
– Да все за язык мой, – повторила свой прошлый ответ Акулина.
– Начальство ругаете? – уточнил Михаил.
– Что вы! – замахала на него руками женщина. – Разве ж я такое могу позволить? Так просто, набрешу всякого, что сама потом не рада. Язык болтает, а голова не знает. На кухне все одна, да молчком. Так могу и год промолчать. А тут увидела Аннушку, то есть супругу вашу, обрадовалась, понесло меня, как с горы на санках. Она вон как похорошела, повзрослела, многого повидала, в Японию, говорит, съездила, с новым мужем теперь… А я тут все на кухне. Все меж святых мощей. Щи, каша, пряники вот наши знаменитые, монастырские. От поста до поста, от Святок до Троицы… Что это я про песьеголовых вспомнила? Грех-то какой! Удивить я Аннушку, что ли, хотела, напугать? Будто и говорить не о чем было. Мне бы самой ее послушать … А отец Макарий тут как тут. Ходит тихохонько, как кошечка, все прислушивается. «Бойся Вышнего, не говори лишнего!» Вот и наказал меня за греховные разговоры…
– Это же тридцать седьмой год какой-то! – посочувствовал ей Корнилов. – За бабьи разговоры на лесоповал отправляют! Суров ваш отец Макарий…
– Неправда, – покачала головой Акулина неодобрительно. – Добрый он, сердцем отзывчивый, отходчивый такой. Какой же это лесоповал, тридцать седьмой год? На свежем воздухе дрова-то поколоть! Это мне только в охотку…
Она опять смутилась.
– Только мне бы столько в три дня не наколоть. Да и от кухни меня никто не освобождал. Спаси вас Господь, Миша. Вот что отцу Макарию я скажу?
– Много ли это-о-о? Много ли это-о-о? – пропел басом Корнилов, пародируя «Многие лета!» и показывая на кучу дров.
Такой юмор был, видимо, близок Акулине. Она прыснула в платок и тут же испуганно оглянулась по сторонам.
– Сейчас мы спрячем в сарай вашу епт…
– …епитимию, – продолжила Акулина и побежала от греховного смеха с подхваченными наскоро поленьями.
Вдвоем они управлялись быстро. Даже принятая в монастыре манера укладки дров крест-накрест не особенно мешала работе.
Корнилов заметил, что Акулина избегает оказаться в сарае одновременно с ним. Это его позабавило и он, как мальчишка, стал добиваться как раз этих секундных встреч в полумраке сарая. Дошло до того, что Акулина бросила свою охапку на землю и выбежала из сарая, все так же прикрывая платком изуродованное лицо.
«Элементарная операция, и эта еще нестарая женщина вышла бы замуж, родила здоровых деревенских ребятишек, – думал Михаил, подбирая оброненные Акулиной дрова, – потом дождалась бы внуков, в долгие зимние вечера рассказывала бы им байки, за которые ей сейчас достается от отца Макария. Ее бы любили обычной земной любовью. Зачем она здесь? Что это еще за Гоголь со своим „Носом“? Судьбоносное значение носа в русской истории… Неужели это так серьезно?»
– Я вам лучше буду бросать поленья, а вы складывайте, – послышался с улицы голос стряпухи.
Михаил остался один в полутемном сарае. Из яркого, слепящего мира сюда, в холодный полумрак, прилетали поленья. Словно мстя за свое заточение, они норовили задеть поспешно протянутую руку или неубранную вовремя ногу Корнилова. Один раз получилось довольно больно – по косточке.
– Извиняюсь, – в дверном проеме показалась голова Акулины. – Я охапками потаскаю…
– Вы бы лучше рассказали, за что терпите наказание, – попросил Корнилов, все еще чувствуя косточкой крепость березового полена и детскую обиду. – О чем вы там Ане рассказывали? Что за песьеголовые такие? Из древнего Египта мифы?
– Почему из Египта? Никакие не мифы, – отозвалась Акулина. – Вы, Миша, в оборотней верите?
Корнилов посмотрел на нее удивленно. Прошлогодний шрам на руке потянуло, кожу кольнуло, будто кто-то принялся зашивать давно затянувшуюся рану. Жена рассказывала, что Акулина предостерегла ее когда-то, предсказала грозящую опасность. Теперь она хочет открыть его недавнее прошлое? Или Аня рассказала ей про полковника Кудинова, собачью стаю, полную луну?
– В оборотней в погонах верю, – сказал Михаил.
– В погонах? – не поняла Акулина. – В каких погонах?
Нет, она ничего не знала и газет не читала. Даже этот словесный штамп ей был незнаком. Тут было что-то другое…
Акулина поправила платок, затянула потуже узелок на шее, словно напрягая этим память. Потопала валенками, сложила руки, как на лубочной картинке и стала рассказывать нараспев, с видимым удовольствием и верой в содержание:
– Оборотня и сейчас можно встретить, если только не самолетом летать или на этих… иномарках, а по дорогам ходить, с людьми разговаривать. Странники когда-то и Господа по проселочным дорогам искали. Монахам они говорили: «Сидите, сидите, может, что и высидите», а сами так не могли, брали палку, котомку и уходили навстречу Господу. Это уж кому как. Всяк по-своему решает. Ведь можно и разминуться…
– На наших-то дорогах? – переспросил автомобилист Корнилов, нагибаясь за поленьями. – Да запросто…
Он вдруг представил себе трассу, нервный поток машин, звереющих от ухабов и колдобин, гаишников, выцеливающих очередную жертву, шашлычников и арбузников на обочине, ведра с картошкой или цветами… Он попытался представить идущего по трассе Христа в белом венчике из роз и не смог.
– Оборотни сейчас есть и среди русских, и промеж татар, и у чеченцев. Все теперь перемешано, запутано. Всяких чудаков теперь и у своих можно отыскать. А в старину не так было. Всякий народ был един, одного роду, от одного корня. Всяких особостей не терпели, отступников карали. Сейчас ведь и в семьях нет единства…
Акулина вдруг громко вздохнула, почти всхлипнула, но, махнув на кого-то невидимого рукой, продолжила свой рассказ:
– … А раньше народ был, как один человек. Вера едина, песня одна на всех, праздник и горькая судьба общие. Грех вот тоже был на весь род. Я к чему веду? Ведь был такой народ, который в волков ли, в собак ли, а умел обращаться. Мужики – в кобелей, бабы – в сук, а малые дети щенятами за ними бегали. Дружно между собой жили, все поровну делили, а соседним народам много беды приносили. Своего скота не держали, хлеб не сеяли, выбегали ночью одной стаей, а утром сытые возвращались… Ходил тогда по языческим землям апостол Андрей, проповедовал Учение, обращал в истинную веру. Попал он и к оборотням. Они его у себя днем приняли, выслушали, кивали ему согласно. Наступает вечер, луна выкатывает. Смотрит апостол Андрей: люди вокруг него в обличии своем меняются, лица вытягиваются и шерстью обрастают. Апостол Андрей тут восстал, молитвой и крестным знамением против бесовщины вооружился. Божьим словом их превращение звериное удержал. Только вот головами они уже озверели. Успели, значит. Остались они песьеголовыми. Так и жили с мордами, а не лицами. Но с тех пор по людским законам зажили, хотя песьеголовыми так и остались, недооборотнями… Вот и святой Христофор был из этих…
Михаил хотел спросить про неизвестного ему святого, но тут у дверей захрустел снег. Акулина, заметалась, как застигнутая врасплох любовница, схватилась за поленья. Корнилов, наоборот, остановился, то ли улыбнулся, то ли прищурился на яркий белый свет в ожидании невидимки.
– Аннушка! Дочурка! Солнышко мое! – запричитала Акулина, первая прочитавшая в темном силуэте знакомые черты.
– Можно подумать, давно не виделись, – улыбнулась Аня. – Или я вас напугала, спугнула?
– Скажешь тоже, – Акулина опять засмущалась, стала прятать лицо в платок, нагружать себя дровами. – Я думала: отец Макарий подкрадывается, прислушивается. А это ты, солнышко весеннее!
Аня красноречивым взглядом сказала мужу: учись мне радоваться. А тот и так смотрел на нее влюбленно. Жена стояла перед ним в акулинином ватнике, чужом выцветшем платке, больших, не по размеру, валенках. Только глаза, щеки и коленки были знакомые, любимые.
В этот момент в голове Михаила возникла неожиданная картина. Он представил Аню идущей среди других женщин в таких же серых телогрейках, валенках и платках, белые буквы глупого призыва над дверями, высокий забор с колючей проволокой и вышки охраны. Корнилов уже хотел сказать об этом Ане, отшутиться, но почему-то передумал. Вместо этого стукнул кулаком по поленнице дров, будто поправляя торчащие поленья.
– Как помощник? – спросила Аня. – Пригодился?
– Так это ты, лапонька моя, прислала мне подмогу? – удивилась Акулина.
– А он разве не доложился? – усмехнулась Аня лукаво. – Я смотрю, между вами точно какие-то заряды начали проскакивать. Еще чуть-чуть, и я бы опоздала…
– Будет вам надо мною насмехаться, – опять замахала латаными варежками Акулина, отчего вокруг нее роем поднялась снежная пыль. – Надо же такое удумать. Далеко ли до греха.
– Вот и я о том же, – не отпускала ее Аня.
– Я пока отлучилась, Миша почти управился. Отец Макарий не поверит, что я одна сподобилась.
– Скажешь ему, что с Божьей помощью, – подсказала Аня, но Акулина на такие слова только головой покачала. – Я чего пришла? Тесто уже поднялось. Я его помяла, поколотила, а оно опять поднялось. И так три раза. Может, пора?
– Пойдем, поглядим…
Две подружки – ироничная питерская красавица и полуграмотная, изувеченная баба – обнявшись, пошли по узенькой, прорезанной в глубоком снегу тропинке к монастырской кухне. Корнилов, ставший вдруг лишним, неудобным, бессмысленно торчащим, потащился за ними следом.
Супруги Корниловы уже неделю гостили в монастыре у отца Макария, как у родного деревенского дедушки. А добрый «дедушка» потчевал их не только знаменитыми монастырскими пряниками, но и местными диковинками. С утра у дверей кельи, где поселили Аню с Михаилом, раздавалось тихое, но настойчивое покашливание, осторожные шаги. Потом скрипела половица, и этот скрип теперь повторялся через равные промежутки времени.
Аня показывала невидимому за дверью дневальному кулак и прятала голову под подушку. А муж, к ее удивлению, вскакивал с постели, будто не спал, а только притворялся. Впрыгнув в старенькие опорки, в одних трусах, он начинал выплясывать в келье что-то среднее между гопаком и камаринским, чтобы согреться в остывшем за ночь помещении.
– Можешь особенно не стараться, – бормотала Аня, – я все равно на тебя не смотрю.
Тут же в дверь осторожно стучались, и еще хрипловатый с утра голос отца Макария поздравлял их с добрым утром и благодарил уже погромче Бога за наступающий новый день.
– Ребятушки, надо бы просыпаться, – дышал он в дверную щель, – помолясь, позавтракать. А я вам потом одну диковинку покажу…
Диковинки его были без всяких таинственных покровов. Отец Макарий показывал им толстого снегиря на рябиновой ветке, очень музыкальную, по его словам, сойку, которая прилетала из далеких лесов послушать колокольный звон, прикормленного на кухне бельчонка с облезлым хвостом, напоминавшим использованный ершик для мытья посуды, куст крыжовника в монастырском саду с несколькими забытыми ягодами-льдинками.
– Летом ягоды было видимо-невидимо, – говорил отец Макарий, – а радости никакой. Только забота одна. Акулине опять же лишняя работа. А сейчас вот, среди зимы-то, какой подарок! Одна ягодка, а сколько в ней благодати… Так вот и в городе у вас: народу много, а души человеческой нет. Радости нет, заботы одни… А в нашем захолустье встретишь старушонку древнюю, скажешь ей приветливое слово. Она тебя и не услышит, а если услышит, все равно не поймет. Но чувствуешь бессмертную душу, душой чувствуешь, потому так можно и без слов поговорить…
Про достопримечательности старинного монастыря, основанного по преданию еще Иваном Грозным, отец Макарий рассказывал почему-то сухо, почти телеграфным стилем. Больше сетовал на отсутствие средств и материалов, медленное восстановление, никак не догоняющее ежегодное разрушение.
Дополняла его исподтишка Акулина. Угощая гостей выпечкой, медом и какой-то особенной пастилой из крыжовника, пропасть как народившегося в этом году, она потчевала их и жутковатыми рассказами, словно подливала к простым напиткам отца Макария чего покрепче от себя.
От Акулины Корниловы услышали страшную историю про красных комиссаров, которые подвешивали верующих на крюки за ребра прямо в монастыре. Веревки те на старой монастырской конюшне так и болтаются, а крюки, как водится, потом своровали.
У Ани от ее рассказа уже начиналось что-то вроде межреберной невралгии. Но сообщение о краже подействовало на нее успокоительно, как прописанное лекарство.
Страшнее же мук телесных, по мнению Акулины, были душевные пытки. Ночью красноармейцы привозили верующих с завязанными глазами в монастырь. Оставляли на ночь в темном, заколоченном храме. Наступало время людям справлять свою нужду, что они и делали на ощупь. Утром православные понимали, что осквернили храм. Некоторые, говорят, сходили с ума от отчаяния.
В три приема Акулина рассказала историю о песьеголовом народе. Сначала Ане за стряпней, потом Михаилу в дровяном сарае, а заканчивала опять же на кухне, за длинным трапезным столом, подперев рукой не щеку, а искривленный свой нос.
– Феклуша в «Грозе» о песьеголовых людях тоже рассказывала, – сказала ей литературно образованная Аня.
– В какой грозе? – не поняла Акулина.
– «Гроза». Пьеса Островского. Катерина. «Почему люди не летают, как птицы?!…» «Луч света в темном царстве»…
Островского Акулина знала или сделала вид, что знала.
– Значит, правда, – обрадовалась она авторитетной поддержке в лице русского писателя. – Ты вот отцу Макарию скажи про «Грозу»… Нет, не говори. Будет мне еще та гроза!.. А у Островского про Святого Христофора не сказано?
Аня с трудом нашарила в своей голове «Бесприданницу», «Не все коту масленицу», какие-то спектакли с толстыми купчихами, самоварами и ничего похожего не нашла.
– Робинзон там, вроде, был, – ответила она, вспоминая прозвище одного из персонажей, – а Христофора не помню…
Жизнь в монастыре была так нетороплива и размеренна, словно капала с подтаявшей крыши и тут же застывала на морозе длинной, прозрачной сосулькой. Так она и не проливалась на землю, никуда не уходила. Слова, сказанные обитателями монастыря, как в архангельской сказке Бориса Шергина, застывали в воздухе, висели все время тут же, поблизости от говоривших, позволяли рассматривать изреченное, возвращаться к нему опять, почти трогать руками. «Святой Христофор» странной фигурой кружил все это время рядом с Корниловым, на расстоянии вытянутой руки, пока, наконец, Михаил не заметил его.
– Скажите, Акулина, что же это за Христофор такой? – спросил он. – Колумба, что ли, канонизировали?
