КНИГА ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Над острыми крышами трехэтажных кирпичных домов клубился черный дым каминов. Трубы их торчали, как гильзы в обоймах. На каждом доме по нескольку таких обойм.

Густой туман осаживал дым до самой земли, и, хотя по-английски была еще только обеденная пора, казалось, на незнакомый город уже опустились сумерки.

— Какая невероятная мразь! — невольно вырвалось у Надежды, не отрывавшейся от окна вагона.

— Какая громадина! — вполголоса отметил про себя Владимир Ильич, стоя рядом с женой. — Вот уж действительно твердыня капитализма! Посмотрим, посмотрим, насколько она еще крепка.

Повернулся лицом к Надежде Константиновне:

— Мразь, говоришь? Ты права — иного слова тут и не подберешь. Лондон, как видно, показывает себя в своем обычном облике.

Тень задумчивости скользнула по лицу Ленина.

— Н-да, Потресов не зря опасается — с больными легкими сюда лучше не показываться. Ну что же, будем работать без него. Нам не привыкать. А он пусть дышит чистым альпийским воздухом.

Иногда поезд нырял под город. Да и тесные улицы рабочего района английской столицы с их продымленными домами напоминали туннели. Наконец колеса вагонов загрохотали по мосту. За окнами показалась бледная, будто оловянная, полоска Темзы.

— Вот мы и приехали! С чем тебя и поздравляю.

Владимир Ильич помог жене одеться, снял с багажной полки их единственный чемодан, надел коричневое пальто, шляпу-котелок, купленную специально для Лондона, и сунул в карман немецкую газету, свернутую так, чтобы было видно ее название — «Vorwarts».

Поезд замер у одного из перронов шумного вокзала Чаринг-Кросс. Ульяновы спустились с подножки, посмотрели по сторонам. Сделали несколько шагов вдоль поезда и опять остановились.

Их приметил стоявший в стороне незнакомый человек в очках, с темной бородкой и слегка обвисшими усами; проходя мимо них, глянул на газету в кармане приезжего и просиял: «Они!» Повернувшись, приподнял шляпу.

— Простите, вы из Мюнхена? Владим…

— Из Мюнхена. Якоб Рихтер, — перебил Ленин, протягивая руку. — Спасибо, Николай Александрович, за встречу. — Указал глазами на жену: — Познакомьтесь — фрау Рихтер.

— Слышал о вас, — сказал Алексеев, слегка пожимая руку Надежды Константиновны. — От Калмыковой слышал. От Петра Струве. Насколько помню, по его поручению вы переводили книгу Веббов. Кажется, еще в Сибири.

— Да. Мы вместе с Якобом, — подчеркнула Надежда Константиновна.

Ульяновы тоже немало слышали об Алексееве от общих знакомых. Знали, что он состоял в одном из кружков «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», был арестован, как выражались следователи, «за преступную пропаганду идей социализма в рабочей среде». Три четверти года просидел в камере 193, хорошо знакомой Владимиру Ильичу по его четырнадцатимесячному заключению, а потом был сослан в Вятскую губернию, откуда два года назад бежал сюда. Из самых надежных надежный человек!

— Мы тут на виду, — сказал Николай Александрович. — Пойдемте. Я нанял кэб. По-нашему извозчика.

— Кэб, кэбмен — это мы знаем, — улыбнулся Ленин. — А в вагоне из разговора англичан, соседей по купе, ни единого слова не могли понять. Благо, выдавали себя за немцев.

— Инглиш мы изучали по книгам, главным образом в тюрьме, — добавила Надежда Константиновна. — Теперь придется разговорный…

— Это дело наживное, — подбодрил Алексеев. — Я вот так же… Не понимал разговорного. А потом по объявлению нашел англичанина, который занимался со мной в обмен на мои уроки русского.

Они вышли на маленькую привокзальную площадь, где их поджидал кэбмен со своим нелепым экипажем диккенсовских времен. Это была старая двуколка на больших, будто у арбы, колесах, без кучерского облучка. Пассажирам полагалось сидеть впереди, и они втроем втиснулись на скамейку, под жесткий тент. А кэбмен взгромоздился на высокое сиденье позади кузова; понукая коня, неосторожно хлестнул ременными вожжами по тенту.

Николай Александрович, словно опытный гид, принялся рассказывать, что они могли бы проехать через знаменитый Трафальгар-сквер, где бронзовые львы сторожат колонну адмирала Нельсона, но в такой смог ее невозможно разглядеть.

— На той же площади, — продолжал он, — Национальная галерея. Там, помимо своих мастеров, и Рембрандт, и Веласкес, и Рубенс. Много итальянцев. Словом, есть что посмотреть. Завтра она будет открыта.

— Галерея — для Плеханова, — добродушно улыбнулся Владимир Ильич. — Он в какой город ни приедет, первым долгом — в музей. А у меня почему-то не хватает времени. Но, конечно, посетим. Посмотрим. Правда, Надюша? Я так и думал, что ты согласишься. А скажите, — снова повернул лицо к Алексееву, — вы куда нас везете? Если в отель, то в самый дешевый: мы живем пока что на весьма и весьма скромные деньги партийной кассы.

— Понятно. У кого из нас, эмигрантов, водятся деньги? Я на первое время нанял для вас одну спальню. Так здесь называют недорогие меблированные комнаты. Небогатые квартиранты их сдают от себя. Тут недалеко. Возле Риджент-сквер. Район удобный. А осмотритесь — найдете квартиру.

— Спасибо за все ваши заботы. А писем для нас нет?.. Странно. По дороге мы останавливались в Кёльне и Льеже, заезжали в Брюссель. На это ушло четыре дня. Ваш адрес я сообщил в Берлин, сестре, — должна бы уже написать.

Надежда Константиновна слышала, но теперь забыла о левостороннем движении в Англии, и ей казалось, что кэбмен по ошибке придерживается левой стороны, оттого встречные вынуждены объезжать его тоже слева и в тумане они вот-вот столкнутся. Но кэбмен как будто боялся отклониться от левого тротуара. Только на перекрестках подавал голос, чтобы не столкнуться с каким-нибудь экипажем.

— Почту вам буду приносить, — пообещал Николай Александрович. — Нет, меня не затруднит, я живу буквально в двух шагах. А утренняя прогулка всегда приятна. Понадобится — могу дважды в день.

— Только не в такую непогодицу.

— А я уже привык. Вернее сказать, притерпелся.

— Ну, а как наше дело? Успели что-нибудь?

— Все в порядке. Был у Квелча. Передал письмо Веры Засулич. Он весьма любезен. Ждет нас завтра после ленча[30].

— Очень, очень хорошо! Люблю такую аккуратность!

На улицах загорелись фонари с какими-то оранжевыми стеклами. Алексеев объяснил: от таких свет яснее пробивается сквозь туман. Но и они едва были видны в раннем сумраке. Очертания домов расплывались, как акварельный рисунок, опущенный в воду.

Надежда Константиновна сняла перчатку, и руку сразу обволок прохладный, как бы липкий туман.

Кэбмен придержал коня возле одного массивного входа, по обе стороны которого стояли невысокие полуколонны. Алексеев, спрыгнув, три раза стукнул молоточком о медную пластинку; пожилой женщине в кружевной наколке, открывшей дверь, сказал:

— Принимайте ваших гостей. — И назвал Ульяновых супругами Рихтер. Из Берлина.

Когда все по узенькой лестнице поднялись в комнату и англичанка, показав на кровати, где сверху покрывал лежало по две пустых грелки, вышла, Николай Александрович усмехнулся в вислые усы.

— Привыкайте по-аглицки. Кипяток для грелок вам дадут. Так уж здесь заведено — с грелками под боком! И ничего живут! Но мы, россияне, не завидуем.

Надежда Константиновна, оставшись в одном платье, поежилась от прохладной сырости.

— Брикеты вам могут дать, — Алексеев кивнул на камин, — но — увы! — за отдельную плату.

Владимир Ильич сунул руку под одеяло — простыня влажноватая. И ему опять вспомнился Потресов: «Нет, Александру Николаевичу перебираться сюда было бы сверхрискованно».

Когда остались вдвоем, раскрыл чемодан и накинул теплый платок на плечи жены.

— Спасибо, Володя.

Поджав руки, Надежда косо посмотрела на пустой камин. Дома они разожгли бы печь. Да березовыми дровами…

— Ничего, Надюша, проживем. Впереди весна, лето.

Владимир прошелся по комнате, опять подумал о старшей сестре. Почему от нее нет ни слова?

Надежда взяла мужа за руки, посмотрела в глаза.

— Не волнуйся. Просто Аня не успела написать. А может, почта запоздала…

— Нет, тут что-то иное. Анюта успела бы. Непременно сообщила бы, есть ли у нее письма из Самары. Она знает, что я не могу не тревожиться о маме. Из Швейцарии тоже могли бы уже написать. Если не Юлий, так Павел Борисович. Что там у них? Есть ли вести о Блюменфельде? Опасаюсь за него. Не провалился ли? Ведь уже больше месяца. Пора бы возвратиться… Здесь Блюм нам теперь очень нужен.

— Он не впервые через границу. Опытный, осторожный…

Внизу постучали. Два удара молоточком — это им, Рихтерам. Кто бы мог быть? Ленин быстро спустился, открыл дверь. Оказалось, вернулся Алексеев. С маленьким свертком в руках.

— Вам на ужин. Вы же еще не знаете, где и что можно купить.

Владимир Ильич уговорил гостя подняться в комнату и поужинать с ними.

В свертке кроме двух бутылочек пива оказались сэндвичи — тоненькие, как вафли, ломтики хлеба с тончайшей прослойкой из сыра. И Николай Александрович опять усмехнулся.

— Привыкайте к здешнему рациону. — Шутливо поднял руку с простертым указательным пальцем. — А я уже могу засвидетельствовать: жить можно.

2

С рассветом туман рассеялся. Сквозь рваные облака изредка проглядывало солнышко.

Владимир Ильич вышел посмотреть ближайшие кварталы. Надо же знать, где они живут. С тротуара оглянулся на дом. Четырехэтажный, длиной во весь квартал, он был полосатым, как зебра. Через каждые два-три окна — дверь с полуколоннами по сторонам. Над притолокой — свой номер. Так вот почему в почтовых адресах не пишут номера квартир! В одном доме — больше десятка «домов». У каждого свой вход. И каждый хозяин выкрасил свой «дом», вернее — свою секцию в большом здании, той краской, какая ему нравится. Один — серой, другой — коричневой. Но больше всего черных и белых полос. И вон полуколонны у подъездов соседи разделили пополам: одна половина выкрашена сажей, другая — белилами.

«Мой дом — моя крепость!» — усмехнулся Владимир Ильич, припомнив английскую поговорку. Что, дескать, хочу, то и делаю. Даже вопреки здравому смыслу. Дикий пример крайнего индивидуализма!

Улица была пустынной.

Владимир Ильич шел, присматриваясь ко всему. И прежде всего приметил: возле каждой двери, порой прямо на тротуаре, — пустые бутылки. Большие, несомненно, из-под молока, маленькие — из-под сливок или сметаны. Пинта и полпинты. Выставлены так же, как в отелях выставляют в коридоры обувь для чистки. А кто собирает пустую посуду? Молочник?

За углом кто-то насвистывал веселую песенку. Все слышнее и слышнее. Может, идет человек на работу. Едва ли. Идет не спеша. Насвистывает беспечно. Не повернет ли в эту улицу? Но свист оборвался. И тотчас же что-то звякнуло, стукнуло. Вошел в дом? Нет, свист возобновился. Стал еще слышнее.

Владимир Ильич дошел до угла и в переулке увидел фургончик на колесах с шинами, похожими на велосипедные. Его катил, подталкивая одной рукой, молодой человек в темно-синем фартуке с широкими лямками и карманами. И продолжал насвистывать все ту же песенку. Вот он остановился возле подъезда, открыл дверку, из легких проволочных гнезд достал три бутылки — одну большую, две маленьких, — поставил возле входа, а пустую посуду убрал в фургон и покатил его к следующей двери.

«Англичанин-мудрец придумал неплохо! — Владимир Ильич направился к молочнику. — И все у него на доверии. Деньги, как видно, собирает по субботам».

Подошел, поздоровался, сказал, что только вчера приехал в Лондон, живет неподалеку и хотел бы каждое утро иметь пинту молока. Из-за незнакомого акцента и неправильного произношения молочник понял далеко не все. Пришлось повторить, даже прибегнуть к жестам: дом, где я живу, за этим углом; нам каждое утро одну пинту.

— Иэс, — улыбнулся молочник. — Уан пинта. Вэри гуд.

Он катил свой фургон как раз в ту сторону. Остановившись у подъезда, где была «спальная комната» Ульяновых, обменял выставленную за дверь пустую посуду на молоко и сливки, добавил туда пинту и, записав себе в книжечку немецкую фамилию нового клиента, кивнул головой:

— Тсэнк ю![31]

Возвращаться еще не хотелось, и Владимир Ильич направился на соседнюю улицу. Там преобладали такие же каменные зебры. Один дом был с эркерными окнами и напоминал растянутый мех гармошки.

И вдруг улицу стиснула литая чугунная решетка, от мостовой оставалась узенькая полоска, на которой двум кэбам нелегко разминуться. Решетка примыкала к большому белому дому на противоположной стороне, а за ней между высокими платанами широко разрослись кусты сирени, дальше виднелись зеленые пятна газончиков и круглая, обрамленная мраморными плитками клумба с крупными бутонами тюльпанов. Служанка приоткрыла дверь, и в сад, разминаясь, вышел желтоватый клыкастый бульдог. Бока у него лоснились, на короткой шее кожа в тугих от жира складках. Он пробежался вокруг клумбы по дорожке, посыпанной крупным песком, оставил возле деревьев свои собачьи отметки и, укладываясь на скамейке, сладко позевнул.

Со стороны улицы была калитка, через которую, как видно, время от времени вывозили мусор. Теперь она была закрыта на замок, и на ней висела табличка «Private» — частное владение! Земля куплена хозяином большого дома, а горожане пусть довольствуются узенькой полоской улицы. Для плебса и того достаточно!

На углу длинной и прямой улицы киоск с пухлыми — по двадцать да по двадцать четыре страницы — утренними Газетами, от начала до конца прослоенными рекламой. Там, быть может, удастся отыскать объявление англичанина, желающего брать уроки русского языка в обмен на разговорную практику в английском. Но главное — новости. Купил бы все газеты, если бы не крайняя стесненность в деньгах. Ничего. Говорят, есть читальни — маленькие комнатки, где на стойках для чтения прикреплены свежие газеты. Заходи прямо с улицы и просматривай. Алексеев скажет, где их найти. Надо непременно сходить сегодня же. А пока… Владимир Ильич достал часы, откинул крышку. Ого, уже время брэкфеста! И им тоже пора бы завтракать.

Надя, вероятно, заждалась.

Купив две булочки, Владимир Ильич поспешил домой. На узких тротуарах теперь было тесновато от пешеходов. Клерки спешили в свои офисы, кухарки — в магазины за продуктами. Возле тротуара медленно вышагивал старик с одутловатым лицам, через его плечи перекинуты на лямках щиты с плакатами: на груди — квадратный, на спине — длинный, фута на два выше головы. «Сэндвич»! Реклама с живой начинкой! Измученный раб торговли! Владимир Ильич прочел адреса магазинов. Один торговец зазывал к себе любителей виски «Белая лошадь», другой хвастался большим выбором колониальных товаров. «Сэндвич» потоптался у входа в гастрономический магазин, вдыхая соблазнительный аромат свежекопченой колбасы, и, медленно повернувшись, побрел в противоположную сторону. Вот так, бедняга, как заезженная понурая лошадь, будет ходить по улицам до самого вечера. И до конца своих дней.

Надя, наверно, уже отодвинула занавеску и смотрит в окно. Тревожится: уж не случилось ли что-нибудь недоброе?..

Владимир Ильич прибавил шагу, но на шумном перекрестке его приостановили жалобные звуки флейты. Играл сутулый старик, лицо которого было исполосовано глубокими морщинами, прохладный ветерок шевелил тощие пряди седых волос музыканта. Когда-то он, надо думать, играл в оркестре, а теперь… Но нет, он не нищий. В благопристойной Англии попрошайничество запрещено. Он «работает»! Вон в ветхой, давно выцветшей и помятой шляпе, опрокинутой на тротуар, лежит отнюдь не подаяние, а заработок — полупенсовая монета. Сколько же часов придется ему простоять на этом и еще на каких-то других, более счастливых перекрестках, чтобы заработать хотя бы на один сэндвич для запоздалого брэкфеста…

«Вот они, ужасные лондонские контрасты!» Владимир Ильич положил монетку в шляпу музыканта.

А Надя ждет… Больше он нигде не будет задерживаться. И дом уже недалеко.

У двери осталась единственная бутылка с молоком. Пинта на двоих. Не богато. Но ведь брэкфест и не должен быть обильным…

Еще не успев перешагнуть порог, сказал:

— Извини, Надюша, за невольную задержку. Держи наш первый лондонский завтрак. И, знаешь, мы с тобой уже имеем кредит… у молочника!

— Вижу, прогулка была приятной. У тебя щеки порозовели.

— Природа как бы извинилась за вчерашнюю непогодицу, за мразь, как ты сказала. — Снял шляпу, скинул пальто, отнес на вешалку. — А впечатления разные. От приятных до ужасных. Сначала порадовал свежий воздух, веселый молочник, видать, хороший парень.

Владимир начал с той же оживленностью рассказывать про «сэндвич», про флейтиста на перекрестке улиц, но Надежда перебила:

— Садись за стол. Молоко хорошее. И булочки свежие.

— Да, на каждом шагу вопиющие контрасты! А молочник мне определенно понравился. Жаль, что я не знаю слов его веселой песенки. Ничего. В субботу, когда он придет за деньгами, обязательно расспросим. Что поет простой народ, полезно знать. Даже необходимо. И при первой же возможности поедем в пролетарский район. Быть может, удастся побывать на рабочих собраниях.

3

Вскоре после брэкфеста пришел Алексеев. Письмами опять не порадовал, но зато принес еженедельную социал-демократическую газету «Джастис»[32].

— Свежий номер? Вот спасибо!

Владимир Ильич знал, что «Джастис» издается около двух десятилетий, что ее давно редактирует Гарри Квелч, известный в стране публицист и оратор. Сейчас, перелистывая газету, приятно пахнущую типографской краской, Ленин обращал внимание не столько на содержание статей и заметок (внимательно прочтет позднее), сколько на шрифты и мастерство печатников:

— Пожалуй, не уступают немцам. Даже нонпарель читается легко. Дело за тончайшей бумагой. — Положил газету на стол и опустил на нее ладонь. — Здешние номера «Искры» ничем не должны отличаться от мюнхенских. Пусть жандармы думают: печатаем в той же типографии.

Алексеев принялся рассказывать о своем впечатлении от газеты Квелча. Тон у нее оптимистический. Порой даже отрываются от действительности. Не так давно прочел этакие бравые строки: социалистическая революция близка!

— В Англии?

— Там сказано в общем плане…

— В общем?! А революцию, как известно, порождают конкретные явления классовой борьбы в конкретной стране. Об Англии я пока не берусь говорить, а что касается России, сомнений нет и быть не может — революция близка! Да, да, она уже у порога. И ваша ирония — «бравые строки» — напрасна. Я не удивился бы, если бы услышал это от человека, который был принужден лет двадцать прожить здесь, в эмиграции, и оторвался от нашего российского рабочего движения. Но вы-то не могли забыть. Всего лишь два года здесь. Хотя что же я говорю? Именно за эти два года революционное движение нарастало с каждым днем, с каждым часом. Это вы могли почувствовать по нашей «Искре».

— Не всегда видел ее. Далеко не каждый номер…

— Это наша оплошность. Извините. Мы главное внимание обращали на доставку «Искры» в Россию, во все ее уголки.

Владимир Ильич встал, коснулся рукой плеча собеседника.

— Нам, Николай Александрович, ждать уже недолго.

— Доживем?

— Безусловно. Я ни капельки не сомневаюсь. Мы вот этими руками примемся за перестройку мира. Разрушить старое — это полдела, главное — создать новое. И мы не выжидаем. Мы вместе с рабочими подкидываем дрова в костер.

— Да и я не в стороне. Я понимаю… Верю…

— Вот и хорошо, что мы понимаем друг друга. А теперь… — Владимир Ильич достал часы. — К Квелчу, правда, еще рано…

— А мы пока что посмотрим город. Поездим.

— Вот об этом я как раз и хотел вас попросить. Будьте моим чичероне.

На улице подождали омнибус, пестрый от рекламы. Его везла рысцой пара дюжих вороных с коротко подстриженными хвостами.

Внизу на боковых скамьях свободных мест не оказалось. Алексеев и Ульянов по узенькой лестнице поднялись на империал. И не пожалели: сверху можно смотреть во все стороны.

Через какое-то время выехали на парадно-богатую Оксфорд-стрит. Навстречу омнибусу один за другим мчались молодые всадники в белых замшевых брюках, в нарядных куртках и блестящих цилиндрах. У каждого модные бакенбарды, в руке желтоватый стек. Денди спешили на прогулку в Гайд-парк.

Омнибус плавно покачивался. В глазах рябило от витрин: шляпы, галстуки, перчатки, яркие платки, разноцветные туфли, атласные бюстгальтеры, золотые серьги с каменьями, браслеты, ожерелья, диадемы, белые, как морская пена, платья для невест… Роскошные манекены заманчиво протягивали руки, будто уговаривали: купите все, что на меня надето.

Но вскоре навязчивая роскошь уступила место строгой деловитости. Исчезли жилые и торговые дома. Улицы, стиснутые черными громадинами, напоминали ущелья, и Владимир Ильич понял, что они въехали в могущественный и всевластный Сити — город в городе. Не видно ни одной женщины. Только мужчины. У каждого портфель из крокодиловой кожи. Возле подъездов кареты с вензелями, лакированные коляски с кучерами, похожими на шкиперов. Бородатые, как апостолы, швейцары, поблескивая галунами ливрей, услужливо открывали дубовые двери. Медные пластины вывесок начищены до блеска: направо — банк, налево — банк, позади — банк, впереди — банк.

В Сити нет ни отелей, ни театров. Ничто не должно мешать считать деньги. Ничто не должно отвлекать от паутины, которую плетут здесь и через моря и океаны раскидывают по всем материкам. Колоссальная империя, над которой, видите ли, никогда не заходит солнце. Пятая часть суши на планете — собственность английской короны, четвертая часть человечества — подданные короля. Преимущественно колониальные рабы. По десятку на обитателя метрополии. Но раб перестанет тянуть ярмо. В прошлом году кончилась «эра королевы Виктории». И эре империализма придет конец. Карта кичливой Британской империи сузится до little England[33]. И солнцу укоротится путь в десятки раз: будет всходить из Ла-Манша, скрываться в Атлантике.

Мрачное ущелье как бы вытолкнуло омнибус на Трафальгарский сквер. Тут уж не усидишь. Скорее, скорее вниз — на серую брусчатку, до блеска отшлифованную подошвами ботинок трудового люда, побывавшего здесь в часы митингов. Теперь на площади тихо. Из-за непогожей весны еще не плескались струи фонтанов. Никто из митинговщиков еще не взбирался на загривки бронзовых львов у колонны Нельсона. И на всей площади только две сердобольные старушки рассыпали из бумажных пакетов крупу для голубей.

За сквером вздымался торжественный портал Национальной галереи с ребристыми колоннами, впервые придуманными древними эллинами. А перед парадной лестницей, неловко поджав ноги, сидели на тротуаре давно не бритые, одетые в лохмотья мужчины с воспаленными веками и глазами, полными безнадежности. На гладкой, как грифельная доска, асфальтовой поверхности они цветными мелками небесталанно набрасывали мордочки собак да кошек. Кто закончил, тот рядом с рисунком клал кепчонку или берет и в ожидании присаживался на ступеньку. С обеих сторон рисунков дощечки с надписями: «Просим не топтать. Картины — наша собственность».

— Ужасно! — вырвалось у Владимира Ильича. — Какая горькая ирония! К вечеру прохожие все равно затопчут. Эфемерную собственность унесут на подошвах ботинок.

— Завтра художники нарисуют снова…

— И это в богатейшей столице богатейшей Британской империи!

Любители живописи, спешившие в Национальную галерею, даже не приостанавливались возле рисунков на тротуаре, и редко кто бросал медную монетку с профилем сытой и самодовольной королевы Виктории (с профилем Эдуарда VII еще не успели отчеканить) на одной стороне и Владычицей морей на другой.

— Лондонцы уже привыкли к таким контрастам, — Алексеев кивнул головой на уличных художников.

— Привыкли? Пожалуй, только те, у кого рыбья кровь…

Голуби, склевав зерно, взлетали на крыши окрестных домов, садились и на бронзовую, от времени позеленевшую фигуру Нельсона. С пятидесятиметровой высоты адмирал равнодушно смотрел поверх города в туманную даль. Над ним нависали аспидные тучи.

В полдень пришли на крошечную площадь Кларкенвилльгрин, приостановились напротив типографии газеты «Джастис». Неказистый и довольно старый двухэтажный дом был стиснут узенькими трехэтажными.

— Вверху наборный цех, — Алексеев указал на пять окон с частыми крестовинами рам, — внизу — печатный. — И с журналистской осведомленностью добавил: — Строили дом для детского приюта. Для подкидышей и сирот. А позднее в нем, говорят, располагался клуб радикалов с небольшой кофейней.

Позади типографии воткнулась в тучи четырехгранная колокольня с черным циферблатом. Медные стрелки показывали четверть первого. Входить еще рано — редактор, несомненно, все еще занят вторым завтраком.

Несколько раз прошли мимо дома. Когда время ленча миновало, поднялись на второй этаж и постучались в дверь редакторского кабинета.

Квелч, приветливый, по-спортсменски подтянутый, поднялся навстречу; здороваясь, извинился за тесноту. Комната малюсенькая, с единственным окном, за которым чернела глухая стена соседнего здания. Полка с книгами, над ней портрет Маркса. Письменный стол, простенькое кресло с гнутой спинкой да стул для посетителя. Для второго стула места не было.

Разговаривали стоя. Квелч, еще раз извинившись за тесноту, стал расспрашивать о рабочем движении в России, о тюрьмах и каторжных централах, о бесчисленных опасностях, подстерегавших транспортеров «Искры» на каждом шагу. Владимир Ильич попробовал отвечать по-английски, но из-за его ломаного и порой неточного произношения Квелч многого не понимал, часто переспрашивал. Даже помощь Алексеева не облегчала беседы. И они перешли на французский, которому маленького Володю еще задолго до гимназии учила мать. Теперь он отвечал без запинок, живо и горячо, с подробностями, неизвестными на Западе, и вскоре заметил огоньки в глазах собеседника. А когда упомянул о демонстрациях у Казанского собора, где когда-то выступал молодой Плеханов, Квелч вскинул голову и широко улыбнулся.

— О-о, Плеханов! Мне о нем много рассказывала Вера Засулич, которую, я помню, Энгельс именовал героической гражданкой.

— Вы так близко знали Фридриха Энгельса?

— Да, мне выпало такое счастье. Я оказывал нашему учителю известное содействие в публикации трудов его гениального друга. Между прочим, сам Карл Маркс когда-то выступал в этом доме[34].

— Вот как! Весьма примечательно!

— Фридрих свободно читал по-русски. Ваш язык ему нравился. Плеханова он высоко ценил, называл запросто Георгием, а Засулич — Верой.

— Она скоро приедет сюда. Как соредактор нашей газеты.

— Приятно слышать. Буду рад встрече.

Тут Владимир Ильич и напомнил об их общей просьбе. Хотя Квелч ждал этого вопроса, но не мог скрыть короткой задумчивости; пощипывая ус, заговорил поблекшим голосом:

— Мы с большим бы удовольствием… Но есть немало затруднений. — Пожал плечами. — Не знаю, удастся ли их преодолеть. Видите, как мы ютимся. А вам, редактору, я понимаю, нужен уголок для чтения корректуры.

— Мы были бы весьма признательны.

— Наша теснота не главное затруднение. А вот шрифт… У нас русского нет.

— В Лондоне да не найти нужного шрифта! — не сдержал удивления Алексеев. — Вы, насколько я знаю, бывший наборщик. Спросите у старых коллег.

— Допустим, мы нашли бы шрифт…

— А о русском наборщике наша забота, — поспешил заверить Ленин. — Приедет из Женевы.

— Ну, если так… Наши печатники пойдут навстречу. И все же потребуется некоторое время…

Ленин, поблагодарив, спросил, когда они могут рассчитывать на новую встречу. Квелч назвал день и проводил гостей до лестницы.

— Английская неторопливость! — сказал Владимир Ильич, когда вышли на улицу. — Все обдумать, все взвесить… Но надежда, мне кажется, есть.

Погода резко ухудшилась. Набухшие тучи уже задевали за каминные трубы. Опять запахло дымом, смешанным с сыростью, и дышать стало тяжелее.

— Теперь и нам пора заняться ленчем, — напомнил Алексеев.

Зашли в маленький ресторанчик. Заглянув в меню, Владимир Ильич невольно побарабанил пальцами по столу. Дорого! Все очень дорого! Спросил, что подешевле. Им подали треску, поджаренную с картошкой в каком-то прогорклом жире. А есть все же можно. И не так уж плохо. Попросил завернуть порцию для жены.

— Знаете, лучше готовить самим, — сказал Алексеев. — Для супа можно покупать бычьи хвосты…

— Да? Учтем опыт российского эмигранта. — Легкая усмешка в глазах Ленина вдруг уступила место яростному блеску. — А как вы думаете, у тех художников бывает в доме суп из бычьих хвостов? Едва ли. Самое страшное для пасынков Британки — безработица! И не только в Британии — всюду и мире дневного грабежа и чистогана.

Окна уже плакали дождевыми струйками. На улице пришлось поднять воротники. Без зонтика тут, как видно, выходить за порог рискованно.

А как же те бедняги? От рисунков на тротуаре, вероятно, уже не осталось и следа. Ушли с пустыми карманами. Голодные, озябшие… А если дождь зарядит на неделю? Если дома ждут дети, у которых маковой росинки во рту не было?.. Ужасно!

…Надежда, встретив мужа у порога, ощупала его плечи и грудь. Пальто промокло насквозь! Даже пиджак влажный.

— Снимай скорее. Сейчас выпьешь чашку горячего чая. Знаешь, я уже купила керосинку. Без нее ведь не обойтись.

Над чаем клубился парок. Отпивая по глотку, Владимир ходил по комнате, рассказывал о встрече с Квелчем. Похоже, что он в конце концов приютит «Искру» в своей типографии, но подтолкнуть его к этому доброму шагу будет полезно. Отдав жене пустую кружку, Владимир подсел к столу и, пока Надежда разогревала себе ленч, занялся письмом к Плеханову:

«Дорогой Г. В.!

Еще имею к Вам просьбу. Напишите, пожалуйста, письмецо Квелчу, прося его помочь нам в деле, с которым к нему обращался уже мой друг (с письмом от Велики Дм.), а сегодня и я: пусть-де сделает все возможное и от него зависящее, что это-де очень важно. Написать ему можно и по-французски. Мне такое письмо очень облегчило бы устройство, которое уже пошло на лад и надо лишь довести до конца.

А Вел. Дм. вполне права: гнусное впечатление производит этот Лондон, на первый взгляд!!»

Вспомнил о наборщике. Плеханов как-то говорил, что у него есть на примете какой-то русский эмигрант. Конечно, лучше бы сюда Блюменфельда. Зря его не удержали от новой поездки в Россию. «Искру» и «Что делать?» было с кем отправить. Жаль. Очень жаль. Здесь без Блюма как без рук. Вся надежда на Плеханова.

И Владимир Ильич сделал приписку: «Готов ли Ваш наборщик двинуться к нам?»

Наборщик наборщиком, а соредакторы? Где они? Велике Дмитриевне и Бергу пора бы поспешить сюда. Надо же готовить рукописи для очередного номера. Неужели это их нисколько не беспокоит? Если будет перерыв, российские читатели встревожатся: уж не погасла ли «Искра»? Большой перерыв недопустим. Ни в коем случае.

А на следующее утро в письме к Аксельроду — о том же Берге. Если он все еще в Цюрихе, пусть напишет «пару слов о его планах».

И не удержался от того, чтобы снова не посетовать: «(Первое впечатление от Лондона: гнусное. И дорого же все порядком!)».

4

Квелч знал, что над Россией ходят грозовые тучи. И, кажется, близок ураганный шквал, который может смести царизм. Надо думать, русские пойдут дальше англичан, дальше других стран Запада. Не зря же Маркс, а за ним и Энгельс возлагали большие надежды на эту обширную и для него, Квелча, неведомую страну. Интересно, что у них получится? Крестьянские восстания цари заливали кровью, революционеров отправляли на виселицы, в кандалах гнали на каторжные работы. Звезды на небосклоне героев-одиночек погасли вслед за взрывами бомб. И нынешние рецидивы бесполезны.

Рабочий класс там возмужал совсем недавно. Пойдут ли за молодым богатырем те бородатые, неграмотные, обутые в лапти мужики, которых там десятки миллионов? Что может пробудить их дремучие головы? Что накопит гнев в сердцах? Очередной голод, розги да плети?..

Поддержать русских революционеров, отважных людей, — благородное, святое дело. Помощь им необходима, и она не составляет риска.

А этот Якоб Рихтер… Хотя любой немец примет его за своего соотечественника, но он не из Берлина. Вероятно, из Петербурга. И эта фамилия для него как для рыцаря забрало.

Но кто же он? Как его нарекли при крещении? Спрашивать неудобно. Нельзя ставить его в трудное положение. Не говорит сам — значит, не может. Пусть и для него, Гарри Квелча, до поры до времени остается Рихтером. Лучше по-английски — Ричтером.

На лестнице слышны шаги. Легкие, быстрые. «Это он. Точен, как часы на башне Биг-Бен. Сейчас его обрадую».

И Квелч поднялся из-за стола с доброй улыбкой на лице.

— Здравствуйте, геноссе Рихтер! Мы согласны взять «Искру». Более того — эта комната будет вашей[35].

— Благодарю вас. А вы сами куда же?

— Для меня отгородили досками уголок в печатном цехе. Хотя поменьше этой комнаты, но ничего. Будет хорошо. Наш долг — содействовать революции в России. Ваша «Искра», я понимаю, обстреливает крепость, считавшуюся неприступной. Желаю вам метких выстрелов. — Открыв папку на столе, Квелч перешел на деловой тон: — Вот бумага для вашей газеты. Годится такая?

— Формат наш. — Владимир Ильич придирчиво пощупал лист, поднес ближе к глазам. — Вполне пригодна. Ничем не отличается от мюнхенской.

— А вот и шрифт. — Квелч подал оттиск. — Помогли мои старые типографские друзья.

— Передайте им сердечную благодарность за эту очень большую услугу.

— Шрифт почти такой же, какой был у вас в Мюнхене.

— Великолепно!

Домой Владимир Ильич шел быстрее обычного. Хотелось поскорее поделиться с Надей радостью. Теперь у них остается единственное затруднение — наборщик. Ах, как недостает им Блюменфельда! Если Плеханов не пришлет… Ну что ж, они будут искать здесь, напишут друзьям в Париж… Дело нелегкое. Ведь нужен не просто русский наборщик, а социал-демократ, сверхнадежный человек.

5

Через неделю Ульяновы нашли две комнаты на Холфорд-сквер, недалеко ст станции городской железной дороги Киигз-Кросс, в старом, задымленном и обшарпанном трехэтажном[36] доме № 30, с камином в каждой комнате. Перед домом в маленьком скверике, обнесенном чугунной решеткой, рос высокий платан. От него падала тень на оба окна — в летнюю пору не будет жарко.

В магазине подержанной мебели купили для себя и для Елизаветы Васильевны, которая собиралась приехать к ним из Питера, простенькие кровати, столы, стулья и полки для книг.

Хозяйка квартиры мистрис Йо, высокая, сухощавая, с глубоко запавшими желчными глазами, прошла по комнатам, присматриваясь к мебели, и остановила глаза на окнах:

— У вас, мистрис Ричтер, нет занавесок! Это есть нехорошо.

— Не успели купить, — объяснила Надежда Константиновна.

— Без занавесок неприлично. Мне хозяин дома сделает замечание: нереспектабельные жильцы!

— Могу подтвердить, — вступил в разговор Владимир Ильич, — занавески будут.

— Я верю слову. Вы люди… — У хозяйки вдруг осекся голос, и она, чуть не ахнув, перекинула взгляд с руки жильца на левую руку его жены: «У них нет колец! А если, не дай бог, не жена?..» Но мистрис Йо удалось сдержаться, только губы у нее слегка покривились. — Вы люди семейные…

— Да, как видите. Даже куплена кровать для… для матери моей жены. Как это будет по-английски? Для тещи. Скоро приедет.

— Буду очень рада, — кивнула головой мистрис Йо с некоторым успокоением. — Вы, надеюсь, верующие? Католики или…

— Лютеране. — Владимир Ильич переглянулся с женой, и в его глазах мелькнула такая тонкая усмешка, какую могла заметить только Надя. — И по воскресеньям мы любим слушать церковные проповеди.

— О-о! Это есть хорошо! У нас имеется церковь Семи сестер. Вы меня поняли? Там можно слушать отличного проповедника. Молодой. С красивым голосом. Чем-то похожий на самого Христа. Правда, там иногда можно и расстроиться…

— Расстроиться в храме?! Чем же?

— В некоторые дни, — мистрис Йо понизила голос до полушепота, будто касалась какого-то святотатства, — почему-то позволяют произносить речи этим… — помахала перед собой рукой с растопыренными пальцами, — из тред-юнионов.

— Интересно.

— И даже социал-демократам. Кажется, так они называются… Но их ведь можно не слушать. Вы меня поняли? А проповедник, — хозяйка перед грудью сложила руки ладонями вместе, — какого я больше ни в одной церкви не видала! Единственный во всем Лондоне! Такого, вероятно, нет даже в соборе святого Павла. Там мы не бываем. А церковь Семи сестер, я вам скажу, прелесть!

Владимир Ильич записал адрес и, поблагодарив хозяйку, сказал, что они непременно отправятся туда в первое же воскресенье.

Мистрис Йо уходила от них несколько успокоенная — жильцы походят на респектабельных, — но еще раз скользнула недоуменным взглядом по их пальцам: почему же они без колец?

Когда дверь за ней закрылась и шаги затихли где-то на втором марше лестницы, Ленин, вскинув голову, расхохотался:

— Вот оно, английское мещанство, в своем неприкрытом виде! Тупое, беспросветное. А церковники не дураки, при помощи социал-демократов завлекают к себе новый круг молящихся. Какая изворотливость! Какая мимикрия!

— А те, социал-демократы! До чего дошли!

— Не удивляйся. Оппортунизм вроде инфлуэнцы с осложнениями!.. Ну, а в церковь-то как же? Пойдем?

— Интересно бы послушать…

— Оппортунистов и ренегатов полезно знать во всех проявлениях. И для знакомства с разговорным языком полезно. Обязательно пойдем.

Раздеваясь в тесной передней, Алексеев глухо похохатывал в усы.

— Что случилось, Николай Александрович? — Владимир Ильич шагнул навстречу. — Вижу, что-то очень забавное. Что же?

— Заступился за вас…

— Перед хозяйкой? Я так и знал, что она примется выведывать.

— У нее даже голос прерывался от боязни. А вдруг…

— Жилец приехал не с женой, а с любовницей! Какой ужас для ханжи! Мы уже объяснились с госпожой Йо, а ей все неймется.

— Я успокоил. Соврал, что гулял на вашей свадьбе, что у вас были очень дорогие кольца, которые в трудную минуту жизни пришлось заложить в ломбард. И тут же припугнул: она рискует. Если не перестанет порочить своих жильцов, то ведь ее можно привлечь к суду за диффамацию. Она ужасно перепугалась, просила меня молчать.

— Спасибо, что заступились за подозрительных, — рассмеялся Владимир Ильич, заглянул в соседнюю комнату. — Надюша, ты слышала? Мистрис Йо больше не будет считать тебя за мою любовницу!

6

Первым пришло письмо от Аксельрода. Как ни удивительно, открытым текстом:

«Дорогой Владимир Ильич! Праздную Ваше водворение в свободной стране, называя Вас настоящим именем и отчеством».

Ленин недовольно качнул головой:

— Ну и ну! Будто нет здесь ни английских сыщиков, ни русских шпиков! — Повернулся к жене: — Он и тебя тут подлинным именем. Вот послушай: «Крепчайшим образом жму Вам и Надежде Константиновне руки, а если не будете смеяться над моей сентиментальностью, то не прочь и обнять Вас. Как-никак все-таки на край света переселились, по сему случаю можно посентиментальничать. Ваш П. А.». Да. Забывает старик о самой элементарной конспиративности. С этакими друзьями нелегко уберечься от врагов.

И тут же достал лист почтовой бумаги. Написав новый адрес, предупредил Аксельрода, что его не следует «сообщать никому, даже из членов Лиги, кроме самых близких лиц… остальные пусть пользуются по-прежнему адресом Алексеева, а сторонние — адресом Дитца».

«Если можно, — продолжал Владимир Ильич, — постарайтесь и в разговорах употреблять систематически Мюнхен вместо Лондона и мюнхенцы вместо лондонцы».

И попросил передать Мартову: если он по приезде в Лондон не застанет на квартире Алексеева, то «может пойти к Рихтеру». Пусть и в переписке, и в разговорах все привыкают к новой фамилии.

Вскоре от Мартова пришли два письма из Цюриха. В одном Юлий сообщил приятную новость: все последние замечания по программе, присланные с дороги, приняты. Но Велика Дмитриевна «зело огорчена тем, что теперь именно то, что в ее глазах делало проект Плеханова симпатичнее, сведено на нет». В другом письме Юлий рассказывал о нелегких часах, проведенных у Плеханова в Женеве: «Г. В. страшно зол — на всех вообще и на тебя, конечно, в особенности». А разозлился Плеханов на то, что, не дождавшись его протеста, уехали в Лондон, не пожелали, дескать, принять в расчет его интересы как соредактора. Для него Лондон неудобен.

— Какое гипертрофированное самолюбие! Не спросились позволения у старшего! — Владимир потряс письмом перед глазами и бросил на стол. — И это Плеханов, старый марксист! Ты только подумай, Надюша, ему Лондон неудобен! А было бы «удобнее», если бы погибла «Искра»?! Если бы нас всех в Мюнхене схватила немецкая полиция? Теперь бы уже сидели в петербургской Предварилке или в Петропавловской крепости.

— Ты не волнуйся, Володя, он необдуманно.

— Он — Плеханов. И для него непростительны необдуманные фразы. Непростительна такая узость взглядов. Только со своей колокольни. В угоду своему сверхсамомнению. Удивительно!

Тем временем Надежда вскрыла пакет от Дитца, из Штутгарта.

— А нам, Володя, подарок! — Достала «Искру». — Долгожданный!

— Апрельский номер?! Это действительно подарок! Молодец Наташа! Сумела выпустить! А ну-ка, ну-ка, как у нее там получилось?

Ленин сначала пробежал глазами по заголовкам статей и заметок, вполголоса отмечая: «Хорошо! Совсем хорошо!», потом подсел к столу и стал перечитывать все подряд, от первой колонки до последней. Надежда, пододвинув ему кружку чаю, напомнила, что пора завтракать, но он протянул руку за листом бумаги.

— С завтраком успеем. А Наташе я должен написать немедленно. Она там ждет, волнуется.

Письмо начал с заслуженной похвалы: «Номер прекрасен, видно, что корректор руку свою приложил». А когда, придвинув газету, взглянул на дату, невольно пожурил, будто Наташа сидела тут же, рядом с ним:

— Ай-ай! Как же это вы?..

— Что там, Володя, грубая ошибка?

— Грубая не грубая, а неприятная. Вот, полюбуйся: «1 апрела».

— Но это же пустяки. Одна буквенная опечатка…

— Отнюдь не пустяки. Иногда говорят: запятая — мелочь. Нет, это только на первый взгляд. Из таких мелочей создается облик газеты.

И, поставив постскриптум, Ленин подчеркнул:

«Вот только Апрела так не пишется».

Жене сказал:

— Наташе одной там очень трудно. Ты пиши ей почаще.

Они не могли знать, что, спасаясь от немецкой полиции, Вера Васильевна Кожевникова-Гурвич, как в действительности звали Наташу, вот-вот тайно переберется из Мюнхена в Швейцарию.

7

Алексеев принес письма, пересланные Дитцем. Все горестные. На границе провалились два чемоданщика. Блюменфельд сидит в Киеве, в Лукьяновской тюрьме. В ту же тюрьму отправлен Бауман. В Воронеже провалы. 12 марта в Кишиневе разгромлена типография Акима, взята явка к нему. А спустя две недели туда отправился Бродяга, не подозревавший о беде. Удалось ли ему выбраться из западни? Страшно за него. Если второй арест… Не миновать Сибири… Жаль, очень жаль таких революционеров. Чувствительные потери.

Надежда тотчас же написала ответы. Дмитрию Ильичу в Одессу: «…теперь чемоданный способ приходится сдать в архив. В общем наши дела очень плохи». Лепешинскому в Псков: «Имярек погиб… Дайте новый адрес для явки, Ваш личный не годится. Пароль меняем…» Мальцману в Теофиполь: «Посылаем Вам 6 пудов, отправьте их немедля в Красавск…[37]» (А Мальцман уже был отвезен в Лукьяновскую тюрьму.) Бакинской искровской группе: «Надеемся, что болезнь Нины[38] лишь временная. Чем можем содействовать ее выздоровлению?» Кржижановскому в Самару: «Не пишите на Лемана, т. к. письма там лежат очень долго».

Владимир подошел к жене, глянул на письмо.

— Глебу пишешь? Подожди запечатывать. Его необходимо подбодрить.

И начал приписку с новой клички Глеба, будто речь шла совсем не о нем: «Клэру обязательно спастись и для этого немедля перейти на нелегальное».

Перевернув листок, обратился уже прямо к нему: «Берегите себя пуще зеницы ока — ради «главной задачи». Если мы (то есть в ы) не овладеете ею, — тогда совсем беда».

А ясна ли Глебу главная задача ближайших месяцев? Не будет ли он гадать, в чем тут дело? Хотя и говорил ему во время прошлогодней встречи в Мюнхене, но лучше еще раз повторить: «Итак: паки и паки: вступать в комитеты».

На секунду задумался: интересно, кто будет делегатом на съезд от Москвы? Абсолютно ли надежный человек? И есть ли у него хороший наследник? Глеб, когда узнает, непременно ответит.

Передав листок Надежде, ногтем указательного пальца отчеркнул на полях последние строки.

— Теперь, во время подготовки к съезду, для искровцев главнейшая задача — проникнуть в комитеты. Всюду возглавить их. Так и пиши всем. Когда комитеты делегируют на съезд искровцев, победа будет за подлинными марксистами.

Надежда Константиновна спешила порадовать уцелевших агентов. В Киев написала, что праздновать Первое мая в России нынче решено по старому стилю — еще есть время для хорошей подготовки. В Самару сообщила о майских листовках: «Нами напечатано 40 тысяч, и все отправлены в Россию, получены ли они, не знаем. Дело в том, что благодаря массовым провалам испорчены все пути. Конечно, скоро опять все наладится…»

Письма все же приходили каждый день. Только от Анюты по-прежнему ни словечка. Владимир Ильич тревожился все больше и больше. Дошло ли до нее апрельское письмо с лондонским адресом? Не перехватили ли где-нибудь шпики?..

Тотчас же написал в Цюрих, попросил прислать квитанцию…

Между тем Аксельрод известил о грозящей опасности: по некоторым сведениям, немецкая полиция собирается совершить набег на русских и поочистить Берлин от кое-кого из них.

Не случилось ли беды с Анютой?..

В очередном письме в Самару Владимир Ильич сообщил младшей сестре адрес Алексеева. Спросил о матери: здорова ли? Где собирается отдохнуть летом? Не решится ли приехать за границу? Вот бы хорошо-то! Очень, очень хочется повидаться, а это возможно только где-нибудь на Западе. И одновременно бы с Анютой, если… Если с ней все благополучно…

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Русский шпик в Берлине утерял след Елизаровой…

Он каждое утро прибегал на главный почтамт, но все без толку — Елизарова не появлялась. И писем до востребования под тремя условными буквами больше не поступало. Не похоже на Ульяновых — они ведь привыкли обмениваться письмами буквально через каждые два-три дня. Братец из Лондона так и не написал ни одного письма. Почему? Что случилось? Неужели они могли догадаться, что двенадцатого апреля последнее письмо из Мюнхена перехвачено на этом почтамте?..

В пансионе шпику ответили: фрау Елизарова больше не проживает. Куда уехала?..

— Кажется, в Потсдам…

Едва ли. Там, возле резиденции кайзера, явная и тайная полиция за всеми смотрит в оба глаза. Туда Елизарова не рискнет сунуться. Если сказала так, то для отвода глаз, а уехала в другое место. Куда? Не к братцу ли в Лондон? А может, и сам Ульянов, по новой кличке Ленин, проживает где-нибудь в другом месте? В Париже, Вене или Брюсселе…

Шпик доложил Гартингу, который жил в Берлине под фамилией Гекельмана, тот кроме Петербурга написал в Париж, Рачковскому, главе всей царской агентуры в Европе: дескать, посматривайте повнимательнее — у вас там может появиться Ленин! Туда же может приехать его старшая сестра Анна, по мужу Елизарова…

А что, если она еще не уехала? Притаилась где-нибудь в Берлине…

Шпики побывали во всех пансионах — следа не обнаружили. Дежурили на вокзалах — тоже напрасно…

2

Анна Ильинична с каждым днем тревожилась все больше и больше: почему от Володи нет писем? Если у него занят каждый час, то могла бы написать Надя…

Что-то случилось с ними. Здоровы ли? Целы ли? Не могли же они заболеть одновременно…

Есть ли от них письма в Самаре? Написать туда?.. Нет, маму волновать нельзя…

Написала Аксельроду в Цюрих: что там известно о докторе Йорданове и его жене Марице? Со дня на день ждала ответа — не дождалась.

На почтамте второй раз приметила: сидит за столиком субъект с закрученными усиками, делает вид, что пишет телеграмму, а сам украдкой бросает в ее сторону цепкие взгляды. На нем котелок, синий пиджак в мелкую полоску…

Когда вышла, увидела его через улицу: идет в ту же сторону, куда и она; чтобы не вызывать подозрения, задерживается у витрин, но на какие-то считанные секунды, — явно опасается потерять ее из виду.

Надо уезжать. И чем скорее, тем лучше.

Билет купила до Лейпцига. Из вагона, откинув вуальку на шляпу и стараясь казаться спокойной, посматривала на перрон — субъект в котелке и синем пиджаке не появился. Но он мог переодеться. Все равно узнала бы по закрученным усикам. В вагон не вошел. А если успел передать ее другому? Этому? Или вон тому?

«Нет… Что-то нервы стали пошаливать», — сказала себе и близоруко уткнулась в книгу Гейне на его родном языке.

В Лейпциге вокзал громадина. Говорят, самый большой в Европе. Больше трех десятков тупиковых линий, на доброй половине их стоят поезда. Пассажиров — как муравьев возле муравейников. Одни — поток за потоком — спешат к выходу, другие торопятся к вагонам. Тут затеряться не трудно.

Анна Ильинична, опустив вуальку, направилась в зал с высоким, как в соборе, сводом. Никого из тех, кто ехал с ней в вагоне, поблизости уже не было, все ушли на привокзальную площадь. Можно быть спокойной, «хвоста» нет.

Купив билет до Дрездена, вышла посмотреть город. Пересекла трамвайные пути, повернула налево и остановилась перед озерком с крошечными островками, поросшими осокой. На них белели домики для птичьих гнезд. Завидев ее, к берегу подплывала пара лебедей. Как жаль, что нет с собой ни крошки хлеба, нечем покормить…

Взглянув на часы, быстро вернулась на вокзал. Купила на дорогу пузатую бутылочку пива, хлеба и сосисок. Отыскав нужный поезд, вошла в вагон…

3

Александра Михайловна Калмыкова (Тетка) второе лето жила за границей.

…В марте 1901 года все подписавшие протест против избиения демонстрантов у Казанского собора были высланы из Петербурга в провинциальные города под гласный надзор полиции, а ей, вдове сенатора, было разрешено трехлетнюю ссылку отбыть за границей. Она упросила шефа жандармов дать ей на сборы в дорогу три дня, наскоро продала книжный склад с годовым оборотом в сто тысяч рублей, перевела деньги в один из иностранных банков и в сопровождении участкового пристава отправилась на вокзал…

В Германии она так же, как в Питере, поддерживала связь с Владимиром Ильичем и Надеждой Константиновной, близко знакомой ей еще по вечерне-воскресной школе для рабочих. Жила Тетка то в Берлине, то в Саксонии, лучшем уголке этой страны.

Вот к ней-то теперь и спешила Анна Ильинична.

Калмыкова не может не знать, где Ульяновы и что с ними…

— Аннушка! Как я рада! — Тетка, раскинув руки для объятия, шла навстречу гостье. — Здравствуй, милая! Давненько мы с тобой не виделись. — Поцеловав, присмотрелась к лицу. — А ты все такая же…

— Ой, не говори, Александра Михайловна! У меня столько…

— Знаю, знаю все твои волнения. Ты здесь прячешься, как заяц по кустам, муж в ссылке. И о матери, я понимаю, сердце болит.

Усадив гостью в кресло, сама села в другое, лицом к ней, и не умолкала ни на минуту:

— Умница ты, моя хорошая! Спасибо, что приехала навестить меня, старуху.

— Ну что ты, Александра Михайловна! Какая же ты старуха?! Ты же совсем, совсем…

— Не говори, милочка. Не утешай. Я здраво смотрю на жизнь. Шестой десяток давненько разменяла! Конечно, уже не вдовушка, а старая вдова.

— Да ты выглядишь на десяток лет моложе.

— Хватит, Аннушка, об этом. Рассказывай, что получала от брата, от Наденьки.

— Ни единого словечка… Я извелась без писем. И если мама в Самаре ничего не получает… А у нее сердце…

— Не волнуйся, миленькая. Живы-здоровы. Я вчера получила письмо. Они по-прежнему в заботах и хлопотах. А вот то, что тебе нет писем, это, поверь мне, не случайно. Перехватывают шпики.

— Я тоже подозревала. И таскались они за мной в Берлине. Едва ускользнула.

— Хорошо сделала, что ко мне приехала. Здесь спокойнее. А Владимир Ильич должен был сообщить тебе лондонский адрес…

— Лондонский? Вот как!.. А я собиралась в Мюнхен…

— Могла попасть в ловушку… А у меня здесь поживешь в безопасности. Отдохнешь. Посмотришь Дрезден — эту Северную Флоренцию. Ее нельзя не знать.

Александра Михайловна сварила кофе, за столом не спеша рассказала дрезденские новости, потом достала из-за зеркала свежий, но уже изрядно помятый при хранении номер «Искры».

— Уже лондонский! — обрадовалась Анна Ильинична. — Та же бумага, те же три колонки… И шрифт почти такой же. Молодец Володя!

К номеру был приложен листок с карикатурой: харьковский губернатор князь Оболенский, тучный сановник при орденах и ленте через плечо, душит на земле изголодавшегося мужика. На глазах у царя, довольного расправой! И Анна Ильинична быстро, перескакивая глазами со строчки на строчку, с абзаца на абзац, стала читать заметки о деревенских волнениях: «Еще с осени крестьяне стали чувствовать острую нужду в хлебе, составляли общественные приговоры о надвигающемся голоде, подавали по начальству… Ни один приговор не получил дальнейшего движения… Волнение охватило восемнадцать волостей… Помещики бежали в Харьков. Крестьяне ни одного не тронули. Только избили земского начальника… Скот и хлеб стали делить…»

— Ну и правильно! — Анна Ильинична подняла глаза на Калмыкову. — Что же им еще оставалось делать? Не умирать же с голоду. А их…

— Давно говорится: сытый голодного не разумеет, — вздохнула Александра Михайловна.

— Какое тут, к черту, разумение! Побоище безоружных! Изуверство! — Елизарова дрожащей рукой ткнула в газету: — Вот князь Оболенский спалил деревню. Дотла, мерзавец. Остались одни печи… Вот еще про него же: в трех деревнях пересек всех поголовно!.. И стариков, и детей, и девушек… Ты только подумай — девушек!

— У меня, Аннушка, когда я читала, тоже стыла кровь в жилах!

— От такого не остынет кровь — закипит!.. Ну кто поротую девку замуж возьмет?! Стыд-то какой! А князю не стыдно перед девушками…

— Ты успокойся…

— Да как же можно терпеть? Плетями драли, а его сиятельство светлейший князь… Вот написано: «…приговаривал: «Это вам, мерзавцы, по тридцать плетей за то, что грабили, а еще по тридцать от меня». Душегуб проклятый! Розгами по двести да по двести пятьдесят… Ужас!.. «Секут так, что куски мяса отваливаются». И это образованные люди!.. По приказу министра! С благословения духовенства!.. Черт бы их всех побрал!

— Будет им возмездие, — сказала Калмыкова. — Отольются крестьянские слезы… А ты, Аннушка… Давай-ка еще налью чашечку…

Несколько успокоившись, Анна Ильинична начала читать хронику: «В киевскую тюрьму привезены: из Москвы: ветеринарный врач Бауман, Ногин, девица Рукина, Уварова… Из Петербурга: инженер Степан Радченко, Любовь Радченко…»

— И Степана с Любой схватили!.. А у них двое малышей… — Анна Ильинична едва сдержала слезы. — И почему их всех везут в Киев?

— Что-то замышляют. — Калмыкова вместо веера помахала платком на свое полное раскрасневшееся лицо. — Похоже, готовят большой процесс. И — ты обратила внимание? — свозят туда наших искровцев.

— Да. Вот: «Арестованный на границе Блюменфельд увезен в Киев…» Какой провал! И какое горе для Володи! Он ценил этого наборщика, дорожил им…

Отложив газету, Анна Ильинична спросила о последнем письме брата. Что он пишет?

— Тоже об арестах. Многим, как видно, не миновать ссылки. Затем будет обилие побегов — понадобятся деньги. А в партийной кассе у них с деньгами «совсем круто». Он так и пишет. Уже задолжали Квелчу… По подсчетам Владимира Ильича, понадобится больше десяти тысяч. Не сразу, а постепенно. Только была бы у них уверенность в получении. Я завтра же отправлю три тысячи. На первое время…

— Светлая у тебя душа, Александра Михайловна! — Анна Ильинична встала, обняла Калмыкову за плечи. — Бесконечно добрая.

— Ну-ну… — слегка отстранилась та. — Благодарить меня не за что: деньги-то нажиты торговлей. А дело у нас общее.

4

Калмыковой нездоровилось, и Анна Ильинична осматривала Дрезден одна. Не спеша ходила по его узким улицам, по старинным каменным мостам с частыми опорами и крутыми сводами над Эльбой; постояла перед ратушей и перед готической церковью Фрауенкирхе, гордостью Северной Флоренции; обошла громадный музейный квартал Цвингера, считавшийся чудом немецкого барокко, и полюбовалась кариатидами, нимфами, сатирами да фавнами на его стенах. Для следующего дня оставила самое главное — картинную галерею.

Через помпезные, изукрашенные каменными кружевами Коронные ворота вошла на обширную площадь Цвингера, где звенели высокие серебристые струи четырех фонтанов. Прошла между ними через всю площадь и направилась к галерее. Многое слышала о ценнейшем собрании живописи, равном Лувру, многое читала, многие редчайшие картины знала по репродукциям и сейчас шла, приятно взволнованная, как на свидание со старыми знакомыми, о которых так долго скучала.

«Мамочка приедет — обязательно свожу сюда», — думала, подымаясь по ступенькам ко входу в знаменитый храм искусства.

Целый день Анна Ильинична провела там, возвращаясь в некоторые залы по нескольку раз. Ей доводилось переводить кое-что с итальянского, и теперь ее более всего интересовали полотна великих мастеров Ренессанса.

Сикстинскую мадонну увидела издалека через открытую дверь зала, отведенного для нее, и остановилась, пораженная неповторимым видением: навстречу шла по облакам не богородица, а простая, босая, молодая и чем-то озабоченная женщина, несла на руках русоволосого мальчугана…

Анна Ильинична тихо вошла в зал и долго не отрывала глаз от полотна, очарованная женской красотой. «Чудесное торжество материнства! — подумала она. — Радость человеческая, которой я обделена… Мамочка будет в восторге от мадонны».

В большом итальянском зале зрители столпились у картины Доменико Фетти. Бородатый старик с лавровым венком поверх широкого, изборожденного морщинами лба оперся локтем левой руки о стол, на котором, рядом с двумя книгами, циркулем да угольником, лежит какой-то чертеж. Правая рука крепкими пальцами мастерового охватывает сверху глобус. О чем задумался древний мудрец, редчайший умелец, снискавший себе славу на века? Конечно, о силе, способной сдвинуть землю. Кажется, сейчас встанет и воскликнет: «Эврика! Я нашел! Для этого нужна лишь точка споры, а рычаг я сам сделаю». И опять погрузится в раздумье: «Но где она, точка опоры?»

«Володя очень хорошо, — вспомнила Анна Ильинична, — применил выражение сиракузского кудесника к нашему российскому революционному движению. Напишу ему об этой картине».

В воскресный день Калмыкова пригласила гостью на прогулку в Саксонскую Швейцарию; сказала, что они могли бы поехать на лошадях, чтобы в горах сверху полюбоваться глубоким лесистым распадком с множеством причудливых гранитных столбов, но этот путь утомителен. Лучше по реке.

Белый пароходик медленно продвигался к горам, откуда текла Эльба, разрубившая зеленый хребет блестящей, как булат с узорчатыми извивами, саблей. Александра Михайловна и ее гостья сидели на верхней палубе, смотрели на берег, где среди садов вздымались похожие на скалы средневековые замки с башнями по углам.

Берег становился все круче и круче, возвышенность постепенно уступала место сопкам, и Анна Ильинична отметила: тут действительно есть кое-что похожее на Швейцарию…

— Погоди, увидишь и альпинистов, — сказала Калмыкова. — Вот уже близко.

Отвесные скалы, изрезанные глубокими тесными ущельями, придвинулись вплотную к Эльбе. По узким трещинам, упираясь руками и ногами в шершавый камень, где, казалось, не за что было зацепиться, подымались парни в ярких рубахах и кожаных шортах. Победители уже сидели на вершинах скал, как на столбах. Иные лихо перепрыгивали над пропастью со скалы на скалу, торжествующе махали руками и звали к себе таких же отчаянных скалолазов. Их голоса походили на орлиный клекот.

— Володя рассказывал, — вспомнила Анна Ильинична, — в Сибири, где-то возле Красноярска, есть такие же горы. А скалолазов там называют столбистами.

Противоположный берег Эльбы был гораздо ниже, там виднелись деревенские дома с красными черепичными крышами. Кое-где возле деревень подступал к реке густой лесок, и тогда свежий ветер доносил до парохода аромат хвои, нагретой весенним солнцем.

— Сосны! — Елизарова повернулась лицом к обширному бору. — Я больше всего люблю сосновые леса. Вот бы где пожить лето! Грибы пособирать… Мамочка тут отдохнула бы…

— Прекрасная мысль! — подхватила Александра Михайловна. — И я охотно составлю вам компанию. В Дрездене скоро будет невыносимо жарко и душнр. Поищем, Аннушка, дачку.

— Тут прелесть! — еще больше оживилась Анна Ильинична. — В Самару напишу сегодня же. Здесь, я думаю, спокойно…

— Во всяком случае, русских шпиков нет, — заверила Калмыкова.

Возвращались вечером. На реке было уже свежо, но уходить с верхней палубы не хотелось. Они пододвинулись поближе одна к другой, Александра Михайловна достала из сумки пуховый платок, накинула его на плечи гостье и себе. Разговаривали тихо. О родных, о близких знакомых.

— Старика я приметила с его первых питерских дней, — вспомнила Тетка давнюю кличку Владимира Ильича. — Он не только расположил к себе, а скажу тебе, Аннушка, прямо очаровал нас всех своей энергией, кипучей деятельностью, эрудицией, знанием марксизма, несгибаемой принципиальностью и горячей устремленностью в будущее. Сразу почувствовалось — ему суждены большие дела. И радовало меня первое время, что Струве вместе с ним. Но я не переоценивала Петю. Ты, наверно, помнишь, его даже начинали звать лидером марксистов, а я всегда оспаривала. Ну какой же Петя лидер? Он просто публицист. А мысль его так интенсивно работает, что порой трудно предугадать, куда она ведет его.

— Это верно, — подтвердила Елизарова, кивнула головой.

— Я беспристрастна. Вот, думаю, называют лидером, а потом… вдруг да объявят отступником. Будто сердце предчувствовало… Горько было слушать. — Калмыкова горячими руками сдавила пальцы Елизаровой. — И я, Аннушка, от всей души порадовалась, когда Петя сделал определенные шаги в сторону «Искры». Надеялась, снова будут работать вместе. Но Старик обошелся с ним очень сурово…

— Иначе Володя не мог. — Анна Ильинична повернулась к собеседнице так резко, что уголок платка свалился с плеча. — Ведь их пути разошлись не сегодня. А «Искра» и либерализм несовместимы.

— Пете ничего не оставалось, как основать свой журнал.

— Я читала его заметку в «Форвертсе». Читала и удивлялась. «Освобождение» не будет рассматривать проблемы социализма как область своей работы. Чем же в таком случае займется новоявленный журнал? Оказывается, борьбой за конституцию «в империи царя»! Так там и написано. Но это же…

— Аннушка! — Калмыкова попыталась снова накинуть уголок платка на плечо Елизаровой. — Не будем сейчас об этом.

— Мне не холодно, — сказала Анна Ильинична и опять повернулась к ней. — Я понимаю наших…

— Не будем… Я совсем не хочу с тобой ссориться.

— И я не хочу. Но ведь Петр Бернгардович не без твоей помощи…

— Понятно. Журнал требует денег. В особенности на первых шагах. И я, конечно, переведу издателю Дитцу…

— Тому Дитцу, у которого печатается марксистская «Заря»?

— Дитц один. Но ты, Аннушка, успокойся, — Калмыкова опять сжала пальцы Елизаровой, — «Искре» я дам больше. И «Заре» дам больше. Можешь написать: они мне ближе. Не зря же мы с Надей учили рабочих в вечерне-воскресной школе за Невской заставой. Пусть Владимир Ильич располагает моей поддержкой. Я и дальше пойду с искровцами.

5

В дубовой роще целый день куковали кукушки. Едва успевала умолкнуть одна, как начинала другая. Мария Александровна и Маняша, сидя на скамейке под старым дубом, прислушивались к голосам птиц. В руках было по букетику ландышей, собранных еще в начале прогулки. Скоро они завянут. Пора бы возвращаться домой. Но Мария Александровна сказала:

— Подождем соловья… Может, нынче больше не удастся послушать. А я так люблю его трели.

— Подождем, — согласилась дочь и тут же заглянула в глаза матери. — Если ты не утомилась.

— Не тревожься. Я чувствую себя хорошо. Такой свежий воздух, чудесный аромат леса… Даже совсем не хочется возвращаться в ужасно пыльную Самару. Одно беспокоит — ты остаешься на все лето в городе.

— Ничего, мамочка. Не думай об этом. Важно, чтобы ты отдохнула на природе, повидалась с Аней. Возможно, и с Володей.

— Ради них и решаюсь поехать… — Мария Александровна едва не добавила: «Кто знает, доведется ли еще…»

…На эту прогулку Ульяновы отправились утром. На конке проехали две станции до Постникова оврага. Там в башкирском заведении выпили по маленькой пиалушке пенистого и, как шампанское, игристого кумыса. По тенистому лесу дошли до Волги. Посидели на лавочке. Величавая река неторопливо катила голубые, как небо, воды. По стремнине плыли куда-то в низовье янтарные плоты. Им подавали гудки белобокие пароходы. Иногда низко пролетали крикливые чайки. Прелестно на Волге! Володя с детских лет любит родную реку. Маняшино письмо о катании на лодке растревожило его душу. В ответ написал: «Хорошо бы летом на Волгу!» Вспомнил совместную поездку на пароходе к Наденьке в Уфу: «Как мы великолепно прокатились с тобой и Анютой весною 1900 года! Ну, если мне не удастся на Волгу…» Конечно, не удастся. Мария Александровна покачала головой. И нельзя ему рисковать…

— Мамочка, ты о чем задумалась? — тихо спросила Маняша.

— Володино письмо вспомнила. Ты ведь читала: «…если мне не удастся на Волгу, — надо поволжанам сюда». И где-то у него там тоже «есть хорошие места, хотя в другом роде». Конечно, не родная река. И не знаю еще…

— Поедешь, мамочка. Беспременно поедешь. Это же решено… Сначала к Ане…

— Даже не знаю куда и как…

Дома на столе осталось недописанное письмо:

«Третьего дня послала я тебе, дорогая моя Анечка, открытку, а сегодня пишу больше. Беспокоюсь только о том — доходят ли письма наши к тебе, правильно ли пишу адрес, а то ты затревожишься, родная моя, не получая вестей от меня… Хоть бы ехать скорей, ужасная вещь эта неопределенность!..»

