Арнон Грюнберг  ТИРЗА

Пара — это тайный заговор в поисках преступления.

Секс зачастую ближайшее из того, что можно совершить.

Адам Филипс

I Квартплата

1

Йорген Хофмейстер готовил у себя на кухне тунца к празднику. Левой рукой он держал сырую рыбину, а правой ловко орудовал ножом, как его учили на курсах «Готовим сами суши и сашими», на которые они с супругой ходили пять лет назад. Главное, не давить на нож слишком сильно, вот в чем секрет.

Кухонная дверь была полуоткрыта. Наступила настоящая летняя жара, как и мечтала Тирза. Уже несколько дней она так пристально следила за прогнозом, как будто именно от погоды зависел успех ее долгожданной вечеринки.

Совсем скоро сад будет оккупирован гостями. Они затопчут растения, рассядутся на деревянной лестнице, ведущей в гостиную, по-хозяйски развалятся на деревянных стульях, которые Хофмейстер купил, когда только переехал в этот дом. Кто-то доберется даже до сарайчика, где Хофмейстер уже находил после вечеринок пустые пивные бутылки, стаканы с остатками вина, составленные возле газонокосилки, бутылки с экзотическими этикетками возле бензопилы, которой он обрезал яблони весной и осенью. Кем-то забытый нетронутый пакет с чипсами — Хофмейстер съел их однажды утром, о чем-то глубоко задумавшись.

Тирза часто устраивала вечеринки, но в этот раз все было по-другому. Как и человеческая жизнь, праздники могут складываться крайне удачно или не складываться вовсе. И хотя Тирза ничего такого не говорила, Хофмейстер чувствовал, что от этого праздника зависит очень многое. Тирза, его младшая дочь, его самый удачный ребенок. Она получилась такой прекрасной и внешне, и внутренне.

Хофмейстер закатал рукава рубашки и, чтобы не наставить пятен, надел фартук, который купил когда-то в подарок на День матери. Но даже так он выглядел достаточно мужественно. Он не брился уже шесть дней. Не было времени. Как только он просыпался, его голову тут же заполняли мысли, которых раньше там и в помине не было, по крайней мере в таком количестве: планы на будущее, воспоминания о детях, когда они только учились ползать, идеи, которые на рассвете всегда казались гениальными. Он непременно побреется. Он будет солидным и обаятельным. Именно таким он предстанет перед гостями: человек, который не зря прожил жизнь.

Он будет обходить гостей с сашими и суши, искусно разложенными на подносе, специально приобретенном по такому случаю в дорогом японском магазине. Пара слов здесь, несколько фразочек там, кому-то мимолетом: «Попробуйте каракатицу». Понимающий отец, который никому не мешает, вот каким он будет сегодня. Незаметным. Секрет успешного родителя: вовремя уйти в тень. Родительская любовь — жертва, которую приносят молча. Никто ничего не заметит. По нему ничего и не скажешь. Кто-то будет поздравлять его с отличными оценками Тирзы, единственный приглашенный преподаватель непременно поинтересуется, чем Тирза собирается заниматься дальше, а он ответит с подносом в руках: «Решила немного посмотреть мир. Отправляется путешествовать. Намибия. Южная Африка. Ботсвана. И как только вернется, сразу пойдет учиться в университет». Он предстанет идеальным хозяином на этом празднике, человеком, который все замечает, словно у него шесть пар глаз. Он будет не только приносить еду и подливать напитки, но и следить, чтобы никто не заскучал и не почувствовал себя одиноким. Всех, кто загрустит в одиночестве с бокалом в руках и суши, Хофмейстер будет развлекать лично. Всем самым застенчивым гостям праздника он составит компанию. А еще они будут танцевать. Непременно танцевать.

Хофмейстер зачерпнул из ведерка пригоршню теплого риса, сжал его в ладони и стал рассматривать дверной косяк, как будто никогда раньше не готовил за этим столом. Он разглядел отслоившуюся краску, темное пятно на обоях рядом с наличником, куда однажды угодил ботинок, который Тирза швырнула ему в голову. И еще крикнула: «Козел!» Или это было не в тот раз, он уже не помнил. Хорошо еще, что не разбила окно.

Он посмотрел на рис у себя на ладони. У повара в японском ресторане всегда получалось лучше. Суши Хофмейстера были бесформенными. Его вдруг удивил собственный азарт, с которым он мял вареный рис, как его иногда удивляли глупости, которые он совершал в прошлом. Хоть они и были вполне безобидными.

Он бросил еще один взгляд на облупившуюся краску, и она напомнила ему собственную кожу. Ему прописали специальную мазь, но вот уже несколько дней он забывал ею воспользоваться. С рисом в руке он вдруг подумал, а не продать ли ему этот дом, его собственный дом. Сначала он не принял эту мысль всерьез, как не принимаешь всерьез то, что никогда не станет реальностью. Например, завещать заморозить себя после смерти, а через сто лет проснуться. Но уверенность в нем все росла. Ведь время пришло. Как долго еще ждать? Да и чего?

Раньше он немедленно прогнал бы подобные мысли. Его дом был его гордостью. Яблоня, собственноручно посаженная, была его третьим ребенком. Конечно, он иногда думал о том, что жизнь может прижать его к стенке и вынудить избавиться от дома и яблони, но в такие моменты он тут же говорил себе, что это абсолютно невероятно. Противоестественно. Куда ему перевезти свою семью? Яблоню уже не выкопаешь. Он прирос к этому дому, ко всему в нем. И когда у друзей и знакомых не было других поводов гордиться Хофмейстером, а такие моменты случались время от времени, всегда находился кто-то, кто говорил: «Зато Йорген живет с размахом».

С размахом. Солидно. Это было важно для Хофмейстера. Амбиции должны быть в чем-то реализованы. Для него это был адрес. Его охватывала почти одержимость, когда он называл свою улицу. Как будто его личность, всё, чем он был, сжалось в это название, номер дома и индекс. Даже больше, чем его фамилия, профессия или докторская степень, которую он иногда добавлял к фамилии, никого при этом особенно не обманывая, — его индекс говорил о том, кем Хофмейстер был и кем хотел быть.

Теперь ему не нужно было жить с размахом. И понимание, что в этом больше нет необходимости, пришло к нему словно спасение в тот момент, когда он задрапировал неровный комок риса куском тунца.

Ему сообщили, что он уже слишком стар, чтобы его уволить. А когда ты слишком стар, чтобы тебя уволили, то ты слишком стар и для того, чтобы жить с размахом. Когда дом престарелых маячит на горизонте и до него остался какой-то десяток лет, какая уж тут разница. Некоторые из его ровесников уже впадали в маразм. Хотя они, конечно, хорошенько выпивали, не без этого.

Прочь из этого дома, из этого района, из этого города, вот что приходило ему на ум, когда он пытался найти смысл слова «решение». На свете есть люди, которые просыпаются с мыслью: так больше не может продолжаться, должно быть какое-то решение. Хофмейстер был одним из них.

Дети вылетели из родительского гнезда или собирались вот-вот из него вылететь, его работа превратилась в абсолютно непродуктивную деятельность исключительно ради престижа, в прожигание времени. Он вполне мог отправиться на Восток. Раньше, когда он изучал немецкий и имел настолько четкое мнение о поэтах-экспрессионистах, будто был знаком с ними лично, он собирался переехать в Берлин и написать большую книгу об искусстве поэзии экспрессионистов. Сейчас он вполне мог этим заняться. Писать книгу никогда не поздно.

Он скучал бы по своему солидному индексу и эффекту, который производил на некоторых людей его адрес. К такому адресу прилагался вывод об успешности. Запах успеха. Но теперь, когда младшая дочь собралась путешествовать по Африке, Хофмейстеру придется попрощаться с индексом. Больше не нужно ходить на родительские собрания и пожимать руки учителям. На кого ему теперь производить впечатление?

Надо признать, к этому месту его сейчас привязывали лишь трогательные воспоминания и страх перемен. А поскольку Хофмейстер оказался в той точке своей жизни, когда человеку нужны только наличные и план побега, выход из положения, он решил навсегда прогнать от себя сентиментальность и страх.

Он снова с яростью принялся резать тунца. Так, как делал это повар-сушист: цак, цак, цак. Рыба должна принять нож как друга. Он положил в рот кусочек свежей мякоти. Рядом креветки на блюдечке дожидались своего риса.

Этим утром Хофмейстер ездил в пригород Амстердама, Димен, на оптовый склад, где покупали продукты все рестораны. Вкус сырого тунца на языке приятно удивил Хофмейстера. Свежесть. Самое главное в сашими.

Его супруга зашла на кухню в халате и шлепанцах.

— Иби звонила? — спросила она.

Хофмейстер все еще не привык к ее присутствию. Она ушла от него почти три года назад. Целых три года назад. Курсы «Готовим сами суши и сашими» им тогда не помогли.

Но, вопреки всем ожиданиям, она вернулась. Шесть дней назад. Под вечер, около семи.

Хофмейстер тогда был на кухне. Он часто проводил время там с тех пор, как супруга его покинула, хотя и до этого тоже. Кухонная плита стала его настоящим местом работы. У его супруги никогда не было стремления проявить себя в готовке. Ее таланты распространялись намного дальше лазаньи и были значительно важнее воспитания детей. В ее жизни всегда находилось что-то более весомое, нежели забота о семье.

Шесть дней назад в дверь позвонили, и Хофмейстер крикнул:

— Тирза, откроешь?

— Пап, я разговариваю! — крикнула она в ответ.

Тирза очень много говорила по телефону. Это нормально, так он слышал от других родителей. Разговоры по телефону могут стать настоящим хобби. Он сам редко кому-то звонил. Если в их доме раздавался телефонный звонок, к телефону всегда просили Тирзу. И тогда ее отец, как ее послушный подчиненный и любящий папочка, отвечал: «Вы можете позвонить ей на мобильный. Вот ее номер».

В тот вечер Хофмейстер запекал рыбу. Рецепт он нашел в кулинарной книге. С тех пор как супруга покинула его, Хофмейстер обзавелся впечатляющей коллекцией кулинарных книг. Импровизация в кулинарии казалась ему вовсе не проявлением творчества, а примитивным желанием выделиться. Рецепты были для него священной материей. Чайная ложка — это чайная ложка. Он никуда не выходил с кухни. Духовка должна достаточно разогреться. Он только что поставил туда форму для запекания.

— Тирза, открой дверь! — крикнул он еще раз. — Я сейчас не могу. Это, наверное, сосед. Скажи ему, я зайду попозже. Открой же, Тирза!

Соседом Хофмейстера был молодой человек, который на самом деле не был таким уж молодым, но до сих пор официально считался холостяком. Он снимал верхний этаж дома, который Хофмейстеру так выгодно удалось купить в конце семидесятых. Квартирант учился на нотариуса и регулярно жаловался Хофмейстеру на всевозможные неполадки. Его излюбленной жалобой была вонь в ванной. Как минимум раз в неделю он появлялся на пороге с нытьем и разнообразными надуманными придирками.

Хофмейстер каждый раз обещал все исправить, хотя уже два весьма квалифицированных сантехника объяснили ему, что тут вряд ли можно чем-то помочь, разве что заменить все трубы, но это обойдется в целое состояние. Состояния у него не было, а если бы было, он вряд ли ломал бы голову над тем, тратить ли его на новые трубы.

Помимо прочего, Хофмейстер был хозяином дома и арендодателем.


Он услышал, как Тирза выругалась и пошла к двери. Потом все стихло, и Хофмейстер попытался сосредоточиться на рыбе, пребывая в уверенности, что на пороге топчется его квартирант с непрошеными советами, переходящими в плохо скрываемые угрозы.

Комитет защиты прав квартиросъемщиков, ушлые адвокаты, жилищные комиссии. Чем только он не грозился. Кто только ни появлялся в жизни Хофмейстера-арендодателя, но никому так и не удалось его сломить. Хофмейстер сражался как хищник против всех инстанций, квартиросъемщиков, против законов, которые зачастую преследовали только одну цель — задушить его. Но хищник Хофмейстер был несгибаем.

Спустя минуту, никак не больше, в кухне появилась Тирза. Ему показалось, что она выглядит бледной и растерянной. Но, может, он надумал себе это и выглядела она как обычно. Может, эта растерянность когда-то появилась у нее на лице и с тех пор никогда не исчезала.

— Это мама, — сказала она.

Хофмейстер почему-то сразу вытащил блюдо из духовки и выключил газ. Треска и картошка. Просто, но вкусно. Он знал, это надолго. Это был уже не просто дурной запашок в соседской ванной. В тот вечер для разнообразия ему предстояло разбираться не с заменой труб, а с матерью своих детей.

Супруги не платят арендную плату, но жалуются так же охотно, как и квартиранты, с которыми арендодатели по определению находятся на тропе вечной войны. Жалобы, вот что объединяет его супругу с жильцом сверху. Упреки. Угрозы. Вытягивание жил. А за всем этим, словно болезнь, скрывалась зависимость.

Жилищные комиссии, инспекторы всевозможных правозащитных организаций, адвокаты: их всех он отправил восвояси несолоно хлебавши. Но женщина, которая скрывалась за забытым словом «мама», мать его детей, никогда не позволяла отправить себя восвояси несолоно хлебавши. Она была опаснее любого комитета защиты прав квартиросъемщиков, хитрее любого инспектора любого надзора.

С кухонным полотенцем в руках, которым он только что вытаскивал из духовки блюдо, Хофмейстер отправился к двери. Он удивился, что супруга вернулась именно сегодня. И именно к ужину.

В первые месяцы после ее исчезновения, точнее, в первый год он почти каждый день надеялся, что она вернется. Иногда он даже звонил домой с работы, чтобы проверить, возьмет ли она трубку. Она забрала с собой ключи, и он не стал менять замки. Он не мог поверить, что она никогда не вернется. Он не мог представить себе, что она готова променять этот адрес на совершенно ничтожный, такой банальный, такой незначительный. Жилая лодка на каком-то канале, так ему рассказывали.

Но прошло время, и Хофмейстеру пришлось признать, что его ожидания не оправдались: она не вернулась. Она даже не потрудилась связаться с ним, чтобы забрать свои вещи. Она куда-то ушла и там и осталась. Она научила его жить с тишиной, оставшейся после нее, как раньше ему приходилось учиться жить с ее присутствием.

С его старшей дочерью, Иби, супруга Хофмейстера поначалу еще общалась от случая к случаю. Они встречались в городе, в кафе, где виделись друг с другом люди, которым не хотелось попадаться другим на глаза. Но потом и эти встречи прекратились. Хофмейстер знал о них немного, а выпытывать что-то у Иби ему не хотелось. На самом деле Иби звали Изабель, но с самого рождения все называли ее Иби. И что же именно обсуждала Иби со своей матерью, оставалось тайной.

Тирза не хотела даже слышать о матери. А с самим Хофмейстером, с отцом своих детей, его супруга с момента своего ухода не обмолвилась ни единым словом. Ни в письме, ни даже по мейлу.

Хофмейстер знал, что она жива и здорова, что отправилась на этой самой лодке куда-то за границу, но на этом информация о супруге исчерпывалась. Сразу за границей начиналась черная дыра. О чем Хофмейстер весьма сожалел.

Чем дольше длилось затишье, тем сильнее он сожалел. Он обнаружил, что время лечит не все раны, некоторые из них оно способно вскрывать, вызывая заражения и воспаления. Возможно, смерть избавляла человека от любой боли, вот время уходило, но не забирало с собою боль.

Разумеется, Хофмейстер мог бы позвонить или отправить открытку, но он не сделал ни того, ни другого. У него была собственная гордость, он предпочел дожидаться в тишине, пока супруга не осознает свои ошибки. Ее школьная любовь на какой-то жилой лодке, это могло быть только ошибкой. Без вариантов. Да и сама эта лодка тоже была ошибкой. Хофмейстер спокойно продолжал жить в ожидании прозрения, которое непременно должно было посетить его супругу.

Поначалу он продолжал вести свою привычную жизнь с двумя детьми. Но спустя полгода старшая дочь поступила с ним в точности так, как ее мать: ушла из дома.

Когда кто-нибудь по вечерам звонил к ним в дверь, он в первые месяцы еще ловил себя на мысли: это она, моя супруга, она вернулась. Но постепенно ожидание превратилось в ритуал, пустую привычку, а вместе с ожиданием исчезла и надежда. Мать его детей ушла. Это был факт, а фактами называют вещи, которые практически невозможно изменить.

И вот теперь она стояла во всей красе — это можно было считать свершившимся фактом — у него в прихожей. С тем же чемоданом, с которым и уехала. Красным, на колесиках. Она спокойно вышла с ним за дверь, ее уход не превратился в драму. Ее уход — нет.

Увидев свою супругу, Хофмейстер разволновался намного сильнее, чем мог предположить только что, когда доставал из духовки треску. «Почему? — подумал он. — Почему именно сегодня? Что могло случиться?» Он не понимал, почему она вдруг появилась, а по своей природе Хофмейстер был из тех людей, которым надо было все понимать. Все нерациональное вызывало у него отвращение, как у других людей — насекомые.

Его желание рациональных взвешенных причин и решений, которые могли бы привести к продуманным поступкам, осталось абсолютно неудовлетворенным. Им тут же завладели нежелательные мысли. Хофмейстеру пришлось признать, что он занервничал уже в тот момент, когда его дочь произнесла слово, которого давно уже не существовало в этом доме. Мама.

Мама для семьи Хофмейстер была словно Бог для атеистов. Никто не говорил о маме, которая пустилась в бега. Никто не произносил слова с дурной репутацией. Никто не говорил: «Когда мама еще жила с нами…» Даже на родительских собраниях, которые Хофмейстер посещал с определенным фанатизмом, больше не упоминали эту женщину, мать его детей. Его воспринимали как отца-одиночку, причем этот статус въелся в него настолько глубоко, что все его окружение словно уверовало в то, что таким Хофмейстер и был с самого рождения. Что это было его предназначением с самого раннего детства. Он был создан для того, чтобы стать одиноким отцом. И стоит признать: он прекрасно вжился в эту роль.

Никакой мамы не было. А с ней исчезло и право на существование этого слова. Был только он, отец и мать в одном лице. Единственный, а поэтому настоящий, оставшийся с ними, тот, с кем все должно было стать только лучше.

Когда Йорген Хофмейстер вдруг оказался перед ней, то почувствовал возбуждение. Не сексуальное, а такое, что люди испытывают перед важным экзаменом, даже будучи уверенными, что они отлично подготовились. Но всегда ведь что-то может пойти не так. Об этом сообщил ему адреналин в крови, это нашептывала ему сосредоточенность, с которой он оглядывал ее с головы до ног: очень многое может пойти не так.

Он внимательно рассмотрел ее, начав с головы, а потом изучил ее чемодан. На мгновение он почувствовал необъяснимое желание прижать ее к себе, обнять ее хоть на минуту. Но все, что он сделал, — с наигранно небрежным видом оперся правой рукой о стену. В левой болталось полотенце. Хофмейстер был человеком, который всю жизнь искал правильную позу, и сейчас, когда его жизнь почти прошла, он так ее и не нашел. Вместо позы у него на вооружении было кухонное полотенце.

Единственное, о чем он мог думать, — почему такие вещи всегда случаются неожиданно. Как будто они происходят именно потому, что их не ждешь.

Как долго он ее ждал? Ждал, что она позвонит в дверь. Она и раньше уходила от него, но всегда возвращалась. Спустя пару дней, пару недель — ее эскапады никогда не длились дольше двух месяцев. В один прекрасный день она все равно возвращалась. Без капли стыда или смущения, без единого слова раскаяния, с надменным, даже несколько злобным видом она всегда оказывалась у него на пороге. Но в последний раз этого не случилось, в последний раз все оказалось не так, как раньше. Последний раз оказался последним и окончательным.

И вот теперь, когда он совсем этого не ждал, когда ему уже ничего не надо было ждать, потому что дети выросли и вполне могли обходиться без нее, она позвонила к нему в дверь, как будто ничего и не случилось. Как, впрочем, и было. Она оставалась матерью его детей. Она жила здесь долгие годы, сначала с ним одним, потом с ним и с девочками. Может, она просто заглянула проверить, как поживают ее плошки-поварешки, и полюбоваться яблоней, которая за эти годы и правда сильно подросла.

Он смотрел на женщину, которая утверждала, что он испортил ей жизнь, даже не испортил, а отобрал. Он не давал ей жить. Как злой фокусник, он заставил ее жизнь испариться, накрыл платком, три раза дунул, и та исчезла. А она захотела ее вернуть, эту свою жизнь. Поэтому и ушла. Как дамы и господа из жилищных комиссий, она покинула его дом спокойно, но не без негодования. Он еще крикнул ей вслед: «Вызвать тебе такси?» А она ответила: «Я доеду на трамвае». Тогда он запер за ней дверь, пошел в гостиную и уселся в кресло с вечерней газетой.

— Я подумала, зайду, взгляну, как у тебя тут дела, — сказала она и смахнула с лица прядь волос.

То, как она двигалась, как стояла, ее самоуверенность, несокрушимая убежденность в том, она выбрала идеальный момент, чтобы навестить свою семью, — ни один другой вечер не подошел был для этого лучше, — легкая усмешка на губах, солнечные очки в волосах, все это могло уверять его в обратном, но по ее голосу он сразу понял, что она нервничала. Так же, как и он сам. Может, она уже трижды прошла туда-сюда вдоль дома, прежде чем решилась позвонить. Может, она вернулась в Амстердам несколько недель назад и тайком следила за ним, как он ходит на работу, тащит домой сумки с продуктами, как он по вечерам провожает Тирзу, если той вздумается прокатиться на велосипеде в гости к ее парню. Смотрела из-за угла, как он подолгу стоит, машет Тирзе вслед и ждет, пока та не скроется из вида, а потом еще оглядывает улицу и парк. Все это она могла видеть.

Просто обычный мужчина у своего дома. Вот кем он был в такие вечера. Нет, мужчина солидного возраста у своего дома. В ванной перед зеркалом он открыл для себя новое ощущение — смотреть на то, что уже прошло. Это стало для него облегчением. В его существовании утешением для Хофмейстера было как раз то, что уже прошло. Если как следует поискать, он мог бы найти в своем прошлом всю свою жизнь.

И об этом тоже могла знать его супруга. Она могла бы знать обо всем, считал Хофмейстер. Еще и по этой причине его так сильно удивило, что именно в этот вечер она сделала то, что должна была сделать намного раньше или же забыть об этом раз и навсегда: позвонить в его дверь, оказаться у него на пороге с красным чемоданом на колесиках.

Что именно она от него хочет, он не понимал. Дело было явно не в сексе. Хорошей матерью она никогда не была. О том, что он научился прекрасно готовить, она не могла узнать. Это случилось уже после ее ухода. Чего же можно было ожидать от него в этой точке его жизни? Она могла вернуться ради чего угодно, но не ради него самого. Не ради того, кем он сейчас стал. Ради того, кем он когда-то был? Но то, кем он был, то, чем были они, никак нельзя было вернуть. Как ни крути, как ни изворачивайся, она пришла слишком поздно.

Он оторвал руку от стены. Посмотрел на свою ладонь. Работа в саду оставила на ней отпечатки. Он все еще искал правильную позу. В этот момент ему хотелось быть похожим на человека, который небрежно разговаривает с почтальоном: с интересом, но одновременно и с отсутствующим видом, именно так, как все говорят с почтальонами.

Люди не уходят просто так, у них всегда есть причина. И для того, чтобы вернуться, тоже нужна причина. Нельзя спустя три года возникнуть на пороге просто так. Если это просто внезапный порыв, то во что же превратится остаток их жизни?

Он должен был прямо спросить ее, зачем она пришла. Он на минуту задумался, не сказать ли ей: «У тебя что-то срочное? Мне нужно проверить духовку».

Она не закрыла за собой входную дверь. Хофмейстер посмотрел ей через плечо на улицу.

— Как ты сюда добралась? — спросил он, сделал шаг вперед, обошел ее, вдохнул ее запах, сделал еще пару шагов и оказался на пороге снаружи.

Он посмотрел налево, посмотрел направо. Никого. Как будто он ожидал увидеть там ее любовника, который послушно остался ждать ее, отправившуюся на разведку. Голубоглазый красавец. Юный. Тип, для которого страсть была неудобством, из-за которого ему постоянно досаждали окружающие. Хофмейстер знал таких типов, они являлись к нему в снах, чтобы втиснуться в историю его жизни: другие мужчины, которые всегда оставались невидимыми, но всегда были где-то поблизости, каждую секунду каждого дня.

Вдалеке на углу чей-то ребенок играл с теннисным мячом. Никаких любовников. Никаких школьных поклонников. Просто вечер в начале лета. Самый обычный. Он обещал тепло, жару и влажную духоту, специально для любителей лета. Хофмейстер лето не любил.

— На такси, — сказала она.

Тогда он снова зашел в дом и запер за собой дверь. Поднял с коврика рекламную листовку. Что ей тут понадобилось? Чего она потребует? Дочери стали слишком взрослыми. Они были уже ничьи. У них даже завелись кавалеры, о которых они очень серьезно говорили и еще серьезнее размышляли. Мальчишки, с которыми они на полном серьезе собирались пустить под откос свою жизнь. Он даже пару раз заставал их за разговорами о помолвках, и это было не в шутку. Кольца и прочая мишура. В брак как в омут с головой. Для них это был нерушимый институт, который не могли разрушить никакие войны. Разве что атомный взрыв.

Но в глазах супруги вовсе не было ничего такого, чего он опасался. Она смотрела на него приветливо, почти с нежностью. Она не злилась, не держалась на расстоянии, может, она даже не собиралась ничего требовать. И он не мог делать вид, что не замечает этого, — она была как будто чем-то растрогана.

Может, она вспомнила свое прошлое, предположил Хофмейстер. И думала сейчас: «Боже, неужели я прожила тут столько времени? И это тот самый мужчина, с которым я провела почти два десятка лет, пусть с перерывами, но все равно? И это была моя жизнь?» Она видела что-то принадлежавшее только ей, но сама не понимала что же.

Это видение вызвало у Хофмейстера желание хихикнуть. Хохотать громко и долго, чтобы освободиться от напряжения, с которым он никак не мог справиться. Неловкость сначала вытекает в неловкий смешок, потом в тишину, потом переходит в секс, а потом снова становится тишиной. Смех, который должен был перекрыть все это и даже затмить собой прошлое, так и не случился. На лице Хофмейстера не появилось и улыбки.

Сейчас, когда спустя столько лет мать его детей опять оказалась перед ним, он вспомнил рождение Тирзы. Как он ждал тогда в больнице. Свободных одноместных палат не нашлось. В ту ночь сразу с десяток беременных женщин вздумали родить одновременно. Ранним утром он уехал домой. Он не смог. Испугался крови и сбежал. Дома он собрал колыбельку и ждал звонка из родильного отделения.

— Ты издалека? — спросил он.

— С вокзала.

Соседи кинулись рьяно осуждать ее уход. Осуждали его несколько месяцев. Их было не остановить. Прогрессивные люди, ненавидящие империализм, не могли отказать себе в удовольствии перемыть косточки своему ближнему. Из чувства собственного достоинства он изо всех сил бросался защищать ее, когда сплетни застигали его в мясной лавке, овощном магазине или просто на улице. «У нас давно не ладилось, — говорил он. — Для детей так будет лучше». Хофмейстер пытался представить все так, будто это случилось исключительно ради их общего блага. Он облачил исчезновение своей супруги в мягкую иронию. А если люди спрашивали, не тяжело ли без мамы девочкам, он с улыбкой отвечал: «Большая часть ее гардероба осталась у меня в шкафу, так что скоро она наверняка снова появится в жизни своих детей».

Но она так и не появилась, несмотря на гардероб. До этого самого вечера, шесть дней назад.


Она все еще неплохо выглядела, как ему показалось. Меньше косметики. Загар был сильнее, чем обычно, как будто она не вылезала из солярия.

— Я что, не вовремя? — Она задала этот вопрос без малейшей издевки в голосе.

Он снова посмотрел на чемодан. Чемодан тоже неплохо сохранился. За столько-то лет.

— Я готовил ужин, но не могу сказать, что ты не вовремя. То есть что значит — не вовремя?

Она сделала шаг в его сторону, как будто хотела обнять. Но у них получилось только рукопожатие. Довольно крепкое.

— Я все думала, как тут у тебя дела, — сказала она. — И у Тирзы.

Когда она произнесла ее имя, на губах у нее появилась легкая грустная улыбка. Когда он услышал имя своей младшей дочери, то весь сжался, будто его ударили по спине хлыстом.

Тирза. Как там Тирза?

Вот что ее растрогало, и Хофмейстер сразу это увидел. Она ушла от них, но явно скучала. В ее жизни не хватало одной важной части. Она не могла наблюдать, как взрослеют ее дочери. Подростковый возраст своей младшей девочки она знала только по чужим рассказам, а может, и этого у нее не было.

А сейчас, когда она оказалась лицом к лицу с этой девочкой, все встало на свои места.

Она отпустила его руку.

Хофмейстер незаметно вытер ладонь о брюки. Он не любил чужой пот. Это было чересчур интимно. Чем более неуязвимым казался другой человек, тем проще Хофмейстеру было превратиться в хищника. Если он чему и научился в своей жизни домовладельца, так это умению не позволять себе воспринимать жильца как человека. Люди делают тебя слабым. С ними начинаешь соглашаться, говоришь: «Конечно, я все отремонтирую, разумеется, я куплю новую кровать, без проблем. Еще и новый шкаф, а почему бы и нет?» Хофмейстер сдавал свой верхний этаж меблированным. Меблировка давала ему право в случае необходимости возможность выставить неугодного жильца без особой юридической волокиты. Уже только поэтому жилец не имел права быть человеком, потому что иначе в тебе вдруг непрошенно, словно икота, возникала чувствительность, не позволяющая выставить жильца совершенно безжалостно. Эта слабость, он терпеть не мог эту слабость. Он ненавидел слабость.

