Воткнув в небо хвост, «окаянная тигра» кот Альфред потерся о мою ногу, сел и облизнулся. Он нахально уставился мне в глаза и сказал:
— «Мя-ау».
Мы никогда не были с Альфредом друзьями. Поэтому я удивился. Я презирал Альфреда за трусость. Я не мог простить ему крысу Муську.
— Чего это он? — обернулся я к Эдьке.
Мы шли с Эдькой по своим делам в баню и никого не задевали. И рыбой от меня не пахло. Последнее время мы начисто забросили рыбалку. У нас были дела поважнее рыбалки.
Эдька сказал:
— Убей — не знаю!
Я уже поднял ногу, чтобы наступить «окаянной тигре» на хвост, когда Эдька воскликнул:
— Стой! Все ясно. Он благодарит тебя за Серкиза.
— Ладно, имеешь, — пообещал я Эдьке.
Прием был нечестный. Эдька это знал. Но он любил такие приемчики.
С тех пор как я спланировал с Дома офицеров на Серкиза, мне никакого житья не стало. Руслан Барханов, увидев меня, прямо зашелся от восторга. Он плясал лезгинку, кабардинку и еще что-то. Плясал и кричал:
— Будешь следующий раз прыгать, так ты откуда-нибудь повыше! И без крыльев.
— Почему без крыльев? — надулся я.
— Ну, с крыльями давай! — орал Руслан. — Нам все равно. Только будь, Тимка, человеком, от всего личного состава полка прошу: сигани ты ему, идолу, как следует!
Меня прямо воротило от их шуточек. И все об одном. Хоть бы придумали что-нибудь поумнее. И Эдька туда же. Сам перетрусил тогда, а теперь выламывается.
Не знаю, от чего я тогда сознание потерял: от боли или от страха. А руку я просто-напросто вывихнул. Капитан медицинской службы Суслов дернул, и она встала туда, где ей положено стоять.
Оказывается, за капитаном бегал Юхан Паю. И еще Юхан Паю, который всего боится и из-за крысы Муськи шьет, сидя на столе, накричал на подполковника Серкиза. Каким образом он накричал на Серкиза, я себе представить не могу. Но Китка уверяет, что Паюшка кричал по самому настоящему.
А храбрец Эдька смазал пятки. На словах он самый прыткий, и подполковник Серкиз для него не больше чем чайный сервиз, а как до дела, только его и видели. Ему — лишь бы его мамочка ни о чем не узнала. Вообще я раньше был об Эдьке лучшего мнения.
Когда я пришел в сознание, Серкиза уже не было. Люба-парикмахерша проводила меня до дома. К ее белому халату прилипли черные волосинки. Я всю дорогу разглядывал эти волосинки и пытался по ним определить, кто с утра побывал у нее в парикмахерской. Люба молча смотрела на меня выписанными, как на полотнах художника Брюллова, глазами. Она смотрела на меня так, словно я должен был вот-вот снова шмякнуться в обморок. Мне стало жаль Любу. Я взял и сказал, что дядя Жора вырезает из липовой чурки ее портрет.
— Из чурки? — удивилась Люба. — Врешь! А чего же он мне ничего не сказал?
Она ухватила меня наманикюренными пальцами за здоровое плечо. Я стряхнул с плеча ее пальцы и ушел в дом. С чего это, интересно, я стал бы врать? Да еще в такую минуту.
Люба осталась на улице. Ей очень хотелось зайти к нам. Я видел, что ей прямо страшно хотелось зайти. Она специально для этого и провожать меня пошла. Будто я сам не мог дойти. А что ее в парикмахерской люди ждут, так это ей все равно.
Мама мыла на кухне посуду. Она уже обо всем знала. Я сразу по ее лицу догадался, что она все знает. У нас на острове новости распространяются со скоростью света.
— Как же ты так? — спросила мама.
В ответ я только хмыкнул. Рука у меня еще болела. И притом здорово.
В комнате я сел на краешек дивана. Я сидел очень скромно, втиснув ладоши между коленями. Мама устроилась у стола и, прижав к груди глубокую тарелку, терла ее кухонным полотенцем. Она терла одну и ту же тарелку целый час и смотрела на меня скорбным взглядом.
— Да все же нормально. — сказал я. — Чего ты? И рука нормально. Вот.
Я вытащил ладошку и пошевелил пальцами.
— Совершенно нормально, — вздохнула мама. — Лучше не придумаешь. Хоть бы меня немножко пожалел!
Тарелку она уткнула ребром в живот. Я, думал, она ее насквозь протрет, эту несчастную глубокую тарелку с двумя синими полосками — с одной широкой полоской и с одной узкой.
Отец вернулся с полетов раньше обычного.
Пока он стаскивал в кухне грязные сапоги, в комнату уже полез керосиновый запах. Я совершенно не переношу керосинового запаха. Мне сразу начинает казаться, что я наглотался этой противной жидкости и запах прет у меня изнутри. У меня от керосина мгновенно портится настроение. Тут оно у меня испортилось так, что хуже некуда.
Босыми ногами отец шлепал по комнате и обзывал меня обормотом и другими некрасивыми словами.
— Сообразил, на кого прыгать, обормот! — кричал он. — Ты бы еще на командующего флотом прыгнул!
— Так что я, нарочно, что ли? — пробубнил я.
— Не нарочно! — загрохотал он. — Ты у меня поговори еще!
Он бушевал целый вечер. И все кричал, чтобы я благодарил его за то, что он меня не выпорол. Если бы не моя рука, кричал он, то он бы прописал мне ижицу.
Я ему был очень благодарен, что он не прописал мне ижицу. Он мне даже ни одного подзатыльника не отвесил. Но это не только из-за руки. Меня дядя Жора под защиту взял. Сказал, что виновен во всем только он. Это, дескать, он надоумил меня на эту глупую затею с крыльями.
Глупую! Мог бы вообще-то чего-нибудь и другое придумать. Только уж не глупую. Горбовский знал, над чем работать. И те пятнадцать тысяч человек, что во Всесоюзном комитете машущего полета, тоже знают.
А на улицу после неудачного приземления мне теперь хоть вообще не появляйся. Каждый встречный считает своим долгом хотя бы заговорщически подмигнуть мне и мило улыбнуться.
А меня разбирает злость. Особенно на таких, как Эдька. Его мамочка, Вера Семеновна, меня, конечно, перехватила и часа два воспитывала. Ее очень интересовало, не принимал ли участия в покушении на начальника штаба ее Эдик. Я ее заверил, что Эдика и рядом не было. А он, видите ли, набирается теперь наглости ехидничать еще! Вот и с котом Альфредом тоже. Остряк-самоучка.
— Нет, Тим, правда, — пропел Эдик. — Ты погляди, как он тебе благодарен.
Я не наступил Альфреду на хвост. И Эдьке, который сидел перед котом на корточках, я не поддал. Я обошел их и спокойно отправился дальше.
Тропинка вела по берегу протоки. Вдоль тропинки стояли кусты. Я шел и размышлял о том, что, вероятно, придется увеличить площадь крыльев.
— Кис-кис-кис! — услышал я за спиной и оглянулся.
Троглодит Эдька шел по тропке боком и манил за собой кота.
Я сделал вид, что кот не имеет ко мне никакого отношения. Я сделал вид, что мне чихать на всех котов земного шара. Больше того — я даже сказал:
— Правильно, Альфредушка, не отставай. Вечером я подброшу тебя к Эдиной маме. Она прямо обожает котов. Даже больше, чем ее сыночек.
Эдька понял намек и надулся. Он разобиделся, словно я действительно уже проболтался его мамочке. На эту тему, по Эдькиному мнению, ехидничать нельзя. А на которую он — можно. Хотя я его тысячу раз предупреждал, что мне надоело.
До бани мы добрались в полном молчании.
В предбаннике вокруг смятого крыла ползал на четвереньках Кит.
— Новое, однако, придется не таким делать, — сказал Кит. — Закон Бернули помните?
Не знаю, как Эдька, но я не помнил никакого закона Бернули. На лето я вообще начисто позабывал все законы, которые мы проходили в школе.
Кот Альфред вошел в предбанник с опаской и стал недоверчиво обнюхивать углы. Дойдя до лавки, он колесом выгнул спину и зашипел. Под лавкой действительно что-то темнело. Что-то большущее и вонючее. Шерсть на Альфреде поднялась, как наэлектризованная.
Я глянул под лавку, и мне тоже захотелось выпустить когти и зашипеть. Мне показалось, что под лавкой кто-то ворочается.
— Ой, как медведь все равно!
— Откуда медведь? — сказал Кит, бесстрашно засовывая под лавку свой плоский нос. — Не водится у нас, однако, на острове медведь.
Из-под лавки он вытащил за крыло дохлую ворону. От нее нехорошо пахло.
— Наша собственная, — сказал Кит. — Протухла она. На нее теперь хорошо, так же само, раков ловить.
Он покачал ворону за крыло.
Шипя и фыркая, Альфред попятился к выходу.
— У, трус проклятый! — воскликнул Эдька, пытаясь задержать кота ногой.
И тут совершенно неожиданно Альфред проявил себя, как «истинная тигра». Он взвился, словно развернувшаяся пружина, и вылетел за дверь.
Эдька вскрикнул и схватился за ногу. В образовавшейся в штанине дыре, на бледной колее медленно набухали кровью две багряные, будто проведенные по линейке, царапины.
— Во гад! — растерянно пробормотал Эдька.
На ране росли вишневые капельки и ручейком скатывались вниз.
— Листьями подорожника нужно, — сказал Китка. — Они лучше всего кровь останавливают.
Мы заклеили Эдькину рану листом подорожника, но кровь не остановилась. Тогда мы отправились за медицинской помощью к Киткиной прабабушке. До Киткиного дома было ближе всего. Да и возвращаться Эдьке домой с порванными штанами было никак нельзя.
Жирный кот Альфред нахально поплелся за нами. Эдька запустил в него камнем.
— Геть, паразит проклятый! — закричал Эдька. — Может, у меня теперь через тебя заражение крови будет.
Камень в Альфреда не попал. Но Альфред все же сел и повертел во все стороны ушами. Уши у него вращались, как радиолокаторы. Изучив обстановку, кот поднялся и нагло побрел за нами дальше.
Изба, в которой жил Китка со своей прабабушкой, ничем не отличалась от остальных изб в Сопушках. Высоченное крыльцо, толстые, потемневшие от времени бревна, малюсенькие оконца. Под одной крышей с домом — двор для скота. А фундамент у избы такой высокий, что окна торчат где-то на уровне нормального второго этажа.
Бабушка сидела за некрашеным столом и через лупу на черной ручке разглядывала в «Огоньке» картинки. На ногах у нее болтались меховые лётные унты, а во рту над нижней губой торчало два длинных зуба.
Увидев нас, бабушка всполошилась, подпрыгнула и замахала лупой на черной ручке.
— Сгинь, сатана, нечистая сила! — закричала бабушка. — Сгинь!
Мы попятились к двери, а бабушка ловко схватила от печи ухват. Только тут мы догадались, что кричит она не на нас, а на кота Альфреда, который выглядывал из-за наших ног. Кот тоже об этом вовремя догадался и быстренько сгинул.
Оказалось, что сегодня ильин день. А в этот день собак и кошек в избы не пускают.
— Ишь, как тебе ногу-то! — успокоившись, сказала бабушка. — В ильин день, знамо дело, всякому зверю воля дадена.
— А еще что в ильин? — поинтересовался Кит.
— Олень копыто омочил, вода холодна, — сказала бабушка, забинтовывая Эдькину ногу. — На Илью до обеда лето, после обеда осень. Не туго?
— Нет, спасибо, — сказал Эдька, собираясь подняться с лавки.
— Сиди, сиди, — приказала бабушка и, сжав кулачок, закачала им в такт словам у сморщенного подбородка. — На море на окияне, на острове на Буяне, — заговорила она нараспев, — лежит бел горюч камень Алатырь. На том камне Алатыре сидит красна девица, швея-мастерица. Держит она иглу булатную, вдевает нитку шелковую, рудо-желтую, зашивает раны кровавые. Заговариваю я Эдю от порезу. Булат, прочь отстань, а ты, кровь, течь перестань… Тьфу ты, имечко тебе прилепили, прости осподи! — неожиданно закончила она.
Темные бревенчатые стены дышали стариной. Что-то таинственное и сказочное было и в широких лавках вдоль стен, и в добротном некрашеном столе, и в прялке у окна, и в тусклых иконах, на которых уже и не разобрать было, что нарисовано.
— А тебе, парень, летать, никак, похотелось? — посмотрела на меня бабушка.
Я не ответил. Чего на такой вопрос ответишь? Я разглядывал полки с Киткиными книгами, над которыми был приколот к стене вырезанный из «Огонька» портрет Ленина.
— Похотелось Вольге много мудрости, — снова заговорила бабушка. — Щукой-рыбой похотелось ему ходить во глубоких морях, птицей-соколом похотелось летать под оболока…
На коричневом, ссохшемся лице ее двигались глубокие морщины. Когда она что-нибудь рассказывала, мне всегда казалось, что это не по-настоящему, что все это когда-то уже было.
Она начала рассказ про Вольгу Святославовича и неожиданно замолчала. У нее частенько случалось так: начнет и бросит на пол-пути.
— А дальше? — не удержался Эдька.
— А дальше был себе царь Додон, — сказала бабушка, — застроил он костяной дом. Набрали со всего царства костей. Стали мочить — перемочили. Стали сушить — кости пересохли. Опять намочили. А когда намокнут, тогда доскажу. Скидавай штаны, зачиним.
Эдька снял штаны.
— Отчего перевелись богатыри на святой Руси, знаете? — спросила она.
Мы не знали, отчего они перевелись.
— Возгордились они шибко да расхвастались, — сказала бабушка, разглядывая, как лучше заделать на Эдькиных штанах прореху. — Не намахались, вишь, их плечи могутные, не уходились кони их добрые, не притупились мечи их булатные. Подавай им силу несметную, лишь бы бить им, колоть да расшвыривать.
Она зашивала штаны и рассказывала про богатырей, которые зачали воевать семеро против двух. Первым налетел на воителей Алеша Попович и разрубил их пополам. Стало воителей четверо, и все живы остались. Налетел Добрыня молодец, рубанул мечом, стало их опять вдвое больше. Налетел Илья Муромец, стало их опять вдвое больше. Бились так витязи три дня, три часа, три минуточки. А сила вражья все росла и росла.
— В геометрической прогрессии, — подсказал Кит.
Бабушка, наверно, не знала, что такое геометрическая прогрессия. Она обиделась и замолчала.
Эдька натянул свои зашитые штаны.
— Не бывать плешатому кудрявым, не бывать гулящему богатым, — сказала бабушка и погнала нас на улицу.
Меня она задержала у двери:
— Как сестрица, красна девица?
— Феня-то? — сказал я. — Нормально. Чего ей.
— На море-окияне, на острове Буяне добрый молодец-от оборотнем живет, — проговорила бабушка. — То змеем обернется, то котом наречется. Гляди, Тимофей.
— Это вы про что? — не понял я.
— Про серого волка, что с неба звезды лопатой сгребает. — Она подтолкнула меня к выходу. — Гуляй, гуляй, Тима, добрый человек.
Рука у нее была костистая. Я сбежал с высокого крыльца на улицу.