Придержав перо, задумалась. Поездка дальняя. С пересадками. Для ее возраста это непросто и нелегко. В дороге всякое может случиться. Лучше бы вдвоем. Но департамент полиции не разрешил Маняше отлучиться из Самары. Подала прошение от своего имени — департаментские чиновники молчат…

Снова склонилась над бумагой:

«Не знаю, как и поступить: ехать разве, не дождавшись ответа? А вдруг да на другой же день отъезда он придет! Подожду еще несколько дней…»

…Отдохнув возле Волги, вернулись в лес, среди кустов тенистой ложбинки, где долго лежал снег, нарвали ландышей. Их листочки еще хранили утреннюю росистую влагу. Сели на скамейку возле старого дуба, достали из корзинки яйца, две булочки и бутылку квасу. Долго слушали кукушку. Маняша даже загадала: «Если эта прокукует больше пятнадцати раз, то мамочка скоро получит…» Кукушка умолкла. Лучше у другой посчитать… Но мать вдруг спросила:

— Так ты твердо решила уходить из земской управы?

— Надо уходить… Хотя тебя сопровождать все равно не разрешат.

— «Сопровождать»… — У Марии Александровны дрогнула голова. — Я еще могу и одна. А вот ты как останешься? Стали негласно подсматривать. Думаешь, тебя не уволят?

— Глеб… — Маняша оглянулась: нет ли кого подозрительного поблизости? Поправилась: — Грызун советует уволиться самой. Обещает найти другую работу.

— Сам-то встал бы на ноги. Булочка, — Мария Александровна назвала жену Кржижановского, — рассказывала, операция была тяжелой.

— Да, он в больнице ужасно похудел. Но теперь ему значительно лучше. Говорит, на строительстве сельскохозяйственного училища скоро освободится для меня место счетовода. Буду ждать…

— Ему бы теперь к башкирам на кумыс.

— Не может он. Знает: без него тут трудно…

— Булочка управится… Ей энергии-то не занимать. Да и ты поможешь, если поездку не разрешат.

Из глубины леса повеяло прохладой; подобно туману, расползался между деревьями легкий сумрак. Где-то совсем недалеко попробовал голос соловей: буль-буль-буль, чок-чок-чок…

— Я говорила — запоет!.. В таком лесу не может не петь. Послушаем немного и пойдем на конку.

— Уже свежо. Пойдем.

— Еще минутку…

Утром почтальон принес добрую весточку — у Ани все прояснилось, и Мария Александровна села заканчивать письмо:

«Сейчас получила письмо твое от 20/V, merci за него, дорогая! Ты хорошо сделала, что переехала в более здоровую местность, там ты скорей поправишься! Я люблю очень сосновый лес, и с каким удовольствием погуляю там с тобой!.. Ты все боишься, что дорога утомит меня, но поеду я с комфортом, в I-ом классе, и могу отдыхать дорогой…»

На тревожный вопрос Анны о ее муже ответила:

«Марк все еще не уехал на новую службу в Томск, ждет билетов и обещал дать нам телеграмму в день отъезда, чтобы мы могли выйти к нему на вокзал… Вероятно, мы увидимся с ним на днях и передадим ему и карточку твою и наставления твои относительно здоровья его».

О Мите теперь можно не тревожиться: получил хорошее место — помощник заведующего земской грязелечебницей в Холодной Балке. Часто бывает в соседней Одессе. Собирается жениться. Но и о нем она, мать, не может не думать. Какой-то будет его подруга жизни? Повидать бы ее…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Владимир Ильич продолжал знакомиться с Лондоном. Он изучил его по карте и заранее составлял для себя очередной маршрут. В те дни, когда почта оказывалась небольшой и когда не надо было писать ответы агентам «Искры», Надежда отправлялась вместе с ним. Ей в особенности полюбились прогулки по обширным паркам, которыми издавна гордилась британская столица. Без них город начисто лишился бы обаяния.

Кенсингтонские сады сливались с Гайд-парком. Через улицу от него начинался Грин-парк. И так добрых четыре версты, до самого Букингемского дворца, протянулась в центре Лондона широкая зеленая полоса. Легкие города!

В Гайд-парке возле пешеходных дорожек могучие платаны, дубы и липы раскинули шатры густой листвы. Шарообразные «майские» кусты были усыпаны мелкими алыми цветочками. На длинном, изогнутом, как сабля, озере плавали утки с пушистыми утятами. По круговой дорожке возле чугунной решетки один за другим мчались денди на рысистых лошадях…

В том же парке, возле Оксфорд-стрит, — пресловутый «уголок ораторов», которые приходят сюда по субботам да воскресеньям, как проповедники в церковь. Некоторые со своими трибунками высотой с табуретку.

Ульяновы уже не однажды бывали там, вслушивались в произношение каждого слова, хотя по-прежнему понимали далеко не все. Слушателей бывало не много. Подойдут пять-шесть человек — оратор уже доволен. Сегодня один призывает вступать в «святое братство» баптистов-субботников, другой расхваливает проект города-сада, где вокруг каждого коттеджа будут расти деревья, третий… А вот третьего-то надо послушать повнимательнее — он критикует министра финансов за высокие налоги! Горячится больше всех. Выговорится до конца — отправится спокойно спать. Да еще будет кичиться так называемой демократией по-британски. Демократией для богачей!

Возле четвертого оратора столпилось человек десять. Интересно, о чем он там?.. Подошли поближе — болтает о социализме! Какими путями двигаться к новому обществу? А идти, оказывается, совсем не надо. И в борьбу вступать не надо. Благоразумие подсказывает: терпеливо жди! Господь бог, всеведущий и всемогущий, узнает о твоем ожидании. Он из хаоса сотворил небо и землю — он же приведет нас в царство социализма.

— А когда приведет? — ехидно спросил молодой человек, похожий на студента. — Может, умрем, не дождавшись…

На него зашикали. На шумок стали подходить любопытные со всех сторон. Оратор, вскинув руки, кричал до хрипоты. И все о том же: верьте, ждите, и вы сподобитесь… Ульяновы усмешливо переглянулись. В православной церкви волосатый поп в золотистой ризе провозгласил бы с амвона: «Господь бог внемлет вам!..»

И сколько же таких болтунов на свете!

Побывали Ульяновы у Букингемского дворца, посмотрели помпезную смену караула. Бравурный марш оркестра. Гвардейцы в красных мундирах, в высоких, похожих на боярские, медвежьих шапках… Словно оперная сцена!

Побывали и в Тауэре — древнем замке, осмотрели в башенном хранилище королевские короны, скипетры и прочие регалии, усыпанные бриллиантами, рубинами, изумрудами. Постояли у площадки, где был казнен первый социальный мечтатель Томас Мор и где по приказу Генриха Восьмого рубили головы его опостылевшим женам. На крепостных башнях каркали черные вороны, откормленные за счет казны. Крепко укоренилась в сознании обывателей средневековая побасенка: пока вороны каркают на башнях — будет нерушимо стоять Британия, загребать себе чужое добро со всех континентов!

Вопиющие контрасты по-прежнему встречались на каждом шагу…

Несколько раз Ульяновы на верху омнибуса ездили в район доков и за Темзу, до крайних остановок, потом шли пешком. Старые-престарые двухэтажные дома вплотную прижимались один к другому, словно в одиночку могли рухнуть. Стены, казалось, продымлены насквозь, ветхие двери покосились, окна вот-вот могли вывалиться вместе с косяками. Углы кирпича крошились, по стенам змеились трещины. Надо думать, такими видел эти трущобы Карл Маркс, видел Энгельс…

Улицы узкие, грязные. Ни деревца, ни травинки. Перед окнами сушилось тряпье. На обшарпанных крылечках играли дети, бледные, оборванные, босые.

— Позорище богатой Англии! — вполголоса возмущался Ленин, и Надежде казалось, что в следующий миг у него от гнева сожмутся кулаки. — Две нации! Нация богачей-хозяев и нация рабов капитализма. Впрочем, и у нас в России так же. И всюду пока так же… У нас еще вдобавок царизм, дикая полицейщина, каторга, плети да розги… Но у нас гнева в народе больше. Да, больше! И революция пойдет с востока. Первый гром, вне сомнения, прогремит над нашей Россией!

Вместе с Алексеевым Ленин ездил на окраину — в Уайтчепл, на митинг рабочих, откупивших на вечер пивную. Вернувшись, рассказывал:

— Сегодня нам посчастливилось увидеть настоящих лондонцев, тех, трудом которых он существует. Пришли загорелые на ветру и возле огненных печей, мускулистые, крепкие, с хваткими мозолистыми руками, с упрямым огоньком в глазах. Любо-дорого было смотреть на них. Будто все родные, близкие, как наши с Путиловского или Обуховского. Жаль, что ты не поехала, — послушала бы. Хотя тебе невозможно на такие собрания: ни одной женщины не было. Да и не могло быть. Только мужчины. И как водится, прорывались соленые словечки. А было очень интересно. Сначала, правда, вылез с речью какой-то лощеный хлыщ из обуржуазившейся рабочей аристократии. Ну и молол чепуху. Вроде того богослова, какого мы с тобой слышали в Гайд-парке: социализм, дескать, придет сам собой, неторопливо, мирно. Я едва сдержался. Если бы владел свободно разговорным языком, взял бы слово. Но его пошлость вскоре не стали слушать, застучали пивными кружками. А вот когда начали выступать настоящие рабочие, настроение сразу изменилось. Эти брали быка за рога, вскрывали самую отвратительную суть капиталистического строя. Эти себя еще покажут! Жаль, что я понимал далеко не все, какую-нибудь половину. Алексеев пытался переводить, но это только мешало…

Владимир отпил несколько глотков чаю.

— Нам с тобой, Надюша, необходимо подналечь на язык. Непременно и безотлагательно.

2

И вот в еженедельнике «Атенеум» появилось объявление:

«Русский доктор прав и его жена желают брать уроки английского языка в обмен на уроки русского».

Первым пришел мистер Реймент, седоватый, похожий на Дарвина. Та же борода, — по-русски называют ее помелом, — та же лысина куполом, глубокие борозды на лбу, большой нос, косматые брови и даже дарвинская бородавка на щеке. Из первого разговора с ним Ульяновы узнали — бывалый человек, живал во многих городах Европы, несколько лет был клерком в Австралии. Теперь служит в одной издательской фирме. Свой литературный язык и его диалекты знает в совершенстве. С таким есть о чем поговорить. Но прежде, чем остановить на нем выбор, Владимир Ильич спросил, почему его интересует русский язык, нелегкий для англичан.

— Да, в этом я уже есть знакомый. Мне един человек говорил, что Карл Маркс за полгода научился читать русские романы. Тургенева, Льва Толстого. Но это же — Маркс! А я за два года не мог: все много перебрасываю словарь.

— Перелистываю.

— Спасибо. Перелистаю… Опять не так? Пе-ре-лис-ты-ваю словарь. А мне тоже хочется читать скоро…

— Быстро. Бегло.

— Бег-оло. Наше издательство печатает переводы с русского. Надо знать.

Упоминание имени Маркса окончательно расположило к мистеру Рейменту, и его попросили приходить по вечерам. Во время разговорных уроков вдвоем расспрашивали об Австралии, а ему рассказывали о России. Затем Надежда знакомила его с правилами русской грамматики, давала письменные задания на дом.

Старик любил, когда ему читали Пушкина или Некрасова, старался запомнить интонацию, чтобы на следующий день прочесть стихотворение наизусть и вот так же без запинки.

За чаем разговаривали об особенностях лондонской жизни, о народных песнях, а когда Ульяновы окончательно убедились, что он не подослан к ним, стали заводить речь и о политике. И мистер Реймент с каждым днем становился все доверчивее и откровеннее. Иногда он, как оратор в Гайд-парке, даже позволял себе слегка критиковать государственный строй и премьер-министра, не касался только короля. Но при этом приглушал голос, подобно человеку, опасавшемуся, что его могут подслушать из-за двери.

Платя за откровенность откровенностью, Ульяновы кое-что рассказали о себе. О тюрьме и о ссылке. Мистер Реймент, не скрывая крайнего удивления, смотрел на Надежду Константиновну широко открытыми глазами, недоверчиво переспрашивал:

— И вы тоже сидел в тюрьма?

— А чему тут удивляться? В царской России многие девушки и женщины за участие в политической борьбе брошены в тюрьмы.

— У меня это… — Мистер Реймент похлопал рукой по лбу. — Нет места моя голова. Нет. Не могу понимать. Если бы моя жена в тюрьма, я бы… я бы… Не знаю, что делал. Моя жена! — подчеркнул он. — Еще больше страшно, если моя невеста…

— Вы отказались бы от нее? — спросил Владимир Ильич.

— Н-не знаю… Думать надо… Если… Если бы любовь очень… Но для всех родня был бы шокинг.

— Ах, вот что! А у нас простые люди девушек, которые за политику сидели в тюрьме, называют героинями.

— Я слышал о русской революционер. И сам я тоже есть политик. Даже немножко выступал как социалист. Только у нас другой условий жизни. Это надо понимать.

Ульяновы переглянулись — пусть выговорится до конца.

— Мой хозяин вызывал меня и говорил, что ему социалист не надо. Совсем не надо. Если я хочу остаться на служба, то должен… как это по-русски?.. Держать язык зубами.

— За зубами, — поправил Владимир Ильич.

— Буду помнить. — Мистер Реймент поблагодарил кивком головы и продолжал рассказывать, медленно подыскивая слова: — В Лондон получить хорошее место трудно. Можно скоро стать безработным, без пенни в доме. А у меня жена, имеем дети. И я решил: социализм сам придет. Без моих речей. Мне жить надо, семья кормить надо. Теперь молчу. Никому не говорю, что я есть социалист. Только вам могу сказать.

Ульяновы снова переглянулись. «Какой мещанин! И сколько их, таких, в благочестивой Англии, кичащейся иллюзорным демократизмом!»

— Нам вы можете говорить обо всем совершенно спокойно и с полной откровенностью. — Владимир Ильич поднял на собеседника слегка прищуренные глаза. — А вам доводилось бывать в рабочих районах? К примеру сказать, в Уайтчепле? В доках?

— Н-нет. Фирма меня туда не посылал.

— Не от фирмы. А просто вы, как социалист, не бывали там?

— Я там не имею знакомый…

— Можно и без знакомых. Послезавтра — тзи дэй афтер ту-морроу — там в одной пивной, в баре, будет митинг рабочих. Надо же знать, как они живут, о чем думают. Адрес у меня есть. Пойдемте. Вместо очередного урока.

— Ну что же, — пожал плечами мистер Реймент. — Если…

— Хозяин? Конечно, не узнает — это же далекий район города. Договорились?

— Я, пожалуй…

— Вот и хорошо! А для меня там тоже будет полезная практика в разговорном языке.

Прощаясь, Владимир Ильич придержал руку мистера Реймента.

— Только хорошо бы не в шляпах… У меня для этого случая есть кепка. К сожалению, одна. — Взял за борт пиджака. — И оденьтесь попроще. Согласны? — Еще раз пожал руку. — Я и не сомневался. А завтра — ту-морроу — уговоримся, где и в какое время встретиться. Гуд бай!

Когда дверь закрылась, Надежда, добродушно улыбаясь, покачала головой.

— Ну и ну, Володя!.. Этак он, чего доброго, и от уроков откажется.

— Ничего. Откажется — другой найдется. А ему очень полезно окунуться в рабочую среду. Авось будет смелее.

— Сомневаюсь… А у тебя хватает терпения возиться с такими «политиками»!

— Дело не в том. Времени не хватает.

3

Британский музей… Один из крупнейших в мире. Многое слышал о нем, многое читал. И не столько о его коллекциях древностей, сколько о прославленной библиотеке. Думал: вот бы где поработать! Редкостное хранилище человеческой мысли, запечатленной на века. Там отыщут для читателя любую книгу. Там все, что издано на английском, — к услугам посетителей. Там русская революционная литература. Там набатный «Колокол» Герцена. Там его «Полярная звезда»… А главное — там статистические сборники, незаменимые зеркала современной экономики.

Вот он, перед глазами. Торжественный, как древний эллинский храм. За чугунной решеткой небольшой дворик, по сторонам два крыла обширного музейного здания, украшенного ребристыми колоннами. В глубине портал, скопированный с Парфенона. Те же восемь колонн, статуи на фронтоне. Разница лишь в том, что в Акрополе все было сооружено из белого мрамора, здесь — из простого камня. От едкого дыма каминов, смешанного с липким туманом, колонны и стены давно почернели, статуи выглядят вылепленными из земли.

Второй раз Владимир Ильич идет сюда. Идет с таким же волнением в душе, как неделю назад. Думает о прошлом. Многие проходили здесь, чтобы приобрести что-то из духовных ценностей в храме науки и потом поделиться с другими. Здесь бывали мыслители в пору их новых открытий. Нередко через этот дворик проходил один неторопливый, сосредоточенный, чернобородый, родственниками добродушно прозванный Мавром… Со временем в его широкой бороде и пышных волосах, не умещавшихся под шляпой, пробились серебристые пряди. Он, конечно, смотрел на колонны. Между ними вот так же, как сейчас, летали сизые голуби. Подымался по этим ступенькам… В книге посетителей библиотеки расписывался: «Доктор К. Маркс».

Когда первый раз Владимир Ильич шел сюда, в его кармане лежало прошение на имя директора:

«Сэр!

Я обращаюсь к Вам с просьбой о выдаче мне билета на право входа в читальный зал Британского музея. Я прибыл из России для изучения аграрного вопроса. Прилагаю рекомендательное письмо м-ра Митчелла.

С глубоким уважением к Вам, сэр.

Я к о б Р и х т е р».

Рекомендовал его известнейший в стране человек — генеральный секретарь Всеобщей федерации тред-юнионов. Казалось, все формальности соблюдены, и он непременно получит читательский билет. Но его бумаги положили в папку, сказали, что о решении уведомят письмом.

Стало ясно — будут проверять. А что могло вызвать сомнение? Митчелла они не могут не знать. Рихтер? Немец из России? Но в Петербурге немцы не такая уж редкость.

Успокоил себя: для волнения пока нет повода. Библиотека не полиция. Просто мог озадачить случайный листок бумаги, на котором написана рекомендация. Почему не на бланке? Тот ли это Митчелл? В Лондоне им счету нет, как в Москве Ивановым.

А так хотелось бы без промедления переступить порог книжного святилища. Осмотреться там. Ознакомиться со всеми правилами и порядками. Заказать книги…

Вот малоприметный коридор. В глубине массивная дверь. За ней — тишина. Знаменитый Ридинг Рум. По утрам в этот Читальный Зал входил Маркс. Вероятно, легкими, приглушенными шагами…

На стене табличка: открывают в девять. Очень хорошо! Утренние часы он будет отдавать работе над книгами. И лучше всего приходить первым. Минута в минуту.

Не могут они знать, что он совсем не Рихтер. Не откажут в билете… А пока — в музей.

Греческий отдел блистал мрамором. Возле стен и в середине длинного зала — обломки древних статуй, изваянных еще Фидием и его учениками. Одни без рук, другие без голов. Но у всех напряжены каменные мускулы. Слегка желтоватый мрамор казался теплым, как человеческое тело.

Гениальными скульпторами все запечатлено в движении. Куда-то едут всадники на гривастых лошадях. О чем-то спорят боги на Олимпе. Герои сражаются с кентаврами. Мойры, недобрые богини судьбы, готовы оборвать нить чьей-то жизни. Легендарный охотник Кефал вот-вот шевельнется, встанет, будто на заре, и отправится за добычей. Чинно одетые эллины несут дары Афине…

Наклонив голову, Владимир Ильич прочел табличку. Да, так и есть — статуи с Парфенона. Эти с западного фронтона, те — с восточного.

На секунду бросая взгляд на таблички, прошел по всему среднему ряду, прошел возле стены, направился к противоположной. Тут тоже все из Акрополя! Вот и этот богатырски сложенный герой греческой мифологии оттуда. И этот. Ободраны оба фронтона и фризы редчайшего храма. Ну и загребущие руки у «владычицы морей»!

Толпой вошли мальчики в клетчатых юбочках — школьники-экскурсанты из Шотландии. Остановились, как по команде. Длиннолицая женщина в синем жакете взмахнула указкой, словно дирижерской палочкой, обвела ею зал.

— Дети, запомните эту комнату и на все, что хранится здесь, обратите особое внимание. Перед вами величайшая гордость Британского музея, знаменитое собрание лорда Элгина. Будучи посланником, он вывез из Греции это бесценное богатство. Когда вам посчастливится посетить афинский Акрополь, вы можете мысленно перенести вот эти статуи на уцелевший фронтон Парфенона…

«…ободранный подчистую», — добавил про себя Владимир Ильич, отходя в глубину зала. Губы его крепко сжались. Оказывается, на языке колонизаторов дневной грабеж чужих национальных художественных ценностей называется безобидным «собранием». Какое бесстыдство!

В дальнем углу он невольно остановился перед стройной мраморной девушкой в легком одеянии, ниспадающем до ступней, и не мог не залюбоваться. Редкостное изящество! Не случайно Маркс восторгался непревзойденным мастерством художников Эллады.

Присмотрелся повнимательнее. Кариатида! Ей было положено поддерживать какой-то свод. Где? У какого здания? И, конечно, не одной. Где же ее ровесница?

А ведь есть в ней что-то знакомое. Да, да, определенно знакомые черты. Когда-то видел рисунок и читал… Их было, если не изменяет память, шесть сестер…

Вспомнилась старая книга, которую однажды перелистывал в Симбирске. Акрополь. Слева от Парфенона, над самым обрывом — Эрехтейон. Небольшой асимметричный храм, построенный во времена Пелопонесских войн. Перед ним какое-то дерево, заботливо взращенное на каменной тверди. Вероятно, священная олива, по легенде дарованная людям самой Афиной. За углом от главного портала маленький портик. Шесть кариатид поддерживают крышу…

Повернулся к табличке на стене. Да, оттуда мраморная красавица. Одна из шести сестер[39]. И, понятно, из «собрания» все того же лорда Элгина. Посланник колониальной державы вполне оправдал свое назначение! Небось был удостоен благодарности короля.

И Владимир Ильич, сторонясь школьников, приближавшихся к ворованной кариатиде, направился к выходу. В гулком музейном зале его шаги, против обыкновения, стучали жестко и твердо. Древний мрамор обдавал холодком.

Входной билет отказались выдать. В письме директор объяснил: в лондонском справочнике нет домашнего адреса, указанного мистером Митчеллом в его рекомендации. Пришлось снова беспокоить профсоюзного деятеля.

Митчелл был любезен и внимателен. Распорядился, чтобы новую рекомендацию отпечатали на бланке Федерации. В тексте объяснил, что живет на улице, застроенной совсем недавно, и потому его адреса нет в устаревшем справочнике. Подписывая, улыбнулся.

— Поставлю печать. Вот так. Теперь они не найдут путей для отказа. — На прощанье пожал руку. — Желаю успехов, доктор Рихтер.

Вот с этой-то рекомендацией и пришел Владимир Ильич второй раз в музейную канцелярию. Ему думалось: перед ним извинятся за формальное отношение и тут же выдадут билет. Но ему опять сказали:

— Мы проверим. О решении известим.

Не так-то просто проникнуть для работы в святая святых Британского музея!

В назначенный день Владимир Ильич пришел ровно к девяти. Впереди него оказалась пожилая англичанка. За ним еще один читатель, с подбритыми усиками и подстриженной бородкой. Взглянув на них, сотрудник Читального Зала с наисерьезным видом попросил подтвердить, что каждому из них не меньше двадцати одного года, и пояснил:

— Таковы правила. Еще недавно мы допускали в Ридинг Рум только достигших двадцати пяти лет. Сейчас возраст снижен.

В толстый журнал второй строкой за этот день он вписал: «Якоб Рихтер, д-р прав, 30 Холфорд-сквер, читательский билет № А72453». Предупредил, что билет действителен в течение трех месяцев, и передал ручку Владимиру Ильичу. Перо без единой запинки побежало по бумаге, словно он давно привык писать новую фамилию: «Я. Рихтер».

И вот он, ступая легко и бесшумно, перешагнул порог Ридинг Рум. На минуту замер, пораженный торжественностью удивительного зала. Много раз мысленно представлял его себе, но не думал, что этот круглый зал в центре музея имеет такой высокий и величественный свод. Даже ни в одном соборе не видал ничего подобного. И нигде не встречал такой тишины. Кажется, совсем не шелестят страницы книг, не скрипят перья. Библиотекари и читатели передвигаются бесшумно, опасаясь всколыхнуть тишину. В середине стол заказов и два круга столов с ящиками, в которых, как объяснил сотрудник еще до входа в зал, лежат алфавитные книги. От этого центра радиусами столы, разделенные во всю длину досками такой высоты, чтобы читатели, сидящие по обе стороны, ничем не мешали друг другу. Стены — сплошные шкафы для книг. Три этажа, огражденные перильцами. Тут тридцать тысяч томов справочной литературы! Подымайся по одной из лесенок на этаж, иди, придерживаясь за перильца, и бери, что тебе нужно. А поверх книг из-под самого свода льется через тесный ряд удлиненных окон дневной свет. Лучшего, пожалуй, и придумать невозможно!

Отыскав фолианты каталога статистической литературы, Владимир Ильич на нескольких карточках проставил шифры справочников на английском, немецком и французском языках. Передал библиотекарю, а сам поднялся на третий этаж и прошел по всему кругу, присматриваясь к многотомным словарям и энциклопедиям. Потом, придерживаясь за перила, глянул вниз. Там почти все места заняты. Около четырехсот читателей склонились над книгами. За каким же из этих столов любил работать Маркс? Где он делал бесчисленные выписки для «Капитала»? Может быть, здесь же, в библиотеке, набросал вчерне многие страницы. Где? Справа или слева от входа? Возле какого светильника? Нет ли таблички на том месте? Вероятно, нет. А все же во время перерыва на ленч надо пройти по кругу, посмотреть…

Когда спустился вниз, на втором левом столе, который он указал на карточках, уже лежала стопка заказанных им книг. Все, что нужно на сегодня. Так быстро доставили из хранилища! Так аккуратно!

Бегло ознакомившись со всем, что ему принесли, выбрал немецкий справочник о кооперации для сбыта молока и молочных продуктов. Записал себе в тетрадь: в этих кооперативах участвуют 140 тысяч хозяйств. У них, если для простоты взять круглые цифры, миллион сто тысяч коров. А у кого и сколько их? Это может пригодиться для задуманной брошюры, предназначенной деревенской бедноте.

И так же, как когда-то в Шушенском, во время работы над книгой «Развитие капитализма в России», Владимир Ильич стал выписывать себе в тетрадь, сколько во всей Германии бедняков, сколько средних крестьян, сколько богатых, сколько из них участвуют в кооперативах и сколько у каждой группы коров. Подвел итоги: у сорока тысяч бедняков (из каждой сотни т о л ь к о о д и н пользуется услугами кооперации) лишь сто тысяч коров, у пятидесяти тысяч средних крестьян (в кооперации состоят пять человек из сотни) — двести тысяч, у пятидесяти тысяч богатых, то есть у помещиков и кулаков (в кооперации состоят с е м н а д ц а т ь человек из каждой сотни), восемьсот тысяч коров!

«Вот и получается, — опустил ладонь на свою тетрадь, — что кооперация прежде всего и больше всего помогает богатым. При капитализме служит им. И так не в одной Германии — во всей Европе».

Успев сделать себе выписки из всех заказанных справочников, Владимир Ильич к ленчу, который он по привычке все еще называл обедом, вернулся домой. Скидывая пальто, делился радостью с женой:

— Мы не ошиблись, Надюша, что переехали сюда. Ради одной этой библиотеки следовало выбрать именно Лондон.

— Я вижу, ты хорошо поработал.

— Отлично! Чудесный зал! Прекрасное обслуживание! Книжное богатство на всех языках. Здесь пробелы будут гораздо меньше, чем при работе в любом другом месте. У них необыкновенный отдел справок. В самое короткое время по любому вопросу дадут справку, в каких книгах можно найти необходимые материалы. Видать, английская буржуазия не жалеет денег на библиотеку. Они — купцы. Им надо торговать выгодно, а для этого необходимо знать все страны.

— А я сварила щи. Сейчас подогрею.

Надежда пошла на кухню. Владимир — за ней.

— Много времени потратила на эти хлопоты. Могли бы чаем обойтись.

— Нельзя же каждый день только чай.

— А пахнет вкусно…

— Да, нам письмо от Ани. Там на столе.

— Наконец-то отыскалась!

— Я так поняла: она не получила твоего последнего письма из Мюнхена. Тревожилась. Не знала нашего адреса.

— Перехватили шпики. Выходит, вовремя нам удалось уехать.

Владимир прошел в комнату, взял письмо. Пробегая глазами по строчкам, про себя одобрял: «Умница Анюта — уехала под Дрезден. В сосновый бор. Совсем хорошо!»

Надежда принесла кастрюлю, над которой клубился парок. Ставя тарелки на стол, сказала:

— Я очень рада, что Аня пригласила к себе на лето Марью Александровну. Отдохнут вместе.

— Это замечательно! Нам бы всем пора повидаться.

— Съезди к ним. Хотя что я говорю? Тебе в Германию нельзя. И Аню не выследили бы там. Может, они согласятся сюда?

— Ну что ты! Для мамы далеко. И через Ла-Манш ей будет трудно. Вот если бы во Францию…

— Во Франции для них спокойнее. Напиши: пусть едут туда. И сам непременно поезжай к ним. А за дела не беспокойся. Что могу, все сделаю.

— Хотелось бы с тобой… Но посмотрим, как все сложится… А щи, Надюша, вкусные.

— Сметаны недостает. Больно дорогая.

— Ничего. И так хорошо. Хлеб, правда, не наш. К щам бы черный. Ржаной. Да посыпать бы ломтик солью… А в библиотеке, как она ни замечательна, я все же расстроился.

— Да ты ешь, ешь. После расскажешь.

— Пусть приостынут. Мне, сама понимаешь, хотелось взглянуть на стол, за которым работал Маркс. Но нигде такой таблички не оказалось.

— Ты, Володя, многого захотел. Маркс буржуазии — поперек горла.

— Понятно. А все же придет время — такая табличка будет прикреплена. Если удастся определить излюбленный стол автора «Капитала». Пока мне отвечали уклончиво: «Для нас все читатели равны». Только один старый библиотекарь стал припоминать: «Маркс, Маркс… Седая бородища. Словно у пророка… Как же, помню. Хотя прошло много времени. Пожалуй, больше двадцати лет… Он обычно проходит на правую сторону[40]. За один из этих двух… может, трех столов». И на том старому спасибо.

— А щи-то, Володя, уже остыли. Ешь.

Через несколько дней пришла открытка от Маняши. С видом Волги. С поздравлением по случаю лондонского новоселья.

Сестра писала, что мать скучает, рвется за границу не только для встречи с Анютой, но и с ними. Где? Это надо обсудить. Конечно, там, где для них удобнее.

И Владимир Ильич написал матери:

«Надеюсь скоро увидаться с тобой, моя дорогая. Только не слишком бы утомило тебя путешествие. Непременно надо выбирать дневные поезда и останавливаться на ночевки в гостиницах. За границей гостиницы стоят не дорого, и можно переночевать отлично. Без отдыха же, при быстроте здешних поездов и малых остановках, ездить по нескольку дней совершенно невозможно.

Буду ждать вестей о твоем выезде с нетерпением. Может быть, дашь телеграмму из России или из-за границы, когда сядешь на прямой поезд сюда? Это было бы гораздо удобнее».

Написал «сюда», чтобы жандармы не узнали, где он живет. О Лондоне ни словом не обмолвился. И письмо отправил через один из промежуточных адресов на континенте.

4

Май щедро одарил британскую столицу солнечными днями. В Гайд-парке буйно цвела сирень. Тюльпаны на тонких ножках торжественно приподняли к небу малиновые, белые и фиолетовые бокалы. Сочностебельный люпин устремил кверху стрелы густых соцветий.

В такую пору Ульяновых, где бы они ни оказались, всегда манило за пределы города. Тем более здесь, после сырого апрельского смрада. При малейшей возможности они отправлялись то в одну, то в другую сторону и, как выражалась Надежда Константиновна, «шатались по окрестностям». От очередной воскресной прогулки их мог удержать только обложной дождь, но пора таких дождей миновала, и они уже успели дважды побывать на зеленых холмах Примроз-хилл. Благо, поездка тут оказалась недорогой — шесть пенсов за двоих.

В ту сторону их влекла не только природа. Разузнав, что где-то там же Хайгейтский холм с кладбищем, на ко тором похоронен Маркс, они не могли не поклониться земле, принявшей прах величайшего революционного мыслителя, дорогого им человека.

Неторопливый омнибус провез их по прямой, как хлыст кучера, аллее Риджент-парка и остановился на окраине, у маленькой харчевни. Дальше шли по дороге, вымощенной булыжником, в сторону незнакомого холма. По ее обочинам расположились на отдых под одинокими деревьями горожане, запасшиеся в харчевне пивом и сэндвичами. Зеленые лужайки по обе стороны были обнесены проволочной сеткой: частные владения!

На крутом склоне холма тесными рядами стояли коттеджи, окруженные кустами сирени. На вершине — серая готическая церквушка с прямым крестом, черневшим в небе. Возле входа остановились, прочитали отметку на стене: холм равен по высоте кресту на соборе святого Павла. Оглянулись на громадное чудище города с черно-бурой россыпью домов до самого горизонта. Купол собора казался маленьким, как опрокинутая фарфоровая пиала. Серой змейкой извивалась Темза, кое-где ныряла под черные тучки дыма.

За кладбищенской церквушкой расстилалось ровное нагорье, утыканное мраморными стелами, загроможденное роскошными склепами, будто моделями дворцов с нелепыми здесь колоннами. Были и склепы, похожие на грузные купеческие лабазы. Не среди них же искать могилу Маркса!

Вошли вместе с богомольцами, обратились к лысому ктитору, восседавшему возле ящика для пожертвований на благолепие храма. Тот вскинул удивленные глаза. Маркс? Какой-то немец. Без прибавки «фон». Видать, не знатный родом. Не банкир? Не фабрикант? Не торговый человек? Таких на этом кладбище нечего искать. Ктитор вздохнул, недовольный тем, что посетители не опустили в ящик ни пенса; проговорил сквозь зубы:

— Где-нибудь по ту сторону холма. Там хоронили, когда нижнее кладбище даже не было освящено.

У цветочницы Ульяновы купили два ярко-красных тюльпана. Надежда обернула стебельки газетным листом, несла цветы бережно, словно они были хрупкими.

Прошли половину нагорья, стали по ложбинке спускаться вниз и вскоре увидели слева кладбищенские ворота. В начале главной дорожки, опоясывающей холм, по обе стороны тоже громоздились склепы, только не такие помпезные, как на верхнем кладбище. А дальше слева до вершины и справа до подножия холма — тысячи скромных надгробий: серые плитки, поставленные в изголовья могил, и маленькие каменные кресты. В тесных промежутках зеленела травка, цвели дикие ирисы.

Присматриваясь к скорбным строкам на плитах, дошли до изгороди; вернувшись, остановились на средине: где искать? Вверху или внизу? Если читать все надписи, недели не хватит. Как же быть? Приезжать часто они не могут. Стали расспрашивать у посетителей, направлявшихся с букетиками к могилам родственников. Никто не знал. Но вот приметили седого человека в потертом комбинезоне, с широкими лямками поверх рубахи. В руке корзина. Из нее торчали рукоятки молотков. Обрадовались: старый каменотес может помнить. Спросили. Старик молча оглядел их. Пришлось медленно, с расстановкой повторить вопрос. Каменотес улыбнулся.

— Вы есть русские?

— Почему так думаете?

— Приходили сюда ваши люди. Вот так же не умели говорить. А я давно слышал: старина Маркс читал по-русски. И на могиле долго лежал венок от ваших студентов.

Каменотес повел вниз, лавируя между могильными плитами. Ульяновы шли за ним след в след, чтобы меньше мять кладбищенскую траву и случайно не наступить на цветок ириса.

— Вот здесь, — сказал каменотес, снимая кепку.

Владимир Ильич, обнажив голову, первым взглянул на маленькую полузаросшую травой плиту из серого мрамора. На ней, закрывая несколько довольно мелких, но тщательно выгравированных строк, лежали засохшие букетики фиалок. Тут же стояла баночка с водой, в ней пылали свежие гвоздики. Развернув свои цветы, Надежда один тюльпан отдала мужу. Склонившись, положили их выше плиты, как бы на грудь покойному. Потом Надежда осторожно передвинула фиалки в сторону, и они прочли:

«Дженни фон Вестфален, любимая жена Карла Маркса, родилась 12 февраля 1814 г., умерла 2 декабря 1881 года, и Карл Маркс, родился 5 мая 1818 года, умер 14 марта 1883 г., и Гарри Лонгет, их внук, родился 4 июля 1878 г., умер 20 марта 1883 г., и Елена Демут, родилась 1 января 1823 г., умерла 4 ноября 1890 г., и Элеонора Маркс, дочь Карла Маркса, родилась 6 января 1855 г., умерла 31 марта 1898 г.».

Ульяновы, склонив головы, молча стояли несколько минут.

Надежда думала: «И Елена Демут, верная служанка, няня всех их детей, а точнее — преданный друг семьи, легла в эту общую могилу».

Ленин представил себе час прощанья. Энгельс, старый друг и соратник Маркса, произносит речь…

Однажды прочтенные, слова навсегда врезались в память и теперь как бы звучали в голове:

«Правительства — и самодержавные и республиканские — высылали его, буржуа — и консервативные и ультрадемократические — наперебой осыпали его клеветой и проклятиями. Он отметал все это, как паутину, не уделяя этому внимания, отвечая лишь при крайней необходимости. И он умер, почитаемый, любимый, оплакиваемый миллионами революционных соратников во всей Европе и Америке, от сибирских рудников до Калифорнии, и я смело могу сказать: у него могло быть много противников, но вряд ли был хоть один личный враг.

И имя его и дело переживут века!»

Каменотес надел кепку, пошел назад к дорожке. Ульяновы — за ним.

Но Владимир Ильич вскоре оглянулся на могилу, запоминая путь к ней. Он ведь должен, он обязан привести сюда своих друзей, когда те приедут в Лондон.

С дорожки он еще раз посмотрел в сторону могилы[41]. Потом окликнул каменотеса; пожимая ему руку, поблагодарил:

— Тсэнк ю вэри, вэри мач! — И только тогда вспомнил о шляпе, которую все еще держал в левой руке.

На старом месте поставлена гранитная плитка, сообщающая о том, что тут была первая могила Карла Маркса.

5

— Здравствуй, Наденька! — Давняя подруга, едва успев перешагнуть порог, поцеловала Крупскую в щеку. — Здравствуй, моя милая! — Поцеловала во вторую. — Ох, и соскучилась я по тебе! А ты?

— Я тоже. — Надежда Константиновна обняла гостью. — Здравствуй, Аполлинария Александровна!

— Боже мой, как официально! Ты же всегда звала меня Лирочкой.

— Здравствуй, Лирочка, — смущенно поправилась Крупская и обняла покрепче.

— Надеюсь, с мужем знакомить не требуется? Помнишь? Хотя столько лет прошло!

Константин Тахтарев, поклонившись, с некоторой нерешительностью поцеловал руку Надежды Константиновны.

Услышав голоса в передней, вышел Владимир Ильич. Аполлинария, подавая руку, указала глазами на мужа:

— Наверно, и вы помните по Питеру моего Тахтарева?

— Еще бы не помнить! — рассмеялся Ленин. — Спорили немало. Правда, больше с вами. С Константином Михайловичем в Питере по-настоящему поспорить не успел: помешал мой арест. Зато в Мюнхене мы наверстали. Когда Константин Михайлович приезжал сманивать меня в свою веру. Разве вы не знаете? Сначала он, — Владимир Ильич на секунду повернулся к жене, — пытался залучить Плеханова, потом ко мне пожаловал этаким Мефистофелем. Но попытка соблазнителя оказалась напрасной.

— Теперь уж не жалею, — махнул рукой Тахтарев.

— Да? Приятно слышать. Прошу. — Владимир Ильич указал на свою комнату. — А Надюша нас, вероятно, чаем угостит.

— Даже с галетами…

Крупская вспомнила Невскую заставу, вечерне-воскресную школу для рабочих. Там-то она и подружилась с учительницей Аполлинарией Якубовой. Вместе посещали подпольные кружки, вместе, повязавшись платками, ходили к ткачихам фабрики Торнтона… Но в последний год жизни в Питере их дружбу рассекла трещина: Лирочку попутали «экономисты», после ареста «стариков» завладевшие «Союзом борьбы».

Вспомнился по Питеру и пышноволосый студент-медик, носивший кличку Обезьяна. У него были такие же, как он, молодые, шумливые и самоуверенные друзья. Вслед за ними Лирочка на сходках крикливо повторяла: социал-демократы, дескать, напрасно мечтают о руководстве рабочим движением, их дело — обслуживать это движение, просвещать мастеровых. И ничуть не больше. Однажды во время спора так раскричалась, что с ней даже стало дурно. Обезьяна накапал ей валерианки в рюмку…

Было до боли жаль, что подруга так заблуждается, но вразумить ее не удалось, и пути их стали расходиться.

Перед новыми арестами Тахтарев успел уехать за границу, а Лирочку в тюремном вагоне отправили в Сибирь. Через несколько месяцев ей удалось бежать из Енисейской губернии, перебраться за границу, и где-то там, в чужой стране, она обвенчалась с Обезьяной.

О кличке Тахтарева вскоре все забыли, знали его как редактора газеты «Рабочая мысль», пристанища «экономистов». Но «Искра» постепенно выбивала у него почву из-под ног. Вот тогда он и попытался соблазнить Плеханова редакторским креслом и даже наведался к Владимиру Ильичу в Мюнхен…

Брошюра Ленина «Что делать?», как торпеда, нанесла утлому суденышку грозную пробоину, и незадачливый капитан предпочел заблаговременно покинуть командный мостик. В Париже Тахтарев читал лекции в Сорбонне, затем вместе с женой перебрался за Ла-Манш. И вот они в гостях у давних знакомых, которых за непоколебимую приверженность марксизму не без упрека называли ортодоксами.

Пили чай. С неприятной для всех натянутостью разговаривали о погоде, о лондонских неудобствах и контрастах, старались не упоминать ни о чем, что могло бы напомнить о былых спорах и о брошюре Ленина, почти доконавшей «Рабочую мысль», готовую вот-вот кануть в Лету.

Но они были политиками и не могли без конца разговаривать о пустяках. Спор возник сначала об английских профсоюзах, значение которых гость преувеличивал, но вскоре же перекинулся на Струве.

— Вы как хотите, а я лично всегда считал Петра Бернгардовича человеком идейным и искренним, — пытался убеждать Тахтарев. — И тогда, когда он увлекался рабочим движением, да и социал-демократией, и теперь…

— Теперь, когда он превратился в изменника и ренегата…

— Это уж слишком…

— Иначе, батенька, не могу.

— В прошлом году вы называли его помягче — политическим жонглером.

— Да, называл. И даже это некоторые товарищи, — Владимир Ильич вспомнил письмо Аксельрода, — считали моей резкостью. Ну, а как же иначе? Присмотритесь поближе к любезнейшему Петру Бернгардовичу. Почитайте повнимательнее. И вы увидите: он боится революции. Холопствует во имя жалких реформ. Превратился в идеолога либеральной буржуазии. Разве это не мастер ренегатства?

— А если кто-нибудь из рабочих, начитавшись «Искры», поднимет на него руку и, не дай бог, расправится с ним?

— Ну уж, это ваша фантазия! — усмехнулся Ленин; опуская кулак на кромку стола, продолжал: — Мы обязаны расправиться с ним на страницах печати. И для этого, как бы вам ни хотелось, мы не будем надевать замшевые рукавицы.

— Хорошо, что не ежовые, — скривил губы Тахтарев.

Надежда протянула руку за пустой чашкой Лирочки: не налить ли еще? Та, поблагодарив, отодвинула чашку подальше и встала.

— Нам, пожалуй, пора домой.

— Да, мы засиделись, — поспешил подхватить Тахтарев. — Договорим при другой встрече. И лучше бы у нас.

— Думаете, спор пойдет мягче? Не ручаюсь. — У Владимира Ильича загорелись иронические искорки в глазах; провожая гостей до двери, пообещал: — А в гости непременно зайдем. Ты согласна, Надюша?

— Конечно, зайдем, — отозвалась та, целуя подругу.

— А прямота ваша как таковая, — заговорил Тахтарев, держа шляпу в руках, — мне начинает нравиться. И подумать нам есть о чем. Да, — качнул шляпу в сторону Ульяновых, — вы здесь новички, а мы в Лондоне уже освоились, если что нужно — только скажите…

— Без всякого стеснения, Наденька, — добавила Лирочка. — Мы в любую минуту готовы помочь.

Когда они ушли, Владимир сказал:

— Может, удастся повлиять… Здесь каждый человек дорог. И то, что Тахтарев сбежал с капитанского мостика тонущего суденышка «экономистов», уже хорошо.

6

День выдался особенный — дороже самого большого праздника. Владимир Ильич волновался и радовался не меньше, чем в Лейпциге, когда рождался первый номер «Искры». Просматривая в малюсеньком кабинете, уступленном Квелчем, утренние лондонские газеты, с секунды на секунду ждал: вот-вот послышатся шаги на лестнице и наборщик, одновременно исполняющий обязанности метранпажа, бережно, как акушер новорожденного, внесет влажный лист — оттиск набора первой полосы, необычной за все полтора года. На ней — проект программы, создание которой потребовало так много времени. Долгие обсуждения вариантов, споры с соредакторами чуть ли не по каждой строке отняли целую зиму. Теперь все позади…

А так ли? Можно ли успокаиваться? Не придется ли снова браться за перо? Благо, комиссия, сводившая в Швейцарии его и плехановский варианты, замечания и поправки в единый текст, записала, что в случае несогласия он может выступить с критикой в печати. А надо ли предавать гласности то, что у них по многим пунктам не было единства взглядов?..

Перед сдачей в набор прочитал проект программы дважды, но так и не решил, будет ли критиковать этот текст. Аксельроду написал, что хочет «паки и паки перечесть программу в печати «на спокое». Понятно, не только сейчас, в корректуре, но и после, когда весь номер будет отпечатан.

Заслышав шаги, отложил газеты, поднялся из-за стола и нетерпеливо потер ладони.

— Вот хорошо! Вот спасибо! — Принял лист с рук на руки и расстелил на столе. — Верстайте скорее следующие полосы.

— Не знаю, хватит ли набора.

— Не хватит — добавим. За рукописями дело не станет.

Наборщик обтер руки о фартук, достал пачку сигарет, чиркнул спичкой о коробку и, прикурив, пошарил глазами по столу — пепельницы не нашел. Сунул огарок в коробку, жадно затянулся дымом. В другое время Владимир Ильич поморщился бы и хмыкнул от противного запаха, а сейчас будто и не заметил табачного дыма. Склонившись над столом, окинул придирчивым взглядом влажный лист: ни заглавием, ни шрифтами не отличается от тех первых полос газеты, что приносили ему в Мюнхене. Отлично! Превосходно!

— Вы, кажется, что-то сказали? — Наборщик, спохватившись, отмахнул дым в сторону. — Или мне послышалось…

— Ясно оттиснута каждая буква! — Владимир Ильич вскинул глаза на типографа. — Пожалуйста, поспешите. Дорог каждый час.

— Не сомневайтесь. Если б не понимал, не приехал бы сюда.

— Надеюсь на вас. И Георгий Валентинович ждет этот номер.

— Понятно… Такое дело заварили!..

Наборщик вышел. А Ленин, обмакнув перо в чернила, написал под заглавием газеты: «№ 21, 1-го июня 1902 года».

Программа удобно уместилась на странице: строчка в строчку, в конце осталось место только для трех звездочек в линейку. Под заголовком особой строкой подчеркнуто, что проект выработан редакцией «Искры» и «Зари».

«Посмотрим, посмотрим, как выглядит в печати».

Будет он писать критику или не будет, это уже вопрос второстепенный. Главное сделано. И целая полоса жизни осталась позади. Теперь открывается прямой путь ко II съезду, к новому этапу борьбы за сплоченность всех марксистских организаций России.

Да, его последние замечания приняты. А многие абзацы сохранены почти в том виде, в каком они вышли из-под его пера еще в девяносто пятом, когда писал молоком в камере петербургской Предварилки и тайно пересылал на волю. Многократно повторенный текст так врезался в память, что немудрено и не заметить какую-нибудь буквенную опечатку. Нужно читать не спеша.

Общие формулировки Плеханова заменены конкретными. Хорошо! Расплывчатый термин «трудящаяся и эксплуатируемая масса» уступил место реальной оценке революционной роли пролетариата. Очень хорошо! Внизу первой колонки приостановился на абзаце: «Необходимое условие этой социальной революции составляет диктатура пролетариата, т. е. завоевание пролетариатом такой политической власти, которая позволит ему подавить всякое сопротивление эксплуататоров». Правильно! Сохранили основное. Без этих слов программа не стала бы боевым оружием партии, каким ей надлежит быть.

Нет, он не будет писать критики. В принципе оспаривать уже нечего. Хотя кое-где еще надо почистить стиль, но это можно будет сделать во время съезда.

Ленин дочитывал последние строчки, когда неожиданно пришла Надежда:

— Извини, Володя, я, кажется, не вовремя…

— Наоборот, очень вовремя. Я уже собирался подписывать полосу, но будет лучше, если еще ты прочтешь. Свежими глазами. В таком документе, сама понимаешь, каждая запятая должна стоять на своем месте. Садись на мой стул.

— Ничего, я вот тут, на уголке. А пришла я не с пустыми руками — у нас сегодня на редкость богатая почта! Что-нибудь да пригодится в номер.

— А ну-ка, ну-ка, дай. Что тут самое важное?

— Даже трудно сказать. — Надежда подала листы расшифрованных писем. — Все важное, все интересное, значительное. Особенно из Нижнего Новгорода… А верхнее письмо от Дмитрия.

— От Мити?! Что-нибудь о наших? Мама выехала или все еще дома?

— Похоже, что он не знает. Пишет только о делах. В ответ на наше письмо.

— А мы-то с тобой тревожились, что оно затерялось… Ну, и что у него там?

Дмитрий писал, что у них на юге нет свежей партийной литературы, и просил прислать разных номеров «Искры» и брошюр в пределах пуда. Тут же сообщил новый адрес: Одесса, Пересыпь, библиотека городских скотобоен. А письма для него лучше всего отправлять в каких-нибудь французских медицинских книгах.

— Как видишь, Митя уже стал неплохим конспиратором. Книгу для него поищи, а напишем вместе.

Второй лист — от Фридриха Ленгника. Давний друг по сибирской ссылке спешил сообщить о крестьянских волнениях:

«Ходит слух, что на юге солдаты отказались стрелять в крестьян: в Полтаве крестьяне вынесли иконы и поставили их между собой и солдатами».

— Ты обратила внимание? Солдаты отказались стрелять! — вырвались у Владимира Ильича восторженные слова, но он тут же остановил себя: — Ничего… Читай, читай. Не буду мешать. После поговорим.

Взял третье письмо. Агент из Кореиза советовал посылать «Искру» Льву Толстому, находящемуся в Крыму на леченье.

Если сам писатель не снизойдет до нее, то она будет попадать в руки ее сторонников.

«Интересно. Когда поправится, вдруг да снизойдет…»

А вот новая весточка от Ивана Радченко. Самый подвижный, деятельный и бесстрашный из летучих агентов наладил путь через Финляндию и просит немедленно послать «товара» пудов пять.

«Ай да Аркадий!.. Вот молодец!»

Радченко открыл путь, какого еще не бывало, — прямо в рабочий Питер! И в такое время, когда провалились старые пути. Этот, похоже, из надежных надежный. А новинки пойдут почтой в Публичную библиотеку Владимиру Васильевичу Стасову. Почетному члену Академии наук. Единственный адресат с таким титулом! Оказывается, старик с нами! От него все попадет в руки его племянницы Елены Дмитриевны Стасовой, своего человека в Петербургском комитете, утонченного знатока конспирации.

На всякий случай Радченко добавил, что Стасова, по кличке Жулик, останется в Питере его наследницей.

«Тревожится за себя… А ему-то необходимо сохраниться. Во что бы то ни стало…»

Надежда читала уже вторую колонку. «Самодержавие народа…», «Всеобщее, равное и прямое избирательное право…», «Признание права на самоопределение за всеми нациями…» — все предложено Володей. И добрых два десятка пунктов тоже написаны им. Об основах программы он думал и в тюрьме, и в сибирской ссылке, и в мюнхенские месяцы «Искры».

Как учительница, она с особым вниманием вчитывалась в строки о школе:

«Отделение церкви от государства и школы от церкви.

Даровое и обязательное общее и профессиональное образование для всех детей обоего пола до 16-ти лет. Снабжение бедных детей пищей, одеждой и учебными пособиями за счет государства».

Конечно, надо все даром, все за счет государства. В особенности тем детям, родители которых живут в каморках да в закутках фабричных казарм. А в деревнях таким, как шушенский Минька. Против этих пунктов и на съезде, надо думать, никто не возразит. Это же явится одним из громадных завоеваний пролетарской революции.

Той порой Владимир Ильич окинул быстрым взглядом сообщение Нижегородского комитета. Что, что такое? Волнение в Сормове в день Первого мая! Это же самое важное. Непременно в номер.

И начал читать медленно, как всегда перед сдачей в набор. «В пять часов вечера толпа рабочих направилась к заводской конторе и уничтожила там разные бумаги». Вот это напрасно. Бумаги могут пригодиться как вещественные доказательства безудержной эксплуатации рабочих, им место в архивах. «То же произошло и в канцелярии пристава». Не побоялись разгромить! Значит, терпение кончилось, гнев достиг предела. Такой момент не следует упускать. Нигде. Ни на одном заводе. Ни на одной фабрике. Всюду возглавлять вовремя, стихийное восстание превращать в целенаправленное. Не упускать момента. И волжане не упустили его. «На место происшествия явилась толпа сознательных рабочих». Почему же «толпа»? Явно не то слово. Если сознательные, то у них не может не быть элемента организованности. Да, вот их призыв: «Мы должны другими путями добиваться уничтожения теперешних несправедливых порядков». Верно! Только недостаточно энергично. А кто это говорит? Заглянул в конец письма. Петр Заломов! Так это же…

Повернул голову к жене:

— Ты, Надюша, помнишь, Булочка рассказывала о Заломове? Вероятно, тот самый.

— Да. Знамя заранее готовил…

— Тут и о знаменах пишут!.. Извини, оторвал тебя…

И продолжал читать: «После этого, сплотившись с толпой, сознательные товарищи направились по Большой улице с пением революционных песен и с красными знаменами…» Молодцы! Сумели использовать стихийное возмущение, подчинили своей воле! «Народ сплошной толпой стоял по обе стороны улицы… Некоторые, слыша пение, не могли удержаться от слез». Ясно, в пролетарских районах уже заждались красных знамен.

Перевернул листок. «Были вызваны солдаты. Демонстранты вплотную подошли к ним… Солдаты начали разгонять прикладами. Безоружные рабочие должны были уступить. Только один товарищ остался до конца, не выпуская из рук знамени. «Я не трус и не побегу, — крикнул он, высоко поднимая знамя. — Долой самодержавие! Да здравствует политическая свобода!» Какая отвага! Какая стойкость! И правильно пишут нижегородцы: «Кто из вас, товарищи, не преклонится перед мужеством этого человека…»

— Надюша, еще раз извини, но я не могу не повторить этих слов: «Не боясь солдатских штыков, твердо остался на своем посту».

— Арестовали его. Там, во втором письме, сказано… И одновременно схвачено еще человек двадцать…

— Наши герои не одиночки! — Владимир Ильич твердо опустил руку на письмо. — В Поволжье жив бунтарский дух! Старая закваска. Еще со времен Степана Разина и Емельяна Пугачева. Но дрожжи новые и цели ясные. А пример сормовцев воодушевит весь рабочий класс России. Сегодня вышли только со знаменами — проба сил! Завтра выйдут с оружием в руках. Мы накануне нового этапа революционного движения.

Вошел метранпаж. Владимир Ильич отдал ему подписанную полосу.

Оставшись снова вдвоем, Ульяновы еще долго разговаривали о поволжанах, о подвиге Петра Заломова, который навсегда останется в памяти народа, но не могли предположить, что через пять лет, читая горьковский роман, они узнают его в образе Павла Власова.

7

Не ждал от Плеханова таких резких замечаний. Хотя его раздражительность и не была новостью…

…В прошлом году рукопись статьи «Гонители земства и Аннибалы либерализма», в которой критиковал Струве за его политическое жонглерство, соредакторы читали полтора месяца! Плеханов, Аксельрод и Засулич потребовали «смягчений»: не надо, видите ли, обижать буржуазных либералов. Им хотелось, чтобы и он, Ульянов, жонглеров да изменников гладил по шерстке, но он этого не может делать. И не будет.

Однако он прислушался к замечаниям, касающимся определенных фраз, и все смягчил, но принципиальные положения статьи сохранил и общий тон оставил прежним. Ведь в полемике с бывшим легальным марксистом, переметнувшимся к буржуазии, нельзя поступаться ничем. Даже при настойчивом воздействии Плеханова.

Та статья увидела свет в журнале «Заря». А вот судьба новой статьи оказалась исключительно трудной. В половине апреля рукопись аграрной программы русской социал-демократии соредакторы «Искры» и «Зари» обсуждали в Цюрихе. Юлий записал их замечания, прислал в Лондон. Там было к чему прислушаться. Тотчас же сел за стол, внес поправки, переписал все заново и отправил в Швейцарию на второе чтение.

Сейчас вернулась эта статья. Перелистав ее, удивился до крайности: оборотные стороны всех страниц исписаны раздраженной рукой Плеханова. И до того небрежно и пренебрежительно, что даже новый текст не сличен с первоначальным, будто и не было авторских поправок. А тон замечаний такой оскорбительный, что невольно напрашивалась мысль — почтенный соредактор заранее поставил своей целью показать, что совместная работа дальше невозможна.

Владимир Ильич встал, походил по комнате, мысленно спрашивая себя: «Что его разозлило так? Что?.. Статья не давала для этого ни малейшего повода. В ней нет и намека на полемику с ним». Позвал Надежду.

— Полюбуйся, что тут понаписал Плеханов, — указал глазами на статью.

Пока Надежда читала, продолжал ходить, обдумывая, как бы ответить поспокойнее. Непременно на каждое несправедливое замечание. А их два с половиной десятка. И только одно, касающееся отдельного слова, приемлемое.

А самое возмутительное то, что каждое второе замечание Плеханов сопровождает словами: «Ставлю на голоса». Такого еще не бывало! Раздраженный соредактор превзошел самого себя! И почти под каждой такой фразой выведено трясущейся старческой рукой: «Присоединяюсь. П. А.». Аксельрод известен: давно присоединяется! Но не бывало, чтобы к таким явным и нарочитым придиркам…

Что же дальше? Двое «ставят на голоса». Вера Ивановна безоговорочно присоединится к ним. Половина редакции! И не известно, в какую сторону колебнется Потресов. А Юлий? Устоит ли против этой тройки? Чего доброго, они могут развалить с таким трудом начатое дело, для партии необходимое, как жизнь. И это накануне подготовки к съезду! А из-за чего? Из-за дьявольского самолюбия!

Перевернув последний лист, Надежда подняла глаза, полные горького недоумения.

— Володя, что же это такое?!

— А я тебя спрашиваю.

— По-моему, его рукой водила злость. Все еще не может простить нам переезд сюда.

— Похоже. Очень похоже. А злость при решении политических вопросов плохой советчик.

— Знаешь что?.. Пойдем-ка чай пить. Я быстро подогрею.

За чаем Надежда завела разговор о Волге. Как там сейчас хорошо! Цветут сады, по ночам не умолкают соловьи…

— Которых баснями не кормят, — рассмеялся Владимир. — И я уже не нуждаюсь в успокоении. На все придирки могу ответить без нервозности.

— Отложил бы лучше на завтра.

— Ты же знаешь, я не привык ничего откладывать. Но сначала отвечу в той же рукописи.

Вернувшись в свою комнату, Владимир Ильич на оборотных сторонах страниц написал ответы на каждое замечание. Все по-деловому. И лишь один раз у него вырвалось негодование — рядом с плехановскими словами «ставлю на голоса» он написал: «Ставлю на голосование вопрос о том, п р и л и ч н ы ли по отношению к коллеге по редакции подобные к а н к а н н ы е по тону замечания? и куда мы придем, если начнем в с ет а к угощать друг друга??»

На обороте последней страницы не хватило места для заключительного ответа — написал его на отдельном листе:

«Автор замечаний напоминает мне того кучера, который думает, что для того, чтобы хорошо править, надо почаще и посильнее дергать лошадей. Я, конечно, не больше «лошади», одной и з лошадей, при кучере — Плеханове, но бывает ведь, что даже самая задерганная лошадь сбрасывает не в меру ретивого кучера».

Листок прикрепил к рукописи. Это для себя. Для успокоения. Плеханов этих строк никогда не прочтет. А ведь грубости его нельзя оставить без ответа.

И, снова походив по комнате, Владимир Ильич достал лист почтовой бумаги.

«Получил статью с Вашими замечаниями. Хорошие у Вас понятия о такте в отношениях к коллегам по редакции! — писал, не отрываясь ни на секунду. — Вы даже не стесняетесь в выборе самых пренебрежительных выражений, не говоря уже о «голосовании» предложений, которых Вы не взяли труда и формулировать, и даже «голосовании» насчет стиля. Хотел бы знать, что Вы скажете, когда я подобным образом ответил бы на Вашу статью о программе? Если Вы поставили себе целью сделать невозможной нашу общую работу, — то выбранным Вами путем Вы очень скоро можете дойти до этой цели. Что же касается не деловых, а личных отношений, то их Вы уже окончательно испортили или вернее: добились их полного прекращения».

Поставив подпись: «Н. Л е н и н», опять задумался.

«Произойдет разрыв?.. За Плехановым уйдет Аксельрод, уйдет Засулич, возможно, Потресов… Ну что же. Будем делать газету без них. Вдвоем с Юлием. От тех троих все равно пользы было мало. А с Плехановым расставаться очень жаль. Но мы не остановимся, пойдем дальше. Нам придут на помощь из России молодые силы. Не могут не прийти. Будем готовить съезд. А той порой и Георгий Валентинович, возможно, одумается. Съезд без него трудно себе представить».

В статье исправил одно слово и попросил Надежду переписать для набора: выпуск очередной книжки «Зари» нельзя дальше откладывать.

Перед сном Ульяновы погуляли по тихим улицам Лондона, но это не помогло, заснуть в ту ночь Владимир Ильич не смог.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Нудно сыпался по-осеннему мелкий дождик. По былинкам свежего сена, сложенного в стог, лился тонкими, прерывистыми струйками.

Бабушкин, приподнимая плечом и локтем сено, теснее прижимался к стогу. Кроме него со всех сторон прижимались к сену шесть человек. Никого из них он не знал. Все они прошлой ночью поодиночке пришли в корчму, где им была назначена встреча с фактором, как будто надежным человеком.

Фактор, сутулый, видавший виды старик с нечесаными пейсами, в длинном лапсердаке, собрал с них по красненькой. Почему так дорого? Десять рублей — большие деньги.

— А ви думали, каждый рубль мине в карман? О, если бы так! — Старик почесал возле уха крючковатым ногтем указательного пальца. — Начальники тоже знают толк в гешефте!

— Говорят, другие берут меньше.

— Когда много людей, я тоже беру по одной синенькой.

И посредник исчез. А они, по его совету, провели день во дворе корчмы на сеновале.

Фактор снова появился в сумерки и привел их сюда, к единственному стогу на лесной лужайке; сказав, что фортуна им благоволит, что остается только подождать его возвращения, снова удалился.

И вот они ждут в этом ненадежном укрытии. Но выбора-то у них нет.

Ждут тревожно, долго. Иван Васильевич считает секунды, после каждой минуты прижимает по одному пальцу. Шесть раз сожмет кулаки — час. Второй, третий…

Где-то в глубине леса лает собака. Вероятно, там пограничный кордон. Фактор, по всей видимости, ушел туда. Что, если он перепродаст их? Говорят, такое случалось нередко. На контрабандистов надежда плохая! Но ведь без такого посредника они не обошлись бы.

Раздумье сбило со счета. А теперь, вероятно, уже далеко за полночь. Если бы фактор оказался предателем, их уже давно бы схватили…

Иван Васильевич встал, потоптался возле стога, разминая затекшие ноги.

Ночь была непроглядной. В такой темноте они на том берегу оказались бы беспомощными. Возможно, потому так долго не возвращается старик…

С мокрой кепки текли по шее холодные струйки. Бабушкин поднял воротник пальто и, повернувшись к стогу, нащупал свое место. Лег, поджав ноги. Вспомнил Москву, короткое прощание с женой…

…Перед последним отъездом в «Русский Манчестер», как патриоты называли Иваново-Вознесенский текстильный край, сказал Прасковье, что уезжает всего лишь на три дня. Осторожно коснулся рукой ее округлившегося живота:

— Береги маленького…

Но уже на вторую ночь его схватили вместе с членами Орехово-Богородского комитета. Налетчики сорвали дверь с крючка так быстро, что он не успел улики спалить в печи — полицейский пристав достал клюкой обгоревшие с углов номера «Искры».

В приезжем опознали коробейника, который время от времени появлялся в фабричных казармах, продавал иконки, крестики, ленты, гребенки да пуговицы. Но Иван Васильевич отказался назвать фамилию, и в протоколе обыска его пометили Неизвестным.

Так во время всех допросов во Владимире он и оставался Неизвестным. Ему показывали карточку, снятую в профиль и фас в тюрьме:

— Вот вы кто! Иван Васильевич Бабушкин по кличке Богдан. Мы все знаем о вас — Называли заводы, где он работал, тюрьмы, где сидел. — Сознавайтесь. В ваших же интересах.

— Нет, это не я, — отвечал Бабушкин. — Вы путаете с кем-то другим…

Шли недели, месяцы, на очную ставку для опознания позвать было некого.

Но вот среди ночи его отвезли в тюремный вагон. Поезд шел долго. А куда? Явно не в Москву. Уж не в Сибирь ли? В ссылку без суда? А ему так и не удалось переслать весточку жене. Где она? На всякий случай уговаривались, чтобы уехала в Питер, к его матери. Нельзя же оставаться одной в последние дни беременности.

Теперь Прасковья уже родила. А он так и не знает — сын или дочь? Все равно. Только бы благополучно да не подвело бы здоровье. Деньги Прасковья заработает стиркой. Как-нибудь проживут, пока он… Пока не вырвется на волю. А вырвется он непременно. Ничто не сможет его удержать…

По грохоту узнал — поезд идет по мосту. Гулко и долго — река большая. Волга у Самары? Как же так? Административная ссылка даже без объявления? Тихая расправа?

Но вошел конвой. Вывели. В конце станционных путей увидел знакомое здание депо. Екатеринослав!

В тюремной карете задумался: хорошо это или плохо? Что сулит ему этот город? Узнали, что сбежал отсюда? Плохо. А если узнали, что здесь печатал листовки, — еще хуже. Но как бы ни обернулось дело, все же лучше, чем Сибирь. Может, и минует его такая участь. Лучше потому, что побег из Сибири — дело долгое.

Втолкнули в общую камеру. Одиночки для него не оказалось. Значит, тюрьма переполнена. А тут хотя и в тесноте, но вольнее. И узнает кое-какие новости.

Осмотревшись, увидел в дальнем углу знакомого по Питеру, и на душе стало отраднее. Обнялись, как давние друзья, стали расспрашивать друг друга об общих знакомых: кто пошел в ссылку, кто уцелел? Собеседник прошептал на ухо: искровцев свозят в киевскую тюрьму! Что-то замышляют там царские сатрапы!

У него, Ивана Бабушкина, при аресте взяли обгорелые номера «Искры». Не исключено, что и его после допросов увезут туда же. Улик здесь добавится? Ничего. Как бы ни исхитрялись жандармы, он не назовет себя. Ни в чем не признается. Останется для них Неизвестным.

Бежать? Из общей камеры невозможно. Да еще такой большой гурьбой… Заметят — перестреляют.

Для подготовки побега требуется не только взаимное доверие, но и время. Необходима связь с местным подпольным комитетом. А как завязать ее? Долго ли продержат его в этой камере?

Опасался не зря. В камере был доносчик. Вызванный на «допрос», сказал, что новенький арестант встретил здесь какого-то знакомыша и без конца шушукается с ним — что-то выведывает, что-то замышляют оба. И его, Бабушкина, перевезли в арестантскую при четвертом полицейском участке. Значит, не смогли в переполненной тюрьме освободить для него одиночку!

Камера оказалась на двоих. В ней уже сидел студент. Подсадной? Вроде бы не походит на подлеца. Поначалу Бабушкин разговаривал с ним о разных пустяках, пока не убедился, что парень не поворачивает разговор на политические темы. Тоже опасается? Да нет, не из робкого десятка. Стал понемногу открываться ему. Парень ответил взаимностью. Сидит за политику! В городе у него сестра. Знает явку к одному из членов подпольного комитета.

Вот как хорошо!

