То не гром гремит
в степи курганистой —
пушки грохают;
то не молнии
сверкают там —
шашки вострые;
то не дождь ручьями плещется —
кровь горячая.
Отшумели, отзвенели говорливыми ручьями в логах воды вешние, скатились в бурное половодье степных речек и ушли в просторные разливы могучих рек. С ними вольются они в горькую и соленую, как мужичья слеза, океанскую безбрежность.
Отшумели в Троицке пожары и грабежи винных складов. То, что не успели выпить и растащить по домам, — в речку вылили; растворенное и безвредное, катилось с вешними водами к великой матушке Оби. Никакой химик в обской воде уж не найдет признаков ни вина, ни водки, ни спирта, ни денатурата…
В те же первые дни мая 1917 года, когда винные склады прикончили, заодно и всех обитательниц домов терпимости разогнали, а хозяек выгнали из их заведений. Великое похмелье наступило.
Притихло все, примолкло. Каждый своим делом занялся.
Такими тихими становятся люди, когда присядут помолчать перед дальней и трудной дорогой. Тут вроде бы тоже присели.
Правда, молчать было некогда. Городом правила раньше Дума постоянная, теперь правит обновленная Дума — временная.
Троицкий Совет рабочих и солдатских депутатов ютился в помещении у городских пожарников и хлопотал у Думы лучшее помещение.
Еще в марте был избран Троицкий гражданский комитет, в котором оказались представители от купечества, от мусульман, от эсеров, кадетов, меньшевиков, от украинских националистов, от еврейской общины, от казаков, от рабочих и от солдат.
Голоса солдат и рабочих, среди которых были и большевистские, тонули в общем гаме активистов гражданского комитета.
О крестьянах пока мало поминали.
В Петрограде шли заседания Всероссийского казачьего кругового съезда. Туда съехалось более трехсот делегатов от всех двенадцати казачьих войск России. Был избран совет союза казачьих войск. Председателем его стал посланец донских казаков А. П. Савватеев, а товарищем председателя избрали войскового старшину Оренбургского войска Дутова.
Этот немолодой уже человек, не дослужившийся к пятидесяти трем годам и до полковничьего чина, в казачьем союзе брался за дело с большим размахом. Его имя скоро станет известным не только в пределах Оренбуржья. Дутовщина сделается верной опорой Колчака, реки крови разольются в степях, и всяк ужаснется жестокости, творимой казачьей армией.
И где бы ни собирались — в Петрограде ли, в Троицке — все эти комитеты, казачьи советы, думы ломали головы над тем, как не выпустить мужика темного из тех пут, какие веками плели ему «благодетели». А мужик в большинстве и не подозревал такой заботы. Доходили до него слухи, что новая власть будто бы землю должна отдать тому, кто повенчан с нею навечно, работает на ней — мужику, стало быть. И ждал он этой вести, как манны небесной.
Валом катились в деревни и станицы фронтовики. Осточертела всем война эта непонятная. За что, про что люди в окопах гниют, кровь без меры льют? Кому из солдат нужны германские земли да еще совсем далекие и неведомые Дарданеллы? Этого не только мужику сиволапому, но и казаку рядовому — надежде и опоре царской — не объясняли, потому тоже тянулся он домой.
Казачий урядник Родион Совков объявился в родительской избе глубокой ночью. Не то чтобы так оно само собой получилось, а не хотел он днем перед станичниками маячить, да еще к атаману пригласят объясняться. Путь от Миасса неблизкий. Потому хорошо перед вечером отдохнул он в березовом колке и так подрассчитал, чтобы по ночному безлюдью сразу домой пробраться да под горячее крылышко молодой жены нырнуть.
Но план этот вроде бы фальшивой монетой обернулся: не ждали его старики. А молодой жены и вовсе, дома не оказалось. Сразу же после первых объятий и слез материнских спросил настороженно:
— А Валентина чего не встает, не разбудили ее, что ль?
Дед Фока́ сжался весь, сузился. Тонкий крючковатый нос вроде бы еще сильнее навис острым концом над редкими серыми усами, а взлохмаченная борода, поправляемая трясущимися руками, стала вытягиваться в длину. Желтые вороватые глаза увертывались, чтоб не уколоться о суровый взгляд сына.
Бабка Проска металась по углам, на ходу накинув широченную юбку. Кофту застегивала она, когда бежала в чулан, попутно у порога ткнула деда острым локтем и уже из сеней заворчала с укоризною:
— Чего ж ты стоишь-то в подштанниках! Сын со службы пришел, а он и штаны не наденет…
— Ох, и верно, штаны бы хоть надеть да рубаху получше, — ухватился дед за бабкин поводок и двинулся мимо сына к горничной двери.
— Ушла, что ль, куда? — чуя недоброе, построжал Родион. — Чего ж вы молчите-то?
— Ушла, ушла, сынок, — пробегая из сеней к залавку, проворковала Проска.
— Да куда же ушла-то?! — гаркнул Родион так, что фитиль в лампе мигнул.
— К отцу сбежала сучка этакая, — уже спокойнее и будто бы с обидой доложил отец, выходя из горницы и на ходу застегивая шаровары. — Работать шибко ленивая кобыла, вот ей тута и не пондравилось. В семье у их заведено лодыря гонять, оттого и живут вечно в землянухе… Ну, садись к столу, сын. Чего ж ты на ногах-то будешь стоять.
— Да и вы не шибко тут наработали, кажись, как по двору-то я глянул, — потемнев лицом, сказал Родион и сел на свое место к столу.
— Да ведь с нас какой же спрос, Родя, — присаживаясь, оправдывался Фока́. — С поля уж потемну воротились вечером, оттого и во дворе не прибрано. Едва кости старые до места доволокли…
— Вот самогоночки откушайте, — суетилась Проска, стаскивая на стол все, что было возможно.
— Да не колготись ты с этой самогонкой, — подхватился Фока и шустро, по-молодому нырнул в подпол. Через минуту он показался оттуда с полнехонькой четвертью, заткнутой тряпицей. — Во! Прими-ка, сын. Чистая, как слеза младенца. Фабричная! Царской закваски, — восторгался он, возвращаясь на свое место. — В Троицким тута Первого мая все винные склады погорели. Рекой лилось! Вот я там и разжился.
— И много ты ухватил ее?
— Да много-то где ж в страсти этакой… Молодые и то погибали. Ну, ведерка три вырвал. Посуды не подвернулось больше, можно бы и еще!
— По-су-уды, — передразнила Проска, — сам-то чуть теплый воротилси.
Щупленькая, маленькая, порхала она, как пташка. Неприбранные волосы накрыла темным платком, туго завязав под подбородком, так что из этой темной рамки лишь задиристо торчал остренький птичий носик.
— Ну, присядь и ты, старая, — позвал дед. — Будя тебе таскать-то. И так уж на цельную свадьбу натаскала. Садись!
Пили за возвращение, повторяли — за возвращение. Снова наливали и снова поздравляли сына с возвращением. Старик гнал одну за другой и говорил о чем угодно, только не о земле. А Родиону именно об этом знать хотелось. И хмель, видать, не пробирал его по-настоящему, только отяжелел казак, будто чугуном налился, затвердел.
— Ну, и сколь же вы посеяли ноничка? — словно на допросе, легонько пристукнул кулаком по столу и вскинул черную бровь кверху.
Фока долго пережевывал сало. Борода у него и водкой залита, и крошками хлебными сплошь усыпана.
— Десять, — слезно икнул дед.
— А остальные сорок?
— Сыночек ты ро́дный, — запричитал старик и сунулся было к Родиону целоваться, но тот отклонился, — ежели б знали мы, что воротишься ты, кормилец наш, не сдал бы я под аренду землю…
— А чего жрать будем?! — перебил сын и, выдернув из кармана три пятерки Временного правительства, швырнул их отцу. — Деньги цену теряют. На те, какие ты за аренду взял, теперь ничего не купишь… Нахозяйничал ты тут, батя.
— Нахозяйничал! — вдруг ожесточился Фока. — И вы там навоевали тоже много. Царя, и того с трону спустили! А мы ведь, казаки-то, его милостью держались. Это вон мужланы голозадые против его глотку все драли. Да вы-то как же, казаки — надежа царская, — против его пошли?!
— Не сучи зря языком, — возразил Родион, — не воевали мы против его, в окопах сидели.
— Против его не воевали и за его не постояли.
Совсем не так эта встреча вышла, как грезилась она казаку в дальней дороге. И жены молодой не оказалось, и посев упущен. А разговор с отцом и вовсе заупокойный получился. Спать легли перед утром.
Поднялись не рано. Дед кинулся во двор порядки наводить. А Проска, бегая по бабьим своим делам, то и дело заглядывала в горницу, чтобы полюбоваться на сынка. Спал он, вольно раскинув руки. Ворот грязной рубахи распахнут, а на смуглой шее, переходя на плечо, будто грязный палец приложил кто-то — темно-коричневая клякса припечатана.
— Ерманец это ему тавро поставил, заклеймил, стало быть, — мать уходила на цыпочках, боясь потревожить покой сына.
Лицом Родион смахивал на отца, но было оно молодое, свежее. Усы темно-русые, короткие, и по бокам чуть стрелочки пущены, чтобы со временем колечки закручивать. Волосы густые, темные. А нос хоть и с заметной горбинкой, но будто обрублен внизу и не виснет над усами, как у отца.
Проснулся Родион перед обедом. На шестке у матери давно все кипело, шкворчало, блинки томились, накрытые сковородой. А во дворе — готовая баня. Вставай, казак, — и прямо в рай. Все приготовили старики-родители. И конечно же, сперва отмыл служивый окопную и дорожную грязь. Позавтракали, опохмелились казаки. Разговор на похмельную голову как-то не склеивался. Недосказанность мутила Родиона, ворочала в душе черноту из самых глубин.
— Ну, так чего ж делать-то ноничка станешь, сын? — прежде чем покинуть стол, осмелился спросить Фока.
— К Вальке ехать надоть, — пришибленно, со скрипом ответил Родион.
— Чего ж бы тебе кланяться-то ей? — возразил отец. — Известить бы ее, пущай сама и приезжает…
— Ладноть, разберусь… Иди коня седлай.
Фока выпорхнул из-за стола и скрылся за дверью. А Родион покашлял в кулак тихонько, покряхтел, словно собираясь взвалить на плечи пятипудовый мешок, спросил:
— Мамань, може, ты чего об Вальке скажешь поясней. Чего же ушла-то она от вас.
— А чего я скажу? Ушла и ушла. Не поглянулись мы, стало быть, старые…
— Чует мое сердце, что неспроста ушла баба. Приставал он к ей? Говори прямо!
— Н-ну, приставал, — точно от удара сжалась старуха. — А може, и сама подоло́м махнула… Пес их разберет…
Рванулся Родион к порогу, на ходу фуражку накинул, шашку захватил и плеть и, взявшись за дверную ручку, трепеща тонкими побелевшими крыльями носа, выговорил, как клятву:
— Зарублю ее, сучку, ежели так!
— Родя, Родя, сыночек! — взмолилась мать. — Сдуру сболтнула я про это. Не́што могу я знать про дела ихние!
За воротами Фока держал оседланного гнедого лысого коня. Родион молча вырвал у него повод, вскочил в седло, и не по коню первая плеть пришлась — по отцу.
— Ах ты охальник эдакий! — забесились глаза у деда, и спутанные брови кверху полезли. — Ишь, до чего довоевалси, на отца руку поднял, сопливец! Жалиться к атаману пойду!
Но сын с места пустил коня наметом и пылил уже по станичной улице. Фока кинулся в избу и с чересседельником, неведомо как оказавшимся у него в руках, бросился на бабку Проску:
— Наябедничала, сучка старая!
Ежели глянуть в поле, то на многих участках порядочного мужика-то и не увидишь: старики, подростки, бабы там ковыряются. А лучшие работнички никогда уж больше не ступят в родную борозду — удобрили они своими костями чужую далекую землю на германском фронте.
Иные казачьи хозяйства постигла та же участь. Малость полегче казачкам, чем крестьянским-то вдовам: земля хоть своя есть, а ее и в аренду сдать можно, да ведь без кормильца-то и земля — сирота.
А вот у Леонтия Шлыкова все выстряпывалось, как по писаному. Война его хоть и не обошла, но и не обделила скупой своей милостью: Гришка живой воротился, правда, на голову временами жалуется. Шибко немец прикладом по лбу ему вдарил. А Ванька так прямо из мертвых воскрес! Ведь совсем было извела его чахотка проклятая, а вот живет. Хоть не настоящий работник он, а все-таки помощник. Младшие — Яшка с Семкой — в ладных женихов вымахали. Маню́шка так даже помолодела, кажется, в те дни.
Послал сегодня Леонтий Григория и Семку пары́ пахать на дальний участок, и отца с зерном подвезли они на полосу, нынче взятую у бродовского казака деда Совкова в аренду. Там и засеять-то всего десятины две оставалось только. Да не успел он и трех мешков зерна рассеять, как набежала тучка бойкая, одарила ливнем с четверть часа — на поле после того не влезешь, лаптя из мокрой земли не вырвешь.
Теперь сидит Леонтий на меже, пустыми мешками плечи и спину прикрыл, под себя лукошко бросил. Небо над головой почти очистилось, и солнышко сверху припекать начало, а дождь все еще по капельке долетает. Не огорчает мужика такой оборот дела — радует: хорошо примочило свежий посев. Но работа остановилась, погодить придется.
От безделья мысли сами собой ворошиться начинают. Пять мужиков на хозяйстве стоят да четыре лошадки, скотины всякой прибавилось, и двор помолодел, приободрился.
«Избу надоть новую ставить, — размышлял Леонтий. — Сколь же в земляном балагане-то сидеть? Да ребят женить начинать. Вот она и пойдет, хозяйства-то, как вон у Рословых… Да избу-то побольше заводить следовает, а то ведь четыре снохи, а там внуки пойдут… Вот дык артель! Отделять никого не надоть, а то вон у Рословых Макар отделилси, Тихон врозь ушел, и Василий от деда отбилси — совсем не то стало, хоть они и жмутся вроде друг к дружке… Э-э, а ведь Ивана-то, знать, не враз и женишь… Кто ж за его, за хворого, пойдет?.. И Гриша, чегой-то не примечал я, чтобы к девкам шибко охотилси… Младшие, эти, кажись, постреливают, бесеняты… Как жеребчики, стригунки. Ну, а избу-то все равно надоть. Глядишь, леску́ зимой помочью вывезем, как Рословы в десятым годе… А хлебушек, знать-то, уродится ноничка… Гляди, какая трава кругом понаросла! Хоть косить зачинай. И дожжичек вот опять брызнул».
А земля дышала могучей своей грудью. Будто от рабочей лошади шел от нее тонкий голубоватый паро́к. А терпкий дух земной, смешанный с запахами трав на меже, не заменит сеятелю никакая на свете парфюмерия.
Заклубился паро́к и от мокрых мешков на спине Леонтия. Так вот сидеть, думать и разговаривать с самим собою — удовольствие для него превеликое.
— Вот подсохнет чуток, досею я этот край до дороги, а ребяты приедут к вечерку и заборонют… А там уж и к покосу готовиться время подходит… Оно ведь и хозяйствовать-то тоже с умом надоть. А уж без поту крестьянского не может она родить, матушка…
Тут Леонтию вроде послышался далекий топот копыт на дороге. Обернулся в сторону Бродовской — казак скачет. Да и не далеко совсем он оказался. Чуть сдержал коня, на межу поворачивает.
— Ты чего тут делаешь, мужик? — кричит издали.
— Дык вот сею, да дожжичек помешал, — будто оправдывался Леонтий, поднимаясь со своего насеста и сбрасывая с себя мокрые мешки.
— Я т-тебе посею счас! — заорал казак, наезжая конем на Леонтия. — Забирай свои кошели и убирайся прочь, мужланская харя!
— Ты чего, сынок, что ль, Фоки Совкова? — Не испугался Леонтий и даже подался грудью к коню. — Дык ведь, я же ведь землю-то в аренду взял у его. Деньги, как полагается, заплатил.
— Деньги с его возьмешь, — будто бы смягчился Родион.
— Дык ведь я же уж посеял почти все! Что ж мине теперь выбирать, что ль, зерно-то?
— Хошь — выбирай, а не хошь — деньги я тебе за семена отдам.
— А работа, а время? Теперь же уж время-то ушло!
— Ах ты, вша лобковая! — взъярился Родион, выхватив шашку. — На моей же земле стоит и мине же условия диктует. А ну, пошел вон отседова, и чтоб духу твоего тут не было!
— Никуда я не пойду! — отступил на шаг Леонтий, лапотные ноги расставил пошире и уперся заскорузлыми кулаками в бока. — И брать ничего не стану, и отдавать — тоже. На то власти есть, они и разберутся.
— Ах ты, г-гнида тыловая! Власти, говоришь?
И просвистела шашка над головой у Леонтия, едва не задев торчащую завязку вытертого донельзя треуха. Но не смутила мужика и эта угроза. Даже вроде бы раззадорила.
— Сшибли вашего Миколашку и до вас доберутся! Чего ты шашкой-то размахалси!
— А-а-а!! — взревел казак, будто горячий уголь попал ему за пазуху. Не помня себя от бешенства, он замахнулся снова, но лезвие-то успел отвернуть, да лишку. И не плашмя получилось, а углом обушка. Как и не было мужичка на ногах — свалился. Тут Родиона оторопь взяла, огляделся, вокруг — ни души. Сколько хватал глаз, простиралась умиротворенная, тихая, солнечная степь с редкими нарядными березовыми ко́лками…
«Полежит чуток да очухается», — решил казак и, повернув гнедого, пустил снова наметом.
А с Валентиной повезло ему и на этот раз: никого, кроме нее да бабки Матильды, не оказалось дома. Все в поле. И Валька только что оттуда же вернулась да постирушки затеяла. Матильда Вячеславовна кур у двора кормила да гусей. Издали всадника приметила, вострым взглядом прицелилась, а больше того, догадалась и тут же заспешила в избу.
— Кажись, твой казак летит, Ва́люшка. Там на дороге вон маячит.
От такого известия вспыхнула баба. И не успела Матильда оглянуться, а на внучке уж платье праздничное и узелок с вещичками в руке.
— Вот как она скоро, — удивилась Матильда. — А может, это и не он вовсе. Я же не разглядела — казак и казак.
— Он, баушка, он. Во сне я утром его видела, — и направилась к двери. — Прощай, нашим всем кланяйся.
— А домой-то что ж ты его не позовешь?
— К чему? Все равно никого нет. А ждать он не станет. — И пошла.
Ничего не ответила Матильда, только взглядом загадочно повела и кулачком рот прикрыла. За внучкой во двор не вышла. С того самого момента, как помогла убежать Валентине, зятя не видывала. И ничего плохого о нем не слышала, а камень на сердце лежит тяжеленный.
Родиону и во двор к тестю заезжать не довелось. Обнялся с молодой женой, подтянул стремена повыше, и оба угнездились на гнедке.
— Пущай уж ваши простят, что я другой раз вроде бы украл тебя, — осклабился Родион, трогая коня.
— Да никого ж там нету, окромя баушки. В поле все, а папашка с этой революцией из городу почти не показывается.
— А чего ж ты встречать-то вышла? Как узнала, что я приеду?
— Сердце чуяло, Родюшка, сердце! Ежели любит оно, да-леко чует. Ты ведь вчера еще приехал-то, небось?
— Ночью.
— Ну вот. А утром я тебя, родной, во сне видела. И утром уж знала, что приедешь, потому ждала, ненаглядный.
Она обнимала его одной рукой, жарко прижималась грудью к его груди, к плечу, но ответного тепла не находила. Копошилась где-то рядом колючая льдинка. И, чтобы отдалить ее от себя или расплавить, говорила и говорила без роздыху. О себе ничего не рассказал он. Вместо ответов на осторожные вопросы ее, сам о чем-нибудь спрашивал.
— И что за дела у твого папашки в городу?
— Власть они там все берут, а она не дается, — засмеялась Валентина. — Да он ведь и раньше, сколь помню, все туда ездил…
— А какую власть-то берут они?
— Какую-то советскую, что ли. Все про Советы говорят. А я и не знаю толком про их.
Странное, непонятное чувство владело Родионом. На фронте наслушался он о революции, о Временном правительстве, о Советах, о Ленине слышал. Офицеры говорили, будто бы Ленин — немецкий агент, что большевики специально разваливают фронт, чтобы германцу все сдать. Но сам-то Родион видел, понимал, что война ему не нужна. По своей охоте фронт покинул, да еще других агитировал. Вместе со всеми царя проклинал!
А вот не успел в родной избе порога переступить — и все вроде бы перевернулось, в противоположную сторону понесло. И ведь прав, пожалуй, отец, что царя-то зря турнули. Никаких посулов от Временного правительства не слыхать. Валентина все тискала его и ворковала неумолчно, старалась пробиться в душу. А он непробиваемо молчал о своем:
«Амнистию политическим объявили, так она мне ни к чему. Свободу слова дали, так мне и без того рот никто не затыкал. Большевики все землю сулят, так она у меня есть. Работай толь…»
И тут мысли его осеклись. Издали заметил он лежащего Леонтия и ахнул чуть не вслух:.
— Эх ты! Неужли же я его ухайдакал?!
Хорошо, что Валентина спиной к нему сидит и видит лишь противоположную сторону дороги. Подшевелил коня, чтобы скорее миновать это место и отъехать как можно дальше, пока никто не заметил.
«Ведь это ж чего будет, ежели неживой он?!
Набрякла, знать, за три года рука до того, что и не хочешь, а она сама бьет наповал…»
Проезжая напротив роковой межи, разглядел: мужик лежит уже в ином положении, чем сразу. Тогда у него руки раскинуты были, а теперь одна вдоль тела лежит и на бок повернулся он. Ежели Валентина оглянется, за спящего примет, не догадается.
Отъехали они от Леонтия изрядно, за бугром скрылись. Тогда Родион полегче вздохнул. Но все равно и назад поминутно оглядывался, и вперед зорко смотрел. Дорога оставалась пустынной. Все на полях заняты, а домой возвращаться рано.
Из-за случая этого перекипел в Родионе весь кипяток на Валентину и на отца и пар вышел. Затаился лишь черный камень где-то на донышке. А мысли все вертелись вокруг мужика на меже. Мертвый он, конечно, не выдаст, а вот, ежели очухается, все как есть и всплывет наружу. Так и так выходило, что с мертвым-то спокойнее, даже пожалел, что не довел дело до конца. Но с другой стороны, за живого и ответа меньше. Пошумят, может быть, мужики, побузят, да на том и кончится, как не раз до войны бывало.
А землю-то в нынешнем году, выходит, не воротишь. О ней и разговора заводить не стоит, потому как фронтовиков теперь в хуторе полно.
Внизу под взвозом показалась речка, и за ней — станица. Среди ближних домов узрел Родион и свой. И почудилось казаку, что впервые он после фронта к родительскому дому подъезжает. А все, что ночью минуло и днем до сей минуты, — сон бестолковый.
— Избу-то свою признаешь? — спросил он.
— А чего ее признавать — всего месяц прошел, как покинула, — прослезилась Валентина, впервые расслышав теплые нотки в голосе мужа. — Мы же с тобой пожить не успели, а годочки те горькие, одинокие на всю жизнь в памяти запали.
Всякий преступник, ежели долго не попадается правосудию, думает, верно, как он умен да ловок — всех обошел! В успехах на везение не рассчитывает, на ум надеется. А коли попался — не повезло, говорит. А везение-то, оно больше всего в таких делах и значит, потому как невозможно предугадать всего, что вокруг делается, тысячи путей с его путем пересекаются.
Уж с какой звериной зоркостью оглядывал Родион Совков окрестные поля и колки — ведь ни единой души не видел. А бабка Пигаска видела его с каких-нибудь полсотни саженей! Травку она весеннюю собирала, чтобы потом всякие лечебные снадобья из нее делать. Главный и почти единственный лекарь она в хуторе. Невеликие барыши имела от своей лекарской практики, но помогала многим и гордилась искусством своим. И хуторяне за то уважали бабку.
Ползала Пигаска по дальней меже, корешки ножом выковыривала. Кофта на ней и юбка — зеленые с черным крупным рисунком, лицо и руки — землистые, юбка тоже, конечно, не первой свежести. Попробуй, разгляди этакую саламандру. А она видела: проехал казак по дороге. Ну, едет и пусть себе едет.
На обратном пути Родион с Валентиной и вовсе почти рядом с Пигаской проехали — в колке осиновом сидела она. Вальку признала, конечно. Ну, а казак — муж, стало быть, ее. Чего ж тут гадать-то! Всех женатых, замужних, разведенных знает бабка наперечет, и судьбу их знает, потому как молодые бабенки чаще всего и заглядывают к ней погадать. Валька тоже с неделю назад прибегала. Все правильно Пигаска ей нагадала: скоро приедет. Вот и прикатил.
Выбралась бабка на дорогу, когда на ней от проезжих и след простыл. На спине у нее — котомка с кореньями, на сухом цевье — корзина немалая с травами. До хутора верст десять топать. Конечно, ве́рсты невеликие, по бабкиным понятиям, да ведь с утра-то уходилась она, раза два по десять отмерила.
Версты три прошагала, старая. Глядь — мешки на меже стоят, а хозяин вроде бы спит возле них. Стало быть, ждет подводы. А ежели подождать вместе, то и бабку непременно подвезут до хутора добрые люди. Потому свернула с дороги на ту межу.
До мешков-то не дошла и ахнула: либо еще подойти, либо назад бежать. Леонтий ведь это лежит. И не спит он вовсе, а убитый, кажется. От виска к уху, чуть выше брови, кровавая полоса пролегла, и мочка правого уха оторвана, висит на окровавленной коже. Весь ворот рубахи кровью залит…
Бросила Пигаска корзину, опасливо подступилась к Леонтию, отстегнула пуговицу на холщовой рубахе и сунула руку за пазуху — теплый еще! Тут уж страхи от нее чуток отодвинулись. Опустилась на колени, ухом к груди припала — стучит сердце-то! Живой! Помо́чь бы, да чем же? Туда-сюда повернулась — между мешками жбан стоит. Заглянула — вода. И только тут вспомнила, что мешок-то с кореньями на горбу у нее болтается. Скинула. Плеснула водицей разок-другой — толку нет.
Призадумалась Пигаска: что же делать-то? Помрет человек у нее на глазах и не скажет, чего с ним стряслось. На хутор бежать? Далеко. Поднялась, повертела туда-сюда головой, как сова одинокая… Стоп! А вон из-за бугра по той же самой меже на паре кто-то сюда едет. Перекрестилась облегченно, будто сто пудов с души свалилось:
— У бога милостей много! Все может он: и смертью покарать, и воскресить из мертвых.
— Ты чего тут, баушка? — издали спросил Григорий. Он ехал на первой подводе, плуг на телеге вез. А на второй — травы накосили немного свеженькой. Семка там сидел.
— С отцом-то с вашим чегой-то стряслось неладное.
Семка сперва-то бойко рванулся с рыдвана к отцу, но, увидев рану и залитую кровью шею, попятился.
— Да кто ж эт его, чем так удостоил? — спрашивал Григорий, опустившись перед Леонтием на колени. — Рана-то рваная…
— А може, сам он упал неловко, — предположила Пигаска.
— Да как же сам-то он мог? Об лукошко, что ль, али вот об этот жбан? Не-ет, побывал тут ктой-то!
— Нет, жбан-то вон у мешков стоял. А ходила я с самого утра в тех вона ко́лках да по межам, — показала в сторону Бродовской, — и никого, окромя одного казака, на дороге не видывала.
— Не приметила, что за казак?
— Не знаю я его. А обратно вез он в седле Вальку Даниных, на коленях она у его сидела, стало быть, муж ейный.
— Жена да муж — змея да уж, — сердито произнес Григорий. — Только змея-то, знать, не она, а он. У Совковых клин этот арендован. Вот он и погостил тута, мерзавец! Давай, Семка, подгоняй поближе подводу, на траву его положим. А мешки на па́рную скидаем.
Пока ребята делом своим занимались, Пигаска еще водичкой плеснула в лицо Леонтию и — глядь, разлепился сперва один глаз, а потом и другой, но глянули безумно, смутно, как из болотной воды. Потом очистился взгляд.
— Ребяты, ребяты! — обрадовалась бабка. — Глядить!
— Эх, чуток пораньше б вам подъехать, — еле слышно проскрипел Леонтий. — Мы б его, пса, веревкой скрутили… — И снова прикрыл глаза.
Сквозь бурый загар на лице у него проступила бледность. Залитый кровью и жалкий, лежал он у той полосы, что так дорого досталась на этот раз. Уложили сыновья Леонтия на траву в рыдван. В задке и Пигаска со своим багажом пристроилась. За кучера Григорий сел и пустил свою подводу вперед. Ехали шагом. На ямках рыдван потряхивало легонько, но трава смягчала удары. Леонтий снова открыл глаза. Григорий, сидя к нему боком, не спускал взгляда с отца.
— Да кто ж тебя удостоил-то эдак, тятя?
— Казак… молодой… Сынок Фоки, кажись…
— За что?
— Дык ведь у злой Натальи все люди канальи… землю… отнять хотел… Ну… я не отдал…
По словечку выпытывал Григорий подробности. Леонтия подрастрясло, пришел он в себя окончательно и пытался говорить охотнее, но потеря крови сказывалась — голову обносило.
— А чем он тебя? — дав отдохнуть раненому, снова спросил Григорий.
— Шашкой, пес… Как рубанеть… так полголовы, небось, и отлетело…
— Ну, голова-то цела поколь, а мочка уха вон, и правда, почти отлетела. Да не востряком, видать, вдарил — обушком. А то бы и, верно, расколол он тебе черепок.
Говорил Григорий сдержанно, подбодрить отца старался, а внутри вскипала бешеная злость. И не только на этого казака — с рожденья видел он несправедливость. То один и тот же участок двум мужикам сдадут, то плетью кого отвозят, то ягоды отнимут, то лошадь уведут. И никакого с них спроса, никакого суда. Сколько же терпеть мужику?!
— А звать-то как же его? — ни к кому не обращаясь, спросил Григорий.
— Родионом, кажись, — подала голос Пигаска с другого конца рыдвана. — Та́к Валька-то его называла, как гадать на его приходила.
— Родион Фокич, стало быть, Совков, — подытожил Григорий и повторил еще для верности, будто бы запоминая это имя.
В хуторе, как только въехали, вокруг подвод начала собираться толпа. Как узнае́тся, как передается любая весть, того не объяснить, но в считанные минуты, пока до шлыковского двора доехали, порядочно собралось народу. Правда, больше-то старый да малый — остальные делом заняты, но и из тех, кто не в поле, тут же оказались.
— Убили! Убили! — выскочив из калитки, закричала Маню́шка. Вся она была встрепанная. Угол фартука за очкур заткнут. Руки по локоть в мыльной воде. Платок с головы съехал. — Да родимый ты мой, ненаглядный. Да чего ж это с тобой сделали, супоста-аты…
— Водички, водички тепленькой принеси, — толкала ее в бок Пигаска. — Тута и обмоем. Чего же домой-то этакого тащить.
— Чего, сызнова, что ли, казачишки разбойничают? — Это кум Гаврюха интересовался, проталкиваясь к рыдвану. Здесь уже все знали, что и как случилось.
— Каза́ки обычьем — собаки, — отозвался дед Илья Проказин. Стоял он тут в армяке, хоть и жарко было, и босой, как всегда. В руках у него — кол, толщиною в оглоблю.
— То нагайкой да кулаком они с нами управлялись, — опять заговорил Гаврюха. — А теперь уж до шашек дошли. Вот ведь в чем слава-то казачья! За лучшей не гонятся они.
— И слава у их казачья, и жизнь собачья, — пробасил Филипп Мослов сумрачно. — Завсегда царь их подкармливал, как хороший хозяин собаку, а они за его грызли всех кругом.
Подковыляв на деревянной ноге, к рыдвану подступился Тихон Рослов и, глядя, как Манюшка с бабкой Пигаской обмывают Леонтия, как стекает с него густо кровавая вода, забористо крякнул и покачал головой.
— Дак вот чем глаза-то мужику промывают, чтоб лучше видел!
— Еще как промывают-то, Тиша, — отозвался Леонтий. Уху вот стервец отрубил, и ваших нету…
Все они возмущались, понимая свое бессилие и безнаказанность разбоя. К атаману станичному идти бесполезно: блоха блоху не ест. В судах и раньше не раз пробовали правду искать — не нашли. А теперь и вовсе ничего не поймешь. Власти перемешались, да и суда-то, наверно, никакого нет. И снова глухим рокотом дальнего грома отшумит в мужичьих сердцах невзгода, и на Великих Весах Правды прибавится еще одна гирька — та самая, что переполнит Чашу Терпения и перетянет ее.
Едва ли кто-нибудь из них догадывался, что это был, не только последний вовеки безответный казачий удар по мужику, но и первый, изначальный удар нависшей и готовой уже взорваться гражданской войны в здешних местах.
Кто же мог тогда подумать, что тонкая эта струйка крови от уха Леонтия Шлыкова — не просто струйка, а изначальный кровавый родничок. Скоро тысячи таких родничков забурлят горячими ручьями и разольются кровавыми реками не за тысячи верст где-то на германском фронте, а вот здесь, на родимых мирных полях, не политых кровью со времен Пугачева.
Кончилось в темной душе мужика вековое «непротивление злу», вот-вот сверкнут оттуда испепеляющие молнии и грянет гром. Будто заложен фугас, и будто сапер уже подпалил конец бикфордова шнура. Тишина сохранится лишь до тех пор, пока горит шнур, а потом все взлетит на воздух и перемешается с пеплом.
С тех пор как вытурили Кольку Кестера из гимназии, отец держал его как работника. С ребятами деревенскими так и не сошелся он, с девками на редких вечерках тоже не бывал. Жил бирюком, оторванным от всего света. Мать исподтишка жалела его, но воля отцовская в доме была непререкаема.
Сам Иван Федорович приглядывался к сыну исподволь. То видел в нем упрямую, молчаливую непокорность, то казалось, что сын вполне смирился со своим положением, одумался, работает как вол и глупостей никаких не допускает. В такие минуты даже в его железном сердце мягким вьюном шевелилась жалость, потому начинал он задумываться о будущем сына.
И уж кому из них первому взбрело — Ивану ли Федоровичу, или Берте, — но единодушно решили оба, что самое великое благо сделают они для сына, если женят его. Как-то за ужином, еще в середине апреля, кажется, Иван Федорович спросил бодренько:
— Ну как, невесту не приглядел еще себе, Николай?
— Нет, — отчужденно буркнул Колька, толкая в рот ложку. Ему и в голову не пришло, что вопрос этот вовсе не праздный, а многое за ним значится.
— А Кланю Ивана Корниловича Мастакова ты знаешь? — подхватила начатый разговор Берта.
— Знаю.
— Девка она красивая, работящая, из хорошей семьи, — продолжил Иван Федорович. — Она — Ивановна, ты — Иванович, будете, как брат с сестрой…
— Чем не невеста тебе? Такая видная девушка! — нетерпеливо перебила его Берта.
«Спелись уже, черти старые, — зло подумал Колька. — Видать, и вправду женить надумали». Не мог предвидеть он столь крутого поворота в жизни. Кланьку-то знал и не раз на нее откровенно заглядывался.
— Так что же ты молчишь? — наступала мать — Должны же мы знать, чего ты хочешь!
— Да ничего уж я не хочу!
— Как это так? — построжал Иван Федорович. — Мы пошлем сватов, а ты скажешь: «Не хочу жениться!» Для чего же нам позориться перед народом и девку позорить?
— Ну и посылайте, коли надумали…
— Так согласен ли ты? — добивалась мать. — Ты так отвечаешь, будто тебе все равно.
— А мне и так все равно, — сердито рыкнул Колька и вышел из-за стола, не закончив ужина и потянувшись в карман пиджака, висевшего на стенке, за куревом. Курил он уже открыто. — Согласен!
Родители переглянулись недоуменно. Однако лица их тут же засветились, поскольку стало ясно, что план с женитьбой удается. Так они надеялись привязать сына к хозяйству и постепенно переделать его из работника в настоящего владельца, способного с прибылью вести дело, поставленное отцом.
Нажимать излишне и торопиться не стали, давая сыну опомниться, привыкнуть к мысли о новом своем положении. К тому же сев надо было закончить, освободиться от срочных работ. Потому лишь во второй половине мая, прежде чем настраивать самогонный аппарат, решили заслать сватов к невесте и выяснить отношение ее родителей к столь важному шагу.
Да где же их взять, сватов-то? Жили Кестеры обособленно, никого к себе близко не подпускали, тогда как почти все другие семьи в хуторе были переплетены немыслимо мудреной вязью сватовства, кумовства и прочими родственными узами. К тому же лишь в начале войны, испугавшись правительственного закона о лишении немцев земли в России, Кестер принял православную веру, но в церкви бывали они с Бертой редко и неохотно, ни свадебные, ни похоронные обряды пока не касались их.
Да ведь сказывают: по какой реке плыть, ту и воду пить. Как ни верти, а с чего-то же начинать придется. Долгий совет состоялся у Ивана Федоровича с Бертой, перебрали всех баб хуторских, но лучшей свахи, чем бабка Пигаска, не нашли. Если согласится она, конечно.
Сходила к ней под вечерок Берта, чем немало удивила хуторских обывателей, поскольку для выхода в хутор всегда принаряживалась она, надевала серьги и кольца, красила губы, румянилась и непременно брала с собою зонтик в любую погоду. А пройти-то надо было полхутора по своей стороне, по плотине выбраться на другую, миновать дворы Рослова Макара и Кирилла Дуранова, после того и бабкиного балагана достигнешь. Потому видели ее многие хуторяне, и всякий задавал себе вопрос: с какой это стати немка к старухе шастала, что за дела у нее там?
Пигаска согласилась без лишнего упрямства, но и не безвозмездно, разумеется. Не откладывая дела в долгий ящик, собралась она шустренько. Да ей и собираться-то нечего: умылась, конечно, кофту да платок почище надела — вот и все сборы. Пока дед ее, Куличок, табун хуторской пригонит да отужинает, у кого по очереди придется, Пигаска будет дома.
В просторной избе у Мастаковых — у Чулка, стало быть, — появилась она с громом, словно предупреждая о своем явлении: ковшик медный в сенцах уронила с кадки нарочно, ведро цинковое ногой двинула. Но избяную дверь отворила смиренно и, переступив порог, перекрестилась на образа, попутно на потолок поглядела и матку приметила.
— Здравствовать вам, люди добрые, — поклонилась хозяевам.
Сам Чулок, устроившись на низенькой сидушке возле печной лавки, чинил хомут. Агафья — тщедушная, тощая, как и Пигаска, только помоложе — катала рубелем холщовые рушники на столе.
— Здравствуешь, баушка, — поворотясь на сидушке и двинув кулаком клок непокорной темно-гнедой бороды, ответствовал Иван Корнилович, а сам подумал: «Зачем еще черти принесли старую?»
— Проходи, садись да скажись, с чем пожаловала, — пропела Агафья, не переставая двигать рубель.
Бабка же, проскочив мимо Агафьи, подхватила табуретку и, снова поглядев на потолок, поставила ее точно против матки. Уселась. Примолкла загадочно. Хозяйка догадываться начала: улыбка лицо ее тронула и рубель в руках затормозился.
— Сват не сват — добрый человек! — чуточку распевно повела речь Пигаска. — Нет ли у вас какой-нибудь, хоть завалящей, невестушки?
— Завалящих не держим, — сурово отвечал Чулок, но, догадавшись, для чего появилась бабка, смягчился и добавил с улыбкой: — Завалящих на назьмы вывозим, потом кизяки из их делаем.
— Для чего же тебе невеста, — весело спросила Агафья, — деда свого женить, что ль, собралась?
— Дык про нас уж какой разговор! — пригорюнилась на миг Пигаска. — Ключи у мине в кармане, а анбар сгорел… И двор у нас кольцом: три кола вбито, три хворостины завито, небом накрыто, светом огорожено… Ни сынка у мине, ни дочки, сижу как кулик на кочке.
— А какую тебе невесту-то надо, — поинтересовался Чулок, — победнее ли побогаче, рослую ли низенькую, умную ли, не шибко?
— Середненькую, — заторопилась Пигаска. — Не бедную, не богатую, не прямую, не горбатую, чтоб нос не шибко высоко несла да чтобы кланяться и работать не ленилась.
— Этакой-то, пожалуй, и не найдется, — усмехнулся Иван Корнилович.
— Дык, сказывают, у вас курочка есть, а у нас — петушок. Нельзя ли загнать их в один кутушок?
— Ты бы уж сказала, баушка, — полюбопытствовала Агафья, — что у тибе за петушок тама завелси.
— У-у, милая, король, козырный король да и только! А и где же ваши курочки-та?
— Вон с бахчей, кажись, приехали они, курочки наши, — глядя в окно, молвила Агафья. — Тебе какую поймать-то?
— Кланюшку, Кланюшку!
— Губа-то не дура у тибе, — заметил Чулок.
Бабка промолчала, а Агафья, оставив рубель, кинулась в сенцы, с порога крикнула во двор:
— Ты, Настя, лошадь отпряги да прибери все тута, а ты, Кланя, иди-ка в избу скорейши.
Опаленная зноем, разгоревшаяся, влетела Кланя в избу и, увидев Пигаску, резко затормозила у порога.
— Чего звали-то? — спросила она.
— Милая ты моя лебедушка, ненаглядная, — запела бабка, — сватать ведь я тебя пришла, родимая, в жизни твоей перемену сделать.
— За кого-о? — задохнулась Кланя, бледнея лицом.
— Пойдешь ты в богатый дом, в царские хоромы. За Миколку Кестерова…
— Не пойду-у!! — реванула Кланя и выскочила во двор.
— Сущая коза в сарафане, — обиженно пошамкала утянутыми губами Пигаска. — Слушать-то ничего не хочет, какая ведь! Сконфузилась, что ль то…
— Ничего, — успокоил ее Чулок, — обойдешь, огладишь, так и на строгого коня сядешь. Сконфузилась, дурочка… А Иван Федорович — хозяин крепкий. И культурный, все у его по науке. С таким как не породниться. Да Миколашка-то, сказывают, бирюком живет у их, и из гимназии будто бы его прогнали.
— Э-э, сказывают, — оживилась бабка, — сказывают, будто курочка бычка родила, поросеночек яичко снес, да кто ж видал того бычка? А Миколка — парень смире́нный да работящий. В грамоте, небось, не хуже отца понимает. Король и есть козырный. Какого ж вам еще надо?
— Так-то оно все та-ак, — чесал пятерней в затылке Чулок, — да не прошибиться бы в чем.
— В чем же тут прошибаться-то? — возмутилась бабка. — Семья в хуторе первейшая, поглядеть любо, да и с лица-то Миколашка прям патрет рисованый.
— А может, гладок, да, гадок, а другой и ряб, да божий раб, — проговорила, словно раздумывая, Агафья.
— Что ты, что ты, матушка! — замахала на нее, руками Пигаска. — Сказываю, смире́нный он, работящий! Туза вам еще козырного, что ль, поднять?..
Примолкли все, Чулок деловито мял в кулаке свою проволочную темно-гнедую бороду. Агафья убрала со стола свою работу и отошла к шестку, побрякивая там посудой.
— Дык чего ж мне к Рословым, что ль, итить? — пошла на явную провокацию Пигаска, чтобы поторопить с решением сватов. — У их вон королевны-то, чать, не хуже ваших… Никто за язык вас не тянет.
Повлияли, видать, бабкины слова, завозился на сидушке Иван Корнилович, дернул себя за бороду.
— Нет-нет, — сказал он, вставая, — объяви сватам наше твердое согласие… А девка, она перебесится… Ты не замечала, мать, ни с кем она не снюхалась?
— Нет, не замечала.
— Ну вот и складненько да ладненько! — воодушевилась Пигаска. — Побегу докладать.
— Погоди, баушка, — всполошилась Агафья, — чего ж ты, в избу зашла да руки погрела так и сваха? Чайку хоть попить надоть.
— Какой там чаек! Много пить-есть — невелика честь.
— Да ведь не емши, не пимши и поп помрет, — вещала из-за печи Агафья.
Но Пигаска подхватилась лихо, на ходу откланялась и была такова. Велено ей немедленно сообщить о результате переговоров, надобно мзду получить за работу да воротиться домой раньше деда.
Ни поход Берты, ни Пигаскино хождение из двора во двор не укрылись от любопытных бабьих глаз. Еще, до того, как сама бабка похвалилась кому-то, весь хутор знал о предстоящей Колькиной свадьбе. Но ни единой души известие это не тронуло так, как хлестануло оно по Тимофею Рушникову.
Еще до ухода на фронт приметил он эту девку, но ничем не выдал себя. А когда в окопах да по лазаретам валялся, отошло, отодвинулось. Хотя изредка вспоминалась ему Кланя, но не больно, не жгло, не захватывало. Туманными, призрачными снами проходили эти воспоминания.
Дома, как увидел ее, с еще большей силой всколыхнулось прежнее. Но подступался он к ней робко, несмело, чувствуя безнадежность своего предприятия. Разве такой богатый отец согласится отдать свою дочь за нищего Тимку Рушникова? Лошаденку да коровенку едва сумели они приобрести. Да по́мочь устроили, чтобы хоть мало-мальский балаган сложить.
И все же однажды на вечерках удалось ему поговорить с Кланей. Правда, перекинулись они тогда несколькими словами, а о главном и не помянули даже, но уловил Тимофей теплый ее взгляд, податливость этакую почувствовал. И уже при следующей встрече вознамерился сказать самое нужное.
Следующей встречи так и не случилось, а тут разнеслась по хутору такая молва, и все Тимкины карты перепутались, хрупкие надежды померкли, а вместо них навалилась на парня дремучая, неподъемная тоска. На горячих весенних работах, на́ людях отступалась тоска, пряталась, а вот когда один оставался, да еще без дела, тут уж давила она его, как хотела.
О муках своих, понятно, никому не сказывал он, ни единой душе не жаловался. Но в маленьком хуторе, как и в семье, трудно утаить не только слова, но и чувства. Тем более, что у честного человека многое с лица читать можно: лукавить не умеет он, а сотворить личину, не отвечающую его настроению, и вовсе не по силам ему. Мать примечала, конечно, тоску сыновью, даже осторожно узнать о причине пробовала, да ничего не сказал ей сын. Но, присмотревшись к событиям, обо всем догадалась.
С назьмов, где кизяк делали, ушли в тот день Рословы пораньше, чтобы в бане помыться. Степку оставили неубранные кизяки сложить. Работал он по-пожарному, скоро и с делом управился задолго до потемок. Домой шагал не торопясь, как настоящий мужик, осиливший большую работу.
На немудрящей лавочке возле своей землянки сидел Тимофей Рушников. Увидев его, вмиг позабыл Степка о всякой степенности. Заспешил.
— Здоро́в, Тима! — крикнул издали.
— Здравствуй!
— Не угостишь ли табаком на закруточку? — подсел к нему Степка, стряхивая с рук навозную пыль. — Поиздержался я ноничка.
Курил он уже по-настоящему, но старших дома еще совестился, хотя они и знали, что покуривает парень. Тимофей молча подал ему кисет.
— Уж больно сумной ты какой-то, Тима, — свертывая цигарку и искоса поглядывая на старшего друга, заметил Степка. — Не откроешь ли печаль свою? — И, вталкивая кисет в карман форменных Тимофеевых брюк, добавил: — Ты ведь, небось, думаешь, никто ни об чем и не догадывается?
— Делов-то мне до того, кто об чем догадывается…
Жадно затягиваясь махорочным дымом, Степка молчал, все чаще поглядывая на друга. Что-то в нем сшевельнулось, сдвинулось, забурлило винтом изнутри. Вскочил он, хлопнул товарища по плечу и вопросил вдруг азартно:
— А цыган-то чего сказал?
— Чего он сказал?
— Краденая кобыла не в пример дешевле купленной обойдется!
— С ума сошел?
— Нисколечко!
— Да ведь свадьба у их зачинается! Все уж давным-давно обсудили… Запой у их ноничка!.. Завтра венчаться поедут… И с какой же стати пойдет она из этакого терема в мой балаган, где и ремка́-то порядочного нету? Да ведь и Колька не нам с тобой чета́ — отец еще почище иных казаков хозяйство ведет, сынов в гимназии обучал. А мы с тобой «а» да «б» скласть едва умеем… Нет, Степушка, видно, про меня то сказано: чешись конь с конем, а свинья — с углом!
— Хоть ты и солдат, Тимка, да ничему, знать, в окопах-то не научился… Черт с тобой, дурачок! Пошел я. А ты на всякий случай крепко-то не спи, может, побудить придется.
Об этом и упреждать не стоило Тимофея: забыл он, когда крепкого спал. А после такого разговора и вовсе места себе не найдет. Степка же, словно железяку раскаленную проглотил, обжигает она все внутренности, оттого парень мечется, как угорелый. В бане пробыл не более десяти минут, так что Марфа, увидя его за столом, опешила:
— Да ты в бане-то был, что ль?
— Не видишь — весь мокрый! — отрезал Степка, вороша для убедительности темно-русые влажные волосы. Намочиться-то успел он, конечно. Ел торопясь, обжигаясь. И опять же, не успела мать разок-другой у печи поворотиться, выскочил сын из-за стола.
Переодевался в чулане, чтоб не мешали ему, лишних вопросов не задавали. Рубаху надел синюю сатиновую под крученый поясок, штаны получше. Сапоги лучшие, яловые, далеко не новые, но все же без заплаток. Накинул картуз, пиджачишко захватил и — во двор.
Увидев его через кутное окно, Марфа подумала без осуждения: «На вечерки торопится, постреленок», — и улыбнулась, вспомнив, может быть, далекую свою молодость.
Вылетев со двора, Степка пустился через плотину, свернул направо. Сумерки уже заметно густеть начали. К этому времени успевают поужинать, все дела переделать и лечь спать, чтобы зря огня не жечь, да и вставать-то ведь вместе с солнышком, а бабам и того раньше.
Глянул Степка налево — свет из всех окон Чулкова дома так и рвется наружу. Свадебные дела там, стало быть, налаживаются вовсю. Дом этот гордо и одиноко стоял слева, а все остальные лепились по правой стороне, задами по пологому склону к пруду.
Проходя мимо темного шлыковского двора, Степка пожалел, что не может позвать с собою Яшку Шлыкова. Лучшего товарища в таком деле и не придумать — все может Яшка: и сплясать, и на гармошке сыграть, и побаску веселую рассказать, и соврать складно придумать. Но сегодня отца Яшкиного казак бродовский шашкой рубанул, так что не до веселья парню, лучше не трогать его.
Вопреки запретам старших, Степка днем убегал с назьмов на дядю Леонтия взглянуть, как подвезли его, потому и оставили потом парня на кизяках урок доделывать. И теперь странно показалось: возле свадебной избы, народу-то совсем нет. Как же так? На многих, видать, кровавая эта история повлияла — не до свадьбы. А еще и потому, возможно, что недолюбливали в хуторе Кестеров, хоть и давно они жили здесь, а чужаками считались.
Добравшись до самого конца хутора, остановился против Даниных. Ни огонька у них, ни звука. Заложил пальцы в рот и трижды свистнул отрывисто. Сам в сторону, к кустикам сиреневым отступил.
— Кто тут? — спросил Ванька, вглядываясь в темноту. Собирался-то он, видать, по-скорому: пиджачишко на плечи натянуть не успел, в руке держит.
— Я это, — вышел из-за куста Степка. — Здоро́в, Ваня!
— Здоро́в. Чего тебе?
— Невесту для Тимофея Рушникова пособи украсть, — без всякого подхода рубанул Степка.
— Какую еще невесту?
— Ну, Кланьку же Чулкову! Тупой ты совсем, что ль?
— Так ведь она уж просватана! Свадьба у них начинается!
— В том-то и дело, что свадьба, — возмутился непонятливостью друга Степка, — ждать, стало быть, некогда, а у его спросы да допросы.
— Ну, пошли! — так просто согласился Ванька, словно только и делал, что невест каждый день воровал.
— А ведь и Ромку бы захватить не помешало, — спохватился Степка. — Чего не вышел-то он?
— Нету его. К папашке в город ускакал после обеда.
— Зачем?
— Не знаю. Бабушка послала зачем-то.
Не только Ванька, но и сам Ромка мог лишь догадываться об истинной цели поездки: зятек их, Родион, Леонтия рубанул. И вовсе не о родственных отношениях пеклась Матильда Вячеславовна — об извечной вражде между мужиками и казаками речь. Глядишь, через неделю об этом случае и уездная газета расскажет.
Давно, еще с десятого года приучил отец Ромку пакеты возить. Прискачет на Болотную улицу, где дядя Авдей и тетка Зоя Шитовы живут, отдаст пакет и — домой. Ежели поздно туда прибудет, так там и заночует. За все годы ни единого разу не проговорился Ромка об этих поручениях. Даже Ванька не знал о них…
По дороге Степка посвятил друга в свои планы. Понятно, такое дело начинать следует с разведки. Слух-то прошел по хутору, что не хочет идти невеста за Кольку. Так после сватовства уж месяц миновал. Как она там теперь воркует, голубушка?
Возле светлых окон избы Мастаковых издали заметили ребята какое-то движение. Стало быть, зеваки появились. А между ними сподручнее разведку вести — не столь заметно. Но зеваками-то оказались в большинстве ребятишки, подростки, девчонок несколько — народ, да не тот. Да ладно уж, хоть они есть.
По палисаднику подобрались к окну горничному. Занавесочки висят на нем белые, но половинки их разошлись, и, если близко подойти, почти всю горницу разглядеть можно. Какой-то малец вцепился в наличник, подтянулся чуток и любуется свадьбой. Шугнул его Степка по шапке и столкнул с узкой завалинки.
— Ну ты, Степа! — обиделся малец. — А еще — братик.
— Федька! Ну, не серчай. Не шибко же я тебя.
Заглянул в окно Степка: сидят сваты, раскраснелись. Наверно, о приданом рядятся. А жениха-то с невестой не видать.
— Зайдем-ка с другой стороны, Ваня.
Подались через двор и встретили целый табунок девок. И среди них — Нюрка Рослова. Сцапал ее Степка, отвел в сторону, спросил тихонько:
— Невесту видела?
— Да вон они в той маленькой горенке сидят. Вся уреванная она. Колька-то все поцеловать ее хочет, а она не дается.
— Как ты думаешь, не хочет она замуж за Кольку итить?
— Ну, конечно! Вся вон слезами залитая, аж распухла. Жалко мне ее!
— Нюра, Нюр, ты бы придумала чего-нибудь, чтобы вызвать ее незаметно хоть в сенцы на минутку.
— Пойду да скажу, что подружки зовут.
— Ну и лады! Только гляди, чтобы жених за ей не потянулся.
— Не маленькая, понимаю. Становись в сенцах за дверь. Туда я тебе ее и доставлю.
Нырнули они в темные сенцы. Степка за дверью притаился. Ждать совсем недолго пришлось, чуточку в темноте освоился. Распахнулась дверь — и вот она, Кланька, горячая, трепетная, обожгла Степку:
— Ой, подруженьки! Несчастная я, хоть руки на себя наложить впору!
— Да ладно тебе про руки-то! — зашептал Степка и сам облапил невесту.
— Ой, кто тута? — попятилась она от него.
— Тише! Я это, Степка.
— Чего тебе?
— За Тимофея Рушникова пойдешь?
— По-о… по-ошла бы…
— Пойдешь, я тебя спрашиваю?
— Пойду!
— Как сваты уйдут, выходи на зады — сразу под венец в Бродовскую полетим!
— Да черт их выпроводит! Они до утра, небось, проколготятся тут. И Колька ночевать собирается у нас.
— Э-э, Кольку-то убрать надоть! Это уж твоя забота.
— Ну, вот чего, — решилась на что-то Кланя и потянула Степку за рукав к двери чулана. — Тута вот все мое приданое. Вы его стаскайте пока на зады или увезите, а то тятя ни за что не отдаст потом.
— Лады́. Уходи, а то хватится жених, искать еще пойдет… Э-э, стой, погоди! А братцев твоих, Ипата с Назаром, чегой-то не видать за столом?
— В городу они. Про свадьбу им и не сказывали, чтоб лишнего шуму тут не было.
Юркнула Кланя в избу. А Степка ощупал тут по-хозяйски все вещи да еще две полнехоньких четверти с самогонкой обнаружил — тоже штука необходимая в свадебном деле. У Тимки-то ничего такого и в помине нет. После того во двор к Ваньке вышел — распорядиться.
И Нюрка тут же мелется. Не зря она в опаре когда-то крестилась: такая же осталась бойкая да сметливая. Без лишних вопросов обо всем догадалась и готова была служить новому делу беззаветно. Вовремя сообразил Степка, что услуги этой девчонки пригодятся, потому к ней и обратился:
— Нюра, Нюр, мы сичас отлучимся ненадолго, а ты как-нибудь незаметно вымани всех из двора да вороты на засов запри. Потом на зады выйдешь и там подождешь нас.
— Слышь, Степа, а враз да Ипат с Назаркой дознаются об нашем деле, — сказал Ванька уже за воротами, — беды не миновать!
— Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Не трусь, в городу они, — успокоил друга Степка. — Дуй давай к Тимофею, подымай его да подъезжайте с задов за приданым на его лошади. А как скажешь, что Кланя сама согласилась бежать за его, дак на крыльях он полетит сюда к ей.
— А ты куда?
— К Васе нашему, лошадь попросить. Не на Тимкиной же кляче под венец-то ехать.
У спуска на плотину разбежались они.
Словно за все минувшие муки, за раны тяжкие, за горькую, столь долгую разлуку май семнадцатого года, неспокойный и настороженный для миллионов людей, для Василия Рослова и Катерины засветил красным солнышком, прокатился медовым месяцем. Июнь тоже плыл, как в хорошем, приятном сне.
Натосковались они по родной крестьянской жизни, оттого и работали всласть, и все еще будто не верилось, что не надо ни от кого прятаться. До Палкиных в Бродовскую весть о Катерине донеслась на другой же день после свадьбы. Но ни Захар Иванович, ни Лавруха с фронта еще не вернулись, а Кузька, муженек бывший, не посмел и голоса подать.
Хозяйство молодые объединили с Дарьей, потому и солдатке полегче стало, посветлее. Не считаясь, всякую работу делали сообща. Двор их ожил и без Макара. Письма писал он с фронта редко и обращался в них больше к Василию, о хуторских делах расспрашивал, о фронте рассказывал. В конце апреля в лазарете недолго полежать пришлось.
Степка знал в своей старой избе и во дворе все ходы и выходы, мог без стука открыть все крючки и задвижки, но засовестился. Зачем же так вламываться к спящим людям? Постучал осторожно в крайнее горничное окно. Прислушался. Посмелее вдарил в перекрестье рамы.
— Кто тут? — отмахнув занавеску, спросил Василий.
— Выдь на минутку, Вася! Шибко надо.
— Ты, что ль, Степа?
— Ну, я же! Выходи!
Занавеска опустилась. Пока Василий, накинув шинель и сунув ноги в старые калоши, вышел на крыльцо, Степка, перемахнув невысокий забор, ожидал его тут.
— Чего там стряслось у вас? — тревожно спросил Василий. Он уже слышал о сегодняшнем случае с Леонтием Шлыковым, потому тревога в ночи сразу всколыхнула мысли о казаках: уж не еще ли чего сотворили?
— Да не у нас, Вася. Венчаться Тимофею Рушникову надоть срочно.
— Эт с кем же?
— С Кланькой Чулковой.
— Так у их же свадьба завтра.
— У Тимофея будет свадьба, а у их — нет.
— Ну и у-ухари! — удивился Василий и торопливо зашагал к конюшне. — Выкатывай ходок, сбрую неси!
Степка знал, куда обратиться за помощью: разве же откажет Василий фронтовому товарищу! В четыре руки запрягли они Карашку в корень да еще Рыжку Макарова пристегнули.
— Ходчишко-то не ахти свадебный, да лучшего нету, — посетовал Василий, цепляя третью вожжу.
— Сойдет по воровскому делу.
— А не накостыляют вам сваты? Может, поехать с вами?
— Нет-нет! Сами все сделаем, — уверил Степка, прыгая в ходок.
Василий растворил ворота.
— Ну, пошел, ухарь! Громко-то не ухай да лошадей не загони.
Выехав со двора, Степка повернул на городскую дорогу и остановился. Прислушался: тарахтит за плотиной телега. Едут. Дождался, пока Тимофей с Ванькой на взвоз поднялись, и скомандовал:
— За мной!
Провел он их недалечко по троицкой дороге, после того пустошью к заднему двору подкатились. Нюрка — тут как тут, ждет.
— Ну, чего они там? — спросил Степка, привязывая к пряслу коней.
— Сидят, — коротко ответила Нюрка.
— Во дворе кто есть?
— Всех выманила и калитку заперла.
— Пошли, Ваня! — позвал Степка, перескочив через прясло. — А ты, Тима, тут оставайся, принимать будешь.
Во дворе действительно не было ни души. Юркнули в чулан. Перина, подушки, одеяла, корзинка с нарядами Кланькиными — все на задворки уплыло. Пришлось им раза по три завернуть. Не забыли и четверти с самогонкой, два больших пирога прихватили да блюдо с холодцом огромное.
— Ну, скачи, Тима, — распорядился Степка. — Этот глухой воз пусть тетка Марья сама разгружает, а ты поскорей назад ворачивайся.
Ребята собрались было вернуться во двор, Ванька остановил их.
— Для чего же нам во дворе-то молоться? Вон пущай Нюра пойдет да вызовет ее, как давеча. А мы ее тут — в ходок да и под венец.
— Без Тимки? — засмеялся Степка. — Может, тебя заместо его обвенчаем?
— Ну подождем его.
— Не то́, — усомнился Степка, закуривая. — А Колька через четверть часа хватится — вот тебе и погоня! До церкви доехать не успеем — лошади-то у их вон какие резвые!
— Подождать, пока жених домой уйдет, — предложила Нюрка.
— Да ночевать он тут прилаживается, Кланя мне сказывала.
— Как это — ночевать? Нешто можно такое до венца!
— А ты вот пойди да прикажи ему.
— Пойду и прикажу! А вы рты-то не разевайте тута. Что б все наготове было!
До страсти любила командовать Нюрка, но и дело сделать могла, коли взялась. Ни перед чем не остановится.
Покурили ребята от простой поры. Засомневался Степка — это ведь не теленочка со двора вывести: заупрямится жених, либо сердцем подвох почует — и вертись возле него. Ванька не утерпел, на разведку пошел. Но не успел Степка в ходке устроиться и новую цигарку скрутить, как вернулся «разведчик» и с одышкой доложил:
— Пошли!
— Кто?
— Жених с невестой, и Нюрка с ними увязалась. Да еще приказывает Кольке, учит его, с какой стороны под ручку взять да как руку держать, как голову нести… Пойдем, к тому углу, глянем, как они по дороге к плотине пойдут.
— Эх ты! — хватился Степка. — А враз да они с Тимофеем-то и встренутся.
— Ну и что? Кому же ночью ходить заказано!
Яркая луна приподнялась к тому времени. Дорога, плотина, избы за прудом — все как на ладони. Ребятишки, девчата по домам, видать, разбежались — всего двое провожатых у Кольки.
— Гляди-ка ты, — ткнул Степка друга под бок, — платье на ей подвенечное и фата. А ведь ко мне-то выходила она в простом платье. Ну и Ню-урка! Все предусмотрела.
— Хитрющая она у вас, как бабка Пигаска. И где она слов-то столько берет, гляди — не умолкает. Я бы женился на такой, да молода еще…
— Стой! Вон по той стороне бежит ктой-то. Не Тимофей ли?
Именно он это и был, но, заметив свою лебедушку еще до спуска на плотину, проскользнул в рословский палисадник и укрылся где-то в нем.
— Может, нам подъехать поближе туда да там ее и схватить, как от Кестеров они отойдут? — плановал Ванька.
— Погоди, Тимофей сичас подойдет и вместе помозгуем… Знаешь, как один мужик воз клал да торопился: фик-фок на один бок — и свалился.
Степке не хотелось ехать на ту сторону, потому как там и на Кольку нарваться можно: вдруг да не сразу спать завалится, — и дальше раза в полтора будет, ежели не возвращаться сюда и ехать кружным путем, Тимофей, подошедши, к тому же склонился: по прямой надо ехать. И не по улице выезжать, а по данинской дороге, пустырем проскочить на выезд в Бродовскую.
— Бегут! — вскрикнул Ванька. — Вон, Тима, мимо вашей избы несутся.
— Давай, Степа, разворачивай коней.
Степка еще раз проверил упряжь, взгромоздился на облучок, Тимофей — на хозяйское место, а Ванька сзади на дрожках пристроился. А тем временем беглянки уже по съезду на плотину спускались. Развернул коней лихой кучер, большой полукруг назад сделал, подъехав к плотине. И только невеста, задыхаясь от дальнего бега, достигла ходка, подхватили ее ребята в коробок. Нюрка на дороге осталась.
— Но, лошадушки, гикнул Степка, — теперь вся надежа на вас!
— Иван Корнилович, теперь ты объяви молодым, — важно говорил осоловевший от выпитого Кестер, — какое приданое даешь за своей дочерью… Твоя дочь — Ивановна, мой сын — Иванович, как брат с сестрой жить будут!
— А чего, — хорохорился пьяный Чулок, — можно, сват, и объявить… Я — мужик твердый, чего сказал, то и сделаю. Завсегда я такой был… Зови, мать, Кланьку с женихом. Тута я им все и разобъясню.
Агафья сунулась в одну комнату — пусто. В другой снохи спали, Настя, внучат целый выводок. В сени вышла, во двор выглянула.
— Нету их гдей-то, — доложила она, вернувшись.
— Может, гуляют на улице, — предположила Берта. — Чего же им сидеть в душной комнате.
— Ну, пущай погуляют, — согласился Иван Корнилович, — а мы с тобой, сват, выпьем еще по одной.
У Агафьи в мозгу смутная тревога завозилась. Разбудила Настю и велела ей осмотреть все вокруг избы, в палисаднике, по хутору пробежать.
Тем временем Кестер, в котором жила неистребимая немецкая аккуратность, выпив вторую рюмку после предложенной «еще по одной», строго спросил:
— А когда мы венчать, молодых повезем?
— Как выспимся, так и поедем, — объявил свое мнение Иван Корнилович.
— Э-э, нет, — возразил Кестер, — проспать можно и до вечера. Надо ехать в десять часов, не позднее, а для этого теперь же ложиться спать. Объявляй молодым свое решение, Иван Корнилович, и мы домой пойдем.
— Да и где же они, молодые-то наши? — воззрился Чулок на жену.
Агафья, чувствуя недоброе, ответить ничего не могла, но подоспела Настя и объявила всем, что пробежала она по всему хутору, вокруг своей избы все углы обследовала, но никого не обнаружила. И добавила:
— Еще спать не ложилась я, собирались они с Нюрой Рословой Колю домой проводить.
— У нас и сидят они! — обрадовалась Берта.
— Пойдем домой, мама. — Иван Федорович тяжело поднялся из-за стола.
Вскочил и Чулок, засуетился:
— Чего ж вы пешком-то пойдете, сват! Я вас отвезу да захвачу оттуда Кланю. Негоже оставаться ей там до венца.
Подкатили они к Кестеровой усадьбе, когда вот-вот должна была проклюнуться заря на востоке. Петухи перекликались по хутору. Берта в тревоге первая вывалилась из ходка и устремилась в дом. Не успели Иваны коня привязать у ворот да крыльца достигнуть, как вернулась хозяйка и, сообщила скорбно:
— Николай спит один, а Клани и здесь нету.
Заходили, заметались мысли в старых головах. Прикидывали так и этак — ничего объяснить не могут. Первым Иван Федорович на след выбился:
— Проспал дурак невесту! — и выругался по-грязному. — Буди́ его, мама, скорей! Может, успеем.
— Чего? — все еще не понял пьяный Чулок. — Чего успеем-то?
— Пока не обвенчалась твоя дочь с другим, Иван Корнилович! — грубо ответил Кестер и бросился запрягать в линейку самого резвого коня. — Бери мою маму к себе и гони в Бродовскую. Мы с Колькой догоним вас. Дуй без оглядки!
Никогда в жизни эти хозяева не гнали так бесшабашно коней, как в этот раз. Пена с них летела клочьями. До Бродовской доскакали за полчаса либо чуть поболее. В рассветной серости возле коновязи у церкви признали рословских коней, и своих тут же оставили.
— Ну, понятно, Степка с ней венчается! — выкрикнул. Кестер, злобно дернув Кольку за рукав, когда шагали они к па́перти.
В храм вломились шумно, в то время как седенький отец Сергий, закончив венчание, благословил молодых. И тут увидели, что из-под венца выходит с невестой не Степка вовсе, а Тимофей Рушников, солдат. Много с ним не поговоришь, да и опоздали непоправимо. Чтобы хоть как-то сорвать зло, Кестер подскочил, к невесте и ухватил ее за фату.
— В чужом, платье венчалась, паскудница! Колька тебе купил его. Снимай!
— Отцепись! — побелел Тимофей и резко потянул невесту от Кестера. — Уплачу я за ваше платье.
— Недостойно ведете себя, гражданин, — урезонил налетчика отец Сергий. — Учитесь выдержке вот у этого молодого человека, — показал он на Кольку. А тому хоть и было неловко, но ни злости, ни большого сожаления по поводу случившегося не чувствовал он.
Берта слезу пустила, Иван Корнилович крякал и кряхтел беспомощно. А Кестер, уразумев, наконец, что дело уже ничем и никак не выправить, руганулся от всей души, — так что отец Сергий только седой головой покачал, — и опрометью рванулся к выходу.
Возле коновязи посадил он к себе в линейку Берту и Кольку, потому как всякое родство с Чулком, не успев начаться, так бесславно кончилось. Иван Корнилович поехал за ними в тоскливом одиночестве. К дочери не подошел даже, проклял ее в душе и отрубил напрочь, как лист капустный от кочана.
«Пущай ремками трясет с этим голодранцем, — думал он. — В такой терем не пошла, в землянку полезла, дура стоеросовая!.. А ведь в девках-то вроде послушная была, податливая, сговорчивая. И как же она решилась на такой позор?!»
Ребята отъехали от церкви чуть позже. Молодым предстояло еще Доиграть свадьбу, завершить ее хоть небогатым обедом.
— Ну, спасибо батюшке, — говорил Тимофей, сидя в ходке и прижимая к себе Кланю. — Ведь как побудили его середи ночи, скорехонько снарядился он, будто солдат по тревоге.
— Да, — вторила ему Кланя в лихорадке тревоги, — замешкайся он хоть маленечко — не успеть бы с венцом-то.
Степка видел загнанных коней Чулка и Кестера, понял, что поедут они обратно не спеша, потому шевельнул своих отдохнувших и еще до выезда из станицы обогнал их.
— Молодец Степка! — похвалил Ванька, вертясь сзади на дрожках. Весь он был засыпан дорожной пылью. — Так им, старым чертям, и надо. Пущай не сильничают девку! Правда, Кланя?
— Правда, правда, — поддакивала она, греясь под шинелью у Тимофея.
— А куда им теперь торопиться-то? — вопросил Степка, оборотясь. — Все дела у их переделаны, свадьба кончилась. Пущай спать ложатся.
— Эх, а у нас ведь и гармошки-то нету, — посетовал Ванька.
— Егора Проказина позовем. Небось, не откажет солдат солдату, — раскрывал свои планы Тимофей. — Ганьку Дьякова покличем, Кланиных подружек — для веселья…
За половину перевалило непонятное, странное лето семнадцатого года. Изо дня в день что-то происходило в Петрограде. Но что именно там происходило, не знал темный мужик. Если бы даже получал он газеты, то разве смог бы разобраться во всей немыслимой путанице партий, программ, направлений. Все они спорили, куда-то звали — непосильно такое темной мужичьей голове.
Редко в хутор попадала местная газета, но можно ли было понять, куда она клонит, потому как все партии взахлеб «заботились» о народе, «спасали» многострадальную Россию. От кого спасают, кто ее, матушку, губит — не разберешь! Больше всего на большевиков поливали: они и Россию Вильгельму продали, из-за них и на фронте поражение вышло, потому что брататься с немецкими солдатами подбивали.
Фронтовики чуть больше понимали во всем этом, но и они толком-то ничего не могли объяснить. Чаще слухами пользовались. Поедет хуторянин по делам в город, там знакомого грамотного человека встретит, тот ему растолкует, что сам знает. Но один встретит знакомого с большевистскими взглядами, другой — с меньшевистскими, третий — с эсеровскими, а четвертый и вовсе от кадета или от монархиста новостей наберется.
В хуторе все это смешается, еще чудовищнее перемелется и перекосится, оттого в голове у мужика непроглядный туман образуется. Но некоторые мужики поумнее, отбросив городские россказни и проветрив голову в поле на крестьянской работе, рассуждали проще и понятнее. Раз царя скинули, все равно должны мужику землю дать. Иначе для чего же его прогнали?
Но на деле-то ничего пока не менялось. Обносились все, город почти ничего не мог дать деревне. Война, как громадная черная яма, поглотила все.
В. И. Ленин писал тогда в тезисах к «Политическому положению»:
«… Никаких иллюзий мирного пути больше, никаких разрозненных действий, не поддаваться теперь на провокации черных сотен и казаков, а собрать силы, переорганизовать их и стойко готовить к вооруженному восстанию… Переход земли, к крестьянам невозможен теперь без вооруженного восстания, ибо контрреволюция, взяв власть, вполне объединилась с помещиками, как классом».
Но до мужика эти слова не дошли тогда.
Убедившись в том, что меньшевики открыто ведут соглашательскую политику, идут на сближение с буржуазией и во всем ее поддерживают, руководители Троицкой организации РСДРП во главе с Ф. Ф. Сыромолотовым вынуждены были распустить ее, чтобы создать большевистскую партийную организацию, свободную от предателей интересов народа. Начинать пришлось с образования оргкомитета.
Существовал в городе и Совет рабочих и солдатских депутатов. Исполком Совета в основном состоял из меньшевиков, беспартийных солдат 131-го запасного полка, казаков и малой части большевиков, сгруппировавшихся в рабочей секции.
Но даже такой Совет казался местной буржуазии бельмом в глазу, и терпеть его не хотели. Не деревенские мужики, городская верхушка знала, для чего создаются такие органы правления. Думали лихорадочно, действовали без промедления.
На квартире купца и хозяина электростанции Башкирова собралась небольшая группа старших офицеров запасного полка во главе с начальником гарнизона казачьим полковником Кузнецовым. Среди этой компании не было ни одной женщины. Пили немного, курили отчаянно. Сначала обговорили все новости. Споров не возникало, так как собравшиеся были единомышленниками. Но не для того собрал их Башкиров, чтобы поболтать о новостях.
— Господа! — властно и громко обратил на себя внимание хозяин. — Надеюсь, всем известно, что в июне заседал Всероссийский казачий круговой съезд в Петрограде и что товарищем председателя был на нем наш оренбургский офицер Александр Ильич Дутов. — Он сделал паузу и, увидев дружные согласные кивки, продолжал: — А ведомо ли вам, Андрей Спиридонович, что, вернувшись на родину, Дутов собирает вокруг себя офицеров, юнкеров, надежных казаков, чтобы захватить власть в Оренбурге? К этому и нам готовиться надо.
— А ведомо ли вам, господин Башкиров, — ответил Кузнецов, самодовольно подправив крючки жестких усов, торчащие вверх, — что я уже принял надлежащие меры на этот счет? — Уловив вопросительный взгляд хозяина, полковник разъяснил: — Сейчас валом валят с фронта переодетые офицеры. Эти люди нуждаются в деятельности, и я по мере сил удовлетворяю их потребности. Создан так называемый Союз эвакуированных солдат. Полковой комитет запасного полка — полностью наш. Это мои люди вывели всех казаков из состава Совета рабочих и солдатских депутатов.
— Какой же идиот, какой дурак придумал эту глупость, чтобы мужики управляли государством? — подхватил мысль Башкиров. — Набрали в Совет безграмотных, тупых Ванек и собираются править уездом. Что они понимают, куда же они приведут государство?
— Да они и задницей-то своей управить не могут! — закатился смехом старенький, седой полковник Елагин, командир запасного полка, и хлопнул себя по тощим ляжкам.
— Веками было устроено, — перебил его Башкиров, — рабочему — станок, мужику — соха, солдату — винтовка. Править государством найдутся люди поумнее и пограмотнее.
— А по-моему, — сказал Кузнецов, рывком вставая со стула, — арестовать весь этот паршивый Совет — и дело с концом!
— Когда отправляются очередные маршевые роты на фронт? — поинтересовался Башкиров.
— Через две недели, — ответил командир полка Елагин.
— Вот и объяснить солдатам, — продолжал наставительно Башкиров, — что их посылают на фронт, а советчики здесь отсиживаются. Думаю, что солдаты сами их арестуют и заберут с собой на фронт. А вы, Андрей Спиридонович, — обратился он к Кузнецову, — останетесь в тени и с чистыми ручками.
— Мысль толковая, — согласился полковник. — А я ведь хотел солдат послать для ареста да в тюрьму их всех запереть.
— Ну, знаете, — возразил Башкиров, отметив про себя тупость полковника, — теперь не те времена, чтобы так лихо и просто поступать. Такими действиями вы бы восстановили против себя и солдат полка, и всю городскую чернь. А это, согласитесь, вовсе не то, что нам нужно.
Видимо, лишь теперь, трезво оценив обстановку, полковник понял истинную цену своей казачьей лихости и тут же заторопился отступить в тень. Был он красив и строен, несмотря на свои шестьдесят лет, крепок, высок ростом. Седина на висках и седая бородка клинышком не портили привлекательности.
Надев фуражку в передней, будто случайно локтем задел полковника Елагина, примолвил:
— Так вот и действуйте! Я думаю, офицеры справятся с такой задачей. Да поумнее с солдатами-то, потому что с нас за все спросится.
— Да уж как-нибудь с божьей помощью управимся, — проскрипел, усмехнувшись, Елагин. Прожив немалую жизнь, он, видимо, не очень боялся не только ответственности, но и самой смерти.
Через два дня в казармах запасного полка завыла и завизжала вся офицерская свора. Личный состав полка постоянно менялся, все время пополняясь. Через несколько недель отправлялись на фронт маршевые роты. Офицерам из Союза эвакуированных солдат, переодетым в солдатскую рвань, легко работалось в этой массе. Люди мало знали друг друга, потому незнакомый солдат в только что сформированной роте не вызывал никаких подозрений.
— Братья фронтовики! — орали пришельцы. — Что же вы смотрите на окопавшихся в тылу дармоедов! Вы на фронте кровь проливали, а ваши жены, сестры, матери по́ миру ходят, кусок хлеба выпрашивают у тех же дармоедов.
— Не верьте большевикам, они губят народную революцию, продают Россию немцам, а сами отсиживаются в Советах. Арестовать их и отправить на фронт с маршевыми ротами.
— Вступайте в Союз эвакуированных солдат! Только через него мы добьемся своих гражданских прав и улучшения жизни наших семей. Солдаты, вступайте в свой родной Союз!
— Братцы! — визжал очередной офицерик в драной шинели и для пущей убедительности измазавший рожу ваксой. — На днях нас отправят на фронт, а такие же солдаты, как и вы, прохлаждаются в большевистском Совете рабочих и солдатских депутатов. Сколько маршевых рот ушло с тех пор, как они там засели?!
— Казаки все до одного, покинули этот паршивый Совет, они поняли, что он губит революцию.
— А вот этого не следовало говорить, — зашептал в шуме толпы мазаный. — Вы забываете, с кем говорите! У мужиков с казаками дружбы давно нет.
— Арестовать весь Совет и послать с нашим эшелоном на фронт! Пущай и они пороху понюхают. А заместо их можно и других в Совет посадить! — Это уже настоящий солдат, подогретый агитаторами, запел с их голоса.
Целую неделю надсадно драли глотки господа из Союза эвакуированных солдат, не давая опомниться темным, ничего не понимающим солдатам. А когда разогрели эту серую массу до нужного предела, в полку состоялся митинг, на котором все повторилось, как по нотам, и солдаты приняли решение: при очередной отправке маршевых рот арестовать солдат-членов Совета рабочих и солдатских депутатов и отправить их на позиции. Отдельно о коммунистах в том постановлении ничего не говорилось. Но и такая победа радовала офицеров и казачьих вожаков.
Отправка двух маршевых рот состоялась в воскресенье. После завтрака роты повели на Михайловскую площадь и поставили перед церковью, где отслужили молебен. Потом священник окропил солдат святою водой и сказал трогательное напутственное слово. Говорил он долго и в заключение пожелал доблестным воинам одержать победу над врагом земли русской.
А в исполкоме, ютившемся в неудобном здании пожарников, по случаю воскресенья никого не было, кроме дежурного. Сухой чернявый парень лет восемнадцати, Степка Захаров, был сыном типографского наборщика. Через отца его судьба давно была связана с подпольщиками. Правда, тогда он и не знал, для чего велят ему поступать так или этак.
Скажем, собирались они летом четырнадцатого года на рыбалку, и отец зачем-то велел ему надеть чужую студенческую куртку, лечь на телегу вниз лицом, голову прикрыть тоже форменной студенческой фуражкой и делать вид, будто спит. В дороге он и на самом деле уснул.
А вечером в тот день всему городу стало известно, что из тюрьмы сбежал опасный государственный преступник. Степке и в голову не приходило тогда, что в студенческом одеянии он играл роль Алексея Куликова. Отец рассказал ему обо всем недавно, поскольку сын уже три года работает печатником в той же типографии, немало всяких листовок, воззваний тайных напечатали они. Приходилось их расклеивать ночами.
