Зимнее, ярко красное, раскаленное и ледяное солнце никак не хотело показаться, и только давало о себе знать, окрашивая в бордовый цвет самый край сизых, тяжелых и неподвижных облаков. Луна светила гораздо ярче и гораздо веселее, да и стояла, в отличие от солнца, почти в самом своем зените. Вместе, они освещали высокие коричневые и закопченные стены монастыря, расположившегося почти на краю обрывистого берега небольшой речки. Стены были мрачны и неприветливы, хотя освещали их, помимо двух светил, еще несколько сот факелов, приятно потрескивавших, издававших запах горящих смолистых дров, и напоминавшим всем замерзающим в это холодное утро людям о домашнем уюте. Факелы были выставлены из бойниц, прикреплены к верху стены, и даже торчали местами из самой стены, образуя вокруг себя плотные пятна копоти. Подножия стены были завалены огромными сугробами, которые, несмотря на их величину, успели все истоптать, отчего снег был грязный и раскрошенный, что бросалось в глаза даже с противоположного берега речки. С деревянных скатов на верху стены, также обильно покрытых снегом, свисали огромные сосульки, местами черного от копоти, а где-то – неприятно-желтоватого цвета. Одним словом, высокие стены выглядели не только неприступно, но и неприглядно. На их фоне, ярко освещенные множеством факелов, виднелись застывшие в полной неподвижности, на совершенно одинаковом расстоянии друг от друга, фигуры стрельцов. Стояли стрельцы ровно держа спину, слегка подняв подбородок и повернув голову вбок, в сторону проездной башни, оставив в сторону бердыш, а в другую – немного отогнув пищаль. Все они были в кафтанах не своих полковых цветов, а в одинаковом кровавом кумаче, который от мороза приобрел уже бордовый оттенок подсвеченных солнцем облаков. Ветер немилосердно трепал их одежду, старался вырвать из рук оружие, но не мог заставить их и бровью повести – во всяком случае, так казалось, глядя на стрельцов с другого берега. Можно было бы подумать, что стрельцы уже замерзли насмерть и превратились в ледяные изваяния, если бы человеческая слабость не заставляла их время от времени переминаться с ноги на ногу, слегка покачивать бердышами или качнуть головой. Это, впрочем, мог заметить только самый внимательный наблюдатель, в остальном же стрельцы были безупречны – так же, как и проездная башня, в сторону которой все они смотрели. Новенькая и чистая, построенная всего пару лет назад, она была высока, стройна и нарядна, и смотрела своими вытянутыми, украшенными каменными наличниками окнами на стоических стрельцов и на другой берег реки. Многочисленные факелы не портили ее, а наоборот – украшали. Кроме факелов, она была почти вся, несмотря на свою изрядную величину, завешана безо всякого порядка знаменами, хоругвями, коврами, да и просто красивыми тканями, которые, пожалуй, могли бы сделать ее похожей на огородное пугало, не будь башня такой хорошей постройки и правильных пропорций. Пока, правда, ничего не выдавало причин этого пышного украшения, и башня напоминала невесту, подведенную к венцу задолго до приезда жениха.
Напротив, через речку, на нижнем берегу, чуть выше поймы, стоял другой монастырь, гораздо старше и скромнее по своему виду – он как будто смотрел снизу вверх на могучие стены и башни противоположного берега со смесью уважения и зависти, как потрепанный жизнью старший родственник глядит на молодого и удачливого собрата. Этот взгляд был не без лукавства, так как за низенькими, с отвалившейся во многих местах побелкой стенами и почти игрушечными башнями, скрывался не только старинный и красивый собор, но и целое множество приказных изб, а с недавних пор – еще и несколько сот человек самого знатного по уездным меркам дворянства. Именно из-за этого дворянам менее знатным, не говоря уже о детях боярских, нашлось место только за стенами монастыря, где они и расположились прямо на сугробах и под невысокими, почти скрытыми снегом деревцами. Они, как и стрельцы, как и украшенная башня на другом берегу, замерли в ожидании чего-то важного – только этим и можно было объяснить их молчаливость, неподвижность, а главное – полное отсутствие костров, которые одни только и могли бы согреть оказавшихся на улице в такой мороз и при таком жестоком ветре. Никакие огни не освещали стен маленького монастыря, и он как будто потонул в предрассветной темноте, не оскорбляя взора людей на высоком берегу своей убогостью и безобразным скоплением народа. В то же время, сидевшие и стоявшие у его стен прекрасно могли разглядеть все, что происходило на противоположной стороне реки. Именно этим и занимались двое местных городовых дворян, а точнее – дворянин и сын боярский, захватившие самый высокий сугроб рядом с угловой башней старого монастыря. Вернее сказать, происходящее на другом берегу занимало главным образом одного из них, сидевшего на немолодой и чересчур откормленной, но неплохих статей серой кобыле. Второго же и заметить было не просто, так как он помещался в обширных, основательно убранных мехом санях, где скрывался под целым ворохом шкур. Лошадка его, также утепленная меховыми попонами, стояла в сторонке, привязанная к березе. Всадник был не так уж и молод, в отличие от своего благоразумного друга в санях, и давно разменял уже четвертый десяток. Отчаянно замерзший и весь покрытый инеем, а местами и сосульками, он изо всех сил старался сохранять военную выправку. На нем был в рейтарский шлем с козырьком, небольшой доспех, наручи и поножи, а у седла, как и подобает, приторочен был неплохой карабин. Рейтарское снаряжение позволяло утепляться, и всадник укутался, как только мог, но и это не спасало: его била дрожь, то и дело ноги его непроизвольно сжимались, вонзая шпоры в бока лошади, которая, к большому недовольству своего хозяина, каждый раз послушно трогалась с места. Тот осаживал ее, и, совершив небольшой круг, кобыла возвращалась на прежнее место и останавливалась, перебирая ногами и фыркая.
– Заморозили их там что ли, чертей… – раздраженно бормотал всадник, который старался, но никак не мог соответствовать идеальной выправке стрельцов под стенами монастыря.
– Напоили, Матвей Сергеевич, до самого бесчувствия! Эдак каждый сможет стоять, доблести мало – отвечал ему сочувственно его товарищ из саней. Его голос, глухо доносившийся из под толстого слоя мехов, было едва слышно.
– Гляди, как по-разному бывает: их напоили, так они стоят как истуканы, а ты уже полведра приговорил – а только под шкуры все глубже лезешь. Это как же понять, Серафим?
Серафим что-то пробурчал негромко, пошевелил немного кучей шкур, одна из которых упала с саней, и замолчал.
– Пойдите, обогрейтесь все же, Матвей Сергеевич! Кому же лучше будет, если нас к государю мороженной щукой привезут? – добавил он через минуту. Щуку, как это нередко бывает, Серафим упомянул не спроста: она пришла ему на ум, поскольку с самого приезда под стены старого монастыря он мечтал, как постылый смотр закончится, и он окажется дома, где и отведает бесподобных расстегаев, которые лучше всего получались у их поварихи именно из щуки.
– К государю собрался… Меньше нам мало… – бормотал под нос Матвей Сергеевич.
Серафим вздохнул, и с грустью приложился еще раз к фляге. Он искренне жалел старшего товарища, но в глубине души понимал и оправдывал его излишнее, вредное самому Матвею Сергеевичу рвение. Дело в том, что Матвей Артемонов был сыном боярским – выходцем из самой нижней прослойки служилых людей, которые хоть и знали, что предки их были воинского сословия, но очень мало знали сверх того. А кто-то, как Матвей Сергеевич, и зная, не хотели лишнего рассказывать. Но и это не все: каждый в городе знал, что Матвей Артемонов промышляет торговым делом, и на весьма широкую ногу. В спесивой Москве подобного дворянина вмиг загнали бы за можай, но в их городе купцы были далеко не последние люди, и дворяне, тем более небогатые, предпочитали с ними не ссориться. Была и другая причина: Матвей чуть ли не лучше всех в городе владел и саблей, и пистолетом, и обходиться с ним невежливо могло выйти себе дороже. Так или иначе, городовое дворянство ценило Артемонова, отдавая ему должное за несомненную воинскую выправку в редком сочетании с покладистым характером, и почти неизменной готовностью дать денег в долг, особенно "на подъем": покупку оружия и коней. Касательно его не вполне благовидного занятия, знавшие Матвея, обычно пожимали плечами: мол, и хорошие люди бывают не без греха. Будь Артемонов более родовит, его торговая деятельность бросила бы тень и на всю его фамилию, однако на то он и сын боярский, чтобы никто про его родственников отродясь ничего не слышал. Вот и надо было теперь, по мнению Серафима, да и многих других, Матвею Сергеевичу проявлять себя изо всех сил, чтобы заставить важных гостей, прибывших в город, обратить внимание на артемоновскую стать и умения, а не на его повседневные приземленные занятия. Серафиму же Коробову вовсе не нужно было выпрыгивать из штанов, чтобы благополучно пройти высочайший смотр – так, во всяком случае, считал сам шестнадцатилетний Серафим. Он был отпрыском одной из самых уважаемых городовых дворянских семей, представителей которой бывали и в жильцах, и в не очень крупных воеводах, и в стрелецких головах. Единственным представителем этой семьи и был здесь Серафим, а потому не взять в войско его не могли, речь шла лишь о звании и полке, куда его определят. Повод для волнения для него заключался лишь в том, чтобы не проявить перед государем (а Коробов не сомневался, что именно с самим царем придется ему иметь дело) особенного, из ряда вон выходящего неумения или глупости. Впрочем, и этого опасаться не следовало, так как по части владения оружием и письменным словом Серафим был верным учеником Артемонова, долго дружившего с его отцом и не раз открывавшим тугую купеческую мошну, дабы помочь старшему Коробову подняться в очередной поход. Еще, пуще адского пламени, Серафим боялся попасть в рейтары, и того больше – в драгуны. От последнего, в силу состоятельности и относительной родовитости, он был избавлен, однако ретайрский меч продолжал висеть над его головой: для сотенной службы он вполне мог оказаться недостаточно богат и знатен. Все эти опасения, а также и холод, Коробов заглушал с помощью фляги со столовым вином, которую он в любую минуту мог пополнить из лежавшей в углу огромных саней бутыли с тем же напитком.
– Симка, чертенок, вылезай, едут! – закричал вдруг срывающимся голосом Артемонов.
На высоком берегу, и правда, показался большой отряд всадников, неторопливо гарцуя подъезжавших к проездной башне. Во главе его, на особенно красивых и длинноногих, совершенно не идущих к лютому морозу и саженным сугробам лошадях, ехали несколько офицеров-немцев, в неизменных шляпах, панталонах и плащах. За ними следовали, в правильном порядке, по три-четыре всадника в ряд, пара сотен рейтар. Вся эта процессия, не останавливаясь, исчезла в воротах, и вскоре из-за стен раздались бравые крики и выстрелы.
– Рейтары, Матвей Сергеевич! – самым трагическим, безнадежным голосом произнес Серафим, который, по такому случаю, даже высунулся по грудь из-под слоя шкур.
– Да вижу, что рейтары, в душу мать! Давай, вылезай из своего логова, теперь уж и нам скоро ехать!
Куча шкур начала вяло вздрагивать и покачиваться, из-под нее доносились всхлипывающие звуки, однако в течение довольно долгого времени ни одной части тела Серафима оттуда не появилось. Затем и сам Артемонов махнул рукой, и в раздражении сделал небольшой круг на своей кобыле. Минутная надежда была обманута, и Матвею Сергеевичу, видно, Бог знает еще сколько времени предстояло медленно замерзать в этом заросшем камышами болоте.
