«Я ни о чем другом не помышляю, как только день и ночь работать… Какое несчастье может сравниться с утраченным временем».
В воскресенье утром Машков поехал к Павлу. Окуневы жили на улице Горького рядом с Моссоветом, занимали отдельную квартиру. Самая большая комната с окном, выходящим на Советскую площадь, была мастерской Павла. В последние три месяца в ней господствовал дух Маяковского. Гипсовая маска поэта, фотографии, рисунки, однотомник его стихов, множество этюдов, два эскиза, сделанных углем, – все это, разбросанное по стульям, на столе и даже на полу, теперь показалось Владимиру лишним, ненужным в присутствии большой законченной картины, которая называлась «Маяковский за границей».
Павел в темном халате, с растрепанными жесткими прядями волос, сидел в легком плетеном кресле в ожидании дружеской критики. Владимир стоял у окна, сложив на груди руки и вприщурку всматривался в картину. Табачный дым серым облаком поднимался к потолку, жидкие тени от него легли на ярко освещенную стену. Владимир посоветовал «убрать» папиросу, зажатую в зубах Маяковского. Павел согласился, но не спешил воспользоваться советом. Он вообще не любил спешить.
Владимир вдруг начал словами поэта:
– «У советских собственная гордость: на буржуев смотрим свысока». Да, Паша, эту идею ты выразил. А вот Америки доллара, Америки линча…
Он хотел сказать «не получилось» и не успел. Павел резко поднял голову, откинул назад длинные волосы и, перебивая товарища, заговорил:
– Вижу, Володя, чувствую и теряюсь. Видно, правду говорят: всего в одной картине о Маяковском не расскажешь…
Павел любил Маяковского. Часто в компании друзей вдруг поднимается за столом его тучная фигура и густой низкий голос рявкнет так, что рюмки зазвенят:
«Слушайте, товарищи потомки,
т. агитатора, горлана-главаря!»
И теперь Павел встал, зажал в руке массивную дубовую линейку и, размахивая ею, продолжал с подъемом:
– Маяковский!… Глыбища-то какая, утес! Мало кто из писателей понимал так глубоко мир империалистических хищников, как он. – И, бросая грохочущие слова, продекламировал:
«Но пока доллар всех поэм родовей.
Обирая, лапя, хапая.
Выступает, порфирой надев Бродвей,
капитал – его препохабие.»
Владимир с волнением слушал, как он читает стихи «горлана-главаря», затем сказал, вставая:
– Работай, Паша, не буду тебе мешать… – Павел остановил его за рукав:
– Погоди, ты твердо решил ехать в колхоз? – Владимир утвердительно кивнул, и лицо Павла помрачнело.
Глядя в окно на многолюдную улицу, он негромко сказал:
– Мне тоже хочется поехать. Куда угодно: в Сибирь, на Дальний Восток, в Заполярье или на Кавказ. Тысячу пейзажей написал бы. И ни в одном бы не повторился… Да, брат Володя, мечты и звуки. А пока придется с Николаем Николаевичем… И ты напрасно отказываешься. Колхоз от тебя никуда не уйдет. Давай вот заработаем деньжат и махнем по стране. Вместе, а?
– Для артели Николая Николаевича я не гожусь, а ждать не могу. Вопреки предостережениям Иванова-Петренки спешу «фотографировать» действительность…
– Тебя задела его болтовня? – удивился Павел.
– Только ли болтовня? – переспросил Владимир. – В ней что-то есть. Смысл какой-то есть. Что-то не очень чистое, подленькое. Вот нутром чувствую какой-то подвох, а поймать его не могу, скользкий.
– Чепуха все это. Да мы-то кто – дети? Как-нибудь сами поймем, что такое хорошо, что такое плохо. – Но этот довод не успокоил Владимира.
– Не так просто, Паша. У Осипа Давыдовича своя логика. – И Владимир заговорил голосом Иванова-Петренки: – Искусство общечеловечно. Оно всегда и везде выражало общечеловеческие страсти: горе и радость, гнев и ненависть. Национальные особенности не имеют никакого значения, они противоречат интернационализму искусства. Согласись, Паша, в этих формулировках что-то есть… Действительно, мы – интернационалисты, враги национализма. Не так ли? Вот на этом и спекулирует Осип Давыдович. А спроси-ка его: чьи это страсти, чье горе, чьи радости? Горе безработного или горе миллионерши, у которой скончалась ее любимая собачка? Радость советского человека или радость капиталиста? Или мы отказались от классовых? Как бы ответил на эти вопросы искусствовед Иванов-Петренко, считающий себя марксистом? Ты вдумайся только, о чем он говорил: «Главное в репинском «Иване Грозном» – психология отца-убийцы!» Это мог сказать или бездарный путаник, или шарлатан.
– Ну и пусть себе болтает. А нам-то что от его болтовни? К нам это не пристанет, – дружески усмехнулся Павел. Он ко всему этому относился более спокойно и даже равнодушно, быть может, в силу своего уравновешенного характера. Павел не впервые слышал Иванова-Петренку и его друзей, видел в журналах их статьи, но никогда не читал. «К чему засорять разным вздором голову», – рассуждал он. И вчера его не возмутили речи Иванова-Петренки и Винокурова, но удивило, что им никто не возразил из маститых. Это должен был сделать и докладчик в заключительном слове. Но Николай Николаевич Пчелкин вообще отказался от заключительного слова.