Пот супруги был потом уязвимого человека. Поэтому надо было стереть его с себя немедленно. Хофмейстер обернулся, как будто ожидая, что у него за спиной стоит Тирза, но ее там не оказалось. Она была наверху, у себя в комнате и опять болтала по телефону. А может, ушла на кухню, притаилась там и подслушивала их разговор. Как настоящая шпионка. Он снова подумал о тех днях и долгих часах перед ее рождением. Ничего удивительного, что рождение Тирзы запомнилось ему намного лучше, чем появление на свет их старшей дочери. Он помнил даже лицо гинеколога. Того самого, кому он потом принес в подарок бутылку вина, дорогую, он выложил за нее почти тридцать гульденов. В одной руке у него была дорогая бутылка, а другой он держал Тирзу. «Вот и она», — представил он свою дочь и показал доктору помятого младенца с клочками темных волосенок, как у большинства новорожденных. Тирза появилась на свет сильно помятой, и прошло очень много времени, пока все складки расправились. Гинеколог взял подарок и пожелал молодому отцу большого счастья. А потом добавил: «Тяжелые роды часто приносят красивых детей, необыкновенных детей». И при этом посмотрел так, будто выдал профессиональную тайну.

— У нас все хорошо, — сказал Хофмейстер.

На одной руке у него висело полотенце, другой он сжимал рекламный проспект, который уже успел сложить несколько раз, а потом сунул его в задний карман брюк.

— У нас все хорошо, — повторил он. — Тирза успешно сдала выпускные экзамены. Два раза девять баллов, несколько восьмерок, только одна семерка. Ни одного результата ниже семи баллов. На следующей неделе она по этому случаю устраивает праздник.

Он говорил об этом с гордостью, но, как только замолчал, тут же понял, насколько нелепо рассказывать такое матери Тирзы. Вот почему о ней говорили гадости соседи и, возможно, о нем тоже. Нельзя стать чужим человеком родным детям. Они могли стать для тебя чужими, но ты для них — никогда.

Теперь, когда у него освободилась одна рука, он смог ущипнуть себя за нижнюю губу — он всегда делал так, когда чего-то не понимал или не мог принять решение.

— Как здорово, — сказала она. — Две девятки. Но я другого и не ожидала. А за что?

— Что — за что?

— За что ей поставили девятки? По каким предметам?

— Латынь. И по истории. А ты разве не знала? Тебе никто ничего не сказал? Совсем ничего?

Ее неосведомленность удивила его и даже слегка разозлила. Человек, который решил вернуться, пусть даже и на время, должен был для начала деликатно разузнать, что происходит в жизни дочерей и мужа. Значит, это все-таки был внезапный порыв — это ее возвращение, как и многое в ее жизни.

— А кто должен был мне рассказать? Иби? Я сто лет ее не слышала. Она никогда мне не звонит.

Он заметил, что она смотрит на его руку у рта. Он знал, что ее раздражал этот его нервный тик, и быстро убрал руку.

Она никогда не звонит. Его супруга пребывала в стойком убеждении, что это дети обязаны ей звонить. А не наоборот. Она была центром вселенной.

— Если я тебе не помешаю, — сказала она, — может быть, мы зайдем?

Они и в самом деле все еще неловко топтались в коридоре.

— Да, проходи, — пригласил он. — Я только что поставил ужин в духовку. То есть я хотел сказать… Он сейчас не в духовке, но он там был.

Она внимательно посмотрела на него. Она уже взялась за ручку чемодана, чтобы втащить его за собой в комнату, но снова отпустила ее и сказала:

— Конечно, я понимаю, что ты хотел сказать. Я точно знаю, что именно ты хотел сказать. Ты такой, да что там, ты такой, как всегда. В общем, ты совершенно не изменился.

Вот о чем не подумали христиане и все прочие верующие. Что встреча праведников в раю может превратиться в весьма неловкое мероприятие. Все эти вежливые разговорчики на небесах. Рукопожатия вместо того, чтобы обняться.

Он молча помог ей снять плащ, светло-голубой и незнакомый. Явно недешевый, это Хофмейстер сразу заметил. Она не любила дешевые вещи. Он осторожно повесил плащ на вешалку.

Он постепенно успокоился. У Хофмейстера все снова было под контролем. Так бывает в жизни. Люди исчезают. А иногда эти люди возвращаются, однажды вечером, в начале лета. Как раз в тот момент, когда засовываешь в духовку треску, но откуда же им было знать. И если в этот момент оглянуться назад, можно увидеть, как растворяются в воздухе все твои тщательно продуманные планы, как становятся видимыми призрачные догадки, всплывают на поверхность выводы, и куда ни глянь — миром правит стечение обстоятельств.

Теперь, когда он излучал уверенность и спокойствие, она вдруг замешкалась.

— Или ты не один? — спросила она. — У тебя кто-то есть?

Хофмейстер услышал, что из кухни вышла его младшая дочь. Так и есть, она подслушивала. Любопытство — признак развитого ума, но, когда в доме умный ребенок, родителям всегда нужно быть настороже. С умным ребенком никогда не знаешь, кто из вас за кем приглядывает. Тирза бросила на отца испепеляющий взгляд и пошла наверх по лестнице. Мимо своей матери, мимо голубого плаща своей матери, который ярким пятном висел на вешалке.

— Есть ли у меня кто-то? — переспросил Хофмейстер, после того как его дочь нарочито громко хлопнула дверью своей комнаты. Он даже засмеялся. — Ты спросила, есть ли у меня кто-нибудь? Нет, не так чтобы. Нет. Я живу тут с Тирзой. Она, разумеется, кто-то, но не в том смысле, в каком ты спросила.

Хофмейстер так и стоял, расплывшись в улыбке. Ему даже стало неловко, но он никак не мог перестать смеяться.

— Проходи, — сказал он наконец, когда приступ смеха все-таки прошел, и отправился впереди нее в гостиную.

Он остановился у дивана, но она не стала садиться. Она обернулась, как будто хотела для начала как следует тут оглядеться. Как будто это был совсем другой человек, как будто она впервые оказалась в комнате, где столько лет жила, проводила вечера с ним и с гостями, где она устраивала праздники, ставила колыбельки и манежи, где по полу ползали ее дочери, где она время от времени писала свои натюрморты.

— Здесь почти ничего не изменилось, — сказала она. — И ты тоже. Как я уже сказала. Ты вообще не изменился. Ты что, перекрасил стены?

— У нас новый книжный шкаф. Как видишь. И вон то кресло. Его выбрала Тирза. Так что кое-что все-таки изменилось.

Он нарочно проигнорировал ее вопрос. Если не слышишь вопрос, не ошибешься с ответом. Будучи хозяином дома, он не слышал большинство вопросов, которые ему задавали. Рассеянность выручала его годами.

Она не взглянула ни на кресло, выбранное Тирзой, ни на книжный шкаф. Она встала прямо перед Хофмейстером и начала изучать его с видом человека, нашедшего в музее картину, которую до этого встречал только на открытках и в каталогах, а теперь оказался перед оригиналом и пытался понять, почему этот шедевр не слишком ему нравится. Не то чтобы сильно, но что-то в нем не то.

— Ничего ты не перекрашивал, — сказала она через пару секунд. — Я вижу, стены выгорели. Ты плохо ухаживаешь за домом. А о нем надо заботиться не только снаружи, но и изнутри. Но зато о себе ты неплохо заботился.

Голос у нее был довольным, но одновременно и удивленным. А что она ожидала увидеть? Что он сопьется? Попадет в психушку? Дрожащие руки, вставную челюсть. Развалину с редкими минутами просветления. В эти минуты он не сможет найти лучшего занятия, кроме как перекрашивать стены, покрывать лаком полы и заменять трубы канализации?

То, что он прекрасно справился без нее, видимо, превзошло ее ожидания, но в то же время и разочаровало. Как отсутствие свежей краски на стенах.

Это было не просто случайное сходство между квартиросъемщиком и супругой Хофмейстера. Они всегда одновременно решали, что потолок требуется побелить, и синхронно обращали внимание на вещи, которые нуждались в замене. Они понятия не имели, сколько это может стоить. Они не представляли себе, сколько по нынешним временам берет в час маляр или сантехник. У них всегда была наготове жалоба или недовольство, а в случае супруги это недовольство время от времени прикидывалось любовью.

Она отступила на шаг назад.

— Рад меня видеть? — спросила она.

Этот вопрос его обескуражил. Этот вопрос сбил его с ног.

— Рад, — сказал Хофмейстер. И посмотрел на часы. — Да, я рад, но я готовлю ужин. Если бы я знал, что ты придешь, я приготовил бы больше. Ты могла бы позвонить. Номер у нас не изменился. Но мне… — Он замолчал, но не из-за нахлынувших чувств, а потому что ему надо было придумать, что сказать. — Мне приятно тебя видеть. Значит, тебе все-таки любопытно, как мы жили. Мне, по крайней мере, любопытно.

Хофмейстер удивился, что не просто не смог произнести слова, которые собирался сказать, если еще раз увидит эту женщину, нет, они даже не пришли ему в голову. Сейчас, когда он наконец-то мог все ей высказать, он все вдруг позабыл. Ему хотелось выглядеть обаятельным. Сильным. Как дерево, которое не только не сломалось, но даже не треснуло.

— Что тебе любопытно?

— Как ты живешь? — сказал он. — Как у тебя дела? Чем ты занимаешься? Что происходит у тебя в жизни? Как ты ее провела?

— Как я живу? Тебе любопытно? Почему же ты мне тогда не позвонил? Ни разу за три года. Я бы все тебе рассказала, не сомневайся. В мелких подробностях. Ничего не утаила бы. Если бы ты потрудился хотя бы мне позвонить.

Это было так похоже на нее. Она исчезла, но ожидала, что все бросятся выяснять, как у нее дела и не нужно ли ей чего.

— Мне показалось неуместным, — сказал Хофмейстер, — звонить тебе. Не хотел выглядеть назойливым. Если ты очень голодна, я могу пожарить тебе яичницу. А кроме того, у меня не было твоего нового номера.

— Я пришла сюда не ужинать, — сказала она и села на диван, на котором сидела долгие годы.

Хофмейстер поменял на нем обивку. Тирза выбрала кожу. Они многое выбирали вместе.

— Тогда, может, что-то другое, раз ты не хочешь яичницу?

— Йорген, я не голодна.

Она не просто сказала это, она припечатала его этим фактом.

— Чтобы поужинать, не нужно непременно испытывать голод. Я запекаю рыбу. Это мое фирменное блюдо. Подружки Тирзы его обожают. Мы ужинаем не потому, что проголодались, а потому что пришло время ужина.

Он сказал это тоном учителя, который пытается расхвалить ученикам книгу, зная, что они все равно ее возненавидят.

Она должна была узнать этот тон, исправляющий тон, тон человека, посвятившего всю жизнь тому, чтобы указывать другим людям на их ошибки.

— А я — нет, — сказала она. — Я больше не ужинаю только потому, что пора ужинать. Я больше не подчиняюсь идиотским правилам. Я ем, когда хочу есть. И я приехала сюда не ради твоего фирменного блюда.

Она достала сигарету и закурила. Сумка у нее была новая. Чересчур модная и молодежная, не для ее возраста. Вся в каких-то висюльках и украшениях. Хофмейстер вспомнил сумочки, которые вечно таскали с собой подружки Тирзы. Рано по утрам после вечеринок они толкались у них на кухне с сумочками, расшитыми бусинками, стекляшками, всякой ерундой. В наши дни что угодно могло быть украшением. Хофмейстер извинялся, пробираясь на кухню в пижаме, обнаруживал там хохочущую Тирзу с подружками, от них пахло сигаретным дымом, а иногда испорченной едой. Он быстро наливал себе стакан молока или хватал яблоко из вазы с фруктами и удирал обратно к себе в спальню, а летом — в сарай, где усаживался рядом с граблями или бензопилой и ждал, пока девочки не отправятся спать или не разойдутся по домам. Тирза пользовалась популярностью. Случалось, он обнаруживал в ванной незнакомых парней, которых раньше никогда не видел, и они не были ему представлены, но тем не менее оставались ночевать у него дома. Хофмейстеру приходилось предлагать им полотенца, потому что Тирза наверняка уже спала. Если она засыпала, ее было не разбудить никакими пушками. Парни всегда просыпались раньше его дочери. Пахли они не первой свежестью, эти типы, которых он время от времени обнаруживал у себя в ванной. Всех парней Тирзы объединял дурной запах. Но теперь у нее появился постоянный бойфренд, и Хофмейстеру пока не удалось выяснить, чем пахло от него. Но он опасался самого страшного.

— Ты опять куришь? — спросил он, не отрывая взгляда от сумочки.

В его голосе послышалось волнение, и это его рассердило. Он задал слишком личный вопрос. Как будто ее курение его волновало. Ее легкие — это ее дело. Как и все ее тело. Ее тело больше не было его ответственностью.

— Тебе мешает?

— Да нет. — Он пожал плечами. — Мне нет. Попрошу Тирзу принести тебе пепельницу. Я их все спрятал.

Он повернулся в сторону коридора и крикнул:

— Тирза, можешь принести маме пепельницу?

Хофмейстер подождал немного, но Тирза не ответила. Она наверняка опять болтала по телефону у себя в комнате. С любимым занятием невозможно расстаться. Она обсуждала с подружками все до малейших деталей. Однажды она рассказала ему об этом за ужином: «И обо мне тоже? — спросил он тогда. — Обо мне ты с ними тоже говоришь?» — «Конечно! — ответила она. — Ты же мой отец. Почему бы мне не говорить о тебе?»

Супруга продолжала самоотверженно курить.

— Тирза! — крикнул Хофмейстер на этот раз громче. — Принеси матери пепельницу. Пожалуйста!

Он с опаской посмотрел на растущий столбик пепла, готовый вот-вот сорваться на пол, он не мог отвести от него взгляд словно под гипнозом и сказал:

— Она теперь всегда очень отзывчивая. Не такая, как была раньше. Даже когда она готовилась к выпускным экзаменам, то всегда находила время мне помочь.

Хофмейстер произносил все это как будто во сне, словно ему надо было выговориться, сказать все это не ей, а самому себе, как будто в комнате никого не было, только он один. И сейчас он репетировал, что он скажет, когда наконец-то соберутся все остальные.

Тирза так и не появилась, и он сам отправился на кухню искать пепельницу. Куда же он мог ее поставить? В доме больше никто не курил. Гости были редкостью для Хофмейстера. Домработница тоже не курила. Могла пропустить стаканчик, но курить — нет, никогда. А если курили подружки и друзья Тирзы, что, впрочем, случалось довольно редко, то они всегда выходили в сад. Или свешивались из окна на улицу. Тирзе не нравился табачный дым, а вот парни ей нравились.

Пепельницу он не нашел. Хофмейстер как следует спрятал их все в надежде, что они никогда больше здесь не понадобятся. Так что ему пришлось взять блюдечко. Это было не совсем правильно, но на крайний случай вполне могло сгодиться. Правильно — в этом слове для Хофмейстера была сосредоточена вся мораль. Если бы однажды пришлось представить что-то в свою защиту, это был бы его главный аргумент: он всегда вел себя правильно.

Вернувшись в комнату, он обнаружил пепел в левой ладони своей супруги. Он протянул ей блюдце и спросил, дать ли ей влажную салфетку.

— У меня антипригарное покрытие на руках, — засмеялась она. — Помнишь, как раньше. Люди едва ли меняются. Они просто находят новое окружение для своих навязчивых идей. У них появляются морщины, выпадают зубы, ломаются кости, органы заменяют машины, но только сами они не меняются. — Отсмеявшись, она сказала: — Если тебя это порадует, если ты хочешь, а я знаю, что ты этого хочешь, я останусь на ужин. Но только не надо стараться ради меня. Просто отдай мне, что у вас останется. Не лезь из кожи вон.

Хофмейстер передвинул вазу с розами, которая стояла на столе. Букет подарили Тирзе несколько дней назад. Он освободил место для супруги, которая вдруг решила остаться на ужин. Он вдруг подумал, а не приняла ли его внезапно вернувшаяся супруга пару рюмок для храбрости в ближайшем кафе, прежде чем появиться с чемоданом на пороге своего старого дома.

— Готовить — не значит лезть из кожи вон, — тихо сказал он. — Это нормально. У меня семья. Я готовлю. Это моя обязанность.

Он уже накрыл стол на двоих. Он всегда накрывал на стол еще до того, как еда была готова. Иногда он брался за сервировку сразу, как только приходил домой с работы. Потому что не мог дождаться, когда же они с Тирзой сядут за стол, потому что этот момент восстанавливал равновесие, которое вечно норовило разрушиться. Тирза и он за столом, за ужином. Призрак семьи и даже больше, чем призрак, — союз. Священный союз.

Он достал из шкафа тарелку и снова вспомнил, чем он был занят. Запеченная рыба, духовка, нужно было готовить ужин. Он неловко застыл с тарелкой в руке, как будто сомневался, можно ли оставить гостью одну. Или стоит позвать ее с собой на кухню, чтобы говорить о разных мелочах из прошлого. Но как ей об этом сказать? «Пойдем со мной на кухню?» Он поставил тарелку на стол. Теперь стол был накрыт на троих. Его супруга. Мать Тирзы.

Когда-то давно все началось с их совместного ужина. Хофмейстер положил карбонад из ягненка. Йорген приготовил ужин для женщины, которая впоследствии оказалась его супругой. Мужчина понравился ей больше, чем карбонад. Он вспомнил о чемодане в коридоре. Тогда, в первый раз, она пришла к нему на ужин с собственноручно испеченным тортом.

— Она изменилась, — сказала супруга, глядя на картину на стене. Она сама повесила ее туда и сама же нарисовала, а Хофмейстер так и не нашел времени снять ее, хоть Тирза и спрашивала его пару раз: «Ты уверен, что нам теперь до конца дней надо смотреть на эту вазу с фруктами? Без нее точно никак нельзя обойтись?»

— Кто? Тирза?

Полотенце так и висело у него на руке.

— Да, Тирза. Она стала такой красавицей.

— Она стала женщиной, — сказал Хофмейстер.

Но тут же пожалел о своих словах. Женщиной? Что это вообще значит? Ну да, у нее выросла грудь и появилось какое-то подобие бедер. Но в какой момент девочка становилась женщиной? Что делало мальчика мужчиной? Часть тела, которая болталась между ног?

Он не знал, что должен был сказать о Тирзе, не знал, что он хотел о ней сказать. Поэтому он добавил:

— Она всегда была красавицей. Младенцем она была довольно помятым, но таковы уж все младенцы. Иби была не такой помятой, но у нее были другие недостатки. Выпьешь чего-нибудь?

Она покачала головой:

— Я сама возьму. Не волнуйся, я в полном порядке, в данный момент я всем совершенно довольна.

Он уставился на нее. На эту довольную женщину, которая никогда не была довольна в прошлом, несмотря на все написанные ею натюрморты. А теперь, выходит, она была довольна. Где-то в этой истории скрывался счастливый финал, вот только Хофмейстер при нем не присутствовал.

Так что он отправился на кухню. Она наверняка не заскучает одна в гостиной. Он снова поставил блюдо в духовку. Потом открыл бутылку белого вина и поставил кухонный таймер на полчаса. Хофмейстер не мог готовить без кухонного будильника. Потом он пристроил поваренную книгу на стопку других поваренных книг.

Возле духовки он остановился. Его руки скользили по столешнице, как будто он был слепцом, читающим шрифт Брайля. Когда еда будет уже на столе, он наверняка вспомнит, что следует спросить у гостьи: «Ты много путешествовала?» или «Твоя мать еще жива?». Когда супруга ушла от него, ее мать серьезно болела.

Он задумался о своей работе, о Тирзе и о путешествии, в которое она собиралась отправиться. Он читал, что в Ботсване свирепствует малярия.


Зазвонил кухонный будильник, и он с любовью понес свое фирменное блюдо в гостиную. Его супруга улеглась на диване. Она сняла туфли и лежала на спине с закрытыми глазами. В комнате воняло сигаретным дымом.

— Я принесу тебе приборы, — сказал он и поставил блюдо на стол.

Она не пошевелилась. Она лежала, вытянувшись, с таким довольным видом, как будто никогда отсюда не уходила. Как будто она просто отправилась за булочками с изюмом, а по дороге растворилась в пространстве. Попала в пробку на три года, не более того. В пробку из человеческой плоти.

Он крикнул в коридор: «Тирза, ужинать!», принес из кухни приборы и бокал для гостьи и достал из холодильника бутылку вина.

— Где мне сесть? — спросила супруга, когда он разлил вино по бокалам. Абсолютно поровну во все три бокала. Каждая мелочь имела значение. Он полностью вживался во все свои роли. Официант, домашняя прислуга.

Она с трудом поднялась с дивана и босиком подошла к столу.

— Вот тут, во главе стола, — показал Хофмейстер. — Тут мы всегда сажаем гостей. У тебя красивые туфли. Итальянские?

— Французские.

Она села за стол. Хофмейстер разложил по тарелкам еду.

И еще раз крикнул, уже громче:

— Тирза! Ужин!

Еда была на тарелках, но они не ели. Ждали, пока спустится ребенок.

— Подарок, — уточнила супруга с вилкой в руке. На безымянном пальце левой руки у нее было незнакомое кольцо.

— Что? — переспросил он.

— Туфли. Это подарок.

— Как мило. У меня тут тоже осталось с десяток пар твоих туфель. Ты не забыла? Я хотел отправить их тебе с курьером, но не знал куда.

Он взял кусочек хлеба из корзинки, которая стояла на столе уже пару часов.

— Я думала, ты их отдашь.

Хлеб зачерствел.

— Кому бы я их отдал? Ты же про туфли?

— Да, я про мои туфли. Я думала, ты от них избавишься. Как и от всех моих вещей. Я так думала. В этом же нет ничего странного? Я купила себе все новое.

— А у кого тут твой размер? Я не знаю никого с твоим размером. У тебя же сложный размер. Тирза, ужинать! Все так и осталось в шкафу, как ты оставила. Ты же могла вернуться.

Она посмотрела на него изучающе, как будто хотела удостовериться, не шутит ли он.

— Мои ноги — драгоценность, сказали мне тут недавно, — продолжила супруга через некоторое время и мило улыбнулась. Она очень старалась, это было очевидно.

Но и он тоже. Вот в кого они превратились: два человека, которые очень стараются. Кто знает, может, они всегда ими были.

— Ты их уже рассмотрел? Я хорошо заботилась о моих драгоценностях.

Она села на край стула и вытянула ноги вдоль стола. Ногти были накрашены розовым лаком. Кончики пальцев коснулись бедра Хофмейстера.

Он окаменел.

Все еще зажав в руке кусок черствого хлеба, он бросил взгляд на голые ступни и щиколотки своей супруги. На пальцы, которые касались его брюк. Потом снова сунул черствый хлеб в рот и начал жевать.

— Ты ничего мне не скажешь после стольких-то лет?

— Я должен что-то тебе сказать?

— Что-нибудь приятное. Ты рад снова меня видеть?

— Ты про свои ноги? Что-то приятное про них?

Хлеб был ужасно черствый, но Хофмейстеру совершенно не хотелось идти на кухню и совать его в тостер.

— Ты же знаешь, как важны для меня определенные вещи. Ты ведь мог сказать что-то искреннее, что-то от сердца спустя столько времени. У тебя же есть чувства.

Она провела ногой туда-сюда, и Хофмейстер снова глянул на ее ступни.

Сердечность, вот, оказывается, чего от тебя ждут после того, как исчезнувшая на три года супруга снова возникает у тебя на пороге.

— Твои ноги не изменились, — сказал он.

— И это все?

— Думаю, да.

— Они — драгоценность, Йорген. Мои ноги. Многие любовались ими. Мне часто об этом говорили.

Она снова убрала ноги под стол.

Хофмейстер смотрел на цветы. Букет был дорогой. Наверное, тридцать евро. Интересно, кто подарил его Тирзе? Она не сказала, от кого цветы. Она редко называла имена своих ухажеров. За столом они говорили о простых вещах. Обсуждали новости, еду, погоду, ее подруг, школьные лабораторные работы и один-единственный раз — ее путешествие. Политических тем они избегали. Об Африке думали по-разному.

— Я считаю… — начал Хофмейстер. Из-за того, что он на самом деле не знал, что же он считает, он сделал паузу и тут услышал, как по лестнице спускается Тирза, так что предложение можно было и не заканчивать. Теперь была очередь Тирзы говорить что-то приятное и сердечное, если потребуется, хотя он в этом и сомневался, но, если бы такая необходимость возникла, Тирза должна была что-то предпринять.

— Фу, блин, ну и вонища тут! — рявкнула Тирза.

На ней была белая блузка, она переоделась. Обычно она никогда не переодевалась к ужину. Только если у них были гости. А все их гости за последние годы были гостями Тирзы. Только домработница из Ганы приходила по приглашению Хофмейстера, но назвать ее гостьей было никак невозможно даже в самом отдаленном смысле этого слова.

Их дочь уселась за стол. Хофмейстер поднял свой бокал и сказал:

— Тирза, давайте выпьем за неожиданный визит к нам твоей матери. Давайте выпьем за то, что мы все, почти все, снова собрались вместе… хм… как семья. И за наше здоровье.

Его дочь подняла свой бокал, но тут же поставила его обратно и сказала:

— Я не буду за это пить. И тут воняет, папа, ты что, не чувствуешь? Она накурила тут как паровоз. У нас нельзя курить! — Тирза, когда ей этого хотелось, тоже могла разговаривать как строгая учительница. Ее завуч однажды сказал: «Она прирожденный лидер, всегда берет инициативу в свои руки. Всегда идет вперед и ведет за собой всех остальных».

Повисла пауза. Нервничая, Хофмейстер сунул в рот еще один кусок хлеба.

— Мы выпьем… — начал Хофмейстер.

— Нет, — сказала Тирза. — Я не собираюсь в этом участвовать. Это какой-то балаган.

Она схватила вилку и начала яростно крушить фирменное блюдо своего отца.

— Ладно, — сказал Хофмейстер. — Тогда за жизнь. И за твой аттестат, да, Тирза? За твои выпускные экзамены. За твое будущее. За тебя!

И пока никто не успел высказать свои возражения, Хофмейстер быстро сделал глоток. Вино не успело охладиться как следует, но и так сойдет, подумал он. В такой вечер многое оказалось из разряда «и так сойдет».

Обычно блюда в духовке удавались Хофмейстеру намного лучше, но пока все были заняты едой, все шло хорошо. Все было под контролем: этот вечер, компания, семья.

Через некоторое время супруга вытащила из волос солнечные очки и спросила:

— Ну что, Тирза, а как дела у тебя? Я уже сказала твоему отцу, что ты стала просто красавицей.

Тирза вытянула ножом с тарелки длинную нитку расплавленного сыра — рецепт был из французской поваренной книги. Пожевала и сказала с набитым ртом:

— Как будто тебя это волнует.

— Да, меня это волнует, — сказала супруга. — Это волнует меня даже очень сильно. Я часто о тебе думала. Ты правда стала красивой девочкой.

— Стала?

— Стала еще красивее, чем была всегда. Ты всегда была хорошенькой, но сейчас по-настоящему, как бы сказать… сейчас ты расцвела!

— Забавно, — отозвалась Тирза.

Ела она нехотя и медленно. Как ребенок. С демонстративным отвращением. Не ела, а играла едой.

— Забавно? — переспросила супруга. — И что же в этом забавного?

— Забавно, что ты помнишь, что я раньше тоже была хорошенькой. Забавно, что тебя волнует, как у меня дела. Потому что я за последние несколько лет почти ничего такого за тобой не замечала. Да что там говорить, совсем ничего от тебя не слышала.

После этого инцидента все продолжили есть молча. Но Хофмейстером снова овладела нервозность, даже сильнее, чем только что, когда он стоял в коридоре и смотрел на чемодан своей супруги. Поэтому он затолкал в рот еще пару кусков черствого хлеба и опустошил содержимое хлебной корзинки. Нужно было доесть все до крошки. Выбрасывать — грех.

Когда у нее на тарелке почти ничего не осталось, супруга спросила:

— Что это за вино?

— Южноафриканское, — сказал Хофмейстер. — Мы с Тирзой открыли для себя вино из Южной Африки.

— Открыли? — Она ухмыльнулась. — В каком смысле открыли? Чего там такого открывать?

— По субботам винный магазин тут за углом устраивает дегустации. Мы с Тирзой иногда их посещаем. Верно, Тирза?

Мать Тирзы внимательно изучила этикетку и сказала:

— Ах, да вы прямо голубки, вы двое. По субботам ходите на винные дегустации. Как романтично. А кто бы мог подумать, что вы когда-нибудь так поладите.

— Папа, — сказала Тирза.

Но ее отец сделал вид, что ничего не слышит, и сообщил:

— Тирза очень интересуется Южной Африкой, всем регионом. Вообще-то, Тирза интересуется всей Африкой. Я правильно сказал? Всей Африкой? Больше всего на свете она хотела бы проехать на местном общественном транспорте от самой южной точки до Марокко, но я ей запретил. А кроме того, там практически отсутствует общественный транспорт. Что такое общественный транспорт в Камеруне, как это должно выглядеть? Это же смерть в чистом виде. Я где-то читал, что у них там даже нет катафалков, так что покойников везут на кладбище прямо в автобусе. Под мышкой.