Этот парень был своим человеком в исполкоме горсовета, выполнял мелкие поручения, часто бегал за рассыльного, потому и просили его подежурить иногда в нерабочее время.
Утром зазвонил телефон, Степка подошел к нему, и ответил, что исполком Совета рабочих и солдатских депутатов слушает.
— Кто у телефона?
— Дежурный, Степан Захаров.
— А кто из руководящих работников есть?
— Никого нету.
— Вот что, Степан Захаров, приказываю немедленно собрать в исполком всех депутатов-солдат. Быстро!
— А кто это приказывает? — не растерялся Степка.
— Союз эвакуированных солдат. Выполняй!
Союзы, советы, комитеты, комиссии множились в те дни, как грибы после дождичка, потому принял Степка приказ, как должно, и понесся по адресам. По большинству из них ему приходилось уже бывать, а квартировали они по двое, по трое, редко по одному.
Часа через два в исполкоме собралось человек тридцать солдат. С последними вернулся и посыльный. Судили, гадали, для чего собрали отдельно одних солдат?
— Кто тебе велел собрать-то нас? — спросил один из депутатов Степку, когда тот вернулся.
— Звонили из Союза эвакуированных солдат.
— И чего же им надоть от нас?
— Не знаю.
— Уж не к себе ли агитировать собираются?
А на площади тем временем закончился молебен, священник речь произнес и удалился в храм. Колонна, приняв походный строй, двинулась на вокзал. Сзади от колонны отделилась полурота солдат во главе с офицером и направилась к исполкому. Большая часть их разбежалась вокруг здания. Остальные с винтовками наперевес ринулись в помещение. Офицер с наганом наголо проскочил первым.
Продолжая держать наган на изготовку, свободной рукой он достал из кармана список и стал называть фамилии. Депутаты отвечали каждый за себя. Потом, спрятав список, офицер объявил:
— Именем Временного правительства вы арестованы. Здание оцеплено солдатами. — И, повернувшись к своим, заорал: — Отвести эту сволочь на вокзал и держать под арестом до отправки!
Солдаты погнали депутатов на выход.
— Нельзя ли повежливее, — тормознул в дверях один из арестованных и тут же получил рукояткой нагана по шее.
— Выводите скорее! — неистовствовал офицер.
А Степка, теперь уже понимая, какую недобрую роль сыграл он в этой истории, кусал губы и готов был расплакаться от бессилия.
— Какое вы имеете право арестовывать Советскую власть?! — вырвалось у него, когда помещение почти опустело.
— Ах ты щенок! — метнулся к нему офицер и ткнул наганом в лоб. — В земельную комиссию захотел? Могу отправить.
Ушли все. Несчастный дежурный не знал, что делать. Ему и за себя стыдно было, и людей жалко, а пуще всего свою вину чувствовал. Таким его и застал Виктор Иванович Данин.
— Степа, ты не знаешь, куда это наших депутатов под ружьями повели? — спросил он, преодолевая сильную одышку и доставая кисет.
Объясняя случившееся, Степка сначала повертелся, пытаясь выгородить себя, но лобовые короткие вопросы Виктора Ивановича вывели его на прямую дорожку, и он рассказал все, как было.
— Эх, Степа, Степа, волк тебя задави, — журил его Виктор Иванович, пытаясь вызвать по телефону Сыромолотова, — а еще старый подпольщик. Как ты так опростоволосился-то!.. Федич? Это я. Лети скорей в исполком. Тут всю нашу солдатскую власть арестовали и на вокзал увели. Видать, с маршевыми ротами отправить собираются… Да здесь все узнаешь.
От Соборного переулка, где жил Федич, не так далеко до исполкома. Менее чем через полчаса он тут объявился и узнал все.
— Что делать будем, юрист? Как с точки зрения законности? — спросил он, принахмурив широкие брови.
— Начальник гарнизона отвечает за все действия военных частей в городе, вот с него и спрос.
— Вызовем сюда господина полковника Кузнецова и потребуем объяснения по поводу учиненного произвола.
К счастью, начальник гарнизона оказался на месте и послушно, без промедления явился в исполком. Предложив ему стул напротив себя, Федор Федорович стрельнул в полковника тяжелым взглядом открытых, несколько выпуклых глаз и сдержанно сказал:
— Полтора часа назад солдаты маршевой роты во главе с офицером арестовали весь состав избранных народом депутатов-солдат и увели на вокзал. Это бесчинство сотворено с ведома или по указанию начальника гарнизона?
— Нет, — сказал Кузнецов, — мне лично ничего не было известно об аресте депутатов.
— Тогда соблаговолите отдать приказ о немедленном освобождении арестованных. В противном случае, туда сейчас же пойдут наши агитаторы, и маршевые роты не будут отправлены на фронт.
— Нет, нет, извините, пожалуйста. Я сейчас же распоряжусь об освобождении депутатов. Прямо отсюда.
И он сделал это без промедления, словно другой человек несколько дней назад в доме Башкирова грозился арестовать весь исполком и посадить в тюрьму. На самом деле, кроме тупости и боязни, как бы не наделать хуже, ничего тут не было. Кроме того, Федич обладал прямо-таки магической силой, проницательным умом, способным уловить малейшее движение души. А еще невольно уважали его тузы местные, причисляя к своей касте, — возглавляет такую важную компанию: «Приуральское горнопромышленное бюро», свой золотой прииск имеет! Вековая привычка кланяться имущим срабатывала и здесь.
Случай с арестом депутатов-солдат научил кое-чему и советчиков, и партийных руководителей. В запасной полк послали большевистских агитаторов. По одиночке удалось арестовать главарей Союза эвакуированных солдат, и внешне эта организация вроде бы перестала существовать, но масса переодетых офицеров продолжала мутить солдат. Постоянно держать в полку большевистских агитаторов не было ни возможности, ни смысла, потому как личный состав полка все время менялся, и настроение темных солдат менялось моментально, клонясь, как пламя свечи, в ту сторону, куда дует ветер.
А тут еще поднесло двух матросиков, делегатов Временного правительства от Черноморского флота. Их просьбу — провести в полку агитацию за продолжение войны с Германией — полковник Елагин с радостью удовлетворил. Для этого роты были приведены на Михайловскую площадь и построены перед штабом полка.
Сбоку к невысокому крыльцу поставили крепкий дубовый стол, на него и поднялся матрос.
— Граждане солдаты! Мы, фронтовики, матросы Черноморского флота, прибыли к вам за тысячи верст, чтобы разъяснить политику Временного правительства и призвать вас на поле битвы сражаться до победного конца во имя великой России.
Говорил он долго и путано, слушали его без внимания. Второй матрос вскочил на стол и потеснил товарища, не дав ему закончить речь. Тот спрыгнул на землю.
— Солдаты! — звонко начал маленький, словно точеный матросик. — Многострадальная наша Россия гибнет у нас на глазах. У нас, ее защитников. Германцы заходят к нам в тыл, русская армия бросает оружие и военное снаряжение в пользу нашего врага. Это — несмываемый позор русскому воинству. Так не было никогда раньше…
В это время на площади появились Сыромолотов и Дерибас. Они прошли к столу, с которого вещал матрос, и остановились.
— Все эти ужасные и позорные дела происходят на фронте не случайно. Это большевики губят Россию умышленно. Они не только сами не хотят воевать, но и всячески разлагают армию, братаются с врагом, сдают ему позиции, потому что получают от немцев большие деньги. Солдаты! От имени Временного правительства, от моряков Черноморского флота я призываю вас осудить большевиков и своими штыками защитить родную землю!
— Смерть большевикам! — понеслось из рядов.
— Долой изменников!
— Да здравствует Временное правительство и Керенский!
В это время рядом с матросом появился Сыромолотов.
— Все? — спросил он оратора, приблизившись губами к самому уху.
— Все.
Федор Федорович взял его под мышки, как куклу, и осторожно переставил на крыльцо, отряхнув руки.
— Товарищи, солдаты! — загудел он. — Я думаю, зря эти гости матросы ехали так далеко со своим гнилым товаром. Эту злую, наглую ложь про большевиков вы и без них нередко слышите. А распространяется она для того, чтобы вести вас на бойню ради интересов буржуазии. Большевики, кроме тюрем и ссылок от царского правительства, ничего не имели и не имеют. Им не нужна эта грабительская война. Уверен, что ни одному из вас она тоже не нужна.
Если тут найдутся желающие постоять за Временное правительство, пусть они знают, что идут подставлять свою грудь за интересы буржуазии, за их толстые кошельки. Если кому-то из вас нужна война до победного конца, идите, воюйте! Кровожадным буржуям нужно пушечное мясо. Я думаю, пора вам взглянуть вокруг открытыми глазами.
— Долой грабительскую войну! — загремели ряды солдат.
— Да здравствуют Советы!
— Да здравствует партия большевиков!
Видя столь неожиданный поворот, председатель полкового комитета счел за благо закрыть митинг, потому как солдаты, не слушая офицеров, хлынули толпами в казармы.
Давно собирались исполкомовцы сменить помещение, писали о том ходатайство в городскую Думу, но оттуда ответить даже не соизволили. А тут пожарники явились и стали просить бесплатные квартиры, как и положено, при пожарном помещении.
Выслушав их, Федич крепко потер могучей ладонью себя по загривку, встал из-за стола и сказал громко, чтобы слышали все в этой большой, как казарма, комнате, наполненной гулом голосов:
— А что, товарищи, я думаю, надо отдать пожарникам их родное помещение…
— А мы? — послышалось несколько голосов.
— А мы, — Федич хитро улыбнулся и приподнял руку со сжатым кулаком. — «Никто не даст нам избавленья — ни бог, ни царь и не герой…» Слышали такое?
— Слышали.
— Так вот, совсем тут недалечко, на углу Нижегородской и Васильевского переулка, в доме Бухарина, находится так называемый лазарет имени братьев Яушевых. Вывеска на нем — шикарная, ее вы все каждый день видите. А видел ли кто-нибудь за все время хоть одного раненого солдата возле этого лазарета?
— Не-ет.
— Здание пустует, — продолжал Федич, — и мы его займем.
А поскольку у нашей Думы только о том и думы, чтоб насолить Совету, то взять здание придется с помощью вооруженных солдат. Товарищ Васильев, — обратился он к одному из солдатских депутатов, — вас научили офицеры из Союза солдат, как нужно использовать вооруженную силу?
— Поучили, — ответил тот. — До сих пор шея болит.
— От имени и по решению исполкома Совета вы возьмете двенадцатую роту, она надежная, и займете лазарет.
Все образовалось в течение каких-нибудь двух-трех часов. Васильев с солдатами занял подступы к зданию. Федич с несколькими членами исполкома, убедившись еще раз, что, кроме вывески, во всем здании ничего лазаретного нет, дал команду о переселении исполкома.
Немного набралось багажа у только что нарождавшейся Советской власти. Члены исполкома захватили свои тощие папки с бумагами, чернильные и прочие канцелярские приборы в более удобное во всех отношениях здание.
Все это немедленно стало известно в городской Думе. Моментально там снарядили делегацию. Башкиров, богатый купец Шакиров и сам Латып Яушев в его собственном открытом автомобиле направились к месту происшествия. К подъезду солдаты не пропустили автомобиль, и спешившуюся делегацию задержали.
Увидев делегацию толстосумов из окна, Федич решил, что удобнее будет с ними беседовать на улице, при солдатах, и поспешил туда. Раздвинув скрещенные винтовки солдат, он вышел из оцепления и, заложив руки назад, предстал перед разъяренными буржуями, готовыми растереть его в порошок.
— Слушаю вас, господа.
— Вы и весь Совет, — сдержанно начал Башкиров, — проявляете недопустимое самоуправство. Вы совершенно не признаете городскую Думу, хозяина города. Вы самовольно заняли это здание, не соизволив испросить на то разрешение Думы…
— Нет, извините, — перебил его Федич, — мы обращались в Думу три месяца тому назад и после неоднократно напоминали о себе. Но Дума совершенно игнорирует нас. Вот почему приходится напоминать и таким способом, иного выхода у нас нет.
— Здесь — лазарет! — прохрипел, раздувая коричневые ноздри, Латып Яушев.
— А вот чего нет, того нет, — засмеялся Федич. — Под этой вывеской нет и признаков лазарета. Свидетелей у нас, как видите, много, — показал он на солдат. — Можно еще пригласить из здания. Дума прятала пустующее помещение под этой вывеской. Это, я думаю, вполне подходяще для жуликов, но несолидно для Думы.
— Все ваши советчики хамы и нахалы! — кипел Яушев. — Мы вызовем казачий полк! Плетками учить надо этих свиней!
— Значит, вы не освободите здание? — спросил Башкиров с угрозой в голосе.
— Нет, не освободим, — твердо ответил Федич. — У нас есть защита даже на тот случай, если вы появитесь тут с казаками.
Выкрикивая ругательства и угрозы, Латып и его спутники отступили к автомобилю и уехали. Башкиров держался более достойно, чем его сообщники, но внутри-то и у него кипела буря.
Федор Федорович понимал, что никаких казаков, скорее всего, не пошлют, дабы завоевать этот дом. Но обстановка с каждым днем накалялась все более и грозила взрывом. Понимал он также и то, что в случае заварухи казачий полк, стоящий в лагере за городом, будет защищать Думу, Временное правительство. А надежда на 131-й запасной полк — самая хлипкая.
К концу дня 12-ю роту вернули обратно в казармы. В исполкоме пошла обычная работа. На вечер было назначено заседание президиума Совета. Но прошло не более получаса после его начала, как во всем доме погас свет. Начали искать свечи, кто-то заметил:
— Не иначе, Башкиров поклон шлет.
В это время распахнулась дверь, и в потемки зала вошли трое.
— Свет потеряли? — послышался от двери бодрый голос Терентия Дмитриевича Дерибаса. — Прошу прощения за небольшое опоздание, зато я вам привел вот этих темнителей.
— Кто такие? — подходя к ним, спросил Федич.
— Провода перерезали вот тут, на столбе, — пояснил Терентий Дерибас, загораживая выход.
— Кто такие? — грозно повторил Федич.
— Монтеры мы, с электростанции Башкирова, — ответил один, повыше ростом.
— Сами придумали эту пакость или послал кто?
— Хозяин послал. Для чего же нам это делать?
— Сможете снова подключить нас немедленно?
— Запретил хозяин и грозился с работы прогнать.
— Арестовать! — загремел Федич. — Монтеров вызвать с холодильника. На станцию сообщите, чтобы не присылали больше резальщиков. Мы их арестуем.
Федор Федорович тут же связался с Башкировым по телефону и предупредил его, что если эта негодная игра с отключением света продолжится, то на электростанции будет объявлена забастовка рабочих. Все предприятие прекратит работу.
Скоро явились монтеры с холодильника, и свет в исполкоме засиял снова. У столба на всякий случай пришлось поставить пост из рабочих типографии. Но Башкиров больше не повторял нападок на исполком. Понял: не стоит размениваться на такие мелочи.
— Слушаю приказ, поколь при вас, — засмеялся он после предупреждения Сыромолотова, — а как не будет вас, позабуду ваш приказ.
Башкиров знал, что говорил, и Федич прекрасно понял его намек. Да и без него было известно, что в городе и его окрестностях расквартировано более двух тысяч вооруженных казаков. 131-й полк мало надежен, хоть и работали в нем большевистские агитаторы. Но там не перестали действовать и офицеры из бывшего Союза солдат.
На этом же заседании в повестке дня появился вопрос о немедленном формировании красногвардейских отрядов из рабочих всех крупных предприятий города.
Незаметно подступила осень с множеством сельских хлопот о хлебе. Закопался мужик в землю — не до политики ему. А дед Михайла Рослов еще и так говорил: «Власти-то, они разные бывают, а ни одна без хлебушка обойтиться не может. На то он и мужик, чтобы хлеб миру давать». А к хлебу, еще не везде убранному, тянулись уже руки Временного правительства.
Деревня так и жила слухами, которые не только не могли хоть что-то прояснить, но еще больше затуманивали мужичьи головы, и без того темные. Виктор Иванович Данин, кипя в городском круговороте дел, почти не показывался оттуда. Из оставшихся самый грамотный в хуторе человек — Кестер.
После неудавшейся свадьбы в доме Кестеров постепенно все улеглось, притихло. Кольку снова перестали замечать. О жизни Иван Федорович любил размышлять в одиночестве. Но иногда хотелось и ему знать, что мужики скажут по тему или иному поводу.
Из города вернулся Кестер с невеселыми думами. Побывал он там в купеческих лавках, по базару потолкался. Если и встречались нужные товары, то цены такие, что подступиться невозможно. Ничего не купил там Иван Федорович. Какой-то плюгавый гражданин, видать, агитатор, всучил ему воззвание Троицкой уездной продовольственной управы. Его-то и привез он в хутор.
В городе начитался он всяких воззваний, объявлений, приказов, постановлений; наслушался всяких разговоров. Одни проклинали всех буржуев, казаков, попов. Другие на чем свет стоит поносили большевиков, голодранцев, возомнивших себя пупом земли. Эти «другие» были для него понятнее и ближе, но своими глазами видел, что так вот просто отмахнуться от голодранцев, как раньше он делал, уже нельзя. Большевики будоражат Россию.
Свои мысли всегда сверял он с журналом «Нива», потому, закусив с дороги, принялся за него. Почта доставлялась все хуже и хуже. На дворе — середина сентября, а у него последний номер — за июнь. Последний журнал был в основном посвящен женскому батальону смерти.
— Царя выжили, государство без власти оставили, — ворчал Иван Федорович, — а теперь на бабьих штыках удержаться думают.
Но в городе он читал приказ министра Керенского, где тот говорит «спасибо» за подавление мятежа генерала Корнилова не женскому батальону, а казакам. Открыв предыдущую книжку, увидел большой снимок во всю страницу и прочитал под ним:
«Всероссийский казачий круговой съезд, заседавший в июне с. г. в Петрограде. На съезде собралось свыше 300 делегатов от 12 казачьих войск европейской и азиатской России. Съезд открыт от имени Временного совета Союза казачьих войск, членом Госуд. думы А. П. Савватеевым. На снимке изображены участники совета Союза казачьих войск».
— Вот кто спасет обезумевшую Россию! — вырвалось у Кестера.
Он внимательно рассмотрел каждого в лицо, обопнувшись перед третьим слева в первом ряду:
«… тов. предс., войск. старшина А. И. Дутов (Оренбург)…»
— Не велик чин у нашего делегата, и уже не молод. А из двадцати семи членов совета девять — с Дона. Оренбургских всего двое, да и то второй-то — мальчишка безусый.
А сам Дутов устало смотрел со снимка. Сидел чуть ссутулившись.
Почти круглая коротко стриженная голова, темно-русые брови, полуспрятанные глаза, прямой нос, короткие, без казачьих крючков усы, круглый подбородок подался вперед, покатые жирные плечи, полный, с бабьими ляжками. Одет в простую гимнастерку с погонами.
Не знал Кестер и зря сожалел, а между тем именно в этот день, может быть, пробил звездный час доселе не заметного войскового старшины Дутова — его избрали председателем войскового Правительства и войсковым атаманом Оренбургского казачьего войска. Скоро, очень скоро сделается он полковником, потом — генерал-лейтенантом. А вот сколько кровушки он прольет крестьянской и рабочей, защищая казачьи привилегии, того на погонах не разглядеть, но и не вычеркнуть из памяти народной.
«Что же, — размышлял он, — казаки наших станиц так вот просто и отдадут мужикам свои земли?»
— Берите, пользуйтесь нашей землей, мужланы дорогие! — вслух проговорил и густо загоготал Кестер. — Арендную плату нам не надо!
— Что ты там расходился, папочка? — спросила в открытую дверь Берта.
— Да так, я тут вот журналы просматриваю. — И, продолжая волнующую мысль, заключил твердо: — Не-ет, никогда так не было, чтобы один человек другому отдавал свое за здорово живешь. И никогда не будет! Эти безмозглые чурбаки пусть сперва думать научатся, а потом землей владеть будут.
Встряхнувшись, Иван Федорович взял со стола погасшую трубку и вышел за ворота. Возле двора Тимофея Рушникова на лавочке сидели трое фронтовиков. Узнал всех издали: Тимка, Васька Рослов, Гришка Шлыков. Потянуло к ним переброситься словом, узнать их думы да свои высказать.
— Здорово, мужики! — остановился перед ними Кестер и принялся набивать трубку. — Ну как, хлеб убрали уже?
— Убрать-то почти убрали, да немолочен он.
— А вот продовольственная управа просит везти его на ссыпные пункты. — Достав листок воззвания из внутреннего кармана, Кестер подал его Василию. — Братья ваши, солдаты, без хлеба в окопах сидят.
Василий, развернув лист, начал читать:
— «Граждане крестьяне и казаки…»
— Гляди, ты, — перебил его Григорий, — и хлеб в первую голову с крестьянина, и плеть в первую голову крестьянину. Казаки — потом.
— Так с казаков никогда царь никаких податей не брал, — подтвердил Тимофей. — Все с мужика.
— Ладно, слушайте, — остановил их Василий, продолжив чтение: — «Настал час великих испытаний. Подвоз хлеба армии прекратился, потому что вы не даете его. В Туркестане и Киргизских степях умирают с голоду. Города накануне этого. Если вы не дадите хлеба, поднимутся голодные бунты, и тогда погибнет дело революции. Свобода в опасности. Необходимы героические усилия всех, чтобы спасти положение. Граждане, дайте ваш хлеб, везите его к станциям и накормите ваших братьев — солдат на фронте.
Вы говорите: «Дайте нам мануфактуру и другие товары по твердой цене, тогда и мы дадим вам хлеб». Но нельзя сделать это в один день. Скоро выйдет закон о монополии на мануфактуру, то есть мануфактура так же, как хлеб, будет собственностью государства. Тогда все фабрики будут работать на казну, как работают и мельницы. Мануфактура уже поступает к нам. Когда она скопится, чтобы ее хватило всем, тогда получат все. Но немного надо потерпеть…
Граждане крестьяне и казаки! Страна переживает тяжелое положение. На фронте — неудача. В тылу черные силы большевиков подняли головы и грозят нашей свободе. Причина этого кроется в нас самих. Мы не хотим понять, что, кроме своих, личных интересов, есть интересы общие, интересы страны. Вот это-то непонимание и нежелание подчинить свои личные интересы общим и губит все дело нашей свободы.
Подчиняйте же свои интересы общим, докажите, что русский народ умеет приносить в жертву свои личные интересы общим, тогда эти жертвы спасут нашу родину и свободу.
Крестьяне и казаки, везите скорее ваш хлеб на станции, откуда он будет сейчас же отправлен голодающей армии и голодающим рабочим, которые делают снаряды и оружие для армии. Везите, не медлите, ибо всякое промедление смерти подобно.
Троицкая уездная продовольственная управа, 2 сентября 1917 г.», — закончил Василий и подал Кестеру листок, ухмыльнувшись — Береги его, еще другим почитаешь.
— У-у, дак со второго-то числа до сих пор, — засмеялся Тимофей, — казаки, небось, все станции хлебом завалили. Нам и везти некуда.
— Уж чего-чего, — вздохнул Григорий, — а жертвы мужик научился приносить. А как ему чего-нибудь надо, то все погодить велят, как и тут вот. Хлеб везите скорее, а с мануфактурой потерпите маленько.
— А ты, Иван Федорович, — спросил Василий, глядя на него в упор, — отвез, хоть воз-два во спасение Временного правительства? Видишь, совсем оголодал Керенский.
— Я тоже еще не обмолотил хлеб, — словно оправдываясь, ответил Кестер. — А ты, Васька, с фронта, как собака, злой воротился.
— Да и из нас ангелов там не понаделали, — заметил Тимофей. — Сколь ни стонать мужику, а когда-то и его терпение должно лопнуть.
— Собака, говоришь? — обиделся Василий. — А ведь я тебе, Иван Федорович, грубого-то ничего и не сказал вроде бы.
— А чего тебе Керенский помешал?
— Знаю я, что тебе не мешает он, оттого и спросил, отвез ли ты хлеба… Иным волкам неплохо среди овец живется. Вот и ты нас пришел агитировать, а сам погодить норовишь, как и те, что мануфактуру сулят, да погодить велят. А хлебушек-то сегодня вези.
— Озверели вы и говорить разучились, — руганулся Кестер и пошел прочь.
А Григорий, крикнул ему вслед:
— И мы не лыком шиты. В окопах-то кое-чему выучились, хоть и гимназиев не проходили..
— А у меня хоть бы и был он, хлеб-то, — запальчиво сказал Тимофей, — все равно не повез бы.
— Да уж не знаю, кто его повезет задарма-то. — Василий докурил цигарку до самых пальцев и швырнул крохотный окурок, придавив его сапогом. — Ведь за пуд хлеба такая плата, что на базаре за те деньги двадцать четыре гвоздя не купишь, чтобы лошадь подковать…
— Ладноть, Вася, пошли отдыхать, — позвал Григорий. — Завтра ведь опять в поле. Я тебя и провожу до дому. — Отойдя от Тимофеевой землянки, он оглянулся и, никого не обнаружив поблизости, спросил: — Чего ж эт, Виктор Иванович забыл, что ль, про нас? Молчит.
— Время, видать, еще не пришло.
— А придет?
— Придет, Гриша. Уже идет, не заботься — долго не засидимся. Позавчера встрел я в городу Виктора Ивановича. Сказывал он, что гудит город, как осиное гнездо. А в Оренбурге атаман Дутов, кажись, подымает своих казачков. Да и наши тут все слышнее возятся.
— А може, повозятся да и притихнут?
— Ты что ж, думаешь, по одному твому тятьке казачья шашка походила? Не дадут они мужику землю без крови, Гриша, Такого быть не может.
— Поживем — увидим… Ладноть. А поколь с хлебом успеть управиться надоть.
На взвозе с плотины они разошлись. Не только Григорий Шлыков, но даже Василий, отчетливо понимая главное — не отдадут казаки землю без крови, — никак не мог смириться с мыслью, поверить в то, что вот здесь, на этих мирных полях, могут разразиться такие же кровавые сражения, как и там, в далеком далеке, на западе. Никак не укладывалось это в уме. Сознавая неизбежность грядущего, Катерине дум своих не выдавал.
К концу октября поубрались мужики с работами в поле. Непогода теперь не страшна, хотя многие еще не начинали молотить. Это делалось до конца осени и даже зиму прихватывали.
В погожий денек долетела до хутора весть о революции в Петрограде, о переходе власти в руки Советов. Но главное — сбылась вековая мечта мужика. Декреты о земле и о мире подняли его на немыслимую головокружительную высоту. Землю без всякого выкупа должны отдать тем, кто на ней работает. А мир без аннексий и контрибуций — это же значит, войне конец! Придут все солдаты с фронта домой, и Россия ничего не будет платить Германии. Вроде бы непонятные, нерусские слова «аннексии» и «контрибуции» мужик уразумел сразу и запомнил крепко.
Все, все сбылось, о чем вечно болела мужичья душа. Вот оно! — земля и мир — больше ему ничего не надо. Все остальное свои руки доделают, на чужие он никогда не надеялся.
От радости этой великой сам собою праздник родился в хуторе. Часам к двенадцати заходили по улице подвыпившие мужики, бабы принаряженные по-праздничному, девки. К тому же и денек выдался такой, что с улицы идти не хочется.
Лошадей друг у друга знали хуторяне, как своих. Порою мальца какого-нибудь, вдруг подросшего, не признает мужик, а лошадь за полверсты углядит и безошибочно скажет, чья она. Данинского Воронка приметил кум Гаврюха далеко на городской дороге, как только поднялся он на бугор, и объявил всем, что Виктор Иванович едет.
Стояли они тут, на взлобке возле съезда на плотину, с Ганькой, сыном, что у Прошечки в работниках был до войны, с Шлыковыми Леонтием да Григорием. Филипп Мослов тут же был, Бондарь Демид. И с противоположной стороны пруда люди приметили знакомую подводу и тоже сюда потянулись. Пока подъехал Виктор Иванович, собралось тут более полхутора, и еще подходили.
— Здорово, мужики! — весело приветствовал всех Данин, разворачивая телегу боком к собравшимся. — Сходка у вас тут или митинг?
— Митинг! — отозвался Ганька Дьяков, засмеявшись. — Только вот открывать некому.
— Давай, Виктор Иванович, расскажи-ка нам про революцию-то в Петрограде, — попросил Матвей Дуранов. Он только что из немецкого плена вернулся. Едва живой дотащился.
— Больно хороший слушок по хутору катается, — добавил Филипп Мослов. — Ты бы нам утвердил его.
— Товарищи! — впервые Виктор Иванович употребил такое обращение к хуторянам, поднимаясь в телеге на ноги. — Дорогие мои земляки! В Петрограде свершилась социалистическая революция. К власти пришла партия большевиков во главе с Лениным. На съезде Советов приняты декреты о земле и о мире. Земля должна принадлежать тем, кто на ней работает, то есть вам!
Не утерпев, кто-то закричал «ура». В воздух полетели картузы, шапки. Кум Гаврюха Леонтия Шлыкова захватил в объятия своих железных костылей и приподнял его, покружив.
— Советское правительство, — продолжал Данин, — против продолжения войны до победного конца, на чем настаивало свергнутое Временное правительство. Большевики предлагают и будут отстаивать мир с Германией без аннексий и контрибуций.
— Это тоже как раз по-нашему! — крикнул кто-то в задних рядах, послышались непривычные хлопки в ладоши.
— Вся власть на местах должна перейти в руки местных Советов. Да здравствует Советская власть!
Теперь захлопали в ладоши все дружно, разом. Никогда в жизни такого в хуторе не бывало.
— А ты бы сказал, Виктор Иванович, — попросил Шлыков Леонтий, — чего ж делать-то нам теперь? Землю самим брать, где кто захочет, али делить землемеры будут?
— Не хотелось праздник вам портить, мужики, — поскучнев, сказал Виктор Иванович, — а придется. Ведь власть-то большевиками взята в Петрограде, а здесь ее надо еще суметь взять. Вся буржуазия в городе ощетинилась, и надеяться ей, кроме как на казаков, не на кого. Так ведь и казаки не отдадут свою землю без боя, тяжко им будет расставаться с царскими привилегиями. В Оренбурге, слышно, атаман Дутов собирается установить свою власть…
Стихийный сход загудел, заволновался, со всех сторон послышались крики:
— А мы ждать, что ль, станем, пока они к нам придут?
— Они-то не ждут, — выкрикнул Леонтий, — сразу вон за шашку хватаются!
— Надо нашу, мужичью, армию формировать! — предложил Егор Проказин.
— Не навоевался, щенок! — сверкнув цыганистыми глазами, зашипел на него отец.
— Дак нам-то чего же тут делать? — добивался Леонтий. — Армия с хутора невелика выйдет.
— Вам надо власть Советскую в хуторе установить. Совет избрать да помещение для него выделить непременно. Вот Совет этот и будет защищать вашу правду..
Чуть не до потемок продолжался этот стихийный, нежданный-негаданный, никем не созванный сход. Тут же избрали Совет. Председателем его просили стать Виктора Ивановича, но он сказал, что не сможет часто отлучаться из города, потому как является членом уездного Совета. И умолчал о том, что основные-то дела были у него в городской партийной организации, вынужденной снова уходить в подполье. Сам же Виктор Иванович, по совету Федича, так и не раскрывался окончательно.
Василия Рослова и Григория Шлыкова предупредил Данин, что в городе создается красногвардейский отряд из рабочих на предприятиях, так пусть и они считают себя красногвардейцами, далеко из дому не отлучаются, а как понадобятся они, позовут их в город.
Хотели Егора Проказина выбрать председателем — отец его взбунтовался и не велел сыну власть принять. В конце концов сход сошелся на одном: быть председателем фронтовику, бедняку Тимофею Рушникову. Потом долго ломали косматые головы, где взять помещение для Совета. Все избы хуторские по одной перебрали — ничего подходящего не нашли. Филипп Мослов надоумил всех. Говорил он редко, но всегда с толком.
— Слышьте, мужики, — сказал Филипп, когда все притихли, — на той неделе был я в Демариной, видел там, истру́б добрый продается. Большой. Вот всем обчеством купить его, перевезть да миром тута вот, на бугорке, и поставить, а?
Сперва помолчали мужики, почесали в затылках, но, поразмыслив, поняли, что лучшего не придумать. Потому сразу и приговорили: завтра же ехать Филиппу в Демарино, торговать сруб, а потом без промедления всем хутором поднять его и поставить вот на этой пустующей полянке.
Расходились дружно — дел у каждого во дворе пропасть. Но праздничный настрой так и остался в душе у каждого. Так заканчивался этот воскресный день двадцать девятого октября, Василий Рослов, отойдя к углу своего плетня, остановился возле спуска к плотине, закурил.
— Вот видишь, Васька, — подходя, сказал Кестер, — тебе опять винтовку посулили, а Тимка тут всем хутором заправлять будет.
— А чем плохо? Пусть заправляет.
— Да он своим-то хозяйством никогда не правил — нечем править ему. А тут дела целого хутора! Надо ж было хоть справного хозяина в Совет ваш выбрать.
— А чего ж ты молчал-то? Там ведь торчал все время. Вот и сказал бы!
— Наговоришь с этими дураками. Им такая вот власть и нужна, какая ничего не понимает.
— Весь хутор — дураки, стало быть, а ты один умный, Иван Федорович? — пригвоздил Кестера взглядом Василий и, почесав пальцем светлый ус, добавил: — Ничего, вот прикажет ехать за бревнами Тимофей, и поедешь.
— Не поеду! — взорвался Кестер, тряхнув трубкой и отходя, ругнулся: — Плевал я на ваш вшивый Совет! Нахозяйствуете вы с такими правителями, как Тимка да вон как Шлыковы.
— Да куда ты денешься от мира, умник!
Нарушил Кестер праздничный настрой у Василия. Но вечер был не по-осеннему теплый и тихий, на большой поляне за прудом табунилась молодежь. Гармони не слышно. Кто-то тренькал там на балалайке, а девичий голос выводил:
Балалаечка гудит,
Пойду милого будить.
Разбужу — не разбужу,
На сонно́го погляжу.
Парень какой-то вклинился:
Мы с товарищем вдвоем —
Балалайка желтая.
Заиграем, запоем —
Наша судьба горькая.
Опять девичий голос:
Я иду, я иду,
Собака лает на беду.
Она лает и не знает,
Что я к милому иду.
Парень:
— Эха да эха!
На штанах прореха,
На пимишках дырочки,
Как пойдешь до милочки!
Девичий:
— Девочки беляночки,
Чем вы набелилися?
— Мы коровушек доили,
Молочком умылися.
Парень:
Балалайка ты моя,
Струны шелком.
Расскажи-ка толком,
Расскажи-ка
напрямик,
Что такое
большевик.
— Ах, черти! — удивился Василий, засмеявшись. — Сами, небось, только что сочинили… Кто ж эт у их такой башковитый?
А с другого конца улицы на заречной стороне молодой ребячий голос выводил:
Ночка — темна,
Я боюся.
Проводи меня,
Маруся.
И откуда-то с самого конца улицы звонкий девичий голос ответил:
Кудри вилися, ложилися
На левое плечо.
Ах, не я ли тебя, миленький,
Любила горячо!
Василий слушал этот праздничный вечер, и ему казалась далекой-далекой та невозвратная пора юности, когда и он так вот беззаботно бежал на улицу и проводил время в ребячьих забавах.. А потом — сказочные, краденные от всего света встречи с милой, чистой Катюхой…
Минуло все, и только в памяти осталось. Но и память эту давил груз множества невзгод. А истерзанное, испоротое штыками тело казалось отяжелевшим и неуклюжим, как грубо сколоченный из толстых досок и обомшелый озерный бот. Надо было идти домой, а там как-то помягче, поосторожнее объяснить Катерине — милой, многострадальной Кате, — что скоро ему становиться опять под ружье.
Сверкнуло солнышко яркими лучами над хутором Лебедевским, обогрело долгожданный праздничек да и спряталось. Нагрянула нудная осенняя непогодушка. Тучи с севера потянулись лохматые. То дождичек брызнет, то крупа серебряная посыплется с неба, а то и хлопьями снег повалит.
А хуже всего с юга вести нахлынули. Не дремали казаки, не ждали они радостей от большевиков, потому арестовали в Оренбурге Совет, разгромили военно-революционный комитет и установили власть войскового правительства во главе с атаманом, полковником Дутовым.
В Троицке во всех казачьих частях и подразделениях — общим числом более двух тысяч человек — был зачитан приказ Дутова, который объявлял войну большевикам и призывал всех казаков «от мала до велика» взяться за оружие. Приказ был размножен в типографии, расклеен всюду по городу и послан во все станицы немедленно с нарочными.
Полновластным хозяином в Троицке стал окружной атаман, полковник Токарев. Хотя и оставалась Дума, продолжали действовать партийные организации кадетов, меньшевиков, эсеров и другие. Большевикам и Совету пришлось немедленно уйти в подполье.
Пробираясь по темным и грязным переулкам на квартиру к Шитовым, Виктор Иванович сорвал с забора свеженький приказ и сунул в карман. Суть его знал он, и все меры по конспирации были уже приняты, но такие документы надо знать досконально, да и Авдею с Зоей почитать придется.
Маленький домик на Болотной с давних пор стал для Виктора Ивановича вторым домом. Здесь он и раньше жил безвыездно неделями и месяцами, а с половины января в хуторе лишь несколько раз гостем был.
— Виктор Иванович, — удивилась Зоя, — что же вы в сенцах-то разулись. Ведь кашель никак не перестает.
— Грязищи по целому пуду на каждом сапоге, — пояснил Виктор Иванович. — Ты уж очисти их, Зоюшка.
В комнатках было чисто, тепло, уютно. Хозяйка никогда не допускала беспорядка. Сразу бросилась она в сени за сапогами, чтобы вымыть их да просушить. Авдей сидел за столом под висячей трехлинейной лампой, читал газету «Казачья мысль». Глянул на Виктора Ивановича и опять в лист уткнулся.
— Темно, наверно, мелкий-то шрифт разбирать при этом свете, Авдеюшка, — лукаво прищурил глаз Виктор Иванович, подавая свернутый лист приказа. — Это вот почитай-ка вслух. Гляди, какие глазастые буквы тут.
Авдей развернул бумагу, глянув на заголовок, проворчал:
— Дождались новой власти.
— В том-то и дело, что не дождались… Все та же, старая, волк ее задави, никак не задохнется. Читай.
Авдей Маркович стал читать для всех:
По имеющимся в Войсковом Правительстве сведениям, положение Российского государства вообще, и в частности, губерний Казанской, Саратовской, Самарской, Уфимской и Туркестанского края, в связи с выступлениями большевиков крайне тяжелое: в городах Казани и Саратове большевики захватили власть в свои руки и предают полному разорению эти города.
Таким образом, вокруг войска и Оренбургской губернии возник пожар.
Работающие на немецкия деньги и распинающия Россию шайки предателей, изменников, негодяев и других подонков общества, будучи вооруженными, грозят разрушением войску и губернии.
Наступил момент, когда оренбургское казачество должно сказать свое твердое слово, так как волна мятежного натиска большевиков грозит окончательно предать Россию в руки немцев.
Братья казаки, всем вам памятны печальные дни 3—5 июля в Петрограде, когда ради спокойствия Родины и поддержки Временного Правительства пролилась казачья кровь. Но большевикам этой крови мало: они требуют ея вновь.
Волна анархии докатилась до пашей родной земли. Наши казачьи силы уже 31/2 года стоят на страже Родины, ея чести и казачества, на фронте. Но мы, Войсковое Правительство, твердо верим, что все остальные казаки в станицах, от мала до велика, поддержат нас в тяжкой и ответственной задаче удержать порядок в крае и гарантировать спокойствие мирному населению. Оренбургское казачество гордо и спокойно намерено отражать от себя натиск большевизма.
В сердце Туркестана, Ташкенте, при завоевании которого немало пролито крови наших дедов и отцов, доблестный 17-й казачий полк удерживает натиск потерявших совесть рабочих и забывших свой долг перед Родиной пехотных частей.
Казачьи полки, 1-й запасной и 13-я казачья батарея, держат в своих руках и тем самым не позволяют выступать на сцену темным силам — большевикам и грабителям — и предать город погрому.
Мы обращаемся к казачьему, населению: да поможет оно разбить коварные замыслы большевиков, замыслы, идущие из Германии.
С этой целью и для увеличения числа войск, верных Временному Правительству, Войсковое Правительство приказывает атаманам округов и станиц, Оренбургского казачьего войска экстренно представить сведения, сколько будет добровольцев казаков, в какой мере могут обеспечить их лошадьми, огнестрельным оружием и какой системы, сколько такого же холодного оружия находится на руках у казаков в станицах и поселках. Деньги на содержание казаков и лошадей, а также квартиры, есть, только нужны люди с желанием помочь Родине.
Быть может, Войсковому Правительству для блага Родины и войска придется прибегнуть к мобилизации, вследствие чего ближайшие возрасты, из подлежащих к призыву казаков, должны быть готовы выступить по первому зову Войскового Правительства.
Войсковое Правительство верит, что в роковую для России и войска минуту казаки свято исполнят свою историческую задачу — спасут Россию и каждый из казаков явится для нея Мининым и Пожарским.
Подлинный подписан Войсковым Атаманом, Полковником Дутовым и членами Войскового Правительства».
Отложив бумагу, Авдей достал кисет и стал закуривать. А Виктор Иванович подхватил ее, повертел так и этак, заглянул в текст и, покрутив шнурок уса, раздумчиво молвил:
— М-да-а, вот ведь как дела-то складываются, Авдей. У них тысячи казаков под ружьем да еще сотни тысяч в станицах поднять могут. Есть деньги, квартиры, как тут говорится, и прочее найдут. А у нас на сегодня — две сотни красногвардейцев, да и те чуть не наполовину без винтовок. Вот, и повоюй…
— Так меня-то чего ж в красногвардейцы не берете? Сколь мне сидеть в этой проклятой тюрьме? За вчера да сегодня, пока там не был, небось, все камеры нашими забили.
— Эх, Авдеюшка, — вздохнул Виктор Иванович, — велика ли в том разница, если с тобой будет, скажем, двести один красногвардеец? А в тюрьме свой человек теперь пуще всего нужен. Сиди на месте, Авдей Маркович. Хоть и велика надвинулась казачья сила, а все-таки мы ее одолеем, коли в Петрограде Советское правительство…
— Ужинать давайте, — объявила Зоя Игнатьевна. — Поговорить-то и после можно.
В ноябре начали публиковать списки кандидатов в Учредительное собрание. Городская Дума помогала всем партиям и группам, выдвинувшим своих кандидатов, вести за них агитацию. Всем были выделены деньги для этой кампании, бумага, предоставлялись помещения для предвыборных собраний. Всем — только не большевикам. Их агитаторы так и держались на нелегальном положении, но работу продолжали.
Часа три провели в типографии Федич и Данин, уламывая Хаима Сосновского напечатать десять тысяч большевистских воззваний в кредит. Долго упирался хозяин типографии. Сдался лишь после того, как многие рабочие согласились выполнить этот заказ в нерабочее время.
Тексты небольшие — набрали быстро. А потом все силы бросили на печатание, следом и упаковка шла. В типографии остались только добровольцы. Часам к двенадцати ночи, когда заказ был уже выполнен, оставалось упаковать последние пачки, зазвонил телефон. К нему бросился старый наборщик Савелий Григорьевич Захаров.
— Типография слушает, — ответил он, сдвигая на лоб, железные очки и трогая редкую темную бороду.
— Ты, Григорич? — спросил голос Виктора Ивановича.
— Я.
— Как дела-то у вас?
— Вот закончили. Вон две последние пачки пакуют ребята.
— Молодцы, волк вас задави! Только уберечь бы это добро: гости к вам собираются, ваш товар им нужен.
— Я-ясно, — смутился Григорич. — Щас мы похлопочем.
— Хлопочите. Да про челябинскую половину не забудь.
— Понял.
— Новенький сделает.
— Да понял я, понял! Поторопиться надо.
— Все!
Отошел от телефона Савелий Григорьевич, очки на место водрузил и распорядился:
— Ну, ребятушки, все пачки — в рогожи, и на огород. Видели, там куча ботвы? Вот туда. Быстро!
— А как они узнали? — удивился Степка, сын Савелия.
— А скорее всего, наш хозяин им и подсказал. Вишь, как точно время рассчитано: только закончили — и они едут. Добрый он, хозяин-то наш: и заказ выполнил, и про милицию не забыл. Теперь деньги за выполнение заказа требовать будет.
Пока Савелий разъяснял хозяйскую политику, ребята скидали пачки в две большие рогожи, завернули потуже и вылетели во двор. Остальным было велено заняться другими заказами.
— Все! — выдохнул Степка, вернувшись.
— Степа, — поманил его отец и ему одному тихонько сказал: — Беги домой, запряги лошадь, и — сюда. Гляди, на глаза милиционерам не попадись. Тут, возле типографии, в оба гляди. Не подъезжай, коли заметишь кого.
Исчезнуть Степка успел. Бежать ему далеко — в Токаревку. А начальник милиции Черба с тремя милиционерами как раз тут пожаловал. Черба этот еще в марте солдатом 131-го полка был. Вознесла его февральская революция — начальником городской милиции стал. Пригрелся возле Думы и в такого ненавистника к собратьям выродился, что сам жандармский полковник Кучин с радостью принял бы его в помощники.
В типографии милиционеры пробыли не более получаса. Кажется, ни единой вещи не оставили на своем месте, но так и не сказали, что ищут. Видя, такой погром, рабочие отошли в сторону и не мешали обыску. После ухода Чербы принялись за уборку.
Половину печатного тиража Федич велел отправить в Челябинск. Инструкцию по этому делу Виктор Иванович дал подробнейшую: у вокзала не останавливаться, а лучше объехать его, потому как багаж там проверяют. Надо попасть в депо и отыскать среди машинистов «новенького».
«Ты, что ли, новенький?» — спросит Григорич. «Я, — ответит он. — А старенького не надо, с бородой?» Но ни бороды, ни усов не будет у него.
Как только подъехал Степка, Савелий Григорьевич распорядился опять же по инструкции: пять тысяч, не развертывая рогожи, — для Челябинска; тысячу — разделить четверым ребятам и расклеить по городу в две-три ночи; остальная часть тиража — для уезда.
Участки у ребят давно были распределены. Уложив на подводу под сено основной груз, Степка захватил свою долю листовок, жестянку с клеем, и они с отцом отправились в депо. Добрались хорошо, и «новенького» разыскивать им не пришлось, потому как Виктор Иванович сам встретил их. Нужный паровоз недалеко стоял. Подбежал к ним какой-то мужик, может, тот самый «новенький», и они со Степкой мигом переправили рогожную упаковку в тендер с углем.
Обратно довезли до города Виктора Ивановича, и Степка доехал с отцом только до горсада. Отсюда начинались его ночные владения. С часок можно было еще побегать с расклейкой. Клеить старался на самых видных местах, не занятых другими объявлениями. Вот она, настоящая работа! Завтра сотни, а может, и тысячи людей прочтут листовки с призывом голосовать за большевистский список номер восемь.
Но радость его поубавилась и чуток поблекла на другой день, когда шел на работу во вторую смену. В Токаревке его листки красовались на своих местах, и возле некоторых останавливались читатели. В городе же, к немалому своему удивлению, Степка не находил воззваний, собственноручно им расклеенных.
У дощатого забора горсада остановился. Вот здесь, на этом месте, прилепил вчера свой листок. Еще руку занозил здоровенной щепкой. Зубами ее вытаскивал. А тут висит совсем другой лист, раза в три больше. Стал читать:
«Избиратели Оренбургской губернии, соединяйтесь между собою в 9 групп по политическим партиям, имеющим тот или иной общественный или национальный характер.
Поэтому вы, граждане, получили 9 списков.
Какой же список спускать в избирательный ящик? Мы не будем в этот великий час стоять на узкопартийной точке зрения.
Мы верим, что из 9 наших списков 8 стремятся к истинному благу для России и по своему разумению хотят ее спасти.
К единому только списку мы не имеем этой веры — это к списку социалистических большевиков № 8. Они доказали на деле, что спасения России они не желают, накануне Учредительного собрания они подняли восстание, затопили Русь в крови, не имея никакой опоры в сознательных массах. Они штыками измученных, голодных масс захватили в свои руки власть и хотят навсегда закрепить под свое владычество все многомиллионное население России.
Не допускайте этого, граждане, не давайте им голосов. Разъясняйте своим родным, знакомым и соседям, кто значится под списком № 8.
Спускайте списки № 1 и 2.
Список № 2 — казачий. Казаки себя ярко показали верными и преданными сынами, России. Их представители не дадут Руси погибнуть, всем пожертвуют, чтобы ее спасти. А мы, троичане, должны особенно верить им: ведь только благодаря казакам у нас в Троицке жизнь идет спокойно и гладко, не совершаются кошмарные события, как в других городах.
Список № 1 — это список партии народной свободы, которая всегда стояла, стоит и стоять будет за порядок, истинное братство и настоящую свободу. Партия народной свободы никогда не вступала в соглашение с большевиками, как это делали социалисты-революционеры (список № 3) и социал-демократы (список № 4), она всегда шла твердо, честно по своему прямому пути, не отклоняясь и не распыляясь. Партия народной свободы никогда не имела в своей среде провокаторов. Партия народной свободы всегда отвергала интернационалистов, которыми кишат партии с.-д. и с.-р., так как она любит только свою свободную Россию и только о благе России печется, и она ее действительно спасет.
Голосуйте же, граждане, желающие спасти Россию, за партию народной свободы».
Степка глянул туда и сюда по тротуару, подсунул ноготь под от-дувшийся край афиши и рванул ее. Под ней открылся его листок.
— Ну ладно, гады, — ворчал он, отходя от забора и комкая в руках агитку «народной свободы», — завтра и вы увидите на своих листках большевистские воззвания!
Но так скоро исполнить свою угрозу Степке не удалось. На эту ночь выпала ему задача посложнее: попросил его Виктор Иванович пробраться в Солодянку — пригородный поселок — и разбросать в огородах большевистское предвыборное воззвание. А там полк стоит казачий, потому надо и дело сделать, и в лапы казачьи не попасть.
Виктора Ивановича знал Степка Захаров еще с довоенных времен. Сначала — только в лицо, потом года три — по имени-отчеству. Но до минувшего марта не догадывался, чем занимается этот человек. А фамилия стала ему известна совсем недавно. Таинственность, окружавшая Данина постоянно, и его простота пленили Степку, потому любую просьбу его парень выполнял охотно, с готовностью.
Сунув за пазуху с полсотни листовок, вышел Степка из душной типографии в ночную морозную стынь. Снега не было еще. Нога то и дело натыкалась на застывшие кочки грязи. Из города надо выйти мимо татарского кладбища, степью свернуть к урозаевским дачам, а потом по льду пересечь речку Увельку и по косогору подняться к поселку. По дороге идти намного дальше, да и у моста наверняка пост казачий стоит.
От быстрой ходьбы разогрелся парень, куртку ватную распахнул. Поясок на рубахе затянул потуже, чтобы листовки не выпали. Степью-то даже лучше идти, чем дорогой. Возле дач — роща, у берега, внизу, — заросли таловых кустов. Спустился в них, пошарил взглядом по косогору на той стороне — тихо, безлюдно. Выбрался на лед, притопнул — крепко, лед чистый.
Отвалил от берега, на ровном просторе жутковато стало. Под ноги-то глядеть некогда. Звук от каждого шага, как по барабану… Стал скользить подошвами, словно на лыжах. И… вдруг заметил: на середине косогора что-то чернеется. Тормознул, да, видимо, лед тоньше тут оказался, и ухнул в воду чуть не до плеч. Ломаясь, лед затрещал, загремел.
А впереди-то конный дозор казачий стоял, оказывается. Услышали шум казаки и к речке двинулись. А Степка, выскочив из полыньи, сунул под лед мокрые листовки и, скользя и раскатываясь, пустился обратно в кусты тальника. Там затаился. Вода с него текла, и нестерпимый озноб колотил.
Подскакав к речке, остановились казаки, но въехать на лед побоялись — не выдержит. Двое их было. Выстрелили по разу в темноту противоположного берега и поворотили коней обратно. Степке пришлось еще подрожать, пока дозор отдалится на прежнее место. А потом из кустов — в рощу, и выше, выше — в степь.
Колючий ветер не доставал его там, внизу, путался в кустах, зато теперь, в голой степи, прошивал до костей. Куртка сверху ледком подернулась, штаны затвердели — колом стоят. А в сапогах водица хлюпает. Одно спасение — бежать. Так и бежать-то быстро дух захватывает. Домой до Токаревки — ближе, да и то версты четыре будет. Туда и вдарился.
Ждет деревня нового хлеба, как праздника. Поиздержались мужики, потому сразу после первого обмолота целый обоз с хутора поднялся на мельницу в Троицк. Рословы от трех дворов по возу снарядили. Филипп Мослов — два, Проказины — два, кум Гаврюха, Бондарь Демид, Шлыковы — два, Чулок тоже два воза нагрузил.
Сговорились заранее. С вечера все приготовили: телеги смазали, мешки уложили. Выехали утром задолго до свету. По мерзлой, кочковатой дороге не ускачешь скоро-то с возом. Демид Бондарь — впереди, Гаврюха — за ним, и все прочие в том обозе выстроились. Григорий Шлыков замыкающим оказался. Всю дорогу ехали шагом, а лошадки от тяжкой дороги взмокли, пар валил от них на морозце утреннем.
Рассвет застал их на дальнем подъезде к городу. Вдруг сбоку, из колка, два верховых казака показались. Один шагом поехал к обозу, наперерез, а второй поскакал куда-то вперед. Вроде бы на Солодянку прицелился. Никого это не всколыхнуло, мало ли их мотается по дорогам.
Оставшийся казак тихим шагом ехал и, по всей видимости, не собирался дорогу обозу пересекать. Путь его скрестился с последней подводой.
— На базар? — спросил он у Григория Шлыкова.
— Какой же базар, коли запрещена вольная торговля хлебом, — ответил тот. — На мельницу.
— Ну, на мельнице ноничка не завозно, — в ус казак усмехнулся, — скоро смелете!
Придержал он коня, а потом повернул его обратно туда, откуда приехал.
По длинному пологому спуску дорога повела к речке. Меньше версты до нее осталось. И тут слева из-за бугра казаки выскочили — целая сотня. Впереди на высоком гнедом коне офицер скакал.
— Стой! — заорал он издали, махая шашкой. — Остановись, мать-перемать!
Вихрем летела сотня наперерез обозу. С казаками шутки плохи — натянул вожжи Демид Бондарь. За ним и все остановились. Не ускачешь от верховых с возом-то по такой дороге.
— Хлеб ваш конфискуется для военных нужд! — прокричал, подъезжая, сотник. — Поворачивай за мной!
Развернувшись, обоз двинулся в Солодянку. Мужикам не только вслух возмущаться, словом перекинуться нельзя было, потому как в кольцо взяли их казаки, со всех сторон окружили. Пиками их огородили, будто великих преступников, душегубов сопровождают.
Так и по Солодянке вели до какого-то большого амбара. Там приказали мужикам высыпать зерно. Ни взвешивали его, ни документа никакого не выдали. А потом отпустили с миром. Даже не спросили, из какой деревни попались им мужики. Опорожнили все мешки у них и отпустили.
Пока ссыпали зерно, лошади успели малость подкормиться. А потом напрямую домой вдарились. Хмурые все, озлобленные.
— Гляди, мужики, как мы ноничка смололи-то скоро, — говорил кум Гаврюха, усаживаясь в телегу. — Без всякой очереди крупчатка получилась. И домой к обеду поспеем, небось.
— К вечеру еще привозите, — осклабился сотник, садясь на коня. — Опять без очереди примем.
Не успели хуторяне от амбара отъехать и в цепочку подводы выстроить, молодой казак подскакал к сотнику и доложил, что по верхней дороге восемь подвод с хлебом идет к городу. И снова полетела сотня готовый хлебушек встречать, крестьянским трудом и потом взращенный.
Поняли мужики, что на всех дорогах поставлены казачьи дозоры. Сами они хлеборобов не трогают, а сообщают команде, выделенной для грабежа.
— Табачком не угостишь ли, дядь Гаврил? — Подсел на телегу к Гаврюхе Василий Рослов. — С этими делами весь табак спалил. И дома ни пылины не осталось.
— Табачок-то ноничка, Вася, по пятаку закрутка стоит.
— Ежели хошь, дак сейчас и уплачу.
— Да ладно уж, кури. С солдата какой спрос! — закряхтел Гаврюха, подавая кисет. — Тут вон хлебушка цельный воз, а у кого два отняли и не спросили, сколь заплатить… Чтоб им подавиться хлебушком етим! Чтоб он у них колом в горле-то застрял!
— Вот дак казаки-разбойники! — жадно затягиваясь крепчайшим дымом, говорил Василий. — Теперь уж они днем на дорогу вышли с пиками да с шашками… Не подавятся они тем зерном: ежели сухо покажется, кровью мужичьей запьют.
— А чего ж мы-то на их глядим! — взорвался Гаврюха. — Сговариваться надоть да свою, мужичью, армию против их выставлять. Всю жизню теснят они нас, а мы терпим… У мине печати от Смирновской нагайки с десятого году на спине горят… Вы не видели тогда, уехали все из ночного от Купецкого озера, а я про то никому не сказал.
— Вот видишь, как оно выходит-то, дядь Гаврил, — усмехнулся Василий, — они нас бьют да еще и сказывать никому не велят. А ты говоришь — армию мужичью выставлять. Ее ведь сперва собирать надоть, обмундировать, вооружить да поучить хоть маленько не помешает. А у их войско-то завсегда готово — на конях и с оружием. Кликнул их атаман — и они в строю. Веди, куда приказано.
— Да солдаты есть и у нас: ты, Гриша вон Шлыков, Ганька мой, Проказин Егор, Тимофей… Да мало ли по хуторам, по деревням фронтовиков. А к им и молодежь прилепится — вот и войско.
— Так оно, может, и станется. Только сказал бы ты мне, где винтовки-то взять. Нас тут вот поболее десятка человек. Будь у нас хоть один пулемет да по винтовочке — не подпустили бы мы эту сотню к себе. А то они нас, ровно курят бабы во двор загоняют.
Раздумались мужики, размечтались, а мешки-то из-под зерна под ними пустые лежат. Дома с мукой обоз ждут, а он с бедой возвращается. Куда-то на другие мельницы ехать придется, да с разведкой, чтобы опять в казачьи лапы не угодить.
Когда дорога привела на возвышенность, откуда виден весь хутор, как на ладони, взгляды мужиков зацепились за новое строение. Горячо взялись за стройку дома для сельского Совета. В два дня перевезли сруб, и тут его моментально собрали. И покрыть успели, а с отделкой застопорилось, медленнее пошло.
— Нашей крестьянской власти и поселиться-то негде, — посетовал Гаврюха. — Командовают мужиком все, и шкуру дерут с его тоже все, кому не лень. А позаботиться об ем некому.
С утра в тот день редкие-редкие снежинки пролетали, потом истлели они, исчезли, а часам к одиннадцати тучи разошлись, солнышко заиграло. Десятка полтора мужиков на стройке сельсовета трудилось. Ребятишки тут же вертелись. Без них нигде не обходится. Кажется, Федька Рослов, сынишка Макара, первый и узрел приближение необычного обоза.
— Глядите, — закричал он, — спереди баба в седле едет, а за ей — две подводы не нашенские! Брезентом прикрыты.
Оставив подводы на дороге, всадница повернула невысокого буланого коня к стройке. С седла глядела белолицая, черноглазая молодая женщина, лет двадцати пяти. В вязаной голубой шапочке, красивом сером плаще с поясом. На ногах — сапожки коричневые.
— Здравствуйте! — звонко приветствовала она мужиков, глазевших из оконных проемов сруба. — Скажите, пожалуйста, где здесь живет Тихон Михайлович Рослов?
— Вон в той избе, — показал через пруд Тимофей Рушников, — в левой половине. Да вон парнишка, племянник его, покажет и самого Тихона разыщет. Может, в кузне он… А вы по какому делу-то к ему?
— Я не к нему, а ко всем вам, товарищи, приехала проводить выборы в Учредительное собрание. Надо пригласить всех для голосования. Нет ли у вас помещения, где можно собраться?
— Помещение-то вот строим поколь. А придется вам возле двора либо во дворе устраиваться. Тихон пошлет ребятишек, они и оповестят всех. И мы туда подойдем вскорости.
Федька пристроился к стремени наездницы и повел ее к плотине.
— Как тебя звать, мальчик? — ласково спросила женщина.
— Федькой.
— Ты в школу ходишь?
— А у нас и школы-то никакой нету.
— Значит, совсем ты неграмотный, Федя?
— Не-е, буквы мне тятя показывал и писать научил. Письмы я от его с фронта читаю и пишу ему, как мама велит.
— Ну, вы подъезжайте вон к тем воротам, — показал Федька, когда с плотины поднялись, — а я в кузню к дядь Тихону заскочу. Тама он, стучит.
Уговаривать хуторян собраться к рословскому двору совсем не понадобилось. Как только прослышали, что туда чай привезли, табак, мануфактуру, — моментально сбежались все, как на пожар.
Немало хороших агитаторов было на счету у троицкой большевистской организации, но учительница Мария Селиванова выделялась убежденностью, умением донести открытую правду, повести за собой слушателей. Удалось ей уговорить какое-то торговое товарищество выделить деревне хоть немного необходимых товаров и проскочить со всем этим через казачьи дозоры. Правда, тем дозорам велено было хлеб выуживать у мужиков, чтоб войско прокормить, а все остальное пока не касалось их.
Когда мужики со стройки пришли, у двора и во дворе у Тихона весь хутор сбежался. Столов натащили откуда-то. А на них — товары городские. Мужики табачком запасаются, бабы чай хватают. Кое-кто к мануфактуре подступается, да много-то не возьмешь — дорога больно.
У крыльца тоже стол стоит, на нем — бумаги.
— Граждане! — говорила Селиванова, поднявшись на ступеньки крыльца, чтобы видеть всех. — Вот здесь перед вами девять списков кандидатов от разных партий. Каждый должен выбрать один из этих списков. Но я предлагаю вам брать только восьмой номер. В нем — кандидаты от большевистской партии.
— И чего ты, барышня, с восьмым этим номером привязалась, — подал голос Прошечка. — Может, я первый номер хочу али второй. Чего они все обозначают?
— Конечно, вы имеете право брать любой список. Но для чего же вам голосовать против себя, против своих интересов? Вот в первом списке — кандидаты от партии народной свободы. Самые видные богачи. Разве у вас интересы одинаковы с ними? Во втором — кандидаты от казаков…
— Ну, про етот нам пояснять не требовается, — загудели мужики.
— Третий, — продолжала Селиванова, — от социалистов-революционеров, четвертый — от социал-демократов… Но все, кроме восьмого, будут защищать интересы буржуазии в Учредительном собрании. Только большевики заботятся о простом трудящемся человеке. Вы же знаете, что Советское правительство приняло декреты о земле и о мире, именно поэтому мы должны поддерживать голосованием большевиков.
Она прочитала воззвание городской большевистской организации:
— «Товарищи! Солдаты и солдатки, рабочие и работницы, крестьяне и крестьянки! Кто за немедленную передачу земли народу без всякого выкупа, голосуйте за список № 8.
Кто за обуздание хищнических аппетитов промышленников, за рабочий контроль над ними, голосуйте за список № 8.
Кто против смертной казни, голосуйте за список № 8.
Ни одного голоса соглашателям, меньшевикам и социал-революционерам. Ни одного голоса буржуазии и помещикам.
Солдаты, казаки, кто за прекращение военных действий с Германией, голосуйте за список № 8.
Женщины, солдатки, кто хочет прекращения войны и возвращения своих мужей с поля боя, тот голосуй за список № 8.
Товарищи, граждане, спускайте в избирательную урну листки только с цифрой № 8. Стойко помни цифру № 8. С этой цифрой приглашай других делать то же самое.
— Если нет вопросов, можно приступать к голосованию, — закончила Селиванова.
— Да сколь же их, вопросов-то задавать, — молвил Прошечка и двинулся к столу.
В углу двора кум Гаврюха вел агитацию на свой лад.
— Эти все партии — есеры да как их там еще — такие ж, наверно, хорошие, как тот земский начальник с полицейским…
— Какой еще земский начальник? — спросил кто-то.
— Да ездили земский начальник с полицейским долги с мужиков выбивать по деревням. Заехали переночевать к одному крестьянину. А у того и покормить-то их нечем. Ну, послали бабу купить у кого-нибудь еды на ужин, а сами заспорили, кто из них для мужика лучше. Каждый, понятно, себя хвалит, потому переспорить никто не может. К мужику обратились, чтоб спор их решить. А тому неловко прямо-то сказать, он и говорит: «Обое вы, господа, — хорошие». — «Нет, — говорят начальники, — так не может быть, все равно кто-то один лучше должен быть, а кто-то — хуже». — «Ну, тогда подумать мне надо хорошенько, чтобы правильно ответить». — И вышел из избы. А потом воротился скоро да и говорит: «Сичас во дворе слышал, как сани с телегой спорили, кто из них лучше для Сивки. А Сивка услышал их спор да и отвечает из конюшни: «Обое вы, сволочи, всю жизнь на мне едете — один зимой, другой летом».
Засмеялись мужики. А Кестера сказочка взбесила.
— Больно умен твой мужик! — заорал он и направился к столу. — Все равно за большевиков голосовать не буду: фронт они Вильгельму продают!
Его слова расслышала Селиванова и хотела что-то сказать, но ее опередил Тимофей Рушников:
— Врешь, буржуйский прихвостень! Фронтовики лучше знают, кто кого продает. Когда я в лазарете лежал в Петрограде, к нам сама царица пожаловала. Сусед мой, кавалерист, без ноги остался. Она у его и спросила, против какого немецкого полка он сражался. «Против Гессенского», — ответил солдат. Тогда вот она еще и спросила: «А кто победил, вы или наши?» На фронте у нас разные агитаторы были, а царица-матушка складнейши всех разъяснила, кто наши, а кто не наши. Сам-то, небось, тоже на немцев поглядываешь, как на своих.
Всегда тихий и даже вроде бы застенчивый, Тимофей удивил хуторян своей резкостью. Недолюбливали Кестера почти все мужики, но так же вот прямо в глаза говорил ему недобрые слова только инженер Зурабов. Да еще Виктор Иванович открыл его как сотрудника жандармского полковника Кучина. Остальные предпочитали не связываться с этим крутым человеком.
— Как же голосовать за большевиков, — возмущался, выбираясь из толпы, Кестер, — когда у них вся власть из таких вот голозадых Тимок составлена. Такие правители всех без штанов по миру пустят.
Никто ему не ответил, и никто не брал списков из других стопок на столе. Все проголосовали восьмым.
Терпит квашня долго, а через край пойдет — не уймешь.
События сменяли друг друга так быстро, что деревня никак не поспевала за ними. В городе, хоть и не очень свободно, успела заявить о себе Советская власть, но теперь пришлось ей спрятаться в подполье. А в хуторе только-только Совет избрать успели, через считанные дни власть в городе переменилась — окружной атаман Токарев там воцарился.
Столица казачьего края Оренбург — в руках Дутова, Троицк — тоже. На очереди — Челябинск. Не раз бросались на него казачьи отряды, но удержалась, устояла Советская власть в этом городе. Вскоре на помощь челябинцам прибыли красногвардейцы из Перми, Екатеринбурга, а потом и сводный отряд самарских, сызранских и уфимских рабочих и красногвардейцев. Комиссаром сводного отряда был назначен Василий Константинович Блюхер.
Запестрела южноуральская земля разновластью. Прижался мужик в деревне, как сурок в норе. Спички, табак, чай, сахар, соль, мануфактура — все провалилось, как в пропасть. С четырнадцатого года все государство только и работает на фронт, на войну. А она, пустоглазая, рвет, ломает, крушит все вокруг, жжет и ничего не создает.
Но раньше гремела она далеко-далеко где-то, теперь же вот она, прямо домой припожаловала. И нет от нее спасения. Даже свой, собственный хлеб размолоть — и то непросто. С великой осторожностью ухитрялись. В разные стороны разведку посылали и, убедившись в безопасности, проскакивали к мельницам.
Наслушавшись рассказов о казачьих разбоях по дорогам, Кестер сам решил проверить слухи. Бросил в ящик фургона три мешка с зерном, прикрыл их попонами, а сверху накидал сена выше краев. Так и отправился в город с рассветом.
Дозор ему встретился вовсе не там, где говорили мужики, раньше. Подкатили к нему три казака.
— Куда едешь, мужлан? — спросил урядник.
— В город, за покупками.
— Стой! А ну, глянь, Филя, чего там у его в возу-то.
Не сходя с седла, Филя копнул пикой и открыл мешки с зерном.
— Дак чего ж ты, сволочь, продавать везешь, стало быть, коли спрятал! — заорал урядник и врезал Ивану Федоровичу от плеча наискосок по спине нагайкой.
Сквозь ватный пиджак оно, конечно, помягче, но все же так проняло, что побелел возница.
— Что же ты делаешь! — запричитал он.
— Веди его, Филипп, в Солодянку, — опять же распорядился урядник. — Ежели чего, пикой коли али стреляй. А хлеб чтобы ссыпан был!
Так под конвоем и прибыл Кестер в поселок. Дорогой сердито усы щетинил и трубкой дымил. Было над чем и поразмыслить. Мужики хлеба, конечно, больше потеряли, зато хоть от нагайки убереглись. А ему сполна всего досталось…
И тут мутный от злобы взгляд Кестера ухватил нечто знакомое. Навстречу по улице шел полковник Кучин с каким-то есаулом — в полной форме. Невольно поторопил он коня. Конвоир в это время приказал:
— Сворачивай влево, вон к тому амбару!
Но Кестер, словно не слыша приказа, продвинулся еще на десяток шагов и, соскочив с телеги, плюхнулся коленями на мерзлые кочки грязи, сорвал с себя шапку.
— Ваше высокоблагородие! — взмолился он плачущим голосом. — Помогите бывшему агенту.
— Тише, дурак! — подходя, цыкнул на него Кучин. — Встань! Какой еще агент?
— Кестер я, Иван, Федорович, с хутора Лебедевского.
— Кличка?
— Степной, ваше высокородие.
— Степной… Степной… — Кучин поправил фуражку и еще подержался за козырек. — Припоминаю. Данин?
— Да. И другие там…
— Не успели мы эту пташку в клетку определить. Жаль. О чем просишь?
— Три мешка муки везу на мельницу, а меня задержали… Конфискуют.
— Ну, теперь у всех конфискуют. Как по-вашему, есаул, стоит помочь? Такие люди нам пригодятся.
— Не возражаю. Казак, — обратился есаул к конвоиру, — проводи его на дорогу и отпусти.
— А нельзя ли документ? — покаянно спросил Кестер.
— Это надо в штаб ехать, — похлопал себя по карманам Кучин. — У вас, есаул, не найдется ли чем написать да на чем?
Есаул открыл полевую сумку, подал карандаш, но долго перебирал бумаги, не находя нужного клочка. Увидев свернутую газету, полковник ухватился за нее.
— Можно?
— Пожалуйста.
Положив газету «Казачья мысль» на сумку есаула, Кучин написал на чистом углу:
«Подателя сего дозорам пропускать беспрепятственно. Полковник Кучин».
Откланялся Иван Федорович и полез на телегу, недовольный в душе Кучиным. Сегодня-то, конечно, проедет он, поскольку провожатый и свидетель покровительства есть у него. А в будущем такой «документ» не спасет. Уразумев это, Кестер не поехал на мельницу, а повернул назад, в хутор.
В дороге хватило ему времени и на газетку. Свеженькая она, вчерашняя, за 15 ноября. Не торопясь читал Кестер, нацепив очки и позабыв о погасшей трубке во рту:
— «Приказ по 3-у военному округу Оренбургского казачьего войска № 298, 6 ноября 1917 года, город Троицк.
Дорогие станичники! Объявляя известия о Ташкентских и Саратовских событиях от 3, 4 и 5 ноября, я не могу умолчать о том чувстве негодования, каким должно наполниться сердце всякого любящего свою Родину и тех ее сынов, которые невольно погибли от руки своих же братьев, увлеченных, обманутых преступными агитаторами-большевиками. Эти изменники Родины и прислужники Вильгельма стараются во что бы то ни стало вырвать власть у законного народного Временного Правительства и этим самым травят одно сословие на другое и топят людей в море братской крови, оставаясь сами безнаказанными за спиною погибающих. Эти изменники во главе с предателем Лениным, осужденным уже Временным Правительством, делают это, чтобы самим захватить теплые места и сосать народную кровь, называя себя друзьями этого народа.
Не верьте этим обманщикам, разрушителям, дорогие станичники. А вы, станичные атаманы и поселковые, арестуйте их и донесите, и они будут привлечены к ответственности по всей строгости закона военного положения.
Наша святая обязанность не допускать до полной погибели нашу дорогую Родину. Мы до сего времени идем рука об руку со своими братьями казаками всех 12 казачьих войск, показав всей России, как велика сила в порядке и дисциплине, которую мы сохранили, и докажем, что спасение Родины заключается не в митингах с погромными речами агитаторов и не в грабежах народного достояния, а в порядке и дисциплине и готовности стоять твердо и непоколебимо на страже порядка и законности.
Итак, станичники, дружными силами сохраняйте спокойствие в своих поселках и гоните от себя прочь изменников и смутьянов. Когда же от вас потребуется еще помощь дорогой Родине, по призыву Войскового Правительства приходите беспрекословно, чтобы не дать возможности врагу вырвать у нас дорогую свободу, не забывая, что только в этом заключается спасение от погибели нашей многострадальной России.
Прочитав до конца приказ, Иван Федорович сунул углом под себя газету, чтоб ветром не сдуло, набил трубку, раскурил ее и, грея трубкой поочередно руки, снова взялся за «Казачью мысль». Под всем, что писал атаман Токарев, Кестер и сам бы подписался. Но вот слова: «… спасение Родины заключается не в митингах с погромными речами и не в грабежах народного достояния…» — зацепили его.
Митингуют все теперь, не только большевики, а от погромных речей и сами атаманы не избавлены. Так ведь грабежи-то вроде бы Токарев с гневом осуждает, а сам казачьими руками на дорогах грабит! Это ведь не шайка простых разбойников, какие ночью на дорогу выходят, а днем прячутся. Тут целый полк среди бела дня и ночью грабит и ни от кого не прячется. А там, в степи за Троицком, — другой полк, и тоже, наверно, не бездельничает.
А как же они своих-то казаков из поселков и станиц тоже, что ли, освобождают от зерна? Нет, предупредили, видать, чтоб не маячили тут.
Почти всю дорогу вертел Кестер «Казачью мысль» так и этак. Подумалось ему прочитать этот приказ мужикам, да ведь распалишь их только. А тут «резолюция» Кучина на углу… Еще наврать придется, как хлеб-то уберег.
Повертелись у Ивана Федоровича мысли туда и сюда, еще тверже усвоил он, что с мужиками ему не по пути: не признавать же власть голодранцев. И казаки за своего не признают. Но с ними как-то уютнее.
Агитаторы до деревни почти никогда не доходили, газеты, листовки разные тоже редко туда попадали. Но мужика десятилетиями казаки против себя «агитировали». Каждый натерпелся вдоволь. И как среди казачества с малых лет воспитывалось презрение к мужику, как существу низкому, полускоту, так и в крестьянских семьях, сызмальства слышали каждодневно о притеснениях казаков, а подросшие на себе испытывали боль и обиды. И копилось в глубинах душ мужичьих не только свое, личное зло, но и родовое, потомственное, собиралось в грозовую тучу.
В мутной воде завсегда лучше, говорят, рыбка ловится. Но и тут сама не пойдет она в руки — суметь ее надо взять-то. В беспорядочное, беззаконное это время Чулковы сыновья чувствовали себя, как рыба в воде — в своей стихии. А с тех пор, как в милицию на службу пристроились, и вовсе настали для них золотые денечки. Прямо не жизнь, а, можно сказать, сказка.
Все реквизиции выполняли они с великой охотой. Аресты, сопровождение в тюрьму, приводы арестованных на допросы были для них не просто работой, а в некотором роде наслаждением. Будто для того только и родились они. А тут Чербе, начальнику городской милиции, самогон потребовался. Добыть его братья Мастаковы вызвались в своем же хуторе.
Все винные запасы в городе разграбили, вылили, сожгли еще в первомайские дни. Теперь это добро водилось лишь у богатых господ в личных погребах. Так туда не сунешься. А вот кое-кто в деревне после страды наверняка заварил самогон. У мужика все взять можно. И направились братья в родной хутор по этому делу.
Погодка устоялась уже зимняя, можно сказать. Морозило ночами изрядно, и днем подбадривало неплохо. А снегу почти не было, так, на вершок поле прикрыл. На дороге же его разбили, растаскали, потому отправились братья на реквизированном тарантасе. Чуть свет из города выехали. Бутыль двухведерную в корзинной оплетке с собой захватили.
Всю дорогу ломали головы, к кому же им понаведаться, чтобы без ошибки на злачное место попасть. Весь хутор перебрали, в каждый двор мысленно позаглядывали, но уверенности в предположениях не было. А хотелось действовать наверняка, чтобы уж зайти к кому, так не с пустыми руками выходить.
Ипат — беспечный увалень. Распустил свои барские бакенбарды, развалился в тарантасе и лежит, как откормленный боров. Ни о чем заботы нет. А у Назарки так и вьются хитрые мыслишки, как хмель оплетают все, за что зацепятся.
— Ну чего ж ты сидишь-то, как пень дубовый! — нападал Назарка на брата. — Шевели мозгой-то, ведь уж доедем скоро!
— Ну, доедем и доедем, — отвечал Ипат. — Чего ты егозишься-то?
— И куда ж мы подъедем, к какому двору?
— К крайнему…
— И пойдем по дворам просить милостинку? Кто ж тебе сознается, что самогонка есть у его!
— Нажать хорошенько, признаются. На худой конец, к тяте родному завалимся. Там уж без ошибки добро это водится, небось, не в малых количествах.
— Ду-урак! — обозлился Назарка. — У отца-то мы завсегда выпьем и с собой прихватим, коль надо. Дак ведь мы же заданию выполняем. Цельную бутыль накачать велено. Черба-то чего нам скажет, ежели с пустыми руками воротимся? Какие ж мы милиционеры!
— А коли ты умный, — обиделся Ипат, — дак и скажи, чего делать. А то разорался, как сам Черба. Все бы ты командовал только!
— И скажу!
— Вот и скажи.
— Слушай, — сказал Назарка примиряющим тоном и достал папироску. — Вот щас как на бугор перед хутором подымемся, я слезу. Отсель весь хутор, как на ладошке, видно. Даже во дворах и за дворами кой-чего доглядеть можно… А ты по хутору поедешь тихонько, не торопясь, чтоб все видели, что милиционер припожаловал по какому-то важному делу. Заезжай с любого конца, — все равно я увижу, — и нажимай хорошенько, как ты умеешь, требовай, дознавайся. Да опять же не торопись. Тебе надо всего избы три-четыре прошуровать с добрым нажимом. Поискать для виду. А за это время вестовые по всему хутору понесутся. Бабы с кубышками замечутся по гумнам, по баням, по огородам, по амбарам и погребам. А я все это, засеку и на ус намотаю. Понял?
— Чего уж тут не понять-то, — заулыбался Ипат и полез целоваться к брату. — Прям генеральский у тибе разум, Назарка. Стратег! Все! Чербу, солдатишку этого, коленом под задницу, а тибе начальником городской милиции становиться надоть.
— Ишь ты, балбес, как запел! Понадобится, так начальником стану, а поколь мне и тута тепло и уютно, — заявил Назарка, достал карманные часы, когда-то принадлежавшие отцу Сергию, и добавил: — Щас половина десятого… Через час-полтора я к тебе притопаю. И тогда уж не наобум шастать по избам станем, а с точным прицелом. Дуй, брательник!
Выскочил Назарка на ходу из тарантаса и пошел выбирать наилучшую точку для наблюдения.
В то же утро из города в хутор направилась еще одна подвода, немного позже первой. В телеге с Виктором Ивановичей ехал молодой мужик с темно-русыми мягкими усиками, с пронзительным взглядом черных пытливых глаз. На голове у него — бараний треух, одет в нагольную шубу с кушаком, на ногах — пимы. Даже хорошо знакомый не враз признает в этом мужике Антона Русакова. К тому же дня четыре не брил он бороду, по совету Виктора Ивановича.
Привез Антон радостные вести о том, что из Петрограда на Урал через Вологду и Вятку идет Северный летучий отряд. В его составе и 17-й Сибирский полк. По пути следования отряд помогает устанавливать Советскую власть на местах.
Но, говорят русские люди, на бога-то надейся, а сам не плошай. Потому еще раньше, до приезда Антона, собирал Федич подпольщиков у Золотой сопки за Уем. Там единодушно было решено: продолжать бороться за установление Советской власти в городе, формировать из рабочих отряды Красной гвардии, находить способы добывать оружие.
Никакие переговоры, мирные сделки с врагами Советской власти, уже испытанные раньше, невозможны. И нет иного выхода, кроме открытой борьбы. Вот на подготовку к ней и направили все свои усилия подпольщики.
Почти все степное Южноуралье прижато было дутовскими казаками. Свободный от них Челябинск, будто спасительный маяк в море, вселял надежду на избавление от разгулявшегося казачества. По согласованию с Федичем, Виктор Иванович решил добыть хоть сколько-то оружия в Челябинске. Для этого и вез Антона в хутор.
Виктор Иванович надеялся уговорить Рослова Тихона отправиться в эту поездку, потому как легче будет ему, чем кому-то другому, пробраться через все казачьи кордоны на трудном пути в сто двадцать верст.
На подъезде к хутору заметили путники одинокого милиционера в стороне от дороги. Сдержал Виктор Иванович Воронка, пригляделся к милиционеру, признал его.