Акулина встрепенулась по-птичьи, задела локтем глиняную кринку, и по трапезному столу растеклась молочная речка.
– Так вы его еще не видели?
– Кого?
– Его… Святого Христофора…
– Вот на какие ухищрения и подделки способен этот гнусный волшебник, мой враг…
– Почему-то мне нравится слово «питомец». Не догадываешься, почему?.. Так и будем, пожалуй, его называть. Не объект, не субъект, не подопечный, а именно Питомец.
– Хоть горшком его назовите, Иван Казимирович, только… Впрочем, я бы и в печь его положил. Мент как мент. Не хуже и не лучше других. К тому же себе на уме. С причудами, в вечном поиске. Лучше бы он преступников искал, а не смысл жизни…
– Ты, Артамонов, на следующей недельке подготовься к зачету. Буду у тебя зачет принимать, как в старые добрые времена, по теории нашего доктора Фауста с застойной фамилией, но передовыми взглядами.
– Иван Казимирович, только месяц назад была аттестация в нашем отделе. Какой зачет? А в писанине Брежнева я ничего понять не могу. Ведь я же юридический заканчивал, а у него в разработке и психология, и биология, и химия, и алхимия, и эта… феноменология. Черта в ступе там только нет…
– Есть у него все, и черт в ступе тоже встречается. Биология в разработке, говоришь? Химия под подозрением? Ты, Артамонов, в университете дзюдо усиленно занимался? Так?
– Так, Иван Казимирович, был чемпионом университета, первенства вузов, по городу второе место еще взял.
– Оно и видно, как ты науки постигал. Ты ката, формальные комплексы, изучал?
– Ката в карате, в ушу, а в дзюдо их нет. Есть условные схватки, есть соревнования…
– Ясно все с тобой. Самбо ты занимался, Артамонов, в японском кимоно, а не настоящим дзюдо. Вот Питомец меня бы сразу понял. Ручаюсь тебе. Есть ката в дзюдо, в настоящем от доктора Кано, есть обязательно. Это своеобразная парадигма, «калька», алгоритм идеальной ситуации, идеального состояния. В хаосе схватки ката помогают увидеть высший порядок, присущий мирозданию вообще. Ката начинается в определенной точке и в эту же точку адепта возвращает. Категории случайности и необходимости ты изучал?
– У меня по диалектическому материализму было «отлично».
– Мне бы хотелось, чтобы по теории профессора Брежнева у тебя тоже было «отлично». Чтобы ты самостоятельно мог прогнозировать случайности и закономерности пусть не государственной стратегии… до этого тебе еще служить, как походному котелку… а объекта нашей разработки, его поведения, поступков, чтобы ты нашел внутреннюю логику в его душевном хаосе. Вот тебе отдельный человек, приведи его в нужную точку не пространственную… тут можно просто сзади по голове стукнуть и отнести… а внутреннюю точку его развития. Ведь у Брежнева эта методика изложена достаточно прозрачно… Слушай, Леня, мрачно здесь как-то. Надо было додуматься сделать совещательную комнату в виде средневекового каземата! Каменные плиты, факелы, решетки…
– Так это еще в советские времена делалось. Какие-то армяне в качестве «дембельского аккорда» этот кабинет камнем выложили. Похоже на средневековые казематы немного, согласен.
– Тут еще орудия пыток не хватает, «испанского сапожка». Что ты ухмыляешься, Артамонов? Думаешь, не знаю, как вы меня кличете? Великий Инквизитор. Ведь так?
– Ну, так не за жестокость, Иван Казимирович, а за характер, за мудрость, за святость…
– Все ж таки палачом. Палач и есть. Хоть горшком… Кстати, насчет горшка ты правильно заметил. Идею с огнем надо обдумать, чтобы никаких следов не осталось. Фауст, знак огня, саламандра… Это я так, Леня, бормочу по-стариковски. Что я там про горшок?
– Может, хотите перекусить, Иван Казимирович? Пойдемте в столовую. Она не такая мрачная – в стиле русской народной избы выполнена. Скамейки, бревна, резьба по дереву. Колодец бревенчатый прямо в центре помещения сделан.
– Воняет из твоего колодца.
– Так раньше здесь солдаты дежурили, воду каждый день меняли. А теперь раз в месяц пригоняют с полигона связи курсантов. В прошлый раз с командного пункта телефонный аппарат уперли. Будущие офицеры…
– Пошли лучше на свежий воздух из этого погреба, а то я себя какой-то старой картошкой уже чувствую. Проросшей…
– Что вы, Иван Казимирович!
Два человека, пожилой в длинном дымчатом пальто и молодой в замшевой дубленке, вышли на крепкий морозный воздух.
Помещение, которое они покинули, действительно напоминало деревенский погреб, занесенный снегом. Но, судя по размерам, там можно было хранить картофельно-морковный арсенал целого совхоза.
Во все стороны простирались заснеженные поля стрелковых полигонов, которые рисковал перебегать только нищий кустарник и еще какая-то выцветшая за зиму солома. Но здесь, рядом с бункером, был своеобразный северный оазис, какие-то рощицы, куртины, оставленные то ли для маскировки, то ли высаженные дембелями-садоводами. Где недоставало растительности, пейзаж оживлялся стационарными антеннами, приземистыми постройками и покатыми боксами.
Пожилой начальник задумался, глядя на белый горизонт, его же подчиненный топтался рядом, готовый и к молчанию, и к продолжению разговора. Тишину нарушил дизель, который буркнул пару раз недовольно, выругался облачком грязноватого дыма, а потом затарахтел на всю округу. Казалось, своей работой он рассекречивает объект, как чересчур громкой болтовней.
– Завел все-таки, – молодой собеседник удивился и обрадовался этому событию, кивая на солдата, черного, будто покрытого ваксой вместе с сапогами по самые оттопыренные уши.
Чумазый еще суетился, что-то там подкручивал, но уже гордо озирался по сторонам, как человек сделавший, наконец, большое дело, добывший воду или огонь для всего племени.
– Угости паренька чем-нибудь, – сказал пожилой. – Он тут всю службу в мазуте так и служит?
– А что такого, – пожал плечами Артамонов. – Нормальная служба. Тихо, спокойно, природа, начальство далеко. Изредка только на экзамен курсанты связи заезжают, да и наше ведомство иногда наведывается на свой объект, как на дачу. Вот когда я служил…
– Ты мне еще про дедовщину тут расскажи. Ты это с таким удовольствием обычно делаешь, Леня, будто это благо или доблесть какая-то – унижать и мучить своего же брата по оружию. Мне кажется, что наша армия никогда от этого безобразия не избавится, пока вот такие, вроде тебя, будут этим гордиться.
– Да я в спортроте служил. Так, в основном, по рассказам знаю.
– По рассказам и монголо-татарское иго вроде ничего было. Только не ври мне теперь. Если уж в Афгане эта зараза процветала, когда молодые солдаты своих «дедов» боялись больше душманов, то ваша спортрота, думаю, не отставала.
– Наш командир был не такой. Не позволял. Он у самого Харлампиева самбо учился.
– У того самого…
– У того самого, – гордо ответил Артамонов, но поспешил.
– … который учителя своего Ощепкова сдал в тридцать седьмом как японского шпиона? А под дзюдо подвел интернациональную базу? Винегрет из борьбы нанайских мальчиков и горских стариков? Мне кто-то из наших стариков рассказывал, что Ощепков погиб во время допроса. К нему обычные меры воздействия попытались применить, а он адекватно ответил. Пришлось пристрелить… Хорошая работа с кадрами? Чем-то мне твой подход напоминает. Как ты там предлагал? Назвать горшком и в печь? Японским шпионом и к стенке?
Собеседники двинулись по узкой тропинке в сторону покосившегося навеса, под которым был щедро накрыт снегом длинный обеденный стол. Навес полевой столовой совсем уже завалился на соседнюю рябину. Бедное деревце, как стройная кариатида, держало на себе и снег, и крышу.
– Не помнишь эту историю про старого японского мастера, гулявшего по зимнему саду. Сильные сучья ломались под тяжестью снега, а гибкая ветка сакуры согнулась до земли, сбросила с себя снеговую шапку и выпрямилась, освободившись. «Сначала поддаться, чтобы потом победить». Так, кажется, сказал старый мастер? Как ты думаешь, сможет ли он выпрямиться?
– Вы про кого? – не понял Артамонов.
– Про Питомца нашего. Не сломается он? Поднимется он, как японская слива или вишня? Сакура… В прошлом году он получил в Японии черный пояс по дзю-дзюцу, вообще, удивил японцев. А тебя он не удивляет?
– Нет, Иван Казимирович. Я же говорю, мент как мент. Меня вообще мало что уже удивляет.
– Странно это, Артамонов, странно. Я в два раза тебя старше, но не перестаю удивляться жизни, а ты уже все испытал, все постиг. Кто же из нас пожилой человек? Может быть, тебе теория Брежнева и не дается поэтому, что она требует молодого взгляда удивленных глаз, пораженных богатством и разнообразием этого мира. Внутреннего мира человека, в особенности.
– Я думал, что вы поручили мне обыкновенную кадровую работу. Нам потребовался человек определенных знаний и способностей для выполнения некоторой миссии. А сейчас у меня складывается впечатление, что вы проверяете на практике, то есть на Питомце, идеи профессора Брежнева.
– Может быть ты и прав, – Иван Казимирович стряхнул перчаткой снег со скамьи и присел за солдатский стол. – Где-то у тебя, Леня, была бутылочка коньяка? Где-то в районе кобуры с табельным оружием?
– Сбегать за стаканчиками, Иван Казимирович?
– Оставь. Давай так, по-походному, в полевых условиях… Хороший коньяк… Хороший агент должен решать одновременно несколько задач, вести несколько партий на соседних досках, быть многомерным. Методики Брежнева превращают банальную вербовку спеца в тонкую игру, очень перспективную, пока еще малопонятную нам по своим возможностям и перспективам. Представь себе поэтов-символистов, которых ты никогда не читал. Они играли в символы, трактовали их, как какие-то знаки свыше о конце света, о явлении нового мессии и тому подобный мистический бред. Брежнев же считает, что символ вполне определенным образом влияет на человеческое подсознание. Если правильно подобрать его, то можно направить человека, как того самого витязя, по нужной нам дороге.
– Как на картине Васнецова? – обрадовался Артамонов.
– Это ты знаешь. Молодец, – усмехнулся Иван Казимирович. – А Яна Мандейна, конечно, не слышал? Есть у него один пейзаж с нашим символом на переднем плане. А чуть повыше его голова, уже отделенная от туловища… Вообще, в этом пейзаже очень много интересного, я бы сказал, значимого… Можно, кстати, рябинкой твой коньяк закусывать. Не все ягоды птицы склевали. То ли ягод в этом году много, то ли птиц мало. Рябина на коньяке… Есть у Брежнева удивительные догадки. Вот эту самую бутылку коньяка, которую ты сейчас держишь в руке, можно запланировать, высчитать на пути нашего Питомца. Такой вот фокус. Точно достать ее из рукава судьбы в нужное время, в нужном месте. Но это уже юмор гениального ученого, современного Фауста. Символ, ломающий человеческую судьбу, использованный много десятилетий назад богатейшей духовной практикой христианства, и мелкий предмет на пути человека, о который он просто спотыкается или хлебнет из него так, походя, как мы сейчас с тобой. Но это уже так, глупости, игрушки…
– Я все понимаю, Иван Казимирович, – отхлебнув еще из плоской бутылки, сказал Артамонов. – Питомец наш – парень способный. Рукопашным боем владеет мастерски, японский язык даже учит, следователь приличный… Но ничего такого уж особенного я в нем не вижу.
Пожилой рисовал на снежной горке перед собой какие-то знаки.
– Ты на жену его обратил внимание?
– Девушка красивая, – усмехнулся Артамонов, – своеобразная.
– Как человек, она – тонкий наблюдатель, различающий и отдельные детали, и общую картину происходящего. Из нее получился бы неплохой журналист, хотя она на каждом шагу говорит о своей нелюбви к журналистике. У нее мало жизненного опыта, но богатый опыт, я бы назвал его, читательским, опытом воображения, фантазии. Но, мне кажется, в оценке своего мужа, то есть нашего с тобой Питомца, она не продвинется дальше тебя. Может, ей мешает любовь быть внимательной, как тебе твое равнодушие. А между тем, мы и она имеем дело с необычным человеком, очень заглубленным, как… как айсберг…
Иван Казимирович отделил ладонью порцию снега и стал медленно двигать белую пирамидку к краю стола, пока она не рухнула ему под ноги.
– Вот такой человек мне и нужен, – уверенно сказал Иван Казимирович, ударяя ребром ладони по обледенелому столу. – Уже сформировавшийся где-то в водах Антарктиды, выплывший почему-то к нам, обычным теплоходам, яхтам, рыбацким лодкам, катамаранам… айсберг. Пока он не растаял в наших техногенных водах, пока не раскололся на части, мы должны его использовать… Меня вот только несколько беспокоит отец игумен. Впрочем, пусть попробует он заставить его не думать о… Вот ты, например. Попробуй, Артамонов, не думать о собачьей морде. Не думай, Леня, о серой собачьей морде! Не думай! Кому говорят? Не получается? Эх, ты, друг – собачья мордочка…
Это странствующий рыцарь при жизни своей и это святой, вошедший в обитель вечного покоя после своей смерти, это неутомимый труженик на винограднике Христовом, это просветитель народов, которому школою служили небеса, наставником же и учителем сам Иисус Христос.
Машинально Аня определила породу святого, вернее, его головы. Восточно-европейская овчарка, сибирская лайка, а, может, сам волк. Маленькие звериные глазки смотрели куда-то вверх, пасть слегка ощерилась или так казалось. Нимб святого напоминал полную луну, опустившуюся за волчью голову, на человеческие плечи.
Он был совсем не страшен, скорее необычен. В правой руке он держал крест, левой же открытой ладонью будто успокаивал тех, кого его облик мог испугать. Одежда его была несколько короче, чем полагалось святому. Только распахнутый алый плащ со множеством складок ниспадал до самой земли. На ногах у него были высокие офицерские сапоги. Но стоял святой Христофор как-то неуверенно, слегка приподнимаясь на носочках, как будто хотел казаться выше ростом или заглядывал за забор.
– Не знаю, есть ли еще где в православных храмах такое изображение святого Христофора, – говорил Корниловым отец Илларион, монах небольшого роста с темным от конопушек лицом и кирпичного цвета бородою.
Глядя на него, Аня все никак не могла избавиться от глупой улыбки и от такого же неумного вопроса, вертевшегося в голове: дразнят ли его другие монахи? Ведь не дразнить такого невозможно. И какой, скажите на милость, это черный монах? Рыжий монах, красный монах…
Еще один вопрос не позволял Ане внимательно слушать рассказ отца Иллариона. Почему отец Макарий, до этого так ревностно опекавший Корниловых, на просьбу показать им изображение святого Христофора вдруг рассердился, топнул даже ногой в старом валенке? Бывший эти дни неизменным гидом при каждой монастырской птичке, торчащем у дорожки дереве или отвалившемся кусочке черепицы, он словно собирался утаить от них главную реликвию монастыря, такую, по словам отца Иллариона, «заповедную редкость».