Тем временем он, Бабушкин, успел присмотреться ко всему. Камера на первом этаже, окно — во двор, обнесенный не таким уж высоким забором. Вдоль стены ходит часовой, на две минуты поворачивает за угол… Фонарь в дальнем конце двора светит тускло. И все же от мусорного ящика падает на землю тень. Если не хватит каких-то секунд, чтобы перепрыгнуть через забор, там можно затаиться… А с решеткой как?.. Попробовал пошатать — заделана прочно. Свита из толстых прутьев, но железо не покрыто слоем чугуна, пилке уступит. А сталь все равно заскрежещет о железо…

Студент попросил сестру в ближайший день для передач принести жирной колбасы. А пилку достать для него, слесаря и сапожника Бабушкина, дело простое. Когда шил сапоги, запрятал под жесткую кожаную подкладку левого голенища.

Ночью подпорол подкладку, и вот она, надежная пилочка, в руках! Перед ней даже самое твердое железо не устоит. Только не перевели бы из этой камеры раньше, чем успеет подпилить, да не заподозрили бы надзиратели!

Смазал пилку салом из колбасы, стал осторожно запиливать. Студент на минуту замер у дверей; послушав, подошел к нему и шепотом подбодрил:

— Совершенно не слышно!..

Перед утром он, Бабушкин затер надрез кусочком штукатурки. Ни следочка не осталось…

А ночью — снова за работу!

Когда подпилил все, что было нужно, стали оба прислушиваться к полуночным заводским гудкам. В такую пору, бывало, Матюха, верный друг и помощник, расклеивал листовки…

Вот и первый гудок, за ним второй, третий… Ночь темным-темна. Моросит дождик — на влажной земле шорохов не будет. Часовой идет к углу…

Вдвоем вмиг выломали прутья…

— Ну, в добрый час! — Помог студенту выскользнуть в окно. И тут же выскочил сам.

И затаиваться за мусорным ящиком не понадобилось. Не успел часовой вернуться из-за угла, как они уже перемахнули через забор. Там их поджидали люди из комитета. Со студентом, не успев проститься, разбежались в разные стороны…

Три дня провел в тайной квартире. На четвертый хозяйка привела надежного парикмахера. Тот выкрасил волосы, усы и бороду, отросшую в тюрьме, изменил и прическу. Когда поднес ему зеркало к лицу, сам себя похвалил:

— Лучшего никто бы не сделал. Родная мать не узнает!

В самом деле не узнали бы родные! Какой-то цыган из табора!..

Более всего в жизни хотелось пробраться в Питер, отыскать Прасковью, но все же удержал себя от риска. Добраться бы только за границей до Ульяновых, они, конечно, знают ее адрес и скажут, как отправить письмо. Жена не замедлит отозваться… А через некоторое время он вернется на родину с новыми номерами «Искры». Его место — среди мастеровых. Сойдутся они, подпольщики, где-нибудь в Питере у заводского рабочего и поведут речь о делегатах на Второй съезд партии. Вдруг да выберут его, Богдана! Вот была бы радость!.. Но только не Богдана — перед возвращением придется придумать себе другое имя, другую фамилию. Ильич подскажет!

На явочной квартире в Варшаве дали денег на дорогу и адрес Дитца в Штутгарте, издателя журнала «Заря». Запомнил твердо. Дитц скажет, где искать Ленина. Кажется, в Мюнхене. Там уже недалеко. Он, Бабушкин, найдет. В кармане у него немецкий разговорник, изданный для народных учителей, отправлявшихся на лето в Германию…

Послышался невнятный шорох. Что это? Шаги? Вдруг да солдаты или жандармы?.. Нет, нет, кто же пойдет в такую глухую и дождливую ночь…

Шаги все ближе и ближе.

— Это я, — сказал фактор, подходя к стогу. — За моей спиной ви в полной безопасности.

Покуда шли к берегу гуськом, едва не наступая на пятки друг другу, ночная тьма начала медленно рассеиваться.

— В неметчине вам будет светло. — Фактор, подоткнув полы лапсердака за пояс, помог двум сектантам-духоборам, направлявшимся в Америку, спуститься в лодку. — Ви ще будете за мине вашему богу молиться.

Весла стукнули о мокрый борт…

Пока фактор перевозил остальных духоборов и его, Бабушкина, наступил рассвет. Прощаясь на немецком берегу, старик указал на кусты, темневшие впереди:

— Там дорога. По ней ви придете на станцию…

2

Духоборов встретил агент, объявил:

— Пароход из Гамбурга отправляется через три дня. Сколько вас? Семь человек. Сейчас куплю билеты.

— Какой пароход? Куда? — спросил Иван Васильевич.

— Известно куда — в Америку.

— Не нужна мне Америка.

— Как хотите. Только я вам скажу: упускаете счастье из рук.

Обменяв рубли на марки, Иван Васильевич сунул бумажку в окошечко кассы.

— Битте, Штутгарт. Битте.

В вагоне посматривали на него с усмешкой в глазах. Отчего так? Что в нем смешного? И чем он отличается от немцев?.. Надвинув козырек кепки на глаза, притворился спящим. Так-то лучше. Никто не заговорит с ним по-немецки. Не заподозрят в нем иностранца, не позовут полицию.

По Штутгарту ходил целый день, присматриваясь к названиям улиц. Латинский алфавит он знал, но мудреный готический шрифт озадачивал. Где же та улица, на которой живет герр Дитц? Пробовал спрашивать — ответов не понимал. Все ходил и ходил. Из одного конца города в другой. Кружил по центральным кварталам. Он должен найти, и он найдет. Дом издателя Дитца не иголка в стогу сена.

А на него и тут поглядывали с усмешкой… Он недоуменно пожимал плечами.

Служанка доложила хозяину: пришел какой-то странный человек, по-немецки не говорит, только повторяет: «Герр Дитц, герр Дитц…»

Издатель поморщился: опять кто-то из этих… Ищут «Искру», когда ее след простыл. Надоели! У него не явочная квартира, издательство. С него хватит того, что пересылал их почту в Мюнхен. Из Лондона пусть ищут другие пути для тайной связи с Россией. А ему, депутату рейхстага, положено дорожить своей репутацией и быть осмотрительным. Чего доброго, полиция заподозрит.

Бабушкин радовался: скитания кончились! Он нашел дом надежного человека, который скажет, как пройти или проехать к Владимиру Ильичу. Дитц — социал-демократ, для русского собрата сделает все, что нужно.

В передней зеркало в рост человека. Глянув на свое отражение, Иван Васильевич глухо ахнул: испохабил его окаянный парикмахер! Уверяли — надежный человек. А разве такое — тронул бороду, тронул волосы — можно сделать без подвоха? Малиновые космы! Клоун в цирке! Если бы цыганская чернота превратилась черт знает во что, пока был в России… Первый же городовой потребовал бы паспорт, отвел бы в жандармское…

Тем временем в переднюю вышел Дитц, настороженным взглядом окинул посетителя с ног до головы. В самом деле какой-то странный! Даже служанка заметила. Может проболтаться…

Еще раз присмотрелся. Волосы на голове малиновые. Борода и усы какие-то полосатые. Костюмчик мятый… Не политический эмигрант, а скорее всего бродяга.

Попрошайка!

Дитц насторожился. Отослать такого на кухню, чтобы повар покормил остатками от обеда? Рискованно. Заподозрят. Дать этому малиновому двадцать пфеннигов на хлеб? Пропьет. Впрочем, его дело…

Дитц сунул два пальца в карман жилета, нащупывая монетки.

Иван Васильевич обиженно сморщился и помахал руками, обороняясь от подачки.

— В таком случае что же вам нужно? — спросил Дитц на чистом русском, которым овладел в молодости, когда работал наборщиком в Петербурге, и, задумчиво шевельнув бровями, несколько смягчился: — Чем я могу быть полезен?

Бабушкин сказал, что он ищет Ульянова.

— Ульянова нет в Германии.

— Как же нет? У нас было письмо от него из Штутгарта. Из редакции «Искры».

— А редакции «Искры» здесь никогда не было.

— К Ленину я.

— Повторяю — его нет в Германии. Отправляйтесь за Ла-Манш. В Лондоне найдете Якоба Рихтера.

— Рихтер мне не нужен. Я ищу Владимира Ильича, Надежду Константиновну. Битте, герр Дитц.

И вдруг Бабушкина осенило — Ленин живет под новой фамилией. Зовется Якобом. Яковом, значит.

— В таком случае, — Бабушкин протянул руку к человеку с ледяным сердцем, — дайте адрес Рихтера.

— Я не знаю вас. Не могу, — замялся Дитц. — Впрочем, есть выход. Один момент.

И ушел в кабинет, оставив дверь полуоткрытой.

Иван Васильевич задумался: сейчас он получит адрес, но если Ленин в Англии, не хватит денег на билеты…

Возвратившись в переднюю, Дитц подал бумажку с адресом:

— Поезжайте сначала в Дрезден, оттуда — в деревню. Я тут написал название. Калмыкова все вам растолкует.

— Калмыкова?! Александра Михайловна?! Да это же, это… Вот спасибо!

В памяти промелькнула вечерне-воскресная школа, учительница, которую там все любили.

Иногда приглашала к себе на дом, давала почитать книги из своего склада. «Марксистская богородица», как язвительно называли ее либеральные народники… Вот нежданная радость! Он, Бабушкин, здесь, в Германии, увидится с Теткой!

С бумажкой в руке Иван Васильевич повернулся к выходу, вмиг забыл о ледяном тоне немецкого издателя; оглянувшись от двери, кивнул ему на прощанье:

— Битте, герр Дитц! Битте!

«Больше двух слов не знает, а ездит по Германии! — ухмыльнулся Дитц. Но у себя в кабинете задумчиво опустился в глубокое кресло. — Пожалуй, напрасно я обошелся с ним так… Упорный человек! Такой и без языка найдет!.. Перед Ульяновым будет неудобно. Ну, ничего. Кто угодно отнесся бы недоверчиво к такому… И время тревожное: подозрительных русских арестовывают. А приезжий не от доброй жизни выкрасился. Русские жандармы, видать, шли по его следу. Ну и смелы эти борцы против царя!.. Надо было угостить кофе… Но прислуга в доме…»

3

На берегу лесного ручья горел костерок. Острые, как золотистые лепестки на шляпках подсолнечника, струйки огня обвивали котел, в котором грелась вода.

Неподалеку в кустах ворковала горлинка. Иван Васильевич прислушался. «Дикие голубки у них распевают так же, как наши», — отметил он, и на душе у него стало теплее.

Третий день в лесном имении он помогал старому немцу-лесорубу прореживать ельник. Они спиливали под самый корень деревья, мешавшие росту других елей, отличавшихся стройностью. Сваленные хлысты очищали от сучьев, разрубали на несколько частей, вытаскивали к дороге и там укладывали в штабеля, подтоварник отдельно от жердей и кольев. Толстые сучья рубили на дрова, а мелкие сжигали на берегу ручья.

В минуты отдыха старик, сидя на бревнышке, раскуривал забавную резную трубку с продолговатой рожей какого-то хитрого насмешника: козлиная бородка клинышком, усы торчат шильями. Иван Васильевич садился на второе бревнышко, лицом к старику, и, перелистывая разговорник, ломал язык на труднопроизносимых словах и фразах. Немец, посмеиваясь над неверными ударениями, поправлял своего собеседника. И по вечерам они разговаривали до тех пор, пока в темной небесной бездне не загорались звезды.

Иван Васильевич сожалел, что этот тощий разговорник не попал ему в руки раньше. В тюрьме было достаточно времени, чтобы выучить все от корки до корки. После этого, вероятно, смог бы разбираться в тех немецких книжках, в которых латинский шрифт. А вот готический… Ох, труден, будь он неладен. И зачем они придумали его, с такими завитушками? А надо и такой читать. Обязан читать. Ведь на немецком языке писал Маркс! И поэты у них, говорят, есть под стать нашему Пушкину.

Под ударами рабочих рук и при подхвате со стороны деревенских бедняков полетит царь со своего трона вверх тормашками, сгинет проклятый капитализм на всей земле, тогда и ему, Ивану Бабушкину, без языков не обойтись. Ведь люди на земле, как соседи, должны запросто друг с другом разговор вести, в работе один другого понимать, а когда праздник, общим весельем радовать. Делить будет нечего: у всех на земле — общее дело. В питерской воскресной школе Надежда Константиновна приводила Марксовы слова: будет мир на всей земле, владыкой станет труд.

Теперь у немцев, к примеру, есть какие-то свои, так сказать, святые, свои, отдельные праздники. А восторжествует революция на всем свете, будут и общие праздники. Нельзя ему жить без языков.

Ильич сколько знает языков? И по-немецки разговаривает, и на французском пишет, и по-английски читает… Надежда Константиновна не отстает от него. И Анна Ильинична тоже. С итальянского книжки переводит. А он, Бабушкин?.. Свой-то язык — и то кое-как. Тяжело ему подтягиваться и догонять, а надо. Уж столько силенок в голове хватит…

Опять остановил глаза на трубке старика. Кто такой вырезан? Что за насмешник? Похоже, из каких-то сказок человек. Принялся расспрашивать, помогая себе жестами. Старик понял — рассмеялся так, что заиграла каждая морщинка на лице.

— Ме-фи-сто-фель.

Бабушкин, сдвинув брови, начал снова перелистывать разговорник. Не нашел ничего похожего. А ему необходимо знать, кто же он такой, этот насмешник Ме-фи-сто-фель. Что он делает на земле?

Старик потряс головой: не столько на земле, сколько там… Сначала указал трубкой на пламя костра, потом ткнул ею в землю. Там! Все горит, все кипит. И оттуда… Обеими руками как бы из подземелья подбросил пламя вверх. Из огня… Повернув трубку чубуком к костру, показал, как Мефистофель вырывается из пламени и бежит-вьется среди людей, нашептывает что-то дурное. Повертывая голову направо и налево, старик с хитрыми уловками шевелил губами, как бы совращая невидимых людей к чему-то дурному.

— По-нашему чертяка! — разулыбался Бабушкин. — А может, и сам сатана!

Взяв трубку старика, хотел показать, что у чертяки должны быть на лбу рожки, но тут же передумал: на трубке немецкий дьявол, прикинувшийся человеком. И, запоминая, еще раз произнес:

— Мефистофель.

Сегодня Бабушкин один сидел у костра, поглядывая на воду в котле.

Когда показался легкий парок, снял котел и сунул в воду палец. Горячая! Перегрел. Пригоршнями добавил из ручья.

Смочив волосы, тщательно намылил голову, усы и бороду, промыл теплой водой.

А утром посмотрелся в зеркальце, купленное на последние пфенниги, и горько усмехнулся:

— Мефистофель!..

Ну и удружил «надежный» парикмахер! Неумеха! И откуда он выкопал эту жуткую краску? Даже мыло не берет!

Ничего, пока он, Бабушкин, рубит лес, авось поблекнет этот малиновый ужас. Тем временем заработает деньги на дорогу. До Дрездена, старик говорит, не так уж далеко, на билет надо немного. А там…

Нет, не будет он просить у Тетки подачки. Хотя бы и на дорогу. Необходимо заработать на билет до самого Лондона.

Там — Якоб Рихтер! Кто бы мог подумать, что это наш Ильич. Вот какую конспирацию приходится ему соблюдать! Из-за длиннущих и препоганых рук царской охранки!

Возвратившись из леса, Иван Васильевич купил новые брюки и шляпу, до блеска начистил ботинки, сбрил бороду, слегка подкрутил усы, как это делал в Питере, и отправился на вокзал.

4

— Можно войти?

— Ой, батюшки! Кто-то наш! — Александра Михайловна порывисто встала из-за стола, едва не опрокинув недопитую чашку кофе, и, нацепив на переносье пенсне в тонкой золотой оправе, поспешила к двери, которая оставалась полуоткрытой. — Конечно, можно. Рада слышать и видеть русского человека.

Иван Васильевич, застегнув пиджак на среднюю пуговицу, шагнул через порог веранды.

— Мир дому сему!

— Ой, да кто же это такой? Голос знакомый, а лицо… Никак не припомню.

Бабушкин назвался, левой рукой прижимая к груди шляпу.

— Товарищ Богдан! — воскликнула Калмыкова; присматриваясь к гостю, развела руками. — Да кто же это вас так?! Хотя понимаю, понимаю… Побег. Неудачная окраска волос… Я ведь еще в Петербурге слышала о вашем провале… Здравствуйте, голубчик!

Она мягко протянула руку тыльной стороной ладони вверх, но вовремя спохватилась и повернула ее для крепкого товарищеского рукопожатия. Бабушкин, кинув шляпу на стул, стиснул руку бывшей учительнице вечерне-воскресной школы горячими ладонями и потряс.

— Для меня такая радость… такая, что и слов не нахожу!

— Как раз к завтраку…

— У вас тут жарко. — Иван Васильевич утер рукой пот со лба.

— А вы снимайте пиджак. По-домашнему. Повесьте его на спинку стула. К умывальнику я вас провожу.

Бабушкин, поправляя рубашку, провел пальцами по узенькому ремешку и пошел за Теткой в кухню. Там, сливая воду на руки гостя, Александра Михайловна не умолкала ни на минуту:

— Догадываюсь, ко мне на перепутье. Очень рада, что навестили старуху. А дальше куда ваша дорога? Хотя и так ясно — редакцию «Искры» ищете.

— Владимира Ильича, — тепло улыбнулся Бабушкин, утирая щеки полотенцем, — и Надежду…

— Одним словом — к Ильичам, — перебила Тетка и тоже улыбнулась во все лицо. — Так стали называть их наши близкие друзья. По одному отчеству обоих. Ну, а теперь, товарищ Богдан, прошу к столу. Чаю, правда, нет, только кофе.

— Я в Дрездене позавтракал на вокзале.

— От Дрездена путь не близкий. Садитесь вон на тот стул — я люблю смотреть в глаза. Ну какой же безобразник вас так… Ильичей напугаете! Вы в Дрездене обязательно покрасьтесь снова.

Калмыкова подала гостю чашку кофе, подвинула поближе масло, хлебницу с булочками.

— Рассказывайте все по порядку: где вас схватили, как удалось бежать…

Слушая, время от времени нетерпеливо перебивала:

— А там кого видели из наших? Кто явку дал? — И подбадривала: — Продолжайте. Мне все-все интересно. Обо всех. За границей я, быть может, десятый раз, а никогда прежде не думала, что так буду скучать по России. Оно и понятно — родина накануне больших перемен.

Александра Михайловна, вслушиваясь в каждое слово гостя, отмечала: речь его стала чистой, вполне грамотной. Не напрасными были их школьные уроки!

Перейдя к своим скитаниям по Германии, Бабушкин проговорился, что во время работы в лесу немножко научился разговаривать по-немецки, поломал язык на самых необходимых фразах.

— Хвалю, хвалю! — обрадовалась Калмыкова. — А потом проэкзаменую. Без поблажек. Как в нашей школе. — Шутливо погрозила пальцем и тут же, одобрительно улыбнувшись, провела рукой по щеке, на которой еще не угас румянец. — Помните, у нас говорят: «Язык до Киева доведет». А здесь ваш немецкий, хотя еще и очень плохой, доведет до Гамбурга.

— Меня уже заманивали в Гамбург! — рассмеялся Бабушкин. — В Америку хотели увезти!

— Можно и через Францию. Кто знает языки, даже проще. Но вам я напишу на отдельных бумажках, где какой билет покупать. Доберетесь до Кале, а там — через Ла-Манш.

Услышав знакомое по урокам географии в вечерне-воскресной школе слово, Иван Васильевич кивнул головой:

— Доберусь! Вы не сомневайтесь.

— Нисколько не сомневаюсь. Уж если вас никакие тюремные замки не держат, так европейские дороги не явятся препятствием. А за Ла-Маншем — поезд прямо в Лондон. Там придется снова поломать язык.

По привычке Калмыкова встала, как учительница перед классом:

— Немецкую фамилию Рихтер они произносят Ричтер. Повторяйте за мной: Рич-тер. Буква Р — неясно. Кончик языка к нёбу. Повыше. Вот так. Улица Холфорд-сквер. Помягче р, помягче. Как бы проглатывайте. Я вам напишу. И мы с вами еще попрактикуемся. А теперь, — подошла к столику с журналами, — чем бы вас занять? Да вот, — повернулась со свежим журналом в руке, — вы еще не видели «Освобождение»? — И со вздохом добавила: — Горестное для меня…

— Нелегальное издание? — спросил Бабушкин. — Почему же горестное?

— А вы почитайте — поймете мое огорчение. Садитесь вон в кресло. Там удобнее.

Бабушкин откинул обложку, перевернул титульный лист, заглянул в конец журнала и вслух прочел:

— Редактор Петр Струве.

— Да, представьте, он, — подтвердила Александра Михайловна. — Вы, вероятно, слышали — мой приемный… Ну, не буду вам мешать…

Она вернулась часа через два и с порога спросила:

— Ну, как, товарищ Богдан? Ваше впечатление?

Бабушкин встал.

— Извините, Александра Михайловна, я уж прямо…

— А иначе я не стала бы вас слушать.

— Либералом пахнет. От каждой строки.

— Да. Горькая правда. — Калмыкова, сдерживая вздох, села и указала гостю глазами на тот же стул, на котором он сидел во время завтрака, и, видя, что он готов сочувственно выслушать до конца, продолжала: — Ошиблась я в Петре Бернгардовиче. Так ошиблась, что считаю недостойным называть своим воспитанником. — Бросив косо взгляд на журнал, уронила руки на стол. — Струве выплыл на чужой берег. Вы правы — рупор либералов! Так и скажите Ильичам. Я с ними до конца. А Струве для его пресловутого «Освобождения» не дам и ломаного гроша! Он уже знает об этом. И не унывает. — Выпрямилась на стуле, возмущенно покачала головой, будто виновник разговора находился где-то неподалеку. — Чего ему унывать? Один помещик, получив богатейшее наследство, отвалил на этот журнальчик тридцать тысяч!

— Знает своих заступников!

— Да. Такой капитал!

Перестав возмущаться, Александра Михайловна поправила пряди волос возле ушей, вспомнила:

— А Владимир Ильич первым понял, какой берег манит Струве. Теперь уже приманил.

Калмыкова уговорила гостя остаться до утра. А на следующий день, провожая его до улицы, посоветовала:

— В Дрездене обязательно зайдите в Цвингер. — Тут же пояснила: — В картинную галерею. Это вам, пишущему человеку, необходимо видеть. Хотя бы на часок…

На пристани Бабушкин опустил руку во внутренний карман пиджака и удивился — там оказалось несколько хрустящих бумажек.

«Когда она успела?.. Тайком!.. Чувствовала, что сочту за подачку… Я мог бы заработать где-нибудь на погрузке… Ну что же, спасибо ей. Скорее доеду».

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Надежду Константиновну беспокоило здоровье мужа: не спит по ночам, жалуется на головную боль… Все — от нервов.

Отдохнуть бы ему. Хотя бы дней десяток. На время забыть обо всем волнующем. Ведь столько лет в борьбе. В самой напряженной. Добро бы против одних столпов да цепных псов царизма, так еще и против тех, кто причисляет себя к революционерам, а в действительности мешает рабочему движению и делу революции. Сначала борьба с либеральными народниками, потом — с «экономистами», с бернштейнианцами, извратителями марксизма… Без малейшей передышки.

А как же иначе? Разве он мог дать им передышку? Нет, до полного разгрома тех и других, до прозрения заблуждающихся и сбитых с толку…

Пробовала заводить разговор о необходимом для него отдыхе. Он пожимал плечами:

— Ты же сама, Надюша, понимаешь…

Конечно, она понимает. Но не может не тревожиться.

А тут еще вдобавок ко всему эти новые нелады с Плехановым, да такие острые… Как только выдерживают у Володи нервы?..

Вера Засулич показала Ленину письмо Плеханова: Георгий Валентинович сообщал ей, что берет «назад свои предложения о поправках», то есть о своих требованиях голосования по многим абзацам статьи об аграрной программе.

— Что же это он пишет только вам? — удивился Владимир Ильич. — В таких случаях…

— Извиняться?! — вспылила Засулич. — Но это же Плеханов!.. Впрочем, он собирается прислать вам дружеское письмо. Вам этого достаточно?

— Ради общего дела я готов забыть…

Письмо пришло с утренней почтой. Плеханов писал:

«Обидеть Вас я не хотел. Мы оба несколько зарвались в споре о программе, вот и все».

«Не хотел обидеть! — про себя отметил Ленин. — И на том спасибо!»

Невольно вспомнилось прочтенное накануне письмо Плеханова к Засулич, в котором, помимо заверения о том, что он берет назад свои поправки, было утверждение: он, Плеханов, на семьдесят пять процентов единомышленник Ленина, и различия между ними только двадцать пять процентов. Невольная усмешка тронула губы.

— Ты, Надюша, обратила внимание — во вчерашнем письме к Засулич Плеханов идентичность наших взглядов начал измерять процентами?! Этак он, чего доброго, разногласия будет взвешивать на весах!

— Но он поборол свою гордыню, — сказала Надежда. — И это, Володя…

— Надо ценить? Понимаю. И надеюсь на продолжение совместной работы.

Ленин, понятно, не знал, что их общим знакомым Георгий Валентинович рассказывал в Женеве:

— Я взял назад только форму, а не смысл своих поправок.

Не знал Владимир Ильич и того, что на столе Аксельрода лежало неотправленное письмо о выходе из редакции «Зари», в котором тот ссылался на свое «болезненное состояние» и «дальность» от Лондона. Не знал Ленин и того, что Засулич считала: «Лучше отделить редактирование «Зари» от «Искры», предоставив первую Жоржу и Павлу, чем идти на разрыв».

Владимир Ильич не хотел разрыва и, обрадовавшись примирению, ответил Плеханову:

«Дорогой Г. В.! Большой камень свалился у меня с плеч, когда я получил Ваше письмо, положившее конец мыслям о «междуусобии». Чем неизбежнее казалось нам это последнее, тем тяжелее были такие мысли, ибо партийные последствия были бы самые печальные… Я готов, конечно, теперь и еще раз обсудить с Вами желательные изменения в моей статье и для этого пошлю Вам корректуру».

И тут же перешел к содержанию ближайшего номера «Искры».

Теперь, когда деловые отношения в редакции восстанавливаются, можно и отдых себе позволить, хотя бы самый короткий. Главное — повидаться с матерью и старшей сестрой.

С дневной почтой пришло письмо из Швейцарии. Его просили выступить с рефератами против социалистов-революционеров. Задумчиво повертел письмо в руках. Надо бы съездить. Пора объявить им войну. Самую решительную. Безотлагательную. Но он устал до крайности. А тут еще необходимый реферат в Париже. На ту же тему. Письмом попросил Мартова уговорить устроителей — пусть отложат. Юлий ответил: афиши уже готовы. Ну что ж, надо так надо. Но пока только в Париж. А швейцарским друзьям придется написать, что до осени, ей-ей, не сможет исполнить просьбу. И он начал письмо:

«К большому своему сожалению, никак не могу исполнить Вашу просьбу и приехать в Берн. Здоровье мое преплохо, и я, право, не знаю, справлюсь ли с рефератом в Париже: подготовиться не успел, Arbeitsunfahigkeit[42] почти полная, нервы никуда не годятся. Если бы можно, — увильнул бы и от Парижа, да уж надуть было бы бессовестно. Если не оскандалюсь в Париже и если поотдохну после него, — тогда постараюсь (может быть, уже осенью) непременно катнуть как-нибудь к Вам…»

До осени он напишет, обязательно напишет статью о «революционном авантюризме» эсеров. Может быть, даже и в дни отдыха…

А после отдыха будет ждать Плеханова в Лондоне. Если Георгий Валентинович выполнит свое обещание. Только раздобыть бы для него денег на поездку.

2

Над Ла-Маншем буйствовал жестокий норд-ост. Круто вздымались белогривые волны, тщетно пытаясь нагнать одна другую. Пароход валился с борта на борт.

Через каких-нибудь десять минут после выхода из Дувра морская болезнь угнала пассажиров в каюты, кинула на койки. Кто был повыносливее, тех матросы, укутав пледами, привязали на палубах к креслам.

Владимир Ильич ходил по верхней палубе, придерживая шляпу то одной, то другой рукой. Когда судно накренялось больше обычного, широко расставлял ноги, чтобы не упасть, и, прищуриваясь, смотрел на взбаламученный простор. Белый от мела британский берег постепенно погружался в свинцовую пучину, французский еще не проступил сквозь серую мглу.

В апреле, когда плыли в Англию, вот так же взбудоражилось море, холодными брызгами осыпало даже третью палубу. Надя, побледнев от приступа незнакомой ему морской напасти, судорожно приложила руку к горлу. Поддерживая под локоть, помог ей спуститься в каюту, уложил поудобнее; опираясь о кромку койки, сел рядом, гладил ее руку, сотрясаемую мелкой дрожью. Иллюминатор был плотно задраен круглой стальной крышкой. Чтобы взглянуть на море, приходилось подыматься на палубу. Возвращаясь в каюту, легонько касался подушечками пальцев мраморно-белой щеки жены:

— Потерпи еще немного. Начинает вырисовываться английский берег…

Теперь он ждал появления французского берега. Заботиться ему не о ком, и он до самого порта не покинет палубы. Тут свежий воздух. Со всех сторон морской простор. И каждую секунду дает о себе знать необратимая сила разыгравшейся стихии.

Жизнь его родной страны подобна этому морю. Вот так же нарастает сила гнева в заводских и фабричных районах. И деревня нынче всколыхнулась в стихийной ярости. Им, российским социал-демократам, предстоит необузданный ветер направить так, чтобы он дул в паруса революции, чтобы сокрушающая волна с каждым днем сильнее била в стены окаянной крепости уже недолговечного царизма.

В такую стихийную бурю на капитанском мостике нужна особая бдительность: малейший неосмотрительный поворот руля может отклонить судно от курса и привести в нежелательную гавань. Нелегкая пора. Даже те, кто, казалось, умудрен опытом и умеет стоять на вахте, теряют голову, впадают в панику. Недавняя трагедия Леккерта так сбила с толку двух упрямо-горячих соредакторов «Искры», что горечь долгих и острых разговоров не утихает в душе…

…Первого мая пролетарии Вильно вышли на улицу. Они не только требовали сокращения рабочего дня до восьми часов, но и стоголосой песней звали на борьбу с царем-вампиром, пьющим народную кровь. На них обрушились удары нагаек, жандармы похватали запевал. Рассвирепевший губернатор фон Вааль приказал тридцать человек подвергнуть порке. Через три дня после жуткой экзекуции двадцатидвухлетний сапожник Гирш Леккерт выстрелил в фон Вааля из револьвера. Одиннадцатого июня покушавшегося повесили. «Искра» не могла пройти мимо этого злосчастного события. Потребовалась заметка. И тут покачнулись взгляды Веры Засулич. Видимо, вспомнила свой выстрел в Трепова и начала настаивать на одобрении террористического «подвига» Леккерта. Ее горячность можно понять. И была надежда на то, что ее удастся успокоить. Но вслед за ней колебнулся Мартов и с редким упорством стал говорить даже о неизбежности террора. Никакие возражения не принимал в резон. Ему, видите ли, импонировало, что стрелял рабочий. И не социалист-революционер, а бундовец из Вильно, где он сам живал.

Было странно слышать. Очень странно. Юлий не понимает негодности террора в борьбе за рабочее дело! Неужели для него не ясно, что без массового выступления пролетариата, без народного восстания револьверные выстрелы и бомбы бессильны поколебать царизм? Убеждения не подействовали. И, чтобы не обострять отношения, пришлось пойти на некий компромисс и кое-что смягчить в заметке, осуждающей вильненский террористический акт…

Завтра в Париже его, Ленина, реферат о программе и тактике социалистов-революционеров, этих шумных «рыцарей» террора, а у него даже и набросков еще нет. Написал бы тезисы здесь, на пароходе, если бы не такая качка…

Поезд мчался по приморской равнине. За окнами расстилались пшеничные поля, умытые недавним дождем. На одиноких холмах чернели хмурые стены старых замков, полуприкрытые кущами деревьев. В маленьких городках мелькали островерхие дома, до самых крыш увитые плющом.

Но ничто не оставляло следа в памяти, — Владимир Ильич думал о завтрашнем реферате. С чего начать? Конечно, с бурных перемен последних лет. История России шагает вперед семимильными шагами. И каждый год значительнее былых десятилетий. Революционное движение растет с поразительной быстротой, и при этом необычайно ясно вырисовывается подлинное лицо отдельных деятелей и направление новоявленных организаций. Пример: эволюция господина Струве, который теперь выступает уже без маски как прислужник либеральных помещиков. И в то же время среди промежуточных слоев интеллигенции слышится: «Шумим, братцы, шумим» — таков лозунг многих революционно настроенных личностей, увлеченных вихрем событий и не имеющих ни теоретических, ни социальных устоев. Таковы «социалисты-революционеры», политическая физиономия которых становится все яснее и яснее. И пролетариату пора внимательно присмотреться к этой физиономии.

И тут — о новом повороте к террору, начиная с убийства министра внутренних дел Сипягина, о громких поединках, представляющих собой скоропреходящую сенсацию. В своей газете «социалисты-революционеры» уверяют: «Каждая молния террора просвещает ум». Этого не заметно в делах их партии.

Припомнилось смешное, чего нельзя не процитировать: «Каждый террористический удар как бы отнимает часть силы у самодержавия и всю эту силу (!) перебрасывает (!) на сторону борцов за свободу», «И раз террор будет проведен систематически (!), то очевидно, что наша чаша весов наконец перевесит». Да, да, нельзя не посмеяться над величайшим из предрассудков: политическое убийство само «перебрасывает силу»!

Когда упрочились уличные демонстрации, мы стали звать к вооружению масс, выдвинули задачу подготовки народного восстания. Они, сторонники революционного авантюризма, все надежды возлагают на поединки героев: «Стреляй, неуловимая личность».

Тут будет к месту ирония: «Не правда ли, как это удивительно умно: отдать жизнь революционера за месть негодяю Сипягину и замещение его негодяем Плеве — это крупная работа. А готовить, н а п р и м е р, массу к вооруженной демонстрации — мелкая». Да, авантюризм порожден беспринципностью.

Шумные авантюристы собрались в поход против учения Маркса о единственном действительно революционном классе современного общества — пролетариате. Всю силу этой партии представляет та кучка русских интеллигентов, которые от старого отстали, а к новому не пристали.

На больших станциях Владимир Ильич выходил подышать свежим воздухом. Погуляв возле вагона, возвращался на свое место, перекидывался с соседями по купе несколькими словами о погоде и, когда возобновлялся стук колес на стыках рельсов, снова устремлял свой взгляд в окно и погружался в думы о завтрашнем реферате.

Теперь он думал о деревне, знатоками которой считают себя новоявленные революционеры авантюристического толка. Именно по крестьянскому вопросу они лживо разносят марксизм, что называется, на все корки: социал-демократы будто бы закрывают глаза на деревню, будто бы ортодоксия запрещает вести революционную работу среди крестьянства. Для авантюристов стало модой — лягать ортодоксию. А сами лягающие даже не у с п е л и наметить своей собственной аграрной программы. Кто они такие? Каков их политический облик? Поскребите социалиста-революционера, и вы найдете либерального народника со всеми его старыми предрассудками, идейными лохмотьями и нарядными заплатами модной критики марксизма. Классовую борьбу в деревне они пытаются подменить «всевозможными кооперациями».

Борьба с ними должна быть самой решительной. В публичных выступлениях, на страницах «Искры» и «Зари» — всюду.

Сегодня вечером он набросает на бумаге тезисы реферата, а завтра — в схватку. Революционному авантюризму объявляется война.

3

В Париже, кроме руководителя группы содействия «Искре», никто не знал, куда он, Ленин, уедет после реферата.

Так-таки никто? А если царские шпики присутствовали в зале и опознали в нем Ульянова? Если проследят на улице и сядут в поезд, на котором он отправится в Бретань? Испортят отдых. Не столько ему, сколько Анюте с матерью.

Сестра писала, что не получила его апрельского письма с лондонским адресом. Это не случайно. Получил кто-то другой. Ясно — царский шпик. Значит, за Анютой в Берлине следили. Пока жила где-то под Дрезденом, след могли потерять. Здесь, чего доброго, снова обнаружат. Во Франции не тронут. Но после отдыха сестра, невзирая на риск, собирается проводить мать до дома. На русской границе и без улик могут арестовать: та самая, из Московского подпольного комитета!..

«Что это я? — остановил тревожное раздумье. — От усталости нервов… Никто меня не опознал…»

И все же перед отъездом на вокзал, куда еще днем успел отвезти чемодан, решил побродить по ночному Парижу. Если не обнаружится русский шпик, можно ехать спокойно. Позвал с собой Мартова, — до реферата не удалось поговорить с ним наедине.

Шли прогулочным шагом, останавливались у витрин, рассматривали то галстуки, то шляпы, то перчатки; читали афиши синематографов; шли обратно по тому же кварталу. Свет из окон и от уличных фонарей отбрасывал тени на полупустынные мостовые.

Никто не тащился за ними, не скрывался от их глаз в укромных уголках. Можно разговаривать спокойно. Конечно, не по-русски. И Владимир Ильич по-немецки спросил Мартова о впечатлении от реферата. Почему он отмалчивается? Не согласен с какими-то частностями или вообще считает реферат неудачным?

— Нет… Почему же неудачным? — замялся Юлий. — О твоем успехе свидетельствуют шумные реплики, многочисленные вопросы… Ты многих задел за живое. Ни разу не был прижат к стенке. Наоборот, находчиво парировал выкрики и шел в наступление. Как всегда, говорил горячо. Могу добавить: почти во всем доказательно.

— Да? — Владимир Ильич приостановился, глянул Мартову в глаза, полуприкрытые табачным дымом. — А в чем же не доказательно?

— Все в том же…

— Значит, в моем осуждении выстрела Леккерта не хватало аргументов?

— Для кого как…

— Очень жаль… Ну, а если бы Плеханов…

— Жорж на твоей стороне. А я остаюсь при своем мнении.

«Отчего так застрял в его голове этот Леккерт? — спросил себя Владимир Ильич. — Ведь не первый выстрел по сановнику. И сам Юлий ранее осуждал террор…»

Они вышли на набережную Сены. Там прохаживались парочки, еще не нашедшие пристанища на час; шаркали усталыми ногами одинокие бездомные… Здесь можно без опаски разговаривать по-русски. И Мартов, отвлекаясь от неприятной темы, принялся беззаботно рассказывать о Швейцарии, откуда вернулся совсем недавно. Июнь в Женеве начался нудными дождями, Монблан почти каждый день прикрывал свой лик мохнатыми тучами, как русский купец воротником дохи. Он, Мартов, там схватил простуду и вот кашляет, как окаянный…

Не выдержав пустого многословия, Владимир Ильич спросил, как чувствуют себя их соредакторы.

— Плеханов тоже простудился. Даже больше, чем я, — сказал Мартов. — И Аксельрод чихает.

— В их благодатной Швейцарии! А нас небось все еще бранят за Лондон? Не хотят приехать из-за туманов…

— Туманы — в головах. Не могут они забыть, что мы уехали в Англию, не спросив их согласия.

— Ты сам знаешь, спрашивать было некогда. Не могли же мы рисковать…

— Они твердят одно: от Мюнхена до Швейцарии рукой подать. Взвинчены до предела. И разговаривать с ними трудно. Готовы даже пойти на полное организационное размежевание.

— В каком смысле?

— «Искра» — нам, «Заря» — им. — Мартов взмахнул рукой с дымящейся сигаретой. — Две редакционных тройки!

— Вон что! Вместо шести соредакторов — две тройки! И это серьезно?

— Было сказано в минуту раздражения. Понятно, пока не для твоего сведения. А между собой они обсуждали при помощи переписки. Были единодушны.

— Вера Ивановна, конечно, с ними?

— За ней и остановка. Не исключена возможность, что останется с нами. Если не она, то Потресов…

— Ты говоришь так, будто вопрос о тройке для «Искры» уже предрешен.

— Прикидываю, как будет лучше.

— Веру Ивановну, при всем моем уважении к ней, уговаривать не станем. Что ты скажешь на это?

— Видишь ли… — Мартов, приостановившись, достал вторую сигарету, прикурил от первой. — Мне трудно представить нашу редакцию без Веры, хотя как журналистка она… Да ты сам знаешь, весь нелегкий воз везем мы с тобой. А там она…

— И там пристяжные не натянут постромок! Пойдут налегке. А одному кореннику, даже Плеханову, не увезти воз — погубит журнал. Жаль будет «Зарю». Впрочем, до этого, я думаю, не дойдет. У Плеханова острый ум, он должен понять. Если не впадет в амбицию. А вообще же тройка — это заманчиво. — Владимир Ильич придержал Мартова за рукав пиджака. — Ты согласен?

— В принципе — да. — Мартов, сделав глубокую затяжку, вскинул голову. — Если все настоящие публицисты. Горячие. Годные и в пристяжки, и в коренники, когда понадобится.

Владимир Ильич достал часы — ему пора на вокзал; пожимая руку на прощанье, попросил:

— Пожалуйста, Юлий, поспеши в Лондон. Сам знаешь, пора сдавать двадцать второй…

— Понимаю… Хотя, откровенно говоря, Париж мне больше нравится. Но я готов… И ты можешь отдыхать спокойно.

«Да, отдых, отдых, — повторил Владимир Ильич. — Только отдых. И не думать ни о чем другом…»

Но не думать он не мог. В поезде Мартов не шел из головы.

«Почему же Юлий оправдывает Леккерта? Ранее относился по-марксистски, а теперь… В чем же дело? Стрелял не студент, а р а б о ч и й. Ну и что же?.. Уж не потому ли, что сам Юлий во время вильненской ссылки состоял в той же организации Бунда, в которую, правда, через много лет, вступил Леккерт?»

Догадка показалась неубедительной. Отбросив ее, Владимир Ильич вспомнил разговор о двух редакционных тройках. Он и сам подумывал: три работающих соредактора — это было бы отлично. Три единомышленника, поддерживающих друг друга во всем. Быстрей бы решались все вопросы.

«Ну что же, об этом следует поговорить, — подумал он, откинув голову на высокую полумягкую спинку кресла в полупустом купе вагона. — Только не теперь — на съезде. И, конечно, об одной тройке. Для «Искры» и «Зари». А пока — ни слова. Плеханов «взял обратно» свои оскорбительные пометки на рукописи — это уже благо. Будем по-прежнему работать вместе…»

4

Ветер дует со стороны моря, и в жаркий полдень пахнет вяленой рыбой да сухими водорослями. Чем ближе к берегу, тем каменистее холмы. Серые остроребрые плитки торчат на каждом шагу. И неказистые дома сложены из таких же плиток, побелены известью, как украинские хаты. Только нет возле них ни мальв, ни вишенок. Зачастую дома жмутся один к другому. Узенькие улочки — на ослах и то разъехаться нелегко — криво опоясывают холмы; одни лепятся к каменной круче, другие ведут с уступа на уступ, к заливу, еле видимому в просветы.

В маленьких двориках рыбаки, бронзовые от морского загара, вяжут сети.

Владимир Ильич подходит то к одному, то к другому, здоровается, спрашивает, как пройти к мадам Легуэн. Ему отвечают по-бретонски, он понимает не сразу, переспрашивает. Бретонцы, дымя трубками, ведут неторопливый разговор. Смеются. Когда они выходят в море, то, пожалуй, на каждой второй лодке Легуэны. У каждого жена на берегу. Какую мадам желает видеть приезжий?

— Ту, что сдает комнату на втором этаже. Пожилую. Мамашу Легуэн, — отвечает Владимир Ильич. — Ее муж, говорят, погиб в море…

— И таких у нас не перечтешь. Море свое берет.

— У нее только что жил один парижанин, мой знакомый.

— О-о! Это там, внизу. Возле самого залива. Видите шпиль церкви? От нее недалеко. Как пройти? За углом налево, еще налево, потом направо…

Дом мамаши Легуэн маленький, двухэтажный, у самого выхода из лабиринта переулков. От него — спуск к заливу. Купанье близко!

Хозяйка обрадовалась привету от парижанина, провела наверх; распахнув окно, сказала:

— Тут вам будет хорошо! У меня живали русские, им нравилось. Рисовали наше море, речку Триё, скалы, лодки рыбаков…

С тех пор она запомнила несколько русских слов. Правда, трудных для произношения. Но ничего, они будут разговаривать по-французски.

— Парижанин говорил, что ваши родные, которые собираются приехать сюда, тоже знают французский.

Она и об этом осведомлена! Тем лучше. Поможет для мамы с Аней подыскать комнату поблизости. Не успел попросить об этом, как бретонка сказала — у соседки комната свободна. Совсем рядом. Одноэтажный дом стеной к стене. Будет удобно. Только море от них не видно, но ведь до берега какие-то минуты. А здесь, у нее, днем и ночью свежий морской воздух.

Глянул в окно. Горизонт терялся в серой дымке. Оттуда ветер гнал к берегу белогривые волны, и море выглядело полосатым. А к вечеру оно несомненно будет иным. И утром иным. Сколько ни любуйся, не налюбуешься. Жаль, Нади нет — ей ведь тоже необходим отдых. И едва ли меньше, чем ему. Но «Искру» нельзя было оставить без надежного присмотра. А Надя молодчина! Даже виду не подала, что ей будет трудно управляться с рукописями, письмами, корректурами — со всеми делами, которые он оставил на нее. Устанет, конечно. Но ничего, вместе они отдохнут как-нибудь в другой раз… Если представится такая возможность.

Повернувшись, окинул взглядом комнату. Белые стены, белая матица под потолком, на стенах литографии — море, рыбацкие лодки под парусами… В переднем углу стол накрыт узорчатой скатертью, видать, домашней работы, чернильница, полная фиолетовых чернил. Ручка с разноцветным орнаментом, на конце заостренная, как нож для разрезания книг. Взял ее, повертел перед глазами — перо английское, его любимое! — и бережно положил на место. Не понадобится. Отдых, отдых и еще раз отдых. Возможно, лишь к концу месяца потребуется для какой-нибудь самой неотложной заметки… А в ближайшие дни — только для писем к Наде. И даже сегодня — для телеграммы родным: в Логиви все дешево, и комната для них есть — пусть приезжают. Он ждет.

Хозяйка огорчила: в деревне нет ни телеграфа, ни почты, письма к ним привозят из соседнего селения Плубазланека. До него каких-то километров шесть полевой дороги. Шесть? Не так уж много. Будет хорошая прогулка. Но сначала надо посмотреть комнату в соседнем доме…

— Сначала я угощу вас кофе, — сказала мадам Легуэн. — Обеда у меня сегодня, к сожалению, нет. С завтрашнего дня буду готовить для вас и завтраки, и обеды, и ужины. По-бретонски, понятно. Из свежей рыбы и овощей…

— Из рыбы — хорошо. Я вырос на большой реке, богатой рыбой.

— Надеюсь, вам понравится простая бретонская еда. Мои жильцы всегда оставались довольны. А сегодня, если хотите, можете пообедать в нашем летнем ресторанчике. Там, внизу, в береговой скале. А кофе приготовлю быстро. Пока вы… — указала глазами на тазик в углу и на кувшин с водой. — Я могу слить вам воду.

Поблагодарив, Владимир Ильич решительно отказался. Он привык умываться без услуг. А когда хозяйка спустилась вниз, усмехнулся уголками губ.

«Европа! До простого умывальника не могут додуматься!.. Хотя все объяснимо: канитель с таким умыванием идет от барской изнеженности и требования услужливости во всем».

Скинув пиджак и верхнюю рубашку, склонился над тазиком. Держа кувшин в одной руке, сливал себе воду на ладошку. А снизу уже подымался приятный запах свежемолотого кофе…

…Окно открыто настежь. В комнату вливается прохладный морской воздух. Владимир Ильич спит на старой деревянной кровати, смастеренной немудреным деревенским столяром.

Море не бьет в скалы, и в бретонской деревне тишина. Ничто не мешает спокойному сну.

На рассвете сон приятен, как в детстве.

Но не долго продолжается он — поют петухи, лают собаки, с улицы врываются голоса, на кухне гремит посудой мадам Легуэн. Где-то под обрывом стучат веслами рыбаки. Они возвращаются с уловом. С богатым ли?

Владимир Ильич подходит к окну. Солнце уже раскинуло по бирюзовой глади огромного залива золотистые блики. Издалека спешит к берегу последняя лодка рыбаков.

Перекинув полотенце через плечо, Владимир Ильич спускается по скрипучей лесенке, выходит на узенькую улицу. Выбитая в камнях дорога приводит к морю. Оно уже успело залить пеструю россыпь мелких галек и подступило к серому каменному мысу.

Оставив полотенце на выступе скалы, Владимир Ильич идет в море. Оно кажется уставшим, в меру прохладным; подступает к берегу лениво, словно ему надоели эти ежесуточные приливы и отливы. Морю тоже нужен отдых. Но лучше, когда чувствуется его сила.

Вода уже до пояса, и Владимир Ильич падает на нее грудью; плывет быстро, попеременно взмахивает руками, загребая воду под себя. На Волге такие взмахи называют саженками.

Возвратившись на берег, одевается и идет к рыбакам. Возле лодок кружатся чайки с крикливым гомоном, норовят ухватить что-нибудь из соблазнительного улова.

А из деревни уже спешат к морю женщины в белых передниках, в белых платках, несут вместительные корзины под рыбу.

Владимир Ильич здоровается с рыбаками, будто с давно знакомыми людьми, помогает перекинуть нагруженные корзины на бревенчатый причал, укрепленный среди береговых камней.

Эх, сплавать бы с ними хоть один раз! Далеко-далеко в море!.. Но он ведь приехал не на рыбалку. И вставать задолго до рассвета ему не полезно. Только отдыхать. Весь месяц.

Месяц? Ну, нет, это слишком долго! Так можно и устать от… отдыха. Неделю. От силы — две.

Наде тяжеловато управляться с «Искрой». Правда, Юлий обещал поспешить в Лондон, но он мог и задержаться. Это уж не первый раз. Влюблен в Париж!

Подняв мокрые сети на весла, перекинутые через плечи, рыбаки несут их к вешалам для сушки.

Оставшись один, Владимир Ильич садится на край причала и долго смотрит в сторону выхода из бухты. Там — океан. Беспредельный как будущее. А правее, где-то в Ла-Манше, английские острова Джерси и Гернси. Там много лет жил в изгнании великий романист Виктор Гюго, друг Герцена, демократ, в свое время возвысивший голос в защиту народовольцев. Его романами зачитывался в юности, и отважный мальчонка Гаврош навсегда вошел в память. Сколько молодых бунтарских сердец покорил и еще покорит этот маленький герой, вдохновит на подвиги. Российские гавроши покажут свою смелость, свою храбрость и отвагу на баррикадах. Непременно покажут.

На английских островах изгнанник Гюго писал стихи. В годы Второй империи их, словно бочки с порохом, тайно перевозили во Францию.

Купанье в море чередовалось с прогулками. Через два дня Владимир Ильич уже знал все полевые дороги в окрестностях селения и козьи тропки над обрывом извилистой Триё. Он побывал в двух соседних деревнях, которые тоже носили названия Логиви, и узнал, что его деревня, в отличие от тех двух, называется Логиви де ля мер — Логиви у моря. Прошел и на скалистый мыс Аркуэст, вонзивший свое острие далеко в море. Он уставал от дальних прогулок, но эта усталость была приятной.

На третий день, почувствовав, что время в далекой и глухой деревеньке тянется утомительно медленно, он стал чаще обычного доставать часы. Подносил их к уху: идут ли? Порой даже проверял ключиком: не забыл ли завести пружину? Нет, идут нормально. Куда еще сходить? Чем заняться?..

На четвертый день Владимир Ильич сказал себе: «Я здоров. Отдохнул. Пора и честь знать…» И сел за письма.

Первым делом написал Плеханову. Сообщил, что отдыхает в Бретани, что перед отъездом из Парижа получил от Берга его, Плеханова, статью для «Искры» за подписью Ветеран. Спросил: удобно ли ее помещать за этой подписью? Разумеется, если автор желает этого, то она будет напечатана в ее настоящем виде. Но не лучше ли превратить ее в редакционную передовую для номера двадцать второго? В этом случае можно было бы взять кое-что из статьи Берга, рукопись которой посылает для ознакомления. В целом же статья Берга содержит нежелательные места и требует поправок. А развить статью в передовую для него, Плеханова, будет нетрудно. Только ответ хотелось бы получить поскорее.

Из конспиративных соображений повторил свой лондонский адрес. Так безопаснее и вернее. Здешний адрес, кроме парижского представителя «Искры» да матери с Анютой, знает лишь одна Надежда.

Между тем в Лондон слетались через многие промежуточные адреса письма агентов «Искры» в России. Самым активным корреспондентом теперь был Аркадий[43]. Пока Ленин отдыхал в Бретани, Аркадий прислал в редакцию семнадцать больших писем. Иногда отправлял из Питера даже по два письма в день. Там положение оставалось сложным. Помимо Питерского комитета, именуемого в переписке Ваней, была еще Маня — «рабочая организация».

На многие письма, требовавшие срочных ответов, по обязанности секретаря редакции отвечала Надежда, но самые существенные пересылала в Логиви. Так, она переслала письмо, в котором Аркадий сообщал о реорганизации Питерского комитета на искровской основе и ждал помощи «в виде конкретного наброска плана местной работы в связи с общей российской». Владимир Ильич, читая и перечитывая это письмо, так потер руки, что ладони стали горячими. Как это хорошо, что наконец-то Ваню направляют на верную дорогу. Судя по всему, он становится новым Ваней, единомышленником искровцев. Так пусть же в партийных кругах во всеуслышание объявит себя их сторонником. Этого шага абсолютно ни на неделю откладывать не следует. Надо сразу закрепляться на новом пути.

Ленин набросал для питерцев подробный план действий из шести пунктов, особое место в нем отвел полной солидарности в совместной работе Вани с Соней, то есть с русской организацией «Искры» в Самаре, и связал с созданием Организационного комитета по подготовке Второго партийного съезда.

Изложив этот план, задумчиво потер лоб. Когда созвать съезд? Нужна тщательная, весьма тщательная подготовка. Важно не упустить благоприятный момент подъема революционного движения в основных пролетарских центрах России. Но и поспешность не пойдет на пользу. Когда же? Осенью? Зимой?.. Загадывать пока еще рано. Съезд может быть созван лишь тогда, когда большинство, абсолютное большинство местных партийных комитетов объявит себя сторонниками «Искры». Только тогда. Ни в коем случае не раньше. Они, искровцы, должны составить на съезде большинство единомышленников, стойких марксистов, чтобы нанести последний удар по «экономистам», покончить с шатаниями и кустарщиной, сплотить партию на незыблемой идейной основе. И Питер, представляющий собою колоссальное значение для всей России, должен сказать свое решающее слово.

Снова взял перо.

«Если Ваня н а д е л е станет н а ш и м вполне, тогда мы через несколько месяцев проведем второй съезд партии и превратим «Искру» в 2-недельный, а то и недельный орган партии…

Жму крепко руку. Ваш Л е н и н».

5

— Мамочка, здравствуй! — Владимир Ильич подал руку, помог спуститься с подножки вагона и поцеловал мать в щеку. — С приездом!

— Володенька! — помахала рукой сестра, откинув вуалетку на шляпу.

Брат повернулся к ней, подхватил из тамбура чемодан, едва успел поставить на перрон, как оказался в ее объятиях.

— Анечка! Я очень-очень рад видеть вас вместе. Спасибо, что приехали. Отдохнете здесь неплохо.

— Ты уже успел загореть, — отметила Анна, близоруко всматриваясь в лицо брата. — Чувствуется — на свежем ветерке. Небось целый день на море? И о всех статьях забыл?

— Да как тебе сказать… Я же на отдыхе.

— Жаль, Наденьки нет. Соскучилась я по ней.

— Она просила кланяться. Ей тоже хотелось повидаться, но…

— Понимаю, Володенька, — качнула мать белой головой, слегка прикрытой черной кружевной косынкой. — Все понимаю.

— Она там теперь за двоих, — добавила Анна.

— Да, да, — подтвердил Владимир, — по письмам вижу — занята каждая минута. Статьи, корректуры. Что не решит сама, то сюда…

— Вот и проговорился! — перебила сестра; рассмеявшись, погрозила пальцем. — Теперь мы для тебя установим строгий режим: никаких статей. Отдых так отдых. И чтение — в меру. Кстати, мы привезли тебе газеты. Наши, русские. А немецкие и французские купили в Париже.

— За это спасибо! Я тут, можно сказать, изголодался без газет.

Подошел пожилой бретонец, со шкиперской бородой; попыхивая трубкой, понес чемоданы к обшарпанной коляске, единственной во всем поселке. Владимир подхватил мать и сестру под руки, повел их вслед за бретонцем. Помог сесть в коляску, сам приткнулся на краешек козел, лицом к родным. Без умолку расспрашивал о всей семье. Как там Маняша? Соскучился по ней. Хорошо, что она опять имеет работу. А Марк? Давно ли проехал в Томск? Есть ли оттуда письма? Доволен ли службой на Сибирской дороге? Много разъездов? Ничего, людей повидает, с городами познакомится, с новыми рабочими поселками.

— Скажу по секрету, — улыбнулась мать уголками губ, — наша Анечка порывается поехать к нему.

— Надоела мне эта заграница! Хуже горькой редьки! — поморщилась Анна. — Были бы крылья, улетела бы туда, как птица из клетки.

— А клетка-то, по-моему, для тебя насторожена на границе, — сказал Владимир. — Может захлопнуться.

— Они про меня уже забыли, — махнула Анюта кистью руки, имея в виду жандармов. — В Сибирь прорвусь. А оттуда ссылать некуда.

— Ошибаешься. Находят гиблые места и для ссылки сибиряков.

И Владимир снова принялся расспрашивать. Как Митя? Приезжал в Самару? Молодчина! Навестил вас там. Жаль, что без невесты… Недавно повенчались? А как звать жену? Кто она?.. Карточку привезли — это хорошо. А удовлетворяет ли его работа в лечебнице под Одессой? Он дал адрес для газеты, а о себе пишет мало.

И тут же — о друзьях-единомышленниках. Поправился ли Клэр после болезни? (Это о Глебе Кржижановском.) А Ланиха (это о жене Глеба), надо думать, на здоровье не жалуется. Все такая же круглая, как булочка? А как чувствует себя их дочка Соня? (Это о русской организации «Искры».) Ее здоровье — важней всего. А что слышно из Саратова? Эмбрион (это Егор Барамзин) почему-то молчит, как сонный налим под камнем. Пора бы разбудить его. Медвежонку (это Маняша, секретарь русской организации «Искры») сие было бы посильно. От Самары до Саратова путь недалекий. Могла бы съездить в праздничные дни…

Мария Александровна едва успевала отвечать. Да и знала она далеко не все. Иногда дочь приходила ей на помощь, хотя и сама была мало осведомлена о Соне и ее ближайших друзьях-помощниках. Но и тому, что удалось узнать от родных, Владимир Ильич был рад. Глаза его сияли, будто он только что сам побывал среди дорогих ему деятельных товарищей по российскому революционному движению. Спросил о забастовках, о крестьянских волнениях и даже по отдельным отрывочным фразам почувствовал — это движение на большом подъеме. И если бы ему не угрожал арест на границе, он так же, как собирается сделать старшая сестра, рванулся бы туда, в родную сторону, в рабочие центры, в университетские города, напоминающие грозные вулканы перед извержением. Но он успокаивал себя тем, что для него не настало еще это время, что сейчас его работа полезнее здесь, чем там, внутри России. Ведь они, искряки, отсюда добавляют огня в вулканы.

Они разговаривали без стеснения, зная, что возница ни слова не понимает по-русски. И, конечно, не могли наговориться за дорогу. Были уверены, что им не хватит и трех недель, которые Владимир собирается провести с ними здесь, на бретонском побережье.

Такой же ненасытный разговор продолжался за обедом, накрытым мамашей Легуэн на втором этаже, в комнате своего постояльца. На первое она подала бретонскую уху, сваренную с луком, из голов какой-то крупной рыбы, на второе — поджаренных осьминогов, очищенных от кожи и свернутых в колечки. Мария Александровна, уже не первый год предпочитавшая рыбные блюда мясным, ела с удовольствием, но под конец, утирая губы жестковато накрахмаленной салфеткой, сказала:

— А все-таки уступает морская рыба нашей волжской! Или это благодаря привычке…

— Стерлядка колечком! — вспомнила Анюта.

— Колечком, по-ресторанному, — отмахнулся Владимир и, переносясь в годы своей юности, вспомнил: — Стерлядка особенно хороша в ухе — на вечернем берегу Волги.

Хозяйка догадывалась, что говорят о рыбе, и перекидывала по очереди на всех недоуменный взгляд. Владимир Ильич встал и, поклонившись ей, сказал, как мог, по-бретонски:

— Все приготовлено отлично! Все очень вкусно.

Мария Александровна поблагодарила по-французски и добавила, что она не смогла бы приготовить так искусно.

Потом, когда они остались втроем, подошла к окну, взглянула вдаль.

— У тебя, Володя, хорошо. Море в золотистых бликах. Спокойное. Располагает к отдыху.

— А мне оно больше нравится, когда бурное.

— Отдохнешь ли в бурю?..

Мать окинула взглядом комнату, пошевелила пальцами, как бы разминая их.

— Жаль, фортепьяно нет. И на Эльбе, где мы жили с Аней у Тетки, тоже не было. Пальцы соскучились по клавишам.

— Тут, по-моему, ни у кого не удастся найти. Рыбаки живут бедно.

— Да, — вдруг оживилась мать больше прежнего, — чуть не забыла рассказать про одну музыкальную новинку. Ане я уже рассказывала…

— О Римском-Корсакове, — нетерпеливо отозвалась Анна, подзадоренная знакомым рассказом матери. — Тебе, Володя, необходимо знать об этом крупном событии в мире искусства.

— Аня права. Великий композитор — я готова Римского-Корсакова при его жизни десятки раз назвать великим — написал новую оперу «Кащей бессмертный». Недавно была исполнена в Частной опере Саввы Мамонтова и произвела фурор. В особенности среди студентов. Галерка, говорят, неистовствовала от восторга.

— На императорскую бы сцену такую оперу! — Анна не могла усидеть на стуле, прошлась по комнате. — Вот была бы буря! Потрясла бы сильнее взрыва бомбы!

— На императорскую никогда не пустят! — продолжала мать. — Хорошо, если уцелеет композитор. Могут — в ссылку. Ты представь себе, Володя, опера кончается поражением Кащея, считавшегося бессмертным.

— То есть самодержавия! — добавила Анна.

— Да, — подтвердила мать, и у нее от волнения голова стала вздрагивать больше обычного. — Из застенков Кащея освобождают давно заточенных узников. На сцене — ликование.

— Это примечательно! Спасибо, мамочка, за рассказ. — Владимир пожал обе руки матери. — Это превосходно!

— Вода на мельницу революции! — сказала Анна.

— Вода? Явное не то, — возразил Владимир. — Это трубный глас! Ты, мамочка, права, Римский-Корсаков великий композитор. И он трубит в революционную трубу! В старой Москве такая весна! Это новость! Вернусь в Лондон — Надю обрадую.

Мария Александровна с Анютой пошли к себе. Владимир проводил их, тревожно посматривая не столько на сестру, сколько на мать, и успокоился лишь тогда, когда они сказали, что комната их вполне устраивает.

Вдруг сестра, спохватившись, сказала:

— Володенька, извини мою забывчивость. Тетка просила передать, что перевела для «Искры» пятьсот марок.

— Ой, как это вовремя! У нас с деньгами швах. Когда я уезжал, в кассе не оставалось и ста рублей. Пятьсот марок — существенная поддержка. Сотню отправим Плеханову. Они понадобятся ему для поездки в Лондон. Нам необходимо повидаться, потолковать.

— Я вижу, Володя, богатую Тетку тебе бог послал! — рассмеялась мать. — Выручает в трудную минуту!

— Да, выручает… Но на деньги одной Тетки мы не продержались бы и месяца. Рабочие устраивают сборы, присылают по красненькой, по четвертной. Поддержка у нас широкая. Но случается — живем при пустой кассе. Уж очень дорого обходится доставка «Искры». Недавно наладили новый путь — через Норвегию. В бочоночках. Под видом сельди.

Каждый день после обеда мать и дочь отдыхали. Мария Александровна, попросив дочь разбудить через час, быстро засыпала, а Анна некоторое время лежала с закрытыми глазами, потом, потеряв надежду уснуть, осторожно выходила из комнаты и направлялась к брату. Заслышав скрип ступенек, он отзывался громко:

— Входи, входи, Анюта. — И отрывал глаза от стола. — Ты мне не помешаешь.

— Володенька, — Анна начинала грозить пальцем, едва успев перешагнуть порог, — ты опять что-то пишешь.

— Нет, пока читаю.

— Смотри, я Надюше напишу, как ты от-ды-ха-ешь.

— Отлично отдыхаю! Ты знаешь, эта прогулка до почты и обратно доставляет мне большое удовольствие.

— Хороша прогулка — двенадцать километров!

— А я в Шушенском хаживал во много раз дальше, привык!

Сестра подсаживалась к нему и по-свойски оглядывала стол близорукими глазами. Сегодня она спросила, что прислала ему жена в том большом пакете, который он принес перед самым обедом. Наверно, не утерпел и еще по дороге заглянул в него? Приятные ли вести?

— Корректура моей «Аграрной программы». Ты знаешь, с четвертой книгой «Зари» мы ужасно задержались, надо спешить. И Надя уже успела прочесть, отправить в типографию. А мне — второй экземпляр. Прислала также статью Плеханова, которую он согласился поправить, и сделал отлично, как это ему часто удается. Пойдет передовой в двадцать втором номере. И еще прислала свежие корреспонденции для «Искры». — Владимир шевельнул на столе бумаги. — Есть кое-что весьма примечательное. Да вот хотя бы это. — Ладонью разгладил сгибы на письме, оставшиеся после двукратной укупорки в конверты. — Из Красноярска. Почитай.

Анна взяла два листка, в свою очередь погладила их и, чтобы не мешать брату, пересела поближе к окну. Уткнувшись в первую страницу, невольно улыбнулась. Володя уже написал заглавие для наборщика: «Из писем ссыльных студентов».

И это он называет хорошим отдыхом!

В письмах студенты рассказывали, как их отправляли из Бутырской тюрьмы. День прошел в сборах и волнениях. На прощальный обед собрались в четвертой камере. Говорили речи. Без обиняков называли, кто их враг и чего они добиваются в борьбе. Надзиратели даже не посмели прерывать. Потом началось прощание с теми, кто еще оставался в тюрьме, сквозь решетку пожимали им руки. А во дворе уже стоял конвой. При выходе запели: «Если погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых, дело всегда отзовется на поколеньях живых». В камерах услышали товарищи, участь которых еще не была решена, и подхватили песню. За воротами тюрьмы поджидали курсистки, собравшиеся на проводы. Милые бесстрашные девушки! На вокзале новоиспеченных «преступников» втолкнули в два вонючих вагона с решетками на окнах, началось нескончаемое путешествие в Сибирь. И вот они в красноярской пересыльной тюрьме…

Перевернув лист, Анна в такт чтению возмущенно покачивала головой.

«Москвичей здесь много, и их уже развозят на места жительства, около 30 человек из них отправляют в Якутскую область, 6 курсисток отправляют туда на четыре года. Поймите весь ужас положения, когда каждую из них посадят в какой-нибудь, в лучшем случае, город Якутки, одну, в глуши, где нет ни дорог, ни почт… Только здесь можно понять, что это значит».

«Посмотрели бы вы, — продолжала читать Анна, — в какой грязи держат здесь арестантов. Двое из москвичей — один студент и одна курсистка — заболели здесь тифом. Их посадили в больницу, но ухода за курсисткой почти не было. На ночь ее запирали на замок в барак, лишая всякой медицинской помощи. Студент очень плох. Наверно, не без следа для них прошла 6-дневная голодовка в Московской тюрьме. Пищу дают гнилую даже больным, что же дают здоровым арестантам? 95 процентов больных болеют катаром желудка… О сибирских ужасах распространяться не буду. Главная тема — все тот же произвол, насилие, беззаконие. Жизнь человеческая не ценится…»

— Ужасно!.. Предел бесчеловечности! — Анна возвратила письмо брату.

— А вот здесь о пробужденной Сибири. — Владимир подал письмо из Читы. — С постройкой железной дороги рабочее движение разлилось по всему Забайкалью. Иначе и не могло быть. Все закономерно. Там, где в каторжных норах декабристы хранили гордое терпенье, звучат революционные песни, печатаются прокламации. На маевку рабочие вышли с красным флагом. Читай. Если такая волна докатилась даже до Сибири, значит, революция близка.

Владимир встал и, как бы поджидая грозный гребень девятого вала, посмотрел на море, исполосованное волнами.

Анна дочитала письмо. Адрес автора, как и следовало ожидать, предусмотрительно отрезан Надеждой, и ее рукой подчеркнута подпись — Социалист.

Кто этот Социалист? Они, понятно, не могли предвидеть, что пройдет не так уж много времени и Владимир Ильич на Четвертом съезде партии встретится с ним, уроженцем Читы, организатором первого социал-демократического кружка на Забайкальской железной дороге, а после пяти лет каторги и якутской ссылки этот Социалист, талантливый публицист, видный партийный и государственный деятель, будет известен всей стране под именем Емельяна Ярославского.