Серафим, веря и не веря, что опасность миновала, опасливо позвал Артемонова:
– Матвей Сергеевич! Ну, может все же погреетесь? Кому от того польза, если Вы себя насмерть заморозите? Одному Владиславу от того и польза…
Артемонов не стал отвечать, и еще больше часа ничего не менялось, разве что солнце, как комок плохо расплавленного металла, медленно вывалилось из-за монастырской стены, отчего немного посветлело, но нисколько не стало теплее. Не только Матвей, но и лошадка его замерзала все больше, и двигалась, как заведенная, едва переставляя ноги, а Артемонов, как китайский болванчик, покачивал головой при каждом ее движении. Со звуком сорвавшейся с крыши сосульки, на противоположном берегу упал навзничь один из стрельцов, и начал медленно съезжать по крутому берегу к речке. Его соседи и бровью не повели, зато откуда-то, из ближайших малых ворот, немедленно выскочили двое дворовых, также в кумаче с орлами, как будто только и ожидавшие подобной неприятности, и быстренько унесли беднягу внутрь монастыря. Артемонов подумал, что свались он сам с лошади, чего недолго оставалось ждать, едва ли его так быстро выручат – разве что Серафим затащит в сани, да и то если поднимет увесистое тело Матвея Сергеевича. Его невеселые мысли отвлек странный шум, происхождение которого поначалу было сложно понять: это была смесь музыки, криков и, несомненно, конского топота, однако не было ничего определенного, что эта смесь могла бы напоминать. Шум быстро усиливался, и вскоре у проездной башни показался его источник: множество всадников, двигавшихся вольно и почти без всякого порядка. Это был отряд московских дворян сотенной службы, спешивших, как и проехавшие до них рейтары, на царский смотр. Вряд ли они были довольны тем, что безродные рейтары, да еще и под предводительством некрещеных немцев, были допущены в монастырь раньше них, однако выказывать свое недовольство они если и решались, то лишь в тихих разговорах между собой. В общем же они стремились предстать перед высочайшим взором в самом внушительном своем виде, и достигли в этом немалого успеха. Впереди отряда ехали боевые холопы, которых, впрочем, никто бы ни признал за таковых по внешнему виду, поскольку если они и уступали местному городовому дворянству знатностью происхождения, то уж точно не богатством одежды и вооружения. В отличие от государевых стрельцов, им не было нужды рядиться в одинаковые красные кафтаны, и потому пестрота и яркость их одежды превосходила все ожидания, и авангард сотенного отряда напоминал больше всего стаю невиданных заморских, а может быть и сказочных, птиц. Многие из них, вероятно, были бы и не прочь в это морозное утро сменить красочный кафтан на неброскую, но теплую шубу, но хозяева их никак не смогли бы потерпеть подобного урона своей чести. Почти каждый из сотенных, среди которых были и бояре, а уж окольничих – пару дюжин, не один час провел, раздумывая, как бы эдак нарядить своих холопов, чтобы и однополчане рты пооткрывали, и государь заметил. Ехали они не с пустыми руками: кто-то нес знамена и хоругви, а кто-то играл на рожках и флейтах довольно стройную, хотя и мрачноватую мелодию. Сразу за холопами, с трудом сдерживаясь, чтобы не обогнать их, скакали молодые отпрыски знатных родов. Как и служивые впереди них, они ехали без шуб и теплых охабней, и к буйству красок их кафтанов присоединялся блеск золотного шитья, далеко видный даже в этот пасмурный час. Они, однако, терпели холод не по приказу, а скорее всего, и не замечали его. Хотя в присутствии царя и не поощрялся свист и крики, но дворянская молодежь никак не могла удержаться от этих проявлений переполнявшего ее задора, и издавала не многим меньше шума, чем флейты и рожки. Оставшуюся часть отряда составляли знатные всадники возрастом постарше, и держались они куда солиднее, к чему располагало и свойственное большинству из них телесное дородство. Почти все они были в шубах, которые не только помогали не замерзнуть и предстать перед царским величеством в достойном виде, но и скрывали неизбежно появлявшиеся с возрастом недостатки фигуры. Однако и под шубами были хорошо видны золотные вышивки, кресты, перстни и кинжалы, которые могли многое сказать о богатстве и родовитости их обладателей. Пожилые аристократы старались, насколько можно было, едучи галопом, сохранять и местнический порядок, не обгоняя соседей честнее себя родом и, разве что, ненавязчиво сопровождали их, отстав на половину лошадиного корпуса. Каждого из них сопровождало по меньшей мере двое или трое слуг – небогатых дворян или детей боярских. Само собой разумеется, представители этой части отряда не опускались до свиста и криков, более того, брезгливо морщились, услышав какую-нибудь особенно громкую трель впереди себя.
Раздражение Артемонова при виде сотенного отряда пересилило даже его морозное оцепенение:
– Ну, пря-мо ка-на-рей-ки за-мор-ские… Ес-ли го-су-да-ря не обра-дуют, то уж по-весе-лят… И ско-моро-хи есть, на дуд-ках сыг-рать! – бормотал он, с трудом двигая покрытой сосульками бородой. Он опять невольно пришпорил лошадь, и та с особенным неказистым усердием рванула вперед так, что ее малоподвижный всадник едва не выпал из седла.
Зато радости Серафима не было предела. Он даже и говорить ничего не мог, только мычал невнятно, выбираясь из-под вороха шкур. Удавалось это Коробову с немалым трудом, по причине как его изрядного уже опьянения, так и обилия шкур, которые, от долгого лежания и тряски при езде, успели перепутаться и зацепиться за все выступы саней, и Серафим теперь был беспомощен, как рыба в сети. Наконец, он вывалился откуда-то сбоку, и бросился, проваливаясь по пояс в снег, в сторону высокой башни. Одна из шкур перепоясала Коробова от левого плеча к поясу, другая свисала сзади, зацепившись за шапку, так что, едва высовываясь из снега, он больше всего напоминал в таком виде воинственного остяка или вогула. На беду Серафима, он поспел только ко въезду в ворота старшей, наименее впечатляющей части дворянского отряда.
– Лезь уж обра-тно, Сим-ка… Не пос-пел! – мстительно прошамкал Артемонов. Но Симка так и стоял потерянный, провожая взглядом наиболее тучных и пожилых дворян, последними исчезавших в воротах башни.
От одной из соседних кучек людей отделилась фигура, почти одинаковой ширины и высоты, в медвежьих шкурах с ног до головы, которая и пробиралась к ним с неторопливостью и уверенностью медведя. Артемонов с Серафимом долго не обращали на фигуру внимания, так что гостю пришлось вежливо откашляться и помахать им рукой.
– А! Мар-тын Сер-ге-ич! Как здо-ро-вье?
– Спаси Христос, Матвей Сергеевич! – ровным, спокойным голосом отвечал Мартын Сергеевич из-за развевающихся клоков медвежьей шерсти – Сами как здравствуете?
Понимая, что вопрос этот не может восприниматься иначе, как дань вежливости, Мартын, не дожидаясь ответа, сразу перешел к сути дела:
– Матвей Сергеич! Ну чего ты кобыле покоя не даешь? Чего ты ее, бедную, да и себя, морозишь? Того гляди свалишься, а тогда уж точно на осколки разлетишься – в таких сугробах и не соберешь.
Вся мохнатая, приземистая фигура гостя, его спокойный, добродушный голос сразу настраивали на более веселый лад, и создавали, даже здесь, под свинцово-алым небом и в мерзлых сугробах, чувство уюта. Это был жилецкого списка дворянин Портовцев, который, по возрасту, давно уже не ездил на Москву и не жил при дворце, зато хорошо был знаком Артемонову по его торговым делам.
– Сказали же: колокол ударит – продолжал Портовцев. – А разве он бил? А я тебе, Матвей Сергеич, другое скажу: вон видишь, нищие и калеки кучей сидят?
Артемонов вынужден был признать, что никаких нищих он до сих пор не замечал, но, глядя в строну, указанную Портовцевым, он, и правда, увидел под самой стеной, с противоположной от проездной башни стороны, едва ли не сотню разного рода убогих, которые грелись, прижавшись друг к другу, и с самым терпеливым видом, не издавая ни звука, тоже ждали чего-то.
– Вот видишь, Матвей? Они, божьи люди, и полуголые сидят ждут, стало быть знают – чего. А вот когда они закричат, да к башне поползут – это и нам знак будет, вернее колокола.
Артемонов, приглядевшись, увидел, что у многих из нищих, и в самом деле, разве что срам прикрыт, но они, вопреки своим обычным привычкам, не кричат, не плачут и не требуют к себе никакого сострадания, и только крепче прижимаются к более удачливым, замотанным в грязное тряпье товарищам. Это молчаливое, напряженное терпение нищих казалось почти противоестественным.
– Бог с ними, с нищими. Ты сам, Сергеич, подумай: братия-то наша городовая почему в монастыре сидит, никуда не трогается? Наверно ведь неспроста. Так что и ты в санях посиди, только с боярина Коробова вон шкуры сними, да бутыль отбери, а то быть ему вместо смотра на съезжей избе.
Все это звучало более чем убедительно для промерзшего насквозь Артемонова. Портовцев же посмотрел на него, кивнул головой, и побрел по протоптанным следам через сугробы обратно к своим родичам. Артемонов, у которого словно камень с души упал, и даже стало как-то теплее, уже развернулся, чтобы подъехать к Серафиму, отвесить ему подзатыльник и загнать обратно в сани, а следом и залезть туда самому, как раздался низкий, тревожный и долгий удар колокола.
Этот удар, как гром или порыв теплого ветра перед грозой, сразу изменил и чувства, и настроения всех, кто его слышал. Отчаявшийся, замерзший до потери человеческого облика Артемонов взбодрился, но, что куда более удивительно, взбодрилась и его серая кобыла, которая начала переступать передними копытами, фыркать, и вертеть головой, чего за ней не водилось с жеребячьего возраста. Разошедшийся Серафим, напротив, притих, и стал, как черт, спасающийся от ладана, почему-то заползать задом обратно в сани. Вся замерзшая, безжизненная и мертвенно-серая пойма пришла в движение, а в старом монастыре послышался конский топот, крики и свист.
К протяжным звукам большого колокола, тем временем, добавился перезвон еще многих других. Случайно или нет, но в это самое время небосвод над монастырем начал расчищаться, и стал по-зимнему не то голубым, не то серым. По нему побежали игривые рябые белые облачка, золотистые от слегка подсвечивающего их солнца. Но мерные удары главного колокола не давали забыть о том, что предстоит нечто важное, к чему нужно быть готовым, и не слишком уж веселиться. Как и обещал Портовцев, куча нищих немедленно пришла в движение, хотя и оставалась пока на месте. Под удары колоколов прошло еще несколько минут общего напряженного ожидания, и оттуда же, откуда недавно выезжали под предводительством немцев рейтары, откуда скакала дворянская конница, показался еще ряд всадников. Их было ни с кем не спутать: к монастырю скакали стремянные стрельцы. Все в красном, с золотыми орлами на груди, они ехали с непревзойденной даже рейтарами выправкой, и строго по трое в ряд. Хотя со стороны и не казалось, что они едут быстро, но у стен украшенной хоругвями башни они оказались куда раньше предыдущих отрядов. Никакой музыки и свистов, ничего лишнего не сопровождало их движения. После того, как сотни две стременных проскакали таким порядком, из снежной пыли вынырнула на удивление скромная карета, скорее даже возок, запряженный тройкой лошадок. На коренной сидел самый заурядный, потрепанный долгой скачкой стрелец, но на всех приступках саней, на каждом облучке, спереди, с боков и сзади, цеплялись, с трудом стараясь не упасть, самые именитые московские бояре. В них, вроде бы, не было ничего особенного, кроме, разве что, дорогих пышных шуб и высоких, почти в пол-аршина шапок. Но никогда люди в таких шубах и шапках не стали бы висеть, как ряженные на святках, по бокам дешевого возка, да еще и с таким важным видом. За каретой проскакало еще с полторы сотни стременных стрельцов, и после того ворота башни закрылись с таким громким стуком, который было слышно и на другом берегу, у стен старого монастыря. Колокола, между тем, продолжали звенеть еще стройнее и еще призывнее. На этот зов первыми откликнулись нищие, которые, словно их ветром сорвало с места, помчались следом за процессией, да так, что и завершавшие ее стрельцы едва могли от них оторваться. Несколько полуголых тел так и остались лежать там, где недавно сидели они, прижавшись к своим товарищам. Никто их не убирал.
Гул внутри старого монастыря все усиливался, и вот из его низеньких ворот валом повалили всадники: городовое дворянство, их дети и боевые холопы. Одеты они были вовсе недурно, даже и по сравнению с проскакавшим недавно московскими сотенными. Чего, пожалуй, им не хватало, так это стремления выразить свою знатность блеском ярких красок, отчего и сами дворяне, и холопы выглядели куда скромнее и обыденнее москвичей. Впрочем, золотного шитья хватало и на их кафтанах. Но по сравнению с мчавшимися до этого по высокому берегу московскими гостями, городовым дворянам приходилось куда тяжелее. Прошло не более пары минут, как несколько сот лучших людей уезда, продравшись через камыши и преодолев присыпанный снегом лед речки, стали карабкаться по почти отвесной стене высокого берега, не жалея ни дорогих кафтанов, ни даже и родовой чести. Но первые, достигшие строя стрельцов, быстро поняли, что те не так неподвижны, как казались – кроме того, и число их, при виде подобного штурма, заметно прибыло. Стоило взбиравшимся по склону дворянам к ним приблизиться, как тут же пошли в ход бердыши, до тех пор, казалось, намертво вмерзшие в ледово-красные рукавицы стрельцов. Дородные отцы семейств, и их хорошо наряженные сыновья, и их слуги – все, кому не повезло первыми достичь линии стражи, один за другим стали скатываться вниз, к речным камышам. Стоявшие внизу, оторопев, смотрели на это, не вполне понимая, как действовать дальше. Стоять и не двигаться, чего требовал от них здравый смысл, им не хотелось – это могло быть воспринято как неподобающая гордость и недостаток почтения к государю, а главное, ринувшиеся ранее в гору и получившие сполна стрелецкими бердышами городовые собратья вполне могли и не простить впоследствии такого замешательства. Но и рваться вверх по склону, особенно видя судьбу, сделавших это ранее, никому не хотелось. В общем, вся низкая пойма, не исключая и облюбованного Артемоновым и Коробовым высокого сугроба, была охвачена беспорядочным движением.