– В первые годы Советской власти, – продолжал свой рассказ рыжий монах, – все святыни монастыря были разграблены, фрески храма осквернены и уничтожены. Но настенное изображение святого Христофора монахам чудом удалось сохранить под грудой хлама. Говорят, фигура святого была засыпана мусором, только голова торчала. Комиссары же нарисованную собачью голову почему-то не тронули…
– А вы, батюшка, расскажите нам про самого святого Христофора, – попросил Михаил, который, в отличие от Ани, выражал всей своей долговязой фигурой неподдельный интерес, даже на носочки привстал, как песьеголовый святой.
– Пожалуйста, – затряс кирпичной бородкой отец Илларион, – только давайте выйдем из церкви. Скоро начнется служба, а отец Макарий что-то сегодня больно сердит. Чем только мы ему не угодили?
Монастырь занимал большую территорию, кроме главного храма и жилого корпуса имел еще множество башенок, часовен, построек, пристроек и других строений неизвестного назначения. Но отремонтированных и отапливаемых помещений было еще немного. Поэтому зашли в трапезную. С кухни, как из настенных часов, выскочила «кукушка» – голова стряпухи Акулины. Она радостно прокуковала что-то вошедшим и тут же скрылась.
– В Четьи-Минеях сказано, что святой Христофор был из хананеев, – начал свой рассказ отец Илларион, с удовольствием принюхиваясь к теплому дыханию кухни, проникавшему сюда через плохо прикрытую дверь. – Рассказывают также, что был он из земли кинокефалов или песьеголовых. Но это глупости, конечно, отголоски языческих суеверий…
На кухне в этот момент громыхнула посуда, точно выражая свое отношение к словам монаха. Отец Илларион усмехнулся, тряхнул бородой, с которой, казалось, вот-вот слетит облако кирпичной пыли.
– Ведь святой Христофор признается и Западной, и Восточной церквями, – продолжил он повествование. – Сохранились в его деяниях отголоски языческих сказаний и мифов. Словом, разночтений много… Жил мученик Христофор в III веке, при римском императоре Декии. Был он от природы красив лицом и велик ростом. Дабы не искушать себя и других, просил он у Господа себе безобразную внешность, что и было исполнено. Совершил он много чудес и многих обратил в христианскую веру. Прослышав о безобразном проповеднике Христа, император приказал доставить его в Рим. Поначалу Декий подослал к нему блудниц, чтобы отвратить Христофора от Христа. Но проповедник обратил их в христианскую веру, как и римских легионеров, сопровождавших его в Рим. Тогда император подверг его страшным мукам, нечеловеческим пыткам. В Житие сказано, что сажали Христофора в раскаленный медный ящик. Когда же и это не помогло, и заживо Христофора сжечь не удалось, мученику была отсечена голова…
В этот момент в трапезную задом вошла Акулина, медленно развернулась и водрузила на стол огромный блестящий самовар.
– Корнилов, посмотри на свое отражение, – сказала Аня, тыча в горячий медный бок. – Просто мученик Христофор какой-то после исполнения молитвы.
Михаил для немедленной мести отыскал на самоваре отражение жены, но и самоварная Аня была по-своему красива.
– Не та ли это жительница Рима рядом с мучеником Христофором, которую он обратил в христианство? – спросил Корнилов.
– Сам ты… – уже хотела ответить Аня, но в этот момент стряпуха Акулина, о чем-то слезно молившая отца Иллариона, радостно вскрикнула и выскочила из трапезной.
– Ладно, – махнул рукой рыжий монах, – пусть уж вам Акулина про святого Христофора расскажет. Больно она его любит. Ревнует даже к нему, прости Господи. Возьму грех на душу, позволю. Вы только отцу игумену не сказывайте про мою слабость…
Акулина вернулась чуть ли не бегом с большим блюдом румяных кренделей, которыми, видно, хотела заткнуть рот конкуренту-рассказчику. Она плюхнулась на лавку, затянула узел платка уже знакомым жестом, торопливо попросила всех угощаться без церемоний и принялась с удовольствием рассказывать, поглядывая иногда на слушателей и свое отражение в самоваре.
– Про песьеголовых я вам уже рассказывала, как они сделались из оборотней. Так вот один из всего народа остался с человеческой головой. Звали его Офферус. Был он ростом велик, а лицом писаный красавец…
Аня заметила, как Акулина бросила короткий взгляд на Михаила.
– …Тогда-то Офферус и ушел из дому. Обликом он хотя и был человек, но силу имел звериную. Решил он ходить по свету, искать самую великую силу, а найдя – служить ей преданно. Много он земель обошел, многих силачей повидал, но всякий раз на силу находилась другая сила, более великая. Вот поступил он на службу к самому могущественному князю. Одного имени его, говорят, враги боялись и убегали прочь. Как-то на пиру у этого князя пел слепой музыкант. Пел он про разное, неведомое, когда же запел про Сатану и слуг его, Офферус увидел, как побледнел могущественный князь, как затряслись его руки, а речь стала сбивчива и тороплива. Ушел Офферус от этого господина, чтобы искать Князя Тьмы – Сатану и поступить на службу к нему, к сильнейшему…
Заметив, что отец Илларион стал нервно покусывать кирпичную бороду, хитрая Акулина вскочила, подлила ему чаю погорячее, пододвинула поближе к нему плошку с прозрачным, почти золотым вареньем.
– «Вареньицем спасаетесь, святые отцы?» – вспомнила Аня «Братьев Карамазовых».
– В старину и святое, и грешное можно было встретить на дорогах, – продолжила Акулина свой рассказ. – Вот однажды ночью на перекрестке дорог Офферус увидел всадников на черных конях, в черных плащах. Все живое попряталось куда-то, даже звездное небо стало пустым в ясную погоду…
– «Звезды жались в ужасе к луне», – опять вспомнилось Ане.
– Это и был сам Сатана…
Увлеченная собственным рассказом Акулина привстала со скамьи, расправила позади себя темный платок, как черный плащ всадника или темные крылья. Но в этот момент по самовару громко постучали чайной ложечкой, и раздался строгий голос отца Иллариона:
– Ты еще зайдись у меня, зайдись! Ужо тебе будет…
Акулина опомнилась, спряталась за самоваром, но рассказ не прервала.
– Стал служить Офферус Сатане. Как-то заехали они на кладбище. Увидев кресты над могилами, дьявольские кони шарахнулись в ужасе, бросился Сатана со своей свитой прочь от страшного места. Тогда понял Офферус, что есть на свете сила, сильнее самого Князя Тьмы…
– Языком мелет, что варенье шумовкой мешает, – встрял отец Илларион, наливая себе на блюдечко жидкое варенье, похожее на мед, с плавающими в нем большими цельными ягодами.
– Крыжовенное золото, угощайтесь, – отрекомендовала свою стряпню Акулина.
– Из крыжовника? Не может быть!
Под стук и шкрябанье ложечек по блюдцам Акулина рассказала, как Офферус был принят в одну из христианских общин, как местом послушания силачу и великану был выбран речной брод. Офферус переносил через быструю реку поклажу, переводил людей. Как-то он нес на себе через быстрину маленького мальчика. С каждым шагом ноша его становилась все тяжелее и тяжелее, пока не стала вовсе неподъемной. Тогда мальчик сказал ему: «Я – Христос, Спаситель мира, взявший на себя всю тяжесть греха его».
– С тех пор Офферус и стал зваться Христофором, что значит «Несущий Христа», – проговорила Акулина с блаженной улыбкой, радуясь то ли за святого, то ли за то, что ей, наконец, позволили рассказать неканоническую историю до конца.
Акулина замолчала, зато стала громко прихлебывать чай из блюдечка. Отец Илларион отер маленькой ладошкой рыжую бороду, перекрестился и, видимо, собирался покинуть трапезную, но Аня остановила его вопросом.
– Отец Илларион, а вы сами-то верите в песью голову?
– Я верю в Господа нашего Иисуса Христа, – наставительно проговорил монах, с явными интонациями отца Макария. – А потом я вам про собачью голову ничего не говорил.
– А как же фреска? – не сдавалась Аня.
– Тут ведь всяческие недоразумения возможны. Ведь и Моисея в эпоху Возрождения изображали с рожками…
– У Микеланджело, кажется.
– И у него тоже, – кивнул отец Илларион. – Откуда это пошло? Моисей получил от Бога скрижали с начертанными десятью заповедями. Позже Господь обновил завет, написав на новых скрижалях те же заповеди. После общения с Богом, сказано в Священном писании, лицо Моисея «засияло лучами». По-древнееврейски одно и то же слово означало «луч» и «рог». Видимо, кто-то неточно перевел это слово…
– Лицо Моисея засияло рогами, – повторила Аня неправильный перевод.
– Вполне возможно, что в истории с мучеником Христофором вкралась подобная неточность. Скажем, метафора или сравнение обезображенной головы святого с песьей было принято за прямое утверждение…
– Потому не в букву следует верить, а в дух, за этой буквой сокрытый, – раздался зычный, хорошо распетый после службы голос отца Макария, а потом уж показался и он сам.
– Кажись, у меня пригорело что-то! – вскрикнула Акулина и метнулась на кухню.
– Набрехала уже сорока? – спросил игумен, усаживаясь на скамью. – Ишь как вспорхнула.
К отслужившему настоятелю вернулось благостное настроение. Это сразу же почувствовал отец Илларион.
– Разве что самую малость, – усмехнулся он, наливая начальству чай покрепче. – Христофорова невеста – одно слово…
– Про душу забывает, на мир смотрит через свое увечье, – сказал отец Макарий, так же шумно, как Акулина, прихлебывая чай. – Вот и мученик Христофор приглянулся ей уродством своим. А ведь не чаял он безобразием своим соблазнять.
– Я где-то читал или слышал, только не помню где, – заговорил вдруг Корнилов, до этого молчавший и только строивший Ане разнообразные гримасы, – что множество персонажей в священной истории не случайно. Они как бы соответствуют простым человеческим чувствам, разным наклонностям людской души, что ли. А через обычное, земное открывается путь к сокровенному…
Аня увидела, что отец Макарий внимательно слушает Михаила и едва заметно кивает ему своей большой гривастой головой.
– Перед женщиной, склонившейся над младенцем, человек обязательно остановится, хотя бы взгляд задержит, вспомнит что-то свое светлое, улыбнется или загрустит, – продолжал говорить Михаил. – И еще долго светлое пятно женского лица, ее груди, ручки ребенка будут у него потом перед глазами, словно он на лампочку долго смотрел или на солнце… Поэтому образ Мадонны с младенцем Христом очень близок такому человеческому типу. В Мадонну с младенцем он поверит легко, без особых душевных усилий…
Таким вдохновенным своего мужа Аня не видела уже давно, может, вообще со дня их свадьбы. Она даже почувствовала некоторое бабье беспокойство, что ее и удивило, и насмешило одновременно.
– А ты вспомни рыцаря бедного, – сказала Аня, постукивая ногтем по медным доспехам самовара. – Он полюбил Деву Марию совершенно земной, плотской любовью, как женщину из плоти и крови. Тут вообще все наоборот, будто в пику кому-то… Богу не молился, знать ничего не хотел, кроме своей любви, страсти…
Теплая душистая волна пробежала по трапезной из кухни. Это Акулина пришла на какие-то важные для нее слова и застыла в дверях, взволнованно теребя передник.
– Когда же ему уже были открыты врата преисподней, что произошло?
– Что?! – почти вскрикнула Акулина, выдавая свое тихое присутствие.
Отец Макарий взглянул на нее строго, но недостаточно строго, чтобы стряпуха ушла.
– Откуда ты взяла этого рыцаря? – спросил Корнилов.
Монахи тоже смотрели на Аню вопросительно, а уж Акулина просто превратилась в одушевленное вопрошание.
– Как откуда? Из Пушкина, – ответила Аня всем сразу. – «Жил на свете рыцарь бедный, молчаливый и простой. С виду сумрачный и бледный, духом смелый и прямой…»
Ей показалось, что все как-то облегченно вздохнули. Только Акулина нервно подергивала передник, точно он был не на ней, а на Ане.
– Что же произошло-то с рыцарем?! – не выдержала стряпуха.
– Рыцарь тебе больше не поможет, – пробасил отец Макарий, но не строго. – С утра епитимия будет тебе новая, всяким благородным рыцарям несподручная.
– Сатана уже хотел прибрать рыцаря к себе, – торопливо заговорила Аня Акулине через стол, боясь, что ту вот-вот прогонят, – но Пречистая Дева заступилась за него, «и впустила в царство вечно паладина своего».
Стряпуха просияла, дождавшись счастливого конца этой истории, который, видимо, соответствовал каким-то ее тайным мыслям, представлениям об устройстве мира, и, ободренная, побежала опять к своим плошкам и кастрюлям.
– Вот вам пример наивной народной веры, – сказал отец Макарий, указывая в сторону кухни кончиком своей густой, слегка посеребренной бороды. – Тут тебе и остров Буян на реке Иордан, и «Велесова книга», и Четьи-Минеи в одном переплете…
– Отец Макарий, вы уж не наказывайте ее слишком строго, – попросил Корнилов.
– Наказанием можно пробудить в человеке жалость к самому себе, чувство, недостойное верующего, – ответил игумен.
– Неужели жалость к себе грех? – изумилась Аня.
– До греха недалеко, потому как до гордыни остается всего ничего, – отец Макарий сделал медленный, почти торжественный кивок головой. – Будучи студентом духовной семинарии, я посмотрел фильм «Зеркало»…
– Андрея Тарковского? – уточнила Аня.
– Его. Многое мне в кинокартине понравилось, – игумен точно читал написанное кому-то письмо, – некоторые детали запомнились, а что-то запало в душу. Но в целом эту работу Тарковского я не принимаю.
Аня чуть не подпрыгнула на скамье, обвела взглядом присутствующих в поиске сходных эмоций, но, кроме нее, речь игумена никого не затронула так сильно. Только одна Аня безоговорочно принимала всего Андрея Тарковского, преклонялась перед ним, хотя и не все в нем до конца понимая.
– Почему же, отец Макарий? – спросила она, еле себя сдерживая от громких слов и долгих речей.
– А вот из-за этой самой жалости к самому себе и не принимаю. Слишком автору себя жалко, до боли, до слез. «Оставьте меня, – говорит он. – Я ведь тоже хотел быть счастливым!». Вот и плачут люди, примеряя к себе эту же жалость. Одни уходят из кинозала, другие плачут.
– А вы, значит, из первых, – кольнула его Аня.
– Я из третьих, – засмеялся игумен и добавил: – Нельзя верующему себя жалеть. Художнику тоже себя жалеть негоже, потому как художник всегда верующий. Хочет он того или не хочет, отдает себе в этом отчет или нет, а без веры ему и двух слов настоящих не написать. Понять это он обязательно поймет, может, в последние мгновения своего земного пути. Может, и с опозданием…
– Но Пречистая, конечно, заступится за него, – опять вспомнила Аня пушкинскую строку.
– Ваш рыцарь себя не жалел, насколько мне помнится Александра Сергеевича произведение, – возразил отец Макарий. – Стальной решетки с лица не поднимал, в бою себя не берег, потом жил затворником, молился дни и ночи… Это другой случай.