Владимир долго еще не мог успокоиться. Он вдруг вспомнил, что в творчестве Сурикова Иванов-Петренко считает главным «фанатизм» его героев, а в творчестве Репина он усмотрел «социальный заказ», якобы погубивший некоторые его работы. Владимир считал обращение Репина к революционной теме Парижской коммуны выдающимся фактом в его творчестве, а Осип Давыдович поносил великого художника за это. Что же это? Невежество или сознательная попытка развенчать передвижников, корифеев русского искусства?
Павел слушал друга не перебивая, потом встал и предложил:
– Пошли бродить. К Яше зайдем.
Яшу Канцеля друзья застали в его мрачной неуютной мастерской. Скульптор озабоченно ходил вокруг фигур, закутанных в сырые тряпки, и опрыскивал их водой из пульверизатора.
– Работал? – спросил Павел, подавая руку.
– Самую малость. Да вот сохнет быстро, – ответил Канцель, кивнув на скульптуру. – Сейчас Борис должен зайти, – добавил он после паузы.
Весь в глине и гипсе, усталый и чем-то раздосадованный, Яша усадил гостей на старые, расхлябанные стулья спиной к закрытой мокрыми тряпками скульптуре, а сам сел на какой-то ящик и живо стал расспрашивать Павла о его картине. Потом, перебив себя, пояснил:
– Я тоже о Маяковском подумываю. Скажи, очень трудно? Мне как-то боязно.
Павел понимающе улыбнулся и ответил стихами Маяковского:
– «Я боюсь этих строчек тыщи, как мальчишкой боишься фальши» – И уже серьезно. – В скульптуре, должно быть, легче, чем в живописи. Начинай, Яша, лепить. Не откладывай. А на гранитном постаменте выруби стихи: «И я, как весну человечества, рожденную в труде и в бою, пою мое отечество, республику мою!»
Он стоял посреди мастерской – могучий, готовый еще и еще читать стихи любимого поэта.
– Вот с него и лепи Маяковского, – всерьез посоветовал Владимир Канцелю, указывая глазами на Павла.
А тот шагнул к укрытой скульптуре и сказал повелительно:
– Показывай!
Канцель встал и, хитро подмигнув друзьям, пошел к скульптуре.
– Только уговор: говорить, что думаете, любую правду.
– Ладно, ладно, открывай, твоего самолюбия не пощадим.
Это была скульптура Николая Островского. Писатель-боец был изображен лежащим в постели. Нижняя часть тела до пояса закрыта пледом, голова приподнята на подушке. Высокий лоб, волевое лицо напряжено в глубокой мысли, незрячий взгляд устремлен ввысь. Левая рука лежит поверх пледа на груди, правая – вытянута параллельно телу, крепко сжатый кулак опущен на книгу.
– Любопытно, интересно…- негромко сказал Владимир и почувствовал, что недоговаривает всего противоречивого чувства, вызванного скульптурой.
То ли интуицией, то ли острым наблюдательным взглядом это заметил Канцель и дружески-строго сказал:
– Володя, посмотри мне в глаза. Мы, кажется, условились?
Владимир еще не знал, как объяснить свои сомнения, и начал издалека:
– Видишь ли… Он получился одухотворенный, живой: и лицо, и правая рука – это вылеплено здорово. Но… – И тут блеснула догадка: «Постель! Да, да, зачем постель?» И он продолжал уже уверенно: – Но все это ты, Яша, убил постелью. Постель придавила его. Она заслоняет все живое, хорошее. И даже, ты прости меня, неприятно действует на зрителя. Чем-то напоминает саркофаг.
– М-да, – криво улыбаясь, протянул Канцель. – А что делать? Это же… так и было в жизни, в действительности… Это ведь правда.
Канцель перевел вопросительный взгляд на Окунева. Павел понимал, что нужно сказать что-то, но не знал, что. Внутренне он был согласен с Владимиром, но, как всегда, не торопился с выводами. Он был тугодум и вообще человек невозмутимо-спокойного, рассудочного характера.
– Я кое в чем согласен с Володей: это памятник не для площади, в нем что-то камерное… Но мне лично нравится…
Вошел Юлин. Лицо сияющее.
– Наверное, сто тысяч выиграл? – шутя спросил Павел.
– Выиграл, Пашенька, и больше чем сто тысяч! – Довольно причмокнув языком, Борис выпалил: – Если б вы знали, какая необыкновенная девушка! Мечта, сказка!
– Не все сказки хороши, бывают и страшные, – заметил Павел. – Однако, так и быть, рассказывай. Готовы слушать.
– Я догадываюсь, – уныло сообщил Яша. – Вчера на собрании он познакомился с кудряшками из издательства «Искусство».
Владимир вспыхнул и отвернулся. Окунев сказал:
– Я вижу, это закончится гибелью одного из вас. – Эти слова Павла заставили Бориса взглянуть на Владимира. Взглянув, понял и, чтобы загладить неловкость, сказал:
– Да ведь ты с ней, кажется, знаком?
– Вполне возможно, – ответил Владимир, и Борис понял, что разговор этот неприятен для них обоих.
– Да, товарищи, – спохватился Борис, – вчера Николай Николаевич приглашал нас в свою бригаду, так сказать, официально. Большой мастер ищет подмастерье. Рассчитывает на нас троих.
– Ну и пусть рассчитывает, – мрачно, даже с вызовом бросил Владимир. – А я на днях в колхоз еду.
– Напрасно, – урезонивал его Юлин. – Поработать с Пчелкиным полезно, своего рода школа! А в случае удачи можно и денежки и медальку заработать. – И подмигнул понимающе: – Николай Николаевич знает, что делать.