Он засмеялся. Мысль о том, что умершего родственника можно везти на кладбище в автобусе, делала смерть не такой уж и страшной. Если притвориться, что ничего ужасного не случилось, то ничего и не случится. Хофмейстера стукнули по ноге. Он воспринял это как знак незамедлительно собрать все крошки из корзинки и отправить их в рот. Еда как истинная благодать.

— Значит, ты собралась пересечь Африку на общественном транспорте? — Мать Тирзы очень старалась, но получалось у нее скверно. У нее были благие намерения, как, впрочем, и всегда, но ее натура неминуемо брала верх.

Тирза ничего не ответила и еще раз пнула отца по ноге. Видимо, это и был ответ.

— Я объяснил ей, — сказал Хофмейстер, — что общественный транспорт в Африке… — И снова получил пинок. — Тирза, — начал Хофмейстер, когда прожевал. — С этим я ничего не могу поделать. Тут я, так уж вышло, бессилен. Случается и такое.

Тирза только покачала головой. И качала головой не останавливаясь, как маленький ребенок, которому давно пора спать, и он капризничает от усталости.

— Дело не в том, можешь ли ты с этим что-то поделать, папа, — сказала она, — а в том, что меня это все бесит. Может, ты прекратишь? Прекрати все это, я тебя прошу.

Она как будто делала ударение на каждом слоге.

Хофмейстер поднял на нее взгляд. Половина ее порции лежала нетронутой на тарелке. Другую половину она только помяла вилкой. Хофмейстер плохо разбирался в людях. Иногда он ничего не понимал даже в собственных детях. Таких близких, но при этом чужих. Как те парни, которых Хофмейстер иногда заставал по утрам в ванной, — чужих, но при этом близких. Как будто они всю ночь ждали его в этой ванной комнате. Его и его полотенце. Друзья его дочери, для которых он был просто благородным господином, хотя ему, признаться честно, хотелось быть кем-то другим.

— Что я должен прекратить?

— Так себя вести. И вообще весь этот разговор. Этот идиотский разговор. И прекратить вести себя со мной не как обычно. Прекрати этот спектакль, папа, который ты устроил только потому, что у нас за столом эта женщина! — Когда она произнесла «женщина», ее голос стал очень громким, она почти кричала.

— Разве я веду себя по-другому? — спросил Хофмейстер. Он старался не упускать из вида ни супругу, ни дочь. Как будто они могли наброситься друг на друга, если он перестанет за ними следить. — Я по-другому говорю? Или по-другому ем? Может, я вдруг перестал чавкать? — Он засмеялся своей шутке, но остальные даже не улыбнулись.

— Ты не чавкаешь, но разговариваешь не как обычно, да, папа. Обычно всегда говорю я, а ты только киваешь или спрашиваешь: «А чем занимается ее отец?» А потом мы вместе моем посуду. И тогда ты тоже почти ничего не говоришь. Ты слушаешь то, что говорю я. И в этом нет ничего страшного. Иногда я спрашиваю, что ты сегодня делал, и ты отвечаешь: «Ничего особенного». И мне больше ничего не надо. Потому, что ты такой. Ты не умеешь по-другому. И все равно это намного больше, чем умеет она. Так что вот этот разговор, этот совершенно идиотский разговор, он мне поперек горла.

Хофмейстер потрогал блюдо, в котором запекалась рыба. Оно до сих пор было горячим.

— Иногда я говорю с тобой, Тирза. Это же правда. Ты прекрасно об этом знаешь. И я читаю тебе вслух газету. Смешные заметки. Это ведь тоже правда.

— Да какая разница, пап! Ты милый по-своему. Ты ужасно милый по-своему. И когда ты читаешь за ужином смешные кусочки из газеты, мне нравится. Они не всегда смешные, но это не страшно. Тебе же смешно. И это самое главное. Но можно задать тебе вопрос, раз уж мы сейчас все-таки разговариваем, а не читаем смешные кусочки из газеты, можно кое-что у тебя спросить, папа?

— Да, конечно, — кивнул Хофмейстер. — Ты можешь спросить что угодно, Тирза. Все, что захочешь.

— Почему ты не вышвырнул эту женщину из нашего дома?

Ему ужасно захотелось потянуть себя за нижнюю губу, но он подавил эту потребность. Хофмейстер подлил еще вина сначала Тирзе, потом своей супруге и потом уже себе. Он попытался обменяться с супругой понимающим взглядом, но та застыла с глупой улыбкой и как будто не замечала его. Так что он сказал:

— Нельзя вышвыривать женщин из дома, Тирза, и уж тем более женщину, с которой родил двоих детей. Эта женщина — твоя мать, Тирза. Поэтому я впустил ее к нам, вместо того чтобы выставить. Мне это показалось достойной причиной. Она твоя мать. Она была твоей матерью. И она всегда ею будет.

Мать Тирзы сидела с таким видом, будто они обсуждали другую мать. Другую мать другого ребенка.

— С трудом, — вдруг медленно сказала она, поигрывая солнечными очками. — Двоих детей ты сделал с большим трудом, Йорген. О да, говорить ты умел, ты все говорил, говорил, говорил. Иногда мне казалось, будто у нас в постели разыгрывали эротический радиоспектакль. Но чтобы сделать детей, надо все-таки кое-что делать, а не только говорить, Йорген. И не кое-что, а то, что надо. Нужно засунуть свой инструмент в правильное отверстие.

Мысли Хофмейстера застряли на эротическом радиоспектакле. Он сам считал себя тихим и скромным человеком, но, видимо, другие люди воспринимали его иначе.

— Она нас бросила, — сказала Тирза и показала вилкой на женщину, которая не так давно демонстрировала Хофмейстеру свои ноги. За вилку зацепился кусочек рыбы и упал на скатерть. — Может, у нее были причины бросить тебя, папа, и, может, это были даже серьезные и веские причины, но у нее не было никаких, вообще никаких, ни малейших причин бросить меня! — Голос у нее сорвался.

Хофмейстер почувствовал приближение паники. Чудовищной паники.

— Не показывай вилкой, Тирза, — сказал ее отец. — Не нужно так делать. Можно пораниться. — И пригладил волосы, как будто это могло помочь, как будто это могло развернуть беседу в другом, более безопасном направлении. Например, про лето, которое раньше всегда было теплее. Про школу. В крайнем случае про Африку. Или про общественный транспорт в какой угодно стране.

Голос Тирзы становился все громче. Хофмейстер знал, чем это грозит. Скоро польются слезы. Против слез он не мог устоять. От собственной слабости его тошнило. Слабость его детей приводила его в бешенство.

Он быстро посмотрел на свою супругу, которая спокойно потягивала вино и делала вид, что все происходящее нисколько ее не касается. Ему нужно было спасать положение, и как можно скорее, потому что никто другой не станет этого делать. Никто другой и не сможет это сделать.

— Не нужно так говорить, — сказал Хофмейстер. — Она нас не бросила. Она занималась саморазвитием.

Супруга вздохнула и отложила нож и вилку.

— Можешь честно сказать ей все как есть, что я просто не выдержала тут с тобой, Йорген. Тирза знает об этом не хуже меня, и все соседи это знают. Не надо называть это саморазвитием. Эти твои вечные идиотские эвфемизмы. Никакого саморазвития не было. Я просто не выдержала. И никто бы не выдержал жизни с тобой. Ни один нормальный человек.

— Хорошо, — сказал Хофмейстер. — Саморазвитие. И давайте на этом закроем тему. Всех устроит такой компромисс? Иногда заняться саморазвитием — то же самое, что не выдержать. Не такая уж большая разница.

— Папа! — закричала Тирза. — Не глупи же! Зачем ты позволяешь так с собой обращаться?

— Я просто хочу спокойно поесть, — отозвался Хофмейстер. — Это все, чего я хочу, Тирза. Я спокойно приготовил эту еду. И теперь я хочу спокойно ее съесть. И я сделаю это. У меня получится. Три года у меня прекрасно получалось.

Его дочь размахнулась и левой рукой стукнула по столу. Вилка полетела на пол.

— А я не хочу сидеть за столом с этой женщиной! — закричала Тирза. — Я не желаю никогда больше видеть эту женщину. Никогда в жизни!

Она вскочила из-за стола.

— Ненавижу тебя! — выкрикнула она. — Лучше бы ты не возвращалась. Лучше бы ты никогда не возвращалась. Лучше бы ты умерла!

И после этих слов она умчалась наверх.

Хофмейстер тщательно вытер рот салфеткой, передвинул бутылку вина на пару сантиметров и спросил:

— Желаешь десерт?

Его супруга сидела уставившись в свой бокал и пыталась выловить оттуда крошечный кусочек пробки.

— Она всегда была такой, — спокойно сказала она.

— У меня остался вчерашний десерт, — сказал он. — Я готовил тирамису. Я всегда готовлю его по средам. Могу тебе предложить. Или ты хочешь фрукты?

— Она не умеет прощать.

— Я могу сделать фруктовый салат.

— Она не умеет прощать себя. Ты умеешь прощать себя, Йорген, ты вообще умеешь себя прощать? — Она снова надела очки как ободок для волос.

— Фруктовый салат? Приготовить тебе? Я быстро.

Супруга вздохнула.

— Хорошо, — сказала она, — давай поговорим о чем-нибудь другом. Если тебе так угодно. Как дела у нашего мойщика окон?

— У какого мойщика окон?

— У того, что приходил к нам раз в месяц мыть окна, пожилой мужчина. Как у него дела?

— А, ты про него… — вздохнул Хофмейстер. — Он умер.

Он так и остался сидеть, дергая себя за нижнюю губу.

— Ты научился готовить, — сказала супруга. — Это стоит отметить.

— Спасибо, — отозвался Хофмейстер, поднялся и пошел в комнату своей младшей дочери. Но на полпути одумался, остановился, вернулся в гостиную и снова сел за стол.

Его супруга все еще была там. Не как гость, а как свой человек, тот, кто живет в этом доме. Кем она, в сущности, и была. Официально она никогда не выписывалась из этой квартиры. Приглашения на выборы приходили на этот адрес, и Хофмейстер по привычке оставлял их на маленьком шкафчике в коридоре, пока выборы не заканчивались, и он с грустью констатировал, что его супруга и на этот раз не воспользовалась своим избирательным правом.

— У нее есть молодой человек?

— У Тирзы?

— У Тирзы, конечно. У кого же еще?

— Я иногда встречаю в ванной мальчиков.

— В ванной?

— В ванной, там они чаще всего оказываются.

— И что они там делают?

— Что делают люди в ванной? Принимают душ. Я так думаю. Ходят в туалет. Я не спрашиваю: «Что вы тут делаете?» Я не настолько негостеприимен. Это ее дом. Это и ее дом, Тирзы.

Супруга тяжело вздохнула и опустошила бокал:

— И что ты им говоришь?

— Тогда я спрашиваю у них, — сказал Хофмейстер, — хотя тебя, возможно, удивит этот вопрос, но я спрашиваю: «Нужно ли тебе чистое полотенце?» Вот что я у них спрашиваю. Но как знать, может, у тебя на этот счет будут другие идеи и вопросы получше, может, мне стоит спрашивать у них: «Не желаете ли бокал шампанского, мой юный друг? Вы хорошо перепихнулись? Надеюсь, вы использовали презерватив, но если нет, то тоже ничего страшного, лишние люди нам тут не помешают». Ты бы, конечно, поступила по-другому, я знаю, ты всегда завидовала, что у твоих дочерей такие кавалеры. Но я просто спрашиваю: «Нужно ли тебе чистое полотенце?» И больше ничего.

— Прекрати! — крикнула она.

Все стихло, а потом Хофмейстер сказал:

— Мы орем друг на друга.

— Да, — кивнула она. — Это глупо. Мы опять орем, хотя у нас нет ни малейшего повода.

Она направилась к дивану, достала из сумки сигареты, закурила и вернулась к столу.

— Очки тоже французские? — Хофмейстер показал на солнечные очки с нелепо огромными стеклами, которые все еще были у нее в волосах.

— Итальянские. Это туфли французские, а очки из Италии.

Его ужасно раздражал дым, но он ничего не сказал.

— Ты настроил ее против меня? — спросила она. — Или это случилось само собой?

— Это произошло само собой, — ответил он. — От меня не потребовалось никаких усилий.

2

— Йорген, я задала тебе вопрос. Иби звонила?

Хофмейстер вытирал руки о фартук. К ладоням прилипли рисовые зернышки.

— Иби, — повторил он, уставившись на мать своих детей в махровом халате. — Иби. Она звонила. Но я с ней не говорил. С ней говорила Тирза. Она скоро будет, она в дороге.

Супруга улыбалась, хоть ее улыбку и нельзя было назвать слишком довольной. Она провела по его щеке тыльной стороной ладони, убрала что-то у него с кончика носа. Он не разглядел, что это было. Кусочек креветки, перхоть, что-то зеленое, может быть васаби.

— Тебе нужно побриться, — сказала она. — Ты выглядишь как бродяга.

— Я побреюсь, только сначала закончу с этим. — Он показал на сырую рыбу.

Она хотела уйти, но Хофмейстер задержал ее, ухватив за халат.

— Оставь этот праздник Тирзе. Просто пусть это будет праздник только для нее. Пожалуйста, побудь в тени.

Она посмотрела на него с ухмылкой, как будто он шутил. Неожиданно вспомнил одну из своих дурацких старых шуток. Потом она ушла, а он снова занялся суши с остервенением, которое его больше не удивляло. Это были его жизнь и его рис. И ему нравилось, несмотря ни на что. Вот уже целых три года ему нравилось.


В тот вечер, в первый вечер после ее возвращения, шесть дней назад, Тирза так и не вышла больше из своей комнаты. Через некоторое время он во второй раз поднялся наверх и постучал в ее дверь, но она не отозвалась. Он постоял там минут пять, не зная, что делать. Он колебался, обдумывая разные возможности, и боялся. Так и стоял у нее под дверью.

Если дело касалось Тирзы, он всегда боялся, с самого ее рождения, еще до того, как она успевала заболеть. Страх, которого он никогда не испытывал со старшей дочерью, по крайней мере не до такой степени, страх, который охватил его в тот момент, когда он впервые взял ее на руки и с тех пор не отпускал: страх ее потерять.

— Тирза, — тихо позвал он, но когда она не ответила на его голос, он спустился и открыл вторую бутылку белого, тоже из Южной Африки. Ближе к одиннадцати вторая бутылка опустела, как и первая.

Они с супругой выпили ее молча. Говорить было особо не о чем. Ее возвращение было молчаливым, спокойным и трогательным. Именно потому, что оно оказалось таким обыденным. Только что его супруги тут не было, и вот она появилась.

Она повела носом:

— Ты опять туда что-то поставил?

— Куда?

— В духовку. Чем-то пахнет.

— Я ничего туда не ставил, тебе, как обычно, померещилось! — резко ответил он.

Хофмейстер подождал пару минут, посмотрел на часы и сказал:

— Уже поздно, я не знаю, где ты собралась ночевать, ты с кем-то договорилась, что-то забронировала? Остановишься у друзей?

— У друзей?

Она покачала головой. Опять с ехидной усмешкой, как раньше. Он заметил, что она отрастила волосы. Сразу он не обратил на это внимания. Было столько всего, на что он должен был обратить внимание. Ее туфли, ее чемодан, ее плащ, ее кольцо, ее солнечные очки, ее губы. Волосы стали длиннее, чем были, когда она сбежала, и, надо сказать, это было ей очень к лицу.

— У каких еще друзей?

Он не смог ей ответить. Он не знал, с кем из прошлого она еще дружит, а с кем разругалась.

— Нет, я ни с кем не договаривалась, — сказала она. — И ничего не бронировала.

Она произнесла это с такой гордостью, будто в одиночку победила злую судьбу. И всегда хотела это сделать. Как будто ей снова и снова приходилось напоминать злодейке судьбе о своем существовании. Чтобы та о ней вдруг не забыла.

Он отнес на кухню тарелки, приборы и две пустые бутылки, а когда снова вернулся в гостиную, сказал ей:

— Если ты хочешь, можешь остаться здесь на ночь.

Ему не пришлось долго думать над этим. У него не было выбора, напротив — отсутствие альтернативы.

— Как мило с твоей стороны, — сказала она. — Я, вообще-то, устала. Долго ехала.

У него еще оставалось полбокала вина. Он снова сел за стол.

— Ну вот, — сказал он.

Хофмейстер поиграл с двумя пробками, лежащими на столе, покатал их туда-сюда и сказал, когда одна из них упала на пол:

— Значит, этот вопрос мы решили.

Было слишком поздно искать для нее отель или место в пансионе, а кроме того, было бы невежливо и холодно, да, холодно. Отель для матери собственных детей — это противоречило всему, во что верил Хофмейстер. Он не хотел быть холодным, он хотел быть горячим. Обжигающим.

Любовь — это слово стало значить намного меньше, чем раньше, — почти все слова теперь стали значить меньше, чем раньше, — но у полувека жизни были свои последствия, а Хофмейстер жил на земле почти полвека. Некоторых людей пускаешь в дом, даешь им еду и постель. Чувство ответственности, глубокое, всепроникающее чувство ответственности — вот что оставила ему жизнь.

Он был настроен на жизнь с Тирзой. Настроен на большой пустой дом, по которому он мог бродить, не натыкаясь на множество других людей. Отсутствие жены оказалось не проклятием, а свободой — тревожной, ущербной свободой, но все-таки свободой. Он был вместе со своим ребенком. И все было так, как и должно быть, как будто так было правильно. Они были неразлучны, его ребенок и он. Иногда Тирза знала, что он сейчас скажет, еще до того, как он начинал говорить. А мальчики, которых он время от времени встречал в ванной, были не больше, чем просто прохожими.

К гостю придется привыкать. Пусть даже гостем была его собственная супруга. Он поставил бокал, поднял с пола пробку и пошел наверх. Он прошел мимо красного чемодана на колесиках, который все еще стоял в коридоре веселым ярким пятном. «Интересно, что там у нее», — подумал он. Прошел мимо голубого плаща, а потом мимо комнаты Тирзы. Он заметил, что она так и не включила свет. И только когда он дошел до своей спальни, то заметил, что супруга на почтительном расстоянии следует за ним.

Она села на кровать. Со своей стороны. С той стороны, где она спала раньше. И где сейчас лежали книги и газеты. Она собрала их и положила на пол. Пыль, скопившуюся под книгами и газетами, она тоже смахнула на пол. И двуспальная кровать снова стала настоящей двуспальной кроватью.

Она обхватила голову руками и тут же отпустила. Волосы у нее не просто отросли, они поменяли цвет. Такого цвета они были когда-то давно. Очень давно. Она положила солнечные очки на тумбочку.

Хофмейстер снял галстук и повесил на спинку стула.

— Этот матрас, — сказала она. — Он тот же самый?

Она надавила на матрас обеими руками, оценила его упругость и посмотрела на галстук — один из подарков, которые Хофмейстер получил от своего работодателя после того, как два десятка лет хранил ему верность. Очень приличный галстук. Стильный. Секретарша начальника лично выбрала его в центральном универмаге «Бейенкорф». Оказалось, что хранить верность предприятию намного проще, чем частным лицам.

— Насколько я помню, это все тот же матрас.

— Он плохой, — сказала она. — Он тогда уже был старый. Нельзя же всю жизнь спать на одном и том же матрасе.

Он оценил всю эту сцену: как она сидит на кровати и критикует его матрас. Как будто она была дома, как будто никуда не исчезала. Вполне можно было от души посмеяться.

— Ты собралась спать здесь? — спросил он и посмотрел на свои книги и газеты, которые лежали тут все эти месяцы, нет, даже годы вместо женщины. В его жизни плоть заменили слова.

— Но ты же меня пригласил.

— Но не здесь же? — Он показал на кровать, на зеркало, на тумбочки.

— А где же еще? В старой комнате Иби?

— Но разве это не странно?

— Странно? А что тут такого странного? Здесь разве кто-нибудь спит? — спросила она. — Я что, заняла чье-то место? Посягнула на часть кровати, которая мне не предназначена?

— Да не то чтобы… — сказал Хофмейстер, помешкав пару секунд. — Нет, никто тут не спит. То есть я тут сплю. И мои газеты.

— Ну вот.

Он снял рубашку, а она, сидя на кровати, рассматривала свои босые ноги.

— Но все равно это странно, — сказал он скорее сам себе, чем ей. — Все в тебе странно.

Она развернулась, чтобы видеть его, как он стоит у окна с рубашкой в руках, и сказала:

— Ты такой белый. Еще белее, чем раньше. Как будто с годам и становишься все бледнее и бледнее. Ты что, совсем не бываешь на солнце? Женщины не любят белое тело.

Он старательно развесил рубашку на спинке стула, сел и стал снимать ботинки и носки. Носки сунул в ботинки. Их ему тоже подарил его начальник, издатель, спустя два десятка лет верной службы. Два десятка, а сейчас их прошло почти три. В издательстве любили полезные, практичные подарки. Что-то, что можно надеть. И, соответственно, снять. Он сказал:

— С тех пор, как ты ушла, на меня больше никто не жаловался. Ни на меня, ни на мое белое тело. Ни на недостаток солнца. Ни на что. Все жалобы исчезли. Разве что жилец время от времени что-то придумывает.

И когда он уже не ждал, что она ответит, когда он на секунду забыл, что она здесь, она сказала шепотом:

— Такое белое, что прямо жутко. Твое тело.

Ее голос тоже не изменился. Что-то в нем еще тогда, давно, было ему поперек горла. С того момента, как все необыкновенное, особенное в ней прекратило быть необыкновенным и особенным и стало только источником раздражения.

На ней было яркое платье. Летнее платье. Раньше она почти всегда носила черное. Джинсы, очень часто джинсы. Пока ему однажды вечером не пришлось сказать ей: «Ты же не подросток. Может, стоит потихоньку перейти на другую форму одежды?»

— Как будто ты болен, — сказала она. — Как будто ты умираешь. Ты не умираешь? В этом все дело? Йорген, ты что, скоро умрешь?

Он пошел в ванную, включил свет, и она опять пошла за ним. Босиком. Ее туфли остались стоять внизу у дивана. Она посмотрела на него в зеркале в ванной. Она все-таки изменилась. Теперь там, где раньше не было морщин, были морщины. Ее лицо то ли пополнело, то ли похудело. Сейчас, при ярком свете в ванной он это увидел. В этих крошечных изменениях скрывались три года. Нет на свете ничего более пугающего и потому ненавистного, чем вид стареющей женщины. Она олицетворяла распад, она пришла, чтобы отомстить ему за все удовольствия.

Хофмейстер покашлял и переставил с места на место баночку с кремом.

— Моя косметичка внизу в чемодане, — сказала она. — Не хочется за ней идти. У меня нет сил. Я так устала. У тебя найдется для меня зубная щетка?

На раковине лежало две щетки. Она посмотрела на них. — Зеленая — это Тирзы, — сказал Хофмейстер.

Она взяла синюю щетку, выдавила на нее пасту и начала чистить зубы, рассматривая себе в зеркале.

Хофмейстер с отвращением смотрел, как его щетка исчезла у нее во рту. И как она теперь двигалась там туда-сюда. Его это раздражало, ему было отвратительно, мысль о том, что его щетка сейчас у нее во рту, была просто невыносимой. Ему захотелось закричать: «Прекрати сейчас же, грязная свинья, немедленно прекрати!» — и вырвать щетку у нее изо рта, но он сказал:

— Я спущусь и принесу тебе новую. Она, вероятно, будет свежее.

— Не утруждайся, — ответила она с полным ртом пены. — И так нормально.

— Что ты сказала?

— Не утруждайся, — повторила она. — Вот что я сказала. Мне и так вполне свежо.

Он дождался, пока она закончит чистить зубы. Она не торопилась. Потом он тщательно промыл щетку. Она все это время стояла возле раковины и смотрела на него в задумчивости, однако не без удовольствия. Как будто она стояла тут и вчера, и на прошлой неделе, и месяц назад. Он продолжал мыть щетку. Он тер ее так яростно, будто она могла его чем-то заразить. Мыслью. Верой. Болезнью.

Сейчас Хофмейстер рассмотрел, что ноги у нее стали толще. Немного отекшие, не такие эстетичные, как раньше, не такие неприкосновенные. Но и он тоже изменился. Выдержал две операции на челюсти. Это было заметно, он понял это, она наверняка это заметила, но промолчала, как и почти обо всем. И так же, как она, он не стал задавать вопросов. Да и зачем?

Тут он подумал о Тирзе. Она будет здесь еще пару недель. Всего лишь пару недель, не больше. А потом отправится в путешествие, почти в кругосветку, с парнем, которого он еще не видел, но должен был познакомиться с ним у нее на празднике, на ее большой вечеринке. Он однажды спросил у нее:

— Это один из тех ребят, которых я по утрам заставал у нас в ванной?

Но она только посмотрела на него с улыбкой и ответила:

— Да нет, пап, те все были одноразовые, на одну ночь.

Он тогда глупо улыбнулся и пробурчал:

— Угу.

Он никогда не смог бы связать воедино мир своей дочери и мир одноразовых парней. И то, как мимоходом она об этом сообщила, выбило его из колеи. Не то чтобы он был шокирован, от силы чуточку обеспокоен. Не более того.

— Я предложил тем мальчикам чистое полотенце, — сказал он, но скрыть волнение у него не получилось, и Тирза, похоже, это заметила, потому что сказала:

— Пап, только не переживай, пожалуйста. Я знаю, что делаю, я же не глупая.

— Нет, нет, — сказал тогда он, — конечно.

И развернулся, чтобы заняться своими делами, хоть и напрочь позабыл в тот момент, что это были за дела.

Он начал чистить зубы, стоя рядом с супругой, и вспомнил тот их разговор с Тирзой, и тех парней, которые тоже были здесь, часто в полумраке, потому что боялись зажечь свет. Как будто знали, что они нелегально проникли в ванную Йоргена Хофмейстера.

— Тебе не нужно бояться, — сказала она и чуть развернулась, чтобы ему было лучше ее видно.

Он вытащил изо рта щетку. О чем это она? Потом снова повернулся к раковине, выплюнул пену и прополоскал рот. Наступит август, и Тирза исчезнет. Он останется один, разве что время от времени ему будет досаждать жилец, обнаруживший очередной дефект квартиры. В его жизни начнется новый этап, этап без Тирзы.

— Тебе не нужно бояться, — снова сказала она.

Он взял полотенце и вытер рот, больно задев губу. Наверное, прикусил.

— Чего именно?

— Что я буду спать рядом с тобой.

Он свернул полотенце. Белое. Оно не очень хорошо отстиралось. На нем остались пятнышки крови.

— Почему я должен бояться? И чего именно?

— Меня.

— Тебя?

Он рассмеялся.

— Где мыло? — спросила она. — Я хочу вымыть руки.

— У нас только жидкое. Тирза пользуется только жидким мылом, если вообще пользуется. Говорит, что мыло вредно для кожи и гораздо лучше мыться просто водой. Только непременно теплой водой. — Он открыл шкафчик и протянул ей флакон.

Она сняла кольцо. Хофмейстер посмотрел на него и спросил себя: куда она дела обручальное кольцо? Она стала мыть руки.

— Когда я лягу рядом с тобой, — сказала она, подставив руки под кран, — не нужно чувствовать себя неловко.

Он посмотрел в зеркало на свою грудь, плечи и руки. И правда, белое тело. Как будто сырое. Еще хуже, чем раньше. Сухая кожа к тому же. Он даже купил тот специальный крем от шелушения. Мужчины в возрасте, как подметил Хофмейстер еще у себя на работе, часто думали, что они все еще привлекательны для молодых женщин, но единственное, что могло в них привлекать, были их должность, власть и деньги. Между ними и молодыми красотками могло случиться только трагическое недоразумение, которое он часто мог наблюдать. Гормональное недоразумение.

— Я хотела сказать, — продолжила она, — чтобы ты ничего себе не придумывал. То есть прости, что сложилась такая неловкая ситуация, но это ничего не значит.

Хофмейстер тоже принялся мыть руки.

— Что именно «ничего не значит»?

— То, что я здесь. Мое присутствие.

— Мне и в голову никогда не приходило, что это может что-то означать, — сказал он. — Ты здесь, и тебе нужна кровать. Всем людям нужно спать. Это знает любой ребенок. Я не придал этому никакого особого значения, я принял все как есть. Я всегда принимаю все как есть.

— Да-да, я все это знаю, людям нужно спать, всем нужна кровать, но я сейчас говорила о том, что ты не вызываешь у меня сексуального влечения. Что тебе не стоит этого опасаться. Тебе не придется делать ничего такого, чего ты не хочешь. Господи, почему ты заставляешь меня все это тебе объяснять? Ну помоги же мне хоть немножко!

Хофмейстер мыл руки с особой тщательностью. Как будто он весь день возился в земле. Он думал о том, чтобы не забыть завтра утром достать из шкафчика под раковиной на кухне новую зубную щетку и положить ее в ванной. У каждого должна быть своя зубная щетка. Счастье должно начинаться с правильного распределения собственности.

— В принципе, я стараюсь почти никогда не делать ничего такого, чего мне не хочется. Но дело часто не в том, чего нам хочется. Скажем так, в жизни мы часто делаем не то, что нам хочется, а то, что мы должны делать.