И тут опять в трапезной прозвучало имя святого мученика Христофора. Кто назвал его, было не так важно, как поведение отца игумена. Он привстал, передвинулся вдоль стола, оправил рясу и сел напротив Михаила Корнилова лицом к лицу. Аня еще не отошла от игуменской критики в адрес любимого ей режиссера Тарковского, она еще перебирала в голове достойные возражения, торопилась ответить и ничего не могла придумать. Только потом она поняла всю важность происшедшего тогда за трапезным монастырским столом.
– Помнится мне: в какой-то восточной сказке обманули купца или даже духовное лицо, – сказал отец Макарий, внимательно глядя на Михаила. – Ему посулили злато-серебро, если он не будет думать… А о чем нельзя думать, сказали, да еще в очень ярких выражениях. Не помню только: что ему такое придумали? Ну, неважно. Ведь это ловушка для человеческого сознания. Скажи я вам теперь: не думайте о святом Христофоре, разве вы сможете его забыть? Ни на минуту не забудете. А ведь этого я бы вам, Миша, сейчас и пожелал…
Отец Макарий и Михаил сидели напротив друг друга. Руки их почти соприкасались на трапезном столе. Они были похожи на двух сказителей, певших старинные руны, может, финские, может, скандинавские. Вот только никто из слушателей не мог понять – о каких славных делах, о чьих великих подвигах была их песня.
– Мученик Христофор – только фреска, рисунок на штукатурке, – ответил Корнилов. – А за ним христианская притча о звере, живущем в каждом человеке. Ведь жив этот зверь? Никуда он не делся, никакие социальные условия, семейные традиции его не рождают. Я бы легенду о святом Христофоре по-другому рассказал. Жил человек, который чувствовал в себе силу великую и знал, что сила эта от зверя, живущего глубоко, в самых темных закоулках его души. Он долго молился, постился, истязал свое тело, закалял душу, пока не добился своего – изгнал зверя из своей души…
– Вы полагаете, что звериная голова – только аллегория? – спросил отец Макарий.
– Видимо, нельзя было смотреть на своего зверя, как часто бывает в мифах и легендах, нельзя было его будить, даже ради охоты на него. Душа и тело. Изгнал зверя из души, получил его в теле. Это, как раз, мне понятно.
– Святой Христофор, по-вашему, сделал такой выбор, явив миру сокрытое в нем?
– Пожалуй, что так. Ведь можно облегчить свою душу, открыв себя миру, отец Макарий? Раскольникову надо было выйти на Сенную площадь и покаяться перед всем народом?
– Для этого существует исповедь, – ответил игумен. – А разве молитвой не раскрывается душа человеческая, не замещается светом все греховное в ней, когда человек обращается к Господу?
Их диалог никто не смел нарушить, даже Аня притихла и ловила на палец капли, падавшие из самоварного краника, чтобы и они не мешали разговору двоих. Только в оконное стекло вдруг царапнула и постучала клювом синица, будто напоминая, что на свете есть не только звери, но и птицы небесные, которым, сказано, надо подражать, а также подкармливать их в голодное время.
– Акулина, вынеси подружке кусочек сала, – бросил в сторону кухни игумен.
– Разве у птиц не бывает постных дней? – проворчала Акулина, но ей не ответили.
Отец Макарий опять обратился к Михаилу и лицом, и помыслами.
– Во всем земном присутствует соблазн, – сказал он мягким басом. – Даже в земном пути святых есть соблазн для человека с ищущей, неспокойной душой. Ведь и Спаситель говорил: «Блажен, кто не соблазнится мною»… Помните об этом, Миша. Ведь и в жалости к самому себе – соблазн, в облике святого Христофора – соблазн. Для вас соблазн. Не могу я вам дать совет, предостеречь на будущее, потому как не гадалка, не астролог, а пути Господни неисповедимы. Но думать о вас буду и молиться…
Прервали отца игумена не люди, не птицы и звери, а техника. Зазвонил мобильник, и отец Макарий стал шарить в рясе, торопясь и смущаясь, как застигнутый за дурным занятием мальчик. Маленький телефончик почти скрылся в его густой бороде, и отец игумен загудел в трубку приветливо. Говорил он не долго, с трудом нащупав нужную кнопку толстым пальцем, радостно объявил всем присутствующим:
– К нам едет спонсор… Владислав Перейкин…
Я тот самый Рыцарь Белой Луны, коего беспримерные деяния, уж верно, тебе памятны. Я намерен сразиться с тобою и испытать мощь твоих дланей, дабы ты признал и подтвердил, что моя госпожа, кто бы она ни была, бесконечно прекраснее твоей Дульсинеи Тобосской.
В это утро под дверями кельи супругов Корниловых не скрипел половицей отец игумен. Впервые за эти дни он оставил в покое их утренний сон. Но Аню разбудил ранний холодок, проворным зверьком скакавший от оконца по стене, хватавший за голую пятку и норовивший юркнуть под одеяло. Михаил тоже зашевелился, пытаясь решить вечную проблему длинного человека, то есть укрыть и ноги, и голову одновременно.
Аня повернулась на один бок, потом на другой, затем сделала полный оборот и даже стукнула головой подушку. Какое-то зудящее, комариное, но еще неопознанное с утра чувство не оставляло ее. Как бы случайно она толкнула локтем бесконечную спину мужа.
– Что? Доброе утро? – не пожелал, а спросил он.
Тут Аня поняла, что самым глупым и мелким образом ревнует игумена к новому гостю, что за эти несколько дней она привыкла к опеке отца Макария, мягкой только по форме, и не хочет от нее сразу отвыкать.
– Забыл про наши неокрепшие, мятущиеся души, – сказала Аня, глядя в потолок, – только спонсора почуял. Сегодня он самого святого Христофора не заметил бы, посоветовал бы ему на следующий год прибегать, как собаке Шарику.
– Да уж, – пропыхтел под боком Корнилов, перетягивая под шумок несколько сантиметров одеяла на свою сторону.
– Дрыхнет, хоть святых выноси! – рассердилась Аня.
Она обняла мягкого и беспомощного супруга руками и ногами и зашептала ему в ухо слова, от которых запросто могла завалиться оставшаяся монастырская стена.
– Забыла инструкцию? – зашевелился Михаил и начал тяжелую внутреннюю борьбу с самим собой. – Мы же обещали отцу игумену.
– Ему спонсор, – змеей-искусительницей шипела Аня в затылок своему мужу, – а нам дикий языческий секс…
– Я слово дал, – уже совсем неуверенно проговорил Михаил, постепенно поворачиваясь вокруг оси. – Отец Сергий в этот момент уже думал, что бы ему такое себе отрубить, чтобы не жалко было…
– Потом отрубишь, задним числом… На Страшном суде вали все на меня…
Но в этот момент в дверь постучали без обычной утренней церемонии, и послышался немного смущенный голос отца Иллариона.
– Отец игумен велел вас будить. Доброе утро, слава Богу! Господи Иисусе Христе, Сыне Божии, помилуй мя грешнаго…
– Все-таки слабы вы, женщины, – сказал Корнилов, вскакивая с постели и растирая ладонями свое жилистое тело. – Нет в вашей жизни места духовному подвигу…
Михаил в одних трусах делал суставную гимнастику, на выдохе произнося статьи приговора всему женскому племени. Аня смотрела на него в раздумье: продолжить ли соблазнение этого праведника или стукнуть жесткой монастырской подушкой, когда он начнет делать наклоны вперед? Но с остатками дремоты прошло и утреннее раздражение, немного напоминавшее ревность.
– Как ты это делаешь? – спросила Аня, сбрасывая одеяло. – Смотри, у меня получается?..
Как известно, провинциальные российские городки когда-то оживали с приходом гусар или драгун. В потускневших дамах просыпались невесты, с чихом и щекоткой в носу доставались из гардероба шляпы, переживавшие второе пришествие моды. Наблюдая сегодня суету в старинных монастырских стенах, появление новых монахов, которые до этого словно скрывались в кельях и катакомбах, свежие дорожки в глубоком снегу и другие запахи с кухни, Аня не скупилась на комментарии и едкие замечания. Корнилов только посмеивался и толкал ее легонько в бок, когда она хватала через край.
Супруги, впервые в этих стенах предоставленные сами себе, не знали, чем заняться. Сначала попихали друг друга в сугроб, попробовали покидаться снежками, но рыхлый снег рассыпался белой пылью и оставался на варежках. Тогда Корниловы стали прогуливаться под ручку, ожидая появления гостя. Черным вороном на белом поле смотрелся черный джип около домика игумена, а сам спонсор был уже завлечен отцом Макарием под холодные, облупившиеся своды. Для Ани и Михаила Перейкин был пока невидим.
В то время, когда это слово еще только входило в словооборот, Ане казалось, что больше оно подходит для породистой английской собаки.
У «спонсора», по ее филологическим ощущениям, должны были быть висящие, слюнявые брылы, купированный хвостик на гладкошерстой, вертлявой заднице и обязательно приплюснутый, сдвинутый наверх нос. Даже позднее, когда слово это прочно вошло в нашу речь, оделось «от кутюр», запахло парфюмерией от «Живанши» и «Армани», погрузилось в мягкое изнутри и гладкое снаружи от «Мерседес-Бенц», Ане все виделся этот тупой, бульдожий нос.
И ведь чувство слова в который раз ее не обмануло. По крайней мере, так посчитала сама Аня. Владислав Перейкин был так курнос, что собеседнику были видны его ноздри. Правда, в нем не было ничего бульдожьего, английского, чопорного. Но по сравнению со спонсорским носом, это были незначительные портретные детали.
Перейкину не было еще и сорока. Он был невысок, приземист и широк в кости. С первого взгляда он производил впечатление очень бодрого, открытого и светлого человека. Светлыми были не только его волосы, брови, ресницы, но и глаза. А взгляд их показался Ане не то прозрачным, не то призрачным.
Он появился в одной из снежных траншей, идя с отцом Макарием точно так же, как супруги Корниловы, то есть под ручку. Аню удивило, что говорил не игумен, а Перейкин. Свой рассказ он сопровождал широкими театральными жестами, восклицаниями, хлопками и прочими шумовыми эффектами. Отец Макарий слушал с видимым удовольствием, посмеивался в бороду и качал головой.
Игумен еще не успел представить гостей монастыря друг другу, как Перейкин широко улыбнулся Корниловым и сказал, опередив отца Макария:
– Какая красивая пара! Ребята, какие вы молодцы, что вместе, что любите друг друга! Это сразу видно. А как хорошо увидеть красивых людей вместе, отец Макарий? Поэтому и сериалы бразильские народ так любит. Красивые герои должны быть вместе, этого все хотят, и природа, и Господь. В сериале не только конец хороший, там хорошее длится и длится. Это глупо, наверное, но душе этого хочется. Пусть будет глупо, занудно, зато всем хорошо.
– Это они у меня недельку пожили и расцвели, – гордо ответил игумен. – Видели бы вы, Владислав, какими они сюда приехали. Лица серые, взгляды озабоченные… Берите пример с Владислава. Всегда румян, бодр, весел, никогда не унывает. А потому что верующий, аккуратно верующий. Все посты соблюдает прилежно…
– Да я вообще мясо не ем, отец Макарий, – напомнил Перейкин. – Мне и за постными днями следить не надо. А я только из Штатов прилетел. Еще не акклиматизировался. Вы уж позволите, отец Макарий, нам сегодня за знакомство, для акклиматизации, да и вообще испить вашей монастырской медовухи знаменитой. Не помногу, а для веселья…
– Вот и перехвалил я вас, Владислав.
– Я второй раз в Штатах, – заговорил опять Перейкин. – В прошлый раз я там был еще школьным учителем по обмену. Тогда они удивлялись: как этот русский может быть таким свободным, раскованным в общении с десятью долларами в месяц? А теперь у них то же недоумение на физиономиях: откуда такая свобода при таких деньгах?… Меня зовут Влад…
Аня ожидала, что Перейкин сейчас начнет ругать Америку, но тот стал с неожиданным удовольствием рассказывать, как мечталось ему когда-то подплыть к Нью-Йорку с Атлантического океана, обязательно ночью, медленно приблизиться к огромному, сверкающему огнями городу, разрезая отраженные огни носом лодки, слушая хлюпанье разноцветной воды. В этот раз мечта его осуществилась, ну почти осуществилась. С каким-то Джоном они плыли на катере и любовались на огни, пока у Джона не нашлись в кубрике гитара и виски. Полицейский катер приплыл на хриплые звуки блюза, исполняемого по-русски:
По Миссисипи плыла пирога,
В пироге хиппи – не мыты ноги…
На Рождество Перейкин пошел на каток, чтобы потолкаться, пообнимать американских девчонок. Но шел такой сильный дождь, что на открытом катке никого не было. Мокрыми тряпками свисали флаги, гирлянды лампочек на голых деревьях потрескивали и грозились перегореть. Американцы уныло выглядывали из окон прилегающих к катку кафешек, когда какой-то русский в красном «петухе» с кисточкой и широченных шароварах почему-то с шашечками такси вышел на лед, затопленный дождевой водой. Слушая Перейкина, Аня скоро и сама поверила, что кататься по льду, поднимая тучи брызг, было здорово. Американцы тоже оказались доверчивым народом и даже мокрые с головы до ног веселились и получали удовольствие, рискуя подхватить рождественскую инфлюэнцу.
«Ну, не дурак ли?» – подумала Аня, слушая рассказ Перейкина. Подумала и тут же посмотрела на Корнилова почти испуганно. Невольно вырвавшийся «дурак» был ее личной приметой. Этого еще ей не хватало!
От рассказа об американском дожде, прихваченного реальным российским морозцем, всем сразу стало холодно. Акулина уже махала им тряпкой в приоткрытую дверь кухни и черпала морозный воздух половником. Ане вдруг очень захотелось водки и горячего супа. Она чуть не ляпнула известную присказку «что-то стало холодать…», но вовремя спохватилась. Отец Макарий словно прочитал Анины мысли – подмигнул ей, потирая руки, как заправский пьяница.
На узкой дорожке, ведущей к трапезной, Перейкин вырвался вперед, время от времени оборачиваясь и рассказывая что-то Корнилову. Аня шла рядом с неторопливым игуменом. Отец Макарий говорил о спонсоре:
– Поначалу он показался мне пустым и легкомысленным человеком, – говорил игумен. – Этакий весельчак, пустопляс. Подумал тогда, каюсь: дал бы денег на ремонт храма, и Бог-то с ним. А узнал его поближе, понял его характер и полюбил всей душой.
– И что же он такое, этот Перейкин? – спросила Аня.
– Встречалась такая душа уже в русской истории, – загадочно ответил игумен, – и не раз. Узнаваема она в русском народе, да и в литературе нашей. Не припоминаете? Все ему одинаково хорошо. Хорошо согрешить, хорошо и покаяться. Все принимает, всему миру распахнут.
– Что же тут хорошего? – удивилась Аня. – Какая-то душевная неразборчивость. Чем она от черствости отличается? Человек упадет, а он обрадуется.