— А вот и прокламация, присланная из Сибири. — Владимир взял со стола еще три листка. — С новой песней. Ты только послушай проклятие царю-убийце:

Но страшись, грозный царь,

Мы не будем, как встарь,

Безответно сносить свое горе;

За волною волна, подымаясь от сна,

Люд рабочий бушует, как море.

— Как море в бурю! — воскликнул Владимир. — Хорошо!

— Какая у тебя, Володя, сегодня богатая почта!

Пробежав глазами все три куплета, Анна вслух повторила две последние строчки:


А на место вражды да суровой нужды

Установим мы счастье и волю.

— Хорошая песня! Очень хорошая! — сказала Анна, незаметно для себя повторяя интонацию брата.

— Удачно, — согласился он. — Но не все. — Взял прокламацию из рук сестры. — Вот третий куплет: «Твой роскошный дворец мы разрушим вконец». Излишнее приложение революционной ярости и энергии. Дворцы народу пригодятся. Прежде всего — для библиотек…

— Для музеев.

— Конечно, и для музеев. Будут у нас свои Лувры и Уффицы. Даже богаче и краше. Да и сами дворцы — архитектурное чудо, сотворенное народными умельцами. Разве поднимется рука на красоту? Нет. Народ любит прекрасное. Помню в Шушенском прялки с рисунками, деревянные ведра и туески с резьбой… А с каким орнаментом там ткали скатерти! На кроснах для этого требовалось до двадцати четырех нитчонок — большое искусство! А наскальные рисунки наших пращуров?! Стремление к красоте — в крови людей, в их душе с тех далеких пор, когда они только-только научились держать в руке каменный нож. Да, глубоко ошибочные строчки. — Владимир указательным пальцем как бы подчеркнул строку. — Революция не столько разрушение старого, сколько созидание нового. Вспомни «Интернационал» француза Потье, теперь уже переложенный на русский: «Весь мир насилья…»

— Володенька, я уже читала: «…мир насилья мы разрушим».

— Да, только м и р н а с и л ь я. А не дворцы. И «мы новый мир п о с т р о и м». Последнее неимоверно труднее… А прокламацию с этой песней напечатаем.

Анна взглянула на часы.

— Ой, мамочка просила разбудить… — И ее каблучки застучали по лестнице.

Но Мария Александровна, с молодости привыкшая просыпаться в то время, которое назначила для себя, уже встала и успела причесаться.

Спустя несколько минут они вышли из дома, и Анна снова поднялась к брату, постучала.

— Володенька, мы готовы. — Слегка приоткрыла дверь и, увидев, что брат что-то пишет, осеклась: — Извини, помешала…

— Ничего, ничего…

— Опять кому-нибудь письмо? Допишешь вечером. А сейчас идем с нами к морю.

— Да, да, пора к морю… Только две последние строчки… И я вас догоню.

…Мария Александровна сидела на борту лодки, опустив ноги в море. Вода была прохладной. Белые громады облаков то и дело закрывали солнце, и в эти минуты от морской свежести слегка зябли плечи.

Пятнистый от скользящих теней залив выглядел угрюмым. Над ним с пронзительным криком носились чайки, будто недовольные тем, что рыбаки медлят с выходом на промысел.

Какое же непостоянное это море! То, бывает в жаркие дни, ласково лижет ноги, вот так же опущенные с борта лодки, то, словно обиженное, уходит куда-то вдаль, оставляя среди скользких камней многочисленные ракушки, то сердито бьет волнами в скалы — не подходи к нему. Сегодня хотя и тихо, но купанье все равно не для нее. Но она не уйдет с этой лодки — пусть Володя с Аней поплавают вдосталь. Они ведь так ждали этих июльских дней.

Каменные берега Бретани казались неприветливыми. Под стать морю. И невольно вспомнились российские реки. В июле в них всегда вода теплая, спокойная. Ее почти не баламутят ветры. В тихих омутах цветут кувшинки, белые особенно милы — чистотой спорят с лебяжьим пухом. А сосны на берегах в солнечные дни приятно пахнут смолкой… И ароматная земляника поблескивает в мелкотравье…

Здесь все пропахло морской рыбой. Надоела она изрядно. И вареная, и жаренная на оливковом масле. Как-то после купанья заглянули в ресторанчик, приютившийся в углублении скалы, как в пещере, но и там тот же запах жареной рыбы…

Однако она ни слова не проронила об этом, всегда первой благодарила хозяйку за все, что та подавала на стол. Пусть Володя с Аней не подозревают, что ей не нравится здесь. Пусть отдохнут. Она ведь в этот далекий край приехала только для того, чтобы повидаться с ними. Аня собирается домой, а Володя… Нельзя ему показаться на границе. И дело здесь нельзя бросить. А кто знает, доведется ли еще когда-нибудь?..

Мария Александровна гнала от себя эти думы, но они отступали только на время.

Вспомнились и остальные дети. За Митю не тревожилось сердце — у него жена. Кажется, ласковая, заботливая. А Маняша… Как она там, в Самаре? Не схватили бы опять… Чего доброго, одновременно с Глебом и… и с Булочкой. Досадно, что вдруг выпало из головы имя жены Кржижановского. Ведь знает ее так близко и так давно. Склероз сказывается. Тут уж приходится мириться… Вместе с Павловной… Как можно было забыть имя?.. Простое, милое… Зина она! Зинаида Павловна!

И оттого, что вспомнилось имя, Мария Александровна улыбнулась потеплевшими глазами.

Анна в эту минуту по колено в воде брела к лодке и подумала, что заждавшаяся мать улыбнулась ей.

— Я рада, мамочка, что ты не скучала тут без нас.

— Чайки не давали скучать, — сказала мать, подняв глаза в небо. — Смотри, как кружатся. А самые резвые чуть крылом не задевают воду. И перекликаются о чем-то своем…

Но Анне показалось, что мать все это говорит нарочито, для успокоения, и она спросила:

— Ты, наверно, устала, мамочка? — И, повернувшись лицом к морю, помахала правой рукой. — Володя, будет тебе там… Возвращайся. Мама ждет.

— Аня! — Мария Александровна схватила дочь за левую руку. — Зачем ты?.. Будто я не могла сама… Пусть бы еще поплавал. Первый раз он за все здешние годы…

Анна нарочито зябко шевельнула плечами.

— Стало прохладно. Ветерок тянет с моря, а ты в легком…

Владимир ответно помахал им рукой и, выжимая из бородки морскую воду, пошел за береговую скалу, где лежала его одежда.

Когда они встретились у дороги, сказал:

— Жаль, мамочка, что тебе нельзя… Вода сегодня удивительно приятная!

— Я рада, что тебе тут хорошо, — сказала мать. — И мне около вас хорошо!

Владимир всмотрелся в ее морщинки возле глаз:

— А чем-то озабочена. Я чувствую…

— Просто вспомнилась наша Волга… На какую-то минуту…

— Волга и мне часто вспоминается. И в особенности волжане.

На крутом подъеме приостановились, и Анна, чтобы переменить разговор, спросила:

— Володенька, ты в Сибири, наверно, был наслышан о Томске? Как там жизнь? Что за город?

«Тоскует она по Марку, письма ждет, — отметил брат для себя. — Потому и к почте моей присматривается. Но сможет ли письмо из Томска дойти до этой глухой бретонской деревушки?» Вслух сказал:

— Сибиряки гордятся Томском, называют «сибирскими Афинами». Но не в этом дело. До нас дошла весточка — там перепечатывают отдельные номера «Искры». Для всей Сибири.

— Вот неожиданность! — удивилась Анна. — А что же ты молчал до сих пор? Я думала — жуткая глушь.

— А у тебя там нет знакомых? — спросила мать. — Марку было бы не так одиноко.

— Знакомых? — задумчиво переспросил Владимир. — Как же, как же… Хотя знакомство заочное. Сестра Любы Радченко была выслана туда. К ее родителям, Баранским…

— Надя Баранская?! — всплеснула руками Анна. — Так она же в Питере переписывала первую программу партии, которую ты пересылал нам из Предварилки! Вот новость так новость!

— Правда, я не знаю, задержалась ли она там после ссылки. У нашей Нади спросим: в ее переписке, по всей вероятности, есть адрес. Не только этой девицы, но и других томских товарищей.

— Ты, Володя, — снова вступила в разговор мать, — когда вернешься в Лондон, напиши Ане. Марку там пригодятся хорошие люди.

6

Письма, письма… Из всех уголков России. Ими жила редакция «Искры».

Владимир Ильич радовался добрым вестям из России: в главнейших городах комитеты — один за другим — признавали «Искру» руководящим органом русской социал-демократии, оказывали поддержку. Даже Московский комитет, где из-за частых провалов работать было особенно трудно, постановил отчислять в кассу «Искры» двадцать процентов со всех доходов и выразил «товарищу Ленину горячую благодарность за «Что делать?». Питерский комитет подтвердил свой поворот к «Искре», выпустив листовку, обращенную ко всем российским социал-демократическим организациям, но Владимир Ильич по-прежнему тревожился за него: устоит ли Ваня на новой позиции? И каждую неделю отправлял Аркадию длинные письма:

«Своей задачей (в случае хотя бы с а м о м а л е й ш е й ненадежности или уклончивости Вани) Вы должны поставить подготовку войны питерских искряков против остатков экономизма».

«Куйте железо, пока горячо…»

«Образовать русский ОК непременно должны Вы и взять его в свои руки. Вы от Вани, Клэр от Сони, да + еще один из наших с юга — вот идеал. С Бундом держитесь крайне осторожно и сдержанно, не открывая карт… помните, что это ненадежный друг (а т о и в р а г)».

Подходила к концу четвертая неделя отдыха в Логиви, и 24 июля (по европейскому календарю) Владимир Ильич написал последнее письмо представителю «Искры» в Париже:

«Ане и маме здесь действительно не очень нравится, и они может быть переедут, но еще не знают, куда… Я завтра двигаюсь домой. В общем, мне здесь очень нравилось и я отдохнул недурно, только к сожалению возомнил себя раньше времени здоровым, позабыл о диете и теперь опять вожусь с катаром. Ну, да это все пустяки».

Мать и сестра собирались проводить Владимира Ильича до поезда, но он, посмотрев на бледное лицо матери, возразил:

— Нет, нет, простимся здесь.

— Пожалуй, ты прав, — согласилась мать и указала глазами на стулья: — По нашему обычаю…

Присели на минуту.

Помолчали.

Мария Александровна, сдерживая глубокий вздох, поднялась первой, обняла сына за плечи, поцеловала три раза и, придерживая за локти, посмотрела в глаза; боясь прослезиться, замигала часто-часто.

— Наденьке самый сердечный привет. Очень жаль, что не повидалась с ней. Но я надеюсь…

— Мамочка, береги себя. Пиши нам чаще. А то мы будем тревожиться. И передавай самый горячий привет Маняше, Мите с женой, Глебу с Зинаидой Павловной… Волге-матушке поклон.

— А со мной не хочешь передать? — Анна протянула руки брату для прощанья.

— Аня, мы же с тобой уговорились, — напомнила мать, — проводишь только до нашей границы.

— Нет, — крутнула головой Анна. — И ты, Володенька, не представляешь себе…

Думая, что сестра закончит фразу: «…как я соскучилась по Марку», Владимир перебил:

— Даже очень представляю себе…

— Нет, ты не представляешь… Он же там, в Томске, один. И потом я соскучилась по работе. В нашей, русской гуще…

— Марку не забудь написать привет от нас с Надей. — Владимир поцеловал сестру, затем тряхнул ее руки. — А если ты решишься, не бери с собой ничего подозрительного…

— Мне ведь не впервые через границу… — сказала Анна.

— Володенька, не тревожься, — беловолосая голова матери дрогнула больше обычного, — будем писать.

Вышли на улицу. Мать достала платок…

На последнем каменном пригорке Владимир оглянулся и помахал шляпой.

— Вот и все, — тихо сказала мать, махнула платком и засунула его за обшлаг рукава. — Три недели как один приятный сон…

Анна утирала слезы.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Каждый день прибавлял тревог и забот. То из одного, то из другого города приходили печальные вести о провалах. Последняя страница «Искры» пестрела списками арестованных, сосланных в Сибирь, ожидающих в пересыльных тюрьмах отправки по этапу на Крайний Север. Появились некрологи: «Умер от туберкулеза», «Скончался от цинги». О тех, у кого не выдерживали нервы, писали: «Страдал психическим расстройством — застрелился», «Покончил жизнь самоубийством».

«Искра» предупреждала о провокаторах, публиковала списки предателей.

Смельчакам, не утратившим сил в борьбе, требовались деньги на побеги из далеких мест.

Самой ощутимой была потеря Бродяги, который попал в жандармскую ловушку на провалившемся транспортном «пути Дементия»: верного друга по сибирской ссылке увезли в киевскую тюрьму Лукьяновку.

На воле оставался единственный разъездной агент Аркадий, но и того проследили в Петербурге, и ему пришлось срочно менять адрес и вводить в курс подпольных партийных дел Жулика[44].

Узнав о провалах, в Лондон, еще до отъезда Владимира Ильича во Францию, примчалась Димка, сестра Петра Гермогеновича Смидовича, который теперь отправлял «Искру» из Марселя в Батум.

— Не могу я больше сидеть сложа руки, — заявила Надежде Константиновне, едва успев расцеловаться с ней. — Давай явки в Питер, в Киев…

— Димочка, нельзя так сразу…

— Почему нельзя? Владимир Ильич придет, а у нас уже все готово.

— А если он…

— Помоги убедить… Пойми, Надюша, у меня сердце не терпит. Готова хоть сегодня в путь. Вера Ивановна пожелала мне ни пуха ни пера.

— Остынь, Димочка, немножко. — Надежда положила ей руку на плечо. — Вот попьем чайку…

— Мне остывать нечего. Ты знаешь, я всегда такая. Раздумывать не привыкла.

— Надо же поговорить…

— Вот и поговорим о новых явках.

— А если их нет, новых-то?

— Ну-ну, — Димка погрозила пальцем, — не хитри, Надюша, меня не проведешь. — Порывисто поцеловала в щеку. — У тебя явками всегда голова полна.

Наливая гостье чаю, Надежда извинилась, что заварка у нее в кружке несвежая и что к столу нет ничего, кроме галет. Димка махнула рукой, — дескать, стоит ли говорить о таких пустяках. А в России она — Надюша может быть уверена — не потеряет напрасно ни дня, ни часа, как в прошлую поездку по югу.

— На юг тебе, Димочка, опасно — филеры небось заприметили.

— Они забыли, — отмахнулась Димка. — А я, ты знаешь, умею менять обличье.

— А муж как же?

— Он сам поехал бы, да куда такому увальню… И у него сейчас одна забота — научиться делать матрицы с набора «Искры» для подпольных типографий. Приедет сюда. С Волькой мне, конечно, жаль расставаться, но надо. Мальчик подрос, поживет без меня с отцом. Только дай верные адреса.

Надежда подумала: «А если провал? Тюрьма, ссылка?.. Мальчуган без матери…», но промолчала, зная, что никто не сможет удержать Димку.

Владимир Ильич вернулся вскоре после того, как гостья ушла ночевать к Засулич, и, выслушав пересказ жены о разговоре, сказал:

— Ты права, для нее рискованно. Но и в том права — удержать Димку невозможно, поедет и воспользуется старыми, ненадежными явками. Дай новые.

И она уехала с болгарским паспортом Димки Байновой, которым пользовалась раньше.

Через некоторое время, уже после отъезда Владимира Ильича во Францию, Иван Радченко сообщил из Петербурга:

«О! Димочке рад. (И как касса ни пуста, а для конспирации ей шелковая юбка необходима.)»

Димка принялась развозить «Искру» по северным городам. И больше дня нигде не задерживалась. Старалась заметать следы. В Петербурге брала билет на один поезд, скажем до Кременчуга, а среди ночи пересаживалась на другой, направлявшийся в Торжок, и утром выходила из вагона в Москве. Про себя думала, что, по всей вероятности, работает не хуже Бродяги, которым в редакции «Искры» восхищались все. Тот спал только в поездах, питался в станционных буфетах. Так же будет делать и она.

Бродяга оставался неуловимым, пока случайно не попал в западню. Она, Димка, постарается избежать случайностей.

Но от Димки не было писем, и Надежда встревожилась: не перехватывают ли жандармы?

И Владимир Ильич, вернувшись из Логиви, каждый день спрашивал:

— Опять нет?..

А потом по глазам жены стал догадываться: «И сегодня тоже нет».

Что там с ней? Неужели рискнула отправиться в южные города? Ведь предупреждали же…

Между тем второго августа на Николаевском вокзале Петербурга Димку, хотя она и была в ином наряде, приметил филер, таскавшийся раньше за ней по южным городам и в своих проследках именовавший ее «Модной». Тогда он утерял ее где-то около Ровно.

А теперь?..

Филеры, незаметно сменяя друг друга, кинулись за Димкой целой сворой. Они ехали из города в город в тех же вагонах, что и она, всюду ходили по следам…

Посетив северные города, Димка, не замечая теней, отправилась на юг. Побывала в Харькове. Седьмого августа повидалась в Полтаве с братом Мартова.

Восьмого в пятом часу утра филеры видели «Модную» у кассы вокзала. Она взяла билет до Кременчуга, где ей доводилось бывать…

2

С утра радость: пришло письмо от Курца — Фридриха Ленгника, с которым во время ссылки, бывало, целыми часами Владимир Ильич спорил по вопросам философии, пока тот не отказался от своих идеалистических воззрений. Жив курилка! И не только жив — в Самаре заменил Кржижановского на время его болезни.

Глеб где-то в башкирской юрте пьет кумыс. Поправляется. Недели через две вернется молодцом. А они-то в Лондоне недоумевали: «Почему Соня дремлет?» В душе упрекали за молчание.

И еще в письме была приятная новость — Бродяга собирается бежать из Лукьяновки. И не один. С ним восемь человек таких же, как он. Выходит, все социал-демократы.

Кто же они? Вероятно, Бауман. Несомненно, Блюменфельд… Кто еще? Конечно, транспортер Басовский, хотя он и порядочный флегматик. Постарается не отстать от энергичных. Есть там еще Папаша[45]. Говорят, из наших ортодоксов. Умный и находчивый…

Если им удастся, большая будет подмога! Баумана снова бы в Москву. Для восстановления комитета.

А вдруг да… Об этом лучше не думать. Они сами знают, что в случае неудачи всем грозит каторга. Надо надеяться, предусмотрели все до мелочей.

…Лукьяновка где-то на окраине Киева. Говорят, тюремная ограда отменно высока. Шесть аршин! Никому не удавалось перебраться. Да, кажется, никто и не пробовал. Тюремщики давно успокоились: за четверть века — ни одного побега!

Действительно, после Льва Дейча и его двух товарищей там не было побегов. Лев Григорьевич рассказывал: подкупленный надзиратель вывел их через ворота в надзирательских мундирах. А теперь как? Большой группой в мундирах не пройти. Что же остается? Подкоп? По словам Дейча, невозможен. Вооруженная схватка у ворот? Охрана может перестрелять. Вероятно, придумали что-нибудь иное…

Тем временем схваченных агентов продолжали свозить в Лукьяновку. Это не случайно — из Киева «Искра», доставленная «путем Дементия», проникала во многие города.

Если схваченных не решатся судить, могут быстро расправиться втихомолку — при помощи царской резолюции.

Не опоздали бы искряки…

И Владимир Ильич каждый день нетерпеливо просматривал письма — из Киева ничего не было. И от Сони тоже не было. Пожимал плечами:

— Странно.

— Может, лежат письма где-нибудь на перепутье, — успокаивала Надежда. — Не сегодня так завтра получим.

— Мы должны все знать, чтобы вовремя помочь.

Прошло больше месяца. И вот однажды среди писем оказалась бандероль, пересланная из Нюрнберга. Этим адресом чаще всего пользовались Кржижановские.

— А ну-ка, ну-ка, что тут? — Владимир Ильич, развернув «Вестник финансов, промышленности и торговли» № 19, похвалил за конспирацию: — Умно! — Быстро перелистал и отдал жене. — Проявляй скорее.

На условленной странице Надежда отыскала едва заметную карандашную точку в букве А, где начиналось тайное письмо, и стала нагревать над лампой.

— «Пятого августа. Пишет Клэр», — прочитала первые слова, проступившие между строк журнала. — Почерк самого Кржижановского.

— Значит, поправился. И знакомый псевдоним звучит бодро.

— Клэр в переводе чистый?

— Да. Ясный, светлый, чистый. Таков сам Глебася! Ну, и что он там?

— Дает новые адреса. Просит перед посылкой тайных писем всякий раз присылать невинную открытку на адрес Медвежонка.

— Хорошо! О Маняше попутная весточка! А больше ничего о наших? Значит, еще не вернулись. Август приятный месяц, отдохнут по-настоящему. Продолжай. Не буду больше отвлекать.

Надежда начала переписывать проявленную страницу, а Владимир занялся заметкой, присланной из Нижнего, но через какие-то секунды, оторвав глаза от бумаги, попросил:

— Если встретится что-нибудь важное…

— Да тут все важное. Даже особо важное. Вот хотя бы о судье Ш. Ты догадываешься, кто это?

— Свояк Глебаси, Шестернин, муж Софьи Павловны. И что же он?

— Обещает устроить у себя в Боброве Воронежской губернии хороший склад нашей литературы!

— Вот это новость! А как к нему писать?

— Через Соню. Псевдоним прежний — Руслан и Людмила.

— Напиши сегодня же.

И опять занялись каждый своим делом.

Надежда стала проявлять следующую страницу журнала. Там были строки об Улитке — Зинаиде Павловне, жене Кржижановского. Она ездила в Нижний, по дороге виделась…

— Аркадий цел! — поспешила Надежда обрадовать мужа. — Зина виделась с ним.

— Великолепно! Разъездной действует! А что же в Нижнем?

— Сейчас проявляется строка. Вот: «Там будет помещаться запасная Акулина, которая может быть пущена в ход при первой возможности».

— Молодцы волгари! Надо подбодрить. Не наладят ли у этой Акулины перепечатку «Искры»?

Самарские друзья тревожились о Старухе, у которой опять были большие провалы, и просили непременно прислать адреса для связи. Они сами получили ходы к Старухе, но не знали, «в ту ли группу». В искровскую ли? И в ожидании более надежных адресов и паролей умалчивали, что ходом к Старухе со временем воспользуется Зайчик. Только не нарвался бы на охотников.

А самая волнующая новость, которую Ульяновы ждали уже целый месяц, была на последней странице. Едва разглядев как бы проступающее сквозь дымку слово «Бродяга», Надежда чуть не вскрикнула от радости.

— Слушай, Володя, о Киеве. Туда поехал человек для содействия планам Бродяги! Повез восемьсот рублей!

— А кто поехал? Не пишут? Напрасно. Мы должны знать, кому вверяется судьба наших товарищей.

Владимир прошелся по комнате.

— Восемьсот рублей на девять человек! Не поскупились. И сумели где-то раздобыть. За это стоит похвалить. С такими деньгами в карманах легче скрыться, переменить одежду, приехать сюда… Я думаю, они приедут. Повидаться, отдохнуть, договориться о дальнейшем… Впрочем, не будем загадывать. По-украински не следует говорить «гоп» раньше времени.

Остановившись возле стола, переспросил:

— Из Самары отправлено пятого? По здешнему календарю восемнадцатого. А план у них сложился раньше, и они там не будут терять времени. В таком случае пока шло письмо… — Подушечками пальцев правой руки коснулся лба и тут же протянул ее к Надежде, как бы поднося непреложный ответ. — В таком случае вот-вот предпримут побег. Здешние газеты не преминут тиснуть телеграмму. Будем ждать. Со дня на день…

…В Киеве тоже ждали. Уже второй месяц ответственные за побег члены комитета дежурили в доме на окраине города, откуда был виден мужской тюремный корпус. Перед побегом его участники в условленном окне повесят сушить два полотенца…

Их было уже двенадцать. Кроме одного эсера, все искровцы. Убегут — затеянный процесс лопнет, как мыльный пузырь.

На воле для каждого раздобыли носовой платок — липовый паспорт. Каждому передали по сторублевому кредитному билету. Для каждого составили маршрут, приготовили укрытие на первые дни.

Заговорщикам удалось заполучить полупудовый стальной якорь, который они, пользуясь живой пирамидой из участников побега, зацепят за наружный выступ каменной ограды. Им передали также веревку, чтобы беглецы могли спуститься по ней на землю.

В тюремной кладовке, где староста хранил продукты для всех политических, заговорщики из разорванных простыней сделали нечто похожее на веревочный трап, по какому взбираются лоцманы на борт судна. Тринадцать ступенек из разбитого стула. Исподволь они приучили надзирателей к чарочке водки перед каждым ужином и держали наготове порошки снотворного, чтобы в решающий час всыпать в бутылку; под конец распределили обязанности: кто отнимет у часового во дворе винтовку, кто вобьет ему кляп в рот, кто свяжет руки, кто — ноги.

Во время вечерних прогулок, играя в чехарду, научились так ловко вспрыгивать друг другу на спину, что для живой пирамиды у стены им могли потребоваться считанные секунды.

И в тюрьме, и в городе все было готово, оставалось только в удобный час подать сигнал.

Его ждали каждый вечер…

И вот появились в окне долгожданные два полотенца: этой ночью решено бежать!

Наготове встречающие. Надежные кучера ждут седоков. Ждет лодочник на Днепре. Ждут комитетчики на явочных квартирах.

Но едва успели сгуститься поздние сумерки, как в тюрьме защелкали выстрелы, вспыхнул свет во всех окнах. С улицы донесся топот жандармских коней…

Неудача?

Да, как видно, провал.

Для всех ли? Неужели ни один из двенадцати не успел перемахнуть через ограду? Неужели ни одного не осталось в живых?

Прождали всю ночь — никто в назначенных местах не появился.

Погибли? Ранены? Брошены в карцеры?..

В условленном окне белело полотенце. Единственное! И комитетчики вздохнули облегченно: побег был отложен!

Значит, все живы?

А почему стреляла охрана? Почему примчались в тюрьму конные жандармы?..

К концу дня в комитет доставили записку — помешали уголовники, предпринявшие попытку к побегу раньше политических. Есть раненые.

Придется ждать, пока взбудораженная жизнь в тюрьме войдет в прежнюю колею, пока приостынет взбешенное начальство. И пока луна снова будет на ущербе…

Ульяновы не знали о кровавой кутерьме в Лукьяновке. Просто ждали побега. Взволнованно желали друзьям удачи. И ждали встречи с ними в Лондоне.

3

В Мюнхене Вера Кожевникова благополучно закончила работу: выпустила майский номер, отправила тираж с транспортерами. И после небольшого отдыха в Швейцарии приехала в Лондон.

Ее муж сидел в Таганке, дети жили у бабушки, и она рвалась в Россию. И разговор начала с Москвы:

— Говорят, Старухе нужны люди.

— Да, — подтвердил Владимир Ильич и, слегка прищурившись, испытующе посмотрел на собеседницу. — Но там очень трудно.

— Будто у меня нет никакого опыта. Вон Надя помнит еще по «Союзу борьбы»…

— Знаю, Вера Васильевна. А предупредить обязан. Похоже, в Москве орудует дьявольски изворотливый провокатор. Иначе я не могу объяснить бесконечные провалы.

— Но у меня надежная явка.

— Вот как! Уже явку раздобыли! У кого же?

Вера Васильевна принялась рассказывать: в Швейцарии ей посчастливилось встретиться с одним знакомым, который только что бежал из сибирской ссылки. Владимир Ильич, вероятно, его помнит. Это Лалаянц…

— Исаак Христофорович?! Товарищ Колумб? Еще бы не помнить — в Самаре вместе начинали! В Петербурге, в Москве. У мамы останавливался много раз проездом. А вы до сих пор о нем ни слова.

— Да так как-то получилось… — смутилась Кожевникова. — Он просил передать приветы.

— Спасибо. Очень рад слышать о старом друге.

— И я рада, — кивнула головой Надежда.

— А как он выглядит? — Владимир Ильич подался поближе к собеседнице. — Сильно изменился? Ведь прошло семь лет, как мы не виделись. Похудел небось?

— Чувствуется, устал за время побега из Сибири.

Расспросив о друге, Владимир Ильич задумчиво помял бородку.

— Ну что ж… Если явка от Лалаянца… — И кинул взгляд в глаза Кожевниковой. — А не устарела явка? Позвольте узнать, к кому?

— К Анне Егоровне Серебряковой.

Владимир Ильич опять помял бородку и глянул на жену. Та подтвердила:

— Встречается фамилия в нашей переписке.

— Она из нелегального Красного Креста. Помогает всем, кого отправляют в ссылку. Наши транспортеры у нее останавливаются. Анна Ильинична с ней знакома.

— Понятно. — Владимир Ильич опустил ладонь на стол. — Анюта разбирается в людях.

И никто из них не подозревал, что и Лалаянц, снабдивший явкой Кожевникову, в свое время оказался в сибирской ссылке благодаря «услугам» Серебряковой, что и частые московские провалы тоже ее «услуги» охранке.

— Значит, мне можно собираться в путь-дорогу? — спросила Вера Васильевна и шевельнула ридикюль. — У меня и паспорт уже есть.

— Вот какие агенты пошли, даже паспорта сами раздобывают! — рассмеялся Владимир Ильич. — И как же вас звать?!

— Юлия Николаевна Лепешинская, родная сестра Пантелеймона! — с торжествующей улыбкой сообщила Кожевникова, не сомневаясь, что уж теперь-то получит согласие на отъезд в Москву.

Но Владимир Ильич сказал:

— Посоветуемся. — И после секундной паузы добавил: — Москве крайне нужны наши люди.

— А теперь по чашке чая, — пригласила к столу Надежда.

Накануне отъезда Кожевниковой опять разговаривали втроем.

— Твоей помощницей в Москве будет хорошая девушка — Глафира Ивановна Окулова, — сказала Надежда. — Мы ее знаем еще по сибирской ссылке. Она уже извещена о твоем приезде. Можешь на нее полагаться как на себя. И опыт у нее уже немалый. Псевдоним легко запоминается — Зайчик.

— Любопытно, — улыбнулась Вера. — И приятно.

А приятно было оттого, что этот расхваленный Зайчик может сойти за ее подругу.

— Мы надеемся, — заговорил Владимир Ильич, — Московский комитет будет искровским и на съезд изберет нашего человека, подлинного марксиста. Это для вас программа-максимум. А самое ближайшее — финансовая поддержка. Вы теперь сами знаете, в каких наитяжелейших условиях нам приходится работать. Очень хотелось бы, — лицо его вдруг потеплело, озаренное сердечной улыбкой, — чтобы вы попытались встретиться с Горьким. Ради нашего дела. Скажите, что мы его любим, ценим, восторгаемся его произведениями, его служением пролетариату. В особенности в восторге от «Буревестника», этого гимна борьбы.

Вера, запоминая каждое слово, покачивала головой.

— Ну, и о деньгах, — продолжал Владимир Ильич приглушенно, как бы извиняясь уже перед Горьким за неловкую, но неизбежную просьбу, — заведите разговор. Как-нибудь поудобнее. Вы это сумеете. Он, говорят, в большой дружбе с Федором Шаляпиным. Если тот к нам расположен в какой-то степени, конечно, меньше, чем Горький, возможно, тоже поддержит. А вы действуйте через Горького… Как его найти? Он бывает в Художественном. Там идут его «Мещане». И готовится новая пьеса. Посмотрите спектакль сами. Если это не помешает вашей конспиративности. Или Зайчика отрядите в театр. Нам о Горьком и его произведениях необходимо знать все. — Приподнял палец. — Верится, что он пойдет с нами.

Когда стали прощаться, Надежда два раза как бы плюнула через плечо:

— Тьфу-тьфу! Как говорится, ни пуха ни пера тебе, Наташа.

Вера, зардевшись от сердечной теплоты провожающих, порывисто наклонилась и шепнула ей на ухо:

— Как говорится, пошла к черту.

— По-студенчески! — рассмеялся Владимир Ильич, догадываясь о том, что Кожевникова шепнула Надежде на ухо. — А теперь по народному обычаю… — И первым сел на стул.

Проводили Веру до нижней двери. Там Надежда трижды поцеловала ее, а Владимир Ильич стиснул ей руку горячими ладонями.

— Пишите чаще. И обо всем.

4

Еще в Дувре Бабушкин купил карту Лондона, и его внимание привлекло большое зеленое пятно в центре города. Гайд-парк! Вот отсюда он и начнет поиски. Во все стороны. Если дня не хватит, может, удастся заночевать где-нибудь под кустом.

День был солнечный, и на большой поляне отдыхали сотни лондонцев. Одни лежали в полотняных креслах, другие — прямо на зеленой щетке коротко подстриженной густой травы-муравы. Иван Васильевич тоже лег на землю, расстелив перед собой карту. На ней оказалась сетка, и он, передвигая бумажку с адресом, написанным Калмыковой, начал изучать квадрат за квадратом. Но улиц было так много, что карта напоминала паутину, сплетенную пауком, а буквы такие мелкие, что на усталые глаза время от времени набегали слезы. Раньше этого не бывало с ним — в газетах легко читал даже объявления, набранные нонпарелью. Кажется, так типографы называют самый мелкий шрифт. А чужие буковки застят глаза. Наверно, пора ему обзаводиться очками.

Иван Васильевич утирался мятым платком и снова всматривался в паутину улиц. Постепенно обшарил все квадраты, до самых дальних уголков города, но Holford Square не нашел. Начал водить пальцем по второму разу, придерживая его на самых коротких улочках, и тоже не нашел. Возможно, это не улица, а что-нибудь вроде площади или переулочка. Часто встречаются на карте окончания road. Это, судя по всему, главные улицы. Придется спросить, по какой идти.

По берегам озера, сидя на раскладных стульчиках, дымили сигарами старики в блестящих черных цилиндрах; разодетые старухи перебирали морщинистыми пальцами янтарные четки. Иван Васильевич с картой в руках шел мимо них, присматриваясь, кого бы спросить. Кто лучше других знает этот громадный город?..

Найти отзывчивого человека оказалось не так-то легко: его не понимали или не хотели понять, и он не понимал брошенные сквозь зубы ответы. Даже не желая взглянуть на бумажку с адресом, ему советовали обратиться к полисмену и провожали ледяным взглядом. Ходят тут всякие, мешают отдыху! Того и жди — попросит денег.

Наконец отыскался бородатый старик с белыми кустиками бровей, с первого взгляда показавшийся хмурым, который взял у него бумажку с адресом, и, нацепив на нос пенсне, улыбнулся из-под усов и ободряюще кивнул головой. И Бабушкин без слов понял: этот район старику знаком, и Холфорд-сквер найти не так уж трудно! Старик принял карту, расстелил у себя на коленях, ткнул в нее указательным пальцем с давно изуродованным ногтем, похожим на птичий коготь, прочертил весь путь, потом встал, повернулся лицом к Оксфорд-стрит и жестами дополнил свой рассказ: нужно идти вниз по этой улице до Грейс Инн-род (он повторил это название), по ней повернуть налево, а с нее направо по Пентонвилл-род. Там Холфорд-сквер любой человек покажет.

Иван Васильевич сложенную карту засунул в карман пиджака и, приподняв шляпу, дважды поклонился старику; быстрыми, легкими шагами направился к Оксфорд-стрит, по которой уже проходил, когда отыскивал Гайд-парк.

Надежда Константиновна возвращалась домой из мясной лавки, где купила бычий хвост для супа. Впереди нее шел мужчина в простеньком пиджаке и шляпе, нахлобученной на уши, посматривал на бумажку в правой руке и на таблички на домах. Приезжий! Первый раз в Лондоне! Похоже, россиянин. Их ищет…

Да, она не ошиблась — повернул на Холфорд-сквер. Где раздобыл адрес? Ведь всем приезжающим они дают адрес Алексеева: так безопаснее и удобнее.

В очертании плеч и во всей фигуре было что-то знакомое. Видала его! Даже много раз. А где? Скорее всего в Питере, еще до ссылки. Столько лет минуло, разве вспомнишь по фигуре.

Взглянув на номер дома, мужчина остановился, сверился с записью на бумажке и недоуменно пожал плечами. Удивлен, что номер квартиры не указан.

Надежда прошла мимо дома и оглянулась. Он стоял на том же месте. Увидев ее лицо, так обрадовался, что нижняя губа от неожиданности слегка приопустилась и блеснули зубы в широкой улыбке.

«Да это ж… это… определенно Бабушкин!.. Но что с его усами? Помнится, были махорочного цвета…»

— Надежда Констан… — У Ивана Васильевича осекся голос, он шепотом извинился, опасливо оглянулся по сторонам. — От радости вырвалось. — Приподнял шляпу. — Фрау Рихтер!

— Ничего, товарищ Богдан, — улыбнулась Надежда Константиновна, протягивая руку, — никто не слышал. Здравствуйте!

— Здравствуйте, здравствуйте! А я опасался, что вы меня не узнаете, в этаком-то виде. — Бабушкин тронул усы, а потом волосы возле уха. — Так испохабили краской, пегим стал!

Подошли к двери. Надежда Константиновна постучала молоточком.

— Как вы добрались? Без языка через всю Европу!

— В Дрездене Тетка адресок дала. Велела кланяться.

Послышался частый-частый стук шагов вниз по лестнице, и дверь распахнулась.

— Посмотри, Якоб, кто к нам приехал! — сказала Надежда, пропуская гостя впереди себя.

— О-о! Вот нежданная радость! — Пожав руку гостю, Владимир Ильич подхватил его под локоть. — Входите, входите, товарищ Богдан!

В комнате, не сводя восхищенных глаз с его лица, засыпал вопросами. Сначала о побеге, о переходе границы, о нелегком пути через весь Европейский материк, потом об Иваново-Вознесенске и Москве.

— Ну, а с семьей не повидались? — спросила Надежда Константиновна, воспользовавшись малейшей паузой.

— Да, о семье, — подхватил Владимир Ильич. — Не завернули в Питер?

— Не рискнул. После побега было очень трудно. — Иван Васильевич сдержал вздох. — Хотя о жене ужасно тревожился. Вот и сейчас…

— Семья у вас! — Владимир Ильич дотронулся рукой до плеча гостя. — Как, вы даже не слышали, что у Прасковьи Никитичны, — так, помнится, вашу жену зовут?..

— Эдак! — Иван Васильевич выпрямился на стуле, глаза его засияли. — Сын или…

— Дочка! — Владимир Ильич пожал ему руку. — Поздравляю! От всей души!

— Лидочкой звать, — добавила Надежда Константиновна. — Мы написали в Питер, чтобы помогли им.

— Спасибо! — Бабушкин обеими руками хлопнул себя по груди. — Вот радость-то какая!.. А я думал: не приключилось ли беды? Могли ведь Пану в тюрьму упрятать. За хранение нашей литературы. Тайничок-то в Москве был не особенно надежный. Знал, что время-то у Паны подходит, а если в одиночке… Всякое бывает при родах, могла и не вынести. Лидочка, говорите? Праздник на душе!..

— А у нас нет ничего, — проронила Надежда Константиновна. — Ради бы такого случая…

— Я схожу.

Владимир Ильич встал, но Иван Васильевич удержал его за руку:

— Не надо сейчас. Душевное слово всего дороже.

Надежда Константиновна ушла в кухню варить обед, и вскоре даже в столовой запахло керосинкой.

Владимир Ильич сказал, что завтра с утра у него свободные часы и он покажет гостю город. Первым делом они купят цветы и отправятся на могилу Маркса. Бабушкин кивнул головой — он и сам собирался завести разговор об этом.

— Побываем в палате общин, — продолжал Владимир Ильич, — послушаем буржуазных говорунов. Златоустов! Я, как смогу, буду переводить. Потом заглянем в типографию, в дом, где когда-то выступал Маркс, проедем в пролетарский район. Со временем поприсутствуем на каком-нибудь рабочем собрании.

— Все, все интересно для меня. Если это не помешает вашей работе… Да мне бы и самому какую-нибудь немудреную работенку. Долго я не задержусь тут, а без дела не могу.

— Немудреную? — прищурился Владимир Ильич. — А по-моему, вам необходимо заняться именно мудреной работой, к тому же крайне необходимой. И по вашей специальности.

— Что-то не пойму… Слесарем на завод?

— Зачем же слесарем? Стоило ли ради этого приезжать в Англию? — Владимир Ильич слегка приподнял указательный палец. — Я имею в виду вашу новую специальность публициста!

— Ну уж, вы… Так громко… Какой же я…

— Не прибедняйтесь, Иван Васильевич, это вам не к лицу. Да, милый человек, не к лицу. Впрочем, вы это сами понимаете.

— Заметки в «Искру» писал, так это…

— После того, как вы в приложении к «Искре» дали блестящую отповедь либеральным народническим брехунам, вы — публицист. Страстный, глубоко принципиальный, партийный публицист! И работа для вас есть благодарная. Уверен — она придется вам по душе. Знаете, с чего начался литературный путь Максима Горького? — снова на секунду прищурился Владимир Ильич. — А вот послушайте. Было это, если мне не изменяет память, в девяносто втором году. Пришел он в Тифлис. Там его приютил один политический ссыльный. Послушав его устные рассказы, положил перед ним стопочку бумаги и сказал: «Пиши. Пока не закончишь рассказ, не выпущу из комнаты». И под этим домашним арестом Горький написал свой первый рассказ «Макар Чудра». Вот и мы последуем этому примеру.

— Но я же… Горького из меня не получится.

— И не надо никакого подражания. Просто вы опишете свою жизнь. Начиная с детства. День за днем. Рабочую среду, участие в кружках, работу агента «Искры».

— Так много…

— Будет хорошо, если получится много. Со всеми подробностями. А у вас получится. Заплатим из партийной кассы. Со временем издадим книгу. Договорились?

— Ну что же… Попробую…

— Не попробуете, а напишете.

Той порой раздражающий ноздри запах керосинки уступил место аромату мясного супа, и Надежда Константиновна пригласила к столу. Гостю и мужу налила в тарелки, а себе в кружку. Бабушкин похвалил суп, обильно приправленный луком, Владимир Ильич сказал, что давно такого не ел (Надежда, помня о его катаре, редко варила с луком).

За обедом, по-английски поздним, а потом и за чаем вспоминали Питер, Невскую заставу, общих знакомых с заводов Шлиссельбургского тракта…

Была уже ночь, и Бабушкин изредка посматривал на окно, выходившее на едва-едва освещенную Холфорд-сквер. Перехватив его взгляд, Владимир Ильич сказал:

— Жить вы будете в коммуне. Нет, нет, вы никого там не стесните. Там у нас одна комната для приезжих. Я провожу вас. Тут недалеко.

— А не поздно? — сказала Надежда Константиновна. — Может, сегодня и у нас…

— Коммунары, ты сама знаешь, угомоняются далеко за полночь.

— А утрами спят, как актеры. Вы, Иван Васильевич, завтракать приходите к нам. Будем ждать.

Для коммуны была снята на двух этажах квартира из пяти комнат. В одной жила Засулич, в другой — Мартов, в третьей — Алексеев. Четвертую комнату приберегали для приезжих. В пятой, самой большой, была столовая с камином, в котором из-за отсутствия дров и угля еще ни разу не разводили огня, Мартов нередко с сожалением посматривал на него, прищелкивая языком:

— Эх, шашлычок бы!..

И разводил руками: не разламывать же для камина стулья. Владелец дома и без того подозрительно относится к ним — для него австрийским полякам-эмигрантам; даже квартирную плату потребовал за три месяца вперед.

Вот в эту-то квартиру, точнее — в столовую, и привел Владимир Ильич Бабушкина и, едва перешагнув порог, приостановился перед тучей дыма.

— Ну и накурили вы, друзья! Дышать нечем. — Обвел глазами лица жильцов, показавшиеся ему лиловыми. — Принимайте гостя! Вернее, нового товарища по коммуне. — И отрекомендовал: — Иван Васильевич Бабушкин.

Все встали, не гася сигарет.

Бабушкин направился было к Вере Ивановне, чтобы ей первой пожать руку, но к нему мелкими шажками подбежал Мартов и поздоровался широким театральным жестом:

— Несказанно счастлив видеть! Сожалею, что не был знаком в Питере, но хорошо наслышан о товарище Богдане.

— А мне, — протянула узенькую руку Засулич, — очень многое рассказывала о вас Калмыкова, влюбленная в наиприлежного ученика рабочей школы.

— Я что же… — смущенно пожал плечами Бабушкин. — Учился, как все.

— Позвольте и мне засвидетельствовать свое почтение, — слегка шаркнул ногой Николай Александрович; поздоровавшись, подвинул стул от стены к столу. — Садитесь. Рассказывайте. Как там наша Россия?

Бабушкин осмотрелся — пятого стула не было, — и он, считая себя моложе всех, продолжал стоять.

На столе, ничем не покрытом, белели позабытые после обеда щербатые тарелки. Одна из них была так переполнена окурками, что часть их свалилась на столешницу. В чайном блюде сахарный песок оказался смешанным с крошками табака. На полу газетные обрывки, в углу возле двери коробки из-под сигарет.

«Что же они так? — Иван Васильевич слегка пожал плечами. — За собой совсем не прибирают. Будто из тех интеллигентов, которые не могут обходиться без прислуги. А ведь социал-демократы. И Вера Ивановна могла бы по-женски…»

У Владимира Ильича першило в горле от едкого дыма, и он закашлялся. Бабушкин не стерпел:

— Да, братцы, в такой туче можно… рыбу коптить! — Слегка развел руками. — Уж вы, товарищи земляки, извините меня, я привык говорить прямо. — Повернувшись, широко распахнул окно. — Воздух на дворе не сырой, не холодный, простуды не будет. Дыши — не надышишься…

— Мы привыкли к дыму. Но можно и п-проветрить, — согласился Мартов, подошел к гостю, продымленным до густой желтизны пальцем шевельнул конец его новенького галстука. — От вас рассказа ждем, вестей с родины.

— Чем народ живет сегодня? — нетерпеливо спросила Засулич. — В Питере? В деревне?

— Смотря по тому, какой народ. Рабочие живут ожиданием революции. Деревенская беднота бунтует.

— А вы сначала покажите Ивану Васильевичу его комнату, — посоветовал Ленин и, простившись со всеми, ушел.

Через несколько минут Бабушкин, скинув пиджак у себя в комнате, спустился снова в столовую и, поправив рубашку под ремешком, сел к столу и рассказ свой начал с «Русского Манчестера», который знал не хуже любого ткача или красильщика. Слушатели сели вокруг стола и на время забыли о сигаретах.

Дома Надежда спросила:

— Как там коммуна встретила?

— Не коммуна, а вертеп! Но, я думаю, Иван Васильевич все преобразит. Вот увидишь.

5

Приехал Плеханов, и четыре соредактора собрались в коммуне. Там пол был уже вымыт, стол застелен газетами, пыль на подоконнике вытерта, пустые коробки из-под сигарет сожжены в камине. Откуда-то появилось еще два стула, совершенно новеньких.

Пригласив Бабушкина из его комнаты, обсудили планы ближайших номеров «Искры» и «Зари», условились, что с приездом в Лондон делегатов Северного рабочего союза и Питерского комитета, а также знакомого Ленину по Красноярску Петра Красикова, которого ждали со дня на день, создадут искровское ядро будущего Организационного комитета по созыву Второго съезда.

Потом поинтересовались работой Ивана Васильевича. Засулич не без зависти сказала: пишет с утра до ночи! Когда бы ни постучалась к нему, скрипит перо.

— Не перо, а я сам скриплю, — рассмеялся Бабушкин, разгладил усы козонком указательного пальца. — Не знаю, что получится. Хочется поскорее закончить — и домой.

Он принес начало рукописи, положил на середину стола.

— Посмотрите. Стоит ли продолжать…

— Без всякого сомнения, — подбодрил Владимир Ильич. — Продолжать и заканчивать.

Читая быстрее всех, он подвигал листы Плеханову, тот передавал их Засулич, от нее они попадали в руки непоседливого Мартова, топтавшегося за спинкой своего стула.

В начале рукописи Бабушкин упомянул о далекой деревне, со всех сторон окруженной лесами, где он жил до четырнадцати лет. Потом нужда привела его в город, и доля крестьянина-пахаря оказалась до конца непонятной и забытой, очевидно, на всю жизнь. Иное дело заводская, фабричная судьба мастерового — тут все для него понятно и знакомо, близко и родственно. Подростком он поступил в торпедную мастерскую Кронштадтского порта и «в течение трех лет зарабатывал по 20 копеек в день». Листки в то время еще не появлялись в мастерской, но в укромных уголках рабочие уже вели тайные разговоры о заговорах, подкопах и покушениях, упоминали казненных через повешение. Подросток еще многого не понимал, и у него возникали мучительные вопросы: за что казнили тех людей и чего они добивались? Оказалось — лучшей жизни для трудящихся.

Взрослым человеком перебрался в Питер, на Семенниковский завод. Там «не жил, а только работал, работал и работал; работал день, работал вечер и ночь и иногда дня по два не являлся на квартиру».

Бабушкин тревожно перекидывал взгляд с одного читающего на другого: что скажут под конец? Не забракуют ли? Не дадут ли понять, что занялся не своим делом?

У Плеханова шевельнулись широкие брови, Мартов подергал галстук. Ленин, качнув головой, продолжает читать:

«Помню, одно время при экстренной работе пришлось проработать около 60 часов, делая перерывы только для приема пищи. До чего это могло доводить? Достаточно сказать, что, идя иногда с завода на квартиру, я дорогой засыпал и просыпался от удара о фонарный столб. Откроешь глаза, и опять идешь, и опять засыпаешь, и видишь сон вроде того, что плывешь на лодке по Неве и ударяешься носом о берег, но реальность сейчас же доказывает, что это не настоящий берег реки, а простые перила у мостков».

— Ужасно! — Засулич стукнула кулаком по столу. — Куда это ведет? К вырождению!

«Из этого ада поднялся человек!» — отметил для себя Плеханов, а вслух сказал:

— У вас получается совсем не плохо.

— Если пройтись редакторским пером… — добавил Мартов и что-то подчеркнул желтым ногтем.

— Напрасно, Юлий! — возразил Ленин и потряс листами рукописи. — Написано отлично! Главное — с деталями, с глубочайшим знанием жизни. В этом ценность вашего труда, Иван Васильевич. — Встал, дотронулся пальцем до пуговицы на его рубашке. — Это великолепно, что вы пишете с утра до вечера. Продолжайте с таким же огоньком, с такими же яркими подробностями о рабочей жизни. И побольше о кружках, о листовках, которые вы сами писали и печатали. — Пожал руку. — В добрый час!

На следующий день Плеханов пригласил Бабушкина в Национальную галерею, Иван Васильевич, отложив рукопись, охотно пошел с ним, — за короткое время жизни на Западе он должен приобрести знаний елико возможно больше.

Георгий Валентинович любил водить в музеи новичков, внимавших каждому его слову. А его эрудиции, его знаний в области истории искусств хватило бы на десятки экскурсоводов и хранителей музейных сокровищ. Вот и сейчас, переходя от картины к картине, он увлекательно пересказывал античные и библейские сюжеты, использованные живописцами, и при этом следил за тем, насколько внимательно слушает спутник, все ли понимает из его рассказов и волнует ли его мастерство художников. Он говорил и о художественных школах, и о выставках, на которых впервые появилась та или иная картина, и о мазках мастеров пейзажа, и о светотени на портретах.

Бабушкин слушал, не пропуская мимо ушей ни единого слова, и поражался глубине его познаний: если бы не целые эпохи, отделявшие их от создания многих картин, счел бы, что Георгий Валентинович был близко знаком с художниками и временами запросто заходил в их мастерские и видел, как создавались картины.

— Высокое искусство не умирает в веках. Когда-нибудь вам, я надеюсь, посчастливится видеть в Париже Венеру Милосскую или Нику — богиню Победы, которая в Лувре встречает посетителей на лестнице при входе на второй этаж, и вы поймете вечность красоты. Через тысячи лет мы любуемся творениями древних греков, как их современники. И вот хотя бы эта «Мадонна в гроте» великого Леонардо да Винчи. Хотя, надо сказать, перед нами повторение. Первый вариант я видел в Лувре. Здесь кисти самого мастера соседствовала кисть его ученика, но и это превосходно. — Плеханов присмотрелся к картине. — Отдельные детали, насколько я помню, немножко изменены, а общее впечатление то же самое. Сохранен этот талантливо найденный оберегающий жест мадонны. А взгляните на ее лицо. Какое глубокое проникновение в душу матери! Какая прелесть! А ведь создана она более четырехсот лет назад. Пройдут еще столетия, и люди будут очаровываться ею так же, как мы с вами.

И только однажды слова Плеханова вдруг заглохли, пролетели мимо сознания Бабушкина. Это случилось, когда они стояли возле Мадонны Тициана, кормящей грудью сына. Ивану Васильевичу вдруг припомнилась его Прасковья. Быть может, в эту самую минуту истосковавшаяся жена вот так же кормит маленькую, свою единственную отраду. Его дочка вот так же поддерживает грудь матери пухлой ручонкой. Нет, пожалуй, Лидочка еще не может так, она много меньше этого младенца. Когда же доведется увидеться с ними, покачать дочурку на руках?

Плеханов шевельнул бровями, кашлянул:

— Если вас утомил мой рассказ…

— Нет. Отнюдь не утомил. А задумался оттого, что вспомнились жена, дочка…

— Да? — переспросил Плеханов смягченным голосом. — Подлинное искусство не может не вызвать ассоциаций!

И они перешли к следующей картине…

А когда осмотрели всю галерею, Плеханов спросил своего спутника об общем впечатлении.

— Богато! — отозвался Бабушкин. — Только очень уж много о богачах-бездельниках и очень мало о тех, кто трудится. Запомнилась ткачиха за кроснами да еще картина испанца Веласкеса, на которой — помните? — задумчивая девушка что-то толчет в ступке, видать — готовится стряпать.

— Веласкеса запомнили — приятно слышать!.. А много полотен о богатых оттого, что спрос порождает предложение. Таков общий экономический закон. Всякий общественный класс вкладывает в искусство свое особое содержание. Подлинным представителем идеи труда и разума, как вы знаете, является рабочий класс, вот он-то и выдвинет новых художников, которые запечатлеют на своих полотнах радость созидательного труда. И мы с вами встретимся с этими художниками. А с Веласкесом, если интересуетесь, постарайтесь познакомиться пошире. Кроме королей у него есть кузнецы и ткачихи.

Остановились у прилавка, за которым старый служитель музея продавал красочные репродукции. Бабушкин купил «Мадонну» Тициана и молча положил во внутренний карман пиджака, на секунду прижал рукой. Плеханов понял — дома подарит жене. Чувство прекрасного живет в душе этого рабочего!

Для прогулок по паркам Лондона Плеханов купил трость с костяным набалдашником. В новеньком, безукоризненно сшитом рединготе с атласными отворотами и в цилиндре, он походил на барина, а его спутник — на мастерового в праздничный день.

Интеллигентного рабочего из России Георгий Валентинович считал для себя находкой и без стеснения отрывал от работы над рукописью: задавая бесчисленные вопросы, проверяя свои представления о современной русской жизни, от которой в его семье так отвыкли, что взрослые дочери в вынужденных случаях с трудом разговаривают по-русски и при первой возможности переходят на французский язык.

Однажды во время прогулки по Риджент-парку Плеханов завел разговор о либералах: стоит ли в борьбе опираться на них и в какой степени?

— А ни в какой, — ответил с маху, как топором отрубил полено, Бабушкин. — Ну, посудите сами, какой от него, либерала, толк для нашего святого дела? Либерал сам каши не сварит, а за стол норовит сесть первым. Нет, Георгий Валентинович, нам не на кого надеяться, кроме как на самих себя да на поддержку деревенской бедноты.

— Сказано с достаточной определенностью, — проронил Плеханов и подумал о собеседнике: «Ленинская непримиримость глубоко пустила корни».

Заговорил об уличных демонстрациях: могут ли они привести в ближайшее время к решительным революционным выступлениям?

— Без всякого сомнения. Вы посмотрите — на улицах красные флаги. Рабочие отбиваются от жандармов и солдат булыжниками! Иногда даже гонят их. А если им оружие…

— Вы считаете, — приостановился Плеханов и даже для пущей важности приподнял трость, едва не касаясь набалдашником груди собеседника, — что нужно браться за оружие?

— Без вооруженной схватки революции не будет. Герои Парижской коммуны говорят нам об этом.

— Азбучная истина. Меня интересует — когда?

— А когда призовет партия.

— Ее нужно еще воссоздать.

— Созывайте скорее Второй съезд. А для вооруженного выступления важно выбрать время. Поспешишь — проиграешь, промедлишь — занесенный кулак ослабеет.

«Все по-ленински, — снова отметил Плеханов. — У него такая горячая голова!»

6

— Димочка провалилась… — Надежда едва сдерживала горячий ком, подступивший к горлу, и письмо дрожало в ее руке. — В Кременчуге, на вокзале.

— В Кременчуге?! Ай, какая непредусмотрительность! — Владимир покачал головой. — Ведь там за ней прошлый раз следили. Могла бы другой дорогой…

— Ты же знаешь Димочку. Риск — ее стихия.

Владимир Ильич пробежал глазами по тем строчкам письма, в которых сообщалось, что Димка арестована с партийной литературой в чемодане и увезена не в Москву, не в Петербург, а в Киев, где, по всем данным, царские башибузуки готовят расправу над добрым десятком агентов «Искры». Если те не успеют совершить побег, то и Димку присоединят к ним. Найдут старое дело: ага, та самая, что была сослана в Вятскую губернию за участие в пресловутом «Союзе борьбы» и бежала за границу!.. А теперь — такие улики. Трудно ей будет сказать что-либо в свое оправдание. Закатают в Сибирь лет на пять. Могут даже больше… Что же делать? Чем ей помочь? Единственное для нее — новый побег. Но как? Ее, несомненно, посадили в женский корпус, и она не сумеет присоединиться к Сильвину и его товарищам…

— Знаешь, Надюша, — отдавая письмо, Владимир тяжело вздохнул, — ни один провал не оставлял такой горечи на сердце, как этот. Ну почему, зная о грозящей опасности, мы не удержали ее?

— Ни муж, ни сын-малютка не удержали. Что же могли сделать мы?

— Напиши в Киев, чтобы позаботились о ней. И сегодня же отправь. Для нее там, сама знаешь, каждый день тягостен.

Надежда ушла. Владимир Ильич снова сел к столу, но, задумавшись, не взял пера. От матери и от Анюты по-прежнему нет вестей. Где они? Лето идет к закату. В такую пору мать привыкла все готовить к зиме. Не могла она дольше оставаться во Франции. По всем расчетам, должна была если не с Аней, то одна пересечь российскую границу. Что могло случиться с ними? Неужели? Нет, лучше не думать об этом. Они где-нибудь в пути. А письма их могли и затеряться…

А через день в английских газетах прочитали: из киевской тюрьмы бежали двенадцать политических заключенных! Такого массового побега еще не бывало! Вот молодцы! И одно из писем в Россию Надежда закончила возгласом: «Ура!!»

А не рано ли кричать «ура»? Беглецы на время затаились где-то в Киеве или его окрестностях, выжидают, пока рыскают в поисках жандармы да шныряют по улицам юркие филеры. А когда тревога поутихнет, беглецы выйдут из укрытий и начнут передвигаться к границе. Не словили бы их вновь.

На следующий день прочитали новую телеграмму: бежали одиннадцать. Только одиннадцать! Если это правда, то что же случилось с двенадцатым? Неужели схватили, когда последним перебирался через тюремную стену?..

…Был воскресный день. Восемнадцатое августа. После обеда в условленном окне появилось два полотенца — этой ночью намечен побег! На воле приготовили квартиры и костюмы для будущих беглецов, у берега Днепра поджидала лодка с продуктами на три дня…

Перед вечерней прогулкой заговорщики поднесли надзирателям по чарочке, но на этот раз подсыпали в водку хлоралгидрата. И единственного часового у стены, который где-то уже успел пропустить рюмаху, тоже уговорили выпить полкружки.

В кладовке кинули жребий. Сильвину попался двенадцатый номер. Последний! И в голове невольно мелькнуло: последнему в таких случаях всегда опаснее. Не опоздать бы…

Перед сумерками небо затянула черная туча, накрапывал дождик, а заговорщики вблизи стены продолжали нарочитую игру в чехарду. Еще несколько минут — и все примутся за дело.

Но неожиданно на тюремном дворе появился помощник смотрителя Сулима, и в игре произошла секундная заминка: неужели все пропало?

К счастью, Сулиму заметили товарищи, оставшиеся в камерах, и затеяли шумный скандал. Непорядок! Почему там бездействуют надзиратели?

И Сулима поспешил в тюремный корпус.

Как только он скрылся в двери, игра в чехарду прекратилась, и по сигналу Баумана каждый из двенадцати приступил к выполнению своей роли. Одни бросились к ограде, другие — к часовому, ходившему возле стены. Вмиг взметнулась живая пирамида. Как в цирке, в три яруса. Верхний заговорщик уже закрепил якорь за наружный край стены.

Четверо свалили часового с такой быстротой, что тот не успел крикнуть. Сильвин сунул ему свитый из носового платка кляп в рот. Папаша выхватил винтовку, но позабыл вынуть из нее затвор, просто отбросил в сторону. Двое других должны были связать руки и ноги, но впопыхах забыли о веревочках в своих карманах.

Тем временем первый беглец взобрался по лестнице и уже, придерживаясь за веревку, скользнул вниз по ту сторону стены, за которой начинался пустырь.

Кляп оказался неудачным, и часовой, все еще прижатый к земле, хотя и глуховато, но крикнул: «Ратуйте! Ратуйте!» — и обеими руками вцепился в лацканы пиджака Сильвина и поверг его в растерянность. Что делать? Напрячь все силы, вырваться из цепких рук часового и метнуться к лестнице? А не поздно ли?..

С гребня стены крикнул одиннадцатый: «Михаил, беги!» Но не так-то это просто бежать последнему, когда в тюрьме уже начался переполох. А чем кончится побег — неведомо. Если схватят, обвинят: душил часового! Не миновать каторги. А если остаться на месте, можно объяснить — отталкивал заговорщиков от часового… В неожиданной суматохе тот мог и не узнать, что это он, Сильвин, втолкнул ему кляп в рот. В крайнем случае часовому можно сунуть в руку ту сторублевую бумажку, которая дана на побег: деревенский парнюга, вне сомнения, соблазнится такими деньгами — это же пять коней в хозяйство! — и не опознает его во время очной ставки…

Моросил дождь. Тюремный двор опустел. Только слышался частый стук каблуков на тюремной лестнице…

Сильвин вскочил и, тяжело дыша, побежал ко входу в корпус. Часовой, придя в себя, схватил винтовку и выстрелил в воздух. В караулке ударили в набат, и солдаты, поднятые по тревоге, уже ломились в ворота, подпертые беглецами.

Сулима, выбежав во двор и заметив лестницу, потряс кулаками:

— Без ножа зарезали!..

В караулке трясущейся рукой крутил ручку телефона. Жандармский генерал Новицкий не отвечал — пировал на свадьбе близкого знакомого.

Беглецы, промокшие до нитки, на время залегли в кустах и оврагах. Их было одиннадцать. Десять социал-демократов и один эсер.

А Сильвин в это время лежал с закрытыми глазами. Ему было стыдно даже самого себя. А если когда-нибудь доведется встретиться с товарищами, которые без секундного колебания перемахнули через тюремную стену? Что он скажет им? Не успел? Но никто не поверит: ведь одиннадцатый торопил его, когда переваливался через гребень стены. Взгляд любого из них обольет его позором: струсил! А трусы революции не нужны!

А начнется допрос… Что он скажет? Ну, тут гораздо легче. Твердо заявит: и не собирался бежать. Просто не успел до этой кутерьмы вернуться в камеру. Зачем ему бежать? Он же знает — за побег отправят на каторгу. Не было расчета. А о замысле беглецов он даже и не подозревал…

Успеть бы до допроса сунуть часовому сторублевку…

Но солдат денег не взял и во время очной ставки отказался опознать Сильвина:

— Много их было. Обличил не разглядел…

…В редакции «Искры» продолжали задавать друг другу недоуменные вопросы: сколько же человек бежало? Если одиннадцать, то что случилось с двенадцатым?

И кто он?

Предположительно называли имена бежавших: Сильвин, Бауман, возможно, Басовский с Мальцманом… Блюменфельд по его характеру не мог остаться… А кто еще?

И они не ошиблись: прибыв в Берлин, Блюменфельд дал социал-демократической газете «Форвертс» список всех двенадцати. У Владимира Ильича отлегло от сердца: Бродяга жив! Как это хорошо! Остается только пожелать ему благополучного пути в Швейцарию, где, по словам Блюменфельда, условились собраться беглецы. Если им удастся замести следы и избежать арестов! Вне сомнения удастся! Все они опытные конспираторы.

И они, десять искровцев, собрались у Рейнского водопада в ресторанчике «Под золотой звездой». Они уже слышали, что одиннадцатый — это был эсер — схвачен жандармами. А двенадцатый? Где Сильвин? Что с ним? В Киеве через три дня после побега подпольщики уверяли, что ушли все. Но в одной деревеньке урядник, проверяя паспорт Мальцмана, проговорился, что, согласно секретной бумаге, бежало одиннадцать политиков. Если так, то бедняга Сильвин по-прежнему за решеткой. Почему? Не успел? Папаша усомнился, но в ту минуту промолчал.

Погоревав, беглецы заказали три бутылки рислинга и, чокаясь, пожелали Сильвину, если он убежал, благополучного пути в Лондон.

— А генерал-то, вероятно, все еще рвет на себе волосы, — рассмеялся Папаша. — Испортили ему предстоящий юбилей!

— Что ж, можем извиниться, — подхватил Бауман под общий хохот. — Послать депешу в стиле письма запорожцев турецкому султану.

— Стоило бы. Но не будем опускаться до резкостей, — сказал Басовский, — а иронически поблагодарим за квартиру и за его недреманное око!

— Пиши! — И все, повскакав с мест, сгрудились возле Папаши.

…Шли дни, Сильвин не появлялся. И Блюменфельд написал из Цюриха в редакцию «Искры»: «О ч е в и д н о, о н н е у ш е л… Это было для нас первым ударом… Я уж больше не сомневаюсь в том, что бедный Михаил Александрович почему-либо не мог бежать: а я к тому же еще и уложил его, назвавши (в «Vorwarts») его имя среди бежавших».

Для Владимира Ильича это письмо явилось ударом, и он, перечитывая описание побега, приостановился на строчках: «Тревога (выстрел) раздалась минут через десять после того, как мы перелезли: времени было слишком достаточно».

— Так в чем же дело? — Передал письмо Надежде. — Неужели наш Бродяга, которого мы считали ценнейшим и активнейшим агентом, струсил? Устал? Или… решил отойти?.. Нет, нет, это было бы невероятно. В Шушенском, в Ермаковском он казался непоколебимым. Не так ли?

— Казался… Это верно… — раздумчиво проронила Надежда. — А вспомни его последнее письмо…

— Где он писал, что не только агенты в России, но и мы здесь окружены русскими шпионами и провокаторами?

— Да, то было последнее письмо. Я помню его признание в грусти: дескать, средняя продолжительность политического существования всего лишь два-три месяца.

— Разуверился в успехе?.. Трудно смириться с этим. И до боли горько терять таких людей…

И в письме к Кржижановскому они поделились горечью: «Ужасно обидно и горько, что погиб Бродяга! Никак мы не можем примириться с этим несчастием».

А правда оказалась жестокой: для партии уже в то время Сильвин погиб.

Еще полгода он просидит в тюрьме, затем его, не дожидаясь приговора, отправят в ссылку в Забайкалье, в казачий хутор Шимка, возле самой монгольской границы. Оттуда он при содействии Иркутского комитета совершит побег и доберется до Швейцарии. Но позднее, вспоминая те годы, сам напишет: «Лично я уже стал отходить от движения и потому со временем вообще перестал существовать для Владимира Ильича».

7

Мария Александровна и Анна Ильинична исчисляли время по русскому календарю и рассчитывали вернуться домой к началу сентября.

Они не зря опасались пограничного досмотра — в их чемоданах была перетрясена вся поклажа. Потом Анну увели в отдельную комнату и там дотошная службистка в форме таможенницы бесцеремонно ощупала ее. Тем временем пассажирский поезд ушел, и им пришлось, чтобы не оставаться в опасном месте на сутки, воспользоваться товарно-пассажирским.

Но вот они уже в вагоне, несколько успокоились после волнений, пьют чай и смотрят на поля с их узенькими полосками и унылыми шеренгами ржаных суслонов. Кое-где снопы уже были увезены на гумна, и сельчане, обутые в лапти, цепами вымолачивали жито.

В Минске во время часовой стоянки поезда отправили в Лондон телеграмму. Кроме того, Мария Александровна написала сыну и снохе открытку: едут хорошо, здоровы и благополучны. А Анюта отправила письмо младшему брату в Холодную Балку возле Одессы. Она не знала, что Митя опять находится под арестом, на этот раз по обвинению в «распространении прокламаций, призывающих крестьян присоединиться к революционному движению рабочих».

«Я так рада русским видам, — писала Анна, — русской речи кругом — успела уже соскучиться. Точно корней под собой больше чувствуешь, точно спокойствие какое-то вливается. Все такое домашнее, свое… — Если будут читать жандармы, ни к чему не придерутся. Но, вспомнив таможню, не могла удержаться: — Были правда и другие впечатления, — менее приятные, но они миновали».