Он почесал правую руку. Его укусило какое-то насекомое. Наверное, вчера, когда он без рубашки гулял по саду и любовался своей яблоней, помидорами и тыквой. Тыквы — они как сорняки. Если все делать правильно, они разрастутся с огромной скоростью. Вчера была прекрасная ночь, первая теплая летняя ночь. Без духоты, что самое приятное. Обещание тепла.

— Я говорю не о работе, — сказала она. — Не о домашних обязанностях или заботе о престарелых родителях. Я говорю о сексе. А это не то, что мы должны делать, а то, чего мы хотим. Я же сказала: тебе не придется делать ничего такого, чего ты не хочешь, чтобы ты не подумал, что я на что-то надеюсь или решила, будто между нами что-то такое еще возможно. Потому что я на это не надеюсь и не хочу ничего такого. Не хочу. Я этого больше не хочу. Я просто хотела узнать, как у тебя дела. У тебя и у Тирзы.

— Я тебя не понимаю. Я вообще ничего уже не понимаю. Ты несешь какую-то ерунду. Уже поздно. Давай ложиться спать.

— Я имею в виду, что у нас не должно быть секса, мы даже не будем начинать ничего такого. — Она говорила так, будто ей приходилось объяснять что-то ребенку, причем труднообучаемому ребенку.

— Приятно слышать, — сказал он и вытер руки. — Это могло бы привести к ненужным осложнениям.

— Кого?

— Этот дом. Тут все налажено. Все устроено. У нас есть домработница. Новенькая. Она из Ганы. Тут есть папа. Он не из Ганы. И есть ребенок. Тут есть деньги, есть еда, есть любовь, да-да, ты удивишься, но тут есть любовь. И в эти последние недели, пока Тирза еще живет дома, мне бы не хотелось никаких осложнений, никаких сложностей, никакой напряженной обстановки, которая накалялась бы и накалялась до тех пор, пока бы не стала совершенно невыносимой. С момента твоего ухода оценки Тирзы резко улучшились. Я не хочу говорить, что тут есть связь, но вот так вышло. Думаешь, это случайность?

Он аккуратно положил синюю щетку рядом с зеленой, как делал это каждый день.

— Я вам не помешаю, — заверила его супруга. — От меня не будет никаких осложнений.

Он обеими руками оперся о раковину. В ванной было совсем не жарко, но он почувствовал пот под мышками.

— Зачем ты приехала? — спросил он, отводя от нее взгляд. — Чего ты хочешь? Что нам с тобой еще обсуждать?

— Я только что тебе сказала. Я ничего не хочу. Хотела посмотреть, как вы тут живете. Вот и все, чего я хотела. А обсуждать я совершенно ничего не желаю.

Она ущипнула себя за мочку уха, левого уха. Он уставился на стиральную машину. Сначала она стояла на кухне, но всем там мешала, и ее переставили в ванную. Это была одна из последних вещей, которую купила его супруга, прежде чем уйти.

— Тебе мешает, что я тут? — спросила она. — Я тебе мешаю? Мне уйти?

Он потер руки, чтобы понять, насколько сухая и грубая у него кожа, и задумался, можно ли понять возраст человека по его рукам. Он где-то об этом читал. Борьба со старением в наши дни переместилась с лица на руки.

— Я не знаю, — сказал он, — мешаешь ли ты. Если тебе нужен честный ответ, то я не знаю. Может, было бы лучше, если бы ты не возвращалась, но ты здесь. Это хорошо. И ты хочешь остаться на ночь. Это тоже хорошо.

Она все еще сжимала пальцами мочку уха.

— Ах, Йорген, — сказала она. — Мой Йорген. — И отпустила ухо. — Знаешь что? Меня ведь никогда к тебе не тянуло. Никогда. Даже в самом начале. Ты знаешь, что это такое — сила притяжения? В смысле, тебе о чем-то говорят эти слова? Если не только в теории?

Он провел руками по лицу, почувствовал щетину и наклонился чуть ближе к зеркалу, не очень сильно, на пару сантиметров.

— Сила притяжения? Что еще за сила притяжения? О чем ты вообще?

— Зверь, — сказала она. — Вот что такое притяжение. Животная сила, о которой не нужно размышлять, потому что она просто есть. Потому что она просто существует. И это не то, что можно списать со счетов разумными аргументами. Не то, что можно стереть и замазать. Это сильнее тебя. Вот что такое сила притяжения. Это то, что иногда охватывает людей, когда они видят другого человека. Она может умереть, чаще всего потом она умирает, и когда ты снова встречаешь этого человека, то уже не воспринимаешь его как существо определенного пола. Подходящего тебе пола.

Он изучал себя в зеркале, а потом посмотрел на нее, на ее отражение.

— Я тоже не чувствую к тебе никакого притяжения, — сказал тихо, потому что вдруг испугался разбудить Тирзу. Он продолжал рассматривать себя и говорить шепотом: — Если ты хочешь об этом узнать, если ты об этом. Ты меня не возбуждаешь. И никогда не возбуждала. Может, ты так действуешь на других мужчин. Но не на меня. Ты всегда казалась мне презентабельной. В том смысле, что я мог появиться с тобой где угодно, не стесняясь. Практически где угодно, за редкими исключениями, но не будем о них. Поэтому я и выбрал тебя. Потому что к моей карьере и к моему дому должна была прилагаться и женщина. И я подумал, что это ты. Ты — та самая женщина, которая дополнит мою карьеру.

Он еще больше приблизил лицо к зеркалу. Да, кожа уже не была такой гладкой, как раньше, такой упругой. Что-то провисло. Образовался второй подбородок. «Раньше» — в этом слове пряталась не только его собственная история, а с ней и история его супруги, их дочери Иби, и, конечно, нельзя забывать и о Тирзе. В этом слове спряталась вся жизнь.

— Но, Йорген, — сказала она, — неужели ты думаешь, что я никогда об этом не знала? Думаешь, я никогда этого не замечала? И никогда не чувствовала? Думаешь, я никогда не видела, как ты на меня смотрел, если и смотрел? Не видела твое отвращение? И панику.

Он не ответил. Он уже не был сконцентрирован на своем отражении, его взгляд теперь скользил по ванной комнате, по мрамору, ванне, по теплому полотенцесушителю, который обеспечивал их зимними утрами теплыми полотенцами. Все аккуратно, все чисто. Все, как должно быть.

— Но ты, — продолжила она, — ты ничего не видел. Ничего. Все эти годы ты был слеп. Я не хотела тебя так же, как и ты не хотел меня. Но ты этого не видел. Я считала тебя старым. Но ты этого не чувствовал. Ты был слишком занят. Уж не знаю чем, но ты всегда был занят.

— Старым?

— Слишком старым.

— Слишком старым? О чем ты? Когда кто-то становится слишком старым?

— Старым, Йорген. Просто старым. Слишком старым для меня. Мои подруги спрашивали: «Зачем тебе этот старый пень?» Ты был таким медлительным не только в постели, но и вообще. Жутко медлительным, до крайности, как будто это делало тебя особенным, так ты себя вел. А если ты и не был слишком медлительным, те несколько раз, что ты не был медлительным… то ты был… тогда ты был… Да ладно, бог с ним. И знаешь, почему я осталась с тобой? Потому что все мужчины, которые мне нравились, интересовали меня, заводили, в которых я влюблялась иногда на несколько недель или пару месяцев, так вот, в них во всех было что-то ужасное. Они бы плохо заботились о моих детях, если вообще хотели детей, но и это не было самой большой проблемой. Проблема была в том, что они никогда не смогли бы заботиться о них так же, как ты, я так думала.

Он оторвал кусок туалетной бумаги, высморкался и вы бросил бумажку в унитаз. Посмотрел, как она держится на воде, и нажал на слив. Звук спускаемой воды принес облегчение и как будто сломал напряжение, которое еще секунду назад казалось невыносимым.

— У нас ведь не такая большая разница в возрасте? — сказал он, уставившись в унитаз. — Слишком старый. О чем ты? На сколько я тебя старше? Ты поэтому вернулась? Потому что забыла мне что-то сказать тогда?

Он ухмыльнулся. Эта мысль была абсурдной, слишком абсурдной, как некоторые жалобы его жильца. Точно такой же абсурдной, как и невозможность уволить человека с работы, потому что он слишком стар.

— Разница у нас достаточно большая. И она становится все больше. Разница в возрасте между нами становится все больше. Ты не замечаешь? И дело вовсе не в том, сколько лет нас разделяет. Это ментальный возраст. Он не имеет никакого отношения к годам, к дате рождения в паспорте. Ты просто старый. И ты такой уже очень давно. Ты перестал быть интересным. Волнующим. Если ты таким вообще был. Эти слова хоть что-то тебе говорят?

Он как будто вырвался из гипноза, в который его погрузил водоворот в унитазе, и повернулся к своей супруге.

— Ты права, — сказал он, — между нами не было страсти. Но страсть — не самое главное, огромное, прекрасное и единственное. Я, к примеру, находил твой запах весьма отталкивающим. Но я никогда и ничего об этом не сказал, потому что запах — не главное. Потому что если все дело в запахе, когда у вас двое детей, то тут что-то не так. Разве нет? Разве нужно жаловаться на запах?

— Что еще за запах? — спросила она и сделала шаг вперед. — О каком таком запахе ты вообще?..

Указательным пальцем он легонько коснулся ее ключицы. Просто беспечный жест.

— Ты сама знаешь. Ты прекрасно знаешь. Твой запах. Как ты пахнешь. Всегда, двадцать четыре часа в сутки.

Он отошел от нее к стиральной машине, прислонился к ней, небрежно сложил на груди руки и замолчал с задумчивым видом. Это была поза. Он вовсе не был таким спокойным, каким хотел бы казаться. Он был напряжен. Любой отказ, все, в чем он замечал отказ, жутко его пугало. Он заметил, что и самой жизни он пришелся не по нраву. Так что и жизнь ужасно его пугала.

— О чем ты говоришь? Запах! Решил, что тебе позволительно такое мне заявлять? Потому что ты тут справился пару лет без меня? Решил, что вдруг стал кем-то? Лучше меня? Сильнее?

Эта сушилка для полотенец была подарком. Он заказал ее в то же время, когда они ходили на курсы «Готовим дома суши и сашими». Так посоветовал их семейный психолог. Проводить больше времени вместе. Найти общие занятия. Делать друг другу подарки. Стать друг для друга особенными.

— Может, ты и моложе меня, — сказал он. — Так и есть. Может, ты всегда считала меня старым и медлительным до абсурда, что, впрочем, является достаточно субъективным наблюдением…

— Ты просто старый тяжеловоз.

— Позволь мне договорить. Ты имеешь право так думать и заявлять об этом, но твой запах был просто невыносимым.

Он начал массировать правую руку, как делал всегда, если весь день ему приходилось писать мейлы и отвечать на письма.

— Можешь описать этот запах подробнее в таком случае? — спросила она. — Будь поточнее. Ты имеешь в виду вонь? То есть, по-твоему, я воняю? Хочешь сказать, что я воняю?

Она встала прямо перед ним. Отступить он не мог, потому что за ним была стиральная машина. Он мог разглядеть поры у нее на носу и черный карандаш, которым она подвела брови. Может, она была права, ему было противно с ней. Но физическое отвращение не могло быть поводом для развода, отвращение было высшей точкой близости. Конечной точкой близости. Тем, куда все неминуемо должно было прийти. Доверительность этого отвращения, его неизменность, меланхолия, которую оно пробуждало. Желание того, что другой человек позволит тебе испытать отвращение от него еще хоть раз. И от себя тоже.

— Почему непременно воняешь. Воняет канализация. Мой квартирант жалуется на вонь. Не каждый неприятный запах заслуживает зваться вонью. Не надо обобщать.

— То есть, по-твоему, я воняю? Это ты хочешь сказать?

— Нет-нет, — сказал он. — Ты меня не слушаешь, совсем как раньше. Неприятный запах — это не непременно вонь, неприятный запах — это просто неприятный запах, и я наверняка не первый, кто обратил на него внимание, не притворяйся. Не будь такой наивной.

— И откуда именно у меня пахло? Из какого места, позволь тебя спросить.

Он посмотрел на нее, прямо ей в лицо, несколько секунд, но этого было достаточно. У нее в голове происходили странные вещи, у нее в голове случались короткие замыкания. Время от времени там била молния. Он совсем позабыл об этом, вытеснил это из памяти.

— Зачем тебе это знать? Разве я не сказал, что это не имеет значения? Я хотел бы закончить этот разговор.

Она схватила его за руку, как раз за ту, которая чесалась, потому что его кто-то ужалил.

— Я хочу знать, — сказала она. — Я имею право это знать!

Слово «право» прозвучало жестко и требовательно. Как будто она на самом деле имела право что-то с него требовать. Свою часть прибыли.

— Изо рта, — сказал он. — Особенно если ты пила вино. Но поскольку ты выпивала каждый день, разницы особой не было. И тогда запах становился настолько сильным, что казалось, пахнет от твоих ног, от волос, от всего твоего тела. Это было невыносимо. И отвратительно. Так что, если я смотрел на тебя как-то не так, дело было в запахе.

Она тихонько сжала его руку, почти с нежностью, и спросила:

— А сейчас ты его чувствуешь? Этот запах? От меня пахнет? Он снова тут?

Он покачал головой растерянно и раздраженно. Он чувствовал себя загнанным в угол из-за ее присутствия, ее вопросов, ее близости. Всего пару часов назад он начал готовить ужин и был совершенно счастлив, но не осознавал этого. Осознание счастья всегда запаздывает. Ах, как же я был счастлив, как же глупо, что я тогда этого не понял.

— Я простужен, — сказал он. — А ты только что почистила зубы. Я чувствую собственную зубную пасту. Тоже не самый приятный аромат.

— Да ладно тебе, — сказала она. — Понюхай как следует.

Она приблизилась к его лицу и выдохнула. Он почувствовал на лице тепло от ее дыхания. Она выдохнула еще раз. Она сейчас была так близко. Он мог разглядеть что угодно. Но он уже не смотрел.

Хофмейстер левой рукой схватил ее за горло. И сжал его. Она снова выдохнула. Он сжал ее шею и отвернул от нее лицо. Сжал еще сильнее.

— Продолжай, — прошептала она. — Так и продолжай. Может, мне снова вызвать полицию? Помнишь, как раньше, да, Йорген? Мне опять им позвонить?

Он резко оттолкнул ее от себя. Она влетела в стену рядом с ванной, но мгновенно собралась, отдернула шторку и несколько раз плюнула в ванну.

— Теперь я понял, — медленно произнес Хофмейстер, сжимая и разжимая руку, которой он только что ее душил. Как будто он был на приеме у физиотерапевта и старательно выполнял упражнения, которые ему назначили.

— Что ты понял?

— Теперь я понял, зачем ты явилась. Потому, что не могла смириться. Ты не могла смириться с тем, что я счастлив. Тебе было просто невыносимо, что я построил тут отличную жизнь с Тирзой. Что я справился без тебя. Для тебя счастье всегда было невыносимым. Если у тебя нет повода поныть и порыдать, то тебе кажется, что ты не живешь. Если ты не можешь спрятать лицо за вуалью из слез, тебе кажется, что ты упускаешь что-то самое главное в жизни. Без трагедии тебе нет никакой жизни. Никакой. Это не…

— Ты это называешь жизнью? — Она показала на него пальцем. Показала на стиральную машинку и на сушилку для полотенец.

Он не ответил. Открыл аптечку и стал искать крем от укусов насекомых. С прошлого лета у них еще оставалось чуть-чуть. Прошлым летом комаров было полно. Тирзе они тоже досаждали. Он купил для нее сетку-балдахин, чтобы повесить над кроватью, но они все равно таинственным образом пролезали под сетку и кусались, эти комары.

В аптечке ничего не нашлось. Йод, пластыри, аспирин. Ничего от комаров. Ему ничего не осталось, как просто вдавить в шишку от укуса ноготь большого пальца.

— Йорген, — сказала его супруга.

— Да, — отозвался он, все сильнее придавливая ногтем комариный укус.

— А кто тебя вообще привлекает? Понятное дело, что не я. Это я знаю. Всегда знала. Хорошо, что ты еще раз так подробно мне про это рассказал. Всегда лучше выговориться. А не носить все в сердце. Но мне интересно, кто же тебе тогда нравится. Кто-то же должен тебе нравиться. Я тут задумалась, а может, ты по мужской части? Я никогда тебя не спрашивала, потому что боялась, что для тебя это будет слишком болезненно, что от тебя совсем ничего не останется, еще меньше, чем сейчас. Я боялась сорвать с тебя маску, разоблачить тебя, ты ведь тогда будешь совсем беспомощным, ты превратишься в пыль. Но сейчас ведь мы с тобой друзья, просто друзья, не более того, и, как знать, может, мы станем лучшими друзьями, так вот, я подумала: я же теперь могу спросить, может, тебя тянет к мужчинам? К мальчикам? К молоденьким мальчикам? К таким блондинчикам в узеньких джинсах. Или ты любишь темненьких, индусиков?

Она опять пошла к нему. Он не пошевелился. Левая рука автоматически двигалась, придавливая комариный укус. Хотя это нисколько не помогало. Может, стало чесаться меньше самую малость.

Она остановилась в двух шагах от него.

— Поэтому ты сейчас счастлив? — спросила она. — Потому что наконец-то можешь быть самим собой? И никто тебе не мешает. Разумеется, ты все еще держишь это в тайне, а как же иначе, но все равно тебе никто не мешает. Они приходят к тебе поздно, когда Тирза уже спит или когда она остается у подружек на выходные? Ты принимаешь их по одному или нескольких сразу? В кожаной одежде, да? С усиками? И с зачесанными назад волосами, с такими жирно смазанными гелем, да?

В какое-то мгновение он заметил у нее на лице ту же эмоцию, как пять часов назад, когда она стояла в коридоре с чемоданом на колесиках. Раньше он никогда не замечал в ней ничего такого. Через ее высокомерие, сквозь ее нескрываемый сарказм время от времени у нее на лице пробивалось что-то похожее на сомнение. Взгляд, движение в уголке губ. То, как она смотрела мимо него. Нотки в ее голосе. Это сомнение было чем-то совершенно новым и делало ее неожиданно хрупкой. И его тоже. Там, где ломалась она, ломался он.

— Уходи, — спокойно сказал он. — Ты ненормальная.

— Ненормальная? Ты мне уже это говорил. Я ненормальная? Сумасшедшая? Потому что я догадалась? Потому что я больше не собираюсь играть в эту твою идиотскую игру? Я молчала все эти годы просто, чтобы тебе было комфортно, чтобы ты продолжал верить в собственный обман и в то, что все вокруг, и я в том числе, тоже в него верят. Да я была сумасшедшей, что оставила в покое тебя и твой самообман, что не сказала тебе: «Йорген, ведь для всех будет лучше, если ты признаешься, просто признайся себе, мы ведь живем не в девятнадцатом веке. Есть вещи и похуже». Но стоило мне аккуратно поинтересоваться, как обстоят дела, так я тут же оказалась ненормальной. Я просто спросила из чистого интереса, по дружбе, кто тебя привлекает, и оказывается, я потеряла разум?

— Ты ненормальная, — повторил он. — Ты еще хуже, чем раньше. Почему нужно непременно обо всем говорить и раскладывать все по полочкам? Почему нельзя просто оставить что-то в покое, почему у тебя нет ни малейшего уважения к тишине? Почему тебя это так пугает, почему для тебя это так невыносимо?

Она сняла через голову платье и бросила на пол, как человек, который спешит скорее раздеться. Не от страсти, а по привычке. Потому что хочет скорее заснуть. Сейчас же. Как можно скорее. Как бывает, когда не поспишь ночь в самолете, который к тому же задержали. Лифчика на ней не было. Он отвел глаза.

— Йорген, — тихо сказала она, — так ты этого боишься? Это тебя от меня отталкивает? Ты об этой вони? Женщины для тебя воняют? И ты чуешь эту вонь на расстоянии, потому что чем сильнее чего-то боишься, тем лучше чувствуешь запах опасности, это же закон животного мира, не так ли? Поэтому тебе противно? Можешь сказать мне честно, ты меня не обидишь. Я хочу это знать. Мне не будет больно. Правда не может причинить мне боли. А вот от тишины мне больно. От вранья. От этих тайных игр.

— Уйди, — взмолился он, наклонив голову. — Уходи отсюда, пожалуйста. Иди ночевать в гостиницу. Прямо сейчас. Я дам тебе денег.

— На что?

— На гостиницу.

Она взяла свои груди обеими руками и слегка приподняла. Загар на ней был совершенно ровный, привычку загорать топлес она так и не бросила.

— Видишь их? — спросила она. — Не боишься на них посмотреть? Да-да, эта грудь выкормила двоих твоих детей. И не обвисла, не сморщилась, как у других женщин. Нет ничего ужаснее для кожи, чем растягиваться и сжиматься, растягиваться и сжиматься, но моя грудь не сжалась. Она осталась такой, как была. Ты вообще хоть когда-нибудь смотрел как следует на мою грудь? Ты по ней скучал? Или, может, она тоже вызывала у тебя отвращение? Но ведь и по этому тоже можно скучать? Но слава богу, на свете есть что-то большее, чем отвращение. Это твое желание соответствовать всем социальным условностям.

Он игнорировал ее грудь. Он смотрел ей в глаза, а когда больше не мог, стал смотреть мимо нее.

— Мне жаль, — сказал он наконец. Потому что не знал, что еще сказать. Потому что она стояла перед ним, настоящая, но в то же время нереальная, но прежде всего — голая.

Голая супруга. В возрасте.

Он потрогал свою голову, провел руками по волосам, почувствовал череп, который тоже вдруг начал чесаться.

— Чего тебе жаль?

Он замешкался, не зная, о чем же он сожалеет, но он точно знал, что ему жаль.

— Что я им не был, — сказал он наконец.

— Кем ты не был?

— Мужчиной, которого ты хотела.

— Нет, ты им не был.

Она отпустила грудь.

— Но я тоже не была, — добавила она, — той, которую ты бы хотел.

— Нет. — Он снова почувствовал ранку на губе. — Можем и так это назвать. Если в этом есть необходимость. Тогда мы квиты.

Ему показалось, что ранка кровит.

— Квиты, да. Можно и так посмотреть. Квиты. И все равно в моей жизни были настоящие красавчики. Так что тебе не нужно чувствовать себя виноватым или обязанным. — Она сказала это одновременно мечтательно и по-деловому. Раз уж она пришла, то решила озвучить все факты. Ему выдали счет. Прибыль и убытки.

— Красавчики?

— Красавчики. Один даже с дредами.

— Вот как? Ты так их называешь? Так они называются?

Слово казалось ему более подходящим для лексикона дочерей. Красавчики. И если бы он сейчас мог засмеяться, он бы засмеялся. Громко и от души. Долго хохотал бы и хлопал бы себя по коленкам. Мать и дочь — охотницы на красавчиков.

— Мужчина, которого я хочу, он красавец, да. Мои подруги всегда говорили: «Да, он не красавец, но он будет отлично заботиться о детях». Они говорили: «Он такой пришибленный, но зато он будет тебе готовить и бегать за покупками, помни об этом». Мои подруги говорили: «Он старый, но зато, когда он умрет, у тебя будет еще куча времени пожить для себя». Посмотри на меня и скажи, что меня ждет? Я тут ходила к гадалке, и она сказала: «В этом году многое изменится. Все изменится». Вот что она мне сказала: «Подожди немного. Все изменится». Посмотри на меня, Йорген. Что должно измениться?

— У нас с тобой двое общих детей, — сказал он.

— Да, и что?.. Я теперь должна этим гордиться и искать в этом спасение? Что такое женщина без детей? Шлюха. Даже хуже. У шлюх бывают дети. И я уже сказала тебе, для рождения детей ты подходил идеально. Я бы не смогла найти никого лучше тебя, Йорген. Никого, кто бы этого захотел, во всяком случае. Но эти дети меня не спасли. Отчаянное желание в глазах мужчины трогало меня больше, чем умоляющие взгляды моих дочерей. Другие матери наивно полагают, что это любовь, но это всего на всего голод, Йорген, обычный голод, они просто хотят жрать. А этот плач, иногда ночи напролет, ты даже затыкал уши поначалу, но потом тебя совершенно не раздражали эти вопли, тебе даже нравилось, тебе надо было к ним мчаться и что-то делать, но я не так представляла себе мою жизнь, мне хотелось большего, чем вечно слушать крики моих голодных девочек.

Он делал все возможное, чтобы только не смотреть на нее. Снова потер голову. Он мог бы покрасить волосы, раз седина так его старит. Он думал, в этом что-то есть, в этих белых прядях. Что его это выделяло. Он думал, что цвет волос придает ему авторитет. Но может, он ошибался.

— Я не знаю, чего ты от меня хочешь, — тихо сказал он. — Я этого не знаю и не хочу знать. Но я не гей. И никогда им не был.

Тут он вспомнил, что видел это во сне, что это все ему однажды снилось, как он стоит с ней рядом в ванной, и она голая. Она часто ходила голышом. Летом она устраивала детские праздники и могла появиться на них полуголой, а то и вовсе без одежды, так что другие родители жаловались на нее, и Хофмейстеру приходилось извиняться и обещать им, что его супруга даже в тропическую жару больше не будет играть с детьми в голом виде в индейцев под яблоней. И в полуголом виде тоже не будет, добавлял он. Потому что знал свою супругу. Но только в том сне все было иначе. И там никто не говорил про геев.

— Кто же ты тогда?

— Кто же я?

— Если ты не гей, то кто ты тогда? Кто ты, черт тебя раздери?!

— Это именно то, что тебе нужно узнать?

— Да. Очень может быть. Раз уж ты сам спросил. Я думаю, что смогу смириться с тем, что произошло, со всем, что произошло, если наконец узнаю, кто же ты такой. Кто ты, Йорген? Кто ты?

Хофмейстер сделал глубокий вдох и убрал руку с затылка. Он увидел, что у нее на бедре синяк. Наверное, ударилась. Или ее ударили.

— Я никто, — сказал он. — У меня были большие амбиции, но я уменьшил их наполовину, а ты потом размолола их в фарш. Я отец Иби и Тирзы. Особенно Тирзы. Вот кто я. Да, не больше того, но и не меньше. Отец Иби и Тирзы. Я — отец.

— Знаешь, — медленно произнесла она, как будто ей было трудно подбирать нужные слова, как будто она говорила на незнакомом языке, — о чем я думаю? Ты никогда не ловил себя на мысли: божечки, как странно?

— О чем ты? Что еще за «божечки»? Что тебе странно на этот раз?

— О чем я? Да ладно тебе, Йорген, не прикидывайся дурачком.

— Я понятия не имею. Я не имею ни малейшего понятия, о чем ты вообще говоришь. Я уже очень давно не понимаю, о чем ты говоришь.

— Ты никогда не спрашивал себя: как странно, что я ни разу не довел собственную жену до оргазма? Надо же. Может, пора уже это сделать или пойти поучиться, как это делать. Об этом ведь написана куча книжек, есть видео с инструкциями, да что угодно. Ты никогда не думал: с этим надо что-то делать, у меня должно получиться, хотя бы один раз. Ты никогда не думал: как ужасно. Для нее. Что она может обо мне подумать? Может, мне поучиться? Может, мне потренироваться? Пока у меня не получится.

Он посмотрел на нее как на мышь в мышеловке, которая простояла на кухне двадцать лет и в нее еще ни разу никто не попадался. А потом однажды утром там вдруг оказалась мышь. Невероятно. Как будто галлюцинация. Явно какая-то ерунда.

Нет, в том сне все было совсем по-другому. Не то чтобы это был очень приятный сон, он был как раз очень неприятный, но то, что происходило сейчас на самом деле, было во много раз хуже.

— Давай закончим этот разговор, — предложил он. — Оденься. И пойдем спать. Надень пижаму. Или футболку. И просто пойдем спать. Как будто ничего не случилось. Тут полно твоих футболок. И пижамы твои тоже никуда не делись. Все на месте. Вся твоя одежда дожидалась тебя.

Он снова мельком глянул на синяк у нее на ноге. Она была такой невнимательной, такой неловкой. Она часто во что-то врезалась. На ней были розовые трусики, приятный розовый цвет, лососевый. Не яркий розовый «вырви глаз», хотя в нем тоже что-то есть. Что-то возбуждающее, может, именно потому, что на него больно смотреть.

— Я очень хочу знать, — сказала она. — Есть несколько вещей, которые я должна выяснить, раз уж я здесь. И это — одна из них.

Он кивнул.

— Ты хочешь это знать, — сказал он. — Ты хочешь знать. Насколько я могу вспомнить, хотя вполне возможно, что меня подводит память или у меня уже начался старческий маразм, но насколько я могу вспомнить, я доставлял тебе удовольствие, и ты получала оргазмы, не часто, но время от времени это случалось. Но как бы то ни было, я считаю, что говорить об этом сейчас, в такое время просто смешно и нелепо, это какой-то абсурд. Это совершенно не к месту.

— Никогда и ни разу, — сказала она. — У тебя ни разу это не получилось, Йорген. У других — да. У парня с дредами получалось каждый день. А у тебя никогда. Никогда, ты слышишь меня? Ни единого раза.

Он сделал шаг в ее сторону, его на секунду охватило искушение снова вцепиться ей в горло, он даже поднял руку, но вовремя справился с собой.