– Нет, Аннушка, он не обрадуется. Он поможет, поднимет, а если перелом, денег на лечение даст. Душа его этот мир принимает таким, какой он есть. Жизни радуется, каждому новому дню, утреннику. Дорогая машина ему в радость, а не было бы ее, он бы пешком пришел и был бы доволен…
Аня попыталась вспомнить – кто же в русской литературе прыгал по жизни таким живчиком. Но никто кроме Хлестакова ей в голову не пришел. А если в мировой литературе? Фигаро, севильский цирюльник? Или цирюльник из Ламанча?
К золотой медовухе Акулина подала на стол постный борщ прямо в чугунке, овощное рагу и, как всегда, огромное блюдо свежей выпечки.
– В обыкновенной кастрюле все кипит и вылетает вверх, не задерживаясь, – сказал Перейкин, – а в русском чугунке ходит по кругу. Потому и вкус совсем другой, особый… Жаль, отец Макарий сегодня медовухи сторонится, но не будем его искушать…
Пили одни гости. Над столом повис крепкий медовый запах откупоренного лета. Луговое разнотравье, ягодный настой, солнечный припек разом вырвались из бутыли, как сказочный джинн. От крепкой медовухи, а может, от перелета из зимы в лето, у Ани закружилась голова. Помимо воли, лицо ее стало расползаться в глуповатой улыбке, а скоро Аня почувствовала, что и вовсе превратилась в одну блаженную улыбку, повисшую над трапезным столом. В ленивую, расслабленную голову лезли одни назывные предложения: Улыбка. Чеширский кот. Алиса в Стране чудес. В переводе Набокова Аня. Аня в Стране чудес…
В руках Перейкина вдруг появилась гитара. Он что-то стал рассказывать, одновременно подтягивая колки, сопровождая свою речь струнным перебором, как на литературном вечере. Потом запел довольно обычным голосом, но с таким чувством и удовольствием, что всем захотелось и слушать, и подпевать одновременно. И хотя песня была его собственного сочинения, то есть слов ее никто не знал, Акулина приладилась допевать за Перейкиным окончания слов.
Даже через медовое опьянение Аня расслышала в песне Владислава множество нелепостей, откровенных заимствований и литературных штампов. Тема тоже была довольно расхожей: зима, деревенская околица, девушка с пустым ведром, студеный колодец… В какой-то момент она перестала следить за текстом и почувствовала, что падает в этот темный колодец, как Алиса или набоковская Аня. Голова стала перевешивать, и чтобы не лететь вверх ногами Аня очнулась.
Ее настоящая, не кэрролловская, не набоковская голова, ткнулась в плечо Корнилова. Этот жест был вполне нормальным и не выдавал ее опьянения окружающим. Жесткое плечо мужа было неудобно, оно двигалось, волновалось, сопровождая убедительную речь, к кому-то обращенную.
– Ты, Миша, боишься женщин, – услышала Аня голос Влада Перейкина, – поэтому ты несвободен.
– Это я боюсь женщин?
Аня почувствовала, как пальцы мужа подергали ее за ухо и стали приближаться к носу. Руки ее еще не слушались, поэтому она решила защищаться зубами, но агрессор успел отдернуть руку.
– Вот видишь! – обрадовался Перейкин. – Вот как боишься! Аню, свою жену, боишься…
– Аню я не боюсь, – возразил Корнилов и дернул плечом.
– Перестаньте говорить обо мне в третьем лице, – пробормотала Аня. – У меня от этого голова идет кругом, как в чугунном котелке…
– Святые отцы ушли на службу? Давай, Миш? А то я от медовухи уже жужжать начинаю, – Перейкин откуда-то из-под стола достал бутылку французского коньяка. – Акуль, ты не выдавай нас… Говорю, не выдавай нас! Наш человек, проверенный…
Акулина нырнула в свою заветную дверь и вынырнула уже со множеством холодных закусок на подносе.
– Ну, зачем ты? Это же не водка, – вздохнул Владислав, но блестящий грибочек все-таки подцепил кончиком ножа. – Акуля, вот разведусь в этот раз, заберу тебя отсюда. Пойдешь за меня замуж? Куда ты все время убегаешь?.. Думаешь, Миш, я треплюсь? Возьму вот и женюсь, сделаю ей операцию, выпрямлю нос. Ты мне еще завидовать будешь.
Они выпили сразу помногу, захрустели солениями.
– Я иногда тоскую о тех женщинах, еще не эмансипированных, – заговорил Перейкин, оглядываясь на дверь и разливая коньяк в чайные кружки. – Представь себе жену, которая ничего не понимает из нашей беседы. Разумом совершенное дитя! Пробка! Но сердцем зато чувствует все. Ты бы хотел такую жену?
– Согласен, – ответил Корнилов, но не на последний вопрос. – Кто сказал, что логический ум – не порок, а добродетель? Женская логика, женская логика… Не нужна женщине логика. В этом ее добродетель…
– Вот ты и попался! – обрадовался Перейкин. – Как там у вас, следователей, говорят? Вот я тебя и расколол. Скажи мне теперь, что ты не боишься женщин?.. Вот ты говорил про богатство, большие деньги. Тебя это мучает, а меня нет. Я сегодня такой же свободный, как и раньше, когда работал училкой на полставки…
– Училкой?
– Ну, учителем, – поправился Перейкин. – Сначала основы философии и религии гимназистам преподавал, а потом английский. Ко мне на уроки даже учителя приходили, послушать про дзен-буддизм и ницшеанство.
– Не сомневаюсь, – буркнул Корнилов.
– Не сомневаюсь, – повторил за ним Перейкин. – Тебя вот мучает, что ты не можешь такую женщину, как Аня, обеспечить? Особняк, яхта, заграница… Мучает? Ломает? Не хочешь, не отвечай. А мне совершенно это неважно. Светка, конечно, без этого уже прожить не может, а я могу. И без нее могу. Ведь это здорово, что мы сначала испытываем влечение, страсть, бурю, а потом охлаждение, разочарование, успокоение. Этот закон природы прекрасен. Потому и умирать вовремя не страшно. Ниточки ослабнут, перетрутся. Что тут терять? Главное ведь с тобой так и останется навсегда…
– Я тебе не верю, – сказал Михаил.
– Что душа бессмертна?
– Нет, что для тебя все это так просто: деньги, собственность, особенно, семья, отношения с женой.
– А вот я женюсь на Акулине, тогда увидишь, – ответил Перейкин и выпил, не дожидаясь собеседника.
– Какая свобода? Тебя деньги никуда не отпустят, даже если ты задумаешь все бросить, все свои коммерческие дела послать подальше. Они тебя найдут в скиту, в деревне рядом с Акулиной и предъявят счет.
– Человеку многое не дано, – ответил Владислав, хотя и не сразу. – Но вот способность уходить никто от него отнять не может. Человек всегда, в любой момент жизни, может сделать выбор. Ты знаешь, что такое женщина?
– Кто такое, – попыталась поправить его Аня. – Кто такая…
– Кто такая, – принял поправку Перейкин. – Вот Аня кто?
– Дурацкий вопрос, – сказал Корнилов.
– Сам ты дурацкий, – боднула его головой Аня.
– Аня – это судьба. Твоя, его, моя тоже…
– Ты-то тут при чем? – не согласился Корнилов.
– Я – судьба, я своих не забуду питомцев, – пропела в этот момент Аня на мотив известной песни про космонавтов.
Мужчины подхватили, а Перейкин тут же стал аккомпанировать на гитаре. Началась какая-то импровизация из песен и фраз незаконченного разговора.
– Отец игумен идут! – прервал их испуганный крик Акулины, которая принялась торопливо сметать все лишнее со стола и делать страшные глаза.
От резкой остановки голова у Ани опять закружилась. Перед ней поплыли какие-то слова, фразы, словно застывшие на морозе или вылепленные из теста. Одну из них она узнала и улыбнулась ей приветливо:
– Я – судьба…
Он подходил к собаке, нацеливался, но, так и не решившись и не осмелившись сбросить на нее камень, говорил: «Это гончая, воздержимся!»
Недавно по грунтовке прошел трактор. Несмотря на густо падающий снег, еще была видна его топорная, вернее, ножевая работа.
– Скоро мы его догоним, – сказал Корнилов.
– Кого? – не поняла Аня.
Михаил уже жил дорогой, а ее мысли были еще там, за монастырскими полуобвалившимися стенами. Она еще видела Акулину с матерчатым узелком в руках. Сунув его Ане, стряпуха вдруг расплакалась, словно ей было жалко расставаться с теплым, живым узелком.
Аню немного задело, что отец Макарий, благословив ее и пожелав счастливого пути, наклонился к Михаилу и несколько минут говорил ему, судя по осанке и движению головы, не церковное, а что-то особенное, личное.
Перейкин сунул им на прощание по визитке, просил звонить ему запросто, без церемоний. Но с утра был немногословен, разворачивал и скручивал между делом какие-то чертежи, во время прощания ронял в снег сметы и расходные ордера. К тому же за ним тенью следовал худощавый, быстро зябнувший архитектор, появившийся в монастыре невесть откуда, как до него шестиструнная гитара и бутылка французского коньяка.
– Тебе Перейкин не понравился? – спросила Аня.
– С чего ты взяла?
– С утра вы напоминали двух мужчин, которые накануне подрались, а потом вынуждены были терпеть друг друга. Было похоже, что вы все уже друг другу сказали и даже сделали, а оставшиеся на утро слова уже ничего для вас не значат.
– Не пила б ты, Аннушка, медовуху ковшиком, – засмеялся Корнилов. – Кстати, Перейкин тоже оказался единоборцем. Оказывается, мы с ним у одного тренера дзю-до занимались, только в разное время. У Нестерова… Потом Перейкин в карате ушел, выступал на первом чемпионате Ленинграда в конце семидесятых, вел какие-то группы. Говорит, первые серьезные деньги заработал, издав книжку по карате. Это уже в начале девяностых. С этого его бизнес и начался… Врет, наверное, как все каратисты.
Машину вдруг повело в сторону. Михаил тут же выправился, но Ане показалось, что этот маневр муж сделал умышленно, отвлекая ее внимание, сворачивая на другую тему разговора.
– Вел ты себя довольно странно, напряженно, – Аня не поддалась на его уловку. – Слушай, Медвежонок, а ты часом не приревновал меня к Перейкину?
– Как ты меня к отцу игумену? – спросил Михаил, подмигивая ее отражению в зеркале заднего вида.
– Иногда трудно жить с опером, – вздохнула Аня. – Наблюдательный слишком, проницательный сверх меры. Оформи в протоколе чистосердечное признание. Обидно, конечно, когда святой старец твою душу словно стороной обходит, а какого-то мента примечает и опекает неизвестно почему. Какая-то детская обида. Понимаешь? Родной отец играет с моей подружкой в куличики. Как тут не дать ей совочком по башке? Признайся теперь ты: что игумен тебе такого особенного сказал на прощание?
– Да я сам до конца не понял, – ответил Корнилов серьезно. – Достоевщина какая-то или толстовщина. То ли судьбу мою какую-то особую предвидит. Хотя сам говорил, что верить в судьбу православному христианину грешно. Запутал меня окончательно. Я думал в монастыре отдохнуть, успокоиться, а ничего из этого не вышло…
За поворотом действительно показался трактор, расчищавший дорогу от снега. Корнилов сначала пристроился за ним, и некоторое время они медленно ехали, слушая тарахтение, наблюдая, как справа вырастает снежный гребешок. Наконец, Михаил не выдержал и остановился.
– Ты так и не ответил мне, – сказала Аня. – Откровенность за откровенность. Ты меня приревновал?
– Да.
Смотреть на удаляющийся трактор почему-то было грустно.
– Ты серьезно? – спросила опять Аня.
– Еще как.
Корнилов занялся приемником, поискал на фиксированных частотах музыкальное сопровождение их разговора, но ничего подходящего не нашел.
– Это очень глупо, – сказала Аня. – Я не дала тебе ни единого повода к ревности. Я не сказала Перейкину и двух слов, кроме того, он мне совсем не понравился…
Аня вспомнила, как обозвала Владислава про себя «дураком». И на всякий случай этим же словом сейчас мысленно обозвала своего мужа.
– Не нравятся мне такие человеки-оркестры, – продолжила она. – Семнадцатилетняя дурочка может им, конечно, здорово увлечься. По-моему, он надоедает раньше, чем успевает понравиться. Я тебя убедила? Или продолжить?
– Можешь не продолжать. Потому что не в этом дело.
Трактор быстро уменьшался в размерах, а потом вдруг пропал, видимо, на повороте.
– Это все странно, на уровне ощущений, – заговорил опять Корнилов. – Я даже не знаю, как это тебе объяснить. Помнишь, ты мне говорила, что мысль изреченная есть ложь? А высказанное чувство? Наверное, еще больший обман. Что же это было такое? Ревность к воображаемому? Ревность к возможности другой жизни для тебя?
Их взгляды встречались то в панорамном зеркале, то наяву, но каждый раз первым взгляд отводил Корнилов.
– Ты представляешь? Я стал мечтать за тебя. Что по этому поводу говорит мировая литература? Это любовь или ревность? Вот бы, думаю, Ане это или то. Вот увидел этого Перейкина и подумал, что тебе как раз и нужен такой праздник. Праздник, который всегда с тобой. Он-то тебе гораздо больше подходит, чем усталый, нервный следователь, или, как ты неграмотно выражаешься, опер…
– Это что еще за моления мученика Христофора? – строго спросила Аня. – От меня ты собачьей мордочки не дождешься. Меньше тебя любить я не буду, Христофор, и мечтать за меня больше не смей.
– Кстати, насчет собачьей мордочки, – улыбнулся Корнилов. – Если подобрать ко мне собачью породу, то я, пожалуй, самая неинтересная и неудобная в быту. Какая-нибудь охотничья. Сеттер, например, или гончая. В городской квартире такую собаку держать бесполезно. Тапочки приносить она не будет, соображает плохо, играть с ней неинтересно. У нее – один только нюх, след, охотничий инстинкт. Только почуяв кровавый след, эта собака преображается, пропадает ее глупость и вялость…
– Пока ты это говорил, я не почувствовала в тебе глупости и вялости, – перебила его Аня. – Или ты уже вышел на кровавый след? А может твой кровавый след – это я?.. Если бы знала, что православный монастырь на тебя так подействует, никогда бы тебя туда не потащила. В прошлом году после синтоистского или буддистского ты был гораздо бодрее. Я-то думала немного отогреть твою оперативно-следственную душу, а ты уж совсем раскис. Чего доброго возьмешь котомку, посох и пойдешь по святой Руси.
– Интересно, а почему бы современным странникам ни перемещаться по земле на автотранспорте? Святых мест можно посетить больше, и ночевать гораздо комфортнее. На бензин можно собирать милостыней. Вот православные священники освящают избирательные округа на самолетах, опыляют местность святой водой с «кукурузника»…
Они уже ехали по грунтовой дороге, стараясь не спешить, чтобы не догнать машину дорожной службы. Но за поворотом вместо одинокого трактора они увидели нервную вереницу автомобилей. Оказывается, они остановились в каких-то пятистах метрах от шоссе.
– На наших дорогах ничего святого давно не водится, – сказала Аня, радуясь, что муж перешел на шутливый тон, пусть даже насчет святых странников и священников. – Где наши гаишники подежурили, там уже Христа не встретишь.