– Я против бригадного метода в искусстве, – отрезал Владимир.
– А Кукрыниксы? – спросил Павел в упор.
– Кукрыниксы – другое дело. Там редкое творческое содружество, а тут случайное сборище. Что общего между твоим почерком и почерком Карена?
Разошлись хмурые, каждый при своем мнении. Дома, как только Владимир вошел в комнату, Валентина Ивановна спросила, как спрашивала всегда:
– Какие новости, Володенька? – Владимир был сосредоточенно-задумчив. Ответил рассеянно:
– У Паши Маяковский хорош. А Яше Николай Островский не удался…
Мать насторожилась, посмотрела на сына пристально и, должно быть, почувствовала в нем какие-то важные душевные перемены
Он снял с себя пиджак и галстук и все это аккуратно повесил на спинку стула у обеденного стола. Это означало, что забежал он домой ненадолго. От обеда отказался, сославшись, что «перекусил по дороге». Ему просто не хотелось есть. Постоял у этажерки, снизу доверху заставленной книгами, подошел к картине «В загсе», но тотчас же от нее отвернулся и зашагал по комнате, силясь что-то припомнить, но после встречи с Юлиным думалось только о Люсе.
Владимир подошел к книжной полке, взял томик Горького, раскрыл заложенное место.
«Любовь! Я смотрю на нее серьезно… Когда я люблю женщину, я хочу поднять ее выше над землей… Я хочу украсить ее жизнь всеми цветами чувства и мысли моей». Как это верно! Как и всякий молодой человек. Владимир мечтал об идеальной девушке, и долгое время Люся казалась ему такой. Но теперь…
«А что теперь? Разве произошло что-нибудь. Ведь ничего же не произошло! Борис?… Ну и что же?»
Мать утюжила на круглом столе белье и тайком наблюдала за сыном.
– Ты бы отдохнула, мама, – посоветовал он. – Дай-ка я доутюжу, а ты ложись, отдохни.
Сын привычно взял электрический утюг, попробовал, достаточно ли он горяч, и с проворством, присущим разве только портным, принялся за работу. С малых лет он был приучен помогать матери по хозяйству: накрыть на стол, вымыть посуду, натереть пол, выутюжить костюм, а иногда и выстирать рубаху для него было обычным делом.
– Как же Яша-то теперь будет? Не примут у него скульптуру? – с участием спросила Валентина Ивановна.
– Ну, это еще не известно. Мне не понравилась, а другим, может, понравится. Наше дело такое…
– Не говори, трудное ваше дело. – Валентина Ивановна сочувственно вздохнула. – Что ни человек, то свой вкус. На всех не угодишь. – Немного подумала и не согласилась с собой. – Хотя хорошая вещь, она для всех хороша. Вот в Третьяковской галерее – смотришь не насмотришься. И ничего, что старинное. Я вот думаю: почему это раньше умели так хорошо рисовать? Почему теперь так не рисуют?
– Да ведь и раньше разные художники были, и теперь не все одинаково пишут. И зрители разные. Ты верно говоришь: что ни человек, то вкус. И Шишкин с Левитаном не всем нравятся.
– Не пойму, кому это Шишкин может не понравиться.
– Есть такие, – подтвердил Владимир. – Перед всем иностранным они готовы на коленях ползать. «Каштаны – это изумительно! Это не то, что традиционные чахлые березки», – передразнил он кого-то.
Валентина Ивановна подумала и сказала, уходя в свою комнату:
– Вот и Борис все о каштанах говорит. «Почему-то недолюбливает она Бориса», – подумал Владимир, и мысли его снова вернулись к Люсе.
Закончив утюжить, Владимир достал несколько листов белой гладкой бумаги, сел за письменный стол и крупными буквами написал: «Людмила Васильевна». Но, подумав, зачеркнул и ниже написал торопливо: «Дорогая Люсенька!» И тотчас же зачеркнул и на новом листе начал писать снова:
«Добрый вечер, Люсенька!
Простите мне это письмо: оно будет последним. Сегодня я понял, что нам нужно расстаться. Навсегда… Это нужно было сделать давно. Моя вина. Я не хотел понять, не хотел поверить, что я чужой для Вас, или, как говорят, не герой Вашего романа… Не знаю, будет ли еще кто любить Вас так, как я… Наверно, будет. Вы славная, Вы достойны большой любви и счастья. Так будьте счастливы, Люсенька. Спасибо вам за все доброе и светлое, что оставили в сердце моем.
Быть может, время и расстояние помогут мне. На днях я уезжаю на все лето из Москвы…
Люсенька! Хочется на прощание сказать Вам очень много, но чувствую, что Вы в этом теперь не нуждаетесь. Помните: если Вам когда-нибудь придется трудно и нужна будет моя помощь, Вы всегда на нее можете рассчитывать.
Прощайте, Люсенька, и простите за эту сумбурную записку.
Вл. Машков».
Внимательно перечитав письмо, он остался им недоволен. Ему казалось, что главное не сказано. А что главное, он и сам еще толком не знал. «Пусть останется так». Запечатал конверт, вложил его в книгу, не спеша оделся и вышел из дому.
Сгущались сумерки, было туманно и сыро.
У Люси Владимир никогда не был, но по почтовому адресу хорошо представлял, где она живет. Комсомольская площадь, большой старинный дом… Бросить письмо в почтовый ящик он не решился: а вдруг на почте затеряется. Нет уж, лучше он отвезет это письмо сам.