А минуют ли неприятности в Самаре? Об этом пока старалась не думать — там она пробудет недолго.

Той порой в Лондон приехала Елизавета Васильевна, и Владимир Ильич написал ответ от всех троих:

«Дорогая мамочка! Мы все чрезвычайно были обрадованы, когда получили вашу телеграмму, а потом и твою открытку. Хорошо ли вы ехали дальше? Не слишком ли утомила дорога? Напиши мне, пожалуйста, об этом пару слов, когда отдохнешь и устроишься несколько.

У нас все по-старому. Здоровы все. Погода здесь стоит для осени удивительно хорошая — должно быть, в возмездие за плохое лето. Мы с Надей уже не раз отправлялись искать — и находили — хорошие пригороды с «настоящей природой».

Но тревога не покидала его. Он тревожился за брата и более всего за сестру. Что с ней? Цела ли она? Каждый день спрашивал у Нади письма — она качала головой:

— Путь-то дальний…

А потом, уже не дожидаясь его вопроса, говорила:

— И сегодня нет…

— Да не тревожьтесь вы, — принималась уговаривать Елизавета Васильевна. — Если бы что случилось, дали бы знать.

— Похоже, не хотят волновать на чужбине. Ждут там перемен к лучшему.

— Ну что ты, Володя! — снова вступила в разговор Надежда. — Будто первый раз… Будто не знаешь неповоротливую почту…

— Знаю российскую почту с ее проклятым «черным кабинетом»…

— Марья Александровна издавна приучилась к осторожности, — продолжала Елизавета Васильевна, — ее письмо ни на каком «черном сите» не задержится. Да что там говорить… Сегодня мне мизгирь приснился — будет письмо!

— Вот уж это, мама, смешно слышать…

— Вы оба смеетесь. А я примечала: сбывается! И когда приснится, и когда наяву покажется…

Но и сон Елизаветы Васильевны не пришелся в руку: писем от родных по-прежнему не было.

Прождав двенадцать дней, Владимир Ильич написал матери:

«Что-то уже очень давно нет от вас вестей. Все нет известия, как вы доехали до Самары, как устроились… Где Анюта? Какие вести от Мити и от Марка? Как думаете устроиться на зиму?

У нас все по-старому. В последнее время только несколько похлопотливее жилось. Но я теперь больше вошел в колею, зато и больше времени стараюсь проводить в библиотеке».

…Если бы он не выбирал смягчающие слова, написал бы «тревожнее жилось». Вести из России приходили одна хуже другой. В Иваново-Вознесенске схвачен Панин, с которым дружили во время сибирской ссылки. Аркадий, по их совету, успел скрыться из Петербурга, но вот Кржижановская написала из Самары: «Взят Аркадий, нельзя выразить, как это досадно, больно и грустно. Эквивалента ему и Бродяге нет. Эти потери страшно чувствительны».

В особенности больно было терять старых друзей. Хотя пришло много новых работников, но и среди них уже оказались провалы. Необходимо подкрепление. Пока в резерве один надежный человек — Иван Васильевич. Как только закончит свои воспоминания, отправится снова в Россию. Куда? Еще не решил. Порывается в Москву, но рискованно для него.

Бабушкин называл еще Нижний и Петербург. Питер — важней всего. Но и трудней всего. Не только из-за этих окаянных «экономистов» — из-за дьявольски изворотливого Зубатова, который перебрался туда, под крылышко к своему покровителю министру Плеве, и стал начальником особого отдела департамента полиции. Весь сыск в его руках. И все слеповы у него на побегушках. Там нужно ухо держать остро, не делать ни одного неосмотрительного шага. Бабушкину теперь это по плечу. И Владимир Ильич заговорил об этом с Мартовым.

— Ну что ж, — наморщил лоб Юлий Осипович, — он из тех, о которых ты писал в брошюре…

— Бабушкин стойкий марксист. Деловитый, энергичный, хороший конспиратор.

— Энергии ему не занимать… Я, пожалуй… — Мартов мялся потому, что сам не надоумился внести такое предложение. — Пожалуй, не буду возражать.

— Вот и отлично! Я уверен, что мы не ошиблись в выборе главного агента для Питера. Он сумеет там войти в комитет. Тогда будет обеспечена победа при выборе делегата на съезд.

— Не будем загадывать, — жестко заметил Мартов. — Они решат там сами. Питерцы политически взрослые.

Владимир Ильич кинул на него быстрый и недоуменно-пронизывающий взгляд. Какие питерцы? Они же разные. Кроме Вани есть еще Маня. А делегатом на съезд от Питера нам нужен, нам совершенно необходим такой человек, как Иван Бабушкин. Тогда победа будет за искровской линией.

Подумав так, Владимир Ильич сказал с легкой усмешкой:

— Сами-то, сами, но… не все с усами!

8

Прибыли беглецы, и в квартире Ульяновых стало так шумно, что Надежда Константиновна в одном из писем Ленгнику в Киев написала: «Сейчас у нас невероятное столпление народов, так что написать вообще не могу, напишу в следующий раз». Елизавета Васильевна с утра до вечера почти беспрерывно кипятила чай.

А в коммуне еще шумнее, и хозяин дома потребовал, чтобы жильцы освободили квартиру. Пришлось срочно подыскивать другое жилье.

Владимир Ильич часами разговаривал то с одним, то с другим. В особенности продолжительными были беседы с теми, кто горел желанием немедленно вернуться на родину. С ними шел разговор о явках и паролях. Надежда Константиновна давала им для переписки промежуточные адреса в России и за границей, записывала себе в тетрадь.

Папаша взялся создать искровский склад литературы в Швейцарии, Басовский обещал восстановить «путь Дементия» и вскоре отправил в Киев двенадцать пудов.

Беглецы рассказывали о Димке. Сидит она в женском корпусе Лукьяновки. Связь с ней поддерживали через надзирателей. Ей хотелось присоединиться к беглецам, но пробраться на двор мужского корпуса было невозможно. И Димка просила передать, что она все равно убежит, хотя реального плана у нее пока еще нет. Да и будет ли? После такого многолюдного побега режим в тюрьме стал строгим. Помощника смотрителя Сулиму отдали под суд.

Владимир Ильич всех расспрашивал об Аркадии. Ему отвечали: нет, в Лукьяновку Радченко не привозили.

Тем временем пришла радостная весть — Аркадий цел и зовется теперь Касьяном. Надежда Константиновна сообщила ему новые явки, новые промежуточные адреса для переписки и новый шифр.

С особой радостью Ульяновы встретили Грача и долго расспрашивали: его рассказы о москвичах, оказывавших содействие подпольщикам, могли пригодиться для Кожевниковой, которую они именовали Наташей, и для Глаши Окуловой.

Бауман любил искусство, восторгался Художественным театром и, рассказывая о новых спектаклях, о которых, правда, знал больше понаслышке, упомянул, что и там, среди актеров, у них есть надежные люди, которые в случае крайней нужды помогут укрыться от шпиков.

— У меня записан адрес артиста Василия Ивановича Качалова, — сказала Надежда Константиновна. — Мы уже кое-что посылали для передачи.

— Можно положиться, — сказал Бауман. — Надежный человек. И есть там одна актриса, связанная с подпольщиками, я передавал для нее «Искру».

— «Искру» в Художественный театр?! — живо, с огоньком в глазах, переспросил Владимир Ильич. — Это любопытно! Это очень важно, когда наше слово проникает даже в среду людей искусства! Расскажите, батенька, поподробнее.

— Передавал не столько для нее самой, сколько через нее для Горького.

— Вот это вдвойне, втройне интересно! Мне, между прочим, так и думалось: «Искра» должна найти отклик в сердце Горького. Так кто же эта актриса?

— Андреева. Мария Федоровна. Может, доводилось в печати встречать фамилию?

— Конечно, доводилось. И многократно. Из всех русских театров нам, — Владимир Ильич перекинул взгляд на жену, — более всего хотелось бы побывать в Художественном.

— Увы! — вздохнула Надежда. — Это будет возможно только после революции.

— Ничего, подождем, — улыбнулся Владимир Ильич и снова повернулся к Бауману: — Мы читали о большом успехе пьесы Горького «Мещане» — впервые вышел на сцену машинист паровоза! — Коснулся руки собеседника. — Мы немножко уклонились. Расскажите подробнее об Андреевой и ее окружении. Она вне подозрений? Шпики за ней не таскаются?

— Думаю, что не посмеют. Мария Федоровна вхожа, — Бауман, рассмеявшись, поправил усы, — во дворец великого князя, московского наместника, и его жена, сестра царицы, написала ее портрет!

— И такая актриса с нами! Феноменально! Главное — путь к Горькому. Вот о чем мы давно мечтали.

Владимир Ильич потер руки, встал, сделал несколько шагов в сторону открытой двери в соседнюю комнату и с неугасающей улыбкой на лице попросил:

— Елизавета Васильевна, нельзя ли нам ради такого случая еще по чашке горячего чая?

— Будет, будет чаек, — отозвалась Крупская, появляясь на пороге комнаты, и теплая улыбка разлилась по ее лицу. — Ради такого дела — с превеликим удовольствием! Я как раз свеженького заварила.

— Вот спасибо! А для этой чудесной женщины, — Владимир Ильич повернулся к Надежде, — и псевдоним готов: Фе-но-мен! Согласны? Так и запомним. А вы, Николай Эрнестович, при первой возможности скажите об этом Марии Федоровне. Такими людьми нужно дорожить. И беречь их.

Бабушкин принес свою довольно объемистую рукопись.

— Вот, — сказал, передавая Владимиру Ильичу из рук в руки, — до отъезда из Екатеринослава все описано.

— Отлично! А на продолжение бумаги не хватило?

— Бумага-то осталась. Но, — Бабушкин прижал правую руку к груди, — невмоготу мне здесь. Домой пора, сердце зовет.

— Понятно. Я бы тоже с большой радостью.

— Вам пока нельзя. А когда настанет последняя схватка, позовем. Власть брать для всего рабочего класса.

— Спасибо, Иван Васильевич! — Ленин рубанул воздух взмахом кулака. — Всем чертям назло, доживем до этого часа!

— Я тоже думаю, поборем царскую нечисть.

— Ну, а как будете зваться?

— Для вас в письмах по-женски, — Бабушкин прикрыл рукой усы, — Новицкой. Если нет другой такой?

— Нет, — подтвердила Надежда. — А что это вам припомнилась вдруг фамилия жандармского генерала Новицкого?

— Так уж вышло… Вроде сестры старого дьявола! А паспорток какой уж изладите.

— Есть один добрый. На имя страхового агента Шубенко. Из крестьян Полтавской губернии. Годится?

— Из крестьян — подойдет. Я и по-украински немного могу говорить.

— Только с уговором, господин Шубенко, — Ленин шутливо хлопнул его по плечу, — писать нам елико возможно чаще. А биографию себе на всякий случай за дорогу придумайте подробную.

Вечером, прочитав рукопись Бабушкина, Владимир Ильич сказал жене:

— Береги! Золотой он человек! Действует упорно и целеустремленно. Из таких рабочих-передовиков выкуются крупные партийные работники. Ты знаешь, либералы болтают, что наша партия будто бы «интеллигентская». Вот яркое доказательство — воссоздаем подлинно р а б о ч у ю марксистскую партию. Я очень рад, что он пожил здесь, у нас.

— Отдохнул немножко…

— Отдыхать он не умеет. Доказательство — эта рукопись. А важно то, что Плеханов увидел, какие люди составляют костяк нашей партии.

Через день Владимир Ильич проводил Бабушкина на вокзал. Крепко пожимая руку, задержал на нем жаркий взгляд.

— До скорого свидания! Надеюсь, будущей весной. Здесь же, в Европе.

Он не сомневался, что Иван Васильевич сумеет войти в Питерский комитет и приедет делегатом на Второй съезд партии.

Но жестокая, труднейшая судьба российского революционера сложилась иначе. Им не доведется больше вот так же горячо пожимать руки и смотреть в глаза друг другу.

Иван Васильевич изведает и суровые морозы Верхоянска, и радость вооруженного восстания, и восторг коротких дней торжества Читинского Совета рабочих, солдатских и казачьих депутатов. В январе 1908 года он повезет в поезде из Читы в Иркутск оружие восставшим рабочим и на станции Мысовая под именем Неизвестного погибнет от залпов карательной экспедиции барона Меллер-Закомельского.

Пройдут годы, и Владимир Ильич, узнав о его кончине, в некрологе назовет этого, казалось несокрушимого, борца за дело революции крупным партийным работником, народным героем и гордостью партии.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Горький сидел на мягком пуфе посреди гостиной Желябужских. Мария Федоровна, как гример, обошла вокруг него и попыталась надеть рыжеватый парик, принесенный из театра. Парик оказался тесен и не прикрывал волос на затылке. Мария Федоровна взяла ножницы и лязгнула ими возле самой головы. Только шутливо. Разве могла бы у нее подняться рука на его волосы? Отбросила тесный парик на стол.

— Нет, при вашей известности так нельзя. Вы не представляете себе, сколько в Москве филеров. Больше, чем собак!

Волнуясь, только теперь вспомнила, что встреча Горького с агентами «Искры» назначена в квартире дантистки, а вспомнив, обрадовалась:

— Все же очень просто себе представить: у вас болят зубы. Из-за этой окаянной зубной боли вы будто бы несколько ночей не спали, не могли ничего есть, у вас ввалились глаза. Я могу положить грим, синеву под глазами.

— Не надо. Актера из меня не получится.

— Вы же такой приметный. Я боюсь за вас…

— Мария Федоровна! — Горький поймал ее горячую руку, поцеловал. — Голубушка, милая! Я не из трусливых. И к бегункам за спиной привык.

— Теперь, накануне премьеры… Нет, нет, предпримем все предосторожности. И вы туда не должны привести «хвоста». Потому я и посылала за каретой… Я так волнуюсь, без провожатого не отпущу. Если бы не спектакль, сама бы проводила до квартиры и подождала бы в карете.

Горький вскинул на нее глаза:

— И не побоялись бы?..

— Чего? Что люди скажут?.. Ну, вы меня еще совсем не знаете… Я же, — задорно хохотнула, — сопровождала бы больного…

Мария Федоровна принесла из будуара ваты и теплый платок, повязала Горькому щеку.

— Вот так и поедете. И на обратную дорогу попросите повязать. — Вспомнила его широкополую шляпу, что висела в передней. — В вашей шляпе рискованно…

Вернулся провожатый, сказал, что карета у подъезда.

Мария Федоровна попросила у него шляпу.

— Немножко тесновата. Ну и голова же у вас, Алексей Максимович! — Помяла шляпу в руках, надела набекрень. — Больному можно так. А вам, — повернулась к провожатому, — Захар одолжит свой картуз.

Накинув шаль на плечи, проводила до передней.

— А оттуда прямо в театр, — попросила Горького. — А то буду волноваться…

У нее вмиг озябли руки. Закутывая их уголками шали, она скрылась за тяжелой бархатной портьерой.

…В первый же день после приезда в Москву Вера Васильевна Кожевникова направилась в Проточный переулок. Позвонила у дверей с медной табличкой «Серебряковы». Открыла сама Анна Егоровна, нарядная, недавно завитая.

— Борис просил вам кланяться, — сказала Вера, назвав одну из кличек Виктора Носкова.

— Да?! — обрадованно переспросила Анна Егоровна. — Как здравствует наш путешественник?

— Катается на яхте по Цюрихскому озеру.

Все сказано так, как было условлено.

— Входите, душа моя! — Анна Егоровна широко распахнула дверь. — Рада доброй весточке!

— И еще просил кланяться Колумб, — сказала Вера об Исааке Лалаянце.

— Вдвойне радостно! А мне не удалось повидать его после побега. И где же его фрегат?

— Бросил якорь в Женеве!

— Молодец! Ни тюремные стены, ни ссылка не в силах удержать наших героев!

Серебрякова взяла гостью за руки, как давнюю приятельницу, о которой соскучилась.

— Проходи, милочка моя, в комнату. У меня как раз самовар вскипел. Чайку попьем, поговорим… У тебя есть ли где голову приклонить, отдохнуть с дороги? У надежных ли людей?

— У вполне надежных, — ответила Вера, но по конспиративной привычке даже Анне Егоровне адреса не назвала.

Подвинув гостье чашку чая, изящную плетеную хлебницу, масло и вазочку с вишневым вареньем, Серебрякова принялась расспрашивать об Ульяновых как об общих знакомых. Кожевникова, назвавшаяся — по паспорту — Юлией Николаевной Лепешинской, сказала, что в Лондоне им живется лучше и безопаснее, чем в Мюнхене.

— Я об Аннушке соскучилась! — сказала Серебрякова, прижимая руку к пышной груди. — Словно целый век не видалась. Раньше-то она бывала у меня частой гостьей. Здорова ли? Смогла ли отдохнуть летом?

Не подозревая ничего недоброго в таких дотошных расспросах, Вера рассказала и об отдыхе Ульяновых в Бретани, и о том, что Елизарова с матерью должна была вернуться в Россию, и что Владимир Ильич волнуется, удалось ли им благополучно миновать пограничный пункт. Анна Егоровна сделала вид, что все принимает близко к сердцу, и обещала через надежных людей навести справки о Марии Александровне и Анне Ильиничне. Потом принялась упрекать: плохо работают транспортеры — москвичи все лето не видели ни «Искры», ни «Зари» и о брошюре Ленина «Что делать?» знают только понаслышке. Москва буквально голодает без искровской литературы. Пусть гостья напишет об этом, поторопит. Пусть скорее отправляют сюда транспорт.

Вера спросила, как ей отыскать Старуху.

— Ох! — Анна Егоровна скорбно закатила глаза. — Наша прежняя Старуха уже коротает дни в Сибири, а к молодой я сама еще не знаю путей. Но все разведаю и денька через два скажу тебе, милочка моя, — погладила руку гостьи потной ладонью, — как найти новую Старуху. Я понимаю, как это важно для «Искры», — им же там нужно все знать о своих соратниках, товарищах по святому делу.

Последние слова Вере показались слащавыми, но она была склонна извинить это заботливой собеседнице, так участливо встречающей посланцев «Искры». Не зря Носков дал явку к ней, уж у него-то глаз острый и наметанный, он не ошибается в людях.

— А если, не дай бог, кого-нибудь из наших схватят ироды, ты сразу ко мне, — сказала на прощанье Анна Егоровна. — Я помогу облегчить пребывание в тюрьме. Через Красный Крест.

Проводив гостью, она задумчиво уронила руки на стол. Что ей делать? Завтра воскресенье, день неприсутственный. Да и нельзя ей даже близко проходить возле «присутствия». А очередная встреча с полковником Ратко, занявшим место Сергея Васильевича, состоится только через два дня. За это время делегатка «Искры» бог знает что может натворить. Чего доброго, повидается с такими злодеями, о каких Охрана и понятия еще не имеет; самостоятельно найдет путь к Старухе, на след которой филеры еще не напали. А самое главное — нужно предупредить, чтобы ей, назвавшейся Юлией Лепешинской, позволили погулять по Москве, а потом взять голубушку где-нибудь подальше от нее, Анны Серебряковой, чтобы по-прежнему не пало на нее ни малейшей тени. И ниточку для проследок надо дать похитрее…

А Вера Васильевна 15 (2) сентября отправила в редакцию «Искры» через Берлин свое первое, довольно горестное сообщение:

«Чувствую, что страшно виновата перед Вами, но абсолютно не имела возможности писать, так что не очень ругайте за мое молчание. Я здесь всего три дня, нет, четвертый, и из них 3 праздника были, что для меня очень скверно; надеюсь, что сегодня вечером или завтра найду себе собственный угол и смогу распоряжаться сама своей особой. Проклятый город, бегаю с утра до вечера, и все без толку. Всего хорошего.

Н а т а ш а».

Но письмо побывало в «черном кабинете», где с него сняли копию.

Вера напишет еще двадцать писем, отправит их не только через Берлин, но и через Нюрнберг, Лейпциг и Льеж, но восемнадцать из них предварительно будут прочтены жандармами и только два прорвутся в Лондон незамеченными.

Через несколько дней Серебрякова дала ниточку для начала проследок, и в охранке завели «Дневник наблюдений за Ю. Н. Лепешинской». Филеры стали ходить за ней по пятам, оставаясь незамеченными. 8 октября они записали:

«Лепешинская в 5 часов 10 минут дня вышла из дома Курагиной… На Арбатской площади села на извозчика, поехала к Страстному монастырю, где была утеряна. Спустя 35 минут она пришла в дом князя Горчакова по проезду Страстного бульвара, в квартиру № 5, в коей проживают…» Первой из жильцов этой квартиры филеры назвали зубного врача Клару Борисовну Розенберг…

Карета остановилась у Страстного монастыря, обнесенного кирпичной стеной, серой от времени и кое-где поросшей лишайником. Со стороны проезда Страстного бульвара она была многократно залеплена разноцветными листками объявлений, написанных тушью и цветными карандашами. Провожатый шел возле стены, присматривался к объявлениям, пока в нижнем правом углу одного из листков не заметил крошечный синий полумесяц; успокоенный, вернулся к карете и шепнул Горькому:

— Можно ехать.

У подъезда помог «больному» выбраться из кареты, а кучеру сказал, чтобы тот ожидал в сторонке, возле монастырской стены.

После условного звонка дверь открыла сама дантистка, успевшая снять белый халат, молодая женщина с подстриженными и слегка завитыми волосами, улыбнулась с нарочитым удивлением:

— О-о, какой больной!.. А у меня уже приемные часы кончились.

— Вот и хорошо, — прогудел Горький, оттягивая теплый платок от уголка рта.

— Значит, от одного моего вида зуб перестал болеть! — рассмеялась дантистка. — Дайте-ка я вам помогу освободиться. Ну и закутали же вас! Можно сказать, перестарались.

Тем временем в переднюю вышел Теодорович; здороваясь, невнятно назвал свою кличку и чуть слышно добавил:

— Здесь вполне безопасно. А на всякий случай есть черный ход. Мы все в сборе. Все горят нетерпением видеть вас.

— Что же на меня смотреть? Я не балерина! — пробурчал Горький: отстраняясь от услуг, снял пальто и, повернувшись к вешалке, покосился на две фуражки и две простенькие шляпки. — Кто же это все, позвольте спросить? Я приехал к Наташе и к ее подруге.

— Здесь еще Старуха…

— Вон что! — Горький погладил пышные усы. — И до Старухи весть дошла! Так и быть, не возражаю.

Дантистка исчезла в глубине квартиры. Теодорович провел Горького к ее кабинету, а сам вернулся в переднюю, на свой пост.

Навстречу вышла круглоглазая, пышноволосая женщина в строгом темно-синем жакете, похожая на учительницу, назвалась Наташей. За ней стояла сероглазая девушка в белой блузке, с копной светлых, почти льняных волос. Горький понял — это Зайчик. А в глубине кабинета сверкнул стеклами пенсне молодой человек, вероятнее всего — студент, с черными усиками и курчавой бородкой. «Настоящая или приклеенная?» — спросил себя Алексей Максимович, глядя на розовые юношеские щеки.

— Старуха, — назвался тот, пытаясь стиснуть крепкую руку писателя.

— Рука у Старухи сильная! — отметил Горький и, озорновато улыбнувшись, спросил: — А двухпудовой гирей креститься можете?

— Не пробовал…

— У нас на Волге крестятся. Силы, знаете, добавляет.

Молодой человек, кашлянув, выпрямился, как солдат перед офицером; пенсне свалилось с его тощего прямого носа, повисло на шнурке, он прицепил его на прежнее место и, еще раз кашлянув, заговорил сбивчиво, словно ему что-то мешало в горле:

— Дорогой Алексей Максимович, меня просили… Нет, мне поручили товарищи от них… От социал-демократов… Одним словом, от Московского комитета… Мы все вас любим и ждем…

— Это куда же вы меня ждете? — спросил Горький, недовольно кашлянув. — Я ведь только писатель. Речи говорить не люблю и не умею.

— И я, извините, не оратор. Я больше насчет прокламаций…

— Сами пишете или распространяете?

— Больше последнее. А Московский комитет поручил приветствовать…

— Не надо. Не ладо славословий, — замахал руками Горький. — Давайте лучше сядем.

У Глаши горели глаза, и ей хотелось похлопать ладошками: «Как он славно осадил! От пустых речей проку нет».

Молодой человек, окончательно смутившись, сел на стул в уголке зубоврачебного кабинета и провел по лбу носовым платком. Горький выждал, пока сели женщины, и опустился на стул спиной к высокому креслу бормашины и, всматриваясь в молодого человека, уверил себя: «И усы, и бородка у него настоящие. И у того в передней вроде настоящие».

Горький представлял себе, как нелегко и непросто после бесчисленных арестов, после зубатовского развращения отсталых рабочих воссоздать Московский комитет, но он не мог не упрекнуть молодого человека после его неловких выспренних слов:

— Позвольте вас спросить, товарищ Старуха, почему у вас в Москве целое лето нет «Искры»?

— Нам почему-то не доставили…

— А вы сидели и ждали, когда вам поднесут на блюдечке? Непорядок.

Про себя отметил: «Наши комитетчики посильнее и посмелее, особенно сормовские. С рабочей закалкой». И продолжал:

— Волгари собирались поучиться у вас. А вы Москву оставляете без «Искры». Вам не доставили, а вы молчите. Не съездили за ней. Вы лишились — будем считать, временно — Грача, так надо же так действовать, чтобы охранники и жандармы содрогнулись: грачата в Москве расплодились!

«Поделом Старухе! — Глаша, чтобы нечаянно не ударить в ладоши, зажала руки между колен. — Мы с Наташей больше недели бегали по всей Москве, пока отыскали его. Даже Анна Егоровна и та не могла помочь. Одни явки испортились, к другим пароля не знаем. Чуть не провалились сами».

— Мы работаем недавно. И мы наверстаем… Даю слово от всего комитета.

— Вот это хо-ро-шо! Питеру да Москве пора стать запевалами.

— Здесь работать очень трудно…

«В этом он прав, — согласилась Глаша. — Провокаторов да шпиков тьма-тьмущая! И то надо понять: из Москвы выслано да сослано, говорят, двадцать две тысячи. Лучших людей! Студентов и рабочих! Оттого и положение плачевное. А эти парни, комитетчики, — наши, искровские. Мало их — будем вместе искать подмогу на заводах, хотя там и гадят треклятые зубатовские общества».

— А когда трудно, у человека силы прибавляются, — сказал Горький. — Человек должен идти к своей цели через все трудности. Понадобится помощь — наши волжане не откажут в ней.

Теодорович, не входя в кабинет, плотнее прикрыл двери.

— Приезжайте, — продолжал Алексей Максимович, — присылайте надежных людей. Да что я говорю? У вас же тут такая сила! — Взглянул на Наташу и на Зайчика. — Такие делегаты от партийной газеты. Нам бы таких в Нижний да в Сормово.

Вера Васильевна, почувствовав себя неловко от неожиданной и, по ее мнению, незаслуженной похвалы, перевела разговор на журнальчик Струве «Освобождение»: читал ли его Горький?

— Имел неудовольствие познакомиться с сим пакостным изделием, — поморщился Алексей Максимович. — Точнее — с первым номером. И с меня, знаете, хватит. Пресный пирог. Тесто неуквашенное… Мастеровая Русь кричит от гнева, берется за булыжник, пока единственное свое оружие, а ей, видите ли, пытаются сунуть в руки пакостный журнальчик. Да от него здравомыслящий либерал и тот отвернется. Право слово! А рабочих, — Горький погрозил пальцем, — как старых воробьев, нелегко на мякине провести.

— А социалисты-революционеры, как по-вашему, пользуются каким-нибудь вниманием в массах? — спросила Вера Васильевна.

— В массах — нет. Им же нужны «герои»! — усмехнулся Горький и про себя подумал: «Для меня достаточно домашней сторонницы «героев»; поправив усы, принялся рассказывать: — Посмотрите ледоход на Волге. Вот плывут настоящие льдины. Крепкие. Одна о другую звенят. Идут напором. Любую преграду сокрушат, сомнут. И есть между ними пена. С виду — та же льдина. А ступи на нее — провалишься. Никакой тебе опоры. И громогласные социалисты-революционеры — пена. Обопрешься на них — утонешь. И газетки их не годятся в спасательные круги. Вот так-то.

Глаша, пунцовая от восторга, не сводила с него глаз. Не каждой девушке из далекой сибирской деревеньки посчастливится видеть живого Горького, писателя, поднявшегося благодаря своей гениальности, — нет, она не боится употребить это слово, — и своего исключительного упорства с жутких низов жизни и подарившего не только русским читателям, а всему миру такие яркие, бессмертные книги. И перед ее мысленным взором прошла вереница живых людей, с которыми писатель где-то встречался. Тут и Макар Чудра, и Челкаш, и старуха Изергиль, и смелый Данко, осветивший людям путь своим вырванным из груди и, как факел, пылающим сердцем, и вольнолюбивая Мальва, и выломившийся из своего круга Фома Гордеев. Перед ней сидел и с ними так запросто, душевно и взыскательно разговаривал Буревестник революции, и она про себя произнесла: «Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный». Была бы она актрисой, читала бы эти стихи каждый день людям. Хоть двум-трем человекам, хоть перед тысячами слушателей. Этот гимн революции должны знать все. Брату Алеше повезло — прошел по конкурсу в школу Художественного театра. Это его призвание? Будет режиссером, актером? Нет, пожалуй, этого для Алешки мало. Его призвание, еще не проявившееся в полную меру, — революция. Это зерно заронили в их сердце политические ссыльные в далекой Минусинской долине, заронили всему окуловскому выводку… Но хватит отвлекаться. И без того пропустила мимо ушей что-то важное из слов Горького об «Искре».

А он уже говорил о великом деле воссоздания марксистской партии рабочего класса:

— Ваша организация, я чувствую, самая крепкая, солидная, верная. Право слово! Мое сердце на вашей стороне. Считайте меня своим. Так и напишите в редакцию. И вы можете, если сочтете нужным, дать мне в наш Нижний самое ответственное поручение.

«Он не боится рисковать, — отметила для себя Кожевникова. — Но он нужен партии не для какого-то единовременного поручения в Нижний Новгород, а для больших дел. Ильич говорил: его надобно беречь». Вслух сказала:

— Того, что вы наш сторонник и согласны поддерживать наше дело, для «Искры» достаточно.

— Буду поддерживать в полную меру своих сил и возможностей.

— «Искре» живется трудно. Транспортеров нередко схватывают на границе, письма, несмотря на промежуточные адреса, попадают в руки жандармов…

— Вот об этом я как раз и хотел с вами поговорить, — подхватил Горький. — Есть надежная связь — голубиная почта! Издревле и многократно проверенная! Завести бы вам голубятню. Хо-ро-шее дело!

Глаше нравилось его ярко выраженное волжанское оканье. «Слова-то какие у него! Говорит — будто их на полочке расставляет!»

Молодой комитетчик чуть заметно пожал плечами: «Голуби?! Что-то непродуманное… Хотя и предлагает Горький».

А он не отрывал глаз от Наташи:

— Если надумают ваши товарищи в редакции, я мог бы из Нижнего доставить преотличных голубей! Никакая граница не задержит. Никто не остановит. Через всю Европу стрелами пролетят!

— Спасибо, Алексей Максимович… Но у «Искры» есть еще одна большая и неотложная нужда.

— Понимаю. — Горький погладил усы. — И обещаю содействовать. Только нужно, чтобы ко мне являлся ваш надежный человек. А то, знаете, приходят разные самозванцы, просят вроде бы на революцию, а гарантий нет.

— У нас будут гарантии. И будет надежный человек.

— Добро. Добро. Я могу и от себя… И есть тут состоятельные люди, с которых для «Искры» можно и не грешно взять. Ну, а уж вы, — с ободряющей улыбкой кивнул в сторону комитетчика, — и со Старухой поделитесь. Она небось тоже нуждается в деньгах.

— Поделимся, — заверила Наташа.

Молодой комитетчик понял, что он будет стеснять всех троих во время практического разговора, и стал прощаться, напомнив, что расходиться полагается поодиночке. Горький сказал ему:

— Не оставляйте, братцы мои, Москву без пламенной газеты. Присылайте человека — наши поделятся.

Он говорил с такой уверенностью потому, что не так давно сам раздобыл для Нижегородского комитета несколько ящиков шрифта. Через какую-нибудь неделю подпольная Акулина начнет печатать большие листовки и, быть может, перепечатает наиважнейшие номера «Искры».

Когда остались втроем, Горький достал бумажник и извлек оттуда все, что было там.

— Тут что-то около четырехсот рублей. Вы уж извините. Это на первое время. Вообще же я могу тысяч пять в год. От себя. И от других добудем. Сдерем с богатых! Право!

Уговорились — паролем к нему будет: «Я от вересаевской Наташи», а его псевдоним для «Искры» — Буква. Приходить к нему будет Зайчик. А на всякий недобрый случай Зайчик оставит наследника или наследницу.

— В Москве встречаться нам с вами, Зайчик, лучше всего в Художественном. В артистической ложе. Можно через две-три недельки, когда я снова появлюсь здесь. У меня тут, знаете, идут репетиции.

— Я читала анонс — «На дне». Вот бы посмотреть!

— Обещаю контрамарку. И вам, Наташа.

— Для нас рискованно. Хотя я не удержалась и уже смотрела ваших «Мещан». Впечатление огромнейшее! Спасибо за машиниста Нила!

— И у меня в Художественном брат, — сказала Глаша. — В школе у них учится. Всегда поможет пройти.

— Добро. Добро, коль есть там свой человек. Обо мне через него можно всегда узнать у актрисы Андреевой. У Марии Федоровны.

Прощаясь, левую руку подал Зайчику, правую — Наташе и, глядя в глаза то одной, то другой, сказал полушепотом:

— Владимиру Ильичу, главному редактору, нижайший поклон!

— Вы знаете, что в «Искре» главный он? — удивилась Вера Васильевна.

— Кто же еще, кроме Ленина? Нет другого вождя у российского пролетариата. Я лишь недавно прочел его «Развитие капитализма в России».

— У нас написано! — встрепенулась Глаша. — В Сибири. Во время ссылки.

— Это для меня новость! — сказал Горький с некоторым удивлением. — И там наш Волгарь не терял времени. Великолепная, знаете, книга! Гениальный труд! Сама правда русской жизни! — И про себя закончил: «Повидаться бы с ним. Поговорить по-свойски…»

2

Глаша вышла последней. Она была в черной ротонде с узеньким колонковым воротником, в серенькой шляпке, с которой ниспадала легкая, как паутинка, вуалетка.

У Страстного монастыря, где даже в вечернюю пору приостанавливались прохожие, чтобы одарить медяками топтавшихся у ворот юродивых и дряхлых побирушек, ее поджидал Теодорович. Завидев его, Глаша подбежала к нему, словно они не виделись целую вечность, на разрумянившемся от легкого морозца лице ее плескалась светлая улыбка, открытые глаза сияли.

— Заждался? Извини, пожалуйста, — шепнула ему. — С Кларой Борисовной уславливалась о следующей встрече.

— Ничего, ничего. Правда, тревожился немножко.

— Напрасно. «Хвоста» за мной нет. — Глаша глянула на высокое темно-синее небо, усыпанное звездами, сказала вслух: — Можно погулять. Если ты не занят.

— С тобой всегда рад. — Иван, слегка откинув левую полу ротонды, взял девушку крепко под руку. — Так не будет тебе холодно?

— Нет, конечно… — Глаша шевельнула правую полу, прикрывавшую больше половины груди. — Мне тепло. А вот тебе… пора бы сменить этот легкий плащ.

— Привык к нему. А сегодня на душе жарко…

Они перешли Тверскую. Возле памятника Пушкину ярко горели старинные фонари, и звезды погасли, да и небо как бы опустилось до крыш домов. На скамейках шушукались парочки.

На аллее фонари были редки, светились тускло, и небо снова открылось в вышине. Глаша закинула вуалетку на шляпку. Иван, наклоняя голову к уху девушки, спросил, о чем договорились они там, в зубоврачебном кабинете. У Глаши шевельнулись плечи, будто она вдруг озябла. Зачем он здесь о делах?

Иван хотел было запахнуть ее левую полу и подхватить под руку вместе с ротондой, но Глаша помотала головой.

— Так хорошо!

И вдруг вспомнила Горького с его таким приятным оканьем, принялась рассказывать быстро и горячо:

— Никогда не думала, не мечтала увидеться с таким человеком! С живым писателем! Даже сердце робело. А когда он заговорил, будто давно знакомый человек, мою робость как рукой сняло. Чудесный он, душевный! — Глаше хотелось пересказать все, что писатель говорил в этот вечер, но все его слова исчезли из памяти, и она сказала только, что Горький с ними, что он обещал поддерживать «Искру». Навстречу им одна за другой шли парочки в обнимку, и Глаша вмиг сникла. Лучше в другой раз…

Они сели на скамейку. Иван одной рукой молча обнял ее. Похоже, не находил слов.

Глаша, вскинув голову, глянула на небо. В холодной дали сияли звезды. Такие яркие и крупные, как в ее родной Сибири. Повернувшись к Ивану, спросила, есть ли у него своя звезда. Тот пожал плечами.

— Я не собственник… — Слегка усмехнулся. — Все звезды на небе наши.

— Нет, ты не понимаешь…

Глаше припомнился тихий августовский вечер у них в Шошине. В доме погасили лампы, все легли спать. Лишь она со старой няней Агапеюшкой сидела на верхней ступеньке крыльца и смотрела на небо, опрокинутое над окрестными горами, как фарфоровая тарелка, только синее-синее. Было прохладно, и она плечом прижалась к няне, рассказывавшей сказку про богатыря охотника, который в погоне за раненым лосем не заметил, как зашел на небосвод. От его лыж остался вон тот белый след. Запрокинув голову, няня показывала пальцем на звезды. Вон прилег раненый лось. Вон бежит собака охотника… И вдруг одна звезда, черкнув по небу, как грифель по аспидной доске, упала за горы, что чернели на той стороне реки Тубы. Агапеюшка, позабыв о сказке, вздохнула:

— Кто-то преставился…

— Как представился?

— Преставился, — поправила няня, размашисто, истово перекрестилась. — Умер, значит. Отдал душу богу. — Прижала воспитанницу к своей широкой груди, словно хотела защитить от злого рока. — Девочка моя милая, у каждого человека на небе своя звезда. Умрет человек — ангел звезду погасит, и упадет она, как осенний лист с тополя, только мелькнет на прощанье.

Маленькая Глашурка верила каждому слову няни и втайне от всех, как учила Агапеюшка, стала выбирать себе звезду…

— Ну, и какая же у тебя звезда? — спросил Иван. — Я тоже хотел бы посматривать на нее… когда тебя нет рядом.

— А смеялся, не верил…

— Теперь верю… Где она? Которая?

Глаша не поняла, в самом деле верит Иван, что у нее есть звезда на небе, или только притворяется. А сама она с детских лет сжилась с тем, что ее звезда светит людям с неба.

— Сейчас не видно. И я не знаю, как астрономы именуют то созвездие, а наши шошинские жители называют Коромыслом. За отсутствием часов время по нему определяют, в особенности зимой. Перед утром Коромысло — в нем по две звезды по краям — опускается все ниже и ниже к горизонту, будто невидимая женщина идет к Тубе за водой. Перед рассветом левый конец Коромысла наклоняется, чтобы зачерпнуть полное ведро воды… Моя звезда на левом конце ближняя…

— Красивая сказка! Для маленьких…

— Не говори так, — Глаша толкнула Ивана в плечо. — Лучше назови свою звезду. На всякий случай…

— Когда я окажусь далеко, будешь смотреть на нее?

— Буду.

Иван порывисто обнял девушку и поцеловал. Она от неожиданности вскрикнула и, оттолкнув его, вскочила.

— Ой!.. — Шумно выдохнула и опустила вуалетку. — Напугал… Даже сердце оборвалось!

— Привыкай, — рассмеялся Теодорович.

— А ну тебя! — отмахнулась Глаша. — Нельзя же так…

— Садись, я поищу для себя звезду.

— Пора домой. А то хозяйка заснет — не добужусь. Да и подумает что-нибудь нехорошее — от квартиры откажет.

Она жила в глухом переулке между Мещанскими улицами, пешком и за час не дойти. Пришлось у Никитских ворот взять извозчика.

Ехали молча. Иван терялся в мыслях: не обидел ли он девушку своим неожиданным порывом? Не сочла ли она это грубостью? Чего доброго, согласится дальше встречаться только для дела. Может и совсем отвернуться от него. А Глаше вдруг вспомнился Курнатовский в ее родном Шошине. Друзьям говорил: революция и женитьба несовместимы. А сам засматривался на нее… Все еще, бедняга, сидит в тифлисской тюрьме. И, наверно, вспоминает ее. А Катюшка в Киеве по-прежнему грустит о нем. Сердцу, видно, не закажешь…

На Первой Мещанской они отпустили извозчика, пошли пешком.

— Здесь я всегда осматриваюсь, — сказала шепотом Глаша, — чтобы случаем не выследили мою квартиру. И проходным двором быстренько, — на свой переулок.

— А почему двор проходной? Не для удобства полиции?

— Не думаю. Подозрительных там не встречала.

— Остерегайся. Ты для меня…

— Не надо об этом… Неизвестно, что с нами будет завтра… Куда нас пошлют старшие… И где мы будем через год.

Пошли проходным двором, и Глаша подала на прощанье руку.

— Завтра в чайной, — напомнил Теодорович, — возле завода Бромлей.

— Помню.

— Листовки я принесу.

Хотелось снова так же порывисто поцеловать девушку, но Глаша вывернулась и, помахав рукой, побежала к маленькому деревянному дому, где снимала комнатку.

Через десять дней Наташа и Зайчик получили из Лондона ответ на свои письма.

«Все, что вы сообщаете о Горьком, — писала Надежда Константиновна, — очень приятно, тем более что деньги страшно нужны. Попросите Горького писать для нас и сообщите нам немедленно пароль (на случай провала вас обеих)».

Она сообщила также, что в Питер доставлено десять пудов литературы и оттуда можно получить ее для Москвы.

И Глаша тотчас же отправилась в Петербург.

Вернулась с новым чемоданом и большой коробкой для шляпы. В них помимо свежих номеров «Искры» была брошюра Ленина «Что делать?».

3

Художественно-общедоступным театром восхищалась вся прогрессивная интеллигенция, бредили студенты и курсистки, еще затемно, за много часов, занимали очередь к театральной кассе. У курсисток уже были свои любимцы среди актеров. Иногда самая бойкая из них, дождавшись девяти часов утра, из подъезда звонила Качалову, а потом сияющая возвращалась на свое место в очереди: «Василий Иванович здоров, будет играть».

А они не играли — жили на сцене. Так писали в либеральных газетах, так считала Глаша. Если бы она, нелегальный Зайчик, не опасалась филеров, каждый бы вечер ходила в этот театр — Алеша обещал доставать для нее контрамарки на галерку.

А сегодня, идя в Камергерский переулок, опять задумалась о брате: в театре ли Алехино счастье? Да, он любит искусство. Он одаренный. Бывало, летней порой в Шошине вместе с ними, сестрами, и с участием ссыльных политиков разыгрывал маленькие пьески, сам писал инсценировки из Чехова — «Злоумышленник», «Канитель», «Хирургия». Получалось неплохо. Здесь талантливые учителя Станиславский и Немирович-Данченко сделают из него, пожалуй, хорошего режиссера. Но для Алехиного сердца этого будет мало, оно рвется на простор, в рабочую среду, к порывистым студентам. В душе он революционер. В горячую минуту возьмет винтовку и ринется в схватку. На баррикады! Ведь без уличных боев царизм не свергнуть. Спрут не перестанет душить свою жертву, пока не будут обрублены все его поганые щупальца. Алеха смелый. Упрямый. У него достаточно энергии для решительной схватки. Но пока не позвала революция, он здесь, в Камергерском переулке[46]. В трудную минуту можно будет посоветоваться с ним…

Алексей встретил сестру у входа в гардероб, шепотом сказал:

— Он уже пришел. Недавно началось четвертое действие.

Гардеробщика попросил повесить пальто сестры с краю вешалки, чтобы потом она могла одеться побыстрее, и повел в узенькое фойе, уютно огибающее зрительный зал. Приглушенный свет и зеленоватые, как вечерний лес, стены успокаивали глаза. Глаша шла рядом с братом, шагая мягко и бесшумно, с таким редкостным благоговением, какого даже в первые гимназические годы не испытывала в большом и торжественном красноярском соборе. Она — в Художественном! В храме высокого искусства!

Алексей шептал:

— «Мещане» идут уже давненько, и сегодня в артистической ложе пусто.

Глаше это понравилось — меньше будет робости в сердце. А Алексей продолжал:

— С ним там только одна Юнгфрау.

— Кто-кто? — с тревогой переспросила Глаша, опасаясь, не помешает ли та их встрече? Надежная ли?

— Красавица Андреева. Знаешь по сцене?

— Только слышала да читала.

— Для моего глаза она стройна, как та сестра Монблана, о которой я тебе рассказывал. Помнишь?

— Холодна как лед?

— Отнюдь нет. И не так уж высока эта Юнгфрау, но очень красиво сложена. Добрая, умная, талантливая. Впрочем, сама убедишься.

Алексей привел сестру к артистической ложе и на прощанье стиснул ей руки.

— Ни пуха ни пера!

Глаша, придерживая портьеру, вошла в ложу. Осмотрелась. Впереди — спина Горького. Длинные волосы закрывают шею. Крутые плечи. Рядом — Мария Федоровна. В бархатном платье с высоким воротником. Копна волос, — кажется, золотистых, — собрана в пышный узел с дорогой приколкой.

Заслышав шорох, Горький оглянулся, потом шепнул Андреевой: «К нам Зайчик. Знакомьтесь». Освобождая место в середине, пересел на соседний стул.

— А-а… Помню, вы рассказывали. — Мария Федоровна подала девушке вялую руку, а Горького про себя упрекнула: «Зачем он чужую в середину?» Ведь она, Андреева, сегодня и пришла-то сюда только для того, чтобы посидеть рядом с ним. Хотя бы часок…

Сдерживая вспышку в сердце, оглядела девушку: беленького Зайчика следует запомнить. Быть может, девушке потребуется помощь. Еще раз протянула руку и, пожав пальцы, шепнула:

— Я многое слышала о вас…

— От Алеши? От моего брата? Он здесь, в вашей школе.

— Нет. От другого Алексея. От Максимовича… Ну ладно, будем смотреть…

— Сначала дело. — Горький, приподняв подол черной косоворотки, перепоясанной узеньким кавказским ремешком, достал из брючного кармана сверток, из рук в руки передал Глаше. — Вот вам. Для прекрасной женщины, именуемой… Впрочем, вы сами знаете… И присоедините мой сердечный привет… Волгарю…

— И мой тоже, — попросила Андреева, взволнованная словами о видном революционере, с которым еще не доводилось встречаться.

— Я знаю его, — шепнула Глаша, делясь давней радостью. — По нашей Сибири…

— Счастливая! — Горький пригладил усы. — Ну, а нам… Надеюсь, судьба, — вдруг переглянулся с Марией Федоровной, — нас еще сведет.

Теперь можно бы и уйти, пока никто недобрый из зала не заметил нелегального Зайчика, но Мария Федоровна удержала за руку:

— Останьтесь. Меня интересует ваше впечатление.

Глаша осталась. Слегка подвинувшись грудью к барьеру, не сводила глаз со сцены. Все происходящее там так волновало, что горели руки: часто хотелось ударить в ладоши. Но в Художественном аплодисменты в середине действия не позволялись. Это же не игра, а ж и з н ь. И Глаша сдерживалась.

На сцене появился Нил, молодой, энергичный и задорный машинист паровоза. И Глаша старалась запомнить каждое слово горячего спорщика.

— Нет, Петруха, нет. Жить, — даже не будучи влюбленным, — славное занятие! Ездить на скверных паровозах осенними ночами, под дождем и ветром… или зимой… в метель, когда вокруг тебя — нет пространства, все на земле закрыто тьмой, завалено снегом — утомительно ездить в такую пору, трудно… опасно, если хочешь знать, — и все же в этом есть своя прелесть! Все-таки есть! — Голос актера на секунду как бы споткнулся, но тут же зазвучал с новым подъемом: — Нет такого расписания движения, которое бы не изменялось!..

У Глаши шевельнулись руки. Мария Федоровна припала жаркими губами к ее уху:

— Вы почувствовали провал в речи Нила? Тут дьяволы вырезали несколько строчек. Золотых строчек, как все у нашего автора.

Глаша кивнула головой. Ей хотелось сказать во весь голос: «Но ведь главное-то осталось! Не заметили олухи царя земного! Все движение жизни будет из менено!»

Мария Федоровна снова сжала руку соседки:

— Будем смотреть дальше.

А смотрела она не столько на сцену, сколько — украдкой — на Глашу. Нравится ли ей? Волнует ли пьеса?

Но вот прозвучали последние слова Перчихина, Татьяна склонилась над клавишами пианино, полились громкие звуки струн, и занавес медленно сомкнулся. В зале включили свет. Многие из зрителей, заметив Горького, аплодировали, повернувшись лицом к артистической ложе. Глаша, опомнившись, тихо ойкнула. Мария Федоровна хотела было заслонить собой нелегальную девушку, но та, забыв попрощаться, выпорхнула из ложи.

Когда многочисленные раскаты аплодисментов умолкли и в зале приглушили свет, Мария Федоровна в глубине артистической ложи взяла Горького за руки и кинула в ясные, как летний рассвет, голубые глаза жарко полыхающий взгляд.

— Ну, вы убедились в своей неправоте?.. А то заладил: «Длинная пьеса, скучная, нелепая…»

— Так это же в самом деле.

— И слушать больше не хочу. Вы бы видели, как горели глаза у этого Зайчика. Я ее понимаю: ей часто хотелось вскочить после острой жизненной реплики, аплодировать и кричать «ура!». Дорожить надо, — приблизилась к его несколько растерянному лицу, — дорожить таким чувством зрителя. Не столько актеры, сколько… — У нее чуть было снова не вырвалось «ты», но она тут же поправилась: — …сколько вы пробудили его.

…Горький проводил Андрееву до дому. Самовар, вскипяченный заботливой Липой, еще не остыл. Но все уже спали. Желябужский не вышел со своей половины, и Мария Федоровна, довольная этим, сама накрыла ужин.

Пока она ходила на кухню, Горький, сидя в кресле, задумчиво мял подбородок. Вернувшись, она спросила, что его волнует.

— Да вот все думаю про Зайчика…

— Про Зайчика?! — Мария Федоровна резко шевельнула бровями. — И что же про нее?

— Представьте себе, — Горький выпрямился в кресле, — сколько в ней смелости! Кругом зубатовские гончие, а она не робеет!

— Не одна она такая.

— Это верно. И в этом, замечу, сила социал-демократов! Ей-богу. Подумайте — она ведь из семьи сибирского золотопромышленника. Нужды не знала. А пошла в революцию. И, говорит, весь семейный выводок такой. Право! Отчего бы это? Оказывается, там, в Сибири, возле них, жил в ссылке Ульянов. Ленин! От него влияние как от солнца свет. Вот дело-то какое. И теперь она от него получает письма, приветы, наставления. А нам бы с этим Волгарем повстречаться…

— Дайте срок — сойдутся пути-дороги. Я сердцем чувствую. Оно меня не обманывает. — Мария Федоровна разлила чай в розовые чашки с золотой каймой. — Пересаживайтесь к столу. Хотя вы, кажется, привыкли из стакана в подстаканнике.

— Ничего. Лишь бы горячий…

Сама села напротив, отпила глоток. Долго не отрывала глаз от лица Горького. Потом, оглянувшись по сторонам, заговорила шепотом:

— Давно хотела спросить, да все не было случая… Савва передал мне свой страховой полис. На предъявителя. На сто тысяч!.. Я сначала отказывалась, а потом взяла. Но ему сказала: если, не дай бог, случится с ним беда, израсходую не на себя. Он понял. А я все мучаюсь: правильно ли поступила, что не отказалась?

— Благое дело!..

— Савва так болен. Боюсь за него…

— Он умен. Понимает, что не сидеть ему на том стуле, который богатой семьей для него уготован, а пересесть на другой не решается. Право слово! Боится, как бы не хлопнуться между двух-то стульев. Оттого, черт возьми, и червоточинка в голове.

— Жаль его. Хороший он. Вон какой театр нам построил!

— И на партию дает. На нашу! В этом он, ей-богу, молодец! А взять с него подобру-поздорову надобно елико возможно больше. Вот так-то. — Кивнул головой в сторону: — Они там в Лондоне, конечно, очень нуждаются. На чужой-то стороне трудновато. А газета требует денег. И немалых…

— Сберегу полис…

Отпивая чай, Горький жарко посматривал на собеседницу. «Глаза-то у нее… Какие теплые! Большие, добрые… Голос мягкий, а характер твердый. И вообще чудесная она Человечинка! Смелая, преданная. В душе огонь! Такие ужасно надобны Руси!..»

4

Еще до приезда Наташи и Зайчика охранка от двух провокаторов получила ниточки для слежки за Московским комитетом. Один из них работал на Прохоровской мануфактуре, другой был дорожным десятником уездного земства. Вот его-то и подослали к Александру Павловичу, как называл себя Иван Теодорович. В поисках связи с рабочими Теодорович доверился провокатору, стал снабжать его листовками и «раздобыл» у него адреса квартир для нелегальных свиданий.

С приездом Наташи охранка получила, на этот раз от Анны Егоровны Серебряковой, третью ниточку, которая при наличии большой своры филеров тоже привела к Московскому комитету.

Наташа радовалась, что ей быстро удалось войти в комитет, но, отправляясь на очередное заседание, говорила Глаше, чтобы та на всякий случай оставалась дома.

28 ноябри заседание открылось в квартире дантистки Елизаветы Аннарауд. Кроме Наташи пришли три комитетчика. Теодорович принес листовки, отпечатанные на мимеографе.

Налет был таким быстрым, что в руках жандармов кроме листовок оказался проект воззвания «К товарищам».

Тогда же было арестовано еще семнадцать человек, так или иначе связанных с комитетом.

И Глаша осталась одна в большом и трудном городе. У нее сохранились лишь немногие связи, и ей пришлось, не опасаясь риска, о котором она не думала, отыскивать себе новых помощников, налаживать новые явки. Целыми днями она моталась по Москве, ездила с одной рабочей окраины на другую, а чаще всего наведывалась к студентам университета. Посетив тайное собрание студенческого общества при историко-филологическом факультете, она написала в Лондон:

«Рыба клюет (на первом собрании было приблизительно 800 человек), но крючок еще не обнаружился, буду следить и писать обо всяком собрании».

Когда-то она сама была курсисткой и теперь не дивилась тому, что энергия учащейся молодежи беспредельна и преданность святому делу революции неистребима. Она помнила с детства: на лугу, бывало, скосят траву как будто под самый корень, а глядишь, густая отава поднимается быстро и дружно. Она не только верила — знала, что ни массовые аресты, ни самые свирепые приговоры студентов не остановят.

Ее глубоко взволновала печальная весть из Самары: «У Сони были обыски». Хотя Зина с Глебом Максимилиановичем остались на свободе, но жить там для них опасно. Почему они не переезжают? Ведь Ильич писал им, чтобы переходили на нелегальное положение и берегли себя пуще зеницы ока. Могли бы перебраться заблаговременно в Киев или сюда, в Москву. Вероятно, ждут из Лондона явки и пароли. Не запоздали бы…

А как там, в Самаре, Маняша Ульянова? Неужели и у нее тоже был обыск? И уцелела ли она?.. Бедной Марии Александровне и без того достаточно волнений. Почему бедной? Она ведь гордится своими детьми, дело их считает правым и необходимым для будущего счастья народа.

На случай своего провала, который не исключала все эти месяцы, Глаша написала в шифрованном письме самарским Грызунам, что Горький обещал «Искре» по пять тысяч в год и что отыскивать его следует через Марию Федоровну.

Получив это письмо, Кржижановские написали в Лондон: «Вероятно, вы уже слышали о пятитысячном годовом взносе Горького — мы готовы были плясать от радости». Еще во время сибирской ссылки Владимир Ильич верил в Горького. И не ошибся — Буревестник с нами!

Пройдет какой-то год, и Глеб Максимилианович, вспомнив о письме Глаши, уже из Киева наведается в Москву, к Феномену. Мария Федоровна вручит ему десять тысяч. Он задумается: неужели столько от одного Горького? Вероятно, добрая половина от фабриканта Саввы Морозова, прозванного Горьким «социальным парадоксом». В Москве уже поговаривали, что пайщики-родственники злобно упрекают Савву в том, что он безрассудно тратит деньги на недобрые затеи, и намереваются объявить недееспособным.

Хотя Глаша обманчиво успокаивала себя, что Теодорович для нее просто товарищ по общему делу, энергичный подпольщик и оживленный собеседник, его арест был тягостен для нее. Пожалуй, не было ни одного часа, в который бы она не думала о нем: не с кем посидеть на скамейке в укромном месте, не с кем поговорить по душам, некому глянуть в глаза, светлые и добрые. Глянуть мимолетно, как бы украдкой, чтобы он не подумал — влюблена до чертиков. А теперь бы смотрела не отрываясь — пусть знает. Он был для нее не Иваном-Брониславом Адольфовичем, а просто Иваном, Ваней. В бессонные ночи она мысленно называла его Ясем. Почему? Сама не знала. Ясь — и все тут. Так теплее.

А как он там, в одиночке Таганской тюрьмы? Вспоминает ли о ней хотя бы один-единственный разочек в день? Должен бы вспоминать. Ведь говорят, что сердце сердцу весть подает.

Как все заключенные, он ждет передачу. От кого? Конечно, от нее. Больше некому прийти с узелком для него к тюремным воротам. И она приносила бы в каждый разрешенный день, писала бы записки. Тюремщикам сказала бы: от двоюродной сестры. Или назвалась бы невестой. Так делают многие курсистки. Но нельзя ей появляться возле тюрьмы — уже не первый день за ней таскаются шпики. Каждый вечер приходится в людных местах увертываться от них, отрываться от слежки, пользуясь знакомыми дворами, проходными, чтобы не узнали ее квартиры.

Схватят? Бросят в одиночку? Это не пугало Глашу — тюрьма для нее не новинка. А жаль: для дела, ради которого она здесь, будет потеряна. Ведь Владимир Ильич доверяет ей, надеется, что при ее участии от Московского комитета поедет делегатом на съезд стойкий сторонник «Искры».

К сожалению, комитета пока нет. Его надо восстанавливать, и она обязана сделать для этого все, что сможет. В ее положении это очень трудно. Но, может быть, удастся оторваться на целый день от шпиков, перебраться в другой район Москвы да купить себе другое пальто, другую шапочку. Парням легче — они могут загримироваться, наклеить бородку да усы, надеть парик. А что делать ей, девушке? Ее пышные волосы ни под какой парик не упрячешь…

По ночам не лаяла собака во дворе, никто не ломился в двери. Шпикам не удалось выследить ее квартиру…

Закончено очередное письмо в Лондон. На конверте надписан адрес берлинского посредника, самого аккуратного, — быстро дойдет до Ильича.

Глаша оделась. На ней новое пальто, лисья горжетка, изящная муфта с лисьей мордочкой.

Сунув письмо в муфту, вышла из дома и глухими переулками направилась на Первую Мещанскую, к ближайшему почтовому ящику.

Но когда приостановилась возле ящика, цепкие пальцы взяли ее под руку.

— Позвольте я опущу ваше письмо.

— Откуда вы взяли? — Попыталась высвободить руку. — Никакого письма у меня нет. Нахал!

— Тихо! — Жесткие, мокрые от инея усы укололи щеку. — Вы арестованы.

А возле тротуара уже остановился извозчик, откинул полость.

— Пожалуйте в экипаж. — Шпик, не выпуская руки Глаши, втолкнул ее в санки. Извозчик накрепко застегнул полость. Шпик предупредил: — В ваших интересах сидеть смирно.

Выехали на Садовое кольцо. Густо валились крупные хлопья снега. Впереди сквозь снежную завесу прорисовывалась островерхая Сухарева башня. На проезжую часть улицы выплеснулась шумная толпа барахольщиков Сухаревской толкучки. Извозчик покрикивал:

— Эй, поберегись! Поберегись!..

Шпик, как клещами, сжимал руку задержанной. Не сбежала бы в толчею.

Глаша сердито дернула руку:

— Мне больно… И никуда я не денусь… Болван!

А свободной рукой осторожно вынула из муфты письмо и уронила в снег. Никто не заметил, никто не окликнул. Вероятно, попало письмо сразу под ноги барахольщикам, затерялось в снегу.

Глаша вздохнула облегченно: улик у жандармов не будет!

5

В Художественном шла долгожданная премьера «На дне». В зале редкостная тишина. Сомкнулся занавес после первого действия — тишина не поколебалась. Секунда, две, три… И вдруг, как обвал в горах, грохнули аплодисменты. Долгие, горячие. Такое было здесь только однажды — по окончании «Чайки».

Артисты выходили добрый десяток раз, аплодисменты не затихали. Зал кричал сотнями голосов:

— Автора!.. Автора!..

Горького вытолкнули из-за кулис. Он даже не успел загасить папиросу. Вышел неловко, будто у него подгибались ноги. Как всегда, в косоворотке и сапогах. Смущенно кивнул головой и убежал, не дожидаясь, когда сомкнется занавес.

За кулисами Савва Морозов остановил его, раскинул руки, словно хотел поймать и снова вытолкнуть на сцену.

— Алексеюшко, нельзя же так! — укорил по-дружески. — Ты бы не спеша, степенно.

— Попробовал бы, голубчик, сам, когда на тебя глазеет этакая громада!

Из зала донесся чей-то насмешливый хохоток. Но его заглушил новый прилив аплодисментов. Теперь аплодировали и актеры на сцене, повернувшись к кулисам. Савва Тимофеевич ободряюще похлопал Горького по спине. Станиславский встретил его, взял за руку, вывел на середину. А когда замер занавес, Константин Сергеевич, потеряв степенность, запрыгал по сцене, потирая руки.

— Хлебом запахло!..

В успехе спектакля уже никто не сомневался.

Третье действие Горький смотрел с предельным интересом, хотя несколько раз присутствовал на репетициях. Все для него как бы открывалось заново. С особым волнением он вслушивался в реплики Наташи — Андреевой. Ей опасались поручать роль простой девушки, думали — не справится, в ее исполнении проглянет «аристократизм», интеллигентность. А она вот — живая свояченица хозяина ночлежки, обманутая бесстыдным парнем, любовником ее сестры, и Горькому хотелось крикнуть Немировичу, даже самому Станиславскому: «Вот вам за неверие!.. Где вы еще найдете такую Наташу?» А актрису он про себя подбадривал: «Хо-ро-шо, Маруся! Вполне естественно!.. Как в жизни!»

А когда она, ошпаренная кипятком, пронзительно закричала, Горький сжался от боли, точно ему самому обварили ноги. По его щекам потекли слезы. Он не замечал их, не утирался, а только повторял: «Ей-богу, хо-ро-шо!»

Зал гудел от восторга. Занавес пошел десятый раз. Снова вызывали автора. Горький широкой ладонью провел по мокрому лицу. Морозов подал ему платок:

— Утрись, Алексеюшко!..

Горький вытер пот со лба и, не успев успокоиться, заплаканный, вышел на сцену. Аплодисменты прихлынули к рампе, как девятый морской вал к берегу.

Закрылся занавес, но зал не утихал, и актеры удержали Горького, не позволили ему убежать за кулисы. Зрители сгрудились возле сцены.

Но вот занавес больше не колыхался. Актеры, задержавшись, жали руки Горькому. Мария Федоровна, пунцовая от радости, стремительно подошла к нему, порывисто обняла и, слегка приподнявшись на цыпочки, поцеловала.

— Спасибо!..

За кулисами глухо ахнул Савва Морозов:

«Что она делает?! Она же при ее характере сгорит в этом огне! Оглашенная!..»

Занавес уже давно распахнулся. Зрители неистово били в ладоши, кричали:

— Молодцы, художники!.. Горькому!.. Горькому!..

А слышалось: «Горько!» Как на свадьбе. Но Мария Федоровна не смутилась, а стояла прямая, сияющая. Она сделала у всех на глазах то, чего не могла бы сделать наедине.

Сомкнулся занавес, и актеры переглянулись. Одни с удивлением, другие с усмешкой.

Она, ни на кого не глядя, с гордо поднятой головой прошла мимо всех, из-за кулис побежала в свою гримировочную и там, закрыв лицо, упала на диван. Плечи ее вздрагивали, пальцы стали мокрыми от слез.

Горький, закуривая, остановился поговорить с Морозовым:

— Вот дело-то какое!..

— Ты, Алексеюшко, не вздумай теперь идти к ней. Пусть пока проплачется.

— Да я и сам… — Горький помял мундштук папиросы и вдруг заговорил громко: — А написано-то как! Ей-богу, удача!..

Мало сказать удача — это был крупнейший успех автора и театра. У актеров и друзей Художественного, собравшихся на ужин в «Эрмитаже», был большой праздник. На радостях, по предложению Горького, отправили дружескую телеграмму Чехову. А в семь часов утра им принесли газеты с восторженными статьями…

Когда газеты дошли до Лондона, Ульяновы порадовались выдающейся победе русского реалистического искусства, редкостному успеху любимого писателя.

Эх, если бы они были в Москве, да неподнадзорными, непременно посмотрели бы «На дне».

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

— Володя, у нас сразу две беды!

— Что? Что там такое?

— Лапоть провалился!

— Жаль Пантелеймона, давнего друга! — Владимир вздохнул. — И кто еще?

— Аркадий.

— Как Аркадий?! Мы же ему советовали сменить псевдоним.

— Он сменил на Касьяна, но… как видно, было уже поздно.

— Час от часу не легче! — Владимир Ильич огорченно хлопнул рукой по столу. — Как же они так неосторожно?.. А ну-ка, дай письмо. Радченко тоже крупнейшая потеря. Очень жаль. После Сильвина, сама знаешь, Иван Иванович был самым подвижным и надежным разъездным агентом. Как это случилось? И в такую пору, когда мы ждали вестей о создании Организационного комитета по созыву съезда…

Еще летом охранка прислала в Псков двух филеров. Они ходили по пятам Лепешинского, а Пантелеймон Николаевич, хотя и был осмотрителен, не замечал этого и пригласил к себе на совещание делегатов из Питера, с юга, от «Северного союза» и Бунда. Бундовец почему-то не приехал. Об этом, впрочем, не жалели — без него больше взаимопонимания.

Совещались два дня. Договорились о составе Организационного комитета, который стали именовать Ольгой, и распределили обязанности. Кроме присутствующих делегатов в Организационный комитет ввели членами Глеба Кржижановского и Фридриха Ленгника, кандидатом — Глашу Окулову. Условились, что финансовая часть будет у нее, Зайчика, в Москве. (А дни Зайчика на воле к тому времени уже были сочтены.)

Разошлись, казалось бы, со всеми предосторожностями. Но на вокзале, перед посадкой на курьерский поезд, Радченко был опознан филером и схвачен. У него нашли адрес Лаптя, уже известного шпикам.

Ночью к Лепешинским нагрянули жандармы. Ольга Борисовна не растерялась: пока ротмистр предъявлял ордер на обыск и арест, незаметно прошла в угол, где лежала груда книг, и, открыв одну, схватила бумажку и смяла в руке. То был список участников совещания, приготовленный для шифрования и отправки в редакцию «Искры». Когда жандармы стали рыться в ящиках письменного стола, она в соседней комнате спрятала бумажный комочек в кармашек шубки, которой была накрыта Оленька в кроватке. Один из жандармов сунулся было к кроватке. Мать, раскинув руки, закричала:

— Не смейте прикасаться к ребенку!

— Извините, мадам, — поспешил к кроватке ротмистр. — Долг службы.

— Если вы такие… варвары… — Мать схватила плачущую от испуга девочку и, завертывая в шубку, отступила в сторону. — Теперь можете… — Стала целовать Оленьку, прижимая к груди. — Не плачь, детка. Успокойся, родненькая… Дяди скоро уйдут…

Пока перетряхивали постельку, человек в штатском, порывшись в груде книг, подбежал с раскрытым справочником по статистике:

— Господин ротмистр, вот улика!..

— Так, тэк… Благодарю за усердие.

Ротмистр, взяв адресованное Фекле письмо, которое Пантелеймон Николаевич не успел зашифровать, сел боком к столу и заговорил с расстановкой:

— Ну-с, господин Лепешинский, вы уличены. Позвольте узнать, кто такая «Ольга»?

— Моя жена. И дочка тоже Ольга.

— Допустим… О Фекле не спрашиваем: знаем — преступная «Искра». А кто такой «Борис», который «почему-то не явился»?

— Отказываюсь отвечать.

— А «Касьян», «Клэр», «Курц»? Тоже отказываетесь? Напрасно. Ваше преступное сообщество прояснено. Да-с, раскрыто. И ваш «Касьян» у нас в руках… Потом пожалеете, если не последуете моему доброму совету. На вас будет заведено новое дело. Будет вторая ссылка. Если не хуже.

— Избавьте от разговора.

— Пожалуйста… Так и запишем в протоколе: отвечать отказался.

