— Искренне, искренне ответь мне: правда ли, что ты меня не боишься?
Услышав эти слова, он почувствовал в горле сильный спазм, и ему захотелось бежать куда глаза глядят на своих коротеньких, но крепких детских ножках, и он было рванулся, но правая нога словно окаменела, не двигалась, а поползла по земле… Он застонал, заревел, захлебнулся и — вскочил, разгребая левой рукой паутину сна.
Мирза[60] Искендер, проснувшись при первых стонах спящего повелителя, некоторое время наблюдал за ним при тусклом свете ночной лампы, стараясь подавить в себе глубокое отвращение к этому толстогубому перекошенному липу, изрытому морщинами, поросшему клочковатой бородёнкой, кошачьими усами и двумя густыми чёрными кисточками монгольских бровей. Бесы вновь принялись мучить великого эмира в ночных сновидениях, вот уж которую ночь — сплошные беспокойства.
Лицо ещё больше перекосилось, рот оскалился, обнажая почти под корень стёршиеся передние зубы и зияющие чёрные дыры на месте верхних резцов, отчего жуткое впечатление усилилось втрое. Стон вместе со слюной потёк из зловонной старческой пасти, нарастая и превращаясь в рёв. Наконец, пробуждаясь от кошмара, Тамерлан приподнялся над своим ложем, слепо двигая пред собою здоровой левой рукой, и тогда только мирза Искендер вежливо подхватил эту руку под локоть и громко промолвил:
— Во имя Аллаха, милостивого и милосердого! Да снизойдут покой и благость на душу моего государя!
Эмир замер и разлепил испуганные вежды. Теперь вид у него был жалобный, и чувство сострадания снова вступило в борьбу с отвращением — эта борьба, выбравшая своим полем сердце мирзы Искендера, длилась уже так давно, но до сих пор оставалось неясным, кто станет в ней победителем, жалость или ненависть.
— Проклятье! — выдохнул наконец Тамерлан, полностью осознав, что находится в спальне своего самаркандского дворца.
— Что с вами, хазрет? К вам снова являлся тот черномордый джинн?
— Н-нет…
— Неужто опять синекожая женщина с иззубренным мечом вместо лица?
— Хуже.
— Ещё хуже? Что может быть ужаснее женщины, у которой вместо одного из органов тела меч или пила? — Мирза Искендер решил чуть-чуть пошутить, но Тамерлану явно было не до шуток.
— Я увидел себя во сне маленьким мальчиком, — промолвил великий эмир весьма подавленным голосом. — Я шёл по пустыне и едва не провалился в дыру. Тогда я сел на её краю и принялся швырять в неё пригоршни песку. И вдруг из этой дыры я услышал голос, который спросил меня, правда ли, что я нисколько не боюсь. И тут мне сделалось невыносимо страшно… Дай мне глоток айрана[61], мирза.
Искендер, давно уже привыкший совмещать с должностью мирзы обязанности преданного слуги, знал, что сейчас нужно подать именно глоток айрана, причём в маленькой пиале из тонкого китайского фарфора, ведь в последнее время завоеватель мира настраивал себя и своих подданных на скорый поход в Китай.
— Не очень-то холодный, — недовольно пробурчал Тамерлан, утирая губы тыльной стороной ладони. — Как ты думаешь, к чему может присниться такой глупый сон?
— Хм, — задумался мирза. — Хотелось бы уточнить, чего именно испугался великий хазрет — дыры, голоса или самого вопроса?
— Я никого, ничего и никогда не боялся, — нахмурился Тамерлан, приосаниваясь. — Просто у меня разболелась нога. Ступай в эндерун[62] и спроси у биби-ханым, не захочет ли она навестить меня в столь поздний час.
— Едва ли, — вздохнул мирза, представляя себе полный всяческих ритуальных формальностей поход на женскую половину дворца. — Биби-ханым в это время спит так, что даже если ей в ухо протрубить из карная[63], она даже не поморщится.
— Иди! — сердито повторил приказание эмир, но когда мирза Искендер отворил дверь и собирался выйти из спальни, он окликнул его: — Впрочем, ты прав. Не надо. Она и впрямь будет не рада моему зову. Останься.
— Если кто и не спит по ночам в эндеруне, так это маленькая Зумрад, — сказал мирза. — Я могу привести её.
— Вот ещё! — отмахнулся Тамерлан. — Я вообще жалею, что взял её в жёны. Днём она как сонная муха, а ночи напролёт плачет горючими слезами. Только и не хватало мне сейчас видеть её зарёванную мордашку.
Он улыбнулся. Он улыбался в редких случаях. Например, когда речь заходила о молоденьких девушках или хороших лошадках, и тогда лицо его ненадолго озаряла улыбка, способная немного ослабить ненависть мирзы Искендера к своему повелителю. Но ещё улыбку этого чудовища неизменно вызывали построенные по его приказу башни из человеческих черепов, вид свежеснятой человеческой кожи и в особенности почему-то отрубленные половые органы.
Улыбка исчезла.
— Что-то я опять разгулялся. Вижу, не уснуть теперь. Раскладывай свои бумаги и перья, я хочу говорить о вечном и вещем.
Искендер послушно занялся приготовлениями к записыванию, он аккуратно разложил листы бумаги, откупорил склянки с чернилами, распахнул ларец, содержащий перья, калямы[64] и ножички различной величины в зависимости от предназначения. Бумага была превосходная, китайская, по краям изрисованная узорами, зеленью и цветами. Рядом он положил простую — для чернового варианта. Наконец, когда всё было готово, Тамерлан кашлянул и, выпив ещё глоток айрана, начал диктовать.
— В прошлый раз мы, кажется, остановились на том, как я усмирял Кара-Юсуфа? — спросил Тамерлан.
— Осмелюсь возразить, — сказал мирза Искендер, — что мы продвинулись гораздо дальше и закончили тем, что вы одержали полную победу над Баязетом.
— Разве? Ну-ка, прочти последние строки.
— «Я отрядил различные части моей армии, одну — в поход на Румское царство, другие — охранять посты, воду и провиант. Сам я двинулся по дороге в Анкуриах[65], а Баязет во главе ста тысяч воинов, наполовину всадников, наполовину пеших, вышел мне навстречу. Завязалось сражение, и я его выиграл. Баязет был побеждён, взят в плен и приведён ко мне. Наконец после семилетней войны я возвратился победителем в Самарканд». Именно здесь мы в прошлый раз остановились. Вероятно, дальше последует рассказ о заключении мира с царём Грузии?
Тамерлан задумался и долго ничего не отвечал. Наконец лицо его разгладилось, как бывало всякий раз, когда он принимал какое-либо определённое решение, и он произнёс:
— Возьми чистые листы. Описание моих военных подвигов мы продолжим в Китае. А теперь я хочу, чтобы ты начал записывать нечто иное. Я буду говорить, а ты слушай и, как обычно, придумывай, что можно оставить и как это превратить в красивое описание. В конце концов, видать, и мне придётся когда-нибудь умереть. Да-да, не смотри на меня так удивлённо. До недавних пор мне всё казалось, вот явится тень Пророка и скажет: «О великий покоритель Вселенной! Аллах распорядился так, чтобы тебе жить вечно и не знать смерти, дабы ты мог и впредь завоёвывать страны и держать их в покорности, строить мечети и ниспровергать идолов». Но сны… Сны не дают мне покоя всё последнее время. Они предвещают нечто недоброе, и я теперь даже боюсь начинать задуманный великий поход на Китай. Вот ты погляди, как получается, — раньше я никогда не задумывался, время или не время начинать поход. Садился себе на коня и — вперёд, только копыта сверкают. И ни одна сволочь не могла мне встать поперёк дороги. Я сам был себе и Аллах и господин, и лишь моя воля управляла всем. А вся эта свора прорицателей и звездоглядов, дабы оправдать своё дармоедство, начинала выдумывать, будто это не так. Мол, звёзды располагались удачно и благоприятствовали мне. Чушь! Плевать мне было на звёзды. Самая яркая из них горела в моей башке, а самая горячая — в груди. Хотя, надо сказать, я давно заметил одну свою особенность. Сны. Я их иногда вижу такие, какие никому и не снились. Пчелу им в задницу, но мои сны всегда возбуждали меня на подвиги лучше всякой хорзы[66]. Бывало, приснится что-нибудь этакое, голова закружится, проснёшься — так и тянет сесть на коня и мчаться покорять людишек. И какая только причудливая пакость не приснится, иной раз вспомнишь — диву даёшься.
Тамерлан увлёкся и продолжал свои словоизвержения. Мирза Искендер глубоко вздохнул и начал записывать: «При начале всякого дела я неизменно вверял себя воле Аллаха и не интересовался, соответствует ли данный момент началу задуманного мною дела. Однако звездочёты всякий раз обнаруживали, что любое своё дело я начинал именно в соответствии с благоприятным расположением звёзд на небе. Кроме того, примечательно, что исход каждого задуманного мною дела бывал мне заранее известен, поскольку сны безошибочно предрекали мне грядущее».
— Я гляжу, ты уже начал писать? — прервался эмир. — Прочти-ка, что у тебя там получилось?
Мирза послушно исполнил приказ и медленно прочёл написанное.
— Очень неплохо, — похвалил Тамерлан.
— Четыре раза встречается слово «дело», — почесал затылок тупым концом каляма Искендер. — Когда буду переписывать начисто, исправлю.
— А я и не заметил, — сказал Тамерлан. — Ты это, внимательнее записывай, да покрасивее! Но вообще-то как пишешь ты, мне нравится больше, чем все эти непролазные и велеречивые красивости Гайасаддина[67]. Иногда мне кажется, что этот Гайасаддин — попросту дурак, хотя я и благосклонен к нему за то, что он придумал для меня титул «прибежище вселенной».
— Гайасаддин Али — великий сочинитель, — вежливо отозвался об авторе индийского дневника мирза Искендер. — Мало кто сравнится с ним в красочности описаний, и да хранит его Аллах! Но, признаться честно, меня воротит, когда я читаю у него фразы типа: «Он препоясался мечом негодования и, вскочив на коня гнева, воспылал пламенем возмездия, а потом поехал по тропе казни и стал насыщать муравья своей сабли зёрнами сердец неверных, обогащая остриё меча жемчужной стали жемчугом душ врагов своих».
— Пфу-у-у-у! — искривив лицо, выдохнул Тамерлан, изображая отвращение. — Неужто у него есть такие фразы?
— А разве вы не зачитывались его сочинением о походе в Индию?
— Признаться честно, я засыпал на каждой второй странице и только из боязни показаться неотёсанным солдафоном расхваливал эту слюнявую ерунду.
— Конечно, — вздохнул мирза, — сейчас в моде велеречивости, но я глубоко убеждён, что если ты описываешь дела военные, то от твоих страниц должно пахнуть кровью, дымом и конским потом, а не розами и лилиями. Терпеть не могу, когда вместо того, чтобы просто написать: «Наступило утро», изгаляются: «Греколикий багатур по имени День набросился на темнокожую красавицу индианку Ночь, и она бежала от него в негодовании и испуге».
— Это тоже из Гайасаддина?
— Это его стиль.
— Вот поэтому-то я и хочу, чтобы книгу о Тамерлане написал именно ты. Ты пишешь всё по делу, без приукрас.
— Разве то, что мы писали всё это время, не складывается в книгу о Тамерлане?
— Не совсем. Я хочу, чтобы с моих слов ты написал настоящую «Тамерлан-намэ» — великую книгу о том, кого почтенный шейх Заин ад-Дин Абу-Бекр Тайабади назвал «наибом»[68]. Вся моя жизнь должна предстать как на ладони, и я хочу успеть прочесть «Тамерлан-намэ» до того, как гурии позовут меня к себе в мой небесный гарем. Я надеюсь на тебя, Искендер. Недаром некоторые уже прозвали тебя моей правой рукой.
— С чего же мы начнём нашу книгу?
— С самого начала, с моего детства или даже с того, как я появился на свет с полными пригоршнями крови, подобно Чингисхану. А может быть, ещё раньше, с моего отца или с предсказания моей бабки Фатуяа…
Вдруг эмир вновь, как во сне, почувствовал, что у него перехватывает дыхание. Голоса!.. Голос, который спрашивал: «Искренне, искренне ответь мне: правда ли, что ты меня не боишься?» Этот голос принадлежал его бабке Фатуяа, давным-давно покоящейся в могиле на кладбище в Сябзе. Она умерла, когда ему было лет двадцать и он ещё не был калекой, но её голос, хриплый и низкий, невозможно перепутать ни с чьим другим, и Тамерлан помнил его, несмотря на то что после смерти бабки прошло уже полвека.
Бабушка Фатуяа предсказала ему великое будущее, но не любила его. Говорили, будто она ведьма и знается с самим Иблисом[69]. Но почему именно её голос спрашивал Тамерлана во сне? И почему великий эмир должен бояться тени своей давно покойной бабушки Фатуяа?
Пальцами левой руки он провёл себе по лбу и по переносице, как делал всегда, если хотел избавиться от ненужных мыслей или дурных предчувствий.
— Пожалуй, нам следовало бы начать с разных пророчеств, вещих снов и знамений, оповещавших мир о рождении великого завоевателя вселенной. Чудеса и знамения не покидали меня в течение всей моей жизни, и о каждом из них я буду вспоминать, а ты опишешь их от моего имени.
— Слушаюсь и повинуюсь, великий хазрет!
— Отец мой, эмир Тарагай, говорил мне о том, что за несколько дней до моего появления на свет ему приснился сон. И вот видит он во сне, как два рогатых джинна, один белый, другой чёрный, вручили ему меч. Вот он взял этот меч и видит, как лезвие его вспыхнуло красным светом, красные пары́ поднялись в небо, от них получилась огромная черно-красная туча, ударил гром, и кровавый дождь залил всю землю. Удивительно то, что в ту же ночь точно такой же сон приснился и моей бабке Фатуяа. Проснувшись утром, отец направился к бабке, а бабка к отцу, они встретились на улице и тотчас рассказали друг другу об увиденном. Бабка имела дар отгадывания снов и так растолковала удивительное сновидение: сын Тарагая силой своего оружия завоюет весь мир, все народы станут ему подвластны, и многие погибнут от его меча, а когда он умрёт, его потомки перережут друг друга… Постой-постой, не пиши этого. Как раз наоборот, лучше будет, если мы напишем неправду — потомки его воспримут его славу и власть и долго будут управлять миром. Я, конечно, понимаю, что они непременно перережут друг друга, но если об этом ещё и написать, то… Короче, зачеркни про то, что перережут, и напиши, как я сказал во второй раз. И про кровавый дождь тоже не надо. Пусть будет просто дождь. Да, и рогатых джиннов убери. Напиши так: просто кто-то, мол, вручил ему этот меч и его блеском озарился мир, а потом поднялись пары́, превратились в капли и в виде дождя упали на землю.
— Так действительно будет лаконичнее и проще, — согласился мирза Искендер, жалея о том, что приходится вычёркивать такие красноречивые откровения кровавого владыки. — Простота всегда впечатляет больше, поскольку она даёт пищу для воображения и домысливания. Пусть каждый по-своему представляет себе этот меч и этот дождь.
— Знаешь что, и про бабушку тоже убери. Пусть будет так, будто сон приснился только моему отцу.
— Мне кажется, что это уже лишнее сокращение. Впрочем, как вам будет угодно.
— Да, мне угодно убрать бабушку, — сердито проскрипел Тамерлан. — Мы найдём для неё страницы в другом месте «Тамерлан-намэ».
Мирза Искендер пожал плечами и стал исправлять текст. Он недоумевал, почему эмир вдруг решил избавиться от такой красочной детали повествования. Ведь это так впечатляюще, что одинаковый сон приснился и отцу и бабке одновременно.
А Тамерлан, в свою очередь, тоже не мог бы объяснить точно, почему он решил внести это исправление. Подспудно он понимал, что бабушке Фатуяа нужно дать затравку и написать о ней только тогда, когда вся книга будет готова. Иначе… А что иначе? Этот подозрительный вопрос не имел пока ответа в душе эмира.
Покуда, скрипя калямом, мирза Искендер исправлял текст, дверь тихонько отворилась и в комнату вошёл векиль[70] Ибрахим. Его появление могло означать только одно — пришла пора готовиться к субху[71].
— Мир тебе, о владыка вселенной и прибежище мусульман, — произнёс вошедший вельможа. — Заря уже готова коснуться своими пальцами края твоих владений, и день Муштари[72] стучится во врата Самарканда.
В комнату вслед за векилем стали вносить тазы, кумганы и чаши для омовений. Слуги принялись бережно раздевать эмира. Появились новые белоснежные одежды, пахнущие благовониями. Векиль Ибрахим лично собрал всю вчерашнюю одежду эмира и понёс её на улицу. Он никак не мог отказать себе в этом ежеутреннем развлечении. Когда, покорив Индию, Тамерлан возвратился в Самарканд, он принялся совершать дела, угодные Аллаху, тем самым желая искупить бесчисленное количество грехов своих. И среди множества повелений, отданных ради этой цели, было и такое: каждое утро собирать всю вчерашнюю одежду эмира и, прежде чем начнётся субх, раздавать её нищим. И каждое утро, задолго до того, как запоёт муэдзин, у одного из балконов дворца Тамерлана собиралась толпа нищих. Они старательно мутузили друг друга, стремясь пробраться поближе, но когда наконец векиль появлялся и начинал разбрасывать вчерашние одежды эмира, тут уж начиналась настоящая битва, и было даже немало любителей этого зрелища, которые, пренебрегая либо намазом, либо сладким утренним сном, приходили поглазеть на драку нищих.
В это утро побоище не разочаровало векиля Ибрахима — выбитые зубы, исцарапанные лица, кровь, ругань, торжество победителей, всё это было, и векиль настолько увлёкся наблюдением за очередной утренней дракой самаркандских оборванцев, что едва не забыл о том, что ему положено присутствовать при утреннем намазе своего государя. Он со всех ног устремился назад, туда, где Тамерлан, уже облачённый в новые одежды, чистый и торжественный, готов был обратиться к Аллаху. Грузный векиль запыхался, но успел всё-таки вбежать в комнату эмира в тот самый миг, когда город огласили громкие и красивые звуки азана[73]. Переступив порог, Ибрахим рухнул на колени.
В этот четверг 28 августа 1404 года по дороге из Герата в Самарканд двигалась странная процессия. Большую повозку, груженную разнообразными тюками и ящиками, сопровождали полтора десятка всадников, одетых столь причудливо, что жители местных селений оглядывались и подолгу взирали им вслед, смеясь и покачивая головами. Больше всего их, конечно, веселило то, что на чужеземцах были короткие жакеты с пышными накладными плечами, чулки-штаны шоссы, плотно облегающие ляжки, колени и икры, а на ногах — короткие башмаки с длинными-предлинными носами.
А между тем эти люди, столь причудливо смотрящиеся среди пейзажей Кашкадарьинской долины, проделали очень неблизкий путь из Кадиса через всё Средиземное море, а затем через все земли, завоёванные великим Тамерланом от Сирии до Мавераннахра, минуя Мосул, Багдад, Исфахан, Герат, и теперь, приближаясь постепенно к столице империи Тамерлана, были уже недалёки от конечной цели своего путешествия.
Впереди всех ехал на караковом жеребце личный гвардеец короля Кастилии и Леона, могучий рыцарь Гомес де Саласар, за ним — два его оруженосца, далее на сильной гнедой кобыле скакал глава королевского испанского посольства, магистр богословия Альфонсо Паэса де Санта-Мария, подле него, стараясь не отставать, дабы не прерывалась беседа, двигался на вороном коне третий посланник, писатель Руи Гонсалес де Клавихо, имеющий задание короля как можно подробнее описать путешествие и все те земли и чудеса, которые посчастливится увидеть воочию или о коих доведётся услышать. За ними колесила повозка с подарками от короля Энрике эмиру Тамерлану, окружённая скачущими охранниками и слугами посольства. Дон Альфонсо и дон Гонсалес, ещё недавно весьма оживлённо обсуждавшие шансы Флоренции в борьбе против Пизы, уже незаметно перешли к критическому разбору одной из новелл Хуана Мануэля[74]. Дон Гонсалес, с утра проявлявший некоторую рассеянность, вдруг отвлёкся от темы разговора и промолвил:
— Какая прекрасная равнина! Должно быть, весной здесь просто рай.
Дон Альфонсо, вынужденный прервать на полуслове свои рассуждения об особенностях стиля Хуана Мануэля, несколько обиделся, но, будучи человеком необыкновенно деликатным и обходительным, внимательно огляделся по сторонам и заметил:
— А вы только посмотрите, какие тут дыни, да как много!
Стоило ему это произнести, как с повозки старого крестьянина, выруливающего на дорогу со своего поля, скатилось несколько дынь, которые, шлёпнувшись оземь, смачно раскололись. Крестьянин, конечно, пожадничал и чересчур перегрузил свою повозку, но весь свой гнев он вылил в проклятьях вслед шайке джиннов, якобы напугавших его осла своими шайтанскими одеяниями.
Посольская процессия наконец приблизилась к высокому валу и рву, окружающим город Кеш. Через ров был перекинут подъёмный мост, а сквозь вал прорыта арка, над которой нависали подъёмные ворота. Здесь послов короля Энрике встречал Мухаммед Аль-Кааги, сопровождавший испанцев от самой Кастилии и лишь в Герате уехавший вперёд для того, чтобы подготовить достойный приём гостям в Мавераннахре. Два года назад король Энрике уже посылал двух своих дипломатов, Пайо де Сото Майора и Эрнана Санчеса де Паласуэлоса, разузнать всё о могуществе турецкого султана Баязета Молниеносца и чагатайского эмира Тамерлана Железного Хромца. Добравшись тогда до Анкары, первые послы стали свидетелями великого сражения между Баязетом и Тамерланом, в котором эмир полностью разгромил султана и даже взял его в плен. С любезностью встретив испанцев, Тамерлан снарядил собственное посольство в Кастилию, которое и возглавил Мухаммед Аль-Кааги, человек учёный и знающий языки. В сопровождении Пайо де Сото Майора и Эрнана Санчеса де Паласуэлоса он прибыл в Испанию и привёз королю Энрике множество драгоценных подарков, в числе которых были и изысканные восточные красавицы для гарема сеньора Кастилии и Леона. Правда, король Энрике, будучи государем христианским, гарема не имел, но в личном послании, которое ему адресовал Тамерлан, настоятельно рекомендовалось завести гарем, ибо это учреждение весьма полезно для здоровья. Дон Энрике обещал обдумать советы могущественного завоевателя Востока, всячески обласкал Мухаммеда Аль-Кааги и, продержав его некоторое время при своём дворе, отправил с ним второе посольство.
— Рад приветствовать благородных донов в родном городе великого эмира Тамерлана, — произнёс Мухаммед Аль-Кааги на чистейшем наречии испанских франков, встречая послов короля Энрике. Дон Альфонсо и дон Гонсалес расплылись в ласковых улыбках — присутствие доброго Мухаммеда, с которым они успели подружиться за время путешествия, было какой-никакой гарантией того, что к ним здесь будут относиться доброжелательно.
Был полдень, жара стояла невероятная, испанцы истекали потом и мечтали о прохладе, но не могли отказать себе в удовольствии тотчас же по прибытии рассмотреть свежеотстроенные красоты города Кеша. Мухаммед принялся показывать им новые дома и мечети, возведённые благодаря непомерной помощи Тамерлана городу, где прошла его юность. Огромная мечеть вставала над усыпальницей отца Тамерлана, эмира Тарагая, но строительство её ещё не закончилось и вся она была в лесах. Рядом с нею стоял сказочно красивый мавзолей, облицованный узорами из светло-серых, синих и небесно-голубых изразцов. В нем покоились останки Тамерланова сына, первенца и любимца Джехангира, умершего не так давно и до сих пор горестно оплакиваемого отцом.
— Доблестный Афзун Мазид, с которым мы делили трапезу в сенате, сообщил нам, что будто бы так и не переписано завещание, по которому покойнику Джехангиру до сих пор положено владеть двенадцатью тысячами всадников и доходами с целой области. Это действительно так? — поинтересовался дон Альфонсо.
— Да, это правда, — кивнул Мухаммед. — Мне сказали, что часть войска до сих пор с трепетом ожидает какой-нибудь причуды со стороны эмира. Например, что он отдаст приказ перерезать их и обложить ими со всех сторон мавзолей сына. Таково его горе! Но я всё же думаю, до такого не дойдёт. Сеньоры, прошу вас покинуть седло и отправиться в мечеть Хазрет-Имам, где для вас приготовлено пиршество.
Мечеть Хазрет-Имам примыкала к мавзолею Джехангира. Выяснилось, что это не случайно: здесь, внутри мечети, находилась усыпальница самого Тамерлана, которую он приготовил для себя, чтобы после смерти упокоиться рядом с любимым сыном.
В мечети царила прохлада, и, расположившись вокруг щедро украшенного узорами и богато уставленного яствами дастархана, гости с наслаждением чувствовали, как пот на них высыхает и одновременно истаивает усталость. Пустившись в путь сегодня на рассвете и проскакав шесть часов до приезда в Кеш, путники успели проголодаться и с огромным удовольствием накинулись на жареную баранину, телятину, запечённых фазанов и плов. Особенно хороши были бараньи кишки, фаршированные курдючным салом, бараниной, селезёнкой, рисом и луком. Разные люди подходили и присаживались к дастархану. Мухаммед представлял их послам, и те вежливо здоровались. Подали печёную конину. Дону Гонсалесу она нравилась, дон Альфонсо ел из вежливости, а дон Гомес отказался и спросил вина. Мухаммед пояснил, что они всё же находятся в мечети, где ни при каких обстоятельствах нельзя пить вино.
— Хотя я понимаю — обилие еды подразумевает, что надо время от времени споласкивать горло добрым вином, — улыбнулся добрый мусульманин. — Но могу предложить только фрукты, гранатовый сок, нехмельной айран и кумыс — в этом кувшине с сахаром, в этом — без.
Все отпробовали предложенных напитков, и дон Гонсалес чрезвычайно расхвалил кумыс с сахаром, попросив налить ему ещё одну полную пиалу. Некий почтенный старец, представленный как улем[75] Расул ибн-Дауц, вдруг засмеялся и залопотал что-то очень быстро.
— О чём он говорит и чему смеётся? — спросил дон Альфонсо.
— Он говорит, что слышал, будто в стране франков вина пьют даже больше, чем в Самарканде на царским пирах, — пояснил Мухаммед. — Ему смешно — он не может себе представить, как можно пить ещё больше.
— Разве при дворе Тамерлана много употребляют хмельных напитков? — удивился дон Альфонсо.
— Это вам ещё предстоит самим определить — много или мало, — улыбнулся Мухаммед.
Старый улем вдруг перестал улыбаться, и сделалось ясно, что смеялся он доселе горьким смехом, ибо он вдруг схватился за голову и стал страдальчески причитать что-то, раскачиваясь из стороны в сторону.
— О чём он теперь горюет? — спросил дон Гонсалес.
Мухаммед ответил не сразу. Наконец он тяжко вздохнул, отложил в сторону сочный персик, который только начал чистить, и сказал следующее:
— Старцы и учёные люди Кеша пребывают в страшной обеспокоенности за судьбу страны и монарха. Многим людям стали сниться очень плохие сны, множество появилось знамений, предвещающих недоброе. Недавно в Кеше родился совершенно седой мальчик, он умер на другой день после рождения, а у его отца на левом глазу бельмо.
— И что же это значит? — поинтересовался дон Гомес.
— Возможно, и ничего, — пожал плечами Мухаммед Аль-Кааги, — но да будет вам известно, что отец Тамерлана, Тарагай, тоже был бельмастый, а великий эмир и прибежище мусульман появился на свет седым, как старик.
Улем Расул ибн-Дауд снова заговорил, прямо обращаясь к послам короля Энрике, а Мухаммед добросовестно переводил его слова. Вот что сказал старый толкователь Корана:
— Мне уже девяносто пять лет. Когда родился могущественный Тамерлан, я был юношей и жил в Сябзе, это был пригород Кеша, а теперь он уже часть города и обнесён общим рвом. Там он и родился, наш Тамерлан. И много было страшных знамений, и все видели плохие сны. Ханом Чагатайской Орды[76] был Казган Джутай-хан[77], и вот ему приснился страшный сон, и послал он за прорицателем, чтобы узнать свою судьбу. Прорицатель сказал: «В пригороде Хеша живёт Тарагай из старинного рода Барлас. У этого Тарагая скоро родится сын, от которого ты примешь смерть свою. А узнать этого Тарагая просто — у него бельмо на левом глазу и большая родинка на левой лопатке величиной с белый дирхем. А жену Тарагая зовут Текина-хатун». Обрадовавшись, что он может отвратить нависшую опасность, а того не понимая, что от воли Аллаха не уйти никуда, Казган Джутай-хан отправил своих нойонов в Сябз, и те привезли к нему Тарагая и жену его Текину-хатун, готовую уже вот-вот родить ребёнка. И стал Казган Джутай-хан советоваться, как лучше поступить, и советники сказали: «Лучше всего удавить ребёнка в чреве матери». Послушавшись их, хан велел своим нойонам давить живот Текины-хатун коленями, и они стали давить, покуда жена Тарагая не упала замертво. Видя, как Тарагай плачет, хан сжалился над ним и разрешил взять мёртвую Текину-хатун, дабы похоронить как положено по закону шариата[78]. Взял Тарагай свою мёртвую жену и повёз её в родной Сябз, а когда привёз домой, она вдруг вернулась к жизни и стала рожать. Так появился на свет наш Тамерлан, и все удивлялись, а за то, что он выжил после того, как его давили коленями нойоны Казган Джутай-хана, мальчика и назвали Тимуром, что значит — Железный.
Старик ненадолго умолк, затем довершил то, что желал поведать чужестранцам:
— Не так давно в Кеше произошло несчастье. Одна женщина, ожидавшая ребёнка, почувствовала себя плохо, потеряла сознание и свалилась в городской ров. Извлекли её оттуда уже мёртвую, но когда принесли домой, обнаружили, что ребёнок стремится появиться на свет. Повитухи спасли его, а отец решил тотчас же присвоить крепкому сыну имя Тимур. Но прошло некоторое время, ребёнок стал хиреть, и теперь он при смерти. Если он умрёт, то это будет ещё одним дурным предзнаменованием.
— А кроме всего прочего, звёзды предвещают великому эмиру, что, если у него остались невыполненные дела или неискупленные грехи, он должен поторопиться, — когда умолк улем Расул ибн-Дауд, добавил другой старец, которого Мухаммед Аль-Кааги представил испанцам как лучшего ханского звездочёта.
— Простите, достопочтенный Муса аль-Хакк ибн-Хаким, — возразил ему другой астролог, сидящий здесь же за дастарханом и лакомящийся финиками, — но я берусь доказать вам противоположное. По моим наблюдениям, хотя опасность для жизни и здоровья великого прибежища вселенной достаточно велика, он и на сей раз справится со всеми недугами, а весною следующего года отправится на завоевание Китая, который будет повержен им с такою же славою, как Индия, Хорасан, Великая Татария, Рум[79] и прочие страны.
Между астрологами разгорелся спор, настолько оживлённый, что Мухаммед устал переводить выдвигаемые то одним, то другим учёным мужем доводы, и он предложил завершить трапезу и отправиться в большой Тамерланов дворец, где для гостей были отведены помещения. Гости охотно согласились, тем более что приближалось время асра — послеполуденной молитвы, и в мечети Хазрет-Имам должно было начаться богослужение.
Дворец Ак-Сарай, построенный Тамерланом, поразил воображение послов своим великолепием и размерами. Недавно побелённый, он выглядел так, будто вырезан из снежной глыбы, а в высоту, должно быть, достигал восьмидесяти локтей[80], если не больше. Полюбовавшись его красотой, послы короля Энрике вошли внутрь и отправились отдыхать в отведённые для них покои.
Покинув своих спутников, Мухаммед Аль-Кааги отправился из Кеша в Самарканд. Часа за полтора до вечерней молитвы, которая совершается на закате и называется у мусульман магрш, он добрался до Тахта-Карачи — одного из загородных дворцов эмира, окружённого таким гигантским садом, что даже ходил анекдот про лошадь, заблудившуюся в этом саду и найденную лишь спустя полгода, — она одичала, и пришлось заново её объезжать.
Выяснилось, что дальше путь держать не нужно, поскольку великий Тамерлан недавно сам прибыл в Тахта-Карачи вместе со свитой. Аль-Кааги не составило большого труда добраться до самого хазрета, ведь при нём была пайцза, выданная ему Тамерланом, когда тот отправлял Мухаммеда к королю Энрике после битвы при Анкаре. Она представляла собой золотую пластинку с изображением льва, за спиной которого вставало солнце, а в ногах у него располагались три круга, два сверху, один снизу, символ могущества Тамерлана над тремя частями света: Междуречьем и Великой Арменией на западе, иранскими царствами на юге, Самаркандом и Дели на востоке. Такие пайцзы, подобно тому как некогда Чингисхан, Тамерлан выдавал только своим самым доверенным посланникам, коих отправлял в далёкие земли с особыми миссиями.
Мухаммед застал великого эмира в просторном шатре, натянутом в глубине сада под тенью огромных ветвистых карагачей. Тамерлан играл в шахматы с послом от хана Золотой Орды Тохтамыша. Двое других послов татарского хана возлежали в сторонке, угощаясь вином, виноградом и дынями. Мирза Искендер развлекал их беседой. Несколько других приближённых эмира находились тут же в шатре.
Обрадовавшись появлению Мухаммеда, эмир предложил ему отведать вина и фруктов, покуда он доиграет партию.
— Так и быть, — сказал он, — постараюсь поставить мат побыстрее, хотя у меня тут была одна задумка, довольно необычная.
— Мне кажется, дело движется к ничьей, — пробормотал посол Тохтамыша.
— Это только кажется, — ухмыльнулся Тамерлан. — Гляди, достопочтеннейший Котлар-Барка, ты думаешь, я сейчас сделаю ход ладьёй, а я возьми да и шагни конём — вот так!
— И что же дальше?
— Пораскинь мозгами.
Мухаммед подсел к небольшому дастархану, где сидели Искендер и двое других послов Тохтамыша, вежливо поздоровался со всеми и сказал мирзе Искендеру:
— Я привёз тебе в подарок замечательные чернила от короля Энрике. Уверяют, что они лучше любых, какие можно купить от Китая до Сирии.
Глаза мирзы вспыхнули радостным пламенем:
— Много?
— Полную бутыль.
В этот миг один из послов Тохтамыша сильно поперхнулся — выпучив глаза, он как рыба раскрывал и закрывал рот, сопел, но никак не мог вдохнуть в себя воздух. Возникшая суета вокруг спасаемого от столь глупой смерти посла позволила Искендеру справиться с охватившим его сильным волнением, вызванным известием Мухаммеда. Ах, как долго он ждал его, не очень-то надеясь, что Аль-Кааги привезёт то, о чём мечтал Искендер с некоторых пор!
— Живой? — поинтересовался Тамерлан судьбою поперхнувшегося гостя. — Хвала Аллаху! Должно быть, это было знамение того, что доблестному Котлар-Барке всё же предстоит получить мат. Итак — мат!
— Я потрясён! — пробормотал посол. — Эмир столь искусен в шахматах, что мне будет весьма и весьма трудно обыграть его, хотя дома я считаюсь лучшим шахматистом.
— Видать, потому Тохтамыш и послал тебя, а не кого-то другого, — с довольно презрительной миной на лице проговорил Тамерлан. — Признайся, он предугадал, какое я поставлю условие?
— Возможно, что и так, — всплеснул руками Котлар-Барка, — но мне он на сей счёт ничего не сказал.
— Хан Тохтамыш прислал посольство с просьбой оказать ему военную помощь в борьбе с Шадибеком. Хазрет же ответил условием: он готов защитить Тохтамыша от нового господина Сарай-Берке[81], если только уважаемый Котлар-Барка выиграет у него хотя бы одну партию в шахматы в течение семи дней.
Дав Мухаммеду эти разъяснения, Искендер обратился к Тамерлану с просьбой отпустить его на покой, ибо именно эти часы отводились ему для сна — Тамерлан был убеждён, что умрёт ночью, и требовал, чтобы мирза Искендер находился подле него в ночные часы и в случае чего смог в точности описать кончину великого завоевателя. Уходя, он вопросительно посмотрел на Мухаммеда. Тот сказал:
— Жаль, что ты не будешь присутствовать при моём рассказе о путешествии ко двору короля Энрике. Придётся мне рассказать тебе о нём отдельно. Я распорядился, чтобы корзину с подарками, которые я привёз тебе, отнесли в твой шатёр.
— Благодарю, — коротко поклонился мирза, вышел вон и в крайнем неудовольствии, опасаясь, как бы кто-нибудь не сунул свой нос в привезённые для него подарки, поспешил в свой шатёр, натянутый неподалёку от того, в котором происходила предыдущая сцена. Вбежав в него, он увидел корзину, стоящую на столе, и нетерпеливо принялся извлекать из неё содержимое. Там были два кастильских кинжала тонкой работы, несколько свитков прекрасных испанских пергаментов, на которых сразу хотелось написать что-нибудь великолепное, десяток книг, которые можно купить только в Испании да разве что ещё в Магрибе[82], разные письменные принадлежности, а главное — бутыль с чернилами, довольно ёмкая, должно быть, с целый секстарий[83]. Именно ей и был так безумно рад секретарь и личный писатель эмира Тамерлана. Сердце его взволнованно заколотилось, он мысленно принялся успокаивать себя, что даже если кто и видел содержимое корзины, то едва ли нашёл что-то подозрительное в этой бутыли тёмно-синего стекла. Подарок — мирзе, известно — чернила! Что же ещё могут привезти из далёких краёв писаке? Не яд же! Яду самого лучшего и в Самарканде хватает, хоть всех жителей отрави.
С открыванием заветного сосуда пришлось немного повозиться — стеклянная пробка, вставленная в горлышко, прикреплялась к ободку металлической застёжкой, которую нетрудно было открыть, просто надо знать как. Наконец Искендер сообразил, и бутыль открылась. Он с трепетом макнул в чернила калям и, придвинув к себе лист бумаги, медленно начертал на нём имя своего государя: Тамерлан. Отложив калям в сторону, затаив дыхание, стал смотреть на надпись, обозначающую ненавистное имя. И вот чернила стали бледнеть, таять, исчезать… Исчезли! Надписи как не бывало.
Тамерлан, который только что существовал на чистом листе в виде начертанного имени, исчез, растворился, перестал существовать.
— Хвала Аллаху! — пробормотал Искендер, огляделся по сторонам, озорно усмехнулся. — Слава тебе, Господи! — произнёс он вполголоса на своём родном языке и мысленно добавил: «Иисусе Христе!»
Затем он зажёг лампу, взял лист бумаги, на котором только что исчезло начертанное имя, и стал водить тыльной стороной листа над пламенем. Сердце его отчаянно колотилось. Пламя трепетало, стремясь поцеловать, обжечь, подпалить бумагу. Буквы стали снова проступать, и вот уже вновь на листе бумаги возникло недавно ушедшее в небытие имя: Тамерлан.
Искендер положил лист на стол. Теперь надпись была совсем иного цвета, нежели вначале. Красно-коричневая, будто запёкшаяся кровь.
Мирза вышел из своего шатра и, успокаиваясь, обошёл вокруг него. Нукер-охранник, прогуливающийся по тропе неподалёку, вежливо поклонился секретарю великого Тамерлана, про которого говорили, что он заменяет эмиру неподвижную правую руку. Искендер улыбнулся и кивнул этому рыжебородому нукеру, увешанному оружием с головы до ног, будто есть кто-нибудь в мире, кто осмелится напасть на бессмертного Тамерлана или человека его окружения.
Солнце быстро опускалось к горизонту, и обширнейший сад постепенно пополнялся ожидающим благоуханием. Чувствуя, что внутреннее равновесие восстановилось, Искендер вернулся в свой шатёр, сел за стол, разложил бумаги, перелил немного волшебных чернил в пустой пузырёк, затем выпрямился, посидел несколько минут в молчаливом оцепенении, обмакнул перо в волшебные чернила и стал писать.
Месяца августа двадцать восьмого в канун великого праздника Усекновения честныя главы Пророка, Предтечи и Крестителя Господня Иоанна, в лето одна тысяча четырёхсот четвёртое от Рождества Христова, начинается повесть о богомерзком антихристе и лютом кровопроливце, хромом царе Тамерлане. Господи, благослови!
Рождение сего поганого царя Тамерлана было ужасное, дурных знамений и чудес многое множество происходило тогда по земле, так что даже родная бабка его, по имени Фату Яга[84], устрашилась, а была она знаменитой колдуньей в той земле Самаркандской. Она же и предсказала, что быть ему великим завоевателем мира и зловредным кровопийцею.
Родился же Тамерлан с полными кулаками крови, седой, аки старец; и повитух своих, принявших его на свет из утробы матери, кусал за пальцы, ибо уже имел зубы с рождения. И оттого все жители страны Самаркандской пришли в ещё больший трепет и недоброе ожидание худых времён.
Родом он был из захудалого колена знаменитого рода Барласов, отец его — Тарагай, дед — Баргуль, прадед — Илынгыз, происходивший от Богад-багатура, тот же от Анджали-нойона, который рождён Суюнчой, а тому Суюнче отец был Ирдамча Барлас, от которого же и род происходит. Ирдамча Барлас был племянником Кабыль-хана, прадеда Чингисхана, и посему Тамерлан получается дальним родственником грозного монгола, но поскольку не из прямого Чингисова потомства, то не имел права носить ханское звание, а только звание эмира, то бишь князя.
Сказывают, будто тогдашний властитель страны Самаркандской имел предсказание, что родится у Тарагая Барласа его будущий убийца, и послал воинов своих, которые били мать Тамерлана по животу ногами, но младенец, однако, родился живой и здоровый, посему и прозвание получил Тимур, что значит — Железный. Потом только, когда Тимур охромел на одну ногу, его стали звать Тимур-Ленг, то бишь Железный Хромец, а греки и люди латинской веры переиначили имя Тимур-Ленг в Тамерлан. На Руси же его звали Темир Аксак, что то же самое, только по-татарски.
После рождения по обычаю мусульман, сходному с иудейским, Тамерлан получил обрезание крайней плоти, совершенное знаменитым шейхом Шемс ад-Дин Куларом Фахури. Сей шейх предсказал, что из ребёнка вырастет человек злой и безжалостный, жадный до пролития крови человеческой, но много сделает пользы для веры Магомета, и посему шейх младенца благословил, ибо по их понятиям можно убивать и резать людей без счёту, лишь бы во славу бога Аллаха и на благо верящих в него. Тут великая разница между заповедями Господа Иисуса Христа и их пророка Магомета.
Тот год, когда родился Тамерлан, в Чагатайском улусе, где находится и страна Самаркандская, поднялась великая смута. Монгол Дженкши поднял мятеж против мусульманской веры и многих магометан лишил жизни, а сам Чагатайский улус, то бишь княжество, разделил на Монголистан и Мавераннахр. Так же потом и сам Тамерлан делил обычаи жизни своей на монгольские и на магометанские. И когда надо было, поступал по законам Чингисовым, в других же случаях выгоды — по законам Магомета.
Мать Тамерлана не могла кормить его грудью, ибо долго лежала в болезни после того, как он появился на свет, но у Тарагая была вторая жена, Кадак-хатун, ибо по обычаям басурманским принято иметь много жён. Однако и она не могла выкормить младенца, ведь он родился с зубами и грыз ими сосцы. Только старая слепая волчица, приручённая Тарагаем, сумела вскормить новорождённого, и, вскормленный волчьим молоком, сызмальства заимел он нрав волчий, алчный до зверств и кровавых игрищ.
От того же, что так долго питался он молоком волчицы, Тамерлан до трёх лет ходил на четвереньках и не говорил, а только рычал. Впрочем, так говорит предание, возможно, далёкое от истины. Точно же известно, что, едва научившись ходить, он затевал со сверстниками своими злые драки, а едва овладев человеческой речью, быстро усвоил, как отдавать приказы и подчинять себе при помощи слова равных по возрасту. Уже в шесть лет имел он подле себя с десяток таких же отроков и даже постарше, которые слушались его, ходили с ним повсюду и вместе с ним воровали у местных жителей еду и дорогие вещи. Седые власы Тамерлана, полученные им при рождении, повылезли прочь, а вместо них выросли густые чёрные пряди, и Тамерлан стал делать из них косицу, воображая о себе, будто он Чингисхан. И эту косицу носил он всю жизнь до самой глубокой старости, когда вдруг решил явить собою пример истинного поклонника веры Магомета и обрил голову.
Видя в Тамерлане такое усердие к разбоям и войне, Тарагай, отец его, задумался и отдал сына в строгое ученье, где его заставили овладеть чагатайской грамотой, она же сродни персидской или таджикской и очень похожа на арабское письмо, изобретённое ещё в стародавние времена. Поначалу ученье не давалось Тамерлану, но, увидев, что и здесь можно и лестно оказаться первым, вскоре стал первенствовать над другими учениками в знании Алькорана, умении писать, владении семикратными и десятикратными числами, цифровой науке и в знании истории прошлых лет. Даже учёные улемы признали его лучшим учеником и выделили среди всех остальных. Но все свои знания сей изверг рода человеческого копил и собирал для одной лишь цели — дабы как можно искуснее и ловчее потом обманывать, грабить, убивать, присваивать чужие земли и подчинять себе завоёванные народы.
По достижении четырнадцати лет Тамерлан выглядел уже аки взрослый муж. Вскоре, оставив учёбу, он увлёкся охотой, а также, собрав вокруг себя шайку разбойников, начал потихоньку грабить окрестных жителей, разбоем же и кормился. Тогда же Тамерлан приобрёл себе два мерзких обычая. Видя полюбившуюся ему девицу или даже чужую жену, он находил способ подстеречь её и силой принудить к совокуплению. Второй обычай, в сто крат более гнусный, нежели первый, был тот самый, за который Всевышний Бог в древние времена наказал беззаконных жителей града Содомского. И всё сие до поры сходило Тамерлану, и Божья кара не обрушивалась на его голову, ибо разбойником и насильником Господь вознамерился наказать человечество, погрязшее в грехе и разврате.
Написав последнее слово, мирза отложил перо, глубоко-глубоко вдохнул, набрав полные лёгкие сладкого вечернего воздуха, и до хруста потянулся, любуясь тем, как только что написанные им слова медленно, одно за другим, исчезают. Прежде чем растворилось последнее слово, он обмакнул перо в обычные чернила и успел поставить после слова точку, чтобы знать, где начинать в следующий раз. Наконец исчезли и последние буквы нездешнего языка, на котором Искендер писал свою тайную повесть о Тамерлане. Этим языком с грехом пополам в Самарканде владели лишь ещё два мирзы, но зато многие рабы в Мавераннахре и других обширных владениях потомков Чингисхана знали его в совершенстве, ибо с рождения были обучены ему в той земле, откуда их вывезли завоеватели.
Уложив начатую рукопись на дно ларца, Искендер завалил её другими бумагами, затем он перелил волшебные чернила в заранее приготовленный для них серебряный кувшин, горлышко которого закрывалось откидной крышкой, а на крышку привешивался замочек, так что содержимым кувшина мог воспользоваться лишь тот, у кого есть ключик. Красивую бутыль тёмно-синего стекла, привезённую Мухаммедом Аль-Кааги, Искендер наполнил великолепными китайскими чернилами, которые всем были хороши, но не растворялись после того, как ими что-нибудь напишешь.
Настроение у Искендера было отменное. Начало положено. В какие-нибудь полтора-два месяца он напишет свою повесть о царе-злодее и останется только как-то переправить её в нужные руки. А уж тогда можно будет подумать и о том, как самому сбежать из Мавераннахра вместе с женой и сыном.
Искендер ещё раз потянулся, сладостно думая о своей жене, красавице Истадой, три месяца назад родившей ему славного малыша. Хорошо бы сейчас очутиться в её объятиях, вдохнуть запах её волос, кожи, захмелеть от поцелуев… Но Истадой осталась в Самарканде, а Искендеру следовало поспешить к тому, о юных годах которого он только что писал. С тех пор как он покинул его, прошло более трёх часов, миновало время вечернего намаза, и уже близилась иша — ночная молитва, совершаемая после того, как исчезнет на горизонте красная полоска погаснувшей зари.
Подойдя к шатру Тамерлана, мирза застал выходящую из него кичик-ханым[85] Тукель, молодую дочь монгольского хана Хизр-Ходжи, вступившую в гарем великого завоевателя несколько лет тому назад. За эти годы ей так и не удалось воскресить угасшее мужское естество Тамерлана, но она продолжала ему нравиться, и время от времени он зазывал её к себе, чтобы попробовать ещё раз.
На Тукель было красное шёлковое платье с золотыми кружевами, которое оставляло открытыми роскошные плечи и гладкие руки царицы, в локтях и запястьях перехваченные великолепными браслетами. Глаза Тукель игриво сверкали, ярче, нежели жемчуга, осыпающие её островерхую шапку. Кичик-ханым со смехом сообщила что-то одному из своих слуг-евнухов, и тут только, увидев приближающегося мирзу, удосужилась набросить на лицо лёгкую накидку.
Нетрудно было догадаться, о чём она с таким смехом поведала евнуху.
Войдя в шатёр, Искендер нашёл своего господина в полном расстройстве чувств. Лёжа на мягком ложе из нескольких ширазских и исфаханских ковров, Тамерлан уныло глядел в свод шатра, и лицо его походило на безжизненную маску злого демона. Несколько слуг суетилось, раскладывая на столике перед эмиром свежие фрукты, другие, увидев Искендера, бросились готовить для него рабочее место. Наконец и Тамерлан заметил мирзу, нахмурился и промолвил, будто оправдываясь за свой горестный вид:
— Сообщают, что Каладай при смерти. А ведь он всего лишь на год старше меня. Когда-то он спас меня от смерти, а потом подружил с Хуссейном. Если бы не Каладай, мои нынешние владения были бы немного меньше.
— Осмелюсь высказать своё твёрдое убеждение, что судьбой моего хазрета распоряжался Аллах, а не случайные люди, как Каладай. Если бы не он, кто-то другой был бы послан Всевышним для того, чтобы выстелить путь джехангира[86], — проговорил мирза.
— Ты, как всегда, прав, мой Искендер, — прокряхтел Тамерлан. — Но мне жаль Каладая. Если он помрёт, то не узнает, что я завоевал Китай.
— На тот свет новости приходят даже быстрее, нежели из Самарканда в Толедо, — вновь возразил Искендер учтивым тоном. — Жалеть Каладая можно было бы лишь в том случае, если бы он вовсе не появлялся на нашей земле, нигде и никогда.
— А после Китая я двину свои войска дальше, найду земли Дясуджу и Маджуджу[87] и тоже завоюю их, — ни с того ни с сего пробормотал Тамерлан таким голосом, будто бредил.
— И тогда наступит Судный день, — вздохнул Искендер.
— Да? Разве? — Две чёрные монгольские кисточки бровей удивлённо взметнулись. — Почему?
— Так говорит Коран.
— В Коране сказано, что я завоюю Джуджу и Маджуджу?
— Не совсем так… Там говорится, что перед Судным днём народы Джуджу и Маджуджу прорвутся сквозь возведённую для них стену и устремятся на битву с остальными народами.
— Я выиграю и эту битву, — с уверенностью произнёс эмир и пощёлкал пальцами левой, живой, руки. — Мне как-то тягостно сегодня. На память приходят события юных лет. Иногда мне настолько живо вспоминаются юношеские забавы, что кажется, будто вот-вот — и правая рука моя взовьётся вверх, сжимая саблю, а правая нога зашевелится и сама встанет в стремя… Я вижу лица тех моих друзей. Они давно уж в раю, а я вижу их так, будто мы расстались сегодня утром.
— Если это действительно так, — сказал Искендер, — то нам самое время продолжить свои записи. В прошлый раз мы остановились на вещем сне Тарагая.
— Прочти мне, что там получилось?
Искендер медленно прочитал вслух предыдущую запись.
— Хорошо, — сказал Тамерлан, теребя свою жидкую бородку, — что же было дальше?
— Дальше вы родились, о великий хазрет, — напомнил Тамерлану его секретарь. — Как мы опишем это?
— Никак.
— Никак?
— Я не помню момента своего рождения, хотя, конечно, было бы неплохо, если б я его помнил. Но сколько я ни напрягаю память, сколько ни пробую разные средства, обостряющие воспоминания, я не могу никак пробраться дальше таблички.
— Таблички?
— Именно. Мне кажется, первое, что я помню в своей жизни, — глиняная табличка для изучения слогов. Она казалась мне таинственной и неразрешимой вещью, а когда слоги стали оживать и я научился складывать их в слова, это показалось мне подлинным чудом. Скажи, мирза, ведь это чудо, что можно накалякать нечто на бумаге, а под этими каляками будет скрываться битва, или величественное строение, или портрет человека?
— Вы правы, хазрет, — кивнул Искендер, — это чудо. Настоящее земное чудо.
Слова Тамерлана вдруг растрогали Искендера. Ему тоже ярко и живо вспомнилась табличка, только деревянная, и в ней — вырезанные буквы. Запах свежей древесины, запах осенней листвы воскресли в его воображении, и сердце наполнилось тоской по тому далёкому дню, по родной сторонке, по отцу и матери, наполнилось и полетело туда, далеко, в тот далёкий край, в тот далёкий день, в тот далёкий год…
— Сколько вам тогда было, хазрет?
— Семь лет. Да, я помню, как отец говорил мне, что с семи лет я стал грамотным человеком. Значит, мне в том первом моём детском воспоминании семь лет. Говорят, что до этого я был весьма резвым мальчишкой и дрался со всеми кто ни попадя, но, должно быть, мозг мой дремал, покуда я не начал изучать грамоту. Знаешь что, напиши коротко: «Когда мне исполнилось семь лет, меня отдали в ученье, дали табличку слогов, и я быстро выучился читать. Радовался этому, как последний болван».
— Я напишу просто: «Радовался своим успехам».
— Разумеется, болвана не надо. К девяти годам я уже знал, как пять раз на дню совершать намаз, как угодить учителям, как правильно отвечать на вопросы, а если не знаешь ответа, как сделать вид, будто знаешь. Вскоре учителя стали называть меня лучшим из учеников. Ещё мне нравилось, когда устраивались всякие сборища, я не пропускал ни одного и всюду старался присесть поближе к улемам и изобразить почтение к ним. На самом деле я изучал их жесты, усваивал, как выглядеть важным, чтобы заставить других с почтением относиться к любым твоим словам, даже если ты произносишь заведомую чушь. Поэтому среди своих сверстников я очень быстро стал вожаком. Не потому, что я был умнее или сильнее их. Я был хитрее, быстро уразумев, что не сила, не ум, не талант дают человеку власть над другими людьми, а нечто скрытое от понимания, но доступное мне как человеку необыкновенному. Этого не пиши. Напиши просто, что я сильно уважал старших и потому добился уважения среди своих одногодков.
Тамерлан умолк, предоставляя мирзе возможность спокойно всё записать. В памяти великого завоевателя воскресло чувство жгучего страха, которое он испытывал в детстве, когда кто-то из мальчишек на его глазах дрался. Сам он всегда избегал драк, панически боясь боли, задыхаясь от тошноты при виде крови и увечий. Безобидные щипки и щелчки доводили его до безумия, а что уж говорить о настоящих потасовках. Только страх перед наказаниями заставил его хорошо учиться и сделаться одним из лучших учеников в школе. Сейчас, вспоминая это, Тамерлан чувствовал, как мурашки ужаса ползут по его спине, — неужели он, который за свою жизнь пролил реки крови, озёра крови, моря крови, в детстве так боялся красной жидкости, бегущей из расквашенного носа или разбитой губы, что нередко орошал свои колени горячей струйкой при виде нешуточной драки!
Тамерлан тяжело вздохнул и провёл пальцами по лбу и переносице, отгоняя постыдное воспоминание, затем продолжил:
— Как всякий ребёнок, я любил игры и забавы, но моей любимой игрой всегда была война. Научившись подражать старшим, я сам сделался как бы старшим среди своих сверстников. Я делил кешских мальчишек на две армии и сталкивал их друг с другом, руководя и теми и другими, а себя при этом провозглашал не кем-нибудь, а конечно же эмиром, кем впоследствии и стал по-настоящему. И всё потому, что я был хитрее этих дурачков. Людишки любят приносить себя в жертву, и с моей стороны грех было не стать тем идолом, которому жертвы приносятся. Уже с двенадцати лет я стал стыдиться детских игр и старался проводить время среди юношей, у которых не игрушечные, а настоящие забавы на уме.
Эмир снова умолк, поскольку ещё одна волна постыдных воспоминаний захлестнула его. Он вспомнил, как стал дружить с более старшими мальчиками, вступившими в пору созревания, и как они использовали его…
Снова пальцы левой руки пробежали по лбу и переносице.
— Мне кажется, Искендер, подходит время ночного намаза и нам пора прерваться. Здесь напиши что-нибудь о моих ранних добродетелях. Напиши, что я всегда помогал нищим, отдавал им одежду, которую надевал хоть однажды, что каждый день я дарил им барана, тушу которого разрезали на семь частей и давали по куску всем особо нуждающимся. И ещё, что всех своих друзей детства я возвеличил, когда сам достиг могущества и величия.
Совершая намаз вместе с Тамерланом, мирза быстро заметил, что эмир рассеян и думает не об Аллахе. Ему хорошо знакомо было это состояние Тамерлана, когда он возвращается из напускного и самому себе внушённого мусульманства в грубое степное язычество, когда он оборачивается из того, кем хочет казаться, в того, кто он есть на самом деле. Мирза не мог бы с точностью определить, какого из двух Тамерланов больше ненавидит — щепетильного ханжу, играющего роль джехангира, или плотоядного хищника, бешено упивающегося самыми разнузданными земными удовольствиями — пьянством, женщинами, войной, убийством.
И, едва закончив молитву, эмир повернул к Искендеру искажённое тоскою лицо:
— Нет, я не доживу до весны! Не дождусь её. Я вижу движение войск, я дышу этим мощным перемещением человеческой массы из одного края земли в другой, чтобы там, на том краю, врезаться, врубиться, вмяться во встречную массу. Я хочу идти на Китай как можно скорее. Мои военачальники стали слишком ревностными мусульманами, им подавай обоснованные поводы к войне, будто они не знают, что есть один-единственный повод — их вождь, Тамерлан. Я наброшусь на Китай, как тигр на слона, и, перекусив ему глотку, свалю истекающего кровью. Мои доблестные, непобедимые тумены хлынут на империю Мин с великих высот Тибета, встанут из песков пустыни Алашаньской и, перескочив через Великую стену, ринутся разорять эту страну идолов и драконов. Там я обрету новую жизнь и воскресну, насытившись кровью идолопоклонников. Я вспашу лона всех моих жён, и они родят мне новых сыновей взамен умершего Джехангира, погибшего Омар-шейха, взбесившегося Мираншаха и обабившегося Шахруха. Я соберу всех колдунов Китая, и они омолодят моё умирающее тело. Я слышал, в Китае даже больше жителей, чем в Индии. Ах, как я люблю завоёвывать страны с густым населением!..
Искендер широко распахнутыми глазами смотрел на Тамерлана, наслаждаясь зрелищем зверя, томящегося по добыче. Это был он, тот самый царь-кровопийца, о котором он сегодня начал писать свою потайную повесть. Он сидел перед ним почти неподвижно, лишь взмахивая живою левой рукой, но казалось, что он и впрямь тигр, который мечется по клетке, мечтая вырваться из неё и вцепиться в глотку всему человечеству.
Вдруг Тамерлан схватил себя за горло, захрипел и откинулся к подушкам. Мирза Искендер бросился к нему на помощь, но услышал хриплое:
— Не беспокойся!
— Подать воды или айрана?
— Глоток вина.
«Так я и знал», — мысленно усмехнулся мирза, отправляясь за вином. Спустя полчаса, выпив три полные пиалы красного румского вина, великий завоеватель мира уже вовсю спал, тревожно всхрапывая и надувая свои и без того толстые губы.
— Отвечай же мне, хромой дурак, как смеешь ты не бояться меня?
Тут он увидел её. Она стояла посреди степи, голая безобразная старуха, с лицом, искажённым злобою. «Бабушка Фатуяа, — хотел сказать он ей, — почему же я должен бояться тебя? Ведь тебя уже давным-давно нет на свете», — но язык у него окаменел и не двигался, а из глубины души вставал стон ужаса, поднимался по пищеводу, заполнял глотку, гортань и — хрипло вываливался наружу из оскаленного рта.
Он открыл глаза и увидел потоки крови, льющиеся сверху вниз, и лишь в следующую секунду зрение представило ему настоящую картину бытия — интерьер царских покоев в самаркандском дворце Баги-Бигишт[88], хорасанские ковры тёмно-синих тонов с изысканными мелкими узорами, развешанные по стенам щиты и пики, потолок, изукрашенный дивными арабесками, а на фоне всего этого — лица клевретов. Взгляд мирзы Искендера спрашивал: «Снова? тот же сон?», глаза здешнего векиля Семендара вопрошали: «Можно ли обратиться?», очи остальных просто пожирали владыку с нескрываемой любовью.
— Ну, — рыкнул Тамерлан, — кто первый из вас подаст голос, чтобы я знал, что вы не призраки?
— Позвольте мне, — пропищал векиль своим евнуховским голосом.
— Валяй.
— Минбаши[89] Джильберге Йохан просится с весьма важным сообщением. Но уже наступает время для совершения субха…
— Обойдусь сегодня без утреннего намаза, — сердито ответил Тамерлан. — Чем больше я молюсь, тем более поганые сны мне снятся. Начинайте переодевать. А минбаши пусть войдёт, как только я буду одет.
Всё же, одевшись и умывшись, эмир поднёс к лицу левую ладонь и, словно читая с неё что-то на ней написанное, трижды произнёс:
— Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммед — пророк его.
В этой позе и застал его светловолосый минбаши Джильберге, как его называли чагатаи в Мавераннахре, а настоящее имя этого человека было Иоганн Шильтбергер; немец по происхождению, этот прирождённый вояка был взят в плен в битве при Анкаре, где доблестно сражался на стороне султана Баязета, честно отрабатывая свой высокий заработок наёмника. Узнав о подвигах этого белокурого гиганта, Тамерлан предложил ему службу в своей армии, но тот благородно отказался под тем предлогом, что нанимался к Баязету и потому должен делить с Баязетом плен. Однако вскоре пленный султан скончался по пути в Самарканд, и тогда Шильтбергер, считая отныне себя свободным от обязательств, согласился на предложение Тамерлана, получив для начала чин унбаши. Спустя год он уже сделался юзбаши[90], а в этом году получил под своё командование тысячу воинов. Так быстро мало кто взбирался по лестнице военной карьеры, но у Тамерлана было своё, особое отношение к иностранцам, служащим ему верой и правдой. Он рассуждал так: если найти весьма ценного человека со стороны и как следует приручить его, он будет думать о правителе: «Кто я ему? А он для меня ничего не жалеет» — и станет служить ещё преданнее. Под эту же схему в каком-то смысле подходил и мирза Искендер, которому Тамерлан доверял больше, чем многим из своих секретарей.
Войдя и откланявшись эмиру по-европейски, минбаши Джильберге получил приглашение присесть и разделить с Тамерланом завтрак, состоящий из свежего сыра, варёных яиц и маленьких пирожков с мясом, а также взбитых сливок, посыпанных маленькими кусочками дыни. Из напитков были поданы кумыс и айран.
— Что скажешь, минбаши? — спросил Тамерлан. — Как дела в Ходженте? Хорошо ли мои воины учатся стрелять из арбалета?
— Твои воины хорошо овладели этим оружием, хазрет, — со страшным акцентом отвечал немец, — хотя и не очень хорошо понимают, зачем нужно стрелять из какого-то механизма, если они так отлично владеют простым луком.
— Надеюсь, ты объясняешь им преимущества арбалета?
— О да, но они пока видят лишь его недостатки.
В этот миг в комнату вошла хозяйка дворца Баги-Бигишт, двадцатилетняя любимица Тамерлана, внучка Бигишт-ага. Она была как две капли воды похожа на свою покойную бабку Улджай Туркан-ага, умершую при родах третьего сына Тамерлана, Мираншаха, а Тамерлан любил свою жену Улджай и переживал её смерть так же сильно, как гибель первой жены, Айгюль Гюзель. Сколько лет прошло с тех пор, как Улджай ушла в иной мир, и вот теперь она словно вновь расцвела в образе приветливой Бигишт-ага. Всякий раз, когда внучка входила в комнату, где сидел Тамерлан, сердце великого завоевателя подпрыгивало, будто он опять видел свою Улджай. И всякий раз он думал о том, что точно так же осенью умирают цветы, чтобы следующей весной родились новые, как две капли воды похожие на те, прошлогодние, но всё же — другие.
Для Бигишт-ага построил Тамерлан на южной окраине Самарканда этот дивный дворец из белоснежного табризского мрамора, названный её именем и возведённый на искусственном холме посреди великолепного парка, в котором сверкали чистой водой бассейны с фонтанами и даже имелся сад с большим зверинцем, поскольку Бигишт-ага очень любила зверей.
Усевшись рядом с дедом, двадцатилетняя, до сих пор незамужняя красавица принялась гладить его правую руку сверху вниз, от плеча к кончикам пальцев. Минбаши Джильберге невольно залюбовался её маленькой стройной фигуркой, тонкой талией, изогнутым кончиком узорного башмачка и щиколоткой, высовывающейся из-под края нежно-фиалкового платья.
— Когда она так гладит меня, мне кажется, я вот-вот готов схватить этой рукой пику или чашу, полную вина, — улыбнулся Тамерлан одной из своих редких, как самаркандский дождь, улыбок.
Спохватившись, что чересчур замечтался, немец громко кашлянул и столь же громко произнёс:
— Цель моего приезда к хазрету состоит в следующем. Я должен сообщить о весьма важном известии — вчера в Ходжент прибыли послы от китайского императора. Завтра они намерены прибыть в Самарканд.
— О всемогущий и всемилостивый! — воскликнул Тамерлан с иронией. — Искендер! Какой у нас сегодня день, не четверг ли?
— Нет, хазрет, сегодня вторник, день Меррих[91], — ответил мирза. — Должно быть, вы подумали, к вам теперь только по четвергам будут приходить сообщения о прибытии новых посольств?
— Ну а как же! — фыркнул Тамерлан. — В прошлый четверг прибыл Мухаммед и сказал, что приехали послы от короля Энрике с острова франков[92]. В позапрошлый четверг приползли послы от Тохтамыша, с которыми мне осталось сыграть ещё одну партию в шахматы и — до свиданья. В позапозапрошлый четверг приезжали от бенгальского владыки, те, смешные такие… Да, кстати, о смешных. Говорят, на острове франков сейчас в ходу такие одежды, что весь Мавераннахр потешается над послами короля Энрике. Где сейчас эти послы франкские?
— Они наслаждаются прелестями Баги-Нау[93], — сказал Искендер.
— Это какого Баги-Нау — который около Мисра[94] или около Багдада? — спросил Тамерлан. — Что-то я уж и сам запутался, сколько у меня садов вокруг моей столицы.
— Баги-Нау, который около Мисра, — ответил Искендер.
— Нигде в мире нет таких садов, — произнёс, покачивая головой, минбаши Джильберге.
— И нигде в мире нет такого дедушки, — сказала Бигишт-ага.
— Так ты говоришь, — обратился Тамерлан к минбаши, — посольство из Китая? Большое?
— О, очень большое, — сказал немец. — Один главный посол, с ним двадцать помощников и охрана из четырёхсот всадников.
— Ничего себе! — усмехнулся Тамерлан злобной усмешкой. — Да будь я во главе такого посольства, я бы по пути из Китая в Мавераннахр завоевал весь Могулистан[95].
— Да, — снова закивал минбаши Джильберге, — мы в шутку говорили, что весь Китай приехал к великому хазрету под видом посольства.
— Надо будет честь по чести встретить этот Китай, — грозно раздувая ноздри, произнёс Тамерлан. — Поручаю тебе, Джильберге, сопровождать послов китайского императора и привести их… хм-хм… ну, скажем, в… пожалуй, лучше всего — в Баги-Чинаран[96]. А там находиться с ними беспрестанно, доколе я не соблаговолю принять их. И будешь сообщать мне об их настроении. А уж я встречу их как подобает Тамерлану.
— Что ты с ними сделаешь, дедушка? — весело спросила внучка.
— Я уморю их голодом среди роскоши Баги-Чинарана, — зловеще сверкнул раскосым глазом владыка Самарканда. — Или нет… Напротив, я обкормлю их так, что они оплывут жиром, а потом изжарю. Любопытно попробовать на вкус, какова она, китаятинка.
Старый отец Тамерлана, Тарагай, много раз пытался отучить сына от дурных привычек, уговаривая его оставить разбои и начать жизнь честную. Всё было тщетно. Молодой чагатай лишь паче прежнего укоренялся в своём гнусном разбойном промысле, и скоро вся страна Самаркандская знала о нём и его лихой дружине. Грабя соседние земли и караваны проезжих купцов, Тамерлан захватывал иногда крупную добычу. За правило он поставил себе быть злодеем против всех кроме своих нукеров, с коими, напротив того, являл великодушие, любовь и щедрость, за что они крепко привязывались к нему и зазывали других таких же в его дружину. И так набралось их более трёхсот всадников, самых отборных негодяев. Правитель же в Самарканде слаб был в то время и не решался выступить против сих отчаянных воров и грабителей, и не было с ними никакого сладу. Когда исполнилось злодею семнадцать лет, он взял себе в жёны девицу Айгюль Гюзель, без роду, без племени, которая полюбилась ему только за то, что имела схожий с ним нрав, и сердце её наполнялось радостью только тогда, когда очи видели страдание и горе других людей. Она делила с Тамерланом все тяготы его безбожной жизни, скакала в седле, аки муж, и в седле же рожала детей. Двух сыновей родила она ему год за годом. Первого имя — Мухаммед Джехангир, а второго — Омаршейх Магазадин, а больше Айгюль Гюзель не могла рожать, ибо женское естество её повредилось от постоянного скакания в седле.
Тогда же случилось разбойнику заболеть люто, да так, что думали, он не выживет, ибо семь дней и семь ночей он не пил, не ел, лежал без памяти, а на руке у него прозябала страшная язва. Тогда от бога Аллаха, которому поклонялся Магомет, явился к больному длинноволосый демон-сеид и сказал Тамерлану: «Ты не умрёшь, а выздоровеешь, ибо Аллах избрал тебя для того, чтобы ты покарал народы мира, погрязшие в разврате. Но смотри, не чини зла безвинным, не то бог Аллах страшно покарает тебя». И когда тот сеид-демон исчез, Тамерлан стал поправляться и вскоре полностью выздоровел.
Получив сие знамение, Тамерлан взял двадцать баранов и отправился с ними к шейху Кулалю, что был его духовным наставником с рождения. Придя, он рассказал шейху всё, что с ним произошло, и тот молился о душе Тамерлана, да простит ей Аллах все грехи молодости, и завещал Тамерлану блюсти завет, положенный длинноволосым сеидом, и не чинить зла невинным, а только распространять по миру басурманскую веру, без пролития крови. Но злодей уже не мог отказаться от усвоенных привычек и во все дальнейшие годы своей жизни только и делал, что проливал невинную кровь, да так обильно, что затмил славу и Чингисхана, и хана Батыя.
Царь Казган правил тогда в Самарканде, и был он правителем добрым, но слабосильным, и когда из соседних земель пришёл султан Заур, Казган вышел на бой, но был разбит Зауром, и султан ограбил ту землю Мавераннахр дочиста. Тамерлан, о котором в народе говорили: «Ты — наш вожак!», замыслил тогда Казгана убить, а самому сесть на его место. Видя это, Казган стал щедро одаривать разбойника и даже отдал за него свою внучку, а сие давало злодею особый почёт, ибо Казган был из рода Чингисова, и Тамерлан, женившись на внучке Казгана, получал титул гурагана, то бишь зятя чингисидов. Но злонравный барлас и тогда не оставил своих замыслов убить несчастного Казгана, а кроме того, продолжал разбойничать, грабить и убивать невинных людей, иной раз отнимая у бедных последнюю овцу. И Аллах тогда в первый раз излил свой гнев на непокорного. В один год умерли мать Тамерлана и любимая жена Айгюль Гюзель. Он сильно горевал, особливо по жене, и тогда явилось ему новое знаменье. Желая забыть свои печали, он много охотился и однажды был застигнут сильным ненастьем, к тому же заплутал. И вот явилась ему камышовая хижина, и в ней он поспешил спастись от холода. В хижине сидели трое. Приютив разбойника, они сказали ему: «Опомнись! И не такие ещё беды ждут тебя, если не оставишь разбойный свой промысел». Сказав сие, вдруг исчезли вместе с хижиной, а окрест сияло солнце и непогоды как не бывало. Быстро найдя дорогу домой, Тамерлан задумался и некоторое время не убивал и не грабил никого.
Но недолго. Буйный нрав его взял своё, и Тамерлан рассудил так: «Мать у меня была одна, и другую не отнимет Аллах. А жену, даже если и отнимет, найду другую, их много вокруг». Тогда он завёл дружбу с Хуссейном, эмиром Гератским, коему помог усмирить бунт в Герате, и после того Хуссейн стал во всём помогать Тамерлану, грабя окрестные земли и замысливая, как извести Казгана.
В знак дружбы Хуссейн выдал за Тамерлана сестру свою, Улджай, а ей было пятнадцать лет, но в тех землях и двенадцатилетних, и десятилетних, и даже шестилетних девочек выдают замуж, и Тамерлан не раз брал себе в гарем совсем юных дев, коим ещё только в куклы играть подобает.
Дни Казгана были уже сочтены, и одно лишь спасало его до некоторых пор, что слишком много составлялось вокруг него заговоров, а хитрый Тамерлан хотел воспользоваться сим обстоятельством. Он помогал Казгану раскрывать заговоры, казнил заговорщиков и тем самым заранее избавлялся от будущих своих соперников. В то время произошла война с Хорезмом, Тамерлан с помощью коварства и хитрости, а не воинской доблести овладел этим городом, за что и получил его от Казгана в полное своё подчинение. Но в конце концов тенёта сомкнулись над властителем Самарканда, и несчастный Казган пал жертвою коварных умыслов Тамерлана. Злодей же так хитро всё продумал, что виновниками смерти Казгана были объявлены другие эмиры — Токлук Тимур и Хисрау-Баян-Кули, а истинный виновник остался в тени и избегнул наказания. Но Аллах не промедлил наказать его, и в тот год умер отец Тамерлана, Тарагай. И снова безбожник не раскаялся в грехах своих, продолжая творить беззаконие.
Вместо Казгана ханом стал Абдулла-Вали, человек жадный и равнодушный к нуждам своих подданных. Он бестрепетно взирал на то, как Тамерлан со своим шурином Хуссейном, да и иные эмиры, как-то — Токлук Тимур, Хаджи Барлас, Баян-Сальдур, бессовестно наживаются, грабя население всего Турана[97]. Тогда народ Турана восстал, и поднялась великая смута. К тому времени Токлук Тимур приобрёл титул монгольского хана и, приведя большое войско монголов, завоевал Мавераннахр, а самаркандского царя Абдуллу-Вали казнил на берегу Джайхун-реки[98], аки лихоимца, поставив на его место хана Углана. Тамерлан же рьяно помогал Токлук Тимуру в овладении Мавераннахром, за что получил от того большие области во владение. Наипаче он выслужился перед ханом, немилостиво казня восставших жителей Турана, не разбирая, кто прав, а кто виноват, своею рукою отсекая им головы. Особливо жестоко покарал он жителей Хуталляна, где по его приказу была построена из живых связанных людей целая башня, которую обмазали со всех сторон глиною, и несколько дней она стонала, а бездушный Тамерлан наслаждался страшными стонами. И по сей день ужасная башня сия видна на берегу реки Кызылсу.
Ненасытность страданиями человеческими Тамерлан сочетал с ненасытностью в сладострастии и, желая выделиться среди прочих эмиров и в этом свойстве своей натуры, завёл себе гарем из многих жён и наложниц. Если он убивал какого-нибудь знатного человека, то забирал себе и гарем его, и даже Хуссейн, убив хуталлянского эмира, не взял себе его жён, а подарил их Тамерлану. От многочисленных жён рождались у Тамерлана дети, но все дочери, а сыновей не было, только Джехангир да Омаршейх, которые от умершей Айгюль Гюзель. Правда, много детей у него рождалось мёртвыми, и среди них сыновья. Так Аллах беспрестанно наказывал Тамерлана за его беспутство. Но ещё большее наказание было ему уготовано, ибо нрав злодея всё пуще ужесточался.
Когда Хуссейн и Тамерлан разбойничали на берегах реки Мургаб, тамошние туркмены изловчились взять их обоих в полон. Они усадили их в зиндан, как именуется место для заточения, где под ногами в страшной сырости ползают омерзительные гады. Шестьдесят дней и ночей томились разбойники в том зиндане, тела их покрылись гнойниками, и не было мочи больше терпеть. Тогда Тамерлан взмолился к Аллаху, обещая раскаяться в грехах своих и прекратить злодейства. На шестьдесят первую ночь явился ему во сне тот самый длинноволосый седой сеид, который приходил к нему в болезни, и сказал такое слово:
«Аллах услышал твои молитвы, эмир Тамерлан. Он хотел, чтобы ты до конца дней своих гнил в этом зиндане, но по великой милости своей переменил решение. Завтра ты будешь освобождён, но знай: если не переменишься и не обратишься к добродетели, то рука твоя, коей ты отсекаешь головы ни в чём не повинным людям, одеревенеет, а нога твоя, коей ты попираешь трупы казнённых тобою безгрешных жителей, окаменеет. Помни об этом».
На другой день предсказанное сеидом сбылось. Друзья Тамерлана проведали о месте его заточения и с боем освободили его и Хуссейна. Придя в Самарканд, Тамерлан ещё шестьдесят дней лечился у сестры своей по имени Кутлуг Туркан-ага, известной знахарки. Она же уговаривала его разлюбить насилие и не алкать больше крови человеческой, но Тамерлан быстро забыл об угрозах седого длинноволосого сеида, посланца Аллаха, и как только оправился, сел на коня, собрал свой тумен, а был он о ту пору уже темником[99], и, взяв с собой неразлучного своего шурина Хуссейна, ринулся искать новой добычи и новых убийств в земле Сеистанской, что к югу от Хорасана[100]. Там и настигла его кара Божья, предсказанная сеидом.
Искендер содрогнулся всем телом, испуг был так силён, что потемнело в глазах и мгновенно пересохло во рту, и лишь в следующее мгновенье он догадался, что только его жена Истадой могла так бесшумно прокрасться в комнату, лечь ему на спину и обвить руками.
— Испугался! Испугался! — засмеялась она, целуя его в мочку уха, ласкаясь щекой о его щёку. — Какие красивые буковки, совсем не похожи на чагатайские крючки. Ой! Что это! Смотри, смотри! Они исчезают! Искендер-джан! Они тают!
Она всё-таки увидела. Он так надеялся, что она ограничится ласками и не станет заглядывать в его рукопись. Последние слова написанного текста становились незримыми, растаяло слово «Хорасан», стали угасать «Там и настигла»… Искендер успел обмакнуть перо в обычные чернила и поставить точку после слова «сеидом».
— Правда, забавно? — пробормотал Искендер, не зная ещё, как объясняться с женой по поводу исчезающего текста.
— Что это? Я никогда не видела ничего подобного.
Ложь всплыла очень вовремя, то есть она и не всплывала, а лежала прямо на поверхности, её и не нужно было особо выдумывать:
— Старые чернила. Ещё из тех запасов, которые я сделал три года назад. Как видишь, испортились и испаряются, едва успеешь что-либо написать. Пытаюсь смешивать их и с тем, и с этим, ничего не получается. Придётся выбросить.
Истадой полностью удовлетворилась этим объяснением и вновь принялась, мурлыкая, ласкаться к мужу. Он усадил её на колени. Лицо Истадой излучало любовь и страстное желание, губы алели, глаза сверкали, но тотчас пелена истомы упрятала их блеск.
«Интересно, если мы теперь насладимся страстью, она забудет об испаряющихся буквах или запомнит их крепче? — подумал Искендер, впиваясь губами в желанный рот Истадой. Он почувствовал холод её белоснежных зубов, языки сплелись в змеином танце, скользя друг по другу. Обхватив лёгкое тело жены, уже дрожащее от предвкушения, он встал и понёс Истадой в угол комнаты, где были расстелены мягкие кашанские ковры.
Это случилось впервые после того, как у Истадой родился сын, которому Искендер дал имя Малик, и обоим показалось, что это произошло впервые в их жизни, настолько сильно и ярко всё было. Спустя некоторое время они лежали, гладя друг друга, будто пьяные, с трудом возвращаясь в реальный мир.
— Как там наш Малик? — спросил Искендер.
— Все в таком же бодром и весёлом настроении, — сказала Истадой, накручивая на палец локон своих чёрных как смоль волос. — И всё время говорит мне: «Ага! Ага!» Должно быть, намекает, что ты снова виделся с внучкой хазрета. Как там Бигишт-ага? Всё так же пленяет тебя своей неземной красотой?
— Нисколько она не пленяет меня, ты совершенно напрасно ревнуешь! — фыркнул Искендер.
— Ну, ты же сам говорил мне, что она блистает красотой гурии.
— Я говорил?!
— А кто же! Не я ведь!
— Я просто не мог не признать, что она красива, вот и всё. Спроси у любого, всякий скажет тебе, что Бигишт-ага хороша собой, но это вовсе не значит, что все по уши влюблены в неё.
— Все — нет. А ты?
— Истадой! Какая же ты глупая! И как тебе не стыдно мучить меня своей ревностью после того, как мы с тобой так насладились друг другом!
— Мало!
— Ах, тебе мало? Ну, тогда держись!
Он снова набросился на неё, потому что страшно истосковался по её телу за долгие месяцы, покуда она вынашивала ребёнка, а потом приходила в себя после родов, и готов был раздавить в объятьях её хрупкое, хотя и сильное тело. Вторая волна любви катилась гораздо дольше, чем первая, и когда наконец она ударилась о берег, муж и жена рухнули подле друг друга в полнейшем изнеможении.
Какое счастье, что сегодня к Тамерлану приехал его любимец Ахмад Кермани, поэт, сочинивший «Тамерлан-намэ» в стихах. Искендер мог провести этот субботний вечер со своей женой и сыном. Истадой он уже насладился сполна, и теперь ему хотелось поскорее повидать Малика. Имя Малик Искендер дал своему первенцу не случайно. Во-первых, оно было так созвучно ласковому и милому русскому слову «малыш», а во-вторых, Малик означало — «царь», и если когда-нибудь Искендеру суждено вернуться на родину и увезти туда жену и сына, очень просто будет превратить имя Малик в Василий, ведь Василий — тоже «царь», только по-гречески.
— Хочу поскорее поцеловать Малика, — сказал Искендер, ругая себя, что доселе предпочёл общению с семьёй общение с бумагой и волшебными чернилами.
— А потом снова пойдёшь к хазрету?
— Нет, Истадой-джан, сегодня я буду с вами. И если тебе и сейчас мало, то я чувствую себя так, будто мы только слегка поцеловались и всё ещё впереди. Но только сначала я хочу повидать сыночка.
— Как же хазрет соизволил наконец отпустить тебя? Даже не верится.
— К нему приехал Ахмад Кермани.
— Ах вот что! Говорят, хазрет настолько влюблён в него, что позволяет ему говорить всё, что у того слетает с языка, не обижаясь ни на какие колкости.
— Это точно. Когда Ахмад Кермани приезжал в прошлый раз, они с хазретом отправились в баню, и Тамерлан завёл разговор о том, можно ли в денежном виде отразить стоимость того или иного человека. Дошло до того, что хазрет напрямик спросил Ахмада: «А сколько бы ты дал за меня, если бы меня продавали на самаркандском базаре?» В тот момент они как раз раздевались, готовясь идти в парилку, и на хазрете уже оставался один только лечебный пояс, снимающий боли в пояснице. «Пять дирхемов, не больше», — ответил Ахмад. «Сколько-сколько?! — удивился Тамерлан. — Да на мне вот этот пояс стоит примерно пять дирхемов». — «Так его-то я и имею в виду, — сказал со смехом Ахмад. — Сам же ты не стоишь ничего. Хочешь обижайся, хазрет, хочешь нет, но ты уже так стар, что тебя нельзя использовать на работах. Даже в бане при тебе пятеро слуг, ибо сам ты не можешь сдвинуться с места. Если же тебя изжарить или сварить, то и самый зубастый тигр не сможет разгрызть твои окаменевшие сухожилия».
— И хазрет стерпел? — взвизгнула Истадой.
— Стерпел. Мало того, сам же мне потом со смехом пересказывал эту весьма учёную беседу.
— А послы от Тохтамыша? — перескочила с одной темы на другую жена Искендера. — Они так и проиграли последнюю партию в шахматы? Так и уехали ни с чем?
— Проиграли. Вчера утром покинули Самарканд. Не видать Тохтамышу своего Сарай-Берке как собственных ушей.
— Бедняга! Мне его почему-то жаль.
— А мне нисколько.
— А как движется «Тамерлан-намэ»? Много написали?
— Да, довольно много. Но с хазретом происходит что-то уж совсем непонятное.
— Что именно?