— Я дал тебе, — прошипел он, — двоих детей. Это разве не лучше оргазмов? Разве это не в тысячу раз лучше? Чем ты забиваешь себе голову? Двое детей, двое здоровых детей, как будто это не перевешивает все оргазмы в мире?

Он снова отступил назад.

— Значит, ты пребываешь в этой иллюзии? — изумленно сказала она. — Ты все это время пребывал в такой абсурдной иллюзии — да тут же надо орать и плакать! Ты хоть раз напрягся, чтобы увидеть, с кем ты прожил все эти годы? Ты хоть раз посмотрел на меня? Где ты вообще был? На какой планете ты прожил все эти годы?

Он растирал запястье. У него когда-то было растяжение после теннисной тренировки, и с тех пор в неловкие моменты он начинал его растирать. Или даже среди ночи, когда он не мог заснуть, или в саду, когда пропалывал сорняки или пилил. Сорняков в саду было много, и всегда находилось, что пилить. А ведь у него был еще домик родителей в живописном местечке Бетюве, с садом, да еще каким!

— Чего тебе надо? Я ошибался. Ты это хочешь услышать? С удовольствием это признаю. Я ошибался, я никогда над этим не задумывался. Я думал, ты со мной кончаешь, но, как выяснилось, это было не так. О’кей, я тебя поздравляю. Но сейчас все равно уже слишком поздно, слава богу, уже слишком поздно переживать по этому поводу. Все в прошлом. Твои оргазмы теперь не моя проблема, и наоборот. О тебе теперь заботятся другие люди, о тебе заботились все это время другие люди. Так почему ты явилась жаловаться ко мне? Ты три года наслаждалась жизнью, у тебя три года был оргазм за оргазмом, ну и зачем печалиться о том, что несколько лет до этого у тебя в жизни было что-то еще?

— Несколько лет? Несколько десятков лет, ты хотел сказать!

— Ты могла бы и сама об этом позаботиться! — выкрикнул он. — Если бы это на самом деле было так важно, если бы тебе без этого на самом деле было не прожить, ты могла бы и сама себя удовлетворять.

— Я так и делала! — закричала она в ответ. — От тебя же было бесполезно чего-то ждать!

— Тогда я вообще не понимаю, на что ты жалуешься и какие еще скелеты ты собралась повытаскивать из шкафа. Просто забудь. Освободи память. Пусть там будет место для будущего. Угомони свою злость и мстительность. Ты молодая женщина. Ты же сама сказала. Начни что-нибудь новое. Ты же начала новую жизнь. Мне очень жаль, что у нас не получилось то, на что ты рассчитывала, но оставь меня в покое, оставь в покое Тирзу. Ей и так пришлось непросто.

— Слишком поздно? — сказала она. — Но, Йорген, никогда не бывает слишком поздно. На самом деле ничего не проходит бесследно. Ты отнял у меня мою жизнь. Вот как обстоят дела. И я не могу освободить место для будущего. Я не могу войти в будущее. Потому что где-то здесь еще должна быть моя жизнь. Она осталась здесь. Я вернулась забрать ее.

Она огляделась по сторонам, махнула рукой в сторону спальни.

«Она не в себе, — подумал он. — Чокнутая. Даже хуже, чем раньше. Она совсем свихнулась».

— Я вернул ее тебе. Три года назад. Когда ты переселилась на лодку. Если я вообще ее у тебя отбирал. Тут, знаешь ли, мнения тоже расходятся. Я ни к чему тебя не принуждал: ни к детям, ни к браку, ни к сексу. Это всегда были исключительно твои идеи.

— Вот именно! — воскликнула она. — Ты сам это сказал. Это всегда были мои идеи. Что бы мы ни делали, это всегда были только мои идеи.

Им одновременно показалось, что они что-то услышали, и они замолчали. Они подумали, что разбудили ее. Их ребенка.

Когда оказалось, что им почудилось, она продолжила чуть тише, чем до этого:

— Поэтому я и вернулась, Йорген. Поэтому я здесь, потому что я хочу ее вернуть.

Она осмотрелась по сторонам, и взгляд у нее действительно был диковатый, но уже не сумасшедший, а даже как-то по-своему более трезвый, чем обычно. Трезвый и решительный.

Он вспотел так, будто попал в тропики, и вытер лоб.

Она посмотрела на него. Платье все еще валялось на полу, как будто она бросила его туда, чтобы потом засунуть в стиральную машину. Он бы его поднял, он бы его выстирал и даже выгладил, если бы правила этикета это позволили.

— Какая часть женского тела для тебя противнее всего, а, Йорген? — вдруг спросила она. Голос у нее теперь сделался приторно-сладким. — Это грудь? Или задница? Когда ты смотришь на меня, от чего тебя больше всего тошнит?

Он вдруг почувствовал, что у него свело челюсть. Когда он напрягался, боль иногда возвращалась, хотя на самом деле это не было болью, это было осознание, что у него есть его челюсть.

— Я уже сказал тебе, что я не гей. Я люблю женщин.

Она засмеялась. Неприятным, резким смехом.

— И каких же? Что за женщины? Они прилетают к тебе с Урана или вообще из другой галактики? Может, это вообще карлицы? Маленькие карлицы?

Хофмейстер сглотнул. Он жутко сожалел, что предложил ей остаться на ночь.

Но он не знал, как можно было поступить по-другому. Она появилась на пороге с чемоданом, поужинала, выпила, а после ужина и вина обычно следует сон. Только вот этого он не ожидал. Не мог предвидеть.

— Тирза спит. Давай потише.

— Я задала тебе вопрос. Каких женщин ты любишь? Какой тип?

Лицо у него стало липким, стали липкими руки, а челюсть гудела, как сломанный мотор.

— Я никогда не делил женщин на типы. Я не твой тип. Ты не мой тип. Этого достаточно? Разве нам недостаточно этой информации, хотя мы и раньше были в курсе? У нас редко получалось разбудить друг в друге зверя, и это жаль. Но у нас двое детей. Это важнее. А зверь в нас давно умер.

Он подошел к раковине, наклонился к крану и начал жадно пить. Ему было все равно, что вода теплая, он пил и не мог остановиться.

— Не во мне, Йорген, — сказала она. — Мой зверь не умер. Ты, конечно, очень старался его убить, но он выжил. Он живет.

Он закрыл кран и обернулся.

— Прекрасно, — сказал он со вздохом. — Но мой зверь умер, окончательно издох, я сумел его победить. Он у меня под контролем. Я сильнее зверя. Поэтому я свободен, а ты нет. Надень что-нибудь, ты простудишься.

— Твоего зверя, — сказала она, — я никогда и не видела живым. Таким живым, насколько положено зверю. Твой зверь с самого начала был тяжело ранен. Ты обманул меня, притворился, будто он жив и здоров, но это было лишь для того, чтобы соблазнить меня, чтобы притащить меня сюда. Меня тут еще не было, я еще не въехала в этот дом, а зверь уже умирал, как растение, которое никто не поливает. Ах да, время от времени он оживал, но это была просто игра. Что только я не делала, чтобы вытащить твоего зверя из его зимней спячки. Это все в прошлом, ты прав. Это все — прошлое. Но сейчас, пока я здесь, а я нечасто сюда захаживаю, скажи мне, Йорген, иначе я уйду отсюда с мыслью, что я всю жизнь прожила с геем, что отец моих детей — гей. Нет, в этом нет ничего страшного, я ничего не имею против геев. Но скажи мне: какие женщины тебя возбуждают?

Он прижал руки к вискам, как будто у него раскалывалась голова и он пытался унять боль.

— Скажи мне, — произнесла она самым сладким своим голосом, — это мужеподобные женщины, женщины с усами, с плоской грудью, коротко стриженные или вообще лысые? Или похожие на детей? Или инвалиды? Женщины с деревянной ногой, которую они откручивают, прежде чем прыгнуть к тебе в постель?

Он покачал головой.

— Или это все-таки мужики? Теперь-то ты можешь мне сказать. Я же твоя подруга, лучшая подруга. Тот, кто все о тебе знает и его ничем не напугать, потому что все уже прошло. Брак. Интрижка.

— Я люблю, — сказал он, нервно сглотнул, потом сглотнул еще раз, пытаясь подавить неприятное ощущение в челюсти, — мне нравятся вульгарные женщины.

Она на минуту замолчала. А потом начала смеяться. Закатывалась и запрокидывала голову.

— Насколько вульгарные?

— Вульгарные. Я не знаю насколько. Мне кажется, так это называется. Вульгарные. Ты теперь достаточно знаешь? Мы можем идти спать? Все закончилось?

Она все смеялась. Не могла остановиться.

— Значит, я не была достаточно вульгарна? Насколько вульгарными они должны быть, чтобы соответствовать твоим требованиям?

— Я не знаю, — ответил он шепотом. — Я не знаю, а ты надралась.

— Ну давай же, Йорген, скажи мне. С чего я надралась, с одной бутылки вина? Да ладно тебе. Ты же можешь рассказать мне все. Наконец ты можешь рассказать мне все и не бояться, что я на тебя разозлюсь. Я больше никогда не буду злиться. Какой мне теперь смысл? Меня это теперь не касается, я уже сказала. Так если ты видишь вульгарную женщину, то в тебе просыпается дикий зверь? Или он все-таки умер, как ты говорил, то есть безвозвратно сдох?

Она сделала шаг к нему. Он посмотрел на ее грудь, которая на самом деле не сморщилась, она почти не изменилась. Он отвел глаза и стал смотреть на раковину, где рядом с зеленой щеткой лежала голубая в полной готовности к завтрашнему утру.

— Кассирши, — сказал он. — Женщины, которые работают в булочной. В магазинах и в столовых. Да какая разница. Продавщицы всех сортов и форматов.

У нее изо рта вырвался какой-то сипящий звук. Нарочито долгий и нарочито сипящий.

— Секс, — выговорила она, — для тебя всего-навсего классовая борьба.

— Цветные.

Она взяла его за подбородок, словно учительница нерадивого ученика. Строго и одновременно с иронией. В этой игре положено было наказание.

— Расист, — сказала она. — Ишь ты, цветные.

Она отпустила его подбородок и подошла еще ближе. Она хотела его поцеловать. Он почувствовал это, увидел у нее в глазах. Она прижалась губами к его губам. И он должен был ответить на ее поцелуй, он был обязан ответить на ее поцелуй, он не мог поступить иначе, хотя бы ради того, чтобы не посрамить ее, мать его детей, мать Тирзы. Он не мог отвергнуть ее поцелуй, как бы ему этого ни хотелось, он должен был на него ответить.

И, несмотря на то что ему довольно сложно было сделать это в таком положении, он вывернулся и дал ей пощечину.

Она отступила. Отшатнулась назад. Сжалась.

Ему показалось, что у нее косят глаза. Наверное, свет так падал, а может, он жутко устал и ему мерещилось.

— Видишь, — сказала она, согнувшись, как будто он ударил ее в живот. — Видишь теперь. Не сходится. Твой зверь не умер, он живой, и он проснулся. Я его разбудила.

Он промокнул туалетной бумагой губу, она кровила, потому что он ее прикусил. Напряжение, стресс. Так часто бывало. Он вытер бумажкой рот.

— Я прошу прощения, — сказал он.

Она сидела на корточках у стиральной машины и смотрела на него.

— Прошу прощения, — повторил он. — Я пытался ответить на твой вопрос, потому что ты так настаивала. Потому что тебе непременно надо было знать. Я пытался максимально честно ответить на твой вопрос. Мне не стоило этого делать.

Она с трудом, медленно поднялась с пола. Ее алая щека привела его в бешенство. Но это было не активное бешенство, а пассивное, тихое и молчаливое бешенство, которое могло вылиться только в тщательное причесывание волос, глажку простыней или приготовление блюд в духовке.

— Видишь, — снова сказала она, — зверь еще здесь. Твой зверь будет жить, пока ты сам жив, Йорген, только я могу разбудить его моими поцелуями, признай это.

Он посмотрел на свою почти голую супругу с красной щекой, и ему на минуту показалось, что он что-то вспомнил, как будто прошлое снова вернулось к жизни, но тут же быстро исчезло, как бывает, когда хочешь сказать что-то важное, но мгновенно забываешь, что же это было.

— Да какая разница? — сказал он шепотом, как будто самому себе. — Какая разница? — А потом громче: — Я уже сказал тебе, страсть — не самое главное в жизни. И я уже сказал тебе, что этот дом — это место, где есть любовь.

— Да, — сказала она, — ты очень постарался. Любой магазин — новая сексуальная фантазия, а супермаркеты — это же просто рай для тебя. Но у тебя хоть что-то получается на самом деле? Или все так и заканчивается фантазиями? Вся твоя жизнь — не больше чем фантазия, и действительность не имеет к ней никакого отношения, или ты не можешь воплотить свои гаденькие фантазии, потому что они могут угрожать твоей действительности? Господи, как вспомню, как мне приходилось запихивать в себя твой вялый член, да это же вообще чудо, что у нас получились дети. Чудо. Только бог знает, что еще за трюки мне приходилось выделывать. Боже, до чего же это было грустно и неловко. И я все это время думала, что все это оттого, что ты тайный педик. Но оказалось, я была недостаточно вульгарна. Вот в чем было дело. Недостаточно вульгарна. А сейчас? Сейчас я все еще не вульгарная?

Он убрал от лица бумажку, которой промокал ранку. Посмотрел себе на ноги. Потом на бумажку. На ней осталось крошечное темно-красное пятнышко.

— Ты вульгарна, — сказал он тихо.

Левая щека его супруги все еще была красной, как будто ей было ужасно стыдно, но стыдно только наполовину, только с одной стороны.

Он потел все сильнее, пот лил с него бурными ручьями.

— Почему ты осталась со мной? — спросил он. — Если все было так грустно и неловко.

— Ради детей.

— А зачем ты вообще решила завести детей?

— Я тебе уже сказала. Ты что, совсем не слушаешь? Ты меня вообще слышал?

Она стояла прямо перед ним, очень близко. Молниеносным движением она протянула руку и вцепилась ему в пах. Схватила его и не думала отпускать.

«Она ненормальная», — подумал он, но ничего не сделал. Так и стоял с обрывком туалетной бумаги в руке.

— Разве ни одна женщина, — сказала она, — не подняла тебя на смех? Или они все были настолько тупыми, что им даже не было смешно, когда видели тебя, так сказать, в действии? Хоть у одной из них нашлось столько же терпения, как у меня? Потому что сколько времени надо потратить, чтобы у тебя наконец-то встал? Половину вечера, а иногда и больше. Или ты уже стал пить таблетки? Вульгарные женщины. Это было бы смешно, если бы не было так грустно. А ты встречаешь их где-то просто случайно или специально ищешь? Ездишь специально для этого в центр города? Или шаришься по кварталам, где живут цветные?

Он снова схватил ее за горло. Он не сдержался. Она вцепилась в него и не отпускала. Он не мог позволить ей так себя унижать.

— Давай, — сказала она. — Сделай это. Покажи мне, что твой зверь не умер. Признай, что я его разбудила, как всегда могла его в тебе будить. Давай же, Йорген. Ударь меня. Как следует. Как раньше. Это ведь единственный способ, иначе у тебя ничего не получится. Ты же не можешь по-другому. Только когда ты бьешь, ты можешь сказать: «Я люблю тебя». Так скажи это!

Насколько точно он был уверен в том, что Тирза его дочь, насколько точно он был уверен, что на работе ему сказали, что он слишком стар, чтобы его уволить, настолько же точно он в тот момент был уверен в том, что он ненавидит ее. Он ударил ее тыльной стороной ладони. Сильно и резко. Настолько сильно, что она отпустила его и упала на пол.

Сначала наступила тишина. Мертвая тишина. Как будто они оказались в горах. Высоко в горах, где, кроме них, никого не было, только снег и камни.

И только потом он увидел. В дверях стояла Тирза с плюшевой игрушкой. Она до сих пор спала со своей детской игрушкой. Синий потрепанный ослик, то есть ослик, который когда-то был синим.

Она не сводила глаз со своих родителей. Супруга Хофмейстера в трусах проползла на четвереньках по полу, добралась до раковины, уцепилась за нее и поднялась на ноги. Одна щека у нее была красной, а другая — темно-красной, почти синей.

— Все в порядке, Тирза, — быстро сказал Хофмейстер и шагнул к ней.

Она не шевелилась и смотрела на него, можно сказать, почти равнодушно, только прижимала к себе ослика.

— Не бойся, Тирза. Никогда ничего не бойся. Мы с мамой просто играли.

3

Он брился. Быстро, но тщательно. Время от времени проводил рукой по лицу, проверяя, не пропустил ли где-нибудь щетину. При таком свете видно было не очень хорошо, так что лучше было перестраховаться.

Суши и сашими были готовы. Он закупился с запасом; Хофмейстер был готов к гостям с хорошим аппетитом. Как обычно, перед такими мероприятиями его охватывал страх, что еды не хватит, что люди уйдут домой голодными или скажут потом: «У Хофмейстеров на всем экономят». На всякий случай он купил еще и сардин. Попозже вечером, когда праздник будет уже в разгаре, Хофмейстер собирался пожарить их с чесноком. Просто, но вкусно. Он часто готовил так рыбу летними вечерами, и это всегда был успех.

В отражении в зеркале он увидел, как по коридору прошла его супруга, все еще в халате.

Через час появятся первые гости. Те, кто приходят пораньше, потому что не хотят оставаться допоздна, и вопреки своим благим намерениям зависают дольше всех и отправляются по домам только в четыре утра с пятнами на рубашках, с трудом открывая замки на велосипедах. Это такое приятное спокойное чувство — смотреть, как молодежь постепенно пьянеет. Их судорожные попытки казаться взрослыми, напрасные усилия притворяться тем, кем не являешься и — теперь он это знал — никогда не станешь. Эти их попытки успокаивали Хофмейстера.

Он умылся, внимательно проверил, чтобы возле ушей и носа не осталось пены, и отправился искать рубашку с галстуком. Несколько секунд простоял в спальне у платяного шкафа с галстуком и рубашкой в руках, глядя на супругу, которая рылась в своих шкафах, где до сих пор висели ее платья. Потом решил: галстук не нужен.

Это был праздник Тирзы, когда-то такие называли домашними вечеринками. На вечеринках нужно быть без галстука, даже если ты отец виновницы торжества и даже если на него приглашены учителя. Не все ее учителя, разумеется. Он разрешил Тирзе самой решить, кого приглашать, а кого нет. Это был ее вечер. Ее прощание с гимназией, с подростковым возрастом, как знать, может, и с Амстердамом, и с ним, Йоргеном Хофмейстером, ее отцом, который почти завершил все свои родительские дела. Воспитание закончилось, теперь у него снова появится время на себя, хотя он и понятия не имел, на что тратить это время. Остаток жизни раскинулся перед ним словно неизвестная пустыня.

Он приложил рубашку к брюкам, проверил, сочетаются ли цвета. Он никогда особо не разбирался в сочетании цветов. Хотя лучше, наверное, сказать: он никогда особо не разбирался в одежде.

У Хофмейстера были свои любимые учителя. Без него не обходилось ни одно родительское собрание. Чаще всего он приходил очень заранее, по зову долга, и постепенно совершенно сдружился с этим долгом. Хотя лучше бы он сдружился с учителями Тирзы, но дружба никогда не была его сильной стороной. Когда Тирза ходила еще в начальную школу, он однажды пригласил ее учительницу к ним на ужин. Вечер получился на редкость приятным. После еды они даже играли вместе в настольную игру. «Мы должны, — объяснил он своей супруге, — донести до учительницы Тирзы, насколько Тирза необыкновенный ребенок, и мы сможем это сделать, если время от времен и будем приглашать ее в гости, чтобы она наблюдала за Тирзой в ее естественной среде».

Сначала дети были идеей его супруги. Однажды утром за завтраком, о котором он сейчас вспоминал, как будто это был завтрак в другой жизни, его супруга сказала:

— У нас будет ребенок.

— Как это? — удивился он.

А она ответила:

— Я бросила пить противозачаточные.

— Ребенок, — повторил он. — Господи, как будто на свете не хватает детей? И ты вообще уверена, что он родится здоровым?

Но она только отмахнулась:

— Если бы я дожидалась, пока ты созреешь, у нас бы вообще никто никогда не родился.

Он целое утро был в полной растерянности от этой новости, но после обеда решил взять на себя эти обязательства. Он дождался пяти часов и поехал в банк, где оформил страховку, но ничего не сказал своей супруге. Для нее это стало бы сюрпризом — куча денег, которая свалилась бы на нее в случае его неожиданной смерти.

Так Йорген Хофмейстер стал отцом, мужчина, который не знал и не хотел знать об отцовстве ничего больше, чем необходимость застраховать свою жизнь еще до того, как начнется жизнь его ребенка.

Когда родилась Иби, его обязательства приобрели иной характер. В первые месяцы Иби спала между мамой и папой, несмотря на то что в ее собственной комнате, как и положено, была установлена прелестная колыбелька. Но ей лучше спалось в большой кровати под надежной защитой родителей.

Когда ей исполнилось два года, она все еще спала там, это был нерушимый Тройственный Союз. Иногда по ночам он будил свою супругу, чтобы показать ей Иби. «Смотри, — говорил он, — как мирно она спит».

А потом появилась Тирза. Супруга сказала: «Когда уже есть один ребенок, второй не помешает». Хофмейстер только кивнул, а через пару месяцев снова отправился в банк, чтобы увеличить сумму страховки.

Он достал из шкафа другую рубашку и посмотрел на свет, нет ли на ней пятен, но потом ему не понравился цвет. Ему хотелось выглядеть опрятным и солидным. Особенно перед учителями, которые придут на праздник, перед друзьями Тирзы и самой Тирзой. Желтый — это не солидно.

Трое учителей позвонили ему после фиаско со сбежавшей супругой: математики, немецкого и нидерландского. Они услышали новость, такое ведь не утаишь, и хотели его поддержать, им были знакомы подобные ситуации, некоторым даже по собственному опыту, и они восхищались тем, как прекрасно учится Тирза в таких сложных обстоятельствах, да, о Тирзе ему совершенно не нужно было переживать. Госпожа Ван Делфен, учительница нидерландского, которая по совместительству была классной руководительницей Тирзы, спросила: «Может, вы хотите зайти ко мне поговорить? О Тирзе и всей данной ситуации. Может, вам будет приятно?»

— Ну что вы, — ответил он, — в этом нет необходимости. И приятного тут мало.

Его порадовало, что они позвонили, но ему не хотелось бы, чтобы разговоры о его сбежавшей супруге велись в общественных местах. Поэтому он настаивал на своей версии, что бегство его жены было полностью спланировано в их семье. И что он даже поддержал ее в этом решении. «Нельзя сказать, что она от нас сбежала, — объяснил он учителю математики, — мы, скорее, решили взять на время отпуск друг от друга. Я сказал ей: „Уходи, ты же все равно вернешься“».

Если никто из его любимых учителей сегодня не придет, он поговорит с ними в другой раз или отправит записку. Но его отношение к ним не изменится. Время от времени он будет о них вспоминать. Может, раз в неделю, может, чаще.

Чувства. Это слово удивляло его, как неожиданно возникшая на дороге достопримечательность. Он повесил рубашку и галстук обратно в шкаф. Лучше надеть поло.

— Мне надо было купить что-нибудь новое, — сказала супруга. — Что мне надеть? Все самое лучшее я забрала с собой. Все самое лучшее я потеряла. А остальное мне не подходит. Или не идет.

Хофмейстер показал на платье, которое она держала в руках. Он понятия не имел о его существовании. Довольно открытое, но она любила открытые платья. Да и погода позволяла так одеться.

— Тебе абсолютно все равно, — сказала она. — Ты что, не видишь, какое оно старомодное? Такого уже сто лет никто не носит. Да и вообще, я не могу. Я жирная…

Она посмотрела на него почти беспомощно, ошеломленная изменениями, которые случились с ее телом.

— Жирная? — удивился он. — Разве ты жирная?

«Она притворяется, будто вернулась к хозяину, — подумал он, — чтобы надеяться на освобождение, нужно сидеть на цепи. Для некоторых цепь и есть освобождение».

Он хотел пойти в комнату к Тирзе, но супруга его остановила.

— Йорген, — серьезно сказала она. — Они же нормально отнесутся к тому, что я здесь?

— Кто?

— Гости.

— Гости? Они тебя не знают.

— Вот и я об этом. Они не удивятся, кто я такая? Кто эта женщина?

— Я не думаю. Будет много народу. Никто и внимания не обратит. И вообще-то, ты мама Тирзы. Как ни крути. Ты всегда можешь так сказать. Если кто-то спросит тебя: «Что вы здесь делаете?», ты просто скажи: «Я мать Тирзы». Это очень достойная причина, чтобы присутствовать на ее празднике.

Она посмотрела на него. Взгляд, полный сомнений. Он ее не убедил. К тому же в руках у нее была одежда, которая вышла из моды и делала все еще ужаснее.

— Но я ведь ушла.

— Никто не отрицает. Но люди уже позабыли об этом. Они не помнят. У людей плохая память. Мало ли кто от кого ушел. И в нашей гимназии к такому относятся с большим пониманием. По крайней мере, ко мне тогда отнеслись с пониманием.

Он улыбнулся своим воспоминаниям. Учителя, которые звонили ему, когда его жена сбежала с любовью своей юности. Он никогда не забудет, насколько вежливыми они были, но при этом ненавязчивыми. Кроме них, никто другой не позвонил, по крайней мере ему.

Иби они отдали в гимназию Барлеуса, но впечатления у них были неоднозначные, так что они решили отправить Тирзу в гимназию Фоссиуса. В основном это решение принял сам Хофмейстер. Он считал Тирзу сверходаренной. Даже когда ей было одиннадцать месяцев и она делала свои первые шаги. Пять шажков, не больше того, но для него это уже называлось «она ходит». Он сообщал об этом всем: «Она уже ходит, удивительно раннее развитие, она очень ранняя». Особенно охотно он рассказывал это родителям детей примерно такого же возраста, не замечая, увлеченный собственным восторгом, что вызывает у них явное раздражение. Словечко «ранняя» как будто прилипло к его губам. Когда ей было всего пара месяцев, он часто подолгу, иногда минут по двадцать, стоял, склонившись над ней, и смотрел, как она спит. Раскинув ручонки. Иногда она улыбалась во сне. Даже мать Тирзы не понимала, на что же он смотрит. Что он там видел, в этом младенце.

Иби переселилась в собственную кроватку, теперь между ними спала Тирза. А если супруга ненадолго уезжала или поздно возвращалась домой, Тирза спала рядом со своим папой. Иногда ему приходилось довольствоваться маленьким уголком кровати, потому что Тирза любила раскинуться морской звездой, но он нисколько не страдал от этого. Эта кровать была ее кроватью.


Осторожно, почти с нежностью он отодвинул супругу в сторону.

Хофмейстер увидел, что Тирза закрыла дверь в свою комнату, он не хотел ей мешать, так что спустился проверить кухню. Он все подготовил. Можно было хоть сейчас подавать и поедать его угощения. Цветовая композиция выложенных суши и сашими была достойна профессионала, это не было похоже на домашнюю скучную стряпню. Как будто готовила служба кейтеринга. Вот как это выглядело.

Хофмейстер не допускал никаких случайностей. Нужно заранее предусмотреть все, что может пойти не так. Тот, кто оправдывается впоследствии, просто не подготовился как следует заранее к возможной роковой ошибке.

В саду он расставил факелы, четыре штуки. Когда стемнеет, он их зажжет.

Йорген Хофмейстер отправился в сарай и расставил по углам лопаты, бензопилу, газонокосилку и разные мелкие инструменты, чтобы освободить место для тех, кто захочет уединиться для тайного первого поцелуя. Он вышел из сарая и посмотрел на деревья. В саду у его родителей в Бетюве тоже было много деревьев, за которыми он, как их единственный ребенок, должен был ухаживать после того, как родителей не стало. Фруктовые деревья непременно нужно вовремя обрезать.

Он неторопливо пошел по траве назад к дому. Хофмейстер глубоко вдохнул, он был очень доволен. Праздник будет прекрасный. Все, как хотела Тирза.

— Это будет моя последняя вечеринка в этом доме, — сказала она ему. — Так что я хочу закатить огромный праздник. Хорошо, пап? Прямо праздник на весь мир.

— Конечно же, — сказал он тогда. — Но насколько огромный? Что значит «огромный»? И ты хочешь, чтобы я ушел, тебе так будет лучше? Может, мне уехать на выходные в Бетюве?

— Нет. — Она покачала головой. — Останься, пожалуйста. Тебе же всегда нравятся мои вечеринки?

Он кивнул.

— Да, — сказал он. — Очень нравятся.


Когда он вернулся на кухню, раздался звонок. Он подождал, вдруг дверь захочет открыть Тирза или его супруга. Но этого не произошло, и он сам отправился к двери. Дамы были слишком заняты, прихорашиваясь к празднику.

Это была Иби. С собой у нее была маленькая спортивная сумка, что немного расстроило Хофмейстера, потому что это означало, что она не останется надолго. Теперь она жила во Франции, примерно в шестидесяти километрах к северо-западу от Женевы.

Он обнял ее, неуклюже, немного неловко, сразу наступил ей на ногу, извинялся, что-то бубнил. Извинения тоже получились неловкими.

Он многого ожидал от своих детей, но от Тирзы он ожидал намного больше, чем от Иби. От Иби он ожидал многого, от Тирзы — всего. Так и было. Нужно называть вещи своими именами. Он ожидал от нее всего.

— Пап, ты меня задушишь, — сдавленно сказала Иби. — Отпусти.