Эти же двое замерли на месте, хотя и по разным причинам. Серафим и рад был бы броситься в гору, но никак не мог отделаться как от звериных шкур, так и от собственной хмельной бестолковости. Он то пытался сбросить с себя приставшие, как банный лист, шкуры, то, напротив, начинал обматываться ими попригляднее, то бросался искать свою саблю, которая и без того висела у него за спиной. Лицо же Матвея Артемонова перекосила презрительная ухмылка, он и не думал никуда ехать. Однако совсем иначе считала его серая кобыла, которая, почувствовав общее возбуждение, рванула снова вперед, и Матвею больших трудов стоило удержать ее. Устав бороться с упрямой клячей, Артемонов спрыгнул на землю, примотал поводья кобылы к ближайшему кусту, накинул на нее пару принесенных из коробовских саней шкур, а сам забрался в сани, в нагретое Серафимом и невыносимо вонявшее псиной логово. Пока Матвей пытался там устроиться, рука его наткнулась на серафимовскую флягу, от чего Артемонов почувствовал неприятную ему самому радость. Какое-то чувство подсказывало ему, что не стоит сейчас карабкаться по склону, и не стоит даже сидеть замороженным чучелом на серой кобыле, а разумнее всего закутаться в теплые шкуры, выпить вина и ждать, чего будет дальше. Артемонов последовал этому чувству, отложил в сторону шлем, и сделал большой глоток из фляги. Жизнь немедленно представилась Матвею в солнечном свете, тем более, что и солнце поднялось уже высоко над горизонтом, и осветило ярким, почти невыносимым светом и пойму, и оба монастыря.
***
Солнце светило ярко, как летом, и тем сильнее чувствовалась невыносимая стужа, к которой, казалось, все давно привыкли, но к которой нельзя было привыкнуть по-настоящему, как нельзя привыкнуть к ожидающей каждую минуту смерти. Длинная цепь фигур, то ли пленников, то ли смертников, то ли воинов, то ли умирающих от мороза нищих, тянулась с вершины холма к его подножию. Ни у кого из них давно уже не было оружия, никто их не охранял, это было лишним: бежать по полю, заметенном аршинным слоем снега, можно было только навстречу вечной жизни, а покрытые инеем несчастные для того и были здесь, чтобы выторговать у вечности еще хоть пару дней, а не получится – хоть пару часов, пару минут. Внизу холма расположилась группа всадников, которые при более благоприятных обстоятельствах поражала бы всех зрителей красотой и богатством своих нарядов и конской упряжи, но теперь выглядела такими же полузамерзшими страдальцами, как и проходившие вдоль них поверженные московские ратники. Здесь был, не много, не мало, сам король, не говоря уже о паре гетманов и более мелкой, сравнительно с этим, шляхте. Но это казалось странным, неважным, полузабытым, как и выстрелы бивших еще вчера орудий. Потому никто и не охранял московских пленников: их жизнь, вероятно недолгая в этих заснеженных полях, казалось малоценной в сравнении с тем, что получали победители – плодородной смоленской и черниговской землей, и самим древним Смоленском. Таким образом, имело значение лишь само шествие разбитых, жалких, и почти умерших от холода и голода московитов мимо когда-то гордой, а теперь также скованной стужей кучки стоявших у подножия холма польских вельмож.
В веренице пленных шел совсем молодой парень, барабанщик, сохранивший, несмотря на осадное сидение, добротный полушубок и валенки, и от того страдавший, возможно, чуть менее остальных. Парень с ненавистью смотрел в спину шедшего впереди него головы, под началом которого он и прослужил всю эту войну, и который виновен был лишь в том, что не умер вовремя, и оказался в той же веренице пленных, что и сам барабанщик. Но в силу юношеской резкости суждений, парень именно в своем непосредственном начальнике, не менее, чем в иуде Шеине, видел причину поражения и собственного бесчестия. Сзади же барабанщика тащилось уж совсем странное, даже по меркам того необычного времени, создание. Из кучи самого невероятного тряпья торчал вверх красивый шлем с перьями, а вниз – голые ноги в чулках и куда как неуместных здесь ботинках с пряжками.
– Иван Ульянович, тебе-то чего с единоверными делить? Давно бы уж сдался, не мерз здесь – поинтересовался барабанщик.
– С единоверными?? – с неподдельным гневом поинтересовался голос из кучи тряпья – Знаешь ли ты, Матвей, кто я, и откуда?
– Как не знать? Вы, Иван Ульянович, скотской земли немец, лутор и кальвин.
– Это ты, Матюша, скотской земли немец, ты же калвин, и особенно лютер. А я… Я – скотландец и… и… пресбитерианин! А скотландцы, Матвей, самые честные люди в мире!
Разозленный донельзя Матвей и хотел бы поинтересоваться, кто признал за скотландцами такую честь, но пришла и его пора предстать перед победителями. Вельможи, мимо которых проходил теперь молодой барабанщик, были похожи на ледяные статуи, и на все, происходящее вокруг них, обращались со свойственной ледяным статуям живостью. Тем не менее, сердце Матвея сковало страхом, точнее – неизвестностью: как именно нужно проходить мимо таких важных лиц в подобных обстоятельствах, не уронив своей чести? Мимо него проносились, как во сне, украшенные дорогой сбруей и покрытые инеем морды лошадей, плащи и позолоченные поручи, однако в голову ничего не приходило, и он только уныло и, как ему казалось, униженно ковылял мимо ряда ледяных всадников. Наконец, он подумал, что стоит хотя бы поклониться одному из них, но сделать это так, чтобы тот, ни в коем случае, не воспринял это как знак покорности. Как именно это сделать, Матвей не придумал, а потому просто деревянно кивнул последнему из всадников, и, одновременно, искоса поглядел на него. Артемонов сам тут же почувствовал, что поклон не удался, и куда как лучше было бы обойтись без него, но хуже было другое: всадник, которому он поклонился, попросту спал. Его лошадь переминалась, почувствовав, что никто ей больше не правит, а сам польский вельможа пошатывался и едва держался в седле, слегка моргая закрытыми глазами и раздувая полноватые, смазанные жиром щеки. Позади раздался хриплый, но воинственный вскрик. Матвей поневоле обернулся, и увидел, как Иван Ульянович отдает салют несуществующей шпагой одному из поляков, сопровождая его тем самым гортанным выкриком. Из-за всадника немедленно выскочил холоп в пышной шапке с пером, и принялся хлестать шотландца плеткой, удары которой не достигали цели из-за толстого слоя укрывавшего Ивана тряпья, и только это позволяло тому оставаться на ногах. Иван Ульянович не оставался в долгу, и осыпал поляка шотландской бранью, понять которую, впрочем, мог только он сам. Холоп также одарил Ивана целой россыпью уже более понятных польских выражений, однако, после брезгливого жеста своего хозяина, оставил шотландца и вновь отошел в задний ряд. Браво державшийся под ударами плети Иван Ульянович, стоило им прекратиться, упал на одно колено, не переставая что-то гневно бормотать себе под нос. Матвей тут же вернулся назад, подхватил немца, и вместе они заковыляли дальше, уже не обращая внимания на поляков, да и у них не вызывая большого интереса. Впереди была слегка натоптанная в глубоком снеге дорога, бесконечная белая пустыня, студеный ветер, и уже клонившееся к закату солнце.
***
Поскольку человека пробуждают ото сна не столько нарушающие его обстоятельства, сколько их перемена, Матвей Артемонов крепко спал в санях, несмотря на бьющее в глаза солнце, но проснулся тогда, когда оно начало садиться, и из сияюще-белого стало опять красноватым, хотя и скорее розовым, нежели грозно-бордовым, каким было утром. Сквозь дремоту, он с грустью вспомнил своего друга Ивана Ульяновича, или, как он себя иногда именовал – Жона Ильяма. Вспомнил грустную дорогу их из под Смоленска с ночевками в разрезанных лошадиных тушах и снежных домиках, в которых было на удивление тепло: не хуже даже, чем в тушах, но куда приятнее. Вспомнил и совместный торговый промысел, который одному Богу известно, как удался. Как Иван Ульянович, так и Матвей считали себя представителями воинского сословия, торговать которым отнюдь не пристало. И если Матвей исповедовал такие взгляды еще в умеренном виде, то Жон Ильям, участник не только Смоленской, но и Тридцатилетней войны, был убежден, что, в силу отсутствия текущих военных действий, ничто не может и не должно удерживать его от ежедневного пьянства. Друзья направились в большой и богатый северный город, гнездо иноземного купечества, среди которого было и немало соотечественников Ивана Ульяновича. Они охотно приняли его в свою корпорацию, несмотря на полное, и откровенно высказываемое, отсутствие у Ивана склонности к коммерции. Положение спас Матвей Артемонов, который, после смоленских событий, дал себе зарок не служить, и был, к тому же, от природы деятелен. Под именем Ивана Мерила (такова была фамилия шотландца), он открыл торговое предприятие, пользовавшееся сразу преимуществами дружбы с русскими купцами, и твердой спайкой и неограниченным кредитом обосновавшихся в городе иноземных негоциантов. Уже немало лет назад похоронил Матвей своего друга, не выдержавшего многолетнего испытания почти дармовой выпивкой и закуской, но никогда без грусти не вспоминал его. Изменив своему зароку не служить, Артемонов начинал теперь здорово раскаиваться в этом, так как бестолковое начало сборов к новой войне никак не предвещало ее удачи.
Однако, выглянув из-под вороха шкур, Матвей приободрился: оказалось, что пока он спал, гордые и неприступные стрельцы выстроились в две шеренги, проход между которыми вел к самой проездной башне, и по этому проходу тянулись вереницей все сидевшее в старом монастыре и у его стен городовое дворянство. Чертенок Серафим, вопреки ожиданиям Артемонова, проявил большую расторопность и впряг обеих лошадей в сани, и теперь, усевшись почему-то на матвееву кобылу, уверенно вел их ко входу в башню. Хотя ехали они вверх по склону, Матвею вновь и вновь вспоминалось, как он спускался с вершины холма под Смоленском. Разозлившись, он схватил подвернувшуюся под руку волчью шкуру, и огрел оскаленной мордой по толстому крупу свою серую кобылу, которая с испугу рванула вперед, и чуть не сбросила сидевшего на ней Серафима.
– Эй, князь Коробов, тормози! Чего в санях меня волочешь, как боярыню на богомолье!
Передний двор монастыря, где оказались Матвей с Серафимом, проехав главную башню, не представлял бы собой ничего особенного, если бы не разношерстность собравшегося здесь люда. Огорожен двор был низеньким каменным забором, за которым густо росли невысокие и кустистые монастырские яблони, груши и вишни, сейчас почти утонувшие в снегу. Из дворика вглубь монастыря вели еще одни невысокие ворота с надвратной церковью и несколькими большими образами над въездом. Они были плотно закрыты и охранялись особенно могучими, неподвижными и свирепого вида стрельцами, и только изредка поднималась невысокая, но зубастая решетка ворот, оттуда выходил благообразный высокий дьяк и невнятным, гнусавым голосом читал чью-то фамилию. Оборачивалось это каждый раз одним и тем же: собравшиеся дворяне начинали взволнованно переспрашивать друг друга, не разобрал ли кто слов дьяка, постепенно из услышанных кем-то обрывков складывалось полное имя, и счастливец, обычно испуганно оборачиваясь, отправлялся в зубастую пасть ворот. Глядя на это казалось, что эта пасть бесследно поглотила и отряд рейтар, и поместные сотни, и даже свиту государя, поскольку никаких следов их пребывания нигде не было видно, и вокруг стояла благостная монастырская тишина. В маленьком, на первый взгляд, дворике, поместилось на удивление много ратников и их слуг, и почти столько же нищих, убогих и калек, притом последние чувствовали себя куда вольготнее. Дворяне стояли и сидели на конях разбившись на небольшие кучки по родству или знакомству, и в основном молчали, а если и говорили, то едва слышным шепотом на ухо ближайшим соседям. Никто не запрещал дворянам разговаривать, и все же трудно было это делать под взглядами каменных стрельцов и стоявших такими же, но конными статуями, их голов из важных московских родов. Дворяне, особенно те из них, кто, как Серафим с Артемоновым, ждали смотра за стенами монастыря, с ног валились от усталости, холода и голода, но и не думали этого показывать, хотя внутри каждый ждал, как единственного спасения, когда же косноязычный дьяк позовет их. Одной из причин общей молчаливости было и то, что многие от холода уже не могли толком ворочать языком. Серафимовские сани стрелецкий голова велел оставить за стеной, да еще и обругал Коробова с Артемоновым самоедами, так что согреться товарищам было негде, в санях же осталась и долго поддерживавшая их дух бутыль.