— То ли память здорово изменяет ему, то ли это какая-то очередная хитрость… Короче говоря, он всё перевирает, всё ставит с ног на голову, все события своей жизни, о которых известно многим учёным, занимающимся историей, в том числе и современной. Начать с того, что он приписывает рождение Джехангира не первой своей жене, не Айгюль Гюзель, а сестре Хуссейна, Улджай Туркан-ага.
— Что ж, это понятно. Кто такая Айгюль Гюзель? Безродная самаркандка. А Улджай как-никак из хорошей семьи, — дёрнула плечиком Истадой.
— Это-то так, но ведь хазрет любил Айгюль Гюзель. Он сам сколько раз признавался мне, что все его жёны, вместе взятые, — ничто по сравнению с нею. И она не знала его калекой. Но это только одна из странных и непонятных ошибок, коими хазрет напичкивает нашу «Тамерлан-намэ». Это напоминает мне то, как он обычно вёл себя на войне, когда он со своими туменами совершал немыслимые манёвры и объявлялся там, где его меньше всего ожидали. Я понимаю некоторые детали, например, то ханжество, с которым хазрет возмущается тем, как Хуссейн безо всякой причины казнил трёх бадахшанских эмиров, а про свои преступления не говорит ни словечка…
— Тс-с-с! — испугалась Истадой. — Ты что так разошёлся! Не ровен час нас кто-нибудь услышит. Ах, Искендер-джан, не сносить тебе головы за свой язык!
— …Ни словечка, — продолжал Искендер шёпотом. — Это понятно — вполне естественное стремление оставить по себе только хорошую память, присущее каждому человеку. Но к чему эта дурацкая игра с датами? Он требует, чтобы я написал, будто когда убили Казгана, самому хазрету было двадцать семь лет, хотя, спроси любого летописца, всяк скажет, что Тамерлан тогда едва перешёл рубеж двадцатилетнего возраста. И так во всём. Представляю, как будут потом пыхтеть историки, сличая истинные данные с нашей «Тамерлан-намэ», которую хазрет хочет представить как книгу собственного сочинения.
— Но ведь она и есть книга его собственного сочинения. Ты просто придаёшь ей литературный вид.
— Иногда его охватывает вдохновение, он начинает диктовать, да так, что мне потом уже и не нужно переписывать. Думаю, если бы хазрет чаще упражнялся в сочинительстве, из него вышел бы недурной литератор.
— Ты, кажется, хотел повидать нашего Малика. Уже забыл о нём?
— Правда! Правда! Сегодня я хочу забыть о хазрете!
Он только что опорожнил полную пиалу красного грузинского вина, чуть-чуть сладкого, обладающего неповторимым ароматом, и теперь пребывал в несколько загадочном расположении духа. Дойдя до входной двери летнего дворца Баги-Дилгуш[101], вдруг приказал слугам, четверым огромным суданским неграм, остановиться и усадить его здесь, у входа, прямо перед фонтаном. Ему быстро постелили ковёр, накрыли его шёлковой подстилкой и, сняв с носилок, расположили здесь, словно старинную статую, подсунув под правую руку круглую бархатную подушку. Тамерлан задумался, глядя на струю воды, упруго устремляющуюся высоко вверх из середины фонтана. Водяная рябь вовсю развлекалась сама с собою, подпрыгивая и хватая на лету солнечные блики, перебрасывая их с одной крошечной волны на другую.
— Вы просили красное ферганское яблочко, хазрет, — обратился к нему векиль дворца Баги-Дилгуш Муса-Ерендек.
Тамерлан медленно отвёл свой зачарованный взгляд от игры воды и посмотрел на векиля. Тот держал перед собой огромное блюдо, на котором возвышалась гора великолепных ярко-красных плодов.
— Я просил яблоко, а не Гиндукуш яблок, — промолвил великий эмир. — А ну-ка бросьте-ка их в фонтан!
— Все?
— Разумеется.
Векиль немного поразмыслил, не кроется ли здесь какое-нибудь иносказание и не полетит ли потом его голова в этот фонтан вслед за яблоками, и, решив — будь что будет! — опрокинул поднос в воду фонтана.
Тамерлан молча любовался, как налитые красные плоды плавают среди водяной ряби и сверкающих солнечных бликов.
— О Аллах! — вздохнул он наконец. — Как прекрасен твой мир!
Появился Борондой Мирза[102].
— Хазрет, — обратился он к Тамерлану, — послы короля Энрике прибыли.
— Пусть идут сюда. Я приму их здесь. Здесь хорошо. Мне кажется, сам Аллах полощет пальцы в этом фонтане.
— Слушаюсь и повинуюсь, хазрет.
По обычаю, сначала явились не сами послы, а привезённые ими подарки. Если бы великий эмир остался ими недоволен, он велел бы гнать послов в шею. Ему были представлены три огромных сундука великолепной резной работы, украшенные инкрустациями и эмалью.
Первый сундук оказался доверху набит золотыми и серебряными кубками такой прекрасной работы и столь разнообразными, что присутствующие зацокали языками. Были здесь кубки в виде ананасов и раскрывающихся лилий, раззявивших пасть китов и лопнувших на две половинки арбузов, вместо ножек у некоторых были атланты, несущие саму чашу кубка на плечах, а один кубок вообще представлял собой сложное строение — подставка его была выполнена в виде широкой и плоской черепахи, на ней передними ногами стоял конь, у которого вместо задних ног и крупа извивался кольчатый змеиный хвост, на коне сидел могучий бородач, поднявший вверх руки и несущий в них огромный сахарно-белый наутилус, обрамленный тонкими золотыми узорами, и в довершение всего по закручивающейся поверхности наутилуса скакал лихой наездник с копьём в руке.
Этот кубок весьма позабавил Тамерлана.
— Франки — известные охотники до выпивки, — сказал он. — Ясное дело, что треть подарков посвящена винопитию.
В другом сундуке оказались произведения толедских оружейников — алебарды и пики, булавы и перначи, тяжёлые двуручные мечи и тонкие шпаги.
— И это хороший подарок, — сказал Тамерлан. — Напившись вина из кубков, возьмём в руки оружие и пойдём крушить что попало.
В третьем сундуке лежали драгоценности — подвески и серьги, перстни и браслеты, гребни и диадемы, из золота и серебра, украшенные рубинами и гранатами, изумрудами и жемчугом, сапфирами и горным хрусталём.
— Ну а намахавшись оружием, король Энрике предлагает нам обратить внимание на наших любимых жён, — усмехнулся Тамерлан и приказал поставить сундуки покамест у входа во дворец.
Затем, опять же по этикету, было подано письмо от короля Энрике, ведь если понравились подарки, то могло не понравиться привезённое послание. Но письмо, зачитанное немедленно, удовлетворило великого эмира, и он наконец разрешил привести самих послов.
При виде них Тамерлан не сумел сдержать игривую гримасу — они и впрямь были смешно одеты, причём смешнее всех выглядел Мухаммед Аль-Кааги, который зачем-то, видать из солидарности, тоже обрядился в испанский костюм. Приближённые Тамерлана, идущие следом за послами, и не скрывали своих глумливых улыбок, тыча пальцами то в остроносые башмаки чужеземцев, то в пышные плечи их жакетов. Сам великий эмир по сравнению с послами выглядел весьма скромно — он к этому случаю обрядился в светло-зелёный шёлковый халат без рисунка и особой выделки, перехваченный простым белым поясом, и лишь высокая белая шапка его была украшена наверху большим рубином и по краям отделана жемчугом и яшмой. Одеяния испанцев были сплошь в узорах и украшениях, сверкали драгоценными камнями и золотой вышивкой.
Шедший впереди послов дон Альфонсо Паэса де Санта-Мария, выяснив наконец, кто из присутствующих Тамерлан, сложил руки на груди, поклонился и припал на правое колено. То же сделали сопровождающие его дон Гонсалес и дон Гомес.
— А они довольно гибкие, эти франки, — фыркнул Тамерлан.
Послы поднялись с колен, сделали по три шага вперёд и повторили приветствие. Встали, ещё три шага и вновь — руки на груди, поклон, на левое колено.
— Этак они до завтра будут раскланиваться, — сказал Борондой Мирза.
— Точно! — усмехнулся великий эмир и поманил испанцев левой рукой: — Эй, идите сюда!
Борондой, Шах-Малик и Нораддин подошли к трём послам, взяли их сзади под мышки, подвели вплотную к тому месту, где сидел великий эмир, и довольно грубо поставили их на оба колена. Однако того требовал этикет — приветствовать Тамерлана, стоя перед ним на обоих коленях.
— Хорошо, — сказал Тамерлан. — Встаньте и подойдите ещё, а то я вас плохо вижу. Сядьте вот сюда, ну, хотя бы на край фонтана.
Присутствующие переглянулись — уж не собирается ли он отправить их туда же, где плавали красные ферганские яблочки?
— Ну, — сказал великий эмир, когда послам перевели сказанное и усадили на край фонтана, — как там поживает мой дорогой сын, эмир Энрике? Как его дела? Что он поделывает? Здоров ли? Ездит ли на охоту? Спит ли с теми жёнами, что я ему послал?
Послы, когда им перевели вопросы, несколько удивились, что Тамерлан называет их короля своим сыном, но, решив, что так положено, не подали виду.
— Ваше Величество, достопочтеннейший сеньор Самарканда и властелин трёх частей света! — заговорил дон Альфонсо.
Мухаммед Аль-Кааги переводил Тамерлану, склонившись к самому уху эмира.
— Наш сеньор, великий и славный дон Энрике, Божьей милостью король Кастилии и Леона, послал нас, чтобы засвидетельствовать то огромное уважение, которое он к вам испытывает. Всюду разносится слава о вас, и всяк слышал ваше имя. В землях, освящаемых благословением Папы Римского, есть лишь один монарх, способный сравниться с великим Тамерланом, и сей монарх — король Кастилии и Леона дон Энрике. Куда бы ни направил он своих послов, правители любой страны тотчас рады встретить их, но мы нисколько не огорчены тем, что вынуждены были ждать аудиенции у великого эмира в течение одиннадцати дней, ибо понимаем, к стопам какого величия прислоняем ничтожные главы свои.
Когда Мухаммед перевёл Тамерлану эти слова, эмир в душе усмехнулся — всё-таки задело франков, что он так долго томил их ожиданием. Тамерлан махнул рукой, делая знак, чтобы дон Альфонсо приостановил свою речь.
— Нораддин, — обратился он к стоящему рядом сановнику, — я давно хотел спросить: почему ты не носишь бороду?
— Она у меня плохо растёт, клочковатая, — пожал плечами тот.
— Вот и я думаю, не сбрить ли мне свою бородёнку, уж больно она у меня общипанная, — теребя худую бороду, задумчиво произнёс великий эмир. — Пожалуй, так и сделаю. И усы сбрею. Явлюсь в Китай совершенно лысый, безусый и безбородый. Вот китайцы-то удивятся! Посол, можете продолжить.
— Я хотел выразить тот восторг, — продолжал дон Альфонсо, — который все мы испытывали неизменно, проезжая через бескрайние просторы империи великого Тамерлана. Рука повелителя Азии, словно волшебный жезл, превратила недавние пустыни в цветущий сад. Но больше всего великолепия мы увидели, конечно, в самом Самарканде и его окрестностях. Оросительная система, изрезавшая Мавераннахр вдоль и поперёк, не имеет подобных нигде в мире, жители многолюдных селений славят имя Тамерлана, рука которого щедро одарила их богатством и роскошью…
— Второй раз рука, — пробормотал Тамерлан. — Почтенный посол, позвольте спросить, какая именно рука — левая иди правая?
Дон Альфонсо, когда ему перевели вопрос эмира, растерянно задумался, затем ответил:
— Полагаю, что десница…
— А вот и нет! Как раз левая. Десница-то у меня почти как деревянная. Продолжайте.
Дон Альфонсо, сбитый с толку, сначала робко, затем, видя, что его больше не перебивают, принялся вовсю расхваливать красоты Самарканда и Кеша, сказал, что нигде в мире нет такой архитектурной утончённости вкуса, восхваляя сад Гюль-Баг, во дворце которого послы прожили с позапрошлого воскресенья до нынешнего понедельника. Дон Альфонсо так восторгался цитронами, мандаринами и лимонами, будто в Испании нет ни лимонов, ни апельсинов, так расхваливал фонтаны и водоёмы, будто в Европе никогда не видывали ни фонтанов, ни водоёмов.
— А какие в том саду разгуливают звери! — воскликнул дон Альфонсо в запале, усердно отрабатывая инструкцию о том, что любому восточному правителю надо как можно восторженнее расхваливать даже самые мелкие чудеса, имеющиеся в его владениях. Да и не только восточному. — Мы нигде не видели таких оленей и фазанов, как в саду Гюль-Баг, клянусь своей шпагой! А какие великолепные кушанья нам подавали! Особенно хороша была лошадь, зажаренная целиком. Нигде в мире так не готовят! Мы рады случаю поблагодарить великого сеньора за присланные нам подарки. Кстати, принёсший мне дарованные платье и шапку вассал Тамерлана и пояснил, что чем именитее посланники, тем позже великий сеньор их принимает, для начала угощая и одаривая.
— Что верно, то верно, — усмехнулся Тамерлан. — Если бы ко мне прибыл посол от самого Аллаха, то я лет пять не принимал бы его, всё закармливал бы да осыпал подарками.
Дон Альфонсо рассмеялся в ответ на удачную шутку, хотя на душе у него кошки скребли.
— Наконец нас привели сюда, — сказал он.
— И вот вы здесь, — сказал Тамерлан.
— Да, мы здесь, — пробормотал дон Альфонсо. — А какие замечательные слоны! Мы видели их здесь, при входе в этот сад. На каждом затейливые башенки, в башенках сидят люди и развлекают народ всякими фокусами, которым эти слоны обучены… Их, должно быть, десять или больше, этих слонов?..
— Их там шесть, — сказал Шах-Малик Мирза.
— А по-моему, их там шестьдесят, — сказал Тамерлан.
— Будь по-вашему, хазрет, — пожал плечами Шах-Малик Мирза.
— Да, их шестьдесят, — кивнул Тамерлан, — Ну да ладно. Так что вы говорите, здоров ли сын мой, эмир Энрике?
— Он в полном здравии и послал нас за тем только, чтобы засвидетельствовать своё почтение и пригласить к себе в гости, — произнёс тут дон Гомес де Саласар, поскольку дон Альфонсо вдруг совсем сник, не понимая ни тона, ни шуток, ни поведения великого эмира, начав даже сомневаться, в своём ли тот рассудке.
— А, вот что! — сказал Тамерлан. — В гости! Должно быть, моего сына эмира Энрике интересует вопрос, не собираюсь ли я завоевать остров франков и присоединить его к своим владениям?
— Осмелюсь заметить, — произнёс тут дон Ронсалес де Клавихо, — что мы живём не на острове, а на большой территории, лишь с трёх сторон обтекаемой водами морей.
— Мне лучше знать, — заявил великий эмир. — Франки живут на острове, и когда у них рождаются дети, у этих детей есть хвостик, который отваливается, как только младенца трижды искупают в талом снеге.
— Осмелюсь снова заметить, — возразил дон Гонсалес, — что эти сведения ложны. Никаких хвостиков у наших детей не бывает.
— Не бывает? — с сомнением в голосе сказал Тамерлан. — Проверим. Вы все трое останетесь при мне, я дам вам жён, пусть они родят от вас ребятишек — только чур не мухлевать! — и мы посмотрим, будут хвостики или нет. Тогда только я отпущу вас назад к эмиру Энрике, и вы скажете ему, что я пока ещё не собираюсь приходить его завоёвывать. Остров франков лежит слишком далеко от Мавераннахра, он расположен по ту сторону света, до него даже дальше, чем до столицы Китая, куда я намерен наведаться в ближайшем будущем. А вот уж когда я завоюю Китай, тогда только соберусь осчастливить западных государей, приду и подчиню их своей благословенной державе.
На это ни у дона Гонсалеса, ни у дона Гомеса, ни у дона Альфонсо Паэса де Санта-Мария не нашлось ничего в ответ. Все трое растерянно и заворожённо смотрели на страшное чудовище, восседающее против них, настолько уверенное в своём могуществе, что не было никаких сомнений — он действительно завоюет Китай, а потом придёт в Европу и станет покорять одну страну за другой — Византию, Венгрию, Италию, Священную Римскую империю, Францию, Англию, Испанию…
— Хотел спросить у послов, — сказал Тамерлан после некоторого молчания. — Проезжали ли они через Султанию и виделась ли с моим сыном Мираншахом?
Когда послам перевели этот вопрос, они несколько воспрянули духом, обрадовавшись, что разговор перескочил на более реальную тему, закивали головами.
— Ну и как он, мой Мираншах? — спросил Тамерлан. — Не произвёл ли он впечатления человека, повредившегося в уме?
— О нет, — снова обрёл дар речи дон Альфонсо. — Сеньор Мираншах весьма и весьма учтив и отличается мудростью. Мы застали его за важным занятием — он сносил старый квартал города, чтобы на его месте возвести новый.
Слышавшие этот ответ со вздохом переглянулись между собой. Давно уже доходили до Самарканда слухи о том, что третий сын Тамерлана, Мираншах, повредился в уме и высшим наслаждением для него стало смотреть, как ломают дома. Этому дикому и безрассудному развлечению он мог предаваться часами.
Тамерлан сильно опечалился.
— Значит, ломает… — пробормотал он. — Покуда его отец строит, он ломает… Отец… строит… Отец много понастроил. А скажите-ка мне ещё, уважаемые послы, вы видели по пути ко мне какие-нибудь совсем необычные строения?
— Что именно имеет в виду сеньор Тамерлан? — снова растерялся дон Альфонсо.
— Ну, к примеру, башни из человеческих черепов.
Дон Альфонсо проглотил от страха язык. В его памяти всплыла одна такая башня на полпути от Султании до Рея[103], стоящая посреди развалин некогда большого селения, которое Тамерлан приказал сровнять с землёй за непокорность его жителей.
— Мы видели такие башни, — ответил вместо дона Альфонсо дон Гонсалес. — Они производят впечатление.
Тамерлан неожиданно остался полностью удовлетворён таковым ответом и, обращаясь к своим придворным, громко объявил:
— Дети мои! Взгляните на этих замечательных посланников, которых мой сын, эмир Толедо, самый лучший из всех франкских государей, направил ко мне, дабы засвидетельствовать свою горячую любовь. С этого дня я приказываю считать франков одним из великих народов на земле и благословляю сына моего, эмира Энрике. Дорогие послы, я благодарю вас за привезённые дары, но поверьте, я был бы рад, если бы вы даже приехали с пустыми руками, а только с одним сообщением о том, что мой сын Энрике жив и здоров.
Когда всю эту, столь неожиданную уже, любезность перевели послам, у них закружилась голова от счастья. Они все трое разом вскочили и стали низко кланяться. Дон Альфонсо даже рванулся было облобызать руку великого эмира, но вовремя вспомнил, что у чагатаев это не принято. Тамерлан велел вести послов на холм, расположенный за дворцом. Там, в тени высоких карагачей, уже был расстелен огромный дастархан.
— Ну а теперь мы хотим побеседовать с послом из Китая, — сказал Тамерлан, надкусывая сочный персик.
— И это всё? — спросил Тамерлан, рассматривая огромную керамическую рыбу величиной с добротного тигрского сазана, расписанную белыми, голубыми, синими и серебристыми красками.
— Она даже не фарфоровая, — сообщил минбаши Джильберге, сопровождавший подарок от китайского императора.
— Каково же её предназначение? Это сосуд для вина?
— Увы, хазрет, — отвечал немец, — она цельная и ничего нельзя поместить внутри неё.
— Значит, в ней кроется какой-то смысл, — задумался Тамерлан, — Этой рыбой хан Тангус[104] хочет что-то веское сказать мне. Тем более что, кроме неё, не прислал никаких других подарков. Эй, мудрецы! Что может значить эта рыбина?
Придворные задумались вместе со своим государем. Мавлоно[105] Абдулла Лисон предположил, что это, возможно, не просто рыба, а какой-нибудь необычный инструмент — геометрический или астрономический. Другой мавлоно, Алаутдин Каши, высказался за то, что это эталон какой-либо весовой единицы. Окбуга Мирза сделал более простое предположение:
— Китай — это наш будущий улов. Улов — рыба. Хан Тангус хочет показать, что он готов подарить свою империю нам.
— В таком случае он бы прислал огромную глиняную хрюшку, — усмехнулся подошедший в это мгновенье Ахмад Кермани.
— О! Ахмад, ты как раз вовремя, — оживился Тамерлан. — Каково будет твоё предположение насчёт этой рыбы? Что имел в виду проклятый хан Тангус, посылая мне эту дуру?
— Возможно, что он наслышан о твоих намерениях идти на него войной и остаётся при этом холоден, как рыба, — ответил Ахмад.
— Я думал, ты скажешь что-нибудь смешное, — разочарованно прогудел Тамерлан.
— Что может быть смешнее этой рыбы самой по себе! — усмехнулся стихотворец.
— Джильберге, — обратился Тамерлан к Шильтбергеру, — понравилось ли китайцам житьё в саду Баги-Чинаран?
— Ещё как понравилось! — осклабился немец. — Еды и питья им туда были привезены горы и реки, каждому китайцу мы предоставили по наложнице. Три дня они веселились и обливались вином, на четвёртый потребовали хорзы, деревьев в саду поломали без счёту и так насвинячили, что уж поистине государь у них — хан свиней.
— А как вёл себя главный посол?
— Этот с каждым днём становился всё более недовольным. На второй день уже не пил вина, на третий стал мало есть, на четвёртый принялся ругаться.
— Ладно. За поломанные чинары мы с ними после рассчитаемся. Давайте сюда письмо от хана Тангуса.
Подали письмо, стали зачитывать. Читали медленно, поскольку толмач не умел так быстро, с ходу переводить с китайского, как Мухаммед Аль-Кааги с испанского. По мере чтения Тамерлан то фыркал, то хмурился, то стукал кулаком по колену, а под конец стал тихонько рычать, что совсем уж не предвещало ничего доброго.
Китайский император требовал дани. Он признавал Тамерлана великим властителем, но в довольно резких выражениях напоминал ему, что он всего лишь эмир и обязан платить дань главному восточному ханству, владыкой которого Чжай Цзикань и объявлял себя.
— За сколько, за сколько лет мы там ему задолжали? — спросил Тамерлан, когда письмо окончилось. — За семь?
— За пять, — отвечал минбаши Джильберге.
— Ну, ладно, — вздохнул великий эмир. — Придётся извиняться. Ведите сюда этих послов Тангус-хана.
Покуда отправились за послами, Тамерлан ещё раз задумчиво оглядел громадную керамическую рыбину и приказал бросить её в воду фонтана. Двое негров подняли её на руки, раскачали и на счёт три кинули. Фонтан был неглубокий, рыба быстро достигла дна и громко ударилась об него, но не разбилась, а лишь издала гулкий звук. При этом она не повалилась на бок, не перевернулась, а очень ловко села на брюхо. По-видимому, у неё был специально смещён центр тяжести.
Вскоре появились и китайцы. Впереди всех шёл важный сановник в парчовых штанах и парчовой рубахе золотистого цвета, перехваченной широким чёрным поясом. На ногах у него были чёрные мягкие сапоги, а голову украшала замысловатая двухъярусная шляпа, тоже чёрная. Вид у посла был весьма надменный, и казалось, он никого не видит вокруг себя. За ним следовало двадцать других послов, наряженных в одежды такого же покроя, но только штаны и рубахи на них были чёрные, а пояса жёлтые. У этих лица были похуже — сразу бросалось в глаза, что почти все они с глубокого похмелья.
Подойдя к великому эмиру, главный посол сложил перед собой руки, ладонь к ладони, и очень коротко поклонился. Остальные последовали его примеру, правда, поклонились чуть ниже.
— Желаю здоровья и долголетия эмиру Тамерлану, — произнёс посол на ломаном чагатайском наречии. — Моё имя Ли Гаоци, я — князь Суйхуцидзи и посланник солнцеподобного императора Китайской империи Мин, Чжай Цзиканя. Мой государь послал меня сюда, чтобы я узнал, как поживает эмир Тамерлан, и взял с Тамерлана причитающуюся дань за пять лет, которую великий эмир не выплачивал по неизвестной причине.
— Приветствую тебя, посол Ли Гаоци, — отвечал Тамерлан смиренным тоном. — Я весьма тронут заботой и вниманием со стороны хана Чай Цикана и благодарю за подаренную им рыбу, которая так задыхалась на воздухе, что пришлось спешно бросить её в воду, где она, как видите, чувствует себя хорошо. Теперь тороплюсь принести извинения за задержку с выплатой дани и хочу обрадовать достопочтенного Ли Гаоци, что ему не придётся самому везти её в далёкий Ханбалык[106], утруждаясь и подвергая себя опасности попасться в лапы каких-нибудь разбойников. Я сам повезу дань хану Чай Цикану.
— Если я правильно понимаю, — изумился посол, — эмир собирается отправиться в путешествие и приехать в гости к императору Чжай Цзиканю?
— Именно так, — кивнул Тамерлан. — Я возьму с собой все сто моих туменов и отправлюсь в далёкий путь. На старости лет я хочу наконец увидеть вашу страну. Говорят, она сказочно красива.
— Это надобно обсудить подробнее, — сказал Ли Гаоци, недоумевая, правильно ли до него доходит смысл сказанного великим эмиром, шутит ли он или действительно собирается сам везти дань Чжай Цзиканю. — Такое путешествие — не шутка.
— Какие уж тут шутки, — прокряхтел старый завоеватель. — Вот сейчас сядем все вместе за дастархан и обсудим как следует. Джильберге, веди послов Чай Цикана к дастархану.
Ли Гаоци и его свита чинно проследовали за Шильтбергером туда же, куда недавно увели послов короля Энрике. Тамерлан принял ещё одного посла, приехавшего из Багдада, и затем приказал нести и его туда, на холм, под карагачи, за широкий дастархан.
Когда сам Тамерлан поудобнее устроился во главе дастархана, он внимательно оглядел сидящих. О левую руку его сидели знатные военачальники, с коими великий эмир выиграл не одно сражение, визири и советники. О правую руку ближе всех сидели двое мавлоно, поэт Ахмад Кермани, мирза Искендер Уруси, глава китайского посольства Ли Гаоци, дон Альфонсо Паэса де Санта-Мария, багдадский гость, сын Тохтамыша, далее — все остальные послы и гости.
Тамерлан поднёс к лицу своему левую ладонь и стал молиться. Все присутствующие мусульмане последовали его примеру, послы из Испании и Китая не шевелились. Вдруг Тамерлан прервал молитву и громко произнёс векилю Мусе-Ерендеку:
— Мои гости неправильно сидят. Не по чину.
— Мне кажется… вы сами просили их так рассадить, — испуганно забормотал векиль.
— Да, сам, — согласился Тамерлан, — но теперь вижу свою грубую ошибку. Подними китайского болвана и усади его ниже послов моего сына, эмира Энрике. А остальных китайцев и вовсе гони в шею. Нечего им тут делать, им и так весело живётся в Баги-Чинаране.
Векиль передал приказание великого эмира слугам, те бросились выполнять, подбежали к Ли Гаоци, весьма бесцеремонно подняли его под мышки и потащили на другое место. Его усадили справа от дона Гомеса де Саласара, а остальных китайцев грубо прогнали прочь.
— Я ничего не понимаю! — возмущался Ли Гаоци. — Что происходит? Со мной нельзя так обращаться!
— Только так с тобой и надо обращаться! — грозно прорычал Тамерлан, вдруг сбросив с лица маску учтивости. — Ты послан разбойником и нечестивцем, который хочет жить плодами трудов моих. Он вор и враг мне, а ты — его посланник. Значит, ты тоже разбойник и вор. Сейчас ты сидишь за лучшим дастарханом в мире, но это не значит, что через минуту ты не будешь болтаться в петле, как паршивая собака. Поэтому сиди и будь счастлив, если сегодня останешься жив.
Ли Гаоци, смертельно побледнев, задрожал нижней губой и мгновенно остудил свой пыл. Голова его поникла, он слепо смотрел прямо перед собой, и в мозгу его шевелилась одна-единственная мысль: «Ничего не понимаю! Или я сошёл с ума, или сошёл с ума этот зарвавшийся князёк».
Тем временем начинался пир. Бесчисленные слуги тащили на больших выделанных и позолоченных кожах жареные, варёные, копчёные, солёные и вяленые яства — баранину и конину, приготовленную самыми разнообразными способами. Кравчие, одетые в кожаные передники и нарукавники, тотчас разделывали мясо, почки, головы и внутренности большими, остро отточенными ножами, клали их на золотые и серебряные блюда, которые слуги быстро разносили гостям. Вскоре на дастархане стало тесно от блюд, но искушённые в этом деле слуги находили всё же, куда поставить ещё миски с соусами, куда положить тонкие, вчетверо сложенные лепёшки, куда втиснуть кувшин с подслащённым кумысом или свежим виноградным соком. Вина в этот день по приказу Тамерлана не подавали.
После того как великий эмир проучил чванливого китайского посла, настроение у него стало отменное. Он с аппетитом обедал, чего нельзя сказать о Ли Гаоци, который еле притрагивался к блюдам, а сидящий подле него дон Гомес испытывал сильное неудовольствие по поводу едкого запаха пота, исходившего от китайца, — Ли Гаоци потел от навалившегося страха.
Когда началась смена блюд и слуги принялись подавать плов, манты, бешбармак и лагман, Тамерлан, опуская щепоть в миску с золотисто-зелёным, приготовленным по-вавилонски пловом, объявил:
— Когда я навещу моего недруга, хана Тангуса, а потом моего сына, эмира Энрике, я повторю то, что проделал сегодня за этим дастарханом, а именно — пересажу франков и китайцев.
— Интересно узнать, как ты собираешься это сделать, хазрет? — спросил Ахмад Кермани.
— Проще простого, — отвечал Тамерлан. — Поскольку они уже будут мои подданные и станут слушаться всех моих приказов, я повелю китайцам переселиться на остров франков, а франкам — в Китай. Только представь себе эту картину: из Китая движется нескончаемый поток китайцев, а навстречу им длинная вереница франков.
— Да, но ведь китайцев, говорят, очень много, гораздо больше, чем франков, — заметил мавлоно Абдулла Лисон. — Вряд ли они поместятся во владениях эмира Энрике.
— Поместятся, — уверенно сказал Тамерлан. — Ведь я же перебью половину.
Когда стали подавать дыни, орехи, виноград, изюм, персики и другие фрукты и сладости, великий эмир позвал к себе минбаши Джильберге и сказал ему:
— Сейчас ты повезёшь китайцев назад в Баги-Чинаран, и пусть им закатят самый лучший пир, а когда они хорошенечко опьянеют, пусть добавят им в пойло какого-нибудь зелья, чтобы они уснули. А завтра они должны проснуться в зиндане. Все кроме Ли Гаоци. Этого надутого индюка запереть где-нибудь в Баги-Чинаране и держать под замком. Я ещё не придумал, как с ним поступить. Ничего не прибирать в Баги-Чинаране до моего приезда. Я намерен прибыть туда завтра после зухра[107], хочу поглядеть, во что могут превратить место попойки четыреста пьяных китаёзов.
Сразу после заката солнца, совершив вечерний намаз, великий эмир улёгся в одной из комнат летнего дворца Баги-Дилгуш. Один из кубков, подаренных сегодня испанскими послами, наполненный вином, стоял на золотом столике у изголовья кровати. За другим столиком, гораздо более широком, сидел мирза Искендер, готовый снова записывать автобиографию Тамерлана.
— Завтра они проснутся в зиндане, — мечтательно произнёс Тамерлан. — Представляю, как искривятся их наглые китайские морды! Тебе приходилось когда-нибудь сидеть в зиндане, Искендер?
— Аллах миловал, — отвечал мирза. — Я знаю, что великий хазрет испытал эти муки и унижения.
— Да, я знаю, что это такое, — вздохнул Тамерлан и сладко потянулся. Приятно вспоминать о мученьях, когда сидишь или лежишь в тепле, сытый и довольный. — Это было в стране туркмен много лет тому назад. Мы, кажется, как раз остановились на том, как я странствовал в тех краях?
— Именно так, хазрет, — отвечал Искендер. — Вот последние слова наших записей: «Через несколько переходов мы достигли страны туркмен».
— Да, как раз тогда-то я и попал в зиндан. Дело было так. Мы пришли в одно уединённое место, и там нас со всех сторон окружили туркмены. Они почему-то приняли нас за воров и напали на нас. Со всех сторон мы были окружены сильнейшим неприятелем, численно намного нас превосходившим. Женщин, которые были с нами, пришлось поставить позади себя и защищать силою оружия. Но в первый раз счастье улыбнулось нам. Нежданно-негаданно среди этих грязных туркмен оказался сеид Мухаммед-Ходжа. Мы с ним одно время вместе воспитывались, и в юности он недолго служил у меня. Там бы нам и каюк, если бы не он. Мухаммед-Ходжа вдруг узнал меня и приказал туркменам отпустить… Нет, не так, напиши лучше: «Мухаммед-Ходжа избавил нас от неминуемой гибели; он сразу узнал меня, бросился к моим ногам…» Да, именно так! «…и молил простить своих неразумных сородичей за то оскорбление, которое они причинили нам. Ведь они не знали, что перед ними сам великий правитель Мавераннахра, знаменитый Тамерлан. Туркмены постарались загладить свою невольную вину, они угощали нас в течение трёх дней, да потом ещё дали нам на дорогу много съестных припасов, снарядили для нас десяток провожатых, и мы двинулись дальше». Написал?
— Не столь быстро, хазрет, я не успеваю. Так, готово.
— Пиши дальше. Дня через три мы добрались до какой-то более-менее благоустроенной местности. Кажется, Махмудия или Махмудина. Здесь мы остановились на несколько дней, поскольку рассчитывали, что отставшие догонят нас тут. А в это время какая-то сволочь оповестила туркменского эмира Али-бека Джаны-Курбаны, будто я явился в землю туркмен и остановился в местности Махмудия, имея враждебные намерения. По его распоряжению ночью огромный отряд туркмен подло напал на нас, нас всех перевязали и в таком виде доставили к Али-беку Джаны-Курбаны. Али-бек посмотрел на нас, ничего не спросил и говорит: «По их рожам видно, что они отпетые разбойники»… Нет, Искендер, ты эти его слова не пиши. Короче, ни о чём не спрашивая, приказал он всех нас бросить в сырой зиндан, кишащий клопами и мокрыми гадами. Мы с женой моей, Улджай, сестрой Хуссейна, провели в том зиндане пятьдесят долгих мучительных дней.
— Разве вы были там с Улджай, а не с самим Хуссейном? — удивился Искендер.
— Пиши, как я говорю тебе, и не рассуждай! — немного рассердился Тамерлан. — Какая разница, с Хуссейном я провёл там время или с Улджай? Ты бы сам, Искендер, с кем предпочёл провести пятьдесят дней в зиндане — с Улджай или с Хуссейном?
— Улджай — покойная жена хазрета, и я не осмеливаюсь гнусной мыслью прикасаться к её трепетной тени. Конечно, если выбирать в такой ситуации, я бы предпочёл делить узилище с женщиной, а не с мужчиной. Правда, беседа с умным мужчиной может доставить не меньше удовольствий, чем телесная близость с красивой женщиной. Но я спросил вас лишь потому, что забочусь о точности исторического описания. Доселе я всюду читал и слышал, что хазрет был в плену у туркмен вместе с Хуссейном.
— Историческая точность только там, где говорю и приказываю я, — ответил Тамерлан. — Если я говорю, что было так, значит, так оно и было. И если я скажу тебе, что отцом моим был сам великий Искендер Зулькарнайн[108], то ты обязан будешь и это написать со спокойной совестью, потому что в таком случае и это будет истиной. Понятно?
— Я просто восхищен подобной философией! — улыбнулся Искендер. — Теперь я не посмею ни разу перебить хазрета со своими дурацкими поправками.
— Ну, почему же, — смягчился Тамерлан. — Перебивай, конечно, но если я скажу: «Так и никак иначе», ты уж не удивляйся. Ладно?
— Слушаюсь, хазрет.
— Итак, мы оказались в зиндане. Слава Аллаху, что я больше никогда там не оказывался.
Тамерлан умолк, вспоминая, как он выл долгими вечерами и ночами, сидя в страшном заточении, выл, как воют собаки. Ему сделалось невыносимо жаль себя тогдашнего, и две слезы выкатились из глаз, но он быстро смахнул их рукою, кашлянул и сказал:
— Когда я вышел из того зиндана, я твёрдо решил и дал клятву Аллаху, что никогда не позволю себе бросить кого-либо в тюрьму, прежде чем разберу все обстоятельства его дела. Запиши это.
Искендер мысленно усмехнулся, подумав: «Конечно, ты редко бросал в темницу безвинных. Ты просто отрубал им головы».
— Написал.
— Свобода, Искендер, самое главное на земле, — проговорил Тамерлан. — Человек должен бороться за своё право быть свободным. За свободу можно щедро поливать землю кровью людишек. Нет-нет, это не пиши. Как ты думаешь, Искендер, Бог есть?
— Я не сомневаюсь в этом, хазрет, — не мешкая ответил мирза.
— А я считаю, что высшим проявлением свободы может считаться полное признание того, что Бога нет.
— Бога нет, кроме Аллаха, и Мухаммед — пророк его, — с иронией в голосе промолвил Искендер.
— Мне нравится твой тон, мирза, — чуть-чуть улыбнулся Тамерлан. — Ты хочешь сказать, что Бога нет, но Мухаммед придумал его для нас?
— Я просто произнёс главную догму всех мусульман, — пожал плечами Искендер.
— Хорошо. Скажи мне, имеет человек право погубить сотню или тысячу себе подобных, борясь за свою полную свободу?
— Полная свобода — это смерть. Стоит ли убивать других, чтобы добиться собственной смерти? — промолвил Искендер.
— Это не ответ, — возразил Тамерлан.
— Не ответ? Хорошо, скажу по-другому. Человеку не нужно бороться за свою свободу, ибо он рождается свободным. Душа его свободна. Её невозможно заточить в зиндан. Только Иблис — истинный враг человека, и от него нужно защищать свою свободную душу.
— Нет, мирза! — пристукнув кулаком, воскликнул Тамерлан. — Лишь единицы рождаются свободными. Все остальные — прирождённые рабы и должны знать своё место. Ладно, не будем об этом. Продолжим нашу книгу. Пиши: «В глубоком отчаянии, в заточении, я рассуждал так: лучше совершить безумство и чего бы то ни стоило вырваться наружу из темницы, чтобы снаружи биться за свою свободу; единственным моим устремлением была полная свобода. Я знал, что если моя попытка убежать провалится, я буду убит, но мёртвого меня похоронят не в зиндане же, а вне узилища — на вольной земле. Наконец я решил, что так или иначе надо попытаться выбраться на вольную волю. Я наобещал стражам щедрое вознаграждение, если они помогут мне выбраться. Они согласились, не все, но некоторые, и даже дали мне меч. С мечом в руках я набросился на тех стражников, которые не хотели помогать мне, и вместе с Хуссейном…» Ах да, Хуссейна ведь не было! «…которые не хотели помогать мне, и разогнал их по углам и норам».
Тамерлан продолжал диктовать. Искендеру давно уже было ясно, почему великий эмир старается подчеркнуть худые стороны Хуссейна. Он чувствует свою вину перед ним и хочет оправдаться перед потомками за своё коварство по отношению к человеку, коему он был столь многим обязан. Но это смешно, что Тамерлан вычёркивает Хуссейна из списка тех, кто был взят тогда в плен туркменами и брошен в зиндан.
Время шло. Вместе с ним продвигалась вперёд «Тамерлан-намэ», вымышленная история Тамерлана, причём вымышленная им самим, Тамерланом. Под диктовку своего господина мирза написал, как тот превратился в странствующего монаха и отправился в Самарканд к своему народу, как он тайно жил у своей сестры Туркан-ага, затем как он вновь начал собирать силы и, сколотив шайку из тысячи всадников, двинулся на юг в сторону Кандагара. Там он захватил город Карибыз. Хуссейн же вёл себя всё время подло и то и дело предавал Тамерлана. Постоянное очернение Хуссейна становилось навязчивым.
Тамерлан стал широко зевать, и Искендер знал, что ещё немного, он прекратит диктовку и уснёт.
— Вскоре эмир Хуссейн приполз ко мне и униженно просил прощения за всё. Я махнул рукой и разделил дань с Карибыза пополам, уступив одну половину низкому Хуссейну. Затем я некоторое время жил в Карибызе. Однажды ко мне туда явился властитель Сеистана, он принёс богатые дары и искал со мной союза. Что ж, это было мне выгодно, я как раз искал союзников, чтобы захватить весь Кандагарский край.
Когда Искендер записал последние слова, наступило молчание. Минут десять мирза сидел неподвижно, боясь разбудить Тамерлана, будто ребёнка. Удостоверившись, что великий эмир крепко уснул, мирза отложил в сторону рукопись «Тамерлан-намэ» и достал из своего сундучка другую рукопись, невидимку.
Захватив несколько крепостей в Сеистанской земле, Тамерлан заключил мир с местным эмиром Малик-Махмудом, но это была лишь подлая уловка злодея, коей он воспользовался, дабы беспрепятственно захватить ещё несколько крепостей. Пленяя местных жителей, он беспощадно истреблял их, охваченный бешенством и желая отомстить всему человечеству за мучения, испытанные в плену у туркменов. Он заваливал телами убитых колодцы и строил башни из мёртвых голов, но тем самым возлелеял ответный гнев со стороны всего люда окрестных земель тех. И собралось войско большое, пылая жаждой наказать злодея, и была сеча средь грязи, ибо шёл дождь и текли потоки. В той сече Аллах покарал Тамерлана, послав две стрелы — одна раздробила разбойнику локоть, другая разбила колено, и сбылось предсказанное сеидом — рука нечестивца одеревенела, а нога окаменела. И не мог он отныне в деснице держать меч, а на правую ногу так сильно стал хромать, что и прозвали его с тех пор Тимур-Ленг, что значит — Железный Хромец. Иначе говоря — Тамерлан. И лечился Тамерлан после той битвы ровно три года, три месяца и три дня, но ничего не помогло ему, навеки остался он уродом.
О, если бы сие несчастие побудило наконец безбожника обратиться к человеколюбию! Если бы хромота и сухорукость наставили его на путь праведный! Тогда бы и Бог Аллах простил его и размягчил бы руку и ногу. Но злонравный Тамерлан пуще прежнего взъярился, рассуждая так: «Аще Бог есть, значит, он ещё при жизни наказывает меня, и сие хорошо — видать, на том свете буду я прощён, раз получаю наказания тотчас на этом. Если же Бога нет, то всё — случайность и не следует менять нрав свой».
Едва оправившись от ран, Тамерлан снова сидел в седле коня и опять разбойничал люто по всей земле Туранской. Ханом тогда был сын Токлук Тимура по имени Ильяс-Ходжа. Он решил наказать Тамерлана и, придя в Мавераннахр с большим войском, дал ему битву на реке Чирчик. И снова Аллах послал сильный дождь. Грязь была страшная. В той грязи лошадь Тамерлана поскользнулась и упала, а сам злодей снова сломал ногу и десницу, которые у него перед тем были перебиты стрелами. И после того он уже не мог вовсе ходить правой ногой, а десница у него не сгибалась и не разгибалась. Битву на Чирчике проиграли Тамерлан с Хуссейном и должны были бежать далеко за Джайхун-реку, спасаясь от погони.
Победив Тамерлана и шурина его, Ильяс-Ходжа пошёл тогда на Самарканд, но не смог взять города, ибо жители его сами хорошо оборонялись. Тамерлан же доселе уверял, будто без него они никогда не отстоят города и только с ним могут не пустить врага. Не сладив с самаркандцами, коих вождём был простой трепальщик хлопка по имени Абу Бекр, Ильяс-Ходжа ушёл прочь из Мавераннахра. Тамерлан и Хуссейн в то время зимовали на берегу Джайхун-реки. Узнав о том, что враг их покинул пределы страны Самаркандской, оба поспешили вернуться в Самарканд, и тут Тамерлан новым злодеянием навеки очернил свою душу.
Придя к стенам своей столицы, Тамерлан и Хуссейн остановились в местности Кинигиль, расположили там ставку и вызвали в неё всех вождей народа, учинивших отпор Ильяс-Ходже. Они объявили им, будто хотят щедро вознаградить их за мужество, и те поверили. На самом же деле Тамерлан желал как можно скорее погубить их, потому что народ самаркандский полюбил их, а Тамерлан и Хуссейн выглядели в глазах народа трусами, бежавшими с поля боя, оставившими страну на разграбление. Когда вожди народа явились в Кинигиль, их вероломно схватили, связали и обезглавили всех — и храброго Абу Бекра, и Хурдека-лучника, и Гинтемира-оружейника, и многих других, коим Самарканд был обязан своим спасением.
Свершив злодейство, Тамерлан и Хуссейн заняли город Самарканд и стали его грабить, поскольку в битве с Ильяс-Ходжой потеряли великую часть своего достояния. И тут они крепко переругались, деля награбленное. К тому же Хуссейн давал прежде в долг приближённым людям Тамерлана и тут потребовал возврата долгов. Тогда Тамерлан, желая пуще прежнего заслужить дружбу приближённых своих, сам выплатил за них требуемые долги и даже, сняв серьги с жены своей Улджай, подаренные Хуссейном, присовокупил их к прочему серебру и злату, идущему в погашение долгов. Увидев те серьги, Хуссейн страшно обиделся и покинул Самарканд со словами, что отныне он не считает Тамерлана своим другом.
Вскоре Тамерлан должен был претерпеть новую череду напастей, насылаемых на него за его беззаконие. Старшая дочь его, рождённая внучкой Казгана, не хотела быть девицею, а считала себя отроком, желая с возрастом стать мужчиной и уподобиться своему отцу. В столь юном возрасте она, переодевшись в мужское платье, отправилась в окрестности Самарканда на разбой и была убита одним пастухом, у которого желала увести стадо овец. Звали её Султанбах-Бегум. Тамерлан воспринял весть о её гибели равнодушно, но когда в том же году умерла его возлюбленная жена Улджай Туркан-ага, бывшая сестрою Хуссейна, горе его не имело границ. Двух жён он любил за всю свою жизнь крепче всех остальных — Айгюль Гюзель и Улджай, и обеих отнял у него Аллах за всё его непотребство. А умерла Улджай Туркан-ага сразу после родов, родив Тамерлану сына, которого назвали Мираншах Джаладдин. Сей Мираншах с детства был бесноватый; повзрослев, остепенился, но, дожив до тридцати лет, снова впал в безумие, о чём будет сказано позднее.
Другие два сына Тамерлана, от Айгюль Гюзель, росли крепкими и сильными. Старший, Мухаммед-Джехангир, в тринадцать лет хорошо сидел в седле и ловко владел оружием. Отец любил его самозабвенно, непрестанно повторяя, что это настоящий джехангир. А слово сие у поборников Магомета означает не только распространителя веры, но и родоначальника. Тамерлан сам стремился стать родоначальником-джехангиром, поскольку страдал от того, что не состоит в прямом потомстве Чингисхана и не может получить ханское достоинство.
Похоронив жену свою, Улджай Туркан-ага, Тамерлан лишился последнего, что связывало его со своим бывшим другом и шурином Хуссейном. И он замыслил погубить его и присвоить себе его владения — Хорасан. Видя опасность со стороны своего северного соседа, Хуссейн принялся возводить мощную крепость в принадлежащем ему городе Балх. Туда он свёз своё имущество и много оружия, полагая, что надёжно защищён. Тамерлан потребовал от Хуссейна, чтобы он немедленно разобрал построенную крепость, ибо в заветах Чингисхана говорится: «Не стройте крепостей себе, а токмо отбирайте крепости у других». Готовясь к походу на Хуссейна, Тамерлан стал изображать из себя ревнителя благочестия и покровителя мусульман. Многие люди духовного звания поверили ему, решив, что наконец-то Тамерлан встал на путь истинный. Знаменитый сеид Береке сам принёс и вручил Тамерлану символы благословения — барабан и знамя, а себя назвал духовным покровителем злодея. Отныне ничто не препятствовало Тамерлану совершить расправу над Хуссейном. Приведя большое войско под стены Балха, он осадил город и, пролив много крови, затратив немало усилий, овладел оплотом Хуссейна, а самого своего бывшего шурина взял в плен.
И снова Тамерлан не мог обойтись без коварства и подлости. Пленив Хуссейна, он всячески обласкал его и отпустил на волю, сам же разрешил некоему Кейхосроу убить Хуссейна. Тот Кейхосроу был некогда приближённым владыки Хуталляна. Когда Тамерлан и Хуссейн разорили Хуталлян, Хуссейн своею рукою отсёк голову одному из родственников Кейхосроу, и он затаил на него кровную обиду. Закон кровной мести, именуемый «кисас», остаётся крепким у сторонников веры Магомета, и Кейхосроу дождался своего вожделенного часа. Он отсёк голову Хуссейну, и Тамерлан назначил его новым владыкой Хуталляна. А сеид Береке получил в удел город Андхой, после чего и другие знаменитые сеиды стали поддерживать Тамерлана, среди них Абуль Маали и Али Акбар.
Расправившись с Хуссейном, Тамерлан разорил и гарем его. Всех жён убиенного он роздал своим сообщникам, а четырёх взял себе, и среди этих четырёх — дочь покойного Казгана, Сарай-Мульк. Ей тогда было семнадцать лет, и хотя прежний муж, Хуссейн, был гораздо её старше, он приходился ей племянником. Таковы обычаи и нравы магометан — семейные связи у них бывают столь запутанны, что родная тётка может оказаться моложе своего племянника, да к тому ж и выйти за него замуж. Тамерлан же, взяв теперь эту Сарай-Мульк в жёны себе, имел отныне в своём гареме и дочь Казгана, и его внучку Султанджан-хатун. Сарай-Мульк полюбилась Тамерлану, и он провозгласил её главной женой гарема, по-ихнему — биби-ханым.
Несчастных жителей Балха постигла участь обитателей многих других городов, захваченных Тамерланом. Тысячи были погублены им безвинно, построенную Хуссейном крепость он развалил до основанья, и тогда собрал большой курултай, то бишь съезд всех правителей и военачальников областей, и на том курултае Тамерлан был назван государем Мавераннахра, имеющим право самому назначать себе ханов, ибо ханом он быть не мог, не будучи прямым потомком Чингисхана. Вернувшись в Самарканд, Тамерлан принялся делать то, в чём ещё недавно гневно обвинял Хуссейна, а именно — строить большую крепость. Ханом он назначил Суюргатмыша, чагатая из чингисидов, но сей Суюргатмыш был уже не настоящим ханом, а куклой в руках истинного самодержца — Тамерлана.
Подчинив себе полуденных соседей, Тамерлан замыслил подчинить теперь полуночь[109], где лежали владения потомков Узбека[110] — страна Хорезм. Там правил другой Хуссейн, по прозвищу Суфи, что значит «ходящий во власянице», ибо он, ревностно любя Аллаха, был постник и ходил в самой грубой одежде. Тамерлан потребовал от него возвращения города Кят, который некогда принадлежал чагатаям. Хуссейн Суфи ответил отказом, и это дало повод Тамерлану начать войну. Он двинул свои войска к Кяту и быстро овладел им. Владетель Хуталляна, Кейхосроу, тем временем прибыл к Хуссейну Суфи, притворившись, будто он изменил Тамерлану. Кейхосроу усыпил бдительность постника Хуссейна и уговорил его выйти навстречу Тамерлану. Тот послушался лукавых советов, вывел своё войско и сразился с хромым разбойником. Тамерлан полностью разгромил его, Хуссейн Суфи бежал в Ургенч и там вскоре умер в туге и печали. Подстрекатель Кейхосроу, князь хуталлянский, ждал новых почестей от Тамерлана, но внезапно пал жертвою его коварства. Не желая больше видеть при себе свидетеля своих подлостей, Тамерлан сказал Кейхосроу: «Ты отсёк голову моему шурину Хуссейну, и по закону кровомщения, кисасу, я должен отомстить тебе». С этими словами он приказал своим нукерам схватить Кейхосроу и отрубить ему голову.
Пример Хуссейна и Кейхосроу показывает, что нельзя водить дружбу с безбожными, бесчестными и бездушными правителями, такими, как Тамерлан, даже если соображения пользы оправдывают дружбу.
Завоевав Хорезм, злодей обратил свои хищные взоры дальше…
— Так что же ты, и теперь не боишься меня?
Голая безобразная старуха, тощая, с плоской обвислой грудью и лицом мертвеца, она стояла посреди степи, держала в руках человеческий череп и, срывая с него зубами остатки мяса, доедала. И когда он смутно осознал, что это не просто череп, а его череп, мощный страх парализовал всё его тело, пронзил сердце острой болью, превратил внутренности в камень. Он хотел убежать, но увидел, что ноги его медленно проваливаются в песок и уже провалились по колени. И он понял: единственное, что остаётся ему, это кричать во всё горло. Он открыл рот, изо всех сил напрягся, но вдруг понял, что рта у него нет, поскольку нет и головы. Голову бабка Фатуяа доедает, мерзко оскаливаясь и продолжая спрашивать, боится он её или нет. Он пощупал рукой то место, где была бы шея, но там теперь зияла дыра, в которую окунулись его пальцы, и стало больно. И тогда он по-настоящему напрягся и заревел этою дырой на всю великую степь.
Рёв Тамерлана был столь внезапным, что мирза Искендер невольно выронил из пальцев перо. Он испугался. Испугался этого ужасного рёва, испугался только что написанных волшебными чернилами и медленно угасающих слов. Хотя ни при каких обстоятельствах Тамерлан не мог успеть прочесть последних, тающих фраз, даже если бы резко вскочил и совершил нечеловеческий рывок — с его ногами это было невозможно, ведь правая у него была как окаменелая, а левая, разбитая ревматизмом, если на неё наступить, причиняла нестерпимую боль.
Взяв себя в руки, Искендер подошёл к великому эмиру и сказал:
— Хазрету снова приснился дурной сон?
Вид у Тамерлана был несчастный. Он ощупал левой рукой темя, затем провёл ладонью по лицу, легонько подёргал себя за бороду.
— Фу-уххх! — выдохнул он. — Мне снилось, будто у меня нет головы… Всё потому, что я так много молюсь. Любому Аллаху надоест, если его беспрестанно дёргать молитвой за штанину.
— Всё потому, что вы так много едите на ночь, хазрет, — произнёс Искендер, и сам не ожидал от себя такой дерзости.
— Ты стал много в последнее время позволять себе, — строго заметил Тамерлан. — То, что идёт Ахмаду Кермани, не к лицу тебе, Искендер. Он — поэт, существо глуповатое и по-детски простодушное. Ты — прозаик, человек серьёзный и почтительный. К тому же я вчера не так уж и много съел перед сном. Да мы ещё долго сочиняли нашу «Тамерлан-намэ». Который час?
— Иша давно прошла, а до субха ещё далеко, — сказал мирза, подавая Тамерлану пиалу с айраном.
— Не напоминай мне о намазах, — поморщился Тамерлан. — Пора сделать перерыв в усердном служении Аллаху. Как ты считаешь? Нет, пожалуй, ничего не отвечай, а то я знаю, что ты скажешь… Лучше мне вот что скажи: ты ведь урус, а у вас, урусов, я слышал, был такой святой Ульдемир[111], по которому и город назван, и будто бы этот Ульдемир всю свою жизнь прожил как нечестивец, тысячу жён имел, крови пролил немало, короче говоря, блудом и убийством запачкал свою душу. Но перед смертью охватил его страх, и он обратил урусов в назранскую веру и сам якобы обратился и крепко уверовал в Ису, которого назареи почитают за махди[112]. Правда ли, что за это урусы стали почитать Ульдемира своим святым?
— Да, правда, — ответил Искендер. — Ульдемир считается святым. Он действительно много блудил, покуда не уверовал в Ису, и руки свои обагрял кровью невинных, но всё-таки не так…
— Что — «не так»? — насторожился Тамерлан. Руки мирзы похолодели.
— Я хотел сказать…
— Ты хотел сказать: не так, как я, да?
— Я хотел сказать, не так много, как думает о нём хазрет, — стараясь говорить уверенно, возразил Искендер.
— Я и сам знаю, что мне нет спасения, даже если я действительно всей душой обращусь к Богу, — тихо проговорил Тамерлан. — Но мне вдвое тягостнее оттого, что душа моя остаётся такой же слепой и равнодушной к потустороннему миру, какой была и десять, и двадцать, и сорок лет назад. За чертой смерти я вижу только пустоту, небытие. Чёрное зияние.
— В назранской книге, свидетельствующей о житии и казни пророка Исы, — заговорил Искендер, набравшись смелости, — говорится о том, что когда Его распяли на кресте, с Ним вместе были распяты два разбойника. Один всячески хулил Его, говоря: «Если Ты Сын Божий, сделай так, чтобы мы спаслись», а другой уверовал в Него, хотя всю свою жизнь он был лютым разбойником, грабил, убивал, насиловал, но тут, умирая, уверовал в Бога и сказал:
«Иса, когда придёшь к престолу Всевышнего, помяни меня, чтобы облегчил Бог муки мои в аду».
— Что же ответил Иса? — оживлённо спросил Тамерлан.
— Он сказал: «Нынче же будешь со Мною у престола небесного Отца». Иса простил ему грехи за то, что он уверовал в Него.
Сказав это, Искендер внимательно всмотрелся в лицо Тамерлана. Великий эмир нахмурился, что-то человеческое промелькнуло в глазах его, но тотчас Тамерлан усмехнулся, и глаза его иронично сощурились.
— Пророк Иса никогда не был распят на кресте, — сказал он наконец, — подлые яхуды[113] забросали его каменьями и растоптали. Лживые назранские книги уверяют, что Иса был сыном самого Аллаха. Разве Аллах допустил бы, чтоб его сына распяли на кресте мерзостные яхуды? Скорее Аллах истребил бы всё человечество. Оставим этот глупый разговор. Давай лучше займёмся делом. На чём мы там остановились?
Мирза Искендер прочитал последнее, что они записали в «Тамерлан-намэ», о том, как Тамерлан пришёл в Сеистан и покорил город Карибыз. Великий эмир глубоко вздохнул, погружаясь в пучину воспоминаний и одновременно прикидывая, как выгоднее подать себя в следующем эпизоде. Искендер изготовился, весь обратясь в слух. Эпизод предстоял интересный — как же Тамерлан захочет описать несчастную сеистанскую битву, после которой он на всю жизнь сделался калекой?
— В том году мне исполнилось тридцать пять лет, — промолвил Тамерлан.
«Тридцать», — подумал Искендер, но написал так, как было сказано, — тридцать пять.
— Владетель Сеистана, эмир Малик-Махмуд, враждовал со своими соседями, ибо был отпетым разбойником, — продолжал Тамерлан. — Его крепко отлупили, он бежал из своей страны и просил меня помочь ему, предлагая в подарок несколько сеистанских крепостей.
Искендер дерзко опустил характеристику Малик-Махмуда как разбойника, попутно подумав: «Сам ты разбойник!» Впрочем, дальше он послушно записывал всё, что диктовал ему хазрет. Тамерлан снова завёл сказку о том, как Хуссейн совершал одну подлость за другой, и по закону сказки всякий раз он просил у Тамерлана прощения, а великодушный Тамерлан его прощал.
«Всё-таки любопытно, как же ты захочешь описать убийство Хуссейна?» — думал Искендер, записывая красивую легенду о том, как Тамерлан покорял крепости, а подлый Хуссейн брал себе всю добычу с этих крепостей и делил её между своими багатурами, но добренький Тамерлан и это ему прощал и прощал без конца.
— На сей раз нам пришлось иметь дело с почти неприступными укреплениями, — диктовал Тамерлан историю о взятии очередной крепости в Сеистане. — Мы пришли ночью, когда все жители спали крепким сном. Стража у них тоже спала вповалку. Я отдал приказ спешиться и подходить к крепости, оставив коней в отдалении. Мы запаслись добротными камандами[114] и пошли на штурм. Мои доблестные багатуры ловко использовали каманды и очень быстро вскарабкивались наверх. Вскоре они овладели башнями. Наступил рассвет. Я приказал громко трубить в трубы, обратился к Аллаху за благословением и повёл своё воинство на штурм. Крепость была взята почти без боя, и я поспешил совершить субх.
«Да уж, конечно!»
— Когда я стоял на молитве, ко мне привели связанных пленников, из тех, кто всё же отважился защищаться от нас. Они с трепетом ожидали жестокой расправы, но я сказал: «Вы — храбрые воины», приласкал их и отпустил.
«Разумеется, приласкал! Саблей! И отпустил в мир иной», — подумал Искендер и, вновь набравшись смелости, не стал писать о добром отношении Тамерлана к пленным, потому что тут наверняка крылась лицемерная ложь.
— Слух о моей блистательной победе прокатился по всему Сеистану, — продолжал свои мемуары Тамерлан. — В это время жители остальных сеистанских крепостей направили письмо эмиру Малик-Махмуду Сеистанскому, умоляя его взять их под свою защиту. Они писали: «Если эмир Тамерлан овладеет нашими крепостями, то ты, Малик-Махмуд, останешься без Сеистана, а мы — без головы».
«Чего же это они так страшились? — мысленно усмехнулся Искендер. — Ты же ласкал пленных и отпускал с миром!»
Тем временем Тамерлан приступил к рассказу о самой горестной своей битве:
— Бой был упорный. Я и двенадцать моих багатуров очутились в окружении плотного кольца врагов. Тут две стрелы поразили меня — одна в локоть, другая в ногу. Но я и внимания не обратил на них. Я весь был охвачен боем. Аллах держал мою раненую руку, и меч не вываливался из неё. Я уложил более ста воинов и вырвался из кольца врагов, опрокинул их и обратил в беспорядочное бегство. Я гнал этих мерзавцев по пустыне и рубил их, рубил, рубил! О-о-о-о-о!!!
«…в беспорядочное бегство», — написал Искендер и отложил перо. Тамерлан лежал на спине, и слёзы катились по его лицу. Он страдал, от жгучего воспоминания, и Искендеру стало искренне жаль его. Семидесятилетний старик, он всего достиг в своей жизни, о чём только может мечтать суетный человек, кроме счастья. Искендер особенно остро почувствовал, как несчастен его хазрет.
— О-о-о! — вновь простонал Тамерлан. — Если бы ты знал, Искендер… Только не пиши этого!.. Если бы ты знал, как ужасно было получить эти раны, сделавшие меня калекой. Какое блаженство иметь здоровые и сильные руки и ноги! До того я не задумывался об этом, но когда подлые сеистанские стрелы превратили мою руку и мою ногу в малоподвижные придатки… О Аллах! Как мне было больно!..
— Поверьте, я искренне сострадаю вам, хазрет, — сказал Искендер и не соврал — в этот миг ему действительно было жаль Тамерлана. Мысль: «А как же было больно тем, кого ты казнил сотнями тысяч!» — только приближалась к его душе.
— Я верю тебе, Искендер, — с благодарностью промолвил Тамерлан. — Разве я держал бы тебя при себе, если б не верил? Что-то я раскис некстати… Продолжим. Бери перо, Искендер. После боя я отправился в сторону Гармуза. Мне пришлось пробыть там некоторое время, пока заживали мои раны. Они всё же оказались серьёзные. Эмира Хуссейна я отправил в сторону Бакланата, снабдив его двумя сотнями всадников. Он овладел Бакланатом и все свои устремления направил на то, чтобы только побольше себе заграбастать богатства. О том, чтобы хорошенько управлять страной, он нисколько не заботился, и его багатуры стали роптать на него.
Дивно хороши были многочисленные сады, устроенные Тамерланом вокруг Самарканда. Один другого краше, и в каждом — свои особенные затеи. В Баги-Дилгуше — слоны и фонтаны, в Баги-Бигиште — мосты и зверинец, в Баги-Нау — потрясающие воображение мраморные статуи, привезённые из Рума.
В Баги-Чинаране не росло никаких иных деревьев, кроме чинар, населивших огромное пространство диаметром почти в четверть фарасанга, и воздух от этого был напоен какой-то особенной, ни с чем не сравнимой свежестью, тонким ароматом, волшебно заполняющим собою всё вокруг с наступлением сумерек и царящим безраздельно до самого утра. Гений множества садоводов, привезённых в Самарканд со всего Востока, превратил некогда безжизненное место в роскошный оазис, сравнимый с чарующими уголками Мазандерана и Эрзерума. Посреди царства чинар на искусственном холме возвышался увеселительный замок, выстроенный в форме креста, снаружи изукрашенный произведениями сирийских резчиков, а внутри расписанный фресками и наполненный самою изысканною мебелью, доставленной сюда со всех концов света — тяжёлыми столами из чистого серебра, обширными кроватями, изготовленными в Дели и Ширазе, арабскими стульями и креслами, проделавшими далёкий путь из Магриба и Египта, китайскими вазами самой различной величины, включая и такие, в которых запросто мог разместиться небольшой отряд воинов, и многим другим — полезным и бесполезным, восхитительным и забавным, массивным и изящным.
И всё-таки главной достопримечательностью сада оставались чинары, которые грозными туменами обступили крестовидный дворец, будто намереваясь взять его решительным приступом. Рукотворные ручьи разговорчиво несли свои чистые воды, извиваясь меж стволов деревьев, декоративные мостки самой разнообразной формы изгибали над ними свои спины, ухоженные тропинки, посыпанные мелким гравием, увлекали за собой в тенистую прохладу парка.
И особенно хорошо здесь было в летнюю лунную ночь, когда молодые сердца стремятся к любви и лёгкие пугливые тени прячутся в отдалённых уголках сада.
Двое стояли на мостке, называемом Яшмовым и выполненном в китайском вкусе. Двое — он и она. Он был высоким и плечистым, и по голосу его сразу можно было определить, что это уже не юноша, но мужчина средних лет, успевший повидать в жизни немало. Она же, напротив, была ещё совсем юной девочкой, только-только переставшей играть в куклы, а может, ещё и не переставшей. Невысокого роста, она смотрела на него снизу вверх и порой даже чуть-чуть приподнималась на цыпочки, чтобы лучше ощутить запах его дыхания, который кружил ей голову. Тонкая фигурка её дрожала от волнения, хрупкая рука то и дело ловила его руку, но девушка тотчас отдёргивала её, стыдясь своей влажной ладони.
— Это свидание должно стать нашим последним, — говорил он вполголоса, стараясь смотреть не на лицо девушки, а на белоснежный лик луны, распластавшийся по поверхности озерца, питаемого ручьём, через который и был переброшен Яшмовый мостик.
— Но почему? Почему? — спрашивала она тонким голоском. — Я ничего не боюсь. Пусть смерть, пусть мученья, я на всё готова, только бы ещё разок услышать твой голос, ощутить запах твоего дыхания, которое волшебнее аромата роз.
— А я… — отвечал он, не в силах удержать строгий тон разговора, — я готов отдать Самарканд и Бухару за одну твою родинку на левой щеке, если только ты понесёшь в руках моё сердце.
— Ах, какие слова! Они как стихи. Ты сам придумал так сказать?
— Нет, не сам, — смутился он. — Это стихи Хафиза. — И он ещё больше смутился, вспомнив, что с этим стихотворением связывается анекдот про Тамерлана и великого ширазского поэта.
— Но ведь они точно отражают то, что ты чувствуешь, правда?
— Правда, моя стройная чинара, моя тонкая лань!
— Поцелуй меня…
Он привлёк её к груди и стал целовать в губы, пахнущие андижанской дыней, которую девушка ела перед свиданием. Тело его обмякло и стало наваливаться на хрупкую фигурку, одетую в легчайшее шёлковое платье, делавшее её ещё более соблазнительной. Но в последний миг, чувствуя, что вот-вот не выдержит, схватит её и понесёт туда, где тень гуще, он отпрянул:
— Нет, любимая, нет! Это невозможно. Мы не должны!.. Ты никогда не будешь моею, ведь ты…
— Молчи! — Она быстро накрыла его рот влажной ладонью. — Даже не произноси его имени. Его ненавистного имени!
— Но ведь он — мой господин, и я служу ему верой и правдой.
— Никто не заставляет тебя, любимый мой, делаться предателем и отрекаться от своего государя. — Ладонь её уже лежала у него на плече, а лицо медленно приближалось к его лицу. — Но подумай, мой алмаз сверкающий, ведь государь твой не вечен. И он — не молод. Он может умереть. И он умрёт. Возможно, очень скоро. И тогда… Я не знаю как, но знаю точно — мы сможем быть вместе. Ведь ты придумаешь что-нибудь. Разве есть на свете кто-либо умнее тебя?
— Есть, — засмеялся он. — Немало есть людей умнее.
— Ну кто же, кто?
— Хотя бы… Мавлоно Абдужаббар Хорезми. Или мирза Искендер.
— Фу! Мирза Искендер! Этот пузатенький урус! Такой противный! Как ты можешь сравнивать себя с ним?
— Он мой друг. Он — наш друг. Он так же ненавидит его, как ты.
— Как я? А как ты?
— И… и как я. Он такое замыслил!
— Что же? Что же? Скажи! Отравить его?
— Нет. Другое. Он не собирается причинять ему вреда и не умышляет ни на жизнь, ни на здоровье великого эмира.
— У-у-у! — разочарованно промычала девушка.
— Я потом как-нибудь расскажу тебе, ладно? — сказал он, беря её за руку.
— Потом? Ты сказал: «потом»! Значит, это не последнее наше свидание!
— Но ведь ты сама сказала, что он когда-нибудь умрёт, и тогда…
— Тополь ты мой высокий! — Она радостно бросилась ему на шею, так что ноги её оторвались от земли, а руки крепко обвились за его спиною. Губами она жадно прильнула к его губам в долгом полуобморочном поцелуе. Держа её на весу, он соступил с мостка и сделал несколько шагов туда, где тень огромной чинары сгущалась и куда не проникал свет луны.
Неподалёку что-то хрустнуло. Влюблённые встрепенулись, отлепились друг от друга, он поставил её на землю и перевёл дух, немного пошатываясь и тревожно вглядываясь в темноту, туда, откуда послышался хруст. Долго они так стояли, взволнованные, наконец он сказал:
— Должно быть, это птица.
— Или лиса, — сказала она. — Супруг недавно запустил сюда лисиц. Сразу после того, как отсюда убрали китайцев.
— Супруг… — сердито пробормотал он.
— Ох, прости меня ради Аллаха! — воскликнула девушка. — Какая же я дура!
— Сама же просишь не называть вслух его имени, а сама…
— Прости! Прости! Прости!
— Никогда не называй его при мне супругом, слышишь! Это разрывает мне сердце.
— Бедный мой тополь! Прости свою глупую чинару!
— Чинара ты моя глупая!.. Смотри-ка, вон там скамейка. Давай сядем.
— Ты её только что заметил? Ведь на ней мы сидели позавчера.
— Ты перепутала. Мы сидели на другой. Мы же встречались на том берегу ручья. Забыла?
— Забыла. Обними скорее, меня бьёт какой-то странный озноб. Поцелуй меня, тополь мой высокий.
— Постой… Прости, но меня это мучает. Я всё время хотел спросить тебя, но не решался.
— Спрашивай, я готова ответить тебе на любой вопрос, мне нечего скрывать от тебя, любимый.
— Скажи… Я знаю, что он давно уже немощен и не мог… Но…
— Спрашивай же!
— Он прикасался к тебе? Он трогал тебя как-нибудь?
— Нет! — воскликнула она и рассмеялась от всей души. — Нет, слышишь, нет!
— Правда? — обрадовался он всем сердцем. — Но ведь он уже несколько месяцев как взял тебя в свой гарем. Разве такое возможно?
— Я всё время реву, как только меня приводят к нему. Плачу навзрыд, да и всё тут. Мне даже притворяться для этого не приходится, слёзы сами рекой текут, как только представлю, что это старое вонючее чудовище будет ко мне прикасаться своими гнилыми лапами… Бр-р-р-р!!! От него пахнет мертвецом, сколько ни умасливай его благовониями.
— Но в конце концов он может рассердиться на твои слёзы.
— Аллах спасает меня. Надо отдать старику должное, он только умиляется, говорит мне ласковые слова, как будто я его внучка, и, видя, что меня ничем не развлечь, отпускает подобру-поздорову. Всё-таки в нем есть ещё что-то человеческое. Чем скорее он станет покойником, тем скорее превратится в человека.
— У моей чинары злой язычок.
— Да, злой, потому что я ненавижу его. А ненавижу его ещё больше, потому что обожаю тебя. И чем больше обожаю, тем страшнее ненавижу. Я могла бы и убить его.
— Только бы он не послал за тобою сейчас!
— Не пошлёт. Сегодня он начал пить вино, а когда он пьёт, он не любит, чтобы рядом с ним были его жёны и вообще женщины. Он пьянствует только в мужской компании.
— Да, я знаю.
— Ну а если и пошлёт, не беда. Меня поищут-поищут, да и плюнут, а он только в очередной раз умилится моим детским шалостям. Ему ужасно нравится иметь в своём гареме жену, которая годится ему во внучки, а то и в правнучки. Ты опять сердишься?.. Поцелуй меня лучше, да крепко-крепко!
Они снова слились в сладостном поцелуе, долгом-предолгом, как путь в Китай.
— Сейчас! — зашептала она, как только губы на миг расстались друг с другом. — Я хочу, чтобы это произошло сейчас. Иначе я умру! У меня нет больше сил сдерживать себя.
— Нет! Нельзя! Нельзя! Если ты теряешь рассудок, я буду на страже. Ведь тебя могут подвергнуть осмотру, и тогда…
— Я не скажу о тебе!
— При чём тут я! Ты с ума сошла! Что мне жизнь, если не станет тебя? Мы не должны рисковать. Нам нужно дождаться, когда Аллах освободит нас от него.
— Когда?! Когда же наступит этот день?!
— Быть может, очень скоро, моя хрупкая чинара. Он всерьёз собирается идти завоёвывать Китай, а сам очень нездоров.
— Увы, говорят, что когда он отправляется в поход, то словно молодеет на двадцать лет и наполняется свежей силой.
— Всё равно. Нам нужно набраться терпения, если мы хотим навеки связать свои судьбы.
— Ах, какая сегодня луна!
Полон тайн ночной Баги-Чинаран, будто тёмные чинары дали клятву на Коране ни скрипом, ни шелестом листвы не выдавать эти тайны. Двое других заговорщиков, встретившись в увитой розами беседке, но сочтя всё же это место не вполне надёжным, углубились в чащу сада, выбрав самую узкую тропинку.
— О, эти плечи! Я мечтал о них с тех пор, как впервые увидел, а когда прикоснулся к ним впервые, навеки стал их пленником! — сказал заговорщик, прижимая к себе за плечи свою подругу.
— Однако как от вас пахнет вином, мой дорогой! Неужто вы не могли не пить, готовясь к свиданию со мною? — отвечала заговорщица с укоризной, но не зло, а так — журя.
— Не мог! Аллах свидетель — не мог! Какая-то у вас есть на этот счёт поговорка… Забыл. Ну, неважно. Короче, как я мог не пить вина, если Тамерлан сегодня решил наконец оросить свою пустыню, ха-ха! По-нашему это называется sich entkorken[115].
— Зихинкоркин, какое смешное слово! Скажите мне ещё раз, как будет по-вашему «я люблю тебя», я уже забыла.
— Ich liebe dich.
— Ихлибидих… Ихлибидих… Смешно!
— Und du? Du liebst mich?
— Это что значит?
— Ты любишь меня?
— Вы спрашиваете?
— Говори мне «ты»! Ведь в прошлый раз мы уже перешли на «ты».
— Да уж, перешли. Даже очень перешли. Дальше некуда.
— Так любишь ли ты меня? Liebst du mich auch?
— Либсдумихь-либсдумихь!.. Как можно любить такую винную бочку!
— Зато какую твёрдую, ты только потрогай!
— Грубиян! Какой же грубиян! Аллах всемогущий, и откуда такой свалился на мою голову!
— Пойдём туда, там отличное место.
— Там-то как раз нас и застукают. Нет, я знаю, куда лучше всего. Как же я раньше-то не подумала! Пойдём, здесь близко.
— Точно, что близко?
— В трёх шагах. Там, у Янтарного озерца, нас никто не найдёт. Люди боятся туда заходить.
— Это почему?
— Говорят, будто там появляется призрак шейха Би-лаль ад-Дина, убитого на этом месте Тамерланом ещё до того, как был возведён Баги-Чинаран. Надеюсь, ты не боишься призраков?
— Я мог бы наслаждаться тобою даже в окружении целого тумена привидений, но если это Жемчужное озерцо далеко отсюда, я не вынесу и свалюсь замертво. Или моя стрела сорвётся с тетивы и улетит в эти деревья.
— Не Жемчужное, а Янтарное.
— Какая разница! Далеко ещё? Хотя бы поцелуй!
— Никаких поцелуев. Всё — там. Мы уже почти пришли. Ух ты! Постой-постой! Тихо ты, медведь!
— Что там? Тукель?
— Тс-с-с! Да подожди ты обнимать! Смотри!
Осторожно шагая, кичик-ханым Тамерлана красавица Тукель приблизилась ещё немного и затаилась в тени чинары, глядя на двух влюблённых, стоящих на Яшмовом мостке. Немец Шильтбергер наконец тоже заметил присутствие другой пары и остановился рядом с Тукель. Рука его всё же не могла успокоиться и взялась гладить вторую по чину жену Тамерлана, путешествуя вниз-вверх — по рёбрам, талии и бедру и обратно.
— Потом? Ты сказал: «потом»! Значит, это не последнее наше свидание! — воскликнула девушка на мостке.
— Но ведь ты сама сказала, что он когда-нибудь умрёт, и тогда… — ответил мужчина.
— Тополь ты мой высокий! — ещё громче выпалила девушка и бросилась к своему возлюбленному на шею. Они стали целоваться.
— Вот это да-а-а-а! — прошептала в восторге Тукель, глядя, как они целуются, а затем исчезают в тени чинар.
Ласки Шильтбергера обрели больший напор, под ногой у него хрустнул какой-то сухой сучок.
— Тише же, увалень! — сердито прошептала кичик-ханым.
— Да вряд ли они чего-нибудь сейчас слышат, — пробормотал немец, начиная ласкать грудь своей любовницы. — Они, кажется, уже занялись тем, к чему давным-давно пора и нам приступить.
— Ты видел, кто это были? — слегка отстраняясь от ласк Шильтбергера, спросила Тукель.
— Он, кажется, Мухаммед Аль-Кааги. А она?
— Малышка Зумрад, вот кто! Скромница Зумрад, плакса Зумрад. Ах ты лисеныш! Ничего себе! Кто бы мог подумать!
— Аллах с ними! Поцелуй же меня, Тукель! Смотри, какая там мягкая и сухая трава, прямо-таки постелька!
— Джильберге… Джильберге… — застонала Тукель, поддаваясь наконец ласкам любовника. — Любимый мой Джильберге, мой мерзавец!..
Шильтбергер повалил кичик-ханым в мягкую и сухую траву под чинарой, привычными движениями стал раздевать её. Отдаваясь ему, Тукель потеряла голову, но ещё до того, как всё было кончено, весёлые мысли о Зумрад и Мухаммеде заскакали в её мозгу.
— Обещай, что ты ничего никому не расскажешь! — сказала она немцу, винные испарения которого уже были ей милы, потому что он сделал ей хорошо.
— У-у, мы-мы-мы! — отвечал он сквозь туман наслаждения.
— Обещай, что не скажешь никому про Зумрад и Мухаммеда.
— Обещаю-обещаю!..
— Клянись Аллахом!
— Аллахом.
— Клянёшься?
— Да клянусь, клянусь!
Наконец, отстонав и откинувшись в сторону, он, лёжа на спине и сладко потягиваясь, спросил:
— А почему никому не говорить?
— Да ты что! С неё же кожу сдерут!
— За что?
— Как за что! За измену, конечно!
— А-а-а! Теперь только до меня дошло. Это же та, которая у вас там самая новенькая.
— У вас там! — фыркнула Тукель. — Именно что у нас там. Молодец Зумрад! Представь себе, когда её приводят к господину, она так ревёт, что он только жалеет её и никак не трогает. А тут — на тебе! А Мухаммед-то хорош! Не знаю, правда, чего он в ней нашёл. С таким бы и я не прочь при луне…
— Чего-чего?!
— А что, ведь он редкостный красавец.
— А я?
— Ты — безумно мил. Успокойся, ихлибидихь, либидихь. Я тебя ни на кого пока что не променяю.
— Скажи, Тукель, а что с тобой делает хазрет, когда тебя к нему вызывают?
— Ну как что? Разговаривает, советуется. Беседует, короче.
— Прямо уж только беседует да советуется? Ни за что не поверю. Расскажи честно, меня жуткое любопытство одолевает.
— И ты что же, не ревнуешь нисколько?
— Ну, ревную, конечно, но всё же ужасно интересно.
— Ничего интересного. Он заставляет меня раздеваться перед ним… Ну, вилять по-всякому…
— Вилять? Ха-ха-ха!
— Смешно ему! А мне вот нисколечки не смешно. Пакость какая-то. Вспоминать противно. Да ну тебя! Не буду больше рассказывать. Да ты и ничуть не ревнуешь меня.
— Ревную. Страшно ревную. Хорошо бы сейчас винца выпить. Ведь ты тоже любишь винцо, а, Тукель?
— Люблю, но не тогда, когда люблю, — улыбнулась кичик-ханым, восторгаясь собственным каламбуром. — Ты что же, теперь только о вине думаешь? Хорош же у меня любовничек! Нечего сказать!
— Иди ко мне, Тукель, иди! Я уже опять полон желания.
Она, дрожа от новой волны сладострастия, потянулась к нему, но, бросив случайный взгляд на Яшмовый мосток, мгновенно оцепенела от ужаса.
— Что с тобой? — удивился немец.
Тукель молча, схватившись левой рукой за горло, правой указывала на мостик, где стоял бледный, мерцающий, как отблеск луны, призрак. Точно так же, как Тукель, он держал себя за горло, и капли крови стекали из-под его руки, окрашивая лунно-белые одежды.
— Аллах акбар! — прошептал Шильтбергер, недоумевая, кто бы это мог быть. Не шейх же Билаль ад-Дин, в самом деле!
Преодолев оцепенение, кичик-ханым вскочила и бросилась наутёк. Отбежав на порядочное расстояние, она только тут сообразила, что, мягко говоря, не одета. Если бы кто-нибудь увидел её сейчас, это был бы позор на весь исламский мир. Шильтбергер догнал её и протянул ей одежды. Он смеялся.
— Ничего смешного, — клацая зубами от страха, промолвила Тукель. — Ты видел лунного шейха?
— Видел.
— Так чего же смеёшься?
— Скорее всего, Тамерлан заставил кого-нибудь из своих слуг наряжаться призраком, натираться фосфором и приходить на Жемчужное озерцо пугать любовников, таких, как мы. Это вполне в духе нашего весельчака хазрета.
— Не Жемчужное, а Янтарное. Но это всё равно. Думаешь, это ряженый призрак?
— Видал я в своей жизни несколько призраков, но все они на поверку оказывались шалунами, замыслившими попугать дурачков.
— Но он был такой страшный, — всё ещё не в силах до конца преодолеть испуг, сказала Тукель.
— Призрак и должен быть страшным, — пожал плечами минбаши Джильберге. — Хочешь, вернёмся туда, и я надаю ему подзатыльников?
— Нет уж, давай лучше отправимся восвояси отсюда да разойдёмся на сегодня. Ты, кстати, хотел ещё винца попить.
— Нет, я всё же пойду проучу этого шута горохового!
— Ну да, а мне что, прикажешь в одиночестве возвращаться? Я не пойду одна, мне страшно.
Тут раздался топот. Любовники замерли. Тукель вцепилась ногтями в руку Шильтбергера, вновь страшно испугавшись. Неподалёку от них пробежали Зумрад и Мухаммед Аль-Кааги. Причём было видно, что девушка перепугана, а он хотел догнать её и успокоить.
— Этих он тоже пугнул! — засмеялся Шильтбергер. — Нет, всё же надо пойти и навесить ему тумаков.
— Иди лучше пей своё вино, — сказала Тукель. Она уже была одета и разглаживала на себе платье, пытаясь при свете луны определить, не помялось ли где, не запачкалось ли.
— Да, и то верно, — почёсывая затылок, произнёс минбаши, зевнул, снова рассмеялся, погладил красавицу Тукель по ягодице.
— Перестань! — сердито сказала она, на сей раз злясь не на шутку. — И давай снова перейдём на «вы». До следующего свиданья.
Биби-ханым Сарай-Мульк сидела в предрассветный час перед магическим зеркалом хорезмийца Расула Эркина и усердно прихорашивалась. В отличие от некоторых жён Тамерлана, у которых в проистёкшую ночь уже состоялись свидания, старшая жена гарема ещё только готовилась на свидание отправиться.
Натирая лицо целебными мазями и подкрашивая глаза и губы, она не очень-то старалась, поскольку знала, что зеркало вовсе не отражает её настоящего лица, а лишь показывает, какою была бы теперь Сарай-Мульк на самом деле, если бы не волшебное мастерство хорезмийца, за которое ему пришлось поплатиться собственной жизнью тридцать два года тому назад.