– Я недавно сказал Акулине что-то похожее, – ответил Михаил, выруливая на шоссе, но в этот момент позади серого «жигуленка» на трассе мелькнул полосатый жезл.
– Про волка речь, а он навстречь, – вспомнил Корнилов одну из любимых поговорок друга и напарника Санчука.
– Добрый…стрш…птр…пс…жбы Орешкин, – представился старшина ГИБДД. – Попрошу предъявить документы.
Было похоже, что «добрый Орешкин» только-только отсмеялся, еще не восстановил дыхание и не смахнул слезу. Щеки его горели запретительным сигналом светофора, видимо, от мороза. Маловероятно, что от стыда. С видимым удовольствием он приступил к неторопливому чтению документов.
– Покажи ты ему удостоверение, – толкнула Аня мужа локтем, но тот изображал в зеркале человека с плаката сталинских времен о молчании и бдительности.
– Вы белому генералу случайно не родственник? – дружелюбно поинтересовался «добрый Орешкин».
– А у вас тут какая власть? – задал встречный вопрос Михаил. – Белая или красная?
– У нас власть черно-белая, – загоготал старшина, покачивая полосатым жезлом.
– Тогда родственник, но по «незаконнорожденной» линии от белого генерала и черной крестьянки.
Аня посмотрела на мужа с уважением, а старшина почему-то с подозрением.
– А вы откуда такие с питерскими номерами? – спросил «добрый Орешкин».
– Из монастыря.
– То-то я вижу, что вы уже причастились, – подмигнул гаишник.
– Вчера пробовали монастырскую медовуху, – кивнул Корнилов. – Но вчера и под присмотром духовенства.
– А сегодня не желаете?
– Нет, не желаю, – ответил Михаил. – В дороге я трезвенник, диетик и йог.
– Жаль, – вздохнул «добрый Орешкин», – хотел выпить с тобой за компанию. Может, передумаешь? Согласись, не каждый день можно выпить с ГИБДД на трассе.
– А чем угощаешь? – заинтересовался Корнилов.
– Коньяк «Московский», даже звездочки есть, – старшина достал из-за пазухи плоскую бутылочку. – Твоя спутница не желает пригубить?
Аня отвернулась, молча. Ее раздражал не только радушный гаишник, но и собственный супруг, зачем-то вступивший в эти сомнительные разговоры. Она подумала, что и тот и другой шутят по поводу дорожной выпивки, но Корнилов и «добрый Орешкин» уселись на заднее сиденье «Фольксвагена».
– У тебя и стаканчики есть? – услышала Аня голос своего супруга. – Это тебе в отделе выдали?
– Они выдадут! – шумно вздохнул старшина. – Конфискат.
Забулькала жидкость, звякнули металлические стаканчики. Аня словно слушала радиопостановку какого-то спектакля. Один из артистов был ей хорошо знаком.
– Отмаливать грехи ездил? – спросил «добрый Орешкин».
– Понимаю, – отозвался Михаил. – Проблема грехов тебе тоже близка.
– А ты как думал! Денисов, правда, любит повторять, что дорога все спишет. Дорога, как война. По количеству жертв война и есть…Вон Денисов, напарник мой, прячется.
– Он что, не пьет?
– В паре всегда кто-то должен быть трезвым, – пояснил старшина. – Сегодня он – ведущий, а я – ведомый. В следующий раз поменяемся ролями.
Аня посмотрела в сторону. Сосновый лес будто бежал, бежал и остановился перед непрерывным потоком машин. Старшие деревья – в отдалении, сосенки, не нажившие еще серьезной коры, – поближе. От шоссе в сторону леса тянулся узкий след какого-то осторожного зверя, который ночью перебежал дорогу, полагая, что на этой стороне жить ему будет лучше.
– Хочу вот тебя спросить, – говорил Корнилов. – Христа на дороге не встречал?
– Иисуса? – «добрый Орешкин», кажется, не удивился странности вопроса. – Пока не случилось. А ты думаешь, он пешком ходит или автостопом ездит?
– В старину вот верили, что Бога можно встретить на дороге. Когда душа так изнемогала, что дальше некуда, простые люди снимались с насиженных мест и шли Ему навстречу. Сейчас такого уже нет? На твоей дороге не видал?
– Да кто сейчас странствует? Развращенное, ленивое нищенство у нас в стране! – возмутился гаишник. – Сидят в подвалах, на батареях центрального отопления, клей «Момент» нюхают, травку покуривают. Ждут второго пришествия.
Аня подумала, что эти двое наверняка знакомы, давно знают друг друга, просто ломают сейчас комедию, точнее, радиокомедию.
– Тебя как звать-то? – спросил в этот момент «добрый Орешкин». – Фамилию «срисовал», а имя не запомнил… Я тебе так скажу, Миша. Я бы за Христом пошел. Бросил пост и пошел.
– Кончено, людей ловить ты уже умеешь, – поддакнул Корнилов. – Чуть-чуть подучиться только.
– Разве я людей ловлю?! Кентавров, – прочувствованно сказал старшина. – Железных кентавров. Стоит нормальному человеку сесть за руль, с ним что-то происходит. Думает по-другому, поступает тоже не так. Ты за себя скажи. Прав я или не прав?
– Прав, конечно, – ответил Михаил. – Вот средневековый рыцарь обязательно был на коне. Я понимаю, конечно, в доспехах пешком далеко не уйдешь. Но такое впечатление, что без коня не было бы рыцарского благородства и доблести. Конь живой или железный, все имеет решающее значение. Есть такое ощущение у тебя?
– Есть, – подтвердил рыцарь полосатого жезла. – Дон Кихот без этого… Ну, ты меня понял… никакой не Дон Кихот.
– Без Росинанта он никто. Это факт.
– Знаешь, Миша. Что-то родное есть в кликухе этого коня, российское, – мечтательно произнес «добрый Орешкин». – Росинант…
Аня хотела напомнить не на шутку интеллектуально разошедшимся ментам, что Росинант переводится как «бывшая кляча», но промолчала. Ее заняла и позабавила обратная мысль, что испанцам в названии нашей родины, возможно, тоже слышится «кляча». Вот тебе и птица-тройка!
– А вспомни всадников в Древнем Риме, – говорил ее муж. – Они же все были сенаторами и даже одного коня сделали сенатором.
– Что ты там несешь? – не выдержала Аня. – Чему ты учишь… – она чуть не ляпнула «младших по званию», но удержалась. – Всадники были привилегированным сословием в Риме, но сенаторами не были. А коня привел в сенат Калигула.
– Умная жена, – констатировал «добрый Орешкин». – В библиотеке работает?.. А к нам в отдел как-то приходила библиотекарша в порядке культурной работы. Приносила книжки по нашему профилю, то есть про водителей, машины и дороги. Слушай, сколько всего про это понаписано! Она список на доске потом вывесила. Мне за всю жизнь не прочитать. Одну книгу я все хочу в библиотеке взять или даже купить. Немца какого-то. У меня записано, только сейчас не вспомню. Там, Миша, не поверишь, война описывается между пешеходами и автолюбителями. В самом натуральном виде, как в Чечне. Пешеход занимает огневую позицию и ведет прицельный огонь по всем проезжающим мимо машинам. А автомобилисты охотятся за пешеходами, наезжают в прямом смысле, давят в коровью лепешку…
Аня вспомнила и автора, и название книги, но подумала: не слишком ли она умная? Не побыть ли ей немного «пробкой», женщиной до эмансипации, «бывшей клячей»?
– Мне пришла мысль, – продолжил старшина, снимая шапку и почесывая большую, почти академическую, голову. – Мы, работники ГИБДД, – в некотором роде, миротворцы, голубые каски, голуби мира. Без нас давно бы конфликт между пешеходами и водилами перерос в полномасштабную войну. Они пока еще считают врагами нас, гаишников. Ладно, мы готовы принять удар на себя, в смысле, все фишки, то есть шишки… Этот немец тоже умный, как и его земляк Карл Маркс. Я вот эту книгу даже куплю. Будет и у меня настольная книга. Как же она называется, какой-то «волк»?.. Нет, не «дорожный»…
Как будто подсказки Аниной ждут? Что она им – толстая энциклопедия, что ли?
– Вон Денисов, «дорожный волк», уже машет, – вздохнул с заметным сожалением «добрый Орешкин». – Не даст посидеть, поговорить с умным человеком. Не хочет мерзнуть в одиночестве. Ну, я ему в другой раз тоже не больно дам расслабиться.
Гаишник открыл дверцу, развернулся, заскрипев портупеей, и поставил обе ноги на землю, словно вставал утром с кровати. «Фольксваген» подпрыгнул, когда старшина, наконец, «нащупал тапочки». Аня на прощание посочувствовала жене «доброго Орешкина», но тот и не думал прощаться.
– Гражданин Корнилов, прошу пройти на медицинское освидетельствование, – неожиданно выпалил гаишной скороговоркой «добрый Орешкин».
– Ты что, старшина? – не понял Корнилов.
– Визуальный осмотр показывает у вас наличие степени опьянения, – пробубнил старшина, делая скучное, бесстрастное лицо. – Придется дыхнуть в «трубочку» для медицинского освидетельствования нетрезвого лица.
– Орешкин, ты что Ваньку валяешь?! – рассердился Михаил. – Мы же с тобой только что пили?
– С кем вы пили, меня не интересует. А вот прапорщик Денисов проведет освидетельствование по всей форме, предусмотренной законодательством. Денисов, гражданин явно нетрезв…
– Разберемся, – сказал подошедший усач, похожий на казака Григория Мелехова, но только озябшего в донских степях.
– Разбирайтесь, – в тон ему ответил Корнилов, – но только медицинское освидетельствование и «дыхнуть в трубочку» – разные вещи. И что-то я не вижу передвижного наркологического пункта, специально оборудованного в соответствии с установленными правилами, с высотой потолка не менее метра ста восьмидесяти пяти сантиметров, с холодильником и биотуалетом. Где биотуалет, старшина?
– Грамотный! – удивился Денисов.
– Вообще умный мужик, – подтвердил «добрый Орешкин».
– Ты, грамотный, ну-ка руки – на капот, ноги – в стороны! – выкрикнули гаишники почти хором.
Аня даже зажмурилась, ожидая ответных действий Корнилова. Перед глазами промелькнули эпизоды из известного фильма с клюквенным соком на снегу и говорящими отрубленными головами, а также прошлогодняя сцена на дороге перед красной «девяткой», еще более страшная и героическая, чем в кино. Но следователь только руку спрятал на мгновение, будто шарф поправил. На фоне белого снежного поля Аня увидела красную книжицу вместо крови и застонала разочарованно, как подросток, попавший не на тот фильм. Правда, увидеть наказание хитроумных злодеев было тоже неплохо. В отсутствие самураев с катанами и неуловимые мстители могут сойти или комиссар в кожанке.
Но вместо пресных казенных и соленых нецензурных фраз Аня услышала смех Корнилова. Вместо стремительно броска или резкого удара Михаил ткнул в дрогнувшее было пузо «доброго Орешкина» и щелкнул пальцем по заиндевевшей кокарде прапорщика Денисова. Вот и все наказание.
– Капитан, что же ты сразу не признался? – заговорил старшина с укоризной. – Нашелся бы тогда коньяк и подороже.
– Так ты меня еще и отравил? – изумился следователь.
– На это я никак не способен.
– И многих вы так «разводите»? – поинтересовался Корнилов на прощание.
Гаишники только переглянулись. Корнилов был им больше неинтересен, а его присутствие на данном участке трассы просто мешало.
– Что же ты не составил протокол? – спросила Аня, когда они уже мчались по шоссе в разноцветной и разнолитражной колонне без начала и конца. – Не заставил этого философа Сковороду дыхнуть в его же трубочку? Я бы была понятой. Да ты только рукой махни, набрал бы десяток свидетелей на трассе.
– Как тебе сказать? Показалось мне, может быть. В монастырь ехали – за нами серая «восьмерка» пристроилась, сегодня выезжаем на трассу – опять она. Жаль, номера я не срисовал. Когда нас гаишник тормознул, она тоже остановилась на обочине. Вот я и потянул время, понаблюдал.
– Серая «восьмерка» – это стереотип российских дорог, – авторитетно сказала Аня. – Думаешь, это «хвост»?
– Вряд ли. Ты права – простое совпадение, – ответил Корнилов. – Кроме того, мне гаишник понравился. Он рыбачил тридцать лет и три года и никогда не слышал, чтобы рыба говорила. Вот и отпустил я ее в синее море. Пущай гуляет себе на просторе.
– Дурачина ты, прямой простофиля, – добавила она. – Не желаю я быть черною крестьянкой…
– Вот и я о том же думаю, – перебил ее Михаил. – Посмотри направо. Видишь этот поселок неказистый, ни одного домика приличного?
– Куда собака похромала?
– Да. А между тем здесь проживают несколько миллионеров, криминальных авторитетов. Например, всем известный Корейчик.
– Шутишь?
– Ну не проживают, а только прописаны, формально, для российского гражданства. Но все равно забавно. Поселок Новый Суглинок, пять старух, пьяный сторож и хромая собака – международная криминальная столица. Тебя это удивляет?
– Нет, – ответила Аня. – Меня что-то последнее время мало что удивляет. Старею?
– Взрослеешь, – поправил ее Михаил. – И я, кажется, тоже…
Для одной лишь Дульсинеи я – мягкое тесто и миндальное пирожное, а для всех остальных я – кремень; для нее я – мед, а для вас – алоэ; для меня одна лишь Дульсинея прекрасна, разумна, целомудренна, изящна и благородна, все же остальные безобразны, глупы, развратны и худородны…
В эти дни телеканалы заполняли дневной эфир старыми советскими фильмами. Черно-белые трудовые бригады отказывались от премий, рабочие брали на поруки трудных подростков и флиртовали друг с другом посредством башенных кранов и гусеничных тракторов. Аня заглушала шум социалистического строительства пылесосом «Бош», грохотом отодвигаемой мебели и собственным пением, но телевизор не выключала. Ей нравилось работать в едином ритме со всей страной, пусть и сгинувшей уже в волнах истории, подобно Атлантиде.
В одну из тихих рабочих минут, когда даже немецкий пылесос не может заменить простую русскую тряпку, Аня вдруг услышала громкий крик в телевизоре:
– Ты же – частная собственница!
На экране телевизора комсомольская богиня в традиционной темной косынке, с высокой голливудской грудью и горящим взглядом бросала страшные обвинения маленькой щекастой девчушке, дрожащей от ужаса. Аня сначала тоже испугалась, а потом рассмеялась. Ведь это она была настоящей частной собственницей со свидетельством и синей круглой печатью.
Она еще не привыкла к новой роли, еще не научилась относиться к земельной собственности буднично, как к содержимому своей дамской сумочки. Иногда ей казалось, что она чем-то похожа на Плюшкина. Не патологической скупостью, конечно, а странным, нематериальным отношением к собственности, можно сказать, поэтическим. Не зря же свои «Мертвые души» Гоголь посчитал поэмой, и критики с ним согласились.