На кособокой скамейке сидел и жмурился от яркого солнца кот Альфред. Он мигал правым глазом. А мне вдруг почудилось, что кот обратится сейчас в Змея Горыныча, похожего на того генерала, который был влюблен в монахиню Терезу и хотел ее похитить. Вот Змей Горыныч изрыгает из семи глоток пламя и летит к санчасти за Феней. А крыльев у змея нет, и как он держится в воздухе, было мне совершенно непонятно.
Кусты стояли без шороха. Вода в речушке под нашей баней темнела студенистым глянцем. В воде отражались высокие перистые облака, легкими мазками набросанные по синему небу. У земли было тихо. А там, откуда плыл к нам размеренный стрекот ползущего в яркую синь легкокрылого самолета, дул сильный северный ветер. Мы знали о ветре потому, что парашютистов сбрасывали над Сопушками, а уносило их чуть ли не к мысу Доброй Надежды.
Легонький самолет тарахтел старательно и упорно. Нам было хорошо видно, как из задней кабины вываливался человек. Перед этим летчик убирал газ, и мотор затихал, словно у него перехватывало дыхание. Человек падал вниз, и за ним вспыхивала белая точка вытяжного парашюта. За точкой вычерчивалась белая полоса. Она набухала, раздувалась и вдруг мгновенно становилась большим упругим зонтом, под которым раскачивался парашютист.
— Восемь секунд, — говорил Эдька, поглядывая на бегущую толчками красную стрелку штурманских часов, которые он по случаю сегодняшних прыжков выпросил у матери.
Эдька был уверен, что если бы разрешили прыгнуть ему, то он бы тянул не меньше минуты.
— Затяжной прыжочек — это не для слабонервных, — в сотый раз повторял он.
Где-то в траве верещал кузнечик. Вздыхала и копошилась у подмытого берега речушка.
— Затяжным они, однако, не имеют права прыгать, — сказал с бани Кит. — У них задание незатяжным прыгать.
Кит залез на крышу, чтобы было лучше видно.
— Откуда это тебе известно, какое у них задание? — поинтересовался я.
— Было бы другое задание, они и прыгали бы по-другому, — сказал умный Кит. — Военная дисциплинка, однако.
Парашютистов сносило к аэродрому. Было хорошо видно, как они сидят, держась поднятыми руками за стропы. А самолет снова кругами набирал высоту и покачивался с крыла на крыло.
— Почему, так же само, самолет летает, знаете? — спросил Кит.
— По воздуху, однако, — невозмутимо отозвался Эдька.
Кит Эдькиного «однако» не заметил. До него такие тонкости не доходили.
— Самолет потому летает, — сказал Кит, — что у него в крыльях создается подъемная сила.
— Да ну? — удивился Эдька. — Неужели потому, что подъемная сила?
Эдька держал свои штурманские часики, как судья на соревнованиях. Фасонил он этими часами хуже, чем какая-нибудь девчонка новым бантом.
— Мы не закончили профиль крыла, — сказал Кит. — Не закрыли его снизу. Серкиз правильно подметил, что у нас не крыло получилось, а корыто.
— О, если Серкиз, — воскликнул Эдька, — тогда конечно, если Серкиз!
— Наше крыло парашютировало, а подъемной силы у него не было, — развивал свою мысль Кит. — Нам нужно закончить профиль крыла. Воздушный поток создаст разность давления в нижней его части и, так же само, в верхней. Понимаете?
— Где уж нам уж! — вздохнул Эдька. — Но ты гений, Кит. Ты Исаак Ньютон. Ты Чио-Чио-Сан, Китище.
— Чио-Чио-Сан — это кто? — спросил Кит.
— Чио, — сказал Эдька, — это человек, Чио. Дырку сзади видишь?
— В крыше? — спросил Кит.
— В ней самой.
— Вижу.
— Посмотри, что я в ней устроил.
Крыша была трухлявая. Деревянной дранкой ее, наверно, покрывали лет сто назад, не меньше. Кит крякнул и полез к черному проему. Его даже неинтересно было разыгрывать, нашего Кита. Его можно было цеплять на голый крючок, без всякой наживы.
Провалился Кит с шикарным треском. Мы даже испугались, как бы его там не придавило стропилами. Мы помогли ему выбраться из-под обломков. Он выкарабкался из бани перемазанный в саже и виновато сказал Эдьке:
— Я тебе, наверно, все поломал там, что ты устроил.
— Стропы! Стропы! — задыхаясь, твердил Эдька. — Ну чего же ты? Стропы!
У каждого, кто прыгает с парашютом, есть с собой нож. Если зависнет основной парашют, нужно резать стропы и спускаться на запасном. Иначе — крышка. Пилот спасется. Он оставит машину и приземлится на своем парашюте. А тебе крышка. Верная. Если не перережешь стропы.
— Стропы! Стро-пы!! — орали мы в три глотки, забыв, что тот, кто висит под хвостом, нас действительно все равно не услышит.
Мы спотыкались, падали и снова бежали и орали.
Казалось, самолет выбивается из последних сил. Он походил на попавшую на блесну щуку.
Эдька выдохся первым. Он свалился в пыль на перепаханном поле. Он лучше нас разбирался в летном деле. Задрав голову, Эдька следил за мечущимся самолетом и бормотал пересохшими губами:
— Прыгай… Теперь сам прыгай. Прыгай же… Не спасешь теперь.
Эдькины мысли были уже не с тем, кто висел под хвостом, а с тем, который сидел в кабине. Расстояние между самолетом и землей быстро сокращалось. Наставление по производству полетов обязывало пилота давно оставить машину.
Эх, как не хватало мне сейчас наших крыльев! Взлететь бы, догнать самолет, сбросить со стабилизатора проклятый купол! Как все это было бы просто с нашими крыльями.
Эдька сидел на земле, и с висков у него стекали грязные струйки пота. Мы с Китом стояли рядом и не спускали глаз с падающего самолета.
— Все… Теперь все, — пробормотал Эдька, закрываясь ладонями.
Но неожиданно, когда до земли осталось метров пятьдесят, из кабины вывернулся темный комок. За ним белой лентой плеснул парашют и, не успев раскрыться, исчез за деревьями. А неуправляемый самолет резко изменил центровку, почти вертикально задрал нос и скинул с хвостового оперения злосчастный купол.
Зависшему под стабилизатором человеку повезло. Парашют у него уже был раскрыт. Это его спасло. До земли оставались считанные метры, но купол успел наполниться воздухом.
Брошенный самолет, беспорядочно переворачиваясь, рухнул в заросшую кустарником балку. Я думал, взорвутся бензобаки. Но они не взорвались.
Того, который завис, отнесло поближе к нам, на край распаханного поля.
Прыгая через рыжие комья земли, мы неслись к белеющему вдали пятнышку.
Парашютиста мы узнали издали. По голове с прозрачным пушком. Это был друг Руслана Барханова — лейтенант Тарас Коваленко. Он сидел, высоко подняв острые колени и зажав ладонями уши. На груди у него тугим рюкзаком топорщился запасной парашют.
Мы остановились метрах в трех и не решались подойти ближе.
— Видишь, финка вон, — шепнул мне Эдька.
На широком флотском ремне в ножнах у Коваленко висела финка.
Лейтенант не видел нас. Он застыл в своей неудобной скрюченной позе и не шевелился.
Осторожно ступая, Эдька зашел со стороны его лица. И тогда Коваленко поднял глаза и обвел нас отрешенным взглядом. У него мелко дрожал подбородок и прыгала нижняя губа.
— Вам… помочь? — тихо проговорил Эдька. — Давайте мы поможем. Вы не ушиблись?
Лицо Коваленко болезненно сморщилось. Он разжал уши, словно не слышал и болезненно напрягал слух.
— Я говорю: вам помочь? — повторил Эдька. — Давайте парашют снимем.
Коваленко вдруг чего-то испугался, защищаясь от нас, выставил вперед трясущиеся ладони.
— Нет, нет! — срываясь на крик, запричитал он, и я услышал, как у него лязгнули зубы.
Это было страшно. Всегда презрительно-надменный, с гордо выпяченной грудью и танцующей походкой, лысый лейтенант Коваленко неожиданно предстал перед нами совсем в ином виде.
Мы стояли растерянные. Стояли и в упор рассматривали белого, с дрожащими губами лейтенанта.
Наверно, это неприлично — пялиться так на человека. Тем более, когда человек попал в беду и никак не может опомниться.
Мы молча попятились от Коваленко и, не сговариваясь, бросились бежать. Мы не удирали. Мы на всех парах припустили к небольшой осиновой роще, где упал тот, который до последнего спасал лейтенанта Тараса Коваленко.
Летчик лежал на опушке рощицы, закинув голову с выступающим на горле кадыком и неуклюже подвернув ноги. Дыхание вырывалось из его приоткрытого рта с хрипом и бульканьем.
— Дядя Жора! — закричал я, падая около него на колени. — Дядя Жора! Что с вами?
Я затряс его и услышал слабый стон. Из уголка рта стекала к уху черная струйка крови.
Эдька с Киткой подтащили ему под голову скомканный купол парашюта. Дядя Жора внимательно посмотрел на каждого из нас и хотел что-то сказать. Но ему не хватало воздуха. Я видел, что он задыхается. Он глотал воздух судорожными маленькими глотками, как обжигающий кипяток из кружки. Голову мы приподняли на парашют, и струйка крови стекала теперь не к уху, а к подбородку.
Я расстегнул на его груди парашютный замок. Тугие лямки освободили плечи и ноги. Ему, кажется, стало немного легче. Он снова попытался что-то сказать. Глаза его блестели и звали. Я нагнулся ухом к его губам.
— Амба, — еле слышно выдавил дядя Жора. — Позвоночник, Тим…
Кровь с подбородка капала на кремовый шелк парашюта и расплывалась алым пятном.
— Что вы еще?! — заорал я. — Глупости! Сейчас медицина приедет. Медицина в два счета. Вы не имеете права! Сначала всегда кажется, что очень больно. Руку мне знаете как было больно!
Он смотрел на меня и чуть-чуть улыбался. А глаза у него блестели все больше и больше. Потом на нижних веках дрогнули слезы и скатились по щекам.
— Дядя же Жора! — завопил я.
Он прикрыл веки и снова поднял их. Я понял, что он хочет, чтобы я нагнулся. Я приблизил ухо к самым его губам. Дыхание у него стало слабее и чаще.
— Сплоховал… принц… Гамлет, — прошептал он мне в ухо и захлебнулся.
Изо рта вялыми толчками пошла кровь. Глаза расширились, уставились в небо и застыли. Выражение их было немое и чуточку удивленное.
— Дядя Жора, — пробормотал я сквозь слезы и тронул его за плечо. — Дядя Жора!
Я тряс его за плечо и орал. Он не стонал, и кровь, что минуту назад густо лилась по подбородку, стала уже подсыхать, покрываться паутинкой трещинок. А застывшие зрачки не отрываясь смотрели на какую-то точку в небе.
— Что он сказал? — шепнул Эдька.
— Ничего, — ошалело взглянув на него, пробормотал я. — Сказал, что хотел спасти этого… Коваленко.
Я очень спокойно выговорил каждое слово. А потом закрыл лицо ладонями и упал в траву. Я выл и колотился лбом о землю. Я с яростью отбивался от Эдьки с Китом, которые пытались меня успокоить.
— Этого дурака спасал! — орал я. — Идиота! Болвана! Он стропы не мог перерезать, а его спасать!
— Тише ты, ну тише, пожалуйста, — растерянно бормотал Эдька, со страхом оглядываясь на неподвижного дядю Жору.
— Вертолет, однако, летит, — буркнул Кит.
Я поднял голову. Пузатый вертолет ворочал над деревьями острым хвостом, выбирая место для посадки. Сильная струя воздуха волнами шла по траве, пригибала кусты.
— Что же вы, люди? — проговорил я тихо. — Не могли уж немножечко побыстрее!
Ветер волнами клал траву и трепал над широким дяди Жориным лбом его красивые, как у отца, волосы.
И тут Эдька захлопал вдруг себя по карманам и забормотал:
— Часы… Где же часы? Что я теперь маме скажу? Она ведь ни за что не поверит, что я потерял их. Разве она поверит.
Я с ужасом уставился на него. Как он может?
Я никогда в жизни не забуду, как он хлопал себя по карманам и бормотал про какие-то часы.
На кладбище моросил дождь. Капли стекали с листьев на деревьях, с кончиков ребер на зонтах.
За туманом дождя застыли в кустах деревянные пропеллеры. Под ними лежали те, кто не дожил до реактивных самолетов. Теперь над могилами летчиков пропеллеров не ставят. Теперь ставят звезды.
Начальник политотдела, приехавший на похороны, сухощавый полковник с больными глазами и седой головой, поднялся на кучу скользкой земли и произнес речь. Глаза у него были как после бессонной ночи. Он все время с силой сжимал и разжимал веки. И еще он давил на закрытые глаза пальцами, сводя их на переносице.
— Спи спокойно, наш боевой друг, — тихо закончил полковник и, насупив брови, сердито посмотрел на дядю Жору.
Дядя Жора лежал, уткнув подбородок в черный галстук. Тугой белый воротничок выжал у него на подбородке складку.
Полковник зажмурился, покрутил в опущенных руках фуражку с намокшим чехлом и стал разглядывать, как ему лучше спуститься с кучи. Из-под ног у него скользила и осыпалась земля.
Феня хлюпала распухшим носом и тыкалась в мамино плечо. Мама держала в левой руке зонтик, а в правой мою руку. Почему-то я совершенно безропотно отдал ей свою руку.
После начальника политотдела выступил Эдькин отец, майор Хрусталев.
Эдька стоял под одним зонтиком со своей матерью. У Веры Семеновны были строго сжаты накрашенные узкие губы.
Под ногами у людей чавкала земля. Люди наклонялись друг к другу и шептались. А в кустах тихо шелестел дождь.
Мама поцеловала дядю Жору в лоб. Мы были самые близкие дяде Жоре. Отец наклонился и тоже поцеловал дядю Жору в лоб. И Феня поцеловала. Феня вся тряслась и не могла поднять голову. У гроба ее поддержали под руки Руслан Барханов и Сеня Колюшкин.
Два матроса подняли крышку, которая стояла у дерева, и хотели накрыть гроб. Но тут в толпе кто-то сказал: «Постойте». Все оглянулись, рассматривая, кто это сказал. А матросы растерялись и не знали, что делать с крышкой.
— Постойте, — повторил тот же голос, и из толпы вышла Люба-парикмахерша.
Она подошла к дяде Жоре и смятым носовым платком промокнула скопившуюся у его глаз дождевую воду. Пальцы у Любы дрожали, но стояла она прямо, не то что Феня. И лицо у нее было спокойное и жесткое. Водяная пыль сеялась дяде Жоре на лоб, на впалые желтые виски, на упершийся в галстук подбородок. А Люба стояла и вытирала эту пыль, словно хотела разгладить на застывшем лице морщинки.
Она стояла долго. И все смотрели на нее и молчали. А Феня снова затряслась и ткнулась маме в плечо.
Матросы с крышкой поглядывали то на Любу, то на начальника политотдела. Тогда, скользя по глине, начальник политотдела подошел к Любе, взял ее под руку и кивнул матросам.
— Да, да, — пустым голосом сказала Люба.