— Наза-ар! — крикнул он. — Чего ты тут шатаешься, волк тебя задави. Садись, подвезу.
— Ехайте, как ехали, — сердито отмахнулся Назарка. — Не до вас тут. Клад я ищу!
— Ну ищи, ищи, волк тебя задави, — негромко проговорил Виктор Иванович и, взглянув на Антона, удивился: — Чего ты туда уставился, как на икону.
— Уставишься, пожалуй, — невесело усмехнулся Антон. — Ведь на этом коне и в этот хутор попадаю я второй раз, а вижу его, хутор-то, впервые, хоть и долгонько тут задержался тогда…
— А балаган-то мой с глубоким подполом найдешь теперь?
— Нет, не найду. Ведь из того подпола хутора-то не видно. А подъехали ночью и уехали ночью… А Василий Рослов, где живет?
— Вон у плотины, справа. Плетень их прямо возле дороги… Изба это Макарова, дяди Васильева.
— Да? А ведь Макар-то с семнадцатым полком идет. Может, и домой заскочить удастся ему. А Шлыков Григорий где?
— По этой же стороне гляди левее. Во-он их двор. И избушка вроде моей.
— А Тимофей Рушников?
— За прудом, тоже налево гляди. Во-он избушка на курьих ножках, пирогом подперта, блином покрыта… Женился он, сказывают. А мужики его председателем Совета выбрали.
— Да ну! Ай да Тима!
— Василий-то вон, кажись, на заднем дворе чего-то делает.
— Не удержусь я, Виктор Иванович, спрыгну, как поближе подъедем.
— А чего ж, спрыгни. Я пока один к Тихону подъеду. Он в кузне, скорее всего. Как обратно поеду, тебя и захвачу. Без тебя к бабушке Матильдушке не поеду.
— Соскучился и я по ней. Она ведь, как родного, пестовала меня в том подполе.
— А ты к Василию-то подойди с заднего двора, шапку поглубже надвинь. Вот и проверишь, может ли тебя узнать знакомый человек.
Доехав до угла рословского плетня, Виктор Иванович придержал Воронка и, высадив спутника, двинулся за ним по дороге. Антон миновал плетень, прошел два звена прясла, остановился, покашляв. Виктор Иванович спустился почти к плотине, потому не видел вверху никого, кроме Антона. А встреча-то интересной должна быть. Остановился, прислушался.
— Бог на помочь, хозяин! — изменил голос Антон. — Работников не нанимаешь ли?
— Нет, — звонко ответила за хозяина Катерина, — сами все переделали!
— А, може, знаете, кому нужны тут работники?
— Да кто его знает, — послышался голос Василия, — вот разве что Прошечка на молотьбу возьмет. Много у его молотить-то еще.
— Да где же он живет, этот ваш Прошечка? — нарочито грубо, но уже своим голосом и даже с командирской ноткой спросил Антон. — Покажи мне его избу!
Василий пошел к пряслу и, не дойдя двух шагов, заорал блаженно:
— Петре-енка! Бес тебе в ребро! Да откуда ты свалился-то? Катя, это Антон, про какого я тебе сказывал… Ну, давай, перелезай сюда, обниму я тебя, родной!
Антон полез через прясло, а Виктор Иванович двинулся своей дорогой. Поднявшись на въезд, услышал железный звон из кузни. Туда и свернул напрямую с дороги.
— Здорово живешь, Тихон Михалыч! — приветливо молвил он.
— Здравствуешь, коли не шутишь, Виктор Иванович! — бодро отозвался Тихон, сдвигая с наковальни уже остывшую железную полосу. — Какая нужда привела тебя сюда? Воронка, небось, перековать?
В молотобойцах у Тихона был на этот раз Степка. С бороной он возился в углу. Виктор Иванович покосился на него, заговорщически подмигнул Тихону и, привалясь к верстаку, как всегда он делал, стал закуривать, угощая табачком и кузнеца. Тихон понял, что разговор у гостя не для лишних ушей.
— Нужда у меня, Тиша, вроде бы и не совсем кузнечная, — замялся Виктор Иванович, поглядывая в угол на Степку. — Уголька тебе каменного не надо ли для работы-то?
— Есть у меня уголек, еще с нашенской шахты ведется. Да кучо́нок я весной выжег, — ответил Тихон, понимая, что главное-то дело не в угле, потому добавил: — Степа, сходи-ка к нам да спроси у тетки Настасьи квасу… Там и покуришь где-нибудь в закутке.
Покурить Степка не прочь, да и понял, что лишний он тут, потому исчез моментально. А Виктор Иванович сразу повернул к делу:
— Казаки-то, волк их задави, совсем ведь зажали нас. И разговаривать с ними без винтовочки совсем невозможно. Винтовочки позарез нужны, Тихон Михалыч! И много бы надо, да взять негде…
— Уж не винтовки ли ковать надумал ты в кузне? — засмеялся Тихон.
— Хоть и хороший ты кузнец, — тоже усмехнулся Виктор Иванович, — но такое и тебе не под силу. А вот достать их ты мог бы, о том и просить тебя приехал.
— Где? — вырвалось у Тихона.
— Челябинск пока без казаков обходится. А там есть комиссар Красной гвардии, Блюхер Василий Константинович. Вот он и поможет нам.
— Непросто с этаким багажом-то проехать такие версты. Казачье кругом! С зерном вой на мельницу и то никак не проскочишь, а тут — винтовки.
— Вот потому я к тебе и приехал. Ты кузнец. Хромой. Едешь на двух подводах с ящиками за углем для своей кузницы… А обратно — с возами… Кто догадается, чего у тебя под углем-то?
— Ну так, — согласно подтвердил Тихон, — а где я найду того комиссара и с какой стати он хромому мужику кучу винтовок отвалит?
— Это уже не твоя забота. Дам я тебе работника, молотобойца, как и положено порядочному кузнецу, вот он все и обделает. У него бумага для того имеется от городского Совета.
— От Совета? — встрепенулся Тихон. — А сказывают, будто казаки всех большевиков поразогнали, каких в тюрьму пересажали, а каких постреляли.
— И постреляли, и в тюрьме полно наших, — вздохнул, а потом лукаво улыбнулся Виктор Иванович, — так ведь не поместятся все в тюрьме-то. Жив Совет! Как видишь, еще и воевать собирается. Прогоним мы их! Не все коту масленица, будет им и великий пост.
Тут Степка с квасом явился, и накурился он, видать, всласть, аж на губе махра присохла.
— И когда это? — спросил Тихон.
— Да как соберетесь, так и в путь. Завтра к утру не поспеете?
— Торопиться надоть. Поспеем, небось. А он кто, этот молотобоец?
— Сболтнул бы коток, да язык короток, — пословицей ответил Виктор Иванович, показав глазами на Степку. В открытую дверь он увидел Ипата Мастакова на тарантасе. — А чего это милиция тут у вас прогуливается?
— Самогонку по дворам ищут, — пояснил Степка, — да реквизировают.
— А-а! — захохотал Виктор Иванович. — Вот оно что! А я думаю, чего это Назарка там по бугру шатается. Видно все оттуда!
Тихон забеспокоился, в дверь выглянул, но Ипат уже проехал их дом.
— Чего забе́гал, — смеясь, поинтересовался Виктор Иванович, — тоже, небось, имеется?
— Есть маленько, — признался Тихон, почесав затылок. — Для случая берегу.
— Ну, ладно Тихон Михалыч, спасибо. Думал, что поуговаривать придется тебя.
— Не то говоришь, Виктор Иванович: терпит квашня долго, а через край пойдет — не уймешь.
— Верно, волк тебя задави, Тиша! Обедать скоро пойдешь?
— Пойду.
— Ну, ешь пирог с грибами да держи язык за зубами. К вечеру я сведу вас.
Дарья в тот день с утра постирать наладилась. Корыто, как всегда, под полатями поставила, от порога, недалеко. Думала, часа за два управится она, да ведь поганое корыто везучее, говорят. Затянулась Дарьина стирка.
Василий с Катериной во дворе работали, Федька там, возле них, увивался. К отцу родному парнишка так не лепился, как теперь к Василию. Всего двое их, мужиков-то, в доме. А Федьку мать прозвала хозяином сразу, как только взяли Макара.
Зинка с Патькой на полатях пробавляются. Да Зинка-то и там не бездельничает — пряжу с мотушек на клубок перематывает. Растянет на коленках мотушку — и мотает. А Патьке — ну совсем делать нечего, потому завернулась она с головой в старый отцовский пиджачишко и по полатям катается.
А тут бабка Пигаска в дверь влезла и, не сходя с порога, шепотом вопросила:
— Самогонка есть у тибе, Даша?
— Тебе для какой надобности, баушка?
— Ды ни к чему она мине. Милиция наехала, самогонку ищут. Кланюшка Чулкова, ну, какая за Тимофеем теперь, сказывала. Браточек ейный, Ипатка, рыщет по хутору. Ежели чего есть, дык спрячь подальше, поближе возьмешь. А я еще кой-кого уберегу. — И тут же исчезла старуха, будто ветром вынесло.
Самогонки было у Дарьи чуть больше полчетверти. От Васильевой свадьбы осталось. В подполе у самой лесенки стоит четверть. Искать станут — непременно найдут. Подхватилась баба, достала бутыль, фартуком ее прикрыла и — в амбар. В сусеке в зерно закопала — найди попробуй.
Никто не видел ее: на заднем дворе, стало быть, мужики с Катей. Воротилась в избу Дарья и стирает как ни в чем не бывало. А с полатей то и дело слышится Патькин глухой голосок:
— Зинка, Зин! До бруса далеко еще?
— Далеко, — отвечает Зинка, не глядя. — Ты совсем не в ту сторону и катишься-то.
Хотела Дарья поворчать на девчонку — не свалилась бы она с полатей-то. А тут как раз дверь отворяется и вваливается не один Ипат, а с Назаркой в придачу.
— Давай, Дарья, самогон! — не здороваясь, объявил Назарка с порога.
Обгоняя Ипата, он шагнул вперед, а в это самое время и снесло Патьку-то с полатей да прямо в корыто. Мыльным всплеском окатило блюстителя порядка.
— Ты чего, шельма сопливая! — закричал он на перепуганную девчушку. — Всю казенную обмундировку попортила мне.
Выдернув из корыта Патьку, Дарья стащила с нее мокрый Макаров пиджак и, прижав к груди, стала успокаивать. Милиционеры между тем, обойдя корыто, продвинулись вперед и расселись по лавкам. Видать, притомились на тяжкой работе.
— Гони самогон, Дарья! — снова потребовал Назарка, лишь чуть умолкла девчонка. А Ипат стал закуривать.
— Да нет у мине никакого самогону! — ощетинилась враз Дарья. — Чего ты ко мне привязался!
— Есть!
— Ищи. Хоть всю избу перевороти.
— В избе нет — из амбара принеси! А коли тебе лень, так сами сходим…
— Ах, родимец тибе изломай! Подглядывал, выродок?
— Бог указал, — ощерился Назарка.
— Я т-тебе покажу бога! — Опустив на пол Патьку и грозно повернувшись к Назарке, Дарья обтерла сырые руки, словно готовясь на кулаках с ним сразиться. — Мужик на войне страдает, а они явились тута, два откормленных борова, самогон требовать с солдатки. Глотки что ль, у вас пересохли?
Выступление Дарьи так повлияло на Назарку, что он к стенке спиной прижался и руку на кобуру положил. Но Дарья повернулась круто и, раздетая, выскочила во двор. Там она не к амбару кинулась, а на задний двор. Издали крикнула, увидев лишь Катерину:
— Мужики! Милиция солдатку грабить явилась!
Прихватив вилы с собою, Василий поспешил на зов. Антон от него не отстал и Федька с Катей тоже. А Дарья заскочила в амбар, достала там злополучную полупустую четверть и следом за всеми в избу двинулась.
— О, да у нас тут гости! — молвил Василий, войдя в избу первым.
— Вот она, вся наша самогонка! — объявила Дарья, с прижимом поставив на стол посудину. — Пейте, гостенечки!
— А нам и столь сгодится, — осклабился Назарка, схватившись за горлышко четверти и вставая с лавки.
— Не трожь! — глухо сказал Василий, и, поскольку Назарка не решался отцепиться от посудины, сдавил его руку и отвел. — Ты что же, фронтовичок, на бабий фронт перекочевал?
— Мы реквизируем по заданию начальника милиции, товарища Чербы, — начал было Назарка, но Василий снова даванул ему руку и повернул от стола.
— Вот чего, братки герои. Мы сичас вот с фронтовым другом приложимся да еще два фронтовичка подойдут. Ежели после того остатки какие окажутся, приходите, и вас угостим. А поколь — с богом!
— Ну, Васька, перед законом отвечать будешь, — грозился Назарка, отступая к двери. — Я тебе припомню это!
— Да заткнись ты! — гавкнул на него Ипат и подтолкнул к выходу. — Говорил тебе, что не надоть сюда заходить, поперся. Там и так в тарантасе бутыль полная…
— Помолчи, дурак! — взъярился Назарка и хлопнул дверью.
Только теперь Василий увидел у себя в руках вилы и засмеялся:
— Гляди-ка ты, как на войне к оружию-то привык: заслышал тревогу и — в ружье! Отнеси-ка их, Федя, на место во двор да добежи до дяди Тимофея да дяди Григория Шлыкова, пущай придут поскорее.
— А ведь у меня тоже руки зачесались, — подал голос Антон, раздеваясь у порога. — Да уж больно трусоваты милиционеришки.
— Как же им трусоватым не быть, — пояснила Дарья, убирая корыто, — пакостники. Солдаток да вдов обирают, а тут мужики на их поднялись… Катя, пока не разделась, добежи до погреба, принеси огурцов да капусты.
— А знаешь ли ты, тетка Дарья, кто к нам нагрянул-то? — спросил Василий, раздевшись и воротясь с Антоном к столу.
— Да откудова ж мне знать-то?
— Командир это мой фронтовой, Антон Петренко. И друг до гроба. Спас он меня однажды спиртиком после купания в ледяной воде да под дождичком. Дак как же не угостить мне его теперь!
У Дарьи так и горело все в руках, в момент навела порядок в избе, стирку свою попрятала, будто ее и не было. Да Катя еще помогла. В четыре руки взялись они стол готовить. Но раньше приглашенных появился тут Виктор Иванович. Хотел он Антона забрать, да самому пришлось остаться.
— Любимая весть, как покличут есть, — пошутил он, присаживаясь к столу и подмигнув Антону едва заметно: дело, мол, начато. — Ну, фронтовики, небось, есть о чем вспомнить. Переворошили окопное житье?
— Такое, Виктор Иванович, до смерти ничем из головы не выбьешь, — ответил Антон. — И хотел бы забыть, да не забудешь.
— Ну, тебе-то, кажись, есть чего вспомнить и из мирной жизни, — лукаво улыбнулся Данин.
— Есть-то есть, — возразил Антон и привычно потянул себя за ус, — да не с кем того съесть.
— И то правда… Ну, с бабушкой Матильдушкой наедитесь вечером, волк вас задави.
Кроме Василия, никто, конечно, не понял этого разговора. А Катерина, уловив некую таинственность, молча пыталась проникнуть в смысл иносказаний. Молчала она и потом когда пришли Тимофей и Григорий, когда, цепляясь одно за другое, полились воспоминания. У нее тоже была своя тайна, только ей одной известная.
Незаметно сумерки нахлынули, скотину пора убирать на ночь. Огня еще не зажигали. Мужики собирались расходиться. Но тут, незваный, пожаловал Тихон.
— Дак ведь я уж готов, Виктор Иванович, — возвестил он, едва успев раздеться. — Девчонки тут бегали наши, сказали, твой Воронко возле старой избы стоит. Вот я и настиг тебя.
— И телеги смазал? — весело спросил Данин. — Ну, присаживайся к нам.
— Нет, не мазал телег, — возразил Тихон, садясь, — на сани ящики поставил.
— Что так?
— Нога моя сказывает, что снег пойдет. Да он уж начинает вон.
Все оглянулись на окна. Снег, и верно, кружился большущими хлопьями, оттого потемнело раньше времени.
— Эт куда ж ты наладился, Тиша, по такой-то погодушке?
— Уголек хороший вон Виктор Иванович разнюхал в Челябинске, и недорогой, говорит.
— Останешься ты без последней ноги, — запричитала Дарья, учуяв нутром какую-то опасную тайность. — И далеко, и дорога-то еще не санна́я, не теле́жная, да и казачня кругом рыщет…
— Ну и запела ты, Дарьюшка, — перебил ее Виктор Иванович. — Да у него помощник будет. Вот Антон знает, где тот уголь, и во всем другом поможет.
— Да не слушай ты ее, — отмахнулся Тихон. — Баба мелет, да кто верит.
— Рано выехать-то намерен? — спросил Виктор Иванович. — Антон к тебе подойдет.
— Часиков бы в шесть не мешало двинуться. Светает поздно теперь, и день короток.
— Ну, тогда вот чего, мужики, — объявил Василий, — нальется тут еще по маленькой всем и — по домам.
Так и сделали. А когда все гости разошлись и разъехались, когда Василий с Катей и Дарья с Федькой прибрали на ночь скотину и направились было домой, Катя вдруг предложила:
— Вась, давай снег из двора уберем, чтоб завтра меньше с им возиться.
— И я с вами! — вклинился Федька.
— Нет, Феденька, ты и так весь день работал, а теперь отдохни. Сказку почитай девчонкам. Вон как им глянется, когда ты читаешь. Беги, родной!
Федька нехотя подался в избу, а Василий, неся из-под сарая лопаты, спросил:
— Зачем ты его выпроваживаешь? Пущай бы с нами на воле побыл.
— Васенька! — громко зашептала Катя, дождавшись, когда хлопнула избяная дверь за Федькой. — Весь денек все люди да люди вокруг нас. Поговорить не дадут.
— И чего тебе такое враз говорить захотелось? — Перехватив черенки лопат в одну руку, Василий обнял ее, страстно прижал к груди и, отпуская, спросил: — Что за тайность такая завелась у тибе?
— Тайность, Васенька, обчая у нас с тобой, а знаю об ей только я одна.
— Ну вот и сказывай.
— Понесла я, родной! — трепетно, навзрыд сообщила Катя, варежкой протирая глаза. — Уж недель пять, наверно, как заметила это, а сказать все боялась…
— Эт отчего же?
— Ой, какой же ты бестолковый-то, Вася! Да изверилась я, милый. Долго ведь ничего не было! Думала, так и засохну на корню, подружкой твоей останусь… После того, как свекор-то со свекровушкой уделали мине, все могло случиться. Вот и думала, что изувечили они мине на всю жизню. А вот бог-то не забыл нас…
— Ну вот и память обо мне останется.
— Ты чего это?
— Да ведь жизня-то, видишь, какая. Вон дядь Тихон — калека, и то в Челябинск засобирался.
— А зачем он туда?
— Не знаю. Да уж не за семечками, наверно, и не за углем. И Антон не сказал. Стало быть, и знать нам того не следовает. Он ведь, Антон-то, еще перед войной из-под смертного приговора из тюрьмы удрал…
— Ба-атюшки, страсти-то какие!
— Помнишь, как я к тебе первый раз, еще до отправки-то, приехал? А ты сказывала, что обыск у вас был…
— Ну?
— Вот в тот день он удрал из тюрьмы, его и искали, да вас с баушкой испужали. А как поехал я в ту ночь домой, тут вот, возле хутора, на свертке к Даниным, Виктора Ивановича догнал. Да подводу-то он вперед отпустил, а меня у поворота остановил. Будто бы закурить… Ничего я тогда не понял, а он как раз Антона и вез к себе…
— Страсти-то, страсти какие, господи! — удивлялась Катерина. — А тут он сидел тихоней, говорил мало и одет по-мужичьи, просто.
— Одет просто, а на языке речей со сто. На гармошке играет он и песни такие поет, что в старое время за их с каторги бы не вылез. Хоть и помолчать, когда надо, умеет. Чистый артист! Как домой-то мы поехали с Гришею, он уж в то время членом полкового комитета был.
Снег все гуще валил и валил неторопливыми хлопьями, снова покрывал убранную часть двора, засыпал овчинные воротники работников, а Василий и Катя еще азартнее гребли в две лопаты. Снег пока не слежалый, мягкий, пушистый, легкий. И работа была веселая, праздничная. Нисколько не мешала она разговору.
От кутного окна во двор падал свет и, дробясь в тысячах снежинок, сказочно сверкал разноцветными огоньками и рассеивался.
Не впервой Виктору Ивановичу ждать и встречать тайные оказии. Две недели в четырнадцатом году летом ходил он встречать Антона за хутор в условленное место. Жандармы решили тогда перевести Антона из челябинской тюрьмы в троицкую. А друзья в пути хотели освободить его. Перехитрили их жандармы. Напрасно ходил.
И снова ждет Виктор Иванович Антона с той стороны. Но тогда лето было, тепло, а теперь зима лютая подступилась. Правда, в поле встречать и не требовалось, но приезд Антона с Тихоном уловить надо своевременно и встретить.
Перед отъездом судили они так и этак. Выходило, что на поездку потребуется никак не меньше шести суток.. Время это провел Виктор Иванович в бурных городских делах, а теперь вот вторые сутки в хуторе мается ожиданием: оружие на место сопроводить надо, в поселок Ново-Троицкий, под городом. Без провожатого там их не признают. Всего три человека доступ к тому тайнику имеют: Федич, Дерибас и Данин.
День был пасмурный. Косматая поземка седой ведьмой по степи металась, в хуторе сугробы возле дворов наставила. Пока было светло, много раз выходил Виктор Иванович на бугор за бывшую свою усадьбу, где жил теперь Демид Бондарь. Оттуда хорошо видна рословская изба, да и почти вся улица за прудом проглядывается. А как свечерело да загустела поземка, ничего не смог он там разглядеть и вернулся к себе во двор.
Сыновья тут уборкой вечерней занимались.
— Дай-ка мне вилы-то, Ваня, — обратился он к младшему. — Мы тут доделаем все с Романом, а ты беги к Рословым, побудешь там со Степой. А как дядя Тихон приедет, мне скажешь. Лети!
Ваньке такое поручение как раз в пору. Он и без того пошел бы туда после ужина непременно. И вовсе не к Степке рвался на свиданку, а манили, настойчиво звали его румяные, как ясная утренняя заря, Ксюшкины щеки с ямочками. Дышать он возле них переставал!
И ведь давным-давно знал он ее, и щеки эти всегда видел, но не обжигали они его раньше-то. А вот недель шесть назад на молотьбе, — солому они вместе от молотилки убирали, — как тронула она его плечом да будто случайно огненной щекой его щеку задела, словно спичкой по коробку, — тут и у парня внутри запылало доселе неведомое пламя. Скоро после этого у них и до тайных свиданий дело дошло.
Сегодня как раз идти надо, а его туда и посылают. Бросился Ванька в избу, чуток получше приоделся там. На ходу пожевать успел и — только его и видели.
Не укрылась от отца эта поспешность, и огонек, вспыхнувший в сыновьих глазах, приметил и понял его безошибочно. Потому, складывая навоз в розвальни, стал перебирать в уме рословских девок: Галька у Тихона мала еще; Нюрка деда Михайлы хоть и близка к той поре, да тоже еще жидковата, как семечко в недозрелом подсолнухе; а вот Ксюша-то как раз, видно, то и есть, что поджигает парня. Ну, что ж, девчонка славная…
— Ты, Рома, не подглядел себе какую-нибудь подружку? — осторожно спросил Виктор Иванович, подгребая натрушенную солому, когда сын проходил мимо него с полным навильником.
— Нет, — ответил Ромка и засовестился, издали добавив: — Ни к чему мне подружки, друзья есть.
— Так-то оно так, — возразил отец, — да никуда ты не денешься, как время придет.
Сын явно увертывался от такого разговора, и Виктор Иванович отступился от него.
Завывала в степи разгулявшаяся вьюга, наметая где-то сугробы, а в иных местах вылизывая, будто помелом, снег до земли. Антон, бросив тулуп на уголь, давно шел за подводой, прикрываясь от бокового ветра рукавицей и греясь на ходу.
Верст десять-двенадцать оставалось до хутора, говорил Тихон еще засветло. Давно уж потемки окутали все вокруг и ночь придавила, а впереди ни единого огонька не видно. Встретится в стороне промерзший березовый колок, и опять, кроме летящего колючего снега, ничего не видно в этой пустыне.
Тихону тоже давно хотелось бы пошагать за санями, кровь приостывшую разогнать, да куда же на деревяшке ускачешь по такой убродной дороге! А ее и нет вовсе, дороги-то. Лошадки куржаком покрылись, тянут с трудом. Заметно сдали они, особенно на обратном пути.
Сидя поверх воза на охапке соломы, Тихон опустил на плечи высокий воротник тулупа, протер глаза и стал вертеть головой по сторонам, надеясь угадать местность. Давно уж должны были попасть они на заимку Зеленую, а ее все нет и нет.
Бороду подергивал, глаза тер мужик, а вьюга слепила их, не давала прозреть. И тут шагах в тридцати по ветру увидел он колок. Вроде знакомый, а где он находится, не может сообразить Тихон. Натянул вожжи, сбросил тулуп и двинулся к тому колку.
От саней-то хорошо пошел — снег тут мелкий, — а чем ближе к леску, тем уброднее. Проваливается деревянная нога, и никак ее не вытащишь и не переставишь. Хотел уж лечь да катиться по снегу-то. И тут услышал сзади:
— Куда ты, Тихон Михалыч? — Антон догнал его.
— Да вот, колок вроде бы знакомый: вон — березы, по ту сторону осины есть, и тальник внизу. Там вон крохотный родничок должен быть, да теперь не сыскать его.
— Ну, а ежели тот самый колок, тогда что?
— Тогда, стало быть, Зеленая у нас на той стороне и чуток сзади. Не попали мы в нее. Теперь надо держать поправее малость.
— Да колок-то все-таки тот или не тот?
— Кажется, тот, да в такой темноте и ошибиться недолго. А кругом-то ничего не видать… Вот чего, Антон Васильевич, дойди-ка вон в тот конец и погляди, нет ли там межевого столба. В сторонке, на чистом месте стоять он должен.
Антон бросился в указанном направлении вдоль колка, и вскоре донесся оттуда голос, но слов не разобрал Тихон и стал разворачиваться в обратный путь. Антон догнал его у подвод.
— Есть там столб, — сообщил он, — старый, а снег вокруг него до земли вымело.
— Ну, теперь скоро дома будем, — сказал Тихон, влезая в тулуп и садясь на воз. — Чего бы мы теперь делали, ежели б на телегах поехали?
Качнув сани в сторону, лошадь стронула их и потянула. А Тихон, легонько подергивая правую вожжу, не неволил кобылу, а лишь подсказывал направление, приговаривая:
— Домой, домой, Машка, домой!
И лошадь, словно понимая хозяина, приободрилась и веселей зашагала. Вторая не отставала ни на шаг. Скоро, почувствовал Тихон, в иных местах под полозьями поскрипывала гладкая, накатанная дорога. Теперь вожжи Машке не нужны: сама дорогу домой найдет.
Наверно, часов десять было, как въехали они в хутор. В редкой избе огонек: не было керосина у крестьян. Во дворе, прежде чем выпрягать лошадей, Тихон спросил:
— Выгружать станем товар али как?
— Да ведь Виктор Иванович подойти должен. Вот он и скажет, что делать.
— Ну, выпрягай лошадей поколь, а я на задах местечко присмотрю. Наверно, спрятать придется.
На заднем дворе подошел Тихон к большому зароду соломы. С ближнего конца, откуда берут ее постоянно, поземкой успело ровно припорошить солому. А в центре темное пятно виднеется, вроде бы пустота. Уж не зверь ли какой ночевать устроился тут? Вернулся, взял вилы и, держа их настороже, стал подходить к зароду, а дырка-то вдруг расширилась.
— Что ты, дядь Тихон, запороть собрался нас, что ли? — послышалось оттуда. А потом поднялись, отряхивая с себя солому, Ванька Данин и Ксюшка.
— Черти вы косолапые! — похолодел весь Тихон. — Нашли местечку. Да ведь я и впрямь пырнуть мог! С ума сошли, негодники… Слышь, Иван, добежал бы ты домой да отца бы сюда кликнул поскорейши.
— А для того я тут и был, чтоб папашке сказать, как приедете.
— Уследил бы ты нас, дозорный, когда б я не зашел сюда.
Ксюшка щукой нырнула в свой двор, а Тихон с Иваном к Антону вышли. Но Иван уж не задержался тут, проскочил к воротам и исчез в снежной замети. Убрав лошадей и развернув сани оглоблями к воротам, пошли мужики в избу. Там Настасья хлопотала об ужине.
— Чего ж вы так долго-то? — ворчала она, бегая от печи к столу. — Я уж думала, стряслось чего. Да и буран вон какой расходился, свету не видно.
Успели мужики и рюмочкой погреться, и щами закусить, но до чая еще не дошло дело. А тут и Виктор Иванович явился.
— С приездом, волк вас задави, путешественники!
— Спасибо. Чай пить с нами, — ответил Тихон. — И стопочку могу поднести по такому случаю. Помиловали нас милиционеры, а она, родная, нам самим с дорожки-то, ой, как сгодилась! До костей просквозило, хоть и в тулупе.
— Уголек, видел я в санях, добрый привезли, — сказал Виктор Иванович, присаживаясь к столу. — Настасьюшка, ты самовар-то поставь нам на стол да иди отдыхать. Чего тебе возле нас маяться? Вставать-то ведь рано.
Хозяйка не перечила. Ушла в горницу и дверь за собой плотно прикрыла, чтобы дым от их проклятущего курева туда не попадал.
— Ребятишки спят? — спросил Виктор Иванович, взглянув на полати.
— Спят.
— Чего задержались-то?
— Туда хорошо доехали, — отвечал Антон, — да поздно вечером уж добрались. А на другой день, пока Блюхера отыскали, пока товар получили — опять уж вечер. За углем на станцию на следующий день заезжали. Бесплатно приказал отпустить угля. Словом, в Ключах оказались мы на шестой день к вечеру. А там — казаки. Не так чтобы здорово привязывались они, но пришлось Тихону Михалычу поработать — коня хорунжему подковал.
— Да там и ковать-то не надо было, — вставил Тихон, — у одной подковы шип сбился. Дак ведь кузнец-то был у их. Проверял он нас…
— Ну, а потом и заночевать пришлось там, чтобы совсем успокоить проверяльщиков, — продолжал Антон. — А тут еще с дороги сбились разочка два. Как понесло вчера, как завертело, тут и без казаков тошно стало.
— А сам Блюхер-то каков? — допытывался Виктор Иванович. — Немец?
— Да что ты, — возразил Тихон, — чисто наш мужик! Обходительный такой. Уж не знаю, как фамилия к ему такая пристала. Нашего вон Кестера и без фамилии признаешь. А тот прямо по духу весь нашенский… Чай-то пейте. Сахарку, извините, нету, а вот с кулагой.
— Вот чего, ребятушки, — поднялся из-за стола Виктор Иванович, скручивая добрую закрутку махорки, — я ведь не пешком пришел, а на Воронке подъехал. Сейчас перегрузим ваш товар в мои сани, сена сверху побольше бросим, и сейчас же… Ты как, Антон, выдержишь?
— О чем разговор…
— …И сейчас же двинемся дальше.
— А не нарветесь на казаков? — тревожно спросил Тихон.
— Нет, — твердо ответил Виктор Иванович. — До солодянских дозоров мы не доедем, а ежели и нарвется шальной, в такую погоду не полезет доискиваться. К тому же у нас револьверы есть на крайний случай… Да в такую ночь никто нам не встретится, скорее всего.
Уголь отвезли к кузнице и там сгрузили. Винтовки уложили в данинские розвальни, прикрыли теми же брезентами, а сверху сена положили и веревкой привязали.
Тихон в душе гордился содеянным. Ведь здоровые люди, не калеки, едва ли смогли бы сделать то, что он сделал. Но, как проводил товарищей в пургу, в ночь беспросветную, иное подумалось: ведь они каждый день, много лет по острию ножа ходят, на каждом шагу стерегут их опасности. В дальней дороге рассказал ему Антон и о побеге из троицкой тюрьмы, и о фронтовых делах многих.
Не дремали в городе подпольщики. Тайно формировались отряды Красной гвардии. Хоть и с великим трудом, но собиралось оружие. Федич звал, убеждал своих товарищей готовить вооруженное восстание, поднимать народ на борьбу с белоказаками.
В начале второй половины декабря удалось даже организовать и провести многолюдный митинг. На него собрались не только городская беднота, но и пленные немцы, чехи, мадьяры, содержавшиеся на Меновом дворе. Митинг потребовал передачи власти в руки Советов.
В те же дни, по настоянию Сыромолотова, был создан подпольный штаб по подготовке вооруженного восстания в городе. Главой его стал двадцативосьмилетний Терентий Дмитриевич Дерибас — человек, хотя и молодой, но уже с большой биографией подпольщика.
В то же время из Петрограда, сформированный по указанию Ленина, шел Первый Северный экспедиционный летучий отряд, в составе которого было шестьсот балтийских моряков, 17-й Сибирский стрелковый полк, шесть бронеавтомобилей.
Сводным отрядом командовал молодой отважный моряк, мичман Сергей Павлов — большевик и участник штурма Зимнего. Пройдя через Вологду, Вятку, Пермь, Екатеринбург, отряд устремился на юг и двадцатого декабря прибыл в Челябинск. Всюду на своем пути он подавлял контрреволюционные мятежи и способствовал установлению Советской власти.
Через Троицк отряд должен был пройти в Оренбург, разгромить дутовские банды и открыть дорогу сибирскому, тургайскому и уральскому хлебу в столицу и центральные голодающие губернии.
Челябинскому военно-революционному комитету стало известно, что со стороны Бузулука готовится наступление красногвардейских отрядов на Оренбург. Председатель военно-революционного комитета Блюхер предложил немедленно начать наступление на Троицк, с тем, чтобы в дальнейшем Северному летучему отряду и красногвардейцам двинуться на освобождение Оренбурга.
Выступив из Челябинска, отряды сбили казачьи заставы, а потом с непрерывными боями стали продвигаться на юг. Днем и ночью жестокая, кровавая шла борьба. Свирепствовали по степному Южноуралью вьюги, трещали рождественские морозы. Не щадили они ни белых, ни красных. И люди друг друга не щадили.
Не выдерживали яростного напора красных отрядов казаки, отступали вдоль железной дороги на юг. Вышибли их со станции Еманжелинской, а потом и Нижне-Увельской. Впереди — Троицк. Но до него еще более сорока верст. Дойти надо. И, понятно, не все дойдут. Чья-то кровь с метелью, с колючим снегом смешается, кому-то из раненых мороз поможет навсегда смежить веки.
В этой рассыпавшейся по метельной степи лавине красных отрядов малой песчинкой, будто гонимой северным ветром, двигался к родному городу и Рослов Макар. 17-й Сибирский полк, расформированный за бунт, после февральской революции был сформирован снова. И не только вернулись туда они с Андроном Михеевым, но свое отделение из разведкоманды перетащили с собой. А потом и поручик Малов у них оказался. Ротой теперь командует.
Поздно ночью с двадцать четвертого на двадцать пятое декабря в Троицке началось восстание, подготовленное подпольщиками. Красногвардейцы заняли почту и несколько других учреждений в центре города. Революционно настроенные солдаты гарнизона арестовали офицеров и захватили оружейный склад.
Спеша на помощь восставшим, части Северного летучего отряда всю эту ночь с беспрерывными боями упорно продвигались к Троицку. Только к утру передовые роты ворвались на станцию и заняли ее.
Не спалось в ту ночь и буржуям. Почуяв недоброе, некоторые бросились бежать на собственных подводах. Другие устремились на вокзал. Кое-кто успел отправиться на Оренбург, остальных же здесь, на вокзале, застали красные бойцы.
Еще на подступах к станции, перебегая от бугорка к бугорку, Макар все увереннее чувствовал, что доберется он до родного города невредимым. И как-то нежданно, нелепо даже ввернулась в мозги одна мыслишка. Тут ни на секунду отвлекаться нельзя, соображать надо, как лучше перебежку сделать да укрыться, а у него словно червяк в башке завозился.
Перескочил сажени четыре, плюхнулся в сугроб рядом с Андроном и, теребя сосульки усов, торопливо и громко заговорил:
— Слышь, Андрон, встренуть бы нам в городу Самоедова да надеть бы на штык его требуху!
— Балабонить-то перестань да вперед лучше гляди, — сердито отозвался Андрон, запоздало дернувшись от визгнувшей рядом пули. — Ты сперва дойди до его, до города-то!
Андрон завозился в снегу, намереваясь подняться. Вскочил и Макар. Впереди кто-то закричал «ура». Поднялись ряды наступавших и бросились на станцию. Оставляя ночной город, удирали из него казаки.
Держа винтовку наперевес, Макар бежал по путям, перескакивая через рельсы и задыхаясь не столько от бега, сколько от лютого предутреннего мороза. Многие из бежавших сзади Макара сворачивали в депо. А он устремился к зданию вокзала, будто ждали его там.
Андрон Михеев держался неподалеку. С первых дней на фронте во всех боях и разведке не покидали они друг друга, за исключением лазаретных недель. Андрон был малость постарше, да и легкие надорваны у него в шахте, потому не всегда поспевал за товарищем. Но и Макар не бросал его.
В вокзал ворвались они первыми. Придавленно взвизгнули некоторые барыньки и замерли все, словно топор над ними занесли. Стреляя взглядом по сидевшим и толпившимся тут беглецам, приметил Макар одного недалеко от выхода на вокзальную площадь. Шапка на нем черная каракулевая, колпаком сшита и надвинута на уши, богатая соболья шуба крытая, а низ лица замотан голубым шарфом, так что лишь здоровенный горбатый нос висит над ним. Словно хищная птица, поводит он сторожко выпуклыми глазами.
Признал его Макар безошибочно и подошел.
— Э-э, господин хороший, — весело сказал он, — никак домой, в теплые французские края наладилси?
Сидя на большом чемодане, господин молча уставился на солдата снизу вверх.
— Не признаешь, стало быть? Да где там! Ведь мы всего разок и виделись-то.
— Нет, не признаю, — пробубнил из-за шарфа господин, не отрывая от Макара напряженного взгляда.
— А помнишь, как в хутор ты к нам приезжал, а я тебе из-под горы уголек-то показывал?
— Не нужен мне ваш уголь, даже золото…
— Ну-ну, — перебил его Макар, — я еще тогда так-то подумал, а ты только теперь об том догадался. Мы и сами угольку и золоту место найдем. А тебе — скатертью дорога, поколь ноги тут не переломали. Ишь, стирка-то какая у нас идет, всю грязь отстирать бы надоть!
— Балас это, золотопромышленник, — сообщил Макар, когда вышли на привокзальную площадь.
— Эка новость! — засмеялся Андрон. — Да мне на его шахте поработать довелось…
Договорить не успел Андрон: судорожно дернулся Макар, ахнул негромко и повалился. На площади никого не было, да и выстрелы звучали неблизко.
— Да что с тобой? — недоумевал Андрон, подхватив друга и пытаясь поднять его.
— О-о… как складно, — проскрипел Макар, — и больница тут недалечко…
— Ранило, что ли?
— По бедру вот, как ломом хряпнуло…
— Эй, эй, товарищ! — закричал Андрон, увидев человека, направившегося по краю площади мимо вокзала. Подошел в засаленном полушубке железнодорожник. — Пособи-ка вот раненого бойца в больницу доставить.
Из двух винтовок получилось подобие носилок. Макар, еле державшийся на одной ноге, свалился на них поперек, и двинулись к больнице.
— Ну вот, — ворчал дорогой Андрон, — а еще загадывал Самоедова встретить да приколоть…
— Самоедова? — отозвался рабочий, шагая впереди. — Опоздали вы, братцы. По весне еще сказывали, будто девка бардачная прямо в заведении его и зарезала.
— Судили ее? — спросил Андрон.
— Да где там! Скрылась будто бы, не нашли.
— Ишь ты, дело-то как оборачивается, — кряхтел на винтовках Макар. Каждый шаг носильщиков болью отдавался в бедре. Горючая мокрота́ появилась там.
В приемном покое, когда сдал Андрон раненого сестре милосердия с рук на руки, простился с другом и собрался уходить, захватив обе винтовки, Макар остановил его:
— Слышь, Андрон, ты винтовочку-то мою оставь. И подсумок с патронами, чтоб полный был.
— Как-это — оставь? — возмутилась молоденькая сестрица, сдвигая с бедра лежащего на кушетке Макара грязные, окровавленные кальсоны. — Вы что же и оружие здесь хранить собираетесь?
— Собираюсь, милая, не шуми, — отвечал Макар, оглядываясь на залитое кровью бедро. — Ну, чего там у мине? Долго я тут проваляюсь?.
— Да сверху-то вроде и не так уж страшно, — помягчела сестра, убирая тампоном кровь и стараясь разглядеть рану. — Сквозная по бедру… А вот сколько задета кость и не дала ли она трещин или осколков — это уж врачи потом разберутся. Так что полежать вам придется порядочно, а оружие хранить никто не разрешит.
— А я спрашивать ни у кого не собираюсь, хорошая ты моя, — заулыбался Макар. — Сперва она мине костылем послужит. И лежать она будет со мной в постельке, заместо женушки родимой. Нельзя ноничка без такой подружки жить… Ну иди, Андрон, а то отстанешь от наших. Кланяйся там всем..
Андрон ушел, а сестрица долго еще хлопотала возле раненого. Тугую перевязку сделала, отчего боль сникла, утихомирилась. Повеселел Макар. К тому же нашлись и кальсоны взамен грязным. Собираясь в палату, он велел сестре взять его котомку, снял с винтовки штык и разрядил ее, поднялся возле кушетки на здоровую ногу и, подхватив приклад под мышку, закостылял в коридор, приговаривая:
— Вот видишь, барышня, она ведь мине в бою спасала, а немцев да беляков кусала. А тут вот и носилками побыла, и костылем служит… Как же с такой верной подружкой расстаться!
В тот же день командующий Северным летучим отрядам мичман Павлов отправил такую телеграмму:
«Из Троицка Оренбургской губернии, 25 декабря 1917 года. Петроград. Совету Народных Комиссаров. В. И. Ленину. Копия — Штабу Республики, Антонову-Овсеенке.
После упорных боев под станциями Полетаево, Еманжелинская и особенно ожесточенной схватки на перегоне между станциями Еманжелинская и Нижне-Увельская, с незначительными боями на подступах к городу наши войска в четыре часа утра заняли станцию Троицк и предместья… Казачьи банды бегут в панике, не принимая боя. Продолжается преследование. В Троицке и в уезде объявлена Советская власть…»
Советская власть снова объявлена, казачьи банды в панике бегут… Федор Федорович Сыромолотов вместе с городским партийным комитетом немедленно приступает к формированию органов Советской власти в городе и уезде. Всюду не хватает нужных людей. Кругом притаились несдавшиеся, непокоренные вражьи агенты, не смирившиеся со своей участью буржуи. К тому же разбитые банды не за границу бежали, а рассеивались, растворялись тут же, в станицах.
Потому вскоре, как только прошло первое ошеломление от победы красных отрядов, в городе появились враждебные листовки с угрозами советским работникам. А следом поползли слухи о том, что начальник штаба Дутова полковник Половников и бывший начальник троицкого гарнизона полковник Кузнецов собирают в станицах казачьи отряды и грозят перевешать всех большевиков.
Ничего такого лебедевские мужики не знали. Услышав о занятии города красными, приободрились они, распрямились: ездить можно теперь хоть куда без опаски, потому как прижали казаков и деваться им некуда. А коли власть наша, то, стало быть, и земля — крестьянам, войну — долой! Иные горячие головы требовали тут же собрать сход и отрядить послов в Бродовскую. Но другие попридержали их.
На третий день нового, 1918, года воротился с мельницы из города Егор Проказин и привез очень важную бумагу. Снял он ее с забора, изучил за дорогу до тонкости. А дома, едва успев оставить воз, побежал с ней к Тимофею. Там и решили они, что сход по такому случаю непременно собрать надо и бумагу эту обсудить.
Сельсоветский дом к тому времени под крышей был, с потолком, полом, и окна застеклены. Печь с колодцами почти до потолка торчала. Хотя и не побеленная еще, но топилась исправно. Дверцу и задвижку для трубы Тихон соорудил своими руками, потому как такие вещи исчезли из магазинов вскоре после начала войны. Столишко старенький в одном конце стоял, кто-то пожертвовал, да две табуретки — вот и вся мебель. Скамеек пока не было.
Пришедшие группировались возле печки, курили. Тимофей сидел за столом, изучая полученный документ и стараясь заучить его, чтобы прочитать потом без запинки. Мужики подходили дружно. Сразу четверо Шлыковых завалилось да столько же Рословых, Прошечка, двое Проказиных — сын с отцом…
Балагурили мужики кто про что, а кум Гаврюха обратил внимание на председателя:
— Чегой-то ты, Тима, исхудал у нас шибко: либо́ от забот председательских, либо́ Кланька Чулкова тибе изводит. Шея-то вон, как у мине, длинная сделалась. А у мине она, как у верблюда, загнулась.
Мужики засмеялись, а Тимофей не отозвался.
— А може, как тот Ваня, — воротил свое Гаврюха. — Жениться с осени запросилси, а отец говорит: «Погоди. Хлеба ноничка мало у нас, лишний рот не прокормить до весны». А Ванька не отстает: жени да жени! Ну, отец ему и говорит: «Женю, пес с тобой! Только сразу после свадьбы отделю и пай на тебя одного выделю. Согласен?» Ну, Ванька и так согласен. Женилси, отделилси, живет. Да пай-то небогат был. Еще до великого поста съели они его с молодой женой. Пошел он к отцу взаймы просить. Сыпнул тот маленечко… Так и ходил выпрашивал. Весна уж на дворе, теплынь, травка зеленая появилась. А Ванька в пимах, в шубе, ветерком его покачивает. Пустой мешок через плечо. Опять к отцу за хлебом тащится. А тут теленочка молочного ктой-то на улицу выпустил. Бегает по траве теленочек, носится, взбрыкивает. Завистливо поглядел на его Ванька да и говорит: «Эх женить бы тебя да отделить бы!»
Загоготали мужики, а Шлыков Григорий заступился за друга:
— К Тимофею это не относится. Степка вон с Ванькой Даниным его оженили. А занимать никуда не ходил он…
— Да чего ты в пузырь-то полез! — остановил его Василий. — Балабонит человек для зубоскальства, да и все.
— Потише, товарищи! — постучал по столу огрызком карандаша Тимофей, увидев, что народу набилось в помещение много. — Всем нам уже известно по слухам, что в городе установилась Советская власть. Мужики сноровлялись в станицу ехать, землю хлопотать у казаков, а сегодня товарищ Егор Ильич Проказин привез приказ. Вот его я вам прочитаю, тогда и обсудим, надо ли нам ехать к им.
— Читай, читай! — загалдели мужики.
— «Всем гражданам города Троицка… — бойко начал читать Тимофей.
Приказ номер один. От 1-го Северного летучего отряда.
Настоящим объявляется всем гражданам города Троицка, что с сего числа управление городом переходит в руки Совета Рабочих и Солдатских депутатов, ввиду чего все имеющиеся организации безусловно должны подчиниться таковому как высшей местной власти.
Непризнание Советской власти кем-либо из организаций или отдельными лицами будет считаться контрреволюционным действием.
Главной задачей прибывших правительственных отрядов, моряков, солдат и красногвардейцев является восстановление Советской власти, беспощадная борьба с контрреволюцией и доставка и обеспечение продовольствием фронта и столицы, а также обнаружение и реквизиции съестных припасов, спрятанных с целью спекуляции.
Всякого рода оружие, находящееся у граждан без разрешения Совета, должно быть в трехдневный срок сдано в штаб отряда.
Лица, виновные в нарушении сего, будут подвергаться военно-революционному суду.
За производство самоличных обысков, конфискаций и реквизиций или учинение насилий над гражданами под видом солдат или матросов Революционный отряд к виновным будет применять скорый и строгий суд, вплоть до расстрела.
Граждане города Троицка, сохраняйте полное спокойствие и порядок. Революционные отряды Правительства Совета Народных Комиссаров прибыли к вам восстановить Ваши Права и провести в жизнь лозунг Советской России.
Декабря, 26-го дня, 1917 года.
Ставка 1-го Северного летучего отряда.
Упарился Тимофей, читая приказ. Мужики не перебивали, слушали, затаив дыхание, попутно в уме прикидывали, что да как. После декретов о земле и о мире, штопором ввинтившихся в мужичьи головы, это был первый документ Советской власти. А она, власть-то Советская, с октября никак дойти до хутора не может, не пускают ее дутовцы!
С минуту висело молчание, после того как закончил чтение Тимофей. Потом голос Бондарь Демид подал:
— Дак тут ведь все про город сказано, не про нас.
— А ты чем слушал-то, черт-дурак? — возразил Прошечка с азартом, как всегда. — Реквизировать съестные припасы-то у кого собираются они? Вот вам и власть ваша новая, опять же к мужичьему закрому руку тянет.
— Хоть ты и в умных у нас ходишь, — урезонил его кум Гаврюха, — да того, видать, не смыслишь, что никакая власть без хлеба-то обойтись не может.
— Молчи ты, черт-дурак! Мы ведь и царскую власть кормили, дак за то деньги получали, а ноничка — реквизиция. Разница есть?
— Нету разницы! — вклинился Тимофей. Он было закурить собрался, да, не успев свернуть цигарку, так и держал ее двумя руками. — Нету никакой разницы, потому как царя давно нету, а Временное правительство, казаки не брали, что ли? И много ли они платили? Дак ведь пока еще брать-то нечего было.
— Вот чего, мужики, — громко сказал Василий Рослов, — как вы ни крутитесь, — жалко даром-то хлебушек отдавать, — а отдавать его все равно придется. Питер, сказывают, голодает, и фронт не святым духом живет…
— Дык ведь войну-то — долой! — перебил его Чулок. — Какой же еще фронт?
— Не в один день все это делается, — продолжал Василий. — А красный отряд вот этого Павлова, небось, не из ста человек, раз так лихо поперли всю казачню. Они ведь не сеяли, солдаты эти и матросы, а питаться-то должны.
— Да будет ему жевать-то! — возмутился Григорий Шлыков. — И так ясно, что всех, кто с ружьем, кто с шашкой, крестьянину кормить. Но штык-то — за нас, а шашка — против.
— Вот-вот, — подхватил кум Гаврюха, — с казака царь никаких податев не брал, а родится у его сын — сразу ему двадцать пять десятин пожалуйста! У их и покосы, и леса, и власть. А у мужика, хоть верблюда баба родит, все равно ему ничего. Землю требовать у их надоть, раз власть наша теперь.
— Надоть! — подтвердил Василий. — Но сперва вот об чем хотел я сказать. Создать бы нам общественный фонд пудов хоть на двести да пособить вон дяде Матвею Дуранову, деду Куличку с баушкой, деду Цапаю с Климкой, Тимофею вот, и другим таким же…
— Правильно! — послышалось несколько голосов. Другие промолчали.
Тимофей понимал, что проголосовать бы надо, но коли речь шла и о нем, не мог себя пересилить. Румянец на сухом лице выступил. Василий понял это.
— Ну, так пособим, что ль, мужики, бедным? — спросил он.
— Пособим! — опять отозвалось несколько голосов и — тишина.
— Голосовать будем? — добивался Василий.
— Да чего ж голосовать-то еще! — сказал Филипп Мослов. — Ежели Кестер не согласится, не видать его тут, дак на то у нас власть есть, Совет. Пущай посчитают они и раскинут по состоятельным дворам. Вот и все. Об земле давайте порешим, да и по домам. Стоять уж ноги устали, как в церкви.
Скребло на душе у Ивана Корниловича, у Чулка, но сказать против общества не посмел, хотя и знал, что его-то не обойдут. Даже Прошечка промолчал.
— Кого пошлем в Бродовскую? — спросил Тимофей, оправившись от неловкости.
— А ты вот и поезжай, коль председатель, — предложил кум Гаврюха. — Василия вон возьми с собой, он ведь советчик тоже. Ну, а Степка вон Миронов отвезет вас. Так я говорю, мужики?
— Так, верно! — отозвались голоса.
— Больше никого и не надо!
— Порешили? — спросил Тимофей.
— Порешили!
— Все. Собрание закрыто.
Расходились дружно. Морозные сумерки наступили уже. Но ушли не все — около десятка мужиков осталось. Придержал кое-кого Гаврюха умышленно, а иные сами задержались — поговорить. Расселись на полу возле стенок, поближе к столу: пол тут почище.
— Слышь, мужики, чего я подумал-то, — завел кум Гаврюха, закручивая едва ли не десятую цигарку с начала собрания. — Вот казаков мы знаем вдоль и поперек. Тут нам ничего пояснять не надоть. Попов там, господ разных — тоже знаем. А вот большевики, что за люди такие, чего они добиваются?
— Ну, коли они против казаков да господ воюют, — попробовал Тимофей пояснить, — значит, наши они.
— Да это-то и так понятно. А вот какую жизню-то они сулят?
— Лучшую, культурную жизню сулят они, — тяжело прокашлявшись, начал Матвей Дуранов. В плену побывал он, у немца на ферме поработал, повидал и наслышался всякого. — Чтобы все грамотные были, чтобы все книжки читали. Одевались бы не так, как вот мы теперь, а культурно, по-городскому…
— Да ведь ежели все грамотными сделаются, — перебил его Леонтий Шлыков, — кто ж работать-то станет? Ведь ему, ведь грамотному-то, карандашик подавай да бумагу да за стол его сажай. А кому за сохой-то ходить, за плугом, кому сену убирать? Ты ведь господ настоящих срисовал. Приоденутся все по-городскому да за книжечки засядут, прям господа! А господа, они завсегда на готовый кусок рот разевают. А кто им его подаст?
— Машины все делать будут, — развивал Матвей свою мысль. — На заводах, на фабриках, на шахтах — везде и в поле работать будут по восемь часов…
— У-у! — загудели дружно мужики, выражая свое неверие.
— Ну, на шахтах, на заводах, может, и получится, — вступил в разговор Филипп Мослов. — А ежели и мужики по восемь часов работать станут, то куды ж Расея за милостинкой-то пойдет? Ведь летний день год кормит.
— Говорю вам, что машины все делать будут, — отбивался Матвей. — В Америке вон, сказывают, все машины делают. И в Германии, видал я, тракторами пашут и сеют, и косют.
— Ну, а скотину убирать, лошадей поить, кормить, пасти, — ввернул вопросик Егор Проказин, — тоже машиной, что ль?
— А для чего тебе лошади, коли все машины сделают, — держался Матвей на своем. Кашлял он все чаще и чаще. — Да и другая скотина переведется, наверно…
— Э-э, — встрепенулся Степка Рослов (часто лепился он к мужикам), — а печки-то чем же топить станем, коли скотины не будет, кизяк из чего делать?
— Да ведь и молочко, ведь потребовается, небось, — поддержал его Леонтий, — мясо не помешает, шерстка для пимов, овчины. Всего машина не сделает.
И приумолкли мужики, словно молчаливой воды напились. Ни ума, ни знаний, ни фантазии не хватало им, чтобы заглянуть вперед и представить иную, непривычную жизнь.
— Эх, Виктора Ивановича бы сюда! — вздохнул Гаврюха. — Он бы проколупал наши темные мозги.
— Не до нас ему теперь, — ответил Тимофей, — в президиуме военного трибунала заседает он. И работки, видать, хватает: совсем домой не показывается.
— Ну да, он ведь юрист, — вроде бы про себя рассудил Егор Проказин. — А таких грамотных и в городу не враз сыщешь.
— Есть они, грамотные, там, — возразил Гаврюха, — да лучше бы мужика им судить, а не барина. А в трибунал-то ведут, небось, больше господ ноничка, раз власть Советская…
— Э, Матвей, — оживился Леонтий. — Теперь вот мы по солнышку живем: с им встаем, а без его работу кончаем. А как те, какие по восемь-то часов, узнают, что время вышло? Ну, пойдут бабы сену после дожжичка в валках перевернуть, кто им скажет?
— Часы у каждой на руке будут.
— Ух ты! И у баб?
— И у баб.
— А ежели стрясут они их на работе-то?
— На кустик повесют. И одежу хорошую там оставят, и велосипеды. На работу на велосипедах ездить будут.
— И бабы?
— И бабы.
— Да ведь неловко, небось, им на этакой штуке помещаться-то?.. Вот бы поглядеть, как Манюшка моя на тот лисапед взгромоздится! С ухватом по хутору али с помелом! Сам-то я на его не сяду.
Посмеялись мужики, а потом Гаврюха, вздохнув, мрачно сказал:
— Не доживет она до той поры, твоя Манюшка, и мы не доживем. Степка вон, може, дотянет… А сичас мужику — чего? Дали бы землицы, кто сколь обработать может, чтоб не клянчить ее у казаков да не платить аренду. И залез бы он в ее по уши, кормил бы весь свет, а сытые люди пущай учатся, новую жизню строят, трактора делают…
— Ну, трактора-то, трактора, — хватился Тимофей, — а у нас вон лампа мигать зачала — керосин кончается. По домам!
Хоть одним бы глазком хотелось увидеть ту новую, неведомую и загадочную жизнь. В разговорах вроде начнет она проклевываться, рисоваться, как в сказке. А глянешь вокруг — вот они избы грязные, вот она тьма, да теперь эта тьма еще густо с кровушкой перемешивается… Может, отмоется.
Не так давно рвался урядник Совков с фронта, митинговал, царя проклинал и войну царскую. А теперь вот выходит, что вроде бы не домой он вернулся, а снова на фронт попал. И фронт этот едва ли не похлеще германского, потому как там с немцами да с мадьярами дела иметь приходилось, а теперь — с русскими, своими же братьями.
А когда вылазки делали на фронте и удирали от погони, то, выскочив на пехотные окопы, к своим попадали, теперь же эти «свои» — кругом. Не раз уж окровянил об них свою шашку Родион. В солодянских дозорах бывал, когда хлеб у мужиков вытрясали, и с кровавыми боями прошел от Еманжелинской до Троицка. Разогнали их красногвардейцы, рассеяли.
Не побежал Родион дальше, за Троицк, — в станице своей спрятался. Никто его не принуждал становиться под знамя Дутова — по своей охоте занял место в строю. Ходили с ним Нестер Козюрин, Матвей Шаврин и многие другие. Все в родную станицу сбежали, кто цел остался. Отсидеться можно дома — не выдадут.
Воротились злые, побитые, хотя и не покоренные. Но не успели они отдышаться возле баб своих, как слух пошел, будто в станицу Бродовскую прибыл сам начальник штаба дутовского войска, полковник Половников с офицерами, что есть приказ Дутова о всеобщей мобилизации для защиты казачьей чести и свободы.
В некоторых станицах молодые казаки, особенно из фронтовиков, не подчинились этому приказу. Понял атаман, что не везде единовластный приказ его может безотказно сработать, но, зная настроение большинства, решил подкрепить себя коллективным постановлением. Потому начали подготовку к казачьему съезду здесь же, в Бродовской.
Полетели гонцы в разные стороны по казачьим поселкам и станицам, собирая на съезд представителей. И в эти дни прискакал в Бродовскую конный отряд моряков из Северного летучего отряда, захватившего Троицк. Попритих казачий шабаш, но не выдали станичники того, что весь дутовский штаб у них тут сидит и бывший начальник троицкого гарнизона полковник Кузнецов тоже тайными делами верховодит.
А когда моряки справились в станичном правлении, избран ли у них Совет, атаман Петров подобострастно заверил, что Совет, конечно, избран, и председателем его является он, Петров Михаил Васильевич.
— Тихо у вас тут, спокойно? — спросил старший из моряков.
— Никаких беспорядков нету, — ответил атаман. — Все спокойно у нас.
В избе у Совковых висела какая-то натянутая, как струна, сторожкая и опасная тишина. Валентина и дед Фока́, чувствуя в душе свою виноватость, — не обошлось у них без греха и в это отсутствие Родиона, — держались в точности, как та кошка, какая чует, чье мясо съела.
У самого же Родиона все внутри переворачивалось от горечи поражения, от сознания собственного бессилия. А тут еще и домашние дела такие, что не мешало бы хорошенько разобраться. О делах своих ратных только и сказал, что красные город взяли. А дед опять же корить его принялся, хотя и несмело:
— Провоевали царя, паршивцы, — тянул он затравленно, — теперя вот красняки сопли вам утирают….
Бодрее всех держалась бабка Проска. Окрыленная приездом сына, порхала она по избе и по двору, как пташка. К вечеру в тот день баню затеяла. В сумерки стала посылать молодых мыться.
— Погодь, старая! — объявил Фока. — Мы вон с Родионом пойдем в первый пар. Пущай он мине пропарит: все кости хрястять.
Никто перечить ему не стал. Родион сам березовый веник принес получше из-под сарая, заварил его в горячей воде. А дед, раздевшись в предбаннике догола, натянул на уши поглубже старенькую шапку и, войдя в баню, едва не задохнулся горячим паром.
— У-ух! — кряхтел он, влезая на полок. — Тута вот я и попарюсь. Отмякнут старые кости.
Родион вынул из таза веник и, стряхнув с него горячие капли, нежно стал похлопывать распаренными листьями по спине отца. Из-под веника парок вырывался, как из вскипевшего самовара. Фока сперва довольно покрякивал, но спина зудела все свирепее, будто черви под кожей возились, и он взбеленился:
— Да чего ж ты дражнишь-то мине, как дитенка малого! Али силов уж лишилси?
— Есть еще силенки, батя! — отвечал Родион, ухватив веник двумя руками и хлеща им на полный замах.
— Во-во! Вот эт вот то самое! — похвалил дед. — Еще, еще! Пониже-то там…
От души парил ему сын и плечи, и спину, и ягодицы, и ноги. Листья с веника, между тем, облетели. Да еще сам Родион сосмыгивал их на ходу. И совершенно голые березовые прутья превратились в прекрасные розги. Фока испуганно примолк сперва. А потом, когда брызнула кровь и на мягких местах, и на спине — заверещал, как заяц в петле:.
— До смерти запорешь отца, разбойник!
— Ничего, батя. Эт чтоб ты Вальку не запорол, старый кобель! — И с еще большим остервенением свистели голые прутья, рассекая отмякшее, распаренное тело.
— Будя, будя! — взмолился несчастный Фока, извиваясь и подпрыгивая, как карась на горячей сковородке. Появились и на ногах кровавые струйки.
Озверев, Родион будто вымещал свою злость и за позор бегства от красных. Наконец обессилев, швырнул в угол полка обломанные кочерыжки, опустился на лавку и молвил устало:
— Ну вот и поквитались мы с тобой поколь, батя… Порисовал я там у тибе сзаду маленечко… Ну да лишний раз вспомнишь сына, как сноху лапать прицелишься. Бежи, посылай ее париться. Да веничек свежий пущай захватит.
Выбрался Фока в предбанник, с трудом натянул кальсоны, сунул в опорки ноги, накинул на голые плечи шубу. А тут и Валентина — вот она.
— Побанился, что ль, батюшка? Можно заходить?
— Веник захвати свежий под сараем сперва! — ответил свекор и двинулся на выход.
На морозце в потемках голову обнесло, попятился Фока. Валька мимо него мелькнула. Отступил назад, к углу сарая, присел на чурбак, мясо на котором рубили. Сидеть-то пока еще можно было, только жгло все тело крапивным огнем и временами в ранках постреливало.
— Вот старый дурак, — рассуждал он, — сам ведь под розги напросился… А в Родьке, видать, материна, кержачья кровь… Православный христианин такого, небось, не сделает.
Прохладно показалось. Шубу запахнул и поднялся. Остановясь против освещенного и незавешенного банного окна, вожделенно уставился в него Фока, словно прощаясь навеки с былыми благами. Тут заслышал он, сенная дверь пискнула, заторопился, шагнуть хотел, да за коровий мерзляк запнулся опорком и вытянулся во всю длину. Успела Проска увидеть все и запричитала:
— Ах, старый ты пес! Ведь уж не маячит совсем, а туда же — на молодуху голую пялится. Смертью ведь убьешься за один поглядок!
Поднялся дед и, молча минуя старуху, двинулся в избу. Сбросил у порога шубу и шапку и, сдернув с гвоздя свежий рушник, начал им обтираться. Голову, грудь вытер и по спине провел — красным сделался тканый холщовый рушник. Швырнул его на печь за занавеску и поспешил натянуть рубаху да сесть за стол спиною к простенку.
— Подавай мне чаю, старуха! — грозно распорядился Фока, едва бабка успела переступить порог.
А Проска, приметив разбитость и явную немощь деда, позволила себе пошутить:
— Фока́, Фока́, посиди пока: я курочку на яичко посажу, цыпленочек выведется. Как подрастет, зарублю его, ощиплю да тебе изжарю…
— Цыц, ведьма!
— Да уж погодил бы их из бани-то.
— Не стану я никого ждать! — закипятился дед и бросился к порогу за нагайкой.
Увидев со спины на белой нижней рубахе алые разводы, ахнула Проска и кое о чем догадалась:
— Ой, ба-атюшки, де-еда! Пот у тибе на рубахе-то красный отчегой-та… Ой-ой! Да ведь и подштанники-то все в кровище! — прослезилась она и бросилась за самоваром.
Сраженный ее жалостью, воротился дед на свое место, отлепил на спине рубаху, проворчал недовольно:
— Не твое это бабье дело. Подавай на стол!
Знатно перепало в тот памятный вечер и Валентине. Сперва попарила она мужа, пока на венике листья держались. А уж после того и он ее «попарил». Обломанный об деда веник успел до нее под полок бросить, чтоб не догадалась, какая предстоит ей баня…
В следующее утро, как и в предыдущее, висела в избе непродуваемая тягость. Поглядел, поглядел Родион на притихшее семейство, оделся и пошел поразведать, что слышно в станице, чего в будущем ожидать.
Помахивая заиндевелой головой, Ветерок всю дорогу шел хорошей, ровной рысью. Степка — на облучке, за кучера, Тимофей с Василием сзади сидят, покуривают. Обсудили они за дорогу, какие земли требовать станут, как говорить с атаманом. И, поскольку хутор их был в подчинении поселкового атамана, решили в первую очередь к нему обратиться.
Пока они по дальним краям скитались, атаманы тут новые объявились. А Степка знал их каждого в лицо и по имени-отчеству, так что и он не лишним оказался в той поездке.
Бродовская удивила мужиков какой-то приглушенностью, пустотой, редко где человек встретится. Только ближе к центру почаще стали попадаться прохожие и проезжие. А у коновязи возле правлений поселкового и станичного атаманов стояло десятка три оседланных лошадей, и толклись тут почему-то матросы — невидаль в здешних местах. Море за тыщи верст, а тут матросы, да еще конные, чудно!
Поставили тут же, у коновязи, Ветерка и направились в поселковое правление. А в это время на крыльцо станичного правления вывалило человек пять матросов.
— Ну как, — председатель хорош? — спросил один из них, коренастый.
— Хорош, — отозвался другой, — да на атамана больше похож.
— Так ведь порядок в станице, — снова сказал коренастый, направляясь к коновязи.
Войдя в правление, хуторские мужики поздоровались, и атаман тем же ответил.
— Зачем пожаловали? — спросил.
— С Лебедевского мы, — ответил Василий, проходя и без приглашения садясь на лавку, — об земле справиться приехали, Андрей Спиридонович.
— Что лебедевские вы, вижу, — и, показав на Степку, добавил атаман: — Это вон, кажись, Мирона Михалыча сынок. Небось, тоже скоро в солдаты запросится?
— Да нас уж и так четверо из одной семьи призывалось, — возразил Василий. — Отец его в городу послужил, брат старший — в лазарете, дядя — в действующей, а я семь лет казенный хлеб ел… Солдат у нас и без его много.
— А чего об земле справиться хотели?
— Так ведь декрет о земле обнародован, — включился Тимофей в разговор, — стало быть, решать этот вопрос надоть.
— О-о! Нет, мужики, не в моей это власти…
— Андрей Спиридонович! — хотел сказать что-то Степка, но атаман перебил его:
— Нет-нет. Мое дело — деревеньки да хутора, а земля-то ведь казачья. Тут вам только станичный атаман может ответить. Я не имею на то права.
— Пойдем, стало быть, к станичному, — объявил Тимофей.
— Дойдите, — облегченно поддакнул атаман. — Вот он тут, рядышком. Отчего не дойти?
Выйдя на крыльцо, Степка увидел, что вожжа у Ветерка свалилась с головки кошевы, и пошел подвязать вожжи. А мужики тоже остановились перекурить. Матросов и лошадей у коновязи поубавилось изрядно.
— Слышь, браток, — обратился один матрос к другому, — ты ведь с Черного моря, кажется?
— С Черного, — ответил щупленький морячок.
— Я — тоже. Адмирала Колчака не доводилось там повидать?
— Был он у нас на корабле, — с достоинством ответил щуплый. — Как вот тебя, видал.
— А вон посмотри туда. Не он ли это, к нам топает.
— И пра-авда! Гляди ты, какое сходство! Только этот помоложе вроде бы чуток и походка дерзкая какая-то.
Степка оглянулся в ту сторону, куда показывал матрос, и увидел есаула Смирных. Без погон, в коротком белом полушубке торопливо прошагал есаул в станичное правление.
— Ну, этот кобель и поговорить-то с атаманом не даст, — ворчал Степка, подходя к своим. — Других слов, кроме матерных, он и не знает, наверно.
— Был у нас такой, — сказал Тимофей, сунув руку в карман шинели и поглядывая на свой порядочный еще окурок. Жалко ему было расстаться с таким добром. Стряхнул пепел желтым заскорузлым пальцем, затянулся раза три залпом и швырнул его, поворачиваясь к станичному правлению. — Тому, бывало, где надо бы сказать, мама, а он все мать да мать.
В правлении, кроме атамана Петрова и есаула Смирных, сидел еще и урядник Совков Родион. Узнал его Степка и у порога успел шепнуть своим, кто это такой. Еще до войны, ездили они с Ванькой Даниным к этим Совковым. Ванькина мать посылала их отвезти гостинцы сватам.
— С чем пришли, граждане солдаты? — ласково спросил Петров, маслено щурясь голубыми глазами. Рыжая с проседью борода расчесана была у него на две половинки — в разные стороны. Небольшие крючочки усов кверху закручены. Рыжие с едва заметным серебром волосы назад зачесаны. И такая светлость и доброжелательность во всем лице, взгляде — хоть целуйся с ним.
— Делегаты мы от хуторского собрания мужиков, — сказал Тимофей. — С Лебедевского.
— Знаю такой хутор, — подхватил атаман. — И кое-кого из ваших мужиков знаю… Так что же?
— Вышел декрет о земле от Советской власти, как вы знаете, — начал Тимофей, но Петров перебил его, изобразив на лице страдальческую гримасу:
— Милые вы мои ребятушки, да не в добрый час вы подъехали! Видите, — взглядом показал на окно, — у нас тут вот гости… Погодили бы вы с недельку.
— Земли захотели, мужланы паршивые! — заорал Смирных, вскочив и распахнув полу своего белого полушубка. Из-под ворота показался погон. — Е… в… мать! Да мы вам башки посворачиваем за нашу землю!
— Ни пяди своей земли не отдадим! — поднялся с лавки и Родион Совков.
Мужики сурово обернулись к ним. А Петров, ухватившись обеими руками за край стола, фиолетовым сделался, глядя на своих казаков.
— Землю-то вам Ленин посулил, — продолжал горланить Смирных. Белки глаз на темном лице сверкали ненавистью, закрученные концы черных усов подпрыгивали. — Вот он пущай вам и дает землю, а мы свою не отдадим лапотникам!
— Ти-ише! — сдавленно, но властно приказал Петров. — Не все съел, чего я тебе в рот положил? — И, крутанув пальцем возле виска, добавил: — Сходите проветритесь!
Выходя, Родион сжал кулак и погрозил им, промолвив:
— Мы вам покажем землю, паршивцы! Хватит и глаза вам засыпать!
За дверью еще слышался отборный мат есаула, а Петров так же ласково, как и в начале разговора, пригласил:
— Садитесь, ребятушки. Чего ж вы стоите-то? Завтра-послезавтра собирается у нас юртовый сход. Вот на нем и обсудим вопрос о земле. А вы бы с недельку погодили. Без земли не останетесь.
— Да мы ведь про землю-то какую спрашиваем, — взялся пояснять Василий, — какую завсегда у вас арендовали. А ваши казаки там сроду не сеяли. Вот по ей поколь и провести бы грань, до настоящего землеустройства.
— И где вы ту грань предполагаете? — спросил атаман.
— А вот от кундровинского клина на Длинный колок, потом — на Бутакову заимку…
— Знаю Бутакову заимку, — снова перебил его Петров. — Так это ж в стороне от нас!
— Конечно. Потом — правее Киргизского болота и — к Смирновской заимке.
За окном в это время построился, видимо, весь матросский конный отряд и двинулся в противоположную от города сторону.
— Так это можно! — вдруг что-то сообразив, обрадовался Петров. Только уж вы Смирнова-то, Ивана Васильича, не троньте, пожалуйста. Он ведь с фронта еще не вернулся. И брат его, Тимофей Василич, тоже там.
Обрадовались и мужики.
— Да для чего ж нам трогать-то его! — заспешил Василий. — Ведь речь мы ведем о той земле, какую ваши казаки никогда сами не обрабатывали. Завсегда мы ее в аренду брали, Михаил Василич.
— Понял я, понял, ребятушки. Да еще вот Купецкое озеро оставьте нам. А то ведь грань-то вон как загнется!
— У вас оно и останется, Михаил Василич, — успокоил атамана Тимофей. — А надо бы все это на бумаге закрепить.
— Да какая там бумага! — хлопнул руками по ляжкам Петров. — Придет весна, пашите, сейте там. Никто вас не тронет. А вот когда будет настоящее землеустройство, тогда все бумаги составят… А теперь вот с этим и домой поезжайте.
— Да больше нам и делать, нечего тут, — сказал, вставая с лавки, Василий. — Спасибо, — еще по привычке добавил.
— Пользуйтесь землей на здоровьице. Прощайте!
На крыльце стали мужики закуривать и Степку, как равного, угостили.
Остывший, застоявшийся Ветерок, выгнув шею, круто рванул от коновязи и легко понес кошеву с тремя седоками. Удивленные неожиданно легкой договоренностью, все молчали. Ведь ежели подумать получше, то выходит, что вековая мечта о земле решилась так вот быстро, просто и обыденно: пашите, сейте, мужики, никто вас не тронет!
А ведь недавно, весной минувшей, Родион Совков ухо у Леонтия отрубил. И вовсе не отнимал эту землю мужик, а по доброй хозяйской воле взял в аренду и заплатил за нее. А тут такой клин на весь хутор — берите и сейте!
— Тут вот Совковы-то живут, — указал Степка, — в этой избе.
— Знаю, — отозвался Василий. — Весной отсюда Валентину я домой увозил. А мужа ее первый раз видел. Злой, гад.
Впереди, на спуске с горы, увидели всадника на буланом коне. Что-то знакомое в нем грезилось, а признать никто не мог. Сблизившись, наконец, разглядели, что не всадник это, а всадница. Из-под серой заломленной папахи поблескивали шустрые черные глаза. Лицо, похожее на мальчишечье, горело свежим румянцем. Одета была она, в короткую черную шубку без воротника, по всей поле и по вороту отороченную серым мехом.
— Здравствуйте, товарищи! — звонко поприветствовала она, подъезжая и натягивая повода. — Вы ведь лебедевские, как я вижу.
— Здравствуйте! Лебедевские, — ответил Степка, придержав Ветерка.
— В станице спокойно?
— Спокойно вроде бы.
И, шевельнув каблуком сапога невысокого буланого конька, покрытого куржаком, пустила его рысью.
— Гляди ты, как едет-то ловко, — заметил Тимофей, оглядываясь на всадницу, — прямо настоящий кавалерист.
— Это ведь Мария Селиванова, — пояснил Степка.
— Да теперь уж и без тебя видим, что Селиванова, — отчего-то улыбнулся Василий. — Что за нужда ее гонит по морозу да против ветра?
— Слышь, Василий, а не кажется тебе подозрительным, отчего это Петров таким ласковым с нами был и на все так легко согласился? — спросил Тимофей, перебирая в памяти всю встречу с атаманом. — Вроде на языке у его мед, а под языком-то лед.
— А куда ж ему деваться-то? Видал, как на матросов он поглядывал, с почтением. И своих крикунов из правления выдворил. Власть-го ведь в городе Советская.
Тимофей, видимо, согласился со столь вескими доводами товарища, потому как вопросов не задавал.
В действительности же пуще всего не хотел атаман, чтобы мужики с матросами встретились да заговорили о своем деле. Матросы могли вступиться за них, а станица наводнена дутовскими главарями. Тут от малой искры пожар мог возникнуть. Да ведь и съезд казачий мог сорваться.
Все это понимал атаман, и терять ему было нечего. Ежели устоит Советская власть, то все равно с мужиками придется землей поделиться. А коли примет съезд мобилизацию дутовскую, поднимутся казаки, то земелька та могилой обернется просителям.
Ничего такого не знали мужики, и в голову им не приходило, что снова засвистят казачьи шашки, снова полетят головы и кровью зальются родные поля. Не понимать сущее так может либо дитя малое, либо великан, одаренный несметною богатырскою силой и уверенный в своей правоте.
Жаром закипела Бродовская в эти холодные январские дни. Подготовка к съезду шла полным ходом. Ежедневно собирались многолюдные митинги, где выступали казачьи атаманы и офицеры дутовского штаба. Сам Половников вел скрытую организационную работу и пока держался в тени.
В разных местах возникали стихийные митинги. Многие из фронтовиков, до одури навоевавшись на германской войне, восставали против объявления мобилизации. Другие убеждали их, что без общей мобилизации не обойтись, что надо всем дружно подняться и восстановить казачьи права, иначе придется платить налоги, как и мужикам, контрибуции.
Спорили до хрипоты, порою чуть не до драки. И возникла бы она, может быть, но мирил всех мороз. Продрогнув до костей, разбегались по домам спорщики. А назавтра снова сходились и драли глотки, стараясь перекричать друг друга.
На третий день часам к двум на площади возле станичного правления собралась громадная толпа. Зная все тонкости в настроении казаков, перед ними решил выступить сам полковник Половников. Не каждый день казакам доводилось видеть столь важную птицу.
— Дорогие станичники! — говорил Половников с трепетной дрожью в голосе. — Вы — бывшая опора царского трона — поддержали революцию и Временное правительство. На то была ваша святая воля, и я не собираюсь упрекать вас за это. Воля большинства всегда почиталась в казачьем круге превыше всего.
Штабу войскового атамана Александра Ильича Дутова известно, что и сейчас абсолютное большинство оренбургского казачества готово подняться с оружием в руках против беспорядков, бесчинства и хаоса в многострадальной матушке России! Это дает нам полное право объявить всеобщую мобилизацию «от мала до велика», как сказано в приказе войскового атамана. Но Александр Ильич верит в ваше благоразумие и не желает пользоваться всей полнотой власти, предоставленной ему. Надо положить все силы, но добиться, чтобы каждый казак сознательно занял свое место в доблестном строю, а не силою принуждения ставить под присягу.
Среди вас же есть отдельные казаки, которые выступают против приказа о мобилизации. Тем самым они вольно или невольно играют на руку большевикам, заклятым врагам революции, поставившим Россию на край гибели. Они восстают против любого порядка и всюду плодят анархию и хаос. И они же, большевики, обвиняют нас в контрреволюционном выступлении против Советской власти. Мы бы не стали возражать и против Советов, если бы в них не было большевиков.
Дорогие станичники! Кто разогнал Временное правительство? Большевики! Кто разогнал женский батальон, до конца преданный Временному правительству? Большевики! Они стреляли в женщин, а оставшихся безоружными арестовали. Кто позорно бросил германский фронт и нагло продается Вильгельму? Большевики! Кто в Ташкенте до основания разрушил вокзал орудийным огнем? Большевики!
А сегодня, станичники, стало известно о неслыханном варварстве этих разбойников с большой дороги. Осенью мы с вами подавали голоса, чтобы выбрать достойных представителей в Учредительное собрание, которое должно было сформировать законное демократическое правительство России. В эти дни Учредительное собрание заседало в Петрограде. Так вот, сегодня стало известно, что большевики распустили, разогнали и эту законную власть, нами же избранную!
Полковник с торжеством заметил, что последние его слова прошибли даже самых непокорных. Тихо сделалось, как в гробу. И эта нерушимая тишина как бы подтверждала общее единодушие собравшихся здесь людей. Вдруг откуда-то из самых дальних рядов четко и звонко донеслось:
— Учредительное собрание отказалось утвердить декреты о земле и о мире!
И снова тишина.
Половников и сам знал об этом, но не хотел, чтобы знали другие, потому, понимая, что достигнутый накал выкриком этим подпорчен, закончил:
— Казаки не продают Родину германцам, и мир им такой не нужен. А землей они награждены достаточно. И не Ленин их награждал этой землей, потому надо немедленно всем дружно становиться под войсковое знамя и отстаивать свои права.
— Пра-авильно! — заорали в несколько глоток передние ряды, и почти все захлопали в ладоши.
— Они уж вон, мужланы лапотные, подкатывались на днях за нашей землей! — выкрикнул Родион Совков. — Они не ждут, а нам-то чего ждать!
— Дозвольте мне сказать! — рванулся из толпы черный, как головешка, казак лет тридцати.
Он вышел на крыльцо станичного правления, поднялся на невысокую подставку, где только что стоял оратор, а Половников отступил в глубь крыльца, остановясь там с атаманом Петровым и полковником Кузнецовым.