Откинувшись в кресле, биби-ханым внимательно разглядела отражение и улыбнулась. Даже там, в зеркале, пред нею восседала величественная матрона, пожилая, а вовсе не старая — не пятидесятилетняя старуха, а женщина пятидесяти лет с ещё очень яркими следами былой красоты. Это в зеркале, где она старела, а на самом деле она ведь оставалась неувядаемой, и это всегда всех восторгало, заставляя преклоняться.
— Хороша, очень хороша! — зная, что сейчас нужно угадать мысли своей госпожи, воскликнула стоящая за спиной у Сарай-Мульк старшая её служанка Шуин, сверстница и стародавняя закадычная подруга. — Даже и не вполне прилично в вашем возрасте выглядеть двадцатилетней девушкой.
— Ну!.. — сердито топнула ногой старшая жена Тамерлана.
— Молчу уж, молчу, — по-доброму улыбнулась Шуин, снисходительно, как и все, относясь к единственной придури биби-ханым, которая во всём другом всегда — вот уж сколько лет! — оставалась премудрой и справедливой. Когда надо — строгой, когда надо — щедрой, всегда точно знающей, кому чего нужно и кто чего заслуживает, когда следует поступить так, а когда — эдак.
— Теперь ступай да разведай осторожненько, как там хазрет, спит ли ещё или уже на ногах, — приказала Сарай-Мульк, и пятидесятилетняя китаянка Шуин послушно поплелась исполнять приказание.
В отличие от своей госпожи она-то как раз выглядела старой, даже старше пятидесяти лет, хотя когда-то и Шуин блистала необыкновенною красотой, и однажды, во время похода против Урус-хана, хазрет переспал с нею несколько раз, после чего она родила ему незаконную дочь, отданную на воспитание в Ургенч, в хорошие руки. Сарай-Мульк, главная жена Тамерлана, не родившая ему ни одного ребёнка, имела полное право не то что тайком отравить служанку, но даже если бы она в присутствии всех заколола её кинжалом, никто б не поставил ей это в вину. Однако биби-ханым сделала вид, будто ничего не произошло. Во-первых, Тамерлан даже бесплодие Сарай-Мульк чуть ли не возвёл в ранг святыни — мол, у биби-ханым множество забот, которые даже важнее деторождения, и она очень скоро перестала отчаиваться оттого, что у неё нет детей, и не завидовала другим жёнам, наложницам и служанкам, лоно которых стало благословенным. А во-вторых, дружбу с Шуин она ставила выше недолгого романа китаянки с Тамерланом.
Выходя из дворца Баги-Чинарана, Шуин прошла через главный, преддверный альков, в котором располагался огромный серебряный стол, со всех сторон окружённый высокими ложами. Именно здесь вчера и проходил дастархан, первый дастархан с вином после долгого-долгого воздержания. Вчера Тамерлан своею высокою волею благословил попойку, и все его приближённые, все, кто был приглашён на дастархан, дорвались.
Стол вчерашнего пиршества уже был убран и вымыт до блеска, но окружающие его лежанки являли собой полный беспорядок. Подстилки и коврики были смяты, подушки разбросаны, там-сям валялись опрокинутые кубки и чаши, пояса и шапки, в трёх местах издавали смрад блевотные лужи. Человек семь-восемь так и остались спать здесь вповалку, и среди них не кто иной, как внук Тамерлана, сын Мираншаха, восемнадцатилетний Султан-Мухаммед. Увидев его спящее опухшее лицо, сине-зелёное в сумерках алькова, Шуин укоризненно покачала головой и направилась вниз по ступенькам крыльца, вышла в сад и свернула налево, где возвышался оранжевый китайский павильон, в котором в эту ночь спал великий завоеватель мира.
Шуин вдруг отчётливо вспомнилась её последняя ночь с Тамерланом, самая лучшая, после которой государь сказал, что больше не хочет делить с ней ложе, а биби-ханым тогда же, утром, со смехом сказала: «Ты, кажется, говорила мне, что Шуин по-китайски — “непорочный лепесток”? Вот и верь после этого в силу имён!»
Она вошла в шёлковый расписной павильон почти одновременно с секретарём Тамерлана, мирзой Искендером, который, пользуясь тем, что хазрет напился, ночевал в обществе своей жены и лишь под утро поспешил на своё место. Шуин не могла взять в толк, почему Тамерлан так доверяет этому урусу, — вот уже полгода ни на шаг не отпускает Искендера от себя. Насколько же симпатичнее был Гайасаддин Ани! И, говорят, такую книгу огромную написал про то, как была завоёвана Индия. Однако ж, гляди-ка, не угодил чем-то. А этот хлыщ угодил…
— Искендер, — окликнула Шуин мирзу. — Любезнейший Искендер, моя госпожа просила осторожно разведать, не проснулся ли ещё великий государь и в каком он настроении.
— Хорошо, — кивнул Искендер, — через несколько минут я дам вам знать, примерная Шуин.
«Примерная Шуин! — мысленно возмутилась служанка. — Мог бы и почтенной назвать, язык бы не отвалился». И стала ждать.
Тем временем Искендер прошёл мимо бдительно стоящих на страже нукеров и вступил в середину павильона, ограждённую высоченными ширмами, крепящимися к толстым золотым столбам. Дверью в это внутреннее помещение павильона служили резные деревянные врата христианского храма, вывезенные из Византии во время похода против султана Баязета. Разделённые на шесть отсеков, врата эти несли на себе шесть резных и позолоченных изображений — воскрешение Лазаря, Вход Господень в Иерусалим, Сошествие во ад, Христос и апостолы у престола Всевышнего, Небесный Иерусалим и Успение Богородицы. Такие же изображения он видел в юности на вратах Успенской церкви в городе Урзане улуса Джучи[116].
Искендер с улыбкой перекрестился на святые изображения, затем с опаской поглядел на стоящего поблизости нукера, но тот ровным счётом никакого внимания не обратил на немусульманский поступок мирзы. Потянув за кольцо, вставленное в пасть льва, Искендер открыл дверь и вошёл туда, где спал Тамерлан. Точнее, уже не спал. Он лежал на спине и смотрел в небо, открывающееся в потолке, — лазурный клочок предрассветного неба. Две наложницы-хиндустанки спали рядом, по обе стороны от завоевателя их родины, залившего Индию кровью по колено. Неподалёку, на другом ложе, также в окружении двух хиндустанок, спал внук Тамерлана, двадцатидвухлетний Халиль-Султан, сын Мираншаха и Севин-бей. Когда-то, завоевав Хорезм, Тамерлан приказал хорезмийскому хану выдать свою племянницу Севин-бей за старшего тимурида, Джехангира. Она была внучкой знаменитого Узбек-хана, и по ней Джехангир стал гураганом, то есть ханским зятем. После смерти Джехангира Севин-бей вместе со всем гаремом покойного перешла к третьему сыну Тамерлана, Мираншаху, и стала рожать детей ему.
Лежащие рядом с Халиль-Султаном наложницы были полностью обнажены, а значит, в отличие от деда, внучок этой ночью не ограничился целованием плеч и грудей красавиц.
Завидев Искендера, Тамерлан довольно бодро приподнялся над своим ложем и спросил:
— Который час?
— Скоро субх, — ответил Искендер и добавил: — Который хазрет, вероятнее всего, оставит сегодня побоку.
— Вероятнее некуда, — вздохнул Тамерлан ради приличия, но явно нисколечко не жалея о том, что пропустит утреннюю молитву. — Нет ли там поблизости глотка бузы? В последнее время в моей столице стали варить просто-таки отменнейшую ячменную бузу.
— Разумеется, есть, — ответил мирза. — Я как раз принёс обладателю счастливой звезды полный кувшин ледяного напитка, сваренного три дня назад.
— Именно три дня, именно, — весело забормотал Тамерлан, принимая из рук своего секретаря серебряный кубок, до краёв наполненный пенистым пивом. — На четвёртый и пятый день буза теряет свои ароматные свойства, на первый и второй она ещё не успевает их приобрести. Ну, во имя Аллаха, всемилостивого и милосердого!
Одна из наложниц проснулась и с любопытством стала смотреть, как двигается кадык повелителя под мощными глотками. Осушив кубок, Тамерлан крякнул и весело улыбнулся, подмигивая красотке, нисколько не стыдящейся своей обнажённой груди, а даже напротив, видимо, очень гордящейся её пышностью.
— Сегодня понедельник? — спросил Тамерлан.
— Нет, вторник, — возразил Искендер. — День планеты Миррах.
— Мой любимый день недели, — сказал Тамерлан, гладя наложницу по щеке, шее, груди. — Ну что, глупышка? Все твои мысли об одном. А мои — о другом. Знаешь ли ты, что я всегда выхожу в поход по вторникам? И когда шёл на Индию, чтобы привезти тебя сюда, моя кошечка.
— Судя по всему, с минуты на минуту явится биби-ханым, — как бы между прочим обронил Искендер.
— Это точно, — кивнул Тамерлан. — Обычно она крепко спит всё утро, но когда я напиваюсь, она непременно явится ко мне рано-рано, чтобы застать меня в первые минуты похмелья. Моя хитроумная Сарай-Мульк! Она знает, что в это время я в хорошем настроении и у меня можно просить что хочешь. Что ж, надо встретить её. Искендер, пусть несут мне чистую одежду и умывание. А этих всех в шею отсюда. Скажите, чтобы шестеро нукеров осторожно взялись за края ковра, на котором спит внучок, и унесли его отсюда, не потревожив его сна.
Когда все приказания Тамерлана были выполнены, Искендер оповестил служанку Шуин, что хазрет готов повидаться с биби-ханым и ждёт её с нетерпением.
Одежду, в нескольких местах залитую вином и закапанную молочным соусом, понесли раздавать нищим, толпящимся у входа в Баги-Чинаран. Великий завоеватель, переодетый во всё чистое, распространяющее ароматы индийских благовоний, сидел с кубком в руке, вновь наполненном действительно превосходной холодной бузой. Он, несколько волнуясь, ждал свою старшую жену. Традиция приходить к нему в первое утро после того, как он снова впадал в пьянство, сохранялась ею неукоснительно.
Дочь Казгана, в семь лет Сарай-Мульк оказалась в гареме эмира Хуссейна и провела в нем десять лет до того, как друг и соратник Хуссейна, Тамерлан, не погубил мужа Сарай-Мульк, разрешив эмиру Кейхосроу зарезать его по закону кисаса. Тамерлан взял семнадцатилетнюю Сарай-Мульк в свой гарем, мало того — объявил её старшей женой, по ней назвался гураганом, хотя в гареме Хуссейна была другая старшая жена, дочь хана Тармаширина. Она была некрасивая, и Тамерлан отпустил её, отдав предпочтение Сарай-Мульк. Новая царица с первых дней невзлюбила нового своего мужа. Она знала, что косвенно Тамерлан виновен и в смерти Хуссейна, и в смерти Казгана, её отца. Ни одну страну, не говоря уж об отдельных людях, не приходилось завоёвывать Тамерлану с таким трудом, как красавицу Сарай-Мульк. Она ненавидела его. Он казался ей угрюмым и подлым убийцей, от которого лучше принять смерть, чем ласку. Ничего в жизни Тамерлан не боялся так, как гневных и полных ненависти глаз своей новой биби-ханым. Целых два года она не подпускала его к себе, и ничего не мог он поделать. Пьяный, он несколько раз пытался силой овладеть ею. Потом ему всякий раз бывало чудовищно стыдно, и навсегда ощущения похмелья связались в его подсознании с чувством вины перед Сарай-Мульк, которую он всё же хотел завоевать по-доброму, а не грубой силой. Как равную, а не как рабыню.
Помогло ему тогда зеркало хорезмийского мастера. Среди множества захваченной добычи, доставшейся после завоевания Хорезма, оказались дивные зеркала Расула Эркина. Осыпая Сарай-Мульк подарками, Тамерлан сказал ей: «А вот зеркала усто[117] Расула. Уверяют, что тот, кто смотрится в них, медленнее стареет». Он сам не помнил, как это пришло ему в голову. Сарай-Мульк вдруг сильно задумалась и спросила, а может ли мастер Расул сделать такое зеркало, что если в него смотреться каждый день, то вообще не будешь стареть. «Нет, таких зеркал нету у него, — ответил Тамерлан, — но я заставлю его сделать то, что ты просишь, и этим докажу тебе мою любовь». К счастью, оказалось, что Расул Эркин не погиб во время взятия города, жив и вполне способен приступить к выполнению заказа. Разумеется, он стал отнекиваться, мол, это полная ерунда, возможная только в сказках, но Тамерлану некуда было отступать, и он дал зеркальщику право лгать царице самой бессовестной ложью. Усто Расул изготовил великолепное зеркало из горного хрусталя на серебряной подводке, огромное, диаметром в целый локоть, обрамленное золотом с бриллиантами и сапфирами. Привезя зеркало, мастер уверил Сарай-Мульк, что джинны помогли ему полностью выполнить заказ, и если царица будет смотреться только в это зеркало и не заглядывать в другие, то её отражение станет стареть вместо неё, сама же она до глубокой старости внешне останется молодой. Но если она хотя бы раз посмотрится в другое зеркало, магия исчезнет и старческие черты, накопленные в отражении, перекинутся на оригинал.
«Ему даже не пришлось клясться на Коране!» — усмехнулся Тамерлан, мысленно вспоминая сейчас эту историю и отхлёбывая ещё один глоток вкусной холодной бузы.
Если потребовалось бы, он заставил бы усто Расула Эркина поклясться на Коране, но Сарай-Мульк, которая обладала трезвым и расчётливым умом, даже в юности не верившая ни во что подобное, тут вдруг поверила всей душой. Но самое интересное, что эта вера помогла ей, Сарай-Мульк старела, но не так быстро, как другие женщины, и сейчас, в пятидесятилетнем возрасте, ей вполне можно было дать сорок.
Зеркальщика потом всё же пришлось тайком прикончить, чтобы он никому не разгласил этого анекдота, и Тамерлану было ужасно жаль его — бессердечный завоеватель, способный умертвить сразу несколько тысяч, десятки тысяч людей, он всегда переживал, если приходилось убить хорошего архитектора или учёного, не желающего повиноваться или по какой-то иной причине вынужденного покинуть сей мир. Тамерлан ценил превосходных мастеров своего дела, будь то поэт или ремесленник.
Жалость к давным-давно погубленному зеркальщику настолько захлестнула старика, что Тамерлан почувствовал, как горячие слёзы потекли по щекам. Это тоже бывало с ним только с похмелья.
Тут вошла биби-ханым. На ней было синее шёлковое платье, расшитое золотыми птицами, шею и грудь покрывали тяжёлые ожерелья, в которые помимо всего прочего вплетены были перстни с драгоценными каменьями и магическими символами, в разное время захваченные Тамерланом у разных владык — туранских эмиров и индийских раджей, монгольских ханов и князей Турции и Ирана — богатая коллекция, которую биби-ханым предпочитала носить на себе.
Увидев жену, Тамерлан быстро вытер слёзы и протянул навстречу Сарай-Мульк левую руку. Когда Сарай-Мульк подошла, он усадил её рядом, обнял, ласково разглядывая её не избежавшее морщин лицо.
— Что заставило прекраснейшую из женщин искать со мной встречи в столь ранний час? — спросил он.
— Я намерена объявить моему повелителю, что собираюсь навсегда покинуть Самарканд, где меня беспрестанно обижают и оскорбляют, — отвечала Сарай-Мульк. Это была обычная формула для начала подобных разговоров, и Тамерлан не удивился, хотя, несмотря на привычку, сердце в груди его всё равно ёкнуло.
— Вот как? — сказал великий эмир. — Кто же обидел мою горлинку?
— Вы, хазрет.
— Я? Чем же я мог обидеть мою Сарай-Мульк?
— Своей нелюбовью. Своим невниманием. Своими грубостями.
— Когда и где я проявил нелюбовь, невнимание и грубость?
— А разве хазрет не помнит, что было вчера?
— А что было вчера? По-моему, дастархан удался на славу.
— Ну, конечно! Конечно, хазрет ничего не помнит, поскольку был пьян.
— Я был пьян, но помню почти всё.
— В том-то и дело, что «почти».
Беседа началась и продолжалась в таком же духе. Попивая бузу, Тамерлан терпеливо уверял свою старшую жену, что любит её, что готов исправить все свои ошибки, искупить невнимание или грубое слово. Сарай-Мульк так же терпеливо выдерживала положенную дистанцию, во время которой следовало продолжать сетовать и уверять мужа, что он её не любит и она должна навсегда покинуть Самарканд. Она знала, что нельзя переводить разговор во вторую стадию до тех пор, пока Тамерлан не начнёт сердиться, пока он не будет готов чем угодно, ценой смерти, даже ценой смерти своих обожаемых внуков, загладить свои грехи. Тогда, как только он начнёт по-настоящему вздыхать и злиться, она потихонечку перейдёт к своим требованиям, которых накопилось порядочное количество, и главное — нужны, необходимы как можно скорее огромные средства для ремонта гигантского мавзолея, будущей усыпальницы биби-ханым. Нелегко будет уломать Тамерлана, ведь сейчас он вовсю занят строительством собственного мавзолея. И всё-таки надо было заставить его, иначе он умрёт, и никому уже не будет дела до того, что мавзолей биби-ханым разрушается не по дням, а по часам.
Наконец через полчаса после прихода Сарай-Мульк разговор подошёл к этой теме.
— Я тогда ещё, пять лет назад, говорил, что не нужно строить такой колосс, — запыхтел Тамерлан. — Я так и знал, что он начнёт разваливаться сразу же, как только его построят.
— Всему виной землетрясение, а не размеры здания, — сердито возразила Сарай-Мульк.
— Нет, — сказал Тамерлан, — если в слона легко попасть из лука, тому виной не стрела, а именно размеры слона. Почему я, завоевавший почти весь мир, строю себе мавзолей довольно скромных размеров? Не потому, что я настолько уж скромнее моей наисладчайшей Сарай-Мульк. А потому, что мой мавзолей будет стоять вечно, а мавзолей мудрейшей Сарай-Мульк треснул и посыпался при легчайшем подземном толчке. Из всех гигантских сооружений, которые когда-либо возводились великими владыками мира, только пирамиды Мисра стоят неколебимо, все остальные рухнули и исчезли, оставив после себя либо груду развалин, либо облако пыли.
— Так, значит, хазрет не выделит средств для восстановления моего мавзолея?
— Нет. Это было бы безрассудно.
— Зачем же тогда он так долго возражал мне и пытался на словах доказать свою любовь?
— Потому что я люблю мою Сарай-Мульк.
— Довольно лжи!
— Люблю. И в доказательство готов выделить сколько угодно денег из казны, если моя наиразумнейшая жена согласится строить себе маленький мавзолей неподалёку от моего, который строится возле мавзолея Рухабад на берегу Ханского пруда.
— Хазрет хочет, чтобы надо мной смеялись? Построила себе большую усыпальницу, она развалилась, и я — под бочок к мужу, да?
— А что тут плохого или достойного осмеяния?
— Просто хазрет не любит меня. Конечно, у него когда-то были любимые жёны, Айгюль Гюзель и Улджай Туркан-ага. Их он любил.
— Сейчас я начну сердиться!
— Все знают, что сердиться великий Тамерлан умеет.
— Да, и рассержусь! Глупо вкладывать немыслимые деньги в тщетные попытки предотвратить развал мавзолея. Если вино перебродило, из него уже не получится нового вина. Если мясо подгорело, никакого удовольствия есть его. Если здание разваливается на глазах, лучше построить новое.
— Всё понятно. На безумные дастарханы можно тратить немыслимые деньги, а на…
— Вот сейчас уж я точно рассержусь!
Сарай-Мульк тяжело вздохнула, поднялась и направилась к двери.
— О Аллах! — простонал Тамерлан. — Ну, хорошо, хорошо! Я выполню твою просьбу, но повторяю: это неумно. Во-первых, мавзолей всё равно рано или поздно рухнет и ты сумеешь лишь отсрочить его гибель. Во-вторых, смешно, что твоя гробница будет на одной окраине Самарканда, а моя — на другой. А в-третьих, зимою я намерен выступать в новый поход и деньги мне будут нужны для его снаряжения. Но всё равно, раз уж ты так хочешь, — сколько нужно?
«Вот это другой разговор, — с облегчением вздохнула Сарай-Мульк. — Всё-таки я была права, что нужно ловить его именно в это утро!»
К северу от Мавераннахра и Хорезма, пока ещё невеликих владений Тамерлана, простирался бескрайний Джучи-улус, совокупный из Золотой Орды, Синей Орды и Белой Орды. На закате[118] Джучи-улусу подвластны были земли русские — рязанские и московские, владимирские и галицкие, киевские и псковские, новогородские и ярославские, а на востоке — земли сибирские, полуночные же — земли югорские, а полуденные — Хорезм да кипчаки. Хорезм был Тамерланом присвоен, и оттого в Джучи-улусе против вора поднялись ханы, желая его наказать и урезать, ибо Хорезм-город от Чингисхана заповедан был яко земля Джучиева.
Но ханы в трёх Ордах не могли между собой согласовать, кому главнее других быть, и, видя силу Тамерлана, не решались без согласия друг с другом выступить против него. Злее всех на разбойника изострял меч свой царь Белой Орды Урус-хан. Он же хотел и весь Джучи-улус подчинить своей державе. И съехались цари ордынские на свой курултай — съезд, дабы решить, кому быть великим ханом. На том курултае князь Мангышлакский именем Туйходжа-Оглан против Урус-хана слово держал, и Урус-хан за то казнил его лютой казнью, а не был избран царём над царями ордынскими. Тогда восстал сын Туйходжи-Оглана, по имени Тохтамыш: сей бежал к Тамерлану и клялся выгодно услужить разбойнику, а тому давно алчно взиралось на богатый Джучи-улус. Мечтал Тамерлан пройти его насквозь и разорить благословенную и богохранимую страну Русскую.
Дважды обряжал Тамерлан Тохтамыша супротив Урус-хана, и дважды Тохтамыш бит был Урус-ханом. Тогда решил Тамерлан сам идти войной на Орду Белую и повёл войска за собою. С ним же и битый-перебитый Тохтамыш, сын князя Мангышлакского. Тот же Мангышлак — земля безводная и бедная между двумя морями — Хорезмским и Абескунским[119]. Шёл Тамерлан через земли огузов, а зима была лютая, и бессердечный разбойник выгонял несчастных огузов из их жилищ и заставлял замерзать на морозе домертва, хотя и ни в чём они не были перед ним виноваты, только тем, что безбожный убийца почитал древнего воина Кесаря, именуемого у туркменов Кайсаром, паче же всего слова Кайсара, который говорил своим воинам: «Войну войною питайте и сим победите». И толковал Тамерлан сии слова так: когда идёте воевать с кем и через какие другие земли проходите, бейте невинных жителей той земли, дабы ещё лютее бить врага своего, к коему путь держите.
Вскоре Урус-хан преставился, и Тохтамыш завладел престолом Белой Орды. Для того пришлось ещё Тамерлану разгромить другого соискателя трона, Темир-Малика, воеводу столь честного, что и все подданные его были чисты в помыслах своих и верны государю. Когда Темир-Малик пал в битве, один из его богатырей был взят в плен и приведён пред грозные очи Тохтамыша. И спросил Тохтамыш: «Желай чего хочешь, всё выполню, ибо ты был в бою отменный витязь и доблестно сражался». — «Ничего не хочу, — отвечал тот богатырь, — а токмо отруби мне голову и положи меня мёртвого подле государя моего, тобой убиенного». И Тохтамыш исполнил его пожелание.
Закончив до времени дела свои в Белой Орде, Тамерлан возвратился в свою столицу, но по пути он сызнова покорил Хорезм и многих жителей его предал лютой смерти, а сам город срыл до основания за то, что хорезмийцы не хотели признавать его своим государем. На месте города Тамерлан приказал посеять ячмень. Так и взошло там на погорелках ячменное поле, средь которого возвышались страшные башни из отрубленных человеческих голов. Только мастеровых по разным нужным ремёслам пощадил злодей и всех их привёз в свою столицу, Самарканд-город.
Бог-аллах мусульманский долго не мог безответно взирать на бесчестия и кровопролития, совершаемые Тамерланом, и наслал на него новое горе, лютее прежних. Сын Тамерлана, любимый Джехангир, витязь храбрый, захворал и вскорости усоп. Два года несчастный злодей был неутешен, предаваясь пьянству вопреки тому, что Магомет-пророк запретил мусульманам пить вино. А пробудившись от пьянской прелести, Тамерлан с огнём и мечом пошёл по всем землям соседним, уже покорённым, выискивая везде крамолу, где была она и где её не бывало, всюду оставляя башни из отрубленных голов, кровию, аки вином, упиваясь.
Тою порой снова ордынские цари враждовать меж собой стали, а в Золотой Орде поднялся сильный князь Мамай. Он, яко же и Тамерлан, не имел царской крови и не мог быть ханом, но по примеру Тамерлана мечтал сделаться государем в Золотой Орде, а чтобы хан был при нём царём лишь по прозванию. Видя в нем человека сильного, иные стали стекаться к нему. Царевич Араб-шах, уведя своё войско из Белой Орды за Волгу, подчинился Мамаю. Московский князь Димитрий Иванович получил от Мамая ярлык на княжение и вместе с сим золотоордынским Тамерланом в лето тысяча триста семьдесят второе, пришед в землю Рязанскую, разорил её, а князя Олега изгнал, посадив на его место князя Владимира Пронского. Аз, грешный раб Божий Александр, своими очами видел сие нашествие, живя в Рязани в дому родителей моих, посадских людей молодожников[120], известных своим искусством. И быв о ту пору тринадцати лет от роду, аз хорошо всё упомнил. Московиты среди Русской земли народ хотя и русский, а всем иным русским — враг, хуже татарина и литвина. Особливо ненавистны московиту рязанец и тверской, и те також московита ненавидят. Москва — град на Руси новый, а нос задирает высоко. Рязанцы же Москве подчиняться не желают, и за то Димитрий с Мамаем их град подвергли разоренью. Много домов горело, и аз тому свидетель; много народу побито, и аз над трупиями плакал. Димитрий Московский мстил Олегу Рязанскому за то, что тот вместе с тверскими князьями не признал власти московской. Но когда рать его ушла из Рязани, жители прогнали временщика Владимира и вернули Олега на древний престол рязанский.
Другим годом Мамай и Димитрий вновь приходили погром учинять, и всё повторилось, но вскоре сии двое подражателей Тамерлановых между собою переругались, а в Москве неслыханное дело свершилось — убили послов Мамаевых. И началась война. Араб-шах в битве на реке Пьяной бил дружины князя Димитрия, но вскоре и князь Димитрий одержал победу над татарами на Воже-речке, разгромив воеводу Бегича, любимца Мамая.
Видя в Димитрии союзника в борьбе с Мамаем, Тохтамыш заключил с ним договор — помогать друг другу во всём. А Мамай тогда вступил в союз с Литвой, где князь Ягайло был ещё поганым язычником. И пошла Золотая Орда огромною ратью на Москву, вёл эту рать сам Мамай, и было у него в подчинении тринадцать туменов из татар и литвинов, а также генуэзских фрязей[121], был и небольшой полк из рязанцев и тверичей, обиженных на князя Московского. Шла рать от Сарай-Берке вверх по правому берегу Дона, и там, в самых верховьях Дона, на речке Непрядве, в ста вёрстах от Рязани, тумены Мамая встретились в страшной сече с полками князя Димитрия, у коего войско было столь же многочисленное из московитов и владимирцев, смолян и волынцев, моложан и татар от Тохтамыша. Ягайло со своими литвинами шёл на подмогу к Мамаю, но не успел всего тридцати вёрст дойти до места побоища, когда уж дело сделалось.
Силён был Мамай, но Богородица Дева незримо пребывала в стане князя Московского, и Димитрий одержал победу, гнал ордынцев на много вёрст вниз по Дону, так что и сам Мамай едва спасся. Вскоре Тохтамыш с войском нашёл Мамая, добил его окончательно, так что тот тогда же и помер, а Тохтамыш объединил под своею мышцею Белую и Золотую Орду.
Много пало витязей на поле Куликовом, что за речкой Непрядвой. Ещё больше было раненых. Обозы с ними шли в Москву и Владимир сквозь тульские и рязанские земли, а Ягайловы литвины их грабили и убивали. Грех попутал и меня с моими рязанцами пойти бить московитов. Алкал я мести за погибших отца и сестру, сгоревших во время нашествия Димитрия и Мамая на Рязань. Увидев же, как бьют и грабят раненых и слабых от пролитой крови, осознал я, на какое неправое дело подвигнулся, раскаялся, да поздно — успел-таки пролить кровь русскую. А шёл мне тогда двадцать второй год от роду. Не прошло же и двух лет, как Господь справедливо наказал меня, навеки отняв у меня Отчизну.
Двадцать два года прожил аз от рождения до плена в земле Русской, Рязанской, и вот уж двадцать два года с лишним живу в плену, приняв веру Магомета, но лишь для видимости, тайком же молясь ко Господу Иисусу Христу, не надеясь, что Он услышит мои недостойные моления, из нечистых уст исходящие, ибо двадцать два года с лишним не исповедовались уста мои и не поновлялись[122].
Случилось же так, что когда шли обозы с ранеными на Куликовом поле через Рязанскую землю, там везли одного любимого богатыря Тохтамышева, а мои рязанцы напали на обоз и богатыря того добили, забрав себе его имущество и доспехи. Миновало два года, и пришёл Тохтамыш наказывать Москву за то, что возгордилась Москва своею победою над Мамаем и не признает боле ордынской силы. Князя Димитрия тогда в Москве не было, и Тохтамыш легко взял град, сжёг его и разграбил, а после пошёл другие города русские жечь и грабить. Приехав же в Рязань, не посмотрел, что рязанцы помогали ему противу Москвы, а вспомнил про то злодеяние с его любимым богатырём, случайно обрёл его доспех у одного рязанского торговца и стал Рязань наказывать вкупе с прочими городами русскими.
Аз тогда был при князе Олеге писарем, приласканный за моё прилежное старание и умение к языкам и грамоте. Самого князя в Рязани не было, когда Тохтамыш взялся град наш разорять. А один из мудрецов, состоящих при хане, по имени Физулла-Хаким, увидя, что я столь молод, а владею монгольским языком и персидским, арабским и латынью, взял меня в плен и увёз с собою из родного края в свою Татарщину. Мудрец Физулла-Хаким был добр ко мне и даже усыновил меня, но для того заставил принять закон, обычай и веру магометанскую, и за грех сей непременно гореть мне в пещи адской.
Тем временем кровожадный хищник Чагатайского улуса Тамерлан срывал гроздья ненависти и горя в странах, прилегающих к Мавераннахру. Он разбил монголов и чагатаев в Могулистане, а после двинул свои войска на области Хорасана. Там, в граде Андхуде, местный юродивый Баба-Сенгуй, почитавшийся за святого, бросил к ногам его коня кусок кровоточащего собачьего мяса. Тамерлан же нисколько не смутился, объяснив это так: юродивый, мол, благословлял его дело, показывая, что от меча Тамерлана гибнут лишь подлые собаки.
В селении Тайабад жил святой отшельник Зайн ад-Дин. Когда Тамерлан пришёл к нему за благословением, тот возложил свои руки на спину злодея и сказал: «Ты явился потому, что владыка Хорасана предавался скверным и недозволенным удовольствиям. Мы много раз предупреждали его, что Аллах пошлёт ему палача. Но знай, великий завоеватель, если ты не будешь убивать только грешников и не перестанешь лишать жизни праведных и безгрешных, Аллах и тебе пошлёт наказание, как было уже не раз». Тамерлан сказал, что руки отшельника были тяжелы и светлы, как небо. Но едва отъехав от селения Тайабад, лицемер снова начал убивать всех без разбору, а в граде Бушенге вырезал всех до единого, построив башню из человеческих голов.
Вскоре Тамерлан завоевал главный город Хорасана, Герат. Он перевёз в Кеш знаменитые гератские ворота, срыл все укрепления кроме цитадели Ихтияра и взял к себе на службу лучших гератских учёных, мудрецов, богословов. Через два года гератцы подняли восстание. Явившись с войском, Тамерлан подавил мятеж и истребил половину населения огромной столицы. Но это было лишь началом долгого похода, с которого началась его война с Тохтамышем. По завету Кайсара, готовясь к большим битвам и питая войну войною, он быстро завоевал Кандагар, Сеистан, Мазандеран. К его владениям присоединились Азербайджан, Армения, Эрзерум, Грузия и Дербент. Все ждали, что его тумены перейдут Кавказ и двинутся на завоевание Золотой Орды, но хитрый злодей вместо этого устремился вдруг в Персию, аки коршун набрасываясь на прекрасные города Ван, Тебриз, Испагань, Шираз и покоряя их. Здесь его застала весть о том, что Тохтамыш перешёл Сайхун-реку, вторгся в его владения и дошёл до самой Бухары. Оставив богатые и красивые города Гулагского улуса[123], Тамерлан поспешил вернуться в свою землю, дабы дать отпор враждебному хану.
Аз, грешный раб Александр, пребывал тогда при моём покровителе Физулле-Хакиме в сопровождении рати Тохтамыша. Но Физулла-Хаким не желал долее служить у своего хана, а, зная, что Тамерлан покровительствует мудрецам и учёным, замыслил сбежать к нему и искать у него убежища. Так мы с Физуллой-Хакимом очутились в Самарканде, куда со своим прославленным войском возвращался великий эмир Тамерлан.
В понедельник 22 сентября 1404 года трое задумчивых испанцев сидели на открытой терраске самаркандского сада Баги-Чинаран и вкушали завтрак. Им подали лёгкий бараний бульон, в котором плавали варёные перепелиные яйца, облепленные мясным фаршем, а к этому блюду — треугольные слоёные пирожки с сыром и курдючным салом. Больше послы просили ничего не приносить им, поскольку за время пребывания при дворе великого Тамерлана они и без того так сильно растолстели, что не могли влезть ни в одну из своих испанских одёжек и вынуждены были сменить их на просторные халаты, шаровары и чекмени. Правда, теперь никто не улыбался и не посмеивался при виде их, но всё равно они поклялись с сегодняшнего утра резко ограничить себя в еде, каких бы изысканных кушаний ни присылал им Тамерлан.
— Слава Богу, кажется, сеньор забыл о своём желании, — сказал дон Альфонсо Паэса де Санта-Мария.
— О каком именно? — спросил дон Гомес де Саласар.
— Должно быть, о том, чтобы выдать нам по женщине и проверить, родятся ли у них дети с хвостиками, — усмехнулся дон Руи Гонсалес де Клавихо.
— Именно это я и имел в виду, — подтвердил дон Альфонсо.
— Бредовая идея! — фыркнул дон Гомес. — Но, признаться, я бы не прочь поставить задуманный сеньором Тамерланом опыт. Я ужасно соскучился по женскому полу, а вокруг столько красоток, и все они так привлекательны.
— Что же вам мешало всё это время? По-моему, стеснительностью вы не страдаете, — спросил дон Гонсалес.
— Чорт[124] побери, не могу общаться с милашками через переводчика, всё моё обаяние куда-то теряется, — отвечал дон Гомес.
— Так выучите же чагатайский, — посоветовал дон Гонсалес.
— Не надо ему, — возразил дон Альфонсо. — Нечего, нечего! И дай Бог, чтобы сеньор и впредь не вспомнил о своей варварской задумке и побыстрее отпустил нас домой, к дону Энрике. Ведь если он вспомнит, нам придётся как минимум девять месяцев ещё торчать здесь в ожидании появления малюток.
— А может быть, хвостатые младенцы рождаются быстрее, — засмеялся дон Гонсалес.
— Шуточки! — фыркнул магистр богословия.
— А мне нравится наша жизнь самаркандская, — вздохнул, потягиваясь, дон Гомес. Он уже расправился со своим завтраком и явно не прочь был его повторить. — И не знаю, чего это вы решили ограничить себя в еде. Вкусно же! Конечно, не сравнить с нашими родными блюдами, но и…
— Вот они откормят нас, как поросят, а потом зарежут, — озираясь по сторонам, пробормотал дон Альфонсо. — Будет тогда вам вкусно.
— Так уж и зарежут, — фыркнул дон Гомес. — Какой им смысл?
— Смысл? — Дон Альфонсо вскинул одну бровь. — А китайцы?
— Что — китайцы?
— Ведь их поначалу тоже страшно закармливали и поили вином, а теперь они все сидят в тесном узилище, питаясь объедками. Помните, что сказал сеньор? Сначала он захватит Китай, а потом придёт завоёвывать Испанию. Так, может, он и с нами намерен поступить, как с этими желтолицыми?
— Чорт его знает, — почесал в затылке дон Гомес. — От него чего угодно можно ждать. Совершенно непредсказуемое существо. Вот и впрямь, на кой он нас тогда задерживает? Баб не присылает, на пир пригласил в прошлый понедельник, да и то накладка вышла, и с тех пор сидим, как бараны, только едим да спим. Хоть бы в Индию свозил. Ужасно хочется посмотреть, какая она, Индия.
— Нет, он задерживает нас неспроста, — сказал дон Гонсалес. — И китайцев так унизил тоже неспроста. Он уже послал за всеми своими главными военачальниками по областям и ждёт, когда они соберутся, чтобы объявить о походе на Китай. И он хочет, чтобы мы тоже при этом присутствовали. А с пленёнными китайскими послами он, видимо, задумал устроить какое-нибудь кровавое представление в своём вкусе.
Слуги, убрав пустые миски, собрались было поставить на стол огромное блюдо с пловом, но дон Альфонсо замахал на них руками. Личный стражник короля Энрике, однако, успел схватить ложку и подцепить на неё ароматного, дымящегося риса, сдобренного морковью, луком и специями.
— Дон Гомес! — воскликнул дон Альфонсо.
— Э-эх! — крякнул дон Гомес и швырнул ложку с рисом обратно в роскошное блюдо.
В это время на аллее сада показалась небольшая процессия, при виде которой сердце у дона Гонсалеса дрогнуло в нехорошем предчувствии.
— Сеньоры мои, взгляните-ка вон туда! Не кажется ли вам, что наш друг Мухаммед ведёт к нам наших жён? — обратился он к своим сотрапезникам и спутникам.
К ним действительно приближался Мухаммед Аль-Кааги в сопровождении трёх красоток, лица которых были прикрыты лёгкими полупрозрачными накидками, а одеты все три были не так богато, как царицы или царевны, но довольно изящно. Шестеро слуг несли следом какие-то вещи в тюках и сундучках.
— Боже правый! — воскликнул магистр богословия.
— Разрази меня гром! — выпучил глаза гвардеец кастильского государя.
— Кажется, я прав, — подытожил их эмоции писатель.
— Доброе утро, сеньоры, — обратился к ним подошедший Мухаммед. — Надеюсь, я не прервал вашего завтрака.
— Мы уже отзавтрака… Кто эти девушки, дон Мухаммед? — спросил дон Альфонсо.
— Ваши наложницы, — ответил Мухаммед и развёл руками. — Ничего не поделаешь, великий Тамерлан слов на ветер не бросает.
— А мы как раз только что о них вспоминали, — сказал дон Гонсалес. — Кое-кто с досадой, а кое-кто с тоской и мечтанием.
— Значит, мы действительно должны будем прижить с ними… Какой кошмар! — закатил глазки дон Альфонсо.
— Познакомьтесь, — продолжал Мухаммед. — Это Гириджа, хиндустанка. Пять лет назад сеньор привёз её из Индии, где она, ещё девочкой, служила идолам сладострастия в языческом храме.
Гириджа отвела накидку и открыла своё лицо. Два огромных чёрных глаза насмешливо взглянули на испанцев.
— А вы говорите, кошмар! — выдохнул дон Гомес. — Пожалуй, я остановлю свой выбор сразу на ней. Впрочем, покажите других.
— Стыдитесь! — прошипел дон Альфонсо, с трудом отводя взгляд от красавицы хиндустанки. — Вы, христианин!..
— Но ведь нам уже так и так не избежать своей участи, — возразил дон Гомес. — И придётся стать отцами малюток, которых они нам родят.
— Участь участью, но умейте скрывать… — прошептал дон Альфонсо и вдруг, неожиданно для самого себя, добавил: — Да уж показывайте других.
— Это Афсанэ, что по-персидски значит — сказочная, — продолжал Мухаммед, и вторая девушка открыла своё лицо. У неё были жёлтые глаза и чувственный рот, но в лице небольшая дисгармония. — Она из Шираза. Очень красиво поёт.
— Нет, я пока оставляю свой выбор на первой, — сказал дон Гомес, видимо, решив, что третья окажется ещё менее красивой. — Иди сюда, моя милая, сядь рядом. Ты случайно не говоришь по-испански?
Он взял Гириджу за руку и усадил подле себя.
— А это Нукнислава, — представил Мухаммед третью девушку. Она не спеша открыла лицо, и голубые глаза её посмотрели на испанцев с таким нескрываемым вызовом и презрением, что дон Альфонсо кашлянул и приветливо посмотрел на персиянку.
— Странное имя, — произнёс дон Гонсалес, очарованный и красотой, и внешней неприступностью девушки. — Откуда она?
— Точно не знаю, — ответил Мухаммед. — Какая-то славянка. Это у них так оканчиваются имена. Её привезли в подарок Тамерлану послы от хана Тохтамыша.
— Те, с которыми он играл в шахматы и, обыграв, не дал того, чего они просили?
— Они самые.
— Кажется, сеньор заведомо знал, кому какая девушка достанется, — сказал дон Гонсалес, подходя к Нукниславе и беря её за руку. Та вытянула свою руку из руки испанца, но не резко, а довольно вежливо, уголки губ её чуть дрогнули в надменной усмешке.
— Моя лучше всех, — обнимая за талию хиндустанку, остался доволен дон Гомес.
— Весь нехитрый скарб этих красавиц здесь, в тюках и сундучках, — продолжал Мухаммед. — Слуги останутся при них. Теперь перейдём к следующему вопросу.
— Прямо так сразу и перейдём? — спросил дон Гомес.
— Я не о том, о чём вы подумали, — улыбнулся Мухаммед. — Я о другом. Великий сеньор только что отбыл из Баги-Чинарана. Он перебирается в другой сад, где дворец обширнее и богаче, ведь гости продолжают съезжаться. Сегодня вечером, сразу после второго намаза, там, в саду Баги-Нау, соберётся большой дастархан. Великий сеньор хочет вас видеть и приглашает принять участие в пиршестве. Распределив окончательно между собою наложниц, вы их приведёте туда. Если вы снова опоздаете и мне придётся опять брать вину на себя, гнев Тамерлана уже ничем нельзя будет смягчить, и мне проткнут ноздри, проденут в них бечёвку и будут таскать по всему Самарканду, как человека, не справившегося со своими непосредственными обязанностями.
— Ещё раз простите нас за прошлый случай, — прижимая к груди ладонь, извинился дон Альфонсо. — Уверяю вас, ничего подобного более не случится. Мы теперь очень осторожны в приёме пищи.
— Хорошо, — кивнул Мухаммед. — И последнее. Вино.
— Что — вино? — спросил дон Гомес.
— Приготовьтесь, что сегодня от всех гостей дастархана будет требоваться уменье выпить очень много вина без закуски. Чашу за чашей станут подавать прежде, чем разрешат приступить к еде.
— Ничего себе! — удивился дон Альфонсо. — Из нас троих — только дон Гомес пьющий. У дона Гонсалеса от вина болит печень, а я пьянею от одного небольшого стаканчика. Дон Энрике и направлял нас в надежде, что в мусульманской стране нам не придётся бравировать уменьем пить.
— Ничего не поделаешь, такова традиция, — развёл руками Мухаммед. — Когда пьют за великого сеньора, каждый из присутствующих на дастархане должен осушить до дна предложенный ему кубок.
— О Святая Дева! — сокрушался дон Альфонсо. — Нет, нет, я лучше притворюсь, будто у меня снова расстройство кишечника.
— Мы же договорились… — встревожился Мухаммед.
— Ах ты! Мы же не можем вас подвести! Не волнуйтесь, всё будет в порядке. Только как же всё-таки быть с вином!
— Не знаю, не знаю… Теперь я вынужден покинуть вас. После первого намаза за вами придут, чтобы перевозить вас в сад Баги-Нау. Ну, до встречи.
Глядя вслед уходящему Мухаммеду Аль-Кааги, дон Альфонсо вновь тяжело-тяжело вздохнул и промолвил:
— Вино! Ну это ж надо!
Велик был сад Баги-Чинаран, но ещё больше — недавно возведённый, так и названный «новым садом» Баги-Нау. Высокая и длинная стена окружала его с четырёх сторон, на каждом углу — башня с зубцами, длина каждой стороны стены — треть фарасанга. Сад состоял из самых разнообразных деревьев, но высаженных с особым расчётом — в одном углу сада пахло так, как пахнет в садах Лахора и Дели, в другом — как в рощах Шираза и Исфахана, в третьем — как в зарослях Мазандерана, в четвёртом — как на душистых склонах Кавказских гор. Были здесь и багдадские уголки, и сирийские, и ангорские, и армянские.
Посреди Баги-Нау плескались волны широкого искусственного озера, по которым скользили большие белоснежные балхашские лебеди и маленькие разноцветные китайские мандаринки, будто ненастоящие, будто выполненные рукой прихотливого мастера, плавали хохлатые сибирские крохали и зеленоголовые алтайские кряквы с розовыми клювами; а вдоль берега, в зарослях, расхаживали красавцы фламинго, привезённые с озера Чалкар-Тенгиз, и длинноносые красные сайхунские каравайки с зелёными крыльями, белые колпицы с плоским, как лопатка, клювом и чёрные аисты памирских предгорий.
А когда ветер не гнал по озеру рябь, в его чистом зеркале вставал, отражаясь, огромный дворец, облицованный лазурными и золотыми плитками, со всех сторон окружённый древними статуями, взятыми в плен в прибрежных городах Малой Азии — Пергаме и Смирне, Колофоне и Эфесе, Ларисе и Сардах. Копьеносцы и возничие, Гераклы и Аполлоны, ириды и мойры, Посейдоны и Афродиты, вытесанные руками древнегреческих мастеров, израненные, безносые, безрукие и бессловесные, глазели они во все стороны, не переставая удивляться — в какие же далёкие и причудливые края занесла их насмешница судьбина!
При входе во дворец открывался огромнейший зал с высокими сводами, хорошо проветриваемый и потому не гулкий — с двух сторон в нем вместо стен были ряды мощных колонн. Чёрный потолок изукрашен был золотыми изображениями райских гурий, птиц, невиданных деревьев, на ветвях которых росли невиданные плоды. Хорасанские мастера с непревзойдённым искусством выложили пол черно-белой мозаикой, составленной из кусочков эбенового дерева и слоновой кости.
Но сейчас мозаику пола почти полностью закрывал бескрайний дастархан, вокруг которого были расстелены ковры, полотенца и подушки для многочисленных гостей. По периметру дастархана уже красовались широкие блюда с плодами и дынями, а ближе к краю — разнообразные ковши, кубки, чаши, пиалы, кувшины, тарелки, миски — всё необходимое для долгой и обильной трапезы. Овощи, лук, чеснок, жгучий перец и прочие пряности тоже присутствовали. Оставалось ждать прихода гостей и явления несметных кушаний.
Подобен Аравии был этот дастархан: по краям — кипение жизни, а в середине — пустое пространство. Но в самом центре, на площадке, обнесённой высоким стальным забором, тяжело дыша, лежал могучий гривастый лев. Его окружал гарем из пяти молодых и красивых львиц. Расстояние от любого края дастархана до клетки с львиной семьёй составляло шагов тридцать.
Аср подходил к концу. Голоса слуг и кравчих стали постепенно смолкать, но вскоре их заменили оживлённые голоса гостей, начавших входить в огромный зал и усаживаться на положенных им местах. Распорядители пиршества, любезно раскланиваясь, провожали их туда, куда следовало по чину, и, если гость был преклонного возраста, помогали сесть. Рокот голосов всё возрастал и возрастал, превращаясь в шум, подобный морскому; гости здоровались друг с другом, улыбались, кивали, восклицали, выражая радость встречи. Многие из них только сегодня прибыли в Самарканд по зову Тамерлана. Они знали, что впереди предстоят новые великие дела, и потому были необычайно возбуждены. Внуки великого эмира с интересом приглядывались друг к другу — кто как вырос, как изменился с тех пор, как виделись в последний раз. Полководцы — эмиры и минбаши — обнимались, вскрикивали, хлопали друг друга по плечам, вспоминая, как вместе ходили на Анкару, на Дамаск, на Дели, на великие реки — Инд, Тигр, Узи, Тан[125].
Вдруг все голоса стихли, шум волной прокатился под сводами великого зала и — умер. Четыре могучих негра внесли золотые носилки, на которых восседал сам он — обладатель счастливой звезды, колчан веры, меч справедливости, копьё разума, прибежище благочестивых, десница Аллаха, луч Корана, сон Чингисхана, крона чагатаев, эмир всех эмиров и султан всех султанов — несравненный Железный Хромец.
Носилки поставили перед дастарханом.
На Тамерлане был белый халат из роскошного русского аксамита, расшитый серебряными узорами, чёрные шёлковые шаровары и золотой кушак. Голову его на сей раз украшала чёрная тюбетея, высокая и вся осыпанная жемчугом. Борода и усы повелителя были выкрашены хною в рыжий цвет, а с мочек ушей свисали тяжёлые монгольские серьги, блистающие сагайскими алмазами. С тех пор как Тамерлан вернулся из похода на Баязета, он ни разу не надевал серёг, и это тоже что-нибудь да значило.
Он посмотрел направо от себя, где сидели внуки. Ближе всех — любимец дедушки Тамерлана, Халиль-Султан. Рядом с ним — Пир-Мухаммед, сын покойного Омаршейха, погибшего пять лет тому назад. Дальше сидел только что приехавший и — сразу за дастархан, Рустем, тоже отпрыск Омаршейха. За ним — Абу-Бекр и Мухаммед, первому двадцать два, второму — двадцать. За омаридами сидели дети Мираншаха — тоже двадцатилетний Султан-Ахмет и на два года его моложе Султан-Мухаммед, этот пьяница, пьёт с малолетства, едва ли что-нибудь из него получится, весь в отца. Дальше расселись совсем юные сыновья Шахруха, самого младшего из сыновей Тамерлана, — одиннадцатилетние Улугбек и Ибрахим-Султан, девятилетний Байсункар, семилетний Суюргатмыш и четырёхлетний Мухаммед-Джогей. Последние двое были при своих атабеках[126].
Из семнадцати внуков Тамерлана двенадцать были здесь. Трое ещё не успели приехать — Искендер, сын Омаршейха, Омаршейх, сын Мираншаха, а главное — Пир-Мухаммед, сын покойного Джехангира, тридцатидвухлетний красавец и храбрец, главная надежда и опора деда, ему Тамерлан доверил управление покорёнными индийскими областями, без него он не объявит о главном, ради чего едут со всех концов империи все её главные люди.
А двое внуков и не приедут никогда вовсе — Мухаммед-Султан, второй из сыновей Джехангира, умер в прошлом году от болезни. Лучше бы вместо него сдох Султан-Хусейн, сын Мираншаха, который три года назад при осаде Дамаска переметнулся на сторону врага.
Четверо сыновей было у Тамерлана, но ни одного не позвал Тамерлан на этот важный дастархан, который будет длиться много-много дней. Двоих и позвал бы, да не может — покоятся в своих гробницах Джехангир и Омаршейх. А других двоих и позвал бы, да не хочет — Мираншах пьянствует, безумствует, не признает шариата, крушит здания, построенные Тамерланом, и покушается в будущем на главное здание — саму империю великого эмира; у Шахрука — другая крайность, этот, наоборот, ударился в излишнее мусульманство, отверг заветы Чингисхана, забыв главный принцип отцовой политики: «Не человек для законов, а законы для человека, и когда надо строить — будь мусульманином, а когда надо воевать — будь наследником славы Темучина-Чингисхана».
Не на Китай надо бы идти, а на Мираншаха и Шахрука, учить их, дуралеев, уму-разуму. Да уж больно тошно с детьми на старости лет воевать.
За внуками, на самом углу дастархана, Тамерлан сегодня усадил женщин — четырёх из своего гарема: биби-ханым, кичик-ханым, Туман-агу и Султанджан; четырёх невесток: Севин-бей, Удэ-акай, Гаухар-Шад-агу и Билгай-агу; а также любимую внучку Бигишт-агу. Но он только знал, что они там, а видеть уже не мог — далеко сидели.
Тамерлан посмотрел налево от себя, где разместились дорогие сердцу военачальники Борондой и Шах-Малик, Нураддин и Окбуга, Худойдо-Хусейн и Ходжа-Сайфиддин, Шейх-Али и Тимуртош, Дауд Барлас и Мухаммед-Карим. Там же сидели и многие минбаши, некоторые не чагатайского племени, к примеру, немец Джильберге, генуэзец Джиндзана, серб Милодраг, как и Джильберге, служивший некогда Баязету и перешедший к Тамерлану досле битвы при Анкаре.
Не все военачальники приехали. Ожидались ещё Аллахдад, Али-Султан Таваджи, Шах-Арслан, Шейх-Мухаммед Ику-Тимур, Сунджик, Сорибуга, Туман Бердибек, Гийасаддин Тархан, Хамза-Тугайбуга Барлас, Сулейман-Хаш, Барат-Ходжа, Муайна Арлад, Дауд Фергани, а главное — верховный главнокомандующий Джеханшах. Без них Тамерлан не объявит курултая, а значит, сегодня будет лишь предварительное пиршество.
Поэты и писатели, сеиды и улемы усажены были дальше от внуков, жён, невесток, военачальников. Там же где-то отведено было место для послов из Вавилона и Бенгалии, Синда и Йемена, китайца Ли Гаоци и подданных короля Энрике.
Тамерлан поднял своей живою левою рукой большой кубок. Тяжёлая струя красного вина устремилась тотчас в его кубок из большого кувшина, наклонённого слугой. Рёв поднялся над дастарханом — присутствующие криком приветствовали своего государя, тоже поднимая кубки, в которые потекло красное вино.
Тамерлан заговорил. Слова его по цепочке передавались нарочно для этого поставленными слугами — тем, до кого голос владыки не долетал.
— Беркуты мои! Слышите ветер, исходящий из уст Аллаха? Это идёт пора перелёта, когда все мы должны будем покинуть насиженные гнезда и лететь в далёкие дали, где ждёт нас великая пожива. Делайте смотр птенцам своим, начищайте перья, когти и клювы, — как только наступит зима, мы устремимся в полёт. Сегодня я начинаю великий праздник — праздник грядущего отлёта. Осушим же чаши свои до дна, до дна!
Он первым поднёс кубок свой к губам и стал медленно пить. И пил, покуда не осушил чашу до самой последней капли.
И все присутствующие последовали его примеру, стараясь не отстать, но и, следя глазами, отмеривали глотки, чтобы не оторваться от своей чары раньше хазрета. А когда Тамерлан с громким стуком поставил свой кубок на дастархан, все сделали так же, и словно стрельба прокатилась по огромному залу. Никто не потянулся к закускам, все знали, что пить придётся одну чашу за другой, прежде чем Тамерлан позволит прикоснуться к еде. Тем временем уже новые кубки были наполнены вином и поставлены перед гостями взамен осушенным.
Тамерлан поднял вторую чашу и ещё раз оглядел дастархан. Как всегда бывало в таких случаях, он почувствовал прилив сил, зрение обострилось, и теперь эмир видел далеко, взгляд его выловил лицо Ахмада Кермани, сидящего среди поэтов, и лицо мирзы Искендера, расположившегося между мавлоно Алаутдином Каши и мирзой Сулей-манбеком, азербайджанцем. На другой половине дастархана взгляд владыки простирался теперь до послов, и Тамерлан усмехнулся при виде мрачного лика китайца Ли Гаоци, чьи соплеменники томились в тесном зиндане, и при виде лиц испанцев, которым сегодня утром были доставлены наложницы для проверки, родятся ли от них хвостатые ребятишки. Зорким взором завоеватель отметил, что не ошибся в своих предположениях: грубый стражник короля Энрике выбрал себе хиндустанку — она сидела по левую от него руку, богослов — персиянку, а писатель Гонсалес — лужичанку.
— Выпьем ещё по одной, — произнёс Тамерлан. — Выпьем за того, кто сидит справа от эмира Борондоя и слева от моего внука Пир-Мухаммеда.
Все поначалу слегка опешили, а потом громко рассмеялись в ответ на шутку государя — Тамерлан предлагал выпить за Тамерлана, ибо между Борондоем и Пир-Мухаммедом сидел именно Тамерлан.
— До дна! До дна! До дна! — закричали Пир-Мухаммед, Халиль-Султан и Борондой, и все подхватили мощным рёвом: — До дна! До дна! До дна!
Но Тамерлан не спешил прикасаться губами к кубку. Теперь кто-то должен был сообразить и начать пить первым за здоровье великого хазрета. И первым сообразил Халиль-Султан. «Умница! — мелькнуло в голове Тамерлана. — Не назвать ли его престолоприемником? Но тогда выделятся дети Мираншаха… Надо будет потом подумать об этом». Эти мысли ползли в его голове, уже когда он начал пить. Пил долго. И все пили долго. Вкусное вино, но трудно так сразу подряд осушить два полных кубка. А слуги тем временем уже наливали по третьему.
Снова стрельба прокатилась по залу. Все спешили хлопнуть своим кубком по дастархану. По правилам тот, за кого пьют, должен пить дольше всех, а остальные обязаны спешить выпить до него. А уж если пьют за Тамерлана, тут уж каждый изо всех сил старается не нарушить правила.
Великий наконец, дав время, тоже поставил свой кубок на дастархан. Взор его так и засиял новым зрением. На миг ему показалось, будто он не только видит всё, что происходит в этом огромном зале, но и что творится за пределами дворца, в саду, за стенами Баги-Нау, в Самарканде, во всём Мавераннахре. Затем он скользнул глазами по присутствующим. Не все успели допить чашу. Глава испанского посольства явно с огромным трудом осваивал пространство второго кубка. Вино плескалось по его щекам, его шатало, в него не лезло. Послы Йемена и Вавилона тоже оплошали — не справились. То ли дело чагатаи — все как один. Орлы! Беркуты!
Малолетние внуки — не в счёт.
— А ну-ка, по третьей! — воскликнул Тамерлан, поднимая третий кубок. — И за кого бы, вы думали, тигры мои?
— За кого, дед? — весело воскликнул Халиль-Султан.
— За обладателя счастливой звезды! — выкрикнул Султан-Мухаммед, уже окосевший.
— За меня? — усмехнулся Тамерлан. — Не-е-ет. Не за меня. За того, кто на другом конце меня.
Все притихли, не понимая.
— За того, между которым и мной лежит моя длинная воля.
Кое-кто стал догадываться. Улугбек и стихотворец Ахмад Кермани были в восторге от пышного тоста Тамерлана.
А тост продолжался:
— За того, кто должен быть здоров и силён, чтобы мне не было скучно, когда я приду к нему в гости. За того, кто раньше меня встречает зарю, но не совершает субха. За овцу, которая видит тумен воинов и думает, что это стадо, с которого ей нужно настричь шерсти. За великого китайского хана Чай Цикана!
Тамерлан рассмеялся, сам не ожидавший, что третий тост будет за китайского императора. Он поднёс кубок к губам и так, со смехом, быстро осушил его до дна. Когда он поставил его на дастархан, зрение его вспыхнуло с такою силою, что ему померещилось, будто вся вселенная распахнулась пред его очами и он видит самого китайца Чай Цикана, который трепещет, но не может нарушить правило и пьёт до дна чашу, поднятую за его здоровье. И великая степь, по которой скакали потомки Чингисхана, увиделась Тамерлану, и густые индийские джунгли, и далёкая Аравия, и Египет с гигантскими треугольными мавзолеями древнейших ханов, и остров франков, по которому ходят люди-цапли и нянчат младенчиков с хвостиками… Видение мелькнуло и исчезло, и в реальности Тамерлан увидел вновь лицо Ли Гаоци. Китайский посол только что осушил до дна чашу за своего императора и впервые за всё время улыбнулся, обращая свой взор в сторону того, кто этот тост поднял. Но и это видение исчезло, заволоклось пеленой начинающегося опьянения. Так бывало всегда — после первой чаши зрение усиливалось, после второй умножалось ещё больше, после третьей в одно мгновенье оно могло охватить всю вселенную, а затем — угасало, и начиналась дальнейшая пьянка.
Но и сейчас Тамерлан не подал знака, что можно приступать к еде. Его орлы, беркуты, соколы обязаны были выдержать столько чаш, сколько он от них потребует. Четвёртый тост Тамерлан поднял за тех, кто сидел по правую руку от него. Пятый — за тех, кто по левую.
Трое заушников, из тех, кто нарочно был приставлен, чтобы следить за гостями, по очереди подходили с докладом:
— Послы короля Энрике отказываются пить — один говорит, что у него больная печень, другой изображает из себя пьяного.
— Послы из Йемена вспомнили о запретах шариата.
— Старый сеид Сулейман Балхи рухнул навзничь и притворяется, будто сдох.
Каждому из трёх заушников Тамерлан отвечал так:
— Врут франки! Они известнейшие в мире пьяницы! Поить их силой!
— Пусть послы из Йемена не забывают о шариате, сидя у себя дома.
— Сеид Сулейман Балхи? А может, он и впрямь откинул копыта!
И в послов начали вливать вино силой, а старый сеид и впрямь при тщательной проверке оказался мёртвым.
— А теперь мы поднимем чашу за того, кто сидит и по правую руку от меня, и по левую руку от меня! — возгласил Тамерлан шестую здравицу. — За великого дастарханщика всех прошедших, нынешних и будущих времён. За того, кто сидит на всех дастарханах одновременно, осушает все чаши до дна и ни капли не прольёт на нас. За Аллаха, всемилостивого и всемогущего! Аллах акбар!
— Аллах акбар! Аллах акбар! Аллах акбар! — закричали все, радуясь, что повелитель и об Аллахе вспомнил. И снова напыжились, вливая в себя полную чашу, вливая туда, куда уже не лезло, втискивая в утробу вино, вино, вино.
Тамерлан крякнул, от души радуясь тому, что он ещё такой молодец-багатур, такой крепкий пивец-питух, такая всепоглощающая яма, дыра, бочка, скважина, пустыня! Рука его, ставя кубок на дастархан, шатнулась. Блаженное пьяное состояние разлилось по всем странам империи его организма, по всем рекам, несущим его старческую, но ещё такую жгучую кровь.
— Ну а теперь можно и закусить! — громко рыгнул Тамерлан.
— Ну, наконец-то! — услышал дон Альфонсо Паэса де Санта-Мария голос своего соотечественника, дона Гонсалеса де Клавихо, но смысл радости, выказываемой достопочтенным толедским писателем, не дошёл до разрушенного сознания магистра богословия. Да, он видел, как слуги принялись ставить на дастархан огромные блюда с пловом, жареными лошадиными окороками, сваренными в сметане бараньими кишками, солёным мясным балыком, ароматными мантами, жирной шурпою, волокнистым лагманом, печёнными в сухарях бараньими яйцами, пирогами, расстёгнутыми по-русски, напичканными всякой всячиной… Но какой смысл был радоваться всему этому, если у дона Альфонсо зрело твёрдое убеждение, что он сейчас повалится и непременно ухнет лицом в одно из этих замечательных произведений самаркандского кулинарного искусства.
Он хотел поделиться своей тревогой с доном Гонсалесом, но, как во сне, язык у дона Альфонсо не шевелился, в горле пекло, руки и ноги вязала пьяная судорога. Два кубка красного вина он с грехом пополам осилил сам, четыре других слуги Тамерлана принудительно частью влили в именитого посланника, а большею частью расплескали по его чудесному шёлковому халату, присланному три дня назад великим сеньором среди одежды, предназначенной для толстеющих послов короля Энрике.
Окончательно доразвалили сознание дона Альфонсо какие-то дикие люди, которые вдруг начали скакать по воздуху, ходить по верёвкам, жонглировать пылающими факелами, дразнить львов… Под разъярённый львиный рык дон Альфонсо и ничкнул всей верхней половиной своего туловища на обильно уставленный дастархан, опрокинув на себя миску с ореховым соусом и блюдо плова по-бухарски.
Пятидесятишестилетняя Султанджан-хатун, самая старшая, не по чину в гареме, а по возрасту, жена Тамерлана, чересчур увлеклась сладким чагатайским вином, которое подавали на дастархане женщинам, и когда канатоходцы взялись ловко натягивать через весь зал верёвку, Султанджан-хатун взбрело в голову, что происходит переворот и сейчас всех повяжут в один узел и начнут обезглавливать.
Она была ещё девятилетней девочкой, когда дедушка Казган отдал её в жёны к эмиру Тамерлану, тогда ещё Тимуру. В те времена то и дело происходили какие-нибудь перевороты, кого-нибудь вязали верёвками, бросали в зиндан, казнили. Другие жёны обладателя счастливой судьбы или знали гораздо меньше подобных страхов, или вовсе не знали их.
И потому всем стало так безумно смешно, когда Султанджан-хатун завопила во весь голос:
— Господин наш, спасайся!
Первой прыснула со смеху кичик-ханым Тукель, следом за ней громко расхохоталась Туман-ага, засмеялись невестки, сдержанно улыбнулась биби-ханым Сарай-Мульк. Их смех показался стареющей Султанджан-хатун оскорбительным, тем более что она уже поняла — это не заговор, не переворот, а всего лишь канатоходцы. Больше всего обиден был смех сорокачетырёхлетней Туман-аги, которую она всегда защищала от козней и притеснений со стороны главной и второй жён.
Султанджан-хатун вспомнила про Айгюль Гюзель, как та, ревнуя мужа к девятилетней соплячке, драла её за косы. Ей бывало так больно, так обидно, что она молила смерть:
«Приди и забери противную Айгюль Гюзель». И смерть даже одного года не заставила себя упрашивать — пришла за первой и самой любимой женой Тамерлана. Став взрослой, Султанджан-хатун покаялась мужу, и тот придумал ей наказание — первую же дочку, рождённую Султанджан-хатун, он назвал именем Айгюль Гюзель.
От этого воспоминания внучке Казгана сделалось ещё жальче себя, и она вдруг горестно расплакалась пьяными слезами, размазывая их по скуластому лицу. Её взяли под руки и повели вон из зала, и вскоре она уже мирно спала в эндеруне дворца Баги-Нау.
Мало кто заметил её слёзы, поскольку началось великое веселье. Канатоходцы натянули верёвку через весь зал, над всем дастарханом, над гостями, над клеткой, в которой беспокойный лев сновал туда-сюда, а две или три львицы время от времени вскакивали и принимались ходить вместе с ним. Покуда канатоходцы готовились к своим играм, внуки Тамерлана затеяли шалость, мгновенно поддержанную всеми гостями, поскольку она пришлась по душе и великому владыке, — куски мяса, крупные и не очень, полетели со всех сторон в середину дастархана. Многие из них не долетали до клетки, поскольку были запущены пьяной рукой, но большинство кусков попадало за прутья, и лев, поначалу опешив, быстро смекнул: «Эта человеческая дурь для меня полезна». Он разрешил своей биби-ханым притронуться к куску лошадиного окорока, затем получила разрешение начать трапезу львиная кичик-ханым, и лишь когда все жёны, заняв своё место в клетке, стали лакомиться кусками человеческой пищи, лев разрешил самому себе оскоромиться и вкусить печёной бараньей ляжки.
— Вы видите, — сказал Тамерлан, — лев подражает мне, ибо и я не притрагиваюсь к добыче, покуда не разделю её со своими воинами.
Забава надоела, и куски еды вскоре перестали летать над дастарханом, ударяясь о стальные прутья, либо проскальзывая внутрь клетки, либо отскакивая от них. Первый канатоходец отправился в свой путь по самой узкой тропинке в мире, балаганные шуты, кызыки, высоко выпрыгивая, пролетели над головами пирующих и, оказавшись возле клетки, начали жонглировать клинками и горящими факелами, медными кувшинами и звенящими колокольчиками. За спинами гостей появились ряженые в звериные шкуры, столь искусно исполняющие свою роль, что не один улем или мирза, эмир или минбаши был напуган, услышав внезапный рёв у себя за ухом, а оглянувшись, увидев медведя или тигра в полушаге от себя. Восемнадцатилетний сын Мираншаха, Султан-Мухаммед, здорово опьянев, сидел и дремал, зажав в руке горсть плова по-гератски из риса и чечевицы. Вдруг его разбудил дикий рёв за ухом. Тотчас приснилось ему, будто он упал с неба прямо в клетку со львами и львы эти вот-вот растерзают его. Вскочив, Султан-Мухаммед увидел неподалёку от себя огромного бурого медведя и тотчас выхватил саблю. Несдобровать бы наряженному медведем кызыку, если б сабля не выскользнула из жирной от плова руки в самый момент нанесения удара — отсёк бы напрочь пьяный царевич медвежью голову, а вместе с нею и человечью, в ней скрываемую.
Ноги у Султан-Мухаммеда подкосились, и от пережитого ужаса его стало сильно мутить, розово-красный поток хлынул изо рта. Одиннадцатилетние шахрукиды, Улугбек и Ибрахим-Султан, по приказу старших братьев подняли Султан-Мухаммеда с колен и повели из зала, ужасно негодуя на него, поскольку им так хотелось посмотреть на огнеглотателей, появившихся в центре дастархана среди жонглирующих и скачущих кызыков. Покуда они отводили своего двоюродного брата, противного, шаткого, блюющего, огнеглотатели успели закончить свои фокусы, и когда ребята вернулись в зал, там уже вовсю началась новая забава. На сей раз её затеяли военачальники Борондой и Нураддин. Они стали швыряться остывшими мантами и сухими пирожками в канатоходцев, иногда попадая в цель, а иногда даже добрасывая до противоположного края дастархана. Если мант, пирожок или кость от лошажьего окорока ударял канатоходца в грудь, локоть, плечо или ногу, тело вздрагивало, и несколько раз то один, то другой едва не сваливались с каната, потеряв ненадолго равновесие. И надобно же было так случиться, что как раз когда Улугбек и Ибрахим-Султан вернулись в зал, большой кусок баранины угодил прямо в лицо канатоходца, балансирующего над самою клеткой со львом и львицами. Канатоходец сильно шатнулся и рухнул вниз, туда — к зверям, и без того сильно раздражённым мельканием факелов в руках у жонглирующих шутов. Громкий крик огласил зал дастархана. Дальше все увидели, как несчастный канатоходец бросился к стальным прутьям и пытался вскарабкаться по ним наверх, но, видимо, при падении он повредил себе плечо, боль не позволила ему взлезть наверх, и он снова свалился вниз.
— Это я! Это я его сбил! — кричал в восторге темник Борондой.
В это время лев и две львицы набросились на канатоходца, разрывая его тело когтями. От жуткого зрелища все мгновенно притихли, а семилетний Суюргатмыш и четырёхлетний Мухаммед-Джогей завопили, и атабеки поспешили увести их из зала. Ибрахим-Султан тоже заплакал, но он считался уже взрослым мальчиком и должен был выносить любые зрелища. Улугбек же взирал на страшное, творящееся в львиной клетке событие широко раскрытыми глазами. Затем он посмотрел на своего дедушку, которого очень любил и считал самым добрым человеком в мире.
Тамерлан аж приподнялся, стараясь как можно лучше рассмотреть гибель канатоходца, но опьянение уже было достаточно сильным, и за полосами стальных прутьев он мог видеть лишь некое смутное мельканье.
— Эх, жаль! — воскликнул он в досаде и стукнул себя левой рукой по колену. Улугбек, видя эту досаду на лице дедушки, вздохнул, размышляя: «Он переживает даже за ничтожного канатного плясуна, а у некоторых поворачивается язык говорить, будто он…»
Тамерлан поднял свой бокал и произнёс:
— Так будет с каждым, кто вздумает плясать над золотыми просторами нашей империи. Ещё раз за китайца Чай Цикана!
И лишь осушив этот кубок, он приказал, чтобы укротитель заставил зверей сидеть смирно, а слуги убрали труп канатоходца.
Китайский посол Ли Гаоци был поставлен в известность, что великий Тамерлан вновь пьёт за здоровье его императора. Из последних сил он поднялся на ноги, гримаса улыбки исказила его бледное пьяное лицо, он поднёс бокал к губам и стал пить. Ему в этот миг казалось, что всё вокруг ненастоящее — медведи и тигры ряженые, львы в клетке тоже, поди, ненастоящие, да и канатоходец, которого сбили куском мяса, а потом самого превратили в мясо, тем более ненастоящий. Лишь здоровье императора Чжай Цзиканя было истинным, ценным и непоколебимым для верного слуги его императорского величества. И, осушив свой последний кубок, Ли Гаоци полностью погрузился в здоровье императора, поплыл по нему, как по течению Хуанхэ, плавно и красиво. И тысячи попугаев носились по небу над ним, трепеща разноцветными крыльями. Все — ненастоящие.
Но нет, попугаи были настоящими. Их выпустили в зал, выполняя следующее приказание Тамерлана, чтобы загладить скверное впечатление от неловкости канатоходца, которого следовало бы наказать хорошей плетью, если бы львы не помогли ему избежать заслуженного наказания.
Десять тысяч попугаев, привезённых в Самарканд со всех концов света, впорхнули в зал, замелькали под сводами потолка, расписанного золотыми птицами, деревьями и гуриями, поскакали по ткани дастархана, стали залезать на разворошённые блюда, многие из которых были лишь чуть-чуть тронуты. Личный писатель короля Энрике, дон Руи Гонсалес де Клавихо, глядя на попугаев, решил, что это-то уж точно пьяная галлюцинация.
— Скажите, Мухаммед, — обратился он к подсевшему Аль-Кааги, — мне эти разномастные и разноцветные птицы снятся?
— Нет, сеньор, они действительно существуют, — ответил тот.
— Глядите-ка, наш дорогой дон Альфонсо, кажется, приходит в себя, — удивился дон Гонсалес, глядя, как Афсанэ, персиянка, помогает дону Альфонсо принять вертикальное положение.
— Зато китайский посол только что упал навзничь, — сказал Мухаммед. — Кстати, феноменальная новость. Оказывается, их император объявил о своём намерении принять христианство.
— Что-что? — вскинул брови дон Гонсалес. — Если вы думаете, что я безнадёжно пьян и меня можно как угодно дурачить…
— Ничего подобного, — возражал Мухаммед, который каким-то образом умудрился не напиться, как все присутствующие. — Вот что, по-видимому, обозначала присланная им в подарок великому эмиру рыба.
— Рыба?
— Ну да, символ первых христиан. Я не знаю всех тонкостей досконально, но христиане Монголии и Китая тоже поклоняются рыбе, как образу Иисуса Христа.
— У меня мозги набекрень! — икнул дон Гонсалес. — Откуда в Китае и Монголии христиане? Разве туда доходили миссионеры?
— Не забывайте, что Чингисхан собирал у себя всевозможных священников, в том числе и христианских, — продолжал пояснять Мухаммед. — Он присутствовал при самых разных священнослужениях, полагая, что, воздавая дань всем божествам мира, поклоняешься главному Богу. Кому-то из монголов приглянулись христианские истины, которые они и принесли назад, в Монголию. А потом Батый ходил на Русь и Восточную Европу с походами, дошёл до Праги, Вены, Эстергома, Диррахия, и золотая пыль христианства оседала на его сапогах. Короче говоря, немного, но есть в Монголии и Китае христиан.
— Это достойно изумления, — пробормотал придворный писатель кастильского короля. — Смотрите-ка, опять упал… А она поднимает его…
Дон Альфонсо и впрямь снова рухнул лицом на дастархан. Он пьян был мертвецки, и дон Гонсалес приближался к его состоянию в отличие от дона Гомеса, который улёгся, головой на колени красавицы хиндустанки Гириджи и развлекался слушанием мелодичных индусских песен, которые девушка тихонько ему напевала.
Дон Гонсалес посмотрел на славянку Нукниславу, которая с насмешливым любопытством взирала на всё происходящее. Он снова решил попробовать взять её за руку, и она на сей раз не отдёрнула свою руку. Он прижался горячим лбом к прохладным костяшкам её пальцев и стал медленно терять сознание.
Через какое-то время он очнулся от того, что по нему барабанили какими-то звонкими бубенцами. Дон Гонсалес приподнялся и увидел, что с перьев попугаев, продолжающих порхать где попало, сыплются серебряные монеты.
— Что это, Нукнислава? — спросил он встревоженно.
Нукниславы нигде не было поблизости. Мухаммед Аль-Кааги тоже исчез куда-то. Вместо него подле испанских послов стоял некий юноша, держал в руках огромную чашу, черпал из неё серебряные монеты и осыпал ими гостей. В зале по-прежнему было шумно, факиры показывали всякие фокусы, до которых не было никакого дала тому всеобщему пьяному хаосу, царившему повсюду. Жён и невесток Тамерлана в зале уже не было. Вместо них сквозь пьяный туман, владеющий сознанием дона Гонсалеса, порхали полуобнажённые гурии, словно слетевшие с чёрного расписного потолка. Дон Гомес лобзал обнажённую грудь своей наложницы-хиндустанки. «Если он будет такой пьяный, то хвостики…» — с усмешкой полуподумал дон Гонсалес и снова стал впадать в забытье.
Прознав о приближении к Самарканду своего врага, Тохтамыш поспешил оставить владения Тамерлана и бежал со своим войском за Сайхун-реку в степь. Вернувшись в Самарканд, Тамерлан собрал всех своих сродников и приближённых и затеял большой совет — курултай, как быть дальше. Туда же был приглашён и Физулла-Хаким, ибо он знал, кем и чем владеет Тохтамыш. И я был при моём покровителе и тогда же впервые узрел Тамерлана-царя. Он был тёмен лицом, глаза имел откосые, но не вполне яко монголы, и носил по монгольскому обычаю косицу длинную и в ушах — усерязи в виде колец с адамантами[127]. При ходьбе сильно хромал, но ходил сам, без подручных, и не требовал, чтобы его носили. Правая рука была у него онемелая, но ещё малость двигалась, хотя в локте не сгибалась вовсе. Физулла-Хаким хвастался мною как молодым юношею, сведущим в языках. Тамерлан беседовал со мной персидским и арабским языком, а после и монгольским, а чагатайского я ещё зело не ведал. Он остался доволен мною и выговорил меня у Физуллы-Хакима к себе в писари, ибо всегда ласкал людей, в науках борзых и сметливых, в языках сведущих и быстроумных. Тако аз оказался у Тамерлана.
И решено было не ходить в степь искать Тохтамыша-предателя, а идти на его сторонников-узбеков. Тотчас Тамерлан повёл тумены свои на Хорезм, где в городе Ургенче сидели владыки Иликмыш-Оглан и Сулейман-Софий, поддержавшие Тохтамыш-хана. Придя к Ургенчу, узнали, что оба с войсками и имуществом бежали за Сайхун-реку к Тохтамышу. Мираншах, сын Тамерлана, послан был вдогонку с пятью темниками-эмирами, догнал Иликмыша-Оглана и Сулеймана-София, побил, разметал их войско, взял имущество и вернулся к Ургенчу. Видя такой успех, Тамерлан взял град Ургенч приступом и потешился тут кровавою резнёй. Большую часть жителей обезглавил, из голов, по обычаю своему, воздвиг ужасающую башню, а коих не лишил жизни, тех забрал с собою в Самарканд для исполнения всякой пользы. Дома в Ургенче развалил до основы и приказал засеять место ячменём. Токмо спустя несколько лет он дозволил потом жителям Хорезма вернуться и снова заселить Ургенч-град, а для наблюдения за ними поставил две крепостицы — Хиву и Кент.
Насытясь кровию, но продолжая алкать мести, великий злодей двинул тумены свои в земли восточные и полуночные от Хорезма, за Сайхун-речку, в степи кыпчакские да кайсацкие, и вольно там гулевал-буйствовал, во многих битвах побивал есаулов — наперсников Тохтамыш-хана и гнал их инда к самому берегу Яик-реки, до степей башкирских. А кого только не было в войске Тохтамышевом — и черкесы, и болгары, и московиты, и греки, и кыпчаки, и кайсаки, и башкиры, и крымчаки, и половцы с Азак-моря, и кафские фрязи[128]. Но за барыш служили хану, за прибыток; наймиты, а не честные кмети[129]. Потому — и треснула их рать по всем швам и рассыпалась, яко ветошь. А Тамерлан, невредимый и довольный, вернулся в свой стольный Самарканд.
Но, придя в град свой, не мог долгое время оставаться он в мире и спокойствии, всюду мнилась и мерещилась ему измена, а где измены не было, туда посылал он зачинщиков, чтобы они народ нарочно против него возбуждали. Так хитроумно и коварно сплёл он заговор против властителя Герата из рода Куртов и, придя в Герат, вошёл в город и всех жителей его перебил. А двинувшись дальше, дошёл до Сеистанской земли, где есть город Зеренч, и, собрав народ сеистанский, объявил им свою волю. Желал он, чтобы они нашли ему тех, кто его в битве стрелами покалечил. А тому уж больше двадцати лет минуло. И покуда не выдадут ему тех людей, обещал он каждый день по сто человек казнить лютой смертью — связанными класть, будто они кирпичи, и поливать сырой известью, быстро сохнущей на солнце. Так задумал он испытать меру упрямства жителей сеистанских — с каждым днём башня росла, из замученных людей сложенная, и чем выше бы она получилась, тем сильнее упрямство жителей земли той. Но не удалось Тамерлану высокую башню из людей построить, на четвёртый день явились к нему двое и говорят: «Моя стрела, царь, твою руку искалечила в той битве», «Моя стрела, государь, твою ногу перешибла двадцать лет назад». — «Добро, — отвечал Тамерлан. — Вижу я, что вы люди смелые и не боитесь понести кару, чтобы народ ваш не сокращался». И приказал первому отсечь обе руки, а второму обе ноги. С тем и покинул он Сеистан, а башню разрешил разобрать, дабы мертвецов, из коих она была составлена, предать погребению.
И снова Аллах решил наказать злодея и душегуба, на сей раз отняв рассудок у его сына, Мираншаха. Сей Мираншах нравом был премного на отца своего похож, и с некоторых пор стал с отцом соревноваться в злодействе и вероломстве. Пьянское веселие прельщало его своею коварною лестию, и оттого начал он понемногу повреждаться в уме своём.
Был пир. Дастархан по-ихнему. И в городе Смаракане, где столица Тамер… Пили вино. Вина много. Этого вина… А у них, когда царь заставляет, все пьют, кто и не пьёт никогда. Боже, Иисусе Христе, Пресвятая Богородица! А если кто не пьёт, тому слуги в глотку заливают полными чашами. Того у них не считается веселья, коли не падают мордами вниз. И все, аки псы, валятся, и того хуже разврат бывает. Мерзость. Видал я бражников, ан не таковских. Кусками мяса ли, костей ли швыряются друг в друга и в тех, которые у них по верёвкам бегают и пляшут. Инодержавные послы изумляются, а что толку. И блудниц… Но свинее других сам царь и дети его со внуками. Ненавиствую!
Умирают от перепоя, а все бражничают. В Руси нет такого. С души скидывают от перепоя, не видя куда, на одежду себе и сотрапезникам своим, все изгадуются, и это у них веселье. А перепившись, дурь друг перед другом выказывают, крутят. И почитают, будто лучше их нет никого во всём Божьем мире. Учёные мужи ихние и те в скот превращаются. А бывает, напьются и живых людей лютым зверям бросают на потеху.
Был у них тогда… Однажды был пир такой… И в те годы был пир у них такой. А сидели на том пиру… На том сидели курты. Их Тамерлан из Герата. Когда якобы смута против него. И сыну гератского князя Пир-Магомету царевич Мираншах, балуясь, отрубил голову, а потом стал катать ногою по палатам, ровно сие не чело человечье, а простой шар для касла[130]. Курты, видя это, возмутились, и началась сеча, в коей всех куртов поубивали, но и те многих жизни лишили. А я пьяный! Это Мираншах потом сказал. А я, говорит, пьяный был. Истинно же, он из ума стал выходить. Тогда ещё. И пьян, и дурен…
А ещё аз, грешный, видел казнь жены Тамерлана. Её звали Чолпан-Мульк. Он женился на ней. Когда из похода в Сеистан пришёл. Тогда и женился. Нет, позже. Она неверна ему оказалась. Изменщица. Он уже после женился на ней. Женился после того, как Мираншах… голову Пир-Магомету. Да, это было после.
Та Чолпан-Мульк была красивая. Её Тамерлан взял с собою в поход против Тохтамыша. Это уже другой был поход, когда пошли в Семиречье и в найманские степи… Красивая была Чолпан-Мульк, а её в кипятке…
— Почему ты боишься меня? Не бойся меня, урус. Не бойся живого, бойся мёртвого!
Этот страшный голос Тамерлана разбудил мирзу Искендера среди ночи, да так взбудоражил, что бедный мирза вскочил на ноги, и тотчас страшная головная боль пронзила его мозг. В глазах вспыхнуло, да так, что чуть было не вывалились глаза из орбит. Некоторое время Искендер стоял, глубоко вдавив пальцы в глазные орбиты, приходил в себя, боясь шатнуться и упасть. Сердце стучало, но казалось, что кровь, которую оно посылало во все стороны тела, уклонялась от своих заданий и не добиралась до ног и рук — кисти и ступни были ледяные, как у трупа.
