«Я реалист и коренной русский человек».
П. Чайковский
Письма Владимира
Письмо первое.
«Дорогой Паша!
За окном вагона бегут перелески любимого Подмосковья; сейчас они серые, влажные. На полях почти не осталось снега, в низинах - половодье. Идет весна! Кругом туманно и серо, и настроение у меня под стать погоде: радость вперемежку с грустью. Хорошо и радостно от сознания, что есть у меня добрые, настоящие друзья. Все вы - славные, чудные ребята. И мне совестно перед Борисом: я в последние дни был несправедлив к нему. Вел я себя задиристо, спорил. А из-за чего? Из-за пустяков. У каждого свой “почерк”, ну и хорошо! Надо радоваться, что все мы разные, не похожие друг на друга. Надо дорожить дружбой, помогать друг другу, быть всегда выше мелочей жизни.
Да, Паша, хорошо мне и грустно. Грустно потому, что сегодня среди провожающих не было Люси. Мы разошлись с ней. Хотя слово “разошлись” звучит здесь неуместно. Кстати, с Борей мы неожиданно стали соперниками. Смешно? “Скорее глупо, Барон”, - скажешь ты словами горьковского Сатина. После того собрания Борис начал серьезно ухаживать за Люсей. Разумеется, я не осуждаю его: она ему нравится. И вообще я не могу себе представить такого мужчину, которому бы она не понравилась. Боря - видный парень, умный и, наверно, талантливый...
А мы с ней расстались. Навсегда? Да, Паша, может быть, навсегда, как это ни тяжело. Ты не представляешь, как я ее любил... За что? Таких вопросов не задают. В ней вдруг я вообразил свой воплощенный идеал женщины и готов был боготворить ее всю жизнь. Кто она и что - я не могу сказать определенно, но, видимо, она не та, за которую я ее принимал. Если сказать правду, то я уже давно заметил, что образ, созданный моим воображением, далеко не соответствует оригиналу. Я стал умышленно подчеркивать ее недостатки, преувеличивал их, не стесняясь, говорил ей в глаза неприятности. Она к этому привыкла и, должно быть, догадывалась, что это “разоблачение” нисколько не умаляет ее в моих глазах. Помню ее первое и единственное письмо. Оно потрясло меня. Мне казалось:
вот девушка, которая может осчастливить. За такую и жизнь отдашь с радостью.
“Мой далекий незнакомый друг, - писала она, - смотрите, не ошибитесь! Помните, что все прекрасно на расстоянии. Я тоже однажды нашла в жизни ‘звезду и любовалась ею, а потом поняла, что звезды, как и облака, прекрасны на расстоянии’”.
По ночам я тайком от матери зажигал свет и перечитывал эти необыкновенные строчки. Я боялся своей любви и считал себя недостойным ее. Серьезно, я даже в мыслях не решался представить себя ее мужем. Для меня в ней все было тогда идеально, начиная от прически с завитками на чистом белом лбу и кончая походкой - легкой, стремительной. Все ее манеры и привычки казались необыкновенно прелестными.
Видишь, какой сдвиг: я стараюсь говорить обо всем этом в прошедшем времени. Прости за сумбур, сегодня я лучше не могу.
Может быть, спросишь: “А что между вами произошло? ” Ничего. Типичный пример безответной любви, которая всегда состоит наполовину из комичного и наполовину из трагичного.
Я решил уйти с дороги, уступить место другому. Знаю, что ты будешь возражать: не по-мужски, мол, поступил, за свое счастье нужно бороться! Но это противно моим взглядам на любовь, на семью, на жизнь. Получается, что я навязываю себя, насильно заставляю ее любить. Это же абсурд! Настоящая любовь должна быть свободна от хитростей и насилий. Любовь - это когда люди не могут жить друг без друга. Я мог бы напомнить тебе очень сильные и верные слова о любви, вычитанные у великих писателей, художников и мыслителей, но они, увы, не выручают меня...