— Братцы! — пронзительным голосом начал черный казак, тыча большим пальцем назад, через плечо. — Тута вот господин полковник слезу пущал об женским батальоне смерти. А ведь никто их не гнал, мокрохвосток, в этот самый смертельный батальон. По доброй воле собрала их командирша Бочкарева. У ей вон сиски под гимнастеркой не помещаются — детишков бы кормить, а она командующим заделалась. В штаны все вырядились. Ведь предлагали им красногвардейцы сдаться по-хорошему, а они с юнкерами из пулеметов по солдатам, по матросам да по нам, казакам, полоснули. Побили многих. Тогда вот уж встряхнули их. Не помогли им и крепкие солдатские штаны, про маму вспомнили.
По толпе смешки прокатились, а есаул Смирных выкрикнул с матом:
— Ну, ты ври, да не завирайся! Лучше солененьким угости.
— Кто? Я вру?! Да чтоб мне своим языком подавиться, ежели вру! — возмутился и совсем почернел от гнева казак. Распахнув шинель и вытянув одну руку из рукава, он рванул на груди гимнастерку и, сдвинув бинт, обнажил плечо. — На, гляди, шкура собачья, вот он горячий женский поцелуй из пулемета, все еще остывает! — Пряча рану, добавил, сходя с подставки: — Не во всем, знать, большевики виноваты.
Навстречу ему Лавруха Палкин устремился. Еще поднимаясь по ступеням, начал он говорить:
— Може, большевики и вредный народ, не знаю я их, чай с ими не пил. Но нельзя же все на их сваливать, как с больной головы на здоровую.
На него шикнули сзади.
— Не шикайте, ради Христа! Не большевики в Ташкенте вокзал разнесли, а мы, казаки! Ехал я с тем эшелоном. Красные остановили нас и предложили сдать оружие, а после того отпускали эшелон свободно на родину. Наши офицеры стали пужать нас большевиками, и открыли мы сперва из пулеметов огонь, а потом из пушек врезали по вокзалу, крышу снесли…
— Ну и правильно! — послышалось из толпы. — Гусь свинье не товарищ. Целоваться, что ль, с ими! Бить их везде — и все тут!
— Правильно ли неправильно, — продолжал Лавруха, — а на фронте я только солдат кровавых, своих и немецких, видал, а в Ташкенте детишков да баб таких поглядеть довелось. Вот и пущай тот воюет, кто не навоевался еще. А мне вся эта благодать и во сне мерещится, потому никакой мобилизации не надоть мне.
Как только Лавруха сошел, его место тут же занял полковник Кузнецов.
— Станичники! — запел он слащаво. — В эти великие и грозные для России дни все силы должны быть направлены на водворение порядка и спокойствия в ней, на управление и охранение завоеванных народом свобод, на создание новой и радостной жизни.
Все сказанное скучным показалось не только слушателям, но и самому оратору, потому перестал он притворяться и перешел на свой обычный тон:
— Станичники! Вы знаете, что большевики посягнули на наши, потомственные вольности. Они подбивают мужиков отобрать у нас земли, дарованные за верную службу царю и отечеству. Мы не допустим этого! Мы — полные хозяева Троицкого округа и своими силами будем наводить здесь порядок. Как и раньше, беспощадно будем бороться с большевиками. В зачатке, с корнем вырывать надо эту заразу и уничтожать на месте! Каждый должен это понять и способствовать нашему делу, а не распускать слюни перед этой сволочью, как только что выступавший казак Палкин. — Половников незаметно сзади дернул Кузнецова за шинель, напомнив, что зарываться здесь не следует, потому полковник тут же и закруглился: — Все — в строй, станичники! Грудью станем за свои права!
Казачьи офицеры даже крикнули «ура» после этих слов. Митинг продолжался до четырех часов. Выступили еще несколько человек, но так и не достигли общего согласия. Как и в предыдущие дни, расходясь, в иных местах казаки останавливались группами и продолжали спорить.
Полковники после митинга зашли с атаманом в правление погреться.
— Как видите, господа, — начал Кузнецов, потирая озябшие руки, — абсолютное большинство казаков с нами. Десяток-другой крикунов можно изолировать, остальные пойдут добровольцами.
— Не советую обольщаться слишком легкой победой, — прикуривая папиросу, возразил Половников. — Необходимо учитывать и часть неустойчивых молодых казаков, а для этого надо рассчитывать именно на мобилизацию, а не на добровольцев. Неустойчивые легко могут поддаться большевистской заразе, как вы изволили выразиться. Кстати, вы обратили внимание на реплику во время моей речи? Кто бы это мог быть? Голосок будто на женский похож.
— Да это, наверно, Мария Селиванова, — ответил Петров. — Бабенка одна шатается тут. Из красных агитаторов, скорее всего. В первый день на митинге выступала.
— А знаете ли вы, господа, — построжал Половников, — что одна такая бабенка может испортить нам всю обедню!
— Да неужели уж она так опасна? — усомнился Петров, присаживаясь на лавку. — Садитесь, господа, настоялись там на морозе-то.
— Чрезвычайно опасна! — Половников взмахнул рукой так, что искры с папиросы посыпались.
— Что же, выходит?.. — Кузнецов резко скрестил указательные пальцы, потом круто согнул один, будто затянув на другом петлю.
Половников не ответил, а лишь прикрыл глаза и едва заметно кивнул головой.
— Казаки, казаки! — подбегая к остановившейся на дороге группе, взывала Мария Селиванова. — Неужели вы действительно пойдете на такое безумие? Опомнитесь!
— Пойдем! — кто-то негромко и твердо ответил из сумерек.
— Да ведь это же великое братоубийство замышляете вы! И не стыдно вам перед мирным народом шашкой махать?
— Стыд — не дым, глаза не ест, — ощерился есаул Смирных, показав редкие зубы из-под черных закрученных усов. — Мичманок ваш, Павлов, под Оренбург, сказывают, собирается, вот мы тут и погуляем.
— Ну что вы за кровожадный народ! Поймите же, наконец, что вы только прольете напрасную кровь и ничего не добьетесь. На кого вы собрались руку поднять? На свой народ, на братьев своих, таких же русских людей, как и вы…
— А ты, что же, прикажешь спокойно глядеть, как с мине мужик штаны спущать станет, как землю мою мужик под свой лапоть возьмет? — взъярился Родион Совков, выдыхая густой махорочный дым прямо в лицо Марии.
— Побойтесь бога! — кашлянув, ответила она. — У вас ее столько, земли-то, что сами вы не можете ее обработать, все равно в аренду сдаете.
— Ишь ты какая, — врезался в разговор Фока Совков, — то в аренду, а то так, за здорово живешь, отдай! Мы ведь за ее, за землю эту, кровь проливали, а сынки наши ее вот провоевали.
— Не вы за ее воевали-то, — поправил один из казаков, — отцы ваши.
— Ну, хоть и отцы наши, все равно кровь.
— Тебе, дед, кажись, шибко сына выпроводить из дому охота, — смеясь, заметил другой казак, — да к снохе скорей прилабуниться.
— Охальник ты бессовестный! — плевался Фока под дружный смех казаков.
— Как вы не можете понять, что крестьян и рабочих гораздо больше, чем вас. Поднимутся они все и заставят вас подчиниться! Поверьте мне, тем и кончится, только лишнюю кровь прольете! Себя и братьев своих, крестьян, погубите.
— А по мне лучше в той земле лежать, — объявил Смирных, — чем видеть, как мой лапотный брат расказачивать меня станет! Я их десятками рубить буду и назад не оглянусь!
— Господи! — ужаснулась Мария, стирая варежкой слезу со щеки. — Да может ли так говорить человек, имеющий душу?! Ведь реки крови прольете и сами погибнете. Неужели не видите, что и так по колено в ней стоите! Ведь кое-кто из вас уже испытал солдатский штык и матросскую удаль под Троицком…
— Да чего вы ее слушаете, казаки! — восстал дед Фока. — Гоните ее, сучку этакую! Не в своем кругу тут она распелась. Чешись, говорят, конь с конем, а свинья — с углом.
— И верно! — подхватил есаул Смирных. — Катилась бы ты, барышня, или как тебя там, отсель колбаской да не путалась бы тут под ногами. Ненароком наступит кто и раздавит букашку этакую. Вот и прольется первая кровь, — захохотал он. Другие не засмеялись, но дружно стали отсылать от себя, выживая ее из своего круга.
— Какие же вы бессердечные! — в отчаянье воскликнула она, отдаляясь от них. — Да и безмозглые, коли выгоды своей не понимаете.
Последние слова, может, не расслышали казаки, а Нестер Козюрин крикнул вдогонку:
— Ну, ты, сердешная, катись, поколь штаны на тебе целые! — При ней он молчал, потому как без сального слова говорить не умел, и едва дождался, пока ушла.
Все три дня провела она здесь в жарких разговорах и спорах, вкладывая в них и трепет души своей, и веру в добро, и любовь.
Приходилось ей слышать в разговорах и не такое, как только что. Ее запугивали, намеки делали самые безобразные, прогоняли из иных компаний. А она продолжала свою адскую работу, беззаветно верила, что посеянные ею семена добра все равно проклюнутся в жестоких сердцах этих людей.
Только сейчас, вдруг почувствовав смертельную усталость, поняла Маша, что все эти дни будто головой билась в каменную стену. С опаской глянула она на высокую, сложенную из дикого камня стену, ограждавшую подворье купца Панкова.
Не знала она, что, как только накрыли станицу потемки, за нею неотрывно следили три пары зорких глаз. Два офицера, будто прогуливаясь, встречались с нею на улице и даже пытались заговорить, шутили. Зная одного из них, она устало отмахивалась: «Не надо, Володя!» — и спешила дальше по своим делам.
Еще следил за ней Лавруха Палкин. Его никто не посылал, а делал он это по своей охоте, таясь от всего света. Тревога поселилась в Лаврухе с той минуты, как услышал он Машин выкрик на митинге. Полковник Кузнецов такое мог простить казаку, но не всякому прочему. Да и в многочисленных разговорах то и дело слышались прямые и скрытые угрозы. Надо бы предостеречь, да боялся прямо подойти и сказать ей об опасности.
Когда выдворили Машу из последней группы и она пошла прямо по середине дороги, Лавруха сторонкой, возле домов сопровождал ее. И тут ему встретился Венька Козюрин, Нестеров сын, огненно-рыжий парнишка, на отца похожий, да только добрее.
— Слышь, Венька, ты куда? — остановил его Лавруха.
— Тятьку ищу. Как с утра скрылся, так и не приходил.
— Ну вон они кучкой стоят на улице. А ты добежи-ка вон до той барышни. Отсель-то ничего не видать. В шероварах она, не удивляйся. Догони да скажи, чтобы сейчас же уезжала из станицы, а то шибко плохо ей будет. Скажи, чтоб никто не слышал, и сам никому ни слова! Понял?
— Понял! — откликнулся негромко Венька уже с дороги.
Он видел ее раньше. На улице тут никого не было. Скоро догнал Машу Венька. Она даже вздрогнула, услышав за спиною его бег.
— Барышня, — сравнявшись с ней и унимая одышку, негромко заговорил Венька, — велели передать, чтобы ты сейчас же, скорейши уезжала из станицы, а то плохо будет. — И побежал обратно.
«Провокация? — подумал она и прибавила шагу. — А может быть, и нет. В такой берлоге все может статься».
Она пошла еще быстрее, квартира была уже недалеко, но, не дойдя до нее, снова встретила неразлучную парочку офицеров. Не доходя до Маши шагов пять, один из них спел:
Ночка — темна,
Я боюся.
Выходи гулять,
Маруся!
Он попытался остановить ее, но она увернулась и прикрикнула на него:
— Прекрати ерничать, Русяев! Устала я и спать хочу.
— Спи, пташечка, спи. Никто тебя не побеспокоит.
Теперь Маша уже всем существом своим чувствовала что-то недоброе, тревожное. Оно, ощутимое и холодное, ползало здесь где-то, рядом. Почти бегом устремившись к воротам, она остановилась, невидимая на фоне темной от времени калитки, и проводила взглядом офицеров, слушая скрип снега под их сапогами до тех пор, пока совсем не видно их стало и не слышно.
Что делать? Прямо сейчас оседлать коня и стремглав броситься в город? Нет. Даже перед хозяйкой неудобно такое бегство. Да и пусть видят эти молодчики, что их подопечная спокойно спит…
На постое была она у солдатской вдовы с тремя ребятишками мал мала меньше. Муж у нее погиб в пятнадцатом осенью, едва успев попасть на фронт. Когда вечерами Мария рассказывала ей, что происходит в станице, она не переставала охать и проклинать войну и даже землю, из-за которой столько горя вокруг.
— У мине вот ее, земли-то, сто десятин, а работнички на печи вон поколь без штанов сидят, — сетовала она. — Почти что все и сдаю в аренду. И работника путного не найдешь ноничка: всех побили. А они, жеребцы холеные, не за плуг, а за шашку все хватаются да за ружье.
После ужина Маша для виду спать улеглась, но не до сна ей было. Около двух часов поднялась, вышла за ворота и долго прислушивалась к редким звукам спящей станицы. Ни единого звука не услышала, кроме нескольких, глухих петушиных перепевов, да собака где-то далеко погавкала.
Ветра почти нет, а морозец крепкий. Часа через два луна взойдет. Надо ехать. Хозяйка, услышав ее сборы, всполошилась:
— Да куды ж ты, милая! В этакую ночь да в мороз. А враз да волки встренут. Вон их сколь развелось!
— Утром в городе надо мне быть непременно, — только и сказала Маша. — Не провожайте меня за ворота.
Оседланного коня вывела она за калитку, притворив ее осторожно. Еще раз вслушалась в тишину и, вскочив в седло, пустила застоявшегося коня рысью. Он, этот буланый, теперь вся ее надежда. Сперва придерживала его, чтобы не запалить морозным воздухом и дать разминку. На подъеме в гору несколько раз оглядывалась, но ничего не разглядела в темноте. Только огонек мелькнул вроде бы в том месте, где жила ее хозяйка, но с противоположной стороны улицы, и пропал. Будто подсказал что-то.
Не боялась Маша волков, да и мороз вполне сносный. А что-то тревожное поселилось в груди, недоброе. Дорога то бежала чистым полем, то ненадолго в редкий березовый лес ныряла, потом снова долго тянулась белой пустыней. Конь шел хорошей, ровной рысью, иногда переходя на галоп, но Маша сдерживала его, экономя силы.
Не сдерживала бы она коня, не экономила бы его силы, если б знала, отчего неожиданный мелькнул огонек в станице, когда поднималась в гору. Из дома напротив ее квартиры следило за ней недреманное око. И все-таки, хоть и считанные минуты, но продремало это око. Дозорный не видел, когда выезжала Маша из ворот, а узрел расплывчатое пятно на дороге, которое вскоре исчезло в темноте.
Пока соображал, — она это или кто-то другой, — время шло. Хотелось броситься в избу напротив и удостовериться. Но ведь ежели на месте она, можно погубить все дело. А ежели действительно она уехала, то Кузнецов скажет, что намеренно упустил. Тревога сильнее оказалась, и бросился дозорный выяснять напролом. Вдову, еще не успевшую задремать, взбулгачил. А потом бросился по начальству сообщать, да пока исполнителей подняли, а они только что лечь успели, около получаса пробежало.
Уж они-то не сдерживали горячих коней, хлестали их нагайками, не боясь загнать. На чем свет стоит проклинали дозорного, честили красного агитатора и гнали, гнали, гнали коней, взявшихся уже па́ром.
Вот-вот должна была взойти луна. Уже посветлело вокруг, как перед ранним рассветом. Тревога, родившаяся на выезде из Бродовской и еще раньше, неудержимо нарастала. Маша все чаще оглядывалась, ее волнение передалось коню… Вдруг она заметила два мечущихся расплывчатых пятна. Тесно стало сердцу в груди. Взяла покороче поводья, пригнулась и пустила своего невысокого конька бешеным галопом.
Погоня там скачет или кто другой, все равно уходить надо. Уже высветлился край луны. Впереди — Черный лог, за ним — станица Осипо́вская. Там тоже казаки, но все-таки люди.
Ах, если б раньше поторопиться-то ей! Уже слышен громовой топот копыт. И нет сомнений — погоня это! Вот он и Черный лог, но и погоня топает совсем близко. Не может уйти от нее конек, хоть, и напрягает все силы. Вот уже совсем рядом, по пятам грохочет адовый топот. И голос Русяева:
— Не уйдешь, стерва!
Она успела глянуть ему в глаза. Второй приотстал и только начал спускаться в Черный лог. Оглушительно, почти в упор грохнул выстрел, и почернело все, ушел свет. Конь ее испуганно рванулся, Маша вылетела из седла и распласталась на белом январском снегу возле самой дороги.
Убийца прекрасно знал, что жертва его безоружна, потому и не стрелял издали, а подскакал вплотную; все равно безопасно и наверняка.
— Вот и все, — сказал он подъехавшему спутнику. — Один хлопок и…
Ночка — темна,
Я боюся.
Не пойдет гулять
Маруся!
Он сунул маузер в кобуру и, разворачивая коня, добавил:
— Надо успеть пораньше вернуться, чтоб не мозолить глаза станичникам.
Они выехали из лога и снова погнали взмыленных коней.
Сколько так пролежала Маша — не сообразить. Конек ее тут же крутился, сапоги хозяйки обнюхивал, фыркал и временами тревожно ржал. Иногда он выбегал на подъем из Черного лога и снова к ней возвращался.
Раза два оживало сознание. Она видела серый рассвет, а потом снова проваливалась в непроницаемо черную бездну. Папаха отлетела чуть не на сажень. Под головой подтаял и осел снег, потому заостренный подбородок торчал кверху. А под спиною, из тога места под правой лопаткой, куда вошла пуля, стекала кровь и красила белый январский снег, разъедая его и уходя в родную землю…
Такую вот и нашел ее осиповский казак, с утра наладившийся за сеном. Долго приглядывался, припадал к груди, убедившись, что жизнь еще теплится в ней, развернул подводу и осторожно погрузил в розвальни на клочок сена. Коня ее не трогал казак, буланый сам побежал за санями. Свою лошадку не жалел хозяин, гнал отчаянно, потому до городской больницы домчался он с рассветом.
Когда переложили Машу из розвальней в санитарные носилки, она открыла глаза и, глядя на казака, подобравшего ее в Черном логу, одними губами едва слышно молвила:
— Спасибо вам!
Слов и не надо было. Взгляд ее излучал столько немой глубочайшей благодарности, чистоты и сердечности, что на суровые, обветренные щеки казака сами собою выкатились крупные слезины. Сердито смахнул он их рукавицей, лошадь развернул в обратную сторону и уехал. Никто не догадался спросить его фамилию, когда он сообщил в больнице, что привез раненую женщину, подобрав ее в Черном логу, за Осиповкой.
Через полчаса, узнав по телефону о случившемся, Федич стремглав бросился в городскую больницу. До его приезда успели переодеть Машу, перевязать и уложить в постель И все это время она почти не приходила в сознание. Вскочив в палату, Федич взглянул на ее смертельно бледное, лицо с тронутым желтизной свострившимся носиком и понял все.
На цыпочках приблизился он к ее кровати, у изголовья опустился на колени и осторожно положил сверху свою могучую руку, словно пытаясь обнять ее и разбудить.
— Маша, Машенька! — громко шептал он ей в лицо. — Кто тебя, кто?.. Скажи, Маша!
Вопрос дошел до ее сознания, и она поняла, кто возле нее. Трудно, медленно приоткрыла глаза и даже попыталась улыбнуться. Но красивые молодые губы потянула смертельная судорога, и она едва слышно произнесла:
— Офицеры… Володя Русяев…
Потемневшие веки смежились теперь уже навсегда. Тело едва заметно дрогнуло и замерло. Словно не веря, что смерть уже приняла ее в свои объятия, Федич с минуту пристально глядел на милое, но уже отчужденное лицо, потом, резко поднялся и, ни на кого не глядя, вышел из палаты.
Конные матросские разъезды, посланные мичманом Павловым по казачьим поселкам и станицам, вернулись в Троицк. Всюду, как и в станице Бродовской, атаманы называли себя председателями Советов, скоплений вооруженных казаков нигде не заметили матросы, зато сами разъезды по всему маршруту, вплоть до возвращения в город, находились под незримым наблюдением казачьих дозоров, которые аккуратно слали донесения в штаб Половникова.
Немедленно сообщили они и о том, что Северный летучий отряд — матросы и красногвардейцы — покинули Троицк и двинулись на казачью столицу Оренбург. Но 17-й Сибирский полк остался в городе. И Федич, и красные командиры хорошо знали обстановку в уезде: разбитые под Троицком и на пути от Полетаево казачьи части были лишь рассеяны по Южноуралью и в любую минуту могли подняться снова.
В последнее время ежедневно из Бродовской доходили тревожные вести. Но Сыромолотов и другие партийные руководители уезда все еще верили в здравый смысл казачьих вожаков, потому и послали туда Марию Селиванову, страстного агитатора и противника братоубийственной войны. Не хотела она кровопролития, да ее кровь и окрасила январский снег.
Комитет РСДРП (большевиков) и исполком городского Совета немедленно создали следственную комиссию из трех человек и направили ее в Бродовскую.
Зимний день короток. Выехать собрались часа в два пополудни. Тройка гнедых коней, как ветром, несла крестьянские розвальни, заваленные душистым сеном, по роковой дороге.
Терентий Дерибас — председатель следственной комиссии — волновался, часто курил, но виду не показывал. Бухгалтер по специальности, профессиональный подпольщик, побывавший в ссылке, а теперь член городского комитета партии, он не давал покоя троицкой буржуазии, потому сделался популярным до того, что гимназистки сочиняли про него частушки, а местные буржуазные газеты публиковали о нем всякие небылицы. Ему нет еще и тридцати. Короткие темные усики, интеллигентная бородка клинышком. Теплый мохнатый треух надвинут на самые брови.
Его спутники чуть постарше. От 17-го Сибирского полка исполком послал командира роты Алексея Малова, бывшего поручика и начальника полковой разведкоманды, и Антона Русакова. На троих успели они добыть всего один тулуп, а для тепла побольше сена бросили в сани. Лихою тройкой правит Антон.
В Черном логу остановились. Осмотрев место разыгравшейся здесь трагедии, попытались представить, как все это было. Недавно алое, кровавое пятно слегка потемнело, но мороз сохранил его. И останется оно таким до первой метели. А потом, когда прошумят по логу вешние воды, непременно здесь вырасти должны красивые цветы.
После остановки в Черном логу разговор у спутников не клеился: зная, что в Бродовской неспокойно, все отчетливее понимали они безнадежность своего предприятия. Но и оставить содеянное злодейство, промолчать перед убийцами никак нельзя. Пусть вся станица узнает, на какие дела способны дутовские офицеры!
Получив малую передышку, гнедые кони, уже потемневшие от пота и изрисованные сахарным куржаком, дружно летели по легкой, зимней дороге, оставляя версту за верстой. Мелькали задремавшие в безветрии березовые колки, кусты тальника в логах, и снова стлалась белая безмолвная равнина, сверкая миллиардами разноцветных искр под опустившимся к закату холодным ушастым солнышком.
Когда спустились в станицу, и подъехали к станичному правлению, солнце уже спряталось и над домами повисли тихие, голубые зимние сумерки. Народа на улице мало, но лица встречных омрачены какой-то вороватой напряженностью, тревогой.
Может, случайно атаман Петров оказался на месте, а может, и намеренно, чтобы не искали его по станице, — казачьи разведчики петляли всюду и могли предупредить своих старшин о выезде комиссии.
— Чем могу служить, молодые люди? — спросил он, поздоровавшись. — Присаживайтесь.
— Исполком городского Совета создал следственную комиссию по делу об убийстве Марии Селивановой, — сказал Дерибас и, пройдя к столу, положил перед атаманом документ. — Вот мы и приехали отыскать убийцу и арестовать его.
— Хм-м, — задумался Петров, подергивая раздвоенную рыжую бороду и пряча в усах почти незаметную ухмылку, — да у нас не слыхать было ни об каком убийстве. Как же вы искать-то станете?
— Мы требуем собрать станичный сход, — не отходя от стола, продолжал Дерибас. — Вот пусть сами казаки выдадут убийцу.
— Так сегодня-то какой уж сход, — развел руками атаман, — поздно. Теперь все скотину на ночь убирают… Завтра с утра уж и соберем людей. А теперь, ежели желаете, могу поставить вас на квартиру. Тут вот, рядом, старушка есть одинокая. Там вы и можете заночевать.
Перекинулись взглядами следователи, делать нечего — согласились. Атаман скоро, по-молодецки оделся в бекешу, и все четверо вышли на улицу.
— Вон к тем непокрытым воротам правьте, — показал Петров и упал на колени в розвальни.
Ехать было совсем недалеко. Атаман по-хозяйски пригласил приехавших в небольшую, сложенную из толстых бревен избу под тесовой крышей. А войдя, объявил хозяйке:
— Вот, баушка Маланья, трое городских пущай у тебя переночуют.
— Ну-к, что жа, пущай поночуют, — согласно отвечала старушка, видимо, только что вернувшаяся в избу со двора, потому как была одета в старенькую шубенку и повязана теплым платком..
Старушка тут же разделась, как вышел Петров, и принялась хлопотать об ужине. Была она еще бодрой и в молодости, верно, слыла красавицей. Даже теперь держалась подобранно, с достоинством, а не очень полные щеки заалели с мороза. Потом она, раздетая, в одной безрука-вой душегрейке, выбегала во двор, чтобы подсказать Антону, куда и как поставить лошадей, где взять сена да куда прибрать сбрую.
— А что же вы одна-то, бабушка Маланья? — спросил Алексей Малов, когда она вернулась в избу. — Где же ваши все.
— Да всех-то не больно много было, — двигая посуду, отвечала хозяйка. — Дочь старшая — замужем, сынок один — на войне… другого… убили там… весной. А осенью нонешней и дедушка мой приказал долго жить… Не хворал, не лежал, взял да и помер, оставил меня одинокую… Вот как не дойдут мои молитвы до бога да как загинет и младшенький мой, то и останусь одна до смерти дни коротать.
— Пишет он? — спросил Терентий.
— Давно уж ничего не было, месяцев пять, никак.
— Может, вернется, — вселял надежду Малов и с горечью подумал о своей одинокой матери.
— Ох, да уж только бы воротился! Не выпустила бы я его из двора, пущай хоть замобилизуются.
— Как это «замобилизуются»? — не понял ее Малов.
— Да ведь какой уж день тут начальство кружится. От самого Дутова, сказывают, какой-то полковник прикатил. Они и сичас, небось, в школе глотки дерут. Сход у их там, юртовый ли, еще какой. Из других станиц понаехали казаки, из дальних. И все сговариваются воевать у нас тут. Мобилизовать всех казаков хочут, и старых и малых. Не навоевались, проклятые.
Долго Маланья говорила, не отрываясь от дела. Ее не перебивали, а, слушая, переглядывались приезжие. Ведь атаман-то умолчал о сходе!
Пришел со двора и Антон, разделся и тоже стал слушать хозяйку. Алексей Малов поддерживал с ней разговор, а Терентий молчал. И только потом, когда ужинать собрались, коротко молвил:
— В клеточку нас Петров определил… Ну, да поглядим, как он завтра себя покажет.
То, что происходило в школе, одни называли юртовым сходом, другие — казачьим съездом, но представительство на нем было широкое, со всего Третьего казачьего округа. И не случайно здесь штаб дутовский объявился. Решение этого схода должно было распространиться на все Оренбургское казачье войско. И учредителям сборища хотелось во что бы то ни стало выполнить приказ Дутова и поднять всех «от мала до велика» с помощью всеобщей мобилизации.
Школу прокурили насквозь — от пола до конька. Густой вонючий дым проникал, кажется, сквозь потолок. В этом чаду, в зеленом горьком тумане кипели страсти. И хотя с самого начала Половников видел большинство на своей стороне, хотелось уломать строптивых и единодушно поддержать войскового атамана.
Лавруха Палкин делегатом не был, но, как и многие другие бродовские казаки, отирался тут весь день, пытаясь выяснить, чем же дело кончится. То в коридоре, то в раздевалке маялись они, беспощадно опустошая кисеты. А когда становилось невмоготу, вырывались на свежий воздух, чтобы отдышаться, опомниться и снова вернуться в ядовито гудящее осиное гнездо.
Видели «вольнослушатели», как вернулся из правления атаман Петров, но часа два еще продолжался обычный гул заседания, а потом заорали там, как резаные:
— Разорвать большевистских подонков!
— Повесить!
— Арестовать!
— Четвертовать их перед всем народом!
Лавруха попробовал пробиться к открытой двери комнаты, но не смог, и стал спрашивать у всех:
— Чего там такое стряслось-то?
— Станичный атаман сказывает, что будто наши бабу ентую… ну, здесь все хвостом вертела!.. убили. А большевики прислали следственную комиссию из городу, чтобы найти убийцу и арестовать, — пояснил кто-то из стоявших у самой двери.
Жарко Лаврухе сделалось, душно. К выходу стал пробиваться, И на морозе опять же закурил, соображая, что к чему: «Вот до чего озверели, шакалы! Не помогло и предупреждение. Выследили девку, разбойники, да и пришибли! Вот это дак честь казачья, а хватка собачья! Хуже собачьей: ни один кобель до смерти человека не загрызет. А они посидят еще дня два тута, дак на всех подряд кидаться станут, небось… Да еще этих с комиссией принесло! Бросить их вот в эту стаю — и впрямь на клочки разорвут и опомниться не успеют… Совсем, кажись, головы потеряли, обормоты».
Заныло под ложечкой у Лаврухи, снова не миновать злодейства. Пока он так размышлял, вытирая ладонью вспотевший лоб, из дверей школы, как рой из осиного летка, вывалились кучей офицеры с винтовками и бегом рванулись в сторону станичного правления. Впереди — полковник Кузнецов с обнаженным револьвером.
— Мы им покажем, красным кобелям, следствие! — выкрикивал он. — Пусть знают наших!
— Куда это они? — спросил у выходящих казаков Лавруха.
— Арестовать комиссаров, — ответил кто-то с крыльца.
Оборвалось у Лаврухи сердце. Уж коли попала собаке кость, догложет она ее до конца и никого не подпустит. Надо, надо бы помочь людям, а как? Стань защищать — самого разорвут под горячую руку. В город сообщить? Ежели заметят, опять же несдобровать.
Не оглядываясь в темноте по сторонам, он все быстрее шагал к своему дому. А мысль, одна-единственная мысль, штопором сверлила гудящую, как паровой котел, голову: как помочь? Как?
Каждый шаг отдавался этим коротким и тупиковым вопросом. Как?
Во дворе было уже убрано, и все давно ушли в избу. Один Кузька для чего-то задержался в конюшне. Увидев Лавруху, он погасил фонарь и направился к крыльцу.
— Ужинать пойдем скорейши, — позвал он брата: — Тятя-то засветло еще пришел, а ты все гуляешь…
— Иди, иди, Кузьма, — отмахнулся от него Лавруха, как от надоедливого комара. — Подойду я сичас.
— Да ведь и Фроська твоя уж не раз об тебе справлялась.
— Иди…
Лавруха присел на верстак под сараем. Взялся было за кисет по привычке, да остановился: и так уж давно горечь во рту несусветная. Кузька натолкнул его на догадку. Даже позавидовал ущербному брату Лавруха: война его стороной обошла, и теперь такое кругом творится, а ему и дела до того нет. Возится вот во дворе да в поле. Шашку никогда в руках не держал.
Помаялся тогда Кузьма, как сбежала от него Катерина, да что поделаешь, неровню засватал отец. А тут Федот в лазарете от ран скончался. Еще до войны ушел на действительную, да так и не вернулся. Лизка-то всего с полгода с ним прожила, да столько лет в солдатках числилась, а потом и вдовой стала. Бабушку Мавру, блюстительницу чистоты семейных обычаев, тоже бог прибрал минувшим летом.
Стали примечать последнее время, что Кузьма с Лизкой живут, как в законном браке. Но никто им за это не пенял, пусть хоть такое счастье достанется двум несчастным. Да и время такое настало, что вот-вот конец света придет, кажется. Ошалели от злости люди…
— Лавруша! — крикнула с крыльца Фроська. — Чего ж ты не идешь-то? Все уж за стол сели.
Побрел, как побитый, Лавруха в избу. Черная буря сгасилась в нем, поутихла малость на морозце. А больше оттого успокоился, что уже знал, как поступить. За ужином в двух словах сказал, чем сход кончился на сегодня. Захар Иванович покрякал значительно, помыкал, словно мочалку пожевал, ничего не сказал. Только потом, выйдя из-за стола и собираясь закурить, будто про себя молвил:
— И с комиссией комиссарской то же само, кажись, будет…
— Да уж не дрогнет рука у лихого казака, — заметил Лавруха, — коли перед бабой не дрогнула!
Он быстро оделся и выскочил вон. Заложил во дворе коня быстроногого в сани полегче, сенца бросил и растворил ворота. Тут и отец на крыльце показался.
— Ты куда? — грозно и в то же время вроде бы с едва заметной тревогой спросил он.
— Затвори ворота да прикуси язык! — ответил ему Лавруха и, вскакивая в сани, добавил: — Сказал бы словечко, да волк недалечко.
В город ему не попасть — на дозорных непременно нарвешься. Задерживать-то не станут они, но, если красная подмога подоспеет, тут и дурак догадается, чья работа. Все это понятно было с первой минуты. Потому повернул он будто бы совсем в противоположную сторону, к церкви, потом на приисковскую дорогу. И хоть подальше получится порядочно, а все же до хутора Лебедевского доскачет скоро.
Еще по дороге из школы надумал прибегнуть к помощи мужиков, чтобы самому в городе не показываться. Знал в хуторе немногих, да ведь и не ко всякому с таким делом сунешься. К Прошечке, к свату бывшему, лучше не подходить, облает, скорее всего, и выгонит. С Чулком когда-то водил знакомство отец — тоже фрукт подпорченный. А сыновья его, хоть и фронтовики оба, шалопаи какие-то. Не раз встречал их в станице Лавруха.
А вот к Василию Рослову заглянуть стоит. Еще с довоенных времен знакомы. И хоть увел он, шельмец, у Кузьки Катерину, так через столько лет на то и наплевать можно. К тому же сама из их дому сбежала. Именно потому и вспомнил он про Василия, как в свой двор-то вошел да с Кузькой встретился.
В хуторе — тишина мертвая, ни огонька. Заехал он с кестеровой стороны, а когда поднимался с плотины, заметил недалеко справа большой дом. Не было раньше такого. Кто ж это сгрохал в теперешнее лихое времечко? Подвернул к рословским воротам и, чтобы не делать лишнего шума, не стал в калитку стучать, к окну в палисаднике подошел.
Но тихо-то все равно не вышло: собаки залаяли.
— Кто там? — из непроницаемой избяной утробы спросил Катин голос.
— Я это, я! Лавруха Палкин, — вдруг заволновался он, услышав этот голос, как из-под земли. Будто с того света донесся он. — Твой бывший деверь.
— Чего тебе?
— Василия повидать бы надоть.
Запрыгало, затрепетало ретивое у Кати: уж не посчитаться ли прикатили родственнички? Для чего это им Василий серед ночи понадобился?
— Одного не отпущу! — объявила она Василию. — За тобой выйду, собак спущу, кричать стану.
— Да погодила бы ты егозиться-то, — возразил Василий, одеваясь по-скорому. — Может, у его дело какое срочное. Не выходи за мной, не позорься!
— Чего там такое? — услышав их разговор, спросила с печи Дарья.
— Да вон Лавруха Палкин прискакал чегой-то, — с тревогой ответила Катя.
Дарью такое известие, как ветром, с печки снесло. Василий уже хлопнул дверью, а бабы совались от окна к окну, пытаясь выяснить, сколько же там ночных гостей подъехало. Но за воротами не видно ни людей, ни подводы. Когда растворилась калитка, во двор один Лавруха вошел. Поздоровались мужики за руку. Полегче на душе у баб стало, но пост свой у кутного окна не покинули.
Постояли мужики недолго, пока по цигарке выкурили. От калитки так и не отошли, а потом опять руки пожали и разошлись.
— Чего эт его в такую пору пригнало? — трепетно бросилась Катя к Василию, как только он переступил порог.
— Да не тряситесь вы, ради Христа, — неласково ответил Василий, на ходу скидывая полушубок и валенки и начиная одеваться снова, по-настоящему. — Без нас теперь у людей делов невпроворот.
— Зачем же он приезжал-то все-таки? — недовольно спросила Дарья, собираясь зажечь огонь.
— Не надо, — остановил ее Василий. — Я и так соберусь… Селиванову, какая на выборы-то к нам приезжала, убили казаки утром ноничка. К вечеру в Бродовскую следователи приехали, а их арестовали атаманы да тоже грозятся прикончить. Об том надоть городской Совет уведомить срочно.
— А сам-то Лавруха что же не поехал? — пристрастно спросила Катя. — Теперь бы уж к Осиповке подъезжал.
— Да ведь на той дороге дозоры казачьи повсюду шныряют, догадаются, зачем он поехал.
— Эт, стало быть, себя-то он поберег, — ядовито заметила Дарья, — а тебя под топор поволок. Так, что ль?
— Я ж не из Бродовской еду, и не казак, — разъяснял Василий, затягивая опояску на полушубке. — Кто знает, чего на уме-то у мине?
— И я с тобой, Вася, — бросилась одеваться Катерина. — Будто бы в больницу везешь ты бабу по срочному делу.
— Еще чего! Спите! — и хлопнул дверью Василий.
Заложил он верного своего Карашку и погнал по городской дороге, соображая, что соврать, ежели дозор возле Солодянки встретится, да к кому в городе обратиться. Где тот Совет находится, не знает Василий, да и за полночь перевалит к тому времени, пока доскачет он туда. Лучше всего, наверное, прямо на Болотную вдариться, к Виктору Ивановичу. Ночью-то надежнее дома его застать можно.
Угостила бабушка Маланья гостей щами наваристыми. Печь для того подтопить пришлось. Самовар поставила. Чаек заварила с душицей, шиповником да еще черенков дикой вишни в него бросила. Сахарку нет, конечно, а блюдечко меду нашлось, оттого чай получился у них прямо-таки господский. Весь лютый мороз, какой за день под шкуру залез, такой чай выживает начисто. Пьют мужики, потеют, похваливают чаек да хозяйку благодарят.
Вдруг с улицы шум донесся, калитка скрипнула, простучали мерзлые сапоги в сенях, и распахнулась дверь.
— Ни с места! — сдерживаясь, пророкотал полковник Кузнецов, распрямляя стройный стан и держа револьвер наизготовку. — Руки вверх! Оружие сдать!
За ним вломилось пятеро офицеров с винтовками. Они направили стволы на застолье. Бабка Маланья, прижавшись у шестка, крестилась истово, творя молитву и поминая заступницу. Терентий сидел спиною к двери, и штык офицера застыл возле самого его затылка. Рук никто не поднял, потому как заняты они были чашками с чаем. А Дерибас, полуобернувшись к вошедшим, подчеркнуто спокойно сказал:
— Оружие вы нам не давали и требовать его не имеете права, Андрей Спиридонович.
Красивое лицо Кузнецова с седеньким клинышком бороды будто позеленело враз. Крючочки темных усов кверху дернулись, а пронзительные глаза вспыхнули азартом, как у кота на охоте.
— А-а-а-а! Так это ты, голу-убчик! «Чай пила я с кислым квасом, ночь гуляла с контрабасом», — вспомнил он частушку из «Казачьей мысли». — Много ты крови попортил добрым людям. Н-но теперь не уйдешь отсюда живым! Р-разоружить их!
Как стая цепных псов, кинулись к пленникам офицеры. Одни уперли в них штыки, другие стали вытаскивать у них револьверы. Загремела на столе посуда, слетела и разбилась недопитая чашка. В это время вошел атаман Петров. Побоялся он, видать, чтобы ретивые исполнители не наломали дров.
— Не безобразничать! — крикнул атаман сурово и прошел к столу.
— Мы требуем вернуть оружие, — обращаясь к нему, сказал Дерибас.
— Ну, без оружия вам спокойнее спать будет, я думаю.
— Тогда выдайте нам хотя бы расписку на конфискованные револьверы, — настаивал Дерибас.
— И без расписки поколь обойдетесь, — объявил атаман. — Показывать ее некому. Находитесь вы под надежной охраной.
— А как же обещанный завтрашний сход? — спросил Алексей Малов.
— Суленого три года ждут… А сход может разрешить только полковник Половников. Я вам тут не помощник. Вы под арестом.
— Все вы не очень осторожно шутите, — сдерживая гнев, сказал Дерибас. — Мы ведь знали, куда едем, потому и условились перед отъездом, что ежели не вернемся в течение трех дней, то нас будут считать погибшими, а на Бродовскую двинется всей боевой мощью Семнадцатый стрелковый полк, включая артиллерию. Вот со мною два представителя от этого полка. А отвечать за все здешние порядки придется станичному атаману. Вы же нас в западню определили, вы могли бы и предупредить о положении в станице.
— Ну, квас воды ядренее, утро вечера мудренее, — сказал Петров. — Каждый, видно, за свое ответит, когда черед придет. А теперь — все. Спите, никто вас не тронет.
Вся компания разом вывалилась за дверь. Тихо стало и просторно в избе.
— Господи праведный! — взмолилась Маланья. — Да что ж это на свете творится! Чего такое они замыслили? Побьют ведь вас теперь, сыночки.
— Не побьют, — успокоил ее Антон. — Мы еще повоюем.
— Они вас побьют, — не унималась Маланья, — а ваши придут, всех нас из пушек побьют.
— Не тронут они нас, успокойтесь, пожалуйста, — заверил ее Алексей Малов. — А вас тем более никто не тронет.
Никакого уговора насчет выступления 17-го Сибирского полка не было, конечно. Дерибас таким способом решил охладить затуманенные злобой горячие головы казачьих старшин. В городе знают, что вернулись в станицу бежавшие от Северного летучего отряда казаки, что не могло быть спокойно в Бродовской, но всю напряженность и сложность обстановки понял и сам Дерибас только теперь.
— Быстро убрать со стола, приготовить постель и погасить свет, — скомандовал он. Забегала бабушка Маланья, как молодая. Мужики подхватывали ее команды и моментально исполняли их. Быстро соорудили постель на полу и улеглись вповалку. Бабка давно не спала в горнице. Погасив лампу, постанывая и шепча молитву, она полезла на печь.
Сперва тихо лежали все, но спать никто и не думал. Первым поднялся Антон. Осторожно обошел все окна сначала в прихожей избе, потом — в горнице. Постоял возле каждого, всматриваясь в темень январской ночи. От снега на улице было светлее, чем в избе, потому кое-что можно было разглядеть. Вернулся Антон и доложил:
— Спите, братцы, спокойно, как в тюрьме. Охрана самая надежная. Почти полтора десятка человечков с ружьями насчитал я.
— Вот ложись да и спи, коли уснется, — отозвался Малов.
— А ты ведь один у нас не испытал спокойного тюремного сна, Алексей Григорич. — заметил Дерибас. — Мы с Антоном знаем, как это бывает.
Антон хотел сказать, что не очень спокойно и в тюрьме спится, когда тебе петлю готовят, да постеснялся хозяйки: подумает, что заехали к ней страшные разбойники, по тюрьмам всю жизнь да под виселицами прожили. Потому совсем другое сказал:
— А ведь мы не просто в станицу приехали, в самое пекло угадали, коли дутовский начальник штаба здесь.
— И весь штаб с офицерами здесь, — добавил Терентий, — да еще делегаты из многих станиц.
— Много, много тут всяких чужих понаехало, — подтвердила с печи бабушка Маланья, — проходу от их нету с прошлой недели.
Говорили обо всем и ни о чем. Сон не приходил. Опять поднялся Антон. Шинель накинул, шапку, ноги в хозяйские опорки всунул.
— Куда ты? — спросил Терентий.
— На лошадей да на погодку взглянуть.
Но стоило ему приотворить сеничную дверь, как во всю глотку заорал часовой:
— Куда? Назад! Стрелять буду!
Заперекликались и остальные вокруг избы, выясняя, что там за шум.
— Я же раздетый, — возразил Антон. — Что же, нельзя и до ветру сходить, что ли?
— Нельзя, тебе говорят, красная морда! Назад!
Часовой прикладом толкнул Антона в грудь, захлопнул сени, накинул на пробой накладку и чем-то ее закрепил. В избе все было слышно.
— Ну, сходил? — спросил Малов. — Помогли тебе охранники?
— Помог один гад прикладом в грудь и всех остальных всполошил…
— Ах, ведь какие собаки! — опять подала голос Маланья. — А вы не стесняйтеся, ребятки: там под рукомойником ведро поганое стоит, коли понадобится.
— Да проверял я их, кобелей, — ответил Антон, укладываясь на свое место. — А ты бы спала, бабушка.
— Уснешь тут с такими-то страстями. Они вон как зачали пырять вас штыками, я думала, и серце-то в пятки выскочит.
Так и прошла вся эта ночь — ни сон, ни явь. Лишь перед утром подремали немного. А потом снова завертелись разные догадки, предположения. Бабка Маланья приоделась так же, как вчера застали ее, и, захватив ведро с помоями, двинулась на выход. В сенях едва толкнулась она в запертую дверь, опять услышала:
— Куда? Назад, не то прямо в дверь выпущу заряд!
— Ах ты, нечистый! — взбунтовалась Маланья. — Что же, скотине-то подыхать, что ль, прикажешь!
— А, это ты, хозяйка! Ну, выходи.
Обиходила она коровушку, подоила. За своей лошадкой приглядела и тройку постояльцев не обошла. Не раз в избу заглядывала и снова во двор выходила — не чинили ей препятствий охранники. И обстоятельство это сразу натолкнуло узников на мысль о том, что можно воспользоваться хотя бы столь малой отдушинкой.
— Бабушка Маланья, — обратился к ней Дерибас, — а не отпустят ли они вас за ворота?
— Да вот и я про то же думаю: молока здешней учителке отнесть надобно. Сичас вот собираться стану.
— А записочку не смогли бы вы передать полковнику Половникову?
— Самой-то куда же мне соваться к этаким господам, да и не знаю, какой он и где его взять… А человек знакомый у меня есть, думаю, передаст… Надежный человек. Давайте.
Вырвав из блокнота листок, Дерибас написал: «Гражданин полковник! Следственная комиссия исполкома Троицкого Совета требует разрешить расследование по делу об убийстве Марии Селивановой, а для этого необходимо собрать сход казаков станицы. Пред. комиссии — Дерибас». Свернув листок вдвое, написал: «Полковнику Половникову».
Срядилась Маланья скоро, получше приоделась, чтобы на улицу выйти, бумажку за пазуху сунула и подалась. Видели узники, что часовой притормозил ее у калитки, в крынку заглянул, но удерживать не стал.
Вернулась она через полчаса и доложила, что, на ее счастье, полковник оказался не в школе, где все еще заседают, а в правлении. И положила на стол ответ. На обратной стороне той же записки рукой полковника было начертано: «С чем приехали, с тем и поезжайте».
— Издевается, гад! — вскипел Антон. — Чего же они собираются делать? Судя по записке, вроде бы и уезжать можно.
— Уезжать можно, — усмехнулся Малов, — только вот как во двор выйти, — вопрос. Офицерики службу знают и устав соблюдают безукоризненно.
— А мы сейчас проверим, — сказал Терентий, поглядывая на Маланью, еще не раздевшуюся, — ежели хозяюшка не откажет в помощи. Еще бы разок пройтись по тому же следу…
— А чего не пойти на доброе дело! — охотно отозвалась бабка и, решив принять конспиративные меры, налила в крынку воды, погуще молоком забелила, чтоб не догадались, что вода тут и чтобы в снег вылить не жалко было. А Терентий написал: «Требуем немедленно разрешить выезд из станицы».
И снова отбыла в рейс Маланья. На этот раз часовой даже в крынку не заглянул. А минут через десять завалился к ним есаул Смирных. Зная его в лицо и заметив еще во дворе, Терентий предупредил товарищей:
— Не знаю, зачем тащится сюда этот похабник, но добра не жду. Так что ухо держать востро, на похабщину не отвечать!
— Сидите! — едва переступив порог, начал Смирных, и посыпалась несусветная, непередаваемая брань. — Шкуры свои красные греете! Недолго уж вам сидеть осталось… — Распахнув белый полушубок, он присел на лавку, закурил папиросу. От белизны полушубка смуглое лицо его казалось обугленным, на нем сверкали белки глаз, а ноздри тонкого, горбатого носа хищно раздувались между закорючками усов. — Башки вам снесем! И не только вам. Полетят и все ваши драные правители.
Долго нес он немыслимую матерщину, а пленники в ответ ни слова не обронили. Оттого, видать, скучным показалось есаулу его занятие. Поднялся. А тут и Маланья воротилась. Тоже лишнего слова не обронила.
— Ну, ежели казаки не разорвут вас, — пригрозил Смирных уходя, — сам шашкой каждого до ж… распластаю!
— Ах ведь какой охальник да матерщинник, — возмутилась бабка, доставая записку из варежки. — Кобель и есть кобель цепной!
И опять на обороте своей записки Дерибас прочел вслух: «Сумели приехать, сумейте и уехать». На этот раз даже закорючка внизу стояла, обозначающая, видимо, подпись.
— Как шут Балакирев, объясняется он с нами, притчами, — заметил Алексей Малов.
— Очень, понятно объясняется, — возразил Дерибас. — Больше вопросов у нас к нему нет. Спасибо, бабушка Маланья. Остается бежать. А вот как? Подумать надо.
— Бежать непременно бы вам, соколики, — подтвердила хозяйка. — От этакого анчихриста, как Смирных, чего хошь сбудется… Ох, да ведь заморила я вас, родимые! Сичас обед поставлю. Мойте руки да садитесь за стол.
— Если бы один был такой-то, — сказал Антон, направляясь к рукомойнику, — мы бы и ухом не повели…
— Да и Половников не лучше, — перебил его Терентий. — Если не сам отдал приказ расправиться с Марией, то в этих записках признался, что не допустит раскрытия убийц. Он с ними заодно.
Пообедали спокойно и опять от нечего делать стали глазеть по окнам. Часовые по местам, но не все. С улицы несколько стражей исчезло. Остались только во дворе и у задних окон. На улице тихо. Даже возле станичного правления совсем немного людей. И вдруг из уличной утробы, откуда-то со стороны школы, выплеснулась возбужденная толпа и направилась к избе с пленниками.
— Человек двести, — прикинул Алексей Малов, — не меньше.
Остановились шагах в двадцати от ворот, спорят о нем-то. Чего же хотят эти люди: освободить арестованных или прикончить? Но вот от толпы отделились пятеро и направились к воротам. Отворив калитку, двое часовых высунули винтовки и закричали:
— Не подходить! Стрелять будем! Без приказа атамана не подпустим.
Смутились послы, попятились. В толпе снова поднялся шум, споры. Минуты через три опять отделилась группа человек в пятнадцать, и более половины из них — с винтовками и дробовиками наперевес. Дрогнули часовые и дали стрекача из калитки, мимо палисадника по улице. В избу вошел один бородатый казак с дробовиком и возвестил с порога:
— Кто тут комиссия? Вылезай на разбор к народу!
— Идем! — охотно согласился Дерибас, и все столпились у вешалки. Казак дал задний ход и скрылся в сенях, а Терентий приказал: — Антон, ты не выходи с нами! Запряги лошадей и жди. Может, хоть один вырвешься отсюда.
Как только вывели арестованных, толпа зашевелилась, загудела громче и нетерпеливо подвинулась им навстречу. Она поглотила пленников. Со всех сторон посыпались вопросы, упреки, угрозы. Терентий пытался объясниться, но, кроме ближайших казаков, его никто не слышал. А из толпы неслось всякое:
— Разорвать в клочки красную заразу!
— Зачем приехали в такое время?
— Чего вам тут надо?
— Штаны с их спустить да яблочками в снег на ночь посадить!
— Сюда, сюда вот, на стол, чтоб всем видно было! — звал чей-то голос.
— Не выпущать! — заверещал кто-то. — Тута их растянем и разотрем!
Терентий и Алексей начали пробиваться назад, увидев принесенный кем-то здоровенный, толстоногий стол. Малов почувствовал сильный удар в спину, но не успел оглянуться. Не успели они и подняться на этот стол. К толпе лихо подлетели три тройки с солдатами. Из первых саней выскочил Федич. Прыжком поднялся он на стол, а рядом — плечо к плечу — встали два солдата, увешанные гранатами. По одной держали они наготове.
— Что за шум, казаки? — прогремел над толпой голос Федича. От неожиданной смены обстановки, а может, еще и оттого, что Федич одет был по-барски — дорогая шуба и шапка, белая рубашка с галстуком, — толпа, веками приученная почитать важных господ, мгновенно притихла. — Кто из вас за разбой на больших дорогах, у кого поднимется рука убить женщину или ребенка — выходи сюда! Смелее выходи, не стесняйся! — В толпе никто не шелохнулся. — Среди вас таковых, стало быть, нет?.. А именно в вашей станице находится убийца молодой женщины, учительницы, нашего товарища, Марии Селивановой. У кого-то поднялась рука на безоружную женщину. Мы послали к вам следственную комиссию, чтобы отыскать убийцу, а здесь эту комиссию арестовали. Чьи же трусливые руки в крови?! Пусть он сам выйдет сюда, перед народом, пусть взглянет он вам в глаза! — Федич сделал паузу. — Нет, кто способен поднять руку на слабого, безоружного человека, тот не найдет в себе мужества встать перед народом. И прятать убийцу могут лишь те, кто готов поддержать это подлое злодейство, кто готов с благодарностью пожать кровавую руку убийцы!
— А мы ничего не знаем об том! — послышался выкрик из толпы.
— А в чем же комиссия провинилась перед вами, что ее арестовали? Что она такое совершила, за что наказали? — сурово допрашивал толпу Федич.
Настроение в ней явно переменилось. Злостные крикуны притихли. Слышался только приглушенный ропот. Потом здоровенный белоусый казак, возвышавшийся над толпой на целую голову, трубно прогудел:
— А чего ж мы можем сказать по тому делу, коли ничего не знаем? Видели тут дамочку эту, была она тут, верно. А куда подевалась, того мне и во сне не снилось. Не караулил я ее.
— Тогда так, — объявил Федич, — комиссия может выехать сейчас из станицы, но, чтобы не случилось еще какой-нибудь кровавой глупости, как с Марией Селивановой в Черном логу, организуйте конвой.
Вызвалось десятка три казаков, пожелавших сопровождать комиссию. Они разбежались седлать коней. Толпа начала таять, расплываясь в разные стороны. Антон, заложив свою тройку по-пожарному скоро, через растворенную калитку наблюдал происходящее перед избой. Он вывел подводу на улицу, как только Федич спрыгнул со стола. Подъехав к своим, он увидел в одних санях пулемет, прикрытый брезентом. Не с голыми руками ринулся Федич в это осиное гнездо.
Все четыре тройки выстроились на большой дороге в ожидании конвоя. Терентий настаивал пойти в станичное правление и потребовать у атамана Петрова отнятое оружие. Но тут к обозу подошел плюгавенький казачишка в драной шубе и с узелком в руках. Стреляя взглядом по толпившимся вокруг саней людям, он направился прямо к Сыромолотову.
— Вот, господа большевики, — сказал он, — этот узелок с ливорверами приказано передать главному из вас. Вот я и передаю.
— А кто тебе велел передать это? — спросил Федич, принимая оружие.
— Как это — кто? — удивился казак и с гордостью добавил: — Сами господин станичный атаман, Петров Михаил Василич.
— Вот видишь, какие они ласковые, — усмехнулся Федич и отдал оружие Терентию, — сами доставили. А ты собирался идти. А что же атаман-то занят, что ли, по горло? — пытаясь не выдать улыбки и сурово сдвинув широкие брови, спросил Федич у казака.
— Сами они шибко заняты. Не до большевиков им.
— Ну, иди. Скажи, что оружие принято в целости и с благодарностью.
Вскоре конвой собрался, и обоз из четырех троек двинулся рысью, оставляя мятежную станицу. Солнце садилось в розовато-мутную хмарь. Вечерние дымы над трубами домов лохматились, вертелись в разные стороны и, не подымаясь, отлетали рваными клочьями, предвещая перемену погоды.
Чтобы облегчить усталых коней, пробежавших сорок верст, Сыромолотов сел в сани с комиссией и по одному человеку с других саней пересадил сюда же. Казачий конвой скакал замыкающим.
— А не окрысится ли этот конвой там же, где-нибудь в Черном логу, чтобы совсем уж сделать его красным? — засомневался Дерибас, когда отъехали от станицы верст десять — и половина конвоя обогнала обоз, взяв его в клещи. Ночь все гуще окутывала степные просторы.
— Ежели они дураки круглые, то пусть попробуют, — спокойно ответил Федич, поплотнее запахивая шубу. — Впереди у нас вон солдаты с гранатами да с винтовками, на задней подводе — тоже. А в середине — пулемет с вложенной лентой. И гранаты есть тоже. Надеюсь, заметили они все это наметанным военным взглядом.
— Нет, — возразил Антон, держа вожжи и отворачиваясь от встречного ветра, — не станут они этого делать. Сознательные тут казаки собрались. Добровольно же они согласились проводить. Такие, может, и в Красную гвардию пошли бы, если хорошенько их поагитировать.
Хочется, всегда хочется доброму человеку в добро верить. Никогда не придет ему в голову то, что в темной, коварной душе постоянно бродит.
Выехав за Нижнюю Санарку, передние конвойные отступили с дороги, освободив ее тройкам.
— Ну, прощевайте, красные большевички! — прокричал сбоку белоусый казак из конвоя. — Авось, еще когда и встренемся в чистом поле!
Конвой отстал и вернулся назад. Город уже недалеко.
В немыслимых муках, в крови, в неисчислимых страданиях рождалась новая жизнь. Все переворачивалось, трещало, скрипело и кипело в этом водовороте судеб. И отдельный человек, словно крошечная пылинка, терялся в нем. В конечном итоге все решалось большинством. Но не только поднятием рук на митингах голосовали, а и с оружием в рост подымались.
Как ни шумели казаки на сходах в Бродовской и других станицах, а кончилось все-таки тем, что не пошли они с большевиками, с комиссарами и мужиками, которые во сне и наяву бредят ленинскими декретами о земле и о мире. И еще очевидным стало, что не на собраниях и съездах можно привилегии свои отстоять, а только на поле боя, оружием, кровью.
Начали с того, что из Бродовской в штаб 17-го стрелкового полка направили ультиматум, коим предписывалось оружие сдать, а полк распустить. Солдатам обещали свободный выезд из города на родину. Загудели по Троицку солдатские и рабочие митинги, отвергли дружно казачий ультиматум.
Дня через два стало известно, что красные войска вышибли атамана Дутова из Оренбурга. Но Дутов вместе с преданными ему офицерами не продержался бы долго, если б не питала его казачья почва Оренбуржья. Как у мифической гидры моментально отрастали срубленные головы, так полнилось и его войско.
Через считанные дни атаман Дутов объявился в Верхнеуральске, где более ста лет находился Второй отдел Оренбургского казачьего войска. Не все приняли его с радостью. Там все еще продолжала править городская Дума. Иногородние и молодые казаки из фронтовиков начали было создавать Совет, отстранив от власти Думу. Но опять же верх взяла сила большинства.
Вскоре вновь отросла вроде бы срубленная голова гидры, и атаман Дутов грозил Троицку уже пятитысячным войском. Возле города временами рыскали казачьи разъезды. Обстановка с каждым днем накалялась, грозя вспыхнуть новым безжалостным огнем. Городской Совет заседал нередко круглыми сутками, отыскивая возможность для создания новых красногвардейских отрядов, способных защитить город.
К тому же на станцию прибыли два полка 1-й Оренбургской казачьей дивизии, которая двигалась по железной дороге через Москву, снявшись с Румынского фронта. Вел ее председатель солдатского дивизионного комитета, избранный и начальником дивизии, Николай Дмитриевич Томин.
Эшелон остановился в Люберцах, и Томин доложил командующему Московским военным округом, что дивизия в полном составе, со всем вооружением и имуществом, готова служить Советской власти. Но тот почему-то не принял столь щедрого дара, хотя нуждался в войсках.
В Самаре два полка этой дивизии расформировали. А с 11-ми 12-м полками Томин прибыл в Троицк с твердым намерением поставить их на службу Советской власти. Но и здесь не обрадовался Совет богатому подарку, хотя, кроме Семнадцатого стрелкового полка, было создано всего две рабочих красногвардейских дружины, боевая дружина коммунистов и отряд из добровольцев — пленных венгров и немцев.
Федор Федорович Сыромолотов отлично знал обстановку в уезде, знал и нравы казачьи. Да и другие руководители уезда нагляделись на здешние дела, потому без особых споров решили расформировать и эти два полка. Оружие, боеприпасы и прочее имущество, конечно, приняли с благодарностью.
Очень тяжело пережил Томин расформирование полков. Нервничал. Даже сначала считал такое решение недомыслием руководителей уезда. Так думал очень честный человек. Но едва ли он представлял, что происходит с большинством казаков, когда дело доходит до отчуждения земли, до лишения их всех казачьих привилегий, дарованных царем.
Ведь и Родион Совков после февраля выкрикивал революционные лозунги, за декрет о мире ратовал, только добираться до дому было ему труднее в одиночку, чем целым полком или дивизией. А как вернулся под отчий кров да лапотного мужика увидел на своей земле, сразу и шашкой взмахнул, хотя земля-то не была отнята, а всего лишь в аренду сдана.
Николай Томин — тоже казак, да ежели б таких казаков побольше было, не купался бы Урал-батюшка в реках народной крови! За революционную деятельность на фронте грозились Томина расказачить, да, кроме звания казачьего и доверчивой доброй души, ничего у него не было. Вырос в чужих людях, знал немало унижений от имущих.
А потом, когда обнаружился в нем талант, когда товарищи по оружию избрали начальником дивизии, стали казачьи атаманы звать его к себе, не раз подкупить пробовали и убить грозились за измену казачеству. Дутов удостоил его даже личным посланием, в котором пытался раскрыть «заблудшему» глаза и великие должности сулил, и будто бы кошель с золотыми монетами прислал.
Не поддался Николай Дмитриевич ни подкупам, ни уговорам, ни угрозам. Он готов был служить и рядовым красногвардейцем. Но Совет поверил беспартийному Томину, избрав его начальником штаба войск уезда и председателем казачьей секции исполкома.
Дел в той секции пока было немного, зато формирование отрядов, устройство их, обучение требовали неусыпных забот. Да и службу нести приходилось красногвардейцам. К тому же надо было думать о круговой обороне города, чтобы защитить его от частых казачьих разъездов. Не стеснялись они теперь, открыто накапливаясь в ближайших станицах. Снова появились дутовские отряды в Солодянке.
Для бесперебойного снаряжения войск и строительства обороны требовалось продовольствие, транспорт, рабочая сила. Зубами скрипели, злились троицкие купцы, но поставляли все необходимое. По тысяче конных подвод выезжало на строительство обороны. А вместе с этим крепла и уверенность, что не поддастся дутовцам город.
Все чаще носились по хутору, слухи о черных замыслах казаков. Узнали и о злодействе, сотворенном над Марией Селивановой в Черном логу. Видел Рослов Василий похороны эти в городе и рассказал о них. Но видел он там и другое, о чем никому не сказал.
Попав на Болотную улицу во второй половине ночи, Василий доложил Виктору Ивановичу, еще не успевшему раздеться, о деле, пригнавшем его в столь неурочный час. Покормить коня и отдохнуть намеревался он у бабушки Ефимьи. Как родных, встречала она Рословых, да и они без гостинцев не заезжали: мяска да мучки привозили ей, молочка мороженого.
Виктора Ивановича завез попутно Василий в Совет, а тот, выбираясь из саней, спросил:
— Знаешь ты, что 17-й Сибирский полк у нас в городе стоит?
— Знаю. Сказывал Антон, что прибыть должен с летучим отрядом.
— Вот Антон с бывшим поручиком Маловым да с Дерибасом как раз и сидят теперь в Бродовской. Они-то и есть та следственная комиссия.
— Туда ведь подмогу снаряжать будут, — встрепенулся Василий, — вот я и поеду.
— Думаю, там без тебя обойдутся.
— Ну, ежели не возьмут, в полк утром пойду, может, Макара встрену. Или уж не дошел он до города, коли знать о себе не дает.
— Ах, волк тебя задави, старый дурак! — обругал себя Виктор Иванович. — Совсем голову потерял с этими делами. Да ведь почта-то не ходит теперь. Опять казачки все дороги кругом пообрезали. И железную дорогу на Челябинск вот-вот оседлают. — Он бросился к двери, добавив на ходу: — Макара найдешь ты не в полку, а в железнодорожной больнице. Езжай! — И скрылся в дверях.
Опешив от этакой новости, постоял Василий, повертел туда-сюда головой, не зная, что делать, и направился к Ефимье, рассудив, что ночью в больницу не пустят его. До рассвета еще часов шесть оставалось. Успеет и конь отдохнуть, и самому поспать можно.
Придавленная постоянным горем, заметно старела бабушка Ефимья. Но, завидя гостя, приободрилась она, забегала, засуетилась. А получив гостинцы, тут же хотела еду готовить, но Василий отказался от ее забот и свалился в постель. А сон-то никак побороть его не мог. То комиссия следственная мерещилась — вот-вот ее расстреляют, то Макар. Думалось, живой ли.
Промаявшись так часов до семи, поднялся Василий, коня напоил, овса ему сыпнул. А после завтрака поехал в больницу. О Макаре Ефимья слышала много еще от Кати, но видеть его не доводилось, потому наказала:
— Коли повезешь Макара домой, завези поглядеть непременно.
— Хоть повезу, хоть не повезу, все равно заеду! — крикнул в ответ Василий.
Не прямо к вокзалу направился он, а сперва к Совету завернул и узнал, что в Бродовскую на выручку комиссии снаряжается небольшой отряд на трех тройках. Хоть бы успела помощь!
К больнице подъезжал он, когда уж морозное солнышко, придавленное дымчатой хмарью, натужно выбралось из-за сопки. Город кипел муравейником, по улицам сновали подводы то по одной, то целыми обозами, груженные всяким добром и порожние. По тротуарам и по дороге спешили куда-то люди: или дела у них неотложные, или мороз подгонял.
У коновязи больничной стояла парная упряжка с красивой кованой кошевой. И кучер на облучке торчал. Да еще согнулась рыжая клячонка, заложенная в простые розвальни.
— Пускают в больницу-то? — привязывая Карашку, спросил Василий у кучера.
— Кого, пущают, а кого, может, и нет, — ответил мужик отрывая сосульки с пышных усов. — Мово хозяина вон пустили еще до́ свету.
Когда Василий повернулся к подъезду, отворилась больничная дверь и из нее вышел стройный человек в высокой курпейчатой шапке, в распахнутой крытой шубе, в белой сорочке с галстуком и высоко застегнутом жилете.
— Опередил я тебя, выходит, Вася, — сказал, подходя, Виктор Иванович и едва заметно усмехнулся! — Ты все едешь, а я уж нагостился вот, уезжаю.
— Дак не спал ты, что ль, Виктор Иванович? — от растерянности едва нашелся Василий, глядя в усталые, провалившиеся глаза Данина.
— А я уж и не помню, когда спал последний раз по-настоящему… К Макару не торопись, дай позавтракать ему спокойно. — Видя растерянность Василия, Виктор Иванович понимал, отчего она, и, еще невесело усмехнувшись, добавил: — Приходится, Васек, иногда и барином рядиться, чтобы с барами речь вести.
Так и не дойдя до ступенек, Василий остановился закурить, потому как все равно подождать придется. А Виктор Иванович сел в красивую кошеву, запряженную парой добрых коней, и покатил в город. Множество разных мыслей и воспоминаний породила эта неожиданная встреча. Ведь сколько уж раз удивлял Василия этот странный человек, до войны казавшийся обыкновенным.
Макара встретил он в коридоре. В накинутом на плечи халате тот шел, опираясь на винтовку, как на костыль. Видимо, покурить после завтрака подался. Рука левая подвязана у него. Василий, бросился обнять дядю и вроде бы несильно тиснул, а Макар закряхтел и посторонился.
— Ты, видать, уж забыл, племянничек, — сказал он, двинувшись по коридору, — как сам-то не хотел обниматься в лазарете.
— Было, — согласился Василий, — да теперь прошло. Только вот погодушку загодя слышу, как старик.
— А Григорий как, здоров?
— Да ведь он в этой же вот больнице лежал, как добрались мы сюда. И дома раза два погудел его котелок…
— Инвалидами все смолоду поделались, черти. Да ладно хоть живы поколь. Митрий-то пишет Миронов?
— Да еще летом писал из лазарета, и вот с тех пор ни слуху ни духу.
— Об вас-то мне кой-чего сказывал Виктор Иванович.
— У тебя, что ль, он был только что вот?
— Это был он по другому делу. Ты встрел его? Он же мне и сказал, что ты заехать должен.
В конце коридора можно было курить и разговаривать в закутке. Никто тут не помешает.
— А винтовку-то заместо костыля, что ль, выдали тебе? — спросил Василий.
— Э-э, винтовочка эта, кажись, милейши Дарьи теперь для мине. Не отдал я ее, как ранили. Да и подстрелили-то ведь прямо тут вот, на площади у вокзала… Депо уж взяли, в вокзал заскочили мы с Андроном…
— Он тоже здесь?
— Да кто ж его знает. От самого Питера шли рядышком. И сюда пособил он мне добраться. А теперь тоже, может, лежит гдей-то, как и я, а может, в земле или в снегу валяется. А может, в полку служит… Ничего не, слыхал я об ем… Да ежели б в полку, то все равно бы за это время прибежал хоть разок.
— А ранен-то куда ты?
— Один раз в ногу, тута вот, на площади. Казачня вся поразбежалась, никого не было, а на мою долю нашлось. Да с этой-то я бы через недельку-другую домой удрал. А тута вот, прямо в палате, еще одну схлопотать угораздило. В плечо в левое. Эта позанозистее оказалась, кость задела да гнить начала.
— Как же это, в палате-то?
— А так вот. На прошлой неделе перед вечером, смеркаться уж стало, лежим. Огня еще не зажигали. Стук, шум какой-то за дверями послышался. А потом врывается в палату человек в коротком черном кожане с воротником. И пистолет у его в руке. Подскакивает к моему окну и рвет шпингалеты. Я спрашиваю, чего ты делаешь, а он одной рукой окно растворяет, а другой в меня пистолет направил. Пока я за свою родную схватился да патрон всунул, он уж выскочил. Я и саданул по ему, да поторопился, ранил только. А он мне ответить сумел и бежать было вдарился. Тут Виктор Иванович заскочил и срезал его из нагана. А потом и говорит: «Знаешь, какого зверя ты уложил? Самого жандармского полковника Кучина!» Вот дело-то какое… Скрывались они тут, в больнице, трое. А с Виктором Ивановичем человек пять было. Двоих они там гдей-то взяли, а Кучин сюда мотнулся. Ежели б не мой выстрел, ушел бы, зверюга!
— Дак вон какими делами Виктор Иванович тут занимается, — как-то распевно выговорил Василий. — А сегодня, чего же он тут был?
— Докторишек, видать, щупает. Они же ведь прятали офицерскую эту свору. Одного с теми двумя тогда же взяли. И меня он все выспрашивал, где находился во время первого ранения, куда лицом был направлен. С какой стороны вошла пуля, с какой — вышла. Мы даже съездили с им на то место. И все записал он. Вроде бы выходит, что и первая пуля досталась мне от этой же компании.
— Ну и работка у Виктора Ивановича! Всю нечисть по закоулкам выковыривать да в тюрьму сажать.
— Не только сажать, — возразил Макар, — кое-кого и на распыл пущают. Он ведь в трибунале каким-то главным служит.
— Ну, повысветил ты мне много, дядь Макар, а когда приезжать-то за тобой?
— Месяца полтора, знать, проваляюсь, не меньше. А ты Дарье и никому в хуторе не сказывай про меня поколь.
— Эт отчего же так?
— Ну, скажешь ты — забьется баба, замелется. Сюда, конечно, кинется да еще ребятишек за собой поволокет. А тут — казачишки кругом. Видишь ведь сам, дорога-то какая.
— Да ведь приехал же я, и никто не съел.
— То ты, а то Дарья! Помолчи лучше.
— Помолчать бы можно, — согласился Василий, — да врать-то я не умею.
— А ты не ври. Помалкивай, да и все.
С тем и уехал Василий, что молчать посулился до времени. А свою задержку в городе объяснил тем, что следственную комиссию дожидался из Бродовской. Дождался он возвращения комиссии, с Антоном и Маловым встретился. Но тайна Макарова висела на нем, как непосильный вьюк на ишаке. В глаза Дарье глянуть совестно: дня не проходит, чтобы не вспомнила она о муже.
Что бы там ни творилось в мире, сколько бы ни махали шашками да штыками люди, а жизнь берет свое. Молодость колпаком не накроешь. Вечерки, правда, притихли в хуторе в это смутное время. Редко-редко гармонь послышится вечером.
Колька Кестер, убитый горечью неудавшейся свадьбы, почувствовал себя совсем одиноким. Обида скребла душу, и с родителями не было мира. Потому дни проходили, похожие друг на друга, — одиноко и неприютно. Давным-давно не было вестей от Александра. Отец зверел, а мать все мир установить пыталась, да ничего у нее не выходило.
Ванька Данин жил словно во сне. Любовь, у них с Ксюшкой Рословой такая запылала, что никакие вечерки не нужны. Единого дня не проходило, чтобы не встретились.
А Степка Рослов по вдовушкам вдарился. И так осторожненько у него это выходило, что ни единая душа в хуторе не догадывалась. Уж до чего пронырливы хуторские бабы в таких секретах — и они не знали, даже бабка Пигаска. Лишь незрячий дед Михайла раньше всех навострил ухо. Но и ему долго бы не проникнуть в сокровенные Степкины тайны, да принес черт цыганку в хутор.
В конце февраля теплые деньки выдались. На солнечном пригреве даже капе́ль позванивать начала, сосульки под крышами появились, коты блудливые заорали по вечерам. В эти же дни, будто ранний грач, и цыганка в хутор залетела. По избам ходила с утра до позднего вечера, гадать напрашивалась. Ну, и где что плохо лежит, примечала. За девками, парнями попутно доглядывала. И все эти знания потом в свою пользу обращала. Не только солдаткам, даже вдовам, давно пролившим самые горькие слезы, карты ее нагадывали скорое свидание, ожидаемые встречи, нечаянные интересы.
Как-то во второй половине дня закатилась она к Рословым. Сперва в Тихонову половину пожаловала. Настасья — баба строгая, сказала, что гадать ей не о чем и не о ком. На вымогательство тоже не поддалась. Однако ж и тут не с пустыми руками цыганка вышла: в чулане кружок мороженого молока прихватить успела.
В другой половине дома оказались дед Михайла да семилетняя Санька. Проскочила незваная гостья по избе до залавка в кути, наметанным глазом все приметила, но ничего не тронула, потому как Санька-то за столом сидела, тряпичные лоскутки сшивала. Вернулась к дедовой постели и завела.
— Давай, дедушко, погадаю. Всю правду расскажу! Что было, что будет наперед поведаю.
— Да ведь чего было, то я и сам знаю, — усмехнулся в бороду дед. — А вперед и гадать нечего, небось, косая скоро позовет к себе.
— Что ты, что ты, дедушко милый! — затараторила цыганка, присаживаясь к нему на постель. — Да как у тебя язык-то повернулся сказать про себя такое? Долго-долго ты жить будешь. До самой смерти проживешь!
— Это уж правда истинная, — согласился дед, смеясь. — Не слыхивал я, чтобы кто раньше смерти помер.
— Да я же тебе про это и говорю, золотой ты мой. Сокол ты ясный, да я тебе невесту высватаю, какую хошь! Про сынов, дочерей, про внуков расскажу все как есть. Позолоти ручку, дедушко! Карты мои в огне каленные, над костром сушенные. Как по маслу, в руке катаются, до всей правды твоей дознаются!
— Ладно уж, погадай, настырная, — сдался дед, — ручку позолочу, а коли врать станешь, бадиком вот поколочу. — Он и впрямь потянулся к изголовью за своей клюкой и поставил ее промеж ног.
— Бадик свой для внука побереги, дедушко! — сердито сдвинула брови цыганка, раскидывая на постели «в огне каленные» карты. — Вот как принесут в подоле красненького червячка, тогда и употребишь свой бадик, а пока на место поставь его.
Не выпустил Михайла костыль из рук. Скрючился враз, будто самого тем костылем по загривку огрели. Про двух бубновых королей, что страдают где-то в казенном доме и вот-вот домой воротятся, слушал в пол-уха. Только и заметил невольно, имея в виду внука Митьку, что не бубновый один-то король, а крестовый. Ни от него, ни от Макара никаких вестей давно не было.
Пожалела цыганка, что погорячилась, да поздно. Сунул ей дед пару гривенников и велел Саньке проводить гостью за ворота. Знал он повадки этого народа: непременно хоть что-нибудь, да умыкнет, — потому и послал глазастую внучку проводить.
Но не успела она вернуться, уловил дед сторожким своим ухом какой-то, будто из подземелья, вой. Поднялся и, мягко ступая по полу, двинулся в горницу. Там из-за стены, с Тихоновой половины, ясно расслышал бабий рев. Громче всех, слышно, Марфа голосит с причетами, старшая сноха. Ей Дарья подтягивает, младшая сноха. И Настасью, среднюю, тоже слышно — эта потише скулит.
— Чего ж там стряслось такое? — недоумевал дед, возвращаясь на свое место. — И Санька сгинула гдей-то… Послать бы ее, узнать…
В сенях шаги послышались. Всех своих узнавал дед безошибочно, по походке. Не Санька это шла — Степка! Напружинился дед, в комок собрался весь и костыль зажал в руке намертво. Только Степка порог переступил — костыль ему хлесть по лбу! Хорошо, что шапка смягчила удар, вскочила бы тут здоровенная шишка.
— Ты чего это, дедушка?! — попятился в угол к хомутам Степка.
— Женись, бездельник! — задохнулся дед от негодования, присаживаясь на свое место и стараясь успокоиться. — Женись, поколь тебе в мокром подоле не принесли чего! Ишь ведь куда вдарилси! Всю породу нашу позорить, варнак, надумал!
От неожиданности Степка, обескураженный таким поведением деда, не знал, что сказать. У него глаза полезли на лоб от удивленья: как это запечный, незрячий дед пронюхал то, чего никто в хуторе не знает?
— Женись! — продолжал Михайла, все еще не найдя ровного дыхания. — Чего ж ты позорить-то нас будешь, охальник!
— На ком же мне жениться-то? — раздевшись, вопрошал Степка. — У мине и невесты нету.
— Ишь ты, — вновь сильнее заволновался дед, — на пакость дак нашел он, куда ходить, без помощников. А невесту я, что ль, тебе искать стану?!
— Ну нету, дедушка! — взмолился внук, стоя посреди избы. — Чего ж я тебе еще скажу-то?
— Запрягай Ветерка да поезжай на Шерстянку вон, — уже милостиво говорил дед. — Тама, слыхал я, у бабы Курчавки дочь хорошая есть. У Хвалюши тоже, сказывают, хорошая девка… Вот и езжай да погляди.
Вспомнил Степка, что видел эту Курчавкину Дуню — смуглая, красивая, только уж больно тоща́. Ну, да с годами поправится. На такой-то можно и жениться… Схватил он шубу, шапку на ходу накинул и был таков. Вскоре после того ворота хлопнули — уехал, стало быть.
Снова прислушался Михайла — тишина. Только часы на стене тикают. Опять в горницу двинулся. Бабьего воя за стеной не слыхать, а говор доносится, как из-под земли, и разобрать ни единого слова невозможно. Санька, скорее всего, туда подалась, да и застряла, негодная. Постучал дед клюкой по стене, выждал. Кажется, его там поняли: Марфа отозвалась громко, но слова не понял.
Пока дед из горницы двигался, Санька бегом через заднюю калитку стрельнула и в избе оказалась раньше, чем он до своей кровати добрел.
— Ну, из-за чего там бабы вой-то подняли, Санюшка? Чего у их стряслось?
— Да не у их, дедушка, — всхлипнула Санька, сбрасывая шаленку с плеч, — у нас вовсе… Об Мите об нашем бумага пришла, что будто бы давно помер он… в лазарете…
Хотел дед шагнуть к постели и шагнул уже к самой кромке ее, да как-то неловко подвернулась левая нога, и сунулся он в кровать, больно ударившись головой о стенку. Санюшка помогла ему поднять ноги на кровать. И притих дед, пряча от внучки выбежавшие горькие слезинки. Потом, когда Санюшка за стол, к своим тряпкам присела, простонал глухо:
— Да сколь же убивать-то их будут да хоронить! Небось, уж земля матушка опилась кровью…
Вечером в избе у Мирона собрались все Рословы. Горевать вместе полегче. Тут и выяснилось для деда, что никакой бумаги о смерти Дмитрия не было. А Тихон ездил на Прийск, случайно разговорился там с незнакомым человеком, который лежал вместе с Дмитрием в лазарете и знает, что еще в середине ноября перенесли его в другую палату чуть живого и через неделю он там умер.
Тихон всячески пытал того человека, чтобы убедиться, не вышло ли ошибки, но солдат обрисовал все приметы Дмитрия, даже назвал по именам отца и мать его. Сказал, что не раз беседовали они с земляком, родных вспоминали и жизнь домашнюю. Знает, что дед у него слепой есть, что коня выездного Ветерком зовут. А сам тот солдат пришел домой в конце декабря.
Вот и гадали всем миром, стоит ли верить солдату, поскольку сам он мертвого Дмитрия не видал, а лишь слышал о смерти его и через неделю после того из лазарета выписался. На костылях и теперь ходит: ноги одной ниже колена у него нет.