Лепешинского увезли в Петербург…

Питерского делегата жандармы схватили на даче возле какой-то пригородной станции. Из делегатов совещания уцелел Петр Красиков. И сумел увернуться от ареста Левин из «Южного рабочего». Вот он-то и прислал письмо в редакцию «Искры». Аресты не повергли его в уныние. Он написал просто: «Положение дел несколько изменилось». Но оставшиеся члены Организационного комитета будут работать и потому просят Феклу, которой теперь следует переменить кличку, прислать свой проект вопросов съезда. Бюро ОК, который теперь следует именовать уже не Ольгой, а Александрой, будет находиться в Харькове. Попросил писать шифром, кроме Харькова, в Киев и Москву, а о создании ОК посоветовал напечатать в «Искре».

— В «Искре» само собой. Но этого мало, — сказал Владимир, дочитав письмо. — Я напишу ему, что в России необходимо выпустить листовку о создании ОК. Пусть хоть гектографируют, да издают. Непременно.

— Он просит список вопросов для съезда, — напомнила Надежда.

— Ну это несложно. Мы же обсуждали…

И Владимир Ильич, вернувшись к своему столу, в начале письма подбодрил товарищей:

«Очень рады успехам и энергии ОК. Крайне важно приложить немедленно все усилия, чтобы довести дело до конца и возможно быстрее».

Затем дал приблизительный список вопросов и порядок их обсуждения на съезде: «1) Отношение к Борису[47]. (Если только федерация, то разойтись сразу и заседать врозь. Надо подготовлять всех к этому.) 2) Программа. 3) Орган партии (газета. Новая или одна из наличных. Настоять на важности этого предварительного вопроса)». Написав это, вспомнил о неожиданном разногласии с Мартовым: на заседании членов редколлегии Юлий вдруг с незнакомой настойчивостью предложил поставить вопрос об органе партии на шестое место, после разных вопросов тактики. Сколь ни убеждали его, остался при своем мнении. Не полез бы в спор на съезде. И Владимир Ильич продолжал писать:

«Я считаю важным сначала решить пункт 3, чтобы сразу дать баталию всем противникам по основному и широкому вопросу и выяснить себе всю картину съезда (respective[48]: разойтись по серьезному поводу)».

И в конце посоветовал тотчас же назначить членов ОК в главных центрах страны — в Киеве, Москве и Питере, дать особые явки к этим членам, чтобы можно было всех едущих на работу в Россию посылать не иначе, как в полное распоряжение ОК.

«Это очень и очень важно», — подчеркнул Ленин.

Вспомнил, что Плеханов собирается поехать в Брюссель, на заседание Международного социалистического бюро. Эх, если бы он проехал к ним в Лондон, — путь-то оттуда уже не так-то далек. А поговорить им есть о чем.

И тут же написал ему: «… — у нас накопились важные темы для беседы, особенно по русским делам: там образовался-таки давно подготовлявшийся «Организационный комитет», который может сыграть г р о м а д н у ю роль. И было бы в высшей степени важно, чтобы мы сообща ответили ему на ц е л ы й р я д вопросов, с которыми он у ж е о б р а т и л с я к н а м … Пишите скорее, и мы запросим Россию: может быть, успелось бы даже оттуда какое-либо заявление или письмо к Вам, если бы в том была нужда».

А через два дня получили письма из Пскова о печальных новостях: Лапоть в Петербурге брошен в крепость до тех пор, пока не пожелает отвечать на допросах. Ему грозят судебной палатой, которая может приговорить к каторге. Он просит дать указание, как ему держаться.

Касьян (он же Аркадий), арестованный с паспортом потомственного почетного гражданина А. А. Моторина, не сознается в личности. Для опознания его на очной ставке привезли из ссылки Любовь Николаевну Радченко, жену брата Степана, освобожденного из Лукьяновки за отсутствием улик.

2

Перед Владимиром Ильичем лежали листовки Нижегородского комитета, отпечатанные на литографском камне.

«Молодцы волжане! — похвалил он в душе земляков. — Обзавелись своей литографией!»

В первой листовке комитет сообщал, что прибыли судьи Московской судебной палаты. Для Нижнего — вещь небывалая!

Будут судить Петра Заломова и других участников первомайской демонстрации в Сормове.

Кому же вверялась судьба тринадцати рабочих? За судейским столом кроме сановников в расшитых золотом мундирах будут восседать губернский и уездный предводители дворянства, городской голова и старшина одной из волостей Нижегородского уезда. Простых рабочих, поднявшихся на защиту своего человеческого достоинства и существования, собрались судить их классовые противники, и Нижегородский комитет заявлял:

«Пусть наши враги, чуя свое поражение, прибегают к последним отчаянным средствам — строгости и насилию, пусть думают они в жалком ослеплении побороть этими мерами революционное движение в России, мы, товарищи, глубоко убеждены, что его не остановить ничем… Свобода не дается даром, это путь долгой и неустанной борьбы. Воспоминание о товарищах, которых ждет на днях суд и наказание, воодушевит нас и даст нам новые силы. Мы смело бросимся в борьбу, не боясь жертв, и так же твердо, как верим мы, что завтра взойдет солнце, так же уверены мы в том, что победа будет за нами».

Палата заседала в огромном трехэтажном здании окружного суда.

Кроме полицейских был вызван и расположился внизу взвод солдат. На улице цокали копыта конных жандармов.

Во время допроса знаменосца Петра Заломова член палаты Мальцев задал вопрос:

— Вы говорите, что все три знамени вы приготовили сами. На первом была надпись: «Да здравствует восьмичасовой рабочий день!» Так?

— Да.

— На втором: «Да здравствует социал-демократическая рабочая партия!»?

— Да, эта надпись.

— А на третьем: «Долой самодержавие. Да здравствует политическая свобода!» Вы говорите, что вы хотели улучшить экономическое положение рабочих. Почему же вы сделали третью надпись? Из этого положения она не вытекает.

И Петр Заломов, отвечая на вопрос, перешел к обвинению:

— Я сделал третью надпись потому, что рабочие ничего не могут добиться при существующем порядке правления. Действие скопом тоже запрещено. Поставив на знамени девиз: «Долой самодержавие», я желал политической свободы, которая обеспечила бы достижение рабочими своих интересов. Политическая свобода необходима взамен самодержавия и потому, что отдельная личность имеет менее влияния на закон, чем целые классы, а при теперешнем положении это невозможно: интересы рабочих никем и ничем не защищаются. Участвуя в демонстрации, я сознательно действовал.

Так записал в протоколе судебный секретарь…

…Вторая листовка оказалась огромной. В ней были воспроизведены речи обвиняемых. Первая речь — Заломова. Он говорил целый час. Владимир Ильич начал читать:

— «Виновным себя не признаю. Считаю себя вправе участвовать в демонстрациях…»

Надежда принесла чай.

— Выпей горячего. Погрейся. С обедом сегодня мама немножко запоздает.

Он придержал руку жены.

— А ты читала? — указал глазами на листки.

— Не успела. У меня, ты знаешь, корректура…

— Блестящая речь Петра Заломова на суде! Помнишь, Зинаида Павловна рассказывала о нем?

— Как же не помнить? «Слесарь. Крепыш. Одним словом, Микула Селянинович. Успел закалиться в пролетарском котле».

— Да. И в душе он подлинный богатырь. Такие не сгибаются — побеждают! Хотя и сослали их на вечное поселение, но «вечность» будет недолгой.

— Пей чай-то. Пока не остыл.

— Я — по глоточку. — И опять придержал руку Надежды. — Сейчас дочитаю, прочтешь ты — и в набор.

Петр Андреевич, сын безземельного крестьянина, работавшего на заводе, речь свою начал неторопливо, издалека:

— Семья у нас была большая, кроме меня было семеро детей, был и дедушка. На него смотрели как на обузу, как на лишний рот…

Председательствующий позвонил:

— Подсудимый Заломов, не вдавайтесь в излишние подробности, говорите ближе к делу.

— Это все относится к делу, — возразил Петр Андреевич и продолжал вдаваться в подробности бедственной жизни рабочих и всяческого притеснения хозяевами, чиновниками, полицией и всем существующим строем. — Я знал ту статью закона, по которой вы меня судите, я знал, что меня сошлют на каторгу, но я желал принести жертву, хотел всю душу отдать за рабочих, чтобы потом, после меня, им жилось получше.

— Вот это напрасно, — возразил Владимир Ильич, опустив ладонь на листовку. — Не после вас, Петр Андреевич, а чтобы и в а м жилось лучше. Ждать-то недолго.

Прочитав речи других сормовских рабочих, превратившихся тоже из обвиняемых в обвинителей, Владимир Ильич написал заголовок: «Нижегородские рабочие на суде» и сделал надпись для наборщика: «Ф е л ь е т о н и с е й ч а с ж е в отдельный оттиск».

Фельетонами в ту пору называли нынешние газетные подвалы, которые ставят под чертой в нижней части страницы.

«Фельетон» заверстали в № 29 «Искры», на второй, третьей и четвертой полосах. Владимир Ильич написал к нему краткое предисловие: «Пример Заломова, Быкова, Самылина, Михайлова и их товарищей, геройски поддержавших на суде свой боевой клич: «Долой самодержавие», воодушевит весь рабочий класс России для такой же геройской, решительной борьбы за свободу всего народа, за свободу неуклонного рабочего движения к светлому социалистическому будущему».

И тут же принялся за передовую для этого номера. Но прежде чем перейти к речам заломовцев, написал о громадной стачке в Ростове-на-Дону, назвав ее «битвой» за политическую свободу.

Надежда снова хотела войти в комнату, но, увидев, что его перо бежит по бумаге, приостановилась в дверях. Владимир, услышав, что шаги ее вдруг затихли, спросил, не отрывая пера от бумаги:

— Что-то хотела сказать, Надюша?.. Обед? Извинись от моего имени перед Елизаветой Васильевной. Не могу оторваться. Я минут через пять. Самое большее — через десять.

И продолжал писать: «На событиях такого рода мы действительно наблюдаем воочию, как всенародное вооруженное восстание против самодержавного правительства созревает не только как идея в умах и программах революционеров, но также и как неизбежный, практически-естественный, с л е д у ю щ и й шаг самого движения…»

Это было уже не первое его слово о близком вооруженном восстании.

После обеда дал статью Надежде; когда она прочла, спросил:

— Думаешь, соредакторы не будут возражать? Засулич или Юлий? Хотя против чего же тут возражать? Всенародное вооруженное восстание в самом деле уже не за горами.

3

Вторую неделю моросил дождик. По оконным стеклам змеились струйки воды. В квартире было холодно и сыро.

У Елизаветы Васильевны ныли простуженные суставы — никакие мази не помогали. Она сидела у камина и ворчала:

— А на дворе-то хуже некуда. Добрый хозяин собаку не выпустит… Какая уж тут прогулка, дышать нечем. Не простудился бы, — тревожилась за зятя.

В городе дымили сотни тысяч каминов. Дождь да туман осаживали густую тучу дыма до самой земли — таким смогом дышать было ужасно трудно, в особенности пожилым людям, и Елизавета Васильевна, боясь задохнуться, не выходила из дома. В такие дни на кладбищах едва успевали хоронить покойников. Крематорий дымил беспрерывно.

Елизавета Васильевна добавила в камин два полешка, озабоченно посмотрела на оставшиеся на полу: надолго ли их хватит? А вечер-то еще впереди.

— Ну что это за жизнь! — хлопнула руками по коленям. — Как цыганка, прости господи, в поле у костра! Только что за воротник дождь не льется.

— Ты что-то расстроилась? — тревожно спросила Надежда, села на низенький стул, протянула руки к огню.

— Да как же не расстраиваться. У тебя руки молодые и то зябнут… От такой жизни можно околеть… Уеду.

— Пожалуй, это для тебя, мамочка, будет лучше.

— Мне-то лучше… А вы тут как останетесь? Сердце о вас изболит. Вон Юлий не выдержал, опять укатил в Париж. И Вера Ивановна на отлете. А вы…

— Не исключено, что и мы переедем в Женеву. Все настаивают, и Володя может уступить им.

— И хорошо сделаете.

— Тут у нас налажено…

— И там наладите… В Швейцарию люди ездят поправлять здоровье, и вам обоим следует подумать… — Елизавета Васильевна положила полешко, погрела пальцы и начала вязать чулок. — Диву даюсь, как Они тут сами-то живут без печей, с этими проклятыми каминами. Тут грудь греется, спина холодеет.

— Я тебе накину пальто…

— Этого еще недоставало! А на ночь опять в сырую постель по две грелки…

— Уже положила, постель успеет согреться.

Вернулся Владимир, поставил зонтик в сторонку, чтобы с него стекла вода, отряхнул дождевые капли с подола пальто. Надежда хотела уступить ему место у камина — он отказался:

— Нет, нет, ты сиди. А мне так лучше.

Похаживая по комнате, мял озябшие пальцы, пересказывал новости, вычитанные из газет.

О непогоде при нем не обмолвились ни словом, чтобы он не почувствовал упрека: вот, дескать, куда завез — ужасней этой зимы невозможно себе представить!

— Да, — вспомнил Владимир о самом важном, — сегодня мне попали в руки наши русские «Новости дня», и я прочел там о твоем, Надюша, любимом поэте.

— Если о Некрасове, — повернула к нему голову Елизавета Васильевна, — то и для меня он, после Пушкина, самый любимый.

— Помню, помню, — поправился Владимир Ильич. — О нашем общем самом любимом, после Пушкина, поэте.

Оторванные от родной страны, они уже давно испытывали острый литературный голод. Новинки русской прозы до них доходили редко, томики Пушкина, Некрасова, Надсона, Гёте и Гейне, взятые с собой главным образом для надобностей шифровки писем, были всеми — про себя и вслух — перечитаны от корки до корки много раз. И часто стихи, знакомые с детских лет, здесь, на чужбине, волновали, как новые.

— И что же там, в газете? — живо спросила Надежда, повертываясь от камина. — Что-нибудь в связи с предстоящим двадцатипятилетием со дня смерти?

— Да. И какому-то чудаку запало в голову проверить, не устарел ли Некрасов, не отжили ли свой век его стихи.

— Некрасов отжил?! — снова оглянулась Елизавета Васильевна. — Да кто же это мог выговорить? И неужели всерьез?!

— Настолько серьезно, что редакция даже попросила ответить на этот вопрос литераторов и художников. Бунин ответил: «Я очень люблю Некрасова».

— А разве можно его не любить? — перебила Елизавета Васильевна. — С юных лет живем с его стихами в сердце. В них — народная жизнь со всеми ее печалями и простыми радостями.

— Совершенно верно! — подхватил Владимир. — Мы в детстве дома состязались, кто скорее и больше выучит стихов Некрасова. И на его стихах взросло целое поколение революционеров!.. Да, — продолжал он о газетных строках, — Чехов как бы вторит Бунину: «Я очень люблю Некрасова, уважаю его, ставлю высоко». А о том, что поэт уже отжил или устарел, по мнению Чехова, не может быть и речи.

— Иначе он и не мог ответить. — Позабыв об огне, Елизавета Васильевна встала, повернулась спиной к камину. — Знает народ. Жаль, что нет под руками ни одной его книги.

— И кто там еще? — спросила Надежда.

— Леонид Андреев. Сначала написал, что он вообще не любит стихов, что ему трудно их читать…

— Это Некрасова-то трудно?! — хлопнула руками от удивления Елизавета Васильевна.

— О Некрасове сказал, что теперь его читают меньше, чем раньше, а уважают больше, чем прежде. Вот так. А самый великолепный ответ дал Репин. Я переписал для вас. — И Владимир Ильич прочел на узеньком листочке: — «Сколько бы ни иронизировали эстеты, скептически гримасничая над поэзией Некрасова, воспитательное значение поэта-гражданина велико и вечно. И если анархия мысли, вовлекшая наше полуобразованное общество уже в декадентство, не сведет русское искусство к слабоумию, то разумное общество всегда будет с великим почетом относиться к своему могучему поэту».

— Молодец Илья Ефимович! — Надежда приняла листочек, чтобы потом перечитать на досуге. — Спасибо, Володя.

— Когда я читал это, мне прежде всего вспомнились бессмертные строки, посвященные памяти Добролюбова: «Какой светильник разума угас! Какое сердце биться перестало!» Лучших строк я не знаю.

— А о женщинах у Некрасова… О простых крестьянках… Помните? — Елизавета Васильевна выпрямилась, как на эстраде:

Есть женщины в русских селеньях

С спокойною важностью лиц,

С красивою силой в движеньях,

С походкой, со взглядом цариц…

Никто не мог написать ничего равного.

Надежда подхватила звучным голосом, прерывавшимся от волнения:

Красавица, миру на диво,

Румяна, стройна, высока,

Во всякой одежде красива,

Ко всякой работе ловка.

Так, сменяя одна другую, мать с дочерью дочитали главу до конца. Тем временем погас камин, и в комнате стало холоднее. Надежда, спохватившись, сказала, что она вскипятит чай к ужину.

— Лучше пойду я, — остановила дочь Елизавета Васильевна. — А вы тут поговорите. Да про камин опять не забудьте.

Надежда положила на угли старую газету и склонилась, чтобы вздуть огонь. Владимир подсел к камину.

— У Некрасова хороши все строки о крестьянском труде, тяжелом, изнурительном… Но без уныния. И написано с полным знанием дела… Да. В социалистическом обществе поэтизация свободного, созидательного труда явится основным делом новых поэтов.

— Нам, Володя, надо отметить годовщину Некрасова.

— А кому бы, по-твоему, заказать статью?

— Вере Ивановне.

— Н-да… Боюсь, что придется ждать до следующей годовщины. Не лучше ли Александру Николаевичу? Он немножко оперативнее.

Надежда кивнула головой, и Владимир Ильич, пока женщины готовили ужин, набросал письмо Потресову в Швейцарию:

«Не напишете ли заметки, статьи или фельетона для «Искры» по поводу 25-летия смерти Некрасова? Хорошо бы поместить что-либо. Напишите, возьметесь ли».

А на дворе по-прежнему моросил уныло-тихий дождик и по оконному стеклу тонкими струйками текла вода.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Анну Елизарову шпики искали в Москве — не нашли. Искали в Самаре — успела скрыться. След ее затерялся, и особый отдел департамента полиции, возглавляемый теперь Зубатовым, разослал всем губернаторам, градоначальникам, обер-полицмейстерам, начальникам жандармских управлений на все пограничные пункты и начальникам всех охранных отделений розыскную бумагу:

«…департамент покорнейше просит подлежащие власти принять меры к выяснению места жительства возвратившейся из заграницы жены губернского секретаря Анны Ильиной Елизаровой, урожденной Ульяновой, и, по обнаружении оной, подчинить Елизарову негласному надзору полиции, установив за деятельностью ее и сношениями тщательное секретное наблюдение, уведомив о сем департамент полиции».

Филерам вручили портреты Анны Ильиной Ульяновой, снятые тюремщиками в фас и профиль еще пятнадцать лет назад, когда она носила шапочку гарибальдийку, и описание примет, где упоминались волнистые волосы, большие уши и близорукость. Было отмечено также знание основных европейских языков.

Поезд пришел в Томск с большим опозданием. Анна Ильинична, не увидев Марка на перроне, не посетовала на него, не мог же он на целый день отлучиться из Управления железной дороги, где служил уже четвертый месяц. Она наняла извозчика и поехала на квартиру. Хозяйка огорчила ее — Марк Тимофеевич в служебной отлучке. Кажется, в Ачинске. Обещал приехать в ближайшие дни.

Анна осмотрелась. Обычная обстановка горницы в простом мещанском доме. В переднем углу икона Николая-чудотворца в серебряном окладе. Под ней на угловом столике с кружевной накидкой Библия в кожаном переплете с медными застежками; в другом углу раскидистый фикус с длинными глянцевыми листьями; за дверью круглая печка в жестяном кожухе. Приложила руку — горячая.

— У нас завсегда тепло, — сказала хозяйка.

Пол застелен домоткаными шерстяными половиками, на кровати горка взбитых подушек. Простенок над столом занимало длинное зеркало в деревянной резной раме. Глянула в него и только тут вспомнила, что, огорчившись отсутствием мужа, забыла в прихожей снять шляпу. Сняла. Поправила кудряшки волос возле ушей.

На столе ее давняя карточка. Значит, тосковал тут по ней. Поднявшись с кровати, надо думать, брал карточку в руки и мысленно здоровался: «Доброе утро, Анюта! Где-то ты сейчас? Здорова ли?» Он не мог не тревожиться. Ее последнее письмо пришло уже без него, вон лежит перед карточкой нераспечатанное.

Теперь в этой комнате тоска навалится на нее: скоро ли он вернется? В незнакомом городе дни покажутся утомительно длинными. Не с кем словом перекинуться… Ну что же, ей не привыкать, бездомной кукушкой металась по загранице целых два года…

Мотнула головой. Нет, напрасное уныние. Здесь она не одинока, как бывало в немецких пансионах. Своя страна! Университетский город, прозванный «сибирскими Афинами»! И где-то здесь Надя Баранская. Остается только отыскать ее. Непременно сегодня же. Адрес она помнит.

Спросила у хозяйки, как пройти на нужную ей улицу, — та разулыбалась во все круглое и скуластое лицо.

— К Надежде Николаевне?! Как же, знаю, знаю. Захаживала сюда. Не подумайте худого — не одна захаживала, а с братом. С Николаем Николаевичем.

«С Николаем Большим!» — обрадовалась Анна, вспомнив рассказы Кржижановских о томских искровцах.

— Давно ли они захаживали?

— Да нет… Дай бог памяти… На прошлой неделе. Еще праздник был. Усекновение главы крестителя господня. Посидели добренько. Песни пели, только все незнакомые. Сначала-то трое пели, а после того один Марк Тимофеевич…

— «Скорбит душа»?

— Эдак, эдак… И по утрам идет умываться да поет тихонечко. Больше все не по-нашему.

«Все такой же он! Пением, видать, тоску отгонял…»

Анна снова спросила, как пройти к Баранским, и хозяйка пальцем поманила ее к окну.

— Вон пройдешь этим переулочком, там за голубым домом повернешь направо… Но это уж после, без обеда я тебя, голубушка, не отпущу…

…Дома в Томске деревянные, в центре города двухэтажные, украшенные резьбой. Наличники, карнизы, парадные крылечки — все в деревянных кружевах. Видать, искусные тут плотники да столяры!

И голубых домов не пересчитаешь. Отчего полюбилась сибирякам голубая краска? Уж не оттого ли, что возле города тайга?

Железная дорога чуть не до самой станции стиснута вековыми кедровниками, о которых соседи по купе разговаривали с гордостью.

Прежде чем пойти к Баранским, Анна решила познакомиться с городом. По Миллионной улице поднялась к университету, постояла, любуясь его белым фасадом. Вспомнила, что борьба за открытие университета в Сибири увенчалась успехом в 1888 году, когда Володе не разрешили поступить ни в один из российских университетов и запретили выезд за границу для продолжения образования. В семейных разговорах называли новый университет, но тут выяснилось, что в нем пока только один факультет — медицинский. Если бы юридический… Анна пошла по аллее молодой березовой рощи перед университетом. С прямых, как свечки, деревьев тихо падали на землю золотистые листья.

От университета направилась к собору. Стены его возвышались, как крепостные бастионы. На колокольне звонарь не спеша подергивал веревки, сзывая богомольцев на вечернюю молитву.

Прошла мимо трехэтажного — самого большого в Томске — здания Управления железной дороги, протянувшегося на целый квартал. Тут работает Марк, и город показался знакомым, приятным.

Сердце Анны было спокойно, — здесь не тащились за ней филеры, так раздражавшие в свое время в Петербурге и Москве.

2

— Анюта! — Высокая девушка с копной волос, собранных на затылке в большой узел, обняла гостью, едва та успела перешагнуть порог. — Наконец-то приехала! А Марк Тимофеевич заждался.

— Здравствуй, Надюша! — Анна поцеловала девушку. — Заждался, говоришь? А самого нет дома…

— Приедет не далее как завтра. Да, завтра, — подтвердила Баранская. — Уж мы-то знаем…

Ее брат, высокий двадцатилетний парень с волнистыми волосами и подкрученными усиками, принял шубу гостьи, повесил на вешалку, смастеренную из рогов косули, и, повернувшись, представился с легким поклоном:

— Николай.

— Большой, — добавила шепотом сестра. — Для полного знакомства.

Анна протянула руку тыльной стороной кверху, но парень не стал целовать, а так даванул своей громадной ручищей, что гостья вскрикнула:

— Ой, пальцы!

— Извините, — снова поклонился Николай, выпуская ее руку. — По привычке…

Анна потрясла пальцами:

— Не рука у вас, а… медвежья лапища!

— Да уж такой уродился… нескладный.

Пока гостья близоруко поправляла волосы перед зеркалом в передней, Надежда незаметно шепнула брату:

— Сестра Ленина!

— О-о!.. Что же ты не предупредила? Пришли бы товарищи.

— Подживи, Коля, самовар, — попросила брата. — Ты это ловко делаешь. — А гостью подхватила под руку. — Проходи, Анюта! Не виделись мы с тобой целую вечность!

— Годков шесть.

Сидя на диване, Анна присмотрелась к лицу девушки.

— А ты по-прежнему прекрасно выглядишь!

— Ой, что ты… Постарела я. Возле глаз гусиные лапки… Ну, не в этом дело. Как твоя мама? Сестренка? Брат? Старший, конечно. Младшего я не знаю…

Анна едва успевала отвечать. А когда начала рассказывать об отдыхе в Логиви, Надежда Николаевна перестала засыпать вопросами — вслушивалась в каждое слово. Потом, положив горячую ладонь на руку гостьи, сказала:

— А у меня и сейчас перед глазами питерский Старик. И голос его как бы слышится. С такой приятной картавинкой… Да, ты знаешь, мы перепечатали из «Искры» программу партии… Как, ты даже не слышала? И они там, возможно, не знают? А ведь это такой факт…

— Я напишу Володе.

— Мы дадим тебе. У Коли где-то в тайнике еще хранится… Мы ведь здесь «Искры»-то получаем экземпляров пять-шесть. А надо не только для Томска — для станций и городов по линии дороги. Вот и перепечатали на мимеографах. С предисловием. С благодарностью «Искре». Так вот, когда я читала, мне вспомнились слова из той первой программы. Помнишь? Ты для переписки приносила от Старика из Предварилки. Ты тогда скрытничала. И только под конец проговорилась, что он твой брат. Теперь мне было приятно угадывать: «Эти строки писал он, Ленин!» А скажи, почему он такой псевдоним выбрал?

— Не знаю… У него их несколько десятков…

Николай принес самовар, и Надежда на минуту замолчала — не упрекнул бы брат за болтливость. Дескать, забыла о конспирации. А перед кем тут конспирировать? Перед сестрой питерского Старика! Даже подумать об этом и то неловко.

Села разливать чай.

— Тебе покрепче? Коля, передай.

Когда Николай передал чашку через стол, Анна невольно подумала: «И как это блюдце не ломается в таких пальцах! Для него, наверно, фарфор как бумажка…»

Поговорили о Марке Тимофеевиче, тяготившемся одиночеством, о Надиной сестре Любе, сумевшей наконец-то ускользнуть от гласного наблюдения и выбраться за границу, и о Степане Радченко, сломленном тюрьмами да усталостью. Кажется, он совсем отходит от революционной работы.

— Он и раньше был до болезненности осторожен, — сказала Надя.

— Да, в отличие от Ивана, — согласилась Анна. — А все-таки жаль его терять.

Николай пошел проводить гостью. Сквозь ротонду поддерживал под руку, и она опять подумала: «Какие у него железные пальцы!»

Сила у Николая Большого, разъездного искровского пропагандиста, действительно была отменная. Через некоторое время он уличит в предательстве провокатора, проведавшего о типографии, и, спасая товарищей от ареста, вмиг расправится с ним голыми руками.

3

Марк жил среди сильных духом, энергичных и непоседливых людей, до конца преданных великому делу борьбы, но далеко не всегда следовал их примеру. Он нередко нуждался в моральной поддержке, и потому долгое одиночество доводило его до отчаяния. Однажды, находясь в командировке, он из Ачинска написал Маняше откровенное письмо: ему хочется забыться и заснуть. И это у него «единственное желание». Его мог расшевелить и избавить от уныния только приезд жены, а она где-то далеко-далеко. И он утешал себя тем, что Анюте нельзя появляться в России. Последнее письмо от нее пришло из Бретани. Она писала: «Верь, мой любимый, мой хороший, будем вместе». А когда? И где? Ведь ему еще целый год пребывать под этим окаянным гласным надзором! Скрыться из Томска? Тайно перейти границу? Но он не знает, как это сделать. И разумно ли это?..

Вернулся он поздним вечером. Хозяйка уже спала. Услышав стук, зажгла маленькую, пятилинейную лампу и вышла с ней в прихожую; моргнув глазом, загадочно улыбнулась. Он заметил на вешалке незнакомую ротонду на козьем меху, тронул рукой.

— К вам супружница! — не утерпела хозяйка.

Марк, взяв лампу, не снимая ни шапки, ни железнодорожной шинели, вбежал в горницу.

— Ах! — вскрикнула спросонья Анна. — Кто это? — Придя в себя, босая, с распущенными волосами, метнулась к нему. — Марк!.. Родной мой!..

Обхватила за плечи и, припав лбом к грубому, холодному сукну на его груди, заплакала.

— Что ты?.. Что ты?.. Анюта!

Приподняв голову жены, Марк принялся целовать в мокрые щеки, в губы. Анна снова припала к нему.

— Даже не верится, что мы вместе.

— И для меня как сон…

Анна сорвала с Марка шапку, отбросила в сторону и начала быстро-быстро расстегивать шинель, шептала жаркими губами:

— Хочу видеть тебя всего… Прижаться так, чтобы ничто не мешало.

— Я уж сам… Отнесу на вешалку…

…Под утро Анна время от времени толкала мужа локтем в бок:

— Ты еще не задремал? Под мою трескотню…

— До сна ли мне? Такое счастье!..

— А что-то задумываешься. О чем? Что тебя беспокоит?

— Просто так… — Марк погладил плечо жены. — Ты у меня такая смелая…

— Мой приезд ты считаешь безрассудным риском? А я не могла больше без тебя. Пойми — не могла. И решила: будь что будет, а к тебе прорвусь. И вот мы вместе!

— Хорошая моя! Долгожданная!..

4

Анне удалось-таки отвоевать у издателя Горбунова то, что не доплатил ей за перевод, пользуясь тем, что она жила далеко за границей и не имела постоянного адреса. Получив деньги, Анна, по совету матери, сшила себе у дорогого портного длинную шубу на лисьем меху, можно зимовать в Сибири, если… Если даже из Томска голубые турнут куда-нибудь подальше. Только бы вместе с Марком.

Баранские познакомили Анну с местными либералами, и она стала частенько захаживать в редакцию газеты «Сибирская жизнь», приносила свои переводы с немецкого. Принесла и рассказ, переведенный матерью.

Несколько раньше вернулся в Томск врач Броннер. С ним и с его женой Анна была знакома еще по Берлину, откуда они помогали отправлять «Искру» в Россию. И про себя Анна подумала: если с ней случится что-нибудь недоброе, Броннер останется наследником. В редакции «Искры» его знают. Но пока вроде бы ничто не угрожает ей.

Томские подпольщики собирались всякий раз в разных домах. Для этого кто-нибудь из них снимал квартиру подальше от главных улиц и полицейских участков, давал задаток рубля три. И тотчас же под видом новоселья собиралась сходка. Если хозяин поймет и встревожится, не беда: пока бежит до участка или хотя бы до ближайшего телефона, все успеют разойтись незамеченными. Но Анна все же опасалась ходить на «новоселья». Обо всем, что происходило там, ей рассказывал Николай Большой.

О всех томских новостях Анна сразу же написала в редакцию «Искры» и стала ждать от Надежды Константиновны ответа. Адреса были верные, но ответ почему-то не приходил. Анна недоумевала: в чем же дело? Затерялось ее письмо? Или попало в руки жандармов? Если так, то надо быть, елико возможно, осторожнее. Главное — не показываться на глаза надзирателю, когда тот будет приходить со своим журналом, чтобы отметить, на месте ли поднадзорный Елизаров.

Отправила в Лондон второе письмо. По самому надежному адресу. Сообщила, что сбору денег для «Искры» сильно мешают социалисты-революционеры, но то, что удалось собрать, отправляет одновременно с письмом. О получении пусть упомянут в хронике на последней странице газеты. К собранным деньгам добавляет сто рублей, которые удалось раздобыть Марку. Мало. Но это же только начало.

Попросила новые явки в другие города Сибири, поинтересовалась подготовкой съезда.

Спешила обрадовать брата самой главной томской новостью: найдены пути-дороги к глубоко законспирированному Томскому комитету. Он, к сожалению, в руках «экономистов», и потому она создает свою искровскую группу «революционных социал-демократов».

И опять стала ждать ответа. Что-то скажет брат? Наверно, одобрит. Не может не одобрить. Ведь в группе все подлинные марксисты. А с «экономистами», когда доведется столкнуться, поведут борьбу.

Но проходили дни и недели, а ответа все не было, и Анна тревожилась больше прежнего. Здоровы ли они там? Целы ли? И согласен ли Володя с ней? Если не согласен, написал бы сразу. Он же ничьих ошибок не замалчивает. Ошибающихся поправляет немедленно. И без всяких скидок на знакомство или родственные отношения. Если нужно, скажет прямо. Не будет подкрашивать ответ розовой водицей. Истина и последовательность для него — дороже всего.

Спрашивала Марка, тревожно глядя в его глаза. Муж успокаивал:

— Пролежало твое письмо где-нибудь у промежуточного адресата. Путь-то дальний. А ответят они обязательно.

Пройдет пять недель, и Надежда Константиновна сядет за письмо в далекий Томск. Она, посоветовавшись с Владимиром, не одобрит затеи сибиряков. Но напишет мягко: «Необходимо войти в Томский комитет и там вести свою линию; по теперешним временам это удобнее, чем образовывать отдельную группу». И поспешит обрадовать: «В России образовался Организационный комитет, цель которого подготовить объединение…»

К ее столу подойдет Владимир, прочтет последнюю фразу и скажет:

— Этого для Анюты мало. Нужно хотя бы одним словом ответить на ее главный вопрос.

Возьмет у жены перо, после неопределенного «объединение» напишет: «съезд».

— Вот так. Важнее этого сейчас нет ничего. И они там тоже должны готовиться к съезду.

5

Над Томском разливался торжественный благовест. Звонили на колокольнях всех церквей. Размеренно бухал громадный колокол кафедрального собора. Обыватели, принарядившись во все лучшее, как в рождественские или пасхальные дни, готовились к встрече владыки. Преосвященный Макарий, архиепископ Томский и Барнаульский, возвращался к своей пастве после полугодового пребывания в стольном Петербурге, где он был удостоен монаршего внимания: на его высоком черном клобуке снял бриллиантовый крест.

Готовились и томские подпольщики: они выпустили прокламацию, в которой Макарий был назван церковным будочником самодержавия, то есть сторожем у полицейской будки.

Жандармы, городовые и филеры — все находились на вокзале и возле кафедрального собора. В такой день можно незаметно исчезнуть из города, и Елизаровы наняли ямщика. Пара буланых была запряжена в кошеву с высокой спинкой, обитой теплой кошмой. Чемоданы лежали под козлами. Пассажиры, запахнув косульи дохи, одолженные ямщиком, сидели на пахучем луговом сене. Пышные воротники прикрывали головы по самые макушки. В такой одежде путники обычно отправлялись на далекий север за многие сотни верст. А им путь недолгий — до первого разъезда. Там, дождавшись вечернего поезда, они займут свои места в вагоне первого класса, среди благонадежных пассажиров. Оторвавшись от филеров, почувствуют себя вольными людьми.

Пройдет два дня, и Анна отправит сестре рождественскую открытку:

«С праздником, дорогая Марусенька! Пишу тебе на карточке байкальской скалы, — не видела ее в такой красе, — зимой не так много увидишь. Но все же Байкал красив; мне все вспоминалась твоя песенка о «священном море Байкале», когда я переезжала его. Желаю, чтобы и на наступающих праздниках тебе пелось, чтобы у тебя было веселее на душе, и всего, всего самого хорошего! Будь здорова, моя хорошая, и напиши же поскорее и побольше твоей А.».

А куда ей писать? Где адрес?

Несколькими днями раньше Анна отправила матери открытку, написанную на французском языке, и один французский роман. Вот там-то, видимо, и содержался адрес.

Между тем поезд, в котором возвращался владыка, подходил к перрону, и старик, взволнованный предстоящей встречей с мирянами, тревожно мял озябшие пальцы. Хотя для волнения не было повода. Слава его гремела на всю Сибирь, а его служение церковные журналы называли подвигом.

Более сорока лет назад смиренным иеромонахом он прибыл в Горный Алтай, крестил язычников в долине Катуни и навсегда полюбил Чемальский миссионерский стан. Обосновавшись там, изучил язык алтайцев, участвовал в составлении первого алтайского букваря и грамматики, переводил богослужебные книги. И, приняв кормило епархии, продолжал каждое лето наезжать туда. Приказал с берега бурной Катуни перекинуть для себя мостик на крошечный скалистый островок да воздвигнуть там часовенку и часто удалялся в нее для смиренной беседы со всевышним. До грозного гнева он не терпел инакомыслящих даже в христианской религии и создал на Алтае противораскольничье братство святого Дмитрия — прообраз будущего черносотенного союза Михаила Архангела. И на его груди сияли все высшие награды, включая Владимирскую звезду.

Еще в молодые годы он преуспевал в ораторствовании, во время проповедей умел, вздымая руки к высокому церковному своду, закатывать очи под широкие брови. С годами брови разрослись и космами нависли на глаза. Тонкие, синеватые губы едва виднелись в просветах обвисших усов. Седая раскидистая борода поредела. Только голос оставался по-прежнему гулким и не знал старческой дрожи. В Санкт-Петербурге его проповедями заслушивались не только простые богомольцы, но и высокопоставленные особы, а на проводах рыдали юродивые, ползли к нему на коленях, чтобы прикоснуться губами к подолу ризы. Знатные дамы считали за честь склонить голову под его благословение.

Чего же ему волноваться? А сердце не унималось. Как-то встретит его натосковавшаяся паства?

Его встретили песнопениями, преподнесли икону Николая-чудотворца в золотом окладе. Он с подножки вагона осенил мирян крестным знамением. Колокола во всю мощь гудели над городом…

У Троицкого кафедрального собора от самой паперти была развернута ковровая дорожка. Благословив мирян, которые не смогли втиснуться в собор, владыка по узкому проходу шествовал к алтарю, сиявшему золотом среди сотен мерцавших и чадивших восковых свечей. С обеих сторон тянулись дрожащие руки, чтобы прикоснуться к его одеянию.

Когда после молебствия он в блестящей ризе, ниспадавшей до щиколоток, и в золотистой митре вышел к аналою, за которым обычно произносил проповеди, миряне замерли в тишине.

— Бодрствуйте, православные! — вскинул владыка дрожащие руки. — А не дремлите, чтобы во время духовной дремоты или сна вашего не подкрался невидимый и не похитил сокровища вашего спасения.

Он выждал несколько секунд, чтобы миряне успели перекреститься, и снова вскинул руки.

— Стойте, а не лежите от уныния, не предавайтесь беспечности в деле вашего спасения!

И после новой паузы воскликнул, едва не сорвав старческий голос:

— Мужайтесь! Будьте готовы встретить и отразить всякое нападение со стороны вражьей силы!..

Какой же это силы? Владыка предоставил догадываться самим мирянам, только упомянул еще о злобствующих смутьянах да супостатах и умолк. Миряне пали на колени…

Не пройдет и трех лет, как владыка вот так же, только уже не с амвона, а с паперти собора благословит черную сотню на побоище ненавистных ему «смутьянов», нашедших убежище в здании железнодорожного Управления. Взбудораженная до неистовства толпа черносотенцев подожжет здание со всех сторон и примется за погром. В огне и побоище погибнет, будет ранено и изувечено около трехсот человек:

6

Гнев, подобно огненному валу весеннего пала по сухой траве, катился по стране. Достиг и Сибири. Третий день клокотали улицы Томска.

…Еще в начале зимы в университете появился доносчик. Один из студентов изобличил его, назвал шпионом. Доносчик обиделся: дескать, оклеветал невинного. Стал искать защиты у мирового судьи.

В день суда студенты, покинув аудитории, отправились защищать обвиняемого в клевете, до предела переполнили судебную камеру, столпились у входа. Засунув по два пальца в рот, звонким мальчишеским свистом прерывали несправедливые слова судьи. Тот вызвал полицию.

После некоторого промедления, когда у судьи, прервавшего заседание, уже иссякло терпение, прибыл сам полицмейстер с нарядом полиции. Студенты, покинув судебное присутствие, заполнили улицу. Один взмахнул над головой красным шарфом:

— Запевайте!

Из соседнего палисадника выломил штакетину и, как флаг, прикрепил к ней шарф. Под этим своеобразным флагом двинулись в сторону университета.

Их было около двухсот человек. Запевалы грянули дружно и возмущенно:

Беснуйтесь, тираны, глумитесь над нами…

Эту песню годом раньше студенты привезли в университет со станции Тайга, где в то время работал на железной дороге ее автор — Глеб Кржижановский.

И странное дело — никто на них не прикрикнул, никто не потребовал замолчать. Более того — полицмейстер поехал впереди демонстрантов, не отрываясь от них.

Песня оборвалась на несколько секунд. Студенты переглянулись. Что это такое? Демонстрация с разрешения властей? Как в Англии?! Невероятно! Но факт оставался фактом. Полицмейстер ехал впереди, казалось, с невозмутимым спокойствием.

На тротуарах останавливались прохожие, недоуменно хлопали руками:

— Господи, что творится!

— Спаси и помилуй!..

Молодые парни подстраивались в конце колонны:

— Молодцы студенты!

— Терпенье, видать, кончилось.

Запевалы гремели:

За тяжким трудом, в доле вечного рабства

Народ угнетенный вам копит богатства…

Сотни голосов подхватывали:

Но рабство и муки не сломят титана! —

На страх, на страх, на страх вам, тираны!

На мостике через Ушайку по обеим сторонам у перил столпились горожане. Выше всех голова Николая Большого. Он, сдернув с себя шапку, помахал колонне:

— Эй, ребята! Поберегитесь!

Но беречься было уже поздно. Полицмейстер, съехав с моста, махнул рукой в белой перчатке и, повернув коня в сторону базара, зашумевшего, как потревоженное осиное гнездо, гаркнул:

— Братцы, с богом! Лупи смутьянов!

От мясных лавок, от соляных, скобяных и шорных лабазов мчались, засучивая рукава, бородатые хозяева, дюжие приказчики успели заранее повыдергивать супони из хомутов и превратить их в плети. Скобянщики вооружились кто ухватом, кто клюкой, кто топорищем. Запоздавшие подготовиться выламывали штакетины у соседнего палисадника. Раскрасневшийся, как печная заслонка, хозяин рыбного лабаза впопыхах схватил за хвост длинную щуку и бежал к свалке, взмахнув ею, будто саблей, и орал широко открытым, мохнатым от рыжей щетины ртом:

— По го-оло-овам!.. Норови, братцы, по голова-ам!.. Так вот! Эдак вот!

Стоявшая наготове пожарная команда и ломовые извозчики вмиг загромоздили улицу бочками да санями, встречали ударами кулаков в зубы. А обороняться студентам нечем — под ногами гладко укатанный снег. Ничего не ухватишь. И бежать было некуда — только отступать от гогочущих побойщиков, подкреплявших удары трехэтажным матом.

Молодой голос с хрипотцой стегнул полицейских по ушам:

— Долой самодержавие!

Те, отбежав к базару, подзывали с биржи легковых извозчиков, избитых до крови студентов отправляли в больницу, остальных — в городскую кутузку.

А между базаром и мостом продолжала неистовствовать зарождавшаяся черная сотня. Настигая студентов, «братцы» били со всего плеча, валили с ног, приговаривая:

— Это за царя-батюшку!

— Штоб бога помнили!..

Николай Большой с несколькими студентами успел незаметно спрыгнуть на лед и укрыться под мостиком, дыша тяжело и прерывисто, шепотом укорял:

— Как же вы оплошали… Безоружные в ловушку зашли… Вперед наука: запасаться надо, кто чем может. А вечером — на сходку.

Ночью шумели сходки. На шести конспиративных квартирах печатали прокламации: «К народу», «К рабочим», «К лишенным прав». Едва подсохшие листовки расклеивали по городу, опускали в почтовые ящики. В них — призыв к новой демонстрации.

Через день студенты университета и Технологического института собрались не в аудиториях, а в актовых залах. После громовых речей все вышли на улицу, слились в единую колонну. Рабочие, откликнувшись на призыв, принесли кумачовый флаг. Возраставшей лавиной двинулись на Соборную площадь. Ее заполнили от края до края. Распахнулись форточки в окнах Управления дороги. Оттуда неслось громовое: «Долой самодержавие!» Железнодорожники вырывались толпами из дверей, как пчелы из растревоженных ульев, смешивались со студентами. Откуда-то притащили стол. На нем то и дело сменялись ораторы.

Площадь гудела все громче и громче.

В лакированной кошевке примчался вице-губернатор барон Дельвиг, потрясая кулаком, обтянутым белой перчаткой, надрывал голос:

— Господа, минуту внимания!.. Господа, я не позволю… Я запрещаю против царя-батюшки…

Надтреснутый голос его тонул в грозной буре криков, и он умчался прочь.

Через несколько минут из улиц и переулков на площадь выступили шеренги солдат местного батальона с винтовками наперевес. Обыватели, пришедшие поглазеть на бунтовщиков, кинулись с площади врассыпную. Студенты кидали в озябшие до синевы лица солдат:

— Ну, коли… если совести нет!

— Поймите, служивые, правда на нашей стороне.

Полицейские разгоняли замешкавшихся горожан:

— Разойдись! Будут стрелять…

Усатый штабс-капитан подавал команду:

— Оцеплять бунтовщиков!

Шаг за шагом солдаты штыками оттесняли студентов в глубину улицы и наконец притиснули к зданию клиники. Полицейские приготовились хватать тех, кто им казался возмутителем бунтовщиков, но распахнулись двери и студенты стали протискиваться в клинику.

— Ну и слава богу! — перекрестился полицмейстер. — Там от нас не уйдут. Закоперщиков арестуем, остальных перепишем…

Однако ни арестовать, ни переписать не удалось — студенты из клиники прошли через университетский двор и снова оказались на улице. Перед университетом вспыхнул новый митинг: ораторы, следуя призыву «Искры», говорили о крепнущем союзе студентов и рабочих.

Наряд полиции бросился туда. А тем временем, как костер, в который добавили сухого хвороста, повторно запылал митинг на Соборной площади…

Так, собираясь то на одной, то на другой улице, студенты митинговали дотемна, требуя свободы слова и собраний. Громко заявляли: если полиция не уймется, а ректор не отчислит доносчика, то они, универсанты и технологи, объявят забастовку.

Тем временем в университете собрались профессора. Ректор пытался приглушить возбуждение: он займется, он примет меры…

Но успокоить не удалось: профессора отправили в Петербург возмущенную телеграмму.

А полиция к ночи запаслась адресами и принялась вылавливать закоперщиков.

В городе было введено чрезвычайное положение: солдатам выдали боевые патроны, по улицам круглые сутки проносились конные жандармы, то и дело проходил усиленный военный патруль.

Николай II на докладе министра просвещения написал: «Надеюсь, что вами будут приняты надлежащие меры взыскания», и в Томск раньше министерских чиновников примчался шеф отдельного корпуса жандармов генерал фон Вааль, тот самый, в которого в Вильно стрелял Леккерт в отместку за массовую порку демонстрантов. Здесь генерал, повышенный в должности до главного жандарма, не решился применить розги. И расправу с «зачинщиками беспорядков» чинили втихомолку. Из шестидесяти семи схваченных студентов большую часть отправили в арестантские роты, остальных — в якутскую ссылку.

…Надежда Константиновна переписала для набора письма сибиряков. Владимир Ильич, поставив заголовок «Томские события», на минуту повернулся к ней.

— Вот и Сибирь всколыхнулась! И примечательно, что рабочие, хотя и мало их там, поддерживают студентов. — Посмотрел жене в глаза. — И последнее письмо тоже не от Анюты? Не ее почерк?

— Написал ее наследник. Но ты, Володя, не волнуйся…

— Н-да… — Владимир задумчиво потер висок подушечками пальцев. — Похоже, в Томске проследили… Где же она? Что с ней? Что с Марком?..

А Елизаровы уже находились в Порт-Артуре, и Марк Тимофеевич поступил на работу в управление Восточно-Китайской железной дороги.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

В камере пахло парашей, пылью, давно осевшей на потолке и стенах, да измызганным соломенным матрацем.

У Димки дрогнули крутые ноздри, она передернула плечами, словно вдруг оказалась в погребе.

«Убегу», — сказала себе с уверенностью, будто это не составляло особого труда.

Но вот тюремную охрану потряс дерзновенный большой побег, совершенный из мужского корпуса, и в Лукьяновке за малейшую провинку стали бросать в карцер. На прогулку выводили поодиночке и только на пятнадцать минут, передачи с воли ограничили, в камерах проверяли решетки, прощупывали матрацы и подушки. А Димка по-прежнему повторяла:

«Убегу… Что-нибудь придумаю…»

Ее мучила совесть: не оправдала надежд, оказалась неосмотрительной — влетела с «Искрой» за пазухой. Оправданий для нее нет. У жандармов улики в руках. И ей остается единственное — не называть себя. Установят личность — закатают лет на пять. А то и больше. И второй раз сошлют подальше, куда-нибудь к черту на кулички. В какой-нибудь Верхоянск. А в Лондоне, несомненно, в душе укоряют ее: «Напрасно отпустили. Понадеялись на опытность…» Волька, утирая слезинки, спрашивает отца, скоро ли приедет мамочка. А она засела крепко… Нет, как бы ни были крепки да высоки эти стены, а она убежит.

Проходили месяцы. Один длиннее другого. Димка продолжала ломать голову над планами побега. Бессонными ночами обдумывала очередной план до мелочей, а утрами браковала: «Глупо. Нереально. Надо что-то другое…» А что?.. От бесконечных волнений у нее пропал аппетит. Она похудела. Когда гладила обеими руками лицо, ей казалось, что кожа обтянула скулы. И все же успокаивала себя:

«Это пустяки. А вот побег… В конце концов, из любого положения можно найти выход».

И в январе у нее сложился единственно возможный, как она думала, план побега. Для его осуществления требовалась предельная быстрота действий. И Димка, дождавшись ночной тишины, начинала тренироваться: одевалась как бы на выход, а потом сбрасывала ротонду и шляпку, срывала пенсне. Все быстрее и быстрее…

Наконец она объявила, что готова дать показания. Дни она отмечала черточками на стене…

Наступил понедельник 13 января. «Тяжелый» и «несчастливый» день. А ей объявили:

— На допрос.

«Ничего, — сказала себе, чтобы успокоиться, — будет легким и счастливым днем».

На дворе был такой злющий мороз, что оконное стекло под потолком превратилось в льдинку. И мороз ей на руку!

Поверх черной коверкотовой кофточки накинула на плечи вязаный платок, надела серую ротонду и серую шляпку с вуалеткой. Вышла в сопровождении двух конвоиров. Тюремная карета ждала у ворот.

Привезли в Старокиевский участок, где второй этаж занимало жандармское управление. Карета въехала во двор, хорошо знакомый Димке. Ворота, как всегда в дневную пору, остались открытыми. В дальнем углу двора были дощатые нужники, разделенные стенкой с двумя намалеванными буквами — «М», «Ж». Возле крыльца похаживал городовой.

К допросу все было готово. Прибыл прокурор. В углу за столиком жандарм положил перед собой бланк протокола допроса. Генерал Новицкий, довольный тем, что упрямую арестантку удалось-таки сломить, указательным пальцем подтолкнул вверх кончики нафабренных усов, спросил:

— Ну-с, кто же вы такая? Ваше подлинное имя, отчество и фамилия?

Димка назвалась. Охотно и простодушно ответила на все формальные вопросы.

— Давно бы так! — Генерал навалился широкой грудью на кромку стола. — Ваше чистосердечное раскаяние и откровенные показания облегчат вашу участь. Итак, с кем вы были непосредственно связаны? Бауман, Блюменфельд… Эти преступные личности нас уже не интересуют. С кем из не раскрытых нами?

Димка без запинки назвала придуманные клички трех человек и несуществующие явки, рассказала о местах встречи. Новицкий напомнил о своем предупреждении: за ложные показания будет привлечена к ответственности по закону.

— Поймите, ваше превосходительство, — Димка прижала руки к груди, голос ее дрогнул, на ресницы выкатились слезинки, — как тяжко молодой женщине… Я хочу радостей жизни… К следующему разу все припомню…

После допроса она медленно спускалась по лестнице. Один конвоир шел впереди, другой позади. На повороте лестницы через окно увидела, что карета по-прежнему стоит у крыльца, а кучера не видно. Наверно, ушел в подвальный этаж погреться. Как это вовремя! И городового, к счастью, тоже не видно.

Обнаружив, что кучера нет на месте, один конвоир пошел позвать его, второй остался охранять. Димка, глухо ойкнув, схватилась за живот и попросилась в нужник. Солдату ничего другого не оставалось, как идти за ней по пустынному двору. Из нужника не убежит.

Она шла быстрым и легким шагом. И едва успела скрыться за стенкой, на которой была буква «Ж», и открыть там скрипнувшую дверь, как тотчас же стукнула вторая дверь и, слегка прихрамывая, вышла женщина в черной кофточке, подвязанная пуховой шалью, без очков и не спеша направилась к крыльцу. Наверно, какая-то из полицейского участка. Одна вошла, другая вышла. Волноваться нечего. И конвоир ждал, не сводя глаз с нужника.

Не доходя до крыльца, Димка миновала пустую карету и юркнула в ворота. Там тоже никого не оказалось.

На улице — редкое счастье! — извозчики поджидали седоков. Димка впрыгнула в нарядные санки, прикрыла колени полостью и дотронулась до спины бородача:

— На Крещатик! На чай добавлю четвертак!

Застоявшийся конь рванул полной рысью, позади вился снежок…

На людном Крещатике, оставив извозчика, она, так ловко изменившая обличье, сумеет затеряться среди пешеходов, скроется в переулке и быстренько дойдет до явочной квартиры. Если она не провалилась… Только не настигли бы…

Тем временем второй конвоир, ругая и поторапливая кучера, вышел во двор и, не обнаружив в карете арестантки, подбежал к первому конвоиру, сторожившему у нужника:

— Ты чего тут?! Где она?

— Попросилась до ветру. Невтерпеж ей было…

Подождали. Потом поторопили окриком — никто не ответил. Второй конвоир метнулся за стенку, стукнул прикладом в дверь.

— Выходи!..

И опять никто не отозвался. Распахнул дверь — на досках лежали серая накидка и шляпа с вуалеткой.

…«Неужели, неужели вырвалась?.. Да правда ли это?» — стучало в моей голове, — писала Димка, сидя у торцовой стороны стола Надежды Константиновны. — Я прямо отказывалась верить, что это не сон. В тюрьме я часто видела подобные поразительно яркие сны.

Только на Крещатике, по обыкновению многолюдном, мною овладела жуткая радость. До этого я все время была совершенно спокойна и, если бы меня взяли, нисколько бы не удивилась. А тут, на Крещатике, я заволновалась и потеряла самообладание…

Говорят, Новицкий ужасно бесновался, будто бы сам выбежал на улицу в одном мундире и кричал: «Лови ее, лови ее!», когда меня уже давно не было, потом будто бы отдал приказ: «Достать ее во что бы то ни стало!»

— Ты, Димочка, в счастливой рубашке родилась! — сказала Надежда, приняв от нее исписанные листки для «Искры».

— Под счастливой звездой! — добавила Елизавета Васильевна. — Риск-то какой был. Дай-ка я тебя, голубушка, поцелую.

— Если бы не друзья, мне бы не укрыться. И не вернуться сюда, — сказала Димка. — Нам народ — друг. Вот и удалось мне…

Она облегченно вздохнула: хотя и не до конца, а выполнила свой долг. И Владимир Ильич не будет упрекать за неосторожность в Кременчуге, где была схвачена филерами.

2

Январским утром, придя на службу, адъютант генерала Новицкого увидел на своем столе корзину с хризантемами. Откуда это? Дежурный офицер сказал, что принес паренек будто бы из оранжереи. По чьему-то заказу. Презент к юбилею его превосходительства!

А не бомба ли?

Осторожно отделяя стебель от стебля, адъютант заглянул в корзину. Там лежал пакет, склеенный из большого листа плотной бумаги.

Генерал появился в присутствии в отличном расположении духа. Подбородок его был выбрит досиня, усы нафабрены, волосы, зачесанные на косой ряд, слегка взбиты. Тщательно проутюженный портным голубой мундир сиял, как новенький. Едва он успел пройти за свой длинный стол, как адъютант поставил перед ним корзину цветов, щелкнув каблуками, вручил пакет.

— Вашему превосходительству в собственные руки.

— Да?! — Генерал, улыбнувшись, тронул указательным пальцем сначала правый, потом левый ус — Вспомнили старика!.. Отличные хризантемы! Отправьте-ка их ко мне домой.

Кто же почтил его? Сослуживцы? Охранное отделение? А может быть, — из-под усов вырвалась теплая улыбка, — губернатор?! Со вкусом подобраны хризантемы!..

Повертел пакет в руках, повел левой бровью, нависшей на глаз. От губернатора был бы форменный конверт. А на этом в правом нижнем углу каллиграфически выведено тушью: «От почитателей». Интересно!

Спросил, не доставлены ли телеграммы лично ему. Нет, пока не поступали. Первым, несомненно, поздравит шеф жандармов. А вдруг да сам… государь? Нет, лучше пока не думать, не загадывать…

Ножницами вскрыл конверт, достал лист, остро пахнущий типографской краской. Адрес! Но почему оттиснут не золотом?.. И шрифт мелкий…

Надев очки, начал читать:

«Киевский комитет Российской социал-демократической партии…»

«Что?.. Что?.. Да как они посмели?! Негодяи!»

А вдруг это ультиматум?.. Нет, адрес: «…генералу Новицкому по поводу 25-летия его жандармской деятельности и предполагаемого оставления им поста начальника Киевского жандармского управления».

И обращение почтительное: «Ваше превосходительство, высокопочитаемый Василий Дементьевич! До нас дошла весть, что Вы, Ваше превосходительство, собираетесь покинуть тот пост, на котором Вы со славой подвизались уже четверть века; она повергла нас в глубокую скорбь. Не имея высокой, хотя, может быть, несколько опасной, чести быть лично известными Вашему превосходительству, мы не видим нужды заискивать перед Вами и говорим от полноты сердца…»

Лоб у Василия Дементьевича взмок, щеки стали лиловыми, и он с размаху стукнул кулаком по столу.

— Пасквиль!.. Наглецы!..

Хотел смять бумагу дрожащими пальцами, но вовремя одумался: нельзя не ознакомиться. Тут может оказаться какая-нибудь зацепка для арестов негодяев, для будущего дознания. И хотя посиневшие губы кривились от возмущения, генерал продолжал читать:

«Многие тысячи лиц подвергнуты Вами за это время аресту, еще большее число — обыскам, несколько сотен людей отправили Вы в более или менее отдаленные места Европейской и Азиатской России. При этом у Вас была своя система. Лишь в редких случаях Вы искали себе жертв в рядах той или другой революционной фракции и систематически избегали трогать нас, членов комитета Социал-демократической партии, уже по многу лет принадлежащих к его составу. Наша новая типография существует в Киеве уже почти четыре года, за эти годы беспрерывной работы шрифт успел стереться, и хотя это Вы обшарили не менее тысячи квартир, но при этом Вы всегда выбирали именно те, где типографии нет и быть не может.

Вас упрекают за жестокость, многие говорят о Вашем бездушии и свирепости, некоторые по поводу Вашей деятельности вспоминали того щедринского генерала Топтыгина, которого послали «учинять кровопролития» и который вместо того «чижика съел», но считаем такое сравнение неправильным, так как, во-первых, Вы не раз учиняли действительные «кровопролития», а во-вторых, и съеденный Вами «чижик» своим предсмертным писком немало содействовал пробуждению киевских обывателей от их векового сна.

Либералы и просто мирные обыватели Киева говорят о Вас с ужасом и ненавистью, чуть ли не пугая Вами маленьких детей; с ненавистью и злорадством они повторяют слухи о Вашем покровительстве притонам тайного разврата. Но мы не имеем основания ни ненавидеть Вас, ни бояться. Напротив, именно Вы, благодаря всем только что отмеченным чертам Вашей деятельности, помогли нам стать на ноги, окрепнуть и развернуть нашу деятельность во всей ее нынешней широте».

Авторы «адреса» упомянули о благоволении высшего начальства, вверившего Василию Дементьевичу «ведение Всероссийского дела о революционной организации «Искры», и о том, что он любезно предоставил возможность обвиняемым по этому делу уйти из Киевской тюрьмы и затем благоразумно направил следствие по ложному следу; поблагодарили генерала «за все услуги» и позавидовали своим московским товарищам, которые, судя по газетным слухам, будут «осчастливлены» его помощью; выразили уверенность, что преемник «окажется достойным» своего предшественника. И поставили подпись: «Преданный Вам Киевский комитет Российской социал-демократической рабочей партии».

Василий Дементьевич снова трахнул кулаком по столу, взъерошил волосы. Что ему делать? Ведь этот пасквиль дойдет до министра. Не дай бог — до государя… До чего же обнаглели — над жандармами, верными слугами престола, потешаются! Того и жди, напечатают в этой распроклятой «Искре». На посмешище всем смутьянам!..

Затем принялся распекать офицера, дежурившего ночью: почему не задержал наглеца, принесшего корзину? Разыскать! Схватить! В оранжерее учинить обыск.

Вспомнив о цветах, приказал вернуть жандарма, отправившегося к нему на квартиру. Но корзина уже была доставлена…

3

У Слепова давно сошли мозоли с рук, пальцы стали мягче. Волосы он начал смазывать репейным маслом и перед зеркалом тщательно зачесывать на косой пробор. Купил себе рубашку с отложным воротничком и повязывал шелковый шнурок с помпончиками.

Сутки стали для него длиннее, и он не знал, куда девать время. Благо, охранное отделение выписало для него две газеты — «Гражданин» и «Московские ведомости». Читать их начинал с происшествий, потом переходил на объявления.

Статьи у него вызывали зевоту, но их приходилось просматривать по обязанности, чтобы потом самые верноподданнические строчки вслух прочитать рабочим в чайной.

Как-то его надоумили написать статейку об одном собрании своего общества вспомоществования, в охранном отделении исправили его ошибки, перепечатали на машинке, и он отнес рукопись в редакцию «Московских ведомостей». Через два дня увидел свою «писанину» в газете. Внизу стояла подпись: «Рабочий Ф. А. Слепов». Вот как! Он — единственный из всего общества! Даже из всех московских рабочих обществ! Другие секретари знают одно — получать жалованье из охранного отделения — а он еще и в газету пишет!

Когда принес вторую заметку, в редакции сказали, что он может пройти в контору и получить гонорар. А что это такое? Оказывается, деньги! Мало того, что его печатают, так еще и деньги платят. По копейке за строчку! К пятидесятирублевому жалованью добрая прибавка! Есть на что выпить и закусить! Да не каким-нибудь огурцом, а чесноковой колбаской! Спасибо Сергею Васильевичу — в люди вывел.

Политики, неразумные головы, сеют среди рабочих смуту, подводят их под тюрьму да ссылку. А оказалось, жизнь-то можно облегчить по-доброму: ежели хозяин упрется, откажется дать прибавку, так полиция заступится. И бастовать ни к чему. Бороться за восьмичасовой рабочий день — лишняя затея. Царь-батюшка, когда приспеет время, сам дарует такой день. А хозяева-то, ясное дело, не посмеют ослушаться.

Эти пакостники из «Искры» бранятся, называют зубатовцами. Только зря бумагу портят. Брань-то ихняя не дым, глаза не выест. А газеткой-то в охранном отделении печки растопляют. Их самих, хотя они и за границей прячутся, даст бог, словят.

Зубатов — голова! Не зря его перевели в Петербург, поближе к царскому престолу. И вот он вспомнил о московских подопечных, позвал к себе. Не только его, Слепова, и других председателей да секретарей обществ.

Приехали туда. Чиновник из департамента встретил на вокзале, отвез в гостиницу.

Через час явились в департамент. Сергей Васильевич со всеми за ручку поздоровался. Так и так, говорит, будете петербургским мастеровым рассказывать о своих обществах. Начнете, говорит, с трактира «Выборг»…

Там все прошло чинно. Для начала всех осенил крестом священник по фамилии Гапон. Слушали тихо, расспрашивали…

А на другой день собрались путиловские. Те как шершни с ядовитыми жалами. Не приведи господь еще раз встретиться с такими. Едва он, Слепов, упомянул покойного императора Александра-миротворца, который любил говорить, что «Россия для русских», как из всех углов закричали:

— А Питер для питерцев! Не для московских полицейских холуев!

— Долой их!

— Вон отсюда!

Пришлось уйти. Но и тем смутьянам не поздоровится. Закоперщиков, конечно, на заметку взяли. Сергей Васильевич промашки не даст.

Зато следующий день обернулся праздником. Привезли всех в «Русское собрание». Таких людей, как там, отродясь и не видывали. От золотых эполет да звезд даже глаза слезились. Генералы, полковники, графы, протоиереи, профессора да редакторы благопристойной печати… Все истинно русские люди! И они, московские посланцы, имели честь докладывать почтенному собранию о положении дел в рабочем мире старой столицы. Члены «Русского собрания» с особым сочувствием отнеслись к вопросу о правительственном кредите кассам взаимопомощи рабочих…

…Расчувствовавшись, Слепов по возвращении из Петербурга написал об этом собрании в «Московские ведомости» и закончил статейку призывом ко всем, кто предан заветам старины, положить свои силы на алтарь отечества и поставить непреодолимую преграду неправде и злу на Руси.

Владимир Ильич не мог пройти мимо такого опуса. Перепечатывая в «Искре» целиком письмо Слепова, он во вступлении к нему решил «поощрить нашего почтеннейшего «собрата по перу», г. редактора «М. Вед.» Грингмута, поместившего столь интересный документ. А в поощрении г. Грингмут, несомненно, нуждается, ибо его высокополезная деятельность по доставлению (и освещению) материала для революционной агитации за последнее время как-то ослабела, потускнела… задора стало меньше». И Владимир Ильич саркастически воскликнул: «Стараться надо больше, коллега!»

А о Слепове написал: «…и попалась же такая удачная фамилия!» После фразы о заседании «Русского собрания», на котором «представители рабочих Москвы» и он, Слепов, «имели честь присутствовать», Владимир Ильич поставил в скобках вопросы: «не правильнее ли было сказать: представители московского охранного отделения? Не на полицейские ли денежки и съездили Вы с Вашими товарищами в Питер, г. Слепов?» Так всю статью Ленин переслоил в скобках своими разящими наповал стрелами. А после подписи Слепова предостерег рабочих от зубатовского обмана:

«На открытых собраниях ни один разумный рабочий не станет говорить то, что он думает, — это значило бы прямо отдаваться в руки полиции. А посредством с в о и х газет, с в о и х листков и с в о и х собраний мы можем и должны добиться того, что новый зубатовский поход весь пойдет на пользу социализму».

4

Не первый год печалился самодержец российский — нет наследника престола. Алиса одаривала дочерьми. А хотелось, чтобы после его кончины государственный скипетр и держава оказались в руках императора, беспредельной властностью и крепостью характера похожего на его прапрадеда, светлой памяти Николая Павловича. Только такой повелитель сможет навсегда избавить государство от зловредных революционных веяний и брожений. Един бог на небесах, единственный повелитель должен царствовать на Руси.

Доктора оказались бессильными, и во дворец пригласили из Чехии прославленного медиума Филиппа. В ночном мраке царствующие особы садились за стол вместе с императрицей-матерью. Вызывали покойного родителя Александра Александровича, тревожили давно усопших бабушек и дедушек, включая Николая Павловича. Терпеливо ждали — духи являлись не во всякую ночь. Почему? Это было овеяно священной тайной. А когда духи еле заметным движением стола или тихим звоном блюдечка уведомляли о своем появлении, царствующие особы задавали вопросы: что им делать, как подавить смутьянов и укрепить на Руси святое благоденствие? Когда ждать наследника и какого праведника молить об этом? Медиум от имени потревоженных духов отвечал: посещать святые обители и старые храмы, припадать к мощам чудотворцев.

Молились усердно. Ставили пудовые свечи перед иконами святых угодников. Смиренно склоняли головы, принимая благословение преосвященных. Но наследника бог по-прежнему не даровал. Оставалось терпеливо ждать.

Накануне пасхи царский поезд прибыл в древнюю столицу. Над Москвой полоскались трехцветные флаги, разливался благовест со всех колоколен.

На улицах переодетые городовые, затерявшись среди обывателей, первыми кричали «ура» и махали картузами.

А во дворе городской думы, рядом с Иверской часовней, сотня казаков на всякий случай не отходила от коней.