Нищие же и калеки были сыты, довольны и почти веселы. Еще до того, как городовое дворянство было допущено в монастырь, им, от царского имени, был розданы калачи, пироги и другая еда, а нагие и особенно убого одетые, от имени царицы, были пожалованы старыми армяками и шубами. Одежда эта, правда, быстро оказалась в руках более сильных и уважаемых нищих, но и убогие получили взамен свою долю тряпья, и были почти рады. Никто не расходился, так как ожидалось, что царь, по своему обыкновению, будет жаловать и деньгами. Обильная пища придала калекам сил, и они, нестерпимо воняя и пачкая принаряженных дворян своим отрепьем, неустанно бродили и ползали среди служивых не то клянча, не то требуя милостыни. Дворяне недовольно поглядывали на обнаглевших нищих, но не решались слишком уж грубо отгонять почитаемых царем богомольцев, да и сил у них для этого оставалось маловато. К Серафиму с Артемоновым подполз было страшный, как бес, одноногий – полуголый, со рваными ноздрями, весь покрытый рубцами от ударов кнута, и, оскалив редкие черные зубы, начал нагло заглядывать им в глаза, как вдруг что-то заставило калеку испуганно обернуться, и быстро-быстро отскочить в сторону. Причиной его бегства был совсем не такой уж страшный на вид всадник, который неслышно и незаметно подъехал к ним сзади. На первый взгляд, всадник казался человеком небогатым, неприметным, и даже как будто потрепанным. Но так можно было подумать только, не разглядев внимательно ни его лошади, ни оружия и украшений. Ни у кого из собравшихся городовых не было коня, хотя бы близко такой же цены и породы, как не было ни у кого таких перстней, энколпионов и нашивок на кафтане и шапке. Сам кафтан, хоть и не золотной, да и болтавшийся на своем худощавом хозяине почти как мешок, тоже был не из дешевых. Подъехавший всадник казался человеком молодым, или, во всяком случае, не старым, хотя лицо его было покрыто уже довольно глубокими морщинами. Само лицо было узкое, с весьма большим, но прямым носом, и крупными, слегка на выкате, умными и хитроватыми, но водянистыми серыми глазами. Борода и усы были недлинные и жидковатые, однако очень опрятно причесаны, хотя немного топорщились без употребления для укладки должного количества масла. В общем, внешность всадника была приятная, да и выражение лица располагающе-доброжелательное, хотя искренность этой доброжелательности, как показалось Артемонову, не помешало бы хорошенько проверить. Матвей, который от изрядного количества выпитой водки, мороза и усталости не испытывал большой симпатии ни к кому из окружающих, довольно злобно и неприветливо уставился на гостя. Он так и представил себе, как тот (вернее всего, не больше, чем стольник или стряпчий из богатого рода, пятое колесо дворцовой телеги), перед выездом во двор основательно закусил, выпил медовой настойки, а может и ренского вина с приправами, и отправился в приподнятом настроении осматривать, и скорее всего – от безделья, полузамороженных дворовых сидельцев. Но всадник явно решил смягчить мрачность Артемонова своей приветливостью.
– Здравствуйте, судари! Уж не обессудьте, что на холоде вас столько времени держим – и рады бы быстрее отпустить, да спешить нельзя, дело слишком важное. Большая война грядет, иначе бы сам государь царь по городам не ездил войско набирать. На той войне потяжелее, чем здесь будет.
– Неужто как под Смоленском? – брякнул Артемонов. Впрочем, то, что всадник не стал задавать дурацких вопросов, и был не по чину вежлив, Матвею понравилось. Хотя и не стоило сомневаться, что этой вежливостью, как дешевой монетой, он одарял всех, с кем говорил.
В ответ гость довольно долго не отвечал, глядя на Матвея заинтересованным взглядом – таким, что Артемонов решил с ним быть впредь пообходительнее.
– А ты, твоя милость, и под Смоленском бывал?
– Довелось.
– Молодо выглядишь. В чьем же полку?
– Скотландца Фомы Александрова, солдатского строя. А рота Самуила Леонтьева, галанской земли немца. Я, сударь, барабанщиком был, но и пику потаскал.
Всадник задавал вопросы быстро, раньше, чем Матвей успевал ответить на предыдущий. Но Артемонову это было нипочем – он помнил имена немцев ничуть не хуже своего собственного.
Гость долго мочал в ответ, немного поворачиваясь на лошади так, чтобы стал лучше виден висевший у него на боку кинжал. Слаб человек – решил их гость похвастаться, подумал Артемонов. Однако судя по количеству драгоценных камней и тонкости работы, получить такой кинжал можно было только за большие заслуги в крупной войне, ну или уж за особо успешное посольство. В Смоленске? Быть может, хотя и молод, как и сам Матвей, казался всадник для этого.
– Да, боярин, вот и не торопимся теперь, чтобы как под Смоленском не было. Много торопились тогда… – только и сказал всадник, и тут же перевел тему:
– По какому списку служите, судари мои?
Артемонов, стряхивая облепившие его сосульки, немедленно развернулся к Серафиму, чтобы бестолковый чертенок не успел ляпнуть чего лишнего, но Коробов-младший сидел с таким видом, что переживать стоило не за его болтливость, а за него самого. Он, приоткрыв рот и выпучив глаза, уставился с самым дурацким видом на всадника и, кажется, вовсе не собирался ничего говорить. Тогда, скрыв удивление, Артемонов чинно пояснил гостю, что на службу он долго не мог подняться по своей скудости, а также потому, что от их города для ежегодных походов на юг всегда хватало охотников из более состоятельных дворян. Тот вежливо кивнул, и перевел взгляд на Серафима, ожидая и от него ответа. Глаза Коробова еще сильнее полезли на лоб, губы задрожали, но он долго ничего не мог произнести пока, наконец, не повалился к ногам всадника, причитая:
– Твоя княжеская светлость… Окажи милость: определи меня в сотенную службу! Только бы не в рейтары, и не с пищалью служить!
– Это можно, можно… Но какого ты роду, и по какому вы списку служите?
– Коробовы мы, князь, жилецкого списка городовые дворяне. Служба известна наша… Люди достаточные, за конями и оружием не станет. Только бы мне в сотнях служить… Окажи милость, твое боярское высочество, пожалуй, князь!
– Храни вас Бог, государи мои! – сухо попрощался князь, раздраженный причитаниями Серафима, и ускакал в сторону низких ворот.
Артемонов смотрел на Серафима, удивленный внезапной придурковатостью, одолевшей обычно бойкого парня.
– Тебя эдак в скоморохи только возьмут! Ты чего, чертенок, оцепенел? Бояр московских не видал?
– Так ведь это же, Матвей Сергеич, это ведь…
– Ну?
– Боярин это, князь Юрий Алексеевич Долгоруков! Дворецкий и ближний человек.
Артемонов не столько удивился знаменитости князя – видал он всяких князей – сколько осведомленности Серафима, хотя и известно было, что Коробов-старший возил того не раз в Москву.
– Ну вот, а ты перед боярином и князем такого петрушку изобразил! Эх ты, Симка!
Сам же Матвей был в душе доволен, так как выглядел он перед князем, может быть, и простоватым человеком, но хотя бы не перепуганным уездным дуралеем. Нет худо без добра – знал бы, с кем дело имеет, может и дрогнул бы, согнул спину. Слаб человек… Но чего же дальше? Вечер опустился окончательно, приближалась ночь, а в придачу к морозу и ветру начинался постепенно и снегопад. Да еще ведь, чего доброго, определили их из-за симкиной дурости в самый конец списка…
– Матвей Сергеев сын Артемонов и Коробов Гавриилов Серафим! Лошадей тут оставьте – раздался такой зычный голос, что все вздрогнули. Вместо обычного шепелявого дьяка, выходившего из ворот, из узкого окошка надвратной церкви показалась и спряталась чья-то темная борода, но ворота стали быстро открываться. Оба вскочили и поковыляли к ним: Артемонов изо всех сил пытаясь сохранить достоинство, а Серафим чуть ли не на четвереньках, но оба чрезвычайно медленно. К воротам вел каменный ход, такой длинный, что и предположить было нельзя глядя издали, а вблизи самых ворот, за которыми горели факелы, сгущалась почти полная темнота. В этой темноте поднимающиеся зубцы решетки выглядели так хищно, что товарищи, не сговариваясь, переглянулись, прежде чем войти внутрь, и особенно истово перекрестились на висевшие над входом образа. Там, однако, все выглядело куда веселей. При выходе из ворот были во множестве расставлены факелы, так же немало их было и дальше: они освещали и старый собор, и высокие архиерейские палаты, и звонницу, да и почти все строения в глубине монастыря. В лучах света с неба медленно падали крупные снежинки, мягкий свежий снег покрывал и все строения, и внутри обители было так же уютно, как уныло и безрадостно было в ее переднем дворе. Артемонова и Серафима с двух сторон подхватили под руки какие-то придворные невысокого чина, однако одетые куда богаче их самих, и направили в сторону от ворот, внутрь надвратной церкви. Вход в нее охраняли неизменные суровые стрельцы, которые, глядя прямо перед собой и талантливо изображая на лице полное отсутствие всяких чувств, развели в стороны бердыши – точнее говоря, сверкающие золотом и серебром парадные протазаны – и пропустили двоих товарищей. Придворные очень вежливо намекнули им, что головные уборы следует снять, и Артемонов, держа в руках и разглядывая свои видавший виды рейтарский шишак, а заодно и потоптанные сапоги, чувствовал, что выглядит на фоне придворной московской братии немногим лучше надоедливых нищих за стеной.
Клеть, куда вошли Артемонов с Серафимом, была на удивление маленькой, низкой, закопченной – словом, никак не соответствующей ни значению располагавшихся тут личностей, ни размаху события. Главное лицо, впрочем, бросалось в глаза немедленно: за небольшим столом сидел в высокой горлатной шапке и золотном кафтане боярин. То, что это – именно боярин, но никак не окольничий или чин ниже, было бы ясно каждому, кто на него взглянул. И дело было даже не в одежде: в конце концов, дорогие кафтаны и шапки выдавали в нужных случаях и из казны. Само лицо, его выражение, прическа и все манеры сидевшего за столом говорили о его принадлежности к верхушке московской знати. Это было высокое, с длинным крючковатым носом лицо свейского или ливонского немца, однако украшенное широченными славянскими скулами. Русые волосы, усы и борода боярина были с точностью до десятой вершка именно той длины, что пристала в его кругу, и именно так причесанные, а выражение лица было спокойным и доброжелательным. Это было спокойствие человека, слишком уверенного в своем превосходстве над всеми прочими, чтобы испытывать, а тем более – выказывать, чересчур уж сильные чувства. Доброжелательность, впрочем, выглядела искренней. Величественность боярина трагически не соответствовала убогости обстановки, что понимал и он сам, и его подчиненные. Последние старались, как могли, создать ему удобства для работы, но были они все равно такими, что и площадной дьяк бы не позавидовал. Сам же боярин держался с видом, говорившим: "да, я понимаю, в каком хлеву я оказался, но и здесь не уроню древней родовой чести, и этот хлев превращу в богатый терем". Видимо поэтому, он старался быть особенно милостив ко всем. Количество дьяков, писарей, стряпчих и прочей челяди, не достигало и пятой части, полагавшейся для заседания такого знатного боярина, но имеющиеся помощники вельможи, казалось, пытались исправить положение, напустив на себя особенное высокомерие.
Артемонов чувствовал, что принимает постепенно при виде боярина тот же придурковато-восхищенный вид, что был у Серафима при разговоре с Долгоруким, но постарался взять себя в руки. Серафим же, судя по всему, провел внутреннюю работу над собой (возможно, впрочем, что свою незаметную работу делала и выпитая водка), и теперь держался куда увереннее, и даже взволнованно косился на старшего друга: мол, не подведи! Оба в пояс поклонились боярину, а тот слегка кивнул им головой.
– Ваши имена, каких родов будете? – приятным низким голосом спросил он. Артемонов и Серафим представились.
– Знаете ли, для чего проводится смотр? Готовится большая война, на западе – неторопливо продолжил он, не дожидаясь ответа – Это не по крымским вестям поход, государи. Быть войне или нет – неизвестно, но, вернее всего, быть скоро. Для этой войны нужны государю солдаты, рейтары, пушкари. А больше всего – солдатские и рейтарские начальные люди. Не всех же из немцев набирать, на том уже обжигались ("Да и дорого" – прибавил про себя Артемонов). Нужна и поместная конница, нужны и стрельцы, но их, слава Богу, у их царского величества довольно. Милостивые государи! Хотите ли военную науку осваивать, в рейтарах или солдатах служить? Говорите сейчас.
Серафим молча упал на колени.