Дарья полдня Макара оплакивала, потому как вестей от него почти так же давно нет, как и от Дмитрия. О том же и другие думали, и, хотя чаще поминали одного Дмитрия, оплакивали все-таки сразу двоих.
Глядел-глядел на эти горячие слезы Василий, слушал-слушал надрывные стоны — не выдержал.
— Да об Макаре-то хоть не войте вы! — взмолился. — Живой он, правда, пораненный, в городу лежит…
Враз оборвались у Дарьи слезы, взглядом пронзила племянника, и другие притихли тоже. Все на Василия нацелились, рты разинули, ждут.
— Видал ты его, что ль? — требовательно, с укором спросила Дарья.
— Видал, — виновато признался Василий, — в тот раз, как Лавруха-то ночей поднял… В железнодорожной больнице лежит. — И рассказал почти все, умолчав лишь о случае с полковником Кучиным, чтобы не думали, что и в больнице каждый день опасность его подстерегает.
— Эх, и бессовестный же ты, Василий Григорич! — молвила Катя, подобрав незаметный еще живот. — Ведь уж больше месяца с тех пор минуло. Одна тетка Дарья, небось, цельное ведро слез вылила, а он все молчит! Да железный ты, что ль?
— Неловко, Вася, — подал голос дед, — нехорошо у тибе вышло. Горе и так давит нас постоянно, а ты еще вон сколь его добавил.
Заерзал Василий на лавке, покраснел, и уши загорелись до зуда.
— Ну не велел мне дядь Макар сказывать, поймите вы! — оправдывался он.
— Да ты ведь и сам уж не маленький, — заметил Тихон, стукнув деревянной ногой.
— Да Макар, он ведь, как дитенок малый, — будто выгораживая Василия, сказала Дарья, — то с фронту патрон прислал Федьке, то вот, ишь, сказывать про сибе не велит… То провожать до станции не пустил, от мазарков татарских заворотил мине… Поеду я к ему завтра же!. — И опять залилась. — Ночь бы только скоротать!
— А вот этого он и опасался, — возразил Василий, уже успокоившись малость. — Везде по дорогам казаки шныряют, долго ли до беды!.. Ладно уж, и я с тобой поеду, коль так. Только ребятишек не бери с собой.
— Ну, так-то вот и славно будет, — поддержал дед. — Поезжайте, попроведовайте его. А може, и привезете к свадьбе…
Опешили все от такого заявления, не зная, что и подумать. А Марфа спросила:
— Заговариваться, что ль, стал ты, батюшка? Какая еще свадьба?
— Такая, — лукаво отозвался дед. — Степка-то твой где?
— Не знаю.
— Вот все мы ничего и не знаем. Невесту глядеть поехал на Шерстянку.
— Ну и ну! — оживился Мирон, теребя густую бороду. — Одного за упокой поминать, другого женить срочно надоть… Степке-то и погодить можно бы.
— Да вот не годит он, бездельник! — с обидой возразил дед. — По бабам, варнак, вдарилси… Женить его надоть, чертана́, поколь греха большого не наделал, поколь в подоле не принесли!.. А тут вон уж великий пост на носу — нельзя свадьбу играть. Потом — весна, сев, покос, жатва, не до того. Его ведь, жеребца, не удержишь, коль не боится позору… Вот и надоть скорейши женить.
Ксюшка с Нюркой хихикнули на полатях, а взрослые все поняли, что прав дед. Жизнь берет свое, и перечить ей нельзя.
Степка вернулся в тот вечер поздно, когда спать уж все полегли. На смотрины ездил он не один — Ваньку Данина с собой брал. В дверь избяную пролез осторожно, хотя и убежден был, что дед не спит. Носом шмыгнул и тихонько раздеваться стал.
— Ну-к, приглядел, что ль, невесту-то? — шепотом спросил дед, опуская ноги на пол и садясь на кровати. — Какая тебе поглянулась: Курчавкина аль Хвалюшина?
— Никакая не поглянулась, дедуня, — покаянно молвил Степка, еще раз недовольно шмыгнув носом.
— Эт как же так?
— А так! Увезли к венцу их при нас, дедунюшка.
— Эт что же, так враз обоих и увезли? — несказанно удивился Михайла.
— Так и увезли враз, — невесело говорил Степка, присаживаясь к деду на кровать. — Кошевки, запряженные парами, наперегонки понеслись.
— Кхм, — запечалился Михайла, — как же нам быть с тобой, Степушка?.. Постой-ка! Да ведь сваха надысь, Анна, приезжала и сказывала, будто на Зеленой у Дорони Гребенкова девка-то есть хорошая… Веронькой вроде бы звать… Не встречал ты ее?
— Была тут на вечерках она как-то осенью.
— Ну вот, поезжай да сговорись с ей. Коль вы сговоритесь, то и сватов пошлем.
Такое предложение Степке в самый раз. И было возрадовался он, да рассказал ему дед обо всех новостях, какие узнал в отсутствие внука. Слетела с него вся праздничность, а дела сватовские откатились куда-то на задний план.
Выслушав деда, тяжело вздохнул Степка с перехватами. Выскользнувшие слезинки растер кулаком и двинулся в куть, чтобы закусить перед сном. А Михайла, прежде чем улечься в постель, сказал:
— А ты все равно, Степа, на Зеленой-то завтра побывай.
— Ладно, — отозвался покаянно Степка.
Станица Бродовская так и оставалась пока логовом дутовского штаба. Летели оттуда разные указания по всем казачьим селениям, лихорадочно формировались подразделения и даже полки, отправляемые в срочном порядке на подступы к Троицку. С каждым днем город все более чувствовал удушье от затягиваемой вокруг него петли.
Удушье это не давало дремать и красным городским властям. Забыв о сне и отдыхе, Федич направил все свои силы на укрепление обороны города. На троицких купцов и прочих толстосумов накладывались немалые контрибуции. Нужны были не только деньги, все более терявшие цену в ту пору, — войску поставлялся хлеб и другие продукты. На оборонных работах трудились тысячи людей и конных подвод. Зубами скрипели купцы, чернели от ненависти, но поставляли нужное.
Поставщики вертелись всячески, пытаясь уклониться от налагаемой повинности, но против саботажа бессонно работал трибунал. Виктор Иванович теперь не только в хутор дорогу забыл, но и на городской квартире, у Шитовых, редко показывался. А начштаба революционных войск Николай Томин носился на рыжем коне по всем участкам обороны. То видели его на северо-западе, в районе Урозаевских дач, то на юге, за Меновым двором, то на северо-восточной окраине города, у Золотой сопки.
Напряглись у всех нервы, напружинились. Вот-вот должна была лопнуть натянутая тетива. В Солодянку прибыл атаман Дутов. Самообладание не покидало этого человека даже в самые напряженные моменты, но обстоятельства требовали, и он торопился, не давая бездельничать казачьим войскам, тем более, что формирование новых отрядов шло успешно в станицах.
Вскоре в исполком городского Совета прискакал атаманский гонец и вручил такой ультиматум:
«Требую немедленного роспуска Совета и частей гарнизона, все оружие и боеприпасы сдать. Атаман Оренбургского казачьего войска, командующий Оренбургским военным округом, полковник Дутов».
Подчиниться столь строгому приказу атамана никто и не подумал, но предотвратить новое кровопролитие, понятно, хотелось. Для того решили послать в Солодянку парламентера.
И стоит удивиться такому решению, поскольку в те же дни в городе заседал съезд казачьих, крестьянских и мусульманских депутатов, который специально прервал заседание и послал делегацию в Солодянку из шести человек на автомобиле, чтобы выяснить там обстановку. Делегаты эти своими глазами видели донельзя взбудораженную и вооруженную станицу, объявленную на военном положении. Выступить перед народом им не дозволили. А из разговора с организатором одной из добровольческих казачьих дружин выяснилось, что к вечеру того же дня ожидается прибытие в станицу еще шести отрядов.
Ту делегацию не пустили даже в станичное правление, и разговор состоялся на крыльце правления. Начальник дружины открыто, без всяких ухищрений заявил:
— Дружины мы формируем по распоряжению войскового круга. Его распоряжения мы признаем и исполняем. А Совет с евреями признавать не хотим и требуем сейчас же распустить ваше войско и освободить из тюрьмы всех арестованных Советом…
А собравшееся у крыльца правления случайные казаки — безоружные и вооруженные — дико ревели: «Разорвать их на клочки!», «Глаза им выколоть!», «Расстрелять!», «Посадить на кол!», «Слепых провести по улицам!».
Угроз этих станичники не выполнили, но шину у делегатского автомобиля штыком проткнули. Все это прошло до приезда в Солодянку Дутова, до прихода туда новых отрядов.
Прибыли в Солодянку новые отряды и сам наказной атаман. Какие уж тут могли быть разговоры или уговоры? Но, видно, так уж устроен честный человек, борющийся за правду: все ему кажется, что другая сторона поймет его и не примет на душу греха нового кровопролития. Потому и решили послать парламентера.
Выбор пал на двадцатитрехлетнего большевика и депутата Петра Ильина. Побывал на германском фронте он и ранен дважды. Во время восстания 17-го Сибирского полка на Рижском фронте, в конце декабря шестнадцатого года, был арестован и лишь после февральской революции освобожден. Только вчера ездил он в числе делегации от съезда в Солодянку, слышал все и видел своими глазами. Как можно было предположить после всего этого, что удастся уговорить казаков и главных их руководителей не проливать крови?!
Самые пылкие, самые сердечные и честные слова приготовил Петр, отправляясь в логово врагов. Страстную, пламенную речь готовил он, покачиваясь в седле. Веселое мартовское солнце позднего утра пригревало ему правое ухо, когда проезжал мост через речку Увельку. Сзади, на правом берегу, осталась красная артиллерийская батарея, пулеметные гнезда и красногвардейцы в окопах.
Но ничего этого Петр не замечал, отыскивая самые сокровенные слова, чтобы сразу поразить казаков, чтобы рты разинули и приняли правду человеческую, давно и щедро искупанную в крови и множество раз в крови потопленную. Но живет правда в сердцах честных людей, в крови не тонет она и в огне не горит. Не может быть, чтобы пламенное слово не нашло отклика даже в самом озлобленном сердце!
Как Христос на Голгофу, подымался Петр Ильин по склону Солодянской горы. С батареи даже без бинокля виден был каждый шаг его вороного коня на сверкающем под солнцем чистом снегу. Батарейцы, пулеметчики, стрелки — все, не спуская глаз и затаив дыхание, следили за парламентером. Двигался он размеренным шагом, как идут на долгую и немыслимо трудную работу.
С горы, из Солодянки, тоже заметили всадника на вороном коне, как только переехал он мост. На окраине станицы стала собираться толпа. Реденько мелькали в ней женские платки. Какой-то высокий человек в очках, в шляпе и длинном пальто прохаживался с тростью впереди всех. Но больше всего в той толпе было вооруженных казаков.
Ильин так же медленно приближался к этому сборищу. Разговоров и криков там было много, но теперь все притихло, напряглось, как перед страшной июльской грозой. Едва Петр достиг толпы, как она взорвалась, завыла, завизжала. Десятки рук рванулись к нему, вырвали из седла.
— Опомнитесь! Что вы делаете? — успел крикнуть Петр.
Но его никто не слышал. С Петра содрали шинель, разорвав петли. Он попытался сопротивляться, но ему выломили руки. Очкастый в шляпе со всего замаха лупил тростью, стараясь угодить по лицу, по глазам и не щадя рук осатаневших сограждан, тянувшихся со всех сторон.
Как свора ополоумевших от злобы псов, клубком сбились над красным парламентером казаки. Сорвали сапоги. Заметив на груди цепочку, сразу несколько человек рванулись за часами. Клочьями растянули гимнастерку и нательную рубашку, сорвали брюки и кальсоны. Били прикладами, пинками, палками, кололи пиками, штыками…
Окровавленный, вывороченный глаз истязуемого будто с удивлением смотрел, на взбесившуюся, до крайности озверевшую свору. Едва ли еще теплилась в нем жизнь, когда казаки принялись в упор стрелять в него из винтовок. И этого показалось мало. Уже мертвого, затолкали его в петлю и повесили на подпорку телеграфного столба.
Из всей одежды осталась на левой руке перчатка кожаная, а под ней — золотое кольцо. Вместе с пальцем оторвали бы, если б увидели.
Бой начался еще до завершения расправы. Отчаянно замолотили пулеметы, из цепей захлопали винтовки. В ответ начал огрызаться казачий пулемет с церковной колокольни. Оттуда позиции красных видны были как на ладони. Красногвардейские батарейцы из мадьяр хоть и не были опытными артиллеристами, под началом русских командиров вывели орудие на открытую позицию и со второго выстрела сняли тот пулемет с колокольни.
Но к этому времени казачья конница начала наседать с левого фланга, и батарейцам под огнем пришлось отходить на свои прежние позиции. Был момент, когда одно из орудий едва не отбили казаки — спасли пулеметчики.
Шесть часов гремел этот кровавый бой. Чистый снег на склоне горы против станицы и намного левее, словно перепахали, смешав с землей и кровью. К вечеру не сдюжили казаки, побежали. В сутолоке боя никто не заметил, как исчез повешенный труп красного парламентера. Видно, протрезвели разбойные головы от шрапнели красногвардейской да от штыков. Дрогнуло чье-то сердце перед жуткими уликами, потому не растерялись и след упрятали. Только через двое суток найден был труп и перевезен в город.
Выгнав казаков из Солодянки, красногвардейцы не заняли ее, а снова отошли на свои прежние позиции, к городу. Потому скоро туда казаки вернулись, снова захлестнув петлю окружения. Случилось это не сразу, так как отступившие из города казачьи отряды напоролись на отряд Блюхера и опять же были побиты.
Но тем еще и ужасна гражданская война, что тлеющие очаги, вроде бы угаснув, то и дело вспыхивают и разгораются вновь жарким пламенем. В январе изгнанный из Оренбурга Дутов перекинулся в Верхнеуральск. Но и там продержался лишь до конца февраля. Почакал зубами возле Троицка и, сообразив, что тут не продержаться долго, вернулся со своим штабом под Верхнеуральск, в казачий поселок Краснинский.
И дело не в том только, где находилась резиденция войскового атамана, а в том, что в каждой станице, в каждом казачьем поселке, если иногородние и некоторая часть казаков-фронтовиков пытались создать свой, местный Совет, то тут же давили его большинством. Тогда как в мужичьих селах и деревнях Советы держались и действовали.
Если бы составить политическую карту Южноуралья того времени, то получилась бы неимоверная пестрота, потому как в городах, рабочих поселках и крестьянских селениях установилась Советская власть, тогда как большинство казачества признавало лишь свое, войсковое, правление во главе с Дутовым и не хотело расставаться с привилегиями, дарованными царем, не хотело делиться землей с мужиками.
Два месяца назад город хоронил зверски убитую казаками Марию Селиванову.
О гибели и дикой расправе над коммунистом Петром Григорьевичем Ильиным писали газеты, было выпущено несколько специальных бюллетеней. Хоронили его на пятый день после смерти. Городские организации, воинские части, весь обездоленный люд города захлестнули западный конец Оренбургской улицы, где из дома номер восемьдесят девять состоялся вынос тела покойного.
С черным знаменем впереди, под траурные, щемящие звуки оркестра людская река повернула налево, в Соборный переулок, и по Толстовской улице достигла Михайловской площади, заполнив ее до предела. Здесь, в сквере, и был похоронен мученик революции, двадцатитрехлетний Петр Ильин.
Давняя вражда стояла между мужиками и казаками. А зверские эти убийства множили ряды казачьих противников, ибо ни одна честная душа не могла не восстать против содеянного. Ведь приезжал же в город гонец дутовский — никто его пальцем не тронул. А красного посланника на подходе растерзали!
Не было еще в то время на Южном Урале ни белочехов, ни здешнего какого-нибудь Петлюры или Махно. В Троицке единственная рота анархистов, из-за малочисленности не способная действовать самостоятельно, находилась в казарме вместе с красногвардейскими отрядами. Не было во всем крае другой силы, кроме казачества, способной оказать серьезное сопротивление Советской власти.
Кровь лилась почти уже полгода. И пока никто не мог бы сказать, где предел этому братоубийственному пиру. Но видно же было, что не одолеть казакам той силы, какая поднялась за Советы.
Как и опасался Василий, не смогли они с Дарьей пробиться в город к Макару. На казачий дозор напоролись. Да и ладно, что заворотил он их, не то попали бы в самый ад. А если бы и удалось в тот день проскочить в город, то застряли бы там недели на две, до тех пор, когда казаков из Солодянки вышибли.
Весть о надругательстве над красным парламентером Петром Ильиным и о похоронах его привез в хутор Егор Проказин. Он же рассказал, что разбежались казаки из Солодянки, а потому дорога в город свободна. Тут уж Дарья не упустила момента, и отправились они с Василием на другой же день с намерением привезти Макара домой.
Ночью прошел небольшой пушистый снежок, прикрыв объявившиеся кое-где на пригреве темные пятна. Чисто-чисто сделалось в поле. А на груди Солодянской горы, недавно изрытой копытами коней, изуродованной разрывами снарядов и политой кровью, теперь виднелись рытвины, неровности, покрытые белым снегом. Они не бросались в глаза, так что Дарье и в голову не пришло обратить на них внимание.
День был хмурый, и отсутствие теней уравнивало девственную белизну поля, делая его совершенно гладким вдали. Но даже по ближним рытвинам и неровностям Василий без труда представил кипевшее тут недавно сражение. Но мыслей своих Дарье не выдал. А в городе, проезжая мимо избушки бабки Ефимьи, сказал:
— А это вот Катин скит. Пряталась она тут от всего света почти что три года…
Окинула Дарья взглядом немудрящее строение и удивилась:
— Гляди-ка ты, прям на большой дороге жила столь годов, наши тут бесперечь ездиют, а ее никто не видал! Колдунья она, что ль, какая, аль невидимка?
Хотел Василий возразить, что кое-кто видел ее здесь, в том числе и Макар, да воздержался пока. Вместо этого сказал, горько усмехнувшись:
— Колдуньей станешь и невидимкой, как жизня в угол загонит и податься-то вовсе некуда… Обратно поедем — завернем к ей коня покормить, да и гостинец ей Катя направила… Эх, повидать бы теперь нашу Ядвигу! Жива ли она там? Эт вот ба-абка! До смерти б я ее на руках носил. Как родных она пестовала нас.
— А наша баушка Пигаска чем плоха?
— Тоже — ничего старуха, да не то́. А перед войной взъелась она на мине чегой-та за мертвого башкирца, будто я всю войну накликал. А ведь ежели бы не огниво, какое подарил тот дедок перед смертью, не ехали б мы с тобой теперь вот так.
Дарья знала уже историю со взрывом железного моста и только вздохнула тяжко. Чем ближе подъезжали к больнице, тем заметнее становилось ее нетерпение. Так бы и выскочила из саней да вдарилась бежать рядом с конем.
В больнице кинулась она в палату одетая, не слыша окриков сиделок ухнулась перед Макаровой кроватью на колени, залила слезами заросшие щеки мужа, исцеловала их, не переставая выть. От неожиданности Макар подрастерялся хуже, чем на войне.
— Даша! Даш! — выкрикивал он. — Чего ж ты реветь-то принялась?.. Ну, вот он я! Живой! Чего ж тебе еще? И все мущинское со мной!
— Тьфу ты, дурак бессовестный! Не поумнел на войне-то.
— Да ведь я усы да бороду имел в виду, — сделал виноватое лицо Макар. — Ты одна, что ль, приехала?
— С Васей.
— А он где?
— Не то с лошадями, не то с докторами гдей-то… Не оставлю я тебя тут — домой увезу. Собирайся.
— Ух ты! Да ведь у мине тут начальство есть. Как оно еще поглядит на твой приказ.
— Вася там охлопочет. Собирайся! А то вон Митя Миронов лежал-лежал в лазарете, да там и схоронили его без, родных.
— Известие было, что ль? — построжал Макар, подымаясь с постели.
— Какие теперь известия! На Прийске Тихон солдата раненого встрел да разговорился. А тот знал Митю, и лежали они в лазарете вместе — вот и известия.
Больные не мешали им разговаривать, а Дарья вела себя так, будто и не было здесь никого, кроме них с Макаром.
На просьбу Василия выписать из больницы солдата Рослова доктор поупрямился для порядка, но потом согласился и стал во всем способствовать этому делу.
Собрали Макара по-дорожному. Мог он уже потихоньку ходить и без подпорки, потому винтовка хранилась у него под матрацем. Одетый в шинель и папаху, показался он Дарье каким-то чужим и недоступным. Но, когда вытянул винтовку из тайника, дерзко прикрикнула:
— Эт-то еще для чего? Еще воевать, что ль, думаешь? Брось! Оставь тут!
Отодвинув ее с дороги, Макар, прихрамывая, дошел до двери и, придержав подвязанную левую руку, поклонился всем, остающимся здесь. А после, когда уже вышли из больницы, остановился и сказал:
— С тобой нас поп венчал, Даша, а с этой вот подружкой, — приподнял винтовку, — война повенчала и кровью расписаться заставила. Ревновать к ей станешь — ревнуй! А только не расстанусь я с ей. На том вон месте, — показал на привокзальную площадь, — ногу-то мне попортили, а руку — прямо в палате. Дак могу ли я расстаться с моей заступницей, скажи? А тут ведь еще гдей-то Самоедовы разгуливают, казаки вон чего выделывают, слышали, небось, про Ильина-то? Да и с Кириллом Платонычем не мешало бы по душам побеседовать, с Кестером…
— Хвати-илси! — перебила его Дарья, легонько поталкивая вперед, к саням. — Самоедова еще прошлой весной девчонка в бардаке прикончила, а Кирилл Платоныч с тех пор и не вставал с постели, как с Василисой мы его туда положили. При тебе еще. Заживо гниет.
Макара закутали в тулуп и усадили спиною к головке саней, а винтовку в сено засунули. Дорогой Василий рассказал, чем кончилась веселая жизнь Самоедова и как Нюру потом уберегли от розыска. А Макар потом заключил:
— Гляди ты, как жизня-то свое берет! Самоедову горло перерезали — это я слышал, — и Кирилла утихомирили, и Балас во Францию сбежал — проводил я его тут, на вокзале, — и Кучина, полковника жандармского, не стало. Простились мы тут с им полюбовно… Чище ведь в нашем краю становится!
— Чище-то чище, — возразил Василий, — а Дутов со своими казаками чего делает?
— От Полетаева до Троицка мы их били, из Оренбурга вытурили, тут вот под городом опять их побили, и все равно до конца побьем!
— Сидел бы уж, — урезонила его Дарья. — Самого-то вон всего побили, а еще ерепенится.
— Э, Даша, отдышусь да отлежусь, так на что-нибудь сгожусь, может. Ежели мы с Васей не уцелеем в этом вертепе, то семьи наши все равно перестанут кланяться господам казакам. Не даст им народ руки-то распускать да нагайками махать!
У бабки Ефимьи пробыли они часа два. Коня покормили и сами чайку попили с Макаровым больничным сахаром. Новостями обменялись, и гостинцы Катины Василий передал. Ефимья заметно старилась, горбилась. Волосы, жесткие и прямые, все больше отбеливались. О Кате все выведала, а потом спросила:
— А где ж теперь Нюра-то? Ну, та, какая Самоедова прикончила. Ничего об ей не слыхать?
— Да было Кате письмо из Самары, — ответил Василий, выходя из-за стола. — В лазарете сиделкой пристроил ее доктор Бархатов. Домой-то боязно ворачиваться пока. И Григорий сказывал, что было ему письмо через месяц, как мы ее проводили. А теперь какие могут быть письма!
Тучи рваными, темными лохмотьями висели низко над головой. Редкие сырые снежинки то падали одна по одной, то вовсе переставали падать. От этой безрассветной сумеречности завечерело рано. Еще с бугра перед хутором Василий углядел, как в калитку к Дурановым прошли трое, — кажется, старухи. Никто к ним не захаживал. И дорожка-то к воротам едва протоптана была, потому как никто не чистил ее.
— Чего эт к Василисе старухи толпой двинулись?
Дарья это заметила тоже.
— Уж не прибрал ли господь Кирилла, — раздумчиво отозвалась она.
— А, ты вроде как жалеешь его, — дернулся Макар из тулупа, намереваясь взглянуть на родной хутор. Сидел он затылком к головке саней и ничего впереди не видел. Дарья удержала его.
— Да сколь же мучиться-то ему? Ведь с того дня, как ты уехал, не вставал он с постели… Прям как навоз гниет в поле, тлеет, так вот и он заживо сгнил. Забегала я к им раза два за все-то время — глядеть на его страшно.
— Туда ему, стало быть, и дорога, ухабаке! — подвел черту Макар. — Бог-то был бы, дак наказал бы его давно, гада такого.
— А ты совсем, что ль, от бога-то уж отрекся?
— Да ведь ни от Кирилла, ни от казаков чегой-то не защитил он нас. Вот и выходит, что своя-то рука надежнее.
Дома подтвердилась догадка о смерти соседа. Отпевать не возили его в церковь. Дома старухи попричитали над покойником для порядка, да и увез его брат Матвей на бродовское кладбище. А Василиса потом целую неделю чистила, скребла, мыла в избе и дух зловредный выветривала. Да с одного-то раза не удалось ей избавиться от мерзости, пропитавшей все углы.
— Жил — не сусед, и помер — не крестьянин, — сказал дед Михайла, узнав о смерти Кирилла.
С утра по хозяйству трудился Степка, ворочал за двоих, а думы все об одном: как же невесту отыскать? Да чтобы не ошибиться. Жена — не лапоть, говорят, с ноги не сбросишь. Ведь на всю жизнь такой предмет выбирается! Дед не стал вмешиваться в это дело и Мирону с Марфой не велел, а все Степке отдал в собственные руки. Сам выбирай, сам женись, сам и живи!
К вечеру приоделся Степка, Ветерка заложил в кошеву, с собой Ваньку Данина захватил, и подались они на заимку Зеленую. Будто в омут бросился молодой жених, не зная, как подкатиться к цели, намеченной дедом. Поскольку ничего умнее придумать не могли, то и подъехали они прямо к балагану Дорони Гребенкова. А рядом, в соседнем балагане, заливалась гармошка. Екнуло сердце у Степки: уж не опоздал ли и на этот раз?
От волнения прибавилось смелости. Оставив коня возле низеньких ворот, направились ребята в избу. А там, кроме девчонки лет двенадцати, никого не оказалось. Отец с матерью уехали на мельницу еще вчера да пока не вернулись. И Вера к подружке ушла. Делать здесь нечего, и ребята выскочили на улицу… Оглянулись туда-сюда — вон они! Идут вдвоем, накрывшись одной пальтушкой и прижимаясь друг к дружке.
— Вечерки тут у вас играют, что ли? — еще издали спросил Ванька, показывая на соседний балаган, откуда слышалась гармошка:
— Вечерки.
— Пошли туда с нами! — воскликнул Степка и, подскочив, захватил обеих, сжимая их под пальтушкой.
— Да ведь мы не собратые! — пищали девчонки. — Чего ты как коршун, налетел!
— Не наряженные мы, отпусти! — попросила Вера.
— Ну, идите наряжайтесь, — отскочил от них Степка, — да приходите туда!
— А мы и без вас туда собирались! — крикнула из-за ворот подружка Верина. Обе они были малорослые, приземистые и шустрые.
— М-м! — прищелкнул языком Степка. — Прям, как сбитень, упругая да крепкая!
— Ну, пошли к народу, — позвал Иван. — Туда же и они явятся, коли собирались.
Ребята двинулись на голос гармони. А у Степки сомнение заработало: ведь ежели собирались они на вечерки, то, может, и кавалеры у них имеются. Пропляшешь тут весь вечер да опять же ни с чем и домой воротишься. Правда, сказывают: задумал жениться, и ночь-то не спится. Да хлопоты не в счет, хоть бы не пустые они были.
В избушке — полутьма. Огня еще не вздували. Пар пять ребят и девок выхаживают по земляному полу. Солома-то убрана, да все равно как на молотильном току: пылища из-под ног так и фукает, под подолы девичьи завивается и в нос лезет. Разделись ребята у порога, к лавке между танцующих проскочили. Заоглядывались на них девки. Сидела тут одна лишняя, видать, гармонистова пара, покосилась на непрошеных гостей и отодвинулась опасливо.
Но заветные подружки долго ждать себя не заставили. Явились принаряженные. Поужимались чуток возле порога и тоже к лавке пробрались. Как ястреб шарахнулся к своей суженой Степка и устремился с нею в небольшой и тесный круг. А Иван подружку Верину подхватил.
Скоро танец кончился. Передохнул гармонист, а потом завел польку. Па́ры перемешались. Не успел Степка моргнуть, Веру какой-то незнакомый парень уволок на круг. Пришлось ему с другой походить. Но и на следующий танец не сумел завладеть Верой незадачливый жених — увернулась она от него и в руки к другому бросилась. Понял Степка, что навязываться негоже, и краковяк отплясывал с какой-то длинной девкой, чуть не с него ростом, и кадриль с другой оттопал.
Пылища клубилась в воздухе, да и совсем темно стало, жарко. Употели танцующие.
— Хоть бы огонь зажгли! — взмолился кто-то. — Совсем ничего не видать.
Длинная девка зажгла трехлинейную лампу. Видать, хозяйкой была она тут. Трое ребят на улицу выскочили. Остальные по лавкам расселись — отдохнуть. И пыль тоже садилась отдохнуть на земляной пол. Но ненадолго. После небольшой передышки завели девушки последнюю — «Мил сосед». Стали по одной выходить на круг с пляской и, махая платком, выбирать парней.
Со вьюном я хожу,
Со вьюном гуляю.
Кого надо, я хочу,
Того выбираю.
Облетела как пташка по кругу Вера и, приостановясь против Степки, хлопнула его по плечу платком. Словно ветром подхватило парня с лавки и завертело по кругу на пыльном токовище. Жарко, душно, пыль на зубах скрипит, а крылья несут его в этом вертепе, будто по легкой лазурной волне. Но вовремя опомнился, выдернул подружку за руку в плетневые сени, спросил с одышкой:
— Сватов присылать?
— А у мине родители есть.
— Ну, вот я и пришлю своих родителев к твоим.
— Нет. Я сама сперва поговорю. — Вывернулась из-под Степкиной руки, как из-под крыла, и стрельнула во двор.
«Вот это по-нашему!» — подумал Степка. Пришли девчонки сюда раздетые, стало быть, домой она побежала. Только воротились ли с мельницы родители? Вернулся в избу Степка и, сдергивая с гвоздя свою шубу, позвал:
— Пойдем, Ваня, пора!
На улице, возле ворот Гребенковых, ребята заметили, что Ветерок отведен от ворот и привязан в сторонке за плетень, а во дворе сани стоят. Стало быть, вернулись Верины родители с мельницы, и может она посоветоваться с ними. «А как же узнать их решение?» — размышлял Степка, закуривая. Но тут скрипнула сеничная дверь, и Вера в накинутом на плечи пуховом платке высунулась из калитки.
— Присылай сватов! — объявила она и тут же скрылась за калиткой.
— Слыхал?! — вырвалось у Степки.
Доехать отсюда на добром коне до хутора — четверть часа либо и того меньше. Цигарки спалить не успели ребята, как вынес их Ветерок на лебедевские кизячные назьмы. Степка проскочил мимо своей избы, чтобы отвезти друга на бродовский выезд из хутора.
— Ну, теперь гляди, не прозевай свою кралю, — говорил на прощание Иван. — Чтоб не умыкнули ее, как мы с тобой вон у Кольки.
— Да ведь слышал же ты, что сама велела сватов засылать. Никто ее не неволил.
Еще больше было бы у Степки уверенности, ежели бы знал, что всего неделю назад приезжали сватать Веру за кочкарского казака, да не пошла она, отказалась. А родители принуждать не стали. Согласись она тогда — и на этот раз опоздал бы незадачливый лебедевский жених.
Дома все уже спали. Но Степка знал, что дед не пропустит его появления, потому, едва вскочив в избу, не раздевшись, наклонился над дедовым ухом и прошептал страстно:
— Ну, дедушка, все готово!
— Согласилась? — встрепенулся дед, садясь на кровати.
— Сватов велела засылать скорейши.
— Ну и слава богу! Некогда мешкать-то: мясоеда всего неделя одна остается. А ты, Степушка, люби ее, как душу, да тряси, как грушу. Вот век-то и проживете славно.
Всего неделя на сватовство, на подготовку и на свадьбу. Начнется великий пост — тут не до свадеб, гулянок, песен. Пищи скоромной употреблять нельзя. Грешно. Все это знают.
Вокруг Троицка снова густо затабунились казачьи стаи. На этот раз по всем правилам затягивалось колечко так, чтобы наверняка накрыть город. Казачьи разъезды носились по всей округе, потому штаб Дутова был прекрасно осведомлен о положении красных отрядов в городе и во всем уезде.
Дутовские разведчики ни на один час не выпускали из поля зрения отряд Циркунова, который двигался из Челябинска. В Троицк пропустили его беспрепятственно, потому что пронюхали дальнейшую цель этого отряда — он спешил на помощь верхнеуральцам, поскольку там свирепствовало дутовское засилие. В Троицке Советская власть держалась довольно прочно: предыдущий казачий наскок со стороны Солодянки был отбит с лихостью.
Не стали мешать дутовцы и выходу отряда из города, освободив ему дорогу на юг. Но стоило Циркунову миновать казачьи отряды, как тут же колечко защелкнулось. Вокруг Троицка загремели бои. Оценив обстановку, Циркунов понял, что двигаться дальше в казачье царство ему не следует, а тут вместе с троицкими силами и он чего-нибудь стоит.
Горько пришлось бы защитникам Троицка, и, возможно, сбылись бы чаяния Дутова о захвате города, потому как силушки казачьей собралось тут предостаточно. Но Циркунов со своим отрядом повернул назад и, пробиваясь сквозь белые цепи к городу, смешал и дезорганизовал казачьи отряды.
Николай Дмитриевич Томин, выдвинув артиллерию за город, обрушился на Золотую сопку и беспощадным огнем разогнал казачьи отряды на востоке. А с севера, из Челябинска, подошел отряд Василия Константиновича Блюхера, ударил казакам в тыл, разгромил их в окрестностях Новотроицкого поселка и Солодянки и вошел в Троицк, помогая красногвардейцам на ослабленных участках.
Особенно трудный и кровопролитный бой разгорелся на западе от города, у Черной речки. Там где-то держался и сам атаман Дутов со штабом. Насмерть стояли красногвардейцы и бойцы 17-го Сибирского стрелкового полка, не дав казакам продвинуться к городу.
Всего было захвачено в тех боях около шестисот пленных, три тысячи винтовок, десять тысяч патронов, три бомбомета, револьверы, шашки. Разорвали и уничтожили казачье окружение. Пересилила мужичья и рабочая сила казачью. Только после этого разгрома во многих казачьих поселках и станицах стали возникать настоящие, а не такие, как в Бродовской, Советы. Но там, где успели родиться, продержались они недолго.
Хутор Лебедевский, находясь в тридцати верстах от города и в стороне от больших дорог, пока не подвергался нашествию войск, и боев тут поблизости не было. Но однажды перед вечером, словно туча черная, наплыли со своим обозом дутовские недобитки. Растеклись они по той и другой стороне хутора, набиваясь в каждый двор до отказа.
Снега к тому времени оставалось в полях уже немного. Осел он, изноздрился, а на бугорках кое-где совсем истлел. Потому некоторые обозники катились на телегах, но большинство — на санях. Сверху подваливал крупными хлопьями мокрый, тяжелый снег. Дорога этим скопищем разбита до земли, потому подводы, кони, ездовые и верховые казаки все заляпаны были грязью.
Вечером, же стало известно, что побитые, грязные эти казаки бегут из-под Черной речки. Круто обошлись там с ними красные бойцы, более четырехсот казаков уложили, а еще больше ранили. Особенно всколыхнуло весь хутор известие о том, что сам атаман Дутов пожаловал с этим обозом и остановился у Ивана Корниловича Мастакова, у Чулка, стало быть. Все избы переполнены были людьми, а дворы — лошадьми и подводами. Некоторые сани и телеги, не вместившись в не шибко просторные крестьянские дворы, оставлены были за воротами, на улице.
За одну ночь повыгребли запасы овса у иных мужиков под метелку, и муки заметно поубавилось, и мяса, и других продуктов. Попробуй прокормить этакую ораву!
В избу к Макару Рослову набилось их человек двадцать. Дарья с Катей вертелись у печи, как заведенные. Василий во дворе едва успевал выполнять бесконечные требования незваных постояльцев. Да ведь и свою скотину не бросишь на это время — пить, есть она просит. Сено тащили с заднего двора и растрясали его повсюду клочьями. Овес гребли из амбара пудовками и не только своим лошадям сыпали вволю, но еще и в мешки, в торбы набивали.
Одет был Василий по-крестьянски, потому никто к нему не привязывался. За неделю до того Катя постирала его брюки и гимнастерку да спрятала в сундук. Обе шинели на полати забросила. Винтовку Макарову и ружье успела Дарья в амбар утащить да поглубже в зерно закопать. Так бы сносно могло все миновать, но раненый Макар навел казаков на подозрение.
Лежал он в горнице в одном нижнем белье, на спинке кровати висели брюки и гимнастерка. Заглянул к нему сначала, видимо, вестовой, ничего не сказал и вышел. А когда все постояльцы нагрянули, заявился есаул Смирных и сразу прошел в горницу.
— Недобитый большевик, мать твою в душу! — ощерился он, подтянув крючковатые черные усы под горбатый нос. — Вста-ать! Красная шкура!
Макар, побледнев от злости, глядел на него не мигая. Дарья и Катя заголосили в дверях. Есаул, выхватив наган, наставил его на Макара. Оттолкнув баб, в горницу вбежал Василий. Сзади ухватил есаула за руку, вывернул ее и, вырвав наган, направил его на Смирных.
— Тетка Дарья, — сказал он, — добежи скорей до атамана, поясни ему, что тут разбойник объявился. — И к есаулу: — Чего ж ты, господин хороший, на битого, раненного немецкими пулями солдата кинулси.
— Я т-тебя зарублю, мужланская гнида! — завизжал есаул, хватаясь за шашку.
— Не зарубишь, — уже спокойнее ответил Василий, опуская наган, — потому как не за что. И его не за что трогать.
— Небось, под Солодянкой не добили тебя казаки, красная гадина! — орал на Макара есаул, наполовину выдернув шашку из ножен. Словно из поганого ведра, сыпался из него отборный несусветный мат.
— Сволочь ты! — взорвался Макар, тяжело подымаясь и садясь на кровати. — К тому же одичавший от злобы дурак! — Он рванул с плеча повязку, обнажил рану. — На, гляди, ежели понимаешь чего-нибудь в этих делах! Сколь время этой ране? Ну!
В этот момент в горницу быстро вошел войсковой старшина — высокий, огромный. Смирнов это был, Тимофей Васильевич, бывший атаман бродовский. Дарья подхватила его где-то недалеко у двора. Макар узнал его.
— В чем дело? — протрубил Смирнов.
— Недобитый большевик скрывается, — полуобернулся к нему есаул, опуская шашку в ножны.
— Чуть не пристрелил мине в постели этот герой, — сказал Макар, поворачивая плечо к Смирнову. — Скажи, Тимофей Василич, похожа эта рана на свежую? Тута вот врачи все изрезали и вон сколь уж заросло…
Глянул Смирнов на рану, взял есаула за руку и, как школьника, повел вон. Василий вдогонку сунул наган в кобуру Смирнову.
— Дурак! — гремел во дворе Смирнов. — Нас и так народ за палачей почитает, а ты еще к тому добавляешь. Ну, прибил бы ты одного лежачего, а весь хутор против себя восстановил. Думать надо! А коли прыть есть, так надо было употребить ее там, на Черной речке, а не бежать сюда. Ночевать иди в другую избу, здесь не маячь больше.
Хороший совет дал Тимофей Васильевич. Меньше соблазнов у Макара на ночь осталось. Веки не смежил он всю ночь. И Дарье ни на минуту задремать не дал. Кровати, лавки, печь — все постояльцы заняли. Человек восемь еще на полу в горнице растянулись. А семерым хозяевам полати достались. Ребятишек в дальний угол полатей уложили. Туда же Дарья ночной горшок поставила на всякий случай.
С вечера еще, когда хозяева улеглись, а постояльцы вторую четверть самогона допивали, горланили там, побаски всякие сказывали, Макар зашептал Дарье:
— Сичас вот перепьются все, поснут, а я пойду и пришибу самого Дутова.
— Лежи уж! Тибе самого пришибут, пока дойдешь до его.
— Дойтить сумею и прибить сумею, а потом пущай и мине убьют. Все равно без атамана развалится у их банда. Винтовку-то мою куда ты спрятала?
— Не скажу! Не найдешь ты ее.
— Ну и не надо. Наган вон у сотника возьму, с им ловчее, чем с винтовкой-то…
В это время дверь хлопнула, и сколько-то новых казаков еще вошли, а потом от стола крикнул кто-то:
— Хозяйка! И где у тибе стаканы живут либо чашки еще? Побили мы их штук пять, а теперь не хватает…
— Не трожь ты ее! — перебил другой. — Казак из пригоршни напьется, на ладони пообедает.
Тут еще кто-то зашел и с порога:
— Кабы знатьё, что у кума еда да питьё, так бы и ребятишек привел.
— Проходи, Захар Иванович, садись тут с нами.
Встрепенулись все Рословы на полатях: неужели бывший свекор Катин пожаловал? Прислушались. — Нет, голос не такой совсем. Возле стола их не больше десятка толклось. Остальные уже спали. Трое бородачей на печи кости прогревали — с переливами, взахлеб храпели. Густой зеленый дым так и висел у потолка от беспрестанного курева. Зинка с Патькой и во сне от удушья кашляли. Федьку не слыхать — мужик все-таки, да и сам уж покуривает. Песен за весь вечер не спели ни одной. Побитым-то не шибко, видать, поется. Самогонку лихо прикончили сообща, и лишние ушли.
— Эх ты, в горнице-то ступить негде! — посетовал один, а второй ответил ему:
— У наших казаков обычай таков: где просторно, тут и спать ложись. Лавка-то за столом простая. Чем не постель? А я тута вот, возля печки пристроюсь.
Улеглись и последние, а лампу не погасили. Уснули они сразу. С полчаса после того Макар тихо лежал, не шевелясь, будто спит. Даже всхрапнул для порядка, чтобы Дарью успокоить. Потом подыматься начал тихо-тихо. Сперва на руку приподнялся и, скользя, двинулся к полатному брусу.
— Стой! — ухватила его Дарья за рубаху. — Куда эт ты наладилси?
— Да ведь огонь-то погасить надоть! Чего ж он до утра, что ль, гореть будет?
— Сама погашу, ложись! — Она потянула его назад так, что рубаха затрещала. Потом спрыгнула на печь, с печи — на лавку. Еще на ногу казаку наступила, пристроившемуся тут спать. Дунула в лампу и в темноте вознеслась на свое место, к Макару. Часа полтора спокойно прошло. И опять заподымался Макар.
— Куды тибе черти понесли? — взбеленилась Дарья.
— Ну, до ветру выйтить мне надоть.
— Стой! — Через спящих на четвереньках Дарья метнулась в другой конец полатей и, вернувшись, сунула в руку Макара горшок, примолвив: — На вот, и ходить никуда не надоть.
Лежать Макару приходилось много и днем, потому как делать-то ничего не мог он. А тут разволновался с этим есаулом, и вовсе не брал его сон. Мысли всякие лезли в голову, и бока уж отлежал. Посидеть решил. Не миновало и это Дарьиной бдительности.
— Да чего ж ты не спишь-то, проваленный! Опять, что ль, на атамана пошел?
— Перестала бы ты беситься, Даша, да отдохнула бы после всего этого содому. Я ведь про его, про атамана-то, помыслил только. И не стерпеть бы мне здоровому. А вот с привязанной рукой да на хромой ноге не шибко навоюешь. С полатей вот на пол спуститься, и то приспособиться надоть…
— Дак чего ж ты таращишься, коль так?
— Не спится чегой-то. А ты поспала бы…
— Поспала уж, хватит, Макарушка. Слышишь, вон петухи мои заливаются. Прибрать хоть чуток да печь затапливать надоть. — Стала спускаться, осторожно щупая ногой, не наступить бы на бородача. — Катю не буди поколь. Коров мы с ей посля подоим, как уедут, и все переделаем.
Вскоре после Дарьи поднялся и Василий — дел во дворе невпроворот. К тому же, скоро казаки вставать начнут, и приглядеть не мешает, чтобы не сперли чего. Такое за многими из них водится. Сбрую, щетки конские, попоны, веревки разные и прочую мелочь подальше убрать с глаз, чтобы на грех не наводить постояльцев.
Казакам тоже долго спать некогда — в бегах они. Могут и здесь настигнуть красные отряды. Потому собирались молча, по-скорому. Позавтракали почти на ходу. Коней оседлали, вывели запряженные подводы из дворов, запрудив ими ту и другую стороны хутора. Здесь они разделились: одна колонна двинулась в сторону Зеленой, другая направилась по приисковской дороге.
Рослов Тихон до полночи при фонаре казачьих коней ковал. И все подковные заготовки, какие у него были, забрали с собою незваные гости. Хватилась Настасья — кусок сала соленого в чулане на полке лежал фунтов десять — нету. Два ведра из белой оцинкованной жести исчезли, это понятно — коней поить. А вот утюг паровой с печного приплечика улетучился — этому не могла надивиться Настасья.
Овес, хлеб, сено тащили постояльцы, как свое, коней кормили и в запас брали. Хоть и жалко все это мужику, да как-то легче стерпелось. А вот о мелочах, стянутых украдкой, долго потом судачили в хуторе, особенно бабы. Марфа Рослова со слезами жаловалась, что бородатый казак сноху молодую, жену Степкину, снасильничать во дворе примеривался. Не далась она, так пальтушку праздничную содрал с нее и увез.
Попищали молодые бабы и в других дворах, но все-таки ночевка эта обошлась без крови. В иных крестьянских селах десятками укладывали стариков, баб, подростков и пороли плетьми прямо на улице.
И все-таки после боев вокруг Троицка и особенно жестокого боя у речки Черной стало ясно: не одолеть казакам той силы, что поднялась против них тут, на месте. Не удержать им царских привилегий. Но и мириться с Советской властью не собирались они. Рассосались по станицам, и снова исподволь Дутов начал собирать силы.
Дружный вздох облегчения вырвался у всех членов хуторского Совета, как скрылась за околицей дутовская орда. Недели за две до того Совет провел реквизицию хлеба не только у богатых мужиков, но и у всех зажиточных. Конечно же, Кестер да Чулок с обидой осведомили о том казачье начальство. И побаивались расправы советчики, да, видно, не до них было побитым атаманам — шкуру свою спасали.
Тимофей Рушников прямо на глазах меняться стал: сделался он жестче, зубастее. Но зря на мужиков не нападал. Хлебная контрибуция, наложенная на хутор, по справедливости сообща распределялась по дворам на заседании Совета. А после того вызывали в Совет и объявляли решение. Несколько раз побывал он в городе на заседаниях уездного Совета, лучше других знал обстановку в округе. Наган ему выдали еще в декабре, но редко брал он его с собою. И носил не на ремне, а в кармане.
В начале февраля Тимофей с Матвеем Дурановым стали членами большевистской партии. Вместе хлеб реквизировали. Василий Рослов, Егор Проказин и Григорий Шлыков помогали им. Ту первую реквизицию выполнили они без особого труда. Покряхтели мужики, да и сдали назначенное.
А вот после того, как дутовцы еще прошлись по закромам, зачесались многие. Надо же на семена оставить и прокормиться до нового урожая. Те, что побогаче да похитрее, прятать стали хлеб сразу же после первой реквизиции. А следом и вторая как раз подоспела.
Известно, что всякий хитрец считает себя хитрее всех прочих. Так вот, чтобы перехитрить всех, сотворил Прошечка во дворе снежную горку. Никого к той работе не допустил, один чуть не всю ночь старался. Морозная была ночь, ядреная. Даже полить он успел ее и прокатиться. А утром велел Сереге позвать ребятишек, чтобы укатать по-настоящему горушку.
Во всем свете никто, кроме Полины, жены Прошечкиной, не заподозрил в той горке ничего особенного. А время-то шло, ростепели одна за другой нагрянули. Стала подтаивать горка. С тревогой поглядывал на нее хозяин и собирался принять срочные меры, а тут и дутовцы на ночлег пожаловали. Кружились они в тесноте двора да чем-то угол той горки зацепили — мешковина обнаружилась. Раскопали всю горку, и пятнадцать мешков зерна склали себе на подводы. На другой же день весь хутор о том узнал.
Но не помиловали его советчики — сорок пудов приказали сдать.
Покричал, полаялся на всех на свете Прошечка, но требование выполнил. А вот Чулок с Кестером напрочь забастовали, ссылаясь на то, что в первый раз больше всех сдали и теперь хлеба у них нет. Два дня уламывали их — не помогло. Пришлось в рубленый холодный чулан посадить и запереть.
Рано утром, едва светать начало, поехал Степка на назьмы — навоз отвезти после уборки. Разгрузил сани, глядит — Колька Кестер с тем же туда заезжает. По утрам тут встречались они частенько, но дружбы давно у них не было, а после того как невесту Колькину умыкнули, вовсе разошлись их дорожки. Лишь издали здоровались изредка.
На этот раз, как только на выезде с назьмов поравнялись их подводы, остановился Колька и Степку задержал.
— Здравствуй, — сказал он. — Табачку на закрутку не найдется?
— Есть! — Обрадовался Степка возможности восстановить добрые отношения, подал кисет и спросил участливо: — Отца-то еще не отпустили?
— Сидит, упрямый дурак… Ты скажи своему Василию, чтобы в соломенной скирде вон с того конца покопались, — приглушенно говорил Колька, скручивая цигарку. — Только меня не выдавайте — загрызет насмерть.
— А чего тебя выдавать! — оживился Степка, догадавшись о чем-то. — Пожалуй что, я и сам теперь все знаю. Не в ночь ли под Ивана Крестителя закладку-то он делал?
— Кажется, так.
— Ну вот! А мы с Зеленой как раз ехали. Месяц еще в тот момент из-за туч вынырнул. И видал я, что копались там чегой-то.
— Ну и скажи! — обрадовался Колька такому обороту дела. — А то ведь он до весны просидит — все равно не сознается.
Разъехались ребята каждый в свою сторону. А через полчаса все это знал уже Василий Рослов. Управившись во дворе с делами и позавтракав, подался он в Совет. Все, кроме Матвея Дуранова, были уже там. Хворал постоянно Матвей. Две войны да немецкий плен довели его до чахотки. Кашлял страшно и не всякий день появлялся в Совете.
— Ну, дак чего ж делать-то с этими затворниками? — спросил Тимофей, прохаживаясь вокруг хлипкого стола.
— Еще побеседовать бы надо, — предложил Егор Проказин. Теперь был он уже признанным писарем в Совете, так как имел красивый почерк и мог сносно излагать на бумаге нужное. — Отсидка-то, небось, пособляет разуму.
— Побеседовать не помешает, — согласился Василий, присаживаясь на лавку, — может, опомнились они. А коли нет, так искать надоть в соломенной скирде, на гумне у Кестера. — И рассказал все товарищам.
— Ну что ж, давай, Григорий, зови его, — сказал Тимофей, ставя табурет для Кестера и садясь за стол. — Побеседоваем еще разок для порядку.
Кестер вошел озябший, в тулупе. Из поднятого высокого волчьего воротника торчала погасшая трубка.
— Проходи да садись, Иван Федорович, — пригласил его Тимофей, показывая на табуретку. — Холодно, небось, в кутузке-то? А тем, какие в городах с голоду помирают, еще ведь хуже. Тебе вон жена принесла на ночь горячий пирог да сала шматок с целый лапоть, оттого брюху не скучно, видать. Вспомнил, что ль, где хлеб-то у тебя спрятан?
Едва успев присесть, Кестер зло откинул воротник, распахнул полы тулупа и, выдернув трубку изо рта, понес, как сорвавшийся с цепи кобель:
— Начальники сопливые собрались! Власть свою показывают! Какая это к черту власть, когда за свой собственный хлеб в тюрьму сажают! Ты, Тимка, хоть и шкуру с меня сорвешь, а все равно богаче не станешь…
— Ну, в тюрьме ты пока еще не сидел, — перебил его Тимофей. — А хлеб, как ты знаешь, берем не для себя. И не последний, между прочим, хлеб у тебя выгребаем! Продавать его все равно нельзя, — крепчал у Тимофея голос, становясь все громче и жестче. — И сгноить его не дадим! Так вспомнил, где он у тебя спрятан?
— Нет у меня хлеба! — орал в гулком помещении Кестер. — Хоть самого изрежьте да зажарьте своим голодным! Ничего я не прятал, и вспоминать нечего!
— А ты собери-ка мозги-то в кучку, Иван Федорович, — посоветовал ему Василий, — да вспомни, чего делал ночью под Ивана Крестителя. Не заметил ты, кто по зеленской дороге проезжал в то самое время?
— Ничего я не мог заметить, Васька, потому что спал крепко.
— Да чего с им возиться! — возмутился Григорий. — Поглянулось ему в кутузке, вот и пущай сидит.
— Иди, Иван Федорович, — махнул рукой Тимофей. — Без тебя, стало быть, разбираться придется. — Дождавшись, как затворилась дверь за арестованным, добавил: — Давай, Василий, отправляйтесь-ка с Григорием да из мужиков кого-нибудь захватите в свидетели. Потом документ составим. На хозяйских лошадях и вывезете.
Оставшись вдвоем, почесали мужики затылки, повздыхали тяжко, помолчали, докуривая цигарки, потом Тимофей сказал:
— Сколь не сюсюкай с им, все равно не сознается и Чулок.
— Конечно, не сознается, — подтвердил Егор, присаживаясь к столу с конца. — Холодом их не проймешь, как барсуки в норе сидят. Еду носят им царскую. Чего ж не сидеть-то!
— Отпускать, стало быть? Так ведь врет же он, что хлеба-то нет у его лишнего!
— Погоди, Тима. Он врет, а мы ему заглядываем в рот. Ждем, когда он словечку выронит. Надоть и нам похитрейши быть. Придумал!
Егор соскочил, бросился к двери и вернулся оттуда с Чулком.
Чулок был в бараньей шапке, в тулупе поверх полушубка, в пимах. Жесткая гнедая борода с шерстью тулупного воротника перепуталась. Сутулый и толстый, шагал он вразвалочку и действительно здорово на барсука смахивал. Уселся на табуретку прочно, и даже по́лы тулупа не распахнул — так уютнее ему.
— Дак чего ж, Иван Корнилович, — спросил Тимофей, — с начала всю говорильню заводить, про голодных да помирающих рассказывать, али теперь уж сам понял, что излишки отдать придется?
— Нет у мине хлеба, ребяты. Хоть чего делайте — нету!
— Да ведь знаем же мы, сколь у тибе его было. Продавать не разрешали, — нажимал Тимофей, — куда ж он подевался-то?
— Сказывал же я вам, что казаки забрали. Сам Дутов проверил, чисто ли замели. У мине ведь он останавливался-то.
— Ну, пес с тобой! — вклинился Егор. — Подвигайся к столу. Хоть ты и врешь, вот тебе бумага. Пиши заявлению председателю.
Чулок, выпростав руки из рукавов тулупа, передвинулся с табуреткой к столу, погладил широкой заскорузлой пятерней клочок бумаги и, покряхтев натужно, спросил:
— Чего писать-то?
— Пиши, — сказал Егор. — Председателю хуторского Совета такому-то… Прошу освободить мине от аресту и контрибуции, потому как весь хлеб отняли дутовцы… Написал? Подпишись. И пошли на место. Вот как соберутся все советчики, мы вместе и обсудим, чего с тобой делать… Может, в городскую тюрьму придется отправить… Там ни тулупа, ни шанег хозяйкиных не будет.
Вернувшись к столу, Егор взял Чулково заявление, повертел его так и этак? Потом достал другой листок и стал выводить на нем такие же и точности каракули, как у Ивана Корниловича:
«Петька скажы матери штобы показала етим чертям хлеп и мине атпустють».
Глядя на старания товарища, Тимофей удивился и, улыбнувшись в ус, одобрил:
— А ведь шибко похоже получилось… И подпись не отличишь от настоящей. Ну и ма-астер! Думаешь, сработает?
— А вот сейчас поглядим, — ответил Егор, свертывая бумажку. — Как в песне: «Милый сватает — страдаю. Что получится, не знаю».
Егор накинул шинель и без шапки вышел. Тепло на дворе, и до Чулкова дома рукой подать, не далеко. Тимофей от нечего делать слонялся из угла в угол по пустому помещению. В окна заглядывал. Теперь уж скамеек наделали много. Стояли они возле стен, а все лишние сдвинуты были в дальний конец.
Ждать пришлось не более четверти часа. Вернулся Егор сияющий и с порога доложил:
— Сработала паршивая бумажка, председатель! На задах у его куча назьма, вот в ей и хлебушек. Откопал я с краю, раскрыл. По-хозяйски сделано: мешки брезентом накрыты, потом — соломкой, а сверху — навоз… Не велел я им ничего трогать. Сказал, что сичас придут к им с понятыми.
— Лихо ты провернул все это, Егор Ильич! — заметил Тимофей, стоя у окна и нервно почесывая за ухом. — И немало, видать, хлеба лежит в той куче, да только попахивает затея твоя душнее, чем тот навоз, каким хлеб-то прикрыт.
— Да ты чего, Тимофей, виноватишь-то мине? — опешил Егор, остановясь возле стола в недоумении. — Они же, все эти Чулки да Кестеры, обманывают Советскую власть, а мы чего поставим против ихнего вранья?
— Они либо несознательные, либо вовсе враги. А кто есть мы? Советская власть. И негоже нам, наверно, становиться с ими на одну доску.
— Э-э, мой грех перед людями отмолют те, какие с голоду не помрут от Чулкова хлебушка… Вон Василий с Григорием подъезжают, — обрадовался Егор возможности прекратить этот неприятный разговор.
— Дак вот, председатель, — заговорил Василий с приходу, — семьдесят пудов мы выкопнули у Кестера из той заначки.
— А кто в понятых был? — спросил Тимофей.
— Кум Гаврюха да Филипп Мослов.
— Ну вот, берите их снова да у Чулка на заднем дворе навозную кучу копните. Там, небось, и того больше добудете.
— О, — удивился Василий, поворачиваясь к, двери. — Сам, что ль, осознал, аль разведка донесла?
Ему никто не ответил, а вместо того Тимофей велел Егору позвать Кестера из кутузки. Тот, войдя, остановился возле порога, словно готовясь выслушать смертный приговор. Тимофей спросил:
— Ну, и чего ж ты высидел за эти дни, Иван Федорович? Может, индюшат десятка два под своим тулупом выпарил?
Кестер, выдернув трубку изо рта, молчал настороженно, стараясь понять, куда клонит председатель. Стоял Иван Федорович как-то боком и злобно косился из-за края волчьего воротника на советчиков.
— Тебе сколь сдать-то велено было? — продолжал Тимофей допрашивать.
— Пятьдесят пудов.
— Ну вот, за эти дни ты целых двадцать пудов еще насидел. Спасибо за перевыполнение. Иди домой. Больше у нас к тебе нет вопросов.
— Сволочи вы красные! — заорал Кестер, догадываясь о случившемся. — Своего у вас никогда не было, чтобы с… ж… прикрыть, а чужое среди белого дня грабите! — Он рванулся к двери, продолжая несусветную матерщину, запнулся за порог и хлопнул дверью так, что посыпалась непрочная зимняя штукатурка.
К вечеру того же дня отпустили и Ивана Корниловича. У того почти девяносто пудов выгребли, а требовали пятьдесят.
О дочери своей, о Клане, Чулок ни разу не вспомнил, не упрекнул зятя за украденную дочь. А Тимофей тем более не затронул минувшего, потому как не бывал он у тестя ни единого раза, и Кланя туда не ходила. Как безжалостным топором, отсекли все нити. Агафья только сохла по дочери, да молчала. Иван Корнилович не велел поминать ее в доме.
Сотворил фокус Егор Проказин с подделкой письма. Хлеб у Чулка выгребли. Шутя вроде бы все это вышло. А Егор приуныл. Молчаливым сделался. Совесть грызла.
В тот самый день, когда Кестера и Чулка растрясли советчики, дольше всех задержался Егор в Совете с бумагами. В сумерках уже домой направился. Возле спуска к плотине, будто случайно, Дарья Рослова ему встретилась, родная сестрица, стало быть. А вернее всего, поджидала она братца, наблюдая от своего двора.
— Сказывал Вася, как вы хлебец у богатеев трясете, — завела она будто с упреком в голосе. — Молодцы лихие, прям сыщиками поделались…
— А чего ж делать-то? — стал оправдываться Егор. — Ведь Расея с голоду помирает, а мы тут все ж таки поколь досыта едим.
— Досыта! — хмыкнула Дарья. — А не застревает у тибе в горлушке сытый-то кусок?
— Эт ты об чем?
— Об том, что у тяти нашего родного тоже хлебушек спрятан…
— Да ты что?! Кто тебе сказал?
— Маня шепнула. А ты не знал, что ль?
— Откудова ж мне знать? Мне-то ведь не говорила она. Да и как это, когда они ухитрились такое дело сотворить?
— Сват Иван под крещение приезжал с Зеленой. А Маньку в тот раз к матери отправили они на Зеленую… Ты-то где был?
— А я в городу тогда дня три, знать, проторчал…
— Вот-вот. А Манька-то воротилась домой да пол стала мыть в горнице и увидала, что две половицы возле глухой стены качаются! Чуток приподняла одну, да и поняла все.
— Дак чего ж она мне-то не сказала?
— А это уж ты у ей и спроси по-хорошему.
— Ну, спасибо, сестра.
Закусил ус Егор и зашагал по спуску на плотину. Шибко некрасиво все это вышло. Не часто заглядывал он в закрома, особенно с тех пор, как с общественными делами связался. Когда ночевали в хуторе дутовцы, Егор, не желая встречи с ними, уехал к свату на Зеленую.
Стали потом раскладывать в Совете контрибуцию по хозяйствам, и Проказиным тридцать пудов определили. А сдавать-то нечего оказалось. Егор сам проверил и убедился в том. Отец на казаков свалил, что будто бы они все забрали. Хотя овес, кроме семенного, и к самом деле дутовцы выгребли. Объяснил Егор свое положение советчикам — поверили. А как теперь быть?
Помимо прочего, вынырнула и еще одна загвоздка щекотливая. До действительной службы не успел жениться Егор. А после нее, пока приглядывался, война германская началась. Так до сих пор и ходит в холостяках. А время-то катится безудержно. Не побежишь по вечеркам на четвертом десятке лет. Манька вдовой от Гордея осталась. И все клонилось к тому, чтобы объединиться им. Даже отец на то намекал осторожненько. И Марья не противилась. А тайну вот не доверила ему — Дарье, золовушке своей, шепнула.
Дня три носил Егор эту тайну в себе. Будто пудовый камень висел у него на шее. Ни у отца, ни у Марьи ни о чем не спрашивал. А половицы горничные проверил незаметно и убедился, что не пустые слова сказала Дарья. Умолчать об этом — совесть не выдержит. А сказать — отец на всю жизнь возненавидит. Вот и терзался до того, что Тимофей уж заметил неладное и спросил как-то под вечер, когда вдвоем они в Совете остались:
— Захворал ты, что ль, Егор Ильич? Уж какой день вроде бы не в себе ты. Аль показалось мне?
— Нет, не показалось, Тима, — заерзал на табурете Егор. — Да только хворь эта — особенная. Никакая Пигаска тут не пособит… — Он поднялся из-за стола и зашагал вдоль запотевших под вечер окон. Окурок обжигал пальцы, а он тянул из него горячие остатки, словно собираясь проглотить. — А ты вот можешь и пособить, и погубить. — И рассказал о своей печали, добавив: — Вот пущай Совет меня судит или отца допрашивает… А насчет сознаться-то крепок ведь он… В кутузку, что ль, старика тащить?
Со вниманием выслушал Тимофей товарища, поднялся и, снимая с гвоздя шинель, усмехнулся.
— Думаю, что ни тебя судить, ни отца твоего в кутузке держать не придется… Ты посиди тут часок, а я к Илье Матвеичу понаведаюсь. Это с виду он грозным кажется, а на деле — добрый русский мужик. Сговоримся, думаю, полюбовно. Только ты не приходи, пока я там буду.
Весенний день долог. Солнце еще висело над кестеровскими тополями. Снега в хуторе уже не было. Да и в поле держался он лишь в низинах, возле кустов, в оврагах. Тянул низовой северный ветерок, напоминая о том, что зима все еще здесь, рядом, и не хочет расстаться со своими правами.
А Тимофею эта погода напоминала ту давнюю жуткую весну, когда двинулись они семьей из южных степей, из-за Оренбурга. Отца схоронили еще на месте, а дорогой двух братьев закопали. Самую младшую сестренку в приют отдали. Где она теперь? Жива ли? Голод расправился со всеми. Едва ноги дотащили они с матерью до хутора. Все это до того явственно приблизилось, что Тимофей, зябко шевельнув плечами, вздрогнул, передернулся весь и нырнул во двор к Проказиным.
Дома был один Илья Матвеевич. За последние два-три года жизнь так с ним распорядилась, что будто и не было двужильного неутомимого силача. Летом он и теперь ходил босой, но усох, скрючился. Вроде бы и ростом ниже стал. Волосы сделались, как болотная трава поздней осенью, бледно-зелеными, поредели, и кудри распрямились. Борода хоть и оставалась темной, но тоже проредилась и отмякла.
Заметно начал он сдавать после того, как похоронил жену, внезапно умершую. А потом и Гордей с войны не вернулся. Когда-то жесткий, неприступный цыганистый взгляд сделался теперь до смешного робким и даже пугливым.
«Укатали Сивку крутые горки», — подумал Тимофей, глядя на хозяина, и поздоровался.
— Можно посидеть с тобой, дядь Илья?
— А чего ж не посидеть! Садись. Подымим вместе. Ты зачем пришел-то?
— Вот поговорить и пришел, — сказал Тимофей, присаживаясь на лавку к столу и доставая кисет. — Тебе доводилось когда-нибудь шибко голодовать, дядь Илья?
— А тебе доводилось видывать простого русского мужика, какой не знавал голоду? — вопросом же ответил дед.
— Ну, стало быть, поймем друг дружку, — заулыбался Тимофей.
— Чего понимать-то?
— Слыхал ты, дядь Илья, что правительство наше, Советское, из Петрограда в Москву переехало и столица теперь у нас в Москве?
— Давно переехало-то?
— Да вот гдей-то в середине марта.
— Нет, не доводилось такого слышать.
— А что Москва-матушка с голоду помирает, слыхал, небось? Что в Петрограде люди с голоду мрут, как мухи, неужели не слыхал? Заводы остановились, фабрики — голодные рабочие не могут работать. На улице, прям на ходу помирают. Хлебушка, стало быть, надо голодным-то. Поберечь бы их, пособить бы!
— Дык ведь нету его, хлебушка-то, Тима.
— Есть. Есть, дядь Илья! Ты поищи. Вспомни, куда ты его захоронил.
Встав с лавки, дед Илья дробно перебирает босыми землистыми ногами и, поворотясь к иконам, истово крестится, приговаривая:
— Вот, истинный бог, нету у мине хлебушка! Нечем пособить голодным. Хоть пойди да сам глянь. Себе вон чуток осталось на прокорм — и все. Пойдем покажу.
— Да ведь с тебя немного и причитается-то, — возразил Тимофей, вставая и направляясь за дедом, — всего тридцать пудов.
— У-у! — заныл дед, отворяя дверь. — Глянь, глянь в анбаре! Там, ежели все до зерна подмести, и то тридцать-то пудов не наберется.
С крыльца дед шустро вдарился к амбару, но Тимофей придержал его:
— Ты, дядь Илья, не в анбаре, а в другим местечке покажи…
— Где хошь, там и покажу.
Для начала обошли конюшню, в хлев завернули, в баню, по гумну потоптались, возле погреба постояли. А потом дед решительно к крыльцу направился. «Уж не осознал ли?» — подумалось Тимофею. Но дед завел его в чулан, а выйдя оттуда, лихо взметнулся на чердак, маня за собою Тимофея. Потешил старика председатель Совета — побывал и на чердаке. После того снова во двор дед подался, соображая, куда бы еще ткнуть носом этого настырного гостя.
— Дак как же нам быть-то, дядь Илья? — озабоченно молвил Тимофей. — Хлебушек позарез нужен, а у тебя он без употребления лежит.
— Эт и где же лежит-то? Христос с тобой! Ведь везде я тибе обвел…
— То-то вот и оно — обвел, думаешь. Теперь давай-ка я тебя поведу!
— Куды ж еще весть-то ты мине собралси?
— А куда нос покажет. Пошли!
Тимофей круто развернулся и пошел в избу. Дед — за ним. Через прихожую — прямо в горницу и к глухой стене. Наступил на две крайние половицы — не прибиты.
— Поднять их аль не надо?! — сурово спросил Тимофей, впившись желтыми, как у кота, глазами в подходившего Илью.
Ахнул дед, словно ему кипятку за шиворот плеснули, сжался весь и запричитал:
— Ах, моше-енник! Да что ж у тибе нос-то, собачий, что ль-то? Ах, грабитель! Креста на тибе нету! Весь хутор ограбил, все зачистил. Одно тебе прощенье — себе не берешь…
— Креста нету, и себе не беру — верно. А мошенник-то не я, дядь Илья, а ты самый настоящий мошенник и есть: перед богом клялся, на иконы крестился во всю грудь, а сам хлебец прячешь от голодных. Заодно, что ль, с богом вы против умирающих с голоду восстали? И сына родного подвел. Егор-то ведь тоже говорил, что нет у вас хлеба.
— Да ведь не знал, ничего Егор-то не знал!
— А нос у мине обыкновенный, не собачий. Видал я, как вы прятали. Двое ведь вас было. Аль не так? Другого-то вот не признал я только. Да это и ни к чему! Сейчас же вези тридцать пудов, поколь Егора нету — и делу конец. Спать спокойней будешь, и перед богом не грешен, и перед людьми совесть чиста.
Почернел дед лицом, ссутулился еще больше и пошел в амбар за пустыми мешками. Честь сына не хотел он порочить: дороже хлеба она.
Весною восемнадцатого года лебедевские мужики ухватили все-таки тот клин казачьей земли, какой посулил им атаман Петров. Да лучше б они его не трогали, потому как весь хлеб и труд их пошел на пользу врагам революции. А мужику в тот год и всем, кто за Советы стоял, выпали неисчислимые му́ки.
Трудно сказать, сколько бы еще сверкали кровавые казачьи шашки в седых, ковыльных степях Оренбуржья, но уже над всей горнозаводской зоной реяли красные флаги. Крепко стоял советский Челябинск, легче вздохнул после мартовских боев Троицк, когда разорвали очередное кольцо и рассеяли дутовцев красные отряды.
Еще держался красный Оренбург с небольшим гарнизоном против полчищ казачьих генералов. И было ясно, что, хотя и плохо вооруженные и плохо одетые, рабоче-крестьянские отряды стоят насмерть и побеждают. Мичман Сергей Павлов и двадцатисемилетний ярославский мужик, Василий Константинович Блюхер, не имевший ни военного, ни общего образования, уже не раз били грамотных матерых казачьих генералов и самого Дутова.
Одолели бы Советы до конца эту белую напасть. Но по приказу Антанты и при активнейшей поддержке меньшевиков и правых эсеров жарким пламенем вспыхнул мятеж чехословацкого корпуса. Будто гигантский пороховой фитиль запылал по всей Сибирской железной дороге. С 25 мая по 8 июня были захвачены мятежниками Мариинск, Новониколаевск, Верхнеудинск, Канск, Пенза, Сызрань, Петропавловск, Томск, Курган, Омск, Самара.
Челябинск в этом ряду оказался первым — он пал еще 17 мая. А 25 мая Советское правительство издало приказ о разоружении мятежного корпуса, но агенты Антанты уже сделали свое черное дело. И запылала Сибирская магистраль, с новой силой заплескалась кровь. Словно мутная волна прокатилась по необъятным просторам, подняв из глубин всю белогвардейскую нечисть.
Мгновенно поднял свою битую голову и Дутов, снова готовясь к решающим схваткам. Понеслись его вестовые по станицам и поселкам, собирая казаков.
Троицк так и жил почти в осадном положении, не расслабляя военных мускулов. Много раз город разбивал и рассеивал казачьи отряды, а они снова рождались.
В начале апреля Федор Федорович Сыромолотов был отозван в Екатеринбург. Виктор Иванович, пережил это событие с великой болью и почувствовал себя осиротевшим. Железная воля Федича, умение убедить и повести за собой людей очень были нужны городу в дни новых жестоких испытаний.
С двенадцатого года Виктор Иванович шел об руку с надежным Федичем. С ним веселее работалось, из всех безвыходных положений непременно отыскивался выход. Теперь увяз Данин в каторжной беспросветной трибунальной работе, и силы, казалось, вот-вот иссякнут. Давно больные легкие совсем ослабли. Похудел. Кашлял отчаянно, с закатом, порою до слез, но курил так же много, как и раньше.
Да и вообще дела пошли как-то вразнобой, между командирами отрядов то и дело возникали раздоры на личной основе, а это нередко нарушало согласованность в боевых операциях и приводило к лишним потерям. И было удивительно, что даже при таком командовании плохо вооруженные и необученные солдаты революции неизменно побеждали, хотя почти всегда выступали в меньшем числе.
Был получен приказ о реорганизации Красной гвардии в Красную Армию. 17-й Сибирский стрелковый полк переименовали в Уральский. В армии вводилось единоначалие. В мае пришло известие о захвате Челябинска чехословацкими войсками. Совет рабочих и крестьянских депутатов, созвав экстренное заседание, решил направить троицкие отряды к станций Полетаево, чтобы вызволить из беды Челябинск.
Но никто не знал, что там за сила объявилась роковая, сколько ее. Почему не удержались челябинцы? Для выяснения обстановки послали двух делегатов под Полетаево. Вернувшись, один из них, по фамилии Померанец, доложил исполкому Совета, что сила там стоит несметная и надо избрать ликвидационную комиссию, чтобы передать все дела чехам.
— Ты не ПомЕранец, — ответил ему военком Степанов, — а ПомИранец, и помирать придется тебе одному, потому как, ежели еще скажешь такое где-нибудь, я пристрелю тебя на месте.
Несколько красногвардейских отрядов срочно были отправлены под Полетаево. И вначале потеснили они белочехов, но те получили сильное подкрепление, и пришлось троицким отрядам попятиться по железной дороге. Но отходили организованно. Двое суток, не смолкая, гремел кровопролитный бой под станицей Еманжелинской.
И еще держались бы красные бойцы, но с тыла и флангов из степи начали появляться казачьи отряды. К тому же, между командирами произошел раскол. А отряд железнодорожников самовольно снялся с позиций и ушел охранять родную станцию в Троицк. Но и в этих условиях красные бойцы отступали без спешки, без паники, сдерживая напор врага.
В эти же дни в Троицке усиленно формировались новые отряды, но в городе удалось набрать всего около четырехсот человек. Пришло время и за уезд взяться. Во все рабочие поселки, крестьянские деревни, хутора были разосланы уполномоченные Троицкого Совета. Только с Кочкарского прииска пришло на оборону города около двух тысяч человек, в основном шахтовых рабочих и старателей. Подходили из деревень.
Виктор Иванович отдавал все иссякающие силы работе в трибунале. В тюрьме содержались дутовские шпионы, провокаторы, буржуйские саботажники. Следователям нужно было время, а его не хватало. Нескольких старших казачьих офицеров, схваченных после боя у Черной речки, пришлось расстрелять, испросив на то разрешение исполкома Совета. В свой хутор Виктор Иванович не смог поехать, послал туда бывшего поручика Алексея Малова. Антона Русакова, так и жившего под фамилией Петренко, взял к себе в помощники.
Несколько раз Николай Дмитриевич Томин от имени казачьей секции требовал начать сбор казаков-фронтовиков, чтобы формировать из них красные казачьи отряды, но руководители Совета отказывали, боясь измены казаков. Наконец, 2 июня, когда из рабочих поселков и деревень уже шло пополнение, уездный и городской исполкомы согласились с предложением Томина. Это решение было утверждено центральным исполнительным комитетом города и городским комитетом партии.
Через два дня Совет утвердил пять пар агитаторов, снабдил их полномочными документами и направил в казачьи станицы по разным маршрутам за сто-сто пятьдесят верст от города.
Первой группе — работникам военного комиссариата Попруге и Хомутову — удалось проникнуть далеко на северо-запад, до станицы Кундравинской. Более ста пятидесяти верст проехали они, увертываясь от казачьих застав и разъездов. Решили достигнуть дальней точки маршрута, навербовать добровольцев, тогда вместе с отрядом легче будет пробиться обратно в Троицк.
Но вышло все иначе. Как только уполномоченные, начав агитацию, раскрыли себя в Кундравинской, их тут же арестовали и под усиленным конвоем отправили в Миасский завод, где стоял штаб какой-то части Чехословацкого корпуса. Доро́гой Попруга, пытаясь убежать от охраны, бросился в озеро. Там его и застрелили. А потом, видимо, и Хомутова прикончили, потому как исчез он бесследно.
Вторая пара — Данин и Балмасов из военкомата — направилась на запад, в сторону Верхнеуральска. Тоже маршрут далекий, но в сорока верстах от города, у поселка Подгорного, группа нарвалась на казачьи банды и вынуждена была вернуться.
Третья группа — Томин и Пшеничников — двинулась на восток, в родное Томину Зауралье, с намерением добраться до станиц Усть-Уйской и Звериноголовской. Но отъехали они от города всего двадцать пять верст, и у поселка Ключевского наткнулись на казачий кордон. Пришлось возвращаться ни с чем.
То же самое случилось и с четвертой парой, которая устремилась на север, в сторону Челябинска. Лишь двадцать верст преодолели послы, и у поселка Ямы́ — первого на этой дороге — встретила их казачья застава. Да и бессмысленно было продвигаться дальше, потому как навстречу катилась, тесня красные отряды к Троицку, лава белочешских частей.
Больше всего повезло пятой группе, отправившейся на юг через Надеждинскую, Михайловскую, Алексеевскую, Лейпцигскую, Тарутинскую, Бородиновскую и Катенинскую станицы. Правда, немногих казаков удалось им сагитировать, а в Тарутинской уполномоченного Семена Ловчикова дважды пытались арестовать старики казаки и офицеры. Зато из Кетлинской удалось увести восемьдесят четыре казака, на конях и в полном вооружении. Сам Ловчинов спасся бегством.
Сборный пункт казакам был назначен в поселке Новотроицком, недалеко от города. Уполномоченный Александр Коковин из поселка Соколовского привел туда сорок восемь безоружных казаков-фронтовиков. Туда же приходили крестьянские парни из деревень. Иные на своих конях. Оружие, обмундирование получали на сборном пункте. Были там и лошади, реквизированные у городской буржуазии.
Буквально за полсуток до первого наступления чехословацких полчищ, то есть к вечеру 12 июня, все-таки был сформирован кавалерийский полк имени Степана Разина. Две первые сотни составили из казаков, а третью и четвертую — из крестьян. Лишь те казаки попали в них, какие собрались тут поодиночке из разных станиц. В третью сотню зачислили десять фронтовиков и парней с хутора Лебедевского.
К этому времени был доукомплектован 17-й Уральский стрелковый полк, много раз побывавший в боях под Троицком. Появились новые полки, сформированные из рабочих Кочкарского прииска и из крестьян. Готов был к действию интернациональный батальон, куда вошли добровольцы из пленных немцев, мадьяр и солдат других национальностей. Были там и чехи.
И все это было брошено на позиции, потому как и теперь снова строилась круговая оборона. С севера надвигалось четыре эшелона чехословацких войск. С запада, как саранча, нахлынули дутовские орды. Казачьи разъезды нападали со всех сторон. Внутри города пока оставалась лишь коммунистическая дружина. О численности окружающих войск никаких сведений не было.
Несколько дней назад из Москвы пришло сообщение, в котором говорилось о размахе чехословацкого мятежа, о прямой связи его с Антантой и с российскими правыми эсерами и меньшевиками. Но местные власти еще не чувствовали этой гигантской черной силы. Будто чудовищный троянский конь закатился на стальных колесах в самые глубины России и выпустил из себя едва ли не полсотни тысяч воинов!
Еще не все мужики успели отсеяться, когда заполз в хутор этот страшный слух. Будто бы чехи заполонили Челябинск, захватили всю Самаро-Златоустовскую железную дорогу, теперь идут на Троицк. А с ними возвращаются буржуи, какие раньше разбежались, и вместе с казаками подушат они мужиков. Но не бросили землю хуторяне, а еще жарче взялись за работу, стремясь довершить все срочные посевные дела. Спокон веку известно: умирать собирайся, а рожь-то сей.
В погожий первоиюньский денек подъезжал Алексей Малов к хутору Лебедевскому. Как только с бугра открылось селение, сразу понял, что у съезда на плотину, справа возле дороги, стоит изба Рословых, а слева, на бугорке у пруда, — сельсовет. Так и говорил Виктор Иванович, провожая Алексея в путь. Еще успел набросать на бумажке план, указав на нем избы Тимофея Рушникова, Шлыковых и свое жилье.
Бумажка та лежала у Алексея в кармане гимнастерки, да не понадобилась она ему: чертежик тот наизусть запомнил, а тут все как на ладони видно. Да в хуторе том и полсотни дворов никак не насчитается.
«Невеликое, видать, войско тут навербуешь, — подумал вслух Алексей, смахнув тыльной стороной ладони пот со лба. В седле он держался легко и ловко. — Ну, да ведь я и вербовщик-то неузаконенный».