Отдышавшись, мирза оторвал пальцы от глаз и огляделся по сторонам. Он с трудом сообразил, что находится в комнате, отведённой для него во дворце Баги-Нау. В соседней комнате спала его жена Истадой и младенчик сын Малик. Во рту было сухо и смрадно, как в тех колодцах, которые осквернял Тамерлан, проходя по землям непокорных. Кувшин с холодной бузой стоял на маленьком столике. Напившись и почувствовав небольшой прилив сил, Искендер ещё раз осмотрелся в своей комнате. Ему бросились в глаза чистые листы его тайной рукописи о Тамерлане, и холодная испарина мгновенно покрыла лоб.
— Боже мой! — прошептал он по-русски. — Неужели? Какой же я дурак!
Он попытался вспомнить, что происходило вчера после того, как он стал сильно пьянеть. Обрывки воспоминаний смутным и пыльным вихрем пронеслись мимо его мыслей. Чолпан-Мульк… Голова Пир-Мухаммеда, отрубленная Мираншахом… Канатоходец, сорвавшийся в клетку со львами и разорванный на куски… Падающие пьяные гости дастархана… На Китай! На Китай!.. Попугаи… Статуи греческих богов и героев… Сулейманбек…
Мучительно напрягаясь, мирза Искендер пытался вспомнить, не говорил ли он вчера лишнего мирзе Сулейманбеку, сидевшему подле него за дастарханом. Страшное чувство, что говорил, всё чернее захватывало его. Он выпил ещё одну пиалу бузы, но сердечная тяжесть лишь усилилась. Подойдя к своему письменному столу, любимый секретарь Тамерлана стал собирать в стопку чистые листы. Теперь он не мог определить, какие из них исписаны, а какие нет. Он помнил и то, как сдуру, спьяну стал вчера продолжать свою повесть о великом злодее и душегубе, но что именно ему удалось вчера сочинить, докуда продвинуться — этого он не припоминал.
Ага! Там, где он уже что-то написал волшебными чернилами, должны быть проставлены точки. Проставлены чернилами простыми. Ими он помечал, откуда начинать в следующий раз.
— Господи! Совсем уж я!.. — с облегчением вздохнул мирза, вспомнив, что исписанные страницы он к тому же помечал в углу, проколов бумагу иголкой. Теперь можно было отделить исписанные от неисписанных. А вот пометил ли он вчера, когда писал пьяный?
— Нет, надо изо всех сил стараться избегать этих дастарханов с обильным винопитием, — пробормотал он себе самому внушение на будущее.
Заглянув в комнату жены, мирза Искендер полюбовался, как сладко спят Истадой и Малик. Он отправился на свежий воздух, постоял под звёздами, обдуваемый ласковым ветерком. Вроде бы стало легче, вроде бы… Предчувствие чего-то ужасного всё надвигалось.
Выходя из дворца и возвращаясь в него, Искендер не мог миновать тот зал, в котором проходил вчерашний дастархан. Там теперь было уныло. С двух боков гигантскую скатерть уже сложили, но в одном углу ещё сидели вокруг темника Борондоя несколько самых заядлых и крепких гуляк. Там и сям виднелись тела тех, кого не стали относить. Клетка посреди зала была пуста, льва и его гарем увели оттуда. Мирза Искендер содрогнулся от воспоминания о несчастном канатоходце.
— Эй, урус! Иди выпей с нами! — крикнул один юзбаши, сидящий рядом с Борондоем, но тотчас получил от Борондоя подзатыльник — так обращаться с любимым царским писарем нельзя!
Мирза, однако, улыбнулся и отвесил вежливый поклон компании. Но не подсел, а направился наверх, в свои комнаты.
Страшное похмелье и страшное предчувствие мучили его. Войдя к себе, он плюхнулся навзничь на расстеленные стопкой ковры, отогнул угол одного из них и стал рассматривать узор. В чужом пиру похмелье — вспомнилась грустная русская пословица. Красивый ковёр, в узоре — цветы лотоса, колонны, вазы; должно быть, кешанский. В Персии такие ковры не кладут на пол и не стелют на лежбище, а вешают на стену в качестве украшения. Смешанный запах шерсти, хлопка и шёлка, из которых был выткан ковёр, щекотал приятно ноздри, и мирза Искендер уснул, впал в похмельное забытье.
Проснулся он — будто что-то толкнуло в грудь. Распрямился, сел, осмотрелся по сторонам. Уже было утро. В соседней комнате веселилась, смеялась, разговаривая с сыночком, Истадой; Малик повизгивал, выкрикивая что-то на своём, младенческом языке, на котором не пишутся ни книги, ни указы, ни донесения…
Искендер отчётливо вспомнил, как вчера, за дастарханом, он хвастался мирзе Сулейманбеку, азербайджанцу, что напишет о Тамерлане такое, чего никто не осмеливается написать. «И напишу, и уже пишу!» — воскресли в памяти пьяные залихватские слова. А почему же он так расхвастался? Да ведь мирза Сулейманбек сам его вызвал на откровенность. Он завёл речь о том, что мы не знаем правды ни о ком из великих древних государей и полководцев, ни об Искендере Зулькарнайне, ни о Кайсаре, ни о Чингисе, потому что их секретари-писатели скрывали правду в писаниях своих, и, следовательно, мы знаем не настоящих Искендера, Кайсара и Чингиса, а вымышленных, придуманных писаками в угоду своим государям.
Да, Сулейманбек долго говорил на эту тему, будто нарочно вызывая Искендера на откровенность. Но это вовсе не значит, что следовало с ним откровенничать!
Мирзе Искендеру сделалось худо, захотелось уверить себя, что ничего такого вчера не было, что всему виной тяжкое похмелье. Так уже бывало не раз, когда после пьяного дастархана мирзе Искендеру наутро мерещилось, будто он вчера обидел кого-то, оскорбил ненароком или в пьяном кураже. И он тогда просто шёл к этим людям и спрашивал у них, не обидел ли, не оскорбил ли. Они хлопали его по плечу, улыбались и уверяли, что ничего такого не было, всё, напротив, было очень и очень хорошо.
Теперь же не пойдёшь к Сулейманбеку и не спросишь его: «Не говорил ли я вчера про потайную книгу, которую я сочиняю о Тамерлане? А про волшебные чернила, привезённые мне Мухаммедом Аль-Кааги с острова франков, не растрепался ли? А про то, как я всем сердцем ненавижу хазрета, не сболтнул ли часом?»
Искендер умылся, переоделся, посидел немного с женой и сынишкой. Слишком они были весёлые для слишком тревожных дум Искендера. Затем он отправился к хазрету. Время субха уже миновало, но поскольку Тамерлан вступил в ту фазу своей жизни, когда для него почти не существует намазов, то и большинство подданных его на время как бы почти перестали быть мусульманами. Внизу, в зале вчерашнего дастархана, уже всё полностью было прибрано, свежевымытый пол, испещрённый черно-белой, причудливой мозаикой, радовал глаз, но эта красота не избавляла мирзу от тягостных предчувствий. Выходя из дворца, по царящей в нем суете Искендер догадался, что Тамерлан снова решил переезжать. Недолго же он пробыл в Баги-Нау, всего сутки. Видать, что-то не понравилось здесь.
Самого обладателя счастливой звезды Искендер нашёл в огромном шатре, целиком сшитом из разноцветных беличьих шкурок. Здесь великий эмир провёл ночь, здесь опохмелился, умылся, переоделся и готовился к переезду. Увидев Искендера, он едва заметно усмехнулся:
— А, правая рука! Салям алейкум. Ты мне был нужен… Не помню зачем.
Искендеру стало немного легче на душе — Сулейманбек ещё не успел наябедничать. Не успел сейчас, успеет потом. Небось ещё отсыпается после вчерашнего.
— Кажется, я хотел что-то дописать в нашу «Тамерлан-намэ», — продолжал Тамерлан. — Ну ничего, напишем в Баги-Дилгуше. Мы перебираемся в Баги-Дилгуш. Там мне как-то было в последний раз на редкость утешительно. А здесь у меня такое чувство, будто кто-то что-то замышляет. Да, кстати, ты уж не серчай на меня, но я отправил людей в твой самаркандский дом с обыском и только что пошли обыскивать твои вещи здесь, в той комнате, где ты провёл эту ночь в здешнем дворце.
— С обыском?.. Обыскивать вещи?.. — Сама смерть коснулась Искендера жёстким своим крылом, когда он услышал слова Тамерлана, произнесённые как бы невзначай. Ноги стали ватными, ладони жидкими, как кумыс, во рту вспыхнула чума.
— Ну да, — произнёс Тамерлан. — Ты ведь пишешь против меня какую-то там книгу, не так ли?
— Я?.. Книгу?.. Не понимаю, хазрет!..
— Ну, какую-то там правду обо мне, какой я страшный злодей, как я строил башни из человеческих голов. Я ведь люблю необычную архитектуру. Но писать об этом лучше не надо, ибо описание преступления есть повторение этого самого преступления. Недаром я удалил от себя Гайасаддина после того, как он описал казнь тех ста тысяч индусов, которым я приказал отрубить головы. Не пиши о страшном, Искендер, пиши только о том, что благородно и красиво.
Мирза готов был лишиться чувств. Если бы не похмелье, ему было бы несколько легче.
— Ты так побледнел, мой золотой калям, — ласково улыбнулся Тамерлан своему секретарю. — Не обращай внимания на мою болтовню. Проклятый азербайджанец испортил мне с утра настроение.
— Уж не Сулейманбек ли? — как можно ровнее выдавил из себя мирза Искендер. Какая-то глупая ниточка надежды всё-таки ещё звенела в его оглушённой голове.
— Он самый, — ответил Тамерлан. — Напросился ко мне, когда я ещё только умывался, вошёл и начал заушничать на тебя. Якобы ты вчера рассказывал ему о какой-то книге, которую пишешь обо мне. Я посмеялся и, чтобы его утешить, отправил людей с обыском. Если они ничего не найдут, а ведь они не найдут, придётся отрезать азербайджанцу язык, чтоб не сплетничал.
«Не найдут, — лихорадочно думал Искендер. — Про волшебные чернила я, кажется, ни слова не сказал подлецу Сулейманбеку».
— Признайся, зачем ты говорил ему вчера всю ту чушь, о которой он мне понарассказал? — спросил Тамерлан, глядя прямо в глаза Искендеру. Голос его был в точности таким же, как во сне, когда он спрашивал: «Почему ты боишься меня, урус? Не бойся меня живого, бойся мёртвого!» Может быть, это какая-то игра?
Искендер вдруг напрягся, собрал остатки самообладания и сказал:
— Не обращайте внимания, хазрет. Глупый пьяный разговор. Я говорил одно, дурак Сулейманбек — другое. Лишнее доказательство, что нельзя шутить с дураками, в особенности с пьяными. Да и вообще, мало кто в мире понимает хороший юмор. Лучше скажите, почему вы решили перебраться из Баги-Нау в Баги-Дилгуш? Если честно.
— Если честно, — вздохнул Тамерлан и поманил Искендера, чтобы сказать ему на ухо: — Если честно, то я опять увидел тот сон. Я уж думал, вино излечило меня от него, и вот сегодня — опять.
— Но ведь в Баги-Дилгуше он вам тоже снился, хазрет, — напомнил мирза.
— Разве? — задумался Тамерлан. — А по-моему, там не снился… Или снился?.. Ну, не знаю. Почему-то мне захотелось туда. А знаешь что? Я расположен к тому, чтобы немного подиктовать. Как раз покуда управятся с приготовлениями к отправке, возвратятся те, кого я послал обыскивать тебя. Ты уж извини… А тогда отрежем азербайджанцу его гнилой язык и отправимся в Баги-Дилгуш. Ты завтракал?
— Нет, и пока не хочу.
— Готов записывать?
— Конечно, хазрет! Кто я такой, чтобы вы спрашивали у меня! Я в любую минуту готов хоть со скалы в пропасть кинуться по вашему приказанию.
— Ладно, ладно, ты не ассасинский фидаин, а я не какой-нибудь там шах-аль-джабаль. Эй, тащите сюда письменные принадлежности мирзы Искендера.
Через пять минут мирза уже сидел над бумагами, держа в руке остро отточенный калям, а Тамерлан, расположившись поудобнее и попивая ледяной кумыс, мысленно возвращался к годам своей юности.
— На чём мы там закончили в последний раз?
«В последний раз», — эхом отозвалось в душе у мирзы Искендера. Быть может, это всё теперь в последний раз и Тамерлан просто играется с ним, как кот с мышкой? Он вздохнул и ответил:
— В последний раз вы диктовали мне три дня назад в Баги-Чинаране. Мы тогда совсем чуть-чуть продвинулись и остановились на том, как войска Токлук Тимура и Ильяс-Ходжи, двигаясь против вас, овладели областями Термеза и Балха, а местное население переправилось через Джайхун и встало под вашу защиту. И вот: «Через три дня утром три эмира Ильяс-Ходжи с шестью тысячами всадников остановились на противоположном берегу Джайхуна, изготовившись напасть на нас. Только река была меж ними и нами».
— Складно написано, — похвалил Тамерлан. — Дальше было так. Я позвал одного моего багатура по имени Тимур-Ходжа и отправил его послом к моим врагам. Я поручил его убедить их, что нельзя жить по волчьим законам вражды и ненависти, что люди должны возлюбить друг друга и потому враги наши должны отказаться от враждебных действий против нас. Короче, давай напишем даже примерный текст моего послания. Итак: «Все люди, населяющие землю, составляют как бы одно неделимое целое. Если кто-то нападает на кого-то и начинает враждовать с ним, воевать, сражаться, то это равносильно тому, как если бы один человек принялся бы вдруг рубить мечом или саблей свои собственные руки и ноги. Из сего следует, что любая война есть глупость и бедствие. Она не нужна, и значит, нам следует помириться и прекратить враждебные действия друг против друга».
Тамерлан продолжал диктовать о том, как злодеи разрушили его миротворческую деятельность и, как он ни боролся за мир, они хотели войны. Пришлось воевать, рискуя жизнью, и малым, слабым ополченьицем громить несметные полчища негодяев. Искендер работал с увлечением. Письмо доставляло ему немыслимое наслаждение, никогда ещё диковатая чагатайская вязь не казалась ему столь прекрасной. Вот-вот должны были войти люди с его русской рукописью. Он так и видел их. Они уже успели подержать страницы над огнём, и им оставалось только сделать перевод с русского на чагатайский. Что будет с Истадой? Что будет с маленьким сыном?! Какая судьба ждёт их после того, как его казнят?.. А как, интересно, казнят его?.. Не повесят, это точно. Вешают только высокопоставленных чагатаев. Хорошо ещё, если просто отрубят голову на площади! На миру и смерть красна. Тамерлан может приказать содрать кожу и на этой коже написать какое-нибудь сочинение…
— Люди, преданные мне всем сердцем, пришли ко мне с поздравлениями. Победа и впрямь была блестящей, тут уж нечего возразить, — продолжал диктовать великий эмир.
Время тянулось медленно. Искендер сходил с ума от красоты рисуемых им букв, от страшных мыслей о жене и сыне, о собственной участи. Наконец, когда Тамерлан дошёл до того, как у него созрело намерение отнять у ханов Джете все города Турана, вошёл слуга и сообщил, что явились посланные. Затем по сигналу Тамерлана в шатёр вошёл юзбаши, лицо которого было знакомо Искендеру, а имени его он не знал.
— И вот, когда мне исполнилось тридцать шесть лет, я отправился в местность Джилан, — додиктовывал Тамерлан, кивнув вошедшему, — взял с собой главного своего эмира с воинами и двинулся в местность Кульмак, где и сделал остановку. И мы тут тоже сделаем остановку. Ну что, Ослан?
— Пусто. Мы нашли того уруса, про которого вы нам сказали, и он помогал нам, но ни одной рукописи на русском языке не обнаружили. Каримулла, которого вы отправили в тутошний дворец, тоже не нашёл ничего предосудительного.
— Прекрасно. Я так и знал, — промолвил Тамерлан. — Приведите мне теперь этого негодяя Сулейманбека, которому недолго остаётся произносить своё имя вслух. Молиться Аллаху он тоже скоро будет молча.
Искендер с каменным лицом ждал дальнейших указаний.
— На сегодня достаточно, — сказал ему Тамерлан. — Складывайся. Сейчас мы поговорим с этим проклятым азербайджанцем.
Мирзе Искендеру никоим образом не хотелось беседовать с Сулейманбеком, и прежде всего потому, что тот оказался предателем, доносчиком, а уж потом по разным другим причинам. Но ему предстояло в это чёрное, как дёготь, похмельное утро выдержать ещё и это испытание. В шатёр ввели уже связанного Сулейманбека.
— На колени, собака! — вскричал Тамерлан. — Даю тебе возможность в последний раз насладиться своим языком. Через пять минут его у тебя не будет.
Мирза Сулейманбек растерянно посмотрел на своего государя, затем на мирзу Искендера, и по виду обоих понял, что дело его гиблое.
— Пощадите, хазрет! — воскликнул он, падая на колени.
— Пощадить? — усмехнулся Тамерлан. — Я и так пощадил тебя. Я хотел отрубить тебе язык, но так, чтобы он оставался заключённым в своей шкатулке. Потом всё-таки передумал и решил оставить шкатулку у тебя на шее. А с языком всё же придётся расстаться. Он у тебя как помело, сметает весь мусор.
— Мирза Искендер! — воскликнул азербайджанец. — Разве вы не говорили мне вчера за дастарханом про потаённую книгу?..
— Это была шутка, мирза Сулейманбек, — холодно ответил Искендер. — Неужели вы думаете, что я мог и впрямь… И как только у вас язык повернулся оклеветать меня!
— Больше он не будет поворачиваться, — решительно сказал Тамерлан. — Эй, держите его. Юзбаши Ослан, а ты отрежь язык мирзе Сулейманбеку.
— Язык? Только язык? — оживился юзбаши, извлекая из ножен щегольской европейский кинжал-дуссак.
— Если ты подозреваешь его в связи со своей женой, можешь отрезать ещё что-нибудь, — усмехнулся Тамерлан. — Мне нужен только язык. Сулейманбек, ты хочешь сказать что-нибудь, прежде чем навсегда утратишь способность говорить?
— Да, хочу! — выпалил мирза, схваченный с двух сторон могучими лапами двух нукеров. — Я не виноват перед вами, хазрет! Я был верным слугою вам!
— Никто и не говорит, что ты виноват, — отвечал Тамерлан. — Виноват язык, он и потерпит наказание. И почему ты говоришь о себе «был»? Ты и останешься моим верным слугой, даже ещё более верным — без языка-то.
— Пощадите его, хазрет, — робко попросил Искендер. Не от души попросил, а лишь вспомнив о том, что он христианин и должен сожалеть о недругах своих.
— Вот ещё! — фыркнул Тамерлан. — Не хочу. Ослан, выполняй!
Азербайджанец отчаянно завопил, но расторопный юзбаши ловко справился со своим заданием. Окровавленный язык Сулейманбека лёг на серебряное блюдце, стоящее на столике перед Тамерланом. По знаку великого эмира казнённого увели.
— Мирза Искендер, — сказал Тамерлан, глядя на отрезанный язык, — вот видишь, при помощи этого маленького инструмента можно петь хвалебные гимны, а можно клеветать на своего вчерашнего сотрапезника. Странно, что и для того, и для другого Аллах создал один и тот же орган, правда? Можешь взять его себе на память.
— Мне бы не хотелось… — пробормотал Искендер.
— А я говорю: бери! И храни у себя. Проверю!
Как ни страдал от похмелья в то утро мирза Искендер, а мученья послов короля Энрике были не меньшими. Дон Альфонсо, который вообще не пил вина, не имея к нему пристрастия, лежал пластом, зелёный и мокрый, а персиянка Афсанэ и слуги-испанцы суетились вокруг него с разными притираниями и примочками, как над лежащим на смертном одре. Дон Гомес только посмеивался и говорил, что он не прочь сегодня продолжить веселье. А почему бы и нет? Сегодня он проснулся в объятиях хиндустанки Гириджи, которая тотчас вознаградила его за пробуждение своим мастерством, ведь некогда она прошла большую школу и служила в храме, где поклонялись священному каменному столбу Лингаму[131]. И теперь рыцарь пребывал в отличнейшем расположении духа, шутил и смеялся над доном Альфонсо и наигранно сочувствовал дону Гонсалесу, которого после такого количества вина терзала больная печень.
Писатель лежал на левом боку и обеими руками держался за бок правый. Он стонал и кряхтел, морщась и крепко сжимая губы. Но, как это ни покажется странным, мучился он больше даже не от боли в печёнке, а от сознания, что наложница Нукнислава, которая волей-неволей должна была отдаться ему, ибо так повелел Тамерлан, удрала от него вчера во время разгульного пиршества. Сбежала, и до сих пор нигде не могут её найти.
Её образ стоял пред ним как нечто желанное и светлое, сладостное и таинственное. Она призвана была спасти его от болезней, оздоровить, ведь всё последнее время, лет пять-шесть, он чувствовал себя неизлечимо больным, угасающим, с каждым днём утрачивающим жизненные соки.
Вот сейчас бы она присела рядом с ним, погладила его по волосам, прикоснулась губами ко лбу, потом положила свою ладонь к нему на печень, и боль мгновенно бы испарилась. В том, что дон Гонсалес попросту влюбился в красивую и неприступную лужичанку, он никоим образом себе не признавался, но сердце его тосковало по ней, и он искал каких-либо разумных объяснений этой тоске.
А главное — как она посмела, плутовка! Ведь сам сеньор Тамерлан приказал ей служить наложницею у испанского посла дона Руи Гонсалеса де Клавихо!..
«Ах, Нукнислава, Нукнислава!» — кряхтел он тихонько, взывая к её благоразумию.
В полдень дон Альфонсо немного очухался, и они с доном Гомесом вдвоём позавтракали. Дон Гомес при этом хвастался, что у него всегда с похмелья отменнейший аппетит. А дон Гонсалес с отвращением думал о еде, встал, чтобы умыться и переодеться в новый камковый халат, подаренный вчера сеньором Тамерланом, и снова улёгся на мягкое ложе из весёлых хотанских ковров, золотисто-жёлтых и розовых, украшенных изображениями летучих мышей, бабочек, цветущих веток и свастик. Мысли его продолжали витать вокруг больной печени и исчезнувшей славянки.
После полудня, когда приближалось время очередного намаза, зухра, явился Мухаммед Аль-Кааги. Точнее, сначала в просторные комнаты дворца Баги-Нау, отведённые для послов короля Энрике, вошли трое слуг с огромными кувшинами, наполненными вином, затем вбежала молоденькая и очень хорошенькая девушка, лицо которой почти не скрывала прозрачная накидка. А уж за ней вошёл Мухаммед и, поздоровавшись с послами, объявил:
— Великий сеньор сетует на то, что вы вчера стеснялись и почти не притрагивались к вину. Он утверждает, что, по его мнению, франки за ужином обычно выпивают до ста кубков вина, а достопочтенные послы, как видно, из скромности не решались вчера поступать по своим законам. Посему он прислал вам эти кувшины, чтобы вы могли осушить их прежде, чем вас перевезут в сад Баги-Дилгуш, куда и сам великий сеньор не так давно соизволил переехать.
— Ты с ума сошёл, Мухаммед! — воскликнул дон Гонсалес со своего ложа мучений. — Разве ты не видишь, что мы перепились вчера и еле отошли сегодня. А я так и не отошёл, вот лежу и страдаю. Печень вот-вот лопнет. Ты издеваешься над нами, да?
— Нисколько, — вздохнул Мухаммед. — Я всё вижу и знаю, но должен же я был передать вам подарок и пожелания великого сеньора!
— А я с удовольствием промочу горло, — рассмеялся дон Гомес. — Эй, любезнейший, плесни-ка мне в этот стакан.
— А что, — спросил дон Гонсалес, — не сыскали ли ещё мою наложницу-славянку?
— Увы, сыскали, — снова вздохнул Мухаммед.
— Почему же «увы»?! — так и подпрыгнул дон Гонсалес.
— Потому что хазрет приказал её заживо сварить в кипятке, — отвечал Мухаммед, горестно разводя руками.
— Что ты сказал?! — Придворный писатель короля Энрике мгновенно стал похож на рыцаря, коим, собственно, он и являлся, а не только писателем. Он подбежал к Мухаммеду и схватил его за плечи. — В кипятке?! Заживо?! Но почему?!
— Как почему? Потому что она совершила побег, — пояснил Аль-Кааги. — Её поймали на расстоянии двух фарасангов от Самарканда. Сегодня утром она была доставлена к сеньору, и суд его был короток. Так поступают с неверными и строптивыми жёнами или наложницами.
— Дикость! Варварство! — вскричал несчастный де Клавихо. — Да я бы простил её! Разве так можно обходиться с женщинами?
— Разумеется, по вашим понятиям это диковато, — смущённо пожал плечами Мухаммед, — но у нас свои строгие законы, которые позволяют нам сохранять женскую верность. В своё время великий сеньор вынужден был казнить одну из своих любимых жён, красавицу Чолпан-Мульк, застав её в объятиях любовника.
— О, Нукнислава! Бедная Нукнислава! — горше прежнего возопил дон Гонсалес, вцепившись пальцами в свои волосы. — Её уже свари… Г-хм! Её уже казнили?
— Я точно не знаю, может быть, и не успели, — ответил Мухаммед. — Не переживайте, благородный дон Гонсалес, видите эту девушку? Она заменит вам строптивую славянку. Ей всего шестнадцать лет, но она уже в полном соку и даже чуть-чуть перезрела. У неё мелодичное имя — Гульяли, а родом она из города Кабула.
Мухаммед сказал что-то девушке и указал ей на дона Гонсалеса. Гульяли тотчас заулыбалась испанскому писателю, приблизилась к нему и посмотрела в его глаза томным взглядом, полным сладострастия. Дон Гонсалес невольно сглотнул слюну, но взял себя в руки:
— К чорту!.. То есть я хотел сказать, что девушка Гульяли несказанно хороша, но мне бы хотелось точно узнать, казнена ли Нукнислава, и если не казнена, то спасти её.
— Как вам будет угодно, сеньор. Вероятнее всего, беглянки уже нет в живых, но мы можем ещё попробовать спасти её, если уж вы столь великодушны, что прощаете её, — проговорил Мухаммед, как бы недоумевая, почему это дон Гонсалес так переживает из-за какой-то наложницы.
— Да! Да! Прощаю! Немедленно направляемся к сеньору! — горячился испанец, к разочарованию афганки Гульяли не обращая на неё более своего внимания. Так не полагалось, чтобы человек, к которому привели в подарок наложницу, не оказывал ей должного приёма.
— А как же ваша печень, дон Гонсалес? — поинтересовался магистр богословия.
— К чорту печень! — отвечал придворный писатель. — Поспешим же, Мухаммед!
Покинув дворец Баги-Нау, дон Гонсалес и Мухаммед Аль-Кааги сели на резвых арабских жеребцов и во весь опор поскакали в Баги-Дилгуш, где с этого дня располагался весь огромный двор Тамерлана. Испанская жгучая кровь стучала в мозгу де Клавихо, с болью ударялась в печень, воспламеняла душу. Теперь он признавался себе, что не просто влюблён в пленительную славянку, а готов жизнью жертвовать за неё, в кипяток… Нет, насчёт того, чтобы лезть вместо неё в кипяток, он не думал, хотя если бы подумал, то неизвестно, к какому бы пришёл решению.
Просторнейшее поле, сплошь прорезанное линиями арыков, примыкало с одной стороны к саду Баги-Дилгуш, и несметная орда, уже съехавшаяся по зову Тамерлана, ставила здесь свои высокие разноцветные шатры, размещалась, распластывалась во всю ширь, превращая поле в гигантский обжитой город со своими улицами и площадями. Зрелище этого мгновенно выросшего шатрового города настолько поразило воображение писателя де Клавихо, что мысли о несчастной славянке временно отступили на задний план. Вот она — орда монголов, такая, как её описывали другие очевидцы! Орда на несколько лиг[132] в длину и в ширину! Дымы костров, пыль из-под ног несметного количества лошадей, ведь у каждого воина их должно быть как минимум три-четыре — ездовая, боевая и вьючные.
Погода по-прежнему стояла жаркая, и Тамерлан вновь отказался от мысли разместиться во дворце Баги-Дилгуша. Один его большой шатёр поставили в саду, другой натянули в орде. Сейчас великий полководец находился в том, который в орде. Это был не очень большой шатёр, не более двадцати шагов в диаметре, но рядом с ним уже воздвигали высоченные колонны толщиной с человеческое тело и высотой в пять-шесть копий[133], на эти золотые колонны должны будут потом натянуть великий шатёр Тамерлана, чтобы он возвышался над всею ордою. Дух захватывало при виде всего этого грандиозного оживления.
Но дон Гонсалес поспешил вспомнить о пленительной славянке. Пришлось ещё ждать, покуда великий сеньор соизволит принять посла и сопровождающее его лицо. Вбежав в шатёр, дон Гонсалес пал на колени перед Тамерланом и в мольбе протянул к нему руки, умоляя его пощадить Нукниславу, если только она ещё на этом свете, а не на том. Мухаммед перевёл просьбу посла своему хазрету. Тамерлан с невозмутимым видом ответил.
— Что он говорит? — нетерпеливо спросил дон Гонсалес.
— Простите, достопочтенный сеньор, но великий сеньор спрашивает, согласны ли вы взять свою наложницу в варёном виде, — перевёл Мухаммед слова Тамерлана.
— Мы опоздали?
— Увы.
— Тогда переведите сеньору Тамерлану, что я прошу прощения за доставленное ему беспокойство, — сказал де Клавихо, низко поклонился и с самым пришибленным видом отправился вон из шатра.
Когда он вышел, то увидел неподалёку огромный котёл, в котором варился плов, и содрогнулся, вообразив, что недавно, быть может, именно в этом котле сварили заживо молодую, прекрасную девушку. Сварили только за то, что она не хотела быть вещью, рабыней, нелюбящей любовницей дона Гонсалеса. Слёзы отчаяния брызнули из глаз испанца. Печень откликнулась на боль души своей острой болью, скрутила дона Гонсалеса, да так, что тот вынужден был опереться о копьё одного из стражников, стоящих у входа в шатёр. Стражник с сочувствием взирал на горе и боль иноземца.
Он не помнил, сколько так простоял. Потом появился Мухаммед Аль-Кааги и ещё какие-то люди, которые подвели к дону Гонсалесу некую весьма привлекательного вида женщину, и Мухаммед сказал:
— Дон Гонсалес, великого сеньора тронула ваша печаль о погубленной наложнице, и он решил оказать вам величайшую милость — он дарит вам одну из своих личных наложниц, Диту. Она фракийка, была захвачена великим сеньором вместе с другими наложницами султана Баязета во время великого похода на Рум.
«Теперь у меня две податливые наложницы вместо одной недотроги. Вот дон Гомес обзавидуется!» — думал дон Гонсалес, понуро возвращаясь в Баги-Нау, где его соплеменники готовы были к переезду. Он с радостью уступил бы и красавицу фракийку, и хорошенькую афганку за один лишь поцелуй Нукниславы. Да нет, просто за то, чтобы она была жива. Но, увы, такой обмен не мог уже состояться ни при каких условиях.
В тот день к вечеру с северо-востока стал дуть ветерок, на который поначалу никто не обратил никакого внимания. Обосновавшись в орде, Тамерлан устроил пир, но не такой перепойный, как предыдущий. Здесь не было обязательных тостов и каждый имел право пить ровно столько, сколько мог и хотел.
Орда обустраивалась, и в течение нескольких дней вокруг царских шатров выросло около двадцати тысяч других. Здесь и впрямь получались улицы и целые кварталы, причём кварталы мясников и банщиков, оружейников и кузнецов, ковалей и седельщиков, всюду каждый занимался своим делом, приноравливая, снаряжая, готовя великую орду к будущему походу. Воинский стан собирался. Все уже давно знали, куда нацелена длинная воля Тамерлана, но говорить об этом было не принято, поскольку сам великий военачальник её ещё не объявил, а ведь он мог вдруг взять и переменить решение — идти не на Китай, а в Европу или снова на Русь, как девять лет назад, когда он не дошёл до Машкава[134].
Ветерок продолжал дуть и мало-помалу крепчать. Теперь уже о нём говорили, его замечали, ему радовались и им были недовольны. Он колыхал края шатров и знамён, играл с ароматными дымами, пахнущими пловом, бараниной, кониной, трепыхался в гривах коней и в султанчиках шлемов.
Нет, не зря томились четыреста китайцев, прибывших вместе с послами, в большом самаркандском зиндане на Афрасиабе[135] около Шахи-Зинды. На Китай пойдёт орда, на Китай! Куда ж ещё, как не на Китай! Другого направления нет. По пути Чингисхана, которым он некогда пришёл в Мавераннахр. Навстречу этому ветерку, который дул оттуда, из улуса Угэдэя[136]. Вот и послы угэдэйские прибыли в Самарканд. Тамерлан устроил им особый приём и долго-долго сидел с ними трезвый, расспрашивая, много ли имеется в улусе припасов для того, чтобы прокормить орду его, если вдруг она надумает явиться.
Одеты послы угэдэйские были бедно, меха на кафтанах у них были потёртые, сапоги дырявые, но Тамерлан принимал их с огромными почестями, повёл в один из лучших своих самаркандских дворцов, примыкающий к гробнице матери биби-ханым, там и совет с ними держал. В подарок привезли угэдэйцы невыделанных куниц и соболей, а также живых белых лисиц и соколов, а получили они от Тамерлана многое множество серебряных денег и всяких других подарков. Просили послы, чтобы Тамерлан дал им в правители одного из внуков Тохтамыша, а Тамерлан сказал им, что своего внука даст, если только помогут они ему совершить его длинную волю и приготовят склады с продовольствием от озера Зайсан до Каракорума.
Великое пиршество устроено было в честь послов угэдэйских, и, пробыв в орде под Самаркандом неделю, они уехали сытые, пьяные, обласканные, одарённые, довольные.
А ветерок всё дул и дул с северо-востока, всё сильнее и сильнее, и уже не ветерок это был, а ветер, крепкий, упругий, пыльный и холодный.
Однажды, сидя на открытой террасе сада Дилгуш, Тамерлан играл в шахматы со старым сеидом Ласифом аль-Хакком. Игралось ему легко и весело, и, проведя пять партий подряд, он три выиграл, а две свёл к ничьей. Ветер шевелил и трепал длинные плетёные кисти, свисающие с навеса, ворошил седые пряди волос сеида и то и дело приносил откуда-нибудь из глубин сада пожелтевший листок.
— Если вы не уберёте с этого поля своего забегавшегося коня, то получите мат через три хода, а если уберёте, то через четыре, — сказал владыка Самарканда, лениво откидываясь на подушки. И покуда Ласиф аль-Хакк прикидывал, можно ли как-нибудь спасти положение на доске, Тамерлан глубоко вдохнул холодного, свежего ветра и мечтательно произнёс: — Дыхание Чингисхана. Дух великого Темучина взывает ко мне.
— Великий шахматист! — промолвил сеид, признавая своё поражение.
— Интересно, играл ли в шахматы Чингисхан? — пробормотал Тамерлан. — Не может быть, чтобы не играл. Все великие полководцы наверняка были отличными шахматистами. Вы доблестно сражались, достопочтенный сеид Ласиф, но я и вас разгромил. Пожалуй, на сегодня хватит шахмат. В последнее время после пяти-шести партий у меня начинает ломить в висках. Раньше такого не было. Пора мне в поход. Только на войне я обогащаюсь новым здоровьем.
— Да благословит Аллах каабоподобного султана всех султанов, — произнёс сеид, понимая, что наскучил Тамерлану и пора уходить.
Когда он исчез, появился Мухаммед Аль-Кааги, и, увидев его, каабоподобный вспомнил о смешных послах кастильского короля Энрике.
— Ну-с, что там наши франки? — спросил он. — Наложницы их ещё не забеременели?
— Рановато, хазрет, — отвечал Мухаммед. — Ведь прошло только две недели с тех пор, как вы осчастливили их, подарив им столь красивых женщин.
— Да? Жаль, хочется поскорее посмотреть на хвостатых младенцев. Мне кажется, на кончике хвоста у них должна быть чёрная кисточка, как ты считаешь?
— Не исключено, что так оно и есть.
— Ну а этот, от которого сбежала, он, надеюсь, утешился?
— Дон Гонсалес? Ещё бы! С такими прелестницами, как Гульяли и Дита, забудешь о самых горестных бедах своей жизни. Единственное, что его мучает, так это больная печень.
— Посоветуй ему пить отвар из крысиного помёта. Говорят, боли в печени снимает как рукой. И передай своим подопечным, пусть сегодня готовятся принять участие в большом дастархане.
— Говорят, приехал царевич Искендер? — бархатным голосом спросил Мухаммед.
— Именно поэтому сегодня в орде будет пир, — кивнул Тамерлан. — Он стал ещё краше, мой соколик Искендер. Мне кажется, из него получится воин не хуже Халиль-Султана и Пир-Мухаммеда. Я приготовил для него прекрасную невесту. Сегодня будет помолвка, а через пару деньков и свадьбу сыграем. Китай будет для Искендера большой проверкой, достоин ли он носить имя великого Зулькарнайна. Кстати, об Искендерах — давно ли ты беседовал с глазу на глаз с моим секретарём?
— Позавчера.
— Что новенького он тебе сообщил?
— Сказал, что вы здорово продвинулись в написании «Тамерлан-намэ» и дошли до описания самаркандской моровой язвы в семьсот семидесятом году хиджры.
— Я не об этом.
В конце одна тысяча триста девяностого года от Рождества Христова, как раз когда все благочестивые христиане празднуют сей великий праздник появления на свет Спасителя, злочестивый и безбожный властелин Мавераннахра двинул свою рать чагатайскую в полуночные земли, в бескрайние степи улуса Джучиева. Перезимовав в граде Ташкенте, он повёл войско из двадцати туменов дальше и по пути на огромной скале велел сделать надпись, что такого-то числа и такого-то года здесь проходила рать туранского султана Тимура, идущего лить кровь хакана Тохтамыша. Следуя дальше, кровожадный воитель походя приказал перерезать до единого человека перехожее племя кемберменов за то только, что Тамерлан счёл народ сей решительно бесполезным для истории. Так племя кемберменов, существовавшее доселе лет триста, навеки прекратило своё бытие. Из отсечённых голов несчастных сынов сего племени Тамерлан, по своему изуверскому обычаю, приказал выстроить башню, тоже в память о походе на Тохтамыш-хана.
Так, уча воинов своих необузданной жестокости и настраивая их на многажды многое кровопролитие, Тамерлан провёл рать огромную сквозь Джучи-улус дорогою Батыя и, не доходя нескольких вёрст до Булгара, встретился с ратью Тохтамыша в широкой местности, именуемой Кундузча, и сеча великая разгорелась здесь между двумя псами, алчущими крови друг друга. С утра до вечера бились полки ордынского хана с туменами царя самаркандского, тысячи и тысячи мёртвых тел пали на сухую землю, орошая её своей горячей кровью, но за одного чагатая падали два ордынца, и рать Тохтамыша дрогнула, бежала с поля битвы, кровоточа и посылая проклятья врагу, имевшему большее воинское счастье. Жирная добыча досталась победителям, но, прогнав соперника за Итиль — Волгу, Тамерлан не видел в войске своём силы двигаться далее, повернул вспять и к осени возвратился в град свой стольный.
По возвращении Тамерлан узнал о страшном злодействе, учинённом в его отсутствие, — Кабул-Шах, потомок Чингисхана, возведённый в ханском достоинстве на чагатайский трон, пал жертвою заговора и был зарезан. Важные сановные люди Самарканда оказались замешанными в том деле, и, желая, чтобы и Самарканд вспомнил, как выглядят реки крови человеческой, Тамерлан устроил жестокое судилище, казнил и виноватого и невинного, довёл число обезглавленных до трёх тысяч, хотя по здравому разумению единственными истинными злоумышленниками были эмиры Зельдуз и Зеттех. Но, ослеплённый бесовской жаждою до кровопролития, Тамерлан инно возлюбленного своего воеводу Аббаса обвинил в участии в заговоре, забыв, что Аббас вместе с ним ходил бить Тохтамыша. И лишь когда безвинная Аббасова голова подкатилась к ногам смертоносца, тут только он одумался и стал оплакивать безвинную кончину своего преданного соратника.
Явив столице своей воочию, каков её правитель, Тамерлан спустя некоторое время отправился на свершение новых злодейств, на сей раз в земли Фарсийские, где возвысился и блистал силой и доблестью шах Мансур, властитель Шираза. Дойдя до Мазандерана, страны, обильной пышными лесами и являющей собою рай на земле, Тамерлан остался тут на зимовку, а шаху Мансуру писал письма: «Доколе ты, поганый пёс, будешь обижать возлюбленных мною жителей улуса Гулагу? Доколе Испагань и Шираз будут рыдать под твоим невыносимым гнетом? Доколе творенье Аллаха, человек, будет бесправен в подвластных тебе землях? Берегись, нечестивец, ибо когда я принесу угнетённым тобою свободу и счастье, твоя участь окажется печальнее их нынешней судьбы». Будучи одним из писарей в свите Тамерлана, аз грешный сам записывал сие послание Мансуру и посему столь явственно помню лживые слова моего государя. Он говорил о свободе и счастье для жителей Шираза и Испагани! Недолго оставалось ждать им, чтобы увидеть, каковы эта свобода и это счастие!
Зимними месяцами того года, который у магометан исчисляется как семьсот девяносто пятый, а у христиан как одна тысяча триста девяносто третий, Тамерлан устремился, ведя свои злобные тумены, в земли полуденные, в направлении на Кум, Испагань и Шираз. Отважный шах Мансур с войском, десятикратно меньшим, нежели рать Тамерлана, храбро выступил навстречу врагу и сражался до тех пор, покуда все его воины не полегли у стен Шираза, защищаясь от воинственных чагатаев. Последним остался сам шах Мансур. Раненый, он бился до последнего вздоха, покуда два нукера Тамерлана не отсекли ему голову.
Когда же некому стало защищать бедных жителей земель Фарсийских, они, яко стадо овец, оказавшееся без пастыря, достались зубам голодной волчьей стаи. Разграбив Шираз, Тамерлан повернул свои войска, возвратился в Испагань и здесь, обвинив жителей сего града в неповиновении, устроил резню невиданную. Каждому своему воину он приказал принести по две отсечённые головы, а кто не принесёт, то у того самого — голову с плеч! И все несли, отнимая у людей жизни в страхе потерять жизнь свою. И весь град Испагань стал градом мёртвых, а из отсечённых голов воздвигнута была высокая башня. На ту башню Тамерлан заставил взобраться своих мулл, сиречь именуемых так иереев, и чтобы те муллы с высоты той страшной постройки отслужили богу Аллаху благодарственный молебен. Се свобода, се счастие, о коих злодей писал в письмах своих и провозглашал изустно, якобы он несёт их покорённым и угнетённым жителям земель Фарсийских! О лицемер! О нечестивец! О исчадие адово! Здравый рассудок мутится и тускнеет при одном только виде отрубленных глав, сложенных в виде высокой башни, да так, чтобы лицами наружу. И аз, писарь грешный, видел всё сие собственными очами. Дивлюсь, како не соделался бесноватым от зрелища страшного! Но что же должно быть на душе у того, кто своею волею учинил сие безбожное и кровоточивое злодеяние!
Однако же видел ли я хотя бы раз раскаяние в очах отродия дьявольского, именуемого Тамерланом-царём? Ни разу. Всегда довольный собою, он думал лишь о том, как много на свете остаётся голов неотрубленных и как много незагубленных жизней. Даже и сам Аллах, взирая на нечестивца, кажется, смутился в сердце своём и перестал наказывать разбойника лютого, готовя ему наказание по заслугам в посмертном чертоге.
Посеяв смерть и ужас в земле Фарсийской, отпрыск Сатаны двинулся в страну Арабского Ирака, где в стольном городе Багдаде царствовал султан Ахмад. Багдад-город по-русски означает «жилище мира», иные же рекут, что се — «Богом данный», яко же и по-русски. Султан Ахмад имел войско многочисленное, крепости сильные, снаряжение богатое, но дух шаткий. Услышав о гибели доблестного Мансур-шаха, вострепетал и, взяв своё имущество и семью, бежал в Аравийскую пустыню. И когда рать Тамерлана приблизилась к Багдаду, жители мирного города сдались на милость завоевателя. Но сие было нелюбезно сердцу смертоносному. Тамерлан искал повода, чтобы учинить расправу над жителями покорного Багдада по подобию казни испаганской. И если ищешь повода для злобы, без труда найдёшь его, коли сердце твоё — пылающий злобою угль.
Жил некогда в Багдаде праведник-имам по имени Абу-Ханиф. Могила его была в некотором запустении, и, увидев её, Тамерлан сделал вид, будто горестно страдает и плачет о нерадивости багдадцев. И приказал он построить великую гробницу над могилой праведника Абу-Ханифа, а жителей города строго наказать за то, что они не пекутся о величии мёртвых угодников Аллаха. Протекая по местам глинистым, Тигр-река, что в Багдаде, имеет цвет зеленовато-жёлтый, и такою видел я её, когда в свите Тамерлановой въезжал в град мира и спокойствия. Но другою суждено было увидеть мне Тигр-реку, когда потоки крови окрасили её в багрянец — это по приказу Тамерлана секли головы покорным и мирным багдадцам!
Расширив и утвердив свои завоевания до пустынь Аравии и границ сирийских, до Фарсийского моря[137] и Евфрат-реки, Тамерлан замыслил новый поход противу Тохтамыша, на сей раз желая взлететь на горы Кавказские и, спустившись с них, овладеть Хаджи-Тарханом[138] и Сарай-Берке, двумя столицами великой Золотой Орды, иначе именуемой Джучи-улусом. Царство Азербайджанское, покорённое Тамерланом, было отдано во власть Мираншаху, но Тохтамыш стал угрожать завоеванием Азербайджана и даже договорился с грузинским царём Георгием, да пропустит тот татарское войско через ущелье Дарьял. Егда дошла весть о том, что татары великою ратью дошли до реки Куры, Тамерлан немедленно выступил на сближение с противником, но Тохтамыш отступил к Дербенту, не захотев боя, ожидая подкрепления. Тамерлан тоже собирал силы и токмо весною девяносто пятого года накопил их достаточно.
Вновь могу дословно вспомнить письмо Тамерлана, направленное тогда Тохтамышу, ибо и это послание моею рукой было составлено. И говорил в том письме Тамерлан Тохтамышу так: «Во имя всемогущего Аллаха-бога спрашиваю тебя: с каким умыслом ты, хан кыпчакский, ведомый демоном гордости, вновь взялся за оружие? Разве ты забыл, как воевал со мною в последний раз, когда десница Аллаха вела меня, не имеющего десницы, и обратила в пыль все твои силы, богатства и власть? Образумься же, неблагодарный! Вспомни, сколь многим обязан ты мне в своей жизни. Даю время тебе одуматься и уйти от справедливого возмездия, которое ты давно уже заслужил себе. Реши, чего хочешь — войны ли, мира ли? Выбери одно из двух. Я же готов и к войне, но готов и к миру. Одно только объявляю тебе: коли выберешь войну, не жди ни милости, ни пощады».
Сие послание было отправлено Тохтамышу, и тот хотел уж было помириться со своим бывшим благодетелем, а нынешним врагом, если бы не его дружинники, которые алкали встретиться с Тамерланом и в битве завоевать себе славу. Они составили ругательное ответное письмо и дали его подписать Тохтамышу. Когда Тамерлан получил сей ответ, он пришёл в бледную ярость и тотчас двинул рать свою в направлении Дербента. А была та рать огромна и состояла из сорока туменов, насчитывая более четырёхсот тысяч воинов.
Спускаясь же со склонов Кавказа, злодей замыслил, как и в прошлый раз, очернить душу свою грехом убийства целого племени, и как тогда исчезли кембермены, так теперь были перерезаны кайтаки, небольшой народец, мирно обитавший на полунощных склонах гор Кавказских и тем только провинившийся пред историей, что оказался на пути великого смертолюба. А между тем был сей безгрешный народец кайтакский среди народов, познавших свет Спасителя и Бога нашего Иисуса Христа, и, оправдывая злодеяние своё пред ближними своими, Тамерлан говорил, что наказал неверных за то, что не поклоняются Аллаху и пророку Магомету.
Передовое войско Тохтамыша встречало Тамерлана на берегу реки Койсы, текущей в очень глубоком ущелье, но Тамерлан, переведя самую излюбленную свою дружину вверх по течению, взял крепость Тарки и, напав с той стороны, обратил передовое войско Тохтамыша в бегство, преследуя его до реки Терека. Тохтамыш сам поспешил на выручку своим, и здесь, на Тереке, произошло великое сражение. Силы были равны, и рать Тохтамыша в числе не уступала рати царя самаркандского, но год от года питаемые войной чагатаи оказались и на сей раз полными победителями. К концу дня пятнадцатого апреля всё войско Тохтамыша обратилось в бегство. Хан Золотой Орды искал спасения в своих столицах, Тамерлан преследовал его до самых берегов Итиля — Волги. Здесь он прижал беглецов к реке и истребил тех, кто не пал в бою на Тереке. Хаджи-Тархан и Сарай-Берке без боя достались победителю. Тохтамыш бежал дальше, до самого Булгара, туда, где был бит Тамерланом в прошлый раз.
Далее приступаю к рассказу о походе злодея на Русь и о необъяснимом чуде, коему аз сам был свидетелем, будучи писарем в свите великого Тамерлана.
Рано утром в четверг 9 октября 1404 года Руи Гонсалес де Клавихо сидел в комнате дворца Баги-Дидгуш и прилежно описывал в деталях всё, что происходило в последние три дня. Обе его наложницы, афганка Гульяли и фракийка Дита, мирно спали в соседней комнате на роскошном ложе из десятка великолепных ковров, застеленных шёлковой простынёю и осыпанных подушками разной величины. Мало-помалу он успел привыкнуть к ним. Обе, хотя и посмеивались над чудаковатым франком, старательно исполняли свои любовные обязанности, заботились о доне Гонсалесе, Дита даже раздобыла для него замечательного индийского зелья, заметно облегчившего печёночные страдания испанца. Благодаря этому снадобью он проснулся сегодня ни свет ни заря и первым делом прошептал: «Святая Мария! Кажется, почти не болит!» Выпутавшись из объятий своих прелестниц, он прочитал «Отче наш» и сел за работу, памятуя о своём обязательстве перед королём Энрике подробнейшим образом описать всё путешествие, а главное — обычаи и обстановку при дворе великого восточного владыки.
Изображение огромной орды получилось у него довольно красочным, ему самому понравилось, как он описал множество красивых шатров, составляющих улицы, на которых продаются всякие вещи, незаменимые для воинского и просто человеческого обихода, шатёр самого сеньора Тамерлана — гигантский четырёхугольный павильон с круглым сводчатым потолком, опирающийся на двенадцать столбов и расписанный золотом и лазурью. Он перечислил все украшения интерьера шатра — столбы с медными яблоками и золотыми лунами, шёлковые башни с зубцами и флажками, красочные оградки, обтянутые тоже шёлком и называемые сарапардами[139], разнообразные ковры, золотые и серебряные бляшки, усыпанные драгоценными каменьями, серебряные и позолоченные орлы, всюду распростёршие свои крыла, и такие же соколы, стремящиеся улететь от орлов.
Закончив писать о посещении орды в понедельник, когда Тамерлан устраивал помолвку своего внука Искендера, дон Гонсалес тяжело вздохнул и приступил к рассказу о пьянстве во вторник: «В следующий вторник, седьмого октября, сеньор приказал устроить другой большой праздник в орде. На сей праздник пригласили и нас, испанских посланников, а устроен он был в одной из этих оград, о которых вы уже слышали. И сеньор Тамерлан приказал привести посланников. Они нашли его в большом шатре, и он сказал им: “Войдите!” И устроил он по своему обычаю большой пир. Покончив с едой, двое приближённых, управляющих царским домом, коих звали одного Хамелик Мирасса, а другого — Норадин Мирасса[140], подали в сей день сеньору подарок, принеся его прямо туда. Подарок же состоял из множества серебряных блюд на высоких ножках, на которых лежали сладости — сахар, изюм, миндаль, фисташки. А на каждом блюде лежал кусочек шёлковой ткани. Блюда внесли по девять — так у них принято, чтобы любые подарки сеньору делались по девяти предметов. Этот дар сеньор поделил со своими кавалерами, находящимися подле него, а нам, посланникам, велел дать два блюда из тех, что покрыты шёлковой тканью…»
Дон Гонсалес задумался, как писать дальше о том, что происходило во время помолвки ферганского принца Искендера с угэдэйской княжной Баштык, что по-алтайски значит «мешочек». В орде дул ветер, а ветер всегда вселяет тревогу в души людей. Все пребывали в необъяснимом смятении, и сеньор приказал как можно быстрее подать вина, да побольше. К вину появились и огромные позолоченные кожи, на которых возвышались горы дымящегося мяса. Дон Гонсалес почувствовал дурноту при виде этих только что отваренных, потушенных или обжаренных кусков, писательская фантазия тотчас нарисовала в его воображении жуткую картину, как Нукниславу бросают в котёл с кипятком, как потом вытаскивают её сваренное тело, разделывают… И тут произошёл скандал с неким сеидом по имени Ласиф аль-Хакк. Он потребовал слова и сказал такую речь:
— О великий повелитель, коего называют каабоподобным султаном всех султанов мира, куполом ислама и множеством других замечательных имён! Да благословит Аллах все помыслы и устремления твои, и да дарует он счастие всем детям твоим из рода в род. — Он некоторое время продолжал распинаться в том же духе, но увидел, что Тамерлан морщится от того, что речь затянулась, и рубанул сплеча о том, о чём никто не осмеливался говорить Тамерлану уже давно: — Но позволь мне предостеречь тебя, о колчан добродетелей и чалма всех мудрецов! Вспомни слова из «Аль-Маиды»[141], где говорится: «О вы, кто истинно верует! Всякий хаир[142], всё, что пьянит ум и травит рассудок, азартные затеи, и камни-талисманы жертвенников, алтарей и мест молений, и гадание на стрелах — всё это суть мерзость, которую измыслил Сатана. Воздержитесь же от этих искушений, и, возможно, тогда истина и счастье откроются вам». Ведь хочет Сатана азартом и вином вражду и ненависть посеять среди вас и уклонить от поминанья Бога и молитвы. Почему вы не сумеете сдержаться? Я, сеид Ласиф аль-Хакк, обращаюсь к тебе, убежище вселенной, не пей больше вина!
Выслушав сеида, Тамерлан помрачнел и сделался в лице темнее обычного. Помолчав минуту, он ответил:
— Всё потому, уважаемый сеид, что ты проиграл мне множество партий в шахматы и ни одной не выиграл. Вот ты и злишься. Не думай, я хорошо помню, что сказано в «Аль Маиде». Там запрещается пить вино, ходить на охоту, играть в любые игры и гадать в любые гадания. Но ты, сколько я тебя знаю, всю жизнь пил вино, ходил на охоту, увлекался игрой в шахматы и нарды, а также гаданием по звёздам. Так тебе ли осуждать меня?
— Не мне, — согласился сеид Ласиф аль-Хакк, — но я взываю к тебе, давай вместе, ты и я, бросим…
— Молчи! — зарычал Тамерлан в сильном гневе. — Уведите его на дальний конец дастархана и как следует напоите вином. И все мы — слышите? — все мы сейчас много вина выпьем в честь помолвки моего любимого внука и очаровательной Баштык, которую я отныне буду называть своею внученькой.
При воспоминании о том, какое всесокрушительное винопитие началось после случая с сеидом, дон Гонсалес почувствовал, как печень его ёкнула и начала потихоньку скулить. Он снова тяжело вздохнул и написал: «А после подарков сеньор Тамерлан замыслил много вина выпить, ибо была помолвка одного из его внуков, Скендер Мирассы, но некий заит[143], с коим прежде сеньор имел удовольствие играть в шахматы…» Дон Гонсалес подумал и зачеркнул эту фразу всю целиком. Что, если сеньор Тамерлан захочет проглядеть записи личного писателя короля Энрике? Эпизод с взбунтовавшимся против пьянства сеидом может не понравиться ему. Поговаривают, будто писатель Гайасаддин, сочинивший обширное описание похода Тамерлана в Индию, честно упомянул о многолюдных убийствах, совершенных великим завоевателем, и за это был удалён от самаркандского двора. А этот сеид Ласиф приходится Гайасаддину то ли двоюродным братом, то ли дядей…
Писание застопорилось, ибо дальше помнилось всё уже довольно смутно. Пили, пили и пили вино. Море вина выпили, и все были крепко пьяны. Но в какой-то миг в пьяном сознании дона Гонсалеса что-то взорвалось, будто молния ударила в мозг, — он понял, что несколько минут назад видел неподалёку свою Нукниславу. Она улыбалась весёлой улыбкой и шла в обнимку с одним из внуков Тамерлана, не то Халиль-Султаном, не то Султан-Ахметом, разве их всех упомнишь! Дон Гонсалес вскочил и принялся бегать повсюду, по всей орде, в поисках мелькнувшего призрака, поколе не свалился в какую-то канаву, где пролежал довольно долго.
Не писать же об этом, чтобы потом король Энрике посмеялся! Дон Гонсалес почесал в затылке и написал так: «Когда начали вставать, то стали бросать в гостей серебряные деньги и тоненькие золотые бляшки с бирюзой в середине». Это и впрямь было, когда дона Гонсалеса извлекли из канавы и вернули за дастархан. «Закончив пир, все разошлись по своим домам».
Так, а что же написать о вчерашнем дне? Весь вчерашний день дул сильный ветер, по всему Самарканду несло пыль, солому, мелкие предметы одежды, пожелтевшую листву. Дон Гонсалес с тоской думал о Нукниславе и старался забыть о ней, находя утешение в объятиях Гульяли и Диты. «На другой день, в среду, — написал он, — сеньор приказал устроить праздник и пригласить на него посланников. В тот день было очень ветрено, и сеньор Тамерлан не вышел для трапезы на площадь, а приказал, чтобы подали угощение тем, кто захочет. Посланники отказались от угощения и отбыли к себе домой».
А точно ли, что Нукнислава померещилась в пьяном сознании? Может быть, Тамерлан помиловал её и не сварил в кипятке?
Нет, вряд ли. Ведь известно же, что он точно так же расправился с одной из своих жён, когда та оказалась неверна ему.
А сеид Ласиф, между прочим, вчера утром был обнаружен мёртвым в одной из сточных канав. Объявили, что он перепил слишком уж много вина…
Дон Гонсалес услышал из соседней комнаты нежное мелодичное пение. Встав из-за стола, он отправился туда и увидел, что это поёт юная его наложница Гульяли, а пышноволосая Дита тем временем целует её грудь. Увидев дона Гонсалеса, обе заулыбались и протянули к нему свои объятья.
— Сколько же тебе лет, моя миленькая? — спрашивала Севин-бей юную Зумрад, сидя с нею в огромном шатре из великолепного серебристого шёлка, украшенного шкурами гималайских снежных барсов. Этот шатёр не так давно подарил любимой невестке Тамерлан.
— Мне уже исполнилось четырнадцать, — отвечала Зумрад.
— Уже исполнилось… Милая девочка! — Севин-бей была ужасно рада заполучить на свой праздник самую свеженькую жену свёкра. — А я в четырнадцать уже родила.
— В четырнадцать? — удивилась Зумрад.
— Да, — со вздохом лёгкой грусти отвечала Севин-бей. — Я жила в Хорезме при дворе своего дяди, хорезмского хана. Пришли чагатаи и завоевали Хорезм. Великий господин хотел было поначалу сам на мне жениться. Мне было тринадцать, и я только-только расцвела. Но потом передумал и заставил дядю выдать меня замуж за Джехангира, У Джехангира тогда родился первенец, Пир-Мухаммед, и жена его после родов сильно болела. Джехангиру необходимо было освежить гарем. Так я стала невесткой богоподобного Тамерлана. А через год родила Джехангиру Мухаммед-Султана. Это теперь я уж так располнела. Возраст — сорок шесть скоро. А тогда я была хорошенькая-прехорошенькая, в точности как ты теперь.
— Правда? — покраснела Зумрад. — Спасибо вам.
— Называй меня на «ты», ладно? Хотя бы когда мы разговариваем с глазу на глаз. Ой, а покраснела-то! Не понимаю, почему девушек называют Зумрад. Разве что каких-нибудь больных, чахоточных можно так звать. Посмотри на себя в зеркало — ты настоящая Лолагуль, а никакая не Зумрад[144].
— Государю тоже не нравится моё имя, и он стал называть меня с недавних пор царицей сердца — Яугуя-ага. А я никак не могу привыкнуть. Мне нравилось быть Зумрад.
— А я буду звать тебя Лолагуль.
— Хорошо, как вам будет угодно… То есть тебе…
— Вот, правильно.
— Нет, я не смогу называть вас на «ты». Пожалуйста, не обижайтесь. Всё-таки вы происходите из великого рода Чингисхана, а я — всего лишь дочь минбаши.
— Зато прославленного, верностью и доблестью заслужившего от Тамерлана больших почестей и наград.
— Всё равно — разница большая.
— Ну, хорошо. — Севин-бей лукаво посмотрела на жену свёкра. Она хотела перейти с ней на «ты», чтобы вызвать у неё побольше откровенности. — А скажи, милочка, тебе нравится быть женой Тамерлана?
— Ну, конечно! — удивлённо ответила Зумрад. — Разве может быть иначе?
Она снова покраснела, чувствуя, как сильно колотится сердце. Уж не знает ли Севин-бей о ней чего-нибудь такого?..
— Ну вот, ты опять превратилась в Лолагуль! — рассмеялась Севин-бей.
— Я не совсем понимаю, — сказала Зумрад. — А разве вы не любили своего мужа?
— Какого из двух, милочка? — с вызовом спросила Севин-бей.
— Прославленного Джехангира.
— Скажу тебе честно — нет.
— Не-ет? — не поверила своим ушам Зумрад. Какая смелость! — Это правда?
— Клянусь Гафизом! Внешне он был не красавец, но и не урод, характер имел не слишком пылкий, не слишком холодный. Его даже можно было бы полюбить, если бы не запах.
— Запах?
— Да, гнилой запах, постоянно гнездившийся у него во рту. Джехангир с юности был хвор желудком, эта болезнь и свела его в могилу. Когда он целовал меня в губы, мне казалось, я умру от вони, настолько это было невыносимо.
Зумрад не выдержала и прыснула со смеху. Севин-бей отметила это как добрый знак.
— Я вполне серьёзно, — сказала она. — Если уж признаваться, так признаваться. Во-первых, мне в те годы до чёртиков нравился эмир Мангхали-Буга, бывший токлуг-тимуровец, перешедший на сторону Тамерлана. А во-вторых… — Она машинально оглянулась по сторонам. — А во-вторых, я ужасно сожалела, что хазрет уступил меня своему сыну. И я знаю, он тоже жалел об этом. Представляешь, мы бы сейчас были с тобой согаремницы!
Тут уж обе от души расхохотались.
— А Мираншах? — спросила Зумрад, отсмеявшись.
— Этот придурошный? — фыркнула Севин-бей. — Хотя нет, вру. Поначалу, когда Джехангир ушёл в мир иной и свёкор выдал меня за своего третьего сына, мне нравился Мираншах. В нем тогда было своё обаяние. Но потом он стал спиваться, потом свихиваться, то и дело лупил меня, наконец, после падения с лошади, когда он здорово припечатался затылком об землю и чуть не помер, жить с ним стало невмоготу. Он всё время подозревал меня, что я люблю не его, а покойного Джехангира, а я не могла сказать ему, что ненавидела его брата, ведь Джехангир был для всех идеалом. Своими подозрениями он чуть было меня не свёл с ума. Вот была бы достойная парочка! Как я горжусь собой, что в один прекрасный день набралась смелости и сбежала от мужа к свёкру. И свёкор принял меня, распахнув объятья.
— Я слышала эту историю, — сказала Зумрад. — Мы тогда с отцом жили в Балхе. Отец только что вернулся из похода в Индию.
— А когда я была женой Мираншаха, у меня тоже был один человек, которого я ужасно любила, — продолжала Севин-бей. — Так-то вот и прожила я свою жизнь — любила одних, а детей рожала другим. Ну, тебе-то это не грозит. Я имею в виду — не грозит рожать детей от Тамерлана. Напрасно он думает, что в Китае омолодится и вновь станет полноценным мужчиной. Полагаю, что это всего лишь бредни. А ведь тебе едва ли хотелось бы, чтобы он омолодился, а? Ну, скажи, Лолагуль, ведь едва ли!
Зумрад молча кивнула и смеющимися глазами посмотрела на Севин-бей. Какая она славная, эта любимая невестка Тамерлана! Так и хочется выложить ей всю свою душу. Так и просится с языка поэма о любви к Мухаммеду Аль-Кааги.
Ещё несколько минут разговора, и Зумрад выложила бы Севин-бей всё. Ну, пусть не всё, пусть только то, что ей «до чёртиков» нравится царский дипломат, побывавший аж на краю земли, на острове франков. Она бы, конечно, не осмелилась поведать ей о своих свиданиях с Мухаммедом и о том, что… Нет-нет, ни за что не осмелилась бы!..
Но она не успела даже и заикнуться о своём возлюбленном, поскольку пришли люди с сообщением о том, что дастарханы накрыты, гости собрались и только что прибыла сама биби-ханым.
— Прекрасно! — воскликнула Севин-бей. — Ты уже пивала винцо, Лолагуль?
— Нет, я только пробовала его. От него делается муторно, будто в чём-то сильно провинился, но ничуть в этом не раскаиваешься, — ответила Зумрад.
— А ведь точно, так оно и есть, — рассмеялась Севин-бей. — Давненько я ни в чём таком не провинялась, за что не хочется чувствовать себя виноватой.
— А мы будем праздновать свадьбу царевича Искендера? — спросила Зумрад.
— Нет, — сказала Севин-бей. — На свадьбу мы должны явиться уже пьяные. А сейчас будем отмечать пятилетие моей свободной жизни в Самарканде. К тому же я выдаю замуж племянницу.
Личный поверенный Тамерлана в государствах франков, носитель пайцзы Мухаммед Аль-Кааги прибыл на праздник Севин-бей, препровождая послов короля Кастилии и Леона, с которыми уселся на небольшом возвышении под красочным навесом перед богато накрытым дастарханом. Напротив них, на более высоком помосте, накрытом великим множеством ковров и подушек, в тени, под навесом, отороченным соболями, восседала сама невестка Тамерлана, затеявшая выдать замуж свою племянницу в один и тот же день со свадьбой царевича Искендера. Едва только бросив взгляд в ту сторону, Мухаммед оторопел — рядом с толстой и грузной Севин-бей, слева, сидела хрупкая и изящная Зумрад, его милая Зумрад, жена Тамерлана, с недавних пор именуемая Яугуя-ага.
Поклонившись Севин-бей и восседающей подле неё справа главной жене властелина Сарай-Мульк, Мухаммед укололся взглядом о встречный взгляд своей возлюбленной. Она улыбнулась ему и тотчас продолжила какой-то разговор, причём довольно оживлённый, с Севин-бей. Дальше, по левую и правую руку от невестки Тамерлана, сидели многочисленные родственники великого эмира и даже двое внуков — Улугбек и Ибрахим-Султан. Среди них не сразу можно было разглядеть жениха, молодого багатура Шир-Апая, бойкого и красивого барласа, славящегося непревзойдённым владением копьём. Сегодня он собирался сам ловить обручальное кольцо, не доверяя исполнение этого обычая никому другому.
То, что Севин-бей усадила по правую руку от себя великую биби-ханым, а по левую самую юную обитательницу Тамерланова гарема, было, конечно, заметной вольностью, но Тамерлан позволял своей любимой невестке разные шалости, в том числе и нарушения установленного этикета.
Винопитие уже шло полным ходом, и новоприбывшим гостям поспешили подать большие кубки с вином. Осушив кубок, Мухаммед снова взглянул на Зумрад и заметил, что она пьяна. Девушка от души веселилась, рассказывая что-то Севин-бей, а когда Мухаммед посмотрел на неё, она, лукаво улыбнувшись, зашептала что-то Севин-бей на ухо, и та тотчас тоже устремила свой взор на Мухаммеда. Приподняла свою чашу и качнула ею, показывая, что пьёт за него. От этого мурашки поползли по спине царского дипломата. Ну, конечно, ведь Зумрад никогда не пила вина на больших самаркандских дастарханах, она запьянела и тут же проболталась своей новой подруге. А что, если Севин-бей получила от Тамерлана задание?..
Делать было нечего, и Мухаммед поднял бокал, показывая жене Мираншаха и вдове Джехангира, что пьёт за её здоровье. Севин-бей, кивая, что-то ответила Зумрад. Нетрудно догадаться — а он очень даже ничего, хорош собой, строен, мужествен…
Ну, теперь оставалось только надеяться, что Тамерлан сегодня наконец напьётся так, что последует за недавно усопшим сеидом Ласифом аль-Хакком.
Биби-ханым сидит и не шелохнётся, только попивает из своей чаши. А что, если Зумрад шепчет слишком громко и Сарай-Мульк всё слышит?..
Не позавидуешь бедняге Мухаммеду — он сидел как на иголках, в то время как свадебное представление и всеобщее веселье были в полном разгаре. Когда окончились все обряды, сопровождающие вход невесты на дастархан, с осыпанием её монетами и лепестками роз, с многочисленными поклонами и снятиями лёгких покровов, под коими оказывались другие покровы, племянницу Севин-бей усадили на отдельном помосте в окружении музыкантов, которые игрой на дутарах, флейтах и бубнах услаждали её слух. Тем временем жених, покинув своё место, сел на арабского скакуна барсовой масти с жемчужными нитями, вплетёнными в гриву, взял копьё и изготовился. Один из родственников встал на видном месте, держа в руке обручальное кольцо. По чагатайскому обычаю нужно было на полном скаку поймать кольцо на острие копья и затем только передать невесте. Для этого на свадьбу обычно приглашались копейщики, искусные в своём деле. Если им не удавалось подхватить летящее в воздухе кольцо — плохая примета, брак не будет удачным. Но такое случалось редко. Чагатаи, а особенно барласы, были в этом искусстве непревзойдёнными ловкачами.
Отъехав на некоторое расстояние, Шир-Апай пришпорил коня и стал разгоняться. Родственник с кольцом приготовился, слегка наклонившись, все замерли, волнуясь за жениха и невесту — вдруг не получится фокуса. И вот сверкнуло, взлетев в воздух, обручальное колечко, прогрохотали копыта коня, просвистело длинное копьё, и молодой барлас, торжествуя, натянул поводья, задирая вверх остриё копья, — кольцо было на пике! Конь заржал и, топая, нервно приблизился к помосту, на котором сидела невеста. Медленно опустилось копьё, двигаясь остриём к взволнованной девушке. Наконец она сняла с острия ловко пойманное женихом кольцо и под всеобщие крики радости и восхищения надела его на палец. Отныне она уже считалась женой. Шир-Апай спрыгнул с коня, взял её за руку и повёл на помост, где пировали Севин-бей, биби-ханым, Зумрад и другие ближние Тамерлана.
Подали ещё вина и лёгких закусок. Выпили за новобрачных, коих вскоре повели в свадебный шатёр. Мухаммед нехотя объяснял испанцам происходящее. Они никак не могли поверить, что можно и впрямь поймать кольцо на острие копья, упрашивали Мухаммеда признаться, что это лишь ловкий обман зрения. Когда же он клятвенно заверил их, что никакого обмана нет, а есть подлинное искусство владения копьём, дон Альфонсо всё равно не поверил, дон Гонсалес готов был упасть в обморок от восхищения, а дон Гомес искренне расстроился, что как копейщики чагатаи — боги, а франки им и в подмётки после этого не годятся.
Кстати, пользуясь отсутствием настырного Тамерлана, дон Альфонсо и дон Гонсалес не пили вина, пробавлялись кумысом и были этим весьма довольны. Наложницы находились при испанцах и вино пили, а запьянев, взялись щекотать и пощипывать своих подопечных. После того как кольцо было столь удачно поймано, всеобщий весёлый гомон за свадебным дастарханом заметно усилился. А когда принесли шёлковую простынку с пятнышком крови, веселье выплеснулось через край, все смеялись, шутили, рассказывали смешные истории, когда же подали мясо, принялись играться с ним, изображая из себя голодных зверей, вырывая друг у друга горячие окорока и бараньи лопатки, лепёшки и фрукты.
Ахмад Бухари, управляющий царским гаремом, подойдя к Мухаммеду, сообщил, что великая госпожа хочет побеседовать с послами, и пришлось перебираться на главный помост. Сарай-Мульк была заметно пьяна. Прежде всего она строго объявила, что видела, как франки пили только кумыс.
— Ну вот, не сам, так жена… — пробормотал дон Альфонсо и вынужден был, приняв из рук биби-ханым подряд два полных кубка, осушить их. Дон Гонсалес, как ни твердил, что у него только сегодня впервые не очень-то безумствует печень, тоже в конце концов был насильно напоен.
— А правда ли, что я выгляжу не намного старше самой юной жены государя, вот этой вот самой девочки? — Спросила Сарай-Мульк, удовлетворившись питием упрямых франков. — Малышка, покажись!
Мухаммед перевёл испанцам её вопрос и потребовал от них, чтобы они немедленно завопили и принялись жестами показывать своё восхищение красотой и молодостью старшей госпожи. Лучше всех со своей ролью справился, как ни странно, магистр богословия. Тут Мухаммеда чуть было не хватил удар, когда он услышал, как захмелевшая Зумрад во весь голос произносит:
— Тополь ты мой стройный! Прекраснейший из всех багатуров! Скажи, не ты ли был тот лихой копейщик, что поймал обручальное кольцо на моей свадьбе с Тамерланом?
— Увы, — прикладывая ладонь к груди и придерживая выпрыгивающее оттуда сердце, отвечал Мухаммед Аль-Кааги. — В тот день, когда прекраснейшая Яугуя-ага выходила замуж за Султан-Джамшида[145], скромный посол его величества был далеко-далеко от Самарканда, должно быть, проезжая в это время Иракский Мавераннахр[146].
Тут Севин-бей принялась что-то шептать пьяненькой Зумрад, очевидно, увещевая её, чтобы она не выражала так громко своих чувств.
— Ой, это вино!.. Это ужасно! — воскликнула Зумрад. — Но мне так хорошо, так легко! Все дурные предчувствия куда-то улетели. Мухаммед, я хочу сказать тебе, тополь мой…
— Стоп! Стоп! Стоп! Стоп! — громко захлопала в ладоши Севин-бей. — Хватит нам тут веселиться. Невестин сок мы уже видели, невинность её в вине утопили, теперь пора перебираться нам под другие навесы — туда, где великий тополь и столп счастья и радости, лучезарный государь наш Тамерлан женит своего внука Искендера на угэдэйской княжне. Все туда! Все за мной! Великая госпожа, ведите нас к своему сиятельному супругу.
И всё общество, участвовавшее в празднике, гурьбой повалило на другой пир, пьяные спотыкались и падали, и таких было немало, причём некоторые, рухнув, уже не имели ни сил, ни желания подниматься и оставались лежать, будто павшие на поле брани.
Севин-бей улучила минуту, чтобы шепнуть Мухаммеду:
— А ты, красавчик тополёк, позаботься о нашей юной пьянчужке. А не то она на всю орду разгласит, как сильно обожает тебя.
— Но я должен сопровождать послов, — озадаченно пробормотал Мухаммед. — Хорошо, я постараюсь успеть…
Пользуясь тем, что при выходе из сарапард, окружающих стан Севин-бей, создалось столпотворение, Мухаммед подхватил свою Зумрад за талию и потащил её в сторонку, шепча:
— Чинара моя любимая! Опомнись, ты пьяна и слишком громко говоришь о нашей любви.
— Я хочу, чтобы весь мир знал о том, что мы лю…
Мухаммед захлопнул её рот своей ладонью.
— Что это вы делаете, любезнейший Аль-Кааги? — спросил подвернувшийся рядом Борондой Мирза. — Уж не намереваетесь ли вы соблазнить юную жену хазрета?
— Она выпила лишнего… Никогда в жизни не пила вина, и вот… — забормотал в своё оправдание Мухаммед. — А управляющий гаремом куда-то запропастился.
— Ну-ну, — фыркнул весьма лукаво Борондой, подкручивая длинный ус и удаляясь вслед за пьяной толпой.
«С какой это стати он был на празднике у Севин-бей, а не у Тамерлана?» — мелькнуло в мыслях у Мухаммеда.
Мимо с печальным видом прошёл азербайджанец Сулейманбек, которому две недели назад по приказу Тамерлана отрезали язык за клевету на мирзу Искендера. В пору было отрезать язычок и глупышке Зумрад, если бы только его можно было бы потом пришить на место. Она продолжала громко восклицать о своей любви к Мухаммеду. Весь покрывшись испариной, бедняга Аль-Кааги вдруг увидел небольшой шатёр, внутри которого сидел старенький дедушка и курил кальян. Кажется, он приходился Севин-бей каким-то дальним родственником или духовным наставником. Впихнув в этот шатёр свою Зумрад, Мухаммед обратился к старичку с просьбой присмотреть за нею, покуда он разыщет управляющего гаремом. К счастью, пьяненькая, едва Мухаммед уложил её на ковры, стала засыпать, бормоча:
— Не уходи, милый… Тебе надо уйти?.. Возвращайся скорее.
Мухаммед выскочил из шатра и помчался со всех ног. Будь что будет, решил он, никакого иного выхода нет. Вот дурочка! И зачем надо было так напиваться, нося в душе столь опасную тайну! Оставалось только надеяться на чудо — либо Зумрад уснёт и проснётся трезвой, либо старенький дедушка никому ничего не разболтает.
Вся орда была охвачена грандиозным праздником, устраиваемым в честь приезда любимых военачальников Тамерлана — главнокомандующего всеми кушунами[147] Джеханшаха, героя индийского и румского походов Аллах-дада, отличника делийской битвы Шайха Мухаммеда Ику-Тимура, а также в честь свадьбы принца Искендера с угэдэйской княжной. Сей брак был гарантией того, что угэдэи обеспечат тылы и склады войску Тамерлана во время похода на Китай.
Когда Мухаммед явился на площадь перед великим шатром государя, там уже вовсю разносили жареную конину и баранину, многие были пьяны, но особого веселья не ощущалось, несмотря на изобилие всякого рода кызыков, ходульников и канатоходцев, скачущих по верёвкам, натянутым над площадью от столба к столбу. Кроме того, бросалась в глаза огромная виселица, которую заканчивали устанавливать десятка три расторопных плотников. Выяснилось, что празднество омрачилось досадной оплошностью копейщика, не сумевшего поймать обручальное кольцо на остриё своей пики. Все после этого начали шептаться, мол, это не предвещает не только удачного брака Искендера и княжны Баштык, но и удачного похода на Китай через Угэдэйский улус. Тамерлан, жутко пригорюнившись, решил развеять печаль особенным развлечением — повесить кое-кого. А вот кого — всё пока что терялись в догадках.
Наконец Мухаммед разыскал своих подопечных испанцев. Слава Аллаху, никто не успел донести Тамерлану, что послы снова явились без сопровожатая, а не то ещё, чего доброго, болтаться Мухаммеду на верёвке под горячую руку!
— Что происходит, Мухаммед? — кинулись послы с расспросами. — Зачем эта виселица? Кого будут вешать?
— Не исключено, что меня, — улыбнулся Мухаммед, хотя вовсе не спешил отвергать такую возможность. Вдруг да кто-нибудь уже донёс хазрету о связи Аль-Кааги с Зумрад? — Шучу! Я не знаю пока. И никто не знает. Поживём — увидим.
— Разве можно казнить во время праздника? — удивился магистр богословия дон Альфонсо, моргая испуганными пьяными глазками.
— У нас в Самарканде можно, — ответил Мухаммед. — Как изволит выражаться благородный дон Гонсалес — варварство.
— Послушай, М-мухам-мед, ик! — еле стоя на ногах, навалился на плечо дипломата личный писатель короля Энрике. — По-моему, я снова, ик! её видел… Выколи мне глаза, чтобы она не попадалась мне, ик! на глаза…
— Он икает с тех самых пор, как мы сдвинулись с того праздника на этот, — пояснил дон Гомес. — А теперь ему ещё вдобавок стала мерещиться его славянка.
— Пусть Гульяли и Дита не таращатся по сторонам, а получше приласкают своего господина, — сердито сказал Мухаммед, обращаясь по-чагатайски к наложницам, которые и впрямь совсем забыли о доне Гонсалесе в отличие от Гириджи и Афсанэ, ни на шаг не отходящих от дона Гомеса и дона Альфонсо.
Покинув ненадолго своих испанцев, Мухаммед решил протиснуться поближе к тому месту, где восседал сам Тамерлан, но это оказалось не так-то просто — дастархан был велик и тесен, теперь уже все внуки съехались кроме самого старшего, Пир-Мухаммеда, наместника Индии, и все военачальники, за исключением лишь Гийасаддин-Тархана, Али-Султана Таваджи да ещё двух-трёх. С трудом Мухаммед пробрался в такую точку, из которой худо-бедно был виден престол с восседающим на нём грозным правителем. Тамерлан был в ослепительном чекмене[148] из аксамита, в чалме, увенчанной изумрудом величиной с кулак ребёнка и павлиньим пером. Даже издалека заметно было, что брови его хмуро сдвинуты.
Перед хазретом, приникнув лицом к земле, распластался какой-то важный сановник, тоже в очень нарядных одеждах. Он явно молил о пощаде. Но кто это, Мухаммед никак не мог рассмотреть.
— Мухаммед Аль-Кааги! Мухаммед Аль-Кааги! — услышал Мухаммед голоса, оглянулся и увидел, что его разыскивают.
— Он здесь! Он здесь! — закричали люди, находящиеся поблизости с ним.
Двое могучих нукеров быстро очутились подле Мухаммеда и схватили его под руки.
— В чём дело? — выпалил бедняга, ни жив ни мёртв.
— Меч справедливости приказал доставить вас к нему, — отвечали нукеры.
Узнав о разгроме Тохтамыша и падении его столиц, вся Русь вострепетала, ожидая прихода Тамерлана в свои богатые владения. И причина для страха крепка была, ибо войско злодея не ослабло в битвах с противником, а только ещё более закалилось, пополнилось хорошими перебежчиками и готово было идти на новые завоевания. Я сам слышал речи Тамерлановых витязей о том, что ни одна из завоёванных доселе стран не сравнится богатством с Русью. Хищные взоры разбойников алкали русского злата и серебра, тканей аксамитных, шкур бобровых сверкающих, мехов рысиных, беличьих, куньих, соболиных и горностаевых, коими Русская земля изобильно богата, а также лисицами и зайцами, несметными жеребцами, но главное — жёнами и девами, краше которых не сыщешь во всей вселенной.
И се, погоняв отрепья Тохтамышевы по берегам Итиля — Волги, замыслил поганый идти с походом на Русь. Первоначально послал он передовое войско своё под десницею эмира Османа на Днепр, который разбил неподалёку от Киева рать Бек-Ярык-Оглана, темника Тохтамышева. Сам же Бек-Ярык-Оглан с семьёю бежал на Русь, где и нашёл прибежище в граде Ельце. Князь Феодор Карачевский владел тогда сим градом, стоящим на реке Сосне, которая бежит к Дону и впадает в него. И был князь Феодор данником рязанского князя Олега. А Осман-эмир, вернувшись к Тамерлану, праздновавшему свои победы на брегах Итиля, сообщил ему о том, что недобитки Тохтамышевы нашли приют свой в землях русских. Сие дало повод свирепому хищнику простреть свою руку вперёд и повелеть темникам вести рати на Русь.
В Москве тогда княжил сын Димитрия, того самого, что побил Мамая на донских притоках. Он же и ныне на Москве княжит, и зовут его Васильем Димитриевичем. Узнав о том, что великий Тамерлан приблизился к пределам Руси и уже идёт дорогою эмира Мамая, Василий возгорелся мыслью повторить успех своего доблестного отца, встретить несметную рать завоевателя мира в тех же местах и разгромить Тамерлана. Наивная душа! Разве можно сравнить Мамая с Тамерланом? Разве можно соизмерять разрозненное войско Мамаевых наймитов, коих было сто пятьдесят тысяч, с плотным и единым воинством чагатайским, насчитывающим около четырёхсот тысяч лютых храбрецов разбойников? Выведя ополчение своё из Москвы и двигаясь навстречу Тамерлану, Василий двигался в пасть несомненной гибели. Он, должно быть, и догадывался об этом, но желание повторить отцову славу жгло его сильнее страха.
Рати двух гордецов, московского и самаркандского, сближались. Тамерлан быстрым приступом овладел Ельцом, сокрушив сей град, яко скорлупку, подобно тому как медведь, алчущий мёда, разрушает страшною лапой дуплявый пень, не страшась укусов обитающих в нем пчёл. Несчастных жителей елецких, увы, ожидала участь хорезмийцев и гератцев, испаганцев и багдадцев. Воды Сосны-реки понесли в Дон обильно пролитую кровь ельчан. Князь Василий тем временем спускался вдоль берега Москвы-реки в сторону Коломны. Он послал письмо митрополиту Московскому с просьбой отправить людей во Владимир-град и принести в Москву первоикону Божией Матери, писанную самим апостолом Лукой-живописцем, чтобы с этой священной реликвией обходить вкруг Москвы крестным ходом, да оградит Пресвятая Дева Мария стольный град Москву от неминучей погибели.