– Боярин, князь Никита Иванович, помилуй! Повели меня хоть сиповщиком, но в поместные сотни определить. Мы, Коробовы, люди достаточные, за конями и оружием не станет. Служба известна наша… И против крымцев только в последние годы дважды ходили, и под Смоленском мой дядя руки лишился, и при царе боярине Василии Ивановиче…
– Довольно, встань. Чтобы как при царе Василии Ивановиче, да под Смоленском не было, набирает государь немецкого строя полки. Ты понимаешь? Служить в них и честно, и для дела полезно. Если хочешь по городовому списку служить – иди обратно, дойдет и до тебя выбор. Боюсь я, что до всех он дойдет… А теперь нечего тебе на государевом смотре делать.
– Нет, нет, боярин, помилуй, разве же…
– Вот и хорошо. Ты, государь мой, чего скажешь? – обратился Никита Иванович к Артемонову.
– Готов служить и солдатом, и в рейтарах. Солдатом под Смоленском был под началом Фомы Александрова и Самуила Леонтьева, немцев. И к рейтарской службе, думаю, годен: в седле держусь, стрелять из карабина – тоже умею. Саблей и шпагой, с Божьей помощью, не хуже других бьюсь.
Отчеканив это, Матвей слегка поклонился.
– Рад слышать. Ты бы, сударь, и юноше этому объяснил, что не только в поместной коннице можно честь добыть, а бывает, что и рейтары в бою крепче. К смотру готовы?
– Готовы, боярин, только кони наши за оградой, и оружие забрали…
– Об этом не думайте, там все найдется. С Богом!
Тут боярин выразительно посмотрел сначала на Артемонова, а потом на небольшую почти незаметную дверцу в боковой стене. Для убедительности, он повторил это пару раз, пока Матвей и Серафим не начали протискиваться в дверцу, поминутно оглядываясь на Никиту Ивановича – правильно ли они его поняли.
– Никита Иванович, Никита Иванович… Много их нынче, Никит Ивановичей… – бормотал себе под нос Артемонов, пока они с Серафимом протискивались куда-то по длинному, едва в половину человеческого роста, ходу, открывшемуся за маленькой дверцей.
– Боярин и князь Никита Иванович Одоевский! – подсказал ему Коробов – Государев ближайший думный человек.
– Вон оно что… – прокряхтел Артемонов, поднимаясь с пола и отряхивая с ладоней пыль и сажу.
Ход, как оказалось, вел комнатку примерно того же размера, как и та, где заседал боярин Никита Иванович, и довольно уютную. Сводчатый кирпичный потолок освещался несколькими небольшими смоляными факелами, и в комнатке царила приятная полутьма. Прежде, чем что-то толком увидеть, Артемонов и Серафим почувствовали запах теплого, свежего хлеба, соленых огурцов и меда. Оглядевшись, они заметили в середине комнатки несколько невысоких деревянных столиков, на которых в изобилии были разложены на больших блюдах всевозможные закуски: пироги, куски мяса, рыбы, соленья и калачи. Сбоку от столов, на высоких поставцах, стояло несколько кадушек, судя по запаху – с медом и пивом. В клети не было ни души. Артемонов и Серафим некоторое время молча переглядывались, затем одновременно пожали плечами, и шагнули к поставцам. Дальше каждый поступил в силу своего возраста: Серафим начал с неправдоподобной скоростью заталкивать в рот всю снедь, до которой мог дотянуться, а Матвей торопливо налил себе большую кружку красного меда, и начал жадно, проливая чуть ли не треть, глотать благоухающий напиток. Прошло немного времени и, поскольку друзей никто не торопил, дошли руки и у Артемонова до еды, и у Серафима до выпивки. Однако стоило им обняться и завести плясовую, как открылась незаметная до этих пор дверца, и суровый голос велел им прекратить непотребство и выйти во двор. Дворяне, покачиваясь, повиновались суровому голосу.
Картина, которую увидел Матвей выйдя из клети, была до того впечатляющей, что он чуть было не протрезвел. Довольно большую площадь ограничивала с одной стороны паперть старинного собора, с другой – звонница, а еще с одной – палаты, такой высоты и богатства, что и на Москве не сразу найдешь. Все это было привычно Артемонову, однако сегодня все эти строения были убраны самыми яркими и драгоценными материями, мастерски написанными хоругвями и знаменами разных полков, а, кроме того, ярко освещены сотнями факелов. Полотна и знамена изрядно за прошедший день замело снегом и потрепало ветром, и все же они не могли не поражать скромных уездных дворян. Но дело было даже не в них. Конечно же, вся площадь была окружена застывшими в неподвижности стрельцами, еще суровее и неприступнее тех, что видели Матвей с Серафимов раньше, а кроме стрельцов вся она, кроме самой середины, была запружена дворянами и детьми боярскими, которые еще недавно мерзли вместе с Артемоновым и Коробовым за воротами. Но теперь они не сидели со скучающим видом на сугробах или в санях, а стояли такими же изваяниями, что и привычные к этому делу стрельцы. Но самое примечательное зрелище представляло собой здание палат, еще обильнее, чем прочие, украшенное знаменами и хоругвями. Около него стояло и сидело несколько дюжин стряпчих, писцов и дьяков, судя по богатству одежды и заносчивому виду – московского чина. Выше них, подпертый невысокими, красивыми столбцами с каменной резьбой, ярко раскрашенными и позолоченными, виднелся маленький, уютный балкончик, где, по всей видимости, располагались самые главные на смотре персоны. Почти весь балкончик занимал огромный, богато одетый боярин, с властным и слегка хмельным видом осматривавший шевелившуюся на площади чернь. Необычным в наряде боярина был большой и пышный, белоснежный немецкий воротник, который очень мало шел к его остальной одежде. "Голландец" – подумал Матвей – "Тот самый". В этом случае помощь Серафима Артемонову не понадобились: царского тестя, Илью Даниловича Милославского по прозвищу "Голландец" знали решительно все. Боярин Милославский был так велик и солиден, что оставалось лишь удивляться прочности маленького балкончика. Оставшееся на нем небольшое пространство занимали два человека. Один был очень скромно державшийся служилый немец в высоком чине. Он был в горлатной шапке и пышном охабне, из-под которого, однако, виднелась немецкая кираса и такой же, как у боярина, хотя и куда более скромный, белый воротник. Еще один одетый похожим образом немчин стоял внизу под балконцем, в окружении толпы дьяков и стряпчих. Наконец, по правую руку от Милославского, едва заметный, помещался молодой человек, вероятно, монашеского звания, одетый во все черное, с небольшой черной тафьей на голове. У него были довольно пышные черные волосы и борода, а лицо сильно раскраснелось от мороза, хотя и оставалось, в соответствии с его сословием, весьма бледным и строгим. Артемонов подумал, что хотя монахи и оборонили в свое время от ляхов Троицын дом, а все же в таком мирском деле, как военный смотр, им бы участвовать не стоило – но разве понять простому человеку царский замысел? Наконец, в середине площади стоял на деревянных опорах целый ряд пищалей, карабинов, мушкетов, шпаг, сабель, и даже стрелецких бердышей. Неподалеку находились несколько уже весьма сильно порубленных соломенных чучел – не обманул Никита Иванович. Снег посреди площади был до земли вытоптан и грязен.
В то время, когда Матвей с Серафимов вышли во двор, держать экзамен должен был один из немцев, которые, хотя и в небольшом числе, виднелись среди городовых дворян. Услышав свое имя – Филимон Драгон – которое громко и совершенно неправильно прокричал Милославский, затем, потише и правильнее повторил по списку один из дьяков, и, наконец, нужным образом произнес стоявший под балконом немец, сбросил пышную медвежью шкуру и, вместе с денщиком, вышел на середину площади. Под шкурой был полный немецкий костюм с панталонами, широкими штанами вроде юбки, тонкой курткой и еще более внушительным, чем у Ильи Даниловича, белым воротником. Артемонов мысленно выразил уважение немчину, у которого даже крепкий вечерний мороз не отбил охоты к родному платью.
– Хочешь ли служить великому князю и царю, Алексею Михайловичу московскому, против всех его неприятелей? – поинтересовался надменно Милославский, не глядя на нехристя. Чужеземец кивнул и слегка поклонился.
– Знаешь ли науку воинскую, и какой чин имеешь?
Чужеземец замялся, но тут же стоявший внизу около балкона немец перевел ему слова боярина. Говорил немец на английском языке с сильным шотландским выговором – именно на том наречии, которым изъяснялся покойный Иван Ульянович. Поняв, о чем его спрашивают, немчин кивнул головой, и объяснил с тем же выговором, что был он рейтарским и пехотным офицером, а служил последнее время в Польше в чине капитана. Это перевели боярину, и тот сдержанно кивнул.
– Покажи, как умеешь владеть пешего и конного чужеземного строя оружием! – повелительно произнес Милославский.
Услышав перевод, Филимон с большим сомнением покосился на стоявшего внизу немца, и негромко поинтересовался у того, правильно ли он понял боярина, и действительно ли ему следует сейчас показать владение шпагой и пистолетами. Немец грустно кивнул. Драгон тогда раздраженно заявил, что с этим куда лучше справится его денщик, и попросил перевести это боярину. Его собеседник-немец с тем же грустным видом покачал головой – дескать, не стоит, не перечь, и делай, что говорят. Филимон с надеждой поднял глаза к балкону, но стоявший там второй немец также чуть заметно, с понимающим видом, кивнул ему.
Тогда Драгон порывистым шагом подошел к деревянным опорам с оружием, презрительно отбросил в сторону несколько попавшихся ему первыми шпаг и сабель, и, наконец, вытащил одну, ничуть не лучше прочих. С ней он подошел к чучелам и, церемонно поклонившись в сторону балкончика, сделал против одного из чучел, жалко и испуганно глядевшего на него единственным оставшимся глазом, несколько ложных выпадов, после чего уверенно поразил соломенного неприятеля. Артемонов отметил про себя, что, хотя выучка у земляка Ивана Ульяновича была и хороша, однако действовать по-настоящему саблей ему давно не приходилось. Закончив экзекуцию чучела, Филимон вопросительно взглянул на боярина, тот показал, что доволен увиденным, и Драгон, еще раз раскланявшись, удалился со двора вместе с оруженосцем. Все это действо заняло не более трех минут. Если только такую удаль и нужно показать, подумал Артемонов, то несложен эдакий смотр. Чего ради и морозили целый день – порубить чучело он мог и в соседском дворе (сам Матвей не выращивал ягод и у себя на дворе чучел не держал).
– Матвей Сергеев сын Артемонов и Коробов Гавриилов Серафим!
И все же, услышав это, Матвей вздрогнул. Хотя после серафимовой водки и доброго меда в подземелье надвратной церкви, чувство страха и было неведомо Артемонову, все же он ощутил приятное волнение, как перед прыжком в прорубь на Крещение. Уже приготовившись выйти в середину двора, он почувствовал, как Серафим, прижавшись к нему боком, медленно оседает наземь. Матвей с раздражением подумал, что чертов недоросль опять, по своей привычке, валится на колени, чтобы отмолить себя от рейтарской участи, однако оказалось, что бедный юноша, не выдержав всех тягот прошедшего дня, попросту говоря, уснул. Артемонов подхватил его сбоку, однако удержать увесистого Серафима от падения он долго не мог, и тот постепенно сползал вниз. Положение было на редкость глупым, и Бог знает, что оставалось бы делать Матвею, если бы откуда не возьмись не появились два молодца в красных кафтанах, и не оттащили младшего Коробова в сторону. Сделали они это так привычно и уверенно, что трудно было не заподозрить, что подобных случаев было в течение дня немало. Артемонов покачал головой, подумав, что не мытьем, так катаньем, но Серафим своего добился – в рейтарских и солдатских командирах ему в ближайшее время точно не бывать.
Матвей уверенно вышел в круг, церемонно поклонился сначала боярину Илье Даниловичу, а затем и на все четыре стороны. Боярин, понимая, что имеет дело с русским человеком, который все понимает без лишних слов, просто махнул рукой и милостиво кивнул головой, и Артемонов, еще раз поклонившись, решительно выхватил из кучи оружия ржавую, хотя и изящную, старую шпагу. Он сделал несколько простых, хотя и красивых внешне фехтовальных движений, которым учат обычно новичков, а затем принялся со всем жаром рубить несчастные чучела, то уворачиваясь от них, то вновь нападая. Водка ли с медом были тому виной, или сама значимость происходящего вдохновляла Артемонова, но рубил он чучела так, что мало кого оставлял равнодушным. Пожилые дворяне сурово, но довольно переглядывались, видя, что наш-то заезжему немцу не уступает, а молодежь и вовсе с трудом сдерживалась от того, чтобы не выскочить на двор и не расхватать оставшееся оружие. Илья же Данилович вскочил с места и повторял за Матвеем все его рубящие движения, довольно вскрикивая каждый раз, когда Артемонову удавался хороший удар. Трудно было понять, как крохотный балкончик не обваливается под весом разошедшегося боярина. Стоявший рядом немчин со стоическим видом пережидал наплыв чувств Милославского, а вот молодому монашку приходилось тяжелее: при каждом особенно бурном движении Ильи Даниловича он проваливался куда-то, а затем, немного потрепанный, появлялся вновь на балконе. Устав рубить чучела, Артемонов схватил большой пехотный мушкет и, не видя, какую еще выбрать мишень, прицелился в одно из деревьев и немедленно выстрелил. Мушкет оказался заряжен, и пуля, разбрасывая в стороны ошметки коры, оставила большой белый след прямо в середине толстого ствола. Матвей оглянулся по сторонам, требуя пуль и пороха, но Милославский только махнул рукой и крикнул:
– Довольно, боярин, потешил! Бейся и с ляхами также – воеводой будешь!