В городе он даже не успел выправить нужного удостоверения. Да и не обязательна такая бумага, коли в хуторе знакомые есть. Невольно сравнил хутор со станицей Бродовской, где довелось под арестом побывать. В каждой такой станице легко полк навербуется, а то и поболее.
— Хороша Маша, да не наша, — проговорил он вслух, направляя своего рыжего коня к сельсовету.
Вокруг — ни души, но сельсовет, кажется, не заперт. Привязал коня за грубую балясину у крыльца и — в дверь. В гулкой пустоте большого помещения за столом одиноко сидел крепкотелый и краснощекий парнишка лет десяти-одиннадцати.
— Здравия желаю, товарищ председатель или господин атаман! — шутливо поприветствовал его Малов, снимая фуражку с потной головы. — Какую должность исполняешь ты здесь?
— Дежурить мне велено, — вроде бы с тревогой ответил парнишка, приглядываясь к вошедшему и вставая из-за стола.
— Ну, вот и славно! А как тебя звать?
— Федькой.
— Чей ты?
— Рослов.
— О! А Василий Григорич кто тебе?
— Брат мой двоюродный.
— Вот как! А Макар Михайлович?
— Тятя.
— И живете вы вон в той избе? — показал в окно Алексей.
— В той самой.
— Ну, стало быть, пойдут у нас дела! — обрадовался Алексей, склонясь над парнишкой и обняв его. — Вон ты какой крепыш! А председателя сможешь найти, знаешь, где он?
— Знаю. На кизяках, наказал он мне.
— Лети живо! Скажи, что поручик Малов приехал по важным делам.
Федька вопросительно оглядел красивого дядю с темными усами под прямым носом. На фуражку, лежащую на столе, зыркнул и приметил на ней звездочку. Выходя, спросил несмело:
— А звать-то как тебя?
— Алексей. Дядя Алексей Малов. Он знает меня.
Выскочив из сельсовета, Федька вихрем понесся выполнять приказание, а сам все соображал: как это, говорит, будто поручик он, а на фуражке — звезда? Может, белый офицер сюда закатился? Ну, да коли знает его дядя Тимофей, сами тут разберутся. Добрый он, по всему видать, дядька.
Ждать Малову пришлось недолго. Покурить успел всласть, да воду еще на подоконнике в глиняном кувшине обнаружил прохладную — напился. Тут и увидел в окно, как поднимаются с плотины Тимофей с Василием. Торопятся, почти бегут. И Федька за ними трусцой поспешает.
Знали от Антона мужики, что поручик Малов с первых дней Октябрьской революции красногвардейцем воюет. Но, войдя, вытянулись у порога по старой привычке и чуть не хором выпалили:
— Здравия желаем, ваше благородие!
Малов смутился на мгновение, даже краска в лицо бросилась.
— Э, нет, братцы, про благородие забыл я давно. И вам советую…
— Да так это мы, Алексей Григорич, — смутился и Василий, тряся руку Малова.
— О положении в Троицке знаете? — спросил Алексей.
— Бумаги никакой не было, — отвечал Тимофей, разгладив под ремнем гимнастерку, — а сказывают, будто чехи на город идут от Челябинска.
— Да. Наши отряды отступают к Троицку вдоль железной дороги. А с тыла и флангов жмут дутовцы. Вокруг города постоянно рыщут казачьи разъезды… Вы понимаете, в каком положении оказался город?
— Чего уж тут не понять-то, — скручивая цигарку, молвил Василий. — Котомку сбирать поскорейши надоть да всех скликать.
— Яснее ясного, — подтвердил Тимофей. — Федя, милок! Дуй по хутору, зови всех мужиков на митинг сюда вот, к сельсовету. Из дружков кого для помощи покличь, чтобы сразу во все концы. — И вдогонку еще добавил: — До назьмов добежи! Видал, сколь там народу-то?
Пока собирались люди, Василий успел сходить домой и велел готовить дорожную суму. Катерина приняла это известие, как удар топора. И слез даже не оказалось вначале. Сжалось все внутри, удушье какое-то навалилось. Василий поуговаривал ее недолго, да некогда задерживаться-то — ушел. А Макар глядел-глядел на нее, не выдержал:
— Ты бы хоть поревела, что ль, Катя, — посоветовал он участливо. — Негоже в твоем положении так-то. Ребеночка ведь попортить можешь…
Она и сама о том думала и не раз схватывалась за свой шестимесячный живот. Но в горле, будто колючая плотина застряла поперек — ни вдохнуть по-настоящему, ни выдохнуть не дает. А дело свое делала — котомку мужу собирала, хоть и валилось все из рук. Только потом, через полчаса, может быть, прорвалась эта горькая и колючая плотина, и Катерина отвела душу затяжливым, жутким воем.
К тому времени во многих избах заливались бабы во всю головушку. А возле сельсовета собралась большая толпа. Напуганные слухами, люди поняли напряженность момента и шли на этот сход, зная уже, что потребуется от них. Потому длинных речей не было. В немногих словах обрисовал обстановку Малов, сообщил, что решено сформировать кавалерийский полк, в который вербуются революционно настроенные казаки, и что желающие здесь тоже могут записаться в тот полк.
Стол вынесли из сельсовета на крыльцо, тут и начал записывать Алексей добровольцев. Молодые вперед подались, на крыльцо надвинулись. Василий оказался рядом с Маловым.
— Нас пиши с Гришею в тот конный полк, Алексей Григорич.
— Да вас-то я уже записал. И Тимофея — тоже. Кто следующий?
— Пиши мине! — крикнул с другой стороны крыльца Ганька Дьяков.
Как только записался Ганька, Тимофей, стоя на крыльце сзади стола, поманил его к себе, сказав:
— Ты доскочил бы до Зеленой, Ганя. Найдутся ведь и там добровольцы. Хоть человек пять-семь, а найдутся. Вот и пущай к нам пристраиваются.
— Сколь же там наберется, — засомневался Гавриил, — из семнадцати-то дворов?
— А сколь наберется, столь и веди. Уведомить-то надо их все равно.
Пошел Ганька выполнять приказ председателя. А Василий, попятившись от толпы на просторное место и собираясь закурить, увидел тут и Тихона, и Мирона, и Макара. И даже дед, оказывается, притащился. Держала его за руку Санька и волокла куда-то вперед, к крыльцу. Стрельнул Василий взглядом к столу и приметил там Степку. Достигнув его, дед перехватил костыль в левую руку, а правой, словно крюком, зацепил внука за шиворот и лихо рванул к себе.
— Ты чего, дедушка?! — взмолился Степка. Неловко ему принародно деду поддаваться.
— Записываться лезешь? — ехидно спросил дед, выпустив из рук Степкину рубаху.
— Записываться.
— Не пущу!
— Ты чего это, Михайла Ионович, внуку поперек путя встаешь? — попробовал заступиться кум Гаврюха за Степку.
— Ишь ты, поперек путя! — обидевшись, передразнил дед Гаврюху. — Вася вон пошел весь штыками пропоротый, Макар израненный весь, никуда не годится. А Митя и вовсе загинул на проклятой войне. Он ведь один, Степка-то, на три двора цел осталси. Не пущу!
Василий подозвал Степку к себе. Предложил закурить и сказал:
— Ты дедушку-то послушайся-ка, Степа. Не последний этот набор, успеешь и ты солдатской каши нахлебаться вот так. — Провел поперек горла ладонью.
— Да ведь Данины ребята идут, а я хуже, что ль? — возразил Степка, нацеливаясь запалить цигарку. — Дружки они мне.
— Ну, Роман-то постарше вас. Ежели б не революция, давно бы его взяли. Да и не служил у их никто поколь. — Василий говорил не торопясь, размеренно и вроде бы просительно даже. — А ты бы вот дельце одно провернул военное поскорейши, спасибо сказали бы тебе и Алексей Григорич, и Тимофей…
— Какое? — нетерпеливо перебил Степка.
— В Бродовскую надо попасть срочно, Лавруху там Палкина разыскать да пошептать ему обо всем, чего тут видишь. Красных агитаторов к им в станицу не пропускают. А сказать ему надо, что в городу конный полк формируется, что казаков туда приглашают сознательных. А Лавруха-то прошлый раз пособил здорово, городскую следственную комиссию от расправы уберег. И вот этого человека, — показал на Малова. — Скажи ему про все. Может, еще кого из знакомых прихватит.
— А когда ехать-то?
— Да вот прям сичас! Ведь ночью же мы, отправляемся. Так и скажи, пущай сюда едет или дорогой догоняет, ежели согласится. Седлай Ветерка и гони. Да кругом поглядывай: сам не влопайся и Лавруху не подведи. Казаки шутить не станут, коли дознаются, зачем ты прикатил.
Степка, воодушевленный столь важным военным заданием, понесся выполнять его. Дед не слышал, о чем сговорились внуки, но, довольный тем, что запись младшего не состоялась, велел Саньке выбираться из толчеи.
— Вася вон тут и дядь Макар тоже, — на ходу просвещала деда Санька.
— Вот к им и веди.
— Уж не в казачий ли полк записываться прибежал ты, батюшка? — спросил Макар.
— По мне теперь, хоть в какой полк — все один толк, лишь бы от печки недалечко, — молвил дед, подходя к своим. — А ты, Вася, будто бы в тот самый казачий полк записался?
— Да какой он казачий, коли нас туда же зовут! В пехоте повоевал я, теперь еще в кавалерии попробоваю.
— А ведь нас Иван Васильевич Смирнов не раз в казаки-то записываться звал, — будто новость сообщил дед. — В четырнадцатом годе и раньше… Все земелькой прельщал.
— А чего, — шутя подхватил Василий, — мужиков у нас — целый косой десяток. Сразу бы двести пятьдесят десятин привалило. Бесплатно! И по́датей — никаких.
— Нет, внучек, лучше землю чужую пахать, чем шашкой да нагайкой на добрых людей махать. За эту вот земельку и покупал себе царь кобелей…
— Да смеется ведь Василий-то, — перебив деда, возразил Макар. — Всю жизню своими глазами видим все это. Теперь вот и царя не стало, а казаки вон чего делают.
— Дык для чего же он к им в полк-то записалси?
— Красный кавалерийский тот полк, дедушка, — пояснил Василий. — И воевать он будет против казаков.
Дед понимал все это не хуже других. Знал он, что и казаки не все одинаковы, и все же трудно было ему вообразить казаков с мужиками в одной упряжке. Но перечить внуку не стал. Спросил только:
— Степушка-то где?
— Да послал я его в одно место, — не пожелал признаться Василий. — К вечеру дома будет…
— Куды ты, куды, сопливец!? — послышался от крыльца пронзительный голос Леонтия Шлыкова. — Гришу записали, Яшка записалси. А ты-то куды, молокосос!
Малов, видимо, что-то возразил ему, но слов его не слышно. И опять-Леонтий:
— Дык ведь ему ведь восемнадцать еще не исполнилось. А дома вот я с отрубленным ухом да Ванька чахотошный остаемси…
Не записали, видать, Семку Шлыкова. А у Даниных вышло на этот раз так же, как в детстве когда-то захватывали они башмаки: кто раньше встанет, тому и достанутся. Только на этот раз предметом захвата не обувка была, а отцовский конь. И опять же Иван умудрился перехватить Воронка. С ним и записался он в конный полк, а Ромка — в пехоту. Бабушка Матильдушка теперь в поход их собирала.
Лихо вскочил Степка в Бродовскую. Вспотел только, рубаха так и прилипла к лопаткам. И Ветерок под ним потемнел от пота. Но, въехав в улицу, сдержал коня, пустив его легкой рысью. Возле ворот, приметил он, тут и там стояли оседланные кони. На улице встретил несколько верховых казаков в полном вооружении. Станичное правление оставалось в стороне от его пути, но площадь было видно. Там тоже пешие и конные казаки табунились — и все при оружии.
Тут и гадать нечего: стало быть, в станице тоже сбор идет, как и в хуторе. Только в чистом полюшке те и другие стоять будут по разные стороны. И рубить станут беспощадно, так что маячить между ними опасно. Чувствуя себя ничтожной букашкой между этими силами, Степка нервно передернул потными лопатками и снова пустил коня побыстрее, словно чувствуя, как сходятся две непримиримые стенки.
Остановясь возле палкинских ворот, Степка соскочил с коня. Во дворе собака залаяла, почуяв чужого. Едва успел конец повода в кольцо, на воротном столбе просунуть — калитка скрипнула. Кузьма из ворот выглянул.
— Ты чего? — спросил он.
— Дядь Лавруху повидать бы надо мне. Дома он?
— Дома. Да не Лавруха он тебе, а Лавр Захарыч. Ты лебедевский, что ль?
— Лебедевский.
— Сичас покличу.
Рядом где-то, во дворе, видимо, Лавруха был, потому как появился сразу же, едва успел скрыться Кузьма. Сперва кисетом тряхнул, поздоровался издали, спросил:
— Не из Рословых ли будешь?
— Рослов. Вася наш велел тебе передать, что в городу казачий полк формируется, — зашептал Степка, шагнув поближе к Лаврухе. — Наших с десяток туда записалось. А собирает всех командир, какого ты уберег от расстрелу зимой. — Видя во взгляде Лаврухи недоумение, пояснил: — Ну, следственную комиссию тут арестовывали.
— А-а, помню. Когда отправка-то у их?
— Наверно, вечером поздно.
— Ну ладно, понял. Скачи. Ты по какой дороге-то ехал?
— Вот по этой, — показал вдоль улицы Степка.
— И никто тибе не остановил?
— Нет.
— Лучше бы по приисковской, в объезд… Ну, да гляди. Заставы тут могут быть.
— Дак чего ж ему передать? — вместо ответа спросил Степка. — Приедешь аль как?
— Попробоваю, как ночка спустится.
— Ну, я поехал. Догоняй наших!
Вскочил Степка на коня и галопом пустил его в обратный путь. Лишь миновав площадь и толпы казаков на ней, вспомнил, что Лавруха говорил про объездную дорогу и про заставы казачьи, да не возвращаться же теперь к церкви! По улице проскочил вихрем и на взвоз поднялся. С высоты, оглянувшись, окинул взбудораженную станицу быстрым взглядом и устремился в степной покой.
Солнце давно своротило с полудня и теперь припекало в затылок. Далеко над курганом справа, словно сидя на его вершине, покоилось белое круглое облачко. Степка глазел на это чудо, пока его видно было. Но дорога пошла вниз, и облако спряталось. Недалеко впереди сторожили дорогу два небольших колка. Степка пулей проскочил между ними и едва успел заметить трех конных казаков за невысокими кустами.
— Стой! Стой, стервец! — загремело оттуда.
Всадники выскочили на дорогу и галопом понеслись вслед. Степка оцепенел на миг. Но Ветерок, почуяв беду, рванул с такой силой, что чуть не выскочил из-под всадника. Оглянулся Степка — не приближаются казаки, хоть и скачут во весь опор.
— Стрелять бу-у-у! — донеслось до слуха.
Сзади послышались выстрелы — один, другой, третий… Еще прибавил ходу Ветерок, а казаки остановились и уже прицельно стрелять начали. Впервые услышал Степка этих жутких пчел, как они взвизгивать по сторонам стали, а потом жигануло по левому предплечью. Скрючился он, побелел мраморно. Правой рукой зажал больное место и, проскакав таким же аллюром еще с минуту, понял, что миновала опасность.
— М-м! — досадливо промычал парень, глядя на выплывшую сквозь пальцы кровь. Холщовая рубаха будто выщипнута была в этом месте, и верх рукава уже выкрасился до локтя. — Как собака клыком хватанула… Да цепные кобели они и есть, сволочи! — впервые в жизни употребил это слово Степка и поежился, сдерживая коня. Только теперь страх пришел.
Вот о чем Лавруха-то упреждал! А на первом пути не было тут никого. Да и теперь прозевали, выходит, дозорные, коли пропустили гонца. Дед, если узнает о случившемся, воркотни не оберешься. Да еще мать с отцом подхватят — и вовсе хоть убегай из дому. Надо бы спрятать это, да куда же красный рукав денешь? А он уже набух, и капли крови стали падать на подол. Алыми цветочками пошла беленая рубаха.
Не поехал Степка по хутору — свернул возле Даниных в степь, на городскую дорогу. Въезжая в хутор оттуда, с облегчением обнаружил, что все уже разошлись по домам и возле сельсовета ни единой души нет. Подрулил к воротам старой своей избы, спрыгнул с коня и нырнул с ним в калитку. А во дворе, как на грех, — Дарья. Вытаращилась на кровавый Степкин рукав и зашумела на весь двор:
— Эт чего ж ты с рукой-то наделал? — бросилась она к племяннику, пытаясь понять, что там у него в рукаве-то.
— Да погоди ты! — взъерошился Степка. — К Васе мне надоть.
В избе опять же Катерина заохала. Василий, Алексей Малов и Макар за столом сидели — обедали.
— Ох, никак подшибли! — тревожно воскликнул Василий, выскакивая из-за стола.
— Подшибли на обратной дороге, — сдержанно отвечал Степка, стаскивая рубаху. — В угон разков с десяток стрельнули…
Василий вгляделся в рану, потрогал вокруг нее кожу, как доктор, и заключил:
— Легко ты, парень, отделался: неглубоко прохватило. Крови только много.
— Да надо бы как-то, чтоб дедушка не узнал и мама, — посетовал Степка. — Шуметь они примутся. И тебе на орехи достанется, как узнают, что ты послал.
— Его-то не достать им, — заметил Макар, — потому как сегодня уйдет. А тебе, и правда, кажись, перепадет знатно.
Рану перевязал Василий потуже, и обрядили Степку в старую Васильеву рубаху — еще довоенную. Пришлась она почти что впору. Окровавленную, потную и простреленную Степкину рубаху взялась обихаживать Катя.
— Ну, это все заживет, а Лавруху-то видал ты? — спросил наконец Василий о главном.
— Видал. Все ему обсказал. Наверно, приедет он, только ночи дождется. Ишь, как станицу-то стерегут, — доложил Степка, присаживаясь к столу, потому как домой попадет нескоро, а пообедать давно пора:
— Это ему дедушка записываться в полк не разрешил, что ли? — спросил Алексей.
— Ему.
— Ну вот, а он первый в бою побывал, — улыбнулся Малов, собираясь выйти из-за стола.
— Да какой же это бой, — разошелся Степка, — трое с винтовками на одного безоружного!
— А в бою, брат, всякое бывает. Ты вот сегодня без оружия цели своей достиг и живой вернулся. Значит, победил. — Малов поблагодарил за обед хозяйку, прошел к Василию и, собираясь закурить, продолжал: — А мог и не вернуться, но, коли задание выполнил, все равно победил. Такие вот на войне порядки… Пойдемте курить во двор, здесь и без того душно.
Только к полуночи двинулся с хутора обоз. Малов ехал впереди на своем коне и был несказанно доволен успехом дела. Более тридцати добровольцев набралось в этом маленьком хуторе, да с Зеленой восемь человек подъехали вечером. Десять хуторян в конный полк записались. Более половины — на своих лошадях. А Тимофею Рушникову, поскольку нельзя оставлять его хозяйство безлошадным, взяли серого хорошего коня у Демида Бондаря, у Тюти, стало быть.
Рассудили мужики просто: коли сам Демид не годен в строй — ущербный он — и детей у них с Матреной нету, так пусть конь его послужит доброму делу. Но Тютя, понятно, не обрадовался такому решению, будто душу из него вынули вместе с любимым конем. Перед мужиками не шибко противился он, поворчал только. А злобу на Тимофея затаил кровную.
Колька Кестер в тот день пас лошадей своих на Цыганском болоте и не знал, что в хуторе делается. А Иван Федорович, заслышав о митинге, сразу сообразил что к чему. Велел Берте собрать еду для сына, и с узелком подался к нему, чтобы оставить Кольку с лошадьми там и на ночь. Не сказал ему о хуторских новостях, потому как понимал, что, узнав о них, Колька вполне может уйти с отрядом.
Пожалуй, впервые с хутора уходила такая большая партия на войну. С четырнадцатого года группами и поодиночке отправляли, да только тогда война-то грохотала в немыслимой дали отсюда, а теперь — вот она, прямо ко двору пожаловала. Носился слух, что и в хутор могут прикочевать бои. Но сказать об этом твердо никто, конечно, не мог. А потому каждый рассудил по-своему.
У Рословых Катерина, Степка и Вера отправились провожать Василия, а заодно и отсидеться в городе трудное время. Ехала в обозе и Манька Проказина, оставив дома одного деда. Почти вся семья Шлыковых и кум Гаврюха тоже сыновей провожать отправились. Таких доброхотов набралось около десятка подвод. Обоз запылил по ночной дороге навстречу неведомой судьбе.
Прильнув к Василию и почти не дыша, Катерина сидела на сене в фургонном ящике. Она не плакала и не заговаривала ни о чем, вроде бы наблюдая, как в передке по-голубиному воркуют Степка с Верой. А в трепетной душе спеклось все, скипелось горячим слитком и давило неотступно, не давая вольно дышать. Она слушала чуткое свое сердце и за тревожными ударами пыталась разгадать, что ждет их за новым, столь крутым поворотом судьбы.
Постукивали в ночи колесные втулки. На привязи за фургоном пофыркивал оседланный Карашка. Теперь не расстанется он с хозяином до конца. Конь крепкий, надежный, и ход у него неплохой, потому Василий доверился ему как другу.
Лавруха Палкин догнал обоз лебедевский версты за три до свертка в поселок Новотроицкий. Рассвет подступаться уже начинал. По восточной стороне неба алая полоса проглянула. Из станицы выскользнул он в самое темное время. И опять ехал объездной, дальней дорогой, потому как знал он, заставы там не было. Лишь разъезд охранял станицу с той стороны, да опытному солдату он не помеха.
Возле свертка на поселок Новотроицкий Малов остановил обоз и, назначив Василия старшим, отделил добровольцев конного полка, поскольку здесь этот полк формировался. Остальных Алексей повел в город. Разделились и провожающие.
Братьев Даниных никто не провожал. Простились они, пожав друг другу руки, да и разошлись. Уже отойдя, Иван крикнул вдогонку:
— Рома, ежели увидишь в городу папашку, скажи ему, что я в конном!
— Ладно, скажу, коль увижу, — ответил Роман. Недавние ребятишки, они и простились по-ребячьи — легко и просто, надеясь на скорую встречу. Как самоуверенна, беспечна и легковерна молодость! Только через годы узнает Роман, что видел в то утро брата в последний раз. С Ксюшею простился Иван за углом сельсовета, когда обоз в хуторе собирался. Целовала она его беспрестанно, слезы лила и ждать сулилась. А в город не отпустили ее из дому.
Восток уже зарумянился зарею нового летнего дня. Тишина стояла благодатная. Степь, отдохнувшая за ночь от дневного зноя, дышала легко и вольно. Справа от дороги, где остановился обоз, начинался редкий березовый лес и уходил туда, в сторону поселка Новотроицкого. Степь и лес уже огласились ранним птичьим гомоном. Но некому было прислушаться к этой мирной благодати.
— Ну, прощайтесь все да поехали! — распорядился Василий, рывком подтянув к себе Катерину. Обнял ее и оттолкнул легонько. — На постой вставайте к бабушке Ефимье, — сказал жене. — Туда я заскочу, коли выпадет случай.
Не торопясь, поднялся он в седло. К ним Лавруха подъехал.
— Прощай, Катя, — сказал он со скорбью в голосе. — Не серчай на наших.
— Чего уж теперь серчать, — ответила она, всхлипывая и утирая концом платка неутешные слезы, — коли все минуло. Прощай!
Девять конников и пять пеших добровольцев двинулись по лесной дороге. До поселка тут недалеко. Трое с Зеленой да Лавруха примкнули к лебедевским. Никто из них не предполагал, что к вечеру того же дня придется выступить с пункта формирования, а в следующее утро — принять первый бой. Поглядели им вслед провожающие, помахали кто платком, кто картузом и запылили по городской дороге.
Со стороны Челябинска по железной дороге к городу двигались чехословацкие части, а с юга и запада наседали казачьи отряды.
17-й Уральский полк был уже на позициях. Наспех сформированные подразделения отправлялись туда же. Лебедевское пополнение к вечеру того же дня попало в окопы левее железнодорожной станции. Так и не свиделся Роман Данин с отцом.
Кавалерийский полк имени Степана Разина формировался в четырехсотенном составе. Командиром первой сотни стал Томин, второй — Тарасенко, третьей — Ершов, четвертой — Чудов. Лебедевские, зеленские и Лавруха Палкин попали в третью сотню. Но до вечера полный состав сотен укомплектовать не удалось. Пополнится он через три дня, после жарких боев. А пока пришлось выступать с тем, что есть.
В ночь под командованием Карташова полк выступил в сторону Нижней Санарки, откуда наседали казачьи отряды, подкрепляемые все новыми силами, прибывавшими из ближних и дальних станиц. Три дня рубились красные конники с дутовскими отрядами, не получая помощи, потом отошли к городу.
А в тот день, когда разинцы скакали навстречу еще первому казачьему отряду, то есть утром тринадцатого июня, вплотную к городу надвинулась белочешская рать. По железной дороге к станции медленно ползла бронированная платформа, а по бокам темной густой волной неумолимо катились пехотные цепи. С платформы и откуда-то из глубины чешского тыла велся артиллерийский обстрел позиций защитников города.
Свирепо свистела по окопам шрапнель, кося красногвардейцев. С Золотой сопки отвечала красная артиллерия. Но огонь ее явно не достигал цели, потому как вражеские цепи шли нетронутые. Особенно страшно надвигалась платформа, изрыгая смертоносный огонь по передовым окопам. По ней хлестали из пулеметов и винтовок, но эти комариные укусы не мешали ей двигаться.
В это время навстречу платформе, по тому же пути, на полных парах понесся пустой паровоз. Чехи ничего не успели предпринять против столь стремительного и грозного тарана. С диким скрежетом сшиблись железные машины, погубив наступающий экипаж. Но это не только не обескуражило белочешские цепи, а будто бы прибавило им силы рвануться вперед.
Потеснились красные бойцы, дав возможность чехам занять вокзал. И тут же, на глазах у защитников города, белочехи согнали человек восемьдесят железнодорожников и, мстя за разбитую бронированную платформу, расстреляли на площади. Это зверство сработало против них. Жгучей ненавистью к пришельцам вскипели сердца красных бойцов и командиров.
Даже самые робкие новички, какие не знали, куда деваться от вездесущей шрапнели и делались белыми от страха, теперь готовы были броситься на карателей, не дожидаясь приказа.
Яшка Шлыков и Ромка Данин вместе держались на формировке и после под огнем в окопе гнулись. Гимнастерки и брюки сидели на них мешковато, поскольку на малорослых не нашлось подходящего обмундирования. Пока длился артобстрел и сами отстреливались, больше помалкивали, а когда отскочили вместе со всеми на запасные позиции да оглядели друг друга — ожили чуток.
Грязные оба, взъерошенные, теперь они совсем не похожи на деревенских ребят. Но и солдатами пока еще не стали. Опершись на сухую, кремнистую стенку окопа плечом и поставив рядом винтовку, Яшка принялся скручивать цигарку.
— Ну как, Рома, — спросил он, столкнув на затылок фуражку, — штаны казенные не попортил еще?
— Ты за собой поглядел бы лучше, — нахохлившись, как только что искупанный воробей, улыбнулся Ромка. — Сзади-то вон как отдулось у тебя, пощупал бы, небось, полно уж там… Давай-ка и я за компанию спалю закрутку.
Сколько ни пробовал Ромка, никак не мог приучиться курить. Брат давно уж смолил вовсю, как отец, одну за другой. А он не мог. Покурит разок — тошно. И опять в рот не берет. Даже бабушкин душистый табак, если приходилось умыкнуть в детские годы, отдавал Ваньке…
— Гляди, гляди, чего они делают! — крикнул Яшка, показывая на привокзальную площадь.
Там грохнул залп, второй, третий. Как подкошенные, снопами валились люди. Но отсюда не было слышно предсмертных криков и стонов, не разглядеть смертельных ран.
— Эт чего ж они делают, гады ползучие, на нашей земле! — страшно выругался Яшка, хватаясь заскорузлой рукой за винтовку.
Ромка потуже натянул фуражку, вцепился в цевье винтовки так, что косточки на кулаке побелели. Начисто забыл он в эту минуту, что недавно гнулись они под шрапнелью, прячась в окопе, что дрожали до синевы, чувствуя свою обреченность. Теперь артиллерия притихла, и хотелось броситься туда, на вокзальную площадь, чтобы помочь несчастным и беззащитным людям.
Даже не столько было удивительно и непостижимо то, что чехи творят дикую расправу над безоружными людьми, а то, что молчат красные командиры. Неужели не видят они, какое зло творится на виду у всего света?! Неужели так вот стоять и глядеть на это зверство и не воздать за него разбойникам, невесть откуда тут появившимся? В это время и загремела сзади команда:
— На иностранных душителей революции… в атаку… вперед!!!
Вымахнули ребята из окопа, будто подхваченные ветром. А командир оказался впереди с шашкой наголо. Шел он быстро, напористо, но густая, ощетинившаяся штыками цепь красноармейцев наступала ему на пятки. Страшная волна, решительная и неукротимая, будто морской девятый вал, размашисто хлынула к станции. Тут же взметнулись и дальние цепи красных.
Либо чешская артиллерия меняла позиции, либо по другой причине, но в начале атаки защитников города она промолчала, упустив момент. И цепи наступающих с дальних подступов прошли нетронутыми. Потом защелкали винтовки, застучали пулеметы, но они не только не остановили наступающих, а вроде бы даже подхлестнули их, ускорив движение.
Чешские солдаты словно в недоумении притихли на какой-то момент и, когда оставалось до их позиций не более сорока шагов, дрогнули, покинув их, и дружно ринулись к себе в тыл. Красноармейцы, воодушевленные успехом, кинулись в погоню, стреляя на ходу. Так добежали до вокзальной площади. Мимо расстрелянных железнодорожников промчались, не останавливаясь.
Ромка сперва почувствовал себя вроде бы на заячьей охоте, не раз он с отцом ходил на зайцев: останавливаясь, брал на мушку цель и стрелял. И падал именно тот солдат, в которого он целился. Но, когда выскочили они на площади и увидели кровавое месиво — иные железнодорожники еще корчились в предсмертных муках, — ощущение охоты пропало, истлело навсегда.
Яшке до этого дня всего несколько раз довелось выстрелить, да и то из чужого ружья. Но схватывал он все на лету, потому ни в чем не отставал от товарища. Сметливый, находчивый был Яшка, умел видеть все вокруг и успевал сообразить, как лучше поступить в том или ином случае. Как и другие, тоже стрелял по убегающим чехам с ходу. Первый страх уже миновал.
В тот день, 13 июня, сломив напор белочехов, защитники Троицка отогнали их на сорок верст, к станции Нижнеувельской. Через день красные войска отступили к городу на свои прежние позиции. Достигнутый успех не был закреплен, и противнику представилась возможность накапливаться на занятом рубеже. Конный полк имени Степана Разина, ослабев после трехдневных боев с казачьими отрядами, плодившимися, как комары в дождливое лето, вынужден был вернуться в Троицк, чтобы пополниться и завершить формирование.
Самая большая беда города заключалась в том, что не было единого командования. Взаимосвязь между войсковыми частями осуществлялась либо стихийно, либо вовсе ее не было. Командиры действовали на свой страх и риск, каждый по-своему. Склочные перебранки между ними приводили к еще большей разобщенности, неразберихе, играя на руку врагам революции.
Не только агентурной, но и войсковой разведки не существовало, потому никто не знал, какие силы надвигаются на город, сколько их, как вооружены. Слепое ожидание нависшей угрозы, губительно влияло на военачальников и бойцов. На глазах таяла уверенность в своей силе. К тому же, как выяснилось позднее, обороняться против массы нахлынувших войск белочехов и воспрянувших духом казачьих отрядов было бессмысленно.
Только двенадцатого июня был опубликован приказ об образовании высшего военного совета, в который вошли председатель центрального исполнительного комитета города и уезда, председатель уездного исполнительного комитета, председатель городского исполкома и военный комиссар. Высший военный совет принял на себя всю полноту власти, не установив четкого единоначалия в войсках.
Но сделать этот высший военный совет ничего уже не успел. Даже решение о замене командующего, принятое вечером семнадцатого, осталось невыполненным, хотя в тот же вечер стало известно, что белочехи — целых четыре железнодорожных эшелона! — движутся к городу и находятся всего в двенадцати верстах. Никаких дополнительных мер к обороне принято не было. Да и времени уже не оставалось.
Приближалось черное утро восемнадцатого июня восемнадцатого года. На случай отступления и эвакуации, вполне возможной при создавшихся обстоятельствах, тоже ничего не предусматривалось, хотя тревогу чувствовали все. В войсках зародилось недоверие к главному командованию, потому из частей были посланы делегаты с целью выяснить обстановку и наличие боеприпасов.
Командующий Сугаков, о замене которого уже было принято решение высшего военного совета, арестовал делегатов и приказал расстрелять их. Но времени оставалось так мало, что жестокий, несправедливый этот приказ не успели выполнить. Еще до рассвета загрохотала белочешская артиллерия не только по боевым позициям обороняющихся, но и по пристанционному поселку и по городу.
И казаки не упустили момента, нахлынули к городу. А красные бойцы, находясь в окопах, надеялись на своевременное предупреждение, на разведку, но были разбужены самим противником.
Конный полк, воротясь после трехдневного боя с казаками, был расквартирован в городе. Не подозревая, что сулит им день грядущий, конники до позднего вечера табунились возле своих квартир. Песни по улицам неслись, а возле иных ворот лихая кипела пляска с припевками.
Выведя коня из ворот богатого дома, где остановилась полусотня конников, Василий подозвал Григория Шлыкова, толкавшегося тут среди отдыхающих бойцов, и сказал:
— Тишина устоялась. Ночь-то, видать, спокойная будет. Поеду я Катю попроведать да там и заночую. А ты, коль понадобится, кликнешь меня. Недалечко тут, на коне в момент доскакать можно.
— Может, и мне с тобой податься? — оживился Григорий. — А Ванюшка Данин известит нас, коль понадобимся мы.
— Нет, Гриша, оставайся тут. И без того сотни раскиданы чуть ли не на целую версту, да мы все разбежимся. Я ведь не самовольно ухожу-то, у командира на то испросил разрешение.
— Ну и скачи, коль так, а я за тобой заеду, как надо будет… Семке там кланяйся нашему! — крикнул он вдогонку.
Немало собралось постояльцев у бабушки Ефимьи. Кроме Катерины, пробавлялись тут Степка со своей Верой, Семка Шлыков. Еще кум Гаврюха был здесь, да уехал он сразу же после первого боя. Но хозяйку не стесняли они. Семка в чулане спал, а Степка с молодой женой в крытой погребушке устроились. Василий приехал к ним, когда сумерки стали спускаться на город. Но никто не спал, кроме бабушки Ефимьи, во дворе сидели на бревнах.
— Ва-ася! — бросилась к нему Катерина. — А я уж думала, не свидимся боле.
— Да что ты, милушка, — возразил Василий, высвобождая от нее левую руку и привязывая коня к ящику фургона, заваленному свежей травой, — для чего же так думать до времени!
Степка подскочил, намереваясь расседлать коня.
— Не надо расседлывать, — запретил Василий, — подпруги ослабь чуток… А вы тут по-хозяйски устроились. Травы-то, гляди, сколь накосили!
— Да вы же казаков-то кругом отогнали, вот мы съездили за речку да и косанули утречком… А чего расседлывать не велишь?
— Отогнать-то отогнали, да не шибко далеко. А тут вон чехи, сказывают, нависли над городом тучей, потому и расседлывать нельзя.
Мужики присели на бревнышки закурить. Вера, все еще не привыкнув к новой семье, стеснялась Василия. Казался он ей чужим и неприступным. Потому, незаметно подмигнув Степке, подалась она в погребушку. Катерина тоже не задержалась тут — ушла в избу и стала готовить постель на той кровати, на какой маялась ночами долгие одинокие годы. Изо всех сил пыталась она сдержаться, но слезы сами катились из глаз.
Отчаянно затягиваясь дымом цигарки во все легкие, словно торопясь накуриться на всю жизнь, Степка покосился на Василия и, тронув эфес его шашки, задиристо спросил:
— И сколь же раз ты кровянил эту штуку об казаков?
— Дурак ты, Степушка, — помолчав, неохотно отозвался Василий. — Хоть и большой, а дурак.
— Эт отчего же?
— Оттого, что про такие дела и самому-то забыть хочется, не то что другим сказывать… Эт ведь на картинке в книжке глядеть, как голову срубают, и то противно, а тут своей рукой по живому рубить надоть. Разве ж такими делами хвалятся?
— Чего ж ты, так ни одного и не рубанул? — спросил Семка.
— Опять бестолочь. Это же — бой! Так он и называется — бой. Убивают, стало быть. Там слюни-то распускать некогда. Ежели ты не рубанешь, твоя же башка слетит. Оставь его, пожалей, а он опять же либо тебя, либо товарища твоего ухайдакает… Нет, братишечки, людей до войны уговаривать надоть, чтоб не схватились они, как звери. А коль началась она, тут уж слова не нужны — бей! Чем больше, тем лучше, чтоб скорей охотники задираться перевелись… Да ну вас! Какой ведь разговор затеяли на ночь глядя. Небось, уж двенадцатый час пошел. Пора и нам на место… Тебе, Сеня, Григорий кланяться велел. Ежели не дадут нам поспать беляки, заскочит он за мной сюда.
Затоптав догоревшие до пальцев окурки, разошлись они по местам. У Василия этот неприятный разговор с ребятами оставил какой-то щемящий, тревожный осадок в душе. Думал он успокоить Катю да уговорить, чтобы при первой же возможности уезжали все они домой. А как вошел в избу да увидел Катю в слезах, понял, что никакие уговоры тут не помогут. И перевел в уме: «Лучше б, наверно, не приезжать сюда на ночь».
Закрытая легким белым покрывалом, Катерина лежала на спине. Приподнятый, вздувшийся живот вздрагивал и трепетал от рыданий. Быстро, по-солдатски, раздевшись, Василий нырнул под покрывало и, целуя мокрые Катины щеки, выговаривал с передыхом:
— Ладушка ты моя… ненаглядная! Немного… нам выпало радостей… да сколь же теперь… слезы-то лить!.. Это ведь и маленькому нашему… повредить может.
— Знаю, Васенька! Все знаю, а совладать не могу с собою, — стонала она. — Не прикажешь ведь глупому сердцу… Ой, чует оно чегой-то неладное, Вася!.. Прости…
Зажал он ее горячие губы своими, щекоча усами нос и мокрые щеки. Долго трепетали в жарких, ненасытных объятиях, а потом, желая прекратить эти сладкие муки, Василий взмолился:
— Все, ладушка милая! Поспать хоть маленечко надоть. За полночь время-то перевалило.
— А ты поспи, поспи, родной. Не разговаривай. Мне делать-то нечего — высплюсь… Поспи, боль моя сладкая, спи спокойно. А я глядеть на тебя стану, чтоб на всю жизню наглядеться, родимый!
Какой уж тут сон! Однако усталость брала свое, и Василий стал прилаживаться половчее, чтобы задремать. Хотел повернуться на правый бок, но она не позволила.
— Не отворачивайся только, залетушка мой ненаглядный!
— Да чего же глядеть-то в потемках? — возразил он.
— Вижу, все вижу, родной! Дедушка-то наш вон совсем темный, а ведь сам ты сказывал, как доглядел он все раны твои… Спи, молчать буду.
Василий умолк, ощущая на груди жаркое тепло ее руки. Молчала и Катя, чутко прислушиваясь к редким и глухим ударам в животе. Там давно уже зародилась новая, неведомая жизнь. Кто там — сын или дочь — и что ожидает его, когда он встанет на свои ноги и пойдет с другими людьми по родной земле? Увидятся ли они с Васей, с отцом?..
Наконец, покой начал овладевать и ею, но был он пугливым и ненадежным. Катя то закрывала глаза, то снова широко распахивала их и стала замечать, что в избе вроде бы света прибавилось, виднее сделалось. Дни-то теперь самые-самые длинные. Заря с зарей почти что сходится. Не успеет по-настоящему стемнеть, как снова едва заметно свет забрезжится.
А тишина стояла такая нерушимая, что даже слышно было, как перелетал комар с одного окошка на другое, как во дворе кони изредка переступали с ноги на ногу… И вдруг — та-та-та по перекрестью рамы. Вздрогнула Катя и, словно курица, защищая цыпленка, прижала Василия сверху рукой. Стук был негромкий, но Василий услышал его и, отмахнув с себя покрывало, бросился к окну.
— Ты, Гриша?
— Чехи! Скачи живо на место!
Минуты не понадобилось, чтобы солдату одеться. Выскочил во двор, подтянул подпруги. А Катя, с распущенными волосами, в ночной рубашке, босая, стояла уже у растворенной калитки. На ходу прижал он крепко жену ненаглядную, выскочил с конем в калитку и уже из седла крикнул:
— Прощай, Катя!
И запылила дорога копытами солового коня. Григорий уже скрылся из виду, а через полминуты скрылся и Василий.
Может быть, и хорошо, что не дано человеку знать, когда он прощается с близкими в последний раз.
Шли первые часы «черного четверга». В районе железнодорожной станции, как и в других местах, красногвардейцы, измученные дневной жарой, неустроенностью, беспечно спали в прохладных окопах. Ромка Данин и Яшка Шлыков так и держались вместе. Сунув скатки под головы и обняв винтовки, они спали, прижавшись к передней стенке траншеи.
Долг солдата — победить или умереть. А военачальник высокого ранга обязан и далеко вперед видеть, и уж, конечно, знать обстановку. Командующий, не обеспечивший необходимой разведки, — преступник. Ни командующий Сугаков, ни высший военный совет, созданный за неделю до восемнадцатого июня, ничего не предприняли, чтобы выяснить силы противника, и подставили головы тысяч красногвардейцев под нависший чехословацкий топор.
Ромка с Яшкой считали себя уже солдатами обстрелянными, бывалыми. Да и обмундированы были почти по-настоящему. Слева от них стояла большая дружина крестьян из села Николаевского. В первом бою отличились мужики организованностью и храбростью. А справа, ближе к железнодорожному полотну, находились только что мобилизованные горожане. Эти одеты были кто во что, не хватило им обмундирования.
Винтовками, правда, снабдили всех, и патроны можно было не экономить. Но не только стрелки — артиллеристы и конники — все спали. Зато белочехи, по всей видимости, отлично знали и расположение красных войск, и общую обстановку в городе. Переодетые белые офицеры шныряли всюду. Сочувствующие белым находились и среди высшего командования, и в исполкомах Советов. А возглавлял группу чехословацких войск русский полковник Войцеховский.
Огонь противника грянул, как гром с ясного неба. А небо и впрямь было ясным, предвещая новый знойный день. Да глядеть-то на него было некому: земные кровавые дела повенчали всех! Сколько матерей, жен, сестер остались без своих ненаглядных в первые же минуты этого страшного боя. Да и не бой это был, а жуткая бойня.
Красноармейцы, вспугнутые огнем чехов, как куропатки на току, выпархивали из окопов и, отстреливаясь на ходу, пятились к станции. Некоторые из необмундированных стрелков бросали оружие и неслись в тыл. По сбившимся группам чехи открыли артиллерийский огонь. Шрапнель свирепо рвала незащищенных и беспомощных в эту минуту красноармейцев.
Ромка с Яшкой держались сзади в причудливо изогнутой цепи отступающих. По ним хлестали винтовочные и пулеметные струи. Но пока щадили они молодых солдат. А цепь откатывалась, все дальше отрываясь от наступающих, и никто уже не обращал внимания на то, что неслась она в зону шрапнельных разрывов. Никакой командир в сложившейся обстановке уже не мог справиться со стихией.
Наконец дружно заработала и наша артиллерия. Передовые чешские цепи замешкались, перемешались, движение сбилось. Заметно сгасился огонь стрелкового оружия. Но шрапнель свирепствовала все так же беспощадно. По всему полю, как снопы после жатвы, лежали убитые, в муках корчились раненые. А живая волна неумолимо катилась в сторону города, намереваясь захлестнуть его.
Алая, кровавая заря расплескалась над Золотой сопкой, и вот-вот выглянет оттуда красное солнышко, но не засветлеют радостью лица красных воинов. Навсегда этот день в жизни Троицка останется черным, как запекшаяся от солнца кровь. Он и в памяти потомков запечатлеется скорбным и «черным четвергом».
До вокзала оставалось не более двухсот саженей. Впереди, чуть слева, рванула шрапнель. Ромка, перескочив через убитого в черной косоворотке, охнул и свалился, как подкошенный. Черно-черно в глазах сделалось, а родная земля провалилась, и бой мгновенно угас.
— Рома! Рома! — тормошил его растерявшийся друг, припав на колено перед поверженным.
Бледность сползать начала с лица Романа, и он распахнул веки.
— Чего с тобой? Ранен ты, что ль? — ничего не мог понять Яшка.
— Вон… туда гляди, — показал глазами Роман.
Глянул Яшка на ноги — носок правого сапога против большого пальца оторван, и все там с кровью смешалось. Лишь косточка белая едва значится.
— Ты подымайся, Рома, а я тебя на спину приму да хоть вон в вокзале спрячемся.
Поднялся на здоровой ноге раненый, подставил ему свою спину Яшка и, захватив на груди скрещенные руки друга, пустился к вокзалу. Обе винтовки ухватил Яшка за цевье, а приклады по земле волочились, как и ноги Ромкины. Пот лил с него градом. Они вошли уже в длинную тень от вокзального здания. Ах, еще бы немножко, саженей хоть бы с десяток… И тут лопнул сзади еще один снаряд.
Зазвенели в окнах стекла, брякнулись наземь винтовки Яшкины, а левая рука повисла плетью. Больно жигануло предплечье, но устоял на ногах и друга удержал.
В вокзале на полу и на скамьях, теснилось уже не менее сотни раненых. Пристроились друзья в уголке у свободной стены. Побросали шинельные скатки. Яшка вместе с гимнастеркой стянул с себя и нательную рубашку, раскромсал ее на ленты и подал одну из них Ромке.
— Завяжи мне руку сперва, потом уж я твою ногу обработаю.
Слабыми, неверными руками Ромка затянул, как мог, неглубокую рваную рану на Яшкиной руке, залитой кровью по самую кисть. Потом Яшка принялся за товарища. Пока стягивал с него сапог, опять потерял сознание Ромка, но скоро пришел в себя. Отбросив окровавленную, грязную портянку, Яшка стал мудрить над перевязкой. Никогда в жизни не приходилось ему заниматься таким делом. К тому же, как завязать, чтобы не сползла повязка. Куски бинта короткие.
Всячески вертел, мотал Яшка этот самодельный бинт, связывал концы. А в это время прямо перед окнами покатилась орущая чешская цепь. Двое чехов заскочили в вокзал, окинули взглядом это царство побитых и покалеченных красных воинов и ринулись вон — догонять своих. Вот и захлестнула неприятельская волна восточную окраину города.
Яшка все-таки довел начатое дело до конца. Всю рубаху измотал он, и даже рукава пошли в дело. В конце концов получилась этакая неуклюжая, пухлая лялька вместо стопы. Сапог теперь все равно не надеть, да и негодный он, а такая обмотка при случае сойдет за обувь.
— Дак чего ж делать-то станем теперь, Рома? — спросил Яшка, натягивая гимнастерку на голое тело. В разрыве рукава на левом предплечье виднелся бинт, начавший темнеть от крови.
— Тебе-то еще можно подумать, чего делать, — горестно отозвался Ромка, — а куда же я с этой вот лялькой кинусь?
Сметливый, неугомонный Яшка растерянно, как затравленный волчонок, повертел головой туда и сюда — кругом одни раненые. Они все прибывали, заполняя свободные участки пола, и скоро уже не везде пройти можно было. Лишь у дверей со стороны площади и со стороны перрона никого не было, и проход между ними пока оставался свободным.
Прогулялся Яшка в ту и другую сторону, позаглядывал в окна и еще тоскливее стало ему: кругом чехи. Пушки, повозки ползли по привокзальной площади. Вернулся к другу, раскатал свою шинель и постелил ее возле стенки.
— Вот тебе постель, Рома, а скатку свою под голову положь. И отдыхай. Силенки-то поберечь не мешает. Видать, добра нам тут не дождаться.
Пока устраивался Ромка, с ближней скамьи подал голос немолодой мужик:
— Слышь, браток, я вижу, ты на ногах, — обратился он к Яшке. — Не добудешь ли где-нибудь водицы… В роту пересохло и внутрях все скипелось.
Мужик был в зеленой, травянистого цвета, косоворотке и протертых плисовых шароварах. На одной ноге — сапог, а на другой штанина закатана выше колена, икра замотана тряпкой, густо пропитанной кровью. Колено было полусогнуто, и с тряпки падали вязкие черноватые капли в образовавшуюся на скамье лужицу загустелой крови.
— Откудова ты? — спросил Яшка, вглядываясь в его впалые щеки, покрытые серебристой щетиной.
— Николаевский… Много тут наших-то было, да никого поблизости не видать.
— Щас пошарю, — посулил Яшка. — Вода-то, я думаю, найдется, а вот в чем ее принести?
— И мне бы… холодненькой, — подал голос Ромка.
— Да тут, почитай, у каждого — эта забота, — сказал мужик, едва шевеля сухими, потрескавшимися губами и моля взглядом о помощи.
В вокзале было жарко и душно. Кровь, разлитая всюду и размазанная на полу, начала разлагаться. Яшка намерился сперва растворить двери настежь, сунулся в одну сторону — заперто, побежал в другую — тоже. Стало, быть, предусмотрительными оказались чехи.
— Эт что ж, мужики, — возмутился Яшка, — выходит, что мы сами в каталажку залезли… Ладно еще, хоть окна побили, не то от этого духу передохли бы.
— А нам вот с им, — показал мужик на Ромку, — хошь запирай, хошь не запирай — все одно не убежать. Да и большинство тут эдаких.
Пошел Яшка обследовать вокзал. Служащие все разбежались, конечно. Двери большинства служебных комнат заперты, но не все. Нашел и ведро, и воду, и стакан. А главное, обнаружил небольшую дверь на улицу — служебный вход. Дверь оказалась незапертой, а в замочной скважине — ключ. Замкнул он ее, а ключик в карман сунул, обеспечив себе персональный выход.
— Ну, а поколь санитаром побуду, — приободрился Яшка, глядя на снующих вокруг чехов.
Конный полк был поднят сразу, как только чехи обнаружили себя шумом. Командир, насколько удалось ему сориентироваться в обстановке, начал действовать на свой страх и риск. Выведя кавалеристов за женский монастырь, он приказал первому и второму эскадронам во главе с Томиным обойти правый фланг противника западнее Солодянки. Им придавалось трехдюймовое орудие.
Третьему и четвертому эскадронам приказано было перейти через речку в направлении кирпичных сараев и наступать на Солодянку. Сюда же, на высоту за монастырь, с которой видно расположение красноармейцев 17-го Уральского полка и весь склон Солодянской горы, прибыло два броневика. Но один из них вышел из строя еще до начала боя — застрял в песке, сломалась какая-то шестерня. Зато второй оказался потом очень кстати.
Обхода у Томина не получилось, поскольку встретил он вдвое превосходящий казачий отряд, и пришлось отходить в сложнейших условиях. Успела немного пушка расстроить казачьи ряды, а потом броневик помог дальним огнем прикрыть отход. Почти то же случилось и со второй частью полка, только еще хуже. Едва не отсекли казаки эти два эскадрона. Пришлось прорубаться назад с немалыми потерями.
Стрелковый полк не мог помочь им с фланга, потому как его уже теснила чехословацкая пехота, поддерживаемая артиллерией. У казаков, как выяснилось позже, отлично была налажена взаимосвязь с чехами. В тылу у казачьих отрядов и в этом районе двигались иностранцы. С такими пособниками прибыло у казаков храбрости, а наглости было у них и до того хоть отбавляй.
Высыпались они из Солодянки двумя группами. Одна ринулась в лоб наступающим, другая стала заходить с правого фланга. Красные эскадроны успели перестроиться на ходу, чтобы обезопасить фланг, но были они явно в меньшинстве. И закипела жестокая, неравная сеча. Василий с Григорием и Лаврухой держались вместе. Данин Иван тоже неотступно был при них.
С четверть часа выстояли они удачно, никого не тронула казачья шашка. Но все гуще кружились возле них казаки, все плотнее наседали на эту кучку, отжимая ее и всех красных кавалеристов к речке, к сараям кирпичным. Уже не успевали красные воины достойно отвечать на сыпавшиеся удары. Серебристый ковыль все обильнее красился людской кровью.
Лавруха рубился с огромным седобородым казаком и дважды уже ранил его, но тот еще держался в седле из последних сил.
— Вот она, красная сволочь! Изменник! — послышался справа знакомый визгливый голос Нестера Козюрина.
Оглянулся Лавруха, успел увидеть побелевшие от злости глаза, оскаленную пасть рыжего кобеля, но отмахнуться достойно не смог и, мертвый, повалился с седла. Недолгий миг продержалась и рыжая голова на плечах озверевшего казака — ссадил ее Василий. И, едва успев оглянуться, заметил, что Григория далеко оттеснили к речке, а Ивана совсем не видать.
Ивана углядел он в противоположной стороне, где носились обезумевшие кони без всадников. Да и сам обнаружил, что выбился из кромешной бучи и оказался в тылу у казаков. Красные кавалеристы уходили за речку. А Иван — пеший — бежал навстречу свободному коню, пытаясь поймать его. Видимо, Воронка под ним убили. Пропадет парень, если не взять его на коня!
— Ва-аня!! — закричал Василий и пустился к нему на выручку. Ах, лучше бы ему не кричать. Да хоть бы назад оглянуться! Нет, не оглянулся. А сзади настигал его Родион Совков, возможно, привлеченный этим криком. Погоню Василий услышал, когда Родион уже настиг его, но повернуться к преследователю так и не успел… Свистнула шашка над левым ухом — и померкло все в черной бездонной пропасти.
Василий не почувствовал, как очутился на ковыльной земле. Но сознание еще мигнуло, как слабый огонек свечи в потемках, и он стал уходить, как навсегда уходят из родного дома — без суеты и без слов. Из-за Золотой сопки выплыло яркое солнышко, наступил новый день. Для Василия Рослова и для многих других стал он последним во веки веков.
А Родион, услышав тот крик, многое понял. Не столь узнал он своего шурина, сколь догадался, что это именно он. И бросился-то прежде всего за ним, а не за Василием. Подскакав к безлошадному Ивану, Родион замахнулся на него шашкой. Иван прикрылся, но слаб оказался он перед матерым рубакой, да еще без коня: выбил у него Родион шашку и, ощерив желтые зубы, спросил с издевкой:
— Ну чего, шуряк, сам голову подставишь, аль так рубить?
Иван схватился было за винтовку, потянув ее за шейку ложи, но Родион ударил его по предплечью обушком шашки — повисла рука. Винтовку же он сорвал с него. А в это время Матвей Шаврин подскакал к ним.
— Чего ты с парнишкой тут колготисси! — заорал он. — Вон видишь, как дружно красняки за речку подались — щас город брать будем! Сруби ему башку да поехали скорейши вдогон!
— Возьмем город, никуда не денется, — отвечал Родион. — А тут птичка важная попалась. Гони его на гору вон к тому столбу, а я хорошего конька поймаю.
Наезжая конем на Ивана, Матвей спросил:
— Да что же за птица это, на цыпленка похожая?
— Красного трибунальца Данина сынок, — отъезжая, пояснил Родион. — Много, знать, наших отец его в земельную губернию отправил.
Сунув шашку в ножны, Матвей свирепо взглянул на пленника и, огрев его нагайкой, погнал в гору. Поднимаясь все выше, Иван изредка оглядывался и видел, как уходили красные кавалеристы за речку, как дружно заработали пулеметы с броневиков, прикрывая их отход. Не раз оглянулся и Матвей. И, видя, как остановились казаки, напоровшись на ураганный заградительный огонь пулеметов, злобно стегнул парня нагайкой.
На самом взлобке Солодянской горы, как раз на том месте, где в конце марта был растерзан и повешен красный парламентер Петр Ильин, и на этот раз собралась разношерстная праздная публика. Отсюда далеко просматривалась долина речки Увельки и видно было наступление чехов и казаков. Слышал Иван о страшной казни Петра Ильина, но подробностей не знал и не догадывался, на какое страшное место гонят его.
А между тем они приближались к этой толпе.
— Гляди, гляди, как поперли красняков. Во-он к женскому монастырю удирают! — слышалось оттуда.
— А вон, вон чехи на дальние кирпичные сараи волной идут!
— Ну все. Большевичкам — крышка. Отцарствовали, безбожники!
Какое-то невыразимо жуткое чувство пронзило Ивана, и он, отступив шаг в сторону, прыгнул назад, упал, перевернулся несколько раз кувырком, вскочил и понесся под гору. Матвей, резко повернул коня и, боясь сломить шею на столь крутом спуске, пустил его не прямо вниз, а с заездом.
— Держи! Держи его, поганца! Лови-и!! — орали с горы, хотя всем было ясно, что на чистом, без единого кустика, пространстве уйти беглецу невозможно.
Сделав не очень большую загогулину по склону горы, Матвей пересек Ивану путь и снова погнал его вверх. Только теперь плеть беспрестанно свистела над пленником, то и дело обжигая плечи и непокрытую голову — фуражка слетела, когда падал. Стыдно показалось казаку, что не четко выполнил приказ урядника Совкова и на глазах у всех едва не упустил парнишку.
— Кто такой шустрый? — спросил из толпы пожилой урядник на деревянной ноге и с шашкой через плечо, когда Матвей загнал Ивана в круг зевак.
— Сынок трибунальщика красного, Данина Виктора, урядник сказывает, — ответил Матвей.
— Данина?! — приложив к уху ладонь и вздернув мохнатые брови, проворно переспросил бородатый старик, похожий на турка. Поверх старинного казакина, застегнутого на все крючки, у него тоже болталась шашка, а на груди блестел Георгиевский крест. Сегодня, видать, все они чувствовали себя защитниками казачьих вольностей. — Дак ведь зятька мово, самого́ полковника Кучина, тот Данин и прикончил, чтоб ему провалиться! — засверкал турковатыми глазами старик.
— А ну, скидай сапоги! — приказал урядник на деревянной ноге, расстегивая на Иване ремень.
— К столбу его! — завизжал какой-то ублюдочный, маломерный казачишка в черной замызганной косоворотке. — Вяжите к столбу!
До десятка рук протянулось к парню. Ему даже не дали упасть. На весу сорвали с него сапоги, брюки, гимнастерку и притянули ремнями к телефонному столбу. Намертво стиснув зубы, Иван молчал, с ненавистью и ужасом глядя на заплечников. А они толклись вокруг, суетились, как дикари над пленником, разжигая себя кровожадной страстью.
— Мине, мине первого подпустите! — ревел бородатый старик, пробиваясь к столбу и таща из ножен шашку. — По старшинству надоть!
Подойдя к жертве со стороны правого плеча, стал он примериваться так и этак, несколько раз взмахнул шашкой. Иван стоял каменно, хотя привязан был под мышки, и руки были у него свободны. Не дрогнули руки. Подняв вертикально шашку, старик прицелился, сощурив глаз, и резко секанул ею. Инстинктивно зажал мученик руками лицо. Вернее, то, что от лица осталось.
— А-а, што! — завопил старик. — Не глянется тебе казацкая шашка, красный выродок!
— Поторопился ты, дед, — урезонил его урядник. — Надоть бы выспросить про тятьку-то его. А теперь чего же он скажет!
— Э, да чего с им тута!.. — подал голос Матвей, ведя за собой коня. — Круши под корень весь большевистский выводок!
Но и он не торопился отправить беднягу на тот свет — по рукам взмахнул дважды…
Бывший поручик Малов теперь командовал полуэскадроном в конном полку имени Степана Разина. Добровольцы с хутора Лебедевского оказались под его началом. Выскочив из-под удара казаков с группой конников на высоту в направлении татарского кладбища, он остановился, чтобы дождаться отставших, и, подняв к глазам бинокль, повел им по полю недавнего боя. Волна чехов хлынула уже из-за Солодянской горы.
— Дай мне глянуть, Алексей Григорич, — попросил Григорий Шлыков.
— Глянь, глянь, — подавая ему бинокль, сказал Малов. — Там вон Рослов и Палкин лежат. А вон снизу к нам поднимается Тимофей Рушников.
— Лавруху вон вижу и Василия, — скорбно выговаривал Григорий. — Ванюшку Данина нигде не видать. — И, чуть приподняв бинокль, воскликнул: — Вон, вон же он! Вяжут его к столбу казаки. Глянь, товарищ командир!
— Он! — как приговор, обронил Малов.
— А может, Василий-то с Лаврухой живы еще, — предположил Григорий.
— Нет, — жестко выговорил Малов. — С такими ранами не воскресают… А вон и над Иваном шашка сверкает. Старый казак над ним тешится. Не отпустят его живым.
Окинув взглядом подтянувшихся кавалеристов и не видя больше ни одного отставшего, Малов быстро построил поредевший полуэскадрон и повел за эскадронным командиром, бросив на ходу Григорию:
— Сейчас мимо поедем, заскочи на секунду к Кате, скажи о случившемся. Может, похоронить удастся по-человечески.
Пересекая город с севера на юг, войска устремились к Меновому двору за рекой Уй. По всем улицам и переулкам туда двигались группами красногвардейцы, подводы, пушки. С крыш, из окон богатых домов то и дело слышалась винтовочная и пулеметная стрельба по уходящим. Западная часть войск отходила более организованно, по тому как их отчаянно прикрывали броневики.
Никакого приказа или постановления об отходе и эвакуации не было, и командиры поступали по собственному разумению и совести. Нераспорядительность и безалаберность высшего командования виделись каждому красноармейцу, поэтому многим отступление казалось неотвратимым. Да и силы наступающих оказались так велики, что удержать город было немыслимо.
Издали завидя ворота избушки бабки Ефимьи и стоящего возле них братишку, Григорий выскочил из строя, пришпорил коня и, остановясь возле Семки, спросил:
— Об Яшке ничего не слыхать?
— Нет.
— Скажи Кате, что Василий под горой Солодянской, за первыми кирпичными сараями, убитый лежит. Может, подобрать удастся. А Ванюшку Данина сказнили казаки на горе. Ну, прощай, брат! Кланяйся всем нашим.
И он снова погнал коня, чтобы настигнуть своих. А из-за угла каменной ограды татарского кладбища уже показался уцелевший броневик. Медленно пятясь, он отчаянно отстреливался от наседавших чехословацких цепей. Два первых эскадрона конного полка были уже за Меновым двором. Четвертый переходил через Уй, а третий эскадрон, проскочив по Пироговскому переулку, несся берегом реки к мосту.
Семка, едва продравший глаза от сна и оглушенный неожиданным, страшным известием, так и стоял у ворот, не смея даже пошевелиться. Сперва жуткий смысл сказанного Григорием вроде бы даже не проник в его сознание. И лишь со временем, почувствовав непроворотную горечь в горле и зуд в глазах, стал соображать, что же делать.
Как же это? Зайти в избу и сказать Кате о случившемся? Да ведь язык не повернется выговорить перед нею такое! Нет, надо подумать. Со Степкой хоть посоветоваться, что ли. Пока он раздумывал таким образом, броневик прошел мимо, стреляя на ходу вдоль улицы, потом свернул в какой-то переулок. А следом и чехи пожаловали.
Семка даже не испугался — будто все это происходило в каком-то тяжком, дурном сне. Подбежавший чех глянул на парня, как на пустое место, и нырнул в калитку. Семка потянулся было за ним, но возле сеней остановился, боясь встретиться взглядом с Катей. А чех проскочил в избу, оставив за собой обе двери растворенными. Оттуда послышалось по-русски:
— Красноармейцы в доме есть?
— Да что ты, бог с тобой! — отвечала бабушка Ефимья. — Какие же у нас красноармейцы! Откудова они?
Чех стрельнул глазами по углам избы, повернул во двор. За ним — Ефимья, держа передник перед краснющими, набрякшими глазами, словно боялась, что они у нее выпадут. За ней — Катя такая же зареванная, как и бабка. В руках у нее — малиновая косынка, мокрая от слез. Окинув двор взглядом и остановив его на погребушке, чех спросил:
— А там нету красных? Чьи кони?
— Молодые там спят у нас, — всхлипнув, ответила бабка. — Недавно поженились они.
— А, молодые, — повторил чех, но все-таки не удержался, приоткрыл дверь погребушки и, убедившись в правоте бабкиных слов, пошел вон со двора.
А молодые долго с вечера прообнимались и уснули за четверть часа до того, как уехал в последний путь Василий. Ничего не видели они, ничего не слышали, потому как спали мертвецки. За глухой глиняной стеной звуки все сглаживаются и меркнут, не тревожа сладкого покоя спящих. Но в последний момент проникли многие звуки и туда.
Видит Степка во сне знойный летний день. Перед глазами — огромная поляна, сплошь заросшая одним красноголовиком, кровохлебкой такую траву еще называют. А с ближнего края косит ее для чего-то старая-престарая, скрюченная старуха, похожая на бабку Пигаску, только еще тощее и намного страшнее. До пояса голая она, мослы выпирают из-под пепельной кожи, а седые косматые пряди волос ползают по ее спине в такт взмахам безжалостной косы.
И гром где-то погромыхивает. Деревни не видать, а петухи орут, как перед концом света, хором, по-страшному. Потом вроде бы пулеметная дробь рассыпалась, «ура» закричали… И вдруг — девчоночий раздирающий душу голос: «Ма-ама!! Ма-а-ма!!» Он перекрыл и петушиные крики, и пулеметную дробь, и даже не смолкающее «ура».
Очнулся Степка и понял, что все, кроме страшной бабки, не сон вовсе, а жуткая явь. Да и старуха с косой не зря приблазнилась, коли пулеметы строчат и пушки громыхают. Косят, стало быть, красноголовиков. И никакой кровохлебке не расхлебать в этом пире пролитого драгоценного вина… Калитка хлопнула. Приподнялся Степка, одной рукой за сапоги схватился, другой Веру в бок толкнул:
— Вставай, ладушка! Война, знать, прям во двор пришла.
Подхватилась Вера и тоже в первую очередь за обувку спохватилась. И не успели они по одной ноге обуть — вот он и чех в дверь сунулся. Ничего не сказал, только взглядом повел и удалился. А следом за ним подошел Семка и, распахнув дверь, присел на порожек, сложил на коленях руки и уткнувшись в них носом, загробным голосом заговорил:
— Проспали мы все, негодники… Вася-то ваш погиб под Солодянской горой…
— А ты откудова знаешь? — перебил его Степка.
— Гриша наш сказывал. Проезжали тут они. А Ванюшку Данина сказнили казаки на горе.
И поникли молодые головы, с трудом осознавая, что ни Василий, ни Иван уже никогда больше ни сюда не зайдут, ни домой не приедут. Не враз такое усвоишь! Выходит, с вечера-то не спать расходились из двора, а на веки вечные расставались. А с Иваном за той горой Солодянской, на свертке в поселок Новотроицкий, как-то вроде бы шутя попрощались, а вышло — навсегда.
— Да как же Кате-то сказать об том? — недоумевал Семка. — Гриша наказывал похоронить их по-христиански, ежели удастся, да куда же теперь сунешься: чехи вон валом валят.
— Стихнет же все это, — возразил Степка, натягивая другой сапог. — А не то, дак ночей попробоваем… Кате-то не сказал ничего ты?
— Нет еще… И не знаю, как выговорить?
— Куда ж теперь деваться-то? Всю жизню не промолчишь, — вздохнув, заключил Степка. — А кто это кричал так? Девчонка вроде.
— Да вон у соседей во дворе. Видать, завоеватель прижал. Баушка сказывает, лет пятнадцать ей, — с трудом выговорил Семка.
Стрельба в городе продолжалась то сникая, то снова усиливаясь. Но двор Ефимьи оставался пока нетронутым. И вдруг по глиняной стене погребушки зашлепали пули, утопая в ней, но не пробивая. Кони во дворе заволновались. Рыжуха шлыковская дергалась на поводе, приседала. А Ветерок, порвав узду, кинулся к погребу и сунул голову в низкую дверь.
Семка едва отскочить успел. Вера постель сгребла и забилась в угол. Ветерок, дрожа всем телом, опустился на колени и влез в спасительное убежище. Там уж поднялся в рост, развернулся и, прижавшись горячей мордой к Степкиному плечу, стал постепенно успокаиваться. К тому же пули перестали залетать во двор, а стрельбы он не боялся.
— Гляди-ка, трусливый-то какой, дурачок, — говорил Степка, гладя коня по храпу.
— Да нет, не дурак он, пожалуй, — со двора возразил Семка. — Это ж додуматься надо коню до такого!
— Прижмет, дак живо додумаешься, — сказал Степка, оглядывая холку и заметив на ней едва приметную царапину.
Красные войска, отступавшие в беспорядке и не имевшие единого управления, накапливались в степи за рекою Уй в двух группах. Одна из них — меньшая — двинулась по направлению на Кустанай и рассеялась впоследствии. Вторая, насчитывающая тысячу триста человек, направилась по Орской железной дороге на юг и, отойдя от города более двадцати верст, встретилась с казачьим отрядом и разбила его. После этого красные повернули строго на запад, к Верхнеуральску.
Только потому, что броневики сдерживали наступающих, западный фланг отошел благополучнее. Удалось вывезти орудия, пулеметы, часть боеприпасов и снаряжения. Но в городе осталось около трех тысяч раненых и отставших красноармейцев. Многие пытались прятаться, их ловили и тут же, на улицах, чинили над ними беспощадную расправу, казнили без суда.
Около четырех часов дня наступающие организовали торжественное вступление в город. Белочехи вошли колоннами со стороны вокзала, со знаменами. Впереди шагал предводитель местных национал-шовинистов мулла Рахманкулов. Подняв руки вверх и читая походную молитву, он то и дело прерывал ее, слезно благодаря аллаха за избавление от большевиков.
С запада, со стороны Нижней Санарки, входили в Троицк стройными рядами казачьи части. Местная буржуазия ликовала безудержно. Гремели оркестры. С колокольни женского монастыря разлился праздничный благовест. Его подхватили с других колоколен. И все это гудело, ликовало и шествовало по кровавым, еще не прибранным улицам. Трупы, правда, успели свезти к тому времени.
Весь день промаялись раненые красноармейцы, запертые в вокзале. Яшка Шлыков, помогая раненым чем только возможно, постоянно поглядывал в окна. Постов, приставленных к зданию вокзала, вроде бы не заметно, но чешские солдаты и офицеры все время табунились вокруг во множестве. Потом подошел еще целый эшелон чехов. Бежать отсюда пока не было никакой возможности.
Но Яшка не терял надежды на свое избавление. Подкатился он к николаевскому мужику, к соседу Ромкиному, и предложил обменять свою гимнастерку на его зеленую косоворотку. Тот согласился. Брюки сменить Яшке не удалось, потому как были окровавлены шаровары у николаевского мужика, да и лишний раз шевелить ногу с оторванной икрой не хотел он. К другим Яшка пока не хотел обращаться.
В пятом часу дня, когда вся белая рать захлебывалась в победном торжестве, растворились главные двери вокзала со стороны перрона и вошел есаул Смирных с двумя казаками. Яшка тут же исчез в служебном коридоре. А казаки, отсчитав десяток раненых, среди которых были и такие, что могли двигаться лишь с посторонней помощью, вывели их и снова заперли дверь.
— Куда ж эт повели-то их? — вопрошал Яшка, вернувшись к своим.
— Поизгаляются да прикончат, — уныло, как о само собою разумеющемся, отозвался николаевский мужик. — Чего ж ты, не знаешь есаула Смирных, что ль?
— Слыхал об таком, да неужели так вот сразу и прикончат? — усомнился Яшка.
— Не сразу, а поизгаляются сперва, — уточнил мужик. — Палач ведь это несусветный. Крови надо ему непременно.
— А может, на работу их куда повели, — предположил Ромка.
— Да какие ж они работники! — возмутился мужик непонятливости безусых парней. — Ты вот много наработаешь со своей куклой? Ежели для работы, подобрали бы поздоровше. А ежели для допросу, опять же выбор какой-то сделали бы, фамилии нужные назвали. А то вишь, как баранов из хлева на убой, отсчитали да повели.
Хоть и не хотелось верить в страшные слова мужика, да по рассудку-то выходило именно так. А кровожадность этого есаула уже известна была в округе. На всякий случай Яшка нырнул в заветный служебный коридор, примеривая свой ключ ко всем дверям. А в это время в вокзале объявился Родион Совков и, приглядываясь к раненым, пошел по проходу от одних дверей к другим.
— О! — воскликнул он, увидев Романа. — Да тут мой шуряк мается. Надо бы избавить его от мук.
— Пи-ить! — не зная что ответить и предчувствуя недоброе, пропищал побелевший Ромка.
— Щас будет тебе питье, — пообещал Родион, утягивая под усы ехидную улыбку, и вышел скорыми шагами, оставив незапертой дверь.
Находясь за выступом косяка ближней двери в коридоре, Яшка слышал все это.
А николаевский мужик, вздохнув,заметил:
— Не к добру, кажись, этот зятек тут, парень.
— Рома, Ром! — подскочив, зашептал Яшка. — Ползи вон к третьей двери налево! Ползком ползи, чтоб не маячить нам тута перед народом.
Ромка без лишних слов двинулся в указанном направлении. И Яшка туда же нырнул. Сперва хотел захватить шинели, да передумал, пусть на месте лежат. Устроились они в маленькой комнатке, где стояли стол, два стула да большущий глухой деревянный шкаф. На столе, кроме чернильного прибора, красовался еще тонкий графин с водой и рядом — граненый стакан.
Ромка прилег вдоль стены, головой к шкафу. А Яшка, приготовившись запереть дверь на ключ, то и дело выскакивал в коридор, следя за обстановкой в зале ожидания. Но там с полчаса никто из казаков не появлялся. Потом снова вошел есаул с теми же двумя подручными и, отсчитав шесть человек и приказав выводить их, громко, на весь зал крикнул:
— Роман Данин!
Ответом ему была гробовая тишина.
— Роман Данин! — повторил есаул. — Где ты, щенок трибунальского красного пса?!
Снова — тишина в ответ. Есаул бросился к двери и, не выходя, крикнул своим вдогонку:
— Покличьте-ка Родиона! И где он тут видел свого родича?
Родион, войдя, направился прямо к тому месту, где раньше лежал Ромка, и, упершись в разостланную шинель, строго спросил у николаевского мужика:
— А этот где? Тута вот лежал какой?
— А вскорости за тобой, господин урядник, — отвечал мужик, — поднялся да и ушел.
— Да куды ж ему итить с эдакой ногой! — возразил Родион, раздувая ноздри.
— Не знаю. Може, он для виду ногу-то обмотал. Правда, прихрамывал, — не моргнув, сочинял мужик. — Ты ведь, господин урядник, шуряком назвал его и напоить посулил. Вот я и подумал, что родню искать кинулся он. Я-то его впервой видел и не знаю, кто он такой.
— А дверь-то не заперта, что ль, была?! — рявкнул Смирных, разметывая молнии шальными глазами.
— Не знаю, ваш бродь, а только подался он вскорости после господина урядника.
— Слюнтяй, а не урядник! — сквозь зубы бросил есаул, добавив трехэтажный мат.
Казаки ушли. Яшка слышал весь разговор. Почти все донеслось и до Ромки через приоткрытую дверь.
— Ты, Рома, — поучал Яшка, заперев дверь на ключ и усевшись на стул к противоположной от друга стене, — ежели спрашивать незнакомые станут, не сказывай, чей ты. Больно известный, видать, стал твой тятька в городу. Слыхал? Трибунальщиком его называют. Небось, пощипал он тут беляков немало.
— Ладно. Коли что, назовусь Яковом Ковальским…
Пожелтел Ромка, лицо осунулось, пот лил градом с него, а покалеченная нога сделалась тяжелой и неподвижной. Обмотка от носка до половины стопы набухла кровью и почернела. Дышалось тяжко в этой духоте, надоедливо гудели и всюду лезли мухи.
— Вот стемнеет, все равно удеру я отсюда, — мечтал Яшка, скручивая цигарку. — Доберусь до баушки Ефимьи… Может, наши там еще не уехали… Возьму коня и за тобой приеду.
— Да ты хоть сам-то сперва убеги, — горестно заметил Ромка. — Потом уж дальше гляди… А нас всех, побитых, все равно, небось, в лазарет определят.
— Ох, не знаю, — усомнился друг и, сняв фуражку, сорвал с околыша красный бантик. — Видишь, они вон уж отправляют кое-кого в лазарет, да, скорее всего, в земельный.
— Ну, неужели так всех и перестреляют!
— А пес их знает, чего у их на уме-то.
Яшка яснее видел действительность и не доверял захватившим их людям, хотя все-таки почему-то думалось, что попали-то они в лапы к чехам, а не к казакам. Вражды между чехами и мужиками никогда не было, для чего же им зверство-то чинить? Вроде бы так, но зачем они казаков пустили сюда хозяйничать? Вопросов было много, а ответов совсем не находилось. Неизвестность пугала.
Казаки еще дважды взяли по пять человек и больше не появлялись в вокзале. Было уже около девяти часов вечера, и солнце пекло теперь со стороны привокзальной площади. На улице зной начал спадать, а в закрытом помещении стояла густая, невыносимая духота. На железнодорожных путях еще работали люди, а площадь совсем опустела, и часовых не было видно.
Вскоре застукали втулками повозки на площади, и несколько чешских солдат и офицеров вывели всех раненых, способных ходить, а «лежачих» стали грузить в повозки. Но, поскольку раненых было много, а повозок всего штук пятнадцать, то многих не смогли взять. Чехам помогали русские рабочие — мобилизованные, видимо. У них все и допытывались шепотом: «Куда, куда нас теперь отправляют?»
— На Меновой двор, — был ответ.
Все ближе подступались неминуемые сумерки. Пленных угнали, а оставшихся, тяжелораненых, заперли тут же, в вокзале. Часовых, кажется, не поставили. Надеются, что никуда они отсюда не денутся. Яшка уговаривал николаевского мужика перебраться к Ромке в комнатку, но тот, уразумев, что за парнем специально охотятся, счел за благо быть от него подальше. На побег он тоже не надеялся.
А на Ромкиной судьбе так и отпечаталась отцовская судьба. Волей-неволей пришлось ему принять конспиративные меры — сменить фамилию. А сделав это, он снова почувствовал себя таким же, как и все. Ведь в городе его никто не знает, а из бродовских казаков лишь Родион один в лицо знаком, да и то всего разок виделись. Стало быть, никто не заподозрит в нем сынка красного трибунальца.
Усвоив это, Ромка не велел закрывать его на ключ одного в комнате, потому как, если обнаружат его там, сразу несдобровать. Лучше со всеми быть. А вернувшись на свое прежнее место в зал, объяснил мужику николаевскому, что ошибся казак-то, признав его за Романа Данина. Тезки они, два Яшки, а фамилия у него — Ковальский. Едва ли поверил мужик всему этому, но возражать не стал.
— Оно, конечно, — сказал он, — так вот признают за комиссара, и оправдаться не успеешь, кокнут. И разобраться некому. Хорошо, что ты ускользнуть успел, а то бы теперь есаул с этим урядником в нетях тебя поминали.
— И тебе спасибо, — растроганно молвил в полутьме Ромка. — Слышали мы, как ты в дверь-то их направил.
Это они беседовали уже без Яшки. Выждав момент, когда на площади не осталось ни души, он вышел в заветную дверь и затопал в сторону города, забирая влево, чтобы обойти пристанционный поселок. И, не успев отойти с полверсты, прямо на дороге нашел старенький кошелек. Денег в нем не оказалось, зато лежал там нательный серебряный крест с гайтаном.
— Ну, эт господь, знать, мине пособляет, — обрадовался Яшка, отшвырнув кошелек и на ходу надевая крест. — То ключ подарил, то вот крестиком наградил.
Конечно, хоть и был он в крестьянской рубахе и с крестом теперь, но фуражка и особенно брюки выдавали его. А из города несся разгульный, пьяный шум, так что может встретиться много разных людей. Да и патрули наверняка есть. Они-то уж обратят внимание и привяжутся. Но ведь не для того же бежал он, чтобы снова попасть к белякам в лапы.
На пустыре шлось уютно, никого вокруг не было, только саженях в трехстах маячила одинокая фигура. Присмотревшись к походке путника, Яшка понял, что это, скорее всего, старик и бояться нечего. Прибавил шагу и скоро приблизился к путнику. Это был старик татарин, в бараньей шапке и легком полосатом халате. На ногах — легкие сапоги, всунутые в глубокие резиновые калоши.
Заслышав сзади шаги, старик оглянулся. А Яшка, догнав его, мягко положил на костлявое плечо руку и, заглядывая ему в глаза, взмолился:
— Спаси, дедушка, человека! Не дай погибнуть молодому!
Не сбавляя шага, они продолжали идти. Старик, видимо, не понимал по-русски и, потряхивая редкой седой бороденкой в такт шагам, непонимающе смотрел на парня. Яшка показывал на свои военные брюки, дергал себя за штанину, ладонью рубил себя по горлу, показывая, что погубят его штаны. Старик, наконец, понял и заулыбался, показав редкие желтые зубы.
На ходу распустив кушак, старик остановился и, сняв халат, подал его парню. Обрадованный Яшка тут же влез в него, запахнулся и стал накручивать на себя длинный кушак. А дед, одобрительно оглядев незнакомца, ткнул коричневым, сморщенным пальцем в околыш фуражки. Сдернув ее, Яшка увидел, что место под красным бантом не выгорело и заметно выделяется на околыше.