Сейчас вот на ее земле наступала весна. Ее снег становился серым и ноздреватым, местами он уже сошел на нет. Но он превращался в талую воду, и эти весенние ручьи, показывающие своим движением перепады на участке, тоже были ее. Она ждала весенних птиц и уже два раза просила Корнилова сколотить пусть плохонький, но скворечник. Ей хотелось поселить на своей березе своих скворцов, вырастить своих птенцов, поставить их на крыло и проводить потом в теплые страны как ее собственных посланников в далекое, неизвестное.
Аня чуть не призналась мужу, но призналась только самой себе, что боится не увидеть этой весной на своих деревьях листьев. Ведь это была первая весна ее собственности, первые птицы, первые почки. Кто знает, как освободится от зимней спячки ее особый мир, отделенный не только кирпичным забором, но еще некой невидимой стеной, от всего остального?
Больше всего переживала Аня за старый дуб, росший рядом с домом, отдельно от остальных деревьев участка. Каждое утро она заходила под его неаккуратную, безлистную крону, надевала очки, что делала крайне редко, и вглядывалась в окончания растопыренных в пространстве веток. Когда же ты, старый кот, выпустишь свои зеленые коготки?
– Кто из нас князь Болконский, а кто графиня Ростова? – спросил ее Корнилов, садясь как-то поутру в машину. Он намекал на знаменитую сцену со старым дубом в «Войне и мире».
Но муж сам себя через пару теплых солнечных дней и разоблачил. Он ворвался в спальню, хотя должен был уже по времени съезжать с Поклонной горы. Лицо его было совершенно счастливым и детским, если не сказать щенячьим.
– Есть первые почки на дубе том! – закричал он, словно Мичурин о первых своих яблоко-грушах.
Аня только для вида поворчала, напомнила мужу, что опаздывать на государственную службу нехорошо, сама же, как была в тапочках и ночной рубашке, выскочила на улицу и побежала к одинокому старому дереву. Корнилов поругал ее за легкость в одежде, но, посадив жену себе на шею, похвалил за легкость в теле. Только потрогав руками липкие, новорожденные почки, Аня успокоилась и отправилась одеваться. Все было в порядке. Весна не знала кадастровых границ, кирпичных заборов и воображаемых ограждений.
Но такая поэтическая жизнь с созерцанием собственного, изменяющегося во времени, фрагмента природы продолжалась недолго. Как-то раз в гостиной у выдвинутого ящичка серванта, где помещалась семейная касса, Аня почувствовала себя настоящей аристократкой, то есть представительницей уже доживающего последние дни сословия. Она была обладательницей крупной собственности, можно сказать, имения, которое не приносило ей никакого дохода. А семейная касса, сколько ни стучи этим ящичком, как сторож колотушкой, не пополнялась, а только таяла, будто весенний снег на ее земельной собственности. В ее положении помещицы закладывали свои имения или вырубали вишневый сад.
Объявившийся недавно художник Никита Фасонов предлагал ей место директора какой-то художественной галереи.
– Я хлопочу не за твои красивые глаза, – сразу же сознался он, нервно посмеиваясь в телефонную трубку, – а еще за твои красивые ноги, узкую талию и все остальное.
Муж покойной подруги Ольги Владимировны тоже звал Аню в свою фирму, но она скорее бы согласилась на предложение Фасонова. Уж лучше вернуться на пошленькую страницу собственной жизни, чем еще раз открыть главу потерь.
Аня обложилась объявлениями, залезла в интернет. Пару дней она звонила и делала аккуратные пометки на газетных разворотах, потом стала рисовать на страницах чертей и дырявила шариковой ручкой бумагу. К концу недели после двух звонков она засовывала целую газету в мусорное ведро.
Но неожиданно ей позвонили, можно сказать, уже из мусорного ведра. Рекламно-издательская фирма приглашала Аню Корнилову на собеседование. Им срочно требовался менеджер.
Факультет журналистики переходного периода дал Ане весьма поверхностное представление о современных средствах массовой информации. Старые преподаватели хорошо анализировали и классифицировали газеты, но никогда в них не работали. А ленинская теория партийной печати очень плохо трансформировалась в теорию коммерческой рекламы. Наскоро переписанные методички открывались такими перлами: «Реклама – это не только пропагандист и агитатор качества товара, но и организатор его успешной продажи», «Реклама всегда партийна, так как продвигает на рынок партии товара».
Больше всего нового и полезного студент узнает обычно из собственного дипломного сочинения. Работая над «Эстетикой газетной полосы», Аня пользовалась в основном нетрадиционной литературой. Например, теорию композиции она излагала по трактату английского эстета XVIII века Уильяма Хогарта «Анализ красоты», подачу газетного материала и психологию его восприятия читателем она позаимствовала из толстенной и красочно оформленной американской книги «Весь мир – это реклама».
Сейчас, сидя за столом в кабинете коммерческого директора АО «Бумажный бум», напротив повзрослевшего и обрюзгшего Знайки из сказки Носова, Аня, как могла, пересказывала наиболее запомнившиеся места американской книжки, авторов которой уже позабыла.
– Предложенная вам вакансия открылась в результате ЧП, – сказал коммерческий директор непонятную фразу, когда Аня собиралась уже переходить к Хогарту. – Ваша предшественница тоже казалась грамотным специалистом. Неделю назад заказала в типографии большой тираж рекламных листовок. На фоне нашего товара на них была изображена лошадь в стиле этой… Пахлавы? Нет, Хохломы… Или Палеха? Все время их путаю… Красочная такая, цветастая лошадь…
– Может, «дымковская» игрушка?
– Возможно, – согласился Знайка. – Над этой живописной лошадью был напечатан слоган: «Не ставь на “серую лошадку”!» Ниже – наш логотип, телефон, факс, «мыло»… Все нормально задумано, даже хорошо. Но весь тираж отпечатали… в черно-белом виде. Представляете?
«Не ставь на “серую лошадку”!» А лошадка наша – серее не бывает! Наш генеральный хотел ее собственными руками придушить. Не лошадку, разумеется, а менеджера по рекламе. Потом успокоился и приказал ей все три тысячи лошадок разукрасить вручную. Но потом сжалился и уволил без выходного пособия…
– Ставлю на «Черную каракатицу», – пробормотала Аня машинально.
– Вот этого не надо, – попросил ее коммерческий директор.
Аню приняли на работу с испытательным сроком. Но сразу же отправили на курсы с громким названием «Техника рекламного взрыва», проходившие на тихой, пешеходной Малой Конюшенной улице.
Организаторы курсов арендовали для занятий банкетный зал в одном из международных культурных центров. Курсисты рассаживались за столы, расставленные полукольцом, две полные девушки в кожаных юбках подносили им кофе, чай и минеральную воду. Потом третья девушка тоже в короткой кожаной юбке, но более стройная, делала перекличку по названиям фирм.
– Здесь! – Аня откликалась на «Бумажный бум».
Присутствующие деловые женщины смотрели на нее, как казалось Ане, с завистью. Ее фирма, видимо, пользовалась в коммерческих кругах большим авторитетом. Мужчин на курсах почти не было. Пара субтильных очкариков, которые волновались даже во время переклички, и молодой человек спортивного вида, который вообще не вел записей, а рисовал в блокнотике танки и самолеты. На первом же занятии он сел рядом с Аней, начал пошленько шутить и бойко ухаживать, а когда узнал, что ее муж – следователь, выказал Ане еще большее расположение.
– Я здесь единственный из некоммерческой, то есть государственной организации, коллега, – признался он Ане. – Все из-за дурацкого названия курсов. «Техника взрыва»! Надо же такое придумать! Начальство велело выяснить: что за курсы? Не работают ли террористические группы уже в открытую в самом центре города? Вот и сижу здесь, коллега. Были бы хоть нормальные классы, выспался бы на задней парте. Нет, все на виду, хоровод какой-то. Слушай теперь этот кобылий бренд, то есть бред. Аня, а вы мужа любите или только уважаете?..
Действительно, лекции были похожи на хоровод. Каждое утро с пяти-десятиминутным опозданием в центр хоровода врывалась брюнетка средних лет на тонких, нервных ножках. Звали лекторшу Маргарита, и она не упускала случая манерами, одеждой и оборотами речи подчеркнуть свое булгаковско-воландовское родство. Ане же она сразу напомнила ее первую школьную учительницу Зою Алексеевну, женщину истеричную и дерганую, которая даже на родительском собрании кричала на перешептывающихся и грозила указкой задней парте. Через Зою Алексеевну пришло и другое сравнение: с маленькой, тонконогой злючкой – соседской собачкой чихуа-хуа, пронзительного лая которой так боялся ее полугодовалый Сажик.
Уже сейчас дворняжка Сажик, спасенный Аней в прошлом году от живодеров и голода, был размером с немецкую овчарку. Окрестные собачники принимали его за черного терьера. Старичок Юлий Оттович, увидев веселого Сажика на прогулке, сказал:
– Радуешься жизни, вертухай? Как только вас угораздило, девушка, завести себе охранника сталинских лагерей?
Аня не стала разубеждать пенсионера. Если уж она стала поддельной помещицей, псевдоаристократкой, то пусть и ее безродная собака считается породистой. Она даже уговорила Корнилова отвезти Сажика в ветлечебницу и купировать ему хвостик. Несмотря, на репутацию и отсутствие хвоста Сажик все равно был счастлив в жизни, влюблен в своих хозяев, предан своей территории и скоро научился радостно вилять даже черным помпоном.
Своего Сажика Аня и рисовала в тетрадке во время лекций по рекламе и семинаров по созданию собственного бренда, в то время как ее сосед, изобразив все известные ему марки танков и самолетов, перешел уже к стрелковому оружию. Продлись курсы больше двух месяцев, он, пожалуй, выдал бы бумаге тайные системы вооружений.
На первой же лекции Аня поняла, что любая пошлятина, многократно растиражированная, повторяемая на каждом углу, превращается в бренд. Слова «добрый», «дивный», «милый», «ласковый» подходят и к соку, и к мылу, и к туалетной бумаге. Лучше писающего мальчика и фарфоровых слонов до сих пор ничего не придумано. Поэтому самый сильный рекламный эффект производит сочетание пьющих слоников и писающих карапузов в одном ролике. Заставить слоников писать – грубейшая ошибка, нарушение всех рекламных канонов. Зато розовощекий малыш – универсален, как терминатор, вызывает исключительно положительный эффект и питьем, и писаньем, даже тем и другим одновременно.
Маргарита металась по кругу, вся в пятнах от видеопроектора и цветных мелков. На доске любимица Воланда рисовала какие-то адовы круги, давая им непонятные для слушателей названия: «Вера и деньги», «Миссия и слоган», «Харизма и стереотип», «Внешность бренда», «Случайные черты», «Стилизация образа», «Спекуляция сознания»… Это было любимое детище Маргариты – составляющие идеального бренда, расходившиеся концентрическими кругами вокруг ядра «Веры и денег».
На одном из семинаров курсистки называли удачные, по их мнению, бренды, предпочитая торговые марки своих компаний.
– «Семейный тариф»? Это очень удачно, – отвечала Маргарита, – потому что вера в семью как основу общества, еще очень сильна в человеке. Парфюмерная линия «Любимый мужчина»? На мой взгляд, это неудачный бренд, так как все мы знаем, что мужики – сволочи.
– «Любимый город», – подсказала молодая блондинка, откровенно скучавшая в женском обществе курсисток.
– Это очень неплохой бренд, – сказала лекторша. – На рынке недвижимости, где хороший бренд встречается крайне редко, этот заметен особенно. В смысле конкуренции…
– В смысле конкуренции это пример крайне неудачного бренда, – неожиданно для самой себя ляпнула Аня с места.
Все присутствующие посмотрели на нее с любопытством. Возражать Маргарите курсистки не решались или ленились.
– Это почему же? Позвольте узнать, – Маргарита даже закачалась на высоких каблуках и тонких ножках.
– Вспомните известную советскую песню «Любимый город», – сказала Аня.
– Прекрасная песня, – подтвердила лекторша. – Это еще один положительный аргумент за этот бренд.
– Конечно, – согласилась блондинка, в глазах которой Аня прочитала зарождающееся в эту минуту презрение и ненависть к ее скромной особе.
– Вы вспомните лучше слова из этой песни, – попросила Аня.
– Что у нас тут «Угадай мелодию», что ли? – удивилась Маргарита, и банкетный зал одобрительно загудел.
– «Любимый город может спать спокойно…», – впервые перед такой многочисленной аудиторией пропела Аня. – Понятно? «Любимый город» может спать спокойно, пока на рынке работают его конкуренты… Это же стереотип, заложенный в сознании многолетним исполнением такой популярной песни.
В зале на несколько секунд воцарилась тишина. Маргарита крошила в руке кусочек мела, а раскрасневшаяся блондинка, казалось, делала упражнения по глубокому дыханию грудью. Только Анин сосед, дорисовывая автомат Калашникова, беззаботно мурлыкал мотив этой действительно хорошей песни.
– Вы случайно не занимались до этого на семинаре Липского? – спросила вдруг Маргарита. – Чувствуется его школа. Так вот. Липский – шарлатан и выскочка! Его трактовка бренда глубоко ошибочна и выхолощена. Вместо семи кругов он предлагает концепцию равнобедренного треугольника. А «веру» он считает вторичным фактором! Вам не смешно?
– Смешно! – ответил Анин сосед с интонацией армейского «Так точно!».
Остальные курсистки зашуршали конспектами, перелистывая их к началу. То, что они не поняли юмора, вызвало у них заметную тревогу и сомнения в полученных на курсах знаниях.
Я хоть и мавр, однако ж соприкасался с христианством и отлично знаю, что святость заключается в милосердии, смирении, вере, послушании и бедности, но со всем тем я утверждаю, что человек, который в бедности находит удовлетворение, должен быть во многих отношениях богоподобен…
Предшественники буддизма учили, что природа перестает танцевать, когда человеческий дух отворачивается от нее, как разочарованный зритель. На самом деле все, конечно, наоборот. Танцует она только тогда, когда никто ее не видит.
Корнилов наблюдал за дубом каждое утро и каждый вечер, как юный, но упертый натуралист. Он отмечал в календаре собственной души, когда появились первые дубовые почки, когда их зеленые коготки притупились, когда они стали похожи на детские кисточки для рисования, измазанные в зеленую краску. Каждое из этих событий происходило без него, когда он работал, ужинал, спал. Он только отмечал результат, как новую смену природных картинок, очередной слайд. Но явление листа миру он надеялся увидеть без всяких там раскадровок, дискретности, а как непрерывный процесс. Не таков дубовый листок, чтобы появиться на свет незаметно.
Михаил даже вставал ночью и выходил в домашних тапочках к спящему дубу. Он шарил лучом фонарика по веткам, но так и не смог рассмотреть никакого всеобщего движения в прозрачной кроне. Он только разбудил ночевавшую на верхних ветках птицу и напугал Аню, которая тут же усадила мужа за стол, заставила смотреть в свои сонные глаза и задала ему ряд медицинских вопросов.
Но стоило Корнилову отвернуться, как природа станцевала свой танец без зрителей, аплодисментов и букетов. Утром он увидел дуб, покрытый до последней сломанной ветки молодыми, нежно-зелеными листьями.
Он ехал сейчас на работу, тормозил и трогался вместе со всеми попутными машинами, но не ругался, как обычно, на лихачей и «чайников», а мысленно беседовал с дубом или с тем, кто прятался в этом дереве. Хотя думать об одиноком дереве за рулем автомобиля всегда опасно.