Крышку матросы заколачивали большими гвоздями. Они бухали по деревянной крышке, точно заколачивали ящик на складе.
Когда гроб на веревках спускали в яму, грохнул салют. И мне сделалось больно, что все поцеловали дядю Жору, а я не поцеловал. И еще мне было досадно от спешки. Торопятся, словно на обед боятся опоздать.
Та-ах-эх-эх! — распорол низкое небо залп. — Та-ах-эх-эх!
Люди подходили и кидали в яму горсти земли. Земля стучала по крышке. Люди кидали землю торопливо и смущенно, словно сомневались, правильно ли они делают, кидая на человека землю.
Я закусил губу и побрел между могилами вглубь кладбища. Я не хотел кидать землю на дядю Жору. О брюки терлась мокрая трава. В траве блестели хрусталики дождинок. В зеленых чашечках листьев хрусталики катались, как капельки ртути. Из заржавевших овальных жестянок с выцветшими розами венков улыбались парни в шлемофонах и флотских фуражках.
«Герой Советского Союза лейтенант Гром Валентин Сергеевич, — прочел я надпись на гранитном памятнике. — Погиб смертью храбрых при выполнении воинского долга».
Воинский долг… Гром не дал самолету упасть на поселок. Он разбился, но спас десятки людей.
А дядя Жора? Он тоже погиб как герой?
В сиреневой кашке, что взбежала на холмик к подножию гранитного постамента, лежал кривой, потемневший от дождя сук. Я поднял его и повертел в руках. В суке что-то было. Он походил на крюк от подъемного крана и на вопросительный знак. Но что-то было в нем еще. Только я никак не мог угадать, что. Такое умел угадывать один дядя Жора.
— Ты тоже погиб смертью храбрых, — прошептал я, прижимая вопросительный знак к груди. — Тоже. Все знают, что ты был храбрый и спасал этого хвастуна Коваленко, который струсил и раньше времени дернул за кольцо.
Вопросительный знак испачкал мне белую рубашку. Я слишком крепко прижал его к груди. В ушах у меня отчетливо прозвучали последние дяди Жорины слова:
«Сплоховал… принц… Гамлет…»
— Нет, — громко сказал я. — Нет, неправда это!
Ни с того ни с сего я вдруг так разревелся, что никак не мог остановиться. Я уперся лбом в березу и ревел. Мне было хорошо, что я один и никто не видит, как я реву.
Сзади подошел Руслан Барханов.
— Ищу тебя, ищу, — сказал он. — Куда же ты задевался?
Он обнял меня за плечи, и мы пошли с кладбища. Вопросительный знак я сунул в карман. Ноги у меня промокли. Волосы слиплись и висели сосульками.
— Вы с ним очень дружили? — спросил Руслан.
Я подумал, что Руслану хорошо сейчас так говорить. Идти под теплым дождичком и говорить. А дядя Жора остался один. Все разошлись, а он остался. И ночью он там будет один, и зимой, и всегда.
— Я знаю: очень, — сказал Руслан. — Хочешь со мной дружить?
Кому бы, интересно, не захотелось иметь такого друга, как Руслан Барханов? Каждому бы захотелось иметь такого друга. Но я не мог ему ничего ответить. Я боялся, что разревусь снова. Я нагнул голову и думал, что он поймет. Но он не понял и спросил еще раз:
— Хочешь?
— Да, — выдохнул я.
— Вот и порядочек, — сказал Руслан. — Пошли к нам. У нас в холостяцкой гостинице ребята собираются. Жору помянуть.
— Он героем погиб, — сказал я. — Я сам видел. Вы не думайте.
— Все видели, — подтвердил Руслан. — Все.
— А этот ваш… Коваленко… — сказал я.
— Будет тебе, — перебил Руслан. — Нашел о ком говорить. Пускай себе коптит небушко. Его демобилизовать хотят.
Я поднял на Руслана глаза. Он говорил о Тарасе Коваленко так, словно они и не дружили никогда, и на бильярде никогда вместе не играли, и в город вместе не ездили.
Но я понял Руслана. Он был не из тех хлюпиков, которые могут простить труса. Даже если это твой друг.
Я бы тоже никогда не простил труса.
В самой большой комнате холостяцкой гостиницы набилось человек двадцать офицеров. В этой комнате жил с тремя товарищами лейтенант Дручевский, которого почему-то звали паном. Табачный дым мешался с прелым запахом подсыхающей на теле одежды. Руслан сходил к себе в комнату за аккордеоном, и мы кое-как протискались к окну. На койке потеснились и освободили нам место.
Закинув на плечи ремни, Руслан растянул мехи, и по комнате тихо поплыла мелодия песни «Служил ты недолго, но честно».
— Будет душу-то вытягивать! — попросил Сеня Колюшкин. — Честное слово!
На столе, вдвинутом в тесный проход между четырьмя койками, нарезали на газете сало и несколько головок лука, накромсали кусками круг колбасы и вспороли ножом банки с консервами. Водку разлили по граненым стаканам.
— Ну, не чокаться, — сказал пан Дручевский. — Жора правильным парнем был. Поехали.
— Поехали, — подхватил начальник парашютно-десантной службы старший лейтенант Массалов.
Я его почему-то не любил, этого начальника ПДС Массалова. Что-то в нем было не такое, хотя он и носил на груди значок мастера парашютного спорта. Мне все время казалось, что ему нужно было стать начальником дровяного склада, а он случайно пролез в начальники ПДС.
Меня притиснули между Русланом и железной спинкой кровати. У Руслана на коленях стоял аккордеон, а на аккордеоне — стакан с водкой. Я смотрел на стол и думал о том, что Люба-парикмахерша правильно сделала, что вытерла дяде Жоре лицо. У меня перед глазами все время стояло его лицо. Машина с откинутыми бортами медленно ползет на кладбище, на машине стоит гроб, и дядя Жора покачивает головой, словно просит, чтобы его не увозили.
— А ты? — спросил меня Руслан и взглядом показал на стакан, в котором было налито немного портвейна.
— М-м, — мотнул я головой.
— За Жору. Красненького.
Я зажал стакан в кулаке и смело запрокинул его донышком к потолку. Я не хотел, чтобы офицеры подумали, будто я какой-нибудь молокосос.
— Закусывай, — сказал Сеня Колюшкин, протягивая мне через стол кусок хлеба с салом.
Я сидел как равный среди равных. Потому что я был дяди Жориным другом. И все офицеры знали, какие мы были с ним друзья.
Портвейн вышиб у меня из глаз слезы. В животе сразу стало тепло. За столом шумели и пели песни.
— «Славное море, священный Байкал. Славный корабль, омулевая бочка», — тянул Руслан, положив щеку на аккордеон. Пальцы его чуть дотрагивались до мягких клавиш. Короткие черные волосы клинышком спускались на лоб.
Начальник парашютно-десантной службы Массалов пел тоже. Голос у него был дай боже. Как через усилитель. А слуха — никакого.
Широколицый лейтенант Котлов с мясистым коричневым носом закатывал пустые бутылки под койку. Он закатывал их с серьезным видом, будто делал важное дело. Бутылки звякали под койкой на разные голоса.
Из-под кителя у Котлова выглядывала тельняшка. Синие полосы на ней совсем поблекли. Носить такие тельняшки считалось самым шиком. Новые тельняшки специально вымачивали в слабом растворе хлорки, чтобы они стали похожими на полинявшие.
— Он мне еще тот втык устроил, — рассказывал носастый Котлов соседям. — Я, понимаешь, захожу от солнца, с превышением иду. Лег на боевой. Всё тютя в тютю. А в конусе потом ни одной дырочки. Ну, он мне и устроил. Как раз накануне это было.
Котлов пустил под койку еще две бутылки. Откуда нераспечатанные бутылки появляются на столе, я никак не мог усмотреть. Они сами собой появлялись.
— А я с ним как раз утром шлемофонами обменялся, — в десятый раз рассказывал в дальнем углу за сизым папиросным дымом пан Дручевский. — Мой так жал, прямо уши отваливались…
Каждый рассказывал, как он последний раз видел дядю Жору. Если бы дядя Жора не разбился, никто бы и не вспомнил, о чем они тогда говорили.
— Эхма, жизнь наша! — сказал пан Дручевский. — За голубой асфальт под крыльями, братцы! — Он поднял стакан.
— Без выбоин и колдобин! — поддержали его.
— А если что, я бы тоже хотел, как Жора, — сказал носастый Котлов.
— Как это? — поинтересовался начальник ПДС Массалов.
— Чтобы до последнего и не стыдно потом чтобы было.
Массалов опустил стакан к столу, но не поставил его. Спросил:
— Чего не стыдно-то?
Голос у него грохотал так, словно он разговаривал с Котловым через речку.
— Эх, сказал бы я тебе! — проворчал Котлов. — Поехали, ребята. Ладно.
Массалов выпил вместе со всеми и утер ладонью толстые губы.
— Выходит, ему Коваленко стыдно было бросать? — проговорил он. — Так? Один штаны пачкает, а другому за него стыдно. И он от стыда на тот свет отправляется? Так?
Начальник ПДС свободно перекрывал своим голосищем шум в насквозь прокуренной комнате.
— Иди ты, — огрызнулся Котлов, — знаешь…
— Кончай, Массалов! — закричали офицеры. — На примере Коваленко ты нас в штабе повоспитываешь.
— Я не о Коваленко, — сказал Массалов. — Я о другом. Жора второй класс имел, звеном командовал, других с парашютом сбрасывал. Так? А сам он сколько раз прыгнул? Вот вам и результат. Что-то он не очень на прыжки рвался. Все так вот больше.
Массалов показал рукой в точности как дядя Жора, когда мы возвращались из бани. Он словно подслушал наш тогдашний разговор. Меня даже в жар бросило. От стыда. И от злости.
— А что? — сказал Массалов, оглядывая притихших офицеров. — Может, не так?
Руслан поднял от аккордеона щеку, рывком сжал мехи. Они рявкнули басами.
— Это ты к чему же клонишь? — с угрозой спросил он.
— К тому, что наставление по производству полетов кровью нашего брата написано, — сказал Массалов.
— Ну?!
— И в нем точно сказано, где и когда оставлять самолет.
— НПП, значит, вспомнил? — проговорил Руслан. — Пунктик такой-то, параграф такой-то…
— Ребята, действительно, нашли время тоже! — закричали офицеры.
— Самое время вообще-то, — уперся Массалов. — Под крылышко голову спрячете — завтра слова похороны будут… Мы не за ради удовольствия прыгаем. Плесни-ка, — Он протянул соседу стакан.
— Может, хватит? — подозрительно взглянул на него пан Дручевский.
— Да я что, спьяна, что ли? — удивился Массалов.
— Тогда заткнись! — бросил Руслан. — Пока не поздно. Налейте ему, ребята.
— Я не про Жору, — сказал Массалов. — Я его не хочу обидеть. Не думайте. Он со мной всегда откровенным был. И поэтому я его знаю. И сейчас бы он меня тоже наверняка поддержал. Не Коваленко Жора спасал, а… растерялся он…
— Ты заткнешься в конце концов или нет?! — вскочил Руслан. На груди у него дрожал мехами аккордеон.
— А ты, может, иначе думаешь? — ехидно поинтересовался Массалов.
— Все иначе думают, — угрюмо произнес Колюшкин, вылезая из-за стола. — Все! Понял. Только некоторые — по-другому, которые у нас слишком храбрые.
Он в упор смотрел на Массалова, словно подыскивая повесомее слова. Потом махнул рукой и боком стал пробираться к двери. У двери оглянулся:
— Если бы Жора сам о себе сказал, что струсил, я бы не удивился. Про себя — не каждый такое отважится сказать. Про других — этого у нас навалом. Особенно после драки.
Он зло хлопнул дверью.
За столом зашумели. Меня больно прижали к спинке кровати с тонкими прутьями. Я выскользнул под стол и полез между ног к выходу. Я тоже не хотел сидеть с этим Массаловым. Я бы на месте Колюшкина ему бы еще и не то сказал.
В голове у меня гудело, а пол клонился то в одну сторону, то в другую. У стены под койкой лежали пустые бутылки. Пол падал от них горкой. Они лежали на самом верху горки и не катились. Из кармана у меня вывалился вопросительный знак. Я подобрал его и полез дальше. Выбравшись из-под стола, я стукнул вопросительным знаком по столу и заорал на Массалова:
— Врете вы! Ничего он не растерялся! Врете!
Кажется, я попал по блюдцу с окурками. Окурки полетели за все стороны. Я еще больше разозлился из-за этих окурков.
— Он за Коваленко боялся! — орал я. — Ему Коваленко было жаль! Он смертью храбрых погиб!
Офицеры молча смотрели на меня, а я орал и лупил суком по краю стола…
Руслан догнал меня у Гнилого пруда и стал доказывать, что не надо обращать внимания на Массалова.
— Мало чего он ляпнет по пьянке.
В голове у меня гудело, как в распределительной трансформаторной будке. Дождик уже не сыпал, но небо по-прежнему было серым и низким. В зеленой чаше пруда надрывались к дождю лягушка. Над ясенем, перелетая с ветки на ветку, гомонили галки.
— А чего это Феня сегодня? — спросил вдруг Руслан. — Он ей нравился, да?
— Кто? — не понял я.
— Да Жора.
Я не ответил Руслану. Я только удивился, чего он вдруг спрашивает такое. Дядя Жора всем нравился. Я ни одного человека не знаю, кому бы он не нравился.
— Мы ведь теперь друзья с тобой, — сказал Руслан. — Мы должны помогать друг другу, рассказывать обо всем. Часто она к нему заходило?
— Как — заходила?
— Ну, в комнату к нему.
Я отвернулся.
От Руслана пахло водкой, луком и одеколоном «Шипр». Я сам не знаю, что случилось со мной. Мне раньше всегда нравился запах «Шипра». А теперь мне показалось, что «Шипр» пахнет еще хуже, чем керосин. Меня прямо замутило от этого запаха.
— Нравится она мне очень, Тимка, — вздохнул Руслан. — Когда мы с ней поженимся, то и с тобой родственниками станем. И винтовку я тебе тогда насовсем подарю.
Я смотрел в зеленый пруд, где квакали лягушки, и думал о том, что такое «сплоховал принц Гамлет». Не успел вовремя выпрыгнуть? Растерялся? Или не сумел спасти Коваленко? Он ведь так и не узнал, что спас Коваленко. Дядя Жора мог про себя что угодно сказать. Про себя — отважится не каждый. Сеня Колюшкин прав. Сеня даже на дядю Жору чем-то похож — такой же большой и неуклюжей. И волосы у них похожие. И он правильно сделал, что ушел и не стал пить с этим Массаловым.
А если бы дядя Жора выпрыгнул раньше? Тогда, когда ему было положено выпрыгнуть по НПП? Что тогда? Тогда бы он стал героем? Разве смелость это — поступать, как положено по НПП? Разве герои поступают только так, как записано в инструкциях? И Горбовский всегда так поступал? И Гром? И Герман Титов? А если бы Титов хоть раз поступил не по инструкции?
— Фене привет передавай, — сказал Руслан, когда мы расстались с ним у холостяцкой гостиницы. — И не забывай, что мы теперь друзья с тобой.