— Выручай уж до конца, дедушка! — молвил Яшка, стянув с него косматую шапку и нахлобучив ее на свою бесшабашную голову.
Дед, глядя на совершенно преображенного юношу, словно ребенок, закатился безудержным, веселым смехом. Яшка, тоже смеясь, отшвырнул свой картуз в степь и, крепко расцеловав судьбою подаренного спасителя, храбро пустился вперед. Теперь не то что патруль, сам Дутов не распознает в нем недавнего красноармейца. А пройти ему предстоит через весь город.
— Гляди, какой славный попался дедок, — рассуждал сам с собою Яшка. — Жизню ведь он мне подарил! И рад, что такое добро сделал. Жалко только, по-нашему говорить не умеет, а то бы и об лошадке — раненых вывезти — сговорились…
Тут Яшка осекся, сообразив, что еще не известно, где живет старик. Может, в Бурумбайке. Так это дальше, чем до бабки Ефимьи топать. Шел он по-молодому, быстро и далеко позади оставил доброго деда. А навстречу все громче гудел разгульный город, пьяно торжествующий белоказачью победу над красными войсками. И никто пока не знал, сколь этим песням длиться.
На правом берегу речки Увельки начинался город. Встречалось немало людей и на Амуре. Попадались казаки и чешские солдаты. Видно, часть какая-то расквартирована была там. Окна в богатых домах распахнуты настежь, и несутся оттуда песни, пьяные голоса. На Яшку никто не обращал внимания. Будто его и не было вовсе.
Из двора дома, закрытого густой зеленью, послышалось недружное:
Скакал казак через долину-у,
Через далекие края…
А из соседнего двора — вперехлест два мужских голоса под гармонь:
Эх вы, кони мои вор-роныя,
Воронин вы кони мои…
И вдруг сзади — резкий девичий голос:
Сидит кошка на порожке,
Под порогом — мышка.
Скоро белые придут,
Голодранцам — крышка!
А второй, более мягкий, бархатистый, ответил:
Ой, пришли, пришли, пришли
Наши избавители.
Вы садите их за стол,
Милые родители.
— Распелись, пташечки, — ворчал Яшка, сжимая кулаки и невольно оглядываясь.
Сзади, приплясывая и вихляясь по-пьяному, шли две смазливые гимназистки. А за стол к вечеру посадили, видать, всех избавителей. Городская знать на радостях закатила невиданный банкет на открытом воздухе в городском саду. Сумерки, были ясно-прозрачными, виделось далеко, а весь сад сверкал яркими электрическими огнями. Лампы висели причудливыми гирляндами. Такого Яшке вовек не доводилось видеть.
В саду пировало множество военных — русских, татар и чехов. Прислуживали им не нанятые официантки, а сами знатные барыньки. Вперемешку звенели цыганские и русские песни, гремели оркестры, с площадки слышался дробный, залихватский пляс. Цыган, гимназисток и прочего люда много шаталось вокруг садовой ограды. Яшка шел по середине улицы, прислушиваясь к разноголосью вселенского пира.
Поговори хоть ты со мной,
Подруга семиструнная.
Душа полна такой тоской,
А ночь — такая лунная!
Эх, раз, еще раз,
Да еще много-много раз!
Это пелось под гитару рядом с оградой, а откуда-то из центра лихо неслось:
А мы кутили да кутили до утра!
Вся Гимназическая улица полна была голосами, музыкой. Уже минуя угол садовой ограды, Яшка расслышал:
Были когда-то и вы рысаками,
И кучеров вы имели лихих.
Ваша хозяйка состарилась с вами,
Пара гнедых, пара гнедых.
В голосе певца слышалась какая-то неизбывная, потусторонняя тоска. Вроде бы сквозь слезы он пел глуховатым баритоном.
Сразу за перекрестком, на углу Бакакинского переулка, поперек тротуара в обнимку спали маленький казачий урядник с большущим чешским унтер-офицером. А из растворенного окна над ними торчала граммофонная труба, ей подтягивал разноголосый хор мужских и женских голосов:
Распрями-ись ты, рожь высокая,
Тайну свято сохрани.
По улицам всюду шатались пьяные, и Яшка злорадно подумал: «Вот бы теперь вдарить по им! Небось, один полк наш весь город бы занял». Чем ближе к окраине, тем реже и глуше слышались звуки этого вселенского шабаша. Яшка чувствовал себя каким-то инородным телом в не свойственном ему, не виданном доселе, горланящем мире. Будто в дурном сне, виделось и слышалось все это.
На площади возле цирка было пусто и тихо. Лишь на одной скамейке под развесистым старым тополем сидел молодой поручик с двумя нарядными девушками и пел под гитару:
Все прошло, все умчалося
В невозвратную даль.
Ничего не осталося,
Ох, лишь тоска да печаль.
Здесь опять расслышал Яшка тоску. И вовсе не потому, что печаль и тоска поминались в песне, а в голосе, в интонации все было пропитано безнадежностью, невозместимой утратой, невыразимой тоской о минувшем. Выходит, и среди них понимают иные невозвратность того, что было да кануло в вечность. А победа сегодняшняя — лишь временная отсрочка на пути в бездонную пропасть.
Завидев домик Ефимьи, Яшка прибавил шагу, даже позабыв на какой-то момент о странном своем наряде. В калитку влетел он шустро. Степка и Семка, запрягавшие шлыковскую Рыжуху в рословский фургон с ящиком, попятились даже от нежданного пришельца. Потом уж здороваться стали, расспрашивать друг друга обо всем, потому как новостей всяких накопилось множество.
Выяснилось, что ребята собираются на поиски погибших — Василия и Ивана Данина. Яшка забрал у них подводу во имя спасения живого Ромки, сославшись на то, что мертвые и погодить могут. А ежели не терпится ребятам, то пусть запрягают другого коня да едут. Травы побольше велел в ящик бросить, чтобы раненого под ней спрятать. И укатил, не взяв никого с собою, поскольку одному легче выкрутиться из любой помехи.
Чуть не до вечера маялись ребята, соображая, как бы сообщить Кате о случившемся под Солодянской горой. А часу в шестом заметили, как собираться стала она куда-то. И выяснилось, что была она во дворе, когда Григорий-то подъезжал, и выскочить хотела к нему, да как услышала страшные слова — подкосились ноги, едва до постели дотащилась. И долго бы не поднялась, а тут чеха еще занесло к ним.
Вот перед вечером и собралась на поиски Катя, чтобы хоть еще разок взглянуть на любимого. Не пустили ее ребята, и бабушка Ефимья отговорила. Запахнула душу несчастная и окаменела. За этот нескончаемо долгий и черный день волосы у нее сделались почти совсем, как у матери, серебристо-белые. Взор погас, и на лице такие же морщинки залегли. Только были они пока еще не столь глубокими.
На вокзал съездил Яшка скоро и вернулся ни с чем. Увезли всех раненых на Меновой двор, пока он за подводой бегал. А оттуда так просто не сбежишь. И вышло, что в один день осиротели ребята. Степка и Семка поджидали Яшку возле ворот. Велел он им захватить пару лопат на всякий случай. И, никого не тревожа, отправились прямо по своей дороге через мост и там уж свернули под Солодянскую гору.
Никто им не помешал в пути. А за речкой сразу повернули вправо, вдоль берега по степному косогору. Степка и Семка, соскочив с телеги, пошли по бокам от нее саженях в десяти, чтобы не проглядеть нужного. Ночь-то была не очень темная, хорошо все видно. Прошли так до кирпичных сараев и еще за них продвинулись на полверсты. А потом повернули обратно, поднимаясь на угор.
Часа полтора прочесывали так весь угор напротив кирпичных сараев, но ничего не нашли, кроме одной казачьей нагайки. Степка ее подобрал. Остановив Рыжуху, Яшка сказал громко:
— Зря мы тут ползаем, ребятушки.
— Отчего же зря-то? — спросил Семка, подходя к телеге. — Гриша же видел, коли так сказал он мне.
— Убрали, видать, все, — заключил Степка, тоже повернув к телеге. — Тут ведь не только люди, а и кони побитые были, наверно. А жарища-то вон какая стоит. Теперь бы сюда близко подойти невозможно было.
— То-то вот и оно, — подхватил Яшка. — Видел я, как вокруг вокзала подбирали их утром, часу в шестом, никак.
— Дак тогда же еще бои в городу шли, — возразил Семка.
— Ну, когда бы ни убрали, а все равно ж никого тут нету, — с раздражением заметил Степка. — Давайте на гору еще заглянем, да и ворачиваться надо, пока светать не зачало.
Степка слышал, где казнили Петра Ильина, и знал это место. Потому двинулись наискосок по угору и, поднявшись до крутого взлобка, оставили Рыжуху, привернув ее вожжой к оглобле. Сами же стали подниматься вверх. И, еще не видя того страшного столба, почувствовали тошнотворный запах. Сперва улавливался он едва ощутимо, но с каждой минутой усиливался, крепчал.
Поняли ребята, что поблизости что-то есть. А как увидели этот роковой столб, так и обомлели. Даже в потемках видно было, как побелело у Степки лицо. Вкопанно остановились ребята перед останками друга и мученика, не смея приблизиться к нему. Отрубленные руки валялись тут же на земле. Голова опущена, и лица совсем не видно. Весь перед рубахи черным от крови сделался.
— Бежи за лопатами, Семка, — распорядился Яшка, дрогнув голосом. — А мы поколь снимем его хоть со столба-то. Чего ж ему тут висеть.
Увидев, что и уши срублены у несчастного, Степка вскрикнул от страха. Стараясь дышать неглубоко, трясущимися, неверными руками распустили они ремни и осторожно опустили изуродованное тело тут же, возле столба. Молча потом копали могилу в две лопаты, молча опустили в нее жуткие останки друга, заметив, что и горло у него страшно разворочено. Скорее присыпали землей.
Могилка — шагов за сто пятьдесят от столба. Сверху замаскировали ее ребята дерном, снимая пласты в разных местах, чтобы меньше заметно было. Работу закончили, когда стало уже совсем светло, хотя солнце еще не взошло. Говорить никто не мог. Слезы то и дело выкатывались жгучими градинами. Только когда выехали уже на дорогу, Степка спросил, ни к кому не обращаясь:
— Как же вышло, что всех убрали, а его оставили почему-то.
— Да ведь на горе-то боя не было, потому похоронщики туда и не заглянули, — пояснил Яшка. — А может, и казаки не дали захоронить.
Когда подъезжали к бабкиному домику, занимался уже новый день. Спать ложиться некогда. Сполоснуть ночную грязь, лошадь покормить да самим подкрепиться и — домой с целым ворохом неподъемных новостей. Кате сказать уговорились, что все поле там прибрано и никого не нашли. О том, что Ивана схоронили, — тоже лучше помолчать пока. Пусть подальше отодвинется этот черный день в памяти людской.
На все сборы ушло не более часа. Город еще спал крепким, похмельным сном. Дремали пустынные улицы, редко где пешеход появится или подвода прогремит. Но внешний этот покой мог порадовать лишь несведущего в делах обывателя. В застенках на Меновом дворе, забитых пленными красноармейцами, в большинстве ранеными, в тюремных камерах продолжалась кровавая работа палачей.
Все трое ребят и Катерина с Верой устроились в фургонном ящике, заваленном травой. Степка по-хозяйски правил Ветерком, а запряженную Рыжуху привязали сзади, освободив ее от всякой поклажи. Яшка так и красовался в татарском наряде, ибо другого у него не было. Заметив на монастырской стене свежий листок и оглянувшись предварительно, Яшка спрыгнул с телеги и сорвал его.
— Сами почитаем и мужикам увезем, — объявил он, усаживаясь на свое место. — Новая власть чегой-то предписывает народу.
Читать они с Семкой научились лишь в минувшую зиму от Григория. Но старались друг перед дружкой, прочитывая все, что попадет, и навострились изрядно. Яшка расправил лист, испещренный крупными буквами, и, чтобы все слышали, начал читать:
— «Населению г. Троицка.
Восемнадцатого июня чехословацкие войска, подчиняясь военной необходимости, ликвидировали советскую власть в городе Троицке и изгнали из города советские войска.
Довожу да сведения населения:
П е р в о е, что в дальнейшем чехословаки не будут вмешиваться во внутренние дела города, предоставляя населению самому организовать новую власть.
В т о р о е, что жизнь и имущество всех без исключения находится под защитой чешского оружия. Мною приказано оружием останавливать всякие попытки к насилию, погромам и грабежам, от кого бы они ни исходили.
Т р е т ь е. Никакого военного положения в городе объявлено не будет. Во всякое время дня и ночи каждый имеет право свободно ходить, куда ему угодно. Обязателен письменный пропуск начальников чешско-словацких отрядов и гарнизонов только в сторону противника, за пределы расположения чешских войск.
Ч е т в е р т о е. До урегулирования железнодорожного движения мною приказано: беспрепятственно пропускать продовольственные грузы во все стороны; принимать все меры для содействия свободному пассажирскому движению; никаких особых пропусков и разрешений для пассажиров, проезжающих по жел. дорогам в районе, занятом чешско-словацкими войсками, не требуется.
П я т о е. На право иметь и носить оружие до окончания организации местной власти необходимо получить письменное разрешение начальников чешских гарнизонов.
Чешские войска будут считать, что пролитая ими кровь пролита не напрасно и исстрадавшееся население наконец отдохнет от минувших ужасов террора и произвола.
Чехословаки просят смотреть на них, как на друзей русского народа, лишь крайностью вынужденных вести войну с советской властью, а не с русским народом и не с русской революцией.
Читал Яшка внятно, не торопясь. Его никто не перебивал. Все слушали, стараясь отвлечься от гнетущих мыслей. Когда чтец сунул свернутый во много раз листок в карман и достал оттуда кисет, Степка спросил:
— Кто, ты говоришь, бумагу-то эту подписал?
— Полковник Войцеховский.
— Хм, дак это ж, выходит, нашенский, российский, а начальником у чехов заделался.
— А ты как думал! — удивился Яшка слепоте друга. — Вот и выходит, что наши буржуи да на нас же и напустили это войско. Сами им командуют. Жалко ведь фабрики да заводы отдавать — позвали себе подмогу.
— Оно, конечно, — согласился Степка, тоже собираясь закуривать. — Казакам вон как землю-то жалко. Ишь ведь чего делают они…
Опомнившись, умолк Степка. В это время переехали мост через Увельку, и все глядели на Солодянскую гору, будто на жуткий памятник, леденящий в жилах кровь, хотя гора осталась той же горой, и покоилась она тут, как и тысячи лет назад. Молчали все и после того, как повернули влево и стали отдаляться от страшного места. Никто не оглянулся ни разу.
И вдруг прогремело сзади громом:
— А ну, придержи коня, мужланская харя!
Все оглянулись. Потянул вожжи Степка и пустил Ветерка шагом. Вровень с подводой подскакал верховой казак в полном вооружении.
— У краснюков наслужились, теперь домой бежите, что ль? — грозно спросил он.
— Не служили мы и никуда не бежим, — занозисто отвечал Степка, не останавливая коня. — Позавчерась на базар поехали, да под войну попали.
— А этот чего же так вырядился? — показал на Яшку казак.
— А я, господни урядник, с весны табун лошадиный пас у Яушева, а тот табун вчерась казакам отдали, — не моргнув соврал Яшка. — Вот мне и сыграли отходную. Домой еду.
— Вы лебедевские, что-ль?
— Лебедевские, — ответил Степка.
— Вот по тебе я и признал. За землей-то к атаману ты ведь приезжал зимой?
— Приезжал. Кучером я был.
— А тестя мого, Данина, нигде не видали?
— Да мы из квартеры носу не показывали в этакую страсть, — возразил Степка. — Кого же увидишь из двора?
— Ну-ну, затряслись, лапотники, как прижали вас… Ваньку на Солодянской горе прикончили, Ромку на вокзале видал… Ежели не удрал, дак на Меновом теперь он. А тестя вот крайне бы повидать надоть!
Ударив по коню плетью, казак поскакал вперед. И Степка пустил Ветерка рысью.
— Дак это он, стало быть, ухо-то тятьке отрубил, коли зять Даниных, — сделал для себя великое открытие Семка.
— Ах ты, винтовки-то нету! — скрипнул зубами Яшка. — Я б его тут уложил. Никто бы и не узнал об том… Да ладно, что вчерась не показался я ему, когда он Романа-то отыскал. Теперь бы, небось, признал и под этой шапкой.
— В том и беда наша, — поддержал его Степка, — они вон завсегда с шашками да с винтовками, а мы — с голыми руками… Это ведь он теперь к Даниным погнал, там и караулить станет Виктора Ивановича.
— А может, он уж дома, — тревожно предположил Семка.
Вера не вступала в мужские разговоры. Молчала и Катя, окаменев под тяжестью давившего ее безразличия ко всему. Когда ехал рядом с их подводой Родион Совков, она глядела на его обветренные, почерневшие руки и будто сквозь сон думала, что, может быть, эти руки загубили Васю, порушили короткое и мучительное их счастье… Когда же опомнятся люди?
Странно и непонятно порою поступают умные люди. Скольких беженцев, каторжан спас Виктор Иванович с девятьсот шестого года! Документы доставал и к Сыромолотову на Прийск отправлял преследуемых жандармами. Алексею Куликову знаменитый парик соорудили, когда Антона из тюрьмы вызволяли. И ведь предвидеть действия врага умел, заранее сориентироваться мог.
Можно было документы себе выправить и убраться куда-нибудь, где не знали его в лицо. Мог он и с армией отойти — нет! Остался в городе. Правда, чахотка давила его все беспощаднее. Кашлем заходился порою до синевы. Но курил все так же много. Видно, было это единственной отрадой, и беречь себя не собирался он. А за бешеной, каторжной работой забывал обо всем.
Всю сознательную жизнь этот человек прожил конспиративно, документов не плодил и не оставлял после себя. А тут в трибунале за несколько месяцев накопилось их множество. В ночь под «черный четверг», как и многие другие руководители, сидел он на объединенном заседании исполкомов, созванных Высшим военным советом. Сидели до тех пор, пока не загремели чешские пушки.
Тут уж заседание само собою прервалось. А из всей обстановки даже любому невоенному стало ясно, что город не удержать. Отправился Виктор Иванович в свое учреждение, и стали они с Антоном уничтожать документы. Много их, а хотелось все-таки разобраться, кое-что и оставить бы надо. Вся эта работа длилась до тех пор, пока чехи не ворвались в город и пулеметы не застучали на улицах.
Сам Виктор Иванович, как всегда, одет был по-крестьянски, а для Антона тут же нашлись шаровары да рубаха. Присели старые друзья перед разлукой, и Виктор Иванович, взяв подвернувшийся клочок бумаги, стал чертить на нем, объясняя:
— Вот хутор, тут — речка, пруд. Здесь вот Рословы живут, а тут — Кестер… Помнишь все?
— Конечно, помню, только зимой это все видел.
— Ну, а летом-то отвозил я тебя в Миасс вот по этой дороге, за Кестера, через Прийск. Уяснил?
— Уяснил. Показывай, где Цыганское болото.
— Вот здесь. С этого края присматривай табунок лошадей побольше десятка. Высокий, пегий мерин должен быть в нем. Спросишь фамилию пастуха. Ежели ответит: «Николай Кестер», скажешь, что я просил спрятать тебя. Ну, прощай, родной! Теперь ведь мы уходим в неизвестность.
Обнялись они крепко и задворками разошлись в разные стороны. Может быть, навсегда. Другу Виктор Иванович наметил путь отступления: отсидится он возле Кольки первое время, оглядится, потом в Челябинск или в Миасс податься можно. О себе же не успел подумать старый подпольщик. Решил пока пробраться на свою квартиру, к Шитовым, а там видно будет.
По улицам отходили последние красноармейские подразделения. За ними тянулись мелкие группы и одиночки. Буржуи уже поливали их огнем из окон домов. Зная все темные ходы и выходы, Виктор Иванович пробрался в Татарский переулок, пересек Гимназическую и Монастырскую улицы и, добравшись до Московской улицы, оказался как бы в зоне покоя.
Наступавшие со стороны вокзала чехи не задели этот участок. И те, что от Солодянки двигались, тоже сюда не попали. Тихо тут, лишь издали стрельба слышится. Людей на улице не видать — по домам сидят, да и рано еще. Но, перевалив Первую и Вторую Уфимские улицы и не успев шагнуть на родную Болотную, столкнулся носом к носу с соседкой Шитовых.
— Виктор Иванович! — зашептала она трепетно. — Давно я тут мелюсь, тебя поджидаю… Зоя передать велела, чтобы ты к ним не ходил. Дома сидит один с наганом и по улице ходют двое, в татарскую одежу переодетые.
Она пошла мимо него во Вторую Уфимскую. Только теперь прострелило Виктора Ивановича: «Вот до чего доработался, старый дурак! — ругал он себя. — Думать же надо головой-то». — И пошел в западный конец Уфимской улицы, которая через два квартала выводила на пустырь. Но на выходе из улицы ему встретился пожилой человек аристократического вида, в соломенной шляпе, в очках.
— Викентий Иванович! — воскликнул он, приподняв на пальце дорогую трость. — Побойтесь бога да поберегите себя! Что это вы разгуливаете в такое-то время. Схватят же вас!
Ничего не ответил ему Виктор Иванович, все яснее сознавая свое глупое положение. Никогда не видел он этого человека, незнаком с ним. Выходит, что всякого встречного опасаться надо, потому в городе задерживаться немыслимо. На пустыре не было ни единой души до самой речки. И на этой стороне пустынно, лишь впереди, за кирпичными сараями, на поле верховые кучками кружатся да кони без всадников носятся.
Бой там, видимо, уже заканчивается. Вот-вот взойдет солнышко нового дня. Со стороны станции гремели орудия. Шум боя переместился куда-то к самому городу. А с запада, за женским монастырем, заливались длинные пулеметные очереди. Виктор Иванович поспешил в приречные кусты, чтобы не маячить на степном пустыре, и потихоньку стал подаваться к яушевской паровой мельнице.
Мельница стоит на этом берегу, как раз напротив кирпичных сараев. Скорее всего, не безлюдна она. Да и лучше всего здесь переждать, пока откатится бой. Залез Виктор Иванович в кусты, на мягкой травке уселся и закурил. Кашлять можно было здесь от души, потому как никто не видит и не слышит. Сквозь кусты виделось поле только что затихшего здесь боя.
Непроворотная горечь кипела внутри, хотя и не ведал он, что именно в эти минуты Иван, сын его младший, тяжко, мучительно расставался с жизнью на той высокой горе. Толпу-то видно было, да разве разглядишь, что там творится! Тут и Василий Рослов под горой покоился, и немало еще знакомых. И верный Воронко, когда-то лихо умчавший Антона из тюрьмы от жандармской и казачьей погони, тут же.
Не успел заскочить к Виктору Ивановичу Малов. Так и не рассказал, кого привел он из хутора в Красную Армию. А Роман, совсем недавний Ромашка, как звал его в детстве отец, раненный в ногу, мучился в это время на вокзальном полу. Тысячи мужиков уже страдали в тот час, но не на каждом лежала тяжкая печать «трибунальского сынка».
Видел Виктор Иванович, как гонялся какой-то казак за оседланным серым конем, да и не признал в нем зятя. Закашлялся, плюнул на песок и заметил в плевке кровь. Еще один неумолимый враг охотится давно за его жизнью. От этого не убежишь, не спрячешься — внутри сидит. Поморщился Виктор Иванович и решил прилечь. Может, и уснуть удастся.
Давно не спал он вволю, а последние дни всего по часу-два удавалось вздремнуть прямо в кабинете. Минувшей ночью и вовсе не до того было. Но едва начинала одолевать его дрема, как тут же мерещились немыслимые страхи. Он вздрагивал и снова долго не мог задремать. Таких чудес никогда в жизни с ним не бывало, даже в детстве. И мысль неусыпно продолжала работать.
Перебрал в уме всех знакомых и понял, что ни к одному из них сунуться теперь нельзя. Если даже и нету там наблюдателей, то солдаты могут быть расквартированы. А главное — все равно на улице показаться невозможно. Так что в городе места ему, выходит, не осталось. Уходить надо. Слишком уж много развелось тут нежелательных знакомых. И не поймешь, откуда грозит опасность.
А добрый старикан с тросточкой, оказывается, знает его настоящее имя, известное в этих краях лишь матери, Матильде Вячеславовне, да ему самому. Викентий! Как же могло проникнуть это сюда? Неужели на родине, в Самарской губернии, справлялись? А при чем тут дедок этот? Загадки сыпались в полусонную голову, а ответов на них не находилось.
Конечно же, и в хуторе ищейки побывают непременно, хотя и понимают, что едва ли беглец станет прятаться в собственной избе. А если чуток повременить да где-нибудь поблизости к дому и обосноваться? Не придет им в голову именно там искать. Но показываться-то нельзя и в хуторе, потому как есть там Кестер да и еще кое-кто. В момент шепнут куда надо.
До самой темноты промаялся тут Виктор Иванович. Есть он совсем не хотел, а только изредка подбирался к речке и пил. Слышал и колокольный благовест в честь победы белых. А теперь даже сюда из городского сада доносилась разгульная музыка. Да и весь город пьяно гудел. Лишь бедные, затюканные окраины прибито молчали, будто ожидая смертельного удара.
Выбрался Виктор Иванович из своего убежища и бережком, у самой воды, вдоль кустов двинулся к давнишней своей дороге. Кое-где и в воду заходить приходилось. Подавалось хорошо, никто ему не мешал. Паровая мельница не работала, и тут обошлось все спокойно. А вот когда над речкой показался последний мост, услышал перекличку часовых. Пришлось отойти назад на полверсты.
Разделся донага, затянул в узел одежду и стал искать брод. Речка неглубокая, перебрался быстро. Одевшись, зашагал наискосок по угору, чтобы подальше от моста пересечь дорогу. Ночь, хотя и не темная, все-таки укрывала его от посторонних глаз. На той стороне, за дорогой, притаился и выждал с полчаса, чтобы убедиться, нет ли часовых на мосту.
Никакого поста не было там. Либо это патруль прошел, либо случайно чешские солдаты шастали. Отдышался Виктор Иванович, успокоился и пошел в сторону своего хутора. Одышка мучила, кашель. Все тело взялось липким потом. Не спасла даже ночная прохлада. Двигался степью или засеянными полями, подальше от дороги. Прислушивался к каждому звуку.
Все новости доходили до Кольки Кестера в самую распоследнюю очередь. Ни друзей у него, ни врагов настоящих вроде бы не было. Но знал он, что ровесники его ушли в Красную Армию, что под Троицком идут бои, что не с одними казаками теперь красные воюют, а с нахлынувшими полчищами чехов. А вот о последней новости сообщил ему отец в тот же день, как захватили белые город.
— Ну, Колька, проперли красных петухов из города! — объявил он, как только приехал с поля сын перед вечером. — Теперь все наладится и пойдет по-старому.
— По-старому-то все равно, наверно, уж не будет, — безразлично возразил Колька, выпрягая коня.
— Это почему же?
— Да ведь царя-то все равно нет, и не будет его, коли скинули.
— Ну, царь найдется, — успокаивал себя Кестер, помогая сыну прибрать упряжь и посасывая погасшую трубку. — Пусть демократическое правление будет в государстве, лишь бы голодранцев на место поставить и Советы ихние похоронить.
— Так ведь Москва-то — советская, и там большевики руководят.
— Доберутся и до Москвы. Кругом тут их посшибали, и Москва не устоит.
Не слушая отца, Колька направился в дом. Работал он, как машина. Днем — в поле, а теперь вот поесть да в ночное с конями собираться надо. А там и поспать умудрись, и лошадей не растеряй, да утром — снова в работу. Правда, собака ему помогает. Ощущение круглого одиночества не покидает его никогда. От сверстников своих оторвался, и дома чужаком жил.
Табунок свой всегда пасли Кестеры отдельно от хуторского, по краю Цыганского болота. С давних пор само собою закрепилось за ними это место. Едва успело закатиться солнышко, пригнал сюда Колька своих лошадей, отпустил и, не разжигая костра, свалился на потник возле кочки. От комаров брал он с собою старый материн передник. Уложил голову на седло, накрыл передником лицо, и руки под него спрятал. И уснул замертво.
В третьем часу пополуночи отчаянно, заливисто залаяла собака. Вскочил Колька, смотрит: из кустов вышел человек и остановился. Видно, собаки боится, не подходит и не прячется.
— Ты чей, парень? — издали спросил человек.
— Кестер.
— А звать?
— Николай.
— Тебя-то вот мне и надо, — сказал незнакомец и двинулся вперед.
Колька прицыкнул на собаку, отогнал ее в сторону. А человек, подойдя, поправил усы и протянул руку.
— Здравствуй, Николай! — сказал он приветливо. — Сразу и познакомимся: меня зовут Василий Иванович. А ты Виктора Ивановича Данина знаешь?
— Да кто ж его в хуторе не знает!
— Давно ты видел его?
— Пожалуй что с прошлой осени не видал, — подумав, ответил Колька. — Да он теперь в хуторе почти что и не бывает. В городе все.
Присели они возле потника, закурили, разгоняя дымом комаров. Потом пришелец сказал обыденно:
— Вот Виктор Иванович просит, чтобы ты спас меня, спрятал где-нибудь, укрыл…
Если бы сейчас с чистого неба, начинающего светлеть на востоке, грянул гром и полил дождь, меньше бы удивился Колька, чем этим словам. Как это?! Как же Виктор Иванович мог доверить ему, Кольке, жизнь человека, коли семья Кестеров известна всем как насквозь беляцкая! Он, что же, мысли читать умеет за десятки верст отсюда? До крайности изумленный Колька обомлел.
А незнакомец вопросительно глядел на него, приняв эту заминку за нерешительность.
— Помогу, — выпалил Колька, еще не сообразив, как это сделать. — Тут хорошенько подумать надо. Ведь ежели мы к нам заявимся, то отец либо задушит нас вместе, либо в город властям отвезет без промедления.
— Он что, строгий такой?
— Зверь, живоглот. И красных за версту не выносит, — признался Колька и, оглянувшись на восток, с тревогой добавил: — А ведь утро уже не за горами. Надо что-то делать… Вода вон там в лунке есть, а пожевать-то нечего. Вы ведь, наверно, голодны?
— Не помешало бы подкрепиться… Вторые сутки пошли с тех пор, как последний раз ел. До дома-то далеко?
— Нет. Я скоро вернусь.
В минуту оседлал парень коня и ускакал, оставив пришельца возле своих лошадей. Дожидаясь возвращения хозяина, Антон, назвавший себя Василием Ивановичем, вдруг засомневался. А что если этот добрый малый не за продуктами поехал, а за отцом? Помнит Антон, еще когда ездили за оружием с Тихоном Рословым, то больше всего Кестера опасались и поминали его недобрым словом.
И сам Виктор Иванович отзывался о нем дурно, а направил почему-то к его сыну. Полагаясь на знания давнего соратника, Антон успокоился малость, но для большей надежности отошел в кусты и спрятался. Колька вернулся минут через сорок и, не обнаружив гостя, стал оглядываться вокруг. Расседлал и отпустил коня и пошел между кустами, тихонько покашливая.
Будто застегивая пуговицу, Антон выбрался из укрытия.
— Василий Иванович! — обрадовался Колька. — Я ведь потерял вас и громко позвать боюсь.
— Ничего страшного, просто за кустик я отошел… А дома-то кто-нибудь видел тебя?
— Да что вы, Василий Иванович! — обиделся Колька, присаживаясь к потнику и развязывая узелок с караваем хлеба и добрым шматком соленого сала. — Маленький, что ли, я?.. Подъехал с задов, пробрался в чулан и взял все это. А чтоб на своего не подумали, ежели хватятся, вышиб фанерку из чуланного окошка.
— Ну, стало быть, дела наши не так уж плохи, — молвил Антон, принимаясь за еду.
— Сейчас вот скоро я погоню лошадей домой, а вам придется здесь где-нибудь скоротать денек. Вечером сюда же вернусь. Ночью сгоняю в одно местечко, может, и устроится все.
На том и порешили. Колька оставил еду, свой нож и старую гимназическую шинель на подстилку. Антон со всем этим имуществом убрался в укромные кусты и вознамерился отоспаться за все последние недели. А Колька, собрав свой табунок, двинулся домой, будто на крыльях. Словно бы он долго-долго спал тяжелым, кошмарным сном и теперь очнулся.
Жизнь представлялась ему беспросветной, никому он не нужен. Лишь отец не спускает с него глаз и держит работником в родном доме… И вот, оказывается, его помнят, ему доверяют безопасность и жизнь человека! До последних дней потом удивлялся Николай этому случаю и проницательности Виктора Ивановича, вроде бы совсем постороннего человека, сумевшего проникнуть в Колькину душу.
Отец постоянно рядом, а не подозревает, в какой немыслимой дали от него сын! Даже заметив, как повеселел, оживился Колька в тот день, Иван Федорович истолковал это по-своему: «Перебродила в нем дурь, человеком становится!» А он и верно человеком становился, только совсем не таким, каким хотел его видеть отец. Но еще потребуется время, пока спадет пелена с глаз родителя.
К вечеру Колька уже знал, что ему делать. Давно, еще до гимназии, учился с ним в казачьей школе Андрюшка Попов. Отец у него не казак, а мужик зажиточный, имел небольшой клин земли.
На ней и жил, поставив заимку. Кольке доводилось у них бывать в те годы. Люди они добрейшие — и отец и два старших брата Андрюшкиных. Живут на отшибе.
Конечно, война и их не обошла стороной, но Андрюшка и отец, скорее всего, должны быть дома. Отец — по возрасту, а у Андрея с детства левая рука покалечена, потому ни в какую армию его не возьмут. Ехать надо туда, и если нет каких-нибудь непредвиденных помех, то не откажут они Василию Ивановичу, поберегут какое-то время. Сегодня же надо побывать у них непременно.
В ночное на этот раз Колька собрался пораньше. Украдкой прихватил еды и, достигнув своего постоянного становища на краю Цыганского болота, пустил коней, бросил узелок с едой, но с коня не сошел. Увидев своего подопечного, объявил:
— Побудьте здесь с лошадьми, Василий Иванович, а я на разведку сгоняю в одно место.
— Далеко?
— Верст за пятнадцать отсюда. — И, уже отъезжая, добавил: — Часа через два-три вернусь.
Снова оставшись один, поужинал не торопясь Антон, перекурил не раз и многое в уме перебрал. Не верил он, мысли не допускал, что беляки долго продержатся у власти. Пока в Москве большевики, Советская власть будет стоять. Если своими силами не удастся освободить Троицк, Челябинск и другие города, то все равно Восточный фронт неумолимо надвинется и сметет всю эту нечисть.
А пока надо пробираться в Миасс или Златоуст и снова нащупывать подпольные связи. В Челябинске нельзя останавливаться — слишком уж много нежелательных знакомых найдется. А Виктор Иванович почему-то здесь остается. Опасно это и непонятно. О судьбе остальных знакомых, столь круто повернувшейся в последние дни, Антон ничего не знал.
Колька не проездил и трех часов.
— Поехали! — с торжеством в голосе объявил он, соскакивая с седла. — Вы садитесь вот на этого, в седло, а я себе другую поймаю.
Лишь далеко не ранним утром добрался Виктор Иванович до хутора, отдав этой дороге последние силы. По логу, нагнувшись, дотянул он до приречных кустов и свалился в тени на прохладную еще траву. Есть он не хотел. Аппетит давно отступился от него, а силы последние выдохлись. Немилосердно душил кашель. И всякий раз, надсадно отплевываясь, обнаруживал все больше и больше крови.
Но домой не пошел — уберегла привычная осторожность. Нельзя туда соваться до ночи. Хорошо бы кого-нибудь из своих увидеть да тихонечко позвать. Так они в поле все, наверно. А матери нечего на улице делать, разве что уток пойдет покормить на берег. Отлежавшись немного, стал все чаще на свои ворота поглядывать. И первого возле двора увидел своего зятя немилого.
Соскочив с коня, Родион почти бегом кинулся в калитку. С четверть часа обследовал он немудрящее данинское жилье. Потом выскочил недовольный, поднялся на стремя и, горяча красивого серого коня, пустил его на бродовскую дорогу. Видно, родителей да жену молодую решил навестить. Узнал Виктор Иванович этого коня и понял, что именно Родион ловил его под Солодянской горой.
После «черного четверга» все хуторяне вернулись из города со страшными вестями. Собрав воедино слухи, докатившиеся грозным раскатом от событий восемнадцатого июня, прикинули потери. Выходило, что из тридцати ушедших почти половина оказались либо ранеными, либо убитыми. А всех раненых и не успевших отойти с армией беляки загнали в тюрьму да в застенки на Меновом дворе. Притих задавленный такими вестями хутор.
Но работали все, как проклятые. Надо было все за себя переделать и за выбывших. Да еще горе утопить в рабочем поту. Пора стояла самая сенокосная — только коси да на другой же день убирай. Порядки, законы — все вернулось прежнее. А в станице Бродовской так и не бывало Советской власти. Правили там те же самые атаманы — станичный и поселковый.
Удержались они там даже после марта, когда разогнали из-под Троицка все казачьи отряды и сам Дутов бежал через хутор Лебедевский. Зато теперь приказ Дутова о сплошной мобилизации «от мала до велика» выполнялся без митингов, и собраний. В станицах замели казаков и иногородних, не оставили в покое и мужичьи села да хутора. В августе мобилизация пошла по второму заходу.
Каких-нибудь лет семь назад, подвыпив, Макар мог пуститься в лихой пляс. Теперь отплясал свое. Ходил он, слегка прихрамывая. А левая рука сохнуть начала. Кисть-то работала еще, но поднять что-либо, потянуть хорошенько не мог он, потому вся тяжелая мужская работа на Дарью легла. Да и почти все бабьи дела ей же доставались. Правда, Зинка с Федькой уже помогали и Катя за все бралась.
В знойный августовский день Макар выехал с семьей в поле рожь убирать. Сам он косил на самосброске, а все остальные вязали снопы. Одна четырехлетняя Патька осталась хозяйничать на полевом стане, да Лыска там же для охраны оставлен был. Дома девчонку не бросишь, а тут все-таки поближе доглядеть-то ее.
Катерина, отягощенная большим животом, через силу кланялась за ро́звязью, вязала сноп и опять тянулась к новой кучке золотистой подкошенной ржи. Старенькая просторная кофта давно пропиталась потом и покрылась пылью. В глазах все чаще мутился свет. Она старалась изо всех сил, но с болью видела, что отстает даже от Зинки с Федькой. А в прошлогоднюю жатву и Дарья едва за ней поспевала.
Федька время от времени заскакивал на ее рядок, вязал два-три снопа и снова перебегал на свой, потому как и сам отставал — силенки-то не окрепли еще. Дарья оставляла Катю с Патькой дома, да не согласилась она там остаться. Здесь все-таки с народом, а дома, коли что случится, кто ей поможет? А похоже на то, что скоро должно случиться. Срок-то уже прошел.
Силы, порою казалось, покидали ее. Седые волосы прядями выбивались из-под клетчатого платка, прилипали к потному лицу, но она не замечала этого. Хотелось еще хоть сноп связать. Ведь работать-то на двоих теперь надо, не на чужой же горб садиться с дитем! А защитника и опоры семейной нет и никогда уж не будет.
Видела Катя, что отстала от всех, и это ее угнетало, тянуло изо всех сил вперед, но не раз ужасной болью пересекало поясницу, делалось темно в глазах, потом боль отступалась, и снова вязальщица бралась за свое дело, считая, что до главного еще далеко и незачем зря распускаться. Связав очередной сноп, она подошла к следующей кучке ржи и, только начав нагибаться к ней, почувствовала, как полоснуло по низу живота.
Свалившись на золотистую розвязь, на какое-то время она потеряла сознание. Очнулась будто в бреду, но вскоре опять прострелила ее еще более ужасная, нестерпимая боль. Катя успела истошно крикнуть. Федька, будучи ближе всех, оглянулся и, увидев издали распластанную на розвязи Катю и не догадываясь, что там произошло, бросился к ней по жнивью.
Не успев добежать до нее несколько саженей, услышал Федька крик, не похожий на человеческий, а потом увидел в голых ногах у нее кроваво-красное месиво, остановился, вытаращил глаза и бешено заорал:
— Ма-ама!!
Дарья во весь дух неслась уже туда, крича на бегу:
— Уходи! Уходи оттуда, паршивец! Не твое это дело. Зови отца скорейши!
Все это случилось невдалеке от стана. Федька понесся по закошенному кругу навстречу машине, стрекотавшей за поворотом. А сзади, от стана, послышался жуткий, утробный вой Лыски. Следом и Патька вроде бы заревела.
— Тятя-а! — закричал еще издали Федька, подбегая к отцу. — Подъезжай вон туда скорейши, где мама.
— Чего там? — спросил Макар, стараясь перекрыть машинный шум, и подхлестнул коней.
— С Катей чегой-то стряслось! — И затрусил следом за самосброской, затрещавшей еще громче от быстрого хода коней. Перед глазами у Федьки так и стояло это кроваво-красное видение. Никак от него не отвернешься, не открестишься. И закроешь глаза, так оно все равно видится. А от стана все так же несся протяжный собачий вой. Услышав его, Макар весь напрягся в недобром предчувствии.
Остановясь на кругу, Макар с Федькой услышали еще один вой — то безутешно заливалась Дарья. Сидя возле Кати, она покачивала на груди завернутого в цветастый платок ребенка. Ноги у Кати прикрыты подолом ее юбки, живот заметно опал, почерневшие губы стиснуты, веки прикрыты. Правая бровь так и осталась навсегда изломанной. Покой и холод поселились навечно здесь.
Макар, убедясь в свершившемся, потянул с головы фуражку. Федька тоже сдернул свой картуз. Скорбные, со склоненными головами стояли мужики, над теплым еще, но уже безжизненным телом. Дарья придавленно всхлипывала. Даже малыш, посапывая и щурясь, не подавал голоса. Первой опомнилась Дарья, проговорив навзрыд:
— Чего же стоять-то эдак? Хоть сколь стой, ничего не выстоишь. Домой сбираться надоть. — И к сыну: — А вам С Зинкой — довязать скошенное да в суслоны составить. До вечера справитесь и приедете рано.
— Парень? — спросил несмело Макар.
— Чего? — не поняла Дарья.
— Парень, спрашиваю, аль девчонка?
— Сы-ын, — снова заплакала Дарья, вставая и направляясь к стану. — Как и отцу, сиротой быть ему прям с первой минутки.
На стану Зинка хозяйничала. Едва уговорила разревевшуюся Патьку. И кобелю перепало за то, что выть принялся и напугал девчонку. Оглянувшись на мать и увидев ребенка у нее на руках, Зинка обрадованно спросила:
— Катя-то чего ж не идет?
— Нету нашей Кати, доченька, померла она… Вот этого пустила на свет, а сама…
Смысл этих слов — определенный и ясный — никак не укладывался в Зинкином сознании. Ведь только что все вязали снопы, и Катя вязала. Да как же теперь-то ее нет? Отсюда видно было, что лежит на жнивье Катя… Так почему же ее нет?
Уложив ребенка в шалаше, Дарья наказала доглядеть за ним, а сама, захватив лопату, вернулась к покойной. Вскоре туда подъехали мужики на подводе. Макар, сняв фуражку, хотел было засунуть ее под поясок, стягивающий низ холщовой рубахи, да жесткий околыш топорщился несуразно, потому бросил ее в передок телеги. Потом все трое приподняли они осторожно Катю и перенесли ее в телегу на свежую траву, а Дарья накрыла лицо покойной передником. Потом захватили на стану Патьку и новорожденного, а все прочее оставили ребятам — привезут после, как работу закончат.
Только успели выехать на полевую дорогу, заплакал ребенок, настойчиво напоминая о своем существовании. Покормить бы надо его, да нечем. Вся надежда была на Настасью. Недавно родился у нее сынок и всего три недели погостил на этом свете. На днях помер. Даже окрестить его не успели. Вот Настасья и может уберечь теперь сиротинку.
Глядя, как тянется и кривится розовый ротик ребенка, жаждущий молока, Макар сказал:
— Загинуть мы ему не дадим! Три таких семьи, да что ж мы, одного парня не подымем, что ль, на ноги?
— Для какой же надобности ему три семьи? — возразила Дарья, прижимая к высокой груди и покачивая дитя. — Всего одну ему семью надо, Макарушка, да хорошую.
— Ну, вот у нас и вырастет!
— Вырастет, — подтвердила Дарья, — коли бог веку даст. Вон их сколь помирает.
— Да не все же ведь. Многие вон живут. А крестить сам повезу я его и не дам батюшке своевольничать. Не те времена теперь. Велю назвать Михаилом, по прадеду. Он у нас коренной и вечный.
В хуторе в эту пору мало кого найдешь — все в поле. Но Настасья, к радости Макара и Дарьи, оказалась дома. Во дворе она была, когда отворила Дарья калитку.
— Поди-ка сюда, сношенница, — поманила ее Дарья.
— Ой, да, никак, вы с прибылью! — заулыбалась Настасья и торопливо зашагала к калитке.
— Не столь с прибылью, — запричитала Дарья, заголосив, — сколь с горькими потерями!
Выскочив за калитку, Настасья увидела на телеге накрытую покойницу и все поняла, но не удержалась от вопроса:
— Эт как же так-то?
— Так вот, — ответил Макар, топчась у телеги, — его роди́ла, а сама нас осиротила.
Услышав из своего двора плачущие бабьи голоса, выбрался сюда и дед Михайла.
— Чего эт у вас тут, бабы? — спросил он, ведя клюкою по штакетинам палисадника, чтобы не сбиться с пути.
— Катя вот при родах на полосе померла, — ответила Дарья, подавая ребенка сношеннице. — Покормила бы ты его, небось, оголодал, бедняжка.
— Господи Исусе! — перекрестился дед, остановясь возле угла палисадника. — Сколь же смертей ты наслал на нашу семью. Ах ты, горе-то какое, господи! Ведь и двух месяцев еще не прошло, как Васи-то не стало, и опять — упокойник… А малец-то живой?
— Живой, — ответила Настасья, вытаскивая из разреза кофты загрубевшую грудь и, потискав ее, стала совать в рот младенцу. Тот потыкался сперва неумело, как слепой котенок, а потом впился в сосок неотрывно. От этого даже заулыбалась Настасья, примолвив: — Гляди-ка ты, как клещ, влепился, постреленок!
— Жить хочет, стало быть, — заключил Макар и, оборотясь к Михайле, добавил: — Давай, батюшка, доски, гроб стану я делать.
— Бери, бери, — закряхтел дед. — Себе я готовил их, да Катенька вот, внученька, опередила, стало быть. Ах, ведь беда-то какая!
Макар пошел за досками, а дед, щупая клюкою дорогу, двинулся к телеге. Подойдя, положил костыль вдоль края телеги и стал ощупывать покойницу, подняв с ее лица Дарьин передник.
В этот момент поднесло к ним поселкового атамана. Подкатил на дрожках, коня к воротам пустил и, увидев покойную, снял с рыжей головы фуражку, положив ее на согнутую руку.
— Желаю здравствовать, Михайла Ионович! — молвил он, подходя к деду сбоку.
— Здравствуй, Андрей Спиридонович! — не вдруг отозвался дед и вздрогнул, прикрывая Катино лицо, будто застали его за непристойным занятием.
— По делу к тебе я по срочному, — продолжал атаман, не обращая внимания на покойницу.
— По какому такому делу? — недовольно спросил дед, беря клюшку и поворачиваясь к атаману.
— Внучек твой, Степан, как раз для солдатской службы поспел. Вот его и надо.
— Господи милостивый! — снова взмолился дед, пристукнув костылем. — Да сколь же нам их провожать-то, доколь же вы губить их будете?!
— Приказ, приказ Александра Ильича Дутова, атамана нашего. Обсуждению не подлежит. Да и не один твой внук идет. Вон Яков у Шлыковых, Николай Кестеров да все, кому года вышли. Тут уж ничего не поделаешь, Михайла Ионович. Надо ведь родину защищать. Завтра быть им всем в городу. Время военное, и приказ военный.
— Да ведь видишь, горе-то у нас какое! — сокрушенно молвил дед. — Хоть бы похоронить пособил да простился перед погребением.
— Ничем не могу помочь, — жестко выговорил атаман, отходя к своим дрожкам. — Не в моей это власти.
Смешалось все в трех рословских семьях: и страда, и похороны, и проводы. А больше всего хлопот и забот прибавилось от нарожденного мальца, потому как постоянный догляд за ним нужен.
И началась у ребят служба, особенная, ни на какую другую не похожая. Служили они не царю и не Советской власти, а вроде бы самому дьяволу. Разместили в тесовых бараках, налепленных в Форштадте, возле Красных казарм. Внутри — голые двухэтажные нары, вот и вся мебель. На другой же день выдали им деревянные винтовки и стали делать из юнцов солдат. Учили строевой ходьбе и отрабатывали приемы ближнего боя.
Согнали туда множество самого разного люда: русские, татары, башкиры, украинцы, белорусы и прочие национальности из местных жителей. Но встречались почему-то и сибиряки. В строю мелькали крестьянские картузы, башкирские шапки, кепки, войлочные шляпы. На плечах — у кого что: пиджаки, поддевки, азямы, армяки, шабуры. А на ногах — лапти, сапоги, башмаки самых разных фасонов и даже старые калоши.
От всей этой разномастности и разнокалиберности строевые занятия на песчаной площади возле бараков больше походили на многолюдные разноцветные троицкие базары. С новобранцами занимались либо рядовые солдаты-фронтовики, либо кое-где унтер-офицеры. В сторонке, на траве, табунилась офицерская братия. К новобранцам они не подходили, так что солдаты не знали нареченных им командиров.
Офицеры красовались в новеньких гимнастерках, новых ремнях. Повыше сгиба на рукавах у них пришиты маленькие погончики, заостренным концом вниз, потому чины, как и в старой армии, различались просто. Да и военные звания остались прежние, как при царе.
Первые недели прошли у новобранцев сносно: погода стояла теплая и кормили по-крестьянски, сытно. Лебедевские ребята попали в один взвод, а командовал ими тощий — кожа да кости, — больной бронхитом фронтовик. То и дело заходился он кашлем до посинения. Команды ему с трудом давались. Но спуску не давал и гонял ребятушек до седьмого пота.
Прежде чем отпустить взвод на обед, остановил он его, развернул к себе и сказал:
— Что же это, братцы, получается? Сколь вам долбить одно и то же? Ведь четвертую неделю занимаемся, а иные не то что ружейным приемам не обучились — маршировать не умеют, повороты путают! Хоть сено да солому привязывай. Куда же это годится! По цельному дню топчемся, а толку нет. Ночами, что ль, гонять вас еще?
— Вот тех и гоняй, какие не умеют! — выкрикнул Яшка Шлыков. — А нас-то за какой грех?
— После обеда, — продолжал солдат, — разделю взвод на три группы, и заниматься с ними будут Шлыков, Рослов и Кестер. Вы и верно что уж давно всем овладели, так научите других. А мне к доктору в околоток дойтить надоть. Разойдись!
— Гляди-ка ты, месяца не прослужили, а уж в командиры выбились, — зубоскалил дорогой Яшка. — Эдак мы и до генералов шутя дойдем.
— Дойдешь, — обиженно возразил Степка. — Дернуло тебя с языком-то! Вот и поворачивай теперь на сено да на солому.
Котелков им не дали. На сколоченных наскоро длинных столах под тесовым навесом стояли большие блюда, а лучше сказать, тазики эмалированные. Щи и каша подавались в этой посуде. Возле такого тазика садились десять человек — все отделение — и дружно работали ложками.
— Ну, зачастили опять, — возмутился Колька Кестер. — Из ложек вон льется. Куда же торопитесь, на пожар, что ли?
— Ты языком-то поменьше, а ложкой почаще, — посоветовал ему Степка, — оно и ровненько всем достанется, без обиды.
— Вот поедим, потом расскажу, чего сделать надо, чтоб ровненько-то было, — пообещал Яшка.
После обеда отошли ребята на полянку, полегли рядком и закурили.
— Ну, и чего ты сказать-то хотел? — вспомнил Степка, ткнув Яшку под бок.
— А-а… Это еще при Петре Великом будто бы кормили солдат так же вот, как нас теперь, из одной чашки. А люди-то ведь и в те времена разные были: кто смел, тот и два съел, а разини голодными оставались. Жаловаться стали. До царя те жалобы дошли. А где ж ему столь железа взять, чтоб каждому чашку либо котелок сделать… Мудрый он был, сказывают. И велел царь, чтобы каждый солдат сделал себе ложку с длинным черенком, чтоб та ложка от конца пальцев правой руки доставала до левого плеча. И весь черенок в колючках должен быть, чтоб держать его можно было только за самый конец. А как сделали они это, старые ложки отобрали у них да сожгли. Вот сели обедать солдаты, а ложки-то не попадают в рот да и только! Все мимо, за ухо достают. Ну, есть-то, конечно, хочется. Почерпнул один да подал в рот товарищу слева, а тот — своему товарищу слева! Так и пошло по кругу. С тех пор и жаловаться перестали — всем ровненько доставалось из общей чашки.
— Ну и загнул ты, Яшка! Молодец, — похвалил Колька Кестер, засмеявшись. — Ты подскажи-ка здешним начальникам такую идею. Сами они ни за что не догадаются.
— Э, нас на фронт скоро попрут. Стоит ли связываться с таким делом, — отшутился Яшка, пуская колечками дым изо рта.
— А на какой фронт? — ехидно спросил Степка.
— Пес их знает! Скажут, что ли, тебе? — Бросив окурок, Яшка перевернулся на спину и подложил руки под голову. — Там и с германцем все еще будто бы грызутся, а тут своих фронтов хоть отбавляй.
— Скорее всего, на красных погонят, — предположил Колька.
— То-то вот и есть, что, как скотину, попрут, — сжимая заскорузлые кулаки, сказал Степка. Он и доверял Кестеру, и вроде бы чуток опасался его. — А не лучше ли нам так же сделать, как тот сынок?
— Какой еще сынок? — насторожился Колька, чувствуя эту опасливость дружка.
— Да мужик один с сыном да с работником сено литовками косили. Ну вот, как время к обеду подходит, хозяин варить на стан отправляется. А молодые косят. Мяса хозяин клал в котел понемногу и, когда резал его на кусочки, немножко недорезал. Ну, сядут они обедать, сперва, понятно, щи хлебают, мясо-то не трогают. А потом, как вдарит хозяин ложкой по чашке — разрешение даст на мясо-то, — и сам первый подденет. А коли оно не разрезано, то все и потянется за его ложкой. Ребятушки только в рот ему поглядывают. Хозяин же еще приговаривает: «Ну, как вас бог связал, так пущай и развязывает!» — Степка даже показал для наглядности, как это делал хозяин. — Так вот покосили с недельку на одних щах ребятки. Ноги едва волокут, а мужичок, ничего, краснеет, лоснится от жира. Перед обедом работник и говорит сыну хозяйскому: «Ежели он и сегодня так сделает, проучу я его! Только ты не заступайся». — «Ладно», — сын отвечает… Ну, за обедом все так и вышло. Только потянул мясо хозяин — работник-то вскочил да и давай его тузить! «Сынок, сынок, — скулит из-под его хозяин, — чего ж ты глядишь-то? Отца ведь бьют!» — «Нет, батя, — сынок говорит, — как вас бог связал, так пущай и развязывает».
— Ну и хитер же ты, псина! — загоготал Яшка, хлопнув наотмашь друга по загривку. — Гляди-ка ты, куда ведь он удочку закинул, в самый омут! Как их бог связал, так пущай и развязывает! А мы, стало быть, в сторонку?
— Пока хоть в сторонку, — как давно решенное, утверждал Степка. — Неужели рука у тебя подымется против своих?
— Там и перебежим, коли против своих пошлют.
— Эх ты какой! Побежишь, а тебе — пуля в затылок.
— Степка-то дело говорит, — вступил в разговор и Колька, — да куда ж податься, скажите вы мне. Ведь в первую очередь дома искать станут. А мой живоглот и поиска ждать не будет — сам привезет обратно либо атаману доложит.
— А ты ему и скажи, как его бог связал с беляками, так пущай и развязывает, — зубоскалил Яшка. — Сам-то он дома сидит, а сынок — выручай!
— Вот об этом и думать нам надоть, где схорониться, — объявил Степка. — Головы-то для чего нам дадены, чтобы только шапки носить, что ли?
— Эй, командиры! — послышался издали хриплый голос взводного солдата. — Стройте людей на занятия!
— Ну, пошли, командиры, — лениво поднимаясь, позвал друзей Яшка.
Песок уже дымился под множеством ног на площади. Со всех сторон слышались команды: «На ру-ку!», «От кавалерии прикройсь!», «Коли́!», «Кру-гом!». Все это перемешивалось и походило на собачий лай.
Колька Кестер со своей группой новобранцев ходил туда и сюда, а между тем подавался в сторону Токаревки, где попросторнее было. Недалеко водил взвод человек в старенькой серой кепке, черной косоворотке под поясок. Чуть повыше среднего роста. Темно-русая борода с проседью — недлинная, но широкая, окладом. Что-то знакомое слышалось в басовитом голосе этого человека.
Сначала Колька определил ему лет около сорока, но вскоре понял, что лишку хватил. Моложе он намного… И тут его осенило: «Ба-атюшки! Да ведь это Василий Иванович, кажется, только с бородой и в кепке этой совсем изменился. А вдруг да не он?» Стал ждать, когда он даст передышку своим новобранцам, и подойти — будь что будет! Может, вклепался. Бывают похожие люди.
Дождавшись перекура и посадив своих солдат шагах в тридцати от взвода Василия Ивановича, Колька свернул цигарку и, не прикуривая, пошел к нему. А тот тоже, видать, наблюдал за юнцом, потому двинулся навстречу. Сошлись на середине.
— Прикурить у вас можно, Василий Иванович? — зашептал Колька, подходя.
— Не Василий Иванович я, а Егор Петрович, — тоже тихо ответил подошедший. — А лучше просто по фамилии — Иванов.
Колька было открыл рот, собираясь что-то сказать, но строгий собеседник перебил его:
— А лучше всего — не знаешь ты меня, никогда в глаза не видел. Ясно?
— Ясно… Да что же, не уберегли Поповы-то?
— К народу мне надо, понимаешь? Чего же за печкой-то сидеть! Двинулся я от них в сторону Полетаево, да в Николаевке вот нарвался на всеобщую мобилизацию. Но и тут работать можно пока… Все! Не знаешь ты меня.
Они разошлись, а у Кольки теперь появилось еще больше вопросов, чем до встречи, но спросить не у кого и посоветоваться не с кем. С друзьями о своем открытии тоже нельзя поговорить. А главное, никак он не мог сообразить, что к чему. Ведь только что в обед ребята о побеге поговаривать начали, а этот Иванов чуть ли не сам сюда пожаловал и говорит о какой-то работе тут. Какая же может быть работа, ежели человек скрывается от властей? И надо ли им убегать, коли такой человек зачем-то находится здесь?
Все разъяснили дальнейшие события.
Троицкий Меновой двор никогда не радовал горожан своим видом. Огороженный четырехаршинным деревянным заплотом, он стоял обособленно на взлобке, повернувшись к городу спиною, а воротами — в просторную курганистую степь. Когда-то проходил тут большой торговый караванный путь. Тянулись караваны из Средней Азии и даже из Индии.
В основном шла здесь оптовая торговля. Каждое лето денежный оборот составлял более четырех миллионов рублей. Ковры, яркие шелковые и другие восточные ткани, фрукты, пряности, табуны полудиких коней, стада откормленных баранов и многое другое переходило на Меновом дворе из рук в руки. Оборотистые купцы увивались тут постоянно, как осы возле гнезда в жаркую погоду.
С началом германской войны торговля на Меновом дворе заглохла, а его помещения приспособили для содержания пленных немцев, австрийцев, чехов, сербов, мадьяр. Иные богатые мужики брали отсюда пленных к себе на работу. С началом гражданской войны многие ушли в интернациональный батальон, другие так и остались по деревням, пережидая разгулявшуюся кровавую бурю.
С восемнадцатого июня Меновой двор был превращен в кровавый застенок. Сотни раненых и пленных красноармейцев заполнили двухэтажные голые нары в камерах до отказа. Люди спали друг на дружке. О какой-либо медицинской помощи раненым и речи не было. Тем более не приходилось говорить о том, чтобы помыться или сменить белье.
Мгновенно во множестве расплодилась вошь. И ко всему этому — постоянные допросы, пытки. Даже до отхожего места пройти было не безопасно: без всякой причины пленных били прикладами и шомполами. Вечерами заглядывали сюда ухари офицеры, желавшие поразвлечься кровавой игрой. Они уводили десятками пленных и расстреливали их в степи за Меновым двором.
В муках от незаживаемых ран умерли сотни красноармейцев. Из станиц, поселков, деревень сюда пригоняли новые партии арестованных, которых ожидала участь тех, кто освободил им место в этом кромешном аду. Но подобное истребление людей казалось недостаточным.
Товарищ прокурора и председатель Троицкой следственной комиссии Тельфонт, бывший прокурор Саратовской судебной палаты, дряхлый старик, тряся отвисшим бритым подбородком, постоянно внушал своим подчиненным:
— Эту мразь, этих подонков общества надо расстреливать тысячами и тысячами, если хотя бы с десяток из них окажутся виновными перед властью. И только это послужит ко благу возрождения матушки России.
Именно это стремление — убивать тысячами — привело к замыслу сформировать специальный поезд с пленными красноармейцами и отправить его на восток. Через несколько недель после восемнадцатого июня первый такой поезд был сформирован и отправлен в Сибирь. По дороге его спустили в Байкал. Это жуткое злодейство скрыть от народа не удалось. О нем узнали иностранные журналисты, а через них — во многих странах за рубежом. «Поездом смерти» назвали тот эшелон.
Роман Данин, тот самый Ромка, что, появившись на свет недоношенным, казалось, тогда уже был безнадежным, выжил и тогда и уцелел пока даже в аду Менового двора. Не сбылись его надежды попасть в лазарет со своей покалеченной ногой. Перевязывал ее все теми же тряпками от разорванной Яшкиной рубахи, выбирая куски почище, чтобы наложить на рану. И как ни удивительно, рана постепенно затягивалась.
Николаевский мужик, с которым в вокзале познакомились, так и отбился куда-то в сторону. Может, он опасался соседства с сынком красного трибунальца, может, вывели да расстреляли, как многих. Да и жив ли он — рана-то была огромная. Могли, конечно, и с «поездом смерти» отправить.
Роман оказался среди множества совершенно незнакомых людей. И он не старался знакомиться ни с кем. Люди постоянно менялись. Одни умирали, других уводили, и они не возвращались, а приводили новых, в крестьянской одежде, с мешками. Были среди них молодые и пожилые. И все это возилось вокруг в ожидании мучительной смерти. К тому же, вошь заедала и сводила с ума.
Большую часть своего горького существования Роман проводил в одном и том же углу на верхних нарах. Душно там было, жарко, зато безопаснее, чем в других местах. Не раз в камеру заходили охранники и настойчиво выкликали Романа Данина. Он молчал, затаившись в своем углу. И опасность проносилась мимо.
А однажды, уже в начале сентября, от входной двери послышался знакомый голос Родиона Совкова:
— Роман Викторович Данин!.. Роман Данин есть среди вас? Роман Данин! — повторял он, проходя возле нар и пытаясь заглянуть в лица лежащих арестантов. Но к нарам вплотную не приближался, боясь, видимо, прихватить насекомых.
Услышав этот страшный голос, Роман подтянул под себя, насколько возможно, замотанную в тряпки ногу, накрылся с головой шинелью и затих. А Родион, осмотрев арестантов на нижних нарах, насколько это было возможно в полутемном помещении, стал заглядывать на верхние. И было взялся уже за шинель Ромкину, чтобы сдернуть ее, но сопровождавший его охранник упредил:
— Не трожь этого, небось, тифозник. Ишь, в этакую жару зябнет.
Родион брезгливо отдернул руку и, просмотрев верхних, отошел к двери, размышляя вслух:
— Неужли он удрал с вокзала в ентот раз? Не шибко ранен, выходит, был.
— А може, его с тем поездом отправили? — предположил охранник.
— Едва ли, — возразил Родион, собираясь закурить. — Я ведь у самого Тельфонта все те списки просмотрел. Нету!
— Ну, пойдем еще поглядим в двух последних, — позвал охранник. — Може, там сыщешь свого шуряка.
Из множества мелких лавок в Меновом дворе было сотворено шестнадцать больших камер. Стало быть, сыщики проверили уже четырнадцать. Не зная Родиона и его дел, могло показаться, что ищет он родича с благими намерениями. Но Роман-то знал, что тут произошло, и буквально почувствовал прикосновение смерти. Обошла она его и на этот раз.
Ни о брате, ни об отце ничего не ведал он. И недавняя домашняя жизнь казалась теперь далекой-далекой, невозвратно утраченной и прекрасной. Будто шел-шел под солнечным небом по родной ковыльной степи и враз провалился в преисподнюю. Выхода отсюда нет и не предвидится.
Начали перепадать дожди, пока не очень холодные. Но ступать на мокрую землю пяткой, замотанной тряпьем, было неприятно. Да и бинт этот загрязнился до предела и истрепался вдрызг. Пришлось разодрать свою нательную рубаху, тоже замызганную до черноты. Выбрал куски почище, забинтовал ногу и попробовал надеть сапог. Не получилось.
С неделю назад поселился возле него парень. Ростом невелик, не больше Ромки, а сапожищи на нем большие. И по годам такой же зеленый. Видать, откуда-то из деревни пригнали беднягу. Целый час мучился Роман, не решаясь заговорить. Одичал он, замкнулся намертво и голоса своего давно не слышал. Но потом все-таки спросил:
— Тебе не велики ли сапоги-то, земляк?
— Великоваты изрядно, — ответил парень, садясь на нарах рядом с соседом, — да дома других не водилось и тут поколь не сулят.
— А ну-ка примерь вот мой, — подал ему Ромка сапог. — Может, подойдет? Я на больную ногу никак надеть не могу.
Скинул парень свой сапог и натянул Ромкин.
— Как тут и был сроду! — прищелкнул он языком. — Будешь меняться? Мои чуток побольше потоптаны, да и у твоего носок отшиблен.
— Давай! — обрадовался Ромка, стаскивая с ноги сапог. — В твои-то, может, обуюсь.
Поменялись. Пришлось еще половчее и тоньше намотать бинт, зато потом даже с носком наделся сапог на больную ногу. Два с половиной месяца не бывала она в сапоге. И не только простое удобство приободрило Романа — теперь он стал менее приметным среди своих собратьев. Хотя и в одном сапоге был он тут не единственным, но все же теперь и эта примета отпала.
Никто из мучеников Менового двора не мог знать свою судьбу не только на завтра, но и на ближайшие часы. Еще больше порадовался бы Роман обмену сапог, если бы знал, что готовит ему и многим узникам глухого застенка, куда за версту не подпускали ни родственников, ни знакомых, новый день. Не знал он и того, что еще в июле побывала в городе мать, но ничего узнать не смогла.
А вечером следующего дня, когда на город опустились черные осенние потемки с ленивым мелким дождем, вошел подпоручик с папкой в сопровождении охранника и объявил:
— Сейчас я буду выкликать фамилии. Всем названным с вещами становиться вот сюда, в проход. — Он развернул папку и, не отходя от двери, начал громко читать: — Богданов Иван, Гладков Федор, Галимов Ахмет, Деревянкин Кузьма… Косачев Ефим… Ковальский Яков…
Словно подстегнутый бичом, вскочил Ромка, захватив шинель и котомку. К новой фамилии он уже давно приучил себя в мыслях. Когда раненых привезли с вокзала на Меновой двор и впервые переписывали, назвался он Ковальским. В узком проходе теснилось уже человек сорок, поднятых с нар. А подпоручик продолжал читать. Потом он захлопнул папку и приказал охраннику:
— Считай на выходе! Должно быть шестьдесят два человека. — И крикнул арестантам: — Выходи все во двор! Не толкаться!
Считая выходящих, охранник толкал каждого прикладом в спину. Иные падали от удара. Получил свою порцию и Ромка, едва устояв на здоровой ноге. В темноте двора выстраивалась по четыре в ряд огромная колонна. Наверно, целый час еще гнулись под дождем, пока выстроилась колонна, и снова пересчитали всех. Потом ворота растворились, и масса людей, поворачивая к городу, попала почти в сплошную ограду охранников.
Чтобы не попадать им под руку, Роман с самого начала встал в середину ряда. На крайних то и дело кричали конвойные, лупили прикладами. Через полчаса, миновав мост через Уй, по Набережной улице и Харинскому переулку, мимо маслобойни Русяева, направились к мосту через Увельку. И всем стало ясно, что гонят их на вокзал. А по рядам понесся тревожный шепоток:
— Во второй поезд смерти попадаем, братцы.
Перед самым началом октября зарядило ненастье на целую неделю. Кончилось и солдатское благодушие. В продувных тесовых бараках постоянно гулял промозглый, холодный ветер. Ночью на голых нарах не было спасенья. Кое-кто загодя травы нарвал или сенца добыл, а то и циновку приглядел — под бок бросить. Но и это не помогало в холодной сырости.
Беда не приходит одна. Вскоре услышали, что в девятой роте сыпняк объявился, тиф. А хуже того, сообщили, что на завтра назначено принятие присяги. И к вечеру перед каждым бараком из коробов свалили по доброму вороху суконных солдатских погон, приказав пришить их к одежде. Как растревоженные ульи, дружно загудели бараки.
— Эт что же, совсем уж за дурачков нас почитают!
— Обмундирование не дают, а погоны надевать заставляют.
— До святок еще далеко, а из нас ряженых делают.
— Не пришивать, братцы!
— Ни один из нас не наденет погоны!
— Наши отцы и братья воевали против их, а нам опять их навешивают!
— Не наденем, и все тут!
— Ахмед, давай пристроим погоны тебе на бешмет! Ух, как Дутов будешь, важный!
Тесовые стенки бараков ничуть не приглушали того, что за ними делалось. А делалось всюду одно и то же. Во всем полку не нашлось ни одного человека, кто бы пришил погоны, выполняя приказ начальства.
Утром дождя не было, но небо хмурилось низкими тучами и дул холодный, пронизывающий ветер. Весь полк был построен возле бараков. Человек тридцать офицеров толпились в отдалении. Новенькие шинели застегнуты на них на все пуговицы. А самое главное, увидели новобранцы, что погоны у них за ночь с рукава перескочили на плечо и размером увеличились. Такие же стали, как при царе, и на том же месте.
От толпы офицеров отделились высокий, стройный капитан и маленький, черненький, как жучок, поручик. Приблизившись к строю, капитан громко спросил:
— Почему не соблюдена форма?
— А вы нам ее дали, форму-то! — выкрикнул кто-то из строя.
— Вам выданы погоны и приказано пришить их на имеющуюся одежду.
— Вы издеваетесь над нами! Потешный маскарад устроить хотите!
— Пущай они себе пришивают их все!
— Братцы! — послышался из рядов пронзительный, звенящий голос. — Перед нами — золотопогонники! Мы с кровью от них избавлялись, а они, вот они, снова! Долой погоны!!
Смешав строй, надвинулись новобранцы на двух офицеров. Те не отступили. Вперед выскочил Антон Русаков и, крикнув: «Поручик Лобов и теперь по царской власти тоскует!» — рванул с него новенькие погоны.
Новобранцы хлынули на них, сорвали погоны и с капитана, и он, согнувшись чуть не до земли, нырнул в еще редкую с этой стороны толпу, прошил ее навылет и бросился к группе офицеров.
А Лобов, сделавшись коленкоровым, несколько секунд таращил черные глаза на Антона и, ощерив мелкие зубки и дернувшись рукой к кобуре, взвизгнул:
— Петренко! Ты все еще жив, мразь вонючая! — И, ткнув револьвером Антону в грудь, выстрелил.
Поручик Лобов успел еще двоих уложить в упор, когда на него посыпались удары деревянными винтовками. У кого-то под рукой оказался красный каленый кирпич. И этот кирпич размозжил маленькую голову озверевшему поручику.
— Р-разойдись!!!
— Расходись! — кричали офицеры, стреляя вверх. — Разойдись по казармам!
Полк, представлявший уже бесформенную, орущую толпу, хлынул в бараки. И через минуту на истоптанной песчаной земле опустевшей площади остались лишь четыре трупа. За тонкими стенками бараков продолжал клокотать солдатский гнев. И было очевидно, что нескоро стихнет эта разбушевавшаяся стихия. Многие командиры понимали, что такой полк более опасен, чем полезен.
Отказавшись временно от церемонии принятия присяги, на следующее утро начальство решило продолжить занятия. Но ни один офицер не отважился переступить порог солдатского жилища. Так и стояли они обособленной кучкой на отшибе. Младшие командиры покрикивали на солдат, сгоняя их с нар. Но солдаты, поднявшись, выходили в одну дверь и тут же заходили в другую и опять ложились на нары.
Часа три длилась эта игра, но ни одна рота не вышла на занятия. Отступились младшие командиры. Исчезли и офицеры с глаз долой. Никакого следствия по поводу четырех смертей не начиналось. Об этом даже не упоминали начальники, будто ничего и не было. О том, кто убил трех солдат, знали все, а найти конкретного вершителя возмездия, видимо, не смог бы и самый дотошный следователь.
Давно уж не выглядывало солнышко, и следующее утро было таким же хмурым, как и предыдущие. Постоянно мерзнувшие солдаты, одетые кто во что, являли жалкое зрелище. И вся эта масса походила на что угодно, только не на войско. Взводный наставник лебедевских ребят, страдая бронхитом, первый из роты заболел тифом и в то же утро скончался возле околотка.
Часам к одиннадцати по ротам, пошли какие-то незнакомые фельдфебели и стали уговаривать солдат построиться перед казармами, потому как приедет сам командир полка и будет говорить речь. Строиться велено было без котомок и без деревянных ружей. Более часа ушло на это построение. Но многие так и не вышли из бараков.. Привезенные погоны все еще валялись кучами, по ним ходили.
Командир полка подкатил в пролетке, запряженной парой серых коней. Следом, в отдельной коляске, подъехала игуменья, настоятельница женского монастыря. Старый, седой как лунь полковник, сутулясь, поднялся в пролетке на ноги и хриплым, срывающимся голосом заговорил:
— Братцы! Почему же вы не выполняете моих приказов? Ведь родина призвала вас, чтобы вы защитили ее, а вы не подчиняетесь приказу, не пришиваете погоны, не ходите на занятия. Ведь это позор русскому воинству!
— Сперва обмундируйте, потом и про погоны поговорим! — перебил его голос из рядов.
— Нет! — загорячился полковник. — Вы сперва присягу примите, а потом мы вас обмундируем и оружие выдадим…
— Не для того мы за власть кровь проливали, чтобы из нас посмешище делали! — снова перебил его кто-то из строя.
— Братцы! Братцы! Да ведь власть-то еще не до конца завоевана. Завоевать ее надо окончательно. Надо уничтожить везде этих красных петухов…
Договорить ему не дали. После этих слов полк взвыл единым духом. Шеренги грозно двинулись вперед. А полковник, хлопнув трясущейся рукой кучера по плечу, мешком плюхнулся на сиденье и покатил прочь. Игуменья последовала за ним, отмахиваясь большим серебряным крестом, как от нечистой силы. Она хотела подняться на ноги, да не вышло у нее это на ходу. Так и удалилась.
Робко проглянуло неяркое осеннее солнышко, и солдаты, смешав строй, не спешили расходиться по баракам. Они уж и так отлежали бока на голых досках. Закуривали, кружились толпами, обсуждая речь полковника.
— Вот он, старый пес, призналси! — пыхая цигаркой, возмущался новобранец в рваном армяке. — Стало быть, не на германца пошлют нас, а на красных погонют.
— А ты думал, они тебя за здорово живешь на свое иждивение взяли?
— Хозяин барашка хорошо кормит зачем? — вступил в разговор татарин в подпоясанном бешмете. — Чтобы зарезать. Нас — тоже зарезать.
— Пущай нам только деревянные винтовки обменяют на настоящие, мы и без обмундирования пойдем, — объявил Яшка Шлыков. — А уж куда мы их повернем, команды у полковника ждать не станем…
— Казаки! Казаки! — послышались тревожные выкрики.
Со стороны тюрьмы донеслась песня:
Развеселый был подрядчик…
Не сказать ли вам рассказ?
Был он послан за получкой,
За получкой прошлый раз.
Сотня казаков двигалась шагом. Шуточная песня бодрила и настраивала коней. Казаки размахивали нагайками в такт песне, кто-то еще подсвистывал. Впереди ехал белокурый молодой сотник на рыжем белоногом коне. Новобранцы, не ожидая от этой встречи ничего хорошего, стали подбирать с земли кто камень, кто обломок кирпича. Приблизившись к толпе и почти наехав конем на передних, сотник весело спросил, крутанув пшеничный ус:
— В чем дело, братцы? Почему вы не подчиняетесь начальству?
— Да чему ж подчиняться-то, коли комедьянтов из нас прилаживаются сделать!
— Как это — комедьянтов? — спросил сотник.
— А так! — ответил другой новобранец. — Вы вот в шинелях и при оружии на солдат похожи, на казаков, а мы — на пастухов. Обмундирования не дают, а погоны велят пришивать вот на эти ремки. Не насмешка ли это?!
Толпа загудела на разные голоса. А сотник, почесав пятерней затылок, объявил:
— Ваши требования справедливы. — И скомандовал своим: — Кругом, вольт!
Сотня развернулась и отбыла по той же дороге.
Надеясь, видимо, на то, что казаки навели порядок в полку, на своем обычном месте появились офицеры. Но ни один из них не сунулся к мятежному войску. А через четверть часа подошла пулеметная команда.
Видно было, что полковые офицеры настаивали развернуть пулеметы фронтом на безоружную толпу, но начальник команды, чернобородый немолодой прапорщик, не выполнил их требования. Оставив свою команду в походном строю, он приблизился к бунтовщикам, и произошел тот же разговор, что и с казачьим сотником. Прапорщик вернулся к своей команде.
— Разворачивай пулеметы! — орали офицеры на прапорщика. — Стреляй эту серую мразь!!
Но, видимо, не поднялась рука у этого человека на толпу безоружных людей. Даже представить жутко, что тут могли наделать пулеметы. И эта команда ушла с миром.
До одури надоели голые нары в бараках, но здесь все же было затишье от ветра и дождь не мочил. Осень все больше хмурилась и угнетала бесконечными холодными ветрами.
Вместо умершего во взвод к лебедевским ребятам назначили нового командира, тоже бывшего солдата. Этот был хрященосый, костистый, большой и нравом веселый. Звали его Костик. Не то фамилия такая была, не то имя. Никто не допытывался.
Валяясь на нарах вместе со всеми, Костик рассказывал гортанным голосом:
— Я ж с Белоруссии, братцы, с Гомельщины. Два года по фронтам да по лазаретам мотаюсь и не знаю, што там у нас творится. Должно быть, не лучше, чем тут.
— А сюда-то как ты попал? — спросил Колька Кестер.
— Да в лазарете лежал в Самаре, а как чуток поправился, в Челябинск отправили. А тут — вот они, чехи. Ну и смобилизовали меня, хотя и рана еще не совсем зажила. Здесь уже повязку скинул.
— Стало быть, генералам служить прикатил, — вроде бы с укором выговорил ему Яшка.
— Так вы же вот служите все. Вот и я служу. Я в Красной гвардии был, там и ранен. А генералов я двух видел в Гомеле весной семнадцатого, на базаре. Один толстый, как бочка. А другой длинный да тощий, как та журавлина. Подходит он до одного дедочка, спрашивает: «Почем нынче в Гомеле скотина?» А дедок хитренько прищурил глаз да и отвечает: «Это, — говорит, — смотря по тому, какая скотина, ваше превосходительство. Ежели справная скотина, как вон тот господин генерал, то дорого. А ежели такая тощая, как вы, скотина, то и трех копеек никто не даст».
Загоготали ребята, еще стали рассказывать подобные же сказочки. А Степке Рослову и смеяться не хотелось, и слушалось плохо — морозило его, гнуло, корежило. Будто бы крошеный ледок пересыпался под рубахой, все мышцы до боли стягивало, и зубы ныть начали. Лицо сделалось бледно-желтым, а глаза — красные. Пригляделся к нему Яшка и посоветовал:
— Шел бы ты в околоток, Степа. Творится с тобой чегой-то неладное.
— Я бы и сам пошел, да поздно уж сегодня, — отвечал Степка, постукивая зубами.
Так и в ночь пустился парень с этой зубодробиловкой. А утром, сразу после завтрака, собрался было Степка в околоток, да заявились в роту казачьи урядники и стали выкликать по списку солдат, называя, в какую роту они переводятся. Костик и Степка из первой роты угодили в пятую, а Яшка Шлыков и Колька Кестер — в седьмую. Оказывается, все роты пересортировали, перемешали, разбив не только роты, но и взводы и отделения.
Сортировка эта продолжалась до самого обеда. Видимо, испытав методы принуждения и ничего не добившись, начальство решило прибегнуть еще к такому вот способу, чтобы потом начать все заново. Однако едва ли могла помочь и эта мера, ведь настроение-то во всех ротах было одинаковое. А наступившие холода, неустроенность, болезни усиливали недовольство солдат.
После обеда Костик разыскал тетрадку, в какую больных записывали. Вписал туда Рослова и отправил его в околоток. Ветер сорвался бешеный, снежок пролетает. Посмотрел Степка на свои сапоги, недавно еще добрые, и ахнул. И не оттого что разбитые сапоги пожалел. Ему показалось, что пальцы совсем оголились, озябли ноги и косточки ломит нестерпимо. И глаза вроде бы изнутри выворачивает.