Пошел пешком. Помнится, Люся говорила как-то, что живет на пятом этаже… Он поднимется на пятый этаж, опустит письмо в почтовый ящик Люсиной квартиры – и все.
Вот и дом. Вошел в парадное. Лифтерша даже не взглянула на него и не спросила: «Вам к кому?» Но вот на шестом этаже хлопнула дверь. Скорей! Быстро шагнул к почтовому ящику, приоткрыл крышку. Письмо тревожно стукнулось о дно пустого ящика. Он стремительно повернулся и на площадке увидел перед собой Люсю: она спускалась с шестого этажа. Глаза их встретились. Люся протянула ему руку и, не выпуская его руки, точно он мог убежать, сказала:
– Вы ко мне? – и бросила взгляд на почтовый ящик. Сквозь мелкие отверстия виднелось письмо. Владимир покраснел.
Люся открыла дверь, обитую черным дерматином, пропустила вперед Владимира и, бросив на ходу «Раздевайтесь», – сняла висящий здесь же в прихожей ключ от почтового ящика и скрылась за дверью. Владимир еще не успел снять пальто, как она появилась с письмом в руках. Вместе они прошли в гостиную, обставленную строго и со вкусом. Навстречу поднялась дама с большим узлом темных волос на макушке, протянула Владимиру мягкую белую руку. Люся сказала певучим голосом:
– Знакомьтесь, моя мама…
– Лидия Константиновна, – добавила ее мама с любезной улыбкой на моложавом лице.
Машков назвал свое имя и почувствовал какую-то скованность во всем теле. Его пригласили сесть. Он беглым взглядом окинул гостиную. Дверь в другую комнату была приоткрыта, виднелись край большого орехового письменного стола и резной книжный шкаф мореного дуба. «Кабинет отца» – сообразил Владимир. В гостиной, служившей одновременно и столовой, стояло пианино, сплошь уставленное изящными безделушками. Высокий старинный буфет сверкал дорогой посудой.
Поручив матери занять гостя. Люся вышла в свою комнату.
Судя по тому, как умело и непринужденно Лидия Константиновна повела разговор с Владимиром, ей не впервые доводилось занимать молодых гостей дочери. Каждая фраза заключала в себе скрытый вопрос, на который нужно было отвечать. И Владимир отвечал… Лидия Константиновна слушала, не сводя с него изучающе-пристального взгляда. Владимиру порой казалось, что он сидит перед следователем, умным и давно все знающим, и потому бесполезно от него что-либо скрыть.
Из одной не случайно оброненной Лидией Константиновной фразы Владимир понял, что хозяин квартиры, Василий Нестерович Лебедев, стал заместителем министра и что сейчас он находится в командировке.
Люся появилась переодетая, причесанная, надушенная. Она села рядом с матерью напротив Владимира и спросила его многозначительно:
– Неужели вы хотели сбежать от меня, не прощаясь?
И горящие щеки, и возбужденные глаза, и необычайно нежный, ласковый ее голос говорили Владимиру, что письмо задело ее за живое. Заметив, что мать насторожилась, Люся овладела собой.
– Куда вы вчера исчезли после собрания? – спросила она.
– На вокзал… Товарища провожал.
– Ах, да, – вспомнила она. И неожиданно: – А что вам даст поездка в колхоз?
Он не успел ответить, а она уже спрашивала о другом:
– Правда, хорошо выступил вчера Осип Давыдович?
– Хорошо? Смотря для кого, – усмехнулся Машков.
– Как? – изумилась Люся. – Вы не согласны с Осипом Давыдовичем?
– А вы согласны с этим… – он хотел сказать «болтуном», но, взглянув на Люсю, сдержался. От этого ему стало неловко, и он перевел взгляд на Лидию Константиновну. «До чего же они похожи друг на друга! И, должно быть, не только внешностью».
Люся тоже мельком посмотрела на мать и, переведя на Владимира упрямый, острый взгляд, заговорила поучающе:
– Иванов-Петренко и Винокуров – два кита в искусстве. Быть живописцем и не прислушиваться к этим критикам – непостижимо! – Поймав в глазах Владимира насмешливые искорки, Люся добавила примирительно: – Во всяком случае, это эрудированные люди, умеющие думать.
– О чем? – спросил Владимир.
– Об искусстве, конечно! Кто у нас серьезно занимается вопросами истории и теории искусства? Только они. Художники наши, не в пример Репину и Серову, двух слов связать не умеют. Разве вот Барселонский и Пчелкин…
– Почему же, – возразил Владимир, – я читал дельные статьи и других художников. – Люся снисходительно пояснила:
– Вы думаете, они сами писали, эти «другие»? Наивный вы человек, Володя! За них пишут те же Иванов-Петренко и Винокуров.
Машков пожал плечами. Тон Люси начинал раздражать и задирать его. Чуть помолчав, он спросил:
– Скажите, а картин за них никто не пишет?
– До этого еще не дошло, – улыбнулась Люся. Улыбка ее показалась Владимиру какой-то новой, естественной, по-человечески искренней и простодушной. Эта улыбка на какой-то миг приоткрыла ширму, за которой промелькнул образ Люси таким, каким рисовал его себе Владимир – ясным и нежным. Но Люся по-прежнему поучала:
– Искусству нашему не хватает крыльев и всемирной глубины. Оно слишком серо и обыденно.