Артемонов раскланялся и поставил на место мушкет, еще не зная толком, куда ему идти и что делать. Отступивший на время хмель теперь со всей силой ударил ему в голову, и Матвею стоило немалого труда держаться на ногах и следить за происходящим. Его, однако, услужливо взяли под руки двое в красных кафтанах – не те же ли, что уносили со смотра Серафима? – и вскоре он оказался где-то внутри архиерейских палат, в низенькой, но тепло натопленной комнатке, с еще нескольким дворянами, попавшими сюда раньше него.
Оглядев мутным взором дворян и всю комнатку, Артемонов почувствовал, что и с тем, и с другим, что-то неладно. Он долго не мог ясно рассудить, в чем же дело, так как соображал все хуже, и все больше хотел спать. Кое-что, все же, он подметил. Во-первых, дворяне сидели без движения, как чучела, или даже как стремянные стрельцы, на лице их выражался испуг и ожидание чего-то еще более страшного. Они не разговаривали, не шутили и не смеялись, как делали бы любые знакомые, и, тем более, военные люди на их месте. Сама же комната была убрана наподобие монастырской кельи, и притом напоминала жилище не простого чернеца, но скорее пустынника самой святой жизни. В углу висели два старых, почти черных, удивительно простого письма образа, а из стен торчала пара лучин, которых никак не хватало для освещения кельи, так что в ней было почти темно. По сравнению с ярким светом, роскошью полотен и нарядов во дворе монастыря, такая аскетическая обстановка пугала и подавляла. И все же, даже эта мрачность никак не могла объяснить остолбенелого состояния дворян. Матвей, зайдя с улицы, поприветствовал присутствовавших, с большей частью которых он был давно знаком – только двое были, похоже, из соседних городков – попытался было и пошутить, но в ответ получил только кивки головами и косые взгляды. Но у него не было ни сил, ни желания разгадывать эти ребусы, поэтому он перекрестился на образа, грузно повалился на лавку и вскоре заснул. Матвею снились странные, тяжелые сны, в которых он то должен был непременно доставить в главный городской кабак какую-то важную грамоту, но тысяча причин мешала ему попасть туда, да и сам питейный дом превратился в конце концов в огромную, окруженную высоченными стенами крепость. Туда никто не мешал зайти, но теперь Артемонов сам понимал, как это бывает во сне, что идти туда ни в коем случае не нужно. Затем ему снилось, что он идет по широкой улице, занесенной на полсажени снегом, который никто давно не убирал и не чистил, и на которой не было ни одного человеческого следа, а по бокам стояли пустые дома с заколоченными ставнями, распахнутыми воротами, и тоже занесенные наполовину снегом. В конце улицы был храм, и внутри него черноусый дьякон в казачьем наряде и с шашкой на боку странным, низким голосом читал не знакомые Матвею молитвы, смысла которых нельзя было разобрать. Наконец, он расслышал, что дьякон как будто произносит чьи-то имена, как в ектенье: "Алексей Петров сын Свиридов… Мартын Никифоров сын Никифоров… Петр Фролов Демидов…". Страшен был голос дьякона, и страшным казалось, что он произнесет и твое имя. "Матвей Сергеев сын…" – загнусавил было он, но Артемонову сделалось так невыносимо жутко, что он проснулся.
Несколько мгновений после пробуждения Матвей не понимал, где он находится и что с ним, затем он почувствовал ту смесь испуга, растерянности и грусти, которую обычно порождает сон после крепкой выпивки. Придя в себя, он увидел, что в клети появился мрачный, но очень богато наряженный дьяк, и заунывным бесстрастным голосом читает по бумаге имена собравшихся дворян. Услышав свою фамилию, они, один за другим, уходили через низенькую, обитую железом дверцу в соседнюю комнату. Дьяк, наконец, произнес и имя Артемонова – не без раздражения, так как, похоже, называть его приходилось не в первый раз.
Соседняя горница-келья мало чем отличалась от первой, разве что дворяне уже не сидели, а стояли вдоль стен, а вид имели еще более окаменелый. В дальнем углу комнаты, под лучиной, около небольшого изящного столика с лежащей на нем раскрытой книгой, сидел тот самый чернобородый, румяный монашек в тафье, которому так трудно было уместиться на балкончике вместе с Голландцем-Милославским. Монах задумчиво перебирал четки, и смотрел куда-то в сторону, глубоко погрузившись в свои мысли. Вокруг, стараясь не прижиматься слишком к стенкам, но и не приближаться чересчур к иноку, а главное – избегая смотреть на него, теснились дворяне. Это длилось весьма долго, и Артемонов, которому далеко еще не перегоревший хмель придавал решительности, шагнул к монаху со словами "Благослови, отче!". Тот быстрым движением поднялся с места, жестом отстранил Матвея, сказав "Бог благословит!", и обратился негромким голосом уже ко всем:
– Садитесь, судари мои, садитесь. Разговор долгий будет, так пусть кровь к голове прильет а не к ногам.
Ему несколько раз пришлось повторить свою просьбу, и дворяне наконец нехотя и как будто с трудом опустились на стоявшие вдоль стен скамьи. Артемонова все происходящее не на шутку удивляло: почему не последние в городе люди так робеют перед простым монашком, почему он сам так повелительно к ним обращается, и какой, наконец, долгий разговор собирается он вести, не сомневаясь, что будет внимательно выслушан. Впрочем, время было странное, поговаривали, что государь в последнее время стал большим приверженцем церковного благочестия, и главные люди в его дворце были уже не воеводы да именитые бояре, а попы и книжники. Поэтому и не стоило сильно удивляться тому, что на воинский смотр был прислан и какой-то приближенный к великому князю монах-книгочей. Воеводы, Милославский с Долгоруким и прочие, отвечали за военную сторону дела, подумал Артмонов, а теперь достойный инок будет готовить их к службе пастырским наставлением, да заодно выведывать, что у них на душе – уж не без этого. Было все равно неясно, отчего так робеют прошедшие не один поход дворяне, но дело, по всему видно, было в неистребимой уездной привычке пугаться каждого, кто хоть ночные горшки на Москве из царского дворца выносит.
– Милостивые государи! Дело, для которого вас на смотре отобрали – необычное. Не всем оно понравится, да и не каждому подойдет. Но вы, коли оказались здесь, то должны быть готовы… Я знаю, вы будете воевать и служить верно, все ваши послужные списки я видел, и прочесть успел внимательно. Но речь не просто о войне – готовиться надо к учению. Не просто саблями махать, а над книгами сидеть – вот что придется делать, государи мои. И еще другое ждет вас: попадете вы в подмастерья к немцам всех земель, и придется вам их, нехристей, слушаться, и как вы своими холопами погоняете, так и они будут вами ведать. Что делать, судари мои, по-другому нельзя!
Начинал говорить инок тихо и медленно, как бы нехотя. Он как будто повторял сказанное уже не раз, стараясь подобрать слова, которые точно достигли бы разума его слушателей, сам сомневаясь и не веря, что говорит достаточно убедительно. Но постепенно монах оживлялся, и теперь, когда он, судя по всему, подошел к особенно задевавшей его теме, голос его возвысился, щеки, и без того румяные, разгорелись, и он стал быстро прохаживаться по кельи мимо оцепеневших пуще прежнего дворян.
– Не думайте, что я только о том и мечтал, как бы лучших наших ратников отдать в рабство немцам. Нет и еще раз нет, государи: каждый день молю Спасителя, чтобы снял эту тяжесть с души моей. Но не лукавого тешить хочу, а православие защитить – и за это, молю, проститься мне этот невольный грех. Потому как без этой кабалы немецкой нам не победить. А если разобьют нас, то пораженье это вдвойне на меня ляжет: одно дело – когда чего не могли, а когда могли добро сделать, а не сделали – тому прощения нет. И что же, скажите мне, лучше? Хоть и с немецкой помощью, но победить, и тысячи православных душ из рабства вызволить, или старым обычаем проиграть, и земли христианские еще на века в неволе оставить? А то ведь и новые земли латинам отдать – не так давно было, и от самого Владимира ляхов с великими трудами прогоняли. Поэтому не возьмите вы в бесчестье, государи мои, что не старой честной сотенной службы от вас ждут, а зовут учиться у немцев, и немецким строем биться. Только для торжества православия хочу от вас этого, ваши грехи на себя принимаю, и каждый день молюсь, чтобы простил меня Бог!
Артемонов расчувствовался от горячей речи монаха, и все же никак не мог взять в толк, почему же этот инок так погружен в дела мирские, так близко к сердцу принимает все военные заботы, да еще и считает себя за них виновником и отмаливает их. Монах, между тем, перешел к более приземленным материям, и начал многословно и с большим увлечением объяснять преимущества полков немецкого строя перед сотенными. Познания его в этой области поистине вызывали удивление, особенно принимая во внимание его сан. Иногда, правда, инок чересчур погружался в мелкие вопросы, которые, может быть, и не стоило теперь обсуждать: сколько кож идет на пошив седел рейтарской роты, дорого ли продаются в ливонских городах старые голландские и немецкие карабины, и даже какое дерево лучше употреблять для изготовления пехотных пик. Рассказывая, он все время с некоторой надеждой посматривал на дворян, вероятно, ожидая от них отклика и сочувствия, а иногда даже обращался к ним с вопросами, на которые, правда, тут же сам принимался подробно отвечать. Но в конце концов истуканский вид собеседников начал вызывать у монаха досаду, а затем и разочарование: он уже почти умоляюще глядел на них, но тщетно – дворяне молчали, а большинство из них еще и уставились остекленевшими глазами кто в пол, кто в потолок. Речь инока снова стала терять воодушевление, он говорил все тише и неохотнее, а обращался все больше к одному Матвею, который хоть и сидел тоже молча, но смотрел и слушал с интересом, а иногда кивал головой. Артемонов все больше испытывал сочувствие к этому монашку, которого зачем-то отправили заниматься несвойственным ему делом, а он в это дело вник куда как лучше любого воеводы, испытывал он и раздражение против своих товарищей по городовому дворянству, которые как воды в рот набрали, да сидят чучела – чучелами. Матвей знал, что многие из них далеко не глупые люди, опытные и знающие в военном деле, и тем недостойнее было для них так поддаваться холуйству при виде, может быть, и приближенного к царскому двору, но всего лишь монаха. Артемонов решил постоять за честь своей корпорации, а заодно и поддержать ученого инока, и, выбрав минуту, когда тот начал рассуждать о вопросах тактики, заявил:
– Отче, оно, конечно, построение и расположение рот важно, но успех дела только две вещи решают. Первое, хватит ли стойкости рейтарскому строю, чтобы противника близко подпустить, и вовремя залп сделать. Чтобы вовремя – это от офицера зависит, и таких немного найдешь, кто умеет, даже и среди немцев. А вот чтобы до того времени устоять, не испугаться – это уже от самих ратников зависит. Перетрусят, начнет кто-нибудь суматоху – и сотня немцев строй не удержит. Ну а второе, это чтобы не боялись рейтары охвата с флангов, а это посложнее, чем когда противник фронтом идет. Бывает, пара-другая казаков или татар загоном прискачет, а вся шквадрона так перепугается, что только в соседнем уезде ее ищи. Так что мало будет пахотных мужиков в шлемы с козырьками нарядить и карабины им раздать. Под барабан ладно скакать и по команде ружья поднимать они научатся, а вот стойкости и разума военного не сразу наберутся, да и немногие. Так что вся эта рейтарская затея – твоя правда, батюшка – только тогда и удастся, если получится сотенных побольше в рейтары перевести. А для этого надо бы, чтобы видные люди, бояре и окольничие, те новые полки вели, а дети их в тех бы полках служили. А то, помню я, под Смоленском выше жильца или стряпчего в рейтарском полку никого и не увидишь. Срамота: чуть ли не служки монастырские знамена полковые носили. От такого воинства стойкости не жди, а значит, как ты его шахматным порядком не строй, будет одно бегство и казне убыток – а все те карабины и шлемы литовцы, как грибы, без боя с поля соберут.