Можно ли было столь твёрдо увериться, что в случае успеха Тамерлан двинет свою победоносную рать на Москву, а не на Рязань, не на Владимир? Не на Тулу, не на Смоленск? Однако же князь Василий пёкся о Москве лишь. Не потому ли, что беглый Бек-Ярык-Оглан у него в столице скрывался? Ибо, когда Елец разоряли, его там не нашли. А князь Феодор, пленённый, указывал на Москву.
Аз, грешный раб Божий Александр, был и тогда при Тамерлане-демоне и видел его лютое свирепство, когда он, аки воду, проливал кровь русичей, соплеменников моих. И страдая в сердце своём, я ждал случая, чтобы обнажить лезвие кинжала и вонзить в грудь лютого ворога. Однако же и мысль моя двоилась, когда думал я так: ежели Тамерлан одолеет Василья и разорит Москву, то моей милой Рязани будет польза великая, а ежели, одолев князя Московского, пойдёт злодей на Рязань, тогда и исполню свой замысел. Душа моя терзалась, когда из отрубленных голов елецких складывали Тамерлановы волки башню на берегу Сосны-речки. Сердце моё вопило ко Господу, да покарает Господь злодея кровожадного, но не слышал Господь молитвы мои, отступника от веры православной, приявшего веру антихристову. Тамерлан же, не доверяя мне теперь, не подпускал меня к себе близко, зная, что я, аки урус по-ихнему, опасен.
Разорив и разрушив Елец, умертвив жителей его и лишь взяв из них аманатов[149], включая и самого князя Феодора со боярами его, Тамерлан двинулся вдоль берега Сосны-речки, дошёл до того места, где она впадает в Дон, а по-чагатайски — Тан, и дальше повёл тумены свои вверх по берегу Дона, стремясь к Куликову полю, на котором пятнадцать лет до него князь Димитрий Московский разгромил Мамая. Места там хорошие, и вдоль реки много богатых селений было, но изверг и новый Ирод приказывал все эти селения безжалостно разрушать, а жителей истреблять, именуя их неверными, уклоняющимися от веры в Магомета.
Наступил праздник Преображения Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа. И в ту самую ночь, когда много веков назад Спаситель в сиянии и силе явился трём ученикам своим на горе Фаворе, Тамерлану во сне привиделся снова тот сеид, который во всю его жизнь много раз снился ему. Но был сеид не седовлас и не стар, а молод и великолепен. Он сказал Тамерлану во сне: «Ты ищеши язычников на поругание? Их здесь нет. Ты ищеши новой славы себе? Ты не найдёшь её здесь». Проснувшись поутру, Тамерлан созвал совет из своих мудрецов и гадателей. Три дня они гадали по звёздам и толковали видение. Наконец главный толкователь Нигманьдин сказал Тамерлану: «Се не мусульманский, а Бог назранский являлся тебе во сне, государь, Бог, которому поклоняются урусы, и не следует внимать Его словам». На это разбойник махнул рукой и ответил: «Я так и думал». Сел на коня и повёл свои злобные тумены дальше по берегу Дона, к истокам реки сей.
Князь Василий Димитриевич тем временем расположился станом под Коломною, и ежедневно к нему стекались витязи русские. Были средь них и те, кто под знамёнами Димитрия сражался с Мамаем, было много и молодых отважных богатырей. Всем им уготована была судьба печальная и смерть лютая, если бы только Царица Небесная не отвела от Руси несметную рать Тамерланову.
Тамерлан тем временем приблизился к речке Непрядве, и в ночь накануне праздника Успения Пресвятой Владычицы, нашей Богородицы и Приснодевы Марии, явилась ему во сне Дева, лежащая на мраморном ложе усопшая, а покрывалом у неё было ночное небо, усеянное ослепительно ясными звёздами. Никогда не видывал Тамерлан таких покрывал, и захотелось ему завладеть невиданным полотнищем, но только он протянул руки, чтобы сорвать чудесный плат, как откуда ни возьмись явился ангел, взмахнул мечом и отсёк вору левую руку, коей он только и владел, ибо правая давно уж у него не шевелилась.
Проснувшись на сей раз, Тамерлан очень глубоко задумался, три дня думал сам, и войско его никуда не двигалось. Затем созвал опять советников и рассказал им о странном и зловещем сне. Долго в этот раз гадали и рядили советники-толкователи, целых семь дней высчитывали по звёздам и разным рисункам, листали древние книги и, наконец, на восьмой день предстали пред очами государя своего, поделённые надвое разными суждениями. Первые, во главе с Нигманьдином, сказали так: «Се не мусульманская Дева была, а назранская Мариам, матерь Исы-пророка. И хотя мы чтим Ису, но не следует слушаться сна, насылаемого молитвами неверных». Другие советники и толкователи придерживались иного суждения. За них слово держал мудрец Бадридин. Он сказал: «Звёзды знаменуют недоброе для тебя, государь наш, а во сне явилось тебе предостережение, что если ты задумаешь противиться звёздному покрову и захочешь сорвать его, то Аллах отсечёт тебе шуйцу, которую устремил ты в полунощные земли».
Выслушав советы мудрецов, Тамерлан вознаградил первых, а на вторых сильно рассердился, говоря: «Много раз звёзды предрекали мне неудачу, когда шёл я в поход, но когда возвращался я с великой победой, звездочётам приходилось переписывать свои прежние предсказания и прятать глаза свои от стыда. Пусть же звёзды слушают мою длинную волю! Идём на Русь!»
Так сказал он и на следующее утро повёл войска свои дальше, но едва только двинулась рать великая, случилось знаменье, коему и аз, грешный отступник, свидетелем был, поскольку впервые ехал на коне невдалеке от Тамерлана-царя.
Было утро, и туман плыл над Доном-рекой и над полем. Вдруг из этого тумана, что над полем, раздалось пронзительное ржанье, и трижды повторялось оно. Такое жалобное, что у всех сжалось сердце, а Тамерлан остановил коня своего. И вот из тумана выбежал белоснежный жеребёнок. Правая передняя и правая задняя ноги у него болтались будто неживые, а скакал он чудесным образом на передней левой и задней левой, на двух ногах только. И горло у этого жеребёнка было перерезано, и кровь огненно-алая стремилась из раны, выплёскиваясь на траву пред ногами коней Тамерлановой рати. Проскакал он в виду всего строя войск, будто земли не касаясь копытами, и бросился в воду Дона-реки.
Видя такое знамение, Тамерлан мрачно задумался и тут уж сказал всему своему воинству: «Се дурной знак. Поворачиваем вспять, идём назад в земли свои, в Самарканд-город».
Когда уже рать повернула, многие бросились искать в тумане кого-то, кто мог резать там жеребёнка, и не нашли. Пробовали выловить в реке жеребчика того и тоже не могли сыскать. Токмо кровь его запеклась на траве.
А сказывают также, что именно в тот день, августа месяца двадцать шестого числа, лета от Рождества Христова одна тысяча триста девяносто пятого, в Москве встретили первописанную икону Божией Матери, принесённую из Владимира, и обошли с нею крестным ходом вокруг столицы князя Василья Димитриевича. И что же сие, как не преславное свидетельство спасительного заступничества Богородицы и Приснодевы Марии за землю Русскую, православную и богохранимую! Она же, Заступница, и жеребчика послала невиданного, ибо никаким иным знамениям не поверил бы нехристь-басурманин.
Слышал я также, что с того дня ежегодно в Москве отмечают преславное избавление от орд Тамерлана, яко великий праздник Сретенья Владимирской иконы Пресвятой Богородицы, и тому уже девятое лето свершилось. И звонят колокола по Руси Святой, да не слышит их раб Божий Александр, подвизавшийся при дворе царя-нехристя Тамерлана, Хромца Железного, писарем и псом послушным. Увы мне, в чужбине обретающемуся, и поделом мне, отступнику несмелому, мысленно лишь молящемуся Богу Живому, а изустно исторгающему молитвы басурманскому…
В дверь мирзы Искендера громко постучали. Рука его, сжимающая кадям, вздрогнула, и только что написанные волшебными чернилами слова запрыгали перед глазами, медленно, слишком медленно истаивая. Вновь раздался грозный стук. Зубы Искендера сжались, сердечный настрой, вызванный описанием чуда с жеребёнком и самобичеванием, таял вместе с буквами родной кириллицы: «…изустно исторгающему молитвы басурманскому…» Искендер сильнее стиснул зубы, и, несмотря на то, что зловещий громкий стук в деревянную дверь его шатра повторился в третий раз, бывший рязанец, а ныне «правая рука Тамерлана» начертал окончание фразы: «…Богу Аллаху». Отложив калям и рукопись в сторону, он закрыл крышкой пузырёк с волшебными чернилами и пошёл открывать дверь.
— Мирза Искендер, — обратился к нему стоящий за дверью юзбаши Ослан, — хазрет приказал срочно доставить вас к нему.
— В чём дело? — спросил Искендер.
— Там всё узнаете, — проговорил юзбаши довольно грозно. — Да, и прихватите с собой чернила и то, на чём обычно пишут.
— Пишут обычно на бумаге, — с долей ехидства промолвил Искендер. «Видать, старый хрыч собирается писать кому-то письмо. Уж не китайскому ли императору?» — подумал он, собираясь.
Юзбаши тем временем вошёл в его шатёр без спроса и нагло рассматривал интерьер.
— Кстати, — сказал он, — чуть не забыл! Колчан добродела приказал ещё прихватить язык того азербайджанца.
— Не добродела, а добродетели, — поправил Искендер.
Язык Сулейманбека хранился у него в склянке с крепкой египетской аракой. А что делать! Ведь хазрет приказал хранить его. Взяв склянку, Искендер сунул её в тот же ларец, где уже лежали бумаги, перья, калямы и пузырьки с чернилами. Приказ Тамерлана прихватить с собой язык Сулейманбека сильно насторожил Искендера. Что бы это могло означать? Он получил доказательства, что азербайджанец не клеветал? Но не станет же он пришивать неудачливому доносчику язык на прежнее место!..
Теряясь в догадках и дурных предчувствиях, мирза в сопровождении юзбаши Ослана был доставлен пред очи «колчана добродетели». Вид Тамерлана пуще прежнего испугал мирзу — хазрет был сильно не в духе, чёрные кисточки бровей сдвинуты к переносице, в глазах — кровавый отблеск.
— Искендер, ты нужен мне, — промолвил он, увидев мирзу. — Встань за моей спиной и записывай всё, что происходит.
— Слушаюсь и повинуюсь, — сглотнув, выдавил из себя Искендер, устроился за спиной государя и открыл свой ларец.
Тем временем Тамерлан приподнял вверх левую руку и обвёл взглядом присутствующих, что означало только одно — он будет вещать и все обязаны стараться не проронить ни слова.
— Наше веселье несколько омрачилось после того, как багатур Яз-Даулат не поймал остриём своего копья обручальное кольцо моего внука Искендера, предназначенное для моей невестки и будущей внучки, очаровательной Баштык. Такого ещё никогда не случалось на царских свадьбах. Яз-Даулат считается одним из лучших копейщиков моего великого воинства, и я не верю, что он не мог выполнить упражнение, коему обучены все чагатаи. Во всяком случае, можно найти сотни ловкачей, которые без труда ловят кольцо остриём копья. Но я не могу и заподозрить Яз-Даулата в собственном злом умысле, потому что он происходит из барласов, как и я сам. А барласы никогда и нигде ещё не подводили меня. Поэтому я хочу лично и прямо сейчас допросить Яз-Даулата, чтобы выяснить, кому придётся висеть на этой виселице, кто своим болтающимся в петле видом восстановит наше веселье.
К Тамерлану подвели оплошавшего Яз-Даулата. Вид у него был виноватый, но не трусливый. Он готов был с честью понести любое наказание.
— Успокойся, Яз-Даулат, — сказал ему Тамерлан. — Я прекрасно помню, как ты сражался в битве при Анкаре и при взятии Алеппо. Я не причиню тебе никакого вреда за твою промашку. Но ты должен сообщить мне, кто именно подговорил тебя промахнуться.
Тут на мужественном лице багатура выразилось недоумение, красноречиво свидетельствующее о том, что никто его не подговаривал, просто он сам оплошал, раньше времени осушив пару бокалов вина. Его молчание несколько затянулось, и Тамерлан заговорил снова:
— Ты молчишь, поскольку не в твоих правилах быть доносчиком. Так я подскажу тебе, кто подговорил тебя, и клянусь Аллахом, этому человеку уже недолго осталось тосковать по верёвке.
Суровые глаза Тамерлана побежали по лицам присутствующих, и всякий, на ком хоть на миг задерживался страшный взгляд кровавого царя, испытывал невольное содрогание. И каждый на этот краткий миг чувствовал себя с головой виноватым, хотя прекрасно знал, что не он подговорил Яз-Даулата не поймать кольцо.
Заглянув через плечо, Тамерлан покосился на мирзу Искендера, тот моментально побледнел от ужаса и, чтобы не затрястись всем телом, принялся старательно обмакивать калям в чернила.
— Визирь Хуссейн Абу Ахмад! — громко вымолвил наконец Тамерлан, и все в один голос ахнули, настолько это было чудовищно. Хуссейн Абу Ахмад, человек преклонного возраста, происходивший из знатной самаркандской фамилии, занимал один из самых высоких постов в государстве. Он был визирем провинций и народа, а следовательно, в согласии с соответствующим параграфом «Тюзык-и Тимур»[150], считался главным из семи визирей, отвечающим за все административные и юридические дела в стране. Невозможно было поверить в то, что он способен подговаривать кого-то ошибиться при ловле кольца на свадьбе Тамерланова внука.
И прежде всего не мог поверить своим ушам сам визирь. От внезапно охватившего его ужаса он улыбнулся глупой улыбкой, затем обмяк и, будто мышь, загипнотизированная коброй, встал перед государем.
— Ну что, не ожидал, что твой заговор откроется так быстро? — спросил Тамерлан в зловещей тишине.
— Я ничего не понимаю, хазрет, — пролепетал визирь. — Пусть багатур Яз-Даулат подтвердит или опровергнет ваше обвинение.
— Что?!! — взревел гневный вершитель судеб. — Никто не смеет ни подтверждать, ни опровергать сказанное мною. Я знаю имена всех заговорщиков, связанных с тобою. Мне известно, сколько именно денег ты украл из казны, особенно во время моего похода на Рум, когда ты остался в Самарканде сразу на двух должностях — и визиря провинций и народа, и начальника всего дивана. Ты сам назовёшь мне сумму или хочешь, чтобы я назвал её?
— Но я не помню точную сумму… — пробормотал Хуссейн Абу Ахмад, понял, что погиб окончательно, и рухнул как подкошенный, распластавшись перед грозным Тамерланом. А Тамерлан, презрительно усмехнувшись, велел позвать Мухаммеда Аль-Кааги. Того довольно быстро нашли и привели. Вид у Мухаммеда был если и не сказать, что испуганный, то весьма взволнованный.
— Дорогой Мухаммед, — обратился к нему Тамерлан. — Я тут намереваюсь повесить троих негодяев, оказавшихся неверными по отношению ко мне. Одного я уже нашёл, мне нужно только, чтобы ты свидетельствовал против него. Итак, мне стало известно, что визирь Хуссейн Абу Ахмад подговаривал тебя соблазнить одну из юных жён моего гарема и за это предлагал много денег. Скажи, это так?
Буря мыслей отразилась на напряжённом лице Аль-Кааги.
— Так что же ты молчишь? Не хочешь подставлять визиря?
— Да, — выдохнул Мухаммед.
— Что именно?
— Он действительно подговаривал меня. И предлагал деньги.
— Ты врёшь, собака! — закричал несчастный визирь. — Да, хазрет, да! Я воровал из казны. Я знал, что ты знаешь об этом, но ты ни разу не заводил со мной разговоров о моём воровстве, и я полагал, что ты смотришь на моё воровство сквозь пальцы только потому, что ценишь меня за мои заслуги и видишь, что я незаменим. Но я никого не подговаривал. Ни багатура, чтобы он не поймал кольцо, ни этого негодяя, чтобы он соблазнил одну из твоих жён. Клянусь Аллахом!
— Бессовестный! — фыркнул Тамерлан. — Как ты смеешь произносить такие кощунственные клятвы! Неужто ты надеешься скрыть свои подлости? Всё тайное становится явным. Говорят, что есть такие волшебные чернила, которые исчезают, если что-то написать ими. Но стоит руке праведника прикоснуться к бумаге, как эти чернила вновь проступают, и можно прочесть написанное втайне. Мирза Искендер, — повернулся властелин к своему писарю.
— Что, хазрет? — жалобно спросил урус.
— Ты принёс?
— Волшебные чернила?
— Да нет же! Не чернила. Язык. Я просил, чтобы ты прихватил с собой язык Сулейманбека. Принёс?
— Так язык?.. Язык я принёс!.. Вот он!..
— Ага! Прекрасно! Спасибо, что сохранил! — Тамерлан принял из рук Искендера склянку с египетской аракой, в которой плавал уже выцветший от спирта язык доносчика Сулейманбека. — Есть древнее монгольское поверье, с помощью которого проверялось, правду говорит человек или лжёт. Для этого испытуемый должен съесть язык заклятого клеветника. Если он при этом останется жив и здоров, то, значит, он говорил правду. Если же он на месте скончается в страшных судорогах, значит, врал. Вот в этой склянке язык заклятого клеветника. Уважаемый Мухаммед Аль-Кааги, съешь его, и мы проверим, правду ли ты говорил. Но учти, если ты откажешься от испытания, я прикажу содрать с тебя заживо кожу.
Немного поразмыслив, Мухаммед оцепенело направился к Тамерлану.
— Стойте! — раздался тут голос темника Борондоя. — Подождите! Хазрет, мы живём в просвещённое время. Разве можно доверять древним монгольским предрассудкам, имея под рукой новейшие достижения арабских и персидских учёных? Я хочу засвидетельствовать, что визирь Хуссейн Абу Ахмад действительно виновен в казнокрадстве, но нисколько не виновен в дурных замыслах против вашего величества. И боюсь, что оклеветал его не кто иной, как этот вот самый Мухаммед. У него есть для этого основания. Я видел его сегодня с одной из ваших жён. А именно с Яугуя-агой.
— Ах вот что? И чем же они занимались? — спросил Тамерлан.
— Они шли полуобнявшись.
Повсюду прокатился ропот негодования.
— Это правда, Мухаммед? — спросил хазрет.
— Да, о справедливейший, — ответил Мухаммед. — На празднике у госпожи Севин-бей ваша жена Яугуя-ага захмелела от выпитого вина, ибо доселе никогда его не пробовала. И госпожа Севин-бей попросила меня отвести госпожу Яугуя-ага. Вот и всё.
— Ну так ешь скорее язык клеветника, чтобы мы все увидели, что ты честен и не носишь в душе грехов против нашего спокойствия, — приказал Тамерлан с некоторым явным нетерпением, протягивая Мухаммеду склянку с языком азербайджанца.
И Мухаммед Аль-Кааги на сей раз довольно проворно схватил склянку, выудил из неё содержимое и принялся есть с таким видом, будто всю жизнь только и питался сырыми законсервированными в араке человеческими языками, а в последнее время ощущал сильную их нехватку. Когда язык был съеден, Тамерлан осведомился:
— Как ты себя чувствуешь, достопочтенный мой Мухаммед?
— Превосходно, хазрет! — ошалело отвечал Аль-Кааги.
— Может быть, даже лучше, чем раньше?
— Кажется, даже лучше, чем раньше, хазрет.
— Ну, теперь ни у кого не должно быть сомнений в том, что ты — честный человек, а визирь Хуссейн Абу Ахмад — лжец и интриган, не говоря уже о том, что он казнокрад. А ты, Борондой Мирза, напрасно заступаешься за него.
— Как же мне не заступаться, если он мой тесть, — промолвил Борондой.
— Ах да, я и забыл! — Тамерлан стукнул себя левой рукой по лбу. — И что же, ты любишь тестя своего?
— Люблю, хазрет. Он всегда был добр ко мне.
— А знаешь ли ты, сколько украл из казны твой тесть?
— Увы, хазрет, не знаю.
— Так вот, я скажу тебе: восемьсот тысяч серебряных румских безантов[151]. Много или мало?
— Это много, хазрет.
— Ты готов оплатить долг своего тестя?
— Увы, хазрет, у меня нет такой суммы.
— А хотя бы половину?
— Половину, пожалуй, осилю.
— Врёшь, Борондой, вы с тестем вдвоём грабили казну, а кроме того, я знаю обо всех твоих аферах с кожей и гисарским шёлком. А ведь ты был отличным воином, Борондой, покуда не стал зятем вора. Разговор наш окончен. Эй, повесить обоих. Борондоя кверху ногами, вниз головой, как мы всегда поступали с предателями и расхитителями походной казны.
— Разве мы в походе, хазрет? — отчаянно воскликнул Борондой.
— Я всегда в походе, — отвечал Тамерлан. — Всю мою жизнь. Даже когда я пирую на свадьбе у внука. Выполняйте приказание!
Нукеры схватили осуждённых и поволокли к виселице. Визирь громко рыдал, его воинственный зять вёл себя достойно, но около самой виселицы вдруг, словно осознав, что происходит, принялся вырываться, но четверо дюжих нукеров заломали его, накинули верёвку на ноги, связали руки и живо вздёрнули вниз головой, плюющегося и рычащего. Ещё минута — и рядом с ним взвился, дёрнулся и затих, качаясь в петле, его тесть, визирь Хуссейн Абу Ахмад, которому ещё полчаса тому назад очень многие завидовали в Самарканде, а теперь не завидовал никто.
Как это ни странно, но настроение Тамерлана и впрямь после всего улучшилось, а глядя на своего хазрета, повеселели и его подданные.
— Ты описал мой суд, Искендер? — оглянувшись на своего писаря, спросил Тамерлан.
— Заканчиваю описание, хазрет, — ответил тот, скрипя калямом.
— А здорово я сказал им про волшебные чернила, правда?
— Весьма образно, хазрет.
— То-то же! Ну, осталось только повесить ещё одного. Как ты думаешь, Искендер, кого третьего?
— Я теряюсь в догадках, о прибежище справедливости. — Жёлто-зелёная жуть страха снова стала ползти у мирзы от желудка к горлу.
— А ты, Мухаммед?
— Я тоже, хазрет.
— А я и сам ещё не выбрал. Пожалуй что… — Взгляд Тамерлана вновь заскользил по лицам присутствующих. — А-а-а! Драгоценнейший Исмаил-Ходжа Ходженти!
Лицо названного человека вмиг стало белым, рот раскрылся, руки затряслись.
— Когда ты отправлялся на наш сегодняшний праздник, — продолжал Тамерлан, — ты случайно не вспомнил о тех трёх тысячах лошадок, которых я почему-то до сих пор не могу досчитаться?
— Как раз думал… Как раз мечтал, о древо величия и счастья своих подданных! — заблеял Исмаил-Ходжа Ходженти.
— Мечтал? — вскинул брови султан всех султанов. — О чём же ты мечтал, позволь тебя спросить?
— Я мечтал о намеченном мною через две недели дне, когда я взамен тех трёх тысяч приведу измерителю вселенной шесть тысяч отборнейших лошадушек, — стараясь улыбаться, отвечал бедняга Исмаил, прекрасно зная, что шансов у него почти никаких, коль уж Тамерлан выудил его из толпы собравшихся и наметил в жертву.
— Ах, ты хотел подарить моему Борак Гурагану[152] шесть тысяч подданных? — усмехнулся Тамерлан. — Ну и развеселил же ты меня! Эй, повесить и этого прохиндея! Беспечный прохвост, он надеялся, что я до конца дней своих буду закрывать глаза на его воровство! И не смей вопить, а не то я и твоего зятя повешу!
Когда весьма удивлённое выражение застыло на лице Исмаила-Ходжи Ходженти, вздёрнутого рядом с болтающимся вниз головой Борондоем, настроение Тамерлана окончательно улучшилось и он сказал, что казни окончены и хорошо бы снова продолжить свадебное пиршество.
В этот весьма важный для истории день, 14 октября 1404 года, через три дня после описанных казней на свадьбе Тамерланова внука, Мухаммед Аль-Кааги сидел во дворике дворца Баги-Дилгуш и спокойным тоном объяснял послам короля Энрике смысл происходящих событий.
— Правда ли, что весь Самарканд уставлен виселицами? — спросил дон Альфонсо Паэса де Санта-Мария, попивая белое сухое винцо. Магистр богословия, всю жизнь в Испании не пивший вина, уже успел пристраститься к выпивке, прожив всего каких-нибудь полтора месяца при дворе мусульманского владыки.
— Ну, конечно, не весь, — отвечал Мухаммед. — Всего-то три виселицы на базарной площади и четыре на Афрасиабе.
— Да здесь, в орде, ещё пять, — сказал дон Гонсалес де Клавихо, который в отличие от дона Альфонсо третий день не прикасался к спиртному, выпросив для этого даже особое разрешение Тамерлана через посредничество Мухаммеда Аль-Кааги. Печень у него распухла, и это уже вызывало серьёзные опасения. Индийское снадобье перестало помогать. Опасения вызывал и некоторый сдвиг в психике придворного писателя короля Энрике. Он продолжал уверять, что несколько раз во время грандиозных пьянок у Тамерлана ему являлся призрак славянки Нукниславы, и не исключено, что это знак — несчастная Нукнислава зовёт его с того света.
— А мой оруженосец Мигель, — заметил дон Гомес де Саласар, — уверяет, будто на одной из площадей рубят головы и уже построили небольшую крепостицу из одних только голов.
— Выдумки, — махнул рукой Мухаммед. — Да, за прошедшие два дня на новой площади Регистан, выложенной каменными плитами, были обезглавлены две сотни воров и разбойников, которым туда и дорога. И всё это, повторяю, входит в комплекс необходимейших мер, предпринимаемых сеньором для обеспечения своего надёжного тыла. Поход на Китай, который он намечает начать не позднее зимы, будет долгим и нелёгким, сеньор намеревается повести за собой небывалую армию во всей истории человечества — сто туменов, то бишь целый мильон конных и пеших воинов.
— Неужели мильон! — воскликнул дон Гомес.
— Не может быть, — усомнился дон Гонсалес. — Ведь это равняется всему населению Испании! Нет, не могу поверить.
— И тем не менее это так и будет, — спокойно возразил Мухаммед. — Сегодня Тамерлан объявит войну с Китаем, после чего ещё две недели будут продолжаться праздники и пиршества. Закончатся они поминальной тризной по всем погибшим в битвах, и затем все разъедутся по своим областям готовить войска к походу, который, я полагаю, начнётся никак не позднее начала месяца шабаана, по-вашему это будет примерно начало февраля. К этому времени мощные потоки войск станут вливаться в главный поток, вышедший из Самарканда. На границе с Могулистаном соберётся упомянутый мной мильон, он и двинется через Могулистан и Угэдэю по той дороге, которой некогда, двести лет назад, Чингисхан вёл своих нойонов из междуречья Онона и Ингоды. А затем, дойдя до Каракорума, Тамерлан низринется на Китай, вновь следуя путём великого Темучина и сына его, Угэдэя, покорившего Китай сто семьдесят лет назад. Спустя сто сорок лет китайцы свергли власть потомков Чингисхана, и вот теперь Тамерлан намеревается её восстановить. Если ему это удастся, то — горе китайцам! А помешать ему может только внезапная смерть. Всё-таки сеньор наш уже давно не молод и очень нездоров.
— Значит, сегодня всё это должно начаться? — спросил дон Гонсалес.
— Да, сегодня очень важный день, — кивнул Аль-Кааги. — Все, кого сеньор ждал, прибыли в орду. Вчера приехал наместник Индии Пир-Мухаммед, сын Джехангира, самый старший из внуков государя. Больше ждать некого. Обоим сыновьям, Мираншаху и Шахруку, сеньор отказал в праве участвовать в походе. И сегодня — вторник, день планеты Меррих. Все свои походы Тамерлан объявлял именно в этот день, поскольку планета Меррих покровительствует войнам.
— Так же, как у нас Марс, — сказал магистр богословия.
— Жертвоприношения войне уже начались, — продолжал Мухаммед. — Три дня назад вы были свидетелями первых казней. Очистительный огонь великого гнева должен освободить племя чагатаев от мусора. Для воров и мошенников знатного происхождения — виселица, для прочего сброда — обезглавливание. Но… — Мухаммед слегка усмехнулся, — в Самарканде сеньор башен из отрубленных голов не строит. Это вы увидите в Китае, если только Тамерлан возьмёт вас с собой туда.
— Я бы ужасно хотел! — воскликнул дон Гомес.
— А я бы ужасно не хотел, — вздохнул дон Альфонсо.
— А вы? — обратился Мухаммед к дону Гонсалесу.
— Я? — Дон Гонсалес несколько озадачился. — Как вам сказать? В качестве писателя и историка — да, хотел бы. А вот в качестве просто Гонсалеса де Клавихо — нет. По-человечески мне отвратительно зрелище башни из отрубленных голов, даже если такая башня с архитектурной точки зрения построена безукоризненно. И я не хотел бы их видеть. Но Господь Бог наделил меня талантом бытописателя и историографа, так что…
— Ясно, — понимающе усмехнулся Аль-Кааги.
— И всё же сеньор обещал отпустить нас, как только у наших подопытных наложниц появятся признаки беременности, — сказал дон Альфонсо.
— Подопытные наложницы? Неплохо сказано! — засмеялся дон Гонсалес. — Что же ваша Афсанэ? Ещё не понесла, как вы думаете?
— А вы зря смеётесь, — на полном серьёзе вскинул брови дон Альфонсо, — по моим наблюдениям…
— Уже?
— Уже, судари мои, уже! Уверяю вас. Вы скоро сами убедитесь. И советую вам, дон Гонсалес, тоже приложить побольше усилий к достижению этой хоть и не вполне благородной, но достаточно полезной для нас цели.
— А почему, позвольте спросить, уважаемый дон Альфонсо, вы не советуете того же самого дону Гомесу? — со смехом поинтересовался Мухаммед.
— Очень просто, — ответил вместо магистра богословия личный гвардеец короля Энрике, — мы с Гириджой нашли общий язык, можно даже сказать, сильно полюбили друг друга. Она не хочет пока расставаться со мной, а я мечтаю пойти с сеньором Тамерланом в поход. Вот почему мы и не спешим. Моя любезная хиндустаночка знает кое-какие секреты в этой области.
— Да это же неисполнение воли сеньора! Я имею полное право донести на вас, дон Гомес, — пуще прежнего рассмеялся Мухаммед.
— Но ведь вы же не сделаете этого, наш добрый друг? — спросил дон Альфонсо.
— Ну за кого вы меня принимаете! — развёл руками Мухаммед. — Разумеется, не сделаю.
— Ну, теперь-то ты начал наконец меня бояться?
— Но кто ты? Ведь ты лишь по обличью моя бабушка Фатуяа?
— Нет, я и есть твоя бабушка. Но не Фатуяа. Меня зовут — бабушка Смерть.
— Но разве у Смерти есть внуки?
— А как же! Ведь ты — Тамерлан, внук Смерти.
Он и этот страшный демон в обличии его бабушки Фатуяа стояли на высокой-превысокой башне из отрубленных человеческих голов, и когда демон засмеялся, назвав его внуком Смерти, Тамерлан вздрогнул, отшатнулся и, упав навзничь, покатился по сочащимся гноем черепам…
Проснувшись от собственного нечеловеческого воя, он тотчас сел на своём ложе и обхватил голову левой рукой. Голова была мокрой и липкой, как один из тех черепов, по которым он только что катился в своём сне.
Глубоко-глубоко вздохнув, он разлепил глаза и увидел перед собой чашку из розового китайского фарфора с кобальтовыми изображениями драконов, наполненную пенистой бузой. Верный писарь Искендер протягивал её своему царю с выражением заботы и покорности.
— Не помнишь, сколько раз я уже просыпался от этого поганого сна? — спросил Тамерлан. — Пять или шесть?
— Это — пятый, — сказал Искендер. — Правда, я не всегда присутствовал при вашем пробуждении в течение этих полутора месяцев, прошедших с тех пор, как сон приснился вам впервые.
— А кстати, это любопытно, — промолвил Тамерлан, постепенно отходя от страшного ощущения и прихлёбывая вкусную холодную бузу. — Почему-то когда ты не сторожишь мой сон, мне эти ужасы не снятся. Может быть, это ты навеваешь на меня?
— Клянусь Аллахом, не я, — отвечал Искендер, прижав к груди ладонь.
— Который час?
— Ровно между субхом и зухром.
— Это я столько проспал?
— Но вы же и просили не будить вас как можно дольше в это утро.
— Ах, ну да… Подожди-ка, напомни мне — почему?
— Вы сказали, что время от начала утра до начала великого курултая покажется вам бесконечностью и лучше провести большую его часть во сне.
— А всё ли готово к великому курултаю?
— Всё, хазрет. И навесы, и устланные коврами помосты, составленные в виде румских амфитеатров, и дастарханы, а повара уже начали свою стряпню.
— Ну что ж, хорошо. Пусть несут мне умыванье и свежую одежду.
И начались тщательные, томительные для Тамерлана приготовления к главному событию года, кульминации празднеств, длящихся вот уже целый месяц. Одевшись и всё же коротко помолившись Аллаху, великий завоеватель мира отправился взглянуть на площадь курултая. Там всё уже было готово к приёму гостей и хозяев. Золотой трон, украшенный изображениями львов, солнц и орлов с распростёртыми крыльями, обрамляли пять рядов помостов, установленных наподобие трибун амфитеатра и ступенчато возносящихся вверх за троном. Это были места для внуков, жён, родственников, знатных барласов, сеидов, улемов и багатуров. И весь этот амфитеатр утопал в тени гигантского навеса, выполненного из ковровой ткани и поддерживаемого множеством мощных позолоченных опор в виде колонн и копий. В изощрённом узоре этого великого шатра-ковра мелькали бесчисленные изображения птиц, животных, ваз с цветами и змей, которых то и дело можно было спутать с вязью арабских изречений из Корана. Чаще всего, и это быстро подмечалось зорким глазом, попадались изображения оленей, косуль, ланей, джейранов, сайгаков и прочих копытных, на спине у которых сидели, вцепившись когтями в шкуру, а клыками в горло, львы, тигры, леопарды, рыси и длиннохвостые ирбисы.
Супротив трона, на расстоянии двадцати шагов, под точно таким же навесом, только втрое меньшим, был установлен помост для членов великого дивана и начальников областей. Там же должны были сидеть секретари и летописцы. По обе стороны от трона и дивана размещались устланные коврами и подушками помосты для военачальников, послов, судей, учёных лиц, поэтов и прочих интересных людей государства.
Тамерлан остался доволен, сделал лишь пару небольших замечаний и приказал выплатить главному устроителю курултая сотню золотых динаров.
Затем он отправился в слоновник посмотреть, как там раскрашивают слонов в разные цвета для увеселения на сегодняшнем празднике, которым должен был быть увенчан курултай. Ему так понравилось, что он сам поучаствовал — попросил кисть и разрисовал одному из слонов ухо в ярко-зелёный цвет.
Далее Тамерлана перетаскивали на носилках из одного конца орды в другой, всюду он строго всё проверял самолично, кого-то поощрял, кого-то наказывал, но в конце концов это ему надоело и, радуясь, что как-то убил время, он велел отнести себя в свой шатёр, где немного перекусил и выпил две чаши вина, поиграл в шахматы с мавлоно Алаутдином Каши, который единственный из всех часто выигрывал у замечательного шахматиста. Потом он отдавал распоряжения, как именно нарядить для курултая жён, продиктовал несколько страничек мирзе Искендеру, и «Тамерлан-намэ» дотащилась до эпизода, в котором эмир Хуссейн, прибегнув к ложной клятве на Коране, коварно пытался захватить Тамерлана в плен. Затем он поиграл в нарды с поэтом Кермани, выиграл и предложил ещё Ахмаду партию в шахматы, во время которой царь и поэт чуть не поссорились насмерть, когда Тамерлан подловил Кермани на жульничестве — его конь шагнул на лишнюю клетку. Тамерлан вдруг обиделся и раскипятился.
— Ну, не повесишь же ты меня за это, хазрет? — сказал Кермани, которому многое позволялось благодаря особенной манере поведения — остроумной и независимой.
— Отчего же не повешу? Вот возьму и повешу! Я ещё никогда не вешал поэтов.
— А коней?
— Коней?..
— Коней ведь ты тоже не вешал, о древо висельников и прибежище всех безголовых, коим головы отсечены твоими лихими ребятами.
— Нет, не вешал, — смягчился Тамерлан.
— Ну, так повесь лучше этого ретивого коня, который настолько охамел в твоём присутствии, что осмелился прыгнуть на лишнюю клетку. — И Ахмад Кермани протянул Тамерлану выточенную из слоновой кости фигурку коня.
— Проклятый стихоплёт! — воскликнул Тамерлан. — Твоя наглость непостижимым для меня образом вновь спасла тебя от моего гнева. Эй, мирза Искендер или кто там, дайте-ка мне шнурок.
Мирза Искендер, присутствовавший при этой сцене, подал Тамерлану шнурок, сняв с него ключи от своего письменного ларца.
И великий вешатель, быстро соорудив петлю, просунул в неё голову шахматного коня и затянул узел. Затем, когда казнь совершилась, он протянул шнурок с конём Ахмаду Кермани:
— Приказываю тебе покрыть этого коня позолотой и носить у себя на шее в знак благодарности за то, что он спас тебя от виселицы. А партию можно не продолжать, ибо с потерей коня у твоих белых не остаётся никаких шансов даже на ничью, поскольку правый фланг рушится бесповоротно. Лучше прочти мне что-нибудь из написанного тобой в последнее время.
Кермани ответил, что в последнее время у него не было вдохновенья, зато один молодой поэт — сравнительно молодой, не достигший ещё сорокалетнего возраста — по имени Яхья Лутфи может заинтересовать любого ценителя поэзии своими газелями и фардами[153].
— Ну-ка, прочти мне парочку его фардов и лучшую газель, если помнишь, — попросил Тамерлан.
Ахмад исполнил просьбу, прочёл четыре фарда и две газели Лутфи.
— Очень, очень недурно, — оценил царственный любитель стихов. — И что же, много у него написано такого?
— Он уже заканчивает составление дивана[154], — отвечал Кермани.
— Один диван к сорока годам? — усмехнулся Тамерлан. — Негусто. Передай ему, что он талантлив, но если хочет по-настоящему прославиться, пусть пойдёт со мною в Китай. Я покажу ему поэзию битв и целые диваны побед. И пусть он напишет какую-нибудь «Зафар-намэ», наподобие Шарафуддиновой, только в стихах[155]. Ведь ты же по своей лености никогда не сподобишься на такой подвиг.
Ахмад Кермани виновато вздохнул, и в это время явился главный устроитель курултая с сообщением, что всё полностью готово и приближается время асра, послеполуденного намаза, вслед за окончанием которого и должен начаться курултай. Отпустив Ахмада Кермани, Тамерлан начал облачаться.
На него надели иссиня-чёрные шёлковые шаровары, очкур на которых застёгивался золотой круглой бляшкой с изображением магического, хотя и очень простого по виду герба Тамерлана.
Поверх лёгкого, почти прозрачного чапана был надет роскошный длинный чекмень из белоснежного аксамита, расшитый серебряными нитями. Руки русских мастериц, вывезенных из Ельца, изукрасили этот чекмень сказочным узорочьем — алконостами и фениксами, львами и оленями, витиеватыми переплетениями ветвей и листьев. Шитый золотом кушак трижды опоясал живот и талию худощавого, но пузатого владыки и был скреплён золотой бляшкой с изображением всё тех же трёх кругов. На ноги ему надели тонкие сафьяновые пошевни, едва закрывающие голенищем щиколотки. Некоторое время хазрет раздумывал, что же надеть на голову — чалму или отороченную мехом островерхую тюбетею, и, вопреки всем ожиданиям, остановился на чалме, верх которой был украшен тремя рубинами и султанчиком из бело-чёрных хвостовых перьев забайкальского орлана-долгохвоста. На уши великому гурагану нацепили серьги, в каждую из которых было вставлено по три крупных, с голубиное яйцо, сагадацких алмаза.
В таком-то облачении великий Тамерлан и отправился на великий курултай, дабы объявить о великом походе.
Площадь курултая уже клокотала взволнованным многоголосьем. Всяк, кто должен был присутствовать, уже находился там, где ему предписывалось занять своё место. Когда появились носилки с Тамерланом, все закричали, зашумели ещё больше, приветствуя властелина. Но вот он сошёл с носилок и сам — впервые за многие месяцы! — сам дошёл, волоча правую ногу, до трона, и шум голосов стал смолкать. Тамерлан встал на колени перед своим троном, ибо именно в той стороне была Мекка, и выставил перед своим лицом ладонь левой руки. Он попробовал было подвинуть к лицу и правую, но она по-прежнему не шевелилась. Муэдзин, стоящий неподалёку, незамедлительно возгласил свой азан. Муллы подхватили молитву, и послеполуденный намаз начался.
Когда моление окончилось, двое слуг из числа курултайбаши легко подняли хазрета под мышки и помогли ему усесться на троне. Наступила полная тишина, в которой зазвучал голос Тамерлана. Тот самый его завораживающий голос, который вёл за собой воинов в сражение. Не внешность, не храбрость, не гордая осанка, не ум, не великодушие, а этот голос заставлял трепетать сердца в жажде победы, величия, славы и непревзойдённой добычи. Когда этот голос увлекал идти на противника, вдесятеро превосходящего по численности, и победить его — шли и побеждали; когда он приказывал каждому воину принести по две отрубленные головы иранцев, индусов — шли, отсекали и приносили, и строили башни из голов; когда он ни с того ни с сего повелевал свернуть с дороги, ведущей к бесспорной победе и неисчислимым сокровищам — и тут безропотно, не рассуждая и не сомневаясь, сворачивали и возвращались восвояси. И теперь, услышав этот несравненный голос покорителя вселенной, каждый из присутствующих узнал его, и сердца загорелись огнём войны, а ноздри наполнились запахом крови, а мускулы напряглись, алкая боевой схватки с врагом. Тамерлан начал так:
— Йа-ху! Йа-хакк! Ля илляхи илляху! Мухаммад расул-алла![156]
И весь курултай, как проснувшийся гигантский рой пчёл, прогудел в ответ:
— Ля илляхи илля-ху! Мухаммад расул-алла!
— Почтеннейшие потомки Мухаммеда и премудрые толкователи священной книги Корана! — повернувшись вправо, поклонился Тамерлан в сторону сидящих там сеидов и улемов. — Доблестные багатуры, военачальники, эмиры и князья, темники и минбаши, юзбаши и унбаши, и ты, командующий всеми моими кушунами! — Взгляд Тамерлана повернулся налево, потеплел и, словно чётки, перебрал по зёрнышку каждое из дорогих ему лиц — Джеханшах, Аллахдад, Шах-Малик, Али-Султан-Таваджи, Шал-Арслан, Шейх-Мухаммед Ику-Тимур, Сунджик, Нураддин, Окбуга, Гийясаддин-Тархан… Дальше он уже не мог разглядеть и устремил взор свой напрямик, где сидели визири под председательством главы великого дивана, назначенного сразу после казни Хуссейна Абу Ахмада. — И вы, мои визири, собравшиеся под крылом многомудрого Шир-Буги Барласа! Я, великий эмир, Султан-Джамшид, Тимур-гураган, наиб, посланный Аллахом, чтобы спасти человечество от духовной гибели, созвал вас всех на великий курултай, дабы объявить вам мою длинную волю, устремившуюся к покорению новых бескрайних земель и бесчисленных народов, пребывающих во мраке язычества и идолопоклонства. За моей спиной сидит моё грозное племя, мои крылатые тимуриды, мои внуки, уже достигшие славы или трепещущие в ожидании её. Пир-Мухаммед, сын Джехангира, наместник Индии, поддерживает мою левую руку. Другой Пир-Мухаммед, сын Омаршейха, исправивший ошибки молодости в битвах с Баязетом, поддерживает мою правую руку. Наихрабрейший Халиль-Султан, сын Мираншаха, во время индийского похода побеждавший слонов, будучи всего пятнадцати лет от роду, поддерживает моё левое плечо. Любимец мой Улугбек, надежда всех чагатаев и восходящая звезда грядущего похода, поддерживает моё правое плечо, и он — сын Шахрука. Все четыре сына моих, таким образом, воплотились в этих внуках — безвременно усопший Джехангир, погибший Омаршейх, ослеплённый безумием Мираншах и Шахрук, предпочитающий славу улема яркой стезе воина. Там, дальше, за моей спиной и другие внуки, готовые идти за мной даже на смерть, — Сулейманшах и Абу-Бекр, Мирахмед и Искендер, Ибрахим-Султан и Омаршейх, я не говорю о малолетних Султан-Мухаммеде, Байсункаре, Суюргатмыше и Мухаммед-Джогее.
Тамерлан продолжал перечислять всех присутствующих, перешёл к военачальникам, охарактеризовав каждого и для каждого найдя особенные слова. Говоря свою речь, он некоторое время сгорал от любопытства увидеть лицо Султан-Мухаммеда. Ему казалось, он чувствует у себя на затылке его горячий от обиды взгляд. Ещё бы — одиннадцатилетних Улугбека и Ибрахим-Султана дед назвал в числе тех, кто пойдёт с ним в поход, а его, восемнадцатилетнего молодца, причислил к малолетним. Понятно, что это наказание за пьянство и прочие бесчинства, но разве можно так опозорить! Да и сам-то дед разве считает пьянство греховным?
«Грех не в пьянстве, а в неумении пить, внучек», — сказал бы Тамерлан нерадивому сыну Мираншаха, если б меж ними произошёл этот диалог, но великий эмир и наиб уже не думал о Султан-Мухаммеде, продолжая свою речь на великом курултае. Наконец, перечислив большую часть собравшихся, Тамерлан перешёл к главному:
— Все вы прекрасно знаете, что Аллах поставил меня в качестве щита между обиженными и угнетателями, между притеснителями и притеснёнными, между насильниками и терпящими насилие. Каждому человеку в мире Аллах дал не только обязанности, но и права. Священные права. Право на жизнь, на свободу, на жилище, на семью и на многое другое. Но далеко не везде эти права соблюдаются сильными мира сего. Защищать права человека в мире — это уже не право, а великая обязанность каждого мусульманина. И вот теперь, когда, казалось бы, мир успокоился под надёжной защитой нашего правления, издалека, с востока, ко мне потянулись руки угнетённых и обиженных детей Китая. Они ищут помощи от меня — и они её получат. Чай Цикан, прозванный у нас Тангус-ханом, сын того самого нечестивца Чжу Юаньчжаня, который свергнул власть чингисидов в Китае и переименовал Даду в Бэйпин[157], всё больше и больше немилостиво угнетает своих подданных, обрекая их на голодную смерть. Пора пойти и наказать Тангус-хана!
Последнюю фразу он выкрикнул с такой интонацией, что весь курултай огласили крики поддержки и согласия:
— Пора! Пора! На Китай! На Тангус-хана!
Тамерлан дождался, пока голоса стихнут, не взял из рук слуги чашу с кумысом, не испытывая пока желания промочить горло, и с воодушевлением продолжал:
— На меня, как на наиба, возложена ещё и священная миссия джехангира — то есть человека, несущего миру свет мусульманства. Когда ислам лучами своими пронзил всю землю потомков Чингисхана, он достиг и пределов Китая. Но правоверные там и раньше оставались в значительном меньшинстве, а теперь и подавно, ибо их преследуют и угнетают страшнее, чем кого бы то ни было. Весь Китай представляет собой великое поганое капище, где поклоняются драконам и всевозможным мерзостным идолам, едят не только свинину, но и мясо разнообразных гадов — змей, ящериц, улиток, тараканов, а также личинки жуков. Подумать только — Тангус-хан объявил свинью особо почитаемым животным. Всюду ей ставят изваяния, хотя и не перестают поедать её мясо. А не так давно, как стало мне известно, и ересь назарейская проникла в умы Тангус-хана и его приближённых. Наш священный долг явиться в Китай под двумя знамёнами — белым стягом Чингисхана и зелёным знаменем ислама. Язычники должны быть истреблены и наказаны за свою мерзость. Готовясь к сегодняшнему курултаю, я, по своему обыкновению, открыл на первой попавшейся странице величайшую книгу, которую мы называем просто глаголом «Читай!»[158]. И вот что я прочёл там:
И это воздаётся им за то,
Что от Аллаха и Пророка отказались.
А кто отходит от Аллаха и Пророка…
О, в наказании суров Аллах!
Он скажет: «Это — ваша кара!
Вкусите от неё огня и дыма!
Ведь кара для неверных — огнь и дым!»
А вы, кто верует неколебимо!
Когда вы встретите толпу неверных
Иль дружный строй, стремящийся на вас,
Не обращайтесь же спиной к неверным.
А тот, кто обратит к ним тыл,
Не для манёвра, чтоб опять вернуться
И налететь на них с другого фланга,
А лишь из трусости своей презренной,
Тот навлечёт Господний гнев и кару,
И ад ему прибежищем предстанет —
Обитель скверны, нечистот и гари!
Не вы их убивали, а Аллах!
Это строки из суры «Аль-Анфаль»[159]. Вы слышите, правоверные, что говорит книга книг? «Не вы их убивали, а Аллах!» И пусть тот, кто раскаивается, убив во время наших предыдущих походов многих нечестивцев, утешится, ибо не он убил их, а сам Аллах. И когда мы пойдём истреблять идолопоклонников китайцев, да не дрогнет рука наша, ибо Аллах берёт на себя наши грехи. Аллах акбар!
— Аллах акбар! Алла-аху акбар!!! — заревел курултай, приподнимаясь и вскидывая лес рук. Тамерлан принял от слуги чашу с кумысом, отпил три глотка, внимательно приглядываясь к лицам сидящих справа. Когда он произнёс первую часть своей речи, о правах человека, он отметил, как оживлённо кивали головами сидящие за сеидами и улемами знаменитые кади и муфтии[160]. Теперь не только они, но и сеиды, сверкая глазами, явно одобряли вторую часть речи, о священном долге бороться с неверными.
Налево можно было не смотреть — там, среди военных, царило полное единодушие — на Китай! Аллах акбар! Да к тому же Аллах заранее берёт на себя все грехи!
Тамерлан выждал паузу, когда возбуждённые возгласы стихнут, и перешёл к третьей, заключительной части своей речи:
— Могут возразить, что столь длинный поход вызовет неизбежные потери, что расстояние до Китая куда больше, чем до Рума, Сирии, Руси и Маджарии[161], что всё это не вполне согласуется с насущными проблемами нашего государства и не лучше ли ещё раз сходить за Ганг, где проклятых язычников осталось ещё очень и очень много. Во-первых, любой поход влечёт за собой потери. Во-вторых, доходили мы и до Рума, и до Руси, и до Маджарии, и до Сирии, так неужто не доберёмся до Китая? И в-третьих, Китай уже реально угрожает безопасности нашего государства. Если мы не придём громить Тангус-хана, то Тангус-хан со своим несметным войском кровожадных язычников придёт к Самарканду, чтобы громить нас. Этот подлый разбойник, именующий себя императорам, уже прислал к нам четыреста всадников и наглое посольство, требующее от нас выплаты каких-то баснословных долгов. Так, может быть, нам заплатить эти так называемые долги и ждать, когда прискачут четыре тысячи китайских нукеров с баскаками за новой данью, вдесятеро большей?
— Долой! Не потерпим! — раздались слева голоса Аллахдада и Шах-Малика.
Тамерлан приподнял левую руку, усмиряя пылких вождей, и закончил:
— Так вот, возлюбленные дети мои! Я объявляю священную войну джихад всему населению Китая, всем этим идолопоклонникам и нечестивцам, осмелившимся протянуть в нашу сторону свои жадные лапы. И я хочу, чтобы все вы высказали своё мнение — одобряете или не одобряете моего решительного призыва к джихаду. Пусть сначала выскажутся достопочтеннейшие потомки Пророка.
Тамерлан умолк. Теперь должна была последовать долгая процедура всенародного обсуждения и одобрения. Ясное дело, что не нашлось бы ни одного человека, кто высказался бы против объявленного «измерителем вселенной» и «мечом справедливости» джихада, но установленные самим же Тамерланом правила и традиции должны были быть соблюдены. Ни в Индию, ни против Тохтамыша, ни против Баязета великий завоеватель не отправлялся, не собрав предварительно курултая и не получив поддержки лучших представителей народа. Он не хотел, чтобы его называли диктатором!
Сначала высказывались сеиды, их было много, но каждый из них мог обидеться, если на столь важном собрании ему не дадут слова. Все они бубнили что-то из Корана и благодарили Аллаха, что он послал на землю столь великого наиба и благословенного джехангира, как Тамерлан. Несколько улемов отыскали в Коране прямые указания на то, что именно в такое-то время при таких-то обстоятельствах некий великий муж покарает китайских язычников. Знаменитый звездочёт мавлоно Лисон оповестил курултай о том, что и в расположении звёзд полный порядок и благоприятствование походу на восток. Кади Мухаммед Аззальзаля решительно высказался в поддержку эмира Тамерлана, заявив, что, несмотря на нынешнее временное отсутствие на самаркандском престоле великого хана, светлейший гураган вправе брать на себя ответственность за развязывание большой войны. Муфтий Имран Аль-Хадид вад-Дин Али беспрекословно подтвердил полное в международном смысле правомочие действий Тамерлана, в личности которого чудесным образом соединились наследие Чингисхана и духовность последователей Мухаммеда. И лишь после того, как правая половина курултая целых полтора часа занималась риторическими упражнениями, пришло время высказаться военным. Джеханшах как главнокомандующий взял слово. Он был краток, и после его речи всем сделалось гораздо легче на душе — пиршество стало намного ближе, чем можно было ожидать.
— О великий меч справедливости! — сказал Джеханшах. — Мы знаем тебя, отца нашего, а ты знаешь нас, своих чад. Мы послушны твоему кличу, куда бы ты ни повёл нас, хотя бы даже и на планету Меррих воевать с самими духами войны! Назови только день и час, когда нам нужно будет привести свои кушуны под твои победоносные знамёна. Полагаю, что я выразил мнение всех вождей и полководцев и не нужно выпытывать у каждого из них в отдельности, готовы ли они следовать за тобой на новые подвиги.
Он оглядел собравшихся на курултай военачальников, и все они возгласили своё одобрение. Далее началось совещание дивана, которое, впрочем, тотчас же и закончилось вынесением вердикта, согласно которому великий курултай народа чагатайского полностью поддержал объявление великим эмиром Тамерланом войны империи Мин.
— Таким образом, с этого момента мы находимся в состоянии войны с Китаем, и остаётся только объявить об этом послу императора Чжай Цзиканя, — прочтя вердикт, провозгласил председатель дивана Шир-Буга Барлас.
— Пусть придут женщины, — сказал Тамерлан. — Они должны видеть это. Теперь они могут присутствовать на нашем курултае, ибо нам нечего больше решать и они не смогут отвлечь нас.
Тут запели карнаи, зазвучали бубны, барабаны, медные тарелки и литавры, запищали рожки и свирели. На площадь курултая вышла биби-ханым Сарай-Мульк. Вид её был величествен — в красном шёлковом одеянии, расшитом сверкающими золотыми узорами, свободно спадающим с плеч и имеющим лишь три разреза — горловину и проймы. Руки были спрятаны под роскошной материей, лицо же Сарай-Мульк было, напротив того, открыто, и густой слой белил, покрывающих его, создавал полное ощущение, будто лицо биби-ханым вылеплено из снега. Такими белилами женщины Самарканда намазывали свои лица, только когда шли вслед за мужьями в военный поход. Делалось это, чтобы предохранить кожу от студёного ветра зимы или горячего, песчаного ветра лета. Голову главной жены Тамерлана покрывал большой матерчатый шлем, стилизованный под шлем воина, тоже красный и тоже украшенный золотыми узорами, а также рубинами, бирюзой, жемчугами различной величины и прочими драгоценными лалами. Но это был ещё не весь головной убор. Поверх шлема была накинута прозрачная, почти незаметная ткань, свисающая спереди и сзади и прикреплённая к шлему золотой короной, осыпанной жемчугами и рубинами. В самой же макушке шлема торчал высокий султан из множества перьев хвоста павлина, колышущихся при ходьбе во все стороны. Пятнадцать прислужниц несли следом за Сарай-Мульк длинный-предлинный подол её платья. Огромный негр держал в руках копьё, к концу которого был приделан обруч с натянутым на нём покрывалом, служившим навесом от солнца для биби-ханым. Два десятка евнухов и два десятка знатных женщин сопровождали великую царицу в её шествии, а когда она заняла своё место в особой ложе позади трона, они разместились подле неё.
Затем появилась кичик-ханым Тукель. Она была одета в точности так же, как Сарай-Мульк, с той лишь разницей, что подол её платья был короче и его несли двенадцать прислужниц. Немного меньше евнухов и немного меньше знатных дам сопровождало её выход. Лицо Тукель также было подобно снежной маске из-за густого слоя походных белил.
Туман-ага, третья по старшинству жена Тамерлана, вышла в таком же одеянии, как и две предыдущих, с побелённым лицом и соответственно с меньшим количеством сопровождающих. И каждая следующая жена имела подол платья короче, а число спутников — меньше. За Туман-агой на курултае заблистали белоснежными лицами и сверкающими одеждами Дилеольт-ага и Чолпанмал-ага, на которых Тамерлан женился незадолго до похода в Индию, Модас-ага и Бенгар-ага, вошедшие в гарем накануне похода против Баязета, наконец, Ропа-Арбар-ага и Яугуя-ага Зумрад, ставшие жёнами главного мужа в мире совсем недавно, первая — в прошлом году, вторая — несколько месяцев тому назад.
При виде своих жён Тамерлан улыбнулся и впервые позволил себе шутить. Когда вошла Сарай-Мульк, он сказал:
— Она поедет со мной в Китай, чтоб я не заскучал без её несравненных прихотей.
Появление Тукель он прокомментировал так:
— Кичик-ханым — чтоб я не замерзал без её тёплых плеч.
И дальше:
— Туман-ага — чтоб у меня не заболел живот без её ласковых поглаживаний.
— Дилеольт-ага — чтобы сладостный запах её подмышек заглушал в моих ноздрях вонь от трупов мерзостных китаёзов.
— Чолпанмал-ага — чтоб я не зевал без её пения.
— Модас-ага — чтобы меньше ел чесноку.
На сем его остроумие иссякло, и по мере появления трёх последних из девяти приглашённых на курултай жён он просто отрывисто и лениво проговаривал:
— Эта — чтоб не кашлял.
— Эта — чтоб не чихал.
— Эта — чтоб не икал.
Последнее относилось к Зумрад, подол платья которой был таким коротким, что его несла только одна прислужница. И сопровождал её только один евнух и только одна знатная дама, биби-ханым одного из визирей.
Следом за жёнами, наряженные по-своему, появились Севин-бей и любимая внучка Тамерлана Бигишт-ага. Обе они разместились рядом с Зумрад на одном из верхних тоусов амфитеатра, застеленного толстым слоем ковров. Они не были намазаны белилами и тотчас же принялись подшучивать над бедной Яугуя-атой, что ей не следует сегодня пить вина, ибо будет некрасиво опьянеть при столь торжественной маске на лице. Но на них тотчас зашикали старшие жёны измерителя вселенной, поскольку в этот самый момент на курултай привели китайского посла Ли Гаоци. Точнее, не привели, а с трудом приволокли, ибо он сидел верхом на огромной пегой свинье, которая упиралась изо всех сил, страшно не желая показаться на глаза великому чагатайскому курултаю. Откуда ей было взяться, если сам вид этого нечистоплотного животного был противен очам правоверных мусульман? Её за большие деньги купили на окраине Самарканда в небольшом квартале, где жили русские кольчужники. Урусы, как никто в целом мире, умели делать великолепнейшие кольчуги, и, ценя их непревзойдённое мастерство, Тамерлан позволял им жить в своей слободе достаточно вольготно, соблюдая обычаи и привычки своей отчизны. Тамерлан лично поручил минбаши Джильберге разыскать хрюшку, и тот расстарался и нашёл, раз уж он был ответствен до конца за оказание достойного приёма китайским послам.
И вот, едучи связанный на этой пятнистой хавронье, Ли Гаоци старался не уронить ни капли своего достоинства и держаться прямо, невзирая на насмешки дикарей чагатаев. Когда его, верхом на свинье, поставили перед Тамерланом, тот нахмурился, задавливая в себе смех, и спросил:
— Ну, многоуважаемый посол, доволен ли ты конём, которого мы тебе подарили от своей царской щедрости?
Китаец поднял брови, сжал губы и громко ответил:
— Это не конь, а свинья, и я оцень сильно недоволен!
— Чего же ты в таком случае хочешь, позволь тебя спросить? — рисуя на лице удивление, промолвил Тамерлан.
— Ты сам знаешь, — отвечал упрямый китаец. — Хоцу, цтобы ты отпустил моих храбрых нукеров, заплатил дань нашему великому императору Чжай Цзиканю и с почестями отпустил нас домой.
— Представь себе, — грозно произнёс тут Тамерлан, — я именно собираюсь выполнить все твои просьбы. Сегодня же ты отправишься на родину, в Китай. Поедешь на этой свинье. Тут тебе и почести — ведь вы же со своим императором почитаете свинью как священное животное. Дань Чай Цикану я заплачу, он получит всё, что ему воистину причитается. И ты передай ему это. Но я сам привезу дань достойную, такую, от которой реки китайские окрасятся в красное. А ещё я в подарок императору Чай Цикану настрою по всей его империи красивых башен, таких, какими я украсил Иран и оба Ирака[162], Хорасан и Индию и многие другие страны. Круглого кирпича для тех башен у вас в Китае навалом. Ну а что касается твоих нукеров, то они очень погано вели себя и прекрасный сад, в котором я ласково принимал их, превратили в хлев. За это они и обитают теперь в месте менее благоустроенном. Но и их я в конце концов осчастливлю. Я подарю им волю. Самую вольную волю, какую только можно себе представить. Но не сейчас, а когда поеду навещать твоего императора, Тангус-хана. Прощай, гордый посол, и поспеши к своему государю! Дорогу послу Тангус-хана!
Упирающуюся свинью снова потащили. Теперь уже вон с курултая, и она, будто осознав это, охотно затопала своими короткими ногами, везя на спине обиженного, но не сломленного Ли Гаоци.
Тут снова вовсю заиграла музыка, и музыкантов заметно прибавилось, так что шум стоял значительный. Причудливо раскрашенные слоны, медленно покачиваясь, входили на площадь курултая, со всех сторон уже бежали подавальщики, неся огромные кувшины с вином, блюда с изысканными яствами, позолоченные кожи, на которых горами возвышалось дымящееся, сочное, только что искусно приготовленное баранье и лошадиное мясо, другие несли корзины с мягкими свежими лепёшками и фруктами, дыни и арбузы величиной с колесо арбы. На слонах и за слонами виднелись скачущие и жонглирующие кызыки и фокусники.
Курултай окончился. Начинался праздник по случаю окончания курултая и объявления очередной Тамерлановой войны.
Оставив Русь, Тамерлан дошёл до границ Венгрии, но после вернулся чрез степи половецкие к горам Кавказа и в великом множестве истребил народ грузинский, который даже на уединённых островах не мог спастись от смертолюбия чагатаев. В глубокие пропасти спускались алчные до убийства чагатаи, там находили прячущихся трепетных грузин и лишали их жизни за любовь к Спасителю. На брегах Куры предавался разбойник гнусным празднествам среди распростёртых тел убитых им местных жителей христиан. Наконец, пройдя через Мазандеран и Хорасан, возвратился он в свою столицу Самарканд с небывалой добычей, так что такого количества вьючных верблюдов и ломящихся под тяжестью телег не видывали здесь никогда.
Поделив добычу и наполнив казну через край, Тамерлан объявил мир на три года и на сие время освободил народ свой от каких бы ни было податей. Но уже не сиделось ему на месте вскоре, ибо в землях полуденных манили его баснословные богатства Индии, а в землях закатных дразнил своею славою турецкий султан Баязет Ильдирим, или, како нарекается у турков, — Йылдырым, что значит Молонья. Сей лихой султан нравом сродни был Тамерлану, и тако же урод, кривой от рождения и злобный, при восшествии на престол умертвивший родного брата. Он покорил Задунайскую Болгарию, Грецию, Фессалию и Македонию, угрожал Венгрии и Седмиградью, а в том году, когда Тамерлан возвратился в Самарканд, Баязет сокрушил мышцу короля Сигизмунда богемского и венгерского в битве при Никополе, взял в плен три тысячи человек и всех их предал смерти.
Но до поры Тамерлан не мог решить, куда направить свои тумены, и забавлялся мирной жизнью в Самарканде. Он женился на дочери монгольского хана Хызр-Ходжи красавице Тукель и для неё построил дивный сад с дворцом, именуемым Дилгуш. Принял он у себя при дворе и обласкал жену сына Мираншаха, именем Севин-бей. Мираншах к тому времени повредился в рассудке, упав с лошади на охоте. Безжалостно обращаясь со своей женой, он довёл её до того, что она бежала от него к свёкру, ища защиты, и свёкор дал ей пристанище, а Мираншаха обещал строго наказать. Для Севин-бей он тоже построил сад, так называемый Полунощный. И много других новых построек стал возводить в Самарканде, заботясь о том, чтобы не только память о башнях из голов отрубленных сохранилась о нём в народах.
В то же время царь Самаркандский затеял учредить свои законы и постановления, а для сего собрал своих лучших писарей, в коих число и аз грешный попал, дабы они записывали те уложения, которые он им диктовал. Лицемерно каясь о пролитой им крови, Тамерлан объезжал святые места и обильно раздавал милостыню нищим. Говорю: лицемерно, поскольку очень скоро сие лицемерие выявится, когда новая кровавая роса взойдёт в Индии и прочих землях и новые башни из человечьих голов воздвигнутся.
Не выдержав и двух полных лет спокойствия и мира, Тамерлан-смертоносец нашёл повод для войны с султаном Делийским и двинул войска свои на Индию. Повод же был таков, что султан Делийский Махмуд, хоть и слыл правоверным мусульманином, но терпел в своём государстве многочисленных гебров-огнепоклонников, молящихся идолу Армазду[163]. В Индии же тех гебров именовали парсами. Стремясь на словах принести веру в Магомета и очистить Индию от разбойничьих шаек, на деле же Тамерлан, по своему обыкновению, истреблял всех подряд — и правых и виноватых, не щадя ни старых, ни малых. По пути он уполовинил в числе племя афганцев, о которых сказал, что этого племени вовсе не должно существовать на земле. Выйдя на берега реки Инда, Тамерлан устроил кровавое жертвоприношение и воздвиг башню из двадцати тысяч отсечённых голов. Тогда только до слуха султана Делийского дошло, что творит Тамерлан в его землях. Доверчив же был Махмуд! Будто слыхом не слыхивал о кровавых тризнах, устраиваемых Тамерланом в иных землях! Злодей тем временем приближался к его столице, переправившись через Инд в верховьях реки. Главные крепости индийские, Джал и Битнир, пали под мощным натиском завоевателей.
В тех краях зим не бывает, и хотя шёл декабрь месяц, стоял зной, и в одной местности лесистой кровожадные чагатаи едва не стали жертвою собственного злодейства. Истребив в той местности всё население, они наполнили округу смрадом несносным. Бесчисленные трупы воняли так, что из их зловония рождались ядовитые комары, да большие, величиной с воробья. Жалили до смерти, или же открывалась язва, от которой человек в полдня умирал. Истинно вспомнишь присловье, что комар лошадь свалит, коли волк ему подсобит, да только волком тут сам Тамерлан оказался.
Но самое знаменитое злодейство было ещё впереди. Приблизившись к городу Дели, чагатаи ограбили окрестности и взяли в полон сто тысяч аманатов, о которых сказано было султану Махмуду, что если он добром и по своей воле отдастся во власть завоевателей, то аманатам — жизнь, ежели же он будет противиться, то всех аманатов — под нож. Полагая, что у Тамерлана не хватит духу зарезать сразу столько безвинных, султан Делийский всё же выступил со своим войском из Дели навстречу противнику. Битва была уже неотвратима, и тогда смертоносец Тамерлан отдал приказ резать аманатов всех до единого. Нигде и никогда ещё не совершалось злодейства столь необозримого душой и сердцем. Широкая равнина наполнилась стонами и воплями связанных аманатов, коим чагатаи проворно отсекали головы своими острыми саблями. Целый день продолжалось небывалое истребление, перед которым меркнут все подобные ему расправы в истории. Наконец все сто тысяч несчастных оказались зарезанными. Злодей же только посмеивался, говоря: «Каков смысл жизни был этих жалких огнепоклонников? Утопая в разврате безверия, они все отправились бы во ад. Двое или трое, самое большее, спаслось бы из них. Я же мечом своим, срубив им всем головы, сразу сто тысяч человек отправил в райское блаженство. Кто я после этого — убийца или праведник?»
Тем временем султан Махмуд приблизился со своим войском, имеющим множество боевых слонов, и началась великая битва. Поначалу чагатаи, испуганные видом огромных слонов, начали отступать и чуть было не проиграли сражение. Но храбрость многих лучших витязей Тамерлана спасла их и на сей раз. Один из внуков Тамерлана, Пир-Мухаммед, сын Джехангира, первым зарубил слона насмерть. Видя, что животные сии уязвимы, да к тому же боятся огня, ибо имеют маленькие глазки, чагатаи стали зажигать солому на верблюдах и пускать тех верблюдов против строя слонов. Другой внук Тамерланов, сын Мираншаха Халиль-Султан храбро запрыгнул на одного из слонов, посёк саблей сидящих на слоне воинов индийских и захватил слона. А между тем было Халиль-Султану всего лишь пятнадцать лет при таком бесстрашии. Вскоре перевес в сражении стал на стороне чагатаев. К вечеру всё было решено. Десять тысяч всадников индийских полегло в той битве, двадцать тысяч пеших кметей и сто слонов, а двадцать слонов достались в плен победителям. Дорога на Дели была открыта.
— С таким белым лицом ты по-своему хороша, моя чинара! — говорил Мухаммед Аль-Кааги, как бы невзначай подсев к Зумрад и пользуясь тем, что рядом никого не было — самых маленьких внуков, размещавшихся до этого поблизости, атабеки понесли прочь с безумного веселья, превращающегося в разгул. Бигишт-ага и Ропа-Арбар-ага пошли посмотреть поближе на дивные пляски индийских танцовщиц, а Севин-бей делала вид, что ничего не слышит. Барабаны и бубны и впрямь гремели оглушительно, так что можно было, разговаривая вполголоса, сохранить в тайне предмет разговора и не дать никому подслушать. Только вот Мухаммед крепко опьянел, и если ему казалось, что он разговаривает шёпотом, то он здорово ошибался.
— Я никогда ещё не обнимал женщин с лицом из снега. Ты похожа на ясную луну, сияющую среди чёрного небосклона осени.
— Ты с ума сошёл, Мухаммед! Говори тише! — прошипела Зумрад.
— Разве я говорю громко?
— Конечно.
— Зумрад…
— И не называй меня Зумрад. Здесь я — Яугуя-ага.
— Мне не нравится это имя, придуманное им. Для меня ты — моя Зумрад. Моя тонкая чинара, в ветвях которой заблудилась белоликая луна.
— Прекрати сейчас же! Ты пьян.
— Так же, как ты в прошлый раз.
— Поговорим лучше о сегодняшнем курултае. Муж был великолепен. Я даже влюбилась в него, когда он произносил свою зажигательную речь. Жаль, что он уже так немолод.
— Что я слышу, Зумрад!
— Яугуя-ага! Зови меня Яугуя-ага!
— Ты восхищаешься этим чудовищем! Может быть, ты не знаешь, каким издевательствам он подверг меня на свадьбе своего внука Искендера?
— Знаю, он заставил тебя съесть язык азербайджанца Сулейманбека. — И Зумрад, вместо того чтобы посочувствовать своему любовнику, вдруг рассмеялась.
— Ты находишь это остроумным? Может быть, ты и впрямь влюбилась в своего мужа? — вспыхнул Мухаммед, огорчаясь ещё больше.
— Иногда он бывает неподражаемо восхитителен. В его змеином остроумии есть что-то очаровательное.
— Я не верю ушам своим!
— И я не поверила сегодня, когда услышала речь обладателя счастливой звезды. Не могла понять — он ли это вещает. Привыкла к его старческому голосишке, когда он сюсюкает со мной, как с маленькой. А тут… Я услышала глас вечности, карнай судьбы, речь самого махди.
— Глас тьмы, карнай смерти, речь самого Даджжала[164]! Вот что ты услышала! — воскликнул Мухаммед отчаянно.
— Не кричи так, прошу тебя, — сердито стукнула кулачком по мягкому ворсу узакского ковра Зумрад. — И вообще лучше бы тебе не сидеть рядом со мной, а то вон кичик-ханым так и сверлит нас своими чёрными глазами.
— Как же ты могла слышать речь Тамерлана, если вы, жёны, появились уже после всех решений курултая? — спохватился Мухаммед.
— Я тайком расположилась за шатром великого дивана, и противный гаремщик Али Ахмад потом за это отчитал меня. Мерзкий евнух! Евнухи — худшая порода людей.
— Чинара моя! Ты разрываешь мне сердце! Ты что, вправду влюбилась в Тамерлана и разлюбила меня?
— Не то чтобы влюбилась… Он очаровал меня. Так и стоит в ушах его дивный повелительный голос…
— Всё понятно! — воскликнул Мухаммед в отчаянии, вскочил и собрался уходить, но услышал за спиной нежный голос своей возлюбленной:
— Люблю!
Он оглянулся. Её белое лицо улыбалось ему, глаза светились любовью.
— Любишь? Зачем же мучаешь?
— Разве плохо немножко помучить? Ступай же! Тукель опять смотрит. Так и пялится!
— Повтори ещё раз, что любишь!
— Люблю, люблю, тополь ты мой стройный! Иди!
— Мы дождёмся нашего счастья! — воскликнул Мухаммед и побежал прочь от Яугуя-аги, от своей Зумрад.
Когда он проходил мимо Тукель, она окликнула его. Он оглянулся и вежливо спросил:
— Слушаю вас, кичик-ханым.
— Послушай, Мухаммед, присядь на минутку со мной, я хочу спросить о послах эмира Энрике.
— Что именно вас интересует? — спросил Аль-Кааги, присаживаясь.
— Вопрос деликатный. Дилеольт-ага, Сулейманшах, пожалуйста, не слушайте! Наклонись, Мухаммед, я шепну на ухо.
Он наклонился, и она зашептала ему в ухо влажным шёпотом:
— В крайнем ряду орды, возле дороги на Самарканд, шатёр с чучелом журавля на вершине — приходи туда, как только стемнеет, а теперь ответь мне громко, достаточно ли послы эмира Энрике уделяют внимания своим наложницам!
— Они услаждают их ежедневно, кичик-ханым, и думаю, скоро можно будет обнаружить, что наложницы послов эмира Энрике беременны, — сказал Мухаммед с взбаламученным чувством.
— Благодарю. Моё любопытство немного удовлетворено, — улыбнулась белоснежным лицом кичик-ханым.
Мухаммед поклонился и отправился к послам короля Энрике, которые сидели вдалеке от трона в правом ряду, за всеми сеидами, улемами, кади и муфтиями. Пока он шёл туда, индийских танцовщиц на площади курултая сменили багдадские плясуны с саблями, и барабаны загремели громче и воинственнее. Испанцы пребывали в самых разных настроениях. Пьяный дон Гомес заставлял свою наложницу Гириджу танцевать так же, как понравившиеся ему танцовщицы из Дели. Дон Альфонсо пожаловался, что от ужасного грохота у него разболелась голова. А дон Гонсалес схватил Мухаммеда за рукав чекменя, притянул к себе и лихорадочно заговорил, указывая туда, где сидели Тамерлан и его внуки:
— Смотрите, Мухаммед, смотрите! Ведь теперь я не пьян, я выпил лишь полстакана сильно разбавленного вина, а в основном пил сладкий кумыс и гранатовый сок. Посмотрите, там, за троном сеньора Тамерлана, сидит один из его августейших внуков, а рядом с ним — ведь это Нукнислава? Ведь это она, правда? Отсюда плохо видно, я очень долго присматривался. Или это она, или я точно уже сошёл с ума. Если вы скажете, что это не она, то я свихнусь.
— А если я скажу вам, что это бывшая Нукнислава? — спросил Мухаммед.
— То есть как? — выпучил глаза личный писатель короля Энрике. — Вы хотите сказать, что это призрак?
— Нет, не призрак. Эту красивую светловолосую женщину раньше звали Нукниславой. Теперь она зовётся по-другому — Юлдуз-ага.
— Ничего не понимаю. Не томите же, жестокий вы человек!
— Мужайтесь, дон Гонсалес, вы были обмануты. Нукниславу не казнили.
— Не казнили? Так почему же её не вернули мне?
— Потому что она страшно полюбилась Халиль-Султану, обожаемому внуку Тамерлана. Он уговорил деда выкрасть наложницу у вас во время дастархана в Баги-Чинаране. Вы тогда крепко напились и не заметили, как Нукниславу увели от вас. Вот и всё. А Тамерлан, жалея ваше самолюбие, велел наврать вам при бегство, поимку и лютую казнь Нукниславы.
Слушая откровение Мухаммеда, дон Гонсалес горестно смотрел туда, где, прижавшись к Халиль-Султану, сидела его златовласая Нукнислава. Внук Тамерлана и красавица славянка развлекались тем, что Халиль-Султан отпивал из своей чаши вино, затем приникал губами к губам Нукниславы и переливал вино из своего рта в её рот. Её это страшно веселило, и всякий раз, оторвав губы от уст Халиль-Султана и проглотив вино, она принималась радостно смеяться.
— Смотрите-ка, — промолвил дон Гонсалес, — а ей весело с ним. При мне она была недотрогой, а тут целуется у всех на виду, и ничего!
— Юлдуз-ага очень полюбила Халиль-Султана, — вздохнул Мухаммед, этим вздохом как бы выражая сочувствие писателю. — Царевич такой весёлый, неистощимый на разные выдумки человек. А женщины глуповаты, предпочитают умным и образованным мужчинам таких, которые без конца что-нибудь придумывают, тискают и тормошат.
— Какое неблагозвучное имя — Юлдуз-ага, — сказал де Клавихо.
— Халиль-Султан придумал, — пожал плечами Аль-Кааги.
— Что оно означает?
— Сударыня утренняя звезда.
— В переводе красиво, — вздохнул дон Гонсалес, затем посмотрел на кувшин с вином и решительно заявил: — Напьюсь! Давайте, Мухаммед, пить!
И они стали пить вино, да так лихо взялись за это дело, что очень скоро ни тот, ни другой лыка не вязали. Дон Гонсалес лежал головой на коленях у фракийки Диты, целовал её ладонь, плакал и говорил:
— Нукнислава! Зачем ты бросила меня? У тебя такая сладкая ладонь, а ты целуешься с этим юношей, хоть он и внук сеньора Тамерлана. Он балбес, Нукнислава, балбес! Брось его и вернись ко мне!
А Мухаммед осоловело смотрел на то, как выводят натёртого фосфором слона, светящегося в темноте огромным призраком, и думал: «Куда же это мне надобно было бежать, как только стемнеет?..» Он никак не мог вспомнить о свидании, назначенном ему самою кичик-ханым в шатре под чучелом журавля. Выпив очередной кубок сладкого шемаханского, он решительно качнул головой и сказал:
— Вот сейчас пойду, встану перед ним и скажу: «Мы любим друг друга! Хочешь — свари нас обоих в кипятке и сожри! А лучше — отпусти нас на все четыре стороны».
— Мухаммед Аль-Кааги, — обратился к нему подошедший минбаши Джильберге, — вы, кажется, пьяны?
— Ничуть, — мотая головой, отвечал Мухаммед.
— Вы в состоянии следовать за мной?
— Опять следовать? Опять язык есть? Н-не хочу!..
— Вы можете стоять на ногах и ходить?
— П-жал-ста! — И Мухаммед встал и сделал несколько шагов.
— Отлично. Пойдёмте.
— Куда?
— Лучше, если вы не будете задавать никаких вопросов.
— Слуш-сь!
Джильберге подхватил Мухаммеда под мышки и поволок за собой. Вскоре Мухаммед увидел, что они идут по тускло освещённым улицам орды. Смутное подозрение закралось в душу пьяного дипломата.
— Нельзя задавать вопросы? — спросил он у Джильберге.
— Между прочим, то, что вы сейчас сказали, это тоже вопрос, — усмехнулся немец.
— Понял, — буркнул Мухаммед и на некоторое время вновь отключился, только ноги его передвигались сами собой. Очнувшись в следующий раз, он увидел луну, молодую и ясную, а на её фоне силуэт журавля на вершине шатра. Что-то такое припомнилось ему, но что именно… Ещё через мгновенье он очутился внутри шатра. Там горел маленький огонёк лампадки, почти ничего не освещающий в интерьере.
— Получите! — сказал Джильберге.
— Спасибо, мой дорогой, — прозвучал женский голос, очень и очень знакомый. — Вы покараулите снаружи?
— Покараулю. И не бойтесь, не выдам. Ведь я всё-таки рыцарь.
Сразу после этого Мухаммед оказался лежащим на мягком, пропитанном благовониями ложе, и ласковые женские руки принялись гладить его и раздевать. Голова закружилась, губы слились в сладостном поцелуе с губами той, кого он принимал за свою милую Зумрад.
— О моя луноликая чинара! — выдохнул Аль-Кааги, когда поцелуй прервался ненадолго, чтобы уступить место следующему лобзанью.
Две недели раскинувшаяся в окрестностях Самарканда орда предавалась необузданному веселью. Каких только затей и игр не было напридумано, каких только блюд не отведали гости курултая и каких только вин и водок не откушали!
На третий день после объявления войны Китаю праздновали день рождения биби-ханым Сарай-Мульк. Во время праздника она хвасталась, что уже полностью отремонтировала мечеть, предназначенную для её усыпальницы, и теперь может не бояться смерти. Потом были пиршества в честь обоих Пир-Мухаммедов, в честь Халиль-Султана, в честь Джеханшаха и других полководцев и внуков.
Наконец празднества стали стихать. Некоторые из тех, кто присутствовал на великом курултае, потихонечку покидали орду ещё до окончания торжеств, уезжая в свои области, чтобы скорее начать подготовку к походу. Заветным днём выступления на Китай был назначен первый день лунного месяца раджаба 807 года хиджры[165].
Когда уехали Джеханшах, Шах-Малик и Мухаммед Ику-Тимур, Тамерлан объявил: отныне — не пить вина! Завершением торжеств стала великая тризна по всем умершим и погибшим героям, проходившая уже не в орде, а в Самарканде, в большом доме, пристроенном к мечети Мухаммед-Султана, в которой находилась усыпальница второго сына Джехангира, умершего в позапрошлом году от той же болезни, что и Джехангир. На поминках подавали лёгкую бузу и много мяса, особенно солёного. Помещение в доме было рассчитано на дастархан для двухсот человек, но столько как раз и оставалось всех гостей курултая, даже меньше. Остальные к тому времени уже разъехались. Тамерлан был в грустном настроении. Ему нездоровилось, его знобило, да к тому же разболелись покалеченные суставы правой руки и правой ноги. От боли он порой начинал скрипеть зубами и был настолько раздражителен, что приказал всыпать сто плетей повару, который, по его мнению, недоварил рис в плове, хотя все признали, что плов получился отменный.
Впрочем, всем присутствующим на заключительном дне торжеств и разделившим со своим хазретом великую печальную тризну Тамерлан велел выдать по мешку с деньгами, довольно немалыми — сумма в каждом мешке варьировалась от тысячи до трёх тысяч серебряных таньга[166]. Когда к нему подвели для получения подарков трёх послов короля Энрике, он впервые улыбнулся и спросил:
— Ну что, дети мои, забеременели ваши наложницы?
Когда испанцам перевели вопрос, они несколько смутились и, краснея, признались, что своё задание выполнили — афганка Гульяли и фракийка Дита понесли от дона Руи Гонсалеса де Клавихо, персиянка Афсанэ зачала от магистра богословия Альфонсо Паэса де Санта-Мария, и лишь хиндустанка Гириджа до сих пор была порожняя.
— Ну что ж, если их беременность подтвердится, я отпущу вас на родину, — сказал Тамерлан, протягивая каждому из испанцев по мешку, в которых звенело полторы тысячи таньга. Но когда испанцы отправились во дворец Кок-Сарай, где они теперь обитали, Тамерлан вновь сделался печальным, с невесёлым видом попрощался он со всеми остальными гостями, наказав каждому отправляться в свои области и как следует готовиться к трудному китайскому походу. Лишь одного Аллахдада он попросил задержаться ещё на пару дней, сказав:
— Помнится, перед походом на Рум, когда я приходил в себя после болезни, ты гостил в Самарканде и обыграл меня два раза в шахматы. Хотелось бы взять реванш.
— Воистину достойна удивления несравненная память измерителя вселенной! — воскликнул Аллахдад. — Держа в голове дела столь великого и обширного государства, он помнит, с кем и когда играл в шахматы и проиграл или выиграл!
— Если выиграешь у меня подряд три партии, сделаю тебя главнокомандующим вместо Джеханшаха, — добавил Тамерлан.