Это были чужие слова и мысли, заимствованные Люсей у своих учителей, но, к счастью ее, это были слова и только: за ними не было глубоких убеждений. Владимиру очень не хотелось спорить с Люсей, но эти чужие слова приводили его в ярость. Еле сдержавшись, он возразил:
– А я хочу показать простых и хороших людей, которые живут на нашей земле и украшают ее.
– Тоже правильно, – одобрила Люся. И тут же напомнила: – Но не забывайте предостережений Осипа Давыдовича: подлинно новаторское произведение нельзя создать средствами передвижников. Репин безнадежно устарел. Надо изобрести нечто новое, необычное, не похожее на будничную жизнь. Подлинное искусство всегда было условно. Возьмите оперу. – Лидия Константиновна вышла. Воспользовавшись ее отсутствием, Владимир тотчас заговорил о своем письме, но Люся перебила его:
– Володя, вам обязательно нужно ехать в деревню?
– Да… – тихо ответил он.
– А без вас здесь будет скучно, – со вздохом сказала она нараспев, и глаза ее затуманились.
Не поверить в искренность ее слов было невозможно. Но он все-таки набрался мужества и усомнился:
– Не думаю. Борис Юлин не даст вам скучать…
– Юлин? А при чем здесь Юлин? Я до вчерашнего дня вообще о нем ничего не знала.
– Зато теперь, надеюсь, вы узнаете его поближе… – Она посмотрела на Владимира с удивлением и загадочно улыбнулась своим мыслям.
– Напрасно вы так думаете, Володя. Мне иногда бывает очень скучно. Чего-то хочется нового, хорошего, а чего – сама не знаю. – Голос ее зазвучал мягко, нежно, даже тоскующе. – Вы на меня обижаетесь понапрасну… Я не могу вам всего объяснить, а вы не хотите понять этого.
– Помогите, может, пойму.
Оба вздрогнули от резкого звонка. Вошла Лидия Константиновна, сказала:
– Я открою. Наверно, отец приехал. – А через минуту в передней ее голос гостеприимно приглашал кого-то: – Проходите, пожалуйста! Люсенька, это к тебе.
Люся пожала плечами – она и в самом деле никого не ждала в этот вечер. Обернувшись к Владимиру, она сказала полушепотом:
– Кого еще там не вовремя принесло! – И вышла. На пороге гостиной в сопровождении Люси и Лидии Константиновны появился… Борис Юлин. Розовое, самодовольное лицо – сплошная улыбка. Но как только он увидел Владимира, лицо погасло, сделалось испуганно-тревожным. Однако же он умел владеть собой! Растерянность продолжалась одно мгновение, а в следующее – он снова улыбался, правда, уже по-другому, с кислой миной:
– Ба-а! – воскликнул он с притворной радостью. – Володя! Ты что тут делаешь?
– Тебя поджидал, – просто ответил Владимир. Борис опять не растерялся:
– И долго же я заставил тебя ждать?
– Меня-то что, я готов был сидеть здесь хоть год, а вот хозяева… – И тут он со значением посмотрел на Люсю.
– Да нет, что вы, что вы!- подхватила любезная Лидия Константиновна.
Но острая на язык Люся не удержалась и уколола:
– А хозяева тоже могли бы подождать. – Борис сделал вид, что не понял колкости. Галантно поклонившись Люсе, он протянул ей букет мимоз. Она поблагодарила, но суховато, и Лидия Константиновна кинулась на выручку:
– Ах, какая прелесть! Первый голос весны! Где это вы их достали в такую рань?
– Случайно… – Но это слово он сказал так, что никто не поверил в случайность.
Через несколько минут Борис уже вполне освоился и чувствовал себя как дома: балагурил, рассказывал забавные истории и наиновейшие анекдоты. Заканчивая один анекдот, он тотчас же начинал следующий: «А вот еще одна хохма», точно боялся, что кто-нибудь другой перехватит инициативу разговора. «Специально подготовился», – решил Владимир, наблюдая за Борисом.
– Или вот последняя хохма, – продолжал тот и, прищуря масляные глаза, сделал паузу.
– Вы меня простите, Борис Маркович, – смущенно перебила Лидия Константиновна. – Что это за слово – «хохма»? Должно быть, нерусское?
– Вы не знаете этого слова? – удивился Борис, будто речь шла о слове «хлеб» – Оно же самое что ни есть русское!
– Люсенька,- подал свой голос Владимир,- возьмите, пожалуйста, толковый словарь Даля и докажите Борису, что слово «хохма» имеет такое же родство с русским языком, как я, скажем, с американским президентом.
– В словаре Даля этого нового слова, может, и нет, – рассуждал Борис. – Русский язык постоянно обогащается…
– О, великий и могучий русский язык! – вздохнул многозначительно Владимир.
Борис снисходительно улыбнулся и замял этот разговор. Он поднялся, подошел к пианино, потрогал ноты.
– Людмила Васильевна, может, вы нам сыграете?
– Правда, сыграй. Люсенька! – поддержала Лидия Константиновна. Люся наотрез отказалась.
– В карты могу сыграть с вами. Хотите? – предложила она.
– В преферанс? – уточнил Борис.
– Нет, в дурака. – И ее озорной насмешливый взгляд прощупывал то одного, то другого гостя.
– Перспектива остаться в дураках меня не прельщает, – ответил Борис с улыбочкой.
– Вам не везет в карты? – спросила Лидия Константиновна.
– Да, представьте себе…- голос и взгляд Бориса многозначительны. Владимир поднялся и сказал:
– Нам, пожалуй, пора и честь знать. Пошли, Боря?