Он помахал мне рукой. А мне вдруг сделалось стыдно. Хотя, если люди стали друзьями, от этого не должно быть стыдно… Просто у меня настроение было идиотское. Хоть волком вой…
Руслан отправился дальше пить с Массаловым. А я опустил голову и побрел домой. После портвейна с салом мне чертовски хотелось есть.
У Фени болела голова. Она лежала на кровати лицом к стене, и ее белые волосы почти сливались с подушкой. На розовой пятке осталась у нее от шва на чулке канавка.
Отец ремонтировал дверцу буфета. Дверца уже целый год болталась на одной петельке. Шурупы и разные ржавые гвозди хранились у нас в железной коробке из-под халвы. В коробке не оказалось ни одного подходящего шурупа.
— Ешь ты их, что ли? — проворчал отец, высыпая содержимое банки на стол.
Хотя я наелся щей и пшенной каши с молоком, в голове у меня еще немного шумело после портвейна. Поэтому я сказал:
— Нет, я их не ем. Они невкусные.
Отец уставился на меня, но промолчал. Сразу после кладбища ему было неудобно отвешивать мне подзатыльники.
— Посмотри в шкафчике на кухне, — сказала мама. — Там внизу, где стиральный порошок, еще какие-то гвозди есть.
Отец зашлепал босыми ногами на кухню. Если бы не обязательная для каждого военнослужащего форма одежды, он бы, наверно, и на аэродром ходил босиком.
Не успел отец дошлепать до двери, как в нее кто-то постучал. Дверь распахнулась, и в комнату ввалились начальник политотдела и подполковник Серкиз.
— Не помешали? — жмурясь, сказал начальник политотдела. — Незваный гость, оно дело известное…
Он с силой сжал веки и надавил на глаза пальцами. Пальцы у него сошлись на переносице.
— Не помешали? — повторил он.
Я не помню случая, чтобы наш дом привлек внимание кого-нибудь из начальства. А тут сразу двое. Отец растерялся и замер по стойке «смирно». Потом он спохватился и бросился за своим кителем, что висел на плечиках за кроватью.
— Ну, зачем же вы? — поморщился начальник политотдела, старательно моргая глазами. — Мы ведь на секунду.
Но отец уже застегивал китель. Нашивки на старшинских погонах походили на посадочное «Т», которое выкладывают во время полетов на аэродроме. Мама ладошкой сгребала со стола в банку из-под халвы гвоздики и шурупы. Я потянул отца за рукав и посмотрел на его голые ноги.
— Ага. Прошу прощения. Сейчас, — забормотал отец и кинулся за ботинками.
Он совсем смешался. Мне его даже жалко стало. Хотя, на мой взгляд, дома человек имеет полное право ходить в чем хочет. Будь он хоть вообще рядовой.
Но в нашем доме меня, кажется, понимала одна Феня. Она как ни в чем не бывало лежала спиной к гостям и лишь одернула на коленях халатик.
— Ну вот, хлопот мы вам тут доставили, — заморгал начальник политотдела. — Разрешите?
Он взялся за спинку стула и посмотрел на маму.
— Да, конечно, — засуетилась мама. Она тоже не знала, как вести себя с такими гостями. То ли посылать меня к дяде Косте за водкой и накрывать на стол, то ли еще что.
Начальник политотдела сел и снял фуражку. Натянутый на нее белый чехол еще не совсем просох. Только на самой середине высвечивала сухая горка.
Оттого, что мы все растерялись и молчали, полковник тоже почувствовал себя не совсем ловко. Моргая и морщась, словно ему запорошило глаза, он посмотрел на Серкиза. Но Серкиз с отсутствующим взглядом стоял у двери и всем своим видом показывал, что ему этот визит — хуже касторки.
— Понимаете, — сказал начальник политотдела, переводя моргающие глаза на маму, — мы, собственно, не совсем к вам. Родных у Переверзева не осталось, так что… В общем, надо как-то с его имуществом вопрос решить. А комнату мы отдадим вам. Тесновато вам тут, и дети у вас взрослые. Замуж им скоро.
Полковник говорил все это маме. И мама слушала его и тихо кивала головой. При последних словах он попытался улыбнуться. Но веки у него сжимались так болезненно, что из улыбки ничего не вышло.
— Замуж им еще не скоро, — зло сказала с кровати Феня. — Откуда вы взяли, что им скоро замуж?
— Вот, пожалуйста, — заморгал полковник, опять силясь улыбнуться, — на воре шапка горит. Но я ведь шучу. Вы понимаете.
— Да, да, понимаем, — заторопилась мама.
А Феня, вместо того чтобы замолчать, отчетливо произнесла:
— Что-то нынче у всех шутки больно однобокие пошли. Вы бы уж заодно и лейтенанта Барханова помянули. Чего уж.
— М-да, — сказал начальник политотдела, и все замолчали.
Молчали в комнате так долго, что у меня чуть сердце не остановилось. Я не выдержал и сказал:
— Папа говорит, что мы этого Барханова все равно к нам и на порог не пустим.
— Как? — удивился начальник политотдела и заморгал еще быстрее. — Почему не пустите?
И в тот же момент на моем затылке прозвенела солидная затрещина.
— Вы не слушайте его, товарищ полковник, — пробормотал отец. — Вы не слушайте.
— А что, теперь так уж пустишь? — спросил я.
— М-да, — сказал начальник политотдела и зажмурился. — Мы бы, в общем, хотели к нему в комнату заглянуть. Вы не возражаете?
— Да как же мы можем? — встрепенулась мама. — Пожалуйста. Она открыта. Он ее и не запирал никогда. У него и замка не водилось. Одевали когда, так я вещички его взяла. А так все как есть осталось.
Для нашей мамы это была целая речь. Но уж больно она обрадовалась, что начальство, кажется, собралось уходить.
Полковник надел сырую фуражку, покосился на Фенину спину и первым шагнул к двери.
— Прошу вас, — пригласил он маму.
За мамой вышел Серкиз, за ним отец в незашнурованных ботинках. Шнурки с железками на концах стукали по полу.
Мы остались с Феней вдвоем. Она посопела в стенку, повернулась ко мне и сказала:
— Я никак не могу понять, откуда у тебя эта дурацкая манера вечно совать свой нос туда, куда тебя не просят!
Я и сам не знал, откуда у меня эта манера. Но вместе с тем совать свой нос туда, куда тебя просят, тоже нет никакого интереса.
— А ты что, поругалась, что ли, с Русланом? — спросил я.
— При чем тут поругалась я или не поругалась? — отрезала она. — Это совершенно никого не касается. И прежде всего тебя.
— Как записочки ваши таскать, так меня касается, — сказал я. — Он тебе, например, привет сейчас передавал.
— Спасибо. Что еще?
— Больше ничего. Только привет.
— Очень приятно, что только привет.
— А Сеня Колюшкин тебе совсем не нравится? — спросил я.
— Дурак! — сказала Феня.
— Он на дядю Жору немного похож, — тихо сказал я. — И волосы у него такие же.
У Фени дернулась губа. Феня засопела и отвернулась к стене. Мне тоже захотелось засопеть, шлепнуться на диван и отвернуться к стене. Но я не шлепнулся. Это только распусти себя, а потом вообще соплей не оберешься. Я рванул дверь и отправился посмотреть, что там делают наши гости.
С тех пор как не стало дяди Жоры, в комнату я к нему не заходил. Я не хотел заходить в его пустую комнату. Все стояло, как он оставил — и стол, и койка, и деревянные фигурки на полках, — а хозяина нету и никогда не будет.
Гости тоже не хотели заходить в комнату. Они теснились у входа.
— М-да, имущества не густо, — говорил начальник политотдела. — Летное обмундирование сдать придется. А комнату мы пока опечатаем. — Он обернулся к маме: — Вы уж нас извините, но такой порядок.
— Да ну что вы! — забормотала мама. — Мы ведь соседи только.
Я протискался между отцом и мамой и первое, что увидел в душной комнате, были Любины глаза. Большие печальные глаза Любы-парикмахерши. Они смотрели прямо на меня из стоящей на столе и обструганной по форме лица липовой чурки.
На столе в стружках лежало узкое долото и нож с кривым лезвием. На токарном станочке висело грязное вафельное полотенце. На полочке рядом с воздушной балериной стоял принц Гамлет и задумчиво рассматривал человеческий череп.
— А это кто? — раздался вдруг голос Серкиза.
Я вздрогнул от его голоса, Серкиз ни слова не произнес, как пришел. А теперь словно выстрелил.
Он смотрел поверх Любиной головы на висящий в деревянной рамке портрет человека с чапаевскими усами.
— Кто это?
— Отец дяди Жорин, — проговорил я и тут же испуганно попятился.
Выпуклые глаза подполковника ударили меня, точно я опять свалился на него с крыши.
— Кто?
— Отец, — пролепетал я. — Он мне сам говорил.
Непонятно было, чего Серкиз взвился. То помалкивал и словно повинность отбывал, а увидел фотографию — и взвился.
Серкиз шагнул через комнату, снял со стены портрет с треснутым в уголке стеклом и повернул его к свету.
— Это отец Переверзева? — недоверчиво спросил он и взглянул на маму.
— Отец, отец, — растерянно подтвердила мама.
И все в комнате снова почувствовали себя неловко. Почему это у дяди Жоры не мог быть отец? И почему портрет своего отца дядя Жора не мог повесить на стенку? Тем более такого отца.
Проведя по глазам пальцами, словно снимая пенсне, начальник политотдела спросил:
— Вы знали его?
Серкиз не ответил. Мне даже показалось, что он смутился. Он как-то слишком поспешно повесил портрет на прежнее место и выдернул из кармана тужурки кожаные перчатки. С зажатыми в кулаке перчатками он вновь стал прежним Серкизом. Смущение лишь скользнуло по его лицу и исчезло.
Он смутился всего на мгновение, но мне хватило этого мгновения. Меня обдало ознобом. Я не сводил с Серкиза глаз. А он с безразличным видом смотрел в окно и похлопывал себя по колену перчатками. Он так похлопывал себя перчатками, словно в комнате никогда не висело никакого портрета. Но кого он хотел обмануть? Ясно же, что он знал дяди Жориного отца. Конечно, знал! И не просто знал. Зачем бы ему тогда скрывать это?
А человек, который украл чертежи махолета, тот скрывается. Тому нельзя, чтобы его узнали. И он давно бы построил этот махолет, да у него нет расчетов. А расчеты лежат здесь, под койкой, в затасканном чемодане.
Я покосился на койку. Мне стало жарко. На всякий случай я отступил поближе к чемодану, чтобы до последнего защищать дерматиновую папку. Я был готов к схватке. Так бы просто я ее не отдал. Дядя Жора сам обещал мне подарить ее. И при начальнике политотдела Серкиз ничего со мной не сделает. Он не посмеет ничего мне сделать при начальнике политотдела.
— Так опечатываем? — равнодушно спросил Серкиз, поворачиваясь от окна.
Он напустил на себя столько равнодушия, что и последнему дураку стало бы ясно, что к чему. Он вытащил из кармана дощечку и кусок сургуча с таким видом, словно только тем и занимается, что по сто раз в день опечатывает разные комнаты.
— Да, давайте, — зажмурился начальник политотдела и вышел в коридор.
Серкиз подтолкнул меня к двери, точно я был каким-нибудь неодушевленным предметом. Я с трудом отклеился от койки и лихорадочно соображал, как мне быть.
Он уверенно, будто у себя дома, захлопнул дверь, продел в петельки для замка бечевку, повесил дощечку и чиркнул спичкой. Сургучная палочка поплыла на огне, закапала в углубление на дощечке. Запахло горьким, как на почте. Когда углубление заполнилось, Серкиз плюнул на печать и вжал ее в коричневое, быстро твердеющее тесто.
Ушел Серкиз первым, еле заметно кивнув маме. Начальник политотдела, моргая и морщась, попрощался с мамой и папой за руку.
— Дочке передайте, чтобы не обижалась, — попросил он. — Я и впрямь не совсем удачно пошутил. Да и не ко времени.
Он нагнулся под низкой притолокой. Папа взял под козырек, смутился и сделал вид, что поправляет на голове фуражку. Непонятно, чего он напялил на себя эту фуражку. А когда за гостями захлопнулась дверь, отец сердито сорвал фуражку с головы и сунул ее на гвоздь.
— Ходят тут, — пробормотал он. — Делать им нечего!
Ему было стыдно, что мы увидели его не таким, как всегда.
Нашел тоже, чего стыдиться! Мы и так отлично знали, что он не генерал, а старшина. А если бы он был генералом, то начальник политотдела и подполковник Серкиз тоже бы перед ним попрыгали.
— Тимка, марш за водой! — загрохотал отец из комнаты.
Он теперь искал, на ком сорвать злость, что он не генерал. А я разглядывал красную печать. За печатью лежала дерматиновая папка. И я обязан был спасти эту папку. Спасти во что бы то ни стало. Иначе она неминуемо окажется в лапах Серкиза.
— Я кому сказал? — зарычал отец. — Мне долго тебя допрашиваться?!
Он, кажется, не на шутку разошелся после гостей.
Я взял ведра и отправился на колодец. Из головы у меня не выходила папка. Но я уже знал, как выудить ее из чемодана и не дотронуться до сургучной печати. Окно Серкиз специально закрыл на шпингалеты. Но я все равно знал, как пробраться в дяди Жорину комнату. Это было проще простого.
Отец побрился, надраил пуговицы и отправился на утреннее построение. У военных людей дисциплинка. Попробуй опоздать на построение полка! Тебе так опоздают, что не обрадуешься.
У Фени в санчасти можно опаздывать на сколько хочешь. Капитан медицинской службы Суслов распустил их до последней возможности. Феня могла одеваться и собираться на работу до обеда. Раньше у нее хоть отговорка была — вышивала портрет лейтенанта Грома. А теперь?
— Ти-иу-ум! — зевнула она со своей кровати. — Ты проснулся уже? Не смотри, я оденусь.
Хорошо хоть, что она надумала одеться. А то бы еще с утра пораньше взялась за какую-нибудь книжку про любовь. Это у нее бывает.
Я лежал под одеялом на своем продавленном диване и смотрел на вбитый в стену гвоздь. Потом я стал смотреть в окно. По улице тянулись к штабу офицеры. Они тянулись по двое и по трое, покуривали и не очень торопились. Время до построения полка еще было. Как всегда, на рысях промчался в столовую носастый лейтенант Котлов, которому обычно не хватало пяти минут, чтобы позавтракать.
Феня шебаршила у меня за спиной одеждой. Я думал, не дождусь, когда она наконец отшебаршится. Потом она полчаса расчесывала у зеркала свои длинные белые волосы. Стояла и водила гребнем по волосам. А у меня внутри все переворачивалось от нетерпения.
Проникнуть в соседнюю комнату, не дотронувшись до сургучной печати, было проще простого. Нужно лишь было дождаться, чтобы все ушли из дому. Маму я в расчет не брал. Она все равно не вылезала из кухни. А отец и Феня должны были очистить плацдарм.
Феня не очень торопилась очистить плацдарм. Она битый час прикалывала к платью брошку — кусочек темной деревяшки с белыми царапинами. Брошка бесила меня по двум причинам. Во-первых, ее подарил Фене Руслан Барханов, о котором она не позднее чем вчера и слышать не хотела. А во-вторых, на этой брошке только при могучем воображении можно было разглядеть лицо девушки с одним глазом и круглыми, как у младенца, щеками.