Так все и происходит, размышлял Корнилов, так и устроена жизнь. Никаких равномерных, текучих процессов. Все скачет, прыгает, срывается с места. Об этом и отец Макарий мне говорил. Хочешь поверить – должен совершить прыжок, выпрыгнуть из болота, выскочить из старой кожи. Меняться надо мгновенно, по мановению руки, взмахом волшебной палочки. Иначе будет то же самое, все так и будет тянуться, длиться и длиться, пока не погибнет. И ведь чувствую, что пора совершить этот прыжок, пока почва еще не ушла из-под ног, пока есть опора. Все молчит, ожидает и смотрит на меня. Я как атлет в секторе для прыжков. Разминаюсь вот, разбег отмеряю. Ну, что? Пора? Молчишь? Что же Ты за тренер такой, если даже слова не скажешь? Где же Ты прячешься? Под каким камнем? В каком дереве? Может, в нашем старом дубе? «Рассеки дерево…» Не дождешься – губить старика из суеверия я не буду. А что же вы молчите, святые отцы? Что вы скажете мне напутственного? Разве никто до меня не задавал подобных вопросов? Разве святой Христофор не просил себе уродства? Вот и я прошу себе песью голову, а лучше волчью душу. Что вы умного мне скажете? Все же у вас прописано, все размерено, все душевные болезни разложены по полочкам. «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих». А если так? «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за женщину свою». Что тут стесняться, святые отцы? Друзей, родных, близких? Мы же взрослые люди. «За женщину свою». Именно так и не иначе. Только это и достойно жизни, только это будет искренне, без всяких там психологических натяжек. Совсем другие слова, другой краской написанные. «Нет больше той любви…»
Было похоже, что в неторопливом, вежливом «фольксваген-гольфе» на светофоре поменяли водителя. Он вдруг довольно бесцеремонно подрезал джип «чероки», потом рискованно вклинился между тойотой и ауди. Перед очередным светофором он вообще выехал на встречную полосу и умчался вперед, оставляя после себя выхлопы ругательств оставшихся в пробке водителей.
Михаилу казалось, что к зданию райотдела он подъехал совсем другим человеком. Но на каменных, побитых ступенях вспомнил своего напарника Колю Санчука, и опять на него напали сомнения и тоска.
Невовремя Санчо с этим губернаторством. Ну, какой из него пиарщик, предвыборный штабист? Что за глупая блажь? Какая-то призрачная надежда на будущий портфель чиновника, паек и льготы? Или Санчо, наконец, решил доказать своей жене, что он не «пустое место», не «ее погубленная молодость», что не «наплевать ему на семью», что «он думает о будущем дочери»?
Случай, приведший к таким крутым изменениям в жизни Коли Санчука, произошел пару лет назад. Как-то за оперативное раскрытие двойного убийства их наградили двумя билетами на концерт, посвященный Дню милиции. Еще тогда билеты показались Михаилу подозрительными, недобрыми: больно хорошие места, третий ряд партера, сразу за лысинами начальства – ноги поп-звезд. С коварной вежливостью Корнилов пропустил Санчо вперед, а сам сел с краю, надеясь не досидеть до Розенбаума.
Сразу же после фанфар и хора внутренних войск МВД Михаил заметил, что его боковое зрение не фиксирует профиль напарника. Санчо о чем-то шептал соседке слева. Корнилову были видны только ее полные коленки под форменной юбкой и массивные икроножные мышцы. Видимо, в тот вечер Санчук был в ударе, его остроты по поводу происходящего на сцене падали на благодатную почву. Редкое явление – полная женщина из органов тоже не любила попсы. Икроножные мышцы тряслись, а коленки время от времени соприкасались, отдавая иронии Санчука должное. Коля так увлекся, что не заметил, как его оставили в полумраке в компании с дородной милиционершей и Борей Моисеевым на сцене.
– Хорошенькая? – спросил Корнилов напарника на следующий день.
– Подполковник из главка, – ответил Санчо голосом диктора Левитана.
Корнилов несколько месяцев не давал прекрасному образу с погонами подполковника покинуть память Коли Санчука. Он опекал бедного Санчо, как друзья опекают безнадежно влюбленного человека, приводил примеры из мировой литературы, находил прочувствованные слова утешения, давал дельные советы. Словом, издевался над другом, как только мог.
Со временем шутки Корнилова на эту тему стали все более плоскими, и подполковник из главка была совершенно забыта и тем, и другим. Вот только женское сердце оказалось вернее мужского. Месяц назад Колю Санчука здорово напугали, затребовав в главк. Он так и не угадал, за какой из грехов его вызвали наверх.
– Мы же с тобой государевы люди, Михась, – говорил Коля Санчук, вернувшись в отдел. – Мобилизованы, призваны, только строевой подготовкой не занимаемся и дедовщины у нас в отделе нет. Хотя вру. Ты меня уже загонял, как последнего «духа». Вот меня взяли, как оловянного солдатика, и откомандировали в предвыборный штаб Веры Алексеевны. Командировка такая, понимаешь? В горячую точку…
– Это она-то – горячая точка?! – удивился Корнилов. – Это целый горячий регион!
– Тю, Михась! Да ты ж меня ревнуешь, как хлопец дивчину.
– Катись ты, хохляцкая рожа, до своего любимого сала.
– Спасибо, отец родной, – сказал на это Санчук со слезой в голосе. – Уважил друга! Нашел те единственные и правильные слова, чтобы поддержать его на перепутье судьбы. Да еще и женщину походя оскорбил. Рыцарь называется… Может, она человек хорошенький… то есть хороший?
– Это в главке-то? Кандидат в губернаторы города от нашего ведомства? Сказал бы я тебе, но в святые места скоро поеду, воздержусь.
– Я вот не обижаюсь, что ты без меня в монахи собрался, – нашелся Коля.
– Какие монахи! Я всего на неделю, осмотреть достопримечательности. Аня говорит, пряники там какие-то особенные… Это еще та неделя от отпуска. За какой только год, уже и не вспомню.
– Сало, пряники… А я, думаешь, навсегда?
– Ты еще не знаешь, как можно затеряться в коридорах власти, – заметил Корнилов. – Многие рыцари туда ушли, но немногие оттуда назад вернулись.
– А я – не рыцарь, я – хохол. У нас не забрало, а чтоб вас всех побрало… Я только одним глазком посмотрю на нашу политику изнутри и сейчас же назад вертаюсь. Не успеет девица за разврат устыдиться, а я уже тут как тут.
– Подсознание твое тебя выдает, – обрадовался Корнилов, как старой знакомой, этой поговорке Санчо. – Сам понимаешь на подсознательном уровне, что в разврат ударяешься, а споришь вот.
– Да эта поговорка не из подсознания, – возразил Санчук, – а из самого обыкновенного этого… сознания.
– А я тебе говорю: подсознания.
– Сознания…
– Хорошо, пусть так, – согласился Корнилов. – Еще хуже. Сам все понимаешь, осознаешь и идешь себе на такое грязное дело, словно в ДК милиции. Колись, Санчо, чем тебя соблазнили? Квартирой, машиной с мигалкой, льготами, коробкой из-под ксерокса?
– Не лепи горбатого, начальник, – отмахнулся Коля Санчук. – Надо еще выборы выиграть. Подождите, детки, дайте только срок… А если я должность какую-нибудь в желтом домике получу, то и про тебя, бедолага, вспомню.
– Спасибо, отец родной, – всхлипнул Михаил, – только «желтым домиком» на Руси всегда другое заведение кликали.
– Какое же это? – удивился Санчо.
Корнилов пояснил.
– Но все равно спасибо тебе, Коля, и на этом. Хотя в этом случае я бы монастырь выбрал. Только я, кажется, догадался, зачем ты им понадобился.
Санчо решил не переспрашивать, подозревая очередную шпильку, но Корнилов сказал и так:
– Ты будешь у них талисманом. Больно ты, Санчо, на олимпийского Мишку похож.
– Это ты, Михась, уже на волка похож, – обиделся Коля. – Морда серая, глаза блестят и на своих закадычных друзей бросаешься.
– Так и есть, – грустно усмехнулся Корнилов. – Помнишь, меня Кудя при задержании за руку цапнул? От этого, говорят, превращаются в оборотней.
– Автоматическими ножницами для стрижки кустов? – засмеялся Санчо. – От этого ты, Михась, можешь в газонокосилку превратиться. Но ничего, в монастыре православном из тебя человека сделают…
Вот, оказывается, как вершатся политические судьбы! Несколько глупых шуточек в полумраке концертного зала, парочка Колиных излюбленных поговорок, возможно, два-три непроизвольных соприкосновения локтями плюс одно умышленное коленями и вот, пожалуйста: Николай Санчук откомандирован в предвыборный штаб Веры Алексеевны Карповой, полковника милиции и кандидата в губернаторы.
Таким вот образом Санчо отправился «губернаторствовать», а на «острове» оказался Корнилов.
Сейчас, после монастыря, отца Макария, мученика Христофора, разговоров и встреч последних дней, Корнилов наверняка согласился бы с Колей, одобрил его выбор. Может, даже сказал бы ему об этом в лицо и всерьез. Лишний раз он убедился, что не зря они с Санчо были напарниками, может, и не с прописной буквы, но уже и не со строчной точно. Каждый из них мыслил и чувствовал по-своему, шел своим следственным путем, по своей логической цепочке. Но к выводам они приходили одинаковым и, чаще всего, верным. Одновременно они оказались на жизненном распутье, у того самого камня с тремя вариантами дороги, и тот, и другой сделали выбор. Только вот верный ли? И встретятся ли они когда-нибудь, разъехавшись в разные стороны?
Новый оперативник, занявший стол Коли Санчука, казалось, только что вышел из парикмахерской, где его не только постригли, освежили, но и зарядили оптимизмом и верой в свою неотразимость. Корнилов позавидовал его пухлым щекам, которые во время утреннего бритья, наверное, не надо было надувать. Вообще, Михаил почувствовал себя рядом с новым опером Андреем Судаковым каким-то чайным пакетиком, отжатым за две специальные ниточки. А рабочий день только начинался…
– Я хозяйке квартиры так и сказал: «Телесериалов насмотрелись? Отпечатки пальцев сейчас только в кино берут. По крайней мере, с гладких поверхностей», – рассказывал Андрей Судаков об очередном квартирном ограблении, куда он уже успел съездить поутру. – А старуха, смотрю, к дверце шкафа подбирается. Пощупать, видимо, хочет на гладкость. Хорошо еще вещи на пол сброшены, а ей через эту груду не перебраться. Ну, думаю, надо переходить в наступление. «Кто звонил к нам в отдел? А кто звонил в „02“?» – строго так ее спрашиваю. Она растерялась сразу и след потеряла. «Я только к вам в отдел дозванивалась по справочнику», – говорит.
– А кто же звонил в «02»? – вяло поинтересовался Корнилов.
– Так эти, 911. Видимо, грабители замок попортили, когда дверь вскрывали. Старуха 911 вызвала, чтобы домой попасть. Ну, а эти спасатели и отзвонились, им положено.
– Понятно.
– Так вот. Чувствую, старушка уже не так агрессивна, как вначале. Значит, можно дожимать…
Корнилов представил, как оперативник Судаков дожимает старушку на борцовском ковре или ринге, и немного повеселел.
– Хотите себе неудобств? – Судаков словно обращался к невидимой уже старушке. – Допросы, протоколы, криминалисты с грязной обувью, блохастые собаки? Тогда пишите заявление, что претензий не имеете. К кому? А ни к кому… К грабителям, конечно, имейте, сколько хотите. Никто никого не найдет. Нет, милиция работает отлично. Я вам скажу по секрету… Только дайте мне расписку, что обязуетесь эту информацию не разглашать в течение семи календарных дней… Так вот, говорю по большому секрету, что это серийная кража…
– И дала такую расписку? – не поверил Михаил.
– А как же! Дала, как миленькая, – опер вытащил из кармана бумажку с дрожащими, старушечьими буквами и швырнул ее в корзину для мусора. – Наш народ уважает государственные тайны и собственные подписи.
– Тут я, правда, немного прокололся. Назвал пропавшие колечки золотым ломом. Минут двадцать с ней препирались по этому поводу. В башку эта старуха мне свои колечки накрепко вбила с подробными описаниями: где царапинка, где пятнышко, какое от мужа покойного, какое от Вовика какого-то. Месяца два помнить теперь буду этого Вовика, старухиного любимца. А знаешь, как я от нее вырвался? Стал сокрушаться, что такой у них в ЖСК хороший председатель, и вдруг в его доме квартирная кража. Прямо не мог успокоиться. Председатель кооператива – и такое происшествие! Старуха меня еще успокаивать начала и председателя хвалить…
– При чем здесь председатель? – не понял Корнилов.
– Внимание переключил на другой знакомый ей объект, – пояснил Судаков. – Все по науке. А потом сказал, что пошел этого председателя успокоить. И был таков…
– Силен, – согласился Корнилов. – А ты хотя бы соседей опросил? Может, кто-нибудь видел, слышал? В хрущевках слышимость такая, что соседи по шагам друг друга узнают.
– Я ей посоветовал соседей опросить.
– Кому? – опять не понял его Корнилов.
– Старухе этой, – ответил опер. – Ей все равно делать нечего. Вот пусть по соседям походит.
– Так ты бы ее насчет задержания проинструктировал и допрашивает пускай сама, – не выдержал Михаил. – Все равно же на скамейке сидит, с другими бабками треплется. Что бы ей с задержанным не посплетничать?
Андрей Судаков вдруг захохотал, охаживая себя пухлыми ладонями по фисташковому пиджаку.
– Все так и было, Миша! Ты прямо в точку! – воскликнул он, едва отсмеявшись. – Почти так. Старуха мне в дверях говорит: «Я по телевизору видела, что вы этих преступников бьете в кабинетах. А нельзя ли и мне этого гада палкой разок ударить?» «Если поймаем, – отвечаю, – то можно». Палка у нее, скажу тебе, Миша, солидная, со специальным выдвигающимся стержнем на случай гололеда. Наш человек…
Корнилову казалось, что он только что выполнил какой-то акробатический элемент со множеством вращений, или сделал несколько десятков кувырков подряд на татами, а потом резко выпрямился. А может, его протащила на крыле ветряная мельница и сбросила на землю? Он не мог идти, как трезвый человек, прямо двигаться, даже подумать был не в состоянии, пока его вестибулярный аппарат не приведет, наконец, всю систему в порядок.
Или все эти кульбиты, сальто и кувырки совершает само мироздание? Все изменилось как-то вдруг, за какие-то мгновения. Он просто отвернулся на секундочку, нагнулся, чтобы завязать шнурки на ботинке, а когда осмотрелся, обнаружил, что окружают его другие люди, с измененной речью, психикой, моралью, даже внешностью. Споткнулся и оказался в мире песьеголовых. Провалился, как Алиса или Аня, в кроличью нору и оказался в Стране Чудес.
А на холме вместо ветряков увидел вдруг многоруких великанов. Великаны узнали его и замахали ему руками, но не грозно, а приветливо, как своему…