– Куда ты спешишь? – забеспокоился Борис. – Вечно ему не сидится!
– Ну что ж, тогда оставайся. – И Владимир стал прощаться.
– Не уходите, Володя, – попросила Люся. – Посидите еще немножко и вместе уйдете…
– Вместе? – с деланным удивлением переспросил Владимир. – Вы не знаете нашего Борю!
И Юлину ничего не оставалось, как уйти вместе с Владимиром. На улице, перед тем как проститься, он сказал:
– Мы, кажется, помешали друг другу?
– Не нахожу, – коротко ответил Машков. Ему хотелось побыстрей отвязаться от Бориса.
Но у Юлина, видимо, были свои планы, и он предложил зайти в кафе. Машков отрицательно покачал головой.
– На тебя хандра нашла, это нехорошо, старик! – Борис похлопал Владимира по плечу, но тот отстранился.
– Будь здоров, Боря, я спать пойду.
Машков долго бродил по улицам вечерней Москвы. Все думал Люсе, злился на Бориса: «Черт его принес не вовремя! И что Люся хотела сказать своими словами: «Я не могу вам всего объяснить»?
Странные у него были отношения с Люсей. Он любил и боготворил ее и в то же время наверняка не знал, как она к нему относится. Люся и не отталкивала его от себя, и не позволяла перейти тот рубеж за которым начинается любовь Она говорила: «Будем просто «друзьями». Впрочем, и дружба у них не дружба, а так… игра в кошки и мышки, как сказал однажды Павел. Как все влюбленные в его годы, он считал Люсю самой красивой и самой умной девушкой на целом свете. Иногда он сердился и досадовал, но стоило ей взглянуть на него тем обжигающим лучистым взглядом, каким она дважды посмотрела сегодня, и он делался сам не свой. Вот ведь чертовщина!
Накануне отъезда в деревню Владимир зашел в мастерскую Пчелкина. На звонок долго не открывали, и он уже решил уходить, начал даже спускаться по лестнице, как его окликнули. На пороге мастерской стоял плотный, круглый, затянутый в рыжую суконную пижаму Николай Николаевич.
– Вот он, беглец! Наконец то! Где ты пропадал? Почему не показываешься? – воскликнул Пчелкин, пропуская впереди себя Владимира. В маленькой уютной гостиной у зеленого столика сидел бескровный, крутолобый бородач неопределенного возраста. Машков узнал Винокурова, но вида не подал. Пчелкин представил его.
– Мой ученик, талантливый молодой художник Владимир Иванович Машков. А это Семен Семенович Винокуров. Рекомендации, как говорится, излишни.
Семен Семенович важно поднялся и, протянув руку, спросил снисходительно:
– Мы, кажется, встречались на худсовете… Кстати, как ваша картина? Дорабатываете?
– Нет, – ответил Владимир, разглядывая критика. В его фигуре, облике было что-то неуловимое неопределенное. Трудно было сказать, толст он или тощ, стар или молод, даже рост его был какой-то непостоянный. В кресле показался Владимиру маленьким, а когда встал, оказался почти высоким, будто поднялся на постамент.
А Пчелкин между тем говорил Владимиру:
– Звонил я тебе, а вчера с Пашей Окуневым заходили домой и не застали. Где же ты все таки пропадал?
– В Москве, – натянуто улыбнулся Владимир. Присутствие Винокурова стесняло его.
– Говорят, ты написал неплохую картину на тему любви и женитьбы? – С хитрецой допрашивал Пчелкин.
– Дым без огня не бывает.
– И, говорят, ее какой-то чудак провалил на худсовете?
– К сожалению, верно и это.
– А чудак, очевидно, я,- ухмыльнулся Винокуров. Пчелкин залился смехом и сказал укоряюще:
– Не ожидал я от вас, Семен Семенович, право, не ожидал. Как же так, своих бьете? Володя – мой ученик и друг, а вы его завалили, ха-ха-ха.
И непонятно было Владимиру, в шутку он говорит или всерьез. Но Семен Семенович, видимо, понял все как надо.
– С вашей картиной произошло какое-то недоразумение, – заговорил он совсем другим, вкрадчивым голосом – Дело в том, что ее никто не забраковал. Картина всем понравилась, но есть досадные мелочишки, которые нужно исправить. От этого картина только выиграет. Сколько мне помнится, вы согласились с моими пожеланиями.
– Напротив, – удивился Владимир. – Дело ваше, – недовольно буркнул Винокуров и нервно заходил по комнате. Потом обратился к Пчелкину. – Я у вас могу на несколько дней забрать эти рисунки? – он показал на бумаги, разбросанные по столу.
– С возвратом. – Пчелкин подошел к столу и стал собирать рисунки. – Семен Семенович книжку обо мне пишет, – скромно пояснил он Машкову.
– Творчество Николая Николаевича заслуживает самого серьезного исследования, – уточнил критик, садясь в кресло. Теперь, в кресле, он опять показался маленьким и смешным. Крохотные усики, куцая седеющая бородка клинышком – все казалось ненастоящим; тронь – и отвалится.
– Смотря как исследовать, – усмехнулся Машков. – В монографии можно так отстегать художника, что он своих не узнает. И сделать это можно с доброжелательной улыбочкой. Хотите примеры? На днях я прочитал такую монографию о Репине. Критик, правда, именует живописца и великим, и гениальным, и в то же время утверждает, что идея «Запорожцев» – это физиология смеха, а тема «Парижской коммуны» оказалась для Репина непосильной и он с ней не справился. И как итог всему этому – вывод: у Репина вовсе не было воображения… Вот вам и гений!