— Да ведь под халатом-то все равно не увидят в санчасти твою брошку! — не вытерпел я.
Феня моей реплики не услышала. Она подушила платье возле брошки и пробкой от духов потыкала у себя за ушами. Наверно, это очень важно, чтобы за ушами пахло, как в парфюмерном магазине. Если у тебя за ушами не пахнет, то это уже не жизнь.
Я выскочил из-под одеяла, поддернул трусы и, помогая себе кулаками, побегал вокруг стола. Я был единственным человеком в доме, который делал физзарядку. Правда, я делал зарядку не каждый день. Я делал ее, когда у меня было время или когда мне необходимо было рассеяться. Сейчас мне нужно было рассеяться, чтобы чего-нибудь не ляпнуть Фене.
На подоконнике по-прежнему рос мамин кактус. Оттого, что он плюхнулся на папин графин, с ним ничего не случилось. С графином случилось, а с ним нет. У кактуса как ни в чем не бывало отросли новые корни.
— Мама, мне уже уходить пора, — проговорила Феня, подрисовывая черным карандашом уголки глаз.
Я вспомнил, как она вчера ревела на кладбище, и мне стало противно. Вчера ревела, а сегодня опять красится.
— Мама, она же опаздывает! — заорал я.
Мама заглянула в комнату. Она перепачкалась в муке. Руки у нее были в муке, и ухо, и кончик носа.
— Сейчас, сейчас, — сказала мама.
— Поглядите, какой заботливый! — удивилась Феня. — Чего это ты?
— Сон мне приснился, — сказал я. — Приснилось, что тебя уволили из санчасти. Каждый день опаздываешь.
— А тебе не приснилось, кого они вместо меня взяли? — спросила Феня.
Этого мне не приснилось. Фармацевтов на острове больше не было. Были среди офицерских жен педагоги, врачи, экономисты и даже одна балерина. А фармацевтов не было.
Я делал приседания на счет «два».
— Сеня Колюшкин ездил в город… И раз. И с какой-то фармацевтихой там познакомился. И два, — отсчитывал я. — Так что все может случиться. И раз…
— Колюшкин познакомится! — фыркнула Феня.
— Фыркает тот… И два… кто фыркает последним, — сказал я и отправился умываться.
Феня позавтракала и ушла, выдавливая каблуками-шпильками дырочки в сырой после вчерашнего дождя дорожке. Я мог голову дать на отрез, что сегодня, как всегда, Сеня Колюшкин зайдет в санчасть за содой и Феня обязательно у него спросит, с кем он там познакомился. Колюшкин покраснеет и станет отнекиваться. А Феня подумает, что он и вправду познакомился. Она очень не любит, когда ее знакомые с кем-нибудь знакомятся.
Мама стряпала на кухне.
— Может, тебе картошки достать? — спросил я.
— Достань, сынок, — сказала она. — Если тебе не трудно.
Мне было не трудно. Я схватил ведро и полез в погреб.
От света фонарика запрыгали по темным углам тени. Из розового абажура, от которого, кроме скелета, почти ничего не осталось, выглядывали прогорелый валенок и меховой шлемофон с одним ухом. Шлемофон был дяди Жорин. И картонная коробка от пылесоса тоже была дяди Жорина.
Встав на ящик, я приналег на крышку люка в комнату к дяде Жоре. В щель ударил свет и понесло пылью. Пыль кудрявилась по всему полу. У меня, как у настоящего грабителя, перехватило дыхание. И еще немного тряслись руки и взмокла спина.
Я торопился, словно за дверью уже стоял Серкиз. Чемодан, который я потянул из-под койки, зашипел и захрюкал на весь остров. Я никогда не думал, что чемоданы могут вылезать из-под кроватей с таким шумом.
Дерматиновая папка лежала на своем месте, сразу под крышкой. Наверно, дядя Жора и не заглядывал в чемодан с тех пор, как показывал ее мне.
Засунув чемодан обратно, я осмотрелся и прихватил с собой принца Гамлета. В конце концов, я сам нашел этого принца, когда мы возвращались с дядей Жорой из бани.
Из деревянной рамки за мной внимательно наблюдал Горбовский. Он, наверно, удивлялся, как это здорово я сумел перехитрить Серкиза и спасти бумаги.
В последний момент я зажал еще под мышкой чурку с Любиными глазами. Зачем мне понадобилась чурка, сам не знаю.
Я спустился обратно в погреб и насыпал ведро картошки.
Мама гремела на кухне кастрюлями.
Дерматиновую папку я плотно запеленал в целлофан и упаковал в цинковую коробку от патронов. Я слетал на мыс Доброй Надежды, вырыл под почтовым камнем яму и упрятал туда коробку.
Принца Гамлета я оставил в укромном уголке подвала. А чурку с глазами завернул в «Известия» и отнес Любе.
В Доме офицеров стояла тишина. В прохладном полумраке фойе, откуда вчера унесли дядю Жору, еще пахло хвоей и цветами. Под стеклянным футляром летел остроносый эсминец. Над ним улыбался со стены вышитый шелковыми нитками Герой Советского Союза лейтенант Гром.
Юхан Паю сидел на столе в своей комнатушке и обметывал петли у новенького синего кителя. Он обметывал петли и что-то мурлыкал себе под нос. На длинном столе валялись обрезки материи, большие черные ножницы и плоские, словно камешки на море, кусочки мела.
Из парикмахерской несло одеколоном и мылом. Я заглянул в открытую дверь и поставил в угол при входе завернутую в газету чурку.
— Что это? — спросила Люба, не оборачиваясь. Она смотрела на меня в зеркало.
Люба брила какого-то офицера с прямым, как у древнего грека, профилем. Раньше я не встречал у нас этого древнего грека. Но он был ничего себе, представительный. Закинув голову, представительный грек разглядывал Любино лицо. Он, наверно, приехал из штаба флота. Плечи его закрывала салфетка, и я не видел, кто он по званию. Но и так было ясно, что он — начальство.
Вслед за бритвой Люба водила по щекам и подбородку начальства пальцами. Проверяла, хорошо ли выбрито. Пальцами она водила так, словно ласково гладила. И губы ее чуть-чуть улыбались. И красиво нарисованные глаза — тоже.
— Эх, люди! — вздохнул я и хотел забрать чурку обратно.
Но Люба перестала гладить древнего грека, обернулась и толкнула меня локтем. В руке она держала открытую бритву.
— Ну? — сказала Люба.
Губы ее улыбались, а в красивых глазах дрожали слезы.
Я выскочил из Дома офицеров и побежал домой. Над островом ревели самолеты. Затихая и усиливаясь, плыл гул с аэродрома и стоянки, где опробовали двигатели. Все было, как всегда. И полеты, и солнце, и трава. Не было только дяди Жоры. И никого это не касалось, что его уже насовсем нету.
После обеда, еще не успели закончиться полеты, как я увидел в окно подполковника Серкиза. Я сидел у окна и проверял пальцем остроту колючек у кактуса. Кактус потихоньку подрастал, и колючки твердели.
Серкиз шагал точнехонько по направлению к нашему дому. В кулаке у него были зажаты перчатки.
В кухне подполковник кивнул маме и молча прошел к соседской двери. Он сорвал пломбу и закрылся в комнате дяди Жоры. Я ждал Серкиза. Ждал целый день. Я даже боялся, что он вдруг не придет. Но он пришел. Я оказался прав. Это он! Точно! Это он украл бумаги! Он!
Я на цыпочках подкрался к двери. За ней было тихо. Потом мне послышалось, как поскрипывают половицы и будто выдвигают из-под койки чемодан. У меня оборвалось сердце.
— Тима, — недоуменно прошептала мама, прижав к подбородку кухонное полотенце.
Я замахал на нее, чтобы она замолчала. Я представил, как Серкиз откроет сейчас чемодан и увидит, что папка исчезла. Вот он, наверно, выкатит от злости глаза, когда увидит, что нет папки!
Выскользнув мимо мамы на улицу, я прокрался к окну, в которое не раз залезал, наведываясь к дяде Жоре. Подполковник, сгорбившись, сидел на табуретке. Опустив руки между колен, он машинально мял перчатки. Время от времени он поднимал глаза к стене, на которой висела фотография в деревянной рамке. Он ворочал своими рачьими глазами и хмурился. В глазах у него появилось что-то усталое и виноватое.
Он! Он! Теперь я ни на секунду не сомневался, что это он! Чего бы ради подполковник стал смотреть такими глазами на фотографию Горбовского? Он и на живых-то никогда не смотрит такими глазами.
Серкиз ворочал глазами и все мял и мял перчатки. Вдруг сделалось совсем тихо, даже зазвенело в ушах от тишины. Это смолк на стоянке последний двигатель. И стало слышно, как гремит цепь на колодце, брешет где-то собака и плачет грудной ребенок.
Серкиз поднялся, обвел тяжелым взглядом комнату и, сморщившись, потер пальцами щеку, словно у него заныли зубы.
Со стола, подкатившись к краю, упало долото. Он посмотрел на него, но не поднял. Он снял с полки балерину, повертел ее в руке и сунул на место.
Из своей засады я видел, как подполковник вышел из нашего дома на дорогу и повернул к штабу. Он ни в чем не изменился. Он был все такой же прямой и лощеный. И все же что-то сломалось в нем. И я знал, что. У него лопнула последняя надежда раздобыть бумаги с расчетами орнитоптера.
Вечером в Дом офицеров привезли новый итальянский фильм. Детей до шестнадцати лет на него не пускали. Эдька залез в окно костюмерной и открыл нам с Киткой запасной вход, которым обычно пользовались приезжие артисты. Мы вошли и закрыли за собой дверь на крюк. До начала фильма мы сидели на темной сцене за тяжелым плюшевым занавесом. Мы просидели там и киножурнал. Когда во второй раз погас свет, мы выбрались из укрытия и заняли свои законные места на полу у сцены.
Длинноногая Софи Лорен целовалась с главным героем. Эдька сразу подметил, что ноги у нее растут прямо из подмышек. Она целовалась старательно и серьезно, словно делала важное дело. С таким же точно умным видом носастый лейтенант Котлов закатывал под койку пустые бутылки. Пышные волосы Софи Лорен развевались по ветру. Она ругалась с главным героем и целовалась с ним снова. Потом, когда у них уже было три взрослых сына, они поженились. Картина так и называлась: «Брак по-итальянски».
На улице за рекой и бумажным комбинатом горело заходящее солнце. Заметно посвежело. Толпа веером растекалась от Дома офицеров. И тут я увидел Любу-парикмахершу и рядом с ней того самого древнего грека. На плечах у древнего грека поблескивали погоны майора.
— Вон он, этот, — буркнул я.
— Двинули, — сказал Эдька.
Мы догнали майора. Эдька перерезал ему дорогу. Китка мялся сзади меня. Люба прикрыла рот наброшенным на голову черным платком с яркими маками. Это был тот платок, в котором она остановила тогда нас с дядей Жорой у колодца, когда мы возвращались из бани.
— Простите, товарищ майор, — решительно сказал Эдька, — вам не дует?
— Что такое? — нахмурился древний грек.
Люба обернулась и увидела меня с Киткой.
— Это мои, — сказала она. — Спокойной ночи, товарищ майор. Я вам о них рассказывала. Спасибо вам большое. Меня ребята проводят.
Мы молчали до самого Любиного дома. Нам почему-то было стыдно. Люба походила на Софи Лорен. У Любы тоже были длинные ноги и пушистые темные волосы. Мы вели ее, словно под конвоем. Нас было трое. У героини, которую играла Софи Лорен, было тоже трое сыновей.
— Ну? — улыбнулась у своего крыльца Люба. — Теперь шагайте спать, кавалеры.
Мы отправились спать.
От падающего к горизонту солнца все вокруг было оранжевым, точно я смотрел на дома, столбы, дорогу и небо через цветное стекло. Я брел коротким путем, через пустыри и огороды с картофельной ботвой. На куче песка возились детишки, сооружали крепостные стены и подземные переходы. Четырехлетний карапуз Борька, сын заместителя начальника штаба, кружил вокруг кучи на трехколесном велосипеде. Взрослые у нас по ночам занавешивали окна одеялами и спали. А детишки летом сбивались со всякого распорядка. Поди разбери тут, когда ночь, а когда день.
На бревнах за нашим домом сидели в обнимку оранжевые Руслан и Феня. Они не заметили меня. Вид у них был еще умнее, чем у носастого Котлова, когда тот закатывал под кровать бутылки.
Я специально прошел рядом с бревнами. Меня прямо затрясло от злости. Я ненавидел подполковника Серкиза, похожего на грека майора, пижона Руслана Барханова и собственную сестричку. Я ненавидел всех.
— Тим, — негромко окликнул меня Руслан.
Я не отозвался. Я прошел с опущенной головой и в сердцах рванул на себя дверь в сени.
— Индюк-то этот голубоглазый собирается на Фене жениться, — сказал я. — Мы тогда с ним родственничками станем.
— Какой индюк? — спросил Кит.
— Барханов… Какой!
— Почему индюк? — сказал Эдька. — Раньше ты вроде был в него сильно влюбленный, а с мелкокалиберкой он тебе нос натянул — и сразу разонравился. Да?
— Ты мне тоже вроде раньше нравился, — отрезал я. — Хотя у тебя и мелкокалиберки нет.
— А теперь не нравлюсь?
— Теперь мне кажется, что ты здорово на Барханова смахиваешь.
— Хо-хо! — сказал Эдька. — Хорошо бы мне на него смахивать.
— А ты не переживай, — буркнул Кит. — Ты и правда на него смахиваешь.
Мы лежали у загородки из колючей проволоки, которой обнесен аэродром, и смотрели бой быков. Полосатый козел Назар сердито тряс бородой и самоотверженно бросался на красную тряпку. Похожий на артиста Филиппова длиннолицый стрелок-радист Евстигнеев, который мычал тогда у зубного врача, показывал высший класс матадора. У каптерки сидели вооружейники. Они гикали, улюлюкали и всячески подбадривали козла.
— Смелее, Назарушка! — кричали они. — С тыла ему, дьяволу, заходи! С тыла! На трон его сажай! Да куда же ты тычешь?
Полосатый Назар, как настоящий бык, тыкал рогами в тряпку. Младший сержант Евстигнеев держал ее у бедра и, красиво поджимая живот, вертелся на каблуке. Полосатое тело вздымало красную занавеску и по инерции проносилось еще шагов десять.
— Шайбу! — неслось от каптерки. — В тыл ему выворачивай, в тыл!
Младший сержант работал с презрительно-холодным лицом. Движения его были размеренными и неторопливыми. А хитрый Назар и впрямь норовил завернуть с тыла. Но это ему не удавалось. Красивый поворот на каблуке, и матадор вновь стоял лицом к нацеленным в него рогам.
Вообще-то с настоящим быком делать такие выкрутасы было, наверно, в миллион раз труднее, чем с Назаром. Да еще если бык бешеный. А они все там, в Испании, бешеные, когда увидят красную тряпку.
— В Испании в матадоры, наверно, самые смелые люди идут, — сказал я.
— Конечно, самые смелые, — поддержал меня Кит. — У матадоров очень опасная работа. Каждый день риск. Только, однако, таких специальностей на земле сколько хочешь. И у летчика, так же само, риск, и у водолаза, и у охотника.