Может, нехорошо, что разоткровенничался, да что поделаешь, ты же друг. Если тебе не излить душу, то кому же? Пожалуй, даже Пете я не решился бы рассказать то, что написал сейчас тебе. Петя слишком замкнут, сам ни с кем не поделится сокровенным и других не располагает к откровенности.
Написал длинно и плохо: главного не сказал. А впрочем, я и сам не знаю пока, что главное. Отвел вот душу, и как будто стало легче. Пиши мне, когда будет настроение. А не будет - не пиши: не люблю «обязательных» писем.
Обнимаю тебя и всех ребят.
Твой Вл. Машков.»
Письмо второе.
«Здравствуй, дорогой Петя!
Итак, я добрался до цели. На маленьком полустанке, где поезд стоит одну минуту, меня встретили, по просьбе Аркадия, два колхозника. Сам Аркадий в этот день был в обкоме на совещании. Он, оказывается, уже не директор Павловской школы, а второй секретарь райкома партии и живет в районном центре. А меня решил все-таки устроить в деревне, так сказать, поближе к жизни. И это, конечно, верно.
От станции до деревни Павловки километров пятнадцать по грязному, разбитому шоссе. Моими спутниками оказались весьма интересные люди, самые что ни на есть натуральные “сеятели и хранители” земли русской. Один - крепкий и бойкий старичок в черном старом полушубке и с огненной, торчащей во все стороны бородой -оказался старшим конюхом колхоза Сергеем Карповичем Вишняковым, другой - средних лет, сутулый, в поношенной солдатской шинели, в артиллерийской фуражке, из-под которой выползали клочья черных жестких волос. Этот сутулый все время отворачивался от меня и равнодушно смотрел в пространство. Равнодушие его показалось мне напускным и я спросил, как его звать-величать:
- Гвардии ефрейтор Степан Бугаев, бывший ординарец гвардии майора Конь, - ответил он по-военному, но на меня так и не взглянул.
Старик, подтягивавший чересседельник, мельком метнул на него неодобрительный взгляд и сказал при этом слово, которого я уже давно не слыхал:
- Супостат! - И тут мне показалось, что Бугаев “под градусом”.
Но почему он “супостат”, я так и не понял. Подтянув чересседельник и потрогав упряжь, Сергей Карпович сказал мне:
- Давай свой чемодан. Вот сюда ставь. Хрупкого ничего там нет? А то дорога неровная. Ну, едем!
Лошади шли мелкой ленивой рысцой, и колеса громыхали по камням так гулко, что казалось не две, а сто подвод мчатся во весь дух. Я ехал на первой подводе вместе с Вишняковым, а Степан Бугаев лежал на второй, вытянувшись на животе во всю телегу. На поворотах я видел его угрюмое лицо. Оно показалось мне примечательным, и я не удержался от соблазна, стал набрасывать карандашом композицию. Степан заметил это, и его равнодушие будто ветром сдуло. Привязав повод своего мерина к задку нашей телеги, он пересел к нам и стал бесцеремонно заглядывать ко мне в альбом. Потом приложил ладонь к щеке и притворно застонал.
- Зубы, проклятые, ноют...
- Что ж не зашел в лечебницу-то? - с ехидством спросил старик.
- Да заходил, - глухо ответил Степан, - двести граммов выпил, пивом закусил. Не помогает. - И, повернувшись ко мне, спросил с тревогой:
- Из редакции?
Я ответил отрицательно, но он, видимо, не поверил.
- А зачем рисуешь? Разве не для газеты? - Сергей Карпович подмигнул мне:
- Протащи его, да позлей! - Степан обиделся:
- Как бы не так? Что я такого сделал?
- То-то, что ничего, ни хорошего, ни плохого, - ворчливо ответил старик. - А только пьянствуешь.