Из Кремля навстречу царской чете вышло духовенство в полном облачении, в сопровождении хора певчих. Над головами покачивались золотистые хоругви с ликами Николая-угодника и Георгия-победоносца.

Царь и царица присутствовали на пасхальной заутрене, по завершении священнодействия христосовались, троекратно целуясь, с протопресвитером, своим духовником. А торжественную трапезу благословил высокопреосвященный Владимир, митрополит Московский и Коломенский.

Через день начались приемы. Царю верноподданнически представлялись помещики, заводчики и фабриканты, купцы всех трех гильдий. Последними он соизволил принять представителей рабочих обществ взаимного вспомоществования.

Но прежде, чем повести их в Кремль, депутацию собрали в охранном отделении. Переписали, сфотографировали. Для напутствия пришел из соседнего здания сам обер-полицмейстер Трепов.

— Братцы, вам выпала великая честь! — начал он торжественно, но тут же по привычке сжал кулак. — Ведите себя перед очами царя-батюшки смиренно и благолепно. Как в храме божием. Не кашлять. Не сморкаться. Вопросов не задавать, а не то мы вас… Впрочем, сами знаете, чем наказуется всякое нарушение. Хлеб-соль поднесет Слепов. Говорить только одному ему, остальным — кланяться. Господин Слепов, никаких своих слов не добавлять. Предупреждаю вас. А теперь повторяйте за мной: «Ваше императорское величество, рабочие Москвы смиренно припадают к стопам вашим…»

Всю дорогу Слепов бормотал, заучивая фразы, произнесенные Треповым. Не ошибиться бы. Не забыть бы какое-нибудь словечко…

Царя он представлял себе высоким, как праведники на иконах золоченых алтарей. С широкими плечами. С мудрыми глазами, самим богом наделенными прозорливостью. Он ведь помазанник господний и его наместник на земле. Для народа отец родной.

А вышел в сопровождении, пожалуй, целого десятка сановников маленький человек в мундире пехотного полковника. Бородка чуток поменьше, чем у Николая-чудотворца. Каким-то усталым голосом сказал:

— Христос воскресе, господа мастеровые!

— Воистину воскресе! — вразнобой гаркнула депутация.

У Слепова вдруг перехватило горло. Он ведь стоит перед самим царем! Перед самодержцем! И вдруг не только лицо — спина и та взмокла от пота, а в ногах задрожали поджилки. В душе укорил себя за то, что подумал умалительно о внешности царя, — он, заступник божий, велик своим духом!

Казалось, увесистый каравай сквозь полотенце жег ладони. На протянутых трясущихся руках поднес царю с неловким поклоном.

Правильно ли проговорил заученные фразы, Слепов не отдавал себе отчета. Помнил только, что иногда голос срывался до полушепота. Но никто из сановников бровью не повел, не переглянулся с другими. Значит, сказано, слава богу, все, как велено.

А царь и не отведал хлеба. Какой-то придворный вмиг подхватил каравай и передал куда-то дальше.

Государь равнодушным голосом спросил фамилию, и глава депутации, вытянувшись, ответил:

— Слеповым зовусь…

— Не ты ли, братец, статейки в газеты пописываешь?

— Ага… Мы…

— Спасибо. Пиши в том же духе.

Слепов ждал, что вот сейчас царь спросит о жизни рабочих, об обществах вспомоществования, а он пошел куда-то в сторону, и сановники заслонили его. Слепов поднялся на цыпочки, но даже макушки не увидел.

Появился какой-то высокий щекастый человек в расшитом мундире, отсчитал Слепову для всей депутации по пять рублей на человека и рекомендовал пообедать в ресторане «Славянский базар».

…Перед отбытием из Москвы царская чета склонила головы под благословение митрополита. Тот, напутствуя, посоветовал совершить паломничество в Саровскую пустынь и поклониться мощам преподобного Серафима.

«Да, летом совершим, — мысленно согласился Николай. — Бог даст, после посещения святой обители Алиса разрешится мальчиком».

По стране прокатывались народные грозы. То в одном, то в другом городе реяли красные флаги: «Долой самодержавие!» А ему по ночам снился наследник.

5

Екатерина Никифоровна Окулова собиралась на свидание в Таганскую тюрьму. Свидание предстояло необычное. Она уложила в корзину коробку с белым подвенечным платьем и фатой, свертки с колбасой и сыром, кульки с конфетами да яблоками и бутылку шампанского…

…Глаша седьмой месяц сидела в одиночной камере. Следствие, как видно, подходило в концу. Но в руках жандармов была единственная улика — крошечный флакончик, найденный в ее маленьком ридикюле, который она прятала в муфту. Когда составляли протокол обыска, сказала — духи. Жандармы отправили на анализ — оказались бесцветные чернила для тайнописи.

Все ее связи с членами Московского комитета, которые теперь сидели в той же тюрьме, подтверждались только филерскими проследками, неприемлемыми для судебного дела. Ей показывали одну за другой карточки, снятые в тюрьме:

— Знаком вам этот человек?

Глаша отвечала без запинки:

— Первый раз вижу.

— А вы присмотритесь. В ваших же интересах.

— Нет, не встречалась с таким.

Но когда положили на стол карточку Яна Бронислава Теодоровича, она, хотя и знала, что он сидит в той же тюрьме, не могла сдержаться: чувствовала — кровь прилила к щекам, губы невольно шевельнулись.

— Ну-ну, назовите! — обрадованно настаивал жандарм. — На этот раз отрицать не сможете. Такой знакомый человек…

— Да! — обозленно крикнула Глаша и сама не знала, почему у нее вырвалось из груди: — Если хотите, мой жених. Иван Теодорович.

— Обычная уловка. Все такие, как вы, объявляют себя невестами.

Глаша не знала, догадается ли и пожелает ли Иван подтвердить, что она его невеста, и у нее горело лицо, горели уши. Нет, она больше не проговорится. Не даст для дознания ни одного неосторожного словечка. Ей называли явочные квартиры, где встречалась с товарищами по комитету, — она отрывисто бросала:

— Не бывала. Думаю, что и Теодорович не бывал. Каждый вечер гулял со мной по бульвару.

— Напрасно упорствуете. Чистосердечное раскаяние смягчит вам приговор. Он ведь явится для вас вторым. Подумайте.

А Глаша уже догадывалась, что суда над ними не будет. Все решится просто: по окончании дознания министр доложит царствующему олуху, и тот соизволит повелеть — таких-то и таких-то сослать в Сибирь. Наверняка в Якутскую область. Дальше уж некуда! Ну и что же, и там живут люди. Лишь бы доходили книги. А революция освободит. И ждать уже недолго.

Она не умела скучать. Всюду находила себе дело. Мать, примчавшаяся в Москву, передала шелковое полотно да разноцветные нитки, и Глаша начала вышивать скатерти: одну в подарок матери, другую — сестре Кате. А когда разрешили передавать книги, Алеша доставил томики Ибсена. Первым делом перечитала пьесы, поставленные художниками. Восторгалась смелыми репликами непреклонного доктора Штокмана. Эх, посмотреть бы этот спектакль! Алеха говорит — Станиславский в роли Штокмана великолепен!

Мать и брат приходили на свидания. Хотя и через решетку, а все равно праздник.

Из Киева примчалась старшая сестра, но ей в свидании отказали. Понятно, из-за того, что уже отбывала ссылку. И Глаша написала ей:

«Моя дорогая, милая Катюша, мне так бесконечно больно, что тебя выделили изо всех и не пустили ко мне. Мне больно еще и потому, что с ними ничего не сказала специально для тебя, что-нибудь такое теплое, хорошее. Свидание это — какой-то сон. Теперь у меня в голове остались только отдельные фразы да печальные лица. Лица были почему-то очень печальны. Я себя знаю и теперь буду ужасно терзаться тем, что ничего не сказала им для тебя. Если бы ты только знала, как я тебя люблю и как всякое твое горе мучит и меня! Голубочка, мне так хочется, чтоб ты чувствовала себя хорошо… Мое сидение — это такое маленькое, совсем ничтожное горе в сравнении с другими многими горями…»

При раздумье о старшей сестре Глаше тотчас же вспомнился Курнатовский. Где он? Что с ним? Все еще в тифлисском тюремном замке или уже снова шагает по этапу в Сибирь? Глухой, нездоровый… Даже подумать больно… А его сердце? Все еще ноет от тоски? Может, время уже залечило напрасную душевную рану. Может, понял, что мы разные люди? Пройдут годы, а нам так и не доведется встретиться вновь…

А Катюха как? Неужели по-прежнему думает о нем да ждет счастливой встречи? Напрасно. У него к ней холодок в душе. Вернее, он запирает свою душу на семь замков: до победы революции не обзаводиться семьей. Катюша это знает. Бедная, горемычная…

Зима переломилась. Солнышко все выше и выше взлетало в ясное небо. В камере стало светлее, и в какой-то из щелей пробудилась муха. Глаша обрадовалась жужжанию ее крыльев. Следила за полетом.

Во время обеда муха села на стол. Глаша осторожно, чтобы не спугнуть ее, пальцем подвинула к ней крошку хлеба, обмакнутую в суп. Муха уткнула хоботок.

Вот она и не одинока в камере!

Кате написала:

«В этой открытке моя маленькая муха вместе со мной пишет: если я буду сохранять бодрость духа, то и она будет чувствовать себя неплохо. Значит, дело в шляпе — у меня неистощимый запас веселости. Правда, я сама удивляюсь. Последние дни я все время хожу заряженная веселостью, которой, к сожалению, некуда разрядиться, — очевидно, атмосфера, окружающая меня, является плохим проводником веселительной энергии…»

А развеселила ее как раз изменившаяся «атмосфера» — надзиратель передал ей коротенькую записочку: «Сердечный привет лесной Зверушке от преданного Яся». Это он! Ян! По-нашему Иван! А написал так коротенько потому, что не был уверен, передаст ли надзиратель его записку.

Свой ответ подписала — Зайчик. Если записка попадет в руки жандармов, не беда. Теперь уже нет надобности таиться: жандармы расшифровали ее псевдоним. Зайчик ждет встречи. Где и когда? Когда их отправят по этапу? А если не одновременно? И в разные углы Сибири?.. Надо что-то придумать. Но придумать она ничего не могла. И, чтобы отвлечься от тяжелых дум, писала в письмах к родным, что она весела, и заставляла себя вчитываться в мудреные строки философских книг, которые принес Алеша. Сестре написала: «Миросозерцание в тюрьме приобретает более целостный и стройный характер».

На дворе стало тепло. Через открытую форточку ветерок доносил пряный запах лопнувших тополиных почек. Спасибо доброму ветерку!

Скоро решится судьба всех, кого схватили в связи с провалом Старухи. А как решится?..

Теодорович прислал новую записку: «Солнышко ясное!» Глаша разулыбалась. Ясным солнышком в родной деревне Шошино ее называли ссыльные друзья. Курнатовский и Шаповалов, оба влюбленные в нее. И вот теперь Ясь. О чем он там дальше? Теодорович писал, что все тюрьмы переполнены и, вероятно, их отправят, не дожидаясь высочайшего повеления. Могут в разное время, в разных вагонах, в разные края. Лет на пять. За это время много в реках воды утечет, многое в личной жизни изменится. Страшно подумать, что они могут никогда не встретиться. В сибирских погребах нелегко ведь выжить, тем более одинокому. Если Глашура… Девушка на секунду зажмурилась от радости. Откуда он знает, что такое имя ей особенно близко к сердцу? Так называет ее только мамуля. Дальше Ясь писал, что они могут обвенчаться в тюремной церкви. Тогда их отправят вместе. Единственным препятствием оставалось только то, что он крещен в костеле, но тюремный священник — были бы деньги — согласен до венчания заново окрестить его, перевести в православные.

Какой же Ясь умница! Какой хороший, милый, дорогой!.. И Глаша с запиской в руках закружилась по камере, словно в вихре вальса, своего любимого танца. Он еще спрашивает! Да она готова тысячу раз написать в ответ: «Согласна, согласна, согласна…»

Екатерина Никифоровна, услышав об этом от дочери во время личного свидания в тюремной конторе, прижала ее к груди и на минуту зажмурилась, чтобы сдержать слезы.

— Я рада… Желаю большого счастья, — говорила, осыпая лицо дочери поцелуями.

В тот же день она написала мужу, все еще скрывавшемуся от кредиторов в Петербурге:

«Ну, друг мой, благослови свою дочь Глафирочку на вступление в брак. Жених ее разделяет ее участь, то есть сидит в той же тюрьме. Он — поляк Иван Адольфович Теодорович, по словам Глаши, очень хороший человек. Но кто он — студент или кто, — спросить забыла. Знаю только, что брат его в Смоленске присяжный поверенный.

Глафира, конечно, напишет тебе сама, но письмо может долго пропутешествовать. Ты напиши ей благословение скорее, потому что на этих же днях будут и венчаться.

Не знаю, как ты, а я радуюсь счастью Глаши — она верит в свое счастье. А мы будем счастливы их счастьем.

Им нужно спешить, а то их могут разъединить. Я уже купила почти все. Куплю еще кольца и шляпу. Цветы будут живые, хочется белые розы — не знаю, найдем ли.

Он сказал Глаше: «Я люблю твою маму пока только за то, что у нее такая чудесная дочь». А я попрошу с ним свидания, когда он сделается мужем Глаши».

И белые розы мать нашла…

Уложив все в большую корзину, она взглянула на новенькую икону богородицы владимирского письма. Купила для благословения. Глашуре на всю жизнь. Но… Вздохнув, поставила икону на божничку. Не примет Глашенька…

«Благословлю просто, — решила мать, — своей рукой. И венчание-то, знаю, ей поперек сердца. Но без этого нельзя. Жить должны в законном браке».

Извозчик ждал у калитки. Екатерина Никифоровна, перекрестившись перед иконами, взяла переполненную корзину и направилась к выходу.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

В апреле простились с Лондоном. Для этого было несколько причин.

Плеханов по-прежнему был недоволен тем, что уехали далеко от него, и даже считал себя оскорбленным. Аксельрод и Потресов отказывались хотя бы на несколько дней приехать в Англию. Вера Ивановна тяготилась тем, что мнение Георгия Валентиновича по тому или иному вопросу могла узнавать только из его писем.

Приближался съезд. Подготовка к нему требовала участия всех соредакторов.

К тому же из Лондона их гнали недуги. От зимней сырости и холодов в квартире у Елизаветы Васильевны ныли суставы, и она большую часть времени проводила в постели, обложившись грелками. А потом расхворался и сам Владимир Ильич. Нелады с Плехановым подорвали его нервы. Болела грудь. Болела кожа. Что делать? Обратиться за помощью к английскому врачу? Но доктора в Лондоне дороги, за визит надо платить гинею[49]. А денег и без того не хватает на самое необходимое. И Надежда пригласила Тахтарева, когда-то учившегося на медицинском факультете. Тот поставил диагноз — «священный огонь», тяжелая болезнь, при которой воспаляются кончики грудных и спинных нервов.

Надежда, по совету Тахтарева, вымазала мужа йодом. Ему стало еще тяжелее. Он метался от боли.

Так больным и привезли его в Женеву. Там, в пансионе мадам Рене Морар, где частенько живали российские эмигранты, он окончательно свалился.

Но апрель одарил Женеву солнечными днями, и силы к больному стали возвращаться. Через две недели он уже был на ногах.

Гуляя по берегу озера, спорившего синевою с небом, Ульяновы любовались альпийскими высотами. На юге зеленели мягкие сопки, одетые лесами. За ними голые вершины были прикрыты легкой голубой дымкой. А дальше вздымалась ледяная громадина Монблана, в полдень серебристая, вечером розовая. Пансион — в шестиэтажном доме, на левом берегу Роны, вытекающей из озера. Почти в центре города. И комнаты довольно уютные. Но дорогие. И перед окнами шумная площадь, куда съезжались крестьяне на базар и где останавливались бродячие циркачи. А для работы хотелось тишины. Лучше бы найти квартиру где-нибудь на окраине — там подешевле. И со своей кухней. Ульяновы направились на правый берег Роны и прошли дальше ее истока, в рабочее предместье Сешерон. Там на тихой улочке удалось найти двухэтажный домик с деревцами перед окнами. Район — приятнее не сыскать: по одну сторону обширный ботанический сад, по другую — старый парк до самого озера.

В нижнем этаже просторная кухня с каменным полом, за ней комната, которую сразу же облюбовала себе Елизавета Васильевна. Наверх деревянная лестница. Там три комнатки, похожие на рабочие каморки, хорошо знакомые по Питеру.

— Отлично! — сказал Владимир, осмотрев их. — Третья у нас будет для приезжих россиян. — Посмотрел на жену. — Ты согласна? Тебе нравится?

— Очень хорошо, Володя! Как раз то, что нужно нам.

Первым делом купили столы, матрацы и подушки. Пледы, заменявшие одеяла, были все те же, подаренные Марией Александровной. Пока не обзавелись кроватями, спали, расстелив матрацы на полу.

Стулья временно заменили ящиками из-под книг и принялись за работу на новом месте. Владимир до появления делегатов съезда спешил написать проект устава партии, чтобы с ним могли не спеша ознакомиться все соредакторы «Искры», Надежда, снова наладив связи с агентами и партийными комитетами на родине, начала писать доклад «Искры» съезду об организаторской работе в России.

Как всегда, работали увлеченно. А здесь все располагало к тому: через открытые окна вливался чистый воздух, полный ароматов цветов и молодой листвы деревьев парка.

Владимир Ильич время от времени спускался вниз, где кипел на плите эмалированный чайник.

— Вот хорошо — есть чаек! — С удовольствием потирал руки. — Налейте-ка, Елизавета Васильевна, горяченького.

— Хорошо-то хорошо, только… — теща сдерживала вздох, — не из самовара. Как ни заваривай, все равно не тот чай.

— Погодите, вернемся в Питер — отведете душу.

— Да уж почаевничаю!.. Только скоро ли?

— Скоро.

2

— А у нас гость! — сказала, подзадоривая улыбкой, Елизавета Васильевна, когда Ульяновы вернулись с воскресной прогулки на гору Салэв. — Отдыхает наверху.

— Митя?! — обрадовался Владимир, взбежал по крутой лестнице. — С приездом!

— Володя!

Братья обнялись.

Надежда подымалась медленно, придерживая подол длинного платья. Дмитрий бросился к ней навстречу, дважды поцеловал руку, сказав, что второй раз по поручению жены.

— А карточку ее привез? — спросил Владимир.

— Нет. — Дмитрий кашлянул, прикрывая рот рукой. — Я ведь нелегально. Делегатом от Тульского комитета.

— Знаю. А ты где-то среди лета умудрился простудиться.

— На границе речку вброд переходил. Вода была холодная, быстрая, чуть не сбила с ног. Но это ничего, пройдет.

Надежда, извинившись, спустилась на кухню, чтобы поговорить с матерью об ужине. Елизавета Васильевна сказала, что уже успела купить белых булочек, колбасы и сыра.

Братья перешли в третью комнату наверху, и Владимир сказал:

— Я думаю, тебе тут будет удобно. Кровать завтра купим. А пока… Матрац и одеяло есть, простыни у Нади найдутся.

— А подушка у меня своя. — Дмитрий, улыбаясь, указал глазами в угол комнаты, где стояла его корзина из тонких ивовых прутьев, к крышке которой была привязана крученым шнурком подушка в плотной парусиновой наволочке. — Я по-дорожному. По-российски…

Сели на ящики, и Владимир принялся расспрашивать сначала о матери и Маняше, потом об Анюте, тайно вернувшейся в Россию, и под конец о Марке. Как он там, в далеком Порт-Артуре?

— Пишет, что здоров. У него хорошая работа на железной дороге… Ну а вы как тут? Елизавета Васильевна рассказала — ты болел.

— Нервы подвели. Но, как видишь, все прошло.

— Ты же совсем не отдыхаешь.

— Нет, мы каждое воскресенье уходим в горы. Чистый воздух. Прекрасный отдых!

— Но тебе надо по-серьезному. Хотя бы недели на две. Как врач, советую…

— Ишь ты! — Владимир, вскинув голову, расхохотался. — Уже с врачебными прописями!.. — Встал, прошелся по комнате. — Нет, Митя, нынче нам не до отдыха. Такое сложнейшее, архисерьезное дело!

— Ты думаешь, съезд пройдет не гладко? Будут противоречия?

— Очень большие. Предстоит борьба. Серьезная борьба за чистоту марксизма!

— Вон что! А я-то думал…

— Видишь ли, Митя, мы прилагали все усилия к тому, чтобы на съезд приехали сторонники «Искры», но… — Владимир сожалеюще развел руками. — Приедут и недобитые «экономисты», и «рабочедельцы», которых — ты знаешь — я критиковал в «Что делать?». Явятся бундовцы, а это трудная публика.

— Я слышал, не будет Кржижановского…

— Да, к нашему глубокому сожалению, Глеб не может приехать. В Самаре комитет работает меньше года и по положению не правомочен выбирать делегата.

— Странно.

— И еще жаль, что по той же причине не приедет Ленгник. Это крепкий человек!.. Но мы, Митя, не предаемся унынию. У нас будет, — Владимир сжал пальцы в кулаки, — искровское большинство! И победа будет за нами. Правда, искровцы тоже разные. Да, да, не удивляйся. Есть «твердые», последовательные марксисты, есть и такие, которых я бы назвал «мягкими», склонными к вилянию. Кроме искровцев и антиискровцев будут еще колеблющиеся, этакое «болото». Их предстоит убеждать, перетягивать на свою сторону. Хорошо, что ты приехал, — одним голосом больше.

— Я поспешил, чтобы разобраться во всем.

Поднялась наверх Надежда, пригласила к ужину.

— Мы с тобой, Митя, успеем обо всем поговорить, — сказал Владимир, спускаясь по лестнице вслед за братом. — Пойдем в парк, на берег озера. Вечер тихий, теплый…

— А в шахматы сразимся? — спросил Дмитрий, спустившись в кухню, где был накрыт стол для ужина.

— Если удастся выкроить свободный часок… Ты знаешь, отцовские шахматы я вожу с собой, а не играл уже больше года.

Чай разливала Елизавета Васильевна; Дмитрию, наливая покрепче, сказала:

— В Питере я угостила бы вас чайком с малиновым вареньем — весь бы кашель как рукой сняло.

Ленин мчался на велосипеде: спешил в библиотеку. Но ему навстречу шел Мартов с высоким, крепко сложенным молодым человеком. Лицо у незнакомца белесое, лоб широкий, глаза светлые, кончики усов закручены шильцами. Несомненно, делегат. А от какого комитета?

Мартов был бледнее обычного, щеки ввалились, костюм висел, как на тонком манекене, и Владимир Ильич подумал:

«Здоров ли Юлий? После съезда нужно настоять, чтобы отдохнул в горах».

Притормозив, соскочил с велосипеда; заговорил раньше, чем Мартов успел представить делегата:

— Я — Ленин. А вы?

Шотман назвался.

— Александр Васильевич? — переспросил Ленин, не выпуская его руки. — Для съезда — Горский? Очень хорошо, что приехали загодя. Познакомитесь со всеми. А от какого вы Питерского комитета?.. От Вани? Значит, мы единомышленники!

Еще раз пожав руку Шотмана, Владимир Ильич повернул велосипед и жестом пригласил к себе:

— Тут рядом…

— Ты куда-то спешил? Если за газетами, то я запасся. — Мартов указал глазами на свои карманы, из которых торчали утренние местные газеты и рукописи для «Искры».

Владимир Ильич сказал, что в библиотеку он еще успеет, а поговорить им необходимо сейчас же. Мартов был рад, что разговор пойдет в его присутствии. Теперь, накануне съезда, его особенно интересовали все малейшие нюансы воззрений и намерений Ленина.

В ожидании чая, которым занялась Елизавета Васильевна, Владимир Ильич, навалившись грудью на кромку стола, расспрашивал Шотмана, сидевшего по другую сторону. Александр Васильевич рассказал, что он был партийным организатором Выборгского района, работал токарем на заводе Нобеля.

— Великолепно! — Ленин, коснувшись пальцами правой руки своей груди, сделал широкий жест в сторону собеседника, как бы одаривая его радостью. — На съезде будет три токаря: один из Киева, другой из Тулы и вот вы. Хорошо! Но и при этом нельзя не пожалеть, что мало рабочих.

«А чего же тут жалеть? — мысленно возразил Мартов, покуривая у открытого окна. — Все равно их роль сведется к молчаливому голосованию, а решающее слово будет принадлежать нам, интеллигентам, теоретикам».

— Было бы больше делегатов-рабочих, — продолжал Владимир Ильич, — если бы не провалы. — При этом он вспомнил Ивана Бабушкина и Петра Заломова. — Весьма огорчительно, что вторым делегатом из Питера явится… знаете кто? Заядлый «экономист»! Лидия Махновец, бойкая сестрица небезызвестного Махновца-Акимова. Вот с кем предстоит война! Едва ли не столь же острая, чем с пресловутым Бундом.

— А их зачем пригласили? — спросил Шотман.

— Их, к сожалению, там, в России, избрали. Думаете, лучше без них? Спокойнее?.. А по-моему, лучше идейного противника разгромить в открытой схватке на поле боя, чем позволить ему действовать против нас исподтишка, — сказал Владимир Ильич и неожиданно оглянулся на Мартова. — Не так ли, Юлий Осипович?

— Да… Принципиально говоря… — Мартов для чего-то снял пенсне и тотчас же снова нацепил на нос. — Но послушаем на съезде бундовцев…

— Конечно, выслушаем. Пусть выговорятся до конца. Хотя мы-то с тобой знаем их песни. Да и Александр Васильевич, мне кажется, имеет о них представление.

— Наслышан достаточно.

— Тем лучше для съезда.

Мартов подошел к Елизавете Васильевне, поджидавшей, когда закипит чайник, и попросил папироску ее набивки:

— Табачок у вас всегда отменно ароматный.

— Уже все. Гильзы кончились, — развела руками Крупская. — Сама, батюшка, перешла на здешние сигаретки.

— Жаль… — Мартов зашебуршил коробкой. — Этими не могу накуриться.

Отходя с тоненькой сигаретой снова к окну, сказал себе: «Надо вот и мне поговорить с каждым делегатом, чтобы на съезде не только Ленину, а самому быть готовым ко всему».

Много раз они спорили по поводу статей и заметок для «Искры». И последнее слово, к сожалению, чаще всего оставалось за Лениным. А на съезде что-нибудь да обернется по-иному… Он, Мартов, уже не мальчик в коротких штанишках. И ему пора отстаивать свое слово…

А Владимир Ильич продолжал расспрашивать Шотмана о Питере.

3

Поодиночке и по два-три человека съезжались в Брюссель, и никто не замечал за собой слежки.

Комнаты для делегатов предоставили социал-демократы, владевшие мелкими гостиницами. Конечно, без прописки в полиции. О питании представитель Организационного комитета заранее договорился с хозяевами маленьких кафе, которые тоже называли себя социал-демократами. А вожди бельгийской социал-демократии обнадежили, что полиция никого не тронет. За безопасность делегатов и за успех съезда, казалось, можно не волноваться. Но шпики, которыми кишела Женева, проследили, что искровцы съезжаются в Брюссель, и резидент департамента полиции успел сообщить об этом в Петербург. Он не сомневался, что через несколько дней бельгийское правительство получит соответствующий демарш, заканчивающийся настойчивой просьбой воспрепятствовать сборищу и выдать его главных участников.

К семнадцатому июля собрались почти все. Задерживались где-то в пути только два делегата.

Ульяновы приехали несколько раньше, и Владимир Ильич счел своим долгом прежде всего навестить Плеханова. Здоров ли он? Все ли готово у него к открытию съезда?

— Напрасно тревожитесь, — сказал Георгий Валентинович, поглаживая бороду, — за мной задержки не будет.

— А ваша речь?

— Она уже в основном сложилась в моей голове и не будет многословной. Мы ведь с вами условились беречь время.

— Да. Мы ограничены в деньгах.

— Ничего не изменилось? Начинаем в два тридцать? Для меня это важно знать — утренние часы я собираюсь посвятить посещению Дворца искусств. Там богатая коллекция скульптуры и живописи, и мне хочется взглянуть на фламандских мастеров в оригиналах. Рекомендую посетить. А завтра я был бы рад, если бы мне составили компанию рабочие делегаты. Увидитесь — не сочтите за труд сказать им. Я буду ждать к двенадцати. Часа нам хватит.

В тот день Владимир Ильич обошел всех делегатов, спрашивал: хорошо ли они устроены? не нуждаются ли в чем-нибудь? Тем, кто не знал французского языка, начертил карту, чтобы им легче было отыскать помещение, в котором откроется съезд.

Идя по коридору маленького отеля, Владимир Ильич услышал из-за двери комнаты, где остановился Красиков, звуки скрипки и, вспомнив одну из его кличек, улыбнулся: «Музыкант верен себе — нигде не расстается с инструментом!» Дождавшись паузы, осторожно постучал.

— Войдите, — отозвался по-французски Петр Ананьевич и встретил гостя со скрипкой и смычком в левой руке. — Я решил немного отвлечься…

— Простите, я помешал вам. В другое время с удовольствием бы послушал, а теперь голова занята иным. Съезд обещает быть сложным, и нам есть о чем поговорить как единомышленникам еще со времен Сибири.

— Значит, не забыли наш Красноярск? Приятно слышать. Мне тоже часто вспоминаются те наши встречи.

Красиков предложил гостю стул и, уложив скрипку в футляр, сел сам, готовый выслушать то важное, ради чего пришел Ленин накануне съезда.

— Первым делом, — начал Владимир Ильич, — я должен сообщить вам об одной искровской новости. Как вы знаете, у нас шесть соредакторов. Это создавало большое неудобство: при решении сложных вопросов голоса часто разделялись поровну. Тройка на тройку. Чтобы избежать этого, мы решили кооптировать вас в качестве седьмого соредактора. Жаль, что вы не могли приехать раньше и поработать в редакции до съезда. Но ничего. Поговорим о будущем. Если во время съезда придется устроить совещание редакции, мы пригласим вас и, надеюсь, избежим мучительного разделения голосов.

— Сочту за честь. — Красиков прижал руку к груди. — Ну, а как же дальше с голосами в редакции?

— Как члену Организационного комитета, вам дадут на заключение порядок дня съезда, набросанный мною. Вы увидите, что мы предлагаем выбрать две тройки. Одна — в редакцию, другая — в Цека. Как по-вашему?

— Разумно. Буду вотировать.

— Вот и хорошо!

Владимир Ильич стал расспрашивать о Киеве, где Красиков получил мандат на съезд, и о большом куше денег, которые ему удалось раздобыть. Где же это посчастливилось? Петр Ананьевич сказал, что за это надо благодарить Горького.

— Вы были у Горького?! — переспросил Ленин, и в его глазах заиграли нетерпеливые огоньки. — Так что же вы, батенька, до сих пор молчали? А нуте-ка, рассказывайте. — Дотронулся до кисти руки собеседника. — Все-все. Мы о Горьком должны знать елико возможно больше. О съезде вы ему сказали?

— Не утерпел. Доверился.

— Правильно сделали. И что же он?

— «Хо-ро-шее, говорит, дело!» А сам усы поглаживает. «Хо-ро-шее». Одним словом, принял как свой своего. Просил кланяться, в особенности волжанам. Так и подчеркнул — волжанам. Дал мне пароль в Москву, к актрисе Художественного…

— К Андреевой?! Феноменальная женщина!.. А ну, продолжайте, продолжайте.

— А мне пароль-то к ней и не требовался. В прошлом году я в трудную минуту попал к ней по рекомендации нашего сибирского Зайчика. Помните такую девушку? Ну, так вот, надо было мне укрыться от шпиков, и Мария Федоровна упрятала меня в своей квартире. И нынче мы встретились как старые знакомые. Для поездки делегатов выгреб я из ее закрома… Да вы не смейтесь…

— Я не смеюсь, я радуюсь, что нам помогают такие люди!

— Она так и сказала: «Отдаю, говорит, все, что скопилось в моем финансовом партийном закроме».

— Партийном… Отлично!

— Она просила меня считать ее членом партии.

— А за ней и Горький придет? Пора бы ему. Наш ведь он. Наш!

В свою гостиницу Владимир Ильич вернулся поздно и с порога начал:

— Извини, Надюша, заставил долго ждать. Знаю — волновалась. Но у меня были совершенно необходимые разговоры с нашими единомышленниками.

И с редким удовольствием, похаживая по комнате, пересказал все, что слышал от Красикова.

Надежда легла спать, а Владимир, выключив верхний свет, достал из папки список делегатов, где были не фамилии, а псевдонимы, и стал еще раз подсчитывать, сколько голосов будет у них, у искровцев, сколько у антиискровцев и сколько у межеумков, тех самых, что могут потянуть в «болото». От двадцати шести социал-демократических организаций прибыло сорок три делегата, но так как среди них находились «двурукие», то решающих голосов было пятьдесят один. Искровцы могут надеяться на тридцать три голоса. Хорошее большинство! И четырнадцать делегатов с совещательным голосом. А на Первом съезде было…

Владимиру Ильичу вспомнилось, как Надежда привезла ему в Шушенское весть о том съезде, и ему захотелось поговорить с ней, но она лежала уже с закрытыми глазами.

«Ладно, пусть слит, — думал он. — Было там всего лишь девять. А теперь… Как выросла наша партия! Как окрепла! Теперь важно одно — чтобы она дала отпор оппортунистам и стала сплоченной, как пальцы, крепко сжатые в кулак».

Остро пахло овечьей шерстью. Видимо, тюки ее совсем недавно увезли из склада.

Делегаты сидели на узких, наскоро сколоченных скамьях. Стол бюро съезда, как называли они президиум, тоже был сколочен из простых досок и покрыт красным полотнищем.

В первом ряду кроме ветеранов социал-демократии Аксельрода, Засулич и Потресова сидели еще два соредактора «Искры» — Ленин и Мартов. На краешке той же скамьи примостился молодой Лев Троцкий. У него остренькая бородка, пенсне, копна черных волос с задорным хохолком надо лбом.

Ленин был в поношенном пиджаке, застегнутом на две пуговицы. Засулич в серой кофточке и в мятой черной юбке. Аксельрод по случаю праздника слегка подровнял бороду. Мартов обзавелся манишкой. Из коротковатых рукавов его пиджака торчали манжеты, отчего руки казались длиннее, чем обычно.

Плеханов, в длинном рединготе с атласными отворотами, в накрахмаленной сорочке с высоким тугим воротничком и черном галстуке с белыми горошинами, прошел за стол; как бы свысока окинул собравшихся орлиным взором и, прокашлявшись, начал:

— Товарищи! Организационный комитет поручил мне открыть Второй очередной съезд РСДРП. Я объясняю себе эту великую честь только тем, что в моем лице Организационный комитет хотел выразить свое товарищеское сочувствие той группе ветеранов русской социал-демократии, которая ровно двадцать лет тому назад, в июле 1883 года, впервые начала пропаганду социал-демократических идей в русской революционной литературе. За это товарищеское сочувствие я от лица всех этих ветеранов приношу Организационному комитету искреннюю товарищескую благодарность. — Дважды — вправо и влево — слегка кивнул головой. — Положение дел настолько благоприятно теперь для нашей партии, что каждый из нас, российских социал-демократов, может воскликнуть и, может быть, не раз уже восклицал словами рыцаря-гуманиста: «В е с е л о ж и т ь в т а к о е в р е м я!»

Троцкий первым хлопнул в ладоши; оглянувшись на задние ряды — все ли аплодируют? — призывающе вскинул голову и стал бить в ладоши еще сильнее.

Мартов после нескольких вялых хлопков почесал у себя под мышкой; через секунду вздрогнул, будто от неожиданного укола иголкой, и почесал плечо, недоумевая: «Блохи, что ли, забрались? Откуда бы им взяться?»

Голос Плеханова звучал торжественно:

— Двадцать лет тому назад мы были ничто, теперь мы уже большая общественная сила… Мы должны дать этой с т и х и й н о й силе с о з н а т е л ь н о е выражение в нашей программе, в нашей тактике, в нашей организации. Это и есть задача нашего съезда, которому предстоит, как видите, чрезвычайно много серьезной и трудной работы. Но я уверен, что эта серьезная и трудная работа будет счастливо приведена к концу и что этот съезд составит эпоху в истории нашей партии.

Троцкий, поерзав на скамье, оглянулся — не замечают ли? — и почесал бок. Увидев, что во втором ряду чешется Бауман, он продолжал чесаться и уже не вслушивался в слова первого оратора, блиставшего хорошо поставленным голосом.

— Мы были сильны, — заканчивал речь Плеханов, — съезд в огромной степени увеличит нашу силу. Объявляю его открытым и предлагаю приступить к выбору бюро.

Поклонившись, Плеханов откинул фалды редингота, сел и тут же, почувствовав блошиный укус в шею, запустил палец за тугой воротник, как бы поправляя его.

Не дожидаясь, пока утихнут аплодисменты, Троцкий порывисто вскочил и, откинув руку театральным жестом, провозгласил:

— В председатели одна кандидатура — Георгий Валентинович! Другого нет. И предлагаю без голосования.

— Правильно.

— Ветерана партии! — подхватили делегаты.

Плеханов снова поднялся и, поблагодарив за внимание, сказал:

— Наш молодой коллега несколько поспешил. В такую торжественную минуту надо бы сначала спеть «Интернационал».

— Обязательно спеть, — встал, поблескивая очками, Гусев, делегат Донского комитета, и, откинув со лба пышные волосы, запел сочным баритоном.

Все поднялись. Помня о конспирации, подхватили приглушенно. Но русский перевод Аркадия Копа еще не все знали наизусть. Аксельрод и Потресов пели по-французски. Троцкий, прислушавшись к ним, тоже перешел на французский. Вера Ивановна, метнув в его сторону укоризненный огонь глаз и пытаясь заглушить его, сорвала голос на припеве:

Это будет последний

И решительный бой…

Когда все снова сели и аплодисментами подтвердили избрание Плеханова председателем, Георгий Валентинович напомнил, что сначала нужно решить вопрос о количестве членов бюро.

Мартов давно ждал этой минуты; вскочив и повернувшись к делегатам, сказал с дрожащей хрипотцой:

— Предлагаю девять. И для облегчения работы пусть они на каждое заседание выделяют из своей среды по три человека.

— Зачем же так сложно? — удивленно спросил Ленин, встав рядом с ним. — Предлагаю постоянное бюро из трех человек.

«Посмотрим, к кому прислушаются делегаты», — сказал себе Мартов, почесывая в бороде.

Делегаты прислушались к Ленину.

«Зачем он так? — спросил себя Владимир Ильич. — Ведь уговаривались же о трех. В девятку, чего доброго, он мог бы протащить и кого-нибудь из бундовцев. Определенно протащил бы».

Бюро выбирали тайным голосованием — по запискам, и делегаты зашелестели бумагой.

И теперь уже все, не стесняясь друг друга, почесывались, переговариваясь:

— Кажется, блохи…

— Не зря же тут шерстью пахнет…

Плеханов, принимая записки, разглаживал их и складывал в стопочки; подсчитав в каждой стопочке, объявил, что большинством голосов вице-председателями избраны Ленин и Павлович, как звали на съезде Красикова.

Владимир Ильич просиял, зная непоколебимую приверженность Петра Ананьевича к «Искре».

Мартов поморщился. «Красикова?! За какие же это заслуги?! Если уж захотели третьего не из основателей «Искры», могли бы, скажем, Троцкого. Работящий! Горячий оратор! Со своим мнением». Пожав костлявыми плечами, сунул руку в карман за коробкой сигарет.

Плеханов, не сдерживая усмешки, сказал:

— У съезда уже объявились злостные и ядовитые враги! Пока это лишь обыкновенные блохи.

— Блоха не филер, под арест не подведет, — послышалась чья-то шутка.

— А все-таки неприятно. И отвлекает внимание, — продолжал Плеханов. — Нельзя ли нам куда-нибудь в другое место?

— Это исключено, — объяснил Ленин. — Мы не можем терять ни одного часа.

— А можно уборочку сделать, — сказал Шотман. — По-матросски. Все-то мы — вмиг.

— Вот и выход найден, — подхватил Красиков. — У хозяина, я думаю, найдутся ведра, какие-нибудь мешки для швабр. Я — к нему. Кто на подмогу?

Отозвалось несколько человек. Плеханов объявил перерыв.

Мужчины сбрасывали пиджаки на скамьи. Ленин уже засучил рукава рубашки. Мартов пытался жесткие манжеты передвинуть выше локтей. Георгий Валентинович, поддавшись общему настроению, положил на стол аккуратно свернутый редингот.

Красиков, возвращаясь первым, торжествующе стукнул кулаком по днищу пустого ведра.

— Вода тут в двух шагах.

Сноровистые из мужчин принялись мастерить швабры. Женщины подоткнули подолы юбок. Еще минута — и закипит работа.

Мартов, в отличие от последних дней, ходил задумчивый: «Чем же кончится съезд? Кто окажется впереди?»

Нет, он не собирался соперничать с Плехановым. Это было бы не так-то просто. Даже опасно. Авторитет Ветерана высок и непререкаем. И нет надобности в чем-либо сталкиваться с ним.

Но Ленин?.. Почему его считают лидером партии? Почему его избрали в бюро съезда? Почему Ленин вносит предложения даже по текущим организационным вопросам? Может и он, Мартов…

Заседание продолжалось шумно, было многоречистым. Даже при обсуждении регламента ораторам, казалось, не было конца. И Мартов, чтобы не упустить случая, внес новое предложение: делегатам с совещательным голосом предоставить право участвовать в голосовании по вопросам регламента. И за его предложение съезд проголосовал, хотя кое-кто из делегатов, уже уставших, искусанных блохами, не отдавал себе отчета, зачем подымает руку.

Юлий Осипович тотчас же внес третье предложение: пусть делегаты с совещательным голосом вотируют по всем вопросам формального характера, скажем, по вопросам, касающимся порядка заседания. Если съезд примет и это предложение, можно будет попытаться еще что-нибудь отвоевать для них. Ведь среди них не только молодые революционеры, а такие ветераны, как Аксельрод, Засулич и Потресов. Им же обидно сидеть на съезде в числе «безголосых». Они услугу не забудут.

Им, трем ветеранам, и без того предстоят большие волнения: Ленин собирается предложить съезду редакционную тройку для «Искры». Без них. Только не удастся ему. Он, Мартов, вот так же, как теперь, заступится за стариков. Даже горячее и настойчивее.

Ленин встал и вежливо возразил своему соредактору:

— При этом затруднился бы подсчет голосов. Лучше единообразие — по мандатам.

И его предложение собрало двадцать четыре голоса. Мартову отдали голоса пятнадцать человек.

«Хотя у Ленина и большинство, а все же пятнадцать делегатов прислушались ко мне, — подбодрил себя Юлий Осипович. — Для начала неплохо. Среди них не только нечестивые бундовцы, но и девять правоверных искровцев! Поживем — увидим, как дело обернется. Только гнуть в свою сторону надо пока что осторожно».

Красиков жалел потерянное время. На трех заседаниях скрепя сердце слушал бесконечные прения о составе участников и порядке дня съезда! Сколько же дней потребует весь съезд? Так, пожалуй, в две недели не уложиться. А делегаты должны знать, с каким трудом добываются деньги в партийную кассу.

Не только по кардинальным вопросам, а даже по самым мельчайшим делегаты вносят по три да четыре резолюции. Часто требуют переголосования. А часы безжалостно отсчитывают потерянные минуты.

Пользуясь правом вице-председателя, напомнил, что съезд не дискуссионный клуб, а деловое собрание революционеров. Не подействовало. Речам по-прежнему не было конца. Один Лев Троцкий выступил уже четыре раза. Зачем? Чтобы себя показать. Балаболка!

Камнем преткновения явился Бунд, приславший пять делегатов. Они привезли свой новый устав и намеревались потребовать федеративного принципа для вхождения своего ЦК в партию. Дескать, только Бунд может вести работу среди еврейского пролетариата всей страны. Вести обособленно от пролетариата всех других национальностей и народностей. Действуя своим уставом, как бомбой, бундовцы собирались взорвать и до основания разметать искровскую программу партии во время ее обсуждения.

«Как хорошо, — думал Красиков, — что Ильич своевременно разгадал их замысел и вот предложил сначала обсудить вопрос о месте Бунда в партии. В самом деле, нельзя позволить Бунду коренным образом изменить организационные основы партии. И нельзя приступить к дружной работе, не устранив разногласий».

Два дня бундовцы шумно сопротивлялись. Как и следовало ожидать, у них на подхвате оказался не менее шумный Акимов (Махновец), недобитый «экономист». Победы, конечно, не достигли, а искровское большинство немножко поколебали: трое из искровцев оказались неустойчивыми. Как-то они поведут себя дальше?

Время по-прежнему не берегли: вопросу о Бунде отдали четыре заседания. Искровцы решительно отвергали федерацию, считая ее пагубной для дела партии. А Троцкий и Акимов деятельность Бунда называли блестящей и плодотворной. Бундовцы, всячески изворачиваясь, упрекали съезд в том, что на нем «образовалось компактное большинство».

Плеханов предоставил слово Ленину, и Красиков для себя записал из его речи:

«По-моему, не стыдиться, а гордиться должны мы тем, что на съезде есть компактное большинство. И еще больше гордиться будем мы, если вся наша партия будет одним компактным и компактнейшим 90-процентным большинством».

Съезд, скупой на аплодисменты, встретил эти слова восторженным взрывом.

Компактное большинство отказало Бунду в его притязаниях на федеративность. При поименном голосовании даже колеблющиеся и антиискровцы присоединились к большинству. Бундовцы остались при своих пяти голосах.

«Первое торжество нашей линии», — записал себе Красиков.

…На восьмом заседании перешли к обсуждению искровской программы. И первыми, не дожидаясь бундовского артиллерийского огня, ринулись в атаку «экономисты». Акимов, внося двадцать одну поправку, полагал, что они изменят «самый дух программы». «Рабочеделец» Мартынов, нашпиговывая речь цитатами, сожалел, что искровский проект принципиально отличается «от всех других европейских социал-демократических программ».

«Спасибо за откровенность! — мысленно съязвил Красиков. — А мы гордимся тем, что он отличается от всех. Надо же наконец понять: мы строим партию нового типа».

Рьяные оппоненты, как и следовало ожидать, дошли до оспаривания диктатуры пролетариата. Подогретый ими, вскочил Троцкий, словно драчливый петух; потряхивая головой так, что колыхалась черная шевелюра, закрывавшая шею, сыпал кипучие слова. Красиков схватился за карандаш, дрожащей от негодования рукой записал:

«Балаболкин пытается уверять, что наиболее принципиальные соображения по поводу проекта программы «Искры» и «Зари» были здесь высказаны Мартыновым и Акимовым! Вот он каков! Всех поучает. Ничтожество мнит себя вождем».

Мартынов, стремясь посеять неприязнь между соавторами искровского проекта, выхватил фразу из «Что делать?» и, хваля Плеханова, обрушился с критикой на Ленина. Его примеру последовал Акимов. Терпеливо выслушав их, поднялся Плеханов, четко и весомо сказал, что бойкие критики не поняли ни фразы Ленина, ни искровского проекта программы.

Красиков уже не раз восхищался изяществом речей Георгия Валентиновича и его блестящим остроумием и теперь, полуобернувшись, вскинул на него глаза и с особым вниманием прислушивался к его словам. У оратора, саркастически шевельнувшего бровями, заиграла усмешка в уголках губ. Он говорил:

— Акимов удивил меня своей речью. У Наполеона была страстишка разводить своих маршалов с их женами; иные маршалы уступали ему, хотя и любили своих жен. Товарищ Акимов в этом отношении похож на Наполеона — он во что бы то ни стало хочет развести меня с Лениным. Но я проявлю больше характера, чем наполеоновские маршалы, я не стану разводиться с Лениным и надеюсь, что и он не намерен разводиться со мной.

Первым расхохотался Владимир Ильич, весело кивнул головой. Да, он не собирается разводиться с Плехановым.

На тринадцатое заседание опоздали пять делегатов. Оказалось, что за двумя из них тащились филеры. Потребовалось время и конспиративный навык, чтобы оторваться от них.

Трое, квартиры которых филеры уже незаметно проследили, сказали, что их вызывали в полицию. Кто такие? Зачем приехали в Бельгию? Гусев назвался румынским студентом Романеску. А приехал по сердечным делам. Остальные объявили себя туристами. Всем троим полиция предложила покинуть Бельгию в двадцать четыре часа.

А если проследят съезд? Тогда не миновать арестов. Арестованных могут выдать царским властям…

И после тревожного совещания бюро Ленин объявил:

— Переезжаем в Лондон. Маленькими группами.

4

Через четыре дня все собрались в Лондоне. Тех, кто не бывал ранее в английской столице, Плеханов повел в Британский музей.

Ленин с помощью Квелча и Тахтаревых подыскивал на каждый день помещения для заседаний в профсоюзных клубах.

Первое в Лондоне и четырнадцатое по счету заседание открылось в клубе рыбаков. На стенах висели фотоснимки рыбацких угодий и богатых уловов, в витринах — длиннейшие удилища, новые блесны и крючки.

Обстановка накалялась все больше и больше. Упрямым говорунам из числа антиискровцев не было конца. Никакие предупреждения о необходимости экономить время и, следовательно, деньги не действовали. Так, программу партии обсуждали на девяти пленарных заседаниях.

После жарких дебатов по принципиальным вопросам она была передана в комиссию, где кроме бундовца, «экономиста» и «центриста» еще оказались делегаты с совещательным голосом — Аксельрод и Потресов, и Надежда Константиновна, едва дождавшись конца заседания, не могла скрыть пережитой тревоги:

— Ну как там, Володя?

— Как и следовало ожидать…

— Неужели протащили свои «поправки»?!

— Да. По некоторым пунктам пришлось мне одному голосовать против них.

— Одному?! А что же Плеханов?

— Ты же знаешь Плеханова. Вчера, когда Акимов — ты помнишь? — откровенно объявил, что его поправки имеют целью «изменить самый дух программы», Георгий Валентинович дал ему отличную отповедь.

— Помню, помню: «Мы стоим и останемся под знаменем революционной социал-демократки».

— А сегодня не поднял руки в защиту нашей общей искровской формулировки.

— Так неужели же им удастся?..

— Не волнуйся. Мы еще поборемся. — Владимир Ильич сжал холодноватые руки жены. — На пленарном заседании «искряки» себя покажут.

Когда программа вернулась из комиссии, то ее неуемные противники по каждому пункту, а порой и по отдельным словам выступали даже по три раза, вносили множество резолюций, требовали поименного голосования.

Но существо программы осталось искровским. Компактному большинству, сплотившемуся вокруг Ленина, удалось отстоять ее марксистскую основу. В целом против программы никто не отважился голосовать. А воздержался лишь один Акимов.

Это была первая крупная победа зарождавшегося большевизма. За создание проекта программы съезд принес редакции «Искры» и «Зари» благодарность.

На двадцать первом заседании в заключение обсуждения выступил Плеханов.

— Товарищи, партия сознательного пролетариата, Российская социал-демократическая партия, отныне имеет свою программу, — сказал он с еще большей торжественностью, чем на открытии съезда. — Тем товарищам, с возражениями которых съезд не согласился, остается подчиниться большинству. Члены нашей партии обязаны признавать ее программу. — Окинул зал орлиным взглядом. — Как бы там ни было, но вопрос, так долго нас занимавший, окончен, и мы можем с законной гордостью сказать, что принятая нами программа дает нашему пролетариату прочное и надежное оружие в борьбе с врагами.

Мартов ждал своего часа. Для этого сам напросился в комиссию по уставу партии. И состав комиссии ему был на руку; делегаты «Южного рабочего» уже выступили с критикой ленинского проекта. А у него, Мартова, в кармане свои формулировки важнейших пунктов. Он внес бы целиком свой проект, но, пожалуй, для этого еще не настало время. Пока что лучше из ленинского проекта, за который ратует его большинство, вышибать пункт за пунктом. Это он может — теперь уже не одинок. Кроме Плеханова, все ветераны на его стороне. Жаль только, что Аксельрод, Потресов и Вера Ивановна — с совещательными голосами. Но и при этом на съезде ему, Мартову, обеспечена солидная поддержка: первыми за его пункты проголосуют бундовцы да Мартынов с Акимовым. И, конечно, Троцкий. Этот стоит многих. На каждом заседании выступает раз по десять. Не упустит ни малейшего повода обрушиться на ленинское большинство. Будет метать громы и молнии. За ним и другие проголосуют.

А Владимир Ильич был доволен тем, что в комиссии не оказалось ни одного бундовца. Правда, его настораживало присутствие делегатов «Южного рабочего», один из которых собирается внести восемь поправок! Но присутствие Мартова, несмотря на его зигзаги, несколько успокаивало — он еще недели за три до съезда читал устав и на заседании в редакции не возражал. Не будет же здесь изменять самому себе.

Но впереди подстерегало потрясение. Едва успели собраться на заседание комиссии, как Мартов достал из бокового кармана помятый лист и, стряхнув с него табачные крошки, объявил, что у него есть свой проект первого параграфа. Это было подобно удару грома при ясном небе, и Владимир Ильич вскинул удивленные глаза. Не ослышался ли? Может, какая-нибудь поправочка с заменой одного слова другим? Нет, не ослышался. Мартов, еще раз тряхнув листом, продолжал:

— В-вот! — Голос его, без того заикавшегося, прерывался от волнения. — М-моя формулировка взамен с-совершенно неприемлемой ленинской.

Читая, посматривал на делегатов «Южного рабочего». Какое впечатление остается от его строк? Поддержат ли? Если не поддержат, его ход может провалиться. Но тот из них, который собирался внести восемь поправок, поддержал. Пусть каждый, кто лишь пожелает, называет себя членом партии.

«Вот это зигзаг! Неприкрытый оппортунизм!» — возмущался Владимир Ильич, не отводя пронизывающего взгляда от Мартова, пока тот не сел с опущенными глазами.

Чеканя слово за словом, Ленин сказал, что настаивает на своей формулировке, и все перечитали первый параграф:

«Членом партии считается всякий, признающий ее программу и поддерживающий партию как материальными средствами, так и личным участием в одной из партийных организаций».

На съезде докладчик уставной комиссии Носков объявил, что по первому же параграфу голоса разделились, и прочел сначала формулировку Мартова. В защиту ее тотчас же поднялся Аксельрод и заговорил о некоем профессоре, который считает себя социал-демократом, оказывает партии содействие, а ни в одну из организаций вступить не может. Дескать, Мартов прав, такого профессора следует считать членом партии. Главный бундовский оратор к такому профессору добавил гимназиста. На поддержку поспешили и Акимов, и Мартынов, я Троцкий.

Красиков не мог больше терпеть.

— Но, товарищи, — возразил он, — устав партии пишется не для профессоров, а для пролетариев, которые ее так робки, как профессора, и, я надеюсь, они не испугаются организованности и кол-лек-тив-ной деятельности… Принимая же формулировку Мартова, мы пускаем анархическую массу в члены партии безответственно.

Плеханов раздумчиво выжидал. И речь свою начал с чистосердечного признания: долго колебался. К кому присоединиться? Еще утром находил, что «то сей, то оный набок гнется». Но, приняв решение, он, как всегда блистая красноречием, высмеял Аксельрода за его «профессора» и в заключение сказал, что за проект Ленина «должны голосовать все противники оппортунизма».

Но оппортунисты, которых завтра назовут меньшевиками, не вняли призыву Ветерана и перетянули на свою сторону «болото»: большинством в шесть голосов провели первый параграф устава в формулировке Мартова, не погнушавшегося голосами бундовцев и прочих антиискровцев.

«Эх, Мартов, Мартов! — думал Владимир Ильич, жалея заблуждавшегося товарища, которого еще не считал окончательно потерянным. — Если бы ты только оступился в болото… Но ты пошел дальше. Не вернешься — затянет тебя трясина».

На квартиру Ульяновы возвращались поздно. Улицы уже были пустынны. Поддерживая жену под руку, Владимир говорил с горьким сожалением:

— Не могу понять, как мог Мартов докатиться до такого…

— А Плеханов, — напомнила Надежда, — несколько дней думал, к кому же присоединиться.

— Да. Чуть было снова не вильнул. Но, опомнившись, вовремя сказал свое слово о нашем искровском проекте устава. Удержался бы на этом…

Взбудораженный всем случившимся, Владимир Ильич провел ночь без сна.

5

С каждым днем бундовцы, мартовцы да «рабочедельцы» Мартынов и Акимов бесчисленными репликами и резолюциями неимоверно затягивали съезд и накаляли обстановку.

На шумном двадцать седьмом заседании произошли перемены в составе делегатов. Подавляющим большинством голосов съезд отверг бундовский устав о федерации, и бундовцы, демонстративно заявив, что «Бунд выступает из РСДРП», покинули зал заседания. И сторонники Мартова потеряли пять голосов.

На следующих двух, еще более шумных, заседаниях съезд признал единственной организацией партии за границей Лигу русской революционной социал-демократий. После того группа «Освобождение труда» заявила, что она больше не существует и «растворяется в партийной организации». Так же поступила и группа «Искры». А делегаты Заграничного союза русских социал-демократов «рабочедельцы» Мартынов и Акимов не последовали этому примеру. Пришлось объявить Союз не существующим. Они сочли себя оскорбленными и высокомерно заявили, что удаляются со съезда.

— Совершенно напрасно.

— Обижаться не на что, — неслось им вслед.

Они не оглянулись.

Когда двери за ними закрылись, Плеханов облегченно вздохнул:

— Слава богу, ушел Мартын с балалайкой!

И мартовцы лишились еще двух своих сторонников.

«Как-то поведут себя мартовцы дальше? — тревожно думал Бауман, звавшийся на съезде Сорокиным. — Что предпримут во время выборов? Неужели в угоду своей оппозиционности попытаются и дальше вставлять палки в колеса?»

Перед выборами мартовцы собрались отдельно.

«Что же будет? — продолжал спрашивать себя Бауман, идя на совещание большевиков. — Неужели произойдет окончательный раскол? Мартов должен бы одуматься. Ведь три года работал вместе с Лениным и Плехановым. Как мог он скатиться к оппортунизму? Или его только здесь, на съезде, попутал бес уязвленного самолюбия и беззастенчивой амбиции?»

На совещании Бауман обвел взглядом всех присутствующих, подсчитал: двадцать четыре голоса! Они-то и составляют теперь твердое искровское большинство! В их руках дальнейшая судьба съезда. У них стойкие лидеры — Плеханов и… Нет, теперь уже Ленин и Плеханов. Так вернее!

На тридцатом заседании перешли к выборам. И первым попросил слово делегат Бакинского комитета двадцатипятилетний Кнунянц. Он предложил, как было записано в повестке дня, выбрать путем тайной подачи записок две тройки: одну — в ЦК, другую — в редакцию «Искры». И сразу же ринулись в атаку мартовцы. Безудержно и изворотливо говорливый двадцатичетырехлетний Троцкий потребовал разделить вопрос на два и сначала назначить редакцию. Не менее говорливый Гинзбург, присутствовавший с совещательным голосом, тотчас же внес резолюцию об утверждении старой редакции. И никто не нашелся оспорить его право потому, что с самых первых дней съезд, согласившись с Мартовым, иногда позволял всем голосовать наравне с делегатами, обладавшими правом решающего голоса.

«Вон с каких пор Мартов начал подбирать себе сторонников! — отметил Бауман. — И теперь его подручные ратуют за утверждение старой редакции для того, чтобы у них, мартовцев, было там четыре голоса из шести. Явная попытка парализовать влияние Ленина и Плеханова, связать им руки и протаскивать свои оппортунистические взгляды».

А Мартов, оглядываясь на каждого нового оратора, своего сторонника, так азартно кивал головой, что пенсне едва держалось на носу. Словно по команде, раздавались такие взрывы криков, что секретарю пришлось записать в протоколе: «В зале поднимается неимоверный шум, ничего не слышно». Мартовцы, потрясая кулаками, сгрудились перед столом. Их уняла только нервно вскинутая рука самого Юлия Осиповича.

— Я и другие три редактора уходим из собрания. Без нас т-товарищи, — он заикался чаще обычного, — смогут в-высказаться б-более непринужденно.

За ним направились к выходу Аксельрод, Потресов и Засулич. Плеханов попытался остановить их, но они, отмахиваясь, ушли.

«На что рассчитывает Мартов? — снова задумался Бауман. — На то, что Плеханов и Ленин тоже уйдут? Да, так и есть. Большинство остается без лидеров и теряет три голоса. А у них? У них остался Троцкий, этот наболтает и нашумит за десятерых. Ничего. Наше большинство будет сплоченным. Компактным. И победит».

Дейч, потрясая кулаком, кричит:

— Посмотрим, кто решится голосовать против всей старой редакции! Запомним.

— Не пугайте! — отвечает ему побагровевший Шотман. — Решим по-рабочему.

— Две тройки! — подхватывают сразу несколько голосов.

Колокольчик уже бессилен. Красиков схватывает трость Плеханова, оставленную на столе, и, призывая к порядку, бьет ею по столешнице.

Шум постепенно утихает, и Кнунянц, отстаивая свое предложение о двух тройках, говорит, что съезд собрался не для взаимоприятных речей, не для обывательских нежностей и опасения, как бы кого не обидеть, а для создания деятельных органов партии. И опять вскакивает Дейч. Но оратор, напрягая голос, продолжает:

— Я удивляюсь, почему именно Троцкий, а не кто иной, нападает на выбор троек? Вспомните, не он ли защищал порядок дня съезда? И ни словом тогда не упомянул о такой ереси в нем, как выбор троек.

«Вот это удар! — обрадовался Бауман. — Интересно, как вывернется Троцкий? Ведь не утерпит. И не покраснеет, балаболка!»

Троцкий не заставил себя ждать. И решил сначала выбить из седла своего оппонента.

— Я хочу возразить, — начал, манерно поклонившись в сторону Кнунянца, — молодому революционеру Русову…

— Не употребляйте таких выражений! — громогласно прервал его делегат Бакинского комитета. — Это еще вопрос, кто моложе, он или вы!

— Прошу спокойствия! — вскинул обе руки Троцкий. — Русов утверждал, будто я защищал так называемую идею двух троек. Это неправда!

«Даже глазом не моргнул!» — потряс головой Бауман и поднял руку, прося слова.

— Как быстро все изменилось! — раздраженно воскликнул Гусев, не сводя кинжального взгляда с Троцкого. — Несколько дней тому назад проект Ленина никого не смущал, а ведь предложение Русова буквальное повторение проекта Ленина.

«Вроде бы неловко говорить в отсутствие Мартова, — думал Бауман о своей будущей речи. — Но молчать больше невозможно. Правда всего дороже».

И когда пришел его черед, начал с горячим накалом:

— Я понимаю страстность настоящего спора. Но зачем же крайности? Разве позволительно поведение товарища Дейча? Он пытался демонстративно пригвоздить к позорному столбу всех не согласных с ним. Вот и создалась невозможная атмосфера.

Переждав новый всплеск шума, продолжал:

— Теперь о Мартове. От него первого я узнал о проекте двух троек. Он говорил, что этот проект был утвержден им самим и еще другим редактором. — Протянул руки к залу, как бы ища ответа. — Зачем же так? Сегодня — одно, завтра — другое. В угоду отдельным личностям отказываться от своих слов, как это сделал Троцкий…

Шумные дебаты продолжались до позднего вечера. Голосование отложили на утро.

6

Перед входом в зал кучкой стояли делегаты. Курили. Возбужденно продолжали не оконченные накануне споры.

Пришли Ульяновы. Поздоровались общим поклоном. Вера Ивановна, вскинув голову, отвернулась от них; попросив у Мартова сигарету, прикурила от своей затухающей, окурок придавила носком ботинка.

«Как он изменился! — отметил Бауман, провожая глазами Ленина. — Лицо какое-то желтое. От нездоровья? Или от бессонной ночи? Но глаза все такие же острые. Готов продолжать схватку».

Размашисто переставляя трость, приближался Плеханов; едва успел приподнять цилиндр, как Вера Ивановна ухватила его за борт редингота, потянула в сторонку. Он покорно отошел с нею.

— Нечестно… Сверх всяких мер… — хрипела она больным горлом, маленьким кулаком тыкала ему в грудь. — Не ждала… Столько лет дружбы… И все забыто, перечеркнуто…

— Я готов выслушать, только не сейчас, — Георгий Валентинович прижал трость к груди. Кулачок Засулич угодил под костяной набалдашник, и пальцы разжались от боли. Плеханов поймал ее руку, поцеловал. — Прошу прощенья… Но в другое время… В другой обстановке…

С трудом оторвавшись от нее, направился к двери; раскинув руки перед делегатами, улыбнулся, превратил все в шутку:

— Мне показалось, что Вера Ивановна приняла меня за генерала Трепова! Опасался: вот-вот раздастся выстрел. Но, как видите, все обошлось благополучно.

Перед ним расступились. Он прошел к столу; положив трость, взялся за колокольчик.

— Не будем терять времени… — Поднял глаза на Красикова: — Какое у нас решение, коллега?.. Ах, вы еще не голосовали? В таком случае вам бразды правления. — Передал колокольчик. — А мы снова удаляемся.

Едва успели закрыться двери, как вскочил Троцкий и потребовал закрытого голосования об утверждении старой редакции «Искры». Мартовцы ударили в ладоши.

«Ишь как поддерживают своего! — ухмыльнулся Бауман. — А победа все равно будет за нами, за ленинцами».

Проголосовали. Красиков объявил: предложение Троцкого отвергнуто девятнадцатью голосами.

«Почему девятнадцатью?! — беспокойно оглянулся Бауман. — Кто же так подло увильнул к ним, а? Похоже двуголосый тифлисский делегат. Ай-ай! Достоин осуждения!»

Троцкий обрадовался: в отсутствие Ленина у твердых отбито два голоса! Доброе начало! И потребовал переголосования. Да не простого, а поименного.

Делегаты писали записки, относили Красикову.

Бауман издалека следил за рукой тифлисского делегата. «Он! Короткое слово написал — за. Подыгрывает оппортунистам!»

Остальные большевики и при тайном голосовании отвергли предложение Троцкого.

Красиков попросил пригласить редакцию в зал заседания.

Первым появился взъерошенный Мартов; бросив недокуренную сигарету, быстро просеменил в первый ряд, сел, закинув ногу на ногу, и, сложив руки на поджаром животе, выжидательно побарабанил длинными пальцами; выслушав решение, вскочил.

— Т-теперь, т-товарищи, поговорим иначе! Большинство отвергло старую редакцию. И я от имени своего, — стукнул себя кулаком в грудь, — и от имени трех других товарищей заявляю, что ни один из нас не примет участия в т-такой новой редакции. Некоторые товарищи собираются вписать мое имя кандидатом в э т у «тройку». Заявляю: я сочту это оскорблением, мною не заслуженным. — Голос его прерывался, и он хрипло выкрикивал: — Я счел бы это п-пятном на моей п-политической репутации. Скажу еще: вчера здесь, как мне передавали, Сорокин утверждал, что предложение о тройке будто бы исходит от части бывшей редакции. Это не соответствует истине, ибо п-предложение исходит от одного Ленина. А теперь перехожу к политической стороне дела…

Плеханов позвонил колокольчиком.

— Я не могу позволить снова обсуждать вопрос, уже решенный съездом.

Но в зале слышались возражающие голоса:

— Пусть говорит.

— Покажет себя до конца…

И Мартов «показал себя». Прокашливаясь и размахивая руками так, что из рукавов выскакивали уже лоснящиеся манжеты, он продолжал выкрикивать:

— Внутри партии создано «осадное положение». Ненормальный порядок. И съезд оказался не в состоянии положить конец этому п-порядку. Перед нами последний акт борьбы, возникшей во второй половине съезда. Осадное положение с исключительными законами против отдельных групп п-продолжено и даже обострено. Мы надеемся, что съезд передаст орган, который мы вели два с половиной года, в достойные руки. С этой надеждой я и заканчиваю свое прощальное, — подчеркнул кивком головы, — з-заявление.

Бауман внутренне кипел, возмущенный беззастенчивой ложью, но, сдерживаясь, твердым и ровным голосом попросил слово для личного ответа.

— Для личного — в конце заседания! — крикнул Троцкий.

Плеханов позвонил в его сторону.

— Выслушаем Сорокина сейчас.

— Я коротко, — начал Бауман. — Мартов говорит, что я исказил факты. Нет, я говорил только правду. И подтверждаю: Мартов знал о проекте Ленина и в свое время не протестовал.

— Знал?

— Не протестовал? — кричали из зала.

— Я з-заявляю, — снова вскочил Мартов, — слова Сорокина не соответствуют истине.

«Но где же предел подлости? — яростно крутнул головой Бауман. — И это политический деятель!..»

Ленин попросил у съезда разрешения ответить Мартову. В левой руке он держал какой-то исписанный лист, в правой — карандаш. Увидев знакомый лист, первым, прерывая Ленина, закричал Мартов. И тотчас же вскочил Троцкий. За ним хрипло зашипела Засулич. Звон колокольчика тонул в яростном шуме. И Ленин настоял, чтобы секретари записывали в протокол, сколько раз его прерывали.

Он напомнил, что еще за несколько недель до съезда говорил Юлию Осиповичу, что потребует на съезде с в о б о д н о г о в ы б о р а редакции. Тогда сам Мартов предложил ему более удобный план выбора д в у х т р о е к. Ленин поднял лист с первоначальной повесткой дня; повернув другой стороной, как бы подчеркнул карандашом строку: пусть все видят исправления Мартова, записанные красными чернилами. Пусть убедятся, что этот проект в редакции все видели десятки раз и никто не протестовал.