Монах был поражен. Сначала он, казалось, просто не поверил, увидев, как Артемонов поднимается со своего места, и начинает говорить, а затем выражение лица инока менялось быстро от удивленного до умиленного, и, наконец, почти влюбленного. Когда Матвей закончил, тот еще помолчал несколько секунд, продолжая глядеть на Артемонова, а потом, повернувшись вполоборота, произнес с мягким укором:
– Вы, сударь мой, совершенно забываете про взаимодействие конницы с пехотой!
Матвей тяжело открыл глаза и уставился в потолок. Потолок был серый, и такой же серый тусклый свет освещал комнату из затянутого бычьим пузырем окошка. Спать Артемонову не хотелось, но еще меньше хотелось подниматься, тем более что в комнатушке, где он спал, было немногим теплее, чем на улице. Голова была мутная, а тело – слабое, как бывает, если выпить вечером изрядно, но недостаточно для сильного и болезненного похмелья. Даже чувство голода, в последние дни неотступно преследовавшее Матвея, куда-то исчезло, и хотелось только лежать, пока есть возможность, и не двигаться. С потолка свисали метелки сушеных растений, обильно покрытых паутиной, не то лекарственных, не то для готовки, а по стенам развешана была разная хозяйственная утварь, нисколько не нужная двум одичавшим холостякам. Видно было, что висят и пылятся нехитрые кухонные приборы здесь уже давно, напоминая о давно оставленном и позабытом в этой избе семейном быте. Пахло в комнатке как на улице: талым снегом, дегтем и конским навозом. Лежать дальше, однако, не имело ни малейшего смысла: час от часу становилось бы все холоднее, голоднее и тоскливее на душе. А потому Артемонов решил, пока что не поднимаясь, завести обычную утреннюю игру:
– Архип! Печь затопил уже, или как? Архип! Завтрак-то готов?
Ответом было полнейшее, глухое молчание.
– Архип! Вставай, воевода приехал!
На этот раз с нижних полатей раздалось бормотанье, скорее тоном, чем понятными словами выражавшее: "Ты, мол, Матвей, чего бы нового придумал". Вскоре после этого послышался негромкий храп. Пришло время самых сильных доводов.
– Архип! Чего тебе, грешная душа, немцы-то сегодня снились?
Услышав это, собеседник Артемонова немедленно начал громко ворочаться, постанывать, бормотать что-то неразборчивое, и, наконец, раздался звук удара ног об пол, означавший, что Архип не только проснулся, но и готов был подняться с лавки. Матвей довольно кивнул, радуясь каждый день удававшейся хитрости.
– И плохой же ты человек, Матвей! Хоть бы один день пожалел. Да вы, видать, вы там у себя, и жалость, и совесть, аглицким немцам по дешевке продали. Ну, сколько можно меня мучить? И так ночей не сплю, а тут… Тьфу…
Артемонов видел сверху, как Архип с трудом поднялся, побрел к образам, и несколько минут на коленях молился, вряд ли понимая сквозь полусон слова произносимых молитв. Потом, неспособный по деревенской привычке оставаться без дела, Архип начал хлопотать по хозяйству, растапливая печь и ставя что-то на стол.
– А что же они, поганцы, сегодня творили? – поинтересовался осторожно Матвей.
Архип уже был больше расположен к общению и, тяжело вздохнув, отвечал:
– Да Бог меня миловал, Матвей, это запоминать – иначе давно бы уже ума решился. А то, был бы грамотный, записывал бы их беснование. Да вот только, боюсь, за это бы меня праведные христиане и сожгли…
– А что же, чулки бабьи нынче не надевали?
– Да тьфу на тебя!..
Архип Хитров был, как и Матвей, сыном боярским, только происходил не с севера, а с южной украины: то ли из Венева, то ли из Ливен – Артемонов никак не мог запомнить. С фамилией Архипу не повезло дважды. Во-первых, вопреки ей, он был не только не хитер, но и до крайности простодушен. Во-вторых, он оказывался однофамильцем знаменитым Хитрово, не будучи при этом с ними связан и отдаленным родством, и это всю жизнь Архипу нисколько не помогало, наоборот – почти каждый день доставляло разные неприятности. Уже больше недели жили они вдвоем в давно заброшенной избе, которая, смотря как считать, располагалась то ли за пределами Москвы, то ли на самой крайней ее окраине. Хотя даже от земляных валов столицы избу отделяла почти верста, но на то и Москва, чтобы все в ней было странно: несмотря на расстояние, слобода, где стояла изба, считалась вроде бы московской. Матвея, после приснопамятного вечера в монастыре, который, впрочем, он помнил очень мало, вызвал к себе городской воевода, отругал примерно, но все же тростью не бил, и за бороду, по своему обыкновению, не таскал. От этого его удерживал отчасти буйный матвеев нрав, известный всему городу, отчасти же переданное ему постановление отправить дворянина Артемонова в Москву за казенный счет и без всякого промедления. Воевода поморщился от того, что боярского сына в прямой дворцовой грамоте произвели в дворяне, хотя, как всем было известно, Матвей промышлял торговлей, а, следовательно, и в боярские дети плохо годился. Мало этого: он один из всех служилых людей города удостоился такой чести. Других же представителей городовой знати просто расписали, помимо их желания, кого в рейтары, а кого – в солдатские офицеры. Урон городовой чести был явный, и о том давно уже в банях и гридницах всего уезда ломались копья. Тем не менее, Артемонов был отправлен в столицу со всеми возможными почестями, и даже, вопреки собственному желанию, вынужден был ехать в санях, а не верхом. Судьба Архипа Хитрова была попроще: в их едва поднявшемся из степной пыли городишке никто не видел в рейтарской и солдатской службе порухи своей чести, напротив – каждый мечтал попасть в новые полки, которые, как понимал каждый не совсем глупый человек, были зачем-то нужны государю, а, кроме того, прекрасно оплачивались из казны. И потому, когда в городе присланные из Москвы дьяки и невысокого чина воеводы стали набирать в полки немецкого строя, Архип записался туда одним из первых. К его огорчению, рейтарского снаряжения и жалования ему сразу не выдали, а вместо этого предписали за свой счет ехать за ними в Белокаменную. Но самая страшная весть ждала Архипа впереди: оказалось, что рейтарских и солдатских офицеров православной веры не хватало, и потому не только строй, но и все начальство, от капитанов и выше, было в новых полках немецким. Такими разными путями, но оказались приятели в одной и той же давно покинутой избушке.
– Ну что ж, собирай, хозяин, на стол!
– Было бы чего собирать… В кладовке вон мышь повесилась. Да ты слезай, Матвей, чего спину греешь? Вас, городских, с полатей до полудня не выгонишь.
– Это кто это городской? А было бы, для чего вылезать… Опять, что ли, бурду ерофееву хлестать?
Архип на этот вопрос промолчал – видимо, попал он ему в самую болезненную точку.
– А все слезай! К дьяку пойдем – уклончиво ответил он.
Прошло еще немного времени, и уже оба товарища сидели за грубо сбитым из огромных сучковатых поленьев и досок столом. В слободе неподалеку жили и работали с пару сотен самых лучших на Москве плотников, но именно для их избы нашелся когда-то мастер, сколотивший это чудище. Где он в большом городе отыскал такого размера и грубости куски древесины – тоже было нелегко догадаться. Видно, сделали этот стол еще в старые, богатырские времена. С другой стороны смотрела на них черной пастью пустая жаровня печи, из которой торчали покрытые сажей рукояти сковород и бока горшков. Печь была хоть и старая, но вполне годная, однако ни дров в достаточном для готовки количестве, ни, тем более, подходящих съестных припасов у Архипа с Матвеем не водилось. На столе лежала четверть каравая хлеба и стояла глиняная бутыль с обмотанным веревкой горлышком – та самая ерофеева бурда. Такое угощение никак не могло насытить двух крупных, хотя и похудевших за последнее время мужчин. Они долго и тоскливо смотрели на краюху, а потом разрезали ее пополам, и принялись каждый за свою часть в соответствии со своим характером и привычками. Архип отщипывал крохотные кусочки, а затем долго их пережевывал. Матвей, хотя и поглядывал презрительно на такую воробьиную трапезу, однако поначалу старался следовать той же тактике. Это недолго у него получалось, и он, наконец, махнув рукой и выругавшись, прикончил краюху в один присест. Не многим дольше продержался и Архип.
– Оно, Матвей, подождать надо: когда хлебушек в животе уляжется, тогда и есть перехочется – бормотал Хитров, успокаивая то ли Матвея, то ли самого себя. Артмонов только презрительно сощурился и начал вертеть в руках глиняную бутыль.
– Да рано, Матвей… Опять же, и в приказ идти – куда ж пьяными то? А оно ведь без закуски…
– А не будем!
– Нет, ну оно можно. Это с утра не след, а теперь какое уж утро-то. Опять-таки, ежели мы, в приказ не дойдя, замерзнем – кому от того выгода? Да и идти веселее, все же пять верст…
Не любивший лишних разговоров Матвей удовлетворенно кивнул головой, и тут же решительно приложился к бутылке, а немного спустя, вздохнув и пожав плечами, то же сделал и Архип.
– Да, а хороший мужик все же Ерофей Панкратович… – с просветлевшим лицом сказал Хитров.
– Да уж, душа-человек… – согласился Матвей – А пойдем-ка ворота отпирать, пора.
Такой неожиданный переход мысли Артемонова от достоинств Ерофея Панкратовича к воротам был вызван тем, что именно от Ерофея и его друзей-плотников были вынуждены два ратника накануне вечером, сильно торопясь, запирать на все засовы ворота, да еще и подпирать их всеми нашедшимися во дворе чурбанами и кольями. Началось знакомство с Ерофеем, впрочем, совсем по-доброму. Узнав, что в давно покинутой избе неподалеку от слободы кто-то поселился, ее жители немедленно направили к новым соседям посольство – задолго до того, как те сами и подумать успели куда либо выйти из избы. Увидев приближающуюся ватагу дюжих мужиков, Архип и Матвей обеспокоились, однако увидев на лицах пришедших самые добродушные улыбки, а в руках у них – мешки со всевозможной едой и, разумеется, выпивкой, служивые по-настоящему обрадовались. Само собой разумеется, из казны им полагалось содержание, как денежное, так и натуральное, и вовсе неплохое, полагалось даже и сукно для пошива кафтанов, однако получать все это им надлежало в Иноземском приказе, который мало того, что располагался во многих верстах от их жилища, но еще и оказался самым негостеприимным по отношению к провинциальным дворянам местом. Для того чтобы попасть в приказную избу, приятелям пришлось стоять много часов на морозе в очереди, а когда они, обрадованные, оказались все же внутри, то единственной радостью было лишь то, что удалось немного согреться. Важные и надутые дьяки, конечно, не отрицали того, что, согласно царскому приказу, боярским детям Артемонову и Хитрову полагается столько-то гривенных в день, также, как и съестные припасы по внушительному списку. Однако, полагалось им это как рейтарского строя ратным людям, в каковые ни один, ни другой не были до сих пор зачислены. Когда же, как, и при каких обстоятельствах произойдет верстание, никто в приказе не знал, и тем более не сообщал Архипу с Матвеем. Выделять же казенное содержание не пойми кому, с чем и Артемонов с Хитровым не могли не согласиться, было не только странно, но и граничило с преступлением. Подавленные этой неумолимой логикой, приятели поплелись в ту самую избу, в которую, к их большому облегчению, дьяки их все же определили и, хоть и с великим трудом, но к вечеру ее отыскали. Впрочем, обоих до сих пор не оставляли сомнения: точно ли в нужную избу они поселились. Что касается пропитания, то его теперь предстояло добывать самостоятельно. Матвей, хоть и не был беден, но, зная о московских и подмосковных нравах, не стал брать с собой много денег, и теперь с раздражением подумывал о том, что теперь хоть обратно домой скачи, чтобы с голоду не помереть. Архип же, потративший на дорогу и сборы в столицу последние свои сбережения, и вовсе находился в самом бедственном положении. А потому приходу плотников они обрадовались, как дару небес. Поотнекивавшись для приличия, Архип с Матвеем накинулись на калачи и пироги, а пуще того – на мед и столовое вино, которого гости принесли, пожалуй, даже слишком много. Вечер прошел в самом теплом общении и без всяких излишеств, а оставшейся едой служивые пробавлялись еще несколько дней. И в следующий раз, когда вдалеке показались приближающиеся со стороны слободы фигуры, Артемонов с Хитровым вышли со двора, и стали радостно махать руками и приветствовать дорогих гостей. Но те ответили взмахами руками и выкриками, которые не оставляли сомнений: настроены плотники в этот раз куда как мрачнее прошлого. Еще хуже было то, что в руках гостей в этот раз блистала сталь. Пока Архип смотрел на это с приоткрытым ртом, Артемонов все понял, втолкнул Хитрова во двор и принялся как можно плотнее запирать ворота. И не зря: минуту спустя их уже сотрясали удары топоров, а нетрезвые голоса бранили неудачливых рейтар отборной старомосковской бранью. Каких только обвинений не выдвигалось против них: мало того, что оба друга, по мнению плотников, продались безбожным немцам, изменили христианской вере, и стали папежниками, луторами, кальвинами, но еще и продали Русь и, не успев выйти в поход, уже до малейших подробностей продумали замысел выгодной сдачи ляхам. Особенно обидны были упреки о безобразиях по женской части, поскольку ни одной женщины, к некоторому своему сожалению, Артемонов с Хитровым не видывали не только в слободе, но и гораздо дольше этого. Когда же плотники дошли до перечисления пороков матвеевой и архиповой родни, Артемонов, которому дворянская честь не позволяла подобное сносить, забрался на чердак и оттуда дал по буянам холостой залп из карабина. Пришельцы поделились на две части: одни были готовы погибнуть, но не позволить свершиться в их слободе поруганию христовой веры, другие же благоразумно решили отступить, дабы не губить напрасно силы в неравном бою. В общем, осыпав своих врагов самыми изощренными проклятиями, плотники стали медленно отступать в сторону слободы. Когда они отошли на безопасное расстояние, из под крыльца избы выскочил Мамайка – удивительно толстая и мохнатая псина, доставшаяся рейтарам вместе с избой – и начал неистово лаять на нарушителей спокойствия, не выходя, впрочем, за пределы крепко запертого двора. Мамайка брехал тем громче, чем дальше уходили плотники, и никак не мог уняться, из-за чего, впридачу ко всем бедам Артемонова и Хитрова, они в эту ночь не смогли и толком выспаться.