Я смотрел на Китку. Щуря свои узкие глаза, он умел с ученым видом рассуждать о самых сложных вещах.
— И твой отец, так же само, рискует, — сказал Кит. — Он дело с торпедами и минами имеет. А минер только один раз в жизни ошибается.
Ну, Кит! Я, конечно, и виду не подал, но на самом деле здорово удивился. Почему это мне самому не приходило такое в голову? Я знал, что наш отец минер, но мне никогда не приходило в голову вот такое. Чем, действительно, старшина минно-торпедной службы хуже летчика? Из самолета хоть выпрыгнуть можно, а мина взорвется — тут никуда не выпрыгнешь. Выходит, мой отец ничуть не трусливее летчика! Просто он не трезвонит об этом на каждом шагу.
А Руслан Барханов трезвонит. Он все для показухи делает. И по тросу он тогда для показухи съехал, и Феню не пустил к жене Серкиза. Он хочет, чтобы его все время замечали. А отец не хочет, чтобы его замечали. И Сеня Колюшкин не хочет. И носастый Котлов не хочет. И пан Дручевский. Никто не хочет. Только один Руслан Барханов хочет. Один на весь полк. Да раньше еще вместе с ним Тарас Коваленко выламывался.
— Кит, — сказал я, — а если бы у тебя сестра была и она бы замуж за Руслана выходила, ты бы что?
Я спрашивал у Кита, а влез Эдька.
— Хо-хо! — воскликнул Эдька. — Я бы сначала с него калым содрал, а потом бы пускай выходил на здоровье.
— Какой калым? — не понял я.
— Ну, часы, например, сверхплоские, с самоподзаводом, секундной стрелкой и будильником.
Эдька хвастливо повертел рукой в воздухе, словно на ней уже красовались сверхплоские часы.
За те штурманские часики, что Эдька тогда потерял в поле, нам от его матери крепенько досталось. Она до сих пор не верит, что он их потерял. Она считает, что мы их куда-то сплавили. И, главное, не один Эдька, а вместе со мной. Как же ее Эдик может один? У него все плохое только от меня.
— Без калыма никак нельзя, — пояснил Эдька.
— Индюк ты, — сказал я. — Самый настоящий индюк с перьями. Недаром ты на Барханова смахиваешь.
— Что-о? — приподнялся на локте Эдька.
— Помылся — закрой душ, — сказал я.
— Ладно, — согласился Эдька. — Учтем.
А Кит, не сводя глаз с Назара, который безуспешно пытался посадить на рога младшего сержанта Евстигнеева, задумчиво произнес:
— Если бы, однако, Руслан Барханов в Испании жил, он бы, так же само, матадором сделался. Их там еще тореро называют. Все видят, какой ты отважный, когда ты тореро.
Во! Прямо как телепатия! Я подумал, а Китка выложил. У нас, наверно, мозги с ним работали на одной волне. Не то что с Эдькой.
— Тореро все видят, а монтажников-высотников никто не видит, — разошелся Кит. — Самые смелые — которых никто не видит. При всех легче быть смелым. А как дяди Жорин отец умирал, никто не видел. И плотогонов на горных реках никто не видит. И охотников.
— Самое главное, охотников, конечно, — съязвил Эдька.
— От монтажников и охотников польза, однако, есть, — сказал Кит. — А от тореро какая польза? В Америке еще, так же само, канат между небоскребами натягивают и по канату акробаты ходят. Какая от тех акробатов польза?
Мне показалось, что Кит даже сам удивился, какой он умный. А Эдька буркнул:
— Может, по-твоему, и от летчиков пользы нету?
— От летчиков польза есть, — заверил Кит. — Летчики, однако, смелые.
— А матадоры, конечно, не смелые. Они трусы, конечно, — хмыкнул Эдька. — И те, которые по канату между небоскребами ходят, они тоже трусы. Хо-хо! Ты бы прошелся взял!
Кит на такой выпад не сразу нашелся, что сказать. Но он все же сказал.
— Нет, — сказал Кит, — они не трусы, но, так же само, и не герои. Герой — это который с пользой для других смелый, а не для самого себя. Вот Горбовский — настоящий герой. И Гром. А за самого себя мы все смелые.
Он с чувством победителя взглянул на Эдьку и на меня. Он словно доказал у доски трудную теорему, которую никто не мог доказать. Никто не мог, а он доказал. И Эдька сразу примолк. Потому что Китка так все разложил по полочкам, как еще никогда не раскладывал.
— Правым рогом цепляй! — кричали у каптерки вооружейники. — В пузо ему цепляй! В пузо!
Назар устал и тяжело водил полосатыми боками. Но атаки его были все такими же стремительными. Он тряс бородой, замирал с расставленными ногами и бросался вперед, норовя попасть младшему сержанту в пузо. Но невозмутимый младший сержант ловко подводил под тугие рога тряпку. Козел проскакивал ее и поворачивал обратно.
Я лежал и смотрел бой быков. У носа шевелились метелочки какой-то травы и крепкие столбики цветков подорожника. Я думал о том, что настоящий герой — это действительно тот, кто совершил свой подвиг на пользу людям. Подвиг — это когда на пользу хотя бы одному человеку. Если же только для себя — это не подвиг. Рубль на руке прожечь — это не подвиг. Дурость это одна. Пижонство. И зуб вырвать — дурость и пижонство.
Вдали, сотрясая остров, тяжело взлетали торпедоносцы. Реактивные двигатели гудели, как горный обвал. С таким ревом несутся, наверно, с горной кручи камни, увлекая за собой в бездну гранитные валуны. Самолет трогался с места, катился, набирал скорость и вот уже, грузно паря над бетонной полосой, устремлялся вдаль, унося на стреловидных крыльях нестерпимый грохот.
Еще я думал о Серкизе. Я теперь все время думал о подполковнике Серкизе. Дерматиновая папка хранилась под камнем на мысе Доброй Надежды. Все остальное было у Серкиза. Но Кит твердит совершенно правильно: «В дом к нему, однако, не полезешь». Ясное дело, не полезешь. А как быть? Ведь отобрать у подполковника чертежи и описание орнитоптера — это не дурость и пижонство. Это для всех. Может, были бы у нас такие крылья, и дядя Жора не лежал бы сейчас под холмиком с красной звездой.
Я сорвал травинку и стал щекотать у Китки в ухе. Кит отмахивался, как от мухи.
— У-лю-лю! — завопили у каптерки. — Даешь дырку!
Я отвлекся от боя быков и прозевал самое интересное. Я увидел лишь, как длиннолицый младший сержант Евстигнеев улепетывал по полю, а разъяренный Назар мчался за ним по пятам. Назар шел хорошим галопом и резво взбрыкивал задними ногами. Евстигнеев оглядывался и пытался уйти от прямого нападения. Он очень походил сейчас на артиста Филиппова.
— Шай-бу! — скандировали у каптерки. — Шай-бу! Шай-бу!
— Падай! — закричал я, вскакивая на ноги. — Падай! На землю падай!
Единственное, что могло спасти Евстигнеева, — это положение лежа. Благородный Назар лежачих не трогал.
Но мой совет утонул, как крик чайки над штормящим океаном. Где уж мне было пробиться сквозь требовательный рык болельщиков у каптерки и грохот самолетов.
Евстигнеев все же упал. Однако сделал он это с некоторым запозданием и не совсем самостоятельно. Он сначала немного взлетел, подкинутый крепкими рогами, а потом уже плюхнулся на землю.
Вооружейники у каптерки тузили друг друга кулаками и повизгивали от удовольствия. Эдька повизгивал тоже. Евстигнеев поднялся и хотел поддать козлу, но Назар своевременно отпрыгнул и опустил рога. Назар сам был немного удивлен исходом поединка. Незадачливый тореро ушел к самолетной стоянке и все время оглядывался, ожидая подвоха. Но Назар был культурным зверем и на людей просто так не кидался.
Представление закончилось, а мы всё лежали в траве у ржавой колючей проволоки и смотрели, как взлетают и садятся серебряные птицы. На это можно смотреть с утра до ночи. Мощные грузовики отбуксировывали самолеты на стоянку и походили издали на муравьев, которые тащат непомерный груз. Медленно передвигались по полю неуклюжие цистерны-заправщики. И всюду, куда ни взглянешь, копошились темные фигурки людей.
И вдруг вся эта спокойная и деловая картина нарушилась. Я не знаю, что произошло, но четкий ритм аэродромной жизни сразу сбился с такта.
Эдька с Китом насторожились тоже. Тот, кто живет на аэродроме, обладает особым чутьем на летные происшествия. Где-то в воздухе что-то случилось. Это «что-то» мгновенно дало себя знать на земле. От КП умчалась к бетонке «скорая помощь» и за ней два «газика». Стихли у каптерки вооружейники. Заторопились грузовики-буксировщики, растаскивая подальше от взлетно-посадочной полосы самолеты. В каждой темной фигурке, в каждом звуке, идущем с зеленого поля, чувствовалась гнетущая, хватающая за сердце напряженность.
Мы вытянули шеи и ждали. У нас лица, наверно, вытянулись не хуже, чем у младшего сержанта Евстигнеева. Мы молчали и ждали.
Но мы так ничего и не дождались. Напряженность сама собой рассосалась. К КП вернулись «скорая помощь» и «газики». Вновь как ни в чем не бывало взлетали и садились самолеты и возились у каптерки с какими-то приборами вооружейники.
— Это… так же само… домой мне, однако, пора, — пробормотал Кит и утопал к своей прабабушке в Сопушки.
Когда где-нибудь что-нибудь случалось, Китка прежде всего летел домой. Он очень боялся за свою прабабушку.
О том, что случилось на полетах, мы узнали чуть позднее. К вечеру об этом говорил весь остров. И весь остров раскололся пополам. Одна половина ругала Руслана Барханова на чем свет стоит, а другая хвалила его и даже сравнивала с лейтенантом Громом.
На взлете в кабине Барханова сорвало герметический колпак. Наставление по производству полетов обязывало командира экипажа набрать достаточную высоту и вместе со штурманом и стрелком-радистом оставить машину. Но Барханов не оставил машину и не дал экипажу команды прыгать. В открытую кабину летчика вихрями рвался воздух и бил по незащищенным глазам. Наверно, это было действительно очень трудно, почти ничего не видя, сделать над островом круг и благополучно приземлиться. Но Руслан приземлился.
Он спас самолет и ходил героем. Командир полка объявил ему выговор. Но он все равно ходил героем, потому что не каждый летчик смог бы в таких условиях посадить самолет.
Трещина, которая расколола пополам остров, пробежала точнехонько между мной и Эдькой. Вообще-то Эдька был специалистом в летных делах. Его отец командовал эскадрильей. Но здесь уже пахло не просто техникой пилотирования. Здесь пахло совсем другим.
— Да если бы все летчики такими были, знаешь! — нажимал на своем Эдька.
— Знаю! — орал я. — Если бы все были, как твой Барханов, то и в космос некого было бы посылать.
— Это почему же?
— Потому же по самому!
— Почему же, по тому же?
Говорить ему о том, что НПП написано кровью летчиков и для того, чтобы его выполнять, было бесполезно. Я обозвал Эдьку кретином. Он был действительно последним кретином, ничего не хотел понимать и твердил свое, как заведенный. Он думал, что если человек научился неплохо вертеть штурвалом, то он уже герой.
— Кретин ты! — отрезал я.
Может, я вообще-то зря так отрезал. Но у меня, когда я разволнуюсь, не хватает слов, чтобы что-нибудь выразить. И в школе у меня у доски точно так же: все понимаю, а выразить не могу.
— Мымра! — завопил в ответ Эдька. — Тумак недоразвитый! Все технари тумаки, и дети у них такие же!
Когда Эдька прокатился по моей личности, это еще ничего, я стерпел. В конце концов, я первый по нему прокатился. Но какое отношение имели к нашему спору технари? Технари не имели к нашему спору абсолютно никакого отношения.
За оскорбление технарей я съездил Эдьке по скуле.
— Ага! — взвыл он. — Аргументов не хватает! Дерешься уже! Ага!
Он ухватился за щеку и запрыгал на одной ноге, будто вытрясал из уха воду. Нижняя губа у него оттопырилась и дрожала.
— Что же твой папочка, если он такой смелый, в летчики не пошел? — дрыгая губой, закричал Эдька. — Минер, хо-хо! Один раз ошибается! Герой! А сам старшина! Даже младшего лейтенанта ему не дают!
Я гнался за подлецом Эдькой до самого ДОСа. Его спасли крепкие ноги и глубокое дыхание. Дыхание у него было очень глубокое, не то что душонка.
— Ладно, — пригрозил я ему издали. — Мы с тобой еще расквитаемся! За мной должок не заржавеет. Ты меня знаешь.
Вероятно, я слишком громко разорался. Из окна второго этажа выглянула Эдькина мама и приказала своему сыночку немедленно идти домой.
— А ты, Тима, погоди минутку, — сказала она. — Мне с тобой поговорить надо.
Я думал, меня ожидает лекция на тему о дружбе и товариществе. Но Вера Семеновна повела совсем о другом. Она снова повела про штурманские часы.
— Я все же хочу знать правду, — сказала Вера Семеновна, приглашая меня сесть рядом с ней на скамейку. — Куда вы их дели?
Лекции она читала такие, что на ногах их не переждешь. Я сел. Вера Семеновна строго поджимала узкие губы и говорила о том, что я уже слышал миллион раз. На затылке у нее в такт словах покачивался круглый валик волос. О своем сыночке она была не очень высокого мнения и говорила о нем только во множественном лице. Этим она подчеркивала, что не хочет выгораживать Эдьку, но в то же время все неприятности происходят у него прежде всего из-за меня.
Я слушал про то, что такое честность и порядочность, и разглядывал под ногами щепку. По щепке ползла божья коровка.
— Мне их совершенно не жалко, — твердила Вера Семеновна. — Мы их можем купить десяток, таких часов. Но если Эдуард вырастет лгуном, этого уже не исправишь ни за какие деньги. Ты мне признаешься в конце концов, куда вы их дели?
Я ей признавался в этом десяток раз. Но она не желала верить, что Эдька их потерял.
— Ну хорошо, — вздохнула Вера Семеновна. — Я думала, вы честные люди и признаетесь сами. Хорошо. Тогда придется мне самой сказать, где эти часы. Я уже давно все выяснила. Вы отнесла их на дебаркадер к дяде Косте. Так?
Она брала меня «на пушку». Это я сразу понял. Но мне надоело. И потом, чего она меня-то в это дело впутывает? Я их часы и в руках не держал. Может, Эдька их и вправду не потерял? Похлопал тогда для блезиру по карманам, и все. Видел я, что ли, как он их терял? Не видел. А если он их и на самом деле на дебаркадер отнес? А я его выгораживаю. Выходит, и я заодно с ним?
— Ну? — сказала Вера Семеновна. — Так где же все-таки часы?
— Откуда ж я знаю? — дернул я плечом.
— Ах, вот как? — сказала она. — Значит, ты уже не знаешь?
— Не знаю, — подтвердил я.
— Это уже лучше, — вздохнула она. — Раньше ты уверял меня, что они потеряны.
— Но я их никуда не относил, — сказал я. — Вы не думайте. Я их и в глаза не видел, эти часы. Если вы знаете, что они на дебаркадере, так это Эдька сам. Я тут ни при чем.