Иногда он обнимался слишком отстраненно и официально, а иногда слишком активно. Ему было сложно найти верный баланс.

Он взял ее за плечи, отступил на шаг назад, но плечи не отпустил.

— Ты хорошо выглядишь, — сказал он, сам не зная, действительно ли он так считает, потому что даже не успел ее рассмотреть.

— Дел много. Сезон как раз начался.

Иби была почти на четыре года старше Тирзы. Она изучала физику, но бросила университет ради того, чтобы открыть во Франции пансион с завтраками. Когда он думал об этом, если он как следует задумывался об этом, если он позволял этой мысли проникнуть в свое сознание, его начинало мутить. Как можно бросить престижный факультет, науку, физику ради захудалой гостиницы? Иби встретила француза, и вместе они открыли этот пансион. Разумеется, это была его идея. Какой нормальный человек решится на что-то подобное?

Хофмейстер считал, что ее парень вовсе никакой не француз, хоть и с французским паспортом, а просто цветной полукровка, который по известному сценарию охотился за деньгами Иби. Он уже отнял ее честь, так что еще осталось? Хофмейстер давно решил, что больше не скажет по этому поводу ни единого слова. Эту битву он давно уже проиграл.

Когда она сказала, что бросает университет и физику, а вдобавок — как будто этого было недостаточно — еще и сообщила отцу и сестре о своих намерениях переехать во Францию, Хофмейстер решил обратиться к семейному консультанту, который направил его к психологу.

— Как можно променять физику на пансион с завтраками? Как можно предать науку ради того, чтобы заправлять чьи-то кровати? — несколько раз спросил он у него во время первого сеанса.

— Может, это делает вашу дочь счастливой? — предположил в конце концов психолог.

Хофмейстер ошеломленно уставился на этого предателя науки, этого шарлатана. Счастлива? То, что обе его дочери защитят докторские диссертации, было для него само собой разумеющимся, и это был минимум, абсолютно минимальный минимум. Он не был готов попрощаться с тем, что обязано было случиться в их жизни, да и ради чего? Ради краткого счастья? Плевать на него, на это счастье! Он цеплялся за самоочевидность успеха, за то, какой он представлял себе жизнь своих детей. Это была прекрасная, роскошная картинка, классическое видение, огромное и непрактичное, но прежде всего — величественное. Он вырастил их, чтобы служить науке, а не для того, чтобы перестилать простыни в пансионе с человеком сомнительного происхождения в роли хозяина заведения. Идеалы нельзя взять и променять на счастье. Он поднялся, молча пожал психологу руку и никогда больше к нему не возвращался.

Иби прошла на кухню. Она огляделась:

— Боже, ну ты и размахнулся опять. Сколько народу вы вообще тут ждете? И где Тирза?

— Наверху. Ты, возможно, уже слышала?

— Что?

— От Тирзы.

— Да что я слышала?!. О чем ты?..

— Что мама снова здесь. Она вернулась. Не знаю, надолго ли, но она снова тут.

— Вот как.

На Иби эта большая новость, похоже, не произвела впечатления. Хотя, возможно, это и не было такой уж большой новостью.

— У тебя есть что-нибудь попить? — спросила она.

— Конечно! — Хофмейстер тут же решил, что он негостеприимный хозяин и плохой отец. Он быстро открыл холодильник. — Что ты хочешь: пиво, вино, лимонад? У меня есть домашний лимонад, я сам сделал. Только лимоны, родниковая вода и немного сахара. Абсолютно натуральный. Как ты любишь.

— А молоко есть?

Он налил ей стакан молока. Она жадно выпила его до капли и вытерла рот тыльной стороной руки.

— Так ты слышала или нет?

— Что? — Она посмотрела на него так, будто сомневалась, все ли в порядке у него с головой.

— О маме.

— Да, я знаю, что она здесь. У меня должно быть по этому поводу какое-то мнение?

— Ну… — Он растерялся.

Должна ли она что-то думать по этому поводу? Хороший вопрос. А он сам что думает обо всем этом?

— Я не знаю, должно ли у тебя быть какое-то мнение, но, может, ты хочешь что-то про это сказать или… да, вдруг у тебя есть мнение.

— Это ваша жизнь.

Опять этот взгляд. Может, она просто устала после долгой поездки. Вышла из дома сегодня в жуткую рань, делала пересадку в Париже, добиралась с одного вокзала на другой в метро. Он так часто говорил ей: «Если у тебя есть багаж, возьми такси, я отдам тебе деньги». Но Иби считала, что такси — это сплошное расточительство, и очень оберегала свою независимость.

Теперь, когда он немного привык к присутствию Иби, он рассмотрел, что на ней надето. Камуфляжные штаны и футболка. Цвет ему не очень понравился.

— Как тут дела? — спросила она и поставила стакан на столешницу. — То есть в остальном. Как дела в остальном?

— В остальном? Очень занят. — Он тут же ополоснул стакан.

— Чем?

Он почувствовал ее злость, даже не злость, больше, чем злость, — ненависть. Невозможность простить, ненависть, которая продолжает пылать, даже когда все остальные давно обо всем позабыли.

— В издательстве.

Он не спросил, как дела у нее в пансионе. Об этой ее ночлежке он не проронит ни слова. Большей услуги он и не мог бы ей оказать. То, что он в конце концов осознал свое полное поражение и все-таки дал ей денег на открытие пансиона, он так и не смог вытеснить из памяти. В его памяти не было никаких белых пятен. Того, чего он больше не желал бы знать, того, что он пытался бы прогнать из головы и забыть. У него не получалось. Он помнил все. Так он думал. Работа историка заключается в селекции фактов, важных для будущих поколений, но при этом он обрекает другие факты на полное забвение. У того, кто не забывает совсем ничего, нет никакой жизни. В забвении будущее. Спустя полгода Хофмейстер бросил исторический факультет и начал изучать немецкий язык и криминологию. Он не умел ничего забывать. Именно поэтому он шарил в своем прошлом на ощупь, как слепой.

Тому, кто хочет игнорировать правду, нужна лишь плохая память. Terra incognita. Тогда можно отправиться в путешествие на поиски открытий в собственное прошлое как в неизвестную страну. В джунгли. К туземцам с котлом. Каннибалы приветствуют тебя, и, пока вода медленно греется, белые пятна перестают быть белыми пятнами, а становятся тем, чем были. Как будто в кино. И в конце концов ты понимаешь, кто ты такой, но в этот момент как раз закипает вода. У всего есть цена.

Она показала на его щеку:

— У тебя кровь.

— Я только что побрился.

Она оторвала кусочек бумажного кухонного полотенца и прижала к ранке. Так они и стояли на кухне, отец и дочь, неловкие, но близкие. Бесполезно отрицать, это и есть близость, то, что остается после неловких поспешных объятий в коридоре, в аэропорту, на парковке.

Он заметил в ее глазах тот самый, хорошо знакомый ему пронзающий холод, к которому он так и не привык и никогда не старался его понять. Он рассчитывал на прощение, потому что сам был готов простить, после того как замахнулся однажды своей когтистой лапой. Лапой хищника, лапой настоящего Хофмейстера.

— Ты счастлива? — спросил он, пока она медленно отклеивала от его щеки бумажку. Маленький клочок так и остался на месте.

Она посмотрела на него с удивлением, но с утрированным, не настоящим удивлением. Это были последние, упрямые остатки ярости.

— С каких это пор тебя интересует мое счастье, папа?

Он отступил на шаг назад.

— Конечно, меня интересует, все ли у тебя хорошо. Ты же моя дочь. У меня всего две дочери.

— «Все хорошо» и «счастлива» — разные вещи. Постой, я уберу бумажку. Там еще не все.

Он застыл, пока Иби царапала по его коже, чувствовал ее ноготь; он затаил дыхание и попытался вспомнить свою жизнь, когда у него еще не было дочерей, не было должности, когда он еще — и в этом ему пришлось себе признаться — парил во вселенной, как неуправляемый снаряд, когда он, помимо редактора, был только домовладельцем.


В тот день, когда Хофмейстер подписал в нотариальной конторе договор купли-продажи на этот дом, он решил сдавать верхний этаж, иначе ему пришлось бы туго, туго с деньгами, при его скромной зарплате. Как ни крути, дом был слишком большим и для него, и для семьи.

Сначала он сдавал этаж в основном командировочным, у которых были контракты на месяц или квартал. Мужчинам, которые целыми днями пропадали на работе, а вечером без сил падали на кровать, чтобы с утра снова спешно исчезнуть в идеально отглаженном костюме.

Этаж был обставлен дешевой, но удобной мебелью. Но особенно впечатляющим был вид из окон. Парк Вондела. Когда Хофмейстер показывал квартиру новым жильцам, он всегда гордо указывал на парк Вондела за окнами, как будто тот принадлежал ему самому. Его парк, его богатство.

Как только бизнесмен произносил: «Хорошо, я беру эту квартиру», Хофмейстер торопливо вытаскивал написанное от руки подобие контракта, который по желанию мог быть продлен каждый месяц.

— Если вы будете платить наличными, — говорил Хофмейстер при подписании контракта таким тоном, будто делал своим жильцам поистине уникальное предложение, — первого числа каждого месяца будете платить мне наличными, то получите скидку пять процентов.

Пять процентов скидки. Жильцы не отказывались.

Так что первого числа каждого месяца Хофмейстер взбирался по крутой лестнице наверх за квартплатой, которая чаще всего уже дожидалась его в небольшом конверте. Если нет, он терпеливо ждал, вел приятные беседы, делал метеорологические прогнозы — о погоде он мог говорить с особой страстью и удовольствием. И ждал. У него было много терпения. Пока жилец наконец не доставал портмоне и не отсчитывал нужную сумму.

Когда очередной командировочный собирался исчезнуть, у Хофмейстера всегда находилась причина не возвращать залог полностью, а если уж говорить совсем честно: вообще его не возвращать. Дырка на обоях, отвалившаяся дверная ручка, трещина на мраморе столешницы.

— Мне очень жаль, — вздыхал он, — но этого не было, когда вы въехали сюда три месяца назад. А мне теперь придется все ремонтировать. Неприятно об этом говорить, но ведь ремонт влетит мне в копеечку.

Не то чтобы у Хофмейстера были злые намерения, просто ему очень нужны были деньги, и он очень переживал из-за этого. От них зависело его будущее. А потом и будущее его дочерей. Что значит свобода, если тебе нечем за нее заплатить? Только богатые могли быть свободными, да и то не всегда.

Время от времени он, конечно, привирал. Ему это вовсе не нравилось, но привирал он с душой. Он показывал на дыры в потолке, которые были там давным-давно, пятна на обоях, которые тоже были не новыми, или же пересчитывал вилки и ложки на кухне — столовые приборы он ведь тоже сдавал в аренду, — и почти всегда оказывалось, что пара вилок и ножей исчезла. И из-за этой крошечной лжи во спасение его всегда охватывал стыд.

Он терпеть не мог жильцов, которые говорили:

— Тогда можете не возвращать половину залога.

Да почему же не весь залог? Он ненавидел жильцов, которые заставляли его лгать из-за своей жадности, потому что сами хотели отхватить кусок пожирнее. Так, чтобы он, обладатель университетского диплома по немецкой литературе — хоть он и не сумел из-за определенных обстоятельств защитить диссертацию и получить ученую степень, но это уже детали, на то были серьезные причины, — так вот, чтобы он был вынужден метаться по верхнему этажу собственного дома в поисках нового скрытого ущерба. Он, у кого было полно серьезных дел, должен был вести разговоры о том, сколько ему будет стоить перекрасить стену размером два на четыре. Были и такие жильцы, что говорили: «Давайте я просто куплю завтра банку краски и сам все сделаю. Сэкономлю вам кучу хлопот, а себе кучу денег». Но это было неправильно. Дело ведь было вовсе не в краске и не в стенке, а в залоге, который не должен был вернуться к жильцу. Просто залога давно уже не было.

Хофмейстер виртуозно морочил головы, преувеличивал, вздыхал, жаловался, вызывал сострадание, а потом вдруг — совершенно без предупреждения — становился агрессивным. «Если мы до вашего отъезда так и не сможем прийти к согласию, тогда, разумеется, вы можете прийти и потребовать ваш залог, но имейте в виду, у вас ничего не получится, потому что вы не имеете на него никакого права, у вас нет на это ни малейших оснований, вы все здесь привели в негодность своим проживанием!» Он тряс кулаками, он верил каждому своему слову, он бросался в дискуссию так рьяно, как не удавалось ни одному персонажу в кино, в книге, в театре. Бывали моменты, когда он терял контроль над собой, тогда ему нужно было взять себя в руки, собраться и несколько минут глубоко подышать. Потом он снова мог отменно владеть собой. Человек должен уметь владеть собой, иначе за него это станут делать другие.

Как это случилось с его родителями, которые где-то в девяностые годы, хотя, может быть, это началось и в восьмидесятые, стали довольно странно себя вести. Это не был старческий маразм, это было что-то другое, болезнь без названия. Из-за того, что он не знал, что с этим делать, он добился того, чтобы родителей признали недееспособными. Ему пришлось взвалить на себя заботу обо всем: распоряжаться их деньгами, домом, садом. На всякий случай он перевел все их финансовые средства на свой банковский счет. Это было необходимо. И это нельзя было назвать аморальным поступком, ведь его родители были недееспособными. Юрист это подтвердил. Это слово все объясняло. Недееспособные.

У отца Хофмейстера была скобяная лавка в городишке Гелдермалсен, его мать пела в хоре, но этим денег не заработаешь. Пение было ее хобби.

А он, их единственный сын, поднялся и выбился в люди, он должен был это сделать, от него этого ждали. Подняться. Потому что только богатыми никто не понукал.

Родителями Хофмейстера понукали всю жизнь. По ним это было видно, от них этим пахло.

Успокоившись, Хофмейстер деликатно напоминал жильцу, что тому было позволено оставаться в квартире на целых пять дней дольше совершенно бесплатно. И в конце концов он говорил:

— Знаете что? Я забуду о расходах на эти пять дней, но мы тогда забудем залог. Забудем, и все. Забудем залог. Согласны?

После этого он как можно скорее разворачивался и мчался вниз по лестницам, подавляя проснувшееся чувство презрения к себе аргументами о том, что все это он делает исключительно ради своей семьи. Сначала ради них с женой, потом прежде всего ради своих дочерей. Ради их будущего. Как-то он услышал в церкви, что святым нужно прошлое. А грешникам — будущее. Его дочери были исключением из этого правила: им нужно было будущее, но они не были грешницами.

Постепенно жильцы стали задерживаться дольше чем на пару месяцев. Ему уже не нужно было каждый квартал тратить время и силы на поиски новых квартиросъемщиков. От помощи посредников из бюро, которые заламывали нечеловеческие тарифы за сомнительные услуги, он категорически отказался.

Хофмейстер предпочитал делать все самостоятельно. Он выбирал жильцов тщательно, будто женихов своим дочерям. Он размещал объявления почти во всех газетах, чтобы найти идеального кандидата. Самого спокойного, самого аккуратного, самого порядочного и чистоплотного. Желательно с постоянной пропиской где-то еще, таких жильцов, что искали временное пристанище, но были зарегистрированы в другом городе. Он очень старался вырвать свои дополнительные доходы из лап налоговой инспекции. Потому что свобода — враг голода. И хотя он никогда не знал голода, страх голода, с которым он вырос, никогда его не покидал.

Подъем по лестницам первого числа каждого месяца по-прежнему остался неизменным, если только жилец заблаговременно не оставлял конверт с оговоренной суммой в почтовом ящике Хофмейстера. Это был постоянный ритуал в его жизни. Его паломничество. Только так он поклонялся высшему существу. Первого числа каждого месяца он забирал то, что было ему положено.

Спустившись, каждый раз с ощущением, что он запачкался, Хофмейстер пересчитывал деньги в гостиной, чтобы потом сложить их в безопасном месте, пока их не набиралось достаточно, чтобы он мог припрятать их на счету за границей. Сначала в Люксембурге. Потом в Швейцарии. Когда он считал и пересчитывал купюры, на него регулярно нападали мысли о финансовой независимости. Именно нападали, так это было, мысли нападали на него и не отпускали. В такие моменты он становился заложником собственных иллюзий. Он рассчитал, сколько еще лет отделяло его от независимости. Он считал месяцы. Только бы болезнь и смерть не опередили финансовую независимость. Нужно было всего-то каких-нибудь десять лет. Может, и меньше. Если климат на бирже будет благоприятным.

Но радость от медленно растущего за границей капитала, который позволит Иби и Тирзе никогда не узнать ничего похожего на бедность, который откроет для них двери, что открываются только для богатых, который позволит им учиться в самых лучших университетах в любых городах мира, омрачалась унизительным походом по лестницам, который Хофмейстеру приходилось совершать первого числа каждого месяца. Он не понимал, почему бы жильцу самому не приносить квартплату, он даже настаивал на этом пару раз. Но если жилец первого числа до шести вечера так и не появлялся, Хофмейстер выходил за порог и звонил в дверь рядом со своей. Дверь, которая давала доступ в квартиру, которую он сдавал. Он не выдерживал. Он не мог ждать, он боялся, что о нем позабудут.

Даже по воскресеньям он все равно стоял на пороге. Первое число оставалось первым числом. У Хофмейстера не было воскресений, у него была мечта. И он прощал должникам своим, как и они должны были простить его. Деньги были прощением. Ведь по большому счету прощение — это всегда деньги.

Но даже это прощение не могло предотвратить бессонницу, которая начинала досаждать Хофмейстеру с двадцать восьмого, а иногда даже с двадцать седьмого числа. Если ему и удавалось заснуть, ему снились жилец, конверт и скрытые дефекты в квартире. Ему снилось, что он поднимается по лестницам, открывает дверь в квартиру жильца и обнаруживает, что там все исчезло: мебель, столовые приборы, сам жилец, одежда, шкафы, абсолютно все. Единственное, что осталось, — капающая с потолка вода и дохлая кошка в раковине на кухне, уже с первыми признаками разложения. И это несмотря на то, что жильцу строго-настрого было запрещено заводить домашних животных. Никаких, даже золотых рыбок.

Тихий, но настойчивый стук капель по полу — этим сон всегда заканчивался. Дохлой кошкой в раковине. Хофмейстер во сне носился по квартире, рыдая, в попытках отыскать заветный конверт с квартплатой. Его ночные кошмары были влажными от протекшего потолка, липкими от плесени, душными от кошачьей шерсти. Во сне его посещали злые призраки недвижимости.

Однажды, когда он почти отчаялся из-за недосыпа, ему в голову пришла одна идея.

— Иби, — позвал он. Ей тогда было двенадцать, она играла на скрипке, занималась большим теннисом, и все считали ее на удивление умненькой и милой девочкой. — Иби, — повторил он, — хочешь заработать пять гульденов и мороженое?

Она мечтательно кивнула. Она была мечтательным ребенком. Кто-то называл ее заторможенной. Он — никогда, для него она была мечтательной.

— Тогда тебе нужно подняться наверх, к нашему жильцу, и сказать: «Я пришла за деньгами за квартиру». Он даст тебе конверт. И ты принесешь его мне. Не задерживайся и ничего больше у него не бери. И будь вежливой.

Он отвел ее к входной двери, открыл ее и остался смотреть, как она звонит в дверь постояльца.

И она отправилась наверх. Его дочь. Одна из двух зениц его ока. Прелестное дитя. Об этом нельзя было молчать. Он постоянно это повторял: «Это прелестное дитя. Об этом нельзя молчать». Как будто речь шла об объективном факте, и тут не могло быть никаких дискуссий и споров. Как сила тяжести.

Он услышал, как она поднялась, прикрыл дверь и стал терпеливо ждать у себя в коридоре, когда же она вернется, уставившись на придверный коврик и сложив на груди руки.

Она вернулась уже через две минуты. Хофмейстер накинулся на конверт как голодный зверь. Он пересчитал деньги один раз, потом еще раз. Купюры мелькали у него в руках, как будто он перетасовывал колоду карт. Потом он спрятал деньги в комоде, в особом тайнике и выдал Иби пять гульденов и мелочь на мороженое, предварительно погладив ее пару раз по русым волосам.

— Я прямо сейчас могу его купить? — спросила она.

— Что купить?

— Мороженое.

— Конечно, — кивнул ее отец. — Можешь купить его прямо сейчас. Давай, беги. Беги скорей, а потом будем ужинать.

И она помчалась на улицу. Довольная и веселая. И ее не мучил стыд, к ней не прилипло ни капли грязи. Она не знала никакой грязи.

С того самого дня это стало традицией. Иби забирала квартплату.

Иби делала то, с чем не справился ее отец. Первого числа каждого месяца она отправлялась по лестнице наверх, чтобы забрать то, что причиталось семье Хофмейстера.

Через некоторое время она настолько привыкла к этому, что часто сама напоминала отцу: «Папа, сегодня первое. Я схожу наверх».

И он доверился ее талантам, ее очарованию, ее знанию человеческой психологии, которое выражалось в знании психологии их жильца. Казалось, она даже получала особенное удовольствие от этого обыденного, в глазах Хофмейстера почти извращенного мероприятия, ему всегда казалось, что он слишком хорош для него, что он запачкается, с каждым месяцем будет становиться все грязнее, грязнее с каждой ступенькой. Но между Иби и ее отцом было важное отличие: Хофмейстер получал квартплату. А ей можно было просто играть. Когда она поднималась наверх, она изображала своего отца. Можно сказать, она притворялась, будто она — это он. Она была еще ребенком, но притворялась взрослой, да еще как. С большим вдохновением и отдачей. И это ее притворство стало его спасением, изображая своего отца, она прогоняла от него демонов. В ее игре, в ее гротескном притворстве была ее свобода.

Прошло время, и Хофмейстеру уже не надо было предупреждать ее: «Не задерживайся и не бери ничего другого. И сразу назад». Она знала правила, знала все инструкции к этому ритуалу и даже гордилась тем, как безупречно она справлялась с этой миссией каждый месяц. Для нее квартплата была добычей, которую надо было принести в дом и получить за это часть прибыли.

Иногда случалось и такое, что она возвращалась из своего похода к жильцу и говорила отцу: «Он спрашивает, можно ли заплатить через пару дней».

Тогда Хофмейстер отвечал:

— Конечно, можно, но тогда без пяти процентов скидки. Скидку я даю только тем, кто платит наличными первого числа, а не третьего и не четвертого, тогда это будет уже полная сумма. Запомни это. Первое число заканчивается в полночь, и тогда скидка исчезает.

Когда она третьего или четвертого числа приносила ему всю сумму без скидки, он садился за свой письменный стол и доставал калькулятор. Потому что деньги за границей, конечно же, росли. Деньгам положено расти. Деньги плодоносят и в хороших руках размножаются как сорняки. А она все стояла и смотрела. Иби смотрела, как ее отец пересчитывает деньги, понимающим взглядом, в котором была даже какая-то нежность. Как будто она уже во всем разбиралась. Теперь уже не отец смотрел на свою дочь с нежностью, а дочь смотрела с нежностью на своего отца.

Когда у него снова накопилась приличная сумма, он взял пару дней отгулов и отправился в Швейцарию, чтобы сдать квартплату в надежный банк, где местные специалисты вкладывали его деньги так, чтобы приблизить финансовую независимость. Медленно, но она приближалась. День за днем. Час за часом. Минута за минутой.

Иби взрослела, уже ходила в старшие классы, начала краситься, хотя она пробовала косметику и в младших, но сейчас она красилась все ярче, скандалила и обзывала своих родителей, потеряла всякий интерес к скрипке, о, эти горькие разочарования в воспитании, но одно осталось неизменным, этот их ритуал: первого числа каждого месяца она поднималась наверх за квартплатой.

И когда она возвращалась с конвертом, то искоса бросала взгляд на своего отца, как будто знала, что именно она только что сделала. Как будто догадалась, в чем она ему помогала, разгадала, что он не мог сделать это сам. Как будто разглядела его стыд. И эта догадка отняла у нее часть свободы, накрепко связала ее с человеком, которого она должна была звать папой.

Закончив считать, он обнимал ее, прижимал к себе несколько минут. Простая миссия вдруг приобрела вес, значение. Это было то, что связывало отца и дочь, это была их тайна, хоть и не настоящая тайна, это был их союз. Честно говоря, это был единственный момент, когда они снова были отцом и дочерью, а не двумя чужими людьми, которые случайно оказались в одном доме, пользовались одной ванной и время от времени встречались за одним столом, быстро съедая свой ужин.

Теперь он давал ей деньги не на мороженое, а на новую юбку или на кино. Он не говорил на что, а просто давал ей деньги. Молча, быстро подмигнув. Иногда, когда финансовая независимость начинала приближаться быстрее, чем он рассчитывал, — вот уже три года на бирже был большой подъем, — он выдавал своей дочери премии.

Часто она спускалась с сообщениями от жильцов. Кто-то собирался съезжать, кто-то хотел продлить контракт. Иби оберегала своего отца от того, что он так ненавидел. А через два года уже казалось, что так было всегда. Что так должно было быть. У семьи Хофмейстеров было семейное предприятие.

Один жилец съезжал, другой вселялся, но старшая дочь Хофмейстера в самом начале месяца взбиралась по лестнице на верхний этаж. Для нее в этом не было ничего сложного, да и ни к чему отрицать — квартиранты с удовольствием ей платили. Платить ей было удовольствием. То, что она лично приходила забирать конверт, было привилегией для квартирантов.

С тех пор, как Иби стала инкассатором, жильцы гораздо меньше жаловались на пятна сырости на обоях, неисправное отопление, окна, которые не закрывались. От ее улыбки все жалобы мгновенно испарялись, а ее ноги стирали подозрения, что цена на квартиру явно завышена. Ее глаза компенсировали текущие краны. Иби перевешивала все недостатки и неисправности меблированных апартаментов.

И вот однажды, осенним вечером первого числа месяца — это всегда было первое число: когда Хофмейстер оглядывался на свою жизнь, он видел бесконечную череду дней квартплаты, — она почему-то задержалась. Хофмейстер читал вечернюю газету, слушал концерт для виолончели Элгара, но, когда он дошел до страницы с читательскими вопросами, а он читал в газетах все подряд, как книгу, он забеспокоился. Ее не было уже полчаса. Он попробовал читать дальше, но читательские вопросы оставили его равнодушным. Он застревал на каждой фразе, а все его мысли были только об Иби.

Понятно, что она не могла схватить деньги и убежать, и время от времени нужно было поддерживать с жильцами вежливые беседы. Он вспомнил старые времена, когда ему самому приходилось выполнять эту неприятную обязанность. Но получасовой разговор — это уже не просто вежливая беседа, это уже половина ужина.

Он дважды подходил к двери, чтобы посмотреть, не идет ли она, как люди на остановке выглядывают, где же трамвай, который никак не приходит. Смешная идея, что это поможет. Что от выжидательного взгляда то, что никак не хочет появиться, наконец появится.

Напасть на нее не могли, она даже не переходила улицу.

Хофмейстер понимал все меньше и меньше. Его супруга пошла забрать Тирзу, которая осталась поиграть у подружки. Хофмейстеру не с кем было разделить тревогу. Он выключил Элгара, вышел в сад посмотреть на свою яблоню и попытался между веток разглядеть окна верхнего этажа, за которыми скрывался его квартирант, но ничего особенного он там не увидел. Только шторы, которые всегда висели там и никогда не нуждались в стирке. А за ними никакого движения. Был прекрасный вечер в самом начале октября. Ни единого шороха в кустах. Никто не кричал. Тишина. Полная тишина.

Он вернулся в гостиную, а что еще ему оставалось делать, и взял с дивана вечернюю газету.

Пару дней назад Иби исполнилось пятнадцать. Некоторые подарки до сих пор были выставлены на комоде. Хофмейстеры всегда делали так, когда у детей был день рождения. Подарочный стол, так они его называли. От традиции не отказались, хоть Иби и было уже пятнадцать. Развесили гирлянды с флажками. Хофмейстер развешивал их собственноручно, как когда-то сам ходил за квартплатой, целенаправленно и старательно.

Он уставился на подарки, на наручные часы, которые он подарил Иби, она его об этом попросила. Он выбрал хорошие, искал их несколько дней. Часы были дорогие, но он мог позволить себе подарить их пятнадцатилетней дочери. Он хотел купить такие, чтобы она наверняка обрадовалась, точно такие, как она хотела, те самые, чтобы хвастаться перед подружками.

Чуть дальше на комоде лежали брюки, за ними — настольная игра, правил которой он не понимал. Купальник. Две книги. Рисунок Тирзы, она нарисовала кораблик. Все остальное было уже убрано, съедено или находилось в активном использовании.

Тогда он решил позвонить в дверь. Ее не было слишком долго. Наверняка жилец — его звали Андреас, молодой архитектор из Германии, — забросал ее разными дурацкими жалобами, с которыми пару раз уже обращался к Хофмейстеру прямо на улице. На улице! Жильцов с хорошими манерами как будто вовсе уже не осталось. Конец цивилизации. Он чувствовал это, видел это и читал про это. Люди стали самоуверенными, он чувствовал эту самоуверенность в воздухе, как густой дым. Вот что чувствовал Хофмейстер, когда вечерами выходил прогуляться по парку Вондела. Смесь лени и самоуверенности захватила людей в городе, комбинация, которая пугала Хофмейстера, оставляла его за бортом, потому что он не мог примкнуть к этим людям, потому что в свое время понял, что самоуверенность была злейшим врагом глубоко укоренившегося в нем идеализма: дети должны жить лучше.

Противоположностью самоуверенности было помнить обо всем, что может пойти не так.