На другой день великий эмир почувствовал себя ещё хуже. Рука и нога болели так, что время от времени он стонал. Утром он не молился, но потом совершил все положенные намазы — и зухр, и аср, и магрш, и ишу. Он сильно переменился, осунулся, в глазах его сквозила тоска. Играя в шахматы с Аллахдадом, он вдруг ни с того ни с сего сказал:
— Большой грех — пить вино и предаваться необузданному веселью. Хорошо, что мы, мусульмане, враги всякого хаира!
Аллахдад внимательно на него посмотрел, вскинув брови от удивления, но ничего не сказал, а снова увлёкся игрой и вскоре поставил хазрету мат слоном.
— Вторую партию сыграем завтра, — сказал Тамерлан. — Надо ограничивать себя и в играх.
Он вспомнил о «Тамерлан-намэ», которая лежала нетронутой, ожидая своего продолжения вот уже больше двух недель. Искендер приготовился писать.
— Таким образом я остался победителем, вернулся в Карши и, довольный успехом, там отдыхал, — стал диктовать Тамерлан, но тут умолк и молчал минут десять. Потом произнёс: — Как бы я хотел сейчас вернуться в тот далёкий день! Я был ещё так молод, радовался, как ребёнок, каждому самому ничтожному успеху. Не понимаю, как можно быть просто человеком. Например, писарем, как ты. Или просто хорошим полководцем, как Аллахдад. Нет, если уж жить на белом свете, то лучше всего быть Тамерланом, как я. Что ты так смотришь? Должно, думаешь: «Ну-ну! Чего ж хорошего! Рука и нога не двигаются, стебелёк не поднимает головку, жёны направо и налево изменяют… Угадал твои мысли?
— Угадали, хазрет, — кивнул Искендер и тотчас страшно испугался своей неосторожной смелости, граничащей с безрассудством. — То есть не вполне. Я действительно подумал, что плохо быть без руки и ноги, но про жён… Почему вы решили, что вам изменяют жёны?
— А думаешь, нет? Вряд ли. Да я просто знаю, что изменяют, вот и всё. Не дуры же они у меня. Хотя, конечно, могли бы и подождать, пока я подохну. А ведь я скоро подохну, Искендер. Тебе будет жалко меня?
— Вы не умрёте, хазрет.
— Никогда?
— Во всяком случае, вы не имеете права умирать, пока не завоевали Китай и земли франков.
— Ты прав. Как всегда, прав. Не хочется больше писать. Воспоминания о молодости навевают на меня тоску. Пусть лучше позовут того араба-арфиста со смешным именем.
— Исра ва-л-Мираджа?[167]
— Да-да, его. Он хорошо играет. Хочу послушать арфу и подремать под её водянистые звуки.
Наступала осень. Вечер веял прохладой, звёзды и ущербная луна сияли чисто и бодро. Жители Самарканда отдыхали после многих дней праздников, торжеств, казней, сумятицы. Они уже начали вовсю мечтать о том дне, первого раджаба, когда измеритель вселенной отправится в свой великий поход на Китай. Тогда совсем хорошо станет в Самарканде — тихо, спокойно, безмятежно…
А измеритель вселенной лежал тем временем в своём синем дворце Кок-Сарае, слушал арфу и тосковал обо всём, что минуло, кануло, схлынуло, сгинуло в его долгой жизни. Араб-арфист вдохновенно импровизировал, быстро подметив, в каком настроении Тамерлан и какую музыку ему надо играть. Он сам уже чувствовал себя так, будто прожил много насыщенных лет, покорил мир, ждёт смерти и страдает от боли в руке и ноге.
Когда наступило время ночного намаза, Тамерлан помолился и вновь заставил арфиста играть. Слушал и погружался в сон, надеясь, что назойливое сновидение сегодня не повторится.
— Я не боюсь тебя! Тебя нет! Тебя не существует на свете! — смело произносил он, как заклинание, и уже шёл по страшной степи, в которой всякий раз встречался с покойной бабкой, сказавшей при последней встрече, что она — бабушка Смерть. Он шёл бодрым шагом, обе ноги у него были целы и невредимы, а в правой руке он держал острую сверкающую саблю, полный решимости разрубить надвое надоевшую старушонку, если только она попадётся у него на пути. Но на сей раз её нигде не было. И он торжествовал — она всё хотела запугать его и в конце концов испугалась сама! Ему хотелось хохотать от радости и бежать по этой цветущей весенней степи босиком. Он скинул с ног старые, ношеные-переношеные отцовы войлочные пошевни и побежал, но вскоре ступни его почувствовали под собой что-то скользкое и шевелящееся. Он остановился и застыл в ужасе — под ногами у него вместо земли и травы был сплошной ковёр из шевелящихся человеческих языков и живых, моргающих человеческих глаз. Оцепенев от ужаса, он напрягся, подпрыгнул и взлетел, полетел по небу, напрягая всю свою могучую волю, чтобы не упасть, но воли уже не хватало, и он стал падать, падать, падать, тысячи глаз и растущих из земли языков становились всё ближе и ближе. Вот-вот он плашмя упадёт на них…
Он проснулся, пытаясь предотвратить падение, дёрнулся всем телом в сторону, и мгновенно дикая боль пронзила его правую руку и ногу. Он вскрикнул, приподнялся, опираясь на левую руку, и окончательно пробудился. Хвала Всевышнему, он и на сей раз ещё не умер, а проснулся живым в покоях своего самаркандского дворца. Верный мирза Искендер был тут как тут, и четверо слуг виднелись за его спиной, готовые исполнять любые поручения, вплоть до тех, которые некогда отдавал легендарный Старец Горы Хасан ибн ас-Саббах.
— Во имя Аллаха, милостивого и милосердого! Да снизойдут покой и благость на душу моего государя! — произнёс мирза Искендер. — Глоток айрана?
— Пожалуй… — прокряхтел Тамерлан, потирая ладонью лицо.
Выпив маленькую пиалу холодного весёлого напитка, он почувствовал на душе облегчение, прилёг и опять уснул, приказав непременно разбудить его для совершения субха. Слуги тоже улеглись вздремнуть ещё часок, а мирза Искендер вновь принялся писать исчезающими чернилами свою обвинительную повесть о злом разбойнике царе Тамерлане. Через час он принялся осторожно будить хазрета, тот проснулся с большим неудовольствием и простонал:
— Мне плохо, Искендер… Я заболел… Я умираю…
«Так я и поверил! — подумал мирза, зная за своим государем привычку “умирать” накануне великих походов. — Кстати! — мелькнуло у него в голове. — А об этом-то я ещё не написал!»
Появившемуся вскоре векилю Ибрахиму Тамерлан тоже пожаловался на плохое самочувствие. Тот горестно завздыхал, заохал, но видно было, что этот толстый пройдоха нисколько не верит своему хазрету, а если б Тамерлан и впрямь заболел, жирдяю ни чуточки не было бы его жалко.
Имам дворцовой мечети застал процесс переодевания купола ислама в самом разгаре, а когда муэдзин возгласил свой азан, древо счастья и величия ещё только подпоясывалось кушаком. Но намаз Тамерлан всё же выстоял, после чего его уложили в постель и послали за лекарями. Лекари долго осматривали больного, совещались и постановили, что его недомогание есть лишь результат длительного переутомления и нужно просто дать телу отдохнуть, не перегружать внутренность обильной пищей и напитками. Между зухром и асром Тамерлан почувствовал себя лучше и даже позвал к себе Аллахдада, чтобы сразиться с ним в шахматы. Вторую партию он играл белыми и страшно удивил и напугал Аллахдада тем, что совершал нелепые ошибки, но ещё больше бывалого вояку насторожило, когда Тамерлан принялся вспоминать битву за Дели и сказал:
— А что, если я переброшу ферзя с центра на правый фланг? Помнишь, в битве с султаном Дели ты стоял по центру против Маллухана, а я перебросил тебя с твоей конницей на правый фланг? Это здорово помогло нам тогда выиграть сражение.
— Простите, хазрет, но вы тогда перебросили с центра на правый фланг не меня, а Али-Султана Таваджи, — осторожно поправил больного государя Аллахдад.
— Разве?.. — задумался Тамерлан, почёсывая бороду. — Похоже, ты опять выиграл. Причём играя чёрными. Поздравляю. Третью партию сыграем завтра. Я хвораю, устал. А ты отлично играешь, Аллахдад! Когда мы придём в Китай, мы сыграем с тобой живыми фигурами. Нарядим китайцев в чёрные и белые одежды, и когда какая-нибудь фигура будет побита, её станут умерщвлять по-настоящему. Шахматы заслуживают, чтобы в них фигуры гибли всерьёз.
— А что будет с теми, которые останутся на доске после окончания партии? — спросил Аллахдад.
— Я пока не придумал, — сказал величайший шахматист вселенной. — Может быть, по обращении в мусульманство мы возьмём их к себе на службу… Но только языки им придётся отрезать — я страшно не люблю китайский акцент!
Становясь на послеполуденную молитву, Тамерлан шепнул поддерживающему его Искендеру:
— На сей раз я, кажется, и впрямь разболеваюсь.
После асра он лежал на коврах и некоторое время беседовал с улемом Шемс ад-Дином аль-Асхабом ар-Рассом, славящимся своими обширными познаниями в области преданий о малайках — высших ангелах, наиболее приближённых к Всевышнему Богу.
— Я слышал, что сложилось определённое представление о том, как они должны выглядеть, — говорил Тамерлан слабым, больным голосом. — Это так?
— Да, — отвечал улем, — многочисленные видения праведников составляют целый свод свидетельств о малайках, благодаря чему можно даже представить себе портретное изображение того или иного высшего ангельского существа. Вот, к примеру, ангел, которому назначено быть предвестником кончины мира и наступления Страшного суда. Это существо огромных размеров. Одно только крыло его могло бы полностью накрыть как навесом Самарканд, а крыльев у Исрафила четыре, они кожаные и покрыты серебром и позолотою. Тело у него такое длинное, что если бы он лёг на землю, то, упираясь ногами в Бухарские ворота Самарканда, пальцами рук касался бы Самаркандских ворот Бухары. И всё тело покрывают зубастые рты, усы и бороды грешников, мучающихся в Джаханнаме. И как только новый грешник попадает в зиндан вечных страданий, так на теле Исрафила появляется новый стонущий рот. Когда же на теле его не останется места для этих ртов, тогда и наступит конец света.
— Ужасно, но разумно, — оценил описание Исрафила Тамерлан. — Любопытно, а как выглядит вдохновитель Мухаммеда?
— Рух Алкудус Джабраил весь соткан из света, и тело его покрывают бесчисленные белоснежные голубиные крылья, — отвечал улем. — Лицо у него как светлое пламя, а руки как солнечные лучи.
— Понятно, а ангел смерти?
— Азраил? Он скорее похож на Исрафила, но только тело его покрывают не рты грешников, которые уже умерли, а глаза и языки живущих на земле людей. И когда рождается новый человек, на теле Азраила появляются новые два глаза и язык. Когда же Азраил производит свою жатву и отнимает у людей души, количество глаз и языков на его теле соответственно сокращается. Азраил огромен. Он гораздо крупнее Исрафила и Джабраила. Количество ног у него такое, что все праведники, имевшие видения, не могли с точностью сосчитать их. Так же и крылья. Их тоже бесчисленное множество. И у Азраила четыре лица. Первое лицо…
Шемс ад-Дин аль-Асхаб ар-Расе продолжал рассказывать об ангеле смерти, описывая в отдельности каждое из четырёх его лиц, но Тамерлан уже не слушал его. Холодный пот выступил по всему его телу, и дышать стало трудно.
Значит, всё-таки Азраил! Тамерлан когда-то уже слышал все эти сказки о том, как выглядят ближайшие к Аллаху ангелы, и всегда посмеивался, но сейчас жуткое впечатление сегодняшнего утреннего сна воскресло с прежней силой, и болезнь стала наваливаться тяжёлым слоновьим брюхом, вселяя в душу великого властелина панику — а что, если он и вправду смертен?
И всё же ему не хотелось смиряться. Дослушав улема, он приказал всем собираться на поминки по матери биби-ханым. Их Сарай-Мульк устраивала в доме, пристроенном к мечети, в которой и находилась усыпальница Тамерлановой тёщи. Там заодно должно было состояться прощание с Пир-Мухаммедом, уезжавшим в свою Индию, дабы готовиться к предстоящему походу. На поминках великий эмир мельком виделся и с испанскими послами, расспросил их о том, забеременели или ещё нет их наложницы. Потом ему показалось, что он уже вчера их об этом спрашивал, а значит… А значит, это всё-таки Азраил!..
Пир-Мухаммед был красив и наряден, дивно похож на покойника Джехангира. Тамерлан даже один или два раза оговорился и назвал внука именем сына. Прощаясь с Пир-Мухаммедом, он подарил ему огромный табун коней и караван верблюдов, навьюченных громадными чувалами из ковровой ткани, полными дорогих одежд, украшений, оружия и золотой посуды.
Наконец всё кончилось, владыку доставили назад в Кок-Сарай, он из последних сил отстоял на вечернем намазе, после чего лёг и погрузился в глубокое забытье.
Потерпев поражение от Тамерлана, султан Делийский Махмуд со своими главными воеводами Туган-ханом и Маллу-ханом вернулся в свою столицу, взял жён, детей и имущество и бежал из города в окрестные густые леса, малодушно оставив жителей на разграбление и погибель. Когда царь Самарканда со своим несметным войском вступил в город Дели, самые знаменитые вельможи, праведники и потомки пророка Магомета явились к нему и челом били, да пощадит он всех жителей делийских. И Тамерлан со лживою улыбкой поклялся не отдавать город на расправу и грабёж. Успокоенные сим лицемерным уверением делийцы мирно приветствовали захватчиков, впуская их в свои дворы и жилища. Казалось, что волки, забравшись в кошару, где сидят агнцы, готовы забыть свой кровожадный нрав и щипать из яслей солому и сено. И шесть дней было так. Но хитрый Тамерлан, раздобыв одежд, в каких ходили жители Дели, нарядил в них отряд своих кметей и заставил их напасть на своих же, дабы потом объявить, что делийцы оказались вероломными. Тотчас после этого огромный город подвергся неистовому разграблению и убийству. Отчаяние несчастных жителей бывало таково, что некоторые из них поджигали свои дома и сгорали в них вместе с детьми и жёнами, того ради, чтобы жёны не подверглись поруганию, а дети — унылому рабству. В несколько дней красивый и цветущий град Дели превратился в дымное и смрадное пепелище. Река Джамна, на коей построен Дели, понесла кровавую весть волнами своими в великую реку Ганг, в которую она вливается. Но недолго оставалось Гангу ждать и самого кровопроливца, и его лютые дружины. С лёгкостью покоряя одну крепость за другой, он прошёл по всему султанату Делийскому, везде сея смерть и разрушение, убивая гебров, а вместе с ними и всех остальных. Нигде не могли укрыться несчастные жители, даже и в непроходимых лесах, более густых, чем леса Мазандерана и Сибири, ждала их печальная участь. Не стану описывать все их бедствия, ибо Гайасаддин Али, летописец Тамерлана, подробно поведал миру об этом, лукаво восхищаясь реками крови и горами трупов, но в душе содрогаясь от величия зла, причинённого Тамерланом.
Наконец, достигнув горной стены Гималайской, уносящейся ввысь к самим облакам, Тамерлан пресытился грабежом и убийствами и дал приказ возвращаться в Самарканд, куда и прибыл к весне года от Рождества Христова одна тысяча триста девяносто девятого. Тотчас же по возвращении он построил большую соборную мечеть в память об индийском походе своём. А сколько привёз он рабов и рабынь, сколько адамантов сверкающих и иных драгоценных каменьев, сколько серебра и золота, коней и слонов и разного скарба, тому несть числа. И всё сие было добычею самого разнузданного разбоя и грабежа, прикрываемого лживыми словесами о войне с неверными.
Но, радуясь победам над чужими, Тамерлан вынужден был огорчиться, ибо родной сын его Мираншах, всё больше впадая в безумие, измыслил, будто он способен притязать на владения отца своего. И потому лишь, что всё своё имущество он, будучи правителем Хорасанским, пустил по ветру, словно солому, в беспрестанном пьянстве и разгуле. К тому времени погиб другой сын Тамерлана, Омаршейх, и не оставалось у него опоры в сыновьях, ибо и четвёртый сын, Шахрук, видя смертолюбивый и человекозлобивый нрав отца, стал от него отдаляться, душою стремясь к Богу.
Прожив год в Самарканде, Тамерлан с войском отправился в Герат, где, владея Хорасаном, царствовал его сын Мираншах. Тот не оказал никакого сопротивления и был низложен. Многих вельмож двора Мираншахова предал Тамерлан казни, одних вешая, других лишая головы. Та же участь готовилась и Мираншаху. Он покорно ожидал её, но в последний миг был пощажён, избит палками и отправлен в ссылку в отдалённые земли, прилежащие к владениям Тамерлана. Шахрук получил вместо него Хорасан в свою вотчину и стал править в Герате гораздо умнее и расчётливее своего сумасшедшего братца.
Но Аллах продолжал наказывать Тамерлана в его же собственной семье. Находясь в Хорасане, он оставил Самарканд в попечение Мухаммед-Султану, сыну Джехангира, а Фергану — другому внуку, Искендеру, сыну Омаршейха. Покуда дед отсутствовал, внуки затеяли усобицу. Вражда чуть не переросла в войну, но дед вовремя возвратился, рассудил задирщиков, наказав обоих по заслугам и строго, хотя и весьма любил Мухаммед-Султана.
Старость начала приближаться к покорителю мира, но, чувствуя дряхлость, он спешил забыть о числе прожитых им лет и стремился к новым завоеваниям. Проведя в своей столице год после разорения Индии, он стал готовить великий поход в закатные страны, противу султана Баязета, который уже настолько утвердился в Малой Азии и Греции, что вот-вот намеревался взять Царь-град Константинов. По силам он был равен Тамерлану, и, прежде чем идти на него, Тамерлан хотел отменно подготовиться и проверить, кто искренний его слуга и союзник, а кто мнимый. Для того изобрёл он способ, в истории не новый, но достаточно испытанный и надёжный. Он усоп. Сиречь прикинулся усопшим. Якобы внезапная болезнь унесла его душу из тела. Тотчас раскрылись намерения многих чиновников и властителей при дворе, желавших смерти своего государя, дабы ещё больше укрепить свою власть. Волчата, внуки Тамерлановы, тотчас принялись кусать друг друга, деля меж собой добычу — огромное царство. Оба Пир-Мухаммеда показали себя алчными хищниками, готовыми забыть родство ради наживы. Внезапно прокатился слух о чудесном воскрешении усопшего, и чувствующие себя виновными затаились, а надеющиеся на прощение поспешили в самаркандский дворец владыки, дабы покаянно встать пред ним на колени. Тамерлан сурово наказывал тех, кто не утерпел поскорее воспользоваться его смертью. Плахи и виселицы во множестве были установлены в Самарканде. Первые оросились кровью обезглавленных, вторые украсились гроздьями висельников. Старший сын Омаршейха, внук Пир-Мухаммед, утратил своё владение в Фарсийской земле. Другой Пир-Мухаммед лишился своей изрядной доли в отцовом, Джехангировом, наследстве. Его же брату, Мухаммед-Султану, был обещан трон Гулагу-хана.
Теперь, отсеяв плевелы, наградив верных и казнив лицемерных, Тамерлан объявил о начале великого похода против турка Баязета и назначил срок этому походу семь лет. Сие важное обстоятельство свидетельствует о той мере уважения, которое Тамерлан испытывал к военной и государственной мощи своего соперника. Время показало, что и трёх лет явилось достаточно, дабы сокрушить мышцу пятидесятилетнего потомка великого Османа. Началось с оскорбительной переписки, которую оба державных владыки затеяли меж собою. Аз, писарь при Тамерлане, именем Искендер, а бывший некогда Александр и из земли Рязанской насильно вывезенный да обращённый в поганую веру Магомета, был призван к написанию двух писем, обращённых от Тамерлана к Баязету, и бранный слог царя Самаркандского зело запомнил. По обычаю своему Тамерлан хотел выглядеть защитником слабых и попечителем притеснённых. Он писал турку, что со всех концов Османского царства приходят жалобы на бедственное житие и он, Тамерлан, сего не потерпит. К слову сказать, защищал он также и цареградского кесаря, и венгерского короля, кои оба поклонялись Спасителю Христу, а не Магомету, как Тамерлан и турок Баязет. Но дела мало — выискивая повод для войны с турком, лукавый царь Самаркандский готов был самого Сатану, врага рода человеческого, взять под свою опеку.
Ширваншах, владыка Шемаханский, будучи подданным Тамерлана, призвал государя своего спасти его от притеснений со стороны османов. Осенью, в канун тысяча четырёхсотого года от Рождества Спасителя, великая рать самаркандского царя выступила в поход, пересекла Хорасан и Мазандеран, переправилась через реку Аракс и в горах, именуемых Карабахскими, встала щитом между Ширваншахом и отрядами Баязета. Трупный запах уже мерещился…
«…уже мерещился ноздрям Тамерлана, наполняя чёрную душу мечтою о грядущих несметных убийствах».
Мирза Искендер прервался, задумавшись о природе только что написанной им и ещё не успевшей раствориться фразы.
Он хорошо помнил эти события пятилетней давности. Прохладный воздух Карабахских гор, мирные селения, притихшие, приникшие под тяжестью надвигающейся войны, набрякшей, как гигантский волдырь, готовый вот-вот лопнуть и расплескаться. Запахи осени, смешиваясь с дымами бесчисленных костров, создавали особый волнующий аромат. Описание, а следовательно, и воспоминание мирзы Искендера ещё не доползло до резни грузин и армян, но трупный мрак уже наполнил его ноздри, воскрешая в памяти ужасающие картины, ради лицезрения которых его, Искендера — Александра, вывезли некогда из милой и уютной Рязаньки, навсегда оторвав от родной сторонушки и заставив в качестве личного писаря скитаться вместе с великим завоевателем по местам его завоеваний.
Искендер глубоко вздохнул. Чернила уже высохли, растворившись, и фраза про смрад, мнящийся ненасытным до такого рода запахов ноздрям смертоносца, исчезла во временном небытие. Искендер взял другой калям, обмакнул его в обычные чернила и поставил точку там, где ему надо будет продолжать свою повесть в следующий раз. Он сделал это потому, что осознал — трупный запах не плод сильного воспоминания. Он и впрямь стоит в комнате — здесь, в опочивальне Тамерлана, в его Синем дворце, и исходит смрад сей оттуда, из полутёмного угла, где на высоком ложе из мягких дамасских и прусских ковров спал сам смертоносец Тамерлан.
Искендер посмотрел на нукеров. Один спал у окна, другой сидел у двери в такой ловкой позе, что не сразу поймёшь, спит он или бодрствует, но мирза-то знал — спит. Он сложил все свои письменные предметы в ларец, аккуратно закрыл его и медленно стал приближаться к постели Тамерлана. Наконец встал совсем близко.
Лицо больного властелина, и так-то во сне всегда особенно неприятное, теперь было просто отвратительным — опухшее, сырое, с загноившимися в уголках глазами, большеротое, тёмное, как у демона. Нет, вопреки ожиданиям писаря, он ещё не умер, ещё был жив и дышал, но трупный запах действительно исходил от него, едкий и тошнотворный. Это могло послужить основанием для весьма неожиданного заключения — Тамерлан на сей раз не притворяется больным, он на самом деле болен, а быть может, и вовсе находится при смерти, коль уж начал заживо смердеть.
Тут Искендер испуганно вздрогнул, увидев, что глаза хазрета уже открыты и внимательно смотрят на него.
— Во имя Аллаха, всемилостивого и милосердого! — пробормотал мирза. — Скоро уже утро, хазрет. Вот-вот заявится векиль.
— Чем это так мерзко воняет, Искендер? — спросил Тамерлан. — Ты чувствуешь? Несёт так, будто где-то рядом гора трупов.
— Ннн… не знаю, хазрет. Может быть, вам опять приснился скверный сон?
— Что верно, то верно, — тяжело вздохнул Тамерлан. — Снова языки и глаза… Я топтал их ногами, они лопались… Брызги летели во все стороны.
— Я угадал. Значит, запах этот — остаток вашего сна. Он может ещё долго преследовать вас.
— Я метался во сне? Стонал?
— На удивление тихо спали. И проснулись так неслышно.
— Даже к ангелу смерти привыкаешь.
— Опять эти мысли про Азраила!..
— Это он мне снится, Искендер, он!
— Лучше бы вы не думали о нём!
— А как не думать? Если вот даже запах… Послушай, а может, это крыса? У нас во дворце давно травили крыс?
— Ещё в первых числах зулхиджа[168].
— Как раз!
— Почему как раз?
— Крыс вообще не надо травить. Неужто я не говорил об этом толстопузому Ибрахиму?
— Возможно, запамятовали?
— Я никогда не забываю про такие вещи. У меня давний уговор с крысами. Надо поднести им угощенье, оставить его на ночь и сказать: «Уважаемый и достопочтенный крысиный хазрет Сургылт-хан! Отведай моей щедрости, а после уведи подданных своих из моих владений». Так нужно повторить в течение одиннадцати дней, ибо число одиннадцать священно у крыс. И после того Сургылт-хан навсегда уведёт своих крыс из дома, где его так приветили честь по чести. Если же крыс морить ядом, ничего путного из этого не получится. Умирая, они мстят своим погубителям — залезают в самые дальние щели, там подыхают и начинают вонять. А чтобы извлечь их оттуда, нужно весь дом разбирать. Вот погоди, только явись проклятый Ибрахим, я устрою ему. Да его повесить мало! Отравить его, как ту крысу. Ведь подумать — какой запах!
Но когда через несколько минут заявился векиль Ибрахим, Тамерлан почувствовал новый упадок сил и еле-еле поворчал на векиля, к тому же тот начал уверять, что крыс травили не в зулхидже, а в рамазане[169]. С превеликим трудом больного умыли и переодели. Пришедший имам позволил Тамерлану лежать во время намаза, но тот отказался и всё же выстоял весь субх. После молитвы его уложили в чистую и свежую постель, и совет лекарей пришёл его осматривать. Первым делом было обнаружено сильное кровоизлияние в правом глазу, и врач Сабир Лари Каддах тотчас сказал, что хорошо бы больному выпить анисовой водки с шафраном, но только в том случае, если его больше ничего не беспокоит. Однако дальнейшее обследование обнаружило множество других симптомов, свидетельствующих об обширном заболевании всего организма. Когда дошло до обсуждения методов лечения, взгляды лучших самаркандских врачей сильно разделились. Одни, как например, Фазлалла Тебризи, полагали, что всё дело в сильном разжижении астрального тела хазрета и необходимо срочно использовать различные препараты на основе растения, которое у арабов называется йабрунан, у евреев — дудаим, у румийцев — гиппофальмос, а у армян — мандрагора. Другие категорически отрицали такой метод лечения. Лекарь из Венеции Ицхак бен Ехезкель Адмон утверждал, что ввиду угрозы кровоизлияния в головной мозг необходимо немедленно сделать кровопускание. С ним соглашались многие, в том числе Шамсуддин Мунши и немец Альбрехт фон Альтена, который также советовал, не ограничиваясь кровопусканиями, применять декокты из кардобенедикта, лопушника, пастушьей сумки, спорыша, тысячелистника и прочих кровоочистительных растений. Лекари Кырылдак Яныры и Чимит Сегбе предлагали заменить большинство упомянутых трав экстрактом женьшеня. Индиец Рамдас Нарнаул отстаивал пользу отваров из особых трав, растущих только в Индии. Были и вовсе неожиданные предложения. Мухаммед Аль-Джауфи настаивал на ваннах из мёда с добавлением капустного отвара, а Сафар Ахмед Кишрани с пеной у рта доказывал, что заболевание у Тамерлана особенного свойства и скорее связано действительно с разжижением души вследствие длительного употребления алкоголя, а посему лучшим средством был бы тайамум[170], совершенный священным песком из окрестностей горы Хира[171]. Этим песком совершал тайамум сам Мухаммед-пророк, и недавно целую бочку привезли из Мекки в Самарканд.
Решено было для начала сделать кровопускание и уговорить больного выпить в течение дня кувшин морковного сока. После того как кровь ему была отворена, Тамерлан почувствовал себя лучше и совершил полуденный намаз, но потом снова улёгся в постель, его прошибла новая волна потовыделения, и, подозвав к себе слабым голосом мирзу Искендера, он сказал ему:
— Это не крыса, Искендер. Это от меня уже пахнет трупом. Я скоро умру, Искендер, так что поспешим продолжить наши записи. Докуда мы продвинулись вчера?
Искендер быстро приготовился для письма и ответил:
— На том, как ваше могольское знамя привело в неописуемый страх воинов Малик-багатура, хазрет. Вот последние слова: «Я одержал полную победу и переместился в сторону Рабат-Малика. Там меня торжественно встречал эмир Кейхосроу-Джиляны, поздравляя с успехом».
— Разве мы на этом остановились, а не на том, как я наконец помирился с Хуссейном?
— Должно быть, вы только собирались начать рассказ об этом, но пришёл багатур Аллахдад играть с вами в шахматы.
— И мы играли вчера с ним?
— Нет, вчера вы только должны были сыграть третью партию, но, не чувствуя в себе сил, отказались.
— Я уже теряю ощущение времени и не помню, что было вчера, что позавчера, а что сорок лет тому назад. Пора нам мириться с Хуссейном. Пиши, Искендер: «Мы расположились на отдых и собирались по достоинству отметить наши победы над эмиром Хуссейном, как вдруг приходит весть — эмир Хуссейн осознал всю свою неправоту и страстно мечтает о том, как бы нам с ним помириться. Я с радостью устремился к нему навстречу и ожидал его в местности Барсын. Как сейчас помню, снегу навалило тогда непомерно много, стояли сильные морозы, но мысль о том, что мы сейчас помиримся с Хуссейном, грела меня лучше огня и вина. Вдруг приходит новая весть — эмир Хуссейн возвратился и уже не хочет мириться. Ну, тогда и я отправился в Ташкент, и там провёл эту зиму».
«Снова здорово! — подумал Искендер. — Будет ли конец его душещипательным воспоминаниям о том, как они всё мирились и мирились с Хуссейном, всё никак на могли помириться, покуда Тамерлан не укокошил беднягу!»
Больной слабым голосом продолжал диктовать бесконечную историю своих ссор и примирений с эмиром Хуссейном. Снова, на сей раз узнав о помощи Тамерлану со стороны хана Джете, Хуссейн клялся на Коране, умоляя своего соперника: «Забудем вражду!» И великодушный Тамерлан соглашался и тоже присягал на Коране. А между тем трупный запах всё сильнее наполнял комнату, и Искендера уже тошнило от этой вони. Ненадолго заглянула кичик-ханым, ласково побеседовала с супругом и как бы невзначай спросила:
— А надолго уехал посланный вами с китайцем Джильберге?
— Он проводит китайского посла до границ Могулистана и вернётся. А что? — поинтересовался Тамерлан.
— Как жаль! Я думала, он доедет до самого Китая и привезёт мне оттуда одну вещицу, о которой я его просила.
— Мы сами скоро отправимся в Китай, возлюбленная моя Тукель, — тихо пробормотал великий завоеватель, — и тогда ты получишь сколько угодно китайских вещей и вещиц.
— Скорее бы! — надула свои кокетливые губки кичик-ханым. — А вы, кажется, нездоровы, супруг и государь мой?
— Лёгкое недомогание, о звезда, подобная Айук! — тихо улыбнулся Тамерлан, трогая Тукель за руку.
— От вас пахнет болезнью. Вам бы следовало принять ванну из розового масла. Я пришлю вам, хорошо?
— Благодарю тебя, о Кааба души моей! — продолжал улыбаться, гладить руку Тукель и испускать трупный запах великий из великих.
Уходя от Тамерлана, кичик-ханым тихонько шепнула Искендеру:
— В чём дело? Почему такая вонь?
— Он, кажется, на сей раз и впрямь умирает, — печально ответил мирза и добавил: — И очень скоро. Не сегодня-завтра.
— Какой ужас! — фыркнула Тукель и сверкнула глазками, готовая соблазнить даже этого малособлазнительного уруса, лишь бы только поскорее умер дурно пахнущий супруг. Но, выйдя из комнаты, она подумала, что вовсе и не желает Тамерлану смерти. Ведь разве плохо ей живётся при нём живом?
Не успел Тамерлан продолжить диктовку, как заявился Аллахдад с вопросом, не желает ли султан Джамшид сыграть наконец третью, отложенную, партию в шахматы. Ему не терпелось завоевать звание главнокомандующего всеми кушунами вместо Джеханшаха, но этим мечтам не суждено было сбыться.
— Вот что, дорогой Аллахдад, — сказал главнокомандующий над всеми главнокомандующими и султан всех султанов, — ты, бесспорно, один из лучших моих полководцев и отменный шахматист. Но я сейчас не в форме, а Джеханшах всё же лучший стратег, чем ты. А потому оставайся тем, кто ты есть сейчас. Поезжай к своим и готовься к походу. Первое раджаба уже не за горами. Вот тебе моя рука.
И Аллахдад, сжав зубы от обиды, склонился к левой руке повелителя, чтобы поцеловать её на прощанье. Когда он ушёл, наступило время асра. Вместе с имамом появились трое из совета лекарей. Осмотрев больного, они разрешили ему совершить послеполуденный намаз, а когда аср закончился, сделали ещё одно кровопускание, от которого Тамерлану вскоре сделалось хуже. Тут рабы принесли в его комнату большой серебряный чан, наполненный розовым маслом, присланный Тукель. Лекарь Шамсуддин, оставленный для того, чтобы следить за состоянием больного, воспротивился принятию такой ванны, но Тамерлан был непреклонен.
— Мне надоело вонять так, будто я гора отрубленных голов, — заявил он. — Любезные мои жёны приходят навестить меня. Хорошо ли, что я испускаю зловоние?
Разместившись в чане с разогретым розовым маслом, нестерпимо благоухающим, Тамерлан решил продолжить диктовку мирзе Искендеру.
— Так, — сказал он, — мне уже лучше. Мы можем писать дальше нашу «Тамерлан-намэ». Итак, после торжественного примирения с эмиром Хуссейном мы оба сели на коней и разъехались в разные стороны. Он отправился в Сали-Сарай, а я — в Кеш, где решил хорошенечко отдохнуть. Из Кеша я написал письмо своему старшему сыну, Мухаммед-Джехангиру, требуя, чтобы он явился ко мне со своими воинами и во всеоружии.
— Выпейте хотя бы ещё чашу морковного сока, — попросил Тамерлана лекарь Шамсуддин.
— Замучили вы меня с этим соком, — прокряхтел больной, всё же принимая из рук врача полную пиалу оранжево-красной жидкости. — Я столько вина и бузы за всю свою жизнь не выпил, сколько за один лишь сегодняшний день этой морковной сукровицы.
Не допив до конца чашу, он продолжал диктовать:
— В это время я получил письмо от эмира Хуссейна. Он сообщал, что эмиры Бадахшана возмутились против него и что он отправился их усмирять. Я ответил эмиру Хуссейну, что желаю ему не свернуть себе шею. Нет, Искендер, напиши лучше: «Желаю ему счастливого пути». Когда я расположился на отдых вокруг Кеша, то почувствовал себя так же хорошо, как сейчас. Тут ко мне пришла весть, что Малик-Хуссейн, правитель Герата, грабит жителей во владениях эмира Хуссейна. Я тигром метнулся туда с воинами, переправился через реку Тёр… мэ… мы… мы-ы-ы-ы…
— Что с вами, хазрет? — всполошился лекарь.
— Вам плохо? — спросил писарь.
— Мне хо-охо, — мычал в ответ Тамерлан. — Ихкендег, пихи дайхе. Пихи, говогю! Переправился… Вот видите, всё в порядке. Переправился через реку Термез, отнял у Малик-Хуссейна всё награбленное им добро и возвратил его людям, подвала-вала-вала… подвластным эмиру Хуссейну. Сам же я, чтобы помочь эмиру Хухейну, отправилха к хтоликхе… к столице Бадахххха… Бадахшана… и эээээ… ыыыыы… ммммм…
Тамерлан забил левой рукой, разбрызгивая повсюду шибко пахучее розовое масло, сквозь аромат которого, как почудилось Искендеру, всё равно пробивался мертвецкий дух. Шамсуддин громко приказал слугам как можно скорее вытаскивать хазрета из серебряного чана, служившего ванной, и насухо обтирать его. Слугам пришлось повозиться. Тело Тамерлана, скользкое от розового масла, было непослушным, к тому же сам властелин, как бык, ужаленный дюжим слепнем, брыкался и мычал что есть мочи. Лишь с огромными усилиями его удалось вытереть, обрядить в два халата — полотняный и парчовый, и уложить в постель. Он продолжал дико мычать, хватая себя левой рукой то за рот, то за горло. Сбежавшиеся лекари долго не могли с точностью поставить диагноз и наконец поставили самый простой — потеря речи.
В это воскресенье, 2 ноября 1404 года, глава испанского посольства, магистр богословия дон Альфонсо Паэса де Санта-Мария, сидя в одной из комнат Синего дворца, потихонечку предавался пьянству в компании с личным гвардейцем короля Энрике, доном Гомесом де Саласаром. Наложницы, Гириджа и Афсанэ, были при них, равно как и наложницы придворного кастильского писателя дона Руи Гонсалеса де Клавихо, который тем временем сидел в соседней комнате и описывал подробности праздника, устроенного две недели тому назад старшей женой сеньора Тамерлана, биби-ханым Сарай-Мульк. Писание отвлекало его от ноющей печени, и он увлечённо выводил строку за строкой: «А сей шатёр снаружи и изнутри был украшен весьма красивою вышивкой. В нем две двери, одна за другой; первая дверь — из тонких красных прутиков, переплетённых меж собою и покрытых снаружи лёгкой шёлковой тканью розового цвета. Сия дверь была сделана так, чтобы и в закрытом виде сквозь неё мог протекать воздух и чтобы те, кто находился внутри, могли наблюдать за происходящим снаружи, сами же оставаясь невидимыми. А перед этою дверью была другая, такая высокая, что в неё мог бы въехать всадник на коне, отделанная позолоченным узорным серебром с эмалью и инкрустациями из лазури и золота тонкой работы. Отделка была столь искусная, что подобную трудно встретить и в той земле, и в христианских странах. На одной двери был изображён святой Пётр, а на другой — святой Павел, держащий в руках покрытые золотом книги. Обе сии двери, как сказывают, Тамерлан нашёл в Бруссе[172], когда разграбил турецкую казну.
Перед описанными дверями, посреди шатра, стоял ковчежец, похожий на маленький шкаф, в нем хранились серебро и посуда. Сделан он был из золота и разными способами богато отделан эмалью. Высотою он по грудь человеку, сверху гладкий, а по краям с мелкими зубчиками, покрытыми зелёною и голубою эмалью; шкафчик украшен каменьями и крупным жемчугом, в середине одной из стенок в окружении жемчугов и каменьев вставлен алмаз величиною с небольшой орех и округлый по форме, но не очень ясный. В шкафу — маленькая дверца, внутри — чашки, а поверху — шесть золотых кувшинов, украшенных жемчугом и каменьями.
Внизу, подле шкафа, стоял маленький столик, высотой в две пяди[173], также отделанный множеством каменьев и отборнейшим жемчугом. Вместо столешницы у него служил изумруд, очень яркий и хорошего цвета, гладкий, как доска, длиною около четырёх пядей, а шириною в полторы пяди.
Перед этим столиком, похожим на блюдо, стояло дерево из золота, наподобие дуба. Ствол его в человеческую ногу толщиной, со множеством ветвей, раскинувшихся во все стороны, на ветвях листья как у дуба. И возвышалось оно в человеческий рост над блюдом, стоящим рядом. А плоды его были из светло-розовых и красных рубинов, изумрудов, бирюзы, сапфиров, крупного отборного жемчуга, удивительно яркого и круглого, и все сии драгоценности повсюду украшали дивное древо, а на одной ветке сидело много маленьких разноцветных золотых птичек, отделанных эмалью, некоторые с распущенными крыльями, иные словно собирались слететь вниз, третьи как бы клевали плоды с дерева и в клювах держали рубины, бирюзу, прочие каменья и жемчуг…»
В этот миг стук в дверь прервал работу писателя.
— Прошу вас, войдите! — отозвался де Клавихо.
— Добрый вечер, дон Руи Гонсалес, — сказал на своём смешном испанском входящий в комнату Мухаммед Аль-Кааги. Пожив здесь, среди своих, он стал говорить с куда большим чагатайским акцентом, чем раньше. — Я не помешал вам?
— Это не страшно. Присаживайтесь.
— Некогда, дон Гонсалес. Прошу вас срочно собираться. Может быть, сегодня же вы и ваши соотечественники отправитесь в далёкий путь на свою родину, а я желал бы поехать с вами.
— А что случилось?
— Пятнадцать минут назад я виделся с личным секретарём сеньора Тамерлана, — отвечал Мухаммед с самым взволнованным видом. — Незадолго до нашей встречи у самаркандского государя отнялась речь. По-видимому, китайский поход не состоится. Великий Тамерлан при смерти. Ваши друзья не вполне понимают важность момента. Они, кажется, пьяны. Ступайте и растолкуйте им. Нельзя терять ни минуты. Если сеньор умрёт, вас могут ещё очень и очень долго не выпустить из Самарканда, дабы вы не растрезвонили о кончине великого хозяина Востока.
— Я всё понял, Мухаммед, — сказал де Клавихо. — Организуйте наших слуг, а я сейчас заставлю дона Гомеса и дона Альфонсо очухаться. Эти пьянки полностью выбили их из нормальной колеи.
Через полчаса, наряженные в лучшие чекмени из подаренных Тамерланом, послы короля Энрике явились на царскую половину дворца Кок-Сарай, дабы предстать перед умирающим государем и ещё раз просить его, чтоб отпустил домой. Дону Гонсалесу с трудом удалось заставить своих соотечественников оторваться от столь важного занятия, как питие вина и пение кастильских застольных песен, привести их в более или менее опрятный вид и потащить за собой на аудиенцию. Мухаммед Аль-Кааги шёл впереди испанцев, расчищая путь сквозь снующую толпу каких-то слуг, нукеров, лекарей и секретарей, заполнивших огромную залу, из которой вели коридоры в покои государя. Но у дверей в эти коридоры стояла стража, которою распоряжались какие-то воинственного вида юноши. Увидев их, Мухаммед опешил — мало того, что они были пьяны и едва ли не так же, как дон Альфонсо, мало того, что среди них был восемнадцатилетний сын Мираншаха, опозоренный на курултае Султан-Мухаммед, но гораздо более удивительно было увидеть здесь совсем неожиданную личность — Султан-Хуссейна. Того самого Тамерланова внука, который совершил предательство во время осады Дамаска, был схвачен, бит палками, затем снова бежал и вот уж три года наводнял империю деда слухами о своём грядущем величии и походе на Самарканд.
Султан-Хуссейн тоже был пьяноват, но не так сильно, как Султан-Мухаммед. Встав на пути Мухаммеда Аль-Кааги и кастильских послов, он упёр руки в боки и грозно вопросил:
— Кто такие?
— Послы эмира Кастилии, короля Энрике Второго, — отвечал Мухаммед.
— Какие ещё послы? — нагло нахмурился Султан-Хуссейн.
— Они требуют немедленной аудиенции у его величества Тамерлана. Прошу не задерживать! — Мухаммед нарочно вёл себя так, будто не узнает Султан-Хуссейна и не знает, с кем разговаривает.
— А ты кто такой? — спросил нерадивый внук ещё наглее.
— Я — Мухаммед Аль-Кааги, особо доверенное лицо великого Султан-Джамшида Тамерлана, и ещё раз прошу вас не задерживать меня.
— Это с какой же стати?
— Вот моя пайцза!
— Да чихать мне на пайцзу! Никаких таких послов Султан-Джамшид Тамерлан не звал к себе. Ступайте прочь!
От такой наглости у Мухаммеда перехватило дух.
— В таком случае осмелюсь спросить вас, принц Султан-Хуссейн: по какому праву вы здесь распоряжаетесь? Насколько мне известно, получив под Дамаском порцию палок за предательство, вы три года находились вдалеке от государственных забот своего деда. Или его внезапная болезнь так возвысила вас?
— Что-о-о?! Эй, а ну-ка, взять этого дерзкого!
Мухаммед поспешно выхватил из ножен свою кривую саблю и изготовился к бою. Видя это, дон Гомес де Саласар с величайшей охотою обнажил свой кастильский клинок и встал бок о бок с Мухаммедом. Дон Руи Гонсалес, правда не столь охотно, но всё же последовал примеру дона Гомеса, а магистр богословия призвал на помощь Пресвятую Богородицу. Запах розового масла, царящий здесь, в преддверии покоев сеньора Тамерлана, воскресил в его памяти один монастырёк неподалёку от Толедо, печальное кладбище, где похоронены его мать и сестрица, и дон Альфонсо с грустью подумал: «Неужто это конец?» Впрочем, эта мысль частенько выскакивала в его мозгу в подобных ситуациях, а драка уже началась, и дон Альфонсо с ужасом взирал на то, как несколько нукеров довольно лениво теснят Мухаммеда, дона Гомеса и дона Гонсалеса. Заваруха и дальше бы развивалась не столь оживлённо, если бы дон Гомес не проткнул плечо одному из нукеров. Тут уж рукопашная завязалась нешуточная. Мухаммед получил укол остриём сабли в шею, дон Гомес ранил ещё одного нукера, а дон Гонсалес неожиданно для всех выбил саблю из рук самого Султан-Хуссейна, повалил его на пол и в азарте чуть было не зарубил своим тонким и длинным мечом, если бы не подоспевшая подмога. Воюющую горстку европейцев смяли, обезоружили, крепко схватили. На месте боя появился ещё один отпрыск Мираншаха, Сулейманшах. Быстро разузнав, в чём дело, он отдал приказ — испанцев препроводить в их апартаменты и запереть до дальнейших указаний, а Мухаммеда Аль-Кааги за то, что он явился зачинщиком драки, подвергнуть наказанию, всыпав ему полсотни палочных ударов. Султан-Хуссейн ликовал:
— Мои палки уже позабылись, а вот твои ждут тебя, о носитель пайцзы Мухаммед… как тебя там? А с тобой, франкская морда, я ещё посчитаюсь! — крикнул он уводимому прочь дону Гонсалесу, который, разумеется, не мог понять смысла обращённой к нему угрозы, ибо не знал чагатайского языка. Когда его, обезоруженного, измятого, растрёпанного и взбудораженного, втолкнули в комнату и щёлкнули за его спиной замком, он в бешенстве походил туда-сюда, вытер с губы сочащуюся кровь, подсел к столу, прочитал последнюю написанную им фразу: «…и в клювах держали рубины, бирюзу, прочие каменья и жемчуг…», фыркнул и пробормотал:
— Н-да… Птички!.. Дочирикались!..
В тот день, когда Тамерлан потерял дар речи, немецкий рыцарь Иоханн Шильтбергер, известный среди чагатаев как минбаши Джильберге, заканчивал проверку своего ходжентского гарнизона, который хоть сейчас готов был выделить тысячу прекрасно обученных воинов для долгожданного похода на Китай. Сопроводив китайского посла до самого Иссык-Куля, немец вдоволь налюбовался сказочными красотами этого озера, помог одному местному богатому баю избавиться от назойливой шайки разбойников, грабивших его владения, получил от бая мешок таньга и возвратился в Мавераннахр со своими слугами и оруженосцами. Ему хотелось подольше побыть в Ходженте, как следует подготовиться к назначенному на первое раджаба походу, а попутно забыть про Тукель и её измену с этим красавчиком Мухаммедом, который хорош в обхождении и, должно быть, не совсем плох на своей дипломатической службе, но как можно было променять его на мужественного, семижильного минбаши… Это не укладывалось в голове у Шильтбергера, жгло ему душу, в памяти мерещился силуэт журавлиного чучела на фоне лунного неба, и хотелось уже поскорее вернуться в Самарканд, узнать, как там, что там. Быть может, Тукель осознала свою ошибку и ждёт не дождётся его возвращения?
Он уехал из Самарканда на другой день после великого курултая, и с тех пор минуло два воскресенья. Подошло третье. Иоханн давно уже сбился с календарного счёту и не мог точно сказать, какое сегодня число — второе ноября или двадцатое октября. В тонкостях местного лунного календаря ему лень было разбираться, и он вёл свой отсчёт дням — сколько прошло воскресений с того или иного события. Благо, они хотя бы семидневную неделю тут соблюдали, басурмане проклятые, и то спасибо! Итак, вычислив, что он не был в Самарканде уже почти три недели, Шильтбергер в понедельник начал собираться в дорогу, а во вторник покинул Ходжент. Он ехал и недоумевал, как это так, его, прожжённого бабника, которого ни одна красотка не могла охмурить, вдруг поймала на крючок эта монголка, состоящая в гареме у старого чагатая! Но прекрасные плечи, искристые глаза и манящие губы так и плавали во взоре рыцаря, заслоняя собой мавераннахрские пейзажи. В душе у него было неспокойно, но чем дальше он отъезжал от Ходжента, тем скорее ему хотелось в Самарканд.
От Ходжента до Самарканда было примерно около сорока трёх фарасангов — расстояние, которое можно преодолеть при сильном желании за пару суток, при доброй езде за три дня, но минбаши Джильберге добирался почти целую неделю. Сначала он довольно бойко двигался по левому берегу Сайхуна и ужасно обрадовался, когда дорога свернула влево, оставляя одну из двух главных рек Мавераннахра позади. К вечеру он и его спутники добрались до караван-сарая, расположенного почти посредине пути от Ходжента до Самарканда, и здесь, разговорившись с купцами, двигающимися второй день из столицы в Ташкент, он узнал потрясающую новость. Оказывается, не далее как в воскресенье Тамерлан, который и до того чувствовал себя плохо, окончательно слёг и даже утратил речь. Кто-то из лечащих его врачей проговорился, что дни измерителя вселенной сочтены. В тот же день во дворце Кок-Сарай объявился предатель Султан-Хуссейн и вместе с сыновьями Мираншаха, Султан-Мухаммедом и Сулейманшахом пытался произвести в Синем дворце переворот. Подвело заговорщиков лишь то, что все они и большинство их людей были пьяны. В полночь явился старший из сыновей Мираншаха, любимчик Тамерлана Халиль-Султан, и разогнал подвыпивших молодчиков, причём Султан-Хуссейна он хотел посадить под стражу, но тот снова куда-то улизнул.
Продолжая свой рассказ, купцы цокали языками, возводили очи горе, всплёскивали руками и нарисовали такую жуткую картину тревоги и хаоса, царящих в Самарканде, что расчётливый немец невольно задумался, а стоит ли ему вообще спешить. Разум подсказывал ему, что в смутное время лучше держаться подальше от великих столиц и государевых дворцов. На другой день он сказался больным и никуда не поехал из довольно уютного караван-сарая. За целый день из Самарканда не притекло ни одного человека. В четверг, продолжая оставаться в этой точке на полпути, Шильтбергер дождался каравана, идущего из Самарканда в Ходжент. Он тотчас пристал к караванбаши, которого звали Алладдином Аль-Джангери, с расспросами о том, что происходит в столице. Алладдин оказался весьма говорливым малым и нарассказывал такого, что у Джильберге волосы на голове зашевелились.
— Тамерлан мёртв, это я могу точно сказать, — говорил он. — Его смерть будут ещё долго утаивать от народа, а тем временем обстряпывать свои делишки. Сейчас всякий здравомыслящий человек предпочитает исчезнуть из Самарканда, чтобы ненароком не оказаться замешанным в том или ином заговоре или не попасть под горячую руку заговорщикам.
— А что Султан-Хуссейн? Где он сейчас? Не слышно?
— Ну да, не слышно! То там, то тут — грабят, поджигают дома, насилуют. Говорят, к нему сейчас идёт рать из Хорезма, сплошь из узбеков, а эти узбеки — известный народ. Дикари и разбойники. Не приведи Бог, чтобы хотя бы тысяча их жила в Самарканде, а тут целое войско нагрянет! Кого ж ещё мог собрать Султан-Хуссейн, как не отребье! Но ведь и этого мало.
— А что ещё такое?
— Аллахдад, которого Тамерлан страшно обидел, ведёт своё войско на Самарканд и хочет отомстить обладателю счастливой звезды за обиду, ещё не зная, что Тамерлан мёртв.
— Чем же обидел Тамерлан своего лучшего полководца?
— Как? Вы не знаете?
— Увы, нет.
— Да ведь когда кончились все эти бесконечные праздники по поводу объявления войны Китаю, Тамерлан подозвал к себе Аллахдада и сказал: «Аллахдад! Я уже стар и немощен, a ты моложе меня. Хочу уступить тебе свой престол, но при одном условии — если ты три раза подряд обыграешь меня в шахматы».
— И что же Аллахдад? Не может быть, чтобы он обыграл в шахматы лучшего шахматиста во всей вселенной.
— В том-то и дело! Баязет не мог обыграть нашего Тамерлана, а Аллахдад обыграл. Но хазрет вдруг, заупрямился и сказал: «То была шутка, и никакой престол свой я тебе отдавать не собирался. Откланивайся и проваливай». Тот смирился поначалу, но потом гордыня его обуяла, и решил он во что бы то ни стало отнять у Тамерлана трон, тем более что отныне он по закону принадлежит ему, ведь условие было выполнено — трижды Аллахдад обыграл Тамерлана в шахматы, и были свидетели, когда Тамерлан обещал отдать трон в таком случае. Так что неизвестно, какая участь уготована Самарканду в ближайшие дни.
— И всё-таки мне не верится, что Аллахдад мог обыграть в шахматы самого Тамерлана.
— Аллах свидетель!
— Ну, хорошо, а что слышно там про послов эмира Энрике? — спросил Джильберге, надеясь хоть немного пролить свет на жизнь Мухаммеда Аль-Кааги, которого Тукель предпочла ему, светловолосому минбаши из Шварцвальда.
— Это какого эмира Энрике? Который из Хузистана?
— Да нет же! — удивился немец неосведомлённости караванбаши. — Который сидит на острове франков.
— Ах, этого! Это вы про цапель спрашиваете?
— Почему цапель?
— Ну как же почему? Помните, они когда ещё только в Самарканде объявились, то ходили в таких смешных костюмах, будто цапли? Их в народе так цаплями и прозвали с тех пор. Потом уж они спохватились, что у нас тут благопристойные люди живут, и стали в нормальных одеждах ходить. Так вот, их, сказывают, упрятали в зиндан. Туда же, где сидят пленные четыреста китаёзов. А китаёзы голоднющие, сволочи, как накинулись на этих цапель, разорвали их на мелкие кусочки и сожрали всех разом.
— А который при них был сопровожатаем? Мухаммед Аль-Кааги?
— Про этого я, уважаемый, ничего не знаю. Должно быть, его тоже в зиндан к китайцам.
Не зная, во что верить, а во что не верить из рассказов останавливающихся в караван-сарае купцов, минбаши Джильберге провёл здесь ещё два дня. Слухи сюда прилетали настолько противоречивые, что если бы составить полный их свод, то можно было бы подумать, будто весь мир возвратился в свой изначальный хаос. Поздно вечером в субботу пришёл очередной караван, караванбаши которого сообщил потрясающую новость. Он сказал, что Тамерлан и впрямь умер и три дня лежал мёртвый, покуда не принесли того самого песка, которым пророк Мухаммед совершал тайамум, прежде чем получить из рук Джабраила пресветлую Мазари-Шариф[174]. Положив Тамерлана во гроб, его полностью засыпали этим песком, и так он лежал ещё полдня, как вдруг зашевелился, встал, вылез живой из гроба, и мало того — отныне у него обе руки и обе ноги целые и здоровые, как будто он и не хромал никогда.
И ещё целое воскресенье просидел Йоханн Шильтбергер в караван-сарае на полпути от Ходжента до Самарканда и наконец не выдержал. Лицо Тукель снилось ему каждую ночь, белое от белил и зовущее его. Рано утром, между вчерашним ночным намазом и сегодняшним предрассветным, он пустился в путь, не щадя лошадей, и к позднему вечеру прибыл в Самарканд. Он тотчас же отправился в Синий дворец, дабы лично узнать, как там великий обладатель счастливой звезды, живой ли он, мёртвый или воскресший. Некоторые следы разрушений внутри дворца свидетельствовали о том, что здесь происходили рукопашные бои. Но стража довольно быстро пропустила минбаши, а значит, власть здесь была прежняя. Потомившись ещё полчаса, он дождался, что его провели в покои Тамерлана.
В просторной комнате, охраняемой целым отрядом нукеров, на широком ложе из толстых ковров, сложенных стопкой один на другой, лежал сей великий старец, бледный как смерть, осунувшийся, но всё ещё живой, судя лишь по тому, как блеснули его глаза при появлении немецкого рыцаря, находящегося у него на службе. Секретарь самаркандского императора, мирза Искендер, по-прежнему сидел в своём уголке за столиком, на котором были разложены письменные принадлежности. Подойдя ближе к постели больного, минбаши пал пред государем своим на колени и так стоял, покуда не услышал голос мирзы Искендера:
— Встаньте, минбаши Джильберге. Хазрет не может приказать вам этого только потому, что у него отнят дар речи. Подойдите ближе и дайте убежищу вселенной полный отчёт о вашей деятельности.
— Ваше Величество, — заговорил Шильтбергер, кладя ладонь на сердце и подходя ещё ближе к тому месту, где лежал умирающий, — все ваши поручения выполнены…
Далее он принялся подробно описывать свою поездку, вплоть до того, как помогал богатому баю избавиться от шайки разбойников, причём именно в тот момент, когда он со смехом стал рассказывать, что одна из жён бая сбежала с атаманом разбойников, а доблестный Джильберге вернул её законному супругу, за дверями покоев раздался какой-то шум, затем вошёл начальник стражи и сказал:
— Хазрет! Одна из раис[175] царственного гарема просится к вам с неотложной вестью. Необходимо ваше решение.
Тамерлан пошевелил левой рукой, совершив жест, который можно было бы истолковать двояко: и «пусть войдёт», и «пошла она куда подальше». Но начальник стражи выбрал первое истолкование и через минуту привёл раису Султонгул. Некогда эта женщина была в гареме у Мухаммеда-Карима, одного из Тамерлановых минбаши. Недавно Мухаммед-Карим умер, и Султонгул пошла в услужение к новой жене обладателя счастливой звезды.
Войдя в комнату, она пала на колени перед ложем Тамерлана и зарыдала во весь голос. Послушав её завывания, владыка поморщился, и тогда мирза Искендер сказал:
— Довольно рыданий! В чём дело? Что могло случиться в гареме заслуживающего незамедлительного внимания десницы Аллаха?
— Сбежала! — вымолвила раиса Султонгул и вновь залилась слезами.
— Кто? — спросил мирза.
— Свеча моя, к которой я была приставлена, дабы не допустить угасания пламени, — произнесла раиса, известная своими пристрастиями к пышной современной поэзии.
— Разве свечи могут бегать? — усмехнулся Искендер. — Нельзя ли обойтись без излишних риторических красот? Уважаемая Султонгул, вы, если мне не изменяет память, числились раисою при госпоже Яугуя-ага?
— Да, — кивнула Султонгул.
— И вы хотите сказать, что госпожа Яугуя-ага сбежала?
— Да.
— Вы точно в этом уверены?
— Она ещё вчера исчезла, — вновь начиная реветь, заговорила раиса. — Я не придала этому значения. Но сегодня дошли слухи, что её видели выезжающей из Бухарских ворот. Она была наряжена в мужские одежды, и её сопровождал один из приближённых двора…
— Мухаммед Аль-Кааги? — воскликнул минбаши Джильберге.
— Да, Мухаммед Аль-Кааги, — кивнула раиса Султонгул.
— Ах, прохвост! Ach, verflticht Schurzenjager![176] — заревел немецкий рыцарь. — Кайзрет! Позвольте мне броситься за ними вдогонку! Я догоню и схвачу их. Я доставлю их вам, weil[177] я давно презираю этого красавчика Мухаммеда Аль-Кааги. Дайте знак, и я устремлюсь быстрее ветра. Ihr Majestat[178], дайте знак!
Тамерлан чуть-чуть приподнялся, затряс рукой, закивал и с огромным трудом промычал:
— Ы-ы-ни их! Ы-ы-ймай их!
— Он сказал: «Догони их! Поймай их!» — радостно прорычал Джильберге. — Я немедленно отправляюсь из Самарканда. Я даже знаю, куда Мухаммед везёт её! Ха-ха! Я знаю, знаю, ха-ха-ха!!!
С безумным блеском в глазах он выскочил из покоев Тамерлана и торопился покинуть Синий дворец, но на одной из лестниц нос к носу столкнулся с кичик-ханым Тукель.
— Постой, постой! Куда ты? — окликнула она его.
— О, я знаю, как вы сожалеете о случившемся! — загоготал злорадно Шильтбергер. — Он всё же предпочёл не вас, а совсем юную из жён Тамерлана. Но утешьтесь, только что я получил приказ государя изловить их и доставить в Самарканд, и будьте покойны, я выполню его приказ. На ваших глазах с Мухаммеда сдерут кожу, а его избранницу сварят кипятке.
— Нет!
— О-о-о?
— Прошу тебя, милый Джильберге. Я… я… либидихь! Только тебя! Но не лови беглецов. Пусть они обретут своё счастье.
— О-о-о! Понимаю! Вам жаль его. Ну, так тем более я привезу его государю Тамерлану. Слово рыцаря! — И минбаши Джильберге продолжил свой путь.
Его позорно избили палками, будто какого-нибудь вора или мошенника. Его, царского дипломата, носителя пайцзы! Полсотни палок — это много или мало? Смотря, конечно, как бить. Можно и до смерти, если со всей силы, остервенело. Мухаммеда пожалели. Двое палачей, проводивших экзекуцию, явно не симпатизировали детям Мираншаха и тому, что они затеяли в Синем дворце. Но и работу свою они не могли не исполнить. Поэтому как ни щадили они красавца Мухаммеда, а полежать ему после палок пришлось. Несколько дней он провёл в постели, с трудом ворочаясь с бока на бок, стеная при каждом движении. Но вот однажды утром, открыв глаза, он увидел сидящую на краю его постели Зумрад, и душа его озарилась радостными лучами.
— Что вы тут делаете, царица Яугуя-ага? — спросил он.
— Нас никто не слышит, тополь мой стройный! Называй меня, как прежде, Зумрад, — отвечала ему его прекрасная пери. — Зови меня своей чинарой, в ветвях которой заблудилась луна.
— Но сейчас в этих ветвях не луна, а ясное солнышко, — улыбнулся он, чувствуя, как из уголка глаза его вытекает слезинка.
— Я чуть не выбросилась из окна, когда узнала, что тебя подвергли избиению палками. О Всевышний! Как Ты мог видеть это и не остановить палачей!
— Не гневи Бога, Зумрад. Палачи отнеслись ко мне с сочувствием. Ведь при желании они могли бы и до смерти забить меня. А я, как видишь, жив. А теперь, после того как ты навестила меня, я в два часа встану на ноги и сделаюсь крепче прежнего.
— Счастье моё, Мухаммед, как я тоскую по тебе! Ведь мы не виделись с самого курултая!
Внезапно после этих слов тень легла на лицо Аль-Кааги. Он вспомнил силуэт журавлиного чучела на фоне лунного сияния; затем луну, заблудившуюся в ветвях чинары, — белое лицо Зумрад, откровенно признающейся в том, что она влюбилась в голос Тамерлана.
— Что с тобой, Мухаммед? Почему ты вдруг так побледнел, тополь мой могучий? — встревожилась Зумрад, кладя свою тонкую руку ему на грудь.
— Ответь мне, царица…
— Не царица! Зумрад! Чинара!
— Скажи мне, ты не любишь больше своего мужа, Тамерлана?
— Я? Своего мужа? Аллах с тобой! Разве я любила его когда-нибудь? Опомнись! Что ты такое говоришь!
— Да, тогда, на курултае. Я был пьян, но всё помню. Тогда ты призналась мне со всей присущей тебе откровенностью, что влюбилась в своего мужа, когда услышала его речь. Вспомни!
— Прости меня, мой луч светлый, прости! Я глупая девчонка! Ведь известно же, какой силой обладает голос Тамерлана. Все говорят, что, если бы не эта особенность, Тамерлан никогда бы не завоевал столько стран. Я и раньше слышала о завораживающей способности Тамерлана говорить с народом так, чтобы народ готов был выполнять любые его приказания, даже самые чудовищные. И когда я услышала ту речь на курултае, я и впрямь влюбилась… Но не в своего мужа, не в Тамерлана, не в человека, а всего лишь в голос.
— Многие женщины, влюбившись в голос, потом влюбляются и в его обладателя, — с тягостным вздохом промолвил Мухаммед.
— Но не я, не я! — отчаянно воскликнула Зумрад. — Наваждение спало с моей души. Я только твоя. Приласкай же меня!
Он посмотрел в лицо своей возлюбленной. Оно светилось неподдельной любовью, и Мухаммед с жаром схватил руку Зумрад, прижимая её ладонь к своим губам.
— Он при смерти, Мухаммед, при смерти! — заговорила Зумрад спустя некоторое время. — Он умрёт не сегодня завтра. Нам надо бежать из Самарканда. Сейчас во дворце будет не до нас.
— Решено! — отвечал Мухаммед. — Завтра же я буду на ногах и всё приготовлю к нашему побегу. Тебе придётся нарядиться в мужское платье. Хотя бы ненадолго, покуда мы отъедем от Самарканда на некоторое расстояние.
— А куда мы направимся? К твоему брату?
— Да, к Юсефу. В Мазандеран.
— И ты всё-таки уверен, что он нас приютит?
— Мой брат-близнец? Как можно сомневаться в этом! Боюсь только, что ты и в него влюбишься, ведь мы так похожи.
— Два Мухаммеда у меня в сердце не уместятся, не бойся. Ты и так переполняешь моё сердце настолько, что оно готово лопнуть.
— Ступай же, моя чинара. Ты и так подвергла себя опасности, прибежав ко мне. И давай договоримся так: что я буду ждать тебя послезавтра на рассвете с парой лошадей и всем необходимым…
— Нет, не на рассвете, а сразу после заката, как только начнётся вечерний намаз.
— Целых два дня! Я не выдержу.
— Выдержишь. Тебе надо отлежаться. Завтра приходи в себя. Послезавтра подготовь всё необходимое к дороге и во время магрша жди меня около Яшмовых ворот дворца.
— Лучше под зелёным балконом, где по утрам собираются нищие, желающие получить кусок вчерашней Тамерлановой одежды. Там гораздо темнее по вечерам. Сможешь выбраться туда?
— Постараюсь изо всех сил.
— Значит, послезавтра.
— Во время магрша!
— Под зелёным балконом!
— До послезавтра, родной мой!
Весь следующий день Мухаммед Аль-Кааги вставал и ходил, разминаясь. Суставы и мышцы ещё сильно болели, но любовь к Зумрад, вспыхнувшая с новой силой, горела в душе, и на другое утро Мухаммед почувствовал прилив сил и страшно обрадовался. Он ещё постанывал время от времени, совершая неловкое движение, которое обжигало внезапной и резкой болью, но почти весь день он был на ногах, узнал всё, что мог, о том, какая обстановка во дворце, приготовил двух лошадей, мужскую одежду для Зумрад и даже взял третью лошадь, на которую сложил необходимую провизию, оружие, тёплые вещи для ночёвок в горах Северного Хорасана и Мазандерана.
При последних лучах заката он потихоньку подъехал к задворкам Кок-Сарая. Дождался, когда муэдзин возгласил азан, и перебрался в тень под зелёным балконом.
Прошло каких-нибудь два-три мгновенья, но нервы Мухаммеда были так напряжены, что время превратилось в застывшую лаву, которая никак больше не хотела стекать со склона горы.
Вдруг дверца под балконом отворилась, и из неё, как птичка из клетки, выпорхнула взволнованная Зумрад. Мухаммед тотчас набросил на неё халат и чалму и хотел усадить на лошадь, но тут только и выяснилось, что Зумрад не умеет сидеть в седле. Пришлось ему уместить её у себя за спиной и ехать не так быстро, как хотелось бы. И время вновь стало пыткой. Но и оно прошло. И вот уже они у Кешанских ворот. Только бы миновать посты!
Мухаммед не сразу определил, кто тут юзбаши, ибо тот не удосужился иметь при себе палицу и булаву — знаки отличия командира сотни. Наконец, узнав, кто здесь самый главный, Аль-Кааги предъявил ему свою пайцзу и сказал, указывая на сидящую в седле Зумрад:
— Я срочно везу в Кеш своего больного брата. Мне даже приходится везти его с собою в одном седле. Прошу не задерживать.
— Что ж, раз так, не задержим, — прокряхтел юзбаши, взял фонарь, посветил им, оглядывая лошадей, поклажу и мнимого брата Мухаммеда Аль-Кааги. Лицо мальчика показалось ему на удивление знакомым, и он всё же слегка замешкался. Довольно увесистый кошелёк опустился ему в ладонь.
— Здесь семьдесят таньга, — сказал тихо Мухаммед.
— Проезжайте, — сказал юзбаши. — Да поторопитесь, у мальчишки очень бледный вид.
«А зачем ему везти больного в Кеш? — задумался начальник стражи, когда ворота закрылись за носителем пайцзы и его братом. — А с другой стороны, какая разница», — решил он тотчас после этого, довольный полученной взяткой. Однако лицо мальчика не давало ему покоя полночи, а когда он вспомнил, где же видел его, оторопь взяла бедного взяточника — да ведь это же самая юная из жён государя! Как, бишь, её?.. Тут перед ним встал страшный вопрос — докладывать ли начальнику всех превратных служб Самарканда, минбаши Артану, о происшествии? Промучившись до утра и даже вспомнив имя беглянки — Яугуя-ага, юзбаши рассудил так: минбаши Артан — человек свойский, и лучше будет доложить ему и тем самым предупредить. Да и откуда ему, простому юзбаши, было так хорошо знать в лицо самую молодую из жён Тамерлана? Это ещё хорошо, что он дважды случайно видел её среди царёвых жён. Нет-нет, доложить следует. Так, мол, и так — больной мальчик, пайцза, а потом только вспомнилось, где видел это лицо. Про семьдесят таньга, разумеется, говорить не следует.
А тем временем Мухаммед Аль-Кааги и Зумрад миновали перевал Зеравшанского хребта и на рассвете спускались по склонам гор, радуясь свободе. За несколько часов до полуденного намаза они уже добрались до Кеша, города, в котором некогда родился Тамерлан.
С того самого дня, когда он лишился дара речи, сны совсем перестали сниться ему. Теряя силы и сознание, он погружался в белёсый туман, то кислый, как кумыс, то сладкий, как коровье молоко. Этот туман плыл пред его взором, бесконечный и тихий, безмолвный, как сам он отныне. Временами туман начинал рассеиваться, и тогда великий эмир видел сухую траву, бегущую под ногами его коня, и это видение тоже бывало бесконечно долгим, успокаивающим и даже лёгким, если бы не тяжесть доспехов, давящих на тело со всех сторон.
Возвращаясь в мир людей, внимательных взглядов, разговоров о его состоянии, молитв к Аллаху о его выздоровлении, Тамерлан взирал на всю эту суету как на некое диковинное, даже диковатое зрелище, никому не нужное и оттого — жалобное. Порой звуки, долетающие до его слуха, удивляли своею абсурдностью, как, например, слово «яснадцать», которое послышалось ему однажды в разговоре двух лекарей. Он тужился и не мог никак вспомнить, есть ли вообще в чагатайском языке такое слово — «яснадцать» и что оно означает. С трудом он вспомнил, что это какое-то числительное. Но сколько это? Больше шестнадцати и семнадцати или меньше? То, что больше десяти, это точно. И меньше двадцати. Но сколько? Да и есть ли вообще такое числительное?
И вдруг он понял — яснадцать лет было его Айгюль Гюзель, когда он впервые её увидел. Да, да, именно яснадцать. Именно столько бывает лет нашим возлюбленным, когда мы впервые встречаем их. Независимо от того, сколько им на самом деле. Эта мысль очень позабавила Тамерлана, и он хотел было позвать к себе мирзу Искендера, чтобы тот немедленно записал… Да вспомнил, что речь отнялась и язык не слушается. К тому же и туман снова стал наползать откуда-то, белый-белый, как тот, из которого выскочил жеребёнок с перерезанным горлом, когда шли по берегу реки Тан в сторону столицы Урусов, именуемой Машкав.
Виденья бывали, да. Но не сны, а именно виденья, ничем не отличавшиеся от реальности, происходившей когда-то давно или недавно. Вдруг ни с того ни с сего вставали высокие башни из круглого кирпича, а у каждой кирпичины — глаза, рот, нос, брови, скулы… И он точно знал, что его лица не найти среди множества этих мёртвых лиц, составляющих диковинное строение. Это утешало его, ибо он знал, что покуда там нет его лица, он ещё жив.
Время от времени откуда ни возьмись накатывала волна жизни, и так неохота было вытаскиваться из тумана полубытия, ощущать некое подобие голода, вяло жевать что-то и без удовольствия пить что-то, но куда хуже было претерпевать различные процедуры, коим подвергали его лекари-шарлатаны; вот только дайте срок, он поправится и всех их подвергнет весьма простой, но чрезвычайно полезной для здоровья процедуре обезглавливания. Она от всего лечит, причём прежде всего от главного человеческого заболевания — жизни. Ведь жизнь — это болезнь. Мучительная, вызывающая раздражение и досаду. Со временем, конечно, к ней привыкаешь и даже в болезни начинаешь находить удовольствия и всё же с нетерпением ждёшь выздоровления, то есть смерти.
А ещё, помнится, кто-то спрашивал его, почему он не боится смерти. Зачем же её бояться, если она — всего лишь вот этот ласковый туман, который снова манит к себе, впускает в себя, избавляя от ненужных напряжений ума, воли, тела.
На четвёртый день после потери речи умирающего трижды подвергли тайамуму — полному омовению лица и тела священным песком. Он не хотел, но и не мог сопротивляться. Когда его раздевали, сажали в огромный чан и начинали засыпать песком едва ли не по самые ноздри, он чувствовал себя несчастнейшим человеком на земле. Но постепенно тёплый песок становился приятным, больной снова проваливался в сладостный медовый туман, испытывая блаженство. Затем его вытаскивали из песка, отряхивали, вновь одевали, укладывали в постель, и он снова чувствовал себя таким несчастным, что хотелось кричать.
На другой день наступило значительное улучшение. Проснувшись утром, Тамерлан хорошо поел, разумно отвечал жестами на вопросы и таким образом даже поучаствовал в решении государственных дел. Это было в пятницу, благословенный день для всех мусульман. В субботу «ствол и крона чагатаев» чувствовал себя ещё лучше. Настолько, что время от времени изо рта его вырывались какие-то почти членораздельные звуки. Ещё на другой день он выглядел совсем уж пошедшим на поправку и даже сыграл партию в шахматы, выиграв её, правда, у слабого соперника.
Но в понедельник наступил резкий спад. Тамерлан стал вялым, лежал неподвижно и чувствовал, как медово-молочный туман медленно приближается к нему. В тот день появился Джильберге и обнаружилось бегство Мухаммеда Аль-Кааги и малышки Зумрад, которую Тамерлан прозвал Яугая-агой. Ей не было яснадцати лет. Ей было четырнадцать, и всё же больной обиделся, что она бросила его в такую минуту, когда туман ещё только-только начал снова наползать. И он послал немца Джильберге в погоню.
И вновь его стали мучить лекари. Кровопусканиями и припарками, растираниями и иглоукалыванием. Однажды он увидел себя сидящим в огромном чане, наполненном тёплым густым мёдом, и удивился тому, как причудливо перевоплотился его туман — в настоящий мёд.
После медовых ванн, в которые добавлялся ещё и отвар капусты, вновь наступило недолгое улучшение, на сей раз продолжавшееся менее двух дней. Тамерлан несколько раз даже вставал, чтобы самому справить естественные надобности и не заставлять слуг ворочать его, меняя постель и одежду. С Тибетских гор приехал какой-то волхв, который принялся лечить обладателя счастливой звезды, стараясь восстановить его речь. Но чем-то этот волхв не понравился Тамерлану и был выставлен вон, после чего государь почувствовал себя резко хуже, лёг в постель и, закрыв глаза, вновь видел, как несётся сухая трава под копытами его коня. «Неужели таков и будет мой конец?» — подумал он в удивлении. Его до глубины души задела мысль о том, что смерть может наступить вот так — тихо и спокойно. Разве такой смерти заслуживал величайший из величайших? Разве для него это слабение, это умиротворённое угасание, этот плавный провал в никуда?
От подобной мысли он встрепенулся, приподнял веки и почти чётко произнёс:
— Китай…
Далее туман покрыл его сознание тяжёлым, толстым снежным сугробом. Ещё какое-то время отдалённые голоса чудились его слуху, но наконец и они растаяли, уступив место непроницаемому, равнодушному безмолвию.
Зимуя в горах Карабахских, Тамерлан вовсе не намеревался давать людям своим отдых, а, памятуя о словах Кайсара: «Войну корми войною», принялся затевать вражды с жителями окрестных гор Кавказских и прежде всего с грузинцами. Сей народ грузинский, удалой и красивый, богатый песнями и сказаниями, в бою часто бывает робок и для войны мало приспособлен. Но средь них водится много курдов, а курды — народ воинственный, славный некогда своим знаменитым воеводою и султаном Саладином, завоевавшим многие земли от Египта до Сирии, Армении и Мосула. Когда же рать Тамерланова явилась под стены гор Кавказских, у грузинского царя Георгия служил военачальником курд Тахир Джалайриан. Доселе Тамерлан был знаком с его отцом, Ахмедом, коего бил пять лет назад, идя на Тохтамыша и Золотую Орду. Тот Ахмед, убежав от Тамерлановой рати, послал царю чагатайскому письмо со словами: «Хотя рука моя в бою меня подвела, зато в бегстве хромота не мешала. Аще же в другой раз побью тебя, не убежишь от меня, хромой диавол!» Но встретиться с Тамерланом Ахмеду больше не привелось, ибо он вскоре умер. Сын же его, Тахир, покуда чагатаи ходили воевать в Индию, отвоевал у самаркандского царя грузинскую крепость Алинджу. И вот теперь, явившись снова в Грузию, Тамерлан потребовал от царя Георгия выдать ему героя Тахира, а когда тот отказался, начал безжалостно истреблять грузинцев, жечь их села и христианские храмы, сады и виноградники. Войска грузин и курдов слабы оказались для войны с многочисленными и грозными чагатаями. Царь Георгий и воевода его Тахир, по примеру того Ахмеда, токмо бегали от Тамерлана, и хромота не мешала им в беге. До самой весны кровожадный завоеватель забавлялся охотою на живых людей-грузинцев и почти полностью истребил народ сей, немало понастроив башен из отсечённых голов человеческих.
С наступлением весны Тамерлан двинул войска свои в земли, принадлежащие турку Баязету, действиями своими принуждая его объявить чагатаям войну. Летом он взял крепости Себаст и Малатью, зело важные на рубежах между Азиею и Анатолией. Баязет не был ещё готов сразиться с соперником, а Тамерлан желал обеспечить тылы свои и направил рать в Сирию, напуганную новыми слухами о чагатайских жестокостях, ибо после взятия Себаста Тамерлан приказал засыпать все колодцы пленными армянами, защищавшими сию твердыню, и четыре тысячи человек оказались заживо брошенными в кладези и засыпаны сверху землёю.
По пути в Дамаск завоеватель пожелал овладеть грозной крепостью Алеппо. Здесь, у стен этого города, султан сирийский Фарудж вступил в неравное сражение, был разгромлен и бежал до самого Дамаска, а Тамерлан спокойно овладел Алеппом, где поначалу вёл себя милосердно и устроил состязание учёных арабов с учёными чагатаями. Смущённые пред ликом ужасного покорителя мира, арабы робели и во всём уступали в споре своим соперникам. Тогда, видя их робость и полное подчинение, Тамерлан разгневался, ибо хотел насладиться изысканным учёным спором, а ничего не получилось. «Робость ваша сослужила вам плохую службу», — рек он жителям Алеппо и приказал построить башню из десяти тысяч отсечённых глав местных арабов, не трогая лишь христиан, ибо накануне во сне виделся ему белый жеребёнок с перерезанным горлом.
Двинувшись далее в сторону Дамаска, нигде не встречал он противления. Князьки городов и крепостиц сами выносили ему ключи и тем спасали себя и жителей своих от погибели. Подойдя к Дамаску, Тамерлан расположил орду вокруг города и принялся вести осаду. Несчастный султан сирийский Фарудж, выйдя из города, снова испытывал судьбу, вступив в битву с чагатаями, и снова был крепко бит, бежал, оставив на поле боя мёртвое войско, а город его вскоре сдался на милость победителя. Однако милости никогда не знало сердце смертоносца. Войдя в Дамаск, Тамерлан тотчас объявил жителей его погрязшими в мерзости, предающимися гнусным забавам содомским, и повелел воинам своим разорять град Дамаск беспощадно. И горел город сей прекрасный со всех сторон. И весь выгорел, окромя той башни, на которую в грядущем ожидалось сошествия Иисуса Христа, коего мусульмане именуют Исою.
О страшное зрелище! О дикое злодеяние, коему аз был свидетелем, и не токмо свидетелем, но и соучастником. Увы мне, грешному! Како дерзну рассказать о том? И Царица Небесная не сможет на Страшном судищи выпросить для меня прощения перед Господом. Малодушен и слаб оказался я, уроженец рязанский Александр, когда услышал повеление поганого государя своего. А повелел Тамерлан тако: «Каждому, кто считает его господином, принести одну отрубленную главу жителя Дамаска. А ежели кто не принесёт, тому самому голову с плеч долой рубить». И пошли все снимать жатву немыслимую. И всех мужчин дамасских обезглавили, но чагатаев было больше, нежели всех мужчин в городе, и начали тогда отрезать главы жёнам. Аз хотел бежать, но не сумел, и подошла моя же очередь нести Тамерлану отсечённую голову. И хотел я покорно выю свою склонить под меч злодея, да спасло меня лихое хитроумие некоторых чагатаев, кои срезали не одну, а несколько голов и потом эти головы продавали тем, кто сам не умел лишать людей жизни. И егда хотел я уже виниться, некий бездушный богатырь-барлас предложил мне купить у него сей страшный товар. Что делать оставалось мне, грешному? Голова-то уже была отсечена. Я и купил её за сто таньга. И принёс поганому царю самаркандскому, и тем спас свою жизнь. А голова та была женская и, быть может, принадлежала матери семейства. С укором взирали на меня её мёртвые очи, покуда нёс я главу сию кровожадному злодею.
Сказывают, что всех голов тогда было собрано около ста тысяч. Из них злодей построил семь башен, по количеству врат Дамаска. Пред каждыми вратами по башне. Были же и среди чагатаев такие, коим не удалось ни отсечь, ни купить голову, и им самим тогда пришлось внести свою голову в постройку башен, и слышал я, что таковых чагатаев оказалось не так мало.
Свершив сие новое злодеяние, зять и племянник Сатаны, прозванный Тамерланом, двинул рать свою дальше и возжелал овладеть Господним градом Иерусалимом, до которого от Дамаска уже было совсем близко. Гораздо ближе, нежели от Москвы до Ельца. Душа моя трепетала, когда думал я о том, что ожидает Святый Град и самый Гроб Господень, какая участь уготована Иерусалиму. Такая ли, как Дамаску? И если предстанет всё же Богородица Дева заступницею за меня пред Спасителем, то будет у ней один за меня довод, ибо если бы не мои старания, то, быть может, не повернул бы поганый Тамерлан рать свою и не отрёкся от мысли овладеть Иерусалимом и идти далее, дабы зимовать в Египте.
Сколь ни робок я по свойству своему, а тут, видать, сам Господь вселил в сердце моё отвагу. И совершил я таковое, за что несомненная смерть ожидала бы меня, коли узнал бы кто про мой хитрый умысел. Свершилось же всё по воле Божьей в окрестностях некоего селенья у подножия гор Гермонских. А за теми горами Гермонскими уже Иордан-река, по берегу которой и хотел двигаться Тамерлан до самого Иерусалима. У сего селения остановилась рать злодея для отдохновения, и надоумил тут меня Господь купить у одного местного араба белого жеребчика. Сто таньга я заплатил за него — столько же, како за главу той жены дамасской. И, отведя жеребёнка в укромное место, отсёк ему голову, а туловище зарыл в землю. Положив белую жеребячью главу в подушку, тайком подбросил её в шатёр Тамерлана. И так случилось, что подушка чуть было не оказалась под головой злодея. Когда же обнаружили, что в ней, Тамерлан сильно обеспокоился и на другой день отдал повеление не идти на Иерусалим, а идти назад в Сирию, где и зимовать в окрестностях спасённого Дамаска.