- Старая песня, - перебил его Степан. - В стенгазете читали: Бугаев - лодырь, Бугаев - рвач. Ерунда! А кто достал для колхоза пять пудов бобу? А ну, скажи? Чем бы вы сеяли, если б не я? Пропадете вы без Степана Бугаева! Алешка, щенок, только и умеет бумагу марать, а товарищ Волгин не разобрался, вот и... Меня агитировать нечего, я человек твердой линии, и, значит, никакими словами меня не проймешь. Я его, этого Алешку, прямо спросил: “За твое пью? Ты меня кормишь?” Паразитом меня обозвал! Это меня-то, бывшего воина-гвардейца! Кто ему дал право?
В тяжелых его словах звучала застарелая обида. У меня пропала охота рисовать этих людей. “Их сначала понять нужно”, - подумал я и решил слушать.
- Аркадий Николаевич Волгин - человек справедливый, - рассудительно заговорил старик Вишняков и осторожно спросил меня: - А вы ему не родственник, случаем?
- Нет. Воевали вместе, - ответил я. Помолчали, и старик снова вскинул брови:
- А книг с собой не везете?
- Везу кое-что, - ответил я и спросил: - Читать любите?
- Читаю... Книга не баба, что ее любить. В книге раз -ум человеческий. Дурак книгу не напишет. Вот заставь, к примеру, Степана написать. Человек он грамотный, на фронте в денщиках при гвардейском майоре состоял, а книгу не напишет.
Степан молчал и все глядел куда-то вдаль. Старик Вишняков оставил его в покое и принялся допрашивать меня: по какому делу еду, надолго ли и почему именно решил я остановиться у Щербаковых. (Этого, разумеется, я не знал.)
- У них тихо, - продолжал старик рассудительно, - разве вот только Алексей будет мешать, он заводной парень.
Не успел я поинтересоваться, кто такой этот Алексей и почему он “заводной”, а Вишняков уже спрашивал о Москве и все изучал меня беспокойными колючими глазками. Вдруг он спросил, знаю ли я, на чем растут чересседельники.
- На вербе, - без тени улыбки ответил я и, погодя, добавил вполне серьезно: - Бывает и на березах растут.
Он понял, что “покупка” не удалась, и заговорил с притворством философствующего простачка:
- Все растет на земле. Все движется, развивается. Диалектика, значит. Вот и чересседельники... Но, козявка!
У меня появилась охота написать красками его красноватое лицо с синими прожилками, запрятанные в мохнатых бровях хитрые, лукавые глаза и огненную бороду, в которой, должно быть, постоянно торчали, как иглы, стебельки сухих трав.
-Ты вот человек ученый, - говорил между тем старик, - объясни мне, пожалуйста: может ли живое родиться из ничего?
- Из ничего? - переспросил я, чувствуя какой-то подвох. - Сомнительно:
Вишняков оглянулся.
- А как же тогда червь появляется в свежем здоровом грибе? Набрал ты, скажем, белых грибов. Здоровые, крепкие, один к одному. Полежали сутки - и, смотришь, черви завелись. Откудова? Внутри родились из ничего...
Я молчал, а старик смотрел на меня с укоризной. Потом произнес довольным тоном:
- То-то, а говоришь, сомнительно! Уж на что - камни, ан и те растут. Медленно, незаметно для глаза, а все-таки растут, если, значит, с землей соприкасаются, соки от нее получают. Вот эти, скажем, - он указал кнутовищем на два придорожных валуна. - На моей памяти махонькими были. А теперь, гляди, за полсотню-то лет как вытянулись! Слыхал, на Кавказе каменные горы есть? А откудова они взялись? Из камня выросли. Значит, там земля особо питательные соки имеет, да и климат подходящий.
- И все ты врешь, - громко засмеялся Степан. При этом лопатки его задвигались под шинелью, а красные, осоловелые глаза стали влажными. - Ты его не слушай, он хитрый и врать любит. Ты меня слушай. Я в Бога не верую. И никто не верует. И раньше не веровали, а в церковь от скуки ходили... Для большей убедительности Степан по-лошадиному мотал лохматой головой и сопел. Старик попытался перевести разговор на другое и спросил меня:
- А стишки любишь? - Я ответил утвердительно.