Он покачал головой, хоть его никто и не видел. Кому может прийти в голову досаждать пятнадцатилетней девочке дефектами и неисправностями в меблированных апартаментах?

Хофмейстер позвонил в дверь рядом со своей. Уверенно, но не слишком долго. Домовладелец должен всегда оставаться вежливым. Да, полы можно покрыть лаком, но на следующий год, да, это вполне возможно. Но не сейчас. Сейчас нужно экономить, иначе из финансовой независимости никогда ничего не выйдет.

А может, Иби побежала в магазин. Но ведь она прекрасно знала, что сначала должна отдать ему конверт? Она всегда была очень ответственной. Она знала важность ритуала. Она знала, как много это значит для ее отца.

Если Хофмейстер случайно оказывался дома днем в рабочий день, он тайком поднимался в квартиру своего постояльца. Не для того, чтобы за ним шпионить, а просто чтобы посмотреть, что там происходит на самом деле и с кем он имеет дело. Что за фрукт ему достался. Он открывал шкафы и ящики, но редко находил там какой-нибудь компромат. Максимум — порно, письма из налоговой или любовная переписка. Он быстро все просматривал. И был крайне осторожен. Но одно он понял четко: если у людей и есть тайны, они не хранят их в съемных квартирах.

Он позвонил еще раз. На всякий случай. Чуть дольше, но снова не слишком настойчиво. Это было бы невежливо.

И снова никакой реакции.

Он осторожно открыл дверь, все-таки немного чувствуя себя вором, и с легким чувством вины стал подниматься по крутой лестнице. Медленно. Он заметил, что у него появилась одышка.

Именно в тот вечер он впервые понял, что стареет. С физическими недугами приходил неминуемый конец последним иллюзиям юности. А одышка была физическим недугом, кто же станет отрицать.

Он запыхался. Сверху послышалась музыка. Что-то современное, но со скрипками. Значит, дома кто-то был или архитектор забыл выключить радио. Да еще и оставил включенным свет. А зимой запросто оставит включенным отопление при открытых окнах. С каждым годом жильцы становились все более расслабленными и наглыми. Даже не расслабленными, это было чистой воды равнодушие, которое Хофмейстер воспринимал как личное оскорбление, потому что сам никогда не мог себе его позволить. Потому что отказывался его себе позволять.

Одышка усилилась. На половине лестницы он остановился. Может, у него проблемы с сердцем? Может, нужно записаться на обследование, сделать кардиограмму или как там это называется? В любом случае как следует все проверить. Когда-то давно он курил сигары, но как только в животе у его супруги поселилась Иби, он немедленно бросил. Это не могло быть от тех сигар, это что-то другое. Какая-то другая, неизвестная болезнь была причиной его одышки.

Чем выше он поднимался, тем громче становилась музыка. Он уже мог разобрать слова, но не стал прислушиваться. Никогда еще пара ступенек не давалась ему с таким трудом. Значит, вот как начинается смерть, с одышки на лестнице. Просто шутка, вот что такое, оказывается, жизнь.

Хофмейстер шагнул в комнату, которая служила гостиной. Дверь была открыта. Стучать не пришлось.

Квартирант стоял за спиной Иби. Штаны у него были спущены до щиколоток.

Дочь Хофмейстера, без блузки и лифчика, лежала животом на кухонном столе, который он лично выбрал когда-то как идеальный стол для квартиры, которую нужно сдавать с обстановкой. Ее джинсовая юбка была задрана, и это слово надолго засело в голове Хофмейстера. Задрана. Задрана.

Картинка напомнила ему фильмы, которые передавали после полуночи некоторые развлекательные каналы. И еще эта музыка.

Все переживания по поводу одышки немедленно исчезли. Он мгновенно позабыл, что только что размышлял на лестнице о грозящей ему преждевременной кончине.

Целую секунду он стоял и смотрел на Иби. А потом сделал шаг вперед. Все еще тяжело дыша, левой рукой он схватил небольшой торшер, который когда-то купила его супруга в их собственную квартиру, но он не вписался в интерьер. Все, что не нравилось им самим, переезжало наверх.

Его дочь драли как животное. Подобную сцену ожидаешь увидеть на ферме, в хлеву. А не в самой дорогой части престижной улицы Ван Эйгхена.

В дыхании Хофмейстера послышался тоненький писк.

Он сильнее ухватился за торшер. Он не мог пошевелиться. Как будто трахали его самого, сильно и глубоко. Как будто эти резкие толчки предназначались не его дочери, а ему. Как будто это унижали его, домовладельца, хозяина этого дома, в его собственном доме. Вдруг он почувствовал боль во всем теле. Телу не хватало кислорода.

У него было странное ощущение, будто его разрывают. Чем дольше он смотрел на происходящее, тем больше убеждался в том, что это его самого сейчас имеет его квартиросъемщик, грубо и равнодушно. На, получи.

Наконец его услышали.

По крайней мере, его услышал постоялец. Парень развернулся, увидел хозяина своей квартиры и отпустил Иби. Его руки соскользнули с ее талии.

И тут архитектор сделал то, чего Хофмейстер не смог выдержать, — он неловко ухмыльнулся. Со спущенными до коленок серыми брюками. Он хихикнул, как будто это была шутка — неожиданная, но при этом забавная встреча. Веселенькая ухмылка так и застыла на лице архитектора. Да, немного неловко, но ведь ужасно смешно. Вот что было в этой гримасе. Весело, ему было просто весело.

Ни стыда, ни страха, только ухмылка.

Хофмейстер сильнее вцепился в торшер. Он сделал пару шагов к своему жильцу, посмотрел ему в глаза и ударил его как раз в тот момент, когда Иби отлепилась от стола, будто до нее только что дошло, что совокупление неожиданно преждевременно закончилось. Торшер обрушился на голову архитектора, до Хофмейстера как будто издалека донесся звук бьющегося стекла, а перед глазами поплыли круги, как бывает, когда резко встанешь. У него закружилась голова, но он не упал в обморок. За него это сделал его квартиросъемщик.

Практически бесшумно он рухнул на пол.

Может, это была музыка, она гремела так громко, что заглушала все на свете. Как можно включать музыку так громко? Разве рядом нет соседей? Разве людские уши и так недостаточно страдают из-за шума с улицы?

Архитектор свалился на пол, а Хофмейстер стоял над ним с торшером в руке, пока его дочь визжала: «Папа!»

Кругом валялись осколки. Маленький круглый абажур разлетелся вдребезги. А Хофмейстер стоял, по-прежнему сжимая в руке остатки торшера. Железный стержень, больше от него ничего не осталось. На какой-то момент Хофмейстер как будто позабыл, где он. И зачем он здесь, почему он сюда пришел. Ему нужно было взять себя в руки, ему надо было как следует подумать.

Она визжала. Иби верещала, как ребенок. Как истеричка.

Она помчалась в угол комнаты и тут же вернулась обратно. Прикрыла грудь. И одернула юбку. Про это она не забыла. Значит, истерика была не настолько сильной. Она продолжала тянуть юбку вниз, она держалась за нее, она вцепилась в собственную джинсовую юбчонку, как будто это был спасательный жилет.

Если бы какой-нибудь прохожий слышал только ее вопли, он бы сразу сказал: кто-то явно сбежал от своего психиатра из клиники Валериуса. Наверное, можно было сказать, что ее охватило безумие, безумие взяло над ней верх.

Ее лицо выглядело старше, чем тело. Может, из-за косметики. Она так долго и тщательно изображала взрослую, что в конце концов и на самом деле немного повзрослела. В лице. В глазах. Во взгляде.

Но ее тело говорило совсем о другом. Ее плечи и руки были тоненькими, как веточки. Как у ребенка. Тощая попка, одни косточки. Округлости еще только должны были появиться. Но пока все ее тело говорило детским языком.

Не было причины, чтобы так кричать, не было причины для истерики.

На ней были кеды, какая-то очень модная фирма, Хофмейстер никак не мог запомнить название, они так трогательно смотрелись на ее тонких ножках.

Он все видел, он все впитывал в себя — как его дочь носится как безумная по комнате его жильца, как будто не может понять, что с ней произошло. Как знать, может, так и было. Олененок, до смерти перепуганный грозой в летний вечер.

Но ее отец не мог произнести ни слова. Он так и стоял, сжимая в руке остатки торшера.

Он увидел на столе конверт. Квартплата.

За этим Иби пришла сюда. Он уже ждал ее здесь, этот конверт. Но что-то произошло, и конверт так и остался лежать. Невинный и незапятнанный.

Деньги привели его в чувство. Как будто в лицо плеснули холодной водой. Мысль о квартплате избавила его от всепоглощающего ощущения, будто его полностью парализовало.

Постепенно жизнь вернулась и в тело его квартиранта. Он пошевелился. Приподнялся. Ухватился за стол и встал на ноги. Из раны на лбу капала кровь.

Брюки снова сползли на щиколотки.

Но, к счастью, гадкая гримаса исчезла с его лица.

И тут Хофмейстер вспомнил, как он тут оказался. До него дошло. Он искал Иби. Свою Иби. Вот зачем он поднялся сюда. Иби не вернулась домой.

Он слушал концерт Элгара и читал вечернюю газету, но она все не возвращалась, и он начал беспокоиться.

Он поставил на место торшер, точнее, то, что от него осталось, и почесал шею.

Квартирант посмотрел на него растерянно, как будто не понимал, что тут произошло, как будто никто тут не понимал, что же произошло.

Но Хофмейстер вспомнил унижение, вспомнил, как квартирант стоял за задницей Иби, с триумфом и жадностью. Триумф зверя-победителя, он не скоро его забудет. Триумф мужчины. Потому что секс для мужчины — это победа. Я овладел ею, я ее пользую, я ее отымел.

Память прояснилась, и Хофмейстер вспомнил, что он собирался сказать. Что он должен был сказать. Что он хотел сказать уже давно.

— Выключи музыку! — проорал он.

Это он тоже вспомнил, он собирался не говорить, а орать. Он мог переорать эту проклятую музыку, он мог переорать всех и вся.

Юный архитектор покачнулся и, только когда попытался сделать шаг, понял, насколько неловким было его положение. Насколько неприятно столкнуться с человеком, который сдает тебе квартиру, в спущенных штанах и трусах.

Он попытался подтянуть брюки, торопливо и неловко. На его лбу было огромное кровавое пятно. Кровь еще не свернулась, рана была свежей, из нее капали красные капли. Но похоже, нагота беспокоила его сильнее, нагота была важнее.

Хофмейстер увидел, что архитектор носит боксеры. Хофмейстер ненавидел боксеры.

Он увидел еще кое-что: на нем не было презерватива.

Хофмейстер содрогнулся от отвращения к этому типу. Этот немец не понравился ему с самого начала. Слишком учтивый, слишком подхалим, слишком лебезил и вообще слишком сложный. Если бы рядом сейчас не было его дочери, Хофмейстер вцепился бы архитектору в горло и выдавил из него жизнь до капли, задушил бы, как слепого котенка. Надо только прижать чуть сильнее, продержаться чуть дольше, сосредоточиться, и все, жизни больше нет, как не было.

Когда архитектору удалось кое-как привести себя в порядок — рубашка все еще была расстегнута до пупка — и отойти от Хофмейстера на безопасное расстояние, он наконец-то добрался до CD-проигрывателя и выключил музыку.

— Так, так, — сказал Хофмейстер. — Наконец-то. Слава богу.

Он облизнул губы и махнул рукой в сторону своего квартиранта, но тот не понял его жеста.

— Застегнитесь, — пояснил Хофмейстер. — Ваша рубашка, застегните ее. Мне все видно. Я не хочу это видеть. Я и так уже видел слишком много.

Иби стояла у двери и ритмично покачивалась туда-сюда. Она тихо плакала.

Жилец застегнул рубашку полностью, до самой верхней пуговицы.

И тут Хофмейстер шарахнул кулаком правой руки по столу с такой силой, что ему стало больно, а жилец отскочил еще на два шага назад.

— Вы платите за эту квартиру! — рявкнул Хофмейстер, потому что вспомнил, что должен кричать, что он решил орать изо всех сил, как раненый зверь. — Вы платите за мебель, за газ и за свет, за вид на парк Вондела, за возможность жить на самой лучшей улице, в лучшем районе Амстердама, и все это вы получаете по умеренной цене, можно даже сказать, весьма умеренной цене, но вы платите не за мою дочь! Это вам понятно? Не за мою дочь!

Он ухватился за лоб, как будто вспоминал, что еще он хотел сказать, но говорить ему больше было нечего. Это было все, что он хотел сказать. И он это сказал. Теперь Хофмейстер мог уходить. Да, он сказал все, что было нужно. Он мог уйти. Он положил конец бесчинству.

Но вопреки его ожиданиям, архитектор не промолчал робко и виновато, а сказал хриплым голосом:

— Вы об этом пожалеете. Без последствий это не останется.

Он потрогал свой лоб и увидел на руке кровь. Он с изумлением посмотрел на нее, скорее удивленно, чем испуганно. Видимо, после конфронтации с кровью на него навалилась боль. Потому что он застонал. Нет, он тихонько заскулил. Маменькин сынок, еще и это. Конечно, маменькины сынки были хуже всего.

И тут Хофмейстер услышал, как его дочь прошептала:

— Андреас.

Он пришел в бешенство. Из-за этих слов, сказанных шепотом. Иби, его дочь, назвала жильца Андреасом. Для него у жильцов не было имен. Жилец с именем уже пытался стать членом семьи, его было не так просто выставить за дверь. Жильца звали жильцом. Не более того.

Что же пошло не так? Как же он ничего не заметил раньше? Как он мог когда-то вообще пустить этого человека в дом?

— Я напишу на вас заявление, — сказал архитектор, и его немецкий акцент вдруг стал сильнее, чем обычно. — Имейте в виду. Я заявлю об этом в полицию, господин Хофмейстер. Я этого так не оставлю.

Он все смотрел на кровь у себя на руке. Не так уж много ее было. Пара капель. Как будто случайно порезался, пока работал в саду.

Хофмейстер рефлекторно снова схватился за торшер. Но скорее для того, чтобы за что-то ухватиться, найти опору, а не для того, чтобы вооружиться. Да и какое оружие из сломанного торшера?

Раньше, когда он еще был ребенком, Хофмейстер часто ходил в крови. Разве он переживал тогда по этому поводу?

— Я тоже, — только и сказал он. — Вы тоже должны иметь это в виду. Я тоже заявлю в полицию. Я не сдаю в аренду мою дочь. Это не включено в стоимость.

Он снова перешел на крик.

Потом он схватил со стола конверт и пошел к Иби, которая уже перестала плакать. Она стояла у стены, ее била дрожь.

До чего же она была худенькой. Совсем ребенок. Сейчас, когда игры закончились, это было так очевидно. Никто бы не смог этого отрицать.

— Пойдем, — сказал он.

Она покачала головой.

— Пойдем со мной, — сказал он еще раз.

— Я останусь здесь! — крикнула она.

Хофмейстер посмотрел на свою дочь. Маленькие руки у маленькой груди. На диване валялась ее блузка, тоже подарок на день рождения. Блузку подарила ее мать. И Тирза. Они вместе ее выбирали. Он поднял ее, протянул своей дочери и сказал:

— Оденься, Иби, и мы пойдем.

У проигрывателя стоял архитектор, прижимая ко лбу тыльную сторону ладони. Наверняка он боялся, что истечет кровью.

Парень был слишком растерян или слишком смущался, чтобы пройти в ванную и поискать в аптечке пластырь. Пластыря было бы достаточно.

Иби надела блузку, отвернувшись лицом к стене. Как будто в раздевалке спортзала. Кое-как застегнула пуговицы. Бюстгальтер она не носила. Считала, что это ни к чему. «Я же совсем плоская, — сказала она однажды вечером. — Так зачем мне нужен лифчик?»

Хофмейстер тогда оставил этот риторический вопрос без ответа. Его супруги в тот вечер не было дома. Его супруга часто отсутствовала по вечерам. «Ты точно как течная сучка, — говорил он ей. — Что должны думать о тебе твои дочери?»

— Я останусь здесь, — повторила Иби, когда блузка была надета и ей незачем было смотреть в стену. — Я останусь с Андреасом.

Она вдруг стала совершенно спокойной. А со спокойствием пришла и решимость.

Андреас. Опять это имя. Хофмейстеру показалось, будто его ударили кочергой. Он не знал никакого Андреаса. Он не желал знать никакого Андреаса.

Иби была очень бледной. По щекам еще текли слезы. Это все было так характерно для подросткового возраста. Кричать, визжать, плакать. Ничего страшного. Все подростки так делают.

Она смотрела на их жильца так, как, наверное, смотрела на него в первый раз, когда пришла сюда за квартплатой, в ожидании, но при этом строго. С уважением, но при этом вызывающе. Уверенная в себе, но без капли надежды. Она пришла забрать конверт, но у нее было и другое задание, которое она придумала себе сама. Для нее это была игра, одна большая игра. И вот что может случиться, когда не знаешь, где нужно остановиться, играя в игры.

Архитектор ничего больше не говорил, он только трогал свою рану и не смотрел ни на отца, ни на дочь. Он смотрел на свою руку, на стол, на пол. Он был слишком занят собой.

— Ты сейчас же пойдешь со мной, — спокойно и строго сказал Хофмейстер. — Или можешь оставаться тут навсегда.

Он не ждал ее ответа, как будто уже знал и опасался его заранее. Потому что никакой ответ не испугал бы его сильнее, чем собственное последнее предупреждение. Хофмейстер знал об этом. Он схватил ее за плечо, крепко сжал его и подтолкнул Иби вперед к двери, к лестнице.

На лестничной площадке она снова начала вопить и визжать. Плакала. Скулила. Пинала его ногами. Она пыталась ударить ногой собственного отца. Пыталась вырваться из железной хватки Хофмейстера, но у нее ничего не получилось, да и все ее попытки были не такими уж решительными. У нее не было выбора. Остаться у Андреаса? И как это будет выглядеть? В глубине души она ведь знала, что Андреасу вовсе не хотелось, чтобы она оставалась.

Хофмейстер продолжал подталкивать ее перед собой, несмотря на ее попытки кусаться и пинаться. Это была спасательная операция. Он должен был действовать. Им нужно было спуститься домой, где она могла бы прийти в себя.

Они зашли в дом, в гостиную, дошли до дивана, на котором по-прежнему лежала вечерняя газета. Вечерняя газета, которую он так тихо и мирно читал, пока двумя этажами выше насиловали его дочь. Так нужно было называть случившееся. По крайней мере, он называл это именно так.

Она упала на диван и свернулась в клубок, как еж.

Всхлипы так и не прекратились. Они были долгими и протяжными, и казалось, им не будет конца.

В руке Хофмейстер держал конверт с деньгами, которые на этот раз не стал пересчитывать. Ни один, ни два раза. Традиция была порушена. Все теперь было по-другому. Как будто не было больше надежды на финансовую независимость, а с ней исчезли все мечты, которые были с ней связаны. Была только его дочь. Свернувшаяся калачиком на диване. Сгусток несчастья. Сплошные стоны и рыдания.

— Успокойся, — сказал он. — Иби, успокойся, пожалуйста. Угомонись. Ты дома. Все хорошо. Тебя никто не обидит.

Он ходил перед диваном туда-сюда. Теперь, когда он вернулся домой, он не мог остановиться. Он что-то упустил, что-то пошло не так, он не все предусмотрел с самого начала. Он допустил ошибку, а ведь он ненавидел ошибки.

— Иби, — сказал он. — Милая, все хорошо.

Всхлипы прекратились. Она посмотрел на него так, как он только что смотрел на жильца. Не зря они с ней были родственниками. Он узнал этот взгляд.

— Мудак! — четко сказала она.

Он закрыл рукой рот, как будто собирался чихнуть, но не чихнул. Он потянул себя за нижнюю губу и почувствовал надвигающуюся издалека волну головной боли.

Никогда еще она не позволяла себе так его называть. Это гадкое слово заставило его задуматься, он не знал, что с ним делать. Она никогда не называла его так и никогда еще не пинала. Но «мудак» был хуже пинков. Поэтому он его проигнорировал. Сделал вид, что ничего не слышал. Он не хотел его слышать, потому что не знал, как на него реагировать. Наверняка на свете были и другие дочери, которые называли своих отцов мудаками. Но он никогда не называл так своего отца. Это было немыслимо.

Хофмейстер сказал только:

— Иби, успокойся, прошу тебя. Ты теперь в безопасности. Ты снова дома.

Единственным эффектом от его попыток успокоить ее было то, что она встала с дивана и помчалась к двери. Но Хофмейстер ее опередил. Да, он был старым, да, только что на лестнице его мучила одышка, но сейчас это было для него вопросом выживания, а когда ты пытаешься выжить, ты забываешь про одышку. Он перегородил дверь.

— Куда ты собралась? — спросил он.

— Наверх! — заорала она.

— В свою комнату?

— Наверх, — повторила она. — К нему. К Андреасу.

— Зачем?

— Я хочу наверх, — сказала она, на этот раз уже спокойнее. — Просто. Потому что. Тебя это вообще не касается. Я уже не ребенок. Я могу ходить, куда захочу, и быть там, где захочу. Ты мне не хозяин!

— Просто «потому что» — это не причина. Тебе нечего там искать. Ты живешь здесь. Со мной, со своими родителями, со своей сестрой. Вот посмотри, сколько тут у тебя всего.

— Ты мне не хозяин! — опять заорала она. — Прекрати командовать мной только потому, что больше ты никем командовать не можешь!

Она попала точно в цель. Ему стало больно еще до того, как он сообразил, что именно она имела в виду. Правда всегда доставляет боль, но с каждым годом все сильнее и сильнее.

— Я не командую тобой, я лишь вежливо и спокойно говорю тебе, что ты не можешь подняться наверх.

— Мои стринги там лежат! — завизжала она. — Вот зачем мне надо наверх!

— Что там лежит?

— Мои трусики, идиот! Мои стринги. Мои стринги! Понял теперь?

Она очень давно, а может быть, вообще никогда не орала так громко.

И тут что-то снова взбесило Хофмейстера. То, как она это говорила, то, каким взглядом она смотрела на него, слово «стринги», «трусики», мерзкие слова. Они всегда прекрасно обходились «трусами», не было никаких «трусиков» и уж тем более «стрингов». Скользкие слова, которые смущали его, сводили с ума. В его собственном доме, с его собственной дочерью.

Он снова пришел в ярость, как только что наверху, в квартире жильца. Ярость разрывала и уничтожала его, и от этого он злился еще больше. Это мерзкое слово, которое так резко и так запросто прекратило рыдания его дочери. Головная боль подкатила ближе.

И тут он сделал то, чего никогда не позволял себе со своими детьми.

Он дал Иби пощечину. Он ударил ее сильно, он не мог бить слабо. Если он бил, это всегда было сильно.

Она застыла.

Она больше не визжала. Не плакала. Она смотрела на него. Молча.

Она молчала, и он молчал. Как будто он только что закончил пересчитывать деньги за квартиру, а она ждала своей доли. Того, что он должен ей дать.

В тот момент они как будто снова стали отцом и дочерью. Их важный момент, их ритуал. Но он ничего ей не дал, потому что уже все ей выдал.

В глазах Иби не было благодарности, не было радости своей доле, она не подмигивала в знак их тайного сговора и удачной операции, которую они проворачивали каждый месяц. В них было только полнейшее пренебрежение.

Тут он услышал шаги. Он обернулся и увидел, что по лестнице торопливо спускается его супруга, а за ней Тирза. Малышка Тирза.

Они успели вернуться домой за это время. За это время. А как долго они вообще были наверху? Как долго все это длилось? Он понятия не имел. Несколько минут, не более того.

— Что тут происходит? — спросила его супруга. — Что за шум, что за крики? Почему ты в таком виде, Йорген?

Что было не так с его видом? Он заправил рубашку в брюки, вытер со лба пот. Он думал, что выглядит как обычно.

Хофмейстер глянул на Тирзу. У нее во рту был круглый леденец на палочке. Каждый раз, когда она ходила к этой свой подружке, к Эмили, то возвращалась с леденцом во рту. Хофмейстера тошнило от этих леденцов. Леденцы — это плохо. Вредно для зубов, вредно для желудка, вредно для ребенка.

— Что тут происходит, Йорген? — снова настойчиво спросила супруга.

— Торшер разбился, — сказал он наконец-то, пару раз оглядевшись по сторонам, как будто хотел убедиться, что действительно находится у себя в квартире.

— Какой еще торшер?

— Тот, что стоит у жильца, наверху. Ты сначала купила его для нас, помнишь?

— И в этом вся проблема?

Он вздохнул. Переложил конверт из руки в руку.

— Проблема? — Он попытался вспомнить, в чем именно была проблема и как лучше всего сформулировать ее суть в двух словах.

Тут его супруга посмотрела на свою старшую дочь.

— Иби, — сказала она, — что тут у вас стряслось? В чем проблема?

Иби молчала. Она посмотрела на отца. Презрение, сочувствие и злость, вот что он увидел в ее взгляде. Его старшая дочь презирала его. Он снова повернулся к супруге.

— Проблема в нашем жильце, — тихо сказал Хофмейстер. — Его нужно выгнать. Он нас уничтожит.

Иби шагнула вперед. Не к матери, а к отцу.

— Нет, — сказала она. — Проблема — не Андреас. Проблема — это ты, папа. И уже очень давно.

Он инстинктивно поднял руку.

Он не бил детей. Он мог ударить, но только не ребенка. Это случилось один-единственный раз. Несколько минут назад. Исключение. Трусики.

Он опустил руку. В этот раз он смог с собой справиться, все снова было у него под контролем. Он должен был управлять собой. А потом уже будет все остальное. Текущие дела, полив сада в засушливые дни, обрезка деревьев, сбор квартплаты, сама жизнь. Самоконтроль, только с него все начинается.

— Давай, ударь! — дерзко сказала Иби. — Ты не сможешь убить во мне мою любовь к Андреасу.

Опять это имя, мерзкое, проклятое имя.

Он посмотрел на свою супругу, но не увидел в ней ни капли солидарности, ни грамма понимания.

Любовь к Андреасу. В любой другой момент он посмеялся бы над этим, посмеялся от души и, может быть, чуть-чуть заволновался. Что могла знать о любви его дочь? «Какие высокие слова, — хотел бы он сказать сейчас. — Не нужно ими бросаться».

— Мне хоть кто-нибудь может объяснить, что тут случилось? — спросила его супруга.

В ее голосе слышалось явное раздражение. Как будто Хофмейстер был ей чужим человеком, посторонним бандитом, который напал на ее дочь на улице, а она хотела выяснить, что же именно произошло, прежде чем вынести свой вердикт.

Он ничего не ответил, прошел на кухню, сунул конверт в карман брюк и вымыл руки. Сначала один раз, потом второй, потом умыл лицо в надежде прогнать надвигающуюся головную боль. Вытерся кухонным полотенцем, потому что ничего другого не нашел.

Когда он вернулся в комнату, его супруга и дочери втроем сидели на диване и все одновременно посмотрели на него. Они ничего не говорили. Единственным звуком в комнате было чмоканье Тирзы, которая обсасывала свой леденец. Оглушительно громко.

Вечерняя газета соскользнула на пол. Он поднял ее, сложил и положил на журнальный столик.

Почему они ничего не говорили? Чего они от него хотели? Что он должен был сделать? Ничего? Покорно кивнуть и потихоньку исчезнуть?

Он расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке, как будто из-за нее ему было трудно дышать, как будто одежда вдруг стала тесной.

— Тирза, — сказал он, — немедленно выброси леденец. Это вредно для зубов.

Никакой реакции не последовало. Ее мать его не поддержала. Мать только сказала:

— Оставь ребенка в покое. Ты уже достаточно натворил сегодня.

Одышка отступила. Вместо нее все тело вдруг как будто свело. Может, нужно сходить к физиотерапевту? Или чаще играть в теннис? Боль, вот что это было. Все его тело болело.

— Натворил? — переспросил Хофмейстер. — Натворил?! О чем ты говоришь? Я натворил?! Да ты хоть знаешь, что произошло там, наверху? Ты хоть представляешь себе, что вообще творится в твоем собственном доме?

— Это была твоя идея, — тихо сказала его супруга. — Сдавать верхний этаж. Мне это было ни к чему.

У Хофмейстера во рту как будто парализовало все мышцы. Как будто ему сделали заморозку у стоматолога и он пока не мог нормально говорить.

— Ни к чему? Но как бы мы тогда вообще смогли тут жить? Ни к чему. Да я ведь для вас! — Он перешел на крик. — Для вас я это сделал! Ради вашего будущего. Тирза, вытащи леденец изо рта!

Он смотрел на свою супругу и дочерей, но они как будто не понимали его.

— Ни к чему, — бормотал он. — Ни к чему…

Он мог только трясти головой, настолько он был ошарашен их непониманием.

— Йорген, — сказала его супруга, — Иби уже взрослая девочка. Иби женщина. Нельзя так обращаться с ее друзьями.

— Но он ей вовсе не друг! — закричал Хофмейстер. — Он наш квартирант. Вы что, не понимаете?! Вы вообще ничего не понимаете?! И никакая она еще не женщина. Она не взрослая. Она ребенок, ребенок. Это я виноват. Мне нельзя было отправлять ее наверх за деньгами.