– Я знаю, о чем идет речь, – нетерпеливо перебил Винокуров. – Талантливая монография. Вы, к своему несчастью, не поняли ее.
– Все может быть, – смиренно согласился Машков. – Николай Николаевич, пожалуйста, достань том, вон на той полке.
Пчелкин проворно достал толстую книгу. Владимир начал быстро листать ее:
– Вот, черным по белому написано: «Здесь мы подходим к самому существенному моменту репинского творчества…» Слушайте же, в чем заключается существо гениального Репина: «…отсутствию воображения не только в «Запорожцах» и «Николае», но и вообще во всем искусстве Репина».
Сунув книжку в руки Пчелкина, Владимир повернулся к Винокурову и спросил резко:
– Как же вы прикажете понимать? Гениальный художник Репин без воображения! А знает ли автор этой монографии, что без воображения вообще нет искусства? Где кончается воображение, там начинается холодное ремесленничество. Это же школьникам известно!
Винокуров молчал, что-то соображая. Влажные губы его тревожно вздрагивали.
Пчелкин сказал примирительно:
– Тут, Семен Семенович, действительно что-то напутано. Володя правильно подметил. Должно быть, редакторская небрежность.
Николай Николаевич умел улаживать неприятные споры. Владимир не пошел на компромисс:
– Репин в защите не нуждается, но хватит дурачить нас подобной писаниной…
С этой минуты между Машковым и Винокуровым установились явно недружелюбные отношения.
Пчелкин, желая замять неприятный инцидент, вовремя подсунул Владимиру свои рисунки, а Семену Семеновичу – какой-то альбом. Прошло две-три минуты, и Машков уже восторгался:
– Да это же прелесть! Ты – маг, а не художник! – Николай Николаевич Пчелкин был и в самом деле отличным рисовальщиком. Однажды во время его персональной выставки один рабочий оставил в книге отзывов такую запись: «Вот это художник! Я никогда раньше не знал, что обыкновенный пятикопеечный карандаш может с такой силой выражать наши чувства: радость и горе, ненависть и любовь». Пчелкин гордился этим отзывом больше, чем похвалой своих старых учителей Польщенный похвалами Владимира, он пожаловался:
– А Еременко эти рисунки не нравятся. Говорит – безделушки…
– Капитан Еременко? – переспросил Винокуров с гримасой пренебрежения. – Все грековцы таковы. Ведь это их начальнику принадлежит крылатая фраза: «Хватит писать беспартийные березки!»
– Глупый анекдот, Семен Семенович, – мягко возразил Пчелкин. – В студии Грекова творческий коллектив талантливый. – И, обернувшись к Владимиру, перевел разговор на другое: – Ты видел выставку Тестова?
Вместо ответа Владимир сказал:
– Меня возмущает ажиотаж, поднятый истеричками от искусства по поводу этой выставки.
– Ну, а сама выставка? – настаивал Пчелкин.
– Ничего особенного, – отвечал Владимир.
– А Борис Юлин в восторге, – сообщил Пчелкин чужое мнение, скрывая, таким образом, свое собственное.
– Тестов – превосходный колорист, – тоном, не допускающим возражений, сказал Винокуров. – Другого такого у нас нет. А Борис Юлин – ученик Тестова. Юлин еще молод, но талант большой и оригинальный.
Владимир вспомнил полотна Тестова: гнилые сараи, зеленые щеки, оранжевые волосы – и с ожесточением подумал: «Так вот что мило вашему сердцу, уважаемый критик». Хотелось об этом сказать Винокурову, но Владимир сдержался: такого словами не прошибешь. Взглянув на Пчелкина, в его светло-карие с крапинками глаза, озорные и вызывающие, Владимир понял: «Подтравливаешь, как петуха, ради потехи. Не дамся! Не доставлю тебе удовольствия». Однако ж обидно, что Винокуров будет анализировать творчество Пчелкина, которого Владимир искренне уважал.
Николай Николаевич увлек гостей во вторую, более просторную комнату. Здесь было очень светло. На мольберте стояла большая картина: «Горький на Волге», написанная маслом. Владимир знал, что Пчелкин давно работает над ней, но еще ни разу не видел ее.
Горький был изображен в профиль. Он стоял на высоком зеленом берегу с березками и задумчиво смотрел вдаль, на Волгу. Сухая, высокая, угловатая фигура в белой косоворотке, темных шароварах и в тяжелых сапогах. Через плечо – пиджак. Волосы длинные, жесткие, падают на виски и затылок тяжелой гривой.
Владимир и Винокуров присели перед картиной и минуты три молчали. Пчелкин ждал.
– Превосходно! Великолепно решен образ Горького, – высказался наконец критик и вытер платком лысину.
Пчелкин предугадывал такой отзыв и не очень верил в его искренность. Он ждал мнения своего ученика, а тот все еще щурился на картину и молчал, покусывая губу. Пчелкин не вытерпел:
– Не нравится? Волги не видно? – Владимир молча кивнул.
– Ну вот, я так и думал, – без огорчения сказал Пчелкин. – Горький на Волге, а Волги-то и нет. – Он хотел показать, что заранее знает, за что его будут критиковать.
Но Владимир его огорошил:
– И Волги нет, и Горького пока нет, – задумчиво и доброжелательно сказал он.