- Стишки - детская забава, - опять вмешался Степан. - Я слышал, что стишки пишут только до двадцати годов.
- Много ты знаешь! - возмутился Вишняков. - Один стихотворец сто лет без одного года прожил и до самой смерти стихи сочинял. Ну, как бишь его? Тот, который с балалайкой...
- Джамбул, - подсказал я.
- Вот-вот, Джамбул. Девяносто девять лет прожил. А ты говоришь - забава.
Солнце таяло в белесом мареве и грело спину. Оно светило с самого утра, обдавая землю своим теплом. Даже белые громады облаков ходили стороной, бросая на поля широкие серые тени. В небольшой рощице, мимо которой катились телеги, стоял неумолчный крик грачей. Все деревья, еще голые, безлистые, загромождены большими темными гнездами. Как у Саврасова. Удивительное дело: когда я глядел, бывало, на эту картину в зале Третьяковки, я всегда слышал вот этот весенний крик грачей. Это, брат, большое искусство - создать в картине звук. Как это сделать? Я задумался, всматриваясь в шелковистую, легкую, прозрачную ткань, затянувшую горизонт. Мысли мои спугнул голос Сергея Карповича:
- Вот переедем ручей, а там до Павловки рукой подать.
Переехали ручей, и дорога пошла в гору.
- Тяжелая дорожка, - сказал как бы про себя старик и легко выскочил из телеги.
Я понял намек и тоже спрыгнул на обочину.
- Слезай, Степан!
- Ничего, вывезет, - ответил тот.
Старик рассердился:
- Слазь, не балуй!
Степан даже не пошевелился.
- Ну что у тебя за лошади, - сказал он лениво. - Вот у нас в роте был мерин, Ватником звали, это конь! В гору, бывало, рысью бегал. У него, как у зайца, задние ноги длиннее передних были...
Я легко шел по сухой прошлогодней траве в гору, а позади меня продолжалась перебранка.
- Порядочного человека сразу видно, - возбужденно говорил старик. - Он вон сам слез, а ты...
- Он - другое дело, он молодой, - лениво отбивался Степан, - ему полезно пройтись, можно сказать, в диковинку, а я человек изработанный...
В конце концов он все-таки слез и, согнувшись, покачиваясь, медленно побрел в гору. Лошадь догнала меня и пошла рядом. А позади слышались ругательства старика. Я оглянулся. Вишняков петухом бегал вокруг второй подводы. Оказалось, что еще при выезде из города у лошади Степана рассупонился хомут. Степан не заметил этого, и лошадь до крови растерла себе плечо.
На колхозном дворе, пока Степан неторопливо распрягал свою лошадь, Сергей Карпович с дрожью в голосе объяснял председателю колхоза Хахленкову, как Степка по своей халатности искалечил лошадь. И это перед началом полевых работ!
- Ну что с тобой делать? - сокрушенно спрашивал Хахленков Бугаева. - Судить?
- А что я такое уголовное совершил? - невозмутимо спросил Бугаев. - Вы меня благодарить должны: я пять пудов бобу для колхоза достал. Где бы вы его взяли?
- Значит, благодарности захотел? - Хахленков пожевал губами. - Между нами говоря, будь у меня гауптвахта, я бы тебя, разбойника, закатал суток на тридцать.
Степан отругивался лениво, с пренебрежением:
- Даже генерал таких прав не имеет. А ты всего-то старшина, да и то запасной. - И увел лошадь в конюшню.
- Ну что с ним делать? - спрашивал нас Хахленков. И вдруг закричал на Вишнякова: - И тебя вместе с ним привлечь надо! Чего смотрел? Старший конюх называется!
- Ты на меня не кричи! - отрезал Вишняков. Кустики лохматых его бровей сердито зашевелились. - Ты на Степку кричи. А я за него не ответчик. Моя лошадь исправная.