И возликовала душа моя, радуясь, что я был виною спасения иерусалимского. И дума одна веселила мне сердце. Дума такая: знать, не напрасно увёз меня добрый Физулла-Хаким из родной земли моей Рязанской, не напрасно стал я писарем при дворе Тамерлана, не напрасно сносил все ужасы его походов, коли благодаря мне Гроб Господень избавлен был от поругания, и башни из голов отсечённых не воздвиглись противу врат Града Святого. Ликовал я зело, и когда ехал вместе с чагатаями прочь от гор Гермонских, слёзы умиленья то и дело…
Мирза Искендер и впрямь прослезился, когда дошёл до этого места своей потайной повести. Воспоминание о той самой сильной радости в его жизни захлестнуло его тёплой волной. Тёплой и влажной, как ветер, что дул тогда со стороны вади[179] Эль-Аджам в лица чагатаев, возвращающихся в окрестности Дамаска.
Он поспешил утереть слёзы рукавом халата и дописал последнюю фразу: «…слёзы умиленья то и дело наворачивались мне на глаза». Тут он поставил точку обыкновенными чернилами, дождался, покуда истают чернила волшебные, и решил посмотреть, как там его властелин, жив ли ещё или уже отправился в ад за свои небывалые грехи. Приблизившись к широкому ложу из трёх десятков постеленных один на другой ковров, он замер и долго приглядывался к чертам лица Тамерлана, к паутине морщинок, изрезавших его щёки, виски, лучами расходящихся из уголков глаз.
Дыхания не наблюдалось и не слышалось. Осознав это, мирза Искендер оцепенел и какое-то время сам не дышал, всё ожидая, что увидит колыхание груди, услышит сиплое движение воздуха, вдыхаемого и выдыхаемого Тамерланом. Затем он осторожно поднёс к носу хазрета ладонь и некоторое время подержал её, но так и не ощутил тепла.
Тамерлан был мёртв.
Сердце мирзы Искендера заколотилось безумно, мощно, до боли. Он стал размышлять, что делать, стоит ли сообщать о смерти хазрета немедленно, не подвергает ли он себя этим какой-либо опасности. Ночь заканчивала течение своё. Это было то самое время, когда Тамерлан нередко просыпался от одного и того же страшного сна. Видимо, на сей раз сновидение доконало его.
Отойдя от смертного одра самого кровожадного из покорителей мира, Искендер торжественно подумал: «Итак, сегодня, в ночь с семнадцатого на восемнадцатое ноября одна тысяча четыреста четвёртого года от Рождества Христова, скончался великий злодей Тамерлан…» Ему стало чудно, что это событие не сопровождалось никакими громами и молниями, никакими дивными знамениями, вообще ничем примечательным.
А чёрная душа? Почему Искендер не увидел, как она исторглась из поганого тела? Почему демоны не прилетели за ней в богатую опочивальню дворца Кок-Сарай, почему их завыванье не заставило оледенеть сердца и свист их чёрных крыл не рассекал воздух? Как могла эта злобная душа столь незаметно провалиться во мрак преисподней? Без дыма, без смрада, без копоти! Или её вовсе не было, души у Тамерлана?
Искендер был разочарован. Он давно готовился к смерти ненавистного самаркандского государя. Не представлял, какая она будет, но ждал, что событие это непременно ознаменуется необыкновенными видениями и явлениями.
О нет, нет, Господи! Не так должен был умереть этот брат самого Сатаны! Он должен был кричать от ужаса и боли, уносимый чертями в обитель вечных и страшных мук. Он должен был чудовищно умирать в течение нескольких дней!
И вдруг вместо этого тихо отошёл в мир иной. Незаметно. Во сне. Без мук, без страданий. Несправедливо!
Мирза Искендер тяжело вздохнул и зашагал из опочивальни в прихожую, где сегодня на случай чего-то непредвиденного дежурили лекари Джалиль Аль-Хакк Тарими и Сабир Лари Каддах. Оба они спали. Искендер разбудил первого и сказал ему шёпотом:
— Достопочтенный Джалиль Аль-Хакк, должен вам сообщить, что с хазретом неладное. Если я не ошибаюсь…
— Что-что? — спросонья, стряхивая с себя сон, промычал лекарь.
— Если я не ошибаюсь, он не дышит.
— Кто?
— Тот, чьим дыханием дышали все мы.
— Когда? Когда вы это обнаружили? — наконец сообразил Джалиль Аль-Хакк.
— Только что. Пару минут назад.
— Будите мавлоно Сабира, а я немедленно осмотрю больного… Если он, конечно, ещё болен…
Вскоре оба лекаря уже жужжали над телом усопшего. Растревоженные нукеры, сбросив полудрёму, с разинутыми ртами наблюдали за происходящим, соблюдая тишину.
«Всё так просто, будто умер обыкновенный человек», — подумал в досаде мирза Искендер. Ему захотелось выбежать на площадь перед дворцом, протрубить громко в карнай и закричать во всё горло: «Вставайте! Он умер! Он сдох, ваш поганый царь Тамерлан!» Но вместо этого секретарь великого эмира отправился туда, где находился любимый внук Тамерлана Халиль-Султан, который после подавления бунта, устроенного Султан-Хуссейном и Султан-Мухаммедом, полностью распоряжался в Кок-Сарае и негласно считался главным претендентом на самаркандский престол в случае смерти великого Тамерлана.
Красавица лужичанка, не так давно ставшая наложницей Халиль-Султана, потягиваясь своим роскошным телом, с какой-то иронической усмешкой смотрела на мирзу Искендера. Сам внук не сразу понял, зачем надобно подниматься в такую рань, покуда Искендер впрямую не объявил ему:
— Ваше высочество, обстоятельства таковы, что, скорее всего, ваш дедушка, Султан-Джамшид Тамерлан, этою ночью предстал пред троном Всевышнего.
По пути в покои Тамерлана Халиль-Султан всё же поинтересовался:
— А это точно смерть? Лекари засвидетельствовали кончину?
— Я более чем уверен, — ответил Искендер. — Все признаки налицо. И он несколько раз тайком жаловался мне, что и впрямь умирает. Думаю, на сей раз это никакая не уловка. Хотя…
Он вдруг отчётливо вспомнил, что трупный запах, исходивший от Тамерлана за всё время его болезни, вчера почти исчез, а сегодня исчез полностью.
— Что «хотя»? — спросил Халиль-Султан.
— Всякое может быть, — пожал плечами мирза Искендер.
— Вот видите…
Очутившись около смертного одра, Халиль-Султан выслушал полный отчёт лекарей, который сводился к тому, что, по всей вероятности, великий из великих и впрямь скончался — дыханье и пульс не прослушиваются, сердце не бьётся, глаза закатились. Но всё-таки в конце доклада прозвучало то же самое «хотя». Венецианский еврей Ицхак бен Ехезкель Адмон выразил сомнение, что «в данном случае вполне возможно, что мы имеем дело не со случаем lе-thalis, а со случаем lethargus»[180]. Выяснив, что означают эти латинские слова, Халиль-Султан задумался и наконец вынес решение:
— Если бы умер простой человек, то следовало бы поступить так, как поступают в обычных случаях. Но пред нами не простой смертный, а самый великий человек в истории после пророка Мухаммеда. Быть может, даже более великий, чем халиф Али. А потому не следует спешить с его похоронами. Надо подождать, покуда появятся бесспорные признаки разложения. Прошу всех присутствующих до тех пор не разглашать слухов о смерти измерителя вселенной. Точнее, это не просьба, а приказ! А теперь оставьте меня наедине с дедом.
В это тревожное утро, 18 ноября 1404 года, Руи Гонсалес де Клавихо объявил рыцарю Гомесу де Саласару, что он подлец и должен с оружием в руках ответить за свои грязные проступки. Поводом к ссоре двух благородных донов послужило и впрямь весьма легкомысленное поведение личного гвардейца короля Энрике — расшалившийся дон Гомес предпринял попытку соблазнить наложницу дона Гонсалеса, юную афганку Гульяли, и был застигнут личным писателем кастильского короля на месте преступления.
— Драться? Извольте, я готов! — кипятился дон Гомес. — Мне, правда, кажется, что из-за такого пустяка…
— Трус! — выпалил в лицо дона Гомеса дон Гонсалес.
— Что?! Я трус?! Вот моя шпага! Где мы будем сражаться?
— Прямо здесь и сейчас!
Уже нападая на своего внезапно приобретённого соперника, Клавихо подумал о том, что и впрямь, должно быть, слишком разгневался, будто речь шла о чести какой-нибудь очень благородной дамы, но было поздно — поединок начался и надо было драться.
Дон Гомес успешно отразил все атаки дона Гонсалеса и вскоре сам перешёл в нападение. Просторная комната Синего дворца превратилась в арену сражения. Кувшин с вином, разрубленный надвое нечаянным ударом клинка писателя, выплеснул на стол и на пол своё содержимое. Дон Альфонсо пытался урезонить дуэлянтов, взывая к их благоразумию и христианству. Наложницы пищали, разбежавшись по углам в неподдельном ужасе. Кровь брызнула из щеки дона Гонсалеса, пораненной мечом дона Гомеса. Неведомо, чем бы всё окончилось, если бы в эту минуту не прозвучала жёсткая команда:
— Немедленно прекратить!
Приказ был отдан столь строгим тоном, не терпящим возражений, что драчуны, тяжело дыша, опустили свои мечи и уставились на человека, произнёсшего эти слова по-испански. Пред ними стоял высокого роста чагатай богатырского телосложения с лошадиным лицом и свирепостью во взгляде. Он сказал:
— Меня зовут Карво-Туман Оглан. Я назначен новым послом великого Тамерлана к королю Кастилии. Я не терплю подобных шуток, а кроме того, я прислан сообщить вам, что мы немедленно выезжаем из Самарканда. Прошу вас скорее собираться в дорогу.
— Что всё это значит? — спросил дон Альфонсо. — Где Мухаммед Аль-Кааги? Почему такая спешка?
— Мухаммед оказался предателем, — отвечал Карво-Туман. — Его ищут, и как только найдут, он предстанет перед судом и будет обезглавлен.
— Какой ужас! — всплеснул руками магистр богословия. — Но мы не поедем, не повидав на прощанье сеньора Тамерлана.
— Вас никто и не спрашивает, хотите ли вы или не хотите ехать, — резко заявил Карво-Туман. — Это приказ самого сеньора Тамерлана, который повелевает вам немедленно покинуть пределы нашей столицы. Ясно?
— Насколько мне известно, — вступил тут в спор дон Гомес, — сеньор Тамерлан тяжело болен…
— Это вас не касается! — перебил его Карво-Туман.
— Ошибаетесь! Касается! — рявкнул дон Гомес, и стало очевидно, что сейчас одна дуэль перерастёт в другую.
— Простите, уважаемый Карво-Туман Улглан, — вмешался писатель короля Энрике, неправильно произнося часть имени этого несимпатичного человека, которого никак нельзя было сравнить с почтительным Мухаммедом Аль-Кааги, — но дон Гомес прав. Болезнь вашего государя нас очень касается. Сеньор Тамерлан был столь любезен с нами, что мы не имеем никакого права покинуть его столицу в то время, как он болен. Это было бы невежливо, непочтительно. Мы обязаны дождаться либо его выздоровления, либо, простите, кончины, дабы засвидетельствовать свою скорбь на похоронах и поминальной тризне.
— Мало вы выпили вина и съели всякой всячины на прошедших празднествах?.. — злобно сощурился Карво-Туман. — Но, впрочем, ладно, я передам государю ваши слова. Однако всё же готовьтесь. Вероятнее всего, я вновь получу приказание сопровождать вас немедленно из Самарканда ко двору короля Энрике.
— Тем более вам следовало бы вести себя повежливее, коль собираетесь ехать вместе с нами в наше королевство! — произнёс дон Гомес де Саласар весьма грозным тоном.
Карво-Туман коротко поклонился и исчез.
— Что всё это значит, как вы думаете? — спросил дон Альфонсо у своих соплеменников.
— Думаю, их просто разозлило исчезновение Мухаммеда, — сказал дон Гомес. — Гириджа разведала и рассказала мне, что он прихватил с собою одну из жён сеньора Тамерлана. Ещё бы ему после этого не рассердиться! Вон дон Гонсалес налетел на меня, как разъярённый лев, а я-то всего лишь пару раз ущипнул его милашку Гульяли за смуглую щёчку. Что уж говорить о сеньоре Тамерлане, если, как уверяет Гириджа, у него жену умыкнули. А мы уж под одну гребёнку с нашим Мухаммедом попали, вот и всё.
— Достойно удивления, дон Гомес, как это вы столь быстро обучили свою наложницу испанскому языку, — проворчал дон Гонсалес.
— Ещё бы, я так часто использовал его, целуя мою миленькую, что она и освоила мой язык, а он у меня испанский, — пояснил дон Гомес. — Надеюсь, вы простили меня и не намерены продолжать поединок?
— Ошибаетесь. Намерен. Но не сейчас, — ответил писатель. — Боюсь, всё не так просто, как вы объясняете. Я подозреваю худшее. Возможно, сеньор Тамерлан скончался и нас выпроваживают отсюда поскорее, дабы мы не успели узнать о его кончине.
— Зачем же? — не понял дон Альфонсо.
— Пока не знаю, — сказал дон Гонсалес. — Они уже объявили войну Китаю…
— На которую я с величайшим бы удовольствием отправился, будь со мною не такие хлюпики, как вы, — сказал дон Гомес.
— Мне в голову пришла одна полубредовая идея, — продолжал дон Гонсалес. — Что, если чагатаи хотят вообще скрыть смерть своего владыки и идти на завоевание Китая, делая вид, будто Тамерлан жив и ведёт их?..
— Думаю, это маловероятно, — пробормотал магистр богословия.
— А мне эта мысль по нраву! — гоготнул личный гвардеец короля Энрике.
Посланцы с далёкого острова франков, который и впрямь существует, да только не в Испании, а во Франции, продолжали обсуждать создавшееся положение и выдвигать различные домыслы. Во время их беседы хиндустанка Гириджа забралась на колени к сидящему в кресле дону Гомесу и, обняв его, горько заплакала. Стали выяснять, в чём дело, и она на весьма приблизительном испанском языке объяснила, что чувствует очень скорое расставание.
— Нас не буль скоро вместе, — говорила она сквозь слёзы. — Нас возвращолься для Тамерленг — Гириджа, Афсанэ, Гульяли, Дита. Вас возвращолься для эмир Энрике — саньяр Гомес, саньяр Гонсале, саньяр Альфанса.
Вскоре и другие наложницы стали хныкать, поняв причину слёз Гириджи, и тогда дон Гомес сказал:
— Они чуют, наши бедные киски! Должно быть, нам и впрямь пора упаковывать свои пожитки и подарки.
— Я тоже такого мнения, — сказал дон Гонсалес.
— Что ж, пожалуй, и я, — горестно вздохнул дон Альфонсо, хотя он-то как раз должен был бы радоваться — ведь так стремился поскорее покинуть Самарканд и двинуться в обратный путь.
Когда Карво-Туман вновь появился, испанские послы уже вовсю отдавали своим слугам распоряжения о том, куда какие вещи складывать. А вещей у них оказалось немало. Одних только халатов самой искусной работы, подаренных Тамерланом, у каждого оказалось штук по двадцать, не говоря уж о прочих дарах щедрого измерителя вселенной. Увидев сборы, Карво-Туман извинился перед послами за то, что был с ними не вполне вежлив, после чего объявил:
— Увы, сеньор Тамерлан подтвердил свой приказ и хочет, чтобы вы поскорее покинули Самарканд. Он велел передать, что желает счастливого пути и любит как подданных великого государя Энрике. О своих наложницах можете не беспокоиться — они возвратятся в эндерун дворца, а дети, рождённые ими от вас, получат превосходное воспитание.
— И мы не можем взять их с собою? — воскликнул дон Гомес.
— Нет.
— Но почему?!
— Таков приказ сеньора Тамерлана.
— Ясное дело, — развёл руками дон Гонсалес, — ведь он хочет убедиться насчёт хвостиков.
— Каких хвостиков! — возмущался дон Гомес. — Неужто он и впрямь?.. Да нет же! Он просто забавлялся таким образом, да и хотел доставить нам удовольствие. Но ведь нельзя забавляться бесконечно. Я привык к своей Гиридже!
— Опомнитесь, дон Гомес, — воззвал к его благоразумию магистр богословия, — ведь вы же христианин, а в Толедо у вас супруга и трое детей.
— К тому же если уж вам так полюбилась ваша Гириджа, какого чорта вы приставали к моей Гульяли? — добавил дон Гонсалес.
— Поединок наш ещё продолжится, дон Гонсалес, уверяю вас! — сверкнул глазами дон Гомес, не зная, что и возразить своим соотечественникам.
— Прошу вас больше не ссориться, а поскорее продолжить сборы. Через некоторое время я вновь зайду за вами, и тогда уж мы должны будем отправляться, — поспешил вмешаться Карво-Туман.
Спустя два с половиной часа, трогательно распрощавшись со своими наложницами, которые все кроме Гириджи были беременны, послы короля Энрике покинули Кок-Сарай и вскоре в сопровождении всех своих слуг, охранников и оруженосцев, а также Карво-Тумана и его людей покинули гостеприимный Самарканд, обиталище самого жестокого и щедрого владыки Востока, чьё застывшее тело лежало в это время на смертном одре.
Трепетное чувство не оставляло их во всё время, когда они оглядывались на столицу великого Тамерлана, окружённую высокими валами и глубокими рвами, зелёными виноградниками и пышными садами. Затем постройки города скрылись за деревьями, и можно было подумать, что там вовсе нет города, а стоит огромный-огромный лес.
— Прощай, Самарканд! — промолвил дон Гонсалес с неожиданной слезой в голосе.
— Век бы тебя не видеть! — ханжески промолвил магистр богословия.
— А я буду тосковать, — тяжело вздохнул гвардеец короля Энрике. — Мне здесь было лучше, чем где бы то ни было. А жену свою я не люблю и с удовольствием бы провёл остаток жизни с Гириджой.
— Стыдитесь, католик! — проворчал дон Альфонсо.
— И жаль мне, что я католик! — снова тяжко вздохнул дон Гомес и дальше уже молча ехал на своём превосходном караковом жеребце, изящная стать которого, вороные бока и редкостная желтизна морды и паха вызывали зависть у многих чагатаев, но ни с кем из них дон Гомес не согласился обменяться, даже когда взамен ему предложили слона.
Приехав в огромный загородный сад Тахта-Карача, послы разместились там и целых три дня ожидали дальнейших указаний своего нового сопровождающего. Когда они пытались узнать, почему их задерживают, Карво-Туман объяснял это тем, что в империи в связи с объявленной войной Китаю очень неспокойно, сын Мираншаха, Султан-Хуссейн, полубезумный, как его отец, разъезжает повсюду с бандами головорезов и грабит проезжающих купцов, а потому нелишним будет соблюсти осторожность и двигаться большим караваном. Здесь и впрямь к испанцам присоединились турецкое и вавилонское посольства, с которыми дон Гонсалес пытался наладить общение, покуда дон Альфонсо и дон Гомес развлекались винопитием. К счастью, ни писатель, ни гвардеец не вспоминали о продолжении своего поединка, а дон Гонсалес потому ещё не присоединялся к компании двух собутыльников, что спешил записать в своём подробном дневнике события последних дней их пребывания при дворе сеньора Тамерлана.
Поработав как следует, он выходил погулять по огромному осеннему саду, где дул ветер и приятно было тосковать по ласковым Гульяли и Дите, по так и непознанной Нукниславе. По своей жене, донне Терезе Альварес де Гальего и де Клавихо, ожидавшей его где-то там, далеко, дома, он почему-то не тосковал. Было время, когда уже насушены дыни. Кто-то сказал, что они полезны для печени, и дон Гонсалес пристрастился к этому местному лакомству.
Наконец поступил приказ всем выезжать из Тахта-Карачи. Испанские, турецкие и вавилонские посланники должны были проделать долгий путь через Кеш до Термеза, далее по горам до Герата, а оттуда — на запад, через Мазандеран, до Тебриза, где их должен был встретить внук Тамерлана, Омаршейх, сын Мираншаха. Послы короля Энрике двинулись первыми. Они всё ещё были толсты и не влезали в свои испанские одежды, а потому, когда они покидали окрестности Самарканда, никто не останавливался, чтобы поглядеть им вслед со смехом или недоумением.
Проехав две-три лиги, испанцы увидели впереди причудливые очертания гор Зеравшанского хребта — серовато-белые нагромождения скал, которые вдруг напомнили пылкому воображению писателя де Клавихо башни из высохших человеческих черепов, которые ему и его спутникам довелось видеть по пути в Самарканд несколько месяцев тому назад. Только теперь он вдруг осознал, в гостях у какого монарха довелось побывать. Мурашки побежали по его спине, и он удивился, что живой и здоровый возвращается из столицы жестокого Тамерлана.
К полудню стало жарко. Длинная кавалькада растянулась, проходя через перевал. Навстречу из-за очередного поворота выехала небольшая группа всадников, и когда она поравнялась с едущим впереди доном Гомесом, гвардеец короля Энрике невольно натянул поводья, останавливая своего каракового красавца. Неожиданное зрелище заставило его опешить. Среди встречных всадников на тяжёлом буланом коне ехали двое, мужчина и девушка, оба опутанные верёвками и привязанные к седлу. В мужчине дон Гомес узнал не кого иного, как Мухаммеда Аль-Кааги, а в девушке — одну из жён Тамерлана.
— Приветствую вас, дон Гомес! — крикнул связанный пленник. — И вас, друзья мои, дон Альфонсо и дон Гонсалес!
— Чорт возьми, Мухаммед! Кто эти люди, что везут тебя в таком виде? Эй, негодяи! Постойте!
Он повернул коня и приблизился к группе всадников, окружавших пленников. Минбаши Джильберге тоже развернул своего коня и встал перед доном Гомесом.
— Прошу вас, не связывайтесь и не пытайтесь освободить нас! — закричал Мухаммед.
В этот миг рядом с доном Гомесом очутился на своём коне Карво-Туман.
— Сеньор де Саласар! — воскликнул он. — Эта процессия везёт в Самарканд не просто вашего бывшего приятеля, а преступника, дерзнувшего украсть сокровище у самого Тамерлана.
— Да, это так, я преступник, преступник! — выкрикнул Мухаммед, обращаясь к дону Гомесу. — Дон Гомес, не смейте вступаться за меня!
И гвардеец короля Энрике медленно вложил свой меч в ножны.
— Поздравляю вас, минбаши Джильберге! — сказал Карво-Туман уже по-чагатайски. — Добыча хорошая. Вас ждёт щедрое вознаграждение. Следуйте дальше своею дорогой.
— Как здоровье хазрета? — спросил Шильтбергер.
— Ему уже гораздо лучше, — ответил Карво-Туман с усмешкой.
Халиль-Султан вовсю распоряжался в Синем дворце. В первую очередь он обеспечил неразглашение страшной тайны о смерти своего деда. Кроме учёных лекарей, никто не имел доступа к смертному одру обладателя счастливой звезды. Нукеров, нёсших стражу в тот час, когда Искендер обнаружил, что Тамерлан не дышит, на время посадили под замок. Любые распоряжения Халиль-Султан отдавал как бы от имени всё ещё здравствующего монарха, и если кто-то являлся с неотложными вопросами, он чинно входил в покои, проводил там какое-то время, потом возвращался и объявлял якобы царскую волю. Ни биби-ханым Сарай-Мульк, ни кичик-ханым Тукель не получили разрешения пройти к мужу, чтобы с ним повидаться, причём обе хитрые лисы мгновенно сообразили, в чём дело, и тайком принялись готовить чёрную краску для лица, ибо жёнам полагалось красить лица в чёрный цвет, как только они узнавали о смерти мужа.
О мирзе Искендере при всём том как-то вмиг все позабыли. Никому не нужный, он некоторое время топтался в прихожей около покоев хазрета, но однажды поймал на себе раздражённый и даже злобный взгляд Халиль-Султана и испугался. Его вдруг осенила простая мысль, что теперь он вовсе не так защищён, как доселе. И мало того, можно опасаться, что судьба его и его маленькой, но обожаемой семьи находится под угрозой.
А ведь и впрямь! Кто, как не он, всё последнее время был так близок к Тамерлану? Разве что поэт Ахмад Кермани, но этот прохвост и наглец уехал из Самарканда неделю назад, смылся, покинув своего умирающего повелителя. Чуял, что после смерти владыки мира все, кто до этого был приближен к нему, могут за это поплатиться многим, в том числе и жизнью. Вполне логично предположить, что любимчику государь мог перед смертью сказать что-то особенное, открыть какой-нибудь секрет. И почему бы тому же Халиль-Султану не устроить пристрастный допрос мирзе Искендеру, а если упрямый мирза не захочет выдавать никаких тайн, то можно бы и пытку применить, а?
Эти мысли так взволновали мирзу Искендера — трусоватого ли, предусмотрительного ли, как хотите называйте, — что он решил немедленно поделиться своими опасениями с женою и начать собираться в дорогу, да как можно скорее.
— Послушай, Истадой, — сказал он, придя к своей нежно любимой супруге, — я должен сообщить тебе весьма важную вещь.
— По твоему тону я, кажется, догадываюсь, о чём ты хочешь мне сказать, — откликнулась Истадой.
— Вот как? И о чём же?
— Нет, скажи сам.
— Хорошо. Дело в том, что великий измеритель вселенной…
— Умер?
— Хм… При смерти. Возможно, он скоро отправится в фирдаус[181].
— Не юли, Искендер! Если ты решился со мной об этом заговорить, значит, он уже среди гурий.
— Истадой… Я тебе этого не говорил.
— Ясно. Продолжай.
— Так вот, ты должна понимать, что в связи с этим нам — тебе, мне и малышу — угрожает опасность.
— Естественно. Ведь ты был так близок к нему в последнее время.
— Я рад, что ты у меня такая умничка. Так вот, я бы хотел с тобой посоветоваться, как лучше поступить.
— Мы могли бы отправиться к моим родителям в Шахрабад.
— Есть люди, знающие, что ты родом из Шахрабада.
— Что же делать?
— Не знаю.
— Послушай, милый, мне кажется, пока что несколько дней тобою никто не заинтересуется. Просто до тебя никому не будет деда. А за это время мы как следует всё обдумаем.
— Скажи, а ты согласилась бы отправиться со мной далеко-далеко?
— Туда, откуда ты родом? В твой Урзан?
— Да, в Урзан. По-русски — Рязань.
— Ну, конечно, родной мой! Только скажи куда, и мы с Маликом покорно последуем за тобою.
— Истадой! Любимая!
Но они ошиблись, полагая, что Искендером ещё долго никто не заинтересуется. Уже на второе утро после того, как Тамерлан сделался мёртвым, Халиль-Султан вызвал любимого мирзу усопшего и спросил:
— Где рукописи? Те, которые вы с измерителем вселенной вели накануне его смерти?
— Они при мне, — ответил Искендер.
— Прошу передать их в моё распоряжение.
Мирза немного поразмыслил, затем твёрдо заявил:
— Простите, ваше высочество, но я не могу выполнить вашу просьбу.
— Это не просьба, а приказ!
— Всё равно.
— Что-о-о?! Это как же понимать?
— Посудите сами, о ярчайшая из искр, вылетевших из костра, именуемого Тамерланом, что это было бы непочтительно по отношению к «кроне чагатаев». Во-первых, по вашим же условиям мы не смеем покамест говорить о смерти каабоподобного. Во-вторых, даже если факт смерти будет окончательно установлен, было бы вежливо дождаться погребения, а уж потом разбирать рукописи покойного.
— М-м-да?.. Я просто хотел почитать записи, нет ли там чего-нибудь относительно того, как хоронить или что делать, если он уснёт сном, подобным нынешнему. Но если ты считаешь…
— Там нет ничего о том, что вас интересует. В последнее время «купол ислама» вспоминал свою раннюю молодость. Что же касается вас лично, то я готов кому угодно подтвердить, что вы были любимейшим из внуков и никого другого Султан-Джамшид не желал видеть на престоле после себя.
— Это хорошо, — разулыбался Халиль-Султан со свойственным ему простодушием. — Я вижу, что дед не случайно любил тебя. Ты благоразумен. И мне ужасно понравилось, как ты назвал меня искрой его костра.
— Самой яркой из искр, — с полупоклоном улыбнулся Искендер.
В эту минуту разговор был внезапно прерван весьма шумной сценой, когда в прихожую перед покоями Тамерлана ворвался не кто иной, как великий темник Аллахдад. Он был в страшном гневе и тащил за шкирку вырывающегося и вопящего лекаря-венецианца Адмона. Швырнув его к ногам Халиль-Султана, прославленный военачальник выхватил из ножен свой кривой меч и взмахнул над головой несчастного еврея.
— Постой, Аллахдад, что ты собираешься делать? — воскликнул царевич.
— Ваше высочество! Позвольте я отрублю ему голову в вашем присутствии, — прорычал темник.
— Но что он сделал? Объяснись вначале!
— Проклятый йахуд! Он явился ко мне вчера вечером и принялся соблазнять какими-то туманными речами, из которых невозможно было понять, то ли наш великий вождь Тамерлан скончался, то ли скончался, но как бы ещё жив, то ли и не жив и не скончался, а где-то такое витает… Но одно я понял определённо — он хотел, чтобы я собрал своё войско, занятое сейчас подготовкой к великому походу на Китай, и пришёл в Самарканд брать власть в свои руки. Разреши мне отделить его голову от шеи!
— Да нет же, нет! — возопил Ицхак бен Ехезкель Адмон. — Всё вовсе не так! Я просто заботился о безопасности государства и счёл нужным предупредить солнцеподобного Аллахдада о том, что в Самарканде могут возникнуть беспорядки.
— Как смеешь ты, поганый муктасид[182], называть меня солнцеподобным, если лишь Тамерлан подобен солнцу, за что и именуют его Султан-Джамшидом! — воскликнул в гневе Аллахдад.
— Виноват! Каюсь! — затрясся под вновь взметнувшимся мечом жалкий лекарь. — Но не называй меня муктасидом! Вспомни, что сказано в Коране: «И тех, кто следует иудаизму, ждёт щедрая награда у Аллаха»[183]. Ведь пророк Мухаммед лично скрепил завет с сынами Израиля.
— То пророк, — промолвил тут мирза Искендер.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Халиль-Султан.
— Что в той же суре, на которую ссылается почтеннейший мавлоно Ицхак, сказано: «И ты увидишь, что из всех людей сильнее всех вражда к уверовавшим в Бога горит в сердцах язычников и иудеев».
— Ах, — поморщился Халиль-Султан, — ни к чему сейчас эти путаные богословские споры. Не ровен час, Аллахдад снесёт башку этому йахуду, а мавлоно Ицхак — муж полезный и весьма учёный. Эй, стража! Схватите лекаря Ицхака да бросьте его в одиночный зиндан на четыре дня, чтобы он не совал свой нос куда не следует.
Аллахдад, когда увели венецианца, остался в явном разочаровании. Вложив свой меч в ножны, он сказал:
— Ваше высочество, дозвольте мне хотя бы одним глазком взглянуть на измерителя вселенной, дабы удостовериться, что он жив и здоров.
— Он жив, но нездоров, — отвечал царевич, — и находится без сознания.
— Всё равно. Ваше высочество! Ради нашей с вами боевой дружбы! Вспомните, как мы сражались с вами бок о бок в Индии и Сирии!
— Ну, хорошо, — сказал Халиль-Султан. — Только издалека. Не ближе, чем с расстояния пяти шагов.
И он повёл Аллахдада в покои Тамерлана. Мирза Искендер незаметно пристроился к ним сзади. Подойдя к смертному одру великого эмира на пять шагов, Халиль-Султан остановил доблестного военачальника. Некоторое время все стояли молча.
— Ну? — сказал наконец Халиль-Султан. — Теперь ты видишь, что он жив? Видишь, как он едва заметно дышит?
— Да, вижу… — весьма нерешительно ответил Аллахдад.
И в этот миг произошло невероятное. Все трое увидели, как грудь Тамерлана медленно поднялась и опустилась в долгом-долгом глубоком вздохе. Халиль-Султан и Искендер в ужасе отшатнулись, а Аллахдад возликовал и еле сдерживал радостные восклицания.
За этим глубоким вдохом и выдохом не последовало новых. Халиль-Султан дал знак всем выходить. Аллахдал, рассыпавшись в благодарностях, ушёл довольный и успокоенный. Халиль-Султан и Искендер — в мистическом страхе.
— Что это значит, мирза? — спросил царевич. — Я был в полной уверенности, что он мёртв.
— Тамерлан не должен умереть, — ответил Искендер. — Нам нужно как следует подождать его оживления. Я могу быть свободен?
— Да.
Возвращаясь к себе, мирза терялся в догадках. Может быть, это газы блуждают по телу покойника? Но если бы труп разлагался, был бы запах. А запаха он не почувствовал никакого, когда стоял в пяти шагах от смертного одра Тамерлана. Придя в свою комнату, расположенную на втором ярусе Синего дворца, Искендер не нашёл иного занятия, как сесть за продолжение своей повести о поганом царе Самаркандском.
В Кеше беглецы пробыли недолго. Мухаммед торопил свою возлюбленную, которой, напротив, не терпелось уединиться. От чувства свободы она была будто пьяная. Но благорассудный Аль-Кааги был неумолим, и они отправились в дальнейший путь. На третий день своего бегства они добрались до Шерабадской долины, на четвёртой — увидели берега Джайхуна, а на пятый — прибыли в город Термез, и уже здесь только Мухаммед счёл возможным расслабиться и немного отдохнуть перед тем, как продолжить движение.
Огромный термезский караван-сарай был в это время почти пуст, что, конечно, не могло не понравиться двум влюблённым. Денег у Мухаммеда было достаточно, и он снял самую лучшую комнату на нижнем этаже. Соседом по комнатам оказался богатый багдадский купец, в числе прочего товара вёзший в Самарканд драгоценности. Поскольку Зумрад всё своё имущество оставила в Кок-Сарае, Мухаммед привёл её к багдадцу, чтобы она могла выбрать себе всего, чего пожелает. Бывшая жена Тамерлана уже не скрывала того, что она женщина, а не больной брат обладателя пайцзы.
И вот, уединившись со своим возлюбленным, Зумрад предстала перед ним в дивном наряде из шёлковых и прозрачных тканей, уши её украшали серьги со множеством бирюзы и жемчуга, на руках позвякивали великолепные золотые, осыпанные разными каменьями багдадские шаббахи[184], пятиперстные, искрящиеся, а на щиколотках звенели нежными колокольцами ножные браслеты.
И всё это он надел на неё для того, чтобы затем медленно снимать — одну одёжку за другой, одно украшение за другим, целуя каждый пальчик, запястья, щиколотки, локти, колени. Они чувствовали себя в безопасности и не спешили, наслаждаясь любовью долго, со сладостной мукой. Спустился вечер, наступила ночь, а когда термезские муэдзины пропели азан, возвещающий начало утреннего намаза, двое влюблённых, укравших своё счастье у самого Тамерлана, только-только уснули в объятьях друг у друга.
Проспав до полудня, они отправились гулять по городу их счастья, повидали диковинные пещеры Кара-Тепе, где некогда жили поклонники Будды, полюбовались ансамблем мавзолеев Султан-Саадат и, наконец, отправились к гробнице великого святого Хакима Термези, где Мухаммед возблагодарил праведника за то, что тот благосклонно принял беглецов в своём городе, и попросил у Хакима благословения на дальнейший путь.
Шёл девятый день их исчезновения из Самарканда, и Мухаммед разумом понимал, что если кто-то гонится за ними, то сегодня погоня должна бы достичь Термеза. Надо было спешить в дальнейшую дорогу, но как уехать из благословенного города, не проведя в нем хотя бы ещё одну дивную ночь. И беглецы решили отправляться в путь завтра на рассвете.
Увы, эта ночь не принесла такого же упоения, как предыдущая. Мухаммед был насторожен и не мог полностью раскрепоститься, чтобы всего себя отдать любовным ласкам. И дурные предчувствия не обманули его. Ровно в полночь он услышал чутким слухом, как кто-то вполголоса переговаривается за дверью. Затем раздался стук в дверь, для начала вежливый. Зумрад встрепенулась. Мухаммед почувствовал, как обострился запах её милых подмышек, а у него самого гадкое чувство страха прокатилось от кадыка до кишок. Стук повторился. Уже куда более требовательный. И голос. Чей-то очень знакомый голос:
— Открывайте!
Да это же минбаши Джильберге! Как он мог тут оказаться, если Тамерлан отправил его с китайскими послами? Но ведь с тех пор прошло уже сколько дней… Мысль Мухаммеда скакала в мозгу, как горная коза. От кого-то он слышал об одном замечательном приёме, рассчитанном для подобных случаев и не раз выручавшем застигнутых беглецов, попавших в ловушку. Вскочив с постели, он подбежал к окну, громко распахнул его и намеренно громко свалил на пол глиняный кувшин с водой. После этого, стараясь не терять ни секунды, он схватил Зумрад за руку и вместе с нею встал около двери так, чтобы, если дверь распахнётся, оказаться за дверью.
— Проклятье! — воскликнул Джильберге по-чагатайски и принялся вышибать дверь изо всех сил. Некоторое время она не поддавалась, но наконец распахнулась, и трое вбежали в комнату.
— Первый этаж! Они выпрыгнули в окно! За мной! — приказал минбаши, выпрыгивая в окно. Двое его сопровождающих последовали за ним. Выждав некоторое время, Мухаммед и Зумрад быстро кое-как оделись и выскочили в коридор. К счастью, там никого больше из людей Джильберге не было. Храбрый немец взял с собой только двоих.
Сосед-багдадец открыл почти сразу.
— Что случилось? — спросил он, с удивленьем глядя на растрёпанных и испуганных беглецов.
— Умоляю вас, впустите и закройте за нами дверь! — промолвил Мухаммед.
Памятуя о том удовольствии, которое доставил ему сей самаркандец своими хорошими покупками, торговец беспрекословно повиновался.
— Вас кто-то преследует? — спросил он.
— Увы, да, — ответил Мухаммед. — Мы с женой бежим от гнева Тамерлана, которому оклеветали нас злые люди. Иногда Тамерлан не разбирает, кто прав, а кто виноват. Кто злодей, а кто безвинно очернён. Умоляю, спрячьте нас до утра, и я дам вам ещё столько же денег, сколько заплатил за всё, что купил у вас вчера.
И Мухаммед в подтверждение своих слов показал торгашу полную мошну денег, которую он успел прихватить, покидая комнату вчерашнего счастья и сегодняшнего кошмара.
— О, мне не надо денег, — улыбнулся багдадец. — Что такое бессмысленный и неоправданный гнев Тамерлана… Уж кому, как не нам, жителям дивного Багдада, знать, что это такое. Я ненавижу этого кровавого завоевателя и с наслаждением готов хоть как-нибудь напакостить ему. Располагайтесь и доверьтесь мне полностью.
Услышав эти слова, Зумрад кинулась целовать руки купца, а Мухаммед низко поклонился ему. Через некоторое время, разместившись в комнате багдадца, беглецы немного успокоились, но едва только за дверью вновь зазвучали громкие голоса, один из которых явно принадлежал минбаши Джильберге, Зумрад задрожала с прежней силой. Купец заметил это и, улыбнувшись, сказал:
— Не волнуйся, милая ласточка, сейчас я пойду и наведу этих негодяев на ложный след. Они и уберутся отсюда восвояси. Уважаемый Мухаммед, в какую сторону мне направить ваших преследователей?
— М-м-м… Скажите им, что мы двигаемся в сторону Кабула, — сказал Мухаммед, размышляя о выгодах такого обмана.
— Ясно, — кивнул багдадец. — То есть на самом деле вы намеревались ехать в сторону Герата, как я понимаю.
— Разумеется.
Ещё раз с пониманием кивнув, купец тихонечко отворил дверь, осторожно вышел и так же осторожно закрыл дверь за собою.
— Он не выдаст нас, ведь нет? — с надеждой спросила Зумрад.
— Будем надеяться, — сказал Мухаммед, крепко прижимая к себе свою чинару. — Ведь он багдадец.
Тем временем багдадский купец подошёл к минбаши Джильберге и обратился к нему с такими словами:
— Уважаемый командир войска, достойного его доблести. Я, кажется, знаю, кого вы ищете.
— Ну? — грозно уставился на него немец.
— Мужчину и девушку, бежавших из Самарканда.
— И что же дальше? Ты знаешь, где их искать?
— К вашему и, возможно, к моему счастью — знаю.
— Где они?!
— Обещайте, что выполните одно моё условие.
— Слово чагатая! — хлопнул себя Джильберге по груди, всегда прибегая к этой клятве, которую при желании можно было бы и не выполнять, ибо он не был чагатаем.
— Вы отдадите мне все деньги, которые окажутся при беглецах.
— Считай, что они твои.
— Прекрасно. Ступайте за мной. — И подлый торгаш подвёл немца к дверям своей комнаты.
Минбаши не обманул. Когда Мухаммед и Зумрад были крепко связаны, купец получил все деньги носителя царской пайцзы.
— Багдадец!.. — с горьким упрёком в голосе проговорил Мухаммед, лёжа на полу со скрученными руками и ногами. — Где же душа твоя? Где честь и совесть?
— Прежде всего, мой милый, я купец, а уж потом только житель Багдада, — отвечал торгаш, радуясь своему небывалому успеху. — А для купца главное — барыш. Не следуй я этому правилу, я бы быстро проторговался. Душа, честь, совесть — сей товар никогда не приносит дохода настоящим купцам. А кроме всего прочего, когда великий Тамерлан разорял Багдад, то так уж получилось, что он истребил всех моих конкурентов, и после его нашествия я быстро пошёл в гору. Так что для меня только в радость хоть чем-то услужить ему.
Немец Шильтбергср торжествовал победу. Потирая руки, он несколько раз пнул сапогом лежащего на полу Мухаммеда и спросил его:
— Подлый плут, тебе что, мало было весёлого приключения с кичик-ханым Тукель?
— Никакого приключения не было! — воскликнул Мухаммед. В сей миг всё их положение показалось ему менее ужасным, нежели что Зумрад узнает о тайном свидании под чучелом журавля. — Не слушай его, любимая! Ему мало того торжества, которое он испытывает при виде нас, поверженных. Он хочет поиздеваться. Ты веришь мне?
— Конечно, тополь мой срубленный! — со слезами отвечала Зумрад. — Как ты можешь сомневаться в том, что я тебе верю! Даже если весь мир станет клеветать на тебя. Я благодарю Аллаха за тот миг счастья и свободы, который он ниспослал нам, и готова вынести любое наказание.
— Hure! — сплюнул Джильберге со злостью. Слова связанной беглянки немного портили его торжество. — Послушай ты, маленькая дрянь! Да я сам препроводил твоего голубка… — Тут он спохватился, что говорит лишнее, почесал себе затылок и пробормотал: — А впрочем, может быть, ты и права, что не веришь.
На следующий день Шильтбергер решил вспрыснуть свой успех, нашёл ашхану[185], в которой хорошо кормили и подавали вино, и до самой ночи пьянствовал, покуда пленники лежали связанными на полу своей комнаты в караван-сарае. Утром другого дня он долго похмелялся и лишь в полдень решил наконец отправиться из Термеза назад в Самарканд. Пленников он усадил на одну лошадь, привязав их друг к другу и к седлу, чтоб не свалились и живыми доехали до места своей лютой казни. В дороге его больше всего раздражала их воркотня и бесконечные объяснения в любви, клятвы, что и на том свете они постараются остаться неразлучными. «Это в аду-то?» — думалось немецкому рыцарю, но заткнуть кляпами рты влюблённых он считал излишней жестокостью. Когда приехали в Кеш, немец и вовсе уже не испытывал никаких злобных чувств по отношению к своим пленникам и даже простил Мухаммеду ночь с Тукель. У него возникло желание взять да и отпустить их. На Зеравшанском перевале повстречалась огромная кавалькада, впереди которой ехали испанские послы, эти надутые франки, которых Шильтбергер не переваривал. Но когда они вознамерились было вступиться за своего бывшего спутника и друга, Мухаммед повёл себя благоразумно и предотвратил стычку. После этого у минбаши ещё больше разожглось желание как-нибудь выпустить глупых птичек. И если бы дорога до Самарканда продолжалась ещё несколько дней, тем бы и кончилось, но вскоре вдалеке показались пригородные сады, и Шильтбергер вновь превратился в Джильберге — преданного слугу его величества Тамерлана.
По иронии судьбы, в день возвращения беглецов в Самарканд привратную службу у южных ворот нёс тот же самый юзбаши, который две недели тому назад опрометчиво выпустил влюблённую парочку из Тамерлановой столицы. При виде связанных Мухаммеда и Зумрад он посмеялся и погрозил им пальцем:
— Ах вы плуты! Из-за вас я чуть было не потерял своё звание. Ну и достанется же вам теперь на орехи! Эх вы, бедолаги!
— Что слышно в городе? — поинтересовался Джильберге. — Как там хазрет?
— В городе-то? Да вроде бы всё спокойно. Слышьте-ка. — Он подманил немца поближе и тихонько прошептал ему в ухо: — Ходят слухи, и уж беспременно точнешенькие, что хазрет-то наш отправился в самый лучший из садов.
— В какой же именно? — не понял немец. — Их много вокруг Самарканда, и один другого краше.
— Два нет же! Я имею в виду тот сад, который не имеет названия и так и называется — Сад.
— Не может быть! — изумился минбаши, но тотчас вспомнил, что бесконечными слухами о смерти Тамерлана никого уж давно не удивишь в стране чагатаев.
— Не сойти мне с этого места! — поклялся юзбаши.
— А тебе и так не сойти с этого места, — похлопал его по плечу Джильберге, — потому что ты должен нести здесь свою службу.
— И то верно! — рассмеялся привратник и, пропуская приезжих, ещё раз вслух пожалел пленников: — Эх, горемычные!
Но всё же мысль о том, что вдруг да и впрямь помер султан всех султанов, насторожила немца. «Вот тебе раз! — думал он. — Я их ловил-ловил, поймал, отпустить хотел, не отпустил, привёз, а к кому привёз, того, может, и в живых нету. Вот будет досада!»
Суета вокруг Кок-Сарая ничем не отличалась от обыденной суеты, но это могло ещё ничего не означать. Мухаммеда и Зумрад сняли с седла, отвязали друг от друга и порознь повели со связанными руками вслед за минбаши. Наконец, достигнув прихожей покоев Тамерлана, Джильберге и следующие за ним были встречены царевичем Халиль-Султаном.
— Ваше высочество, — объявил немец, раскланявшись, — прошу вас доложить «мечу справедливости» и «колчану добродетели», что беглые Мухаммед Аль-Кааги и Яугуя-ага схвачены мною в Термезе и привезены к ногам его величества.
— Ждите, — ответил Халиль-Султан и отправился в покои своего деда. Отсутствовал он недолго, вскоре появился и сказал: — Величайший из великих ждёт вас вместе с вашими пленниками.
Князь Багдада хотя и признавал власть Тамерлана, но втайне находился в переписке с Баязетом, желая перейти на сторону турка. Тамерлан перехватил сию переписку, пришёл в ярость и отправился громить неверного князя багдадского. Сперва он захватил Мосул — важную крепость в верховьях реки Тигр. Далее, идя берегом реки сей, явился под стены Багдада. Стояло лето, и знойно было так, что лошади валились замертво, будто кто бил их по голове дубиною. Семь седмиц длилась тягостная осада. Наконец град сдался на милость победителя. Как водится, поначалу изверг обещал народу багдадскому наказать лишь власть имущих, но злонравие его разве ж могло остановиться на малом кровопролитии! Вновь гробница праведника Абу-Ханифа сделалась предметом гнева смертоносного. Осмотрев, в каком виде она содержится, Тамерлан остался недоволен и молвил: «Яко я есмь распространитель веры праведной, то пеняю вам, жители Багдада, что не печётесь о величии могил священных, а за то начинаю карать вас». Зная уже, что пощады не будет, багдадцы прыгали в реку Тигр, но и там вылавливали их лютые чагатаи, дабы предать казни. Сотню башен из голов человеческих построил Тамерлан вкруг Багдада и почти полностью искоренил население дивного града. Всюду лежали трупы, мгновенно разлагаясь на невиданном зное. Город наполнился зловонием ужасным, так что подданные Тамерлана едва унесли ноги и чуть было сами не задохнулись от смрада. О, ежели есть ад, то не серою должно там двошить, а смрадом разложения человеческого мёртвого тела!
Оставив по себе ещё один след мрачный, Тамерлан отправился вспять по берегу Тигра на полночь и по прошествии времени вновь очутился в Грузии, откуда ему казалось сподручнее начинать войну противу Баязета. Слыша о жестокостях Тамерлана в Мосуле и Багдаде и о приготовлениях к войне против него самого, Баязет стал слать царю Самаркандскому льстивые письма, склоняя того к миру. Сам же имел неблагоразумие приютить у себя некоего турка по имени Кара-Юсуф, который был разбойник и грабил многие мирные караваны, идущие на поклон к святыням мусульманским — Медине и Мекке. Тамерлану же нужно было любого повода для вторжения на землю Баязета — и се, повод таковой представился.
В то время войска Тамерлана зимовали в Грузии, и на небеси явилась хвостатая звезда, комета, из-за которой многие звездочеи пытались отговорить Тамерлана идти войною на Баязета. И средь тех звездочётов даже любимец Тамерланов, Шемс ад-Дин Мелеву, предсказывал дурное. Одначе желание войны было у злодея столь велико, что стоило лишь одному из книжников, Абдулле Лисону, сказать иное, как Тамерлан принял решение воевать с турком. Абдулла же Лисон объявил, будто, войдя в знак Овна, хвостатая звезда предвещает дурное Баязету и с востока придёт рать великая, которая завоюет всю его страну Анатолию. А средь чагатаев та Анатолия ошибкою зовётся — Рум.
Весною Баязет прислал к Тамерлану послов, и царь Самаркандский объявил им свою волю идти воевать страну государя ихнего. И отпустив послов передать ту волю Баязету, Тамерлан следом за ними двинул рать свою на запад. Дойдя до Себаста, он в начале лета вновь принял у себя послов Баязетовых, кои от имени султана своего уговаривали завоевателя примириться. Тамерлан же явил послам всю пышность войска своего, имеющего до восьмисот тысяч воинов, и объявил, что идёт на Анкару, главный город Баязета после Бруссы.
Далее, действуя зело умно и расчётливо, Тамерлан принялся покорять Анатолию и вскоре подошёл к Анкаре, причём в последние три дня он двигался столь стремительно, что прошёл не менее ста пятидесяти вёрст единым махом. Истинно, сам диавол способствовал своему сыну Тамерлану!
Началась осада, во время которой стало известно, что Баязет со всей своей ратью приближается. Тогда, прекратив осадные работы, Тамерлан пошёл встречь своему сопернику, и вскоре произошло великое сражение, вмиг решившее судьбу и Баязета, и всего похода турецкого. Бой начался рано утром. Правое крыло чагатаев бросилось на левое крыло турок. Но на левом крыле турок стояла доблестная армия сербская под предводительством полководца Стефана. Сербы же народ великий своим мужеством и несгибаемостью в битвах. Как ни страшны были чагатаи, а Стефан-серб отразил их натиск, нанеся великий урон.
Тогда Тамерлан приказал своему главному воеводе Джеханшаху вести левое крыло войска и напасть на правое крыло Баязетовой рати. На правом же крыле у Баязета было войско, состоящее из разных племён — из татар, которые некогда бежали к турку после гибели Золотой Орды, из фрязей и немцев и даже из русичей, а руководил правым крылом воевода Перислав. Сей Перислав был из русских земель родом, но ни в своей стране не сгодился, ни Баязету службы не сослужил и был убит рукою самого Джеханшаха, а всё крыло правое смялось, и чагатаи стали истреблять его лоскутами.
Видя успех, Тамерлан ободрился и всем войском своим ринулся в средину рати Баязета. Сеча началась ужасная. Чагатаи дрались аки львы, турки хуже, но за турок стояли сербы, которые показали себя лучше и яростнее в бою, нежели самые лютые чагатаи. Но тут уж Тамерлан взял числом и, многих своих положив замертво, всё же прорвал оборону сербов и турок, которые вынуждены были отступить к высотам, на коих сидел сам Баязет. Тут и Стефан-серб явился к султану и сказал: «Битва проиграна, надо спасать остатки войска и бежать к Бруссе». Баязет направил большую часть оставшегося войска к столице под началом старшего сына своего, Солимана, и доблестного Стефана-серба. Другие сыновья с отрядами отступали по разным направлениям. И только сам Баязет не успел уйти с поля боя, ибо Тамерлан решительным натиском окружил высоты, на которых была ставка султана. До самой ночи шла сеча за овладение высотами. Янычары Баязета, сплошь состоящие из мужей славянского племени, до устали бились, защищая своего государя. С наступлением темноты их осталось мало. Тогда Баязет решился бежать с маленьким отрядом, да лошадь его, спускаясь с горы, сломала себе ногу и пала. Внук Тамерлана, именем Магомет-Султан, он же сын покойного Джехангира, лично пленил Баязета и представил его своему победоносному деду.
И се, сошлись они — грозный султан турецкий и смертолюбивый царь Самаркандский. Увидев же своего поверженного врага, Тамерлан громко смеялся, на что Баязет обиженно заметил ему: «Не постыдно ль смеяться над врагом поверженным? Я б не смеялся, кабы ты был у ног моих!» На то Тамерлан отвечал Баязету: «Прости, коли обидел тебя, да не над унижением твоим смеялся, а над глупостью судьбы. За что она раздаёт милости свои, власть и обладание обширными землями и народами, кривым да хромым страшилищам! Глянь-ка, султан, ведь мы с тобою оба уроды — я хромой да безрукий, а ты крив так, что смотреть страшно!» А лицо у Баязета вследствие какой-то болезни и впрямь было всё на сторону перекошено.
Тотчас же после сего Тамерлан приказал осыпать пленного султана всевозможнейшими почестями, сам сел с ним рядом и своею здоровой шуйцею подавал ему вино и пищу, и тогда только Баязет успокоился и смирился со своею жестокой участью.
Тамерлан же не потому столь любезен был с турком, что возлюбил его братской любовью, а потому лишь, что не терпелось ему затеять с Баязетом игру в шахи, ибо двое слыло великих умельцев в игре сей замысловатой — Тамерлан да Баязет. И не успело утреннее летнее солнце нагреть остывшие за ночь тела порубленных на поле брани, как два великих государя уже сидели подле расчерченной клетками таблеи и переставляли с места на место разной величины, вида и достоинства шашки, употребляемые в игре сей. Сыграли один раз, и Баязет выиграл. Тамерлан молвит: «Это твоё левое крыло моему правому крылу кости пообломало». Сыграли в другой раз: теперь Тамерлан взял верх над Баязетом и речёт: «А се моё левое крыло твоему правому крылу пёрышки почистило». Играют в третий раз, и не выходит победа ни тому, ни другому. Тамерлан хмурится: «А се, — говорит, — твои турки да сербы не дали нам сразу проломить средину». И в четвёртый раз играют. Тут уж Тамерлан выигрывает, говоря: «Полная победа моя, бегут твои рати!» Они и в пятый раз сразились, и ещё раз Тамерлан выиграл вчистую. Тогда уж рек он: «А се я в полон взял тебя, великий Баязет-султан!»
— Где же ты, хромой чорт? Спрятался от меня? А-а-а! Значит, ты боишься, боишься меня.
И он побежал на обеих ногах, опустив глаза долу и видя, как мелькает сухая трава, но вот уже не под его ногами, а под копытами его коня.
Он открыл глаза и увидел ошалевшие, испуганные лица людей. И хотел узнать их, но не мог и снова впал в забытье, сквозь которое слышал призывные голоса. Ему мерещился пасмурный дождливый день на берегу реки Тан, а потом почему-то сосны в пригороде Герата, и неведомо, сколько это продолжалось, покуда он вновь не открыл глаза.
Теперь он чётко узнал стоящего неподалёку от его постели внука и ласково позвал его тихим голосом:
— Халиль-Султан!..
— Ты жив, дедушка? — робко спросил внук, потом встал на колени, подполз к руке деда и стал её целовать.
— Не надо, — сказал Тамерлан. — Чагатай не должен целовать руку чагатаю! Почему ты ползёшь ко мне на коленях? Ты провинился передо мной, пока я был мёртв?
— Нет, дедушка, нет! Я охранял твой покой и всем говорил, что ты жив. Никто во всём мире не знает, что ты умирал, только я, мирза Искендер да учёные лекари. Я распоряжался в государстве от твоего имени.
— Ну и как? Неплохо получалось?
— Вроде бы да… Но я ещё не вполне готов править твоей империей и так рад, что ты всё-таки ожил! Но тебе, должно быть, нельзя сейчас так много разговаривать.
— Нет-нет, я почему-то чувствую прилив сил. Скажи, и долго я был мёртв?
— Почти три дня.
— Ого! Порядочно! За это время мог и разложиться. Я не слишком вонял?
— Все удивлялись, что нет никакого запаха тления, и лекари даже предположили, что это такой очень глубокий сон, а не смерть.
— Во сне видят сны. А я снов не видел. Это была смерть, Халиль-Султан, и уверяю тебя, нет ни рая, ни ада, а есть одна лишь пустота, молчание, полное исчезновение. Поэтому никогда ничего не бойся. Как я. Я никогда ничего не боялся и, как видишь, поборол саму смерть. Отныне, Халиль-Султан, я бессмертен. Не бойся, тебе не придётся править моей империей. Ты навсегда останешься моим любимым внуком…
Он умолк, потому что диковатая мысль промелькнула в его мозгу: «Что я такое говорю?»
— Тебе стало хуже? — встревожился Халиль-Султан.
— Мне стало ещё лучше, — слегка улыбнулся Тамерлан. — Принеси мне, пожалуйста, глоток холодного айрана.
Выпив айрана, он почувствовал в голове больше ясности и поинтересовался, какой сегодня день.
— Пятница, — сказал пришедший осмотреть воскресшего Тамерлана мавлоно Фазлалла, до последнего сохранявший веру в то, что обладатель счастливой звезды воскреснет и на сей раз.
— День планеты Зухрат[186], — промолвил Тамерлан. — Самый лучший день для того, чтобы преодолеть смерть и вернуться в мир.
Вслед за Кишрани один за другим явились прочие лекари, они принялись так и сяк осматривать своего подопечного и своим излишним радением довели его до того, что он рассердился и приказал гнать всех в шею. После этого он вздремнул часа три, проснулся ещё более бодрый, принялся двигать рукой и ногой, разгоняя по телу кровь, съел кусок варёной конины, выпил чашку бульона и полстакана разбавленной в воде и потому молочно-белой араки.
Затем он позвал к себе мирзу Искендера, но не стал продолжать диктовку своей «Тамерлан-намэ».
— Сядь, Искендер, — сказал он, — и послушай, что я тебе скажу. Потом ты найдёшь, куда вставить эти рассуждения Тамерлана. Вот я только что думал, кто я — полезный человек или паразит.
— Хазрет! Как вы можете думать об этом! — промолвил мирза, всё ещё не веря своим глазам, что перед ним вновь как ни в чём не бывало живой Тамерлан.
— Я могу. Никто другой не может, разумеется, давать мне подобных оценок, но сам я — сколько угодно. Так вот. Я размышлял так. Существуют люди полезные. Их мало на свете, но на них держится мир. Они создают ценности, укрепляют государства, изобретают нужные вещи, производят товары, пишут стихи и так далее. Есть и паразиты. Их, кстати, тоже мало, и, будь их чуть больше, мир бы рухнул. Они всасывают в себя эти ценности, разрушают государства, ломают и изнашивают нужные вещи, потребляют в неимоверном количестве товары, нарушают законы, убивают поэтов и тому подобное. Остальное человечество — ни то ни се. Сырьё для башен из круглого кирпича. К этим я, разумеется, не отношусь. Но к первым двум категориям отношусь в равной мере. И к той и к другой. Следовательно, я представляю собой редчайший тип человека. Я — полезный паразит. Здорово придумано?
— О да, хазрет! — восхитился Искендер.
— То есть ты признаешь меня паразитом, хоть и полезным?
— Я признаю, что вы относитесь к этой редчайшей породе людей, — смутился мирза.
— Хитрец ты мой, хитрец! А вот скажи мне тогда, как по-твоему, я злодей или человек благочестивый?
— Разумеется, вы — человек благочестивый.
— Снова не угадал! Я — благочестивый злодей. Что тоже, согласись, явление редчайшее.
— Не смею спорить, хазрет.
— Ступай прочь, ты надоел мне. И пусть позовут Ахмада Кермани. Он по крайней мере имеет весёлую наглость говорить мне правду в глаза. Ты тоже умеешь говорить правду, но не имеешь для этого достаточно наглости.
— Высокоталантливый поэт Ахмад Кермани уехал из Самарканда неделю назад, — сказал мирза Искендер. — Может быть, позвать к вам кого-нибудь из жён?
— Эти и сами приползут, — махнул левой рукой великий муж. — Впрочем, пусть придёт малышка Яугуя-ага. Может быть, она хотя бы сегодня не будет так плакать, ведь ясно же, что сейчас я менее чем когда-нибудь способен на что-то.
— Вынужден вас огорчить, хазрет, — потупил взор Искендер.
— Что такое? Она умерла? — всполошился Тамерлан.
— Хуже.
— Хуже?!
— Она сбежала со своим любовником.
— Это с кем же?
— С Мухаммедом Аль-Кааги.
— Молодец девка! Так и надо было. Ведь я же всё равно помирал. А Мухаммед — красавец и умница. Правда, немного подловат, но лишь самую малость. Нет, я очень доволен ею, хотя, конечно, было б лучше, если бы после моей смерти она досталась Халиль-Султану.
— Её и Мухаммеда ловят, — сообщил Искендер.
— Ловят?
— Хазрет не помнит, но он сам послал в погоню минбаши Джильберге.
— Не помню.
— У хазрета тогда только что отнялась речь.
— Может быть, Джильберге их ещё и не поймает, — вздохнул Тамерлан, а Искендер подумал: «На сей раз он воскрес как бы немного не в своём уме».
Вечером к воскресшему обладателю счастливой звезды и впрямь притекла биби-ханым Сарай-Мульк. Она долго описывала свои переживания по поводу тяжелейшей болезни мужа, а потом, естественно, попросила денег на дальнейшую реконструкцию своей громоздкой усыпальницы, которая вновь вся потрескалась, хотя никаких землетрясений за последний месяц не происходило. Тамерлан всё ещё оставался в благодушном настроении, угаданном премудрой биби-ханым, и распорядился дать требуемую сумму.
Он был ещё слаб и уснул, не дождавшись ночного намаза, а на другое день проснулся, когда субх уже давно отслужили. Его прошиб сильный пот, сопровождавшийся вновь трупным запахом, но когда великого эмира как следует вымыли, запах больше не появлялся. Тамерлан довольно плотно позавтракал и принял кичик-ханым, которая была страшно ласкова с ним, гладила его по щекам и груди, а он пощипал её за плечи и спросил:
— Признайся, плутовка, поди уж заготовила чёрную краску для своего прелестного личика?
Днём он уже деловито выслушивал различные доклады, причём, разумеется, с наибольшим интересом те, которые касались подготовки к грядущему походу на Китай. Мимоходом поинтересовался, здоровы ли послы короля Энрике, а узнав, что они вчера выехали из сада Тахта-Карачи в Кеш, чтобы оттуда двигаться в сторону Тебриза, рассердился и приказал немедленно послать быстрого наездника, который бы догнал франков и возвратил их назад в Самарканд.
— Я приказал отправить их из государственных соображений, — оправдывался Халиль-Султан. — Пойми, дед, если бы ты умер, они бы быстро разгласили весть о твоей смерти.
— Ну, ладно, ты поступил правильно, но впредь знай, что я бессмертен, — смягчился Тамерлан.
Незадолго до вечернего намаза внук вновь вошёл в покои Тамерлана. На губах его играла усмешка.
— Хазрет, — сказал он, — встречай гостей.
— Каких ещё? Надоели гости!
— Прибыл минбаши Джильберге.
— Ах вот что? Ну? Неужели поймал?
— Поймал и привёл. Он и его пленники ждут в прихожей.
— Ах, шайтан! — с досадой воскликнул великий эмир. — Проклятый Джильберге! Хм… Однако и молодец! Славно служит. Пусть войдут все.
Когда «пред мечом справедливости» и «колчаном добродетели» предстали минбаши Джильберге, Мухаммед Аль-Кааги и Яугуя-ага, уже сопровождаемая раисой Султангол, Тамерлан уселся в своей постели с весьма строгим видом и вопросил:
— Ну, негодные блудодеи, ужель надеялись избегнуть суда Тамерлана, от которого не уйти ни одной малой букашке во всём мире?
— Я поймал их в Термезе, хазрет, — гордо сказал Джильберге. — Они двигались в Мазандеран, где живёт брат-близнец Мухаммеда. Я схватил их в караван-сарае с помощью одного багдадского купца по имени…
— Не надо мне его имени, — махнул рукой Тамерлан. — Лучше скажи, когда ты настиг их, они ворковали, поди?
— Да, они находились в одной из комнат караван-сарая, была ночь, и они предавались любовным утехам, — отрапортовал немец. — Когда я стал ломиться в дверь, они прибегли к хитрости — распахнули окно и разбили стоявший на подоконнике кувшин, а сами притаились за дверью. Ворвавшись, я решил, что они выпрыгнули в окно, и преследовал их. Тем временем они нашли убежище у того багдадского купца, а когда я возвратился в караван-сарай, купец выдал их мне.
— Какой мерзавец! — воскликнул Тамерлан. — Искендер, ты пишешь? Мою последнюю фразу не записывай. А ты, Джильберге, всё же назови мне имя того купца, чтобы я знал, кого отблагодарить за столь подлую помощь.
— Казими аз-Захал, — произнёс имя багдадца Джильберге.
— Запиши, Искендер, — бросил Тамерлан мирзе. — Ну, мой дорогой Мухаммед, что ты теперь чувствуешь? Раскаиваешься ли, что совершил столь неслыханное преступление, или горюешь, что вас так быстро поймали?
— Я знаю, хазрет, что любое сказанное мною не спасёт меня от лютой казни, — отвечал Мухаммед Аль-Кааги, — а посему говорю откровенно: ни о чём не жалею и ни в чём не раскаиваюсь. Жаль только молодости бедной Зумрад.
— Не верьте ему, хазрет! — воскликнула Зумрад. — Он раскаивается, он по-прежнему предан вам. Это я соблазнила его злыми чарами. Казните только меня одну!
— Смотри-ка, Мухаммед, а ведь она по-настоящему любит тебя, что так заступается, — восхитился Тамерлан.
— Она не понимает, что никакое заступничество не поможет, — мрачно произнёс Мухаммед.
— Почему же? — лукаво усмехнулся Тамерлан. — Я не варвар и чту законы шариата. Я не собираюсь своевольно лишать вас жизни. Завтра утром я соберу судей, пусть они всё дело рассмотрят со всех сторон, а уж потом на основании их суждений я вынесу свой приговор. Джильберге, отправьте Яугуя-агу и Мухаммеда в темницу. Завтра мы осудим их, и если такова их судьба, то казним.
Когда все ушли, Тамерлан сказал тихим голосом мирзе Искендеру:
— Признайся честно, тебе жаль Мухаммеда? Ведь он был твоим другом.
— Он совершил страшное преступление и заслуживает смерти, — отвечал Искендер. — Но мне действительно жаль его. Он отличный человек и, должно быть, горячо влюбился в Яугуя-агу.
— А её тебе тоже жаль?
— Можете думать обо мне плохо, хазрет, но и её. Ведь она ещё совсем девочка. И видно, что тоже страстно влюблена. Но не подумайте, что я защищаю их!
— Да? А если бы я взял, да и отпустил их на все четыре стороны, как бы ты оценил мой суд?
Искендер помолчал некоторое время, потом ответил:
— Я бы восхищался вами ещё больше.
— Ах вот что! — воскликнул Тамерлан. — И это говорит мой тихоня Искендер! Ну, ладно же, увидишь завтра, каков строгий, но справедливый суд Тамерлана. А теперь нам пора готовиться к вечерней молитве.
На другой день в одной из просторных комнат Кок-Сарая, которая называлась Гератской, поскольку знаменитые гератские мастера расписывали в ней стены и потолки, собралось представительное судейство, в которое попал даже знаменитейший кади Мухаммед Аззальзаля, но Тамерлан, увидев его, строго велел ему уйти, ибо предстоящее разбирательство, как он сказал, не настолько значительно, дабы соответствовать великому достоинству одного из лучших кади всего Востока.
Кроме судей здесь собрались жёны великого эмира — Сарай-Мульк и Тукель, Туман-ага и Чолпанмал-ага, Бенгар-ага и Дилеольт-ага, Модас-ага и Ропа-Арбар-ага. На лицах у всех была написана печаль по поводу того позора, который свалился на весь гарем в связи с преступлением самой младшей из всех многочисленных жён Тамерлана. Жаль, что для такого случая не было предусмотрено красить лица в какой-нибудь цвет, допустим в зелёный или синий.
Помимо жён и судей на суд были допущены трое секретарей — Асям-Новруза, Турсунмурад и Искендер, а также зачем-то астролог Абдулла Лисон, которого Тамерлан ценил больше, чем кого-либо из звездочётов. Наконец, была здесь и раиса Султангол, призванная быть защитницей своей подопечной.
По знаку Тамерлана началось разбирательство дела. Слушая речи судей, великий эмир пребывал явно в некотором возбуждении, пот каплями стекал по его лбу и переносице, время от времени Тамерлан подавал реплики, требуя в точности прочесть тот или иной параграф законодательства, тот или иной аят Корана. Минбаши Джильберге был приглашён в качестве главного свидетеля. Он подробно рассказал, как застиг беглецов в Термезе, и засвидетельствовал, что обвиняемые находились друг с другом в любовной связи. Он чуть было не проговорился и о том, как видел свидание Мухаммеда и Зумрад ещё в саду Баги-Чинаран два с половиною месяца тому назад, но вовремя спохватился, что тем самым мог бы здорово навредить себе. Султангол довольно невнятно бормотала что-то в оправдание своей подопечной, но больше в собственное оправдание, и попросила лишь, чтобы смерть бедняжки Зумрад была не слишком болезненной.
Наконец семейство признало вину изменницы и её соблазнителя неоспоримой и полной, заслуживающей только смертной казни. Оставалось лишь решить, каким способом изъять жизнь из тел Мухаммеда Аль-Кааги и Яугуя-аги. Тут все присутствующие просили Тамерлана о снисхождении, напоминая о многих заслугах молодого дипломата и об извинительной младости неверной жены, которая не успела ещё как следует испытать власть своего мужа. В самую последнюю очередь были опрошены жёны. К их чести, они тоже просили о снисхождении, а кичик-ханым Тукель и вовсе умоляла Тамерлана ограничиться крепкою поркой.
— Вот как? — удивился Тамерлан. — А не боится ли моя кичик-ханым, что коли она защищает изменницу, то может быть заподозренной в том, что и сама такая же?
— Нет, господин наш, — гордо отвечала дочь Хызр-Ходжи, ведая чары красоты своей, — не боюсь. Всяк скажет, что я являю пример верности и любви к мужу моему. И именно потому, что я уверена в себе, и прошу милости к падшей Яугуя-ага. И к её любовнику. Да, и к нему.
— Что ж, — сказал Тамерлан, — ответ, достойный звания кичик-ханым. Ну а что скажет наша великая царица Сарай-Мульк?
— Я могу повторить всё, сказанное кичик-ханым, — произнесла биби-ханым. — Мне тоже жалко маленькую Зумрад, которую вы назвали красивым именем Яугуя-ага. О соблазнителе просить не стану. Его следует казнить самой лютой казнью. Но и о неверной жене не хочу хлопотать. Не потому, что я жестокосердна. А потому, что желаю справедливости. Вспомните, как десять лет назад была обвинена в неверности Чолпан-Мульк. Вина её не была настолько очевидной и вопиющей, как вина Зумрад. И всё-таки Чолпан-Мульк в назидание всем жёнам нашей страны была заживо сварена в кипятке. Так чем же, скажите мне, Зумрад отличается от Чолпан-Мульк? Я прошу господина нашего соблюсти справедливость.
— Вот чью речь я выслушал с наибольшим удовольствием! — воскликнул Тамерлан, когда Сарай-Мульк поклонилась и села на своё место. — Благодарю тебя, моя самая дорогая и самая умная жена. Потребуй у меня ещё денег для ремонта твоей гробницы, и я с радостью выделю тебе нужную сумму, лишь бы твоя усыпальница поскорее была построена. Слышите? Биби-ханым явила сегодня пример для всех жён чагатайских, не оправдывая изменщицу, а требуя для неё самой страшной казни. Ах я, добрейший из всех государей, когда-либо живших на этой земле! Ведь слушая ваши мягкие речи, я и впрямь решил было сменить гнев на милость и чуть ли не отпустить преступников туда, куда они так стремились, убежав из Самарканда. Но слова Сарай-Мульк отрезвили меня, как холодный осенний дождь. Неужто и впрямь Яугуя-ага чем-то лучше, нежели бедняжка Чолпан-Мульк? Да чем же? Ничем! А потому, выслушав обвинение, выдвинутое судом и показывающее бесспорную и страшную вину Мухаммеда Аль-Кааги и той, которую я некогда называл Яугуя-агой, повелеваю…
Наступила мрачная тишина, в которой застеснялись скрипеть даже калямы секретарей.
— …обоих преступников сварить в крутом кипятке, медленно опуская — сперва ступни; потом по щиколотку, потом по колено, потом по пояс, а уж потом полностью.
Все зашевелились и заговорили вполголоса, сообщая друг другу, что восхищены столь строгим, но справедливым приговором хазрета.
— Нет! — закричала тут Зумрад. — Господин наш! Позволь мне сказать!
— Что ты можешь сказать, глупая коза? — удивился. Тамерлан тому, что, услышав приговор, Яугуя-ага не упала без чувств.
— Я хочу открыть вам одну страшную-престрашную тайну! — отвечала Зумрад.
— Тайну? Я обожаю тайны, — усмехнулся «меч справедливости». — Ну, я слушаю тебя.
— Нет, я не могу при всех, позвольте, я скажу вам это на ухо, — проговорила Зумрад, бледная как молоко.
— Ну, хорошо, — вновь усмехнулся Тамерлан. — Подведите её ко мне.
— Только я прошу, хазрет, об одном, — громко объявила Зумрад, когда её подвели к убежищу вселенной.
— О чём же?
— Обещайте за то, что я открою вам эту тайну, смягчить участь Мухаммеда Аль-Кааги, которого я сама соблазнила колдовством и который ни в чём не виноват. Обещайте, что вы отпустите его, узнав, какой страшный заговор царит против вас при дворе.
— Всё-таки ты ужасно смешная, — ответил Тамерлан. — Как я могу давать слово, если я не знаю, о чём речь! Ну, хорошо, если ты раскроешь мне глаза на заговор, угрожающий всему роду чагатайскому, я прощу Мухаммеда. Если же это что-нибудь помельче, то ничего не обещаю. Вот моё последнее слово. А теперь шепчи.
Зумрад посмотрела на своего возлюбленного. Мухаммед смотрел на неё остекленевшими глазами.
— Государь мой, — зашептала Зумрад в самое ухо Тамерлана.
— Щекотно! — поёжился Тамерлан. — Ну-ну, слушаю.
— Подле вас находится опасный человек. Это мирза Искендер. У него есть чернила, которые тают через несколько мгновений после того, как ими что-то написать, и нужно лишь поднести лист к огню, чтобы написанное вновь возникло на бумаге. И вот такими волшебными чернилами он пишет историю о злом и нечестивом царе Тамерлане. Он пишет её уже давно, с тех пор, как приехали послы короля Энрике. Они-то и привезли ему склянку с волшебными чернилами. Вот. Отпустите Мухаммеда! А меня варите!
— И это всё? — разочарованным голосом проговорил Тамерлан. — Так вот, дорогуша, скажу тебе честно: я давно уже об этом знаю.
— Как знаете?!
— А вот так! Ну да ладно, — произнёс он уже громким голосом. — Всё-таки я самый добрый из всех царей на свете. Повелеваю: Мухаммеда Аль-Кааги не варить в кипятке, а повесить во внутреннем дворике Кок-Сарая. И второе. Эй, стража! Немедленно схватить мирзу Искендера. Вон того, среднего из секретарей. Да-да, этого! Пришёл твой час, Искендер. Сколько реке не течь, она всё равно рано или поздно впадает в море или в другую реку. Заточить мирзу Искендера в одиночный сырой зиндан!
— За что, хазрет? — не зная сам зачем, выкрикнул Искендер.
— За то, что зря мы мирзе Сулейманбеку язык отрезали, — отвечал Тамерлан.
Казнь Мухаммеда и Зумрад была назначена на завтра и должна была состояться сразу после вечерней молитвы. В этом тоже заключалась доброта «меча справедливости» — он давал осуждённым какое-то время пожить на этом свете. Судьбу мирзы Искендера ещё предстояло решить.
Вечером того дня, когда состоялся суд, Тамерлан вызвал к себе минбаши Джильберге, усадил его вместе с собой ужинать, угостил хорошим вином, просил припомнить ещё какие-нибудь подробности поимки Мухаммеда и Зумрад, и Джильберге заметил, что повелитель пребывает в каком-то печальном настроении.
Когда немец подробно описал встречу с испанцами на Зеравшанском перевале и умолк, Тамерлан вдруг спросил:
— Послушай, Джильберге, а тебе не жаль было этих двух пойманных тобою птичек?
— Бывает, что и охотнику жаль дичь, которую он убивает, но кабы тот охотник поддавался чувству жалости, что бы это была за охота? — ответил Йоханн.
— Значит, всё-таки жаль?
— Честно говоря, когда я гнался за беглецами, я горел желанием поймать их во что бы то ни стало, но когда я вёз их в Самарканд, чувство жалости несколько раз охватывало меня.
— Вот что, Джильберге, слушай мой приказ, — промолвил тут Тамерлан весьма строго. — Я повелеваю тебе тайком сегодня ночью вывезти его и её из Самарканда и доставить туда, куда они так стремились.
— ???
— Ну что ты смотришь на меня так дико? Разве ты плохо выучил чагатайский язык за эти два года, что служишь мне верой и правдой?
— Нет, мой Кайсар, я понял, что вы мне приказали, — захлопал глазами немецкий рыцарь, — но я не понял… вас.
— Меня? Отчего же? Ах, ну да! Ты привык считать меня самым жестокосердным владыкой на земле. Ты не привык видеть, как я совершаю необдуманно добрые поступки. А на меня, представь себе, вдруг нашло что-то. Я увидел, что уже казнил их. И казнил лютой казнью. Мне этого было достаточно. Теперь я хочу помиловать их. И помиловать щедро, по-царски.
— Ach so-o-o?[187] — выпучил глаза немец, весь превратившись в букву О.
— Я вижу, ты наконец понял.
— О да, я понял вас, мой Кайсар.
— Вот и умница. Теперь слушай дальше. Возьми большой вместительный сундук, хотя бы из тех, которые подарил мне эмир Энрике, — они большие. Просверли в нем дырки. Туда ты положишь Мухаммеда и маленькую Яугуя-агу. Возьми также лучшую арбу и нагрузи её всем, чем пожелаешь — едой, питьём, одеждами. Короче, оснастись всем необходимым для дальней дороги. Ты должен в полном порядке довести Мухаммеда и красавицу, которую я ему дарую, до Мазандерана. Ведь они, если не ошибаюсь, ехали туда, к брату Мухаммеда?
— Именно так.
— Ну, в общем, что я буду тебя учить. Главное, ты понял смысл моего приказания. Сейчас я распоряжусь, чтобы тебе выдали приличную сумму денег, а пока возьми бумагу и напиши.
— Хазрет, я не умею писать по-чагатайски, — смущённо признался Джильберге.
— А читать?
— Читать могу. Правда, тоже с трудом.
— Ну да, ты ведь воин, а не писарь. Тогда позови мирзу Иск… Э-э-э! Кто там сегодня? Турсунмурад? Тур-сунмурада! И скажи, чтобы позвали казначея Дауда.
Призванный мирза Турсунмурад составил грамоту, в которой говорилось, что минбаши едет по чрезвычайно важному государственному заданию и требуется не чинить ему никаких препятствий и не устраивать досмотров его имущества. Казначей Дауд получил задание выдать Джильберге тысячу румских безантов, тысячу динаров, две тысячи дирхемов и пять тысяч таньга. Когда он отправился за деньгами, Тамерлан поставил на изготовленной грамоте синюю печать со своим гербом в виде трёх кружков и красную печать с гербом чингисидов — кречетом, несущим в когтях ворона.
— Ну вот, Джильберге, с этакою бумагой тебе сам чорт не брат, — усмехнулся Тамерлан. — Отправляйся, и чтоб к рассвету вы уже были на полпути от Самарканда до Кеша. Поспеши и непременно вернись к первому раджаба. Я хочу видеть тебя рядом с собой в Китае.
Поклонившись, немец заглянул в глаза обладателя счастливой звезды, пытаясь угадать, что ещё он задумал. Но как тут угадаешь!
Простившись с Тамерланом, он вскоре получил деньги от казначея Дауда, приготовил всё, что нужно для дальней дороги, и отправился в зиндан, где томились в ожидании завтрашней казни Мухаммед и Зумрад. Они знали, что должна миновать ночь, должен продлиться день и лишь вечером их выведут на казнь. Но когда их вдруг в полночь вывели из темницы и поставили перед Джильберге, вид у них был явно испуганный.
— В чём дело? — спросил Мухаммед.
— Что ещё нужно этому страшному человеку? — с ненавистью спросила Зумрад.
— Я получил приказ измерителя вселенной усадить вас в этот сундук и доставить к назначенному месту, — сухо отвечал немец.
— Что ещё нового придумал злодей всех злодеев? — спросил Аль-Кааги, на что Джильберге хотел было возмутиться, но передумал и в ответ лишь пожал плечами:
— Я и сам не знаю. И полезайте-ка в сей сундук добром, дабы мне не пришлось применять силу.
— Послушаемся его, Мухаммед, — покорно согласилась Зумрад и первая полезла в большой испанский сундук, один из тех, что привезли дон Альфонсо, дон Гонсалес и дон Гомес. Мухаммед же только теперь узнал его, и почему-то именно это заставило его смириться и тоже полезть внутрь вместительного сундучины. Крышка захлопнулась, и сидящие внутри пленники увидели прорезанные во многих местах дыры, в которые сочился тусклый свет. Сквозь эти крошечные окошечки можно было увидеть, как слуги погрузили сундук в большую арбу, наполненную оплетёнными кувшинами и большими торбами, но вскоре задний полог арбы был сброшен, и стало темно. Повозка тронулась и поехала.
— Как думаешь, Мухаммед, куда нас везут? — спросила Зумрад с тревогой в голосе.
— Не знаю, чинара, не знаю, — отвечал Мухаммед.
— Они развязали мне руки, прежде чем я полезла в этот сундук. А ты ещё связан. Дай-ка я развяжу тебя.
— Надо попробовать выбраться отсюда, — сказал Мухаммед, когда руки его освободились от пут. Но сундук был сделан на славу и, закрытый снаружи, нисколько не поддавался усилиям мощного плеча Мухаммеда.
— Бесполезно, тополь мой бедный, — сказала Зумрад. — Лучше давай обнимемся и будем ласкать друг друга в последний раз.
— Ты права, любимая! Всевышний даёт нам такой случай ещё раз насладиться любовью друг друга! Грех упустить время.
Трясясь в темноте сундука, они всё же смогли расслабиться и забыть о грядущей страшной смерти. Но недолго длились их страстные поцелуи. Арба остановилась, и пленники, оторвавшись друг от друга, стали прислушиваться к голосам.
— Немедленно пропустить! — донёсся возглас минбаши Джильберге. — Вот грамота великого эмира, скреплённая двумя печатями.
— Но я должен досмотреть всякого, кто покидает столицу, — прозвучал строгий голос.
— Вчитайтесь в то, что тут написано, и не задерживайте! — ещё строже прикрикнул Джильберге.
— Проезжайте!
Вновь зазвенели копыта лошадей, вновь арба, покачиваясь, поехала.
— Мы покидаем Самарканд, — удивлённо проговорил Мухаммед.
— Мне страшно, — прошептала Зумрад.
— Что может быть страшно моей чинаре после того, как её приговорили к варке в крутом кипятке? — горестно усмехнулся Мухаммед.
— Не знаю, — ответила Зумрад. — Неизвестность страшнее казни.
— Мне так стыдно, Зумрад.
— Тебе? Стыдно?
— Да. Когда Тамерлан поменял свой приговор, я должен был сказать ему: «Не хочу смягчения казни! Хочу быть в кипятке с той, кого люблю. Не хочу разлучаться с нею даже в джаханнаме[188]!»
— Не стыдись ничего, любимый! — вновь обнимая Мухаммеда, улыбнулась Зумрад. — И почему ты думаешь, что нас ждёт джаханнам, а не фирдаус?
— Но ведь мы грешники.
— Ты в этом уверен?
— Уверен… Хотя и не вполне.
— Нет, мы не грешники. Настоящая любовь — не грех. Грех — то, что они замышляют сделать с нами.
— А всё-таки, куда они нас везут? — Мухаммед прильнул к дырочкам, просверлённым в сундуке, но ничего не увидел. — Может быть, эта сволочь Джильберге задумал сам расправиться с нами?
— Почему он так зол на нас?
— Не знаю, Зумрад. Он просто — чёрный человек.
— Но ты же слышал, у него какая-то грамота с печатями Тамерлана.
— Уж не думаешь ли ты, что Тамерлан велел ему увезти нас с тобой к моему брату в Мазандеран? — усмехнулся Мухаммед.