Теперь же, прикончив ерофеевы припасы, у служивых и выбора другого не было, как идти в Кремль.
Друзья, открыв ворота и переглянувшись, исчезли ненадолго в избе, а через четверть часа вышли во двор уже неузнаваемо опрятно одетыми и причесанными. Оружие, до блеска вычищенное, было также при них. Провожаемые грустными взглядами Мамайки, который так и остался сидеть у ворот виляя хвостом, Артемонов с Хитровым пошли по замерзшей тележной колее в сторону блиставших вдалеке кремлевских башен.
Мало что могло ободрить вышедших на улицу приятелей. На дворе стояла самая настоящая московская мартовская погода, которая, кажется, только в Москве и бывает. Во всяком случае, ни Матвей, ни Архип не могли припомнить в своих городах того же. Было вовсе не холодно, но все же порывистый, сырой и одновременно морозный ветер прохватывал до самых костей. Все вокруг было серым, менялись лишь оттенки этого цвета: от светло-серого снега до темно-серых, почти черных, стен изб или земли под ногами. Падавший в декабре и январе снег теперь осел, скорчился и обледенел, а с дороги и вовсе сошел, изредка заходя на нее грязными, изъеденными солнцем полосами. На дороге размешанная грязь кое-где сменялась наплывами полурастаявшего льда или замерзшими лужами. По этой-то дороге и предстояло Матвею с Архипом идти еще верст пять, а пока – с версту до слободы. Оба, привыкши ездить на лошадях, вздохнули с одинаковыми чувствами, но делать было нечего. Артемонова привезли в столицу в возке, а архипов конь, по неведомым причинам, давно уже стоял в казенных конюшнях, и он каждый день перед сном молился, чтобы увидеть его вновь.
Через четверть часа друзья дошли до слободы, в которой ничего сейчас не напоминало о вчерашнем безудержном веселье. Все жители были уже много часов на ногах и за работой, из дворов раздавались звуки пил, стук молотков и деловитые окрики. По улице бегом бегали взад и вперед женщины и детишки разного возраста – кто с ведрами, кто с кувшинами, а кто и с какими-то жердями и досками. Лица у них были такими серьезными, что чувствовалось – промедление в их деле смерти подобно. На служивых решительно никто не обращал внимания, разве что бабенки помоложе кидали на них иной раз благосклонные взгляды. Уже на выходе из слободы, из двора вышел мужик, которого Матвей с Архипом сразу не узнали, но который при более пристальном рассмотрении оказался никем иным, как Ерофеем. Он ничем был не похож на себя вчерашнего: лицо Ерофея раскраснелось от работы на воздухе, а выражение его было одновременно задумчивым, сосредоточенным и радостным, как у человека, только что справившегося с важным и сложным делом, но понимающего, что предстоит еще потрудится. Увидев Матвея с Архипом, смущенно переглядывавшихся между собой, Ерофей расплылся в радостной, почти детской улыбке.
– Бог в помощь, бояре! Ох, и хороши! Хоть сейчас к царю на смотр. Ну да не обижайтесь, государи: ни минутки нет времени свободного, а то бы посидели, посудачили. В добрый путь! Бог даст, еще свидимся!
Прежде, чем служивые успели что-либо ответить, Ерофей крепко обнял каждого из них и снова исчез во дворе. Артемонов с Хитровым слегка поклонились в сторону двора, и пошли дальше все по той же грязной полузамерзшей дороге. Шли они долго без происшествий, не считая того, что колея становилась все глубже, а на дне ее стояли большие, покрытые льдом лужи, в которые Архип поминутно проваливался, промокая сам и обдавая грязными брызгами Матвея, после чего принимался каждый раз на чем свет стоит костерить московское дорожное неустройство. Артемонов, в конце концов, тоже обозлился на бестолковость приятеля, и за шиворот вытащил его на обочину, пообещав надавать ножнами по мягкому месту, если тот еще раз провалится в лужу. Архип также вспылил, заявил, что он, дескать, потомственный дворянин, а не матвеев холоп, и что Матвей руки распускал бы поменьше. Ссору прервало появление большой своры дворняг, которые, громко лая на все лады, увязались за друзьями, и никак не хотели отставать. Артемонов уже подумывал пальнуть по псинам из пистолета, но тут мимо, загоняя лошадь, промчался в сторону Москвы гонец, и свора припустила за ним, радуясь случаю посоревноваться в скорости с тонконогим скакуном. Помимо гонца, мимо друзей проехала, пожалуй, еще лишь пара телег, и вскоре они подошли к невысокому, сколоченному из толстых темных бревен и стоявшему в проеме совсем невысокого, оплывшего вала зданию заставы. Дежурили на заставе даже не стрельцы, а какие-то местные посадские ярыжки, которые, завидев дворян при оружии, без слов пропустили их, чуть ли не отдав честь. Сам посад мало чем отличался от той слободы, где жили Матвей с Архипом, разве что походил он не на простую деревню, как слобода, а, пожалуй, на большое торговое село. Здесь была пара каменных церквей, а мостовые, хоть и не везде, были, на городской манер, крыты бревнами. Там же, где бревен не было, царила самая непролазная грязь, да и вообще – несмотря на близость к Кремлю, посад сильно уступал плотницкой слободе в отношении чистоты и опрятности. Избы и заборы многие покосились, дворы были завалены всяким мусором, а навоз и содержимое выгребных ям вываливались, без лишних церемоний, прямо на улицу. Но главное, здесь совсем не чувствовалось того делового духа и собранности, которые так бросались в глаза в слободе. Нередко можно было увидеть сидевших на крыльце без всякого дела мужиков, баб и даже детей постарше, многие из которых, несмотря на раннее время, были уже изрядно выпивши. На Матвея с Архипом они смотрели с не очень добрым любопытством, а иногда и отпускали им вслед шуточки, впрочем, убедившись, что служивые отошли на достаточное расстояние, чтобы их не услышать. На входе в Царев город их должна была ожидать более серьезная застава, однако она, как и большая часть лежавшей за ней весьма богатой еще недавно слободы, была уничтожена год назад пожаром. Большую часть обгоревших бревен и прочих завалов успели уже разобрать, однако отстроилась слобода пока мало, и вокруг виднелись только почерневшие от пламени остовы печей с трубами, да вдалеке стены таких же закопченных церквей и их провалившиеся от пламени купола. Среди этого пожарища кое-где были свалены кучи свежих бревен, около которых, почесывая в затылке, обсуждали что-то степенные бородатые мужики. Архип помалкивал, но удивленно поглядывал на Матвея, жившего когда-то в Москве: это, мол, она и есть – Белокаменная? Так Хитров делал всегда, проходя это место, хотя и побывал тут уже не раз.
Между тем, совсем неподалеку уже виднелись весело раскрашенные церкви Китай-города, да и сам Василий Блаженный, высокие терема усадеб, а за ними – высоченная кремлевская стена. Над стеной поднимались белые громады главных соборов и колокольни Ивана Великого, а за ними, поднимаясь по холму, многочисленные главки других церквей, в беспорядке громоздящиеся друг на друга каменные и деревянные палаты, отделяемые иногда друг от друга темными пятнами садов. Тут Архип, отродясь не видавший у себя, то ли в Веневе, то ли в Ливнах, ничего подобного, приободрился, и стал даже подкручивать усы и оглаживать бороду, что тоже входило в его привычки при путешествии по Москве. Толстенную китайгородскую стену, увенчанную такой же непомерно толстой и тяжелой башней, Артемонов с Хитровым преодолели без затруднений, поскольку Китай-город всегда был рад гостям – покупателям его разнообразных товаров, однако вскоре вынуждены были плотно прижаться спина к спине, чтобы не потерять друг друга и свои последние скудные пожитки в этом Вавилоне. Лавочники, купцы, нищие, воры, попрошайки, сбитенщики и калачники, стрельцы, да и всех чинов московские люди окружили друзей такой плотной толпой, что, похоже было, что не они сами идут, а их несет каким-то потоком, и совсем не точно, что в нужную им сторону. Прекрасные, нарядно украшенные церкви и богатые палаты с каменными наличниками и блестящими медью крышами стояли здесь, казалось, для того, чтобы отвлечь внимание прохожего и сделать его легкой добычей наглых, почти не скрывающих своего ремесла воришек. Мало того, и церкви, и палаты, таили в себе дополнительные опасности. У папертей церквей, к и без того многочисленным нищим прибавлялись калеки, один вид и запах которых мог обратить в бегство неподготовленного путешественника. Калеки мало чего боялись и стеснялись, и удачлив был тот, кто проходил мимо церкви во время окончания службы, когда все убогие собирались на паперти в ожидании милостыни, и оставляли ненадолго в покое уличный люд. Усадебной же напастью были наглые, откормленные холопы, псари, кучера и прочая дворня, для которой любимым развлечением было столкнуть в грязь или огреть кнутом прохожего, даже и дворянского происхождения. Наконец, поминутно по узеньким улочкам и проходам проносились гонцы или сани знатных бояр, и большой неудачей было не успеть вовремя от них увернуться. И все же запах пирогов, меда и сбитня, нарядные фасады церквей и усадеб, яркие кафтаны стрельцов, громкие крики лавочных зазывал – все это разливало в китайгородском воздухе дух веселья, который, против воли, затягивал.
– Матвей, а у меня вроде полушка завалялась.
– И что же?
– Ну как… Может, сбитня?
– И не думай. В прошлый раз, сам помнишь…
Грустно потупившийся Архип согласно кивал головой.
Долго ли, коротко ли, но друзья, наконец, оказались на площади перед Василием Блаженным, Лобным местом и мостом к Спасской башне, где, по близости этого места к Кремлю, порядка было побольше, нежели в других частях Китай-города. Даже лавки, чистые и чинные, стояли здесь, судя по всему, не для торговли, а больше для вида и украшения. Поддерживать порядок должны были стрельцы, стоявшие тем гуще, чем ближе к мосту через ров, соединявший Москву-реку с Неглинкой. К этому мосту и подошли, с некоторым внутренним волнением, Архип с Матвеем. Стрельцы здесь были не чета неподвижным стремянным изваяниям, которых видел не так давно Матвей у себя в городе. Они оценивающе, но в общем добродушно оглядывали приятелей, а при случае готовы были перекинуться парой слов с ними, например, пожелать, чтобы приказное племя их не со всеми потрохами съело, чего-нибудь бы да оставило, или чтобы волочили их не долго, никак не больше двух лет. Услышав от одного из стрельцов шутливое замечание «А не немцам ли идете продаваться?», Хитров скривился как от сильной зубной боли, а Артемонов отвечал, что за них, пожалуй, немцы много не дадут, однако внутри подивился проницательности стрельца. Наверно, что-то выдавало в них все же будущих рейтар, и много повидавшие кремлевские стражи легко могли это заметить. Но впереди, у самых ворот башни, их ждало куда как менее приятный разговор со стрельцами.
– Нет, судари, пропустить никак не могу – заключил благообразный, седоватый начальник караула, глядя на потрепанные бумаги Матвея и Архипа.
– Отчего же?
– Ну… Ведь тут какое дело. Не велено сегодня больше пускать, разве кто в приказы идет.
– Да ну, а ведь мы как раз в приказы!
Стрелец погрузился в задумчивое молчание, и стал с преувеличенным интересом разглядывать перила моста и ближайшие лавки, которые он, по скромным подсчетам, видел не менее трех тысяч раз.