Он быстро и ловко снял сбрую, положил ее в телегу и, раскачиваясь на коротких ногах, повел лошадь в конюшню. Хахленков кричал ему вслед:
- “Моя лошадь”! А та, выходит, не твоя? Ишь, едино -личник! Моя хата с краю. Раскудахтался!
Сейчас вечер. Я сижу один в большом трехкомнатном бревенчатом доме Михаила Васильевича Щербакова. Хозяин, судя по первому впечатлению, очень добрый и умный старик. Он заведует молочно-товарной фермой. Живут они вдвоем с сыном Алексеем, тем самым «заводным парнем», о котором я уже слышал в пути.
Как видишь, Петя, я доволен. Во всяком случае, начало многообещающее. Пока что я еще не разглядел тут ни тем, ни сюжетов, но люди, которых я увидел, - гарантия тому, что будут и темы, и сюжеты. Интересные люди!
Я рад, что ты едешь на Волгу. Постарайся жить не в гостинице, а где-нибудь в армейской казарме или на квартире простого человека.
Будь здоров, Петя. Напиши мне с берегов Волги. Крепко тебя обнимаю.
Твой Вл. Машков».
Письмо третье.
«Милый Паша!
Мне кажется, что живу я здесь уже вечность. Иногда немножко грущу по Москве. Хотя в общем доволен. Я еще не знаю, что даст мне эта поездка как художнику, но как человеку она, несомненно, даст многое. То есть, я хотел сказать, не знаю, напишу ли я здесь или потом на сельские темы что-нибудь путное. Как-то все поворачивается неожиданно. Село показалось мне не таким, каким я себе его представлял.
Трудновато здесь живут люди. Неурожай прошлого года чувствуется в каждом доме. Не хватает хлеба, мало скотины, а та, что есть, никуда негодна, как здесь говорят - ни шерсти, ни молока. И кормить ее пока нечем, трава только подрастает. Я понимаю: это последствия разрушительной войны. И сразу, одним махом, колхоз не поднимешь.
Понимаешь, мне иногда совестно в такую горячую пору полевых работ писать этюды - кажется, колхозники смотрят на меня осуждающе: дескать, пустяками занимается такой здоровый лоботряс.
Вот тут-то и задумаешься о смысле искусства: зачем оно, кому нужно и каким быть должно? Я пробовал приложить к действительности советы Иванова-Петренки и Винокурова, в которых, честно признаюсь, есть что-то дьявольски подкупающее, вернее - интригующее. Но у меня по-ихнему не получается. В жизни все как-то по-другому устроено. По Винокурову, надо видеть поэзию в повседневном, даже в мелком, случайном факте. По его мнению, любой кусок природы может послужить натурой для пейзажа. А я вот хожу по окрестностям, наблюдаю, присматриваюсь и не так уж часто нахожу “кадры природы”, которые можно было бы перенести на холст. Собственно, на холст все можно перенести. Но смысл какой? Вставить в раму и повесить на стену? А люди будут равнодушно проходить мимо. Это не искусство, которое не способно волновать, действовать на зрителя. Но этого мало для меня. Я хочу еще знать, как оно будет действовать, какие мысли и чувства пробудит в человеке, какое настроение создаст. Можно, конечно, написать серый день, дождь, грязь непролазную: “на дворе собаки мокнут, даже лаять не хотят”. Если талантливо сделать, то и в душе зрителя слякотное настроение появится. Но зачем, к чему портить людям настроение? Жизнь и без того нелегка, очень нелегка, дорогой Пашенька.
Мне вчера председатель колхоза сказал: “А вы нарисуйте нам плакат против потрав посевов, мы его на самом видном месте повесим». И, знаешь, я думаю, что такой плакат полезней плохой картины.
Видишь, какие сердитые мысли у меня.
Привет вашей творческой бригаде.
Твой Вл. Машков.»