Он посмотрел на свою семью в ожидании понимания и поддержки, но не увидел ни капли, ничего даже близко на этого похожего. Как будто он говорил на другом языке. Был человеком из другой страны. Совсем не таким, как все остальные его родственники, чужаком в собственной семье. Какой-то ненужный придаток, оставшийся после чего-то. Но после чего? После оплодотворения. После того как он дважды оплодотворил свою жену. А потом стал абсолютно ненужным. Как пуповина. И только одно оправдывало существование этого ненужного элемента: деньги.

— Ты вообще ненормальный, — сказала Иби. — Ты что, думаешь, я одна у нас в классе встречаюсь с парнями постарше?

Он уставился на свою супругу, но та сидела с таким видом, будто в этом нет ничего особенного. Как будто такие новости сообщали им каждый день и они проходили мимо, как прогноз погоды. Все, что его поражало, она считала совершенно нормальным. Ко всему, что он категорически отвергал, она относилась с пониманием и не видела в этом никаких проблем. Он был старомодным и «ты-нам-мешаешь». Все так и было — ненужный пережиток из другого времени.

— Но… — сказал Хофмейстер и услышал отчаяние в собственном голосе. — Он не твой парень. Он наш квартирант. Он не может быть твоим парнем. Он — квартирант.

— Папа, — сказала Тирза.

Он посмотрел на нее. Она была маленькой для своего возраста. Тирза всегда была самой маленькой в садике и в школе, но педиатр говорил, что она еще вырастет. И что им не о чем беспокоиться.

— Папа, — повторила она.

— Да, — ответил он ей и вдруг осознал, что стоит перед своей семьей как на суде. — Выкинь же этот леденец. Тебе он даже не нравится. Это чистая химия. У нас столько полезных и вкусных конфет, которые ты любишь.

— У меня тоже есть парень. Он в классе у юфрау Стине.

Хофмейстер вытер со лба пот. Пот на ладонях, пот на шее, он был весь в поту. Может, это тоже было связано с одышкой и болью в груди, тяжестью в руках и ногах? Все его тело стало вдруг неудобным. Инструмент, который уже не справлялся со своей работой, и его давно пора было выбросить, но ему не могли найти замену. Это была старость, и она началась именно сегодня, там, на лестнице.

— Это очень хорошо, — сказал он. — Ты непременно расскажешь нам об этом сегодня за ужином, про эту вашу юфрау Стине.

— Не про юфрау Стине. Про моего парня.

— Да, дорогая, я так и сказал, я так и хотел сказать. Про твоего парня.

Все замолчали, мысли Хофмейстера улеглись, и он даже подумал, что все уладил. Что сегодня вечером они поговорят про юфрау Стине и про этого мальчика. Они вместе сядут за стол, как и каждый вечер. Может, все будут немного молчаливыми. Иби часто сидела с недовольным видом, но на то она и подросток. Они будут сидеть за столом, он будет сидеть вместе с ними. Это была его семья, это были его родственники. Он был их родным человеком, и он снова почувствует это за столом, когда Тирза начнет болтать о своей учительнице или о мальчиках.

Но в тот момент, когда ему почти удалось убедить себя, что все стало как обычно, что всё как всегда, до него вдруг долетел вопрос супруги:

— И как ты собираешься исправлять ситуацию?

Он выпрямил спину. Он часто горбился, если сильно задумывался о чем-то или погружался в мечты.

— Исправлять? Ты о чем?

А Тирза подхватила своим тоненьким милым голоском:

— Да, папа, как ты теперь будешь все исправлять?

Он потянул себя за нижнюю губу. Ему показалось, что он попал в ловушку, из которой никак не выбраться. В собственном доме.

— Но, Тирза, — сказал он, как будто она одна задала ему этот вопрос. — Мне не нужно ничего исправлять. Это наш жилец должен бы был все исправить. Потому что он гадкий человек. Он гадкий архитектор. Он гадкий жилец. И он настолько гадкий, что теперь ничего уже нельзя исправить. Я выставлю его за это из дома на улицу.

— Тогда я тоже уйду! — закричала Иби. — Тогда я уйду прямо сейчас. Я соберу вещи. Сегодня же вечером меня тут не будет.

Она подскочила и бросилась к «подарочному столу».

— Ты что, не видишь, что творишь?! — спросила супруга, и она уже не говорила тихо и спокойно. — Ты что, не видишь, что ты делаешь?! Ты хоть немного понимаешь свою дочь?

— Я прекрасно понимаю мою дочь, — сказал Хофмейстер. — Я понимаю, что на ее напали. Нет, что ее изнасиловали, а она растеряна и напугана. Что нам нужно к доктору. И в полицию. Это я понимаю. Что она, возможно, беременна.

— Нет! — завизжала Иби. — Нет! Пусть он замолчит! Пусть он замолчит!

Она схватила часы, которые он купил ей в подарок, и зажала их в руке.

— Что прекратить? Что я должен прекратить, Иби?! Ты собралась поучать меня в собственном доме? Ты хочешь рассказать мне, своему отцу, что мне можно, а что нельзя?

— Я не беременна! — прокричала она. — Я давно на противозачаточных, мудила!

Она швырнула часы на пол и изо всех сил топнула по ним правой ногой, как будто хотела раздавить большого паука. Она топтала их до тех пор, пока паук не умер.

— Они мне тоже не нужны! — крикнула она. — Мне ничего от тебя не нужно. Мне в жизни больше ничего от тебя не надо. Никогда!

Хофмейстер вытер нос, как будто в этом была необходимость. Он уже был старым, слишком старым, чтобы заводить детей, и сделал это против своей воли. Но когда он был молод, место детей и домашних животных в его жизни занимали поэты-экспрессионисты.

— Почему я ничего не знаю? — тихо спросил он. — Почему мне никто ничего не рассказывает? Почему я всегда узнаю обо всем последним?

— Потому, что ты никогда ни о чем не спрашиваешь, — ответила его супруга. — Ты же ничего не спрашиваешь. Ты вообще существуешь? Ты вообще живешь тут с нами?

«Значит, вот в чем дело, — подумал он. — Значит, я ни о чем не спрашиваю. А как задавать такие вопросы? И когда? За десертом? Или дождливым воскресным вечером?»

— Тебе ли об этом говорить? — сказал он довольно спокойно. — Между прочим, это ты каждый вечер несешься куда-то из дома, как течная сучка. Я делаю все, и неважно, нравится мне это или нет, я хожу на родительские собрания, я сижу дома с детьми, а тебе ведь необязательно тут присутствовать, ты же художник. Да, мои милые дети, ваша мать — художница. Правда, никто не хочет покупать ее картины, и, между нами говоря, на них и смотреть-то страшно, но это все ерунда, она рисует себе и рисует. — Он повысил голос. — А потом упрекает меня за то, что я не в курсе, что моя старшая дочь принимает противозачаточные пилюли. А как я должен был об этом узнать? Мне что, нужно каждые четыре недели переворачивать все вверх дном в ванной комнате и выискивать где-то за шкафчиками таблетки моей дочери? Или я должен каждый вечер задавать вам вопрос: «Кто из вас принимает противозачаточные, милые дети? Поднимите руку. Кто из вас подцепил венерическую болезнь, милые дети? Поднимите руку. Кого из вас сегодня на школьном дворе отымели в задницу, милые дети? Поднимите руку». Это означает быть отцом? Вы так считаете? Так я сегодня же начну так себя вести! Я просто не знал, что так нужно. Я понятия не имел, что от меня ждут именно этого. Даже не представлял!

Иби застыла на месте. Супруга Хофмейстера поднялась, собрала с пола остатки часов и стала внимательно их рассматривать, как будто хотела выяснить, можно ли их починить. А Тирза просто не сводила с него огромные карие глаза. Смотрела с любопытством, но и с испугом. Она смотрела на него так, словно все понимала.

Никто не отреагировал на его тираду. Они смотрели на него как на инопланетное существо. Не испуганно, а скорее с любопытством и удивлением, и предпочитали держаться на расстоянии, а как иначе землянам смотреть на непонятных инопланетян.

— Я тактичный человек, — сказал наконец-то Хофмейстер. — Поэтому я не задаю определенные вопросы. Из вежливости.

Супруга подошла к нему.

— Йорген, — сказала она. — Дело вовсе не в этом. Тактичный ты человек или нет. И это касается не только тебя. Это касается меня. Это касается Иби. Это касается Тирзы.

Он отодвинул ее в сторону в попытке покинуть гостиную. Но она не сдалась так просто и встала в дверном проеме.

— Йорген, — сказала она, — успокойся и подумай как следует. А то ты сейчас натворишь дел, о которых потом пожалеешь.

Он прижал ее к стене. Его била дрожь, он дрожал, как только что дрожала Иби. Наверху, в квартире их постояльца. Ребенок. Дрожащий ребенок, вот кем она была. Только ее голова была взрослой, не больше.

Нужно было торопиться. Он прекрасно это понимал. Во всем надо было торопиться. Его дочери торопились, как будто чувствовали, что жизнь ускользнет от них, не успев начаться. Но спешка не могла быть оправданием.

— Ты и меня ударишь сейчас по голове торшером? — спросила его супруга. — Ты это собираешься сделать?

Он отпустил ее и ушел на кухню.

Он снова вымыл руки. Он забыл, что уже их вымыл. Под мойкой, в шкафчике, где хранились новые зубные щетки и мыло, лежали пластиковые пакеты. Он схватил пакет, вышел из кухни, на секунду задержался в коридоре и поправил волосы перед зеркалом. Потом он вышел из дома. Ему было слышно, как его супруга и дети шепчутся о нем в гостиной, но он не обратил на это внимания. Они образумятся, в конце концов они всё поймут. Когда-нибудь. Потом. Что все это было ради них.

Сначала он направился в сторону парка Вондела, но, когда перешел улицу, вдруг остановился, развернулся и зашагал обратно. Пакет развевался в руке.

Столько всего непонятного окружало его, люди, собственная семья, суждения людей — непонятные и неизвестные. Он не мог проникнуть в них — ни в суждения, ни в суть самих людей.

У двери своего квартиранта он остановился. Он часто стоял на этом пороге. Он достал из кармана носовой платок и вытер лицо.

Потом он позвонил.

Подождал.

На этот раз ему открыли.

Во второй раз за этот день он поднялся наверх по лестницам и снова почувствовал, что его легким слишком мало воздуха. Приходится учиться жить с одышкой и прочими недугами. Через некоторые время привыкнешь и станешь просто избегать каких-то занятий. Так все и будет. На этот раз одышка была даже сильнее, а ведь он всего-навсего прошелся по лестнице.

Наконец он оказался наверху. Он так сильно вспотел, будто оказался в тропиках.

Его постоялец сидел за столом. Хофмейстер подглядывал за ним из коридора. Как будто тайком зашел на пип-шоу. Но для того, чтобы смотреть не на голых женщин, а на своего квартиранта.

Тот до сих пор не налепил на лоб пластырь и ничем не перевязал рану. Кровь больше не капала. Осколки торшера были убраны. Он просто сидел. Ничего не делал. С открытой дверью.

Когда Хофмейстер зашел в комнату, квартирант не пошевелился. Он мельком глянул на него и снова стал смотреть на стол, где лежали какие-то бумаги, журнал об архитектуре и пара карандашей.

Хофмейстер поискал в карманах, чуть не похолодел от страха, потому что испугался, не потерял ли он его, но конверт оказался в заднем кармане. Он положил его на стол. Вытер лицо и шею. Ему захотелось чихнуть.

Он стоял и смотрел, как будто хотел лишь увидеть, возьмет ли квартирант деньги, но конверт так и остался лежать на столе.

Он все ждал и ждал, и в конце концов вспомнил, для чего сюда пришел. Он вспомнил все. Хофмейстер сказал:

— Я пришел вернуть вам деньги.

Никакой реакции не последовало. Архитектор на минуту поднял на Хофмейстера глаза и снова перевел взгляд на стол.

— Я пришел вернуть вам квартплату, — еще раз сказал Хофмейстер, — потому что я больше не желаю вас здесь видеть. У вас есть пять дней. Я даю вам пять дней, чтобы отсюда убраться.

Архитектор посмотрел на него совершенно равнодушно, как будто Хофмейстер сказал: «Какая чудесная погода сегодня, а через пять дней обещали грозу».

Когда Хофмейстер уже потерял надежду на какой-либо ответ, архитектор сказал:

— Я не знаю, что рассказала вам ваша дочь, я надеюсь, что правду, господин Хофмейстер, но это не то, что вы думаете, не то, что вы, похоже, обо мне думаете. То, что случилось между мной и вашей дочерью, абсолютно взаимно.

Хофмейстер положил теплую ладонь на стол, а в другой все еще сжимал пластиковый пакет. Он наклонился к архитектору и вспомнил про сон с дохлой кошкой. Его тошнило от этого человека. Он был гаже всех предыдущих жильцов, вместе взятых.

— Взаимно? — сказал он, стряхнув с себя старый сон. — Как может быть что-то взаимное между мужчиной вашего возраста и пятнадцатилетней девочкой, ей же едва исполнилось пятнадцать. Она просто приходила сюда за квартплатой. Вы хоть понимаете, что вы говорите? Как это может быть взаимным? Сколько вам вообще лет? Вы и понятия не имеете о взаимности. Между мной и вами могло бы быть что-то взаимное. Между вами и мной. Взаимное. А девочка пятнадцати лет? У вас что, полностью отсутствует чувство ответственности? Вы животное? Это вы пытаетесь мне сказать, что вы животное, замаскировавшееся под архитектора? Что над моей головой поселилось животное? Что я сдал лучшую квартиру в Амстердаме животному?

Хофмейстер чуть не плакал. Не от печали, а от бессилия. Он хотел сказать еще очень много всего, но понимал, что все это совершенно напрасно. Он положил левую ладонь на затылок. Шея сзади была мокрой. Как будто у него был жар.

— Ваша дочь, — сказал квартирант с таким счастливым видом, будто подумал об ангелах, о ком-то, кто поднял его и вытащил из грязи. — Она умная и ранняя девушка. Она не ребенок.

Слово «ранняя» ударило Хофмейстера как пощечина.

— Ранняя? — переспросил он. — О чем это вы, ранняя?

— Она рано созрела.

Хофмейстер покачал головой. Сначала медленно, потом быстрее.

— Вы извращенец, — сказал он. — Это единственное объяснение, которое я могу дать случившемуся. Извращенец, который ищет отговорки. Стоимость торшера я вычту из залога, разумеется. Это будет более чем справедливо. Торшер был недешевый.

Он задохнулся от напряжения и возмущения словами этого типа.

Но тут выражение лица архитектора резко изменилось. Деньги вернули его в реальность, деньги всегда возвращали жильцов в реальность. Домохозяин заметил на лице архитектора злость.

— Это совершенно несправедливо, господин Хофмейстер. — Он хотел встать, но Хофмейстер строго сказал:

— Сидите на месте. Если не хотите неприятностей, сидите на месте. Я за себя не ручаюсь. Вам это знакомо? Чувство, когда не можешь за себя поручиться, когда теряешь контроль над собой? Когда как будто кто-то другой управляет твоим телом?

Он поднес к лицу постояльца свои большие теплые ладони. Показал их так, будто одной этой демонстрации уже было достаточно. Руки, которыми он работал в саду, своем собственном и в саду у родителей.

Может, из-за раны на лбу, а может, из-за тона, которым говорил с ним Хофмейстер, но архитектор остался сидеть, где сидел.

Хофмейстер прошелся по комнате, уставившись в пол. Передвинул стул, заглянул под стол. Наконец в углу за диваном он нашел то, что искал. Трусики, черные трусики. Он поднял их и сунул в пластиковый пакет.

Он постоял там еще несколько минут.

Потом посмотрел на парня, который был совершенно не похож на типа, отымевшего его дочь как животное. Архитектор сидел за столом, как школьник, которого застукали за списыванием. Он казался моложе, чем только что. На самом деле это был еще мальчишка, а не мужчина. И тогда Хофмейстер сказал:

— Через шесть дней я снова вернусь сюда. И тут уже не останется ни ваших вещей, ни вас. И тогда вы навсегда оставите в покое меня и мою семью. Моя дочь не входит в арендную плату. Запомните это. Дети не входят в стоимость аренды жилья.

— Господин Хофмейстер, — сказал архитектор, все еще глядя в стол. — Вы чего-то не понимаете. Вы не хотите понимать. Это не имеет никакого отношения к арендной плате, это имеет отношение только к любви.

Хофмейстер сильнее зажал в руке пакет с трусиками, как будто испугался, что его отнимут. Архитектор посмотрел на его руку. Он поднял голову.

Пакет был прозрачный. Его содержимое было прекрасно видно.

— То, что вы сделали с моей дочерью, — сказал отец, — это не любовь. Это уголовно наказуемое деяние. Вот что это такое. И это все, что можно сказать о случившемся. А любовь никак не может быть уголовно наказуема.

Он уже хотел развернуться, но архитектор поднялся. Он не подошел к Хофмейстеру, он просто поднялся.

Архитектор был высокого роста. Высокий и худой. Не то чтобы совсем непривлекательный, но и не красавец. На улице на него можно было бы обратить внимание разве что из-за его роста.

— Вы думаете, я был первым? — спросил архитектор. — Вы так думаете? Из-за этого вы переживаете? Давайте я избавлю вас от ваших иллюзий. Я был у нее четвертым или пятым. Я не решился спросить у нее, каким по счету мужчиной я у нее был. Но ей было нечему у меня учиться. Скорее наоборот. — Он ухмыльнулся. Сначала это была просто улыбка, но она превратилась в ухмылку, в гримасу. Мысли о дочери Хофмейстера заставили архитектора ухмыльнуться.

Хофмейстер так и стоял с пакетом в левой руке и смотрел на высокого парня с дурацкой вмятиной на лбу. Уверенность, которую излучал этот человек, которую излучали теперь так много разных людей, дикая самоуверенность, отсутствие былых поражений, наглость, с которой они претендовали на все, что только можно, их мысль о том, что все на свете можно купить или снять в аренду, даже его дочь, вот что он почувствовал. Когда Хофмейстер еще учился в средней школе, одна монахиня сказала ему, что человечность — это вопрос ничтожности. Чем больше ты признаешь собственную ничтожность, тем больше в тебе человечности. Они больше не знали ничтожности, эти люди, они давно позабыли о собственной ничтожности. Они подняли против нее восстание, но им предстояло заплатить за это большую цену. Без ничтожности было нельзя.

— Дело не в том, были ли вы первым или восьмым, — сказал Хофмейстер, — вы были самым старшим. Вот в чем все дело.

Пакет зашуршал у него в руке.

— Это была ее инициатива, — сказал архитектор. — Я еще сказал ей: «Разве это разумно? Мне нечего тебе предложить». Но она не хотела ничего слышать. В наше время они быстро взрослеют, господин Хофмейстер. Все раньше. Все начинается раньше и раньше заканчивается. Ваша дочь вам не принадлежит. Это вы так думаете. Вы надеетесь. Но это не так. Однажды вы это поймете. Она искала того, кто мог бы ее выслушать. Она искала кого-нибудь, кому могла бы все рассказать. У нее дома все, видимо, были слишком заняты другими вещами. Ну а потом знаете, как бывает… Где одно, там другое. Она искала — простите, что мне приходится говорить это вот так, вам прямо в лицо, — она искала близости.

Он снова сел за стол. Как будто сказал все, что хотел сказать. Как будто он принимал участие в каком-то конгрессе и вставал, чтобы указать выступающему на некоторые ошибки в его докладе.

Хофмейстер сделал глубокий вдох. Чтобы успокоиться, ему всегда нужно было глубоко подышать, это всегда помогало. Но чем глубже он дышал, тем сильнее чувствовал боль в груди.

— Как давно это уже продолжается? — спросил он наконец, когда в легкие попало хоть немного воздуха.

— Пару недель, от силы пару месяцев. Господи, я не запоминал дату, у меня полно других забот помимо вашей дочери, господин Хофмейстер.

Хофмейстер втянул носом воздух как раненый зверь.

Потом он кивнул. У него не было больше вопросов. Он все знал. У архитектора было полно других забот.

Он еще постоял немного, просто для проформы. Он хотел посмотреть, как постоялец возьмет деньги. Он хотел присутствовать в момент, когда этот человек положит в карман деньги, которые здесь от него больше не пожелали принять.

Но ничего не произошло, и тогда он сказал:

— Возьмите деньги.

Квартирант глянул на конверт, подвинул его к себе и убрал в карман с легкой улыбкой.

На этом все, что случилось сегодня, закончилось. Все прошло. Хофмейстер сделал то, что должен был сделать.

— Мне жаль вас, — сказал архитектор.

— О чем вы? — Хофмейстер уже собрался уйти, но обернулся.

— Я вам сочувствую. Я бы очень хотел обнять вас. Потому что на самом деле я вас понимаю. Я хотел бы положить руку вам на плечи и сказать, что во всем этом нет ничего страшного, что с ней все будет хорошо. С Иби. Она молодая, симпатичная, умная, сексуальная, вы простите меня за это слово, но в наши дни для женщины это тоже важно, а она такая, этого в ней хоть отбавляй. И она знает об этом, она отлично это знает. Она ведь такая хитрая. С ней все будет хорошо, правда. Вы же сами это замечали? Насколько она секси, и как она играет этим, чтобы свести нас с ума.

Хофмейстер внимательно выслушал список достоинств своей старшей дочери. И про себя даже слегка улыбнулся, потому что у него было четкое ощущение, что он безвозвратно сходит с ума.

— Мне? — переспросил Хофмейстер, когда перечисление достоинств закончилось. — Вы сочувствуете мне?

— Я не единственный, кто так думает. Мне помогли понять это другие люди. Благодаря им я взглянул на вас по-другому. Я увидел не только строгого домовладельца, но и человека, человека со слабостями, с историей, с прошлым, такого, кого можно понять. «А, — говоришь сам себе в такие моменты, — так вот почему он так поступает». Все можно понять.

Пакет с трусиками Иби почему-то становился все тяжелее. Как будто в нем было что-то железное или килограмм мяса. Хофмейстер снова вернулся на шаг от двери в сторону стола. Его все еще не отпускало слово «сексуальная». Он никогда не смотрел так на своих детей.

— О чем вы? — спросил он. — Что значит «другие люди»?

— Как я и сказал.

— Что вы сказали?

— Что другие люди тоже вам сочувствуют.

— Кто? Кто эти другие люди? Я должен знать этих людей?

— Например, ваша собственная дочь. Иби. Она тоже вам сочувствует. Она не только стыдится вас, она вам и сочувствует. Она сама мне рассказала, она ведь приходила сюда не только ради секса. Она хотела поговорить.

Если бы в комнате был еще один торшер, Хофмейстер снова ударил бы архитектора по голове. Бил бы его сильно и долго.

Но торшера больше не было. И сейчас он понимал, что делает. Он владел собой.

— Ты пытаешься их защитить, — сказал Хофмейстер, сам не понимая, к кому он вообще обращается. — Так, как только можешь, потому что защитить их по-настоящему у тебя не получится, но ты пытаешься. А потом однажды они встречают кого-то вроде вас. Так все и происходит. Очевидно. И тогда ты возвращаешься, ты возвращаешься назад в прошлое и думаешь: где же я ошибся, что я проглядел, что я должен был сделать по-другому? Неужели вы ни разу об этом не подумали, неужели эта мысль никогда не приходила вам в голову? Что она ребенок. Вы никогда не думали: она же ребенок? Ребенок человека, у которого я снимаю квартиру.

Архитектор покачал головой.

— Но она не ребенок, — сказал он. — Она давным-давно перестала быть ребенком. Ребенка в ней меньше, чем в нас с вами, вместе взятых. Знаете, что она мне сказала? «Секс с мальчиками моего возраста такой неловкий. А неловкий секс — плохой секс». Да, я тоже не поверил своим ушам. Неловкий секс — плохой секс. Ну, меня она неловким не считала. — Архитектор хихикнул.

Хофмейстер уставился на него как на манекен в павильоне ужасов парка аттракционов, который вдруг оказывается настоящим, а не просто восковой куклой, которая пугает посетителей, нет, вопреки всем ожиданиям, это оказывается настоящий труп. Что-то, что когда-то было живым, но жизнь давно из него испарилась.

— Она копит деньги, — сказал архитектор. — И я время от времени помогал ей. Потому что это ее самая большая мечта. То есть большая, но не единственная, как мне кажется. Она все готова отдать ради этого, как часто бывает у людей в этом возрасте.

— Копит? На что? — Хофмейстер спросил это автоматически, даже не задумавшись. Свое тело он еще контролировал, но голос уже нет.

— Она хочет увеличить грудь. Говорит: «Я же совсем плоская». Но это и в самом деле так. У нее грудь как у мальчика. Она потеряла надежду, что природа еще возьмет свое, так что она копит на операцию, как я уже вам сказал. Время от времени я давал ей какие-то деньги. Иногда полтинник, иногда сотню. Кому-то это может показаться смешным, но для нее ведь это действительно вопрос жизни и смерти. Сиськи… Нет, она совершенно необыкновенный ребенок, она смелая юная женщина, которая знает, чего она хочет. Вы можете гордиться ею. Вы и гордитесь ею, я знаю. Как и я. Мы оба ею гордимся.

Хофмейстер вышел, не говоря ни слова, спустился по лестнице, зашел в свой собственный дом и сразу же прошел на кухню. Он был, кем же он был?.. Он больше не мог вспомнить, кто он такой. Или нет, он все-таки это знал, он был сплошным ходячим несчастьем. Несчастьем из костей, мяса и капелькой мозга.

На кухне на табуретке стояла Тирза и что-то искала в кухонном шкафчике.

— Что ты ищешь? — спросил он.

— Что-нибудь поесть.

— Мы сейчас будем ужинать.

Он положил пластиковый пакет на столешницу, достал трусики и убрал пакет под раковину, где хранились все пустые пакеты.

— Почему ты злишься, папа? — спросила Тирза, сползая с табуретки.

— Я не злюсь.

— А почему ты ударил Иби?

— Я ее не бил. — Он пытался подобрать слова, но единственное слово, которое все время всплывало у него в голове, было «сочувствие». Разве дочери могут сочувствовать своим отцам? Пятнадцатилетние девочки. Которым только-только исполнилось пятнадцать. И с чего? Не было никаких причин, чтобы ему сочувствовать. Он жил со своей семьей в прекраснейшем районе города, у него были солидная должность редактора в литературном издательстве, две чудесные дочери, одна уже училась в гимназии, а вторая непременно станет там учиться, у него были жена и домработница, и он не бедствовал благодаря продуманной финансовой политике, которая должна была обеспечить его и его семью. Ну да, его старшая дочь копила деньги, чтобы увеличить грудь. Но в подростковом возрасте люди совершают самые идиотские поступки. Может, сейчас десятки тысяч пятнадцатилетних девочек копили на новую грудь. Это в порядке вещей. И нечего тут беспокоиться. Может, он и был старым отцом, но он не был тем мужчиной, которому надо было сочувствовать.

— Я должен был ее успокоить, — сказал он тихо и задумчиво.

— А она говорит, ты ее ударил.

Он снова провел рукой сзади по шее, она до сих пор была мокрая.

— У Иби в голове все немножко перепуталось. Как у тебя дела в школе?

— Иби говорит, ты не разрешаешь, чтобы у нее был парень.

— Какой вздор. Конечно, у нее может быть парень.

— А у меня?

— И у тебя, конечно, тоже, дорогая. — Он поднял Тирзу и поставил ее на табуретку. — Конечно, ты можешь встречаться с мальчиками. Я же так люблю тебя, Тирза. Тебе можно все на свете.

Она посмотрела на него очень серьезно и изучающе, а он вытер носовым платком лицо, мокрое от пота. И только когда хотел убрать платок в карман, обнаружил, что это трусики Иби.

Он опять положил их на столешницу и смотрел на них целую секунду. Черные трусики с какой-то блестящей подвеской, он не мог разобрать, что это такое. Какое-то насекомое. Бабочка? Пчела? Шмель?

Он увидел, что Тирза тоже смотрит. Он взял ее на руки. Это оказалось очень тяжело для него, он давно ее не поднимал. Некоторое время они так и простояли — отец с младшей дочкой на руках.

— Папа, — сказала Тирза, — это же вещь Иби?

Она показала пальчиком на столешницу.

— Да, это трусы Иби, она их забыла.

Они вместе посмотрели на трусы, Тирза и ее отец.

— Когда я стану взрослой, — спросила Тирза, — у меня тоже не вырастут сиськи?

Он сделал глубокий вдох:

— У тебя все вырастет. У всех женщин есть грудь. И у тебя будет. Нужно просто набраться терпения. Тебе нужно учиться набираться терпения. У всех должно быть терпение.

Он прижал Тирзу к себе и вспомнил, как держал ее на руках, когда ей был всего годик. Он поднимал ее высоко-высоко над головой. «Тирза, — говорил он ей. — Ты же моя самая красивая девочка, ты моя самая любимая! Знаешь, кто ты? Ты настоящая царица солнца! Вот кто ты! Когда ты вырастешь, ты будешь танцевать, или откроешь новую звезду, или станешь писать книги и получишь Нобелевскую премию. У тебя все получится, моя прекрасная Тирза, все, что ты только захочешь, потому что ты настоящая царица солнца. А теперь я тебя затискаю!»

На самом деле он хотел назвать ее Мала, он читал об этом имени. Но за пару дней до родов его супруга сказала, что Мала означает «плохая» на испанском. Разве можно называть так ребенка?

И тогда они решили назвать девочку Тирза.

Он не хотел, чтобы его младшую дочь звали «плохая».

— Слезай, Тирза, — сказал он. — Ты очень тяжелая. Слезай на пол.

Загрузка...