— Конечно, не думаю, — горестно вздохнула Зумрад. — Просто…
— Что — «просто»?
— Так… Подумалось: «А вдруг…» Обними меня скорее!
И они снова жадно прильнули друг к другу, и долго на сей раз ничто не мешало их ласкам, покуда оба не уснули в душной темноте испанского сундука.
Первым проснулся Мухаммед. Голова у него трещала от боли. В дырочки внутрь сундука лился свет. Арба стояла без движения. Вдруг клацнул замок, и крышка сундука откинулась. Зумрад, проснувшись, испуганно вздрогнула всем телом и выкрикнула:
— Уже?!
— Вылезайте! — раздался голос Джильберге.
Выглянув из сундука, Мухаммед, преодолевая головную боль, хмуро посмотрел на минбаши. Зумрад, трясясь, забилась в угол сундука.
— Да вылезайте, не бойтесь, — усмехнулся немецкий рыцарь.
Выбравшись из арбы, Мухаммед и Зумрад увидели ясное солнечное утро и серовато-белые камни Зеравшанских гор.
— Где мы? — спросил Аль-Кааги.
— У перевала, — ответил Джильберге. — К полудню приедем в Кеш. Вас это устраивает?
— Что всё это значит?
— Понятия не имею, — пожал плечами Джильберге. — Либо очередная забава Тамерлана, либо он и впрямь… Короче говоря, вчера я получил от него приказ забрать вас из зиндана и отвезти в Мазандеран.
— Что-о-о?!
— В Мазандера-а-ан?!!
— А как же казнь?
— Её не будет. Повторяю: если только это не очередная мрачная шутка самого мрачного шутника во вселенной.
— А если всё-таки второе?
— Тогда не знаю… Можно будет сделать так — когда доедем до Термеза, где я в прошлый раз схватил вас, вы возьмёте деньги, двух лошадей и всё необходимое и поедете дальше. Я буду делать вид, будто вы по-прежнему при мне и сидите в своём сундуке. Таким образом я буду прикрывать вас, следуя за вами на небольшом расстоянии, допустим, до Герата. Если ничего не произойдёт, значит, Тамерлан и впрямь решил оказать вам царскую милость.
— Почему мы должны верить вам, Джильберге? — спросил Мухаммед. — Разве не вы столь бессердечно схватили нас в Термезе и привезли на самаркандское судилище?
— Тогда я выполнял приказ государя, — с достоинством отвечал немец. — Теперь я тоже выполняю приказ государя.
— Но согласитесь, что приказы резко отличаются один от другого, — вставила своё замечание Зумрад, продолжая глядеть на Джильберге с ненавистью.
— Это меня не касается, — нахмурился Джильберге.
— Понятно, — сказал Мухаммед. — Нам что, снова залезать в сундук?
— Залезете, когда приедем в Кеш, а пока можете ехать свободно.
Позавтракав здесь же, на Зеравшанском перевале, они тронулись дальше. Когда подъезжали к Кешу, Мухаммед и Зумрад залезли обратно в сундук, а Джильберге повернул в замке ключ.
— Мне опять страшно, — сказала Зумрад, вновь очутившись в темноте, просвечиваемой лучами из дырочек. — Так и жди какого-нибудь подвоха! Скажи, ты веришь, что мы спасены?
— Надо верить в лучшее, — ответил Мухаммед, хотя сам нисколько не верил в то, что казнь отменялась и они едут туда, куда стремились десять дней назад. В это невозможно было поверить.
И всё же, когда миновали Кеш, Джильберге вновь открыл сундук и выпустил из него пленников.
— Вы так и будете запирать нас в этом ящике в каждом населённом месте? — спросил Мухаммед.
— Осторожность не помешает, — ответил Джильберге. — Уж вам-то, после того как попались в Термезе, пора бы это зарубить себе на носу.
Они поехали дальше, оставляя слева очертания гор Гиссарского хребта. Вскоре наступил вечер. Тот самый вечер, в который должна была состояться казнь. С наступлением темноты они остановились на привал в виду отдалённого селения, разожгли костёр, сидя у которого и поедая пахнущий дымком ужин, немного сдружились с ещё так недавно ненавистным Джильберге. И ночь прошла без омрачений, и утро настало, и они снова ехали, свободные и живые, не понимая, верить ли этому.
На третий день им повстречались испанские послы, которых гонец Тамерлана догнал в том же самом Термезе и теперь возвращал назад в Самарканд в сопровождении Карво-Тумана. Завидев их издалека, Джильберге приказал Мухаммеду и Зумрад полезать в сундук.
— Ни к чему им эта встреча, — сказал он.
И испанцы так и не узнали о том, что их друг Мухаммед избежал наказания и снова, на сей раз ещё более странным образом, двигается под присмотром немца Джильберге.
Сердце Мухаммеда наполнилось теплом, когда он услышал испанскую речь, и ужасно захотелось обнять дона Альфонсо, дона Гомеса и дона Гонсалеса, но арба тронулась, и ненадолго встретившиеся путники разъехались в разные стороны.
Через четыре дня после отъезда из Самарканда Джильберге, Мухаммед, Зумрад и двое сопровождающих их слуг благополучно добрались до Термеза.
Шли дни, и дни, и дни…
— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь! — шептал Искендер по-русски, просыпаясь и не зная, утро сейчас или вечер и сколько дней миновало с тех пор, как он оказался в глухом каменном мешке, сыром и затхлом. — Боже, милостив буди мне, грешному! — произносил он громче и размашисто крестился, чувствуя себя свободным теперь совершать православное моление. Теперь было всё можно — Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матери и всех святых помилуй нас, аминь! — И он прочитывал весь чин утренних и вечерних молитв, и покаянный канон, и все песнопения, коим был обучен в детстве. Они ни единым словечком не истёрлись из памяти.
Больше ничего не оставалось делать — только молиться. И он вдруг понял, что это хорошо. Доселе приходилось улучать кое-где, кое-как, уворовывать минутки, когда он мог обратиться мыслью к Господу, а не к Аллаху. Теперь же Господь был полностью предоставлен ему, и оставалось лишь надеяться, что Он услышит грешного раба своего, Александра, явится благим краем слуха своего в каменное узилище, ставшее сродни келье.
— Преклони ухо Твоё и услыши смиренное моление мене, непотребнаго раба Твоего, в воню благоухания духовного Тебе за вся люди Твоя приносящаго…
Один раз в день дверь темницы отворялась, и две чёрствые лепёшки стукались об пол. Затем рука служителя зиндана уносила пустой кувшин и ставила новый, наполненный водою. И это тоже было хорошо — сколько лет провёл Искендер на чужбине, не соблюдая постов православных, поедая мясо даже на Страстной неделе, брюхо себе нажил круглое, будто дыня, так уж теперь-то не грех на чёрствых лепёшках и сырой воде посидеть. Благо!
Одно только мучило и жгло душу — как там жена и малыш? Что с ними? Живы ли? Какие издевательства претерпевают? Ах, Мухаммед, Мухаммед! Ну зачем было рассказывать этой глупышке Зумрад! И сами погибли, и его, Искендера, погубили, да и книгу о жестоком царе Самаркандском заодно, не говоря уж о несчастных Истадой и Малике. Скорее всего, Истадой отправилась в гарем какого-нибудь замухрышки, а Малика отдали на воспитание. Хотя нет, Истадой красивая, могла достаться какому-нибудь минбаши или сановнику.
И неизвестность мучила. Сколько уж дней прошло, а его всё держат взаперти. Над Мухаммедом и Зумрад великий эмир мигом суд учинил, а опального мирзу держит и держит в зиндане. Может быть, забыл? Вряд ли. Слишком много мирза Искендер значил для Тамерлана в последнее время. Можно сказать, молодость ему вернул. А что, если он опять помер, а ни Халиль-Султану, ни кому другому и дела нет до узника?
Он пытался сосчитать, сколько же дней сошло в небытие с тех пор, как его заточили здесь, но это было всё равно что в кромешной мгле пытаться вспомнить, сколько ступенек лестницы ты прошёл — двадцать? тридцать? или все сорок? а то и пятьдесят?
Хорошо помнился первый день, как он ждал, что вот-вот его вытащат отсюда и повлекут на разбирательство. Сколько мыслей тогда было продумано! А молитв — ни одной. Зато с каждым новым днём мыслей становилось всё больше, а желание молиться всё возрастало и возрастало.
— Какое сегодня число? — спрашивал он всякий раз, когда появлялась рука, швыряющая лепёшки и меняющая кувшины. И каждый день ответом было молчание. Однажды всё же ответ последовал:
— Тебе знать не положено.
Но на другой день он снова спросил, и каждый день спрашивал, покуда не услышал снисходительно брошенное:
— Первое.
— Первое? Какого месяца? Раби ал-ахира?[189] Эй! Какого месяца?
Но на большую снисходительность рассчитывать не приходилось. Дверь закрылась, звякнул замок.
Он стал мучительно соображать. Так, его бросили сюда двадцатого числа. Если сегодня первое раби ал-ахира, то значит, он провёл здесь всего одиннадцать дней, а это вроде маловато. Не может быть, что всего каких-то неполных две недели! Больше! А если сегодня первое раджаба, то он тут сидит сорок два дня? Это много. К тому же на первое раджаба назначено начало похода в Китай. Неужели Тамерлан отправится на войну, так и не вспомнив о своём летописце и о его крамольной книге? Это маловероятно. Значит, остаётся полагать, что сегодня первое раби ал-ахира. А если перевести это на нынешние солнечные, то бишь наши, православные дни? И снова он стал мучиться, на сей раз пытаясь определить, какое же сегодня ноября или декабря, если охранник не наврал и действительно исполнилось первое раби ал-ахира.
Он вдруг испугался, что пропустит Рождество Христово, и всё же сосчитал, какое нынче число по православному календарю, хотя и предполагал, что мог ошибиться на день или два, не больше. Он стал делать пометки на стене, отмечая дни, но всё его днеисчисление рухнуло, когда на пятый день он спросил у охранника:
— Какое сегодня число?
— Двадцать пятое, — ответил охранник невозмутимо, и тогда Искендер понял, что это животное просто не знает ни чисел, ни месяцев. Хорошо, что хоть знает цифры один и двадцать пять и образуемые от них числительные!
И снова шли дни, и дни, и дни…
И вот однажды дверь темницы широко распахнулась, но лепёшки не влетели внутрь, а на пороге стоял старый знакомый Искендера, юзбаши Ослан, один из сотников личной гвардии Тамерлана. Он с брезгливостью посмотрел на Искендера и сказал:
— Вылезай! Хватит тут сидеть!
Щурясь от непривычно сильного света, мирза Искендер пошёл впереди Ослана, которому явно не нравился гнилой запах, распространяемый прокисшим от сырости чекменём узника.
— За сколько же дней ты так провонял, приятель? — спросил он наконец.
— А какое сегодня число? — произнёс мирза Искендер фразу, ставшую давно привычной в общении его с внешним миром.
— Двадцать первое, — ответил Ослан.
— Раби ал-ахира?
— Ну, не раджаба же!
— В таком случае… Сейчас сосчитаю. В таком случае я провёл там тридцать пять дней.
— Всего-то? А воняешь так, будто гнил там полгода. Интересно, а за полгода во что бы превратилась твоя одежда?
— За полгода на мне мясо сгнило бы до костей, — зло ответил Искендер. — Посмотри на мои язвы!
— Иди, не останавливайся. — Ослан ткнул его в спину концом палицы. — Сейчас помоешься и переоденешься.
«Напоследок!» — подумал Искендер с горькой усмешкой.
— Что с моей семьёй? — спросил он.
— Всё в порядке. Живы и здоровы.
— А как здоровье убежища вселенной?
— Мог бы спросить об этом в первую очередь!
— Значит, Султан-Джамшид тоже жив и здоров.
— Почему ты так решил? — удивился Ослан.
— В противном случае тебе было бы наплевать, в первую я очередь спрашиваю о нём или в последнюю, — пояснил мирза.
— Не понимаю.
— И не надо. Не напрягай мозг, это вредно.
Юзбаши привёл его во дворец, и они направились туда, где до заточения жил с семьёй Искендер. Когда живая и здоровая Истадой бросилась ему на шею, не обращая внимания на гнилой запах и гнойные язвы, Искендер страшно удивился и лишь потом обрадовался:
— С тобой всё в порядке? А с малышом?
— Да! Да! Мы жили вполне как прежде, только без тебя. Нас никто не обижал, нам давали еду. Но на все мои расспросы, где ты и можно ли тебя увидеть, отвечали: «Нельзя. И знать, где ваш муж, тоже нельзя». Ой, какие ужасные язвы! Боже, как ты истощал!
— Это ничего. Главное, что с вами всё в порядке. Где Малик? Я хочу его видеть!
— Ты как-то странно стал произносить слова.
— Разучился говорить правильно по-чагатайски.
— Тебя держали больше месяца!
Переодетый после бани, Искендер был доставлен к Тамерлану. Его даже оглядел лекарь, мавлоно Сабир Лари Каддах, и сдобрил его гнойники какой-то целебной мазью.
Войдя в комнату, где находился Тамерлан, Искендер прежде всего обратил внимание на необычно крупного и белого сапсана, которого можно было бы принять за кречета, если бы не чёткие чёрные «усы» под глазами.
Птица сидела на плече у обладателя счастливой звезды и при виде Искендера хищно распахнула клюв, словно желая напасть. Только после этого мирза разглядел своего хазрета и заметил, что тот выглядит довольно бодро, будто не он это лежал сорок дней назад мёртвым трупом, не его почитали трупом живым, когда он вдруг воскрес.
— Приветствую вас, о величайший повелитель вселенной! — произнёс Искендер и низко поклонился.
— А, Искендер, — сверкнул глазами Тамерлан. — Рад видеть тебя. Соскучился. Присаживайся.
Покуда Искендер усаживался, Тамерлан поиграл немного с сапсаном, затем продолжил разговор:
— Помнится, ты как-то признался мне, что ни разу не сидел в зиндане. Как видишь, я предоставил тебе такую возможность.
— Я всей душой благодарен хазрету и готов сидеть там столько, сколько «меч справедливости» укажет, — коротко поклонившись, ответил Искендер.
— Узнаю твою замечательную учтивость, — сказал Тамерлан. — К сожалению, до начала похода остаётся мало времени, всего одиннадцать дней, а то бы я с удовольствием подержал тебя ещё годик-другой в этом месте, подобном фирдаусу.
— Разве хазрет хочет взять меня с собою в Китай? — удивился Искендер. — После того, что он узнал обо мне?
— Мне лень долго объясняться, — ответил измеритель вселенной. — Скажу тебе сразу и напрямик: о том, что ты пишешь тайно книгу, порочащую моё имя, я знал с самой первой начертанной тобою буквы этой книги.
— Вот как? — не веря сказанному, усмехнулся Искендер.
— А ты как думал! — улыбнулся Тамерлан.
— Кто же был вашим осведомителем?
— Угадай. А?
«Нет, не может быть, чтобы это была Истадой!» — мелькнуло в мыслях Искендера. Но тут он вспомнил, как однажды, когда он писал волшебными чернилами, жена вошла неслышно и подсмотрела. Так вот почему её не тронули, покуда Искендер сидел в зиндане!
Хотя нет! Она ведь не знала, что именно написано в рукописи.
— Я вижу, ты теряешься в догадках, — сказал великий эмир. — Не буду тебя мучить, а то у тебя на шее гнойники лопнут от напряжения. Ужасные язвы! Так сыро было в зиндане?
— Несколько влажнее, чем в песках Аравии, — ответил мирза.
— Мухаммед Аль-Кааги, — огорошил тут его Тамерлан.
— Что-о-о? Мухаммед?!
— Да, твой добрый старый друг Мухаммед, — усмехнулся Тамерлан. — Он давно был приставлен к тебе в качестве шпиона. И когда однажды вы разговаривали с ним о том, что неплохо было бы описать все мои злодеяния во всём их многоцветии, ты сказал ему, что недавно слышал о волшебных чернилах, изобретённых то ли в Магрибе, то ли Кордове. Мухаммед тогда же донёс на тебя, а когда он отправлялся к эмиру Энрике, я дал ему лишних денег, чтобы он смог привезти бутылочку волшебных чернил, если, конечно, таковые существуют. Оказалось, что и впрямь существуют, и когда Мухаммед приехал в Самарканд, сопровождая посольство эмира Энрике, он привёз тебе достаточное количество, о чём незамедлительно доложил мне.
— Подлец! — не стерпел Искендер.
— Ты недоволен поведением Мухаммеда? — поинтересовался Тамерлан.
— О нет, хазрет, он вёл себя как настоящий подданный своего государя, — поспешил соблюсти присущий себе тон мирза.
— Потом, по мере того как продвигалось твоё изобличительное сказанье, — продолжал великий эмир, — благочестивый Мухаммед докладывал мне, докуда ты дописал. Ведь ты наивно рассказывал ему о том, как осуществляется твой замысел. И, если я не ошибаюсь, ты дошёл до описания похода на Индию?
— Нет, дальше.
— Даже дальше?
— Я остановился на том, как вы играете с Баязетом в шахматы. А разве вы ещё не держали рукопись над огнём? — спросил мирза.
— А зачем? — ответил Тамерлан. — Ведь тогда всё нарушится. Весь твой замысел. А мне этого не хочется. Я нарочно затеял всю эту игру и надеюсь, что ты допишешь повесть о зловредном царе Самаркандском до полного завершения. Или ты надеялся, что я тебя повешу?
— Честно говоря, только этого и ждал. Мечтал о верёвке, ибо боялся какой-нибудь долгой и страшной казни, — признался Искендер.
— Как Мухаммед?
— А кстати, о Мухаммеде, — вспомнил Искендер. — Его повесили?
— Ну а как же! — усмехнулся Тамерлан. — Повесили. А бедняжку Яугуя-агу сварили в крутом кипятке. Ты же помнишь суд. Ведь тебя тогда же и в зиндан бросили по доносу Яугуя-аги. Бедняга Мухаммед. Кстати, это я попросил его соблазнить мою самую младшую жену, что он с успехом и проделал.
— Ничего себе! — вновь вырвалось у Искендера. — Мухаммед заслуживает огромного восхищения. Зачем же вы повесили столь послушного исполнителя своих изящных розыгрышей?
— Представь себе, соблазнив Яугуя-агу, Мухаммед не на шутку влюбился в малышку, и уж побег из Самарканда затеял по собственному почину. Вот как бывает, дорогой мой Искендер! Я не приказывал Мухаммеду увозить моих жён из столицы. Тут уж он проявил излишнее рвение, а я этого не люблю. Пришлось наказать. — Тамерлан ненадолго умолк, весьма лукаво глядя на Искендера. Сидящий на плече у измерителя вселенной сапсан, будто подражая своему хозяину, тоже покосился на Искендера весьма ехидно.
— Хм! — кашлянул Искендер. — Но ведь я тоже проявил излишнее рвение, начав писать повесть о злом царе Самаркандском.
— А мне это почему-то понравилось, — сказал Тамерлан. — Сам не знаю почему.
— Странно, — пожал плечами Искендер.
— Ничего странного, — сказал Тамерлан. — Скажи, а я в твоей повести выгляжу очень отвратительно?
— Скажу честно, — вымолвил Искендер и хотел уж как-то увильнуть от прямого ответа, но почувствовал, что уже поздно, и признался: — Очень отвратительно.
— Ну и хорошо, — махнул рукой Тамерлан. «Чем же всё это кончится? — подумал мирза. — Как кошка с мышкой! Да человек ли он?»
— Я не понимаю вас, хазрет, — сказал он. — Вы затеяли какую-то игру со мной?
— Вовсе никакой игры, — нахмурился Тамерлан. — Я просто хочу, чтобы ты дописал свою повесть, а кроме того, хочу продолжить с тобой вместе нашу «Тамерлан-намэ». Ведь у нас здорово получалось. Правда, сейчас мне будет некогда. До похода осталось одиннадцать дней, и я весь в военных заботах. А когда вернёмся из Китая — продолжим. Ты же пока свободен и можешь спокойно писать свою потайную повесть.
— Но зачем она вам? — воскликнул Искендер недоумённо.
— А пусть будет, — просто ответил обладатель счастливой звезды. — Кто-то ведь должен написать о том, какой я изверг. Но только давай дадим друг другу честное слово, заключим крепкий договор. Я пообещаю, что дарую тебе жизнь и ты будешь при мне, как прежде. Мало того, я составлю для тебя завещание с предоставлением всяких льгот после моей смерти. А ты должен пообещать, что, когда твоя повесть подойдёт к концу, ты напишешь на тех листах, в которых скрыт невидимый текст, одну из сур Корана. На выбор — ту, которая по размерам будет умещаться. Согласен?
— Согласен, — подумав совсем недолго, ответил Искендер.
— Да, — припомнив ещё одно условие, щёлкнул пальцами Тамерлан, — и ты пообещаешь, что больше никогда не будешь сочинять ничего обо мне. Согласен и на это?
Мирза молчал.
— Смотри, а то передумаю и прикажу сейчас казнить и тебя, и твою жену, и твоего сына, — пригрозил великий эмир.
Мирза вздохнул:
— Согласен и на это, о премудрейший из всех царей на земле.
— Отлично. Итак, вот Коран… Хотя и без него обойдёмся. — Тамерлан отодвинул от себя книгу. — Итак, даю честное чагатайское слово, слово барласа, что до конца дней моих сохраню тебе жизнь и составлю завещание, по которому ты получишь полную свободу и деньги, дабы жить как тебе заблагорассудится. Ну а теперь ты давай своё русское слово.
Мирзе Искендеру вспомнилось, как много раз Тамерлан клялся жителям покорённых городов не устраивать разгрома и не казнить мирных и невинных и как легко эти клятвы нарушались. Но делать было нечего.
— Даю честное русское слово, что когда допишу тайную свою повесть, то на тех же листах начертаю одну из сур Корана.
— И сдашь её в самаркандское книгохранилище, — добавил Тамерлан требовательно.
— И сдам её в самаркандское книгохранилище, — повторил Искендер послушно.
— Ну, вот и отлично, — вздохнул Тамерлан с облегчением. — Теперь я могу спокойно заняться своими дальнейшими делами. В тебе я могу быть уверен, ты не нарушишь своего слова. Ведь нет?
— Не нарушу, хазрет, обещаю, — сказал Искендер.
— Смотри! — Взгляд Тамерлана вдруг стал особенно тяжёлым. — Если же нарушишь, то очень пожалеешь. Не бойся Тамерлана живого, бойся мёртвого. Ступай и жди, когда я позову тебя. Можешь пока заняться своим сочинением.
Искендер оцепенело смотрел на своего государя. Фраза из сна! Произнесённая теперь наяву, она заставила Искендера усомниться: а не сон ли и это? Быть может, он всё ещё в зиндане и сошёл с ума от одиночества, горя и сырости, и теперь явь и сон перемешались в его сознании, и сон настолько реален, что кажется явью?
— Что ты так смотришь? — спросил Тамерлан. — Уж не хочешь ли задушить меня?
Как только он произнёс это, сапсан, сидящий у него на плече, подпрыгнул, на лету раскрывая крылья, ударил Искендера клювом в лоб и запорхал под потолком. Искендер очнулся от оцепенения, потрогал пальцами лоб, увидел кровь, встал, поклонился и отправился прочь. Выйдя за дверь, он громко выдохнул и тихо пробормотал по-русски:
— Дьявол!
После великой битвы анкарской многочисленные отряды чагатаев преследовали побеждённых по всем сторонам Анатолии. Внук Тамерлана, Магомет-Султан, наступая на пяты, преследовал Баязетова сына, Солимана, и достиг его в Бруссе, где Солиман, не готовый к обороне, едва успел сесть на корабль и отплыть от берега, даже не захватив ничего с собою. Несметные сокровища Бруссы достались победителям вместе с обширным гаремом султана Баязета, в который свозились самые красивые жёны со всего мира.
Окончательно утвердив свою победу, Тамерлан объявил торжества, и целый месяц турки и путешественники были свидетелями того, как ликующая чагатайская орда пировала в местности, именуемой Киютайе. Баязета царь Самаркандский чествовал и не обижал, осыпая милостями и превознося его ум и силу, которые вовек были бы несокрушимы, ежели б не было такого человека, как Тамерлан. Баязет в душе зело злился на победителя и однажды, пылая гневом, молвил тому обиженное слово. У Тамерлана же припасены были унижения для поверженного врага своего, и тотчас по его знаку в огромную вежу, где шло пиршество, вступили обнажённые жёны из гарема Баязета. Они покорно несли в руках блюда и напитки и на глазах у оскорблённого супруга своего принялись подавать это гостям.
В другой раз, когда Баязет в порыве гнева хотел было ударить своего победителя кинжалом, Тамерлан повелел усадить несчастного в тесную клеть, столь узкую, что в ней можно было токмо лежать. И сию клеть ставили возле коня Тамерлана, а царь Самаркандский на неё становился и с неё взлезал на седло. После он извлёк Баязета из клети той и вновь принялся осыпать ласками и милостями, играл с ним в шахи и всегда выигрывал, ибо Баязет впал в тоску и печаль лютую. И так его эта туга скрутила, что когда поехали в Самарканд, Баязет по дороге умер от горя. Тогда Тамерлан возвратил тело султана его сыновьям и отдал все почести при погребении Баязета. Суждено же было такому случиться, что доблестный Магомет-Султан, внук Тамерлана, пленивший Баязета в битве при Анкаре, имел несчастье подавиться и умереть во время поминальной тризны по усопшему великому султану. Пришло время и Тамерлану погоревать в землях Анатолийских, а не токмо радоваться.
После смерти Баязета Йылдырыма, сиречь Молоньеносного, многие из витязей, ему некогда служивших, присягнули Тамерлану. И так, пополнив ряды своей рати новыми приспешниками, Тамерлан отправился в обратный путь. Шед через Грузию, вновь оросил он землю страны сей христианскою кровию. Далее, пройдя Мазандеран и Хорасан, возвратился смертоносец в свой стольный град Самарканд и поселился во дворце, окружённом чинаровым садом. Жил он также и в городском дворце, именуемом Кок-Сарай, или Синий дворец. Отдыхая от трудов ратных, он затеял многое построить в Самарканде, и стал возводить мечети и духовные училища, а также другие прочие здания и, конечно, усыпальницы для себя и своих жён, коих у него было несметное множество, а только десять считались главными. Три же из них — самые главные, именуемые биби-ханым Сарай-Мульк, кичик-ханым Тукель и Туман-ага. Для них Тамерлан построил самые лучшие усыпальницы, прелепо расписанные и сверкающие.
По прошествии же года по возвращении из походов заскучало сердце смертолюбивое, алкая новых грабежей и злодеяний. И на сей раз воззрились кровожадные очи далеко на восток, туда, где лежит страна, именуемая у чагатаев Китай и где сидит великий хан Чай Цикан. Шло лето одна тысяча четыреста четвёртое от Рождества Христова, или шесть тысяч девятьсот двенадцатое от прародителя Адама. И собрал Тамерлан-царь великий съезд-курултай, и на том курултае объявил о грядущем походе. Тогда же, как объявлена война была новая, посла китайского усадили на вепря и так, с позором, отправили к Чай Цикану. И стали чагатаи пировать, да так много пировали, что Тамерлан от вина занедюжил и слёг.
При сем событии же случилось вот что. Был у Тамерлана заушник по имени Магомет Алькаги. Аз, раб Божий Александр, водил с тем Магометом дружбу, не знаючи, что он заушник. И когда Тамерлан посылал того Магомета в Кастилью к королю Энрике в посольство, я просил его привезти мне чудесных чернил, там изготовляемых, кои сами собой исчезают, но появляются, аще их над огнём подержать. Побывав у короля Энрике Кастильского, Магомет прибыл в Самарканд и привёз мне тех чернил. И теми чернилами писана повесть сия. А Тамерлан от Магомета знал, что я пишу о нём изобличительную повесть, и не препятствовал мне до поры.
А женился Тамерлан часто, и се, решил проверить верность самой новой из жён своих и подговорил Магомета в соблазн её ввести. Магомет исполнил приказ Тамерлана, но полюбилась ему красная девица, которая и не поята ещё была мужем своим Тамерланом по его немощи. И егда Тамерлан оказался при смерти, Магомет увёз ту молодую супругу его из Самарканда, но немчин Иоанн, ловкий и быстрый, уловил беглецов, достигнув их в граде Термезе. И привезя их в Самарканд, представил суду Тамерлана. На суде же неверная жена изобличила меня, грешного раба Александра, в том, что пишу запретную книгу, о коей знала от полюбовника своего, Магомета. И был я брошен в страшное и гнилое узилище, а неверную жену свою Тамерлан живою в кипятке сварил, а Магомета, полюбовника её, повесил.
И сидел аз в заточении лютом долгие много дней, молясь ко Господу Иисусу Христу и Пресветлой Богородице Деве, да избавят они меня от всякой скорби и нужды, позора и поругания и да ниспошлют непостыдной кончины живота моего. И внял Господь. Разверзлись двери темницы, и предстал я пред очами злодея лютого, Тамерлана-царя. Тогда молвил царь Самаркандский, прося меня оставить повесть мою втуне, а за то клялся сохранить мне живот. Аз слово дал не являть миру повесть сию, а оставить её втуне, по ней же написать слова из Алькорана. И клятвенно скрепили мы с царём Самаркандским завет сей, ибо ничего не оставалось мне делать иного, кроме как согласиться. И дал я также слово царю-злодею не сочинять более никаких повестей о нём, диаволовом сыне проклятом.
И день урочный настал.
Мокрые хлопья снега падали на Самарканд с утра, и северо-восточный ветер пытался нести их по улицам города, но они быстро прилипали к земле и таяли, таяли под копытами лошадей, на которых спешили в орду те, кто жил в городе.
Великая орда, раскинувшаяся под Самаркандом на несколько курухов[190], заканчивала складывать свои шатры и строилась, выстраивалась, вылепливалась в великое войско, насчитывающее более двухсот тысяч конных и пеших ратников. Это был костяк похода, костный мозг которого — сам Тамерлан. Правое крыло великой армии под предводительством Пир-Мухаммеда должно было собраться в Ташкенте и его окрестностях — Шарукье и Сейраме. Левое крыло под командованием Джеханшаха двигалось к Яссам и Сабрану. А костяк, ведомый самим измерителем вселенной, должен был прийти и встать между крыл своих — в Отраре. Оттуда, из правобережья Сайхуна, эта объединённая, почти миллионная армия двинется дальше на восток.
Тамерлан, в шлеме, в серьгах, с выкрашенной в рыжий цвет бородою, в доспехах и в лисьей шубе, накинутой на плечи, сидел на своём вороном Борак Гурагане и с высоты небольшого холма, расположенного на северо-востоке от Баги-Шимали[191], пристально взирал на протекающий мимо подножия холма мощный поток его великой рати. Он был доволен зрелищем — всё двигалось, звенело и гарцевало именно так, как в начале похода на Индию и в начале похода на Баязета. Груженные доверху кибитки и вьючные лошади не выглядели обузой — скакали и ехали наравне с лёгкой конницей и пехотой, которая во время перемещения армии тоже ехала на лошадях.
Вскоре снег кончился, из-за туч выглянуло солнце, заиграло тысячами бликов на шлемах, латах, секирах, золотом шитье кибиток эмиров и тысяченачальников. За лёгкой конницей и пехотой двинулись могучие ряды отборного воинства, на треть состоящего из барласов и их родственников. Шкуры ирбисов и рысей украшали крупы лошадей. Тамерлан успел выпить чашу вина, и теперь обострившееся зрение его выхватывало из этого текущего потока знакомые, милые, родные лица тех, с кем уже приходилось воевать бок о бок в Индии и Анатолии, на берегах Итиля и в Ногайских степях.
Когда следом за тяжёлой конницей показались обозы метателей грегорианского огня, завоеватель вселенной дал знак, и сам первый стал спускаться с холма, забирая чуть влево, чтобы, спустившись, срезать путь и очутиться впереди всего войска. Его прославленная гвардия, состоящая из самых отборных багатуров, на лучших лошадях, покрытых тигровыми шкурами, последовала за своим господином и богом. Тамерлан и его нукеры, не отягощённые кибитками, которые двигались в основном потоке под присмотром оруженосцев, пустились вскачь по широкому полю, чуть занесённому тающим снегом, и грязь полетела из-под копыт.
Мирза Искендер скакал чуть поодаль от Тамерлана и его ближайших нукеров, внуков и Аллахдада. Взгляд его невольно оборачивался влево, где на кауром жеребце скакал сам Шарафуддин Али Йезди, автор «Книги побед», бывший в недолгой опале и теперь возвращённый Тамерланом ради похода в Китай. Искендер ревностно поглядывал на своего литературного соперника, но всё же и радовался его присутствию, которое означало, что Тамерлан не будет требовать от Искендера, чтобы он постоянно был рядом с ним.
Впереди уже показалась цель — невысокий плоский холм, на лысой вершине которого стояла озябшая и жалкая толпа связанных китайцев, тех самых четырёхсот с лишним человек, что приехали в конце лета в сопровождении посла Ли Гаоци, которого потом отправили верхом на свинье в обратный путь одного. Всё это время они томились в главном зиндане на Афрасиабе, и от скверного содержания двое умерли, за что начальник зиндана получил сотню палок, ибо Тамерлан желал видеть в день начала похода всех китайцев живыми и здоровыми.
— Всё готово? — строго спросил Тамерлан охранников, стерегущих китайцев. Те, волнуясь, отвечали, что всё в полном порядке и каменщики готовы к сооружению башни из круглого кирпича. Основа её, каменная башня в три шага диаметром и высотой с чагатайское копьё, была уже возведена, и оставалось лишь облицевать её страшной облицовкой — отсечёнными головами.
Пока ещё эти головы сидели и вращались на своих шеях и были живы, их глаза испуганно моргали и щурились от яркого солнечного света, внезапно брызнувшего из-за туч, уста издавали гортанные звуки китайских слов, носы вдыхали холодный зимний воздух. Тоска сквозила во взглядах пленников — китайцы понимали, сейчас произойдёт с ними что-то страшное. Но ни один из этих людей, выдержавших столь долгое заточение и теперь готовящихся к смерти, не проливал слёз отчаяния и страха.
Осмотрев место предстоящей ритуальной казни, Тамерлан приказал, чтоб передали всем беглербекам, темникам, минбаши и юзбаши явиться на холм. Лицо его сияло. Он был счастлив. Поход начался, и сейчас предстояло пролить первую кровь этой новой войны, обозначив начало. Четверо внуков, состоящих при деде — Рустем, Искендер, Халиль-Султан и Улугбек, — старались в эту минуту быть поближе к покорителю мира. Улугбеку только что исполнилось двенадцать лет, но, рано развившись, он не намного моложе выглядел, чем, к примеру, двадцатилетний Искендер. И в седле держался лихо.
— Жаль, что нельзя было взять слонов, — сказал он, обращаясь к Халиль-Султану, и двоюродный брат понял, что мальчик этой фразой просто хочет скрыть волнение.
— Да, — кивнул он, — явиться в Китай на слонах… Представляю, какое это было бы зрелище.
Аллахдад подал Тамерлану саблю. Осмотрев её, великий эмир остался недоволен и потребовал другую. Глядя на его порозовевшее лицо, трудно было вообразить, что ещё недавно самые близкие люди считали его мёртвым.
Мирза Искендер подъехал к Шарафуддину Али Йезди и поприветствовал его. Шарафуддин улыбнулся:
— Я слышал, вы тоже были в опале?
— Не так долго, как вы, но несколько построже.
— Сидели в зиндане?
— Побывал в этом раю. Вы станете описывать то, что произойдёт сейчас? — поинтересовался Искендер.
— Не знаю, — пожал плечами Шарафуддин. — А почему бы и нет?
— Я тоже.
— Надеюсь, вы не считаете меня своим литературным соперником?
— Считаю. Но разве это плохо? — улыбнулся Искендер.
— Пожалуй, хорошо. Буду рад вашему соперничеству. И дружбе.
Подъезжающие командиры кушунов, туменей, сотен и десятков располагались вокруг места заклания, не слезая со своих лошадей. Минбаши Джильберге очутился подле минбаши Милодрага, серба, равно как и он некогда воевавшего на стороне Баязета.
— Как вам нравится то, что он затеял на сей раз? — спросил немец.
— Что-то новенькое, — отвечал Милодраг. — Хочет пролить кровь китайцев задолго до того, как придёт в Китай.
— В Китай! Подумать только! Вы могли вообразить себе несколько лет назад, что отправитесь с походом на другой конец света?
— Нет, не мог, — честно признался сербский витязь. — Но мне это по душе.
— Мне тоже, — с многозначительным вздохом сказал Джильберге. — А вон, смотрите-ка, видите того юзбаши европейского вида? Знаете, кто это?
— Знаю, это дон Гомес, бывший гвардеец короля Кастильи.
— Чудно, не правда ли? Только ему стоило захотеть пойти тоже в поход на Китай, как хазрет тотчас же присвоил ему звание сотника. Где справедливость? Ведь нам с вами первое время пришлось походить в командирах десятки.
— Говорят, он неплохой рубака.
— А мы с вами что, плохие?..
В это время забили литавры и затрубил карнай. Тамерлан, выбрав наконец себе самую острую саблю, поднял её над головой и прислонил плашмя к своему затылку. Когда литавры и карнай смолкли, по холму разлилось гробовое молчание.
— Дети мои! — сказал Тамерлан тем самым своим голосом, которым он умел завораживать слушающих его. — Вы думаете, мы уже начали поход на Китай? Нет, ещё не начали. Но сейчас начнём его. Сейчас мы положим основание нашей грядущей великой победы. Никогда раньше мы так не делали. А жаль. Это было бы красиво. Я представляю себе башни-памятники в честь наших походов. На юго-востоке от Самарканда — в память об Индии. На юго-западе — в память о Сеистане и Фарсе. На западе — в память об Анкаре и Испагани. На северо-западе — в память о Золотой Орде. Может быть, мои внуки когда-нибудь возведут их. А сейчас мы начинаем великий поход на Китай, и в честь этого события здесь, на холме, будет воздвигнута башня, со всех сторон обложенная китайскими головами. Пусть каждый отсечёт одну голову и отдаст её каменщикам, дабы они могли произвести облицовку уже готовой каменной башни. А когда мы вернёмся из похода, пустые глазницы черепов будут смотреть на нас, встречая победителей. Йа-ху-у-у!
— Йа-ха-а-акккк! — заревело в ответ воинство Тамерлана.
Рослого и крепкого китайца подвели к коню, на котором восседал истребитель вселенной, и немного наклонили, подставляя шею обречённого под удар сабли. Не долго прицеливаясь, Тамерлан махнул саблей, и тело китайца дёрнулось в одну сторону, а голова, схваченная за волосы, очутилась в руках у нукера. Первая кровь этой новой войны фонтаном забрызгала во все стороны. Каменщик поймал брошенный ему круглый, окровавленный кирпич и принялся укладывать его в основание башни. Тамерлан вытер клинок прямо о рукав своего чекменя и отъехал в сторону, уступая место остальным военачальникам, и вторым за ним отсёк голову китайцу Аллахдад. Потом — Халиль-Султан. Следующим — беглербек Мизраб Барлас. Они подъезжали, свистела сабля, и новая голова летела в руки каменщиков. Лица убийц, озарённые кровавым зрелищем, горели от возбуждения. Дело подвигалось споро, и очередь не задерживалась — царевич Рустем, Ядгар Барлас, Али-Султан Таваджи, темник Мухаммед Азад, Яку Барлас, царевич Искендер, темник Шах Яхья с сыновьями — Султан-Мухаммедом и Султан-Джехангиром, Даулат Тимур Таваджи, беглербек Сеид Ходжа Мубашир, Исмаил Барлас, Хуссейн Малик-Куджа, правитель Кермана Султан Ахмад, минбаши Джильберге, Мингали Барлас, темник Хусрау Гази, Ходжи-Юсуф…
— Эй, Улугбек! — крикнул Тамерлан внуку, увидев, как тот жмётся, не решаясь подъехать и выполнить свой палаческий долг перед дедом. — Подъезжай ко мне, мой мальчик. Разрешаю тебе не делать этого. Сперва ты должен отличиться в честном бою.
Наконец не прошло и часу, как резня была закончена. Башня из человеческих голов, высотою в чагатайское копьё, вознеслась на плоской вершине холма, сплошь теперь залитой кровью. Обезглавленные тела быстро сносились в сторону. Китайцев было меньше, чем высших офицеров основного Тамерланова войска, и многим минбаши и юзбаши не хватило. Некоторые из них только рады были, что не пришлось попалачествовать, другие вслух выражали досаду, раздразнённые зрелищем безнаказанного избиения тех, чьи родственники в ближайшем будущем станут с оружием в руках защищать свою жизнь и свою страну.
— Знакомое и ужасное зрелище, — сказал мирза Искендер, глядя на башню, со стен которой взирали мёртвые лица китайцев.
— По-своему величественное и прекрасное, — молвил Шарафуддин. И добавил: — Таков Тамерлан, и иного Тамерлана нет.
А Тамерлан тем временем разворачивал великое могольское знамя, большое и белоснежное, расшитое серебряными кречетами, несущими в лапах чёрных воронов, а также множеством разноцветных троекружий и свастик, повёрнутых в ту и другую стороны.
Вновь зазвучали литавры и карнай. Измеритель вселенной, держа в левой руке древко, тронулся впереди своего войска под белым могольским знаменем. Беглербеки и темники, минбаши и юзбаши торопились вернуться к своим кушунам, туменам, сотням и тысячам. Ветер чуть было не вырвал из рук великого эмира знамя, и он поспешил передать его Халиль-Султану.
Поход на Китай начался, огромное войско вновь пришло в движение и потекло в направлении на северо-восток от Самарканда, который уже исчез позади на горизонте.
Полные сил и воодушевления, ехали чагатаи и прочие подданные великого Тамерлана вперёд — туда, куда вела их длинная воля Железного Хромца. Время от времени они оборачивались и видели ужасную башню, облицованную головами китайцев. Первую башню. А сколько ещё их будет там, в Китае!
Она всё удалялась и удалялась и вскоре совсем исчезла из поля зрения, оставшись за спиной, как и Самарканд. Впереди же показалась серебристая лента реки Зеравшан.
Переправившись через Зеравшан, великая армия продолжала двигаться в намеченном направлении. Холодный ветер стал крепчать, неся в лица колючие мелкие ледяные снежинки. Пройдя ещё десять фарсангов, Тамерлан приказал ставить палатки и отдыхать, в надежде, что завтра непогода пройдёт. Он был в прекрасном настроении, чувствовал, как тело его поёт вместе с душой о том, что ему никак нет семидесяти лет, в худшем случае — шестьдесят. Когда совсем стемнело и Тамерлану донесли, что орда расположилась как надо, он посидел немного в компании Халиль-Султана, Аллахдада и Ходжи-Юсуфа в палатке у Шах-Мелика, потом отправился в свой шатёр и приказал позвать биби-ханым.
Сарай-Мульк была несколько удивлена вызовом мужа, но ещё больше она удивилась, когда он стал заигрывать с нею, как не заигрывал уж, должно быть, лет семь-восемь.
— Ой, ханым, ханым, — сказал он, подсаживая её поближе к себе, — вижу, волшебное зеркало усто Расула не утратило своих дивных свойств. Ты по-прежнему хороша собой, мила, привлекательна. Смотри-ка, мы снова идём с тобою в поход и ночуем вместе в одном шатре, там воет вьюга, а у нас здесь горит костёр и тепло. Хорошо, правда?
— Правда, хазрет, — немного смутилась Сарай-Мульк, чувствуя, как внутри у неё тает от его голоса.
— Я чувствую себя так, — продолжал Тамерлан, — будто и у меня появилась какая-нибудь волшебная вещица наподобие твоего зеркала. Обними-ка меня, Сарай-Мульк, да поцелуй мужа своего.
Под утро, выбираясь из тяжёлых объятий спящего Тамерлана, биби-ханым долго не могла понять, что это было — сон или явь. А ведь ночная явь так часто бывает похожа на сон. Уж не наваждение ли это степных или китайских джиннов?.. Как бы то ни было, а настроение у неё было отменное. Быть может, и впрямь в Китае восстановится мужская сила Тамерлана, если уж и теперь, стоило ему только отправиться в поход, у него проснулось то, что спало столько лет.
На рассвете измеритель вселенной с помощью мавлоно Хибетуллы Убейды старательно совершил субх и тотчас приказал выступать в дальнейший путь. Выйдя из своего шатра, он чуть не упал от сильного порыва ветра, холодного и злого, дувшего с северо-востока прямо навстречу Тамерланову войску.
— Ишь, как задувает Чингисхан! — бодро крякнул великий эмир, но всё же решился сесть в седло и сегодня, хотя вьюга со вчерашнего дня явно усилилась.
Аллахдад, подъехавший к Тамерлану с туманным намёком, не лучше ли, мол, вернуться в Самарканд и переждать ненастье, чуть не получил оплеуху.
— Прочь! — крикнул ему Тамерлан. — С глаз моих долой, покуда я не расценил твои намёки как предательство!
В этот день, по расчётам Тамерлана, войско должно было дойти до Сайхуна, переночевать на левом берегу, а утром следующего дня переправиться на правый берег реки. Но вьюга становилась всё сильнее, и за весь день еле-еле прошли двадцать фарсангов.
Однако родившееся в душе полководца недовольство пока ещё не повредило его бодрому расположению духа, и вечером он вызвал к себе в палатку другую жену — кичик-ханым Тукель.
Тукель ужасно развеселило, что муж вдруг вспомнил о её прелестях и вновь заставил танцевать перед ним, плавно поводить руками, раздеваться, виляя бёдрами и потряхивая упругими грудями. Но каково же было её удивление, когда он приказал ей раздевать его, а потом подмял под себя и проявил такие свои качества, отсутствие которых уж давным-давно вошло в норму. Дождавшись, когда он, насладившись ею, уснул, она хотела тотчас уйти, но не смогла — всё сидела и смотрела на его лицо, похожее на маску священного идола войны, оранжевое в отблесках костра, горящего в середине палатки.
И весь следующий день Тамерлан был бодр и крепок, вместе с мавлоно Хибетуллой старательно исполнял все намазы, сидел в седле и не смирялся перед ледяным дыханием Чингисхана, не утихающим ни на мгновенье, несущим в себе снежно-ледяное, мелкое и колючее крошево.
В полдень войска стали переправляться через Сайхун. Все были несказанно удивлены, когда пробы льда показали толщину в два с половиною локтя.
— Прекрасно! — ободрял себя и всех Тамерлан. — Да снегу поверх льда уже намело почитай в пол-локтя. Мы отлично сможем двигаться до самого Отрара прямо по реке. И хорошо, если не потеплеет, нам же лучше.
От горы Зернук он отправил Халиль-Султана в Ташкент, чтобы тот проверил состояние правого крыла войска и готовность его двигаться параллельно основной рати. Царевичи Искендер и Рустем отпросились у деда ехать вместе с Халиль-Султаном. Улугбека он от себя не отпустил.
Некоторое время, двигаясь по реке, шли на северо-запад, и ледяной ветер дул почти в спину. К вечеру третьего раджаба достигли поворота, где Сайхун устремлялся прямо на север, и здесь устроили новый привал на ночь.
Прежде чем вызвать к себе очередную жену, Тамерлан побеседовал с мавлоно Абдуллой Лисоном, которого считал своим лучшим астрологом, и Лисон уверил его, что никаких причин для беспокойства нет и, по его расчётам, небесный свод благоприятствует походу, а то, что погода столь яростно воспротивилась движению чагатаев, сулит лишь её благорасположение в будущем. Полностью успокоившись, Тамерлан на сей раз сильно удивил Дилеольт-агу, которая никак не хотела верить фантастическим рассказам биби-ханым и кичик-ханым о воскресшей плоти мужа всех жён и царя всех цариц. Вполне счастливая, Дилеольт-ага так и уснула в объятиях Тамерлана, полностью забыв об огромной разнице в возрасте между нею и им. Утром он разбудил её и сказал:
— Передай всем жёнам, пусть сегодня ещё гуще намажутся белилами. Непогода усилилась, ветер и мороз стали крепче. Нельзя, чтобы ваши луноподобные личики потрескались от холода и ветра.
То, что творилось на четвёртый день пути, невозможно описать словами. Буря несла снег и бросала его в людей и лошадей с такой яростью, будто головы её многочисленных детей использовал Тамерлан в качестве круглого кирпича для строительства своих страшных башен. Невозможно было смотреть вперёд, невозможно было двигаться, снегу намело уже по колено, и час от часу холодный ворс этого снежного ковра становился всё глубже и глубже. Кибитки с трудом волоклись, лошади не хотели идти, отворачивая морды от остервеневшего вьюжного марева.
Тамерлан и в этот день крепился, не слезая с седла, уговаривая себя: «Завтра, завтра я пересяду в кибитку, а сегодня ещё продержусь!» Он стискивал зубы и пытался твердить про себя Аль-Фатиху[192], но терпения уже не хватало, и сура обрывалась с губ на середине:
— Во имя Аллаха всемилостивого и милосердного! Хвала Аллаху, миров повелителю! Всемилостив и милосерден он один, дня Судного один он властелин. Лишь пред тобой колени преклоняем и лишь к тебе… и лишь к тебе… о помощи… взываем… О, ш-ш-шайта-а-ан! О, Темучин великий и бессмертный! Кречет с вороном в когтях! О, свастика неумолимая и непобедимая! За что вы ополчились на меня, за что! Хватит! Перестань дышать на меня, Чингисхан. Я, Тамерлан, могущественнее тебя и сильнее. Да, ты покорил Китай, а я ещё нет. И ты боишься, что когда я покорю его, слава моя перехлестнёт твою. Но я всё равно сделаю то, что задумал. Ещё никогда не бывало иначе!
К полудню он всё же пересел в кибитку и хмуро трясся в ней, еле сдерживая жгучее желание укусить себя за кулак левой руки.
В этот день его войско с трудом преодолело расстояние в два фарсанга. Ночь принесла Тамерлану новое разочарование — вызванная им Чолпанмал-ага никак не могла воодушевить его на любовные подвиги, к тому же призналась, что простужена, и он в конце концов уснул усталый, разбитый, обиженный на всех и вся.
Дальше всё пошло ещё хуже. Вьюга не утихала, а поскольку сил у войска становилось меньше, то всем казалось, будто она только усиливается. Снегу намело уже столько, что лошади пробирались сквозь него, едва не касаясь брюхами. Кибитки застревали, и приходилось подолгу их вытягивать. Случаи обморожений и сильных простуд стали нередкими. За два дня войско продвинулось чуть больше чем на один фарсанг, и седьмого раджаба Тамерлан принял решение оставить армию, ехать в Отрар с небольшим отрядом нукеров, жёнами и Улугбеком. Ещё он взял с собой лекаря Фазлаллу, мирзу Искендера, поэта Шарафуддина, мавлоно Лисона, двух внуков от дочерей — Ибрагим-Султана и Айджеля, да четырёх военачальников — Бердибека, Нураддина, Шах-Малика и Ходжу-Юсуфа. Остальным он приказал хранить людей и в полном объёме привести армии в Отрар. Мавлоно Хибетуллу он тоже взял с собой, хотя уже не соблюдал так строго намазы, как в первые дни после выступления из Самарканда.
Не удерживаемый больше тяжким грузом собственного войска, Тамерлан намного быстрее стал двигаться к первой цели похода, и всё же, ещё когда он оглянулся назад на оставляемую им рать, что-то хрустнуло в душе у него и надломилось, некто, сидящий глубоко внутри, вскрикнул и сказал ему: «Гибель!» И потом, ближе к вечеру того дня, когда войско осталось позади, он оглянулся на жён своих, и на краткий миг померещилось ему, что лица жён не белы от белил, а черны от чёрной траурной краски. Но пока ещё это только померещилось.
Устраиваясь на ночлег в голой Чардарской степи на берегу Сайхуна, Тамерлан почувствовал, что заболевает — в горле саднило и прошиб пот. Он вызвал к себе кичик-ханым и снова заставил её дразнить его своими танцами и раздеванием, но на сей раз всё оказалось тщетно. Он снова был тот же Тамерлан, что и накануне похода.
— Тукель, принеси мне вина, — сказал он с тяжёлым вздохом. — Или нет, не вина. Лучше — хорзы. Что делал Чингисхан, когда замерзал в голой степи? Пил хорзу.
Опьянев, он почувствовал облегчение, но ни сил, ни уверенности в ближайшем будущем не прибавилось, лишь сладостное равнодушие закрыло ему веки.
Все оставшиеся дни пути он пил. Днём понемногу потягивал кислое или сладкое красное вино, а вечером глотал хорзу, сидя у костра в палатке с куском баранины или конины в левой руке и печально беседуя со своими спутниками — Шарафуддином, Улугбеком, Шах-Маликом, Нураддином, Бердибеком, Ходжи-Юсуфом, Лисоном и мирзой Искендером.
В Отрар он прибыл уже в состоянии начавшегося запоя.
Поздно вечером двенадцатого раджаба 807 года хиджры Тамерлан с небольшой свитой и сотней нукеров добрался наконец до Отрара, небольшого города, расположенного между срединным течением Сайхуна и подножием хребта Каратау. По-прежнему мела метель, сквозь которую даже с близкого расстояния трудно было различить силуэт несколько нелепого, но уютного отрарского дворца, построенного лет сорок тому назад ханом Золотой Орды Бердибеком. Дворец был окутан метелью, но на верхних его этажах полыхало пламя, отблески которого превращали картину дворца, охваченного огнём и снежной вьюгой, в нечто фантастическое.
Выглянув из кибитки и пьяно посмотрев на горящий Бердибеков дворец, Тамерлан рыгнул и выругался, затем произнёс:
— Скажете, что это дурной знак? Ерунда!
Баш-Тимур Оглан из рода Джучи выскочил встречать долгожданного великого гостя, торопливо объясняя, что пожар на верхних этажах уже почти потушен, не нужно беспокоиться, а комнаты для Тамерлана и его свиты подготовлены на первом этаже, где потеплее.
— Кто же это зажёг в мою честь факел? — спросил измеритель вселенной, усаживаясь на носилки.
— Выясняем, пока ещё не выяснили, — суетился Баш-Тимур.
— Найдёте поджигателя — повесьте вниз головой над горящей жаровней.
— Так и поступим.
Во дворце Бердибека для всех нашлись приготовленные уютные помещения. Тамерлан занял несколько комнат около тронного зала. В честь приезда он затеял было пирушку, но в тепле разомлел и быстро стал советь, его отнесли в спальню, где он мгновенно уснул.
Проспавшись и наутро опохмелившись, он устроил в тронном зале приём, усадив по правую руку от себя Баш-Тимур Оглана, Чекре-Оглана Джучи и Тайзи-Оглана Угэдэ, а по левую — Улугбека, Ибрагим-Султана, Айджеля, Нураддина, Шах-Малика, Бердибека и Ходжу-Юсуфа. К нему прибыл посол от Тохтамыша, старый Кара-Ходжа, с письмом, в котором затравленный Тохтамыш слёзно просил о помощи.
— Ладно уж, — выслушав Кара-Ходжу, махнул рукой Тамерлан, — можешь поехать к этому старому щенку и передать ему, что как только я завоюю Китай, помогу Тохтамышу овладеть улусом Джучи. Кто там теперь заправляет? Шадибек?
— Да. Шадибек.
— Прохвост, известный прохвост. Ну а теперь не мешало бы нам и вина выпить.
И началось ежедневное винопитие, куда более крепкое, нежели то, которым сопровождались праздники по поводу великого курултая прошлой осенью. Нельзя было не заметить и одну весьма существенную разницу — Тамерлан стал гораздо быстрее пьянеть. Раньше он мог выпить подряд десять кубков и выглядеть трезвым. Теперь же от двух-трёх становился болтливым и глуповатым, всё время оправдывался, что зябнет и потому вынужден много пить вина и хорзы. Он требовал, чтобы и другие пили наравне с ним, но не дожидался, покуда собутыльники станут пьянеть в такой же мере, как он, и надирался гораздо раньше всех.
Он вдруг перестал интересоваться походом, не спрашивал, пришёл ли кто-нибудь в Отрар из тех, кто растянулся на много фарсангов по Сайхуну, борясь с неутихающей вьюгой и морозом. А между тем первые отряды лёгкой конницы добрались до Отрара лишь 19 раджаба, спустя неделю после того, как сюда прибыл верховный вождь и «крона чагатаев». Но ледяное дыхание Чингисхана не ослабевало, морозы продолжали трещать в Отраре, со всех сторон продуваемом степными ветрами. жёны стали жаловаться на то, что во дворце Бердибека слишком холодно, а пить наравне с мужчинами они не могут. Чолпанмал-ага как простудилась ещё в начале пути из Самарканда, так до сих пор и лежала в горячке.
— Хорошо, — сказал им Тамерлан. — Если первого шаабана холода не прекратятся, разрешу вам и Улугбеку вернуться в Самарканд.
К этому времени некоторые стали подозревать, что измеритель вселенной потерял свою счастливую звезду и разуверился в успехе начатого похода. Абдулла Лисон как-то зашёл к нему, чтобы сообщить о своих новых вычислениях, по которым выходило, что если Тамерлан выступит из Отрара не позднее последнего дня месяца шаабана, то Китай будет завоёван им молниеносно. Астролог был крайне удивлён совершенно равнодушной миной, с какою Тамерлан выслушал это сообщение.
Поэт Шарафуддин Али Йезди ни с того ни с сего вдруг вновь попал в немилость к «куполу ислама». Однажды Тамерлан сказал ему:
— Скажи, ну зачем ты наполняешь свою «Зафар-намэ» всем этим непролазным словесным барахлом, а? Меня это так раздражает. Что ты как Гайасаддин Али! Сплошные выкрутасы да красивости.
— Простите, хазрет, — обиделся Шарафуддин, — но сравнить меня с Гайасаддином…
— А! — устало махнул рукой Тамерлан.
В последний день месяца раджаба, когда по плану войска чагатаев должны были бы уже миновать берега Иссык-Куля и вступить в Уйгурию, а вместо этого продолжали зимовать на правом берегу Сайхуна, Тамерлан вызвал к себе мирзу Искендера, который всё-таки чувствовал себя в негласной опале, и сказал ему:
— Покажи мне свои волшебные чернила, Искендер.
— Вот они, — сказал мирза, открывая свой ларец и вытаскивая склянку с чернилами.
— Я хочу, чтобы ты написал ими кое-что от моего имени.
— Слушаю и повинуюсь, хазрет.
— Пиши: «НАДПИСЬ НА МОЕЙ ГРОБНИЦЕ».
Искендер послушно стал записывать то, что диктовал ему Тамерлан. Надпись, которую измеритель вселенной придумал для крышки своего гроба, была длинной и запутанной, полной каких-то мистических угроз, смысл которых сводился всё к тому же — когда Тамерлан умрёт, надо бояться его мёртвого.
— Достаточно, — сказал наконец повелитель. — Думаю, этого достаточно. Ну-ка покажи, как исчезают буквы. Забавно. А теперь напиши что-нибудь на другом листке. Написал? Дай мне. Теперь дай свечу.
Подержав листок над огнём, Тамерлан удостоверился, что буквы воскресают.
— Превосходно. Так вот, когда я умру, а дни мои сочтены, ты соберёшь побольше свидетелей и подержишь над огнём моё завещание относительно надписи на крышке гроба. Это должно произвести неизгладимое впечатление. Скажи им, что такие чернила были только у меня. Нет, скажи, что это завещание написано моей слюной, которая имела, оказывается, такое волшебное свойство. Пусть боятся! О, как бы мне хотелось увидеть это — как люди боятся меня после моей смерти!
Он глубоко вздохнул и покачал головой:
— Ах, Китай, Китай!..
— Почему вы так вздыхаете о Китае, хазрет? — спросил Искендер.
— Потому что я никогда его не увижу в отличие от счастливчика Темучина, — горестно ответил Тамерлан.
— Разве мы не пойдём его завоёвывать?
— Нет, мой дорогой мирза Искендер, не пойдём. Ибо я умру здесь, в Отраре. Мне был сон, будто жёны мажут лица чёрной краской.
Подумав немного, он вдруг оживился:
— Послушай, Искендер, а если, когда я умру, меня подержать над свечой, над огромной такой свечой, вдруг я вновь оживу, как эти волшебные чернила?
— Всё возможно, хазрет, — улыбнулся Искендер.
В тот же день, когда происходил этот разговор и было написано надгробное завещание, в Отрар со своею тысячей прибыл минбаши Джильберге. Он был рад, что наконец добрался до города, где можно отдохнуть, и, встретившись с кичик-ханым Тукель, стал со смехом рассказывать ей, как отморозил себе нос испанский рыцарь дон Гомес де Саласар.
— Мне сейчас не до шуток, Джильберге, — пожаловалась кичик-ханым. — Здесь так холодно, в этом проклятом Отраре. Морозы не утихают. Тамерлан обещал отправить нас в Самарканд первого шаабана, если погода не переменится. Постарайся отправиться вместе с нами.
— Но как же поход?
— Подозреваю, что завоевание Китая на сей раз не состоится.
Но не состоялся и отъезд главных жён Тамерланова гарема из Отрара в тёплый Самарканд, потому что первого шаабана у обладателя счастливой звезды начались какие-то подозрительные судороги, сопровождающиеся продолжительной икотой, и лекарь Фазлалла Тебризи сказал, что Тамерлан вновь болен, и весьма опасно.
К 10 шаабана 807 года хиджры все войска, вышедшие из Самарканда под белым могольским знаменем Тамерлана, притекли в Отрар. Вместе с ними прибыли и все лекари Тамерлана, включая венецианца Адмона, освобождённого незадолго до похода из зиндана. Они принялись лечить измерителя вселенной разными способами, причём почему-то сошлись в мнении о пользе прикладываний льда к различным частям тела, хотя во дворце Бердибека и без того было холодно. Им удалось вывести каабоподобного эмира из запоя, но с икотой, как ни старались, лекари никак не могли справиться. Она изматывала его часами, отступая лишь на два-три часа, а с утра 12 шаабана как началась, так уж и не прекращалась до самой кончины, причём иногда икотные спазмы бывали столь сильными, что «купол ислама» сплёвывал кровью. В ночь с 12 на 13 шаабана Тамерлан не сомкнул глаз, ибо икота заставляла всего его содрогаться и до того извела, что порою слёзы начинали сыпаться из глаз его, как горох.
Составив завещание в пользу Пир-Мухаммеда и Ха-лиль-Султана, Тамерлан вдруг захотел видеть обоих внуков подле себя и потребовал, чтобы за ними послали в Ташкент. Но едва гонец отправился, как решение было изменено. Обладатель счастливой звезды передумал:
— Не стоит беспокоить… Ик!.. Не успеют Халиль-Султан и Пир-Мухаммед. Будем надеяться, что встретимся с ними уже в день Стра… Ик!.. Страшного суда. И с ними, и с сыном моим Шахруком. И с Джехангиром. И с эмиром Энрике. И со всеми… Ик!.. остальными. Улугбек! Подойди ко мне. Хочу сказать тебе. Слушай. Береги покой народов моих… Ик!.. Будь крепок и бесстрашен, саблю держи в руках твёрдо. Ты — самый умный из внуков моих… Ик!.. Когда увидишь пожар раздора, все силы употреби, но потуши. Держись Халиль-Султана, у него душа чистая. И дай мне… Ик!.. ещё глоток вина.
— Дедушка, тебе нельзя вино, ты болен, и оно тебе повредит.
— Я не болен, Улугбек… Ик!.. Я умираю. И мне уж ничем нельзя повредить.
— Хазрет, — продолжал настаивать внук, — непогода кончилась. В Отраре светит яркое солнце, хорошо бы нам продолжить поход на Китай. Все только и ждут твоего выздоровления, дедушка!
— Дай вина, Улугбек! Забудь про Китай… Ик!.. Ты ведь любишь звёзды, небо. Смотри на небо, Улугбек, смотри на звёзды… Ик!.. Там нет страданий, нет людей, там только светлые тени праведников. Попроси отца своего помолиться… Ик!.. за меня. Жеребёнок с перерезанным горлом. Вспомнил! Я видел его давно в детстве, в горах, когда охотился на коз. Я ведь… Ик!.. был добр к тебе, Улугбек. Я любил тебя. Дай же мне глоток вина!
Внук сжалился и налил деду полпиалы лёгкого сухого вина. Тот с жадностью выпил и на некоторое время перестал икать. Затем икота навалилась на него с утроенной силой, так что его всего скручивало при каждом новом спазме. Наконец, двое суток не спавший и вконец измотанный, Тамерлан впал в беспамятство. Привели мавлоно Хибетуллу, который принялся читать над изголовьем умирающего Коран. В час, когда совершалась ночная молитва, измеритель вселенной вдруг очнулся и сказал:
— Нет бога…
— …кроме Аллаха, и Мухаммед — пророк его, — дополнил за Тамерлана мавлоно Хибетулла, поскольку Тамерлан тотчас же вновь впал в беспамятство. Страшная икота продолжала мучить его и в бессознательном состоянии, так что даже лекарь Фазлалла Тебризи, горестно покачивая головой, сказал:
— Вероятно, на сей раз и впрямь…
Хибетулла Убейда продолжал читать Коран всю ночь, и никто не заметил, когда именно прекратилась икота. Только вдруг Улугбек испуганно сказал:
— Постойте! А ведь он больше не икает!
Лекари бросились к измерителю вселенной. Сердце его не билось, он не дышал и весь оцепенел, будто мышцы его что-то скрутило. Приближалось время утренней молитвы 14 шаабана 807 года хиджры.
Никто не хотел верить в смерть человека, который уже не раз умирал. Правда, некоторые говорили: «Какой смысл? Ведь он уже проделал это перед походом». Но большинство требовало удостоверений кончины великого Султан-Джамшида.
Первой поверила биби-ханым. Подойдя в полдень к мёртвому мужу, она долго держала ладонь у него на лбу, затем молча ушла в свою комнату, из которой через какое-то время появилась с лицом, выкрашенным в чёрную траурную краску. Сев у изголовья Тамерлана, она стала плакать, время от времени дёргая себя за косы. Дилеольт-ага последовала её примеру только на следующий день. К полудню 16 шаабана по комнате, где лежал покойный, пополз лёгкий трупный запах, который стал быстро усиливаться, и к ночи невыносимая вонь стала растекаться уже по всему первому этажу дворца Бердибека. Тогда и кичик-ханым явилась к телу мужа с чёрным лицом, и все мгновенно отметили, что ей и это очень даже идёт.
В полночь лекарь Фазлалла Тебризи объявил всем, пришедшим к смертному одру «кроны чагатаев»:
— Великий Султан-Джамшид Тамерлан мёртв. Тело его уже начало разлагаться, и нам следует принять необходимые меры для его скорейшего перемещения в Самарканд и погребения.
Тотчас Шарафуддин Али Йезди написал в своей «Зафар-намэ»: «Сие печальное событие случилось в ночь среды 17 шаабана 807 года хиджры, который соответствует 14-му числу месяца исфендармуза 326 года эры Джелаладдина, когда солнце находилось в шестом градусе созвездья Рыб».
Обмыв покойного, его надушили благовониями, обтёрли розовой водой, камфарой и мускусом. Уложив тело в гроб, гроб поставили на носилки, украшенные жемчугом, бриллиантами, изумрудами и рубинами. И не успело наступить время новой утренней молитвы, как Ходжа-Юсуф поехал в Самарканд с этим печальным грузом, причём было оговорено всем сообщать, что это везут гроб с телом Чолпанмал-аги, которая якобы умерла от простуды, ибо весь Отрар знал, что одна из жён Тамерлана сильно застудилась в дороге.
Ходжу-Юсуфа сопровождали мирза Искендер, минбаши Джильберге, Улугбек и пятеро нукеров. Морозы ещё держались, но светило солнце, и ехать назад из Отрара в Самарканд было одно удовольствие, если бы не присутствие гроба с мёртвым телом. Время от времени крышку гроба снимали, дабы удостовериться, что труп разлагается и запах от него идёт невыносимый.
Через неделю гроб с Тамерланом прибыл в Самарканд, где его сразу же тайно похоронили в склепе усыпальницы Мухаммед-Султана. Ещё через неделю в столицу прибыли жёны и царевичи. Жён в Самарканд впустили, а вот царевичей, поскольку вопрос о престолонаследии ещё был открыт, разместили в садовых дворцах за городом. К этому времени весть о смерти великого владыки уже успела-таки разойтись по округе, и жёнам было разрешено совершить все траурные обряды при гробе — растрепать волосы и рвать их, царапать ногтями покрашенные в чёрное лица, посыпать голову пеплом и громко причитать. Тамерлан был мёртв.
Недолго оставалось веселиться народу чагатайскому в своей столице. Собрав к зиме рать несметную, поганый царь Самаркандский отправился в дальний поход на Китай-страну. По выходе же из стольного града своего затеял проклятый лютое злодейство, свойственное чёрной душе его. Было у него в плену четыреста китайцев, пришедших к нему с посольством и полонённых. И по началу похода велел он отсечь им головы и из тех голов построить башню неподалёку от Самарканда на память о начале войны. И сам своею рукою первому китайцу отсёк главу. И построена была башня о четырёхстах головах. И с неё поход начался.
А по пути к Отрару лютые холода и мразы немилостивые ударили, так что многие Тамерлановы витязи остудились и померли.
Сам же нечестивец, дабы не остудиться, взялся вино пить, аки воду. И не токмо вино из винной ягоды, но и огненное вино, именуемое у чагатаев аракою, а у моголов — хорзою. Так что и в Отрар он прибыл пьяно-пьяный. А как прибыл в Отрар, тут во дворце хана Бердибека, что в Отраре, случился пожар. Увидав его, Тамерлан сказал: «Се дурной знак». А имел поганый царь свойство видеть наперёд, чему быть, а чего миновать можно. И взяла его за сердце тоска смертная, ибо чуял проклятый, что близка его кончина. С той тоски взялся он пуще прежнего пить, и от того пианства завелась у него кровавая икота. После и жар поднялся. И как ни лечили его лекаря знаменитые, ничего не могли поделать.
Промучившись несколько дней, царь Тамерлан испустил чёрный дух свой пятнадцатого числа месяца февраля одна тысяча четыреста пятого года от Рождества Христова или шесть тысяч девятьсот тринадцатого от Адама. И был гром на небе, и земля как бы пошатнулась в тот миг и час, когда душа злодея разлучилась с телом, погрязшим в преступлениях и разврате. На сем же кончается повесть моя о поганом царе Самаркандском, который и бывал когда добрым, да мало кто во всём свете эту его доброту видывал. Однако же сохранил он жизнь мне, грешному рабу Божию Александру, и за то буду молить Христа Бога нашего, да ниспошлёт Он ему уменьшенья мук страшных в геенне огненной. Но то, что грешник он несравненный и гореть ему вечно в аду, о том я не сомневаюсь, ибо и после смерти его были страшные знамения.
Как усоп сей царь Самаркандский, никто не хотел верить в его кончину, доколе не стало двошить по всему дворцу так, что от смрада мыши из щелей вылезали и дохли. Тогда только мертвеца предали омовению, умаслили и отправили в Самарканд тайно. Аз был при гробе, а вёз его воевода Ходжа-Юсуф и внук Тамерлана Улугбек. И вся природа радовалась, светя солнцем, будто веселясь, что не стало злодея великого.
Приехав в Самарканд, покойника погребли тайно в склепе его сына, Магомет-Султана. По прошествии трёх дней после погребения в гробнице стал слышен вой, будто собачий. И каждую ночь на разные голоса тот страшный вой и рёв продолжался, покуда не решили извлечь гроб. Сняв крышку, обнаружили тело прежним же образом, то есть мёртвое, но необычайно скрюченное. жёны Тамерлана, пришед в Самарканд, заново обрядили мужа своего и погребли с новыми почестями. Однако и на сей раз из гробницы стали доноситься дикие завывания, крики и возгласы, будто черти драли с поганого царя кожу крючьями, а он от боли кричал. Вновь раскрыли гроб и тако же увидели там тленное тело, но не прямо лежащее, а скрюченное.
К тому времени внук Тамерлана, Халиль-Султан, взял власть в Самарканде. Видя такие жуткие знамения, он повелел выпустить из темниц всех пленных и узников, помиловать всех осуждённых к смерти и по всем мечетям страстно молиться о душе мёртвого царя Тамерлана. Башню из голов китайцев повелел он разобрать и останки предать земле. Тленный же и зловонный труп деда своего Халиль-Султан провёл чрез огонь и воду и затем, заново умаслив и натерев благовониями, с пышными почестями захоронил. А барабан Тамерлана, по обычаю чагатайскому, разрезали, да не служит никому более.
Рака новая из цельного куска камня оникса была вытесана для усопшего, и поверх покрытия нарезали надпись.
История же надписи такова. Егда ещё был Тамерлан в своём уме и памяти, находясь в Отраре, повелел он мне, рабу Божию Александру, написать волшебными чернилами завет его, какую надпись сделать на гробе, дабы потом, подержав при всех над свечою, ту надпись явить людям. Я так и поступил. И когда Халиль-Султан новую раку для своего деда затесал, аз явил ему начертание, завещанное Тамерланом. И вот каково сие начертание, яко же я его упомнил: «Се лежит великий султан Тамерлан, царь Самаркандский, иже завоевал многие земли и много богатства собрал народу своему чагатайскому под тремя солнцами. Отныне же упокоен будет навеки в гробнице сей, и кто нарушит покой священный царя Тамерлана, свастика великая падёт на того человека, и на весь род его, и на всё племя его, великое или малое. И горе будет человеку и народу его от тоя свастики, и пролито будет крови столько, сколько Тамерлан, зде лежащий, за всю свою жизнь пролил. Ибо нет бога, кроме Аллаха, и Магомет — пророк его, а Тамерлан — тень пророка на земле и в народе чагатайском, и внуки Тамерлана — лучи от тени той, на вечные веки расходящиеся. А посему да не нарушится покой гроба сего и мощей, в нем покоящихся».
И сие начертание сделано было поверх раки Тамерлана, выполненное из чистого куска камня оникса, и так погребён был царь Самаркандский, и с того дня умолкнул навеки. И нигде не стало его на земле. Люди же не ведали доселе царя лютее Тамерлана. Да простит Господь Бог наш ему его согрешения, ибо аки зверь жил, не ведая света христианского.
А с нами же да будет благодать Господа нашего Иисуса Христа, всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь!
Дописав свою повесть «о богомерзком антихристе и лютом кровепроливце, хромом царе Тамерлане», мирза Искендер прикинул, сколько текста из Корана уместится на страницах, исписанных невидимым текстом его повести, и за несколько дней вписал туда две первые суры — «Аль-Фатиху» и «Аль-Бакару», после чего, исполняя данное им Тамерлану честное русское слово, вручил красиво исписанные страницы мавроно Хибетулле, прибавив:
— Эту рукопись следует беречь особо, ибо она написана с благословения самого Тамерлана и святого сеида Береке.
Затем он тщательно собрался в дорогу и, распрощавшись со всеми, кто был мил ему в городе Самарканде, отправился с женой, сыном и двумя слугами на свою далёкую родину. Приехав в Рязань, он поселился там, сына окрестил Василием, жену — Исидорою, дабы созвучно было с Истадой, и слуг покрестил тоже. При дворе князя Рязанского он нашёл себе дело и занятие, был приласкан, хотя и долго ещё соотечественники слушали в речи его гортанные чагатайские звуки. Так прожил он долго, хотя и не очень — скончался в 1422 году внезапно, у себя дома, сидя за столом. На столе лежала бумага, на бумаге начертаны лишь несколько слов: «В лето шесть тысяч девятьсот тридцатое от сотворения мира начинается писанною быти повесть сия о царе-антихристе и кровожадном смертоносце Тамерла…» Но помер он, судя по всему, не на полуслове, ибо перо, коим он писал, аккуратно лежало в сторонке, а не выпало из пальцев.
Тайная рукопись, записанная двумя первыми сурами Корана, не пропала и до сих пор хранится в одном из рукописных собраний, и тот, кто её обнаружит, непременно обогатится, хотя неизвестно, какая судьба ждёт его в дальнейшем.
Об Искендере, то бишь уже Александре, известно было, что, живя в Рязани, он никогда не говорил ничего плохого о покойном самаркандском царе, у коего служил в писарях. Точно так же и жители Астрабада, города в восточном Мазандеране, никогда не слышали ничего дурного о Тамерлане из уст Мухаммеда Аль-Кааги и его старшей жены Зумрад, хотя, по слухам, Мухаммед долго служил у Тамерлана в дипломатическом ведомстве, а Зумрад и вовсе чуть ли не была у самаркандского царя в наложницах.
Поселившись у своего брата Юсуфа, Мухаммед Аль-Кааги занялся торговлей, быстро разбогател и зажил своим домом. Зумрад родила ему трёх сыновей и дочку и в один прекрасный день сама привела мужу новую, молоденькую жену. Потом гарем Мухаммеда пополнился ещё одной красавицей, но Зумрад он любил больше двух других жён, и когда она умерла в возрасте сорока пяти лет, он построил дня неё великолепную усыпальницу, а через полгода и сам умер.
После неудачного завершения китайского похода дон Гомес де Саласар возвратился к своим соплеменникам, остававшимся в одном из садов подле Самарканда. Испанцы стали свидетелями страшной междоусобицы, вспыхнувшей среди чагатаев сразу после смерти Тамерлана. Они было отправились домой, но в Тебризе их задержали под совершенно нелепым предлогом, что Тамерлан ещё жив и в любой момент может потребовать их возвращения в Самарканд. Затем эти слухи о новом воскрешении Тамерлана оказались ложными, но смута на огромных просторах Тамерлановой империи продолжала бушевать. Омаршейх, правивший тогда в Тебризе, стал усиленно готовиться к войне со своими двоюродными братьями, дядей Шахруком и даже со своим родным отцом Мираншахом. Ему потребовалось много денег, и, прежде чем отпустить послов короля Энрике, он отобрал у них всё, чем они располагали, и не только многочисленные дары Тамерлана, но и личные вещи бедных дона Альфонсо, дона Гонсалеса и дона Гомеса, оставив им лишь скудные средства для весьма скромного возвращения на родину. Так что когда они вернулись наконец к своему королю, дон Энрике был весьма недоволен, не верил, что послы добрались до Самарканда и побывали у Тамерлана, подозревал, что они славно провели время где-нибудь в Тунисе, а то и в Оране, пропили и проели все подарки, предназначенные для великого восточного тирана, и все врут. Все трое окончили дни свои в нищете и до самой смерти проклинали Омаршейха, а о сеньоре Тамерлане, напротив, вспоминали с глубочайшим благоговением. Собираясь втроём у кувшина дешёвого вина, они то с весельем, а то со слезами вспоминали о славных деньках, проведённых в благословенном Самарканде осенью 1404 года, тосковали о своих дивных наложницах, которые, должно быть, родили прекрасных младенцев без малейших признаков хвостатости.
В Мавераннахре же после смерти великого измерителя вселенной творилось бог знает что. Халиль-Султан, вопреки завещанию своего деда и чисто из личных соображений, узурпировал престол, предназначенный Пир-Мухаммеду, в результате чего мгновенно вспыхнула война. Сын Тамерлана Шахрук и все внуки тотчас же в эту войну втянулись, и это была война всех против всех. Шахрук требовал, чтобы все внуки подчинились ему. Пир-Мухаммед требовал, чтобы ему подчинились все, включая и Шахрука, и сумасшедшего Мираншаха. Улугбек не выполнил просьбы своего деда, бросил Халиль-Султана и в битве между войсками последнего и войсками Пир-Мухаммеда воевал на стороне Пир-Мухаммеда. В результате длительной междоусобной войны Шахрук всё же завоевал Самарканд, изгнав из него Халиль-Султана, претендовавшего на то, чтобы стать новым Тамерланом.
Придя в отстроенный мавзолей Тамерлана, Шахрук возмутился состоянием внутреннего убранства. Оно показалось ему нескромным и не соответствующим правилам шариата, чуть ли не языческим. Ещё бы! Каждая из золотых люстр, свисавших с потолка подобно огромным звёздам, весила более четырёх тысяч мискалей[193].
— Помимо всего прочего отец был и мусульманским праведником, а могила праведника должна быть скромной. Скромность, а не пышность даёт представление о величественности, — сказал Шахрук и повелел убрать из усыпальницы Тамерлана всё золото, серебро, драгоценные украшения, ковры и шелка, забрав это в свою казну.
Он даже сунул нос в саму раку, не посчитавшись с угрозами, написанными на ониксовой крышке. Увидев там великолепный стальной гроб, выполненный знаменитым ширазским мастером, он и его велел сдать в казну, а останки отца переложил в простенький деревянный гроб самой обычной конфигурации. Ониксовую раку он заменил грубо отёсанной плитой из серого известняка и лишь крышку раки с погребальным пророчеством Тамерлана оставил на месте, положив её на толстый слой ганча[194] поверх известняковой плиты.
Такое кощунственное ограбление гробницы измерителя вселенной стало причиной восстания самаркандцев против Шахрука. Оно было жестоко подавлено, Самарканд залит кровью, и с этого дня кровопролитие на огромных просторах империи Тамерлана не прекращалось до самой смерти Шахрука, который в словах и желаниях своих хотел сохранить великое государство, созданное отцом, на деле же способен был только разрушить и развалить его.
Дабы как-то загладить впечатление о своём хозяйничанье в усыпальнице обладателя счастливой звезды, Шахрук, демонстрируя своё наимусульманское мусульманство, перенёс из Андхоя останки сеида Береке и захоронил их так, что Тамерлан оказался похоронен в ногах у знаменитого праведника. Но изжить ненависть к себе со стороны самаркандцев Шахрук не сумел и вскоре передал управление городом в руки умного Улугбека. Этот любимец Тамерлана много сделал для украшения Самарканда, построил в нем великолепное медресе на площади Регистан и знаменитую обсерваторию, работая в которой он составил «Новые астрономические таблицы», содержащие теоретические основы астрономической науки и подробное описание более тысячи звёзд, определённых с потрясающей точностью.
Но проклятие Тамерлана, покой которого потревожил Шахрук, пало и на него. Построив великую царскую усыпальницу тимуридов, Улугбек Мухаммед Тарагай был убит 8 рамазана 853 года хиджры[195] по приказу собственного своего сына, Абд ал-Латифа, который тоже вскоре был убит, а затем и убийцы Абд ал-Латифа были убиты, и убийцы убийц, и убийцы убийц убийц, и так без конца, покуда тимуриды не потеряли всё, что нажил основатель их династии. Правда, Бабур, праправнук Тамерлана, основал в Индии династию Великих Моголов, просуществовавшую вплоть до завоевания Индии англичанами в девятнадцатом веке, но к западу от Хорасана грозное имя тимуридов вскоре перестало что-либо значить.
Немец Джильберге после смерти Тамерлана сначала служил у Халиль-Султана. Когда Самарканд был взят Шахруком, он перешёл на службу к Шахруку. Тот поручил немцу переправить к Мираншаху сбежавшую от него жену Севин-бей, а заодно и одну из вдов Тамерлана, кичик-ханым Тукель. Так Шильтбергер оказался на службе у ещё одного господина — у Мираншаха, но и у этого долго не продержался, ибо Мираншах вскоре погиб в войне с эмиром Юсефом, изгнавшим из Тебриза внука Тамерлана Омаршейха.
Грозная надпись на ониксовой крышке Тимерланова гроба устрашала всех, кто когда-нибудь задумывался: «А не заглянуть ли туда, внутрь?» После кощунства, совершенного Шахруком, никто не осмеливался нарушить покой Тамерлана. Так продолжалось целых пять столетий.
В мае 1941 года Михаил Михайлович Герасимов, советский антрополог, археолог и скульптор, прославившийся на весь мир своими работами по восстановлению облика людей древности на основе костей скелета, начал исследования в мавзолее Гур-Эмир — самаркандской усыпальнице тимуридов. Были вскрыты захоронения Мухаммед-Султана, Шахрука, Мираншаха, Улугбека и, наконец, самого Тамерлана. В погребальной камере, расположенной под массивной известняковой плитой, покрытой тонким слоем оникса, был найден обыкновенный деревянный гроб, окутанный остатками тёмно-синего парчового покрывала с вытканными на нём серебряной нитью изречениями из Корана. В гробу лежал развалившийся скелет и сильно пахло камфарой. Голова с сохранившимися волосами, усами, бородой и бровями была повёрнута в сторону Мекки. Бросались в глаза диспропорции всей фигуры, одно плечо выше другого, уродливые правая рука и нога, так что при жизни этот человек явно не мог сгибать руку в локте, а ногу в колене. Был вычислен рост Тамерлана — около ста семидесяти сантиметров.
— Интересно, а что написано на этой крышке? — поинтересовался один из археологов у местного специалиста-узбека.
— А, всякие обыкновенные угрозы, — махнул рукой узбек. — Якобы тот, кто потревожит покой гроба Тамерлана, навлечёт на себя и на весь род свой большие беды. Не обращайте внимания, это ничего не значащая средневековая мистика. Тогда ещё не было материализма.
— Это точно, — улыбнулся археолог из Москвы, рассматривая ониксовую крышку Тамерланова гроба, прислонённую боком к стене, — материализмом тогда ещё и не пахло!
Он закурил папиросу «Казбек» и стал думать о грозной надписи, выполненной чагатайской вязью, как о чём-то малозначительном, обыденном и простом.