Скрючившись, дотащился до околотка, а там увидел такое, что лечиться сразу ему расхотелось. В крошечное помещение войти невозможно — некуда. Возле крыльца, прямо на песке, лежат больные, человек двадцать. Вначале подумалось, что мертвецы лежат, полузанесенные песком. Желтые, безжизненные лица. Под носом у некоторых запеклась кровь, присыпанная песком. Возле глаз — тоже песок. Снежинки падают и не тают на этих страшных лицах. И надо было пристально приглядеться к каждому, чтобы понять, жив ли человек. На секунду представил себя Степка лежащим среди этих людей и, так и не разобравшись, кто из них живой, а кто уже мертвый, развернулся круто и зашагал к городу мимо угла татарского кладбища. Колючие снежинки секли ему левую щеку, но силы вроде бы прибавилось.
Временами в глазах у парня темнело. Казалось, вот-вот подвернутся ватные ноги, упадет он и уж никогда не встанет. Под короткий стеганый пиджак неумолимо проникал ледяной ветер, унося остатки тепла от ослабевшего до крайности тела. В Гимназическую улицу входил он в каком-то кошмарном полусне. Но дотянул до бабушкиной избушки. Вошел и свалился у порога на лавку.
Не на шутку всполошилась Ефимья. Поняла она, что тиф у парня. Но не это больше всего встревожило ее.
— Как ты из казармы-то ушел, Степушка? — допытывалась она. — Отпустили тебя али как?
— Ушел да и все. Никто нас там не держит.
— Так ведь искать же станут, родной ты мой! А дезертиров, слышала я, ловят да расстреливают.
— А мне теперь все равно. Сичас вон видел возле околотка сколь нашего брата лежит. Хоть стреляй их, хоть вешай. Они уж и так мертвяки.
Ефимья засуетилась было покормить гостя, но Степка отказался от еды. Самовар был у нее горячий. Заварила бабка какой-то травки в кружке и подала.
— Ты подымись да попей вот этой водицы. А я побегу постельку тебе налажу.
Постельку наладила она в погребушке. Толсто настелила душистого сена, тряпок всяких натащила туда, табуретку к изголовью поставила и на нее — кружку с питьем. Завалился в эту постель Степка, старуха закрыла его потеплее. И, едва успев заметить, что ни ветер, ни лишние звуки сюда не проникают, а прогретые зноем глиняные стены отдают едва заметное тепло, уснул мертвецки.
Как выяснилось после, беспробудно проспал он более трех суток. Очнулся Степка и не вдруг сообразил, где он. В крохотное оконце над дверью косой солнечный свет пробивается. Все левое плечо у рубахи в засохшей крови. На изголовье — тоже кровь. Весь низ лица коркой сковало. Копнул на верхней губе — кровь засохшая. И сразу вспомнил тех, что лежали возле околотка.
— А ведь, кажись, ушел я от смерти-то, — вслух проговорил Степка, чувствуя облегчение во всем теле. Будто побили его крепко, а теперь все отходило с болью. Подвигал руками, ногами — шевелятся, действуют.
Рядом на табуретке стояла кружка с той же водицей, какую давала Ефимья раньше. Кружка еще теплая. Два пирожка рядом лежали. Разломил — с капустой. Съесть их захотелось. Но лицо тянуло засохшей кровавой коркой. Поднялся и вышел во двор под ласковое осеннее солнышко. Под водосточным лотком стояла кадка с дождевой водой. Зачерпнул огородным черпачком и умылся.
— Поднялся, родимый! — обрадовалась Ефимья, увидев вошедшего Степку. — А ведь плох ты был, ой плох! Думала, не сдюжишь. Ну, слава тебе, господи! — перекрестилась, она. — Стало быть, жизня у тебя впереди… А водичку-то видал там в кружке?
— Видал.
— Выпил?
— Нет еще.
— Ты выпей ее. Свеженькая. Недавно я ее поставила. Сколь разов меняла я воду-то, а ты все спал. Думала, уж не проснешься вовсе. Ведь четвертые сутки пошли с тех пор, как ты уснул-то.
Степка присвистнул от такой новости, поинтересовался:
— Никто не приходил сюда? Не спрашивали меня?
— А ты сказал, что ль, куда пошел-то?
— Нет.
— Ну дак кто же знает, где ты!
Степка двинулся снова к двери, вернулся в погребушку, выпил горьковатое снадобье и заел капустными пирожками. Присел еще на табуретку, прикидывая, что делать. Он догадывался, что едва ли кто-нибудь ищет его, поскольку, слышал, и сбежало порядочно солдат, и из заболевших никто в роту не вернулся. Лечатся они где-то или умерли, никто про них не спрашивал.
Захватив кружку, Степка вернулся в избу. Ефимья встревожилась, усаживая его за стол:
— Ты уж не ходи туда поколь, милок. Подкрепись, поправься, поживи тут сколь-нибудь, а после того, как знаешь.
Степка и сам не торопился в казармы, но все больше крепло желание удрать домой. Да хорошо бы и дружков за собой увести. Но для этого в полку побывать придется.
А на другой день перед обедом кум Гаврюха заехал с базара.
— Здравствуй, баушка! — возгласил он с порога. — Лошадь покормить дозволишь во дворе у тебя?
— Покорми, покорми. А чего же не покормить-то. Заезжай.
— О, и ты тута, служивый! — повернулся он к, Степке. — Я думал, вы уж тут все до офицеро́в дослужились и лупите наших мужиков почем зря. А ты, знать, возля баушки пригрелси!
— Хворал он шибко, — оправдывала Степку Ефимья, собираясь поставить самовар. — В тифу лежал без памяти. Вчерась вот едва на ноги встал. Ты уж его не обижай.
— Отвез бы ты меня домой, дядь Гаврил, — выпалил Степка, ухмыльнувшись.
— А чего, — передернул костистыми, плечами Гаврюха, — вот покормлю лошадку до потемок, и двинемся. Вечереет рано теперь.
Ему не надо было пояснять, что к чему — все на лету схватил.
— А еще бы Яшку Шлыкова да Кольку Кестера захватить.
— А мне какая разница? Что одного, что троих, всех доставлю.
Едва дождался Степка, пока миновало время ужина в полку, и пошел не в свою роту, а сразу нацелился в седьмую, где теперь числились дружки. Подвернув к группе куривших возле барака, он спросил:
— Вы из седьмой роты?
— Из седьмой, — ответил уже не молодой солдат в рваной шинели.
— А не знаете ли Шлыкова или Кестера? Повидать бы их мне.
— В увольнение они еще вчерась ушли, — сказал тот же солдат, криво усмехнувшись. — Видал я их, с котомками пошли. А сегодня их не было.
Все разжевал и в рот положил солдат: число дезертиров с каждым днем увеличивалось, стало быть, и ребятки убрались. Тут рассуждать некогда. Повернул Степка от бараков на проторенную дорожку — и был таков. А вечером, как сумерки спустились, уложил его кум Гаврюха в фургонный ящик на сено, прикрыл рогожками, и отбыли они в родной хутор.
Совместными усилиями Красной Армии и Волжской флотилии Казань была уже освобождена от белочехов. Через несколько дней, в середине сентября 1918 года, Гая Дмитриевич Гай со своими войсками захватил Симбирск. Восточный фронт Советской республики, укрепляясь и набирая силу, подвигался к Самаре. А Оренбургское казачье войско собиралось жить долго, основав даже новый казачий округ.
До самой революции Оренбургское войско состояло из трех округов: Оренбургского, Верхнеуральского и Троицкого. Все казачество, расселенное вокруг Челябинска, было в подчинении Троицкого окружного правления. Еще в семнадцатом году челябинские казаки хотели образовать отдельный от Троицка округ, четвертый, но помешали красные отряды Блюхера и мичмана Павлова, отсрочившие эту задумку на целый год.
Теперь, почувствовав укрепление своей власти, они добились своего, и родилось на свет такое вот обращение:
«Станичники, воля ваша, выраженная в первом Войсковом круге в 1917 году об образовании Челябинского округа с своим самостоятельным окружным правлением, исполнена.
Чрезвычайный Окружной Съезд в минувшем сентябре месяце окончательно разрешил вопрос о выделении Челябинского округа и произвел выборы Окружного Атамана Челябинского округа и членов Правления.
2 октября молодое Окружное Правление во главе с атаманом прибыло в город Челябинск и самостоятельно открыло свои действия.
Всем вам известно, насколько тяжелы условия, при которых приходится работать вновь народившемуся Окружному Правлению; не имея в своем распоряжении никаких денежных средств, Окружное Правление становится в безвыходное положение даже при организации и оборудовании инвентарем самой канцелярии Правления, и раз это так, то может ли оно выполнять те задачи, возложенные на него Окружным съездом, которые требуют колоссальных средств? Нет, не может! А таких задач много, и сама жизнь требует их немедленного исполнения.
Где же взять средств?..
К вам, станичники, кому дорого войско с его демократическими органами самоуправления, к вам, кто видит в этом самоуправлении заботу о благоустройстве нас — казаков, — Окружное Правление обращается за помощью. Все вы состоите членами станичных Обществ и членами Кредитных Товариществ; в тех и других у вас есть лежащие без всякого движения суммы, одолжите их без % на известный срок Окружному Правлению, этим вы лишний раз засвидетельствуете вашу искреннюю любовь к войску…
Возврат этих денег гарантируется всем достоянием 4-го округа.
Очень хотелось верить казакам в гарантию нового окружного правления, оттого и верили безоглядно, полагая, что никому и никогда не уступят своих привилегий.
А у самого Дутова деньги водились в достатке, но не было военного обмундирования, чтобы одеть новобранцев запасного полка. Заборы в Троицке заклеивались все новыми и новыми приказами начальника гарнизона. В сентябре появился приказ, строго запрещавший «ношение военной форменной одежды лицам, не принадлежавшим к составу армии». «Шинели, суконные рубахи, шаровары, фуражки казенных образцов» предписывалось «сдать в пятидневный срок». А «за сокрытие вещей государственной важности» начальник гарнизона грозился привлекать к суровой ответственности.
Но и такие строгости не помогали обзавестись обмундированием. Сукна же хватило лишь для того, чтобы сшить всем новобранцам новенькие погоны, да пришить-то их не к чему оказалось. От дезертирства и тифа полк таял на глазах.
Военно-следственная комиссия в своих объявлениях предлагала гражданам города и уезда сообщать «дополнительные сведения» обо всех «арестованных красноармейцах, красногвардейцах и лицах, задержанных с оружием в руках». А на Меновой двор и в тюрьму партиями доставляли вовсе не красноармейцев, не красногвардейцев, а лиц, никогда не державших оружие, замеченных в непокорности властям.
Военно-следственная комиссия работала неусыпно, днем и ночью, захватывая все новые и новые жертвы, уничтожая их десятками и сотнями.
В хутор въехали поздно вечером. У Мирона Рослова светился еще огонек. Не спали там, стало быть. Черное небо ярко вызвездило, видать, на заморозок. Столкнув с себя рогожу и выбравшись из-под попоны, Степка выпрыгнул из телеги.
— Спасибо, дядь Гаврил, — сказал он. — Выручил ты меня.
— Чего уж там, выручил, — глубокомысленно возразил Гаврюха. — Може, выручил, а може, на грех навел.
— Да ведь все равно бы удрал я, хоть пешком.
— Живи, стал быть, украдкой, коль сумеешь. Эт ведь все равно, что под петлей ходить постоянно да гнуться, чтоб, не накинули ее… Но-о! — шевельнул он лошадь и поехал домой.
Калитка оказалась не заперта на засов. Прошагал Степка в избу и, выйдя из потемок под полатями, возгласил:
— Здравствуйте! Вот я и отслужился.
— Отслужился, сынок! — легковерно обрадовалась Марфа. — Вот и слава богу. Будешь дома жить, как все.
— А как отслужился? — без радости в голосе спросил отец.
— Тифом сперва захворал, у баушки Ефимьи отлежался да и удрал совсем.
— Не бывало у нас в роду таких беженцев, — закряхтел в своем углу дед. — Ну, да теперь, знать, время такое.
— Да я, кажись, не один, — словно бы оправдываясь, добавил Степка.
— А кто еще из наших? — Мирон даже с лавки приподнялся, ожидая ответа.
— Яшка Шлыков и Колька Кестеров из роты исчезли, пока я хворал.
— Ну, Шлыков-то понятно, — заключил Мирон, — а вот с Колькой чего сделает отец? Либо прибьет его Иван Федорович до смерти, либо живого властям отдаст…
— Чего ж ты стоишь-то одетый! — опомнилась мать. — Раздевайся да садись. Домой ведь пришел.
— Да мне бы… того, — стушевался Степка. — В баньку бы добежать, хоть в холодную… У нас там на нарах постели-то не было, а зверье это прямо по голым доскам шастало.
— Тогда я сичас водички согрею в бане. Чего ж ты хворый да холодной водой мыться станешь. А всю эту одежу там оставь, прожарю я ее.
— Ну, а я до Яшки поколь добегу, — приободрился Степка, — узнаю про его. А Вера-то дома?
— Где ж ей быть? Спят все наши девки, — ответила мать. — Ты бежи да не засиживайся там.
— На глаза никому не попадайся! — крикнул вдогонку отец.
На улице было пустынно, и чернота непроглядная. Степка и сам понимал, что лишние встречи вредны ему. Добежал до Шлыковых — огонька у них нет. Спят, наверно. Как же быть? Подошел к низкому оконцу, тихонько стукнул в перекрестие рамы, подождал.
— Кто тама? — донеслось изнутри. Даже не понял, чей это голос.
— Я, Степка! — громко зашептал он, сгибаясь вдвое, чтобы показаться в окно.
— Иди во двор, — будто бы Яшкин голос ответил.
Встретились они во дворе.
— Здоров, Яшка! — обрадовался встрече Степка. — Не спится? Небось, каждую мышку слышишь?
— Выспался-то я еще вчерась. А ухо держать востро приходится. Шаги твои услышал издали. Земля-то подмерзла сверху, здорово гремит.
— А Колька?
— На Попову заимку сразу подался.
— Ну, там ему лучше будет… Я ведь не только справиться об вас заскочил. Ежели сыщики в хутор нагрянут, бежать лучше всего в сторону Зеленой. Там, в случае чего, и переночевать можно у Гребенковых, у тестя моего. Ты ведь знаешь, где они живут-то?
— Знаю, — вяло отозвался Яшка. — Да пока снегу-то нет в степе, возле любой скирды либо у стога переждать их можно… Приладимся, я думаю, со временем, не горюй!
— Ну, будь здоров! Побежал я.
Новое Временное всероссийское правительство, или так называемая Уфимская директория, едва успев народиться в конце сентября, через десять дней вынуждена была бежать из Уфы в Омск. Войска Восточного фронта Красной Армии, в тяжелейших условиях развивая наступление, 7 октября освободили Самару и продолжали с боями продвигаться на восток.
В ночь на 18 ноября члены Уфимской директории в Омске были арестованы, а единовластным Верховным правителем России провозглашен адмирал Колчак. Части Чехословацкого корпуса, не получая пополнения, все больше ослабевали и теряли активность. Оставалась главная надежда на казачество. К этому и призывала телеграмма, посланная из штаба Колчака «всем начальствующим лицам». В ней говорилось:
«…К этой борьбе с большевиками, к этой поддержке всероссийской власти мы призываем казачество наше… Ныне казачество, от берегов Тихого Дона до побережья Великого океана, встало на защиту законности и порядка против самого низкого и вероломного внутреннего врага.
Тяжелая роль выпала на долю казачества, но, помня заветы предков, мы, казаки, не склонили своей воли под ударами судьбы и вынесем Россию на своих плечах к счастливому будущему. И не погибнет Россия, пока жив дух казачий и жива в нас любовь к России, любовь к свободе и независимости».
Большинство казачьих атаманов признали власть Колчака немедленно и безоговорочно, хотя и не все. Заартачился дальневосточный атаман Семенов, не желая подчиниться адмиралу. Ему хотелось видеть во главе правительства кого-нибудь из казачьих атаманов и правителей, хотя бы того же Дутова. За это своеволие отчитал его атаман Дутов в телеграмме, отправленной 1 декабря 1918 года:
«Телеграмма Ваша о непризнании Колчака Верховным Правителем мною получена. В этой же телеграмме Вами признается этот образ правления и его состав, кроме адмирала Колчака, и указываются лишь персональные несогласия. Вы признаете на этот пост достойными Деникина, Хорвата и меня. Хорват признал власть Колчака, о чем я извещен так же, как и Вы. Полковник Лебедев от имени Деникина признал власть Колчака. Таким образом, Деникин и Хорват отказались от этой высокой, но тяжелой обязанности. Я и войска признали власть адмирала Колчака тотчас же по получения об этом известия, и тем самым исключается возможность о моей кандидатуре. Следовательно, адмирал Колчак должен быть признан и Вами, ибо другого выхода нет. Я, старый боец за родину и казачество, прошу Вас учесть всю пагубность Вашей позиции, грозящей гибелью родине и всему казачеству. Сейчас Вы задерживаете грузы военные и телеграммы, посланные в адрес Колчака. Вы совершаете преступление перед своей родиной и в частности перед казачеством. За время борьбы я много раз получал обидные отказы в своих законных просьбах, и вот уже второй год войско дерется за родину и казачество, не получая ни от кого ни копейки денег, и обмундировываясь своими средствами, помня лишь одну цель — спасение родины и всегда признавая единую Всероссийскую власть без всяких ультиматумов, хотя бы в ущерб благосостоянию войска. Мы, разоренные и имеющие много сожженных станиц, продолжаем борьбу, и в рядах наших сыны, отцы и деды служат вместе. Мы, изнемогая в борьбе, с единственной надеждой взирали на Сибирь и Владивосток, откуда ожидали патроны и другие материалы, и вдруг узнаем, что Вы, наш брат, казак, задержали их, несмотря на то, что они адресованы нам же, казакам… Теперь я должен добывать патроны с боем, ценою жизни своих станичников, и кровь их будет на Вас, брат атаман. Неужели Вы допустите, чтобы славное имя атамана Семенова в наших степях произносилось с проклятием? Не может этого быть! Я верю в Вашу казачью душу и надеюсь, что моя телеграмма развеет Ваши сомнения, и Вы признаете адмирала Колчака Верховным Правителем великой России.
Поскромничал атаман и не упомянул в подписи своего генеральского звания недавнему есаулу Семенову. Говоря о сгоревших станицах, тоже не сказал, что пожгли-то их как раз казаки.
Пока стояло благодатное тепло и можно было скрываться в лесу или в степи, Виктор Иванович домой заглядывал раза два в неделю, глубокой ночью. А как начались дожди, холода, пришлось устраиваться иначе. Кашель изводил его до предела, удушье мучило. Порою казалось, вот-вот задохнется человек и дух из него вылетит. Передвигался он с великим трудом.
Добрый, просторный подвал соорудил он когда-то в своем жилище и многих товарищей уберег в нем от расправы. Но подпол хорош был в том случае, когда никому и в голову не приходило, что туда заглянуть надо. Теперь этот подпол мог превратиться в ловушку, и уже не раз туда заглядывали сыщики. Сделали новое убежище.
Вплотную к сеням приметан был омет старой соломы. Над полом в сенях вырезали маленькую дверцу — в аршин высотой, в две доски шириной. А в омете выбрали целую пещеру. В сенях, напротив дверки, поставили кадку, до половины заполненную мукой. Вот в таком жилище и вынужден был коротать свои дни человек, страдая смертельным недугом и задыхаясь от кашля.
А в хутор из Бродовской через день да через два наезжали должностные лица. То поселковый атаман прикатит, то милиционер Красновский, то писарь поселковый Котлов. А то и все вместе заявятся. Наведывались они почти всегда в одно и то же время, перед вечером либо в потемках уже. Справлялись о дезертирах, домой к ним заходили, но ребята всякий раз увертывались.
К Даниным сыщики тоже заглядывали изредка. И не враз догадались хуторяне, что не столько ищут эти гости дезертиров, сколько о Викторе Ивановиче заботятся. Со временем в привычку вошли эти недобрые посещения. И даже в таких условиях Виктор Иванович как-то умудрился принять меры, чтобы уберечь ребят от преследования.
В морозный январский денек, выбравшись из подпола, где проводил большую часть времени, Степка уселся за стол позавтракать. Только успела мать еду поставить, Вера из горницы выскочила и сообщила:
— Подвода вон к воротам подъехала. Ты поберегся бы, Степа.
Глянул Степка в окно: два здоровых, крепких мужика подъехали на розвальнях. Конь добрый у них — гнедой, белоногий. Мужики бородатые, в новых дубленых полушубках, кушаками подпоясанных, в шапках бараньих, в пимах. Нередко заезжали путники в хутор с Казанского тракта чайком погреться. Люди совсем не знакомые, и бояться их нечего, рассудил Степка.
Отец где-то во дворе был. Шумно завалились мужики, поздоровались и, не раздеваясь, к столу протопали. Один сел с угла, другой у кутного окна в простенок, так что Степка в середочке между ними оказался. Не убежишь. Забеспокоился парень. А мужики, заметив это, сбросили шапки на лавку и уселись вроде бы еще поплотнее. У одного черные волосы, немного кудрявые, у другого — прямые, светло-русые.
— Ты бы, хозяюшка, и нам по чашечке чаю налила с морозу, — попросил русый.
— Сичас налью, — охотно отозвалась Марфа. — Да чай-то ведь у нас морковный.
— Теперь везде такой. Наливай! — подхватил кудрявый и без перехода — к Степке: — Ну, как вы побунтовали в полку?
Побледнел парень, зашмыгал толстым носом, а деваться-то некуда, раз они, выходит, все знают.
— Да никакого бунта и не было вовсе, — возразил он. — Так, пошумели малость.
— Ну, как не было? — по-дружески, но с укоризною в голосе сказал кудрявый. — Жертвы ведь были. О том самарские газеты писали даже. Что вы и присягу принимать всем полком отказались — тоже писали.
— Были и жертвы, — нехотя цедил сквозь зубы припертый фактами Степка. — И присягу не приняли, потому как не обмундировали нас…
— Вот спасибо, хозяюшка, — принимая чай, поблагодарил русый. И — к Степке: — Ну, а дальше-то что же? Так и будете прятаться в мерзлых стогах да в подвалах или хлевах?
— А тут еще тифом я захворал, — не отвечая на вопрос, тянул Степка. — Так и так смерть грозилась…
— Ну, до смерти-то еще далеко, — перебил его кудрявый, хохотнув в бороду. — У вас же в городе хороший знакомый есть.
— Какой знакомый?
— Чебыкин, Иван Никитич.
— А-а, сеяли мы ему пшеницу не один год… Знаем такого.
— А ведь он в военном отделе теперь сидит, писарем, — лукаво усмехнулся кудрявый. — Вот он вам все и сделает. К нему обратитесь… Поехали, — позвал он товарища.
Поднялись мужики дружно, за недопитый чай хозяйку поблагодарили, и вышли вон. От ворот коня направили в сторону Прийска.
— Кто такие? — оправясь от волнения, спросил Степка, ни к кому не обращаясь.
— А кто ж их знает, — откликнулась Марфа, убирая чашки гостей. — Дело ведь говорят заезжие-то, коль Иван Никитич в начальниках там сидит, в городу. Не откажет он чать-то… А мужики эти, по разговору слыхать, не нашего поля ягода. Только что приоделись по-нашему.
Снова принявшись за остывшие щи, Степка лениво двигал ложкой, не переставая думать о случившемся. По разговору и поступкам понятно было, что не простые мужики и не случайно завернули к Рословым. Шубы, хоть и по плечу на них, а вроде бы не приношены, не свои. Видно, что в пимах непривычны они ходить: двигают, как лыжи.
Чебыкина знали Рословы с четырнадцатого года, только не могли подозревать, что именно этот человек сделал не одну сотню липовых документов для людей, преследуемых жандармами. Делал он это по заданию Федича. Большинство спасенных отправляли на «собственный» прииск Сыромолотова. Чебыкин же снабжал нужными бумагами всех подопечных Виктора Ивановича.
Михаил Холопов стал с его документами Иваном Вороновым. И Антону, и Нюре, и всем, спасавшимся от властей, документы делал Иван Чебыкин, хотя и не безвозмездно. Всегда платил ему Виктор Иванович. Теперь Чебыкину не надо было подделывать ни печати, ни подписи — все в своих руках. Как ухитрился Виктор Иванович организовать эту помощь — не ведомо.
Морозным вечером того же дня, позднее обычного, в хутор нагрянула вся троица: атаман, милиционер и писарь. Но на этот раз они уже знали, что улов состоится. Не наугад ехали — главное знали. План был продуман до мелочей.
А вышло все до обидного просто. Еще накануне рано утром поднялся Кестер, в окно глянул, за речку. И приметил огонек в окошке у Даниных. Будто сатана его подтолкнул сразу! Не встают эти люди так рано, для чего же сегодня-то поднялись? Оделся наскоро, вскочил на неоседланного коня и не по хутору поехал, а в голую степь ринулся, по снегу.
Примерно с того же места, откуда Виктор Иванович, прячась, наблюдал за собственным жильем в июне, Кестер, как вампир в ночи, выслеживал добычу. Кровавой добычи жаждал он. Из темноты на свет в окне над занавеской было видно все четко, резко.
Простояв с четверть часа и посасывая погасшую трубку, Кестер видел, как несколько раз мелькнула Матильда Вячеславовна. Потом Анна дважды прошла, собираясь, видимо, во двор скотину убирать… И вот он, сам Виктор Иванович, поднялся из-за простенка, курит, закашлялся. Вылупил Кестер глазищи, круто развернул коня по старому следу и вернулся домой.
До самого рассвета потом глаз не отрывал Кестер от данинской избушки — не покажется ли там подвода. Наблюдать мешала усадьба Демида Бондаря, бывшая данинская. Виден был только уголок балагана. А деревья и кусты, которые летом закрывают все глухо, теперь проредились, и между ними на белом снегу можно было заметить любое движение. Но никто не показался там. Значит, дома прячется беглец!
Ни словом не обмолвился об этом Кестер даже с Бертой. Прибрал скотину, позавтракал и — в Бродовскую, к атаману с новостями.
Убедившись, что Виктор Иванович не сбежал в края отдаленные, начальники не стали спешить и суетиться: зима теперь, в поле не спрячешься и не усидишь там долго. На ночь все равно домой поманит, морозы-то немилосердные трещат. Знали и о давнишнем нездоровье Виктора Ивановича.
Подкатили они на другой день в вечерних потемках. Заехали к Даниным, спросили, как всегда, не появлялся ли Виктор Иванович, и вышли.
Иван Шлыков, подметая возле своего двора, заметил, что подвода от Даниных быстро отъехала, и голос Красновского вроде расслышал. Заторопился. Метлу в угол сунул и в избу направился. Да все это нескоро у него выходило.
— Яшка! — отворив дверь и силясь унять одышку и кашель, с трудом выговорил он. — Кажись, опять, милиция наехала. Поберегся бы ты.
Яшка — шубу за рукав, шапку — в охапку и — в дверь. Оделся он в сенях, на ходу. Но, выйдя во двор, увидел идущую навстречу троицу. Впереди — Красновский.
— Стой! — громко сказал он. — Ты — Яков Шлыков?
— Нет, я не Яков. Я — Семен, — не моргнув глазом, соврал Яшка.
— А где Яков? — продолжал допрашивать Красновский.
— В избе вон сидит.
И все трое начальников устремились в темные сени. А Яшка тем временем схватил в стойле лошадь, выбежал с ней на задворки, вскочил на нее и бросился по косогору возле пруда в сторону Смирновой заимки…
— Ты арестован! — глядя на Семку, с порога объявил Красновский, хватаясь за шашку.
— За что? — вопросил Семка, оробело поднимаясь на ноги за столом. Манюшка заголосила у залавка, а Леонтий сердито спросил с печи:
— Эт за чего ж вы, ироды, арестовать-то собрались парнишку?
— За дезертирство, — пояснил охотно Красновский. — Аль сам не знаешь?
— Погоди, — одернул его атаман, догадываясь об истине случившегося. — Тебя как звать? — обратился он к парню.
— Семен я.
— Да ведь вам, знать, Яшку надо-то. Он у нас ведь на службе-то в городу. А этот еще не дорос до солдатов, годами не вышел. Семка это, — растолковала Манюшка.
— А где Яков? — спросил Красновский.
— Да он только что тута был, — опять отвечала Манюшка. — Не встрели вы его во дворе-то, что ль?.. Часа за два перед вами из городу-то пришел он. Сказал, что в увольнению отпустили его.
— А раньше-то, что же, не заходил он домой, что ли? — спросил писарь.
— Когда раньше? — Манюшка уже не давала вступить в разговор Леонтию: как бы лишнего не сболтнул.
— Ну, с месяц тому назад либо с неделю?
— Нет, что вы! Ни разу не заходил. Да вы ведь сколь разов уж в месяц-то заезжали, все равно бы встрелись. Выбеги во двор, Сеня, глянь. Там он где-нибудь.
Семка двинулся было из-за стола.
— Не надо! — грозно остановил его атаман. — Пошли! — позвал он своих, поворачиваясь к двери.
Пока подвода начальников торчала возле Шлыковых, Рослов Макар заметил ее и моментально снарядил Федьку к Мирону, чтобы Степку предупредить.
На сборы у Степки минуты не ушло. Взял коня и через задний двор, через гумно — в степь. По снегу, целиком, двинулся на зеленскую дорогу. Луна всходить начала. Мороз так и обжигал лицо. Пригляделся: с той стороны, вроде бы наперехват, тоже к этой дороге скачет кто-то.
— Выследили, кажись! — вслух подумал Степка с досадой и повернул коня правее.
Но скоро заметил он, что и другой всадник на дорогу выехать не спешит… Яшка это, должно быть. Увернулся и он, выходит, от сыщиков. Так и ехали по целому снегу чуть не до самой заимки. На окраине Зеленой встретились.
— В поле-то сегодня долго не усидишь, — сказал Яшка, подъезжая к другу. — А их, чертей, принесло на ночь глядя. Еще возьмут да заночуют в хуторе.
— А мы сичас к теще заедем да и заночуем у ей, — покрякивая от мороза, усмехнулся Степка.
Печь не стала теща топить для поздних гостей. Молока с хлебом дала. Соломы на пол потолще настелила рядом с привязанным пестрым теленочком, большую кошму раскинула, подушки бросила. И своих ребятишек тут же вместе уложила, всех прикрыв огромной суконной ватолой. Знатно проспали ребята до самого утра.
И не успели они еще подняться, как языкастую соседку поднесло.
— Марья! Слышь, Марья! — затрещала она с порога, сдвинув с головы старенькую шаленку. — Страсти-то какие ведь сказывают! Будто в хуторе всех как есть заарестовали и увезли в Бродовскую!
— Да кого же всех-то! Весь хутор, что ль?
— Ну, Виктора Ивановича, Яшку Шлыкова, зятя вашего, Степку… Всех их, кто скрывался.
— М-м, — неопределенно промычала Марья.
А ребятки лежат, с головой прикрытые ватолой, и разговор этот слушают.
— Ну, побегу я, — снова накидывая на голову шаль, объявила соседка. — Я ведь на минутку. Квашня вот-вот через верх пойдет!
— Бежи, бежи, — обрадовалась Марья и, как только затворилась дверь за соседкой, добавила: — Ровно курица с яйцом, носится она с новостями-то. Попадись такой на глаза — сразу всему свету растрезвонит… Вы вставайте, ребятки. Покормлю я вас да день-то поберегу от чужого глазу. А ночь потом — ваша. Сами все разузнаете.
— Да что ж это, неужли правда, что Виктора Ивановича схватили? — вслух рассуждал Степка, выбираясь из-под ватолы.
— А кто ж его знает. Она и про вас то же самое наболтала…
— Уж ежели его взяли, то нам и прятаться нечего, — заключил Яшка, откинув с себя ватолу. — Такого человека скрутили!
— Ну, ты погодил бы паниковать-то, — возразил от рукомойника Степка. — Помнишь, как ты на речке доказывал, что после купания сперва надо рубаху надевать, а потом штаны? Теперь вон в штаны лезешь в первую очередь. В рубаху-то и на ходу вскочить можно.
Какими далекими казались теперь те безмятежные дни, ушедшие невозвратно.
Сыщики на этот раз сменили тактику. Понаведавшись ко всем разыскиваемым и никого не найдя, они завалились к Прошечке на ночлег. А подводу свою отправили с кучером в Бродовскую. Наказали ему, чтобы пошумел погромче, пока из хутора выезжает. У хозяина потребовали выпивки и закуски вволю.
Закуски наготовила им Полина. С выпивкой вышло похуже. Уперся Прошечка напрочь — нету! — и все тут. После смерти Катерины постарел он враз и душою отмяк вроде бы. Но порою, становясь прежним, не щадил никого, будь перед ним хоть царь, хоть бог.
— Ты поищи, поищи, Прокопий Силыч, — неотступно наседал Красновский. — В лавке-то поищи.
— Э, черт-дурак! Да что ж я не знаю, что ль, чего у мине в лавке есть! Мыши там одни. Торговать нечем. Я уж не помню, когда и заходил туда.
— Ну, хоть самогонкой угостил бы. Кто же так гостей встречает?!
— Не гости вы, а черти-дураки!.. Н-на! — швырнул он связку ключей на стол. — Иди да сам ищи, коль охота!
Была у Прошечки самогонка и вовсе не под замком даже. Но гости непрошеные раздражали его. Вот-вот взбесится и погонит их прочь. Никого не боится он.
— Ладно, — примирительно сказал Красновский, крутанув колечко темного уса, — сходи, Прокопий Силыч, к Чулку, там наверняка есть.
— Еще чего! Мальчик я тебе, что ль, черт-дурак, ночей по дворам бегать! Да она хоть и есть у его, нешто он так и выложит — на?!.. Сам иди, коль выпить загорелось.
Самогонки добыли и кутили изрядно. Прошечку в компанию звали — не поддался он соблазну. О деле за весь долгий вечер ни слова не проронили, так что хозяин и подозревать не мог, что они собираются делать. Для чего отправили свою подводу и остались тут на ночь? Не ради ли того, чтобы покутить?
Утром гости проснулись раным-ранехонько. Даже завтракать не стали, а велели Прошечке поскорее закладывать в розвальни его любимого Савраску да гнедую еще пристегнуть сбоку. Прошечка завозражал было, но ему объяснили, что это не вчерашняя самогонная просьба, а приказ власти в военное время. И даже не сказали сразу-то, куда их придется везти.
За плотиной повернули в сторону Бродовской, а когда миновали Шлыковых, велели придержать коней и ехать шагом. Завертелись догадки в голове у возницы. Начал он понимать что к чему.
Невысоко над хутором висела одинокая стылая луна. Небо подернуто было тонкими, перистыми, чуть-чуть розоватыми облаками. Седой безветренный мороз глухо давил на землю. Весь воздух был пронизан мельчайшими сверкающими искрами. Хутор еще спал. Только в доме у Кестера одно окно светилось.
Когда дорога повернула на выезд, виден стал огонек и у Даниных.
— Стой! — негромко скомандовал атаман.
Все уставились в освещенное окошко, чуть не доверху задернутое цветастой занавеской. Невидимый за простенком, кто-то курил, выпуская густые клубы дыма.
— Дойди-ка, Прокопий Силыч, глянь. Уж не сам ли хозяин домой пожаловал.
— Да ведь баушка же у их курит, — недовольно ворчал Прошечка, выбираясь из розвальней и понимая, что теперь не уйти Виктору Ивановичу, ежели он дома. Хлипкой калиткой сердито хлопнул и в сенцах нарочно потопал, чтоб услышали. Нащупал в темноте скобу и отворил дверь.
Матильда Вячеславовна, сидя за столом, курила. Анна, держа лучины в руке, видимо, намерилась растопить печь. А Виктор Иванович, молча поднявшись с лавки, большими шагами устремился к порогу и встал над лоханкой. Густая черная кровь хлынула у него изо рта. Он давился ею, задыхался, изредка взглядывая на вошедшего мрачно потемневшими глазами.
— Ты бы схоронился куда, Виктор Иванович, — жалобно и как-то непривычно застенчиво молвил Прошечка. — С улицы-то видно ведь. Атаман и милиционер там…
Ему никто не ответил, и Прошечка, надавив лопатками на дверь, вышел.
— Ну и чего ты там узрел? — спросил Красновский, когда Прошечка подошел к саням и взялся было за вожжи.
— Бабка и курит как раз, — ответствовал Прошечка.
— А чем Виктор Иванович занят?
— Да я его не заметил, — собираясь тронуть коней, отвечал возница.
— Стой! — прикрикнул на него атаман, шустро выскочив из саней. — И ты, выходит, краснеть зачал, Прокопий Силыч. Мы отсель и то видели, а он там был и не заметил!
Красновский первым нырнул в калитку, за ним — атаман и писарь. В избе пробыли недолго, минут пять. Виктора Ивановича, одетого в распахнутый старенький полушубок и бараний треух, вывели под руки, будто пьяного. Рот он зажимал какой-то большой темной тряпкой. Усадили в середину саней, а сопровождающие плотно вокруг разместились.
Покосился на них Прошечка, скрипнул зубами и, трогая коней, съязвил:
— Чего ж вы его не связали-то, черти-дураки! Ведь выскочит да убежит.
— Тебя не спрашивают, ты и не сплясывай. Твое дело погонять! — окрысился на него Красновский. — Может, рядом с ним захотелось, дак тебя свяжем и сдадим вместе. Поворачивай на городскую дорогу!
Умолк Прошечка, загораживая Виктора Ивановича от встречного колючего ветерка. Только в последние месяцы начал он понимать этого человека, ничего не нажившего для себя за сорок девять лет опасного и неприютного житья на свете. Вспомнил, как честил Виктора Ивановича, безмозглым дураком обзывал, когда тот землю продал и дом, а сам в балаган залез с семьей. Не пил, не гулял, для хозяйства почти ничего не покупал, а деньги такие улетели!
Прошечке даже неловко сделалось отчего-то, совестно перед этим человеком. Ведь это ж какую надо иметь веру в свое дело, чтобы отдать за него все без остатка! И сыновья на том же алтаре сгорели, и здоровье. А теперь везет он свою непокорную и непокоренную голову — больше ничего не осталось у него. Не всякий на такое способен!
И вдруг этот человек, до недавних пор мало приметный, показался Прошечке могучим великаном. Будто даже спиной ощутил он эту величину, завозился в тулупе и, прижав рукой одну сторону высокого воротника, обернулся и стрельнул взглядом по обреченному. Ни сожаления о случившемся, ни тени страха не обнаружил в потемневших глазах арестованного.
— Чегой-то жарко сделалось мине, — объявил Прошечка, стаскивая с себя тулуп. — Накинь, Виктор Иванович, може, тебе прохладно.
— Да мне ведь уж вроде бы ни к чему здоровье-то беречь, — улыбнулся Виктор Иванович, принимая тулуп.
Все спутники понимали это, и разговор не клеился, как в присутствии покойника.
В тот же день, только позднее, Мирон Рослов, заложив Ветерка в легкую кошеву, отправился в город. Молва об аресте Виктора Ивановича еще утром облетела весь хутор. О том, что прятался он где-то рядом более полугода, догадывались все, но молчали. А услышав о случившемся, поняли, что не само собою так вышло — выдал кто-то. И, не сговариваясь, подумали на Кестера.
Виктору Ивановичу ничем уже теперь не поможешь. А ребят выручать надо, потому и направился Мирон к Чебыкину, хотя и не подозревал раньше, что именно он может выручить из беды. Поехал не на службу, а прямо домой к нему — старые знакомые все-таки.
Ивана Никитича застал на квартире, не успел он уйти после обеда. Как раз одевался возле порога. Невысокий, жилистый, проворный. Темно-русые волосы назад зачесаны, большие залысины поблескивают. Глаза серые, пронзительные, под носом — короткие усики, будто бантик нарочно прилеплен.
— О, Мирон Михалыч пожаловал! — крутанулся Чебыкин, распустив веером ловко подогнанную серую шинель и держа в руке шапку. — Проходи.
— Да ведь задерживаю тебя, Иван Никитич. Идти, кажись, наладилси.
— Ничего, работа не волк — никуда не денется. Ты ведь по делу заехал-то? Присядем хоть вот в прихожей. Там Сонюшка моя отдыхает. Нездоровится ей все.
— Ребяты — Степа наш да Леонтия Шлыкова Яков — из полка удрали по осени. Теперь вот прячутся. Пособить бы им….
— Помогу. Чего же раньше-то не приехал?..
— А то вон Виктора Ивановича схватили…
— Когда? — подскочил на месте Чебыкин.
— Утром ноничка, задолго до свету. Мы и не слышали ничего.
— М-м, — заиграл желваками Чебыкин. — Ну, с ним долго разговаривать не станут. Может, уж нету его. Как он здоровьем-то?
— Да плох, сказывают. Кровь горлом шла. Он уж и без палачей на ладан дышал, знать.
— М-да! — будто поставил точку Иван Никитич, вставая. — А вашим ребятам сейчас же документы сделаем. Поехали!
Во дворе Мирон достал из кошевы мешок муки и перенес его в чулан — гостинец. У военного отдела Чебыкин велел Мирону подождать. Не более получаса прошло — еще Ветерок не дожевал порцию овса из торбы — подошел Иван Никитич и, подавая бумаги, сказал:
— Вот вашим ребятам отсрочка на поправку после болезни. Три месяца никто их не тронет. Но вы не сидите сложа руки, за это время надо их устроить куда-то на такую работу, чтобы в строй не взяли их.
— Да где же такую работу найдешь? — простовато вопросил Мирон, пряча бумажки за пазуху.
— Тьфу ты, беда-то с вами! — сунув в рот папиросу и прикуривая от зажигалки, ругнулся Чебыкин. — Ты как дите малое… Ладно! Месяца полтора-два погуляют, потом присылай ко мне. Я их в кожотдел направлю сапоги шить. А пока пусть приноравливаются к такой работе — там ведь умение спросят.
Всю обратную дорогу дивился Мирон этому человеку. Для него нет невозможного, все у него ясно и просто! Но понимал мужик, что не без риска такие дела делаются, хотя и не мог знать всю меру того риска. Две справки — сущий пустяк. Всего же их выдал Чебыкин к тому времени более трехсот. Чуть ли не целый батальон отнял у Дутова маленький, незаметный писаришка.
И в кожотделе, и на железной дороге работали свои люди. Начальствующий состав учреждений, конечно, подбирался и утверждался казачьим отделом, а непосредственные исполнители, мастера, хотя и сидели на своих местах тихо, все сочувствовали Советской власти, ожидая своего часа. Вести с советского Восточного фронта радовали.
Держали Виктора Ивановича отдельно от всех в крохотной зарешеченной каморке под особой охраной. Раньше это помещение, видимо, предназначено было для какой-то другой цели, не содержались в нем заключенные. Ложась на полу спать по диагонали — из угла в угол, — узник не мог вытянуться во всю длину. Но было там сухо и душно, мышами пахло.
На допросы водили не каждый день. Обрюзгший, немолодой уже штабс-капитан, бритоголовый, безусый и безбородый, во что бы то ни стало хотел получить явки. О делах трибунала почти не спрашивал, они были известны. Допросы начинал всегда мягко, ласково, но, не получая желаемых ответов, начинал сердиться и к концу делался похожим на пожилую сварливую бабу.
Виктор Иванович таял на глазах и держался на допросах спокойно. Это каменное спокойствие и выводило штабс-капитана из равновесия. Сперва начинал он покрикивать, поругиваться, потом давал волю своим нервам и переходил на визг. Отчаявшись добиться результатов таким путем, приказал избить узника. После этого Виктор Иванович не подымался с пола трое суток.
Авдей Шитов, несколько лет прослуживший в тюрьме по заданию Виктора Ивановича, теперь ушел с красными. Охранники были подобраны новые. Да и не видел никого Виктор Иванович, кроме тех, что неусыпно стерегли его. От потери крови постоянно кружилась голова и мерк в глазах свет. А во время приступов кашля казалось, оторвется все внутри и вылетит прочь.
В начале феврали привели его на допрос в кабинет начальника тюрьмы. Но самого начальника там не было. Едва переступив порог, Виктор Иванович остановился от удивления. Перед ним сидел пожилой человек. Серые редкие волосы зачесаны назад. За стеклами круглых очков в серебряной оправе виделись добрые серые глаза. Под коротким прямым носом — седые аккуратно подстриженные усы и серебристый клинышек бородки. Одет он был в черную тройку с черным же галстуком на белой сорочке.
Где-то видел этого человека Виктор Иванович. Но где, когда, при каких обстоятельствах?
— Так что же вы стоите? Проходите, присаживайтесь, Викентий Иванович, — показал он на стул возле стола.
В этот момент Виктор, Иванович заметил в углу красивую трость. И голос, и это его ласковое «Викентий Иванович» мгновенно воскресили в памяти раннее утро «черного четверга», восемнадцатого июня. Выход с Уфимской улицы на пустырь к Увельке. Тогда и там встретился этот старикан, только одет был попроще и в старенькой соломенной шляпе… Виктор Иванович прошел и сел к столу.
— Закурить бы мне, — попросил он.
— Вот, пожалуйста, — достав из стола папиросы, с готовностью предложил следователь.
— Да нет, попроще бы чего. Махорочка, может, найдется?
Следователь постучал звонком и, когда вошел охранник, спросил:
— Не найдется ли, братец, у тебя махорочки? Покурить вот человеку хочется покрепче.
Охранник запустил руку в карман лампасной штанины и услужливо подал кисет следователю.
— Да ведь не мне же, братец, вот ему.
Трясущимися от слабости руками Виктор Иванович скрутил здоровенную — в палец толщиной — цигарку и, затянувшись несмело, блаженно откинулся на спинку стула. Выпроводив казака, следователь продолжил разговор, будто он и не прерывался.
— А ведь я, знаете ли, Викентий Иванович, начал уже подумывать, что вы снова благополучно исчезли. Как же вы с таким-то богатым опытом опростоволосились?
— А можно мне спросить?
— Да, да, пожалуйста! Охотно отвечу.
— Тогда почему же Викентий и почему — снова? Не вышло ли тут ошибки?
— О, нет, драгоценный мой! Такие личности, как вы, не исчезают бесследно, хотя и стремятся к этому с завидным упорством. Правда, иногда вам это удается на некоторое время. Признаю́. Но ведь вы не можете жить по-человечески или, тем более сидеть сложа руки. А поступь у вас преступная, потому остаются следы…
— Простите за непонятливость, — вставил Виктор Иванович. — Изъясняетесь вы не очень ясно.
— Так вот, батенька мой, чтобы ясно было, охотно поясню: знаю я вас еще по Самаре, с девятьсот пятого. Так-то! Правда, по фотографиям только. Двоюродного вашего братца успешно мы тогда обезвредили, а вы, извиняюсь, успели исчезнуть, умудрившись даже продать неплохое имение. Бывал я там не однажды после вас. Прекрасное, знаете ли, имение! Просто уму непостижимо, как это потомственный дворянин мог так вот расстаться со своим родовым гнездом! Ведь надо было, простите, обладать значительной степенью кретинизма, чтобы так поступить. Конечно, вам в тогдашнем положении нельзя было там оставаться, но ведь семья, дети. Как же вы беспощадно поступили с ними!
— А вы разве не покинули свое имение?
— Ну, о чем вы говорите! Теперь не мы покидаем родовые гнезда, а нас выкидывают из них.
— Стало быть, мы сравнялись в имущественном положении в конечном счете? — снова спросил Виктор Иванович.
— Нет и нет, батенька мой! Я ведь видел и здешнее ваше жилище. Позавчера специально побывал там. С матушкой вашей беседовал и с женой. Кланяться они вам велели. Так вот, настоящий, нормальный русский дворянин не может низвести себя до положения лапотного раба. Ведь многие мужики в том хуторе живут лучше вас, дворянина! Позор! Лучше бы вам пойти в ссылку, на виселицу!
— Каждый выбирает свое, — заметил Виктор Иванович. — А вы что же, так по фотографии меня и признали в тот раз на Уфимской?
— Нет, конечно. Где же в этаком мужике признать дворянина! Мне вас несколько раньше лицезреть довелось.
— Где?
— В железнодорожной больнице, мой дорогой. Когда вы полковника Кучина ловили. Волею судьбы оказался я в той же компании, только успел через две двери отскочить в сестринскую и раздеться до пояса. Когда вы заглядывали в дверь, сестра перевязывала мне совершенно здоровую руку. А вы не запомнили меня?
— Нет, не запомнил тогда.
— Вот видите, не привлек я вашего внимания. После я еще раза три видел вас, разумеется, избегая ответного лицезрения, хотя вы-то меня все равно ведь не знали… Ну, все это — риторика, — будто опомнившись, объявил следователь, построжав голосом. — Дела давно минувших дней. С самарской поры миновало почти полтора десятилетия, и, как вы правильно заметить изволили, я тоже нахожусь вдали от своего имения и не по собственной воле. Как видите, удовлетворяя ваше любопытство, я честно и подробно ответил на ваши вопросы. Я даже не интересуюсь вашей деятельностью на высоком поприще в красном трибунале. Нужны явочки, Викентий Иванович.
— Нет явочек… А хотя бы они и были, так неужели вы, дворянин, считаете, что я могу предать свое дело?
— М-да, конечно, — будто бы согласился следователь, и тут же ринулся в новую атаку: — Но помилуйте, батенька! Для чего они вам? Не пригодятся. Ведь, простите великодушно, вы же одной ногой находитесь по ту сторону всего сущего.
— Со мной все ясно. А вы сами-то неужели не чувствуете, что давно находитесь по ту сторону всего сущего обеими ногами?
— Это мы уже слышали. Но я недавно проехал по некоторым здешним станицам и, скажу вам, очень порадовался настроению местного казачества. Не понимаю, как вы можете верить в это безумие, тем более, что для вас лично все победы уже в прошлом!
— Да, вы правы, — с трудом выговаривал Виктор Иванович, сдерживая кашель, — лично для себя я завоевал лишь то, что вы видели на хуторе в моем жилище. — Изо рта снова появилась кровь, и он прижал к нему большую черную тряпку. — Но Восточный фронт приближается, и он покажет, на чьей стороне правда.
Увидев кровь, следователь брезгливо сморщился и суетливо застучал по головке звонка, вытаскивая другою рукой платок из кармана.
— Убрать! — сказал он вошедшему охраннику и, махнув платком в сторону Виктора Ивановича, жестко добавил: — Совсем убрать!
Охранник подхватил арестованного под руки и поволок его вон.
Штабс-капитан, который накануне вел допросы, отказался от новой встречи с обреченным узником: не столько бесполезность допросов отталкивала его, сколько боялся он чахотки.
В ту же ночь Виктора Ивановича под руки вывели на тюремный двор и усадили в сани. На две подводы разместили пятнадцать человек, больных тифом. Даже до своего последнего прибежища эти люди уже не могли дойти.
— Куда ж эт нас в ночь-то? — простонал молоденький арестант, запахивая продрогшую душу истрепанным суконным армяком.
— Лечить вас повезем, — хихикнув, отозвался бородатый охранник.
…Расстреляли их у ограды монастырского кладбища, с наружной стороны. Там и захоронили.
Не ради громкой славы спел свою тайную песню Виктор Иванович. Но все дела его, большею частью скрытые от людского глаза, были устремлены к Добру и Справедливости на этом свете.
Совсем недавно, еще в середине семнадцатого года, неприметный и никому не известный войсковой старшина Дутов мгновенно вознесся на гребне кровавой волны разгулявшейся гражданской бойни. В течение лишь одного лета восемнадцатого года ему присвоили два генеральских звания. И теперь это был не только войсковой атаман, генерал-лейтенант, главный начальник всего Южно-Уральского края, но и командующий отдельной Юго-Западной армией, в которую влились казаки Оренбургского, Уральского и Астраханского казачьих войск.
Но и эта громада постоянно содрогалась и пятилась под ударами Красной Армии. В недавнем прошлом били его Сергей Павлов и Василий Блюхер, теперь теснили 24-я Железная дивизия Гая и 25-я Чапаевская. Войска Гая вышибли Дутова из Оренбурга, хотя пока и не окончательно. В начале февраля пришлось «главному начальнику края» со всем штабом и войсковым правительством искать место поспокойнее.
В Троицке знали, что командующий крут на расправу с красными, когда они не в боевом строю, конечно, потому из тюрьмы и Менового двора каждую ночь десятками уводили арестованных на расстрел.
Прибыв в Троицк, сам Дутов поселился в меблированных номерах шикарной гостиницы Башкирова. Уже 9 февраля провел он заседание войскового круга, в повестке которого значилось:
«1. Политический момент.
2. Вопросы мобилизации и меры, связанные с борьбой с большевиками (нужды фронта).
3. Вопрос о восстановлении сгоревших станиц.
4. Доклад войскового атамана и членов войскового правительства.
5. Рассмотрение и утверждение смет.
6. Положение о самоуправлении в Оренбургском казачьем войске.
7. Текущие дела».
Войсковая казна не скудела, потому как атаман грабил вольно, с размахом. А уездный город Троицк превратился с этого времени в столицу всего степного Южноуралья. В эти дни в городе всюду скребли, мыли, чистили, убирали снег не только потому, что поселился тут главный начальник края, но ожидался приезд самого́ верховного правителя России — Колчака.
Завертелись местные буржуи, как черти на мельнице. Шутка ли, когда еще в этакую глушь залетала столь важная птица! Полновластный правитель всей России! Правда, границы его владений неуклонно сужались, уступая место Советской республике. Но в пылу подготовки к торжествам об этом некогда было думать.
Срочно комплектовались делегации именитых граждан — от городской Думы, от мусульман. Изготовили правительственные адреса с излиянием немыслимых восторгов и, как водится по русскому обычаю, — хлеб-соль. Само собою, и триумфальную арку не забыли соорудить на въезде в город.
Но больше всего хлопот и беготни было в женской гимназии, потому как именно там предполагалось чествовать высокого гостя. Готовился знатный и многолюдный банкет.
17 февраля, в день приезда Колчака, на всем неблизком пути от вокзала до города и по Гимназической улице до самой женской гимназии по обеим сторонам дороги на небольшом расстоянии друг от друга, будто аршин проглотив, стояли казачьи пластуны. Проезд и проход по всей дороге был запрещен. Старания делегации мусульман из пяти человек пропали даром: им не разрешили проехать.
Думскую же делегацию из трех человек пропустили по живому коридору на лихой тройке до привокзальной площади. А дальше офицерская охрана преградила ей путь. Самые искренние заверения делегатов, что, кроме хлеба-соли, адреса и добрых намерений, у них ничего нет, не помогли. Не только на перрон, их даже в вокзал не пустили. Там по-домашнему дутовская свита разместилась.
Более трех часов приплясывали думцы на колючем февральском ветерке. От этого мозги у них проветрились, и поняли делегаты, что никто им тут не рад. А между тем гудок послышался — поезд правителя подкатил. Уговорили они войскового старшину из личной охраны Дутова, чтобы он самому верховному шепнул о делегации.
Через недолгое время с перрона донеслись торжественно-радостные звуки оркестра. И тут подбежал к делегатам какой-то молоденький прапорщик и сообщил, что САМ разрешил его приветствовать. Хватились, а каравай-то стучит, как деревянный, — промерз, и соли в солонке почти не осталось — просыпали. Со всем этим и двинулись на рысях к вокзалу.
В дверях стеснились от поспешности. К тому же увидели, что верховный входит со свитою в противоположные двери вокзала. Делегата, идущего впереди, подтолкнули нечаянно — солонка с мерзлого каравая соскользнула и раскололась вдребезги. Замешкались, конечно. А Колчак — вот он, рядом. Тут, у дверей, и произошла торжественная встреча делегации с временным правителем.
Колчак сдержанно поблагодарил за адрес и за поднесенный хлеб-соль, а в это время под его подошвой предательски громко хрустнул осколок злополучной солонки. Вся эта историческая встреча заняла не более двух минут, после чего пышная свита вывалилась на площадь. А думскую делегацию не пригласили даже на банкет в женскую гимназию.
Кортеж из двух автомобилей и нескольких десятков верховых офицеров двинулся по живому коридору из бородатых пластунов. Зеваки близко не допускались к этому коридору. В открытом переднем автомобиле рядышком восседали временный верховный правитель России и главный начальник здешнего края, тоже, конечно, временный.
Степка Рослов и Яшка Шлыков, следуя наказу Чебыкина и не без его содействия, явились в тот день в кожотдел, где находились мастерские. Опытные мастера сапожного дела поучили их полдня главным секретам, а потом выдали по три пары выкроенных заготовок и велели дома сшить сапоги на пробу. Это и будет им экзаменом.
Делать дратву, приращивать к ней щетину и держать шило умел в ту пору всякий крестьянин, потому как делали и чинили сбрую своими руками, на соседа не надеялись. Так что строчку пройти ребята умели и раньше, а нужда заставила схватывать науку на лету.
Заготовки сапожные упаковали они в куски брезента и, подхватив их, отправились на свою квартиру, к бабушке Ефимье. Ходить могли теперь, без оглядки, поскольку в кармане у каждого лежала заверенная печатью бумага, в которой утверждалось, что они законно отпущены на поправку после болезни. Да и с тех пор, как схватили Виктора Ивановича, перестали наезжать в хутор охотники за дезертирами.
Обстоятельство это приметили все и поняли, что главной заботой ловцов был Виктор Иванович. Страшил дутовцев этот человек на свободе. Много лет еще до войны знали его в Бродовской, да только не догадывались, чем он занимается.
На подходе к Гимназической улице ребята заметили толпы людей и вспомнили, что в мастерской говорили, будто бы Колчака в город ожидают.
— Давай поглядим! — предложил Степка.
— Да ну его к черту! — возразил Яшка, закрываясь от холодного ветра. — Он, может, и не приедет, а люди вон все от холода посохли.
— Приедет. Видишь, до женской гимназии народ, и пластуны там стоят, а дальше никого нету. Сюда, стало быть, и ждут его.
— Да вон они, вон едут! — закричал Степка, выходя от цирка на середину Гимназической улицы и круто поворачивая к гимназии.
С этой стороны улица была свободна, и до гимназии — рукой подать. На сквозной оси торчал лишь один пластун, мешая обзору. Но ребята подались немного левее, к гимназии, тут и остановились. К этому времени передний автомобиль приблизился настолько, что можно стало разглядеть лица едущих в нем.
— Гляди-ка ты, — дивился Степка, впившись в адмирала взглядом, — а правду ведь сказывали, что Колчак-то чисто как наш есаул Смирных: черный, горбоносый, и усы такие же.
— А этот, постарше, толстый-то, Дутов, стало быть? — спросил Яшка.
— Дутов. Видал я его мельком в хуторе у нас, как с Черной речки поперли их красные. А ты не видал?
— Нет.
— Гляди, гляди, вон вылазиют! Ляжки-то у Дутова, как у Кестерихи. В ватных штанах он, что ль? А еще бекешку на брюхо-то напялил, как молодчик. Будто хорунжий али сотник.
Высокие начальники скрылись за толпой, пластуны сошли со своих мест, и народ хлынул через улицу к гимназии. Больше глядеть нечего. Повернули назад новоявленные сапожники и под ветерок двинулись к бабушке на квартиру. А потом еще засветло уехали домой.
Вроде бы совсем недавно сверкали окна женской гимназии ярким электрическим светом, клубился и шумел за ними пышный банкет, устроенный в честь временного правителя. Всеми способами атаман Дутов выказывал правителю свою преданность и верность. Желая потешить Колчака его любимым напевом, весь вечер в различном исполнении звучало: «Гори, гори, моя звезда…»
И звезда временного горела синим пламенем. Восточный советский фронт, набирая силу, неумолимо нажимал с запада. В конце апреля и войсковой атаман всплакнул в тряпичку, жалуясь по секрету своему покровителю в письме:
«Главный Начальник
Южно-Уральского края.
24 апреля 1919 года
№ 2109,
г. Троицк.
Совершенно секретно.
В собственные руки.
…Мы в настоящее время берем от деревни все — и солдат, и хлеб, и лошадей, — а в прифронтовой полосе этапы, подводы и пр. лежат такими бременем на населении, что трудно представить.
Исходя из этого, казалось бы естественным некоторая забота Минвнутдел о деревне. В прифронтовой полосе, а особенно в местностях, освобожденных от большевиков, земства не существуют. Налоги земские не вносятся, а служащие разъехались. Больницы в деревнях почти везде закрыты, лекарств нет, денег персоналу не платят, содержать больницы нечем. Школы не работают, учителей нет, жалование им не платили за 1/2 года и больше, все почти поступили в чиновники или же в кооперативы. Никаких агрикультурных мероприятий нет, дороги не исправляются, мосты не чинятся, все разваливается. В деревнях нет ситца, нет сахара, нет спичек и керосину. Пьют траву, самогонку, жгут лучину. И вот эта сторона очень и очень важна. Та власть будет крепко-крепко поддержана всем народом, которая, кроме покоя и безопасности, даст хлеб, ситец и предметы первой деревенской необходимости… Суда в деревне нет, во многих селах нет священников, хоронят без церкви, крестят без обряда и т. д. Все это в деревне приучает к безверию и распущенности. Религия — основа Руси, без нее будет страшно…
…Есть губернии, где нет волостного земства, есть — с ним, а есть и такие, где земство частью в уездах введено, частью нет. Это необходимо урегулировать, т. е. признать волостное земство или его упразднить и соответственно этому ввести организации.
Суды и следователи работают из рук вон плохо. 60 % судейских служили и при большевиках, а до деревни суд совсем недоступен. Сейчас начался сезон летних работ. У многих крестьян есть машины, но нет запасных частей, и никто им не приходит на помощь…
Меня за эти мысли здесь называют демократом; я, право, не нуждаюсь в кличке, ибо ни к одной из партий никогда не принадлежал и не принадлежу, а говорю только то, что вижу.
Его Высокопревосходительству Верховному Правителю Государства Российского, Адмиралу А. В. Колчаку».
Демократом, называли, наверно, потому, что стеснялись открыто назвать демагогом. Словно только что проснулся атаман и увидел бедственное положение деревни, кем-то доведенной до отчаянного положения. Хотя в первых же строках своего письма признается, что его войска берут от деревни все, что можно взять. А ситец, чай, сахар, соль и другие товары первейшей необходимости стали исчезать уже в четырнадцатом году, когда началась воина с Германией. То же самое было с лекарствами, запасными частями к машинам. И никакой Колчак, будь он семи пядей во лбу, не смог бы обеспечить деревню необходимым. Брать с нее брали, но ничего взамен не давали. И атаман это знал не хуже других.
И все-таки крепко надеялся Дутов на свои казачьи войска, потому как дрались они не только за его, атамановы привилегии, но и за свои собственные. Великими планами манил своих подданных. Ровно через неделю после нытья в письме Колчаку он издает бодрый приказ, вселяя уверенность в казачьи души. А до изгнания атамана с его войском из Троицка оставалось всего три месяца.
1-го мая 1919 г. г. Троицк.
Сегодня исполнилось ровно 100 лет со дня формирования строевых частей Оренбургской Казачьей Артиллерии. Целый век прошел с того дня, когда оренбуржцы-артиллеристы мужественно и верно служили Родине. За этот долгий срок имя Артиллеристов никогда не омрачалось, оно всегда в ореоле Славы и Доблести.
…В тяжкую годину бедствий всего Русского государства казаки-артиллеристы показали себя истыми сынами Родины и войска.
…Дорогие станичники-артиллеристы, в столь славный день я от имени Войскового Правительства и всего войска шлю вам привет и пожелание довести начатое дело до победного конца, и пусть пушки оренбургских казаков со стен Московского Кремля возвестят всему миру, что есть великая Россия, что живет доблестное российское казачество и что оренбуржец-казак-артиллерист крепко стоит за матушку Русь.
Через восемь дней после издания этого приказа советские войска освободили от колчаковцев Уфу и с упорными боями продолжали продвигаться на восток вдоль линии железной дороги.
В деревне власти не было, кроме казачьей. Не раз бывали реквизиции в хуторе в пользу атаманского войска. То хлеб забирали, то лошадей или скот на мясо уводили. А потом этот обобранный, общипанный хутор оставался сам себе хозяином.
Сдав нехитрый экзамен по сапожному делу, Яшка и Степка тачали сапоги. Нередко бывая теперь в городе по делам, они добыли у Чебыкина нужную справку и для Кольки Кестера. В следующую же ночь отвез ее Степка на Попову заимку, рассказал там о гибели Виктора Ивановича, о хуторских делах и звал друга вернуться домой, поскольку документ дает ему право на открытое проживание в хуторе.
Но Колька наотрез отказался вернуться, рассудив, что от властей-то уберечься можно, а вот родной отец не пощадит, и Чебыкина выдаст. Об аресте Виктора Ивановича узнал он на другой же день и понял, сердцем почуял: выдал отец. О том и Степке сказал открыто. Но главное утаил: зародилась и зрела в нем страшная, непримиримая идея…
Безвластие в хуторе никого не тяготило. Давила нужда. Не хватало рабочих рук, лошадей. Инвентарь все более дряхлел, и не все мужик мог сделать своими руками. Одна оставалась надежда — на руки кузнеца. Целыми днями не выходил Тихон Рослов из кузни, мудрствуя, изобретая, и порою добиваясь невозможного. Пробовал даже отливать иные детали, чтобы пустить в дело машину. Получалось.
К концу июля кое-как, с горем пополам заканчивали сенокос, а следом надвигалась трудная жатва. Весь день Тихон с Макаром ладили старенькую лобогрейку, доводя ее до полной готовности к делу. Макар действовал больше одной рукой, левая была на подхвате. В локте-то сгибалась она, а пальцы плохо держали.
Перед вечером, когда уже смазывали отлаженную машину и проверяли ход косы во вновь поставленных зубьях, копаясь у самой земли над полотном, вдруг услышали резкий, повелительный голос Кестера:
— Тихон, вот колесо надо сейчас же ошиновать!
Оглянулись — Иван Федорович катил впереди себя заднее фургонное колесо, а шину нес на плече да еще трубку посасывал.
— Ладноть, — недовольно отозвался Тихон, принимаясь за свое дело.
— Погоди малость.
— Не ладно, а шинуй сейчас же! — Кестер положил колесо на шиновочный круг и рядом шину бросил.
— Ты чего это? — ощетинился Макар. — Не видишь, на нас нитки сухой нет от поту! Не разгибались весь день, а теперь в баню собрались.
— Баня погодит… А вы мне семьдесят пудов хлеба должны, какие Васька ваш в прошлом году выгреб у меня. Да еще в кутузке морозили. И я с вас тот хлеб возьму!
— Это еще как возьмется! — наливаясь гневом, повысил голос Макар.
— Мы у тебя хлеба не брали, и Василий не себе брал. Ты это знаешь.
— Я все знаю, потому и велю шиновать колесо. И хлеб отдадите по-хорошему, ежели неохота вслед за Даниным идти в тюрьму.
— Хвалилась кобыла, что горшки с воза побила, — заключил Тихон, почесывая черным пальцем в клинышке бороды. — А поворачивай-ка ты оглобли, Иван Федорович, пока я тебя не послал дальше той тюрьмы. Не подряжался я тебе!
Макар, осатанело схватив кувалду, подскочил к кругу и долбанул ею со всего маху по Кестерову колесу — спица и два звена обода вылетели.
— Готово! Починил! — прокричал он, готовый, кажется, и на хозяина колеса опустить кувалду. — Забирай свое колесо!
— Н-ну, Макар! — заикаясь и трясясь от злобы, заговорил Кестер, забирая колесо и шину. — Жалко, что браунинга с собой не захватил. Пристрелил бы, как собаку! Без тюрьмы… На другой раз буду знать, что к такому кобелю без палки подходить нельзя, — сказал он, отходя. — Готовь сухари, чтоб до смерти хватило!
— Для чего ж ты колесо-то разбил? — спросил Тихон, собирая инструмент. — Оно виновато, что ль?
— Надо было по ему самому хряпнуть. Ишь ведь чем похвалиться вздумал — доброго человека на тот свет отправил!
— А по-моему, не столь похвалился он, сколь пригрозил: следственная комиссия-то ведь все работает, шепни только — и сразу приберут. Не одна тюрьма там, еще и Меновой двор есть.
Когда поднимал кувалду, Макар не успел подумать о том, что будет дальше. А теперь завертелись у него всякие мысли: ведь ничего не стоит Кестеру вечером и отправиться в ту самую комиссию или к атаману сгоняет, поближе. Эти же мысли одолевали его потом и в бане. Однако, поразмыслив, сообразил, что никуда не поедет Кестер ночью. Сперва попытается вырвать хлеб и не забудет при этом о пистолете, как грозился. Ну, а поскольку весь хлеб еще зимой дутовцы реквизировали, то и беречь, стало быть, нечего.
Ополоснулись они по-скорому, а после бани завернули к Тихону — поужинать и завтрашнее начало жатвы обсудить. На уборку они объединились, потому как и лошадей не хватало на машинную упряжку у каждого, и рук на двоих — три осталось, и ног столько же. Такие вот работнички теперь в поле. А еще — бабы да ребятишки.
Ужинать не кончили — Степка заскочил к ним. Поздоровался, «хлеб да соль» — сказал. И его за стол приглашали — не сел, а устроился у печи на лавке. Молчит, нетерпеливо подергивается, будто внутри у него пружинка распрямляется. И лицо — торжественное, радостное.
— Чего это, Степушка, морда-то у тибе светится, как лампадка в сочельник? — справилась Настасья и, проходя мимо него, игриво нажала большим пальцем конец толстого Степкиного носа.
— Сапоги я в город возил, — начал Степка. — Десять пар. А в кожотделе их не принял мастер. Да еще на десять пар заготовок дал нам с Яшкой…
— Эт что же, — перебив, спросил Макар, выбираясь из-за стола и доставая кисет, — подарил он вам все это, что ль?
— Не подарил, а велел сшить да придержать, потому как скоро красные придут. Вот им и сдать все!
— А как скоро-то? — спросил Тихон.
— Шепнул он, что будто бы вчерась наши Челябинск взяли! — с восторгом объявил Степка. — В газетах об том не пишут, а буржуи троицкие, ох, как зашевелились! Обозами на вокзал катят со всем багажом. И штаб дутовский вроде бы потихоньку сматывает удочки.
— Ну, ежели Челябинск взяли, то долго им тут засиживаться не дадут, — заключил Тихон. — Это ведь не то что в семнадцатом да восемнадцатом, когда одни красногвардейские отряды против казаков дрались. Тут целый фронт идет, а он почище заметет всю эту нечисть.
— Ну, спасибо на добром слове, — сказал Макар, собираясь уходить.
— А сам-то ты пойдешь али так и будешь сапоги шить?
— Пойду, и дедушка теперь уж не перечит.
— Коли так, подарю я тебе свою фронтовую винтовку… Бывайте!
Выйдя на посвежевший вечерний воздух и направляясь к плотине, Макар, опять вспомнил своего ближнего врага. Стало быть, не знает Кестер о приближении красных. Или хочет успеть попользоваться властью? Как бы там ни было, а подумать о себе не мешает. И Виктора Ивановича простить этому волку нельзя. Проглотил и не подавился! Да еще пристрелить грозится, глиста поганая.
Зашел Макар осторожненько к себе во двор, чтобы Дарью не потревожить. Отрубил под навесом кусок толстого полусгнившего брезента, бечевку аршин пять нашел, потом достал в амбаре с карнизика винтовку, где она хранилась под доской, и отправился к кузне. Приложив винтовку к низу дышла лобогрейки, будто коробом, прикрыл ее снизу брезентом и хорошо увязал бечевой.
Получился этакий чехол для винтовки: ее и не видно там, и выдернуть можно скоро. Всегда под рукой. Дома зарядил он ее пятью патронами, спрятал до утра на место и сказал себе, успокоительно вздохнув:
— Ну вот, теперь я к жатве готов окончательно.
Лобогрейка оттого и называется так, что лоб она греет лучше всякой печки. Тот, кто сбрасывает вилами с полотна подкошенный хлеб, часами должен работать, как заведенная машина. Тут не только со лба, со всего работника ручьями льется пот, и ребро за ребро заходит от натуги, когда сталкивает он очередную «горсть», или несвязанный сноп скошенного хлеба.
Сбрасывать сел Тихон, потому как руки у него здоровые. Лошадьми правил Макар. А Дарья, Зинка, Федька и даже Тихонова Галька вязали снопы. Потом еще Настасья пришла на помощь. Не раз пробовал Макар подменить брата на сброске. Но бешеная эта работа плохо давалась ему: то и дело вырывался черенок вил из покалеченной руки. Хлеб тут был добрый, и снопов получалось много. Как побитые воины, густо лежали они.
После обеда, едва успев сделать пару кругов по загонке, Макар увидел на противоположном конце подводу, возле березового колка. Беря на вилы снопы из суслона, человек укладывал их в фургон. Отсюда не разглядеть его, но Макар сразу понял, что никто иной тут быть не может, кроме Кестера. Сообразил, стало быть, живоглот, что в закромах у Рословых шариться бесполезно после дутовцев.
— Мужики! Мужики! — кричала издали Дарья, перебивая стрекот машины. — Эт зачем же он снопы-то наши складывает?!
Тихону хоть и некогда было отвлечься от захлестывающей волны стеблей и колосьев, рывком глянул вперед и все оценил и взвесил в момент, зная о приготовленной винтовке.
— Стой! — крикнул он. — Не выезжай на поворот! Останови тута машину!
Макар и сам видел, что лучше одному туда выскочить, за поворот круга. Натянув вожжи, достал из-под дышла винтовку и пошел не прямо к подводе, а обогнул закругленный угол высокой ржи, достиг середины полосы и оттуда направился к Кестеру. Тот уже выше дробин снопов накидал.
Кестер, видел в руках у Макара винтовку, но не верил, что Макар может выстрелить по нему, и продолжал кидать снопы на воз. Вся порода рословская такая: лучше себя позволят ударить, нежели на другого руку подымут…
— Скидай снопы и уезжай от греха! — крикнул Макар, остановясь шагах в тридцати от подводы.
Отбросив вилы, Кестер выхватил из кармана браунинг и, почти не целясь, выстрелил — будто ветром снесло фуражку с Макара, и с необыкновенным проворством метнулся он за ближний суслон. Выходит, не зря с довоенных пор держит пистолет Кестер — владеть научился.
Продолжая стрелять, Кестер побежал вокруг воза, чтобы спрятаться за ним. Но грохнул винтовочный выстрел, и Кестер, как-то по-заячьи подскочив, размашисто плюхнулся в невысокую стерню. Звук последнего выстрела у Макара все еще гудел в ушах, и казался странным: сдвоенный какой-то он получился.
Со всей полосы сюда бежали Рословы. От машины ковылял Тихон, крича:
— Дарья! Дарья! Ребятишек не пущай. Нечего им тут делать!
А Макар, выйдя из-за суслона и держа винтовку наперевес, направился к подводе. Солнце било в глаза, потому не сразу он заметил, что навстречу, из густой тени леска, идет человек. Пригляделся — Колька же это Кестеров! Откуда он взялся? Шел он медленно, словно пьяный, заплетая ногу за ногу. Коленкоровое лицо выделялось в тени белым пятном.
К трупу подошли они почти одновременно.
— Прости, Коля, — сурово сказал Макар, отводя взгляд. — Так вот у нас вышло с твоим тятькой…
— Да я ведь… сам его… — с трудом вымолвил пересохшими губами Колька. — Два дня караулил…
Только теперь заметил Макар в руке у парня наган, а на полотняной рубахе Кестера два расплывшихся кровяных пятна.
— Ты штуку-то эту спрячь, — оглянувшись на приближающегося Тихона, посоветовал Макар. — А матери и всем скажешь, что я один это сделал, не то проклянет она тебя…
— А ты как тут оказался, Миколай? — подходя, спросил Тихон.
— Да так вот… оказался…
Он еще не знал, как ему поступить: послушаться ли совета бывалого мужика или открыто сказать всем о содеянном.
— Ну, тогда свалить снопы надоть да вези его отсель, Коля, на этом же фургоне, — распорядился Макар.
Трудно сказать, чем бы завершилась эта тяжкая история для Макара, случись она раньше на несколько дней. Но теперь властям было не до того — свою бы шкуру сберечь.
Переполох в кругах троицкой буржуазии начался сразу после освобождения Златоуста советскими войсками. Но первое время был он мало заметен для постороннего глаза. Теперь в силу дутовской армии мало кто верил, потому и бросились в бега: одни по железной дороге, другие на собственных подводах.
24 июля войска советского Восточного фронта овладели Челябинском. В бешеной спешке началась эвакуация из Троицка дутовского штаба, гарнизона и всего награбленного имущества. Гребли все подряд. Только различных жиров с холодильника вывезли 80000 пудов. Не хватало подвод — мобилизовали обывателей с лошадьми, и круглые сутки — день и ночь — нескончаемой чередой тянулись на станцию обозы.
Всего же за эти дни было загружено различным имуществом, оборудованием, продовольствием и материалами более тысячи вагонов. А все, что невозможно было увезти, уничтожали на месте — только бы красным не досталось! Весь город круглые сутки кипел, как муравейник в ясную погоду.
Торопилась и следственная комиссия доделать свои страшные, кровавые дела. Ночей уже не хватало для массовых расстрелов, их вершили и днем. Обыватель жил в смертельном страхе, потому как малейшее подозрение в сочувствии красным каралось немедленной смертью.
Первого августа Троицк покинули последние казачьи части. Теперь уже н а в с е г д а! А в следующем, 1920, году казачество как сословие было упразднено правительством республики. Значит, ушли в прошлое и привилегии, дарованные казачеству царем.
Красные войска вошли в город утром пятого августа, а ночью до них прошли эскадроны кавалерийского полка имени Степана Разина. В дни безвластия пришлось горожанам организовать самоохрану, поскольку заскакивали еще ночами казачьи разъезды.
Весть о возвращении красных войск в Троицк в тот же день молнией облетела ближайшие хутора и поселки, села и станицы. По-разному приняли ее люди, но большинство ликовало, радовалось, что всем временным правителям пришел конец, что прекратится кровопролитие. Многие в Бродовской вспомнили страстные слова Марии Селивановой, убеждавшей казаков не подымать оружие против рабочих и крестьян — все равно победят они, одолеют, коли поднялись. Только напрасно прольется лишняя кровь.
Теперь это стало всем очевидно, и многие горячие головы трезветь начали.
У Рословых все решилось теперь будто само собою: никто не перечил Степкиному желанию идти на войну. Только Вера да мать всю ночь уливали подушки слезами. Проводы с выпивкой и песнями, какие бывали до войны, теперь давно позабылись. Много их было за эти годы, всяких проводов, да встреч мало.
Утром заложил Макар своего Рыжку в ломовую телегу, винтовку под траву сунул, посадил всю семью и подвез к дому братьев своих. Вместе с семьей Тихона собирались они на жатву. А годовалого Мишатку оставляли на попеченье деда и Саньки. И Мирон со своими тоже собирался в поле. Пора стояла страдная, и погода держалась та самая, про какую говорят: летний день год кормит.
Тут, возле Мироновых ворот, и состоялись проводы. Сюда же и Шлыковы подъехали со всем инвентарем для работы в поле. Новых сапог целый мешок привезли — Яшка нашил. А Колька Кестер пришел один, с котомкой на плече. Всех троих Макар взялся отвезти в Троицк. С вечера просилась Вера проводить мужа до города, но Степка не захотел: друзья у него холостые, а за ним хвост увяжется.
Со всеми простился Степка, жену молодую расцеловал, а потом, грозясь замусоленным дратвой пальцем и улыбаясь, наказал:
— Ну, ты гляди тута, без баловства чтобы. А то ворочусь — ноги повыдергаю!
— Какое теперь баловство, — подал голос дед Михайла. — Ты сперва воротись, а посля грозись… Возьми-ка вот Минюшку на руки, и я на телегу присяду. Мы вас до бугра проводим, коль всем недосуг… Всех работушка ждет, — говорил он, ощупав и садясь на край телеги. — Купец, сказывают, берет свое то́ргом, поп — го́рлом, а мужик — го́рбом.
— Обратно-то как же ты, дедуня? — спросил Степка.
— Да ведь Санюшка с нами поедет… Шесть ног у нас да четыре глаза вострых. Мы хоть куда дойдем… Ты села, Санюшка?
— Сижу! — ответила она, громоздясь на Степкином мешке с сапогами.
— Ну, трогай, Макарушка!
И двинулись они через плотину. Из-за пруда помахали добровольцы картузами. Оставшиеся у ворот ответили им тем же. Бабы прослезились опять. А стоят-то некогда долго — хлеб ждет. И без того задержались изрядно. Роса уже обсохла, а до полосы еще доехать надо — время-то идет. Рысью покатили упряжки, все дальше уходя от тех, кого проводили.
Поднявшись на бугор, откуда и хутор виделся, как на ладони, и подводы с родными, уходящие в степь, Макар остановил коня.
— Ну вот, на самом бугре мы, батюшка. Слезай, а то далеко увезем.
Первой спрыгнула Санька и пустилась в степь за красивым пятнистым мотыльком. А дед, нащупав ногою в пимном опорке землю, спустился с телеги и принял на руки Мишатку.
— Ну, с богом, служивые! — сказал он. — Добивайте всех колчаков тама да ворачивайтесь домой живыми-здоровыми.
— Прощайте! — крикнул Степка уже на ходу, когда телега затарахтела вниз по склону. — А ты дождись нас, дедунюшка! — и словно горячее что-то застряло у него в горле.
Мишатка этот — общая рословская боль и радость общая. На диво всем рос быстро, вроде понимая, что не родительские руки пестуют его. Ходить начал на девятом месяце, а к году и говорить стал самые нужные слова.
Будто старый дуб, неподвижно стоял дед на макушке земли, упираясь непокрытою головой в синее-синее небо. А бесштанный Мишатка в заголившейся рубашонке торчал у него на руке как новая, свежая веточка. Огладив ручонками лохматую дедову бороду, он спросил:
— Дедя… поодем?