Винокуров посчитал себя уязвленным. Он вскочил со стула и, смешно размахивая руками, начал доказывать, что картина по-настоящему великолепна, что так писать у нас редко кто может. Критик говорил о богатстве световой гаммы, о сочных красках и еще о чем-то другом, говорил быстро, тускло и… неубедительно. Владимир не спорил. Он спокойно рассматривал краски, видел неточные мазки, неправдоподобные оттенки. Портрет был написан небрежно, в манере давным-давно знакомой и уже позабытой.
– Импрессионизм, – выговорил наконец Машков. Это слово сорвалось у него случайно. Он не хотел говорить его вслух и теперь неловко прибавил:
– А может, я ошибаюсь?
– Ты сегодня не в духе, – возразил Пчелкин с недоброй усмешкой.
А Винокуров заговорил об импрессионистах и почему-то приплел сюда Сезанна. Владимир попытался вслушаться, но вскоре понял, что в словах критика нет никакой мысли, и уже больше не слушал его.
– Нет у нас ни импрессионистов, ни формалистов, – разошелся Семен Семенович. – Есть только любители приклеивать ярлыки. И не забывайте: импрессионисты сыграли в свое время весьма и весьма положительную роль в живописи. Они научили чувствовать свет. Импрессионизм был шагом вперед, он оказал благотворное влияние почти на всех наших маститых художников!
«Однако он здесь более откровенен, чем в своих статьях», – подумал Машков.
– Дорогой Николай Николаевич! – захлебываясь и брызгая слюной, продолжал Винокуров – Вот яркий пример: ваша картина. Люди, которые обожествляют передвижников, не поймут ее. Вы сейчас могли в этом убедиться. А не поймут потому, что вы написали ее необычно, по-своему. Она свежа и нова. Наше время особенное, и его нельзя изображать по старинке. Надо искать новые оригинальные формы.
Владимир заметил, что в словах критика зазвучали опять лицемерие и цинизм. Слушать его было утомительно. Может быть, поэтому Пчелкин, выждав паузу, спросил Владимира:
– Почему же нет Горького?
– Вот и я удивляюсь: почему? – повторил Владимир с горечью в голосе. – Почему ты, мастер точного рисунка, пренебрег здесь рисунком? Какая-то странная нарочитость. На тебя это совсем не похоже. Это не твое. Честное слово, чужое это.
Владимир выжидательно замолчал. Но Пчелкин, кажется, не собирался спорить, а Винокуров уже устал говорить и теперь молча облизывал губы, шныряя глазами по комнате.
– Мне кажется, – снова заговорил Машков, – ты слишком увлекся красками и ради цветовых эффектов забыл о самом Горьком.
Пчелкин больше не обижался. Трудно было понять, что он думал. Владимир знал непоследовательность Пчелкина, но надеялся на его утонченный художественный вкус. «Понервничает, а потом поймет», – думал он. И, сославшись на какие-то дела, стал прощаться.
– Погоди, – задержал его Николай Николаевич. – Мне нужно с тобой серьезно поговорить.
Владимир вопросительно посмотрел на него, дескать, говори, если нужно, я слушаю.
– В порядке очереди, – пошутил Пчелкин. – Сперва я кончу дела с Семеном Семеновичем. – Винокуров понял намек и сказал:
– Собственно, мы с вами обо всем уже договорились. Если возникнут дополнительные детали, то я, с вашего разрешения, позвоню вам.
– Милости прошу, – обрадовался Пчелкин, – в любое время к вашим услугам, – и протянул Винокурову свою пухленькую, мягкую руку.
Когда Винокуров ушел, Николай Николаевич устало плюхнулся в кресло и, закрыв лицо руками, отдышался.
– Уморил. До чего же утомительный человек!
– Представляю, какую монографию он о тебе напишет!
– А, все равно… Не он, так другой такой же. Этот немного в искусстве разбирается. А вообще он работяга. Садись, Володя, в ногах правды нет, рассказывай, что у тебя нового. Как мама?
– Мама здорова, а новости все у тебя.
– Да, есть одна новость, хорошая, – начал Пчелкин, таинственно оглядываясь. – Получил я заказ на большую картину. Написать нужно быстро, а размеры картины внушительные, одному не управиться. Решил создать бригаду.
– Слышал.
– Тем лучше. Так вот, Володя, я хотел бы пригласить тебя, Павла, Бориса и еще некоторых молодых художников в качестве, ну, как тебе сказать, компаньонов, что ли…
– Спасибо, Николай Николаевич, но я не смогу принять участия.
– Почему? – Пчелкин, должно быть, не ожидал отказа. – Тебе не нравится состав бригады?
– Не в том дело. Я завтра еду в деревню на все лето.
Пчелкин был явно разочарован. Встал, подошел к окну и, глядя сверху на влажные рыжие крыши домов, сказал:
– Жаль. Очень жаль. У меня на тебя были особые надежды. Скажу откровенно: в случае удачи премия обеспечена.
На это Владимир ничего не сказал, лишь пожал плечами.
На вокзал Машкова провожали всем «колхозом»: Еременко, Окунев, Канцель, Вартанян и Юлин. Прощаясь, Еременко сказал:
– Через полмесяца и я уезжаю. На Волгу. Собирать материал для диорамы.
– А я в Армению, – сообщил Карен.
– А мы с Борисом, – сказал Павел, – в акционерное общество «Пчелкин и компания». Ты, Володька, почаще пиши нам. Слог у тебя хороший, терпение есть, пиши, не ленись.
Владимир обещал писать.