Мы с ней расчудесно побеседовали на тему о честности и порядочности. Она из меня прямо все кишки вытянула. А уж Эдьку она теперь должна была совсем живьем съесть и каждую его косточку обсосать и выплюнуть.
Но так ему, троглодиту, и нужно. Это ему за старшину будет, которому даже младшего лейтенанта не дают.
Понуро бредя после лекции мимо холостяцкой гостиницы, я услышал стук в окно. Руслан Барханов жестами звал меня в гости. Мне сейчас не хватало только Руслана Барханова. Настроение у меня после беседы с Верой Семеновной было такое, словно я керосину наглотался. Я опустил глаза и отрицательно замотал головой. Но он забарабанил в стекло и показал мне кулак. Он показывал мне кулак и весело подмигивал.
Хочешь не хочешь, пришлось заворачивать в гости.
Руслан сидел у окна на койке и, лениво растягивая мехи аккордеона, пел песенку про Ваньку Морозова, который влюбился в циркачку. Слова у этой песенки были немножечко «с приветом». В ней были такие слова:
Она по проволоке ходила,
Махала белою рукой,
И страсть Морозова схватила
Своей безжалостной рукой.
И еще в ней было про то, как Ванька Морозов питался медузами и расшвыривал в ресторане сотни, чтобы угодить своей циркачке.
— «Эх, Ваня, Ваня! Что ж ты, Ваня! Ведь сам по проволоке идешь!» — закончил Руслан, и его рука с растопыренными пальцами скользнула по клавишам и отлетела вверх, словно клавиши спружинили.
Сеня Колюшкин сидел за столом и что-то писал. Он готовился в академию и в любой обстановке мог решать задачки по высшей математике. Офицеры говорили, что у него капроновые нервы.
— Где же ты пропадаешь? — спросил Руслан. — Целую вечность тебя не видел. А махолет как? Строится?
— Строится, — буркнул я, разглядывая над его головой веером приколотые к стене фотографии киноартисток.
Киноартистки были красивые. Особенно Быстрицкая. Быстрицкая была даже красивее Фени. И улыбалась она очень ехидно. Смотрела мне в самую душу и улыбалась. Я терпеть не могу, когда мне смотрят в самую душу. Поэтому я стал разглядывать мелкокалиберку с оптическим прицелом, которая висела на ковре. Еще потом я подумал, что глазеть на винтовку тоже неприлично. Руслан может подумать, что меня тянет из нее пострелять. А меня теперь совершенно не тянуло из нее пострелять… Я теперь плевать на эту мелкокалиберку вместе с ее оптическим прицелом.
Я равнодушно отвернулся и стал разглядывать затылок Сени Колюшкина.
— Так ты чего же не заглядываешь? — спросил Руслан.
У Сени Колюшкина был страшно упрямый затылок. Как у борца. В нашем классе учится Генка Толстоба, так у него точно такой же затылок. Упрямый этот Генка, ну! Упрямее не бывает.
— Я аж соскучился по тебе, — сказал Руслан. — Или мы не друзья больше?
Быстрицкая смотрела мне в душу и улыбалась.
— Что же ты молчишь? — спросил Руслан. — Или язык проглотил? А может, у тебя неприятности какие? Так это мы в два счета.
У него своя крыша течет, а он чужую чинить лезет!
Он лез ко мне в душу хуже, чем Быстрицкая со своей усмешечкой. Взрослый человек, а не понимает, что нет у меня никакого желания разговаривать с ним. Почему-то я не лезу к взрослым, если у них нет желания разговаривать со мной. А они лезут.
— А дома-то все нормально? — сказал Руслан. — Может, дома что?
Сеня Колюшкин со своими капроновыми нервами и тот не выдержал и повернулся на стуле. Он повернулся, взглянул на меня и сказал в пустоту между дверью и печкой:
— Чего ты привязался к мальчишке? Ты ведь даже в такой вот мелочи и то до самого пупка эгоист.
— Подь-ка сюда, — улыбаясь, поманил меня к себе Руслан.
Он не услышал Колюшкина. Он показывал мне, что для него лейтенант Колюшкин отсутствует не только в этой комнате, но и вообще во всей вселенной.
— Ну же, — сказал Руслан, подтянул меня к койке и насыпал мне в карман горсть конфет «Тузик».
— Час сосу, час из зубов выковыриваю, — подмигнул он. — Ну что с тобой, Тим? А? — Он потряс меня за плечи. — Да Тим же?
От Руслана пахло «Шипром». Черная челка мысиком опускалась к нему на лоб.
— Может, постреляем сходим? — кивнул он на мелкокалиберку. — Сколько там за мной выстрелов?
Я попытался освободиться из его рук. Улыбка Быстрицкой подсказывала мне, что настоящие мужчины не дуются и не показывают фиги в кармане. Настоящие мужчины говорят в лицо людям то, что о них думают.
— Мне идти нужно, — пробормотал я.
— Да отвяжись ты, в конце концов, от парня! — возмутился Колюшкин и бросил на стол авторучку. Ручка брызнула на лист бумаги созвездием клякс.
— Это знаешь, чего он пыжится? — сказал Руслан, кивая в сторону Колюшкина. — Он, Тима, трусишки сегодня после полетов сменил. И подал рапорт штурману полка, чтобы его перевели в другой экипаж. — Руслан говорил тихо и ласково. — Страшно ему со мной летать, Тим. А он не любит, когда ему страшно. У него от страха расстройство желудка. Понимаешь? А на торпедоносцах туалетов не предусмотрено.
Руслан закинул к окну голову и захохотал. Ему мешал хохотать аккордеон, который висел на груди. Сеня Колюшкин смотрел на Руслана и крутил на скулах желваками.
— Легкую славу себе зарабатываешь, — проговорил Сеня. — А я свою жизнь на шиши разменивать не собираюсь. Мне твое фанфаронство во где сидит!
Сеня скомкал листок с созвездием клякс и, не найдя, куда его деть, сунул в карман кителя. Я никогда не слышал про фанфаронство. Но я знал, что Колюшкин прав. И Руслан, наверно, тоже знал это. Когда он захохотал, то сразу стало видно, что он специально гогочет, а не потому, что ему весело.
— Геройство тогда геройство, — пробормотал я, опустив глаза, — когда оно для людей. Хотя бы для одного человека.
— Браво, Тим! — закричал Руслан и сыграл на аккордеоне туш. — А самолеты для кого спасают, для белых медведей? Молодец, Тимка!
Я даже растерялся от такого поворота. А он напирал на меня и радовался, словно я и вправду похвалил его. И я никак не мог вставить, что самолет — это самолет, а не живой человек. Вот если бы в кабине раненый лежал и он бы не мог выпрыгнуть, тогда конечно. Тогда совсем другое дело. И почему Руслан не дал команды запрыгнуть штурману и стрелку-радисту? Если бы сам разбился, тут уж… что поделаешь. Или — или. А они зачем?
Но Руслан не дал мне этого сказать. Он тормошил меня и шумел.
— А Феня там как? Ничего не говорила?
Я так и знал, что он спросит про Феню. Ему очень хотелось услышать, как она его расхваливала и как задним числом тряслась за него от страха. Он меня и зазвал-то к себе только из-за Фени.
— Говорила, — сказал я.
— Что?
— Про брошку говорила, — сказал я. — Там на брошке у девушки почему-то одного глаза не хватает. Это вы ей такую безглазую брошку подарили?
— Ну, ну! — нахмурился Руслан и бросил быстрый взгляд на Колюшкина. — Соси «Тузика» давай. Чего ты понимаешь в брошках. А Фене передай, чтобы приходила в Дом офицеров на второй сеанс.
— На второй? — спросил я.
— А! — сказал Руслан и погладил свою модную челку. — Сейчас.
Он нервно вырвал из блокнота листок, положил его на аккордеон и стал писать. Написав, свернул и протянул мне:
— Вот передашь, ей.
— Ага, — сказал я и посмотрел в упрямый затылок Сени Колюшкина. — Обязательно передам.
Сеня почувствовал мой взгляд и оглянулся.
— До свидания, — сказал я Колюшкину.
— До свидания, — с грустной улыбкой ответил Колюшкин.
Он улыбнулся так, словно у него опять началась изжога и ему срочно требовалась сода.
Я вышел на улицу. На улице свистел ветер. Он вырвал у меня из рук записку и понес к реке. И я не побежал за ней. Потому что глупо бежать за бумажкой в такой шальной ветер. Что я, скороход какой-нибудь, что ли?
В холостяцкой гостинице гулял из комнаты в комнату сквозняк да где-то громко хлопала форточка. Когда Параня Цитрамоновна убирала, она открывала все окна настежь. В прихожей сифонило, как в аэродинамической трубе. Посредине стояло в луже ведро с черной водой. В черной воде лопались рыжие пузыри. Сквозняк, который играл распахнутыми дверьми, пах сырым деревом и свежими огурцами.
— Мы с Китом помогать вам пришли, — потоптавшись у порога, сообщил я Паране Цитрамоновне.
Параня Цитрамоновна пятилась задом из большой комнаты, в которой жил пан Дручевский. В этой комнате мы поминали дядю Жору. Параня Цитрамоновна пятилась и водила по полу из стороны в сторону тряпкой. Тряпка была развернута во фронт. Под натиском развернутого фронта грязная вода отступала в прихожую.
— Чего еще вам? — сказала Параня Цитрамоновна, разгибаясь и втискивая в поясницу кулак. — Нету здесь никого. На полетах народ. Шастайте отседа. Шастайте. — Она снова взялась за тряпку.
— Так мы помогать ведь, — сказал я.
— Как тимуровцы, — добавил Кит.
— Шастайте, я вам сказала! — повторила Параня Цитрамоновна. — Нечего тут.
Про тимуровцев она, наверно, не читала. Она, наверно, читала только, как убирать в комнатах и мыть полы. По уборке она была генералом. На всем острове ни одна уборщица не годилась ей в подметки.
Параня Цитрамоновна убирала — как песню пела. Это сразу видно, когда человек работает, точно песню поет. Дядя Жора, когда вырезал свои фигурки, тоже будто песню пел.
Мы стояли на краю черной лужи и не знали, что делать. Слева, в маленькой, как у Барханова с Колюшкиным, комнате, спал дежурный по полку. Он спал на спине, укрывшись с головой шинелью и положив ноги в ботинках на газету. Из-под шинели торчала рука с синей повязкой дежурного повыше локтя.
— У нас каникулы, — сказал я. — А дел у нас все равно никаких.
— Мы вам воду носить станем, — добавил Кит, разглядывая в воде рыжие пузыри. — Вам самой воду носить тяжело. И выносить вам ее, так же само, тяжело.
Параня Цитрамоновна словно забыла про нас. Я подтолкнул Китку и взялся за дужку ведра. Мы вылили воду в канаву и притащили из колодца свежей. Свежая вода светилась в ведре зеленоватой прозрачностью. Параня Цитрамоновна сполоснула в прозрачной воде тряпку, выжала ее и шлепнула на пол.
— Скаженные какие-то! — проворчала она. — Такой холоднючей водой только ревматизму наживать.
Оказалось, что она брала воду в реке. Мы мигом слетали на реку.
— Так вам чего нужно-то? — подозрительно оглядывая нас, спросила Параня Цитрамоновна. — Вы давайте зараз выкладайте, без выкрутасов. Я вас, тараканов, насквозь вижу.
«Выкладать» ей свои планы в наши намерения не входило. В наши намерения входило одно: войти к Паране Цитрамоновне в доверие. Этот ход конем предложил Кит. Я бы без Кита до такого хода ни в жизнь не додумался. Но с Китом можно было додуматься и не до такого.
Мы теперь ходили с Китом, как веревочкой связанные. Я с утра мчался к нему в Сопушки или он летел ко мне. У меня вообще-то было удобней. Днем в наше распоряжение поступала Фенина комната. Феня давно уже переехала в дяди Жорину комнату. На полочке у окна одиноко стоял там принц Гамлет. Принц по-прежнему разглядывал человеческий череп и размышлял: быть ему или не быть. И больше от дяди Жоры ничего не осталось.
А Эдька влип со штурманскими часами хуже некуда. Он теперь присмирел и обиженно обходил меня стороной. Но и на расстоянии по Эдькиной физиономии было отлично видно, как мать старательно вытряхивает из него часы. Теперь-то она была абсолютно уверена, что он не потерял эти часы.
С Эдькой бы, конечно, ход конем удался у нас значительно лучше. На такие штучки Эдька был великий мастак. Но, в конце концов, мы могли обойтись и без него. Пусть теперь он попробует обойтись без нас.
Войти в доверие к Паране Цитрамоновне нам нужно было потому, что она убирала не только в холостяцкой гостинице. Она еще наводила порядок в квартирах у начальства. Когда с начальством жили жены, она убирала у них раз в неделю, а когда под конец лета жены уезжали к Черному морю, она убирала в квартирах начальства каждый день.
Стояло как раз то время, когда жены старших офицеров, как первые предшественники осени, стали покидать Север. И одной из первых снялась с места Серкизова жена, которая маялась головной болью.
Это было вершиной Киткиной мудрости, когда он предложил устроиться в помощники к Паране Цитрамоновне, чтобы проникнуть в дом к Серкизу.
Мы очень старались перед Параней Цитрамоновной. Но она нам все равно ни в какую не хотела верить.
— Я ж вас, тараканов, насквозь вижу, — твердила она. — Знамо, что-нибудь да нужно. Где это видано, чтобы два здоровенных парня добровольно в помощники к уборщице подрядились!
Мы доказывали свое бескорыстие делом. Мы бегали за волей и протирали в комнатах холостяцкой гостиницы окна. Мы выгребали из-под коек окурки и сосали пылесосом из всех углов пыль.
Параня Цитрамоновна подозрительно поглядывала за нами. Она, наверно, боялась, как бы мы что-нибудь не стибрили. На подоконниках, столах и тумбочках лежали разные интересные вещи. Но мы не замечали никаких интересных вещей. Мы не заметили даже ветрочета, транзисторного радиоприемника величиной с портсигар и толстенного перочинного ножа с десятком разных щипчиков, отверток и других штуковин.
— Знаете, ребятки, — устало проговорила Параня Цитрамоновна, когда мы навели в гостинице порядок, — вы, конечно, люди хорошие и на ногу скорые, только умаялась я с вами, не приведи господи. И за какие это грехи мне наказание такое? Чего вам от меня нужно-то?
Мы сказали, что нам от нее ничего не нужно.
— Аспиды вы! — вздохнула Параня Цитрамоновна. — Что же вы хотите с меня сделать? Милиционера?
Она настаивала, чтобы мы без выкрутасов выложили ей, что нам от нее нужно.
Мы ничего не могли ей выложить. Мы клялись, что мы без всякого.
— А ну, шастайте тогда отседа! — рассердилась она. — Так я вам, тараканам, и поверила! Нечего тут. Шастайте.
Мы «ушастали» с обиженными лицами. Мы заявили Паране Цитрамоновне, что очень зря она так плохо думает о людях.
Когда на другой день мы заявились в холостяцкую гостиницу, Параня Цитрамоновна встретила нас уже не так настороженно. Вроде бы она даже чувствовала себя чуточку виноватой. А Кит еще принес ей почитать повесть Аркадия Гайдара «Тимур и его команда».
Мы и сами не ожидали, что повесть «Тимур и его команда» окажет на Параню Цитрамоновну такое волшебное действие. Через неделю мы были допущены драить полы в коттеджах командира полка и прочего высокого гарнизонного начальства.
Подполковник Серкиз жил в двухкомнатном домике. В одной комнате разместились у него спальня и кабинет, в другой — гостиная. И всюду кричали цветастые ковры, и на стенах, и на полу. Ковры были не то что над койкой Руслана Барханова. Ковры были толстенные и богатые.
В спальне меня сразу потянул к себе письменный, полированного красного дерева стол с двумя тумбами. Тумбы закрывались дверцами, из которых торчали ключи. Ключ торчал и в среднем ящике.
— Тут, — в первый же день шепнул я Китке. — Провалиться мне на этом месте, тут!
Я протирал письменный стол со всех сторон и чуть не облизывал его. Я гладил его холодные скользкие бока и чувствовал, что нахожусь у цели.
Я ходил вокруг письменного стола, как кот вокруг масла. И все время я чувствовал на себе настороженный взгляд Парани Цитрамоновны. В других домах я не чувствовал на себе такого взгляда, а здесь чувствовал. Видно, я вел себя в доме подполковника Серкиза не совсем осмотрительно.
Нужно было спешить. Письменный стол требовал немедленного вскрытия. Мы с Киткой разработали план дальнейших действий.
Параня Цитрамоновна жила в Сопушках. У нее там были взрослая дочь и трехлетний внук Федор. Этот Федор гонял в резиновых сапогах по деревне, и между штанами и рубахой на круглом, как тыква, животе у него торчал крепкий, величиной с хороший желудь, пуп. Параня Цитрамоновна души не чаяла в своем голопупом внуке и, возвращаясь в деревню, непременно тащила ему гостинец — то леденцов, то шоколадку, то какую-нибудь копеечную игрушку, купленную в нашем Военторге. Вот на этом-то Федоре мы и решили построить наш план проникновения в письменный стол подполковника Серкиза.
Это была с блеском разработанная операция. Началась она с того, что в намеченный день Кит на уборку в холостяцкую гостиницу не явился. Я пожал плечом и объяснил Паране Цитрамоновне, что с человеком может случиться всякое.
— Может, ему нужно своей прабабушке горчичники поставить или еще что, — сказал я.
Параню Цитрамоновну такой ответ удовлетворил. Она знала, что Киткина прабабушка больше всего на свете любит, чтобы ей ставили горчичники. Она любила горчичники даже больше, чем жареную треску и разноцветные картинки в журналах.
Мы навели с Параней Цитрамоновной порядок в холостяцкой гостинице и отправились по домам начальства.
Мы подметали, выгребали и протирали.
Когда мы пришли в дом подполковника Серкиза, Параня Цитрамоновна прежде всего распахнула все окна. Она была сама не своя без сквозняков. Я сбегал за водой и вытирал в гостиной пыль. Я нарочно не заходил в спальню, где стоял холодный полированный стол с тремя торчащими из него ключами.
На столе лежали две стопки книг, стояла похожая на гуся лампа и рядом с ней — перекидной календарь, к которому не дотрагивались уже около месяца, с того самого дня, как улетела на юг Серкизова жена.
Рядом с календарем отблескивал черными лаковыми боками телефонный аппарат. Он молчал. Я чувствовал этот аппарат затылком, спиной и плечами. Он давно уже должен был зазвенеть, но он молчал.
Когда он наконец ударил в свои колокола, у меня от неожиданности дрогнули коленки. Я вытирал тряпкой голую бронзовую женщину, которая возвышалась на серванте рядом с хрустальной вазой и пробовала длинной ногой воду. Женщина качнулась и чуть не грохнула мне в объятия. В серванте обиженно запели рюмки.
Телефон грохотал, не умолкая.
— Ну чего, чего? — заворчала Параня Цитрамоновна. — Послухай его, аспида. Кого им там?
— Зачем же нам слушать? — как можно равнодушнее проговорил я. — Это не нас, это Серкиза. А его все равно дома нет.
Телефон передохнул и затарахтел снова. Нудный звон вытягивал из меня жилы. Наконец Параня Цитрамоновна не выдержала и подошла к письменному столу. Нагнув голову, она посмотрела на телефон с одной стороны, потом с другой и двумя пальцами подняла трубку.
— Нет их никого, — с ходу и не очень уверенно проговорила Параня Цитрамоновна и хотела было положить трубку обратно.
Я испугался, что она действительно ее положит. Ведь на другом конце провода, осуществляя наш гениальный план, находился сейчас Кит. Он говорил из холостяцкой гостиницы. Он изменил голос и басом тараторил о том, что голопузый Федя подавился леденцом. Что леденец попал Феде в дыхательное горло и вообще.
Параня Цитрамоновна донесла трубку до аппарата, но не положила ее. В трубке настойчиво шипел и трещал голос. Параня Цитрамоновна сделала умное лицо и прижала трубку к уху.
— Что? — закричала она. — Чего? Ах ты господи, царица небесная!
Она испуганно опустила трубку на аппарат и заметалась по комнате.
Через минуту я остался в доме наедине с письменным столом, а Параня Цитрамоновна в хорошем темпе нажимала по дороге в Сопушки.
В пустой Серкизовой квартире поскрипывали оконные рамы да пузырями надувались тюлевые гардины. Чужие вещи молча обступили меня и ждали, что я стану делать. Бронзовая женщина на серванте стыдливо опустила голову. Размеренно и угрюмо помахивали маятником часы на стене.
Я шагнул к письменному столу. Сердце ошалело колотилось около горла и отдавало ударами в спину.
Ключ в среднем ящике повернулся легко. Я осторожно потянул ящик на себя и не поверил собственным глазам. Поверх кучи в беспорядке накиданных бумаг, записных книжек, почтовых открыток и тупых карандашей лежал портрет дяди Жориного отца. Это был тот самый портрет, что висел в комнате у дяди Жоры. Деревянная рамка, трещина в уголке стекла, по три кубика в петлицах военного с чапаевскими усами.
Дрожащими пальцами я взял портрет и прижал его к груди. Я не мог допустить, чтобы портрет Горбовского лежал в столе у этого человека.
И в тот же момент сзади стукнула дверь.
Я оглянулся. На пороге с перчатками в руке стоял подполковник Серкиз. Его выпуклые глаза буравили меня недоуменным взглядом.
Портрет выпал у меня из рук, ударился об пол, и усатое лицо покрылось сетью серебряных трещин.
— Это еще… что такое? — раздельно проговорил подполковник, и синие губы, дергаясь, поползли у него к правой скуле.
Прижимая руки к груди, я попятился от стола. У меня, как всегда при встречах с Серкизом, отнялся язык и пропал голос.
— Мы… уборку, — пролепетал я, с ужасом чувствуя, что говорю совсем не то.
Действительно, какой мог быть разговор об уборке, когда в письменном столе торчал выдвинутый ящик, а на полу валялся портрет в деревянной рамке? И почему вообще уборка? Почему вдруг я убираю квартиру подполковника Серкиза?
— Уборку… мы, — шепотом повторил я, цепенея от стыда и страха.
Брезгливо дергая ртом, подполковник взмахнул рукой, и кожаные перчатки хлестнули меня по лицу.
— Мерзавец! — выдавил подполковник. — Ворюга!
У меня горело лицо и тряслись ноги. Я прижался спиной к стене и ждал нового удара перчатками.
— Ворюга! — грохотал подполковник, хлопая ящиками стола и что-то кидая.
Щелкали дверцы, звенел в серванте хрусталь, стучали по крашеным половицам ботинки.
— Мерзавец! Подлец! — ухало у меня в голове.
И неожиданно до меня со всей ясностью дошло, что вор — это я. Это я — мерзавец и ворюга. А он, подполковник Серкиз, — очень милый, честный и раззамечательный дяденька. Он ничего не украл и вообще не имеет никакого отношения к дяди Жориному отцу. Он не брал даже фотографии в деревянной рамке. Это она сама каким-то неизвестным образом очутилась тут. А он, подполковник Серкиз, распревосходный дядя.
Не в силах оторвать глаз от пола, я собрался с духом и сказал:
— Я у вас ничего не взял. А вы сами… вор.
Наверно, последнее слово я произнес слишком тихо. Он не расслышал и раздраженно спросил:
— Что?
— Вор вы, — сказал я тверже и посмотрел на подполковника.
Он сидел в кресле у письменного стола и непонимающе хлопал глазами.
— Вор! — отчаянно закричал я, смелея от его растерянности. — И еще хуже, чем вор! Человека в гестапо пытали, а вы в это время его бумаги прикарманили. Мне дядя Жора все рассказал. Все! Вор вы! Вор! Вор!
Меня трясло в горячем ознобе и какой-то дикой лихорадке. И я кричал и ничего не боялся. Я орал во все горло, чтобы в распахнутые окна люди услышали, кто он такой, этот подполковник Серкиз.
Он смотрел на меня остановившимися глазами и молчал. Мне показалось даже, что лицо его как-то сразу осунулось. И уже не осталось в нем ничего страшного. А были лишь усталые глаза и совсем стариковские морщины на лбу, впалых щеках и шее.
— Сядь и замолчи, — приказал он.
Расстегнув крючки на тесном вороте кителя, он указал мне глазами на стул.
Я сел. Меня все еще трясло. Правое колено дергалось так, что каблук отстукивал по полу дробь. Я его изо всех сил прижимал к полу, но он все равно отстукивал.
— Так что же тебе рассказал Переверзев? — спросил подполковник.
— Все, — буркнул я.
— Что? Я слушаю.
Он смотрел на меня внимательно и спокойно. Он смотрел на меня даже слишком спокойно. У него была выдержка. И я понял, что все пропало. Я проговорился, и теперь он эти бумаги ни за что в жизни не отдаст. Сожжет их в печке, и иди что-нибудь докажи. Попробуй докажи, что это он приходил тогда в квартиру дяди Жориного отца, что он вообще знал про эти чертежи. Никому теперь ничего не донижешь.
— Так я слушаю тебя, — повторил подполковник и, дернув рукой, чтобы выскочили из-под рукава кителя часы, посмотрел, сколько времени.
Я уперся взглядом в угол, где отстал от стены плинтус, и рассказывал. Я рассказал подполковнику обо всем, кроме дерматиновой папки, спрятанной под почтовым камнем на мысе Доброй Надежда. Ему совсем не нужно было знать про эту папку. Серкиз сидел сгорбившись и не спускал с меня рачьих глаз.
— А фамилию его отца ты знаешь? — спросил он.
— Знаю, — сказал я. — Горбовский.
— Горбовский, — задумчиво повторил подполковник. — Горбовский… А сын носил фамилию Переверзев. Вот как иногда поворачивается жизнь. Да.
Подполковник встал и прошелся из угла в угол по комнате. Взяв портрет с растрескавшимся стеклом, проговорил:
— Георгий Георгиевич Горбовский…
Я с удивлением смотрел на Серкиза. Это уже был не тот начальник штаба, перед которым трепетал весь остров. Передо мной стоял обыкновенный старикашка с мешками под глазами, с жилистой шеей и густо растущими из ушей волосами.
Сутулясь, он устало опустился в кресло у стола и проговорил:
— Послушай, Тимофей… Тебя ведь, кажется, Тимофеем зовут? Да? Послушай, Тимофей. Тех бумаг, о которых тебе рассказал Переверзев, я не брал. Странно вообще, что тебе взбрела в голову такая мысль. Но я действительно… как бы это тебе сказать?.. Действительно… я хорошо знал Горбовского. Мы были с ним друзья… Но я оказался плохим другом. Когда Георгий попал в плен и немцы сбросили к нам на аэродром листовки, я не сказал в его защиту ни слова. Я молча отрекся от него. Я не верил, что он мог изменить, но молчал… Это очень трудно объяснить сейчас… Война… А вообще-то я, конечно, струсил, испугался за себя. Каждый из нас, кто летал туда, хранил для себя заветную пулю. А что же он? Этими мыслями я, вероятно, пытался оправдать себя… Черт знает, как все запуталось тогда! Гришиного сына увезла какая-то посторонняя женщина. Полуграмотная нянька… А я даже к их дому не подошел, чтобы взглянуть на мальчишку.
Часы на стене зашипели и отозвались коротким хриплым звоном. Стрелки показывали половину двенадцатого.
— Вообще я давно убедился, что большинство подлостей на земле происходит по вине трусов, — глухо произнес подполковник. — Или с молчаливого согласия трусов.
Он снова заходил из угла в угол. А я как-то сразу поверил в то, о чем он рассказал. Так не врут. Конечно, он просто трус. Орет на других, а сам трус.
Мне вдруг почему-то стало даже жалко его. Сам не знаю, откуда у меня такое появилось. Даже удивительно. И тут еще телефон зазвонил. И я подумал: не Кит ли там снова решил позвонить и узнать, как у меня дела? Мы с ним договорились, что он будет ждать меня с бумагами на мысе Доброй Надежды. С бумагами! Плакали теперь наши бумаги.
— Да, — сказал подполковник в трубку. — Что? Почему вы не выполнили приказание? Какие еще блоки? Какие блоки, черт вас задери?! А своя голова у вас на плечах есть?
Он мгновенно снова превратился в обычного Серкиза, и у меня, по привычке, что-то робко трепыхнулось в груди. Трепыхнулось и затихло. Нет, я уже не боялся подполковника. Боятся того, чего не знают, а я теперь знал Серкиза насквозь и даже глубже.
— Меня не интересует, что вы там думаете! — грохотал он в телефонную трубку. — Но если через два часа вы не доложите мне о выполнении приказания, пеняйте на себя!
Он швырнул трубку на рычаги и застегнул ворот кителя. Я понял, что ему нужно уходить, и поднялся. Мне было даже немножечко смешно, что он строит из себя такого грозного. Я знал, что никогда в жизни не испугаюсь теперь Серкиза.
Мы вышли на улицу вместе. Над островом гудели серебряные птицы. Подполковник стиснул в кулаке перчатки.
— Заходи, — сказал он. — Я кое-что понимаю в махолетах. Со мной Горбовский всем делился.
Я посмотрел в его глаза. Как же он мог говорить такое? Какое он имел право даже произносить фамилию Горбовского?
Он, наверно, догадался, какие мысли вертятся у меня в голове, и отвернулся.
— Если что, заходи все же, — проговорил он, словно что-то выпрашивал.
И мне опять его стало жалко. Прямо идиотство какое-то!
Я помчался к Китке на мыс Доброй Надежды.
Кит сидел на почтовом камне и смотрел, как на остров катится безбрежная синь воды. Я сел рядом. Ветер дул нам в лицо. Остров плыл по волнам, и за спиной у нас взлетали и садились торпедоносцы.
— Ну? — спросил Кит.
— Эдьку нужно идти выручать, — сказал я. — Он ведь часы на самом деле потерял. Когда мы через поле бежали. Не мог он их никуда деть. А я его, гад, предал. Отрекся от него. А мать у него знаешь какая.
— Знаю, однако, — сказал Кит.
Самолеты взлетали против ветра и грохотали над самыми нашими головами. А за спиной у нас плыли вместе с нами в теплые страны летчики и техники, их жены и дети, Киткина прабабушка и Сеня Колюшкин, плыли дома, колодцы и деревья, плыло кладбище и дядя Жора, которого похоронили недалеко от Героя Советского Союза лейтенанта Грома.