По рядам прошел шумок. Аксельрод, дрожащей рукой цепляя пенсне на вспотевший нос, подбежал поближе, чтобы прочесть самому, и, тяжело покрутив косматой головой, молча отошел на свое место. У Засулич ломались спички, и она долго не могла добыть огня, а когда добыла, лепесток пламени, обжигая пальцы, плясал возле конца сигареты. Дейч, посинев от сдержанной ярости, сунул себе в рот клок бороды. Троцкий, вдруг утихнув, подышал на стекла пенсне и принялся старательно протирать их платком. Мартов передергивал острыми плечами и ежился, словно ему по капельке лили за воротник ледяную воду. Потресов сидел окаменело.

«Вот это пригвоздил так пригвоздил! — Бауман окинул меньшевиков испепеляющим взглядом. — Какой позор! Какая низость! Им теперь остается только повиниться перед съездом. Но они промолчат. И дело тут не столько в заносчивой амбиции и обывательской жалости к обиженным своим, сколько в политической ущербности».

И меньшевистские закоперщики промолчали, а остальные недоуменно переглянулись.

Ленин намеренно затянул паузу — никто не оспорил подлинность документа — и продолжал уличать:

— Повторяю, выход в виде выбора двух троек был совершенно естественным выходом, который я и ввел в свой проект с в е д о м а и с о г л а с и я товарища Мартова. — Еще раз показал всем лист, повертывая той и другой стороной, потом сложил вчетверо, сунул в карман и, уткнув кулаки в бока, слегка подался грудью в сторону зала. — И товарищ Мартов вместе с товарищем Троцким и другими много и много раз после того защищали эту систему выбора двух троек на целом ряде частных собраний «искряков».

«Даже Балаболкин онемел! — с удовольствием отметил Бауман. — Не находит слов, бедняга!.. Ну и молодец наш Ильич!»

Мартов мял посиневшие губы. Через два дня, на тридцать пятом заседании, придя в себя, при чтении этого протокола он скажет: не слышал слов Ленина о том, что проект редакционной тройки был предложен им, Мартовым. Если бы слышал, опротестовал бы.

А Ленин уже перешел к политическим разногласиям с Мартовым. Это слово он подчеркнул энергичным жестом. Оказывается, они, сторонники двух линий, говорят здесь даже на разных языках! Съезд сделал к р у п н ы й п о л и т и ч е с к и й ш а г, свидетельствующий о выборе одного из наметившихся теперь направлений в дальнейшей работе партии.

— И меня ни капельки не пугают, — кинул Ленин руку вперед, — страшные слова об «осадном положении в партии», об «исключительных законах против отдельных лиц и групп» и тому подобное. По отношению к неустойчивым и шатким элементам мы не только можем, мы обязаны создавать «осадное положение», и весь наш устав партии, весь наш утвержденный отныне съездом централизм есть не что иное, как «осадное положение» для столь многочисленных источников п о л и т и ч е с к о й р а с п л ы в ч а т о с т и. Против расплывчатости именно и нужны особые, хотя бы и исключительные, законы, и сделанный съездом шаг правильно наметил политическое направление, создав прочный базис для т а к и х законов и т а к и х мер.

Бауман, аплодируя, переглянулся с Шотманом: «Вот это речь! Целая программа! Не правда ли?» И в жарких глазах того прочел: «Подлинно рабочий вождь! Несгибаемый!»

Меньшевики на некоторое время растерянно умолкли, и голосование за первую тройку прошло довольно спокойно. Комиссия, собрав записки, подсчитала голоса, а Красиков на правах вице-председателя объявил, что редакторами избраны Плеханов, Мартов и Ленин.

Мартов растерянно повел плечами: оказывается, большевики подали за него свои голоса! Похоже, что и Ленин отдал свои два голоса! По-прежнему стоит за тройки! Ну, нет, на такую приманку он, Мартов, не поймается. Он не какой-нибудь пескарь — покрупнее и осмотрительнее. И он, повертываясь на стоптанных каблуках то к одной, то к другой половине зала, то к бюро съезда, высокомерно объявил:

— Я отказываюсь от чести, мне п-предложенной… Фактически вся партийная власть передается в руки двух лиц, и я слишком мало дорожу званием редактора, чтобы согласиться состоять при них в качестве т-третьего.

«Мартову очень хочется быть первым, — понял Бауман. — И когда он гордо выступал от имени четверых, на какое-то время чувствовал себя первым!»

А тот, внося замешательство, подбросил подстрекательскую фразу:

— В качестве редакции мы выбрали недееспособную коллегию…

Выход находчиво предложил Красиков: двое кооптируют третьего. За это проголосовали все большевики.

За тройку ЦК голосовали путем тайной подачи записок. И во время подсчета голосов «южнорабочевец» Левин, представитель «болота», проворчал:

— Ясно — «компактное большинство» голосует, как один человек, по знаку своего вождя!

Избранными оказались Ленгник, Кржижановский и Носков (Глебов). Чтобы не нарушать конспиративности ЦК, которому предстояло работать внутри России, председатель съезда по договоренности назвал только одного Глебова.

Председателем Совета партии по запискам избрали Плеханова. «Компактное меньшинство» — этим выражением горделиво козырнул Троцкий — уклонилось от голосования.

Касса опустела, и 23 августа пришлось, комкая оставшиеся вопросы, съезд закрыть.

Плеханов вяло встал. В нем не было той торжественности, которая радовала всех при открытии. Погладив бородку, начал последнюю речь. Голос у него был тусклым, слова бесцветными. Он только напомнил, что постановления съезда обязательны для всех членов партии.

Большевики сгрудились возле стола. Ленин, от радости щурясь, словно в самый солнечный день, сказал:

— Завтра утром мне хотелось бы, друзья, вместе со всеми вами, я подчеркиваю — со всеми, посетить могилу Маркса. Нам есть о чем молча посоветоваться с нашим учителем.

— Да, да, великолепное предложение! — откликнулся Плеханов, приподымая трость до уровня груди. — Хайгейтское кладбище до сих пор почему-то оставалось существенным пробелом в моем знакомстве с Лондоном.

7

Шли гуськом между могил. Шагали бесшумно, будто боялись потревожить давно усопших. Впереди — Ленин. Он вел к надгробию, в изголовье которого кудрявился кустик вечнозеленого мирта. Там первым снял шляпу. За ним, стоя в два ряда вокруг могилы, все склонили обнаженные головы, словно только что опустили в могилу самого близкого человека.

Помолчав, Плеханов положил пунцовую розу, купленную у входа на кладбище. Ленин воткнул возле плиты жесткий стебелек бессмертника. И остальные делегаты воткнули по такому же цветку. Оранжевые чашечки крепких цветов напоминали пламя свечей, зажженных вокруг надгробия.

Дмитрий Ильич осторожно сорвал глянцевитый и пахучий листик мирта, положил в записную книжку.

— Вот и расстаемся… — сказал Ленин, надевая шляпу. — И будем верны его бессмертному слову. Примемся за новую работу.

На обратном пути зашли в Риджент-парк, на просторной лужайке, где коротко подстриженная мурава напоминала богатый ковер, встали в кружок, выжидательно переглянулись. Расходиться не хотелось. Каждому не хватало еще каких-то слов.

— Перед отъездом полагается посидеть, — сказал Георгий Валентинович. — Для успеха дела. — И, опираясь рукой на трость, а второй откидывая полы редингота, опустился на коленки.

Все сели. Помолчали.

Ленин взглянул на Плеханова. Тот, поняв его, встал. Трость осталась лежать на траве.

— Да, сказано не все. — Положив цилиндр на трость и сунув руку за борт редингота, продолжал торжественно, будто только теперь закрывал съезд: — Примечательное завершение нашей работы! Мы отдали дань своей любви гению человечества. Он явил нам пример последовательности и верности святому делу пролетариата, делу коммунизма. На съезде мы, отныне именуемые большевиками, показали себя несокрушимой когортой. Мы не оборонялись — наступали. Были во всем единодушны. Так пусть же это единодушие всюду сопутствует нам — сердцем чую — в неизбежной и нелегкой борьбе с меньшевиками, которые не упустят ни малейшей нашей оплошности. Так пусть же…

Вскинутая рука вдруг опустилась, голос прервался. На них, поставив треножник, нацеливал аппарат юркий фотограф. Кто он? Для чего собирается снять всю группу? Чтобы продать каждому на память по снимку? Или охотится за ними по заданию полиции? Могут задержать на вокзале…

И все повскакивали, протестующе отмахиваясь, спешно покидали парк. Георгий Валентинович схватил цилиндр и трость.

Ленин на ходу досказывал то, что, по его предположению, не успел досказать Плеханов:

— Дома не теряйте времени. Нужно побывать во всех комитетах, рассказать о съезде с наших позиций. Непременно опередить меньшевистских докладчиков. Где потребуется, дать им бой. Все комитеты перетянуть на свою сторону.

Бауман вспомнил о Москве. Ему следует опять попроситься туда. Но теперь уже не Грачу, а… Новый псевдоним нетрудно придумать…

Шотман мысленно перенесся в Питер. На Путиловском ждут. И на Обуховском тоже ждут…

У Дмитрия был билет на дневной поезд. С Надеждой Константиновной он уже простился. С братом последний раз в Лондоне пил кофе в маленьком кафе недалеко от вокзала.

— Маняше можешь рассказать о всех баталиях, которые здесь были, а маму побереги, — наказывал Владимир. — Ей — в общих чертах. Скажи: здоровы. Скучаем о ней. Беспокоимся. Борьба с меньшевиками была, но… Бессонницей не страдаем, аппетит не потеряли… Да ты сам найдешь смягчающие слова.

Дмитрий в знак согласия качал головой, а сам думал:

«Разве от мамы можно что-нибудь утаить? Она посмотрит в глаза и, как маленькому, слегка погрозит пальцем: «Ты, Митенька, о чем-то умалчиваешь». Но я, конечно, постараюсь не волновать. Как смогу…»

Они отодвинули пустые чашки. Владимир Ильич опасался без особой надобности бывать на вокзале — простились тут же, у столика.

Ла-Манш обрадовал полным штилем. Пассажиры любовались морской синевой, чайками, крикливо кружившимися за пароходом.

Плеханов, слегка приподняв край цилиндра над густыми зарослями бровей, гулял по верхней палубе. Встретив Мартова, с которым не виделся два дня, подал руку, спросил о здоровье.

Юлий Осипович, кашляя и сутулясь, приободрился:

— Ни на что не жалуюсь — все идет к лучшему.

— Как это понимать? После того, что произошло…

— Просто. Рыцари подняли забрала — сражаться удобнее. Рапиры навострены.

— А нельзя ли без рапир? Как-никак работали вместе.

— Было это. Да быльем поросло. И вы рано торжествуете победу. В Лондоне оказалось ваше большинство, а в Женеве будет наше. Практики-то уедут. Вокруг вас останутся эмигранты — наша думающая интеллигенция.

— Лучше бы вместе… Спокойнее.

— Согласен — спокойствием надо бы дорожить. Но это уже зависит от вас.

— Я не теряю надежды. Думаю, что вы…

— Напрасно. Третьим я не буду. Да и для вас в пресловутой тройке было бы небезопасно.

— Почему? — вскинул брови Плеханов.

— По причинам геометрии, — ухмыльнулся Мартов. — Треугольник всегда опирается на два угла. Он, — кивнул головой в сторону Лондона, где еще оставался Ленин, — это учел. Я-то разгадал его, а вы…

— Договаривайте, пожалуйста.

— Не хотелось без него… — замялся Мартов, но тут же, как бы решаясь на что-то сверхотчаянное, махнул рукой. — Ладно. Ради нашей дружбы…

Плеханов поморщился. Не отойти ли вовремя? Пожалуй, не стоит. Пусть выговорится до конца.

— Я слушаю.

— Однажды в минуту откровенности… — Мартов потянулся рукой к пуговице насторожившегося собеседника, но Плеханов отступил на шаг. — Так вот… Только пока между нами… В минуту откровенности он сказал: «Знаешь, Юлий, если в редакционной тройке мы с тобой будем единодушны, то Плеханову придется…» Одним словом, вспомните третий угол треугольника.

— Да?! — Георгий Валентинович побагровел, косматые брови его нависли на суровые глаза. — Да как вы можете такое?!. Политический деятель, а опускаетесь до обывателя!

Стукнув тростью, круто повернулся и быстро пошел в противоположную сторону.

«Неужели это правда? — спрашивал себя. — Неужели Ленин мог?.. Ведь он еще пешком под стол ходил, когда я уже… когда ко мне прислушивались революционеры. Нет, это немыслимо… А если в самом деле?..»

Сделал круг по палубе. Мартов стоял у борта и курил.

Задерживаясь возле него, Плеханов ткнул в его сторону набалдашником трости:

— У вас концы с концами не сходятся. На съезде вы отрицали предварительный разговор с Лениным о редакционной тройке, а теперь…

— Так мы же разговаривали в частном порядке…

— Эх, Юлий Осипович! А мне-то думалось, что мы еще могли бы вместе… Эх!

Плеханов снова стукнул тростью и быстрее прежнего пошел по палубе.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

В Женеве предстояла большая работа: во всей России партийные комитеты ждали решений съезда, которые надеялись найти в очередном номере «Искры».

А кто будет готовить его?

Ленин пришел к Плеханову. Розалия Марковна подала кофе в кабинет мужа. Острый, пряный аромат заполнил комнату. Владимир Ильич, чтобы не обжечься, отпил с ложечки и сделал легкий поклон в сторону хозяйки:

— Кофе у вас всегда отменный! Спасибо!

Она удалилась с мягкой улыбкой, довольная похвалой.

Георгий Валентинович тоже отхлебнул с ложечки, сладко почмокал.

— Работы у нас непочатый край. — Вскинул на собеседника настороженные глаза. — А не кооптировать ли нам Мартова?

— Да?! — удивился Ленин, про себя отметив: «Очередное влияние Георгия Валентиновича!» Вслух сказал с легким вздохом: — Мартова жаль было терять. И больно видеть в числе противников.

— Вы считаете его для нас потерянным? Я бы так не сказал. — Плеханов отпил глоток кофе. — Знаете, бывают иногда такие скандальные жены, что им необходимо уступить во избежание истерики и громкого скандала перед публикой.

— Вот как! На съезде вы заверяли, что не будете разводиться со мной, — усмехнулся Ленин и слегка прищурился, — а теперь у вас другая «жена».

— Не у меня… — ответил усмешкой Плеханов. — И мне не хотелось бы, чтобы вы окончательно разводились с Мартовым.

— А у меня от табака такой «жены» горло перехватывает! — Владимир Ильич отодвинул пустую чашку. — Но шутки в сторону. — Прищурился больше прежнего. — Уступить, говорите? Только не в принципиальных вопросах.

— Да какой там принцип! Одна амбиция! Ставка на лидерство!

— Нет, нет, дело не в одной амбиции. Гораздо хуже. Вы недооцениваете Мартова как противника. Его первый параграф устава — это принципиальная линия, чуждая марксизму.

— Горячо и громко! — Плеханов тоже отодвинул чашку. — А может, все же попытаться? Для дела. Нам вместе…

— Если уступить, то только в каких-то частностях и так, чтобы сохранить за собой силу не допустить еще большего «скандала».

— Этим я и озабочен.

— Но если вам не удастся добиться мира, приемлемого для большинства, которое вы последовательно отстаивали на съезде, я сохраню за собой свободу действий. До конца разоблачу «скандальную жену», которую даже вам не удавалось успокоить и утихомирить.

— Мы обязаны использовать все средства. — Плеханов сказал это твердо и официально, как председатель Совета партии. — Попробуем в добрый час — Указал на письменный стол: — Прошу.

И Владимир Ильич обмакнул перо в чернила.

— «Уважаемый товарищ! — слово за словом произносил вслух. — Редакция ЦО считает долгом официально выразить свое сожаление по поводу Вашего отстранения от участия в «Искре» и в «Заре» (№ 5 «Зари» в настоящее время готовится к печати)… Какое-либо личное раздражение не должно, конечно, служить препятствием к работе в Центральном Органе партии.

Если же Ваше отстранение вызвано тем или иным расхождением во взглядах между Вами и нами, то мы считали бы чрезвычайно полезным в интересах партии обстоятельное изложение таких разногласий».

Перо, хотя и было не своим и непривычным, лишь изредка отрывалось от бумаги, удлиненные буквы как бы летели, плотным строем устремленные вперед:

«Наконец, в интересах дела, мы еще раз ставим Вам на вид, что мы в настоящее время готовы кооптировать Вас в члены редакции ЦО для того, чтобы дать Вам полную возможность официально заявлять и отстаивать все свои взгляды в высшем партийном учреждении».

Поставив точку, Владимир Ильич встал, хотел передать лист и перо Плеханову, но тот медленным движением руки остановил его.

— Вам работать в «Искре», и первая подпись должна быть вашей.

Такие же письма, за исключением последнего абзаца, они послали всем старым соредакторам и бывшему сотруднику Троцкому. Трое ответили кратко: при новой редакции они не будут писать для «Искры». А Мартов прислал письмо, полное заносчивого высокомерия: «Я не считаю нужным в письме к Вам объяснять мотивы моего отказа работать в «Искре» при нынешних обстоятельствах». К тому времени он, созвав фракционное совещание семнадцати меньшевиков, тайно от ЦК и Совета партии уже сколотил бюро меньшинства; кроме себя включил в него верных оруженосцев — Аксельрода, Потресова, Троцкого и Дана.

Мартов, ничем не брезгуя, готовился к атаке.

…Надежда проснулась первой, бесшумно поднялась, на цыпочках повернулась к кровати мужа и тревожно взглянула на его лицо. Бинт у него сдвинулся на лоб. Под левым глазом и на виске чернели ссадины. Бровь слегка припухла, возле шва, наложенного врачом, небольшое покраснение.

…Вчера он после очередной стычки с меньшевиками в кафе «Ландольт» спешил домой на велосипеде, и по дороге случилась с ним эта беда: в задумчивости не заметил трамвайной колеи, колесо вдруг застряло в углублении возле рельса, и он — о ужас! — с размаху ударился лицом о каменную мостовую. Глаз каким-то чудом уцелел. Обливаясь кровью, он добрался до врача. Тот промыл ранки, наложил шов и несколько успокоил: ушиб глазного яблока, надо надеяться, не повредит зрению.

Больной заснул только перед утром, и она, Надежда, тоже заснула. Не слышала, когда он, повертываясь, сдвинул бинт…

Теперь Владимир спал, лежа на спине. Наклонилась поближе: ссадины под глазом и на виске как будто подсыхают.

Не надо больше мазать йодом. Да, определенно подсыхают.

Почувствовав ее теплое дыхание на своем лице, Владимир открыл здоровый глаз.

— Надюша… — Взял ее руку, погладил. — Ты не волнуйся, мне уже лучше.

— Тебе надо полежать. И все пройдет.

— Сегодня полежать?! В такой день?!

— Это, Володя, необходимо. И я пойду одна…

— Но это… — Владимир порывисто приподнялся, положил жене руки на плечи, и она села рядом с ним. — Ты сама знаешь, перед боем позиций не покидают. Отступают только трусы…

…На съезд Владимир Ильич был делегирован Заграничной лигой русских революционных социал-демократов, и теперь меньшевики, которым в Лиге принадлежало большинство, потребовали его отчета. В Женеве находились три члена правления Лиги — меньшевик Дейч и большевики Папаша (Литвинов) и Саблина (Крупская). Когда обсуждался вопрос о срочном созыве съезда Лиги, Дейч, оставшийся в одиночестве, написал остальным двум членам правления, проживавшим в Париже и Берлине. Что они ответят? Те подали голоса за съезд Лиги. И меньшевики, члены Лиги, заранее съехались в Женеву. Успели сговориться. Сегодня, 26 октября, открытие съезда Лиги…

— Я пойду одна, — повторила Надежда со всей настойчивостью, на какую только была способна.

— Нет, нет, ни в коем случае.

— Попрошу отложить. Хотя бы на один день. Должны же они понять.

— Меньшевики?! Мартовцы?! — Владимир погладил руку жены. — Какая ты, Наденька, наивная! Да они обрадуются!

— В конце концов, Вера Михайловна[50], член Лиги и врач, подтвердит твою болезнь.

— Пойми — это невозможно. И не уговаривай. — Владимир встал. — Я готов к реферату, и я пойду. Сегодня решительная схватка.

Надежда удержала его за рукав:

— А вот к умывальнику я тебя не пущу. — Согрела лицо мягкой улыбкой. — Тут уж придется подчиниться. Утру тебе лицо влажным полотенцем. Осторожненько. И сделаю новую повязку…

— Хорошо. Только надо поторапливаться…

Меньшевики действительно обрадовались травме Ленина.

— Подбил себе глаз?! Не придет?! Ну и пусть сидит дома.

— Вовремя, вовремя! — перебрасывались злорадствующими фразами, сидя за столиками кафе «Ландольт», где собрались члены Лиги.

— Без него обойдемся! — сказал Троцкий и уважительно кивнул головой в сторону Мартова: — У нас есть кому выступить с рефератом о Втором съезде.

— Я и при нем не промолчу, — отозвался Мартов. — Потребую для себя корреферат.

— Ваше дело… — шевельнул плечом Плеханов.

— Корреферат от меньшинства? — спросил Ленин, неожиданно входя в зал. — Я думаю, Георгий Валентинович прав.

— Лига должна знать все! — выкрикнул Троцкий, вскакивая со стула и вскидывая бородку. — Все вскрыть, все взвесить на весах разума!

— Какое нетерпение! — заметил Плеханов. — А я полагал — сначала надо избрать бюро съезда.

Бонч-Бруевич, спокойно погладив бороду, предложил избрать в бюро одного человека от большевиков, одного — от меньшевиков и одного — от правления Лиги.

— А вы нам не диктуйте! — снова вскочил Троцкий. — Мы не крепостные! И Лига суверенна!

Меньшевики, как по команде, крикливо поддержали его. Пользуясь своим численным превосходством, избрали бюро из своих сторонников. Председателем — Гинзбурга, не менее крикливого, чем Троцкий.

Мартов сунул пальцы за воротник, рванул его, как при удушье; узел галстука сбился набок, заношенные манжеты вылезали из коротких рукавов пиджака; выхватив из кармана листки бумаги, пошелестел ими, что-то записал дрожащей рукой.

«Скандала на публике, которого боится Плеханов, не миновать, — отметил про себя Владимир Ильич. — Даже ему не успокоить «истеричную жену».

Ленину для доклада предоставили два часа. Он, уважая регламент, с легким кивком головы сказал председателю, положившему перед собой часы:

— Постараюсь уложиться. — Достал часы. — Ваши спешат. Учтите — на четыре минуты.

— Спешат оттого, что мне дорого не прошлое, а будущее, — попробовал отшутиться Гинзбург, и, согнав улыбку с лица, добавил: — Будущее партии.

— Большевикам будущее партии еще дороже, — отпарировал Ленин. — Иначе мы не были бы здесь. Но не будем терять секунд.

Повернулся к залу. В левой руке держал часы, в правой — листки с тезисами, свернутые трубочкой. Доклад начал спокойно. Говорил четко и твердо, излагая события съезда день за днем, вопрос за вопросом. И ни разу не воспользовался листками. Сжимая их, то уверенным движением предупреждал кого-то в зале, то как бы подносил слушателям бесспорные слова, то грозил в сторону непоседливых меньшевиков.

— Не перебивайте. — Взглянул на часы. — У меня остается уже только двадцать пять минут. — И к председателю: — Прошу не засчитывать минуты, украденные у меня крикливыми оппонентами.

Больше всех стучал кулаком по столу и истерически кричал Мартов. Пряди волос его прильнули к мокрому лбу, капли пота падали с усов.

— Еще полторы минуты напрасного шума, — отметил Ленин, взглянув на Потресова, привалившегося плечом к стене. У того нервно дергались руки, беспрерывный тик искажал лицо, словно припадок пляски святого Витта, и Ленин смягчил голос.

Перейдя к первому пункту устава, принятому в меньшевистской редакции, он сказал:

— Голосуя за свою формулировку, Мартов и компания оказались в оппортунистическом крыле нашей партии.

— А вы… вы… твердокаменные ортодоксы! — Мартов, хрипя, сорвал с себя галстук. — Создали осадное п-положение! Узурпаторы!

— Крик и ругань, Юлий Осипович, не украшают революционера, — попытался Ленин охладить его. — Не лучше ли деловито поговорить о выполнении решений съезда? Мы, большевики, за это.

— Здесь не ваше, а наше большинство, господа осадники!

— Ненадолго. Большинство было и будет у нас. Рабочие, подлинные марксисты, пойдут за нами. Почитайте письма комитетов.

Глядя на часы, Ленин переждал шум и перешел к рассказу о выборах. Но едва он успел упомянуть о том, что его предложение о двух тройках было известно еще до открытия Второго съезда и в редакции «Искры» никто не возражал, как Мартов снова ударил кулаком по столу:

— Ложь!

Ленин окинул взглядом зал. Кто может подтвердить разговор в редакции о двух тройках? Потресов? Но тот, все еще не освободившийся от жестокого тика, сидел с закрытыми глазами. Троцкий, как и следовало ожидать, тоже промолчал.

— Читайте протокол съезда, — сказал Ленин. — Там записано.

Мартов продолжал стучать.

— Ложь!.. Ложь!.. К-кровь старой редакции на вашей совести…

Не выдержав, Плеханов встал, как пастор перед грешником, блеснул латынью:

— Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав.

Мелкими, семенящими шажками Мартов подбежал к нему и с безнадежным сожалением покачал головой.

— И ты, Брут, туда же? — Погрозил пальцем возле самого носа Плеханова. — Но я в долгу не останусь! — Стукнул себя кулаком по впалой груди. — Цезарь жив!

— Если Цезарь считает себя оскорбленным, — под усами Плеханова заиграла усмешка, — то я готов с ним драться на дуэли!

— Боже мой!.. Боже мой!.. — хлопала руками Вера Ивановна. Бледная, как береста, она схватила Плеханова за атласные лацканы редингота. — Жорж, опомнитесь!

— Не волнуйтесь, сестра, — Георгий Валентинович отнял ее руки, — видите — перчатка не поднята, противник отступил.

— Вы-то хороши — против своих! На что это похоже? Пора бы вам одуматься.

— Пусть он, — Плеханов кивнул на Мартова, — не опускается до московского охотнорядского молодца!

Меньшевики, повскакав с мест, подбегали с кулаками.

И председателю пришлось объявить перерыв.

Одни, продолжая незаконченные споры, выходили покурить, другие направлялись к стойке за кружкой пива (хозяин кафе уже в самом начале высказал недовольство, что его гости мало заказывают пива).

Плеханов, подойдя к Ленину, покачал головой:

— Какой он жалкий!..

— Я бы не сказал этого. — Ленин слегка поправил повязку на глазу. — От него в таком состоянии можно ждать самого невероятного. Ни перед чем не остановится. Но партия узнает, кто же на самом деле раскольники, кто срывает работу Цека, кто вконец разваливает дисциплину.

В перерыве Мартов выкурил — одну за другой — несколько сигарет, снова надел галстук, понадежнее затолкнул манжеты в рукава.

В ожидании его корреферата Аксельрод и Засулич передвинули свои стулья поближе. У Потресова даже унялся тик.

Троцкий не сводил с оратора глаз, после его эффектных слов вскидывал правую руку, будто у него была дирижерская палочка, и затем неистово бил в ладоши.

Мартов, чувствуя себя победителем, пережидал с поднятой головой. Он даже заикался меньше обычного.

Ленин, слегка склонив голову к левому плечу, время от времени делал для себя пометки на листе бумаги.

Плеханов сидел с каменным лицом, решая — выступать или не выступать? Речь у него приготовлена, прослоена нейтральными остротами да цитатами из латинских классиков. Его выслушают не перебивая. Но стоит ли выступать после этих истерических сцен, которые разыгрывались здесь? Вера Ивановна будет недовольна его речью, чего доброго, опять при всем народе схватит за лацканы редингота, осыплет грудь брызгами слюны: «Я не узнаю вас, Жорж! И все наши не узнают. Все ждали, и все разочарованы!» Пожалуй, лучше промолчать. А молчание можно объяснить излишним накалом страстей. И он смолчал.

Аксельрод вспомнил пословицу: «Сказанное слово — серебряное, несказанное — золотое». Если Жорж промолчит, золото будет у них, меньшевиков, в кармане! Их напрасно прозвали меньшевиками — здесь большинство на их стороне, и Ленин будет опрокинут! Железная ортодоксия ему не поможет! Когда-то восторгался им, молодым, энергичным, эрудированным, пламенным, и считал преемником… Но кто же мог предполагать, что он обойдется с ними, ветеранами, так, мягко говоря, неуважительно? Вот ему и расплата!

Надежда Константиновна подперла щеку стиснутым кулаком. Она не могла смотреть на содокладчика. Это же совсем не Мартов, какой-то перевертыш! Был сотоварищем по общему делу — стал противником. Все извратил, не осталось ни йоты правды. Дальше катиться уже некуда.

Но вот ее хлестнули по ушам предельно подлые слова.

— Зачем нужна была Ленину п-пресловутая редакционная тройка? — хрипел Мартов, потрясая вскинутой рукой. — Открою вам глаза. Однажды, в минуту откровенности…

И он повторил то, что говорил Плеханову на пароходе.

Владимир Ильич кинул пронизывающий взгляд:

— Имейте хотя бы крупицу совести. Не лгите.

По сигналу Троцкого меньшевики заглушили его слова криками и топотом ног.

Мартов, прокашлявшись, выпрямил грудь и, отводя глаза в сторону от Ленина, выкрикнул:

— Если считаете меня лжецом, я… я вызываю на т-третейский суд!

— Напрасно спешите, — отпарировал Ленин, — мое право вызвать вас. И все предать гласности.

Меньшевики снова ответили топотом и стуком.

Плеханов, будучи председателем Совета партии, мог призвать их к порядку, но он по-прежнему сидел окаменело. Кровь стучала в жилах, словно по вискам ударяли молоточками. «Неужели могло быть так, как второй раз говорит Мартов? «Скандальная жена», кажется, перешла границы возможного. Но тогда он сказал мне наедине, а теперь… Так уверенно, при народе… А с другой стороны… Никто же его никогда не подозревал в подобных инсинуациях…»

Аксельрод проронил:

— А я это предвидел.

— Бросьте вы свое «предвидение»! — отмахнулась Вера Засулич. — Сейчас нужно не болтать, а действовать. — И бросилась снова к Плеханову: — Жорж, что же вы молчите?

— Оставьте меня. — Плеханов отстранился холодным жестом и, ни на кого не глядя, направился к выходу. — Не выношу подобных сцен! Мы же не в мещанском обществе…

Вслед за ним большевики покинули съезд. Ульяновы задержались в соседнем зале на несколько минут. Владимир Ильич, поправив повязку на глазу, написал заявление в бюро съезда: «…так называемый корреферат Мартова перенес прения на недостойную почву, я считаю ненужным и невозможным участвовать в каких бы то ни было прениях по этому поводу». Он отказался и от заключительного слова.

Когда вышли из кафе, сказал Надежде:

— А о расколе, вызванном меньшевиками, я напишу в особой брошюре. Расскажу всю правду. Партия должна знать ее.

Меньшевики продолжали заседать одни, внимая каждому слову Мартова. Ему азартно поддакивал Троцкий, сверкавший возбужденными глазами.

В пятницу 30 октября, когда предстояло обсуждение устава Лиги, большевики вернулись на съезд. Меньшевики по-прежнему пользовались превосходством голоса. Игнорируя разъяснение Ленина, они в нарушение устава партии объявили Лигу автономной, рассчитывая на то, что она явится их твердыней.

К тому времени в Женеву приехал член ЦК Ленгник. Возмутившись нарушением меньшевиками партийного устава, он в субботу утром, с согласия Плеханова, объявил, что Центральный Комитет не утвердил новый устав Лиги и считает ее распущенной.

Мартов выбежал вперед, размахивая руками:

— Цека въехал в нашу организацию, как п-победитель на б-белом коне! Мы не п-подчинимся ему! Мы его осудим!

— Не губите партию! — пытался остановить его Ленгник. — Раскольники!

Его слова потонули в бесконечных выкриках и топоте ног.

— Лига остается суверенной! — кричал Мартов, повторяя слова Троцкого.

Вечером Владимир Ильич пришел поговорить с Плехановым: что же делать дальше?

Георгия Валентиновича будто подменили. Он, поджав руки, стоял с ледяным лицом; вздохнув, с трудом вымолвил:

— Разговор может быть только один — надо мириться.

— Как мириться?!

— Кооптировать старую редакцию.

— Это невозможно.

— А иного пути нет. — Брови Плеханова, дрогнув, сомкнулись. — Я не могу больше стрелять по своим!

— По своим?! Раскольников вы считаете своими?! А еще утром мы были единодушны…

— Поймите меня, ради бога!.. Лучше пулю в лоб, чем жить в такой обстановке.

— Не ждал. — Ленин, прищурившись, как шильцами колол глазами Плеханова. — Не ждал, что вы отступите от большевизма! И в такую минуту.

— Судите как хотите… — Плеханов отвел лицо в сторону. — А я не могу…

— В таком случае я подаю заявление об отставке из редакции «Искры». Извольте объявить об этом в газете и принять дела.

В воскресенье Владимир Ильич возвращался от Плеханова после вручения заявления; шел стремительно, словно опаздывал на поезд.

Мартовцы пока что ликуют, считают себя победителями. Но это временно. Он не отступил. И не отступит. Никогда. Ни в коем случае. Если Плеханов попытается кроме газеты отдать им даже Цека, он, Ленин, и тогда будет бороться с раскольниками. Каким путем? Придут новые силы. Большевизм не на ущербе — на подъеме. Об этом говорят письма из комитетов. Рабочие поймут, что нужен, совершенно необходим экстренный съезд партии. В нем спасение. Лозунг его — борьба с дезорганизаторами. Им, новоявленным оппортунистам, которых уже готов облобызать апостол буржуазного либерализма Струве, будет дан сокрушительный бой.

Большевики останутся большевиками. И победят. Хотя в стане противников и оказался Плеханов. Тем хуже для Плеханова.

2

Окуловы были щедры на письма. Писали в тюрьмы и о тюрьмах, в ссылку и о ссылке.

Летом и осенью 1903 года Екатерина Никифоровна особенно часто писала старшей дочери Кате. И все о своих молодоженах. 6 июля она отправила из Москвы письмо в Киев:

«Милая Катенька!

Три часа назад я пришла со свидания. Наши новобрачные, как всегда, веселы и счастливы. Просили передать тебе привет.

Новостей ни у них, ни у нас нет, и разговор вертелся на мелочах. Поговорили о пьесах Ибсена, которые перечитала Глафирочка, дальше перешли на искусство, и Иван Адольфович с Алешей заспорили, да так увлеклись, что, кажется, забыли, где они. Срок свидания давно кончился, офицер несколько раз приходил, но из вежливости не хотел прерывать и скромно удалялся. А мы все сидели и сидели. В конторе уже никого не было, когда мы вышли…

24 июля

Из Москвы

…Они сегодня были веселы, в особенности Глаша. Она очень жалела, что ты не приехала. Ну, а вообще разговор как-то плохо катился. Как обыкновенно, они говорят больше друг с другом. Он ее журил и мне жаловался, что она легкомысленно относится к своему здоровью. Очевидно, он очень заботится о ее здоровье, а сам выглядит хуже ее.

Очень уж томятся они теперь тюрьмой, страшно хочется на волю…

29 сентября

Из Самары в Киев

…Вот и началось их «свадебное путешествие»! Они назначены в далекую якутскую ссылку. В край вечного холода.

Вчера их привезли сюда, в пересыльную тюрьму, но свидания мне не дали.

30 сентября

Из Самары

…Вчера встретила Яся и Глафирочку в партии заключенных, когда их пригнали на вокзал. Ну, конечно, посмотрела только сквозь окно тюремного вагона.

Их везут в Иркутск…

5 октября

Из Красноярска

…Хорошо, что я поехала на вокзал. Там увидела их через решетку окна. Когда подходил поезд, я стояла на платформе. Ясь первый увидел меня, затем — Глашура, и оба радостно закивали мне головами и начали улыбаться. Но я не смогла улыбнуться — непокорные слезы полились.

Сначала они как будто удивились (они ведь были уверены, что я из Самары поеду в том же поезде), а потом сообразили, что едут не домой, и их лица моментально омрачились.

Поезд остановился, и я стала против них. Жандармы, по обыкновению, стали гнать меня, но я решительно заявила, что не уйду, хочу посмотреть на моих детей, и они почему-то оставили меня до конца, пока поезд пошел ближе к тюрьме. Я тоже поехала туда. И пока я была у начальника, их провели в какую-то избу, в которой обыкновенно проверяют партии или что-то в этом роде делают. Начальник, конечно, в свидании отказал. Тогда я направилась к этой избе, у которой увидела партию уголовников, и думала, что политических еще не привели. (Тут их уже не возят в каретах, а ведут пешком.) Затем, постоявши несколько минут, я по какому-то вдохновению направилась к окну избы — был уже вечер, — и когда взглянула туда, то увидела несколько, приблизительно десять человек, политических и между ними моих милых.

Глафирочка стояла как раз против окна, но, не ожидая, что я так близко, не смотрела в окно. Они все между собой и с конвойным офицером о чем-то разговаривали. А Ясь стоял немного в стороне. И несмотря на то, что я прикладывала к стеклу платок, поднимала выше, голову, прижимала свое лицо к стеклу, они все меня не замечали. Наконец одна девушка увидела и сказала Глашуре. Та взглянула, да так и крикнула: «Мама!». Ясь моментально выскочил оттуда, и я не успела мигнуть, как очутилась в объятиях у него. Долго и много он целовал меня. В эти минуты я почувствовала, как он любит меня, а я его. Но мне хотелось, чтобы и Глафирочка вышла, но она почему-то не выходила.

Он ушел, и выпорхнула она. Но черти в образе людей не дали нам сказать и нескольких слов. Но мы успели крепко обняться и поцеловаться.

Она ушла, а я осталась стоять и еще смотрела на них. Потом они вышли. И я была тут, пока дошли до ворот. Они все целовали меня, но конвоиры говорить нам не давали. Наконец за ними захлопнулись ворота, щелкнул замок, и я осталась в большом пустом и темном дворе. Была полна горем разлуки.

10 октября

Из Красноярска

…Теодоровичи оставлены пока в здешней пересыльной тюрьме. Надолго ли? Говорят, Александровский централ под Иркутском переполнен. Могут держать здесь до установления зимней дороги по Лене.

Свидания мне не дали, несмотря на мои энергичные хлопоты здесь и две телеграммы генерал-губернатору. Впрочем, он разрешил, но только через решетки. Мы этого не приняли, потому что все заключенные не принимают.

В моем кармане опять засвистали ветры. Но здесь встретила Ольгу Борисовну и снова позаимствовала у нее десять рублей. Самого Лепешинского, видимо, из-за того, что петербургские тюрьмы переполнены, а дела арестованных не успевают рассматривать, до приговора выслали в нашу губернию. Вообще же ему угрожают якутским севером. По меньшей мере лет на пять. Ужас!

Ольга Борисовна «заарестовалась» и приехала с мужем сюда в тюремном вагоне. С ними и Оленька. Им еще труднее, чем Глаше и Ясю.

Но тут совершенно неожиданно нашим друзьям повезло: губернатор забыл, что первую ссылку Пантелеймон Николаевич отбывал у нас, и назначил ему Минусинск. С ближайшим, вероятно последним, пароходом их отправят туда. И я поеду на том же пароходе…

19 октября

Из Минусинска

…Вот я и добралась до своего города!

Лепешинские на этот раз поселились не на частной квартире, а в маленькой гостинице. Это их больше устраивает. Живут на народе. Каждый день уезжают жильцы, появляются новые. Есть с кем поговорить. И приятно, что у подъезда часто звенят колокольцы ямщицких троек. Чувствуется жизнь и наши сибирские расстояния. Только не расхворалась бы сама Ольга Борисовна. На всякий случай я сказала ей, где искать начало надежной ямщицкой «веревочки».

А моя душа по-прежнему далеко — возле моих милых Глаши и Яся. Где они теперь — не знаю: с 4 октября не получала от них никакой вести. Держат ли их все еще в красноярской тюрьме или отправили дальше? Я думаю, долго еще будут томить их по разным тюрьмам, прежде чем водворят в Якутскую область…»

А в это время Глаша в красноярской тюрьме писала брату Алексею и сестрам, съехавшимся в Москву. Она тайно передаст письмо на волю, чтобы миновало тюремный досмотр:

«Ребятки дорогие! (Катюшу причисляю тоже к ребяткам.) Нам еще не объявили, куда нас назначат, но, очевидно, в Якутку, так как всех, кого назначают не в Якутку, отправляют сейчас же на место.

По рассказам, туда же везут из Тифлиса Виктора Константиновича Курнатовского. Возможно, встретимся в пути. Хотелось бы повидаться.

Партия на Якутск, кажется, пойдет только в декабре. Обыкновенно партии ждут якутского этапа в Александровском централе, но теперь он переполнен до физической невозможности, и партии задерживают по дороге. Мы рады, что нас оставили пока здесь, — мы с Ясем имеем отдельную камеру.

На перепутье слышали о новости оттуда, где в прошлом году жила Фекла, и я рассказала Ясю о Старике и о письмах от его жены, с которой мне тоже посчастливилось встречаться. Мы тут же дали друг другу слово, что присоединяемся к ним. К большинству!

Ваша Г л а ф и р а».

3

Зубатов купил себе два билета от Петербурга до Москвы — он не хотел никого видеть возле себя в купе. Из вагона взглянул на перрон — ни одной подозрительной рожи не видно. Жандарм, проходя мимо, даже не посмотрел на окна. Слава богу, не следят. Значит, верят, что уедет с этим поездом.

Вошел в купе. Закрыл дверь. Из кармана пиджака достал браунинг. Подбросил на ладони. Может еще пригодиться старый друг. При случае для самообороны или… для себя?.. Нет, судьба может измениться. О нем еще вспомнят, позовут…

Сунул браунинг под подушку, обеими руками откинул волосы. Похрустел сцепленными пальцами.

Еще вчера утром никто не мог предположить, что его, Сергея Зубатова, создавшего в России «академию сыска», ожидает такая катастрофа…

…Черную тучу нанесло ветром из Одессы. Там его люди, организуя рабочие общества взаимного вспомоществования, в чем-то просчитались, не сумели удержать забастовщиков в самом начале стачки, не уговорили их и хозяев пойти на мировую. Тут марксята подлили масла в огонь, и стачка приобрела политическую окраску, охватила всю Одессу. Город остался без воды, без света и хлеба. Живодеры пятикопеечную булку стали продавать по полтиннику. А стачечное пламя перекинулось на другие города юга. Улицы кишели забастовщиками.

Хотя он, Зубатов, и считал, что распространению зловредных идей следует вовремя и умело противопоставить доброе профессорское слово да проповеди и такие беседы, с какими выступает Гапон, но этого мало. Надо же успевать хватать закоперщиков. Озлобленные толпы, вырвавшиеся на улицы, можно рассеять только казацкими нагайками да винтовочными залпами. А на юге проморгали да проминдальничали, закоперщиков не успели схватить вовремя, толпы зловредных не придавили в зародыше. И в Петербурге во всем обвинили его, Зубатова. Нашли козла отпущения.

За что такая немилость?..

Еще вчера утром не подозревал беды. А к двум часам его вызвал к себе сам Плеве, вернувшийся из дворца. Думалось — просто для доклада.

Приехал к нему на Аптекарский на десять минут раньше. И чуть не столкнулся с новым шефом жандармов фон Ваалем. Тот, холодно кивнув головой с нафиксатуаренными волосами, прошел в кабинет министра. А его, Зубатова, ровно в два пригласили в зал заседаний. Почему? Совещания втроем обычно велись в кабинете.

Вошел. За торцовой стороной длинного стола уже сидел министр. А сбоку на первом стуле — фон Вааль. Плеве не встал, как бывало, не подал руки. Злыми глазами, сверкнувшими из-под нависших бровей, указал на стул по другую от фон Вааля сторону стола.

Едва успел присесть, как министр потребовал.

— Надворный советник, — подчеркнул невысокий чин, — доложите о возникновении беспорядков в Одессе. А присутствие генерала пусть не удивляет вас: с лицами, которым я не верю, имею обыкновение разговаривать при свидетелях. Ну-с, мы слушаем. Как вы затеяли эту стачку?

— Извините, ваше превосходительство… — Встал, отодвинув стул ногой. — Я, как вы могли убедиться много раз, являюсь принципиальным противником стачек. И задача наших рабочих обществ — избегать их. Примером тому может служить хотя бы Минск. Там при нашем содействии хозяева охотно вступали в мирные сношения…

Помнится, добавил к этому:

— И пар удавалось спустить из котлов, ни одного взрыва не последовало…

— Не уклоняйтесь, Зубатов, от Одессы, — перебил Плеве и повернул голову к фон Ваалю: — Там с одобрения надворного советника выпускались глупые и откровенно преступные прокламации. — Положил руку на синюю папку. — Могу их предъявить, если в этом будет надобность.

Попробовал объяснить:

— Осмелюсь доложить, ваше превосходительство, те прокламации я получил уже готовыми. Ни в задумывании, ни в редактировании их не участвовал.

— Это не меняет дела. — Плеве вскинул леденящий взгляд. — Вы там вашему Шаевичу, зловредному заступнику за рабочих, и другим таким же платили деньги? Из каких источников?

— Из департаментского бюджета. С ведома господина директора. Давал и из тех, что отпущены мне по службе. Смею напомнить, еще в бытность мою в Москве, с вашего ведома, Афанасьеву, Слепову и другим…

Плеве, снова повернув голову к фон Ваалю, стал рассказывать, что в Москве был положен в банк определенный капитал и на оплату слеповых расходовались проценты…

У него, Зубатова, мелькнул тревожный вопрос: «Что там еще в синей папке? Что еще Плеве бросит в обвинение?.. А давно ли сам принимал Слепова, благодарил за службу… В Одессе не удалось — это общая беда. Марксята изловчились, вырвали инициативу из рук Шаевича, раздули стачку. И теперь следовало бы говорить, как общими силами погасить пожар, а не отыгрываться за счет других…»

Раскрыв синюю папку, Плеве брезгливо — двумя пальцами, за уголок — приподнял лист бумаги, побывавшей в конверте, и на несколько секунд поднес к глазам фон Вааля:

— Полюбуйтесь, генерал! Перед вами письмо надворного советника подонку Шаевичу! В нем ссылка на разговор с Орлом, то есть со мной. Я имел неосторожность в доверительном разговоре сообщить слова государя. И вот они в письме Зубатова! — Бросил бумагу, захлопнул папку. — Разглашение государственной тайны! За подобные проступки обычно отдают под суд!

«Обычно?.. А что же он уготовил мне?..»

Никогда не думал, что так задрожат коленки. Даже перед самим собой стыдно вспомнить…

Голос Плеве доносился как бы сквозь шум грозы:

— Зубатов обязан сегодня же передать свою должность лицу, каковое вы, генерал, назовете. Не позднее завтрашнего вечера он*должен убраться вон из Санкт-Петербурга. В Москве дозволить ему лишь самое короткое пребывание для сборов.

Похолодело сердце. «Для сборов»?! Это что же, отправляют в ссылку?

Плеве продолжал:

— Затем — во Владимирскую губернию. В его имение. И не спускать с него глаз.

Какой ужас! К нему, Сергею Зубатову, будет приходить полицейский надзиратель!..

Повернув голову, министр кинул острый взгляд, словно смертельный укол рапиры.

— Можете идти.

…Минует полтора месяца, и он, бывший чиновник особых поручений, напишет в конце объяснения директору департамента полиции:

«Признаться сказать, я не скоро нашел скобу у выходной двери».

Но сейчас он лежит на вагонной полке и вспоминает горькие часы. Проводил его только один Гапон, верный человек. Как-то сложится его судьба? Сможет ли отец Георгий продолжать дело, в успех которого он, Зубатов, и сейчас верит? Не лишат ли Гапона ста рублей, ежемесячно выплачиваемых особым отделом за усердную службу? Многое потеряют…

Зубатов не подозревал, что Гапон от шефа жандармов получал тоже по сто рублей в месяц. За присмотр за ним, чиновником особых поручений, возглавлявшим сыск во всей России.

Отец Георгий в купе вступил величественно, дал поцеловать серебряный крест и, благословив, сказал:

— Господь не оставит вас! Уповайте на всевышнего и всемилостивого! И не возрадуются ваши супостаты…

Хотелось возразить:

«Нет, отец утешитель, уже возрадовались. Вы же сами видите, даже вчерашние сослуживцы не приехали проводить. Высокопоставленные подлецы оболгали перед государем. За мою верную многолетнюю службу, когда я не знал ни покоя, ни отдыха и многие тысячи злонамеренных смутьянов передал в руки карающего правосудия, меня, как мелкого пройдоху, выставили пинком. А завтра возликуют все крамольники: «Зубатов пал!» Теперь им станет вольготнее.

А что будет с ним, Зубатовым, в Москве? — спросил себя, оставшись один в купе. Не узнал бы Слепов да не пришел бы посочувствовать… Такого позорища не вынести. К счастью, адреса московской квартиры Слепов не знает. А что будет с ним и его друзьями? Им, чего доброго, могут дать по такому же пинку. А давно ли Слепова все хвалили за верноподданность! Доверили ему поднести хлеб-соль императору! И государь был доволен статьями за его подписью… Да, многое удалось совершить в Москве Неужели все пойдет прахом?.. В Петербурге лучше: там остается Гапон…»

Поезд, стуча колесами, уносил Зубатова в глухую ночь в темноту. И в эту бессонную ночь ему вспомнилась Анна Егоровна. Стареет Мамочка! Ей ведь, дай бог памяти… Ей под сорок пять. Может еще послужить. Но тактично ли и заботливо ли относится к ней ретивый полковник Ратко? У него одно стремление — поскорее выслужиться. Не забывает ли о наградных для Анны Егоровны?..

Через три с половиной года Зубатов особым докладом напомнит своему преемнику, что за 25-летние «услуги агентурного характера» Серебрякова достойна особого внимания. И она помимо сторублевой пенсии получит пособие в пять тысяч рублей.

Сам Зубатов доживет на пенсии до 1917 года, когда, узнав о свержении царизма, пустит пулю в висок.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Кржижановские, спасаясь от филерской слежки, переехали, по совету Владимира Ильича, в Киев. Там было необходимо укрепить большевистский комитет и возглавить Русское бюро ЦК. В Киеве же после съезда поселился Дмитрий Ильич с женой Антониной Ивановной. Переехала туда и Мария Александровна с Анютой и Маняшей: возле родных да верных друзей все же спокойнее, хотя слежка там и изощреннее, чем в других городах.

Марк Тимофеевич из Маньчжурии, где уже пахло порохом, после окончания срока надзора направился через Индийский океан и Средиземное море в Европу; повидавшись в Париже с Лениным, выбрал для себя Питер, нашел место бухгалтера в управлении железной дороги и купил дачу на пригородной станции Саблино. В декабре настойчиво звал к себе всех родных, волновался: вдруг да не сумеют выбраться из Киева? На юге, слышно, опять начались аресты.

Маняша успела отправить в Женеву несколько писем. 25 декабря в последнем письме из Киева она писала:

«Дорогой Володя! Все наши и я шлем тебе поздравления с праздниками и Новым годом и пожелания всего хорошего. Твое письмо получили, но то, о котором ты упоминаешь там и которое, по всей видимости, было ответом на мои письма, — очевидно, пропало. Напиши, пожалуйста, что ты писал там… Большие приветы Наденьке и Е[51] В[52]. Как они поживают? Как бы я была рада, если бы Надя мне написала. Всего, всего хорошего».

Где пропало письмо брата? Это не могло не тревожить.

Маняша не знала, что и ее письмо, адресованное в Женеву на новую квартиру Ульяновых, окажется в департаменте полиции.

В Новый год начались аресты всех, кого охранка считала причастным к деятельности Центрального и Киевского комитетов РСДРП. Схватили Дмитрия Ильича и Антонину Ивановну. Схватили Зинаиду Павловну. Самого Глеба Максимилиановича, как он догадывался, пока оставили «на разводку». И он жалел, что не внял совету Ленина и не перешел вовремя на нелегальное положение. Теперь уже невозможно — надо навещать жену и как-то выручать из-под ареста.

В ночь на 2 января жандармы ворвались и в квартиру Марии Александровны. Анюту и Маняшу увезли в Лукьяновскую тюрьму, где после отважного побега одиннадцати были введены особые строгости.

Мария Александровна, сидя в кресле, до рассвета не сомкнула глаз. Перед ней на полу белели книги, журналы и газеты, лежало скомканное белье. Все это во время обыска было выброшено из комода.

Еще вчера за праздничным столом в душе матери теплилась надежда на то, что в новом для них городе наступающий год может пройти благополучно. Сколько же можно зверствовать жандармерии? Должны же наступить перемены… А вот она, знакомая картина…

Аня рассказывала: на Дальнем Востоке опасаются войны. Боже мой! Мария Александровна на секунду приложила руки к вискам. Польется кровь!.. Но война-то и может породить перемены: нашим войскам далеко добираться на поддержку Порт-Артура, далеко везти припасы по новой дороге. Ой, как далеко! Японцы могут наших побить. Сколько будет горя!.. Но Володя говорил: любое затруднение царизма — на пользу революции. Чем хуже этому… этому недоумку на троне, тем народу лучше.

В комнате стало темнее, остро запахло нагаром фитиля. Мария Александровна погасила чадящую лампу, зажгла свечу. Оберегая лепесток огня ладонью, сходила в кладовку за керосином, сняла остывшее стекло, ножницами обрезала нагар с фитиля, налила керосину и снова засветила лампу. Чем бы еще заняться, чтобы скоротать ночь?.. Сил ни для чего нет. Руки опускаются.

Опять села в то же кресло.

Одна… Который уже раз… Потеряла счет арестам детей… Но ведь никогда не позволяла горю безраздельно завладевать собой. И сейчас… Она погладила и размяла руки — пальцы потеплели. И сейчас не поддастся унынию. Ведь никакими вздохами горю не поможешь.

Встала. Прошлась по комнате, ступая между книг и белья.

Что делать?.. Уехать к Марку? Убежать от гнетущего одиночества?.. Ни в коем случае. Как можно скорее побороть в себе это чувство. Может, удастся купить собаку. Конечно, не такую, как Фрида. Маленькую. Разговаривать с ней…

Теперь она, мать, опять нужнее всех детям. Кто их навестит, кроме нее? Свидания и передачи разрешают только родственникам. У кого бы завтра узнать дорогу в эту распроклятую Лукьяновку? Мир не без добрых людей, скажут. Не одна туда пойдет — другие матери, жены, сестры, невесты… В руках будет четыре узелка… Ну что же, сил у нее для этого еще хватит.

«Подольше бы не узнали Володя и Наденька. Будут волноваться. За узников и за меня. А волнений им там, в Женеве, и без того достаточно. Да. Но скрывать от них нельзя. Они должны знать все. Может, и мне что-нибудь подскажут. Главное — как облегчить участь заключенных, как добиться их освобождения. А сейчас…»

Мария Александровна обвела взглядом комнату и начала собирать с полу все раскиданное жандармами.

2

— «Почем рога маралов?», «Почем рога маралов?» — шепотом повторяла Ольга Борисовна, хотя кошевку на снежных ухабах кидало из стороны в сторону.

Оленька, закутанная в косулью доху, тронула ее лицо варежкой, будто хотела стереть с губ непонятную торжествующую улыбку.

— Мамочка, ты опять про рога… Какие они?

— Большущие! Оленьи!..

— А где?

— В папкиной телеграмме!

Матери хотелось и с ямщиком поделиться радостью: она наняла его только потому, что пришла эта телеграмма с вопросом о нынешней цене маральих пантов, которые спиливают для лекарства.

…Деньги на побег Лепешинского передали Ольге Борисовне еще в Питере, и она зашила их в лифчик.

В Минусинске ее Пантелеймоша ждал только доброго санного пути, по которому — они по опыту знали — ямщики на резвых конях, меняемых на каждом станке, домчат до железной дороги за каких-нибудь двое суток.

Вот уже и паспорт готов. Теперь он минусинский мещанин Быков. И бобровая шапка куплена. И новый воротник к пальто пришит. Солидный будет путник. Дело только за снегом.

Когда мороз надежно заковал Енисей в ледяную броню, Пантелеймоша, загримированный под тяжело больного — с раскрасневшимися щеками и синими полосками возле ресниц как бы ввалившихся глаз, улегся в постель. Его лоб до самых бровей прикрывал мокрый платок. Был день получки пособия, и он попросил сходить в полицию, заявить о болезни и поплакаться о деньгах: не осталось ни гроша, хлеба не на что купить. Надзиратель принес пособие, убедился, что больной дышит прерывисто и хрипло постанывает, получил полтину на чай и, пожелав скорого выздоровления, удалился.

Она, Ольга, несколько дней на виду у хозяйки гостиницы и коридорного выносила ночной горшок, требовала на кухне ледяной воды для компрессов, отправляла посыльного в аптеку за порошками, прописанными знакомым доктором, и не впускала в комнату надзирателя:

— Ради бога, не тревожьте больного. Он только-только заснул…

А «больной» тем временем мог уже домчаться до Ачинска и сесть в вагон сибирского экспресса.

Послушная Оленька, завидев надзирателя на нижнем этаже, бежала по лестнице к поварихе и кричала во весь голосок:

— Опять котлеты твердые… Папа болен, есть их не может… Дайте манной каши…

Когда скрывать побег было уже невозможно, нагрянули жандармы.

— Где ваш муж?

— Уехал в Томск. Два дня назад.

— Сбежал?! Да за самовольную отлучку его…

— Не мог же он здесь ждать смерти. Там ему сделают срочную операцию.

— Вы ответите по закону. За содействие побегу.

— Что же я, женщина, могла поделать?

Начались тревожные дни и ночи. Где Пантелеймон? Что с ним?.. Вдруг да словили?.. Не миновать восьми лет Дальнего Севера.

А что будет с ней? Уволокут в тюрьму?.. Но у нее же малолетняя…

И только на девятнадцатый день эта телеграмма! Ее принес ссыльнопоселенец Орочко. Прочитала: «Почем рога маралов?» — и закружилась по комнате, в обе щеки расцеловала старого, густобородого народоправца. Пантелеймон уже в безопасности! Благополучно перешел границу…

Да и сейчас готова крикнуть так, чтобы услышал Енисей подо льдом: «Почем рога маралов?» Вскочить, потоптаться в пляске… Нельзя. Не мудрено и вывалиться из кошевки. Вон как кидает ее с тороса на торос!

— А помните, — заговорила с ямщиком, — как мчали моего мужа? По рекомендации Екатерины Никифоровны Окуловой…

— Как не помнить? — Ямщик на секунду повернул лицо, мохнатой рукавицей сбил иней с бороды. — Окуловских знакомцев завсегда уважим. Муженька вашего домчал до станка середь ночи, ишо первы петухи не пели!

И гикнул:

— Эй, залеточки!.. Мила-аи!..

Кони рванули к берегу, на котором темнел густой кедрач с лохматыми ветками, поникшими под нависшим снегом.

Ольга Борисовна, как бы вдавленная в полумягкую спинку кошевы, обхватила Оленьку, прижала к груди.

— Папка-то ждет-поджидает нас!..

— Где он? Далеко?

— Очень далеко — в Швейцарии! Одно лето жили там с тобой. Помнишь? Горы, голубое озеро, лебеди… К Новому году, бог даст, приедем!..

3

В новогодний вечер в женевском театре шла опера «Кармен». Лепешинский принес Ульяновым билеты, сказал:

— С нами будет Циля Зеликсон. Не возражаете?

— Я всегда рада видеть Цецилию, — отозвалась Надежда Константиновна, отсчитывая деньги за билеты, взглянула на мужа. — Ты, Володя, согласен?

— Циля приятная собеседница, — сказал Владимир Ильич и, усмешливо прищурившись, повернулся к Пантелеймону Николаевичу: — Только не затеется ли дискуссия?

— Ни боже мой! — Лепешинский прижал руки к груди. — Я же не отступал… Это меня на время, как недальновидного отрока, бес попутал.

— Догадываюсь — лохматый, истеричный… — захохотал Ленин. — С ним теперь надо быть настороже. Как при переходе границы.

— Гораздо хуже. На границе хватают, но не совращают…

…От Минусинска до Ачинска — четыреста двадцать верст — Лепешинский домчался за сорок часов и, прежде чем начались поиски беглеца, затерялся среди пассажиров. В декабре он был уже вблизи границы. В захудалой корчме юркому контрабандисту с рыжими пейсами вручил красненькую, и тот вместе с другими беглецами на рассвете привел к пограничной речке. Лепешинский напомнил об уговоре: за десятку — по мосту. Контрабандист, не дослушав, скомандовал:

— Гей, приподымайте полы шуб — и за мной! Тут неглубоко. Только не отставать!

На западном берегу пришлось в кустах снимать белье и выкручивать воду. Боялся простуды, воспаления легких… К счастью, тревога миновала. Добрался до Женевы. Помнил единственный адрес — Плеханова, у которого был два года назад.

Георгий Валентинович обрадовался гостю из России. Отпивая маленькими глотками кофе, расспрашивал, кто там, на родине, за меньшевиков. Лепешинский только пожимал плечами да разводил руками.

— Э-э, голубчик, — удивился Плеханов, — да вы, как видно, не знаете, что у нас тут после съезда произошла свалка.

— А не простая размолвка? Ведь все марксисты.

— Далеко не одинаковые. Есть, — у Плеханова покривились губы, — твердокаменные, есть нормальные. Последних здесь гораздо больше.

— А наш Владимир Ильич?.. Мы с ним вместе были в ссылке, вместе подписывали протест против экономистов. Мне бы его адрес.

— Не имею чести знать. — Плеханов откинулся на спинку стула, голос его стал холодным и чеканным. — И по-товарищески не советую появляться в его лагере.

Но, проявляя заботу, дал адрес дома, где могут уступить недорогую комнату. Это совсем недалеко. Можно будет видеться каждый день.

Едва Лепешинский успел оглядеться в своей комнате, как постучался Мартов.

— Пантелеюшка, с приездом! — Подбежал мелкими, семенящими шажками, обнял. — Нашего полку прибыло!

— Не знаю еще… вашего ли. Толком пока не разобрался. Не определился. Вот повидаюсь с Ильичем…

— Зачем тебе этот… бонапарт… этот… — У Мартова от волнения перехватывало горло, он удушливо закашлялся. — Я сам введу… в курс всех событий.

И он стал навещать Лепешинского по нескольку раз в день. Приводил с собой Троцкого. У того, словно у строптивого козла, в запальчивости подрагивала борода. Свои навязчивые речи он начинал многозначительно:

— Как делегат съезда, свидетельствую…

Вину за кризис в партии они оба сваливали на Ленина, и Лепешинскому едва удавалось удерживать их от бранных слов.

Когда спросил адрес Ильича, Мартов покрутил кистью вскинутой руки.

— Где-то на окраине…

Троцкий отчеканил:

— Никто из подлинных марксистов не поддерживает контактов с твердокаменным ортодоксом.

Лепешинский недоумевал: «Зачем эта издевка?.. Наговаривают на Ильича. Вон с каким жаром и с какой непоколебимой убежденностью он выступал на совещании семнадцати у нас в Ермаковском, когда мы принимали «Протест»! Отстаивал чистоту марксистских взглядов! Не мог же он измениться, наш горячий, простой и, сердечный Ильич. Как политик на голову выше всех нас. Ошибаются эти, истеричные, но не он. А Плеханов?.. Здесь что-то неладно. Как же разобраться во всем? Где правда?..»

Вскоре ему повезло — у входа в кафе «Ландольт» столкнулся с Красиковым. Друзья обнялись, трижды расцеловались.

За столиком Красиков начал разговор с упрека:

— Что ж это ты, Пантелей этакий, глаз не кажешь? Приехал — и прямо в объятия истеричного Мартушки да этого петуха Троцкого!

— Адресов не знаю, Ананьич. Хуже, чем в лесу, хожу. В тайге и без компаса можно определить, где юг, где север, а тут…

— Потерял политический компас?! Представляю себе, каких меньшевистских романсов напел тебе в уши Мартов! Ничего, дружище, постепенно разберешься. Я на съезде был вице-председателем и все расскажу по порядку. Впрочем… Да что тут толковать, идем сейчас к Владимиру Ильичу, он быстро тебя отшлифует, даст в руки компас. Согласен?

— С превеликой радостью! Я бы сразу, если бы знал адрес. В Ермаковском для нас с Олей все было ясно, а сейчас в голове туман.

Владимир Ильич усадил гостей за стол в кухне; пощипывая клинышек бороды, все еще незнакомой с ножницами парикмахера, расспрашивал Лепешинского о побеге; едва унимая хохот, позвал жену от плиты, где она заваривала чай.

— Надя, ты слышишь?! «Почем рога маралов?» Надо же такое придумать! — И смех в один миг уступил место озабоченности: — А где сейчас семья?

— Приедут сюда? — спросила Надежда Константиновна, разливая чай. — Скоро ли? Я соскучилась по Ольге и по вашей маленькой Оленьке.

— Где-то они в дороге… К Новому году не успеют. И даже не знаю, удастся ли Оле легально через границу. У нее, правда, есть мотив — для продолжения образования в Лозаннском университете.

— Владимир Ильич, — вступил в разговор Красиков, — я же привел сего мужа специально для того, чтобы вы разрешили все его партийные сомнения и были бы, так сказать, его большевистским восприемником.

— «Крещается раб божий…» — снова расхохотался Ленин. — Нет уж, увольте! Ни в попы, ни в проповедники не гожусь. И Пантелеймон Николаевич не младенец. Протоколы съезда изданы — пусть разбирается сам.

Когда шли обратно по набережной озера, Красиков сказал, что Ильич готовится написать книгу о съезде. Тогда всем все будет ясно.

Прочитав протоколы, Лепешинский поспешил к Ульяновым. Его восторженный голос ворвался на второй этаж, и Владимир Ильич про себя отметил: «Разобрался!» Сбежал вниз, стиснул руку друга.

— Не спрашиваю — по глазам вижу, что большевик!

— С вами, как прежде! Протоколы сняли с меня куриную слепоту! — От радости Пантелеймон Николаевич растопыренными пальцами ворошил волосы на голове. — Прозрел, яко исцеленный слепец!

…В кафе «Ландольт» была небольшая комнатка с выходом в переулок. В ней обычно собирались российские социал-демократы. Опасаясь, что для встречи Нового года туда набьются меньшевики, Лепешинский заказал столик в дальнем углу общего зала. Когда после спектакля пришли туда, было уже шумно. Владимир Ильич по русскому обычаю со всеми чокнулся, встал с рюмкой в руке.

— С Новым годом, друзья! С предстоящими боями и нашими победами!

— И за здоровье отсутствующих! — добавила Надежда, вспомнив родных, и остановила взгляд на Лепешинском. — За вашу Ольгу и маленькую Оленьку!

Отпила полрюмки кислого рислинга и слегка поморщилась.

— Лучше бы нежинской рябиновой, — вздохнул Красиков. — Или спотыкача. Правда, Надежда Константиновна?

— Не знаю. Не пробовала. Это, кисленькое, наверно, послабее. Как раз для меня.

— А моя Ольга хватила бы водочки! — сказал Лепешинский.

— За Курнатовского! За Бабушкина! За Глашу Окулову! — встал Владимир Ильич со второй рюмкой в руке. — Ох, как нам недостает их сегодня! Не здесь, а там, в России. За Грача, за Папашу, за всех, кто работает в комитетах и начинает готовить Третий, наш, большевистский съезд! За их здоровье и успехи!

Женеву взбудоражило веселье. Опустошив праздничные столы, все, кто мог передвигаться, хлынули на улицы, где шумел разноязыкий карнавал. На площадях гремела музыка, горели фонарики, в танцах и хороводах кружились разнаряженные маски, змейками взвивались ленты серпантина.

Ульяновы, Лепешинский, Циля Зеликсон и Красиков шли по площади Плен де Пленпале, подхватив друг друга под руки. Петр Ананьевич напевал вполголоса: «Волга, Волга, мать родная…» И вдруг столкнулись с гурьбой меньшевиков. Мартов съязвил:

— Твердокаменные двинулись лавиной!.. Не сорвались бы в пропасть.

— Сторонись, мягкотелые! — крикнул Лепешинский. — Сомнем!

— Не стоит связываться, — сказал Ленин, и они тихо разминулись, только Лепешинский успел слегка толкнуть Троцкого плечом да кинуть вдогонку:

— Не мельтеши перед глазами!

Прошло две недели. Надежда в своей комнатке писала:

«Дорогая Марья Александровна!

Ваше письмо поразило нас: очень уж печально оно. Остается надеяться, что всех скоро выпустят. Говорят, в Киеве были повальные обыски и аресты. Во время таких набегов забирают много народу зря. Судя по тому, что забрали всех, дело будет пустяшное.

Принимают ли передачу и книги? Были ли уже от наших письма? Не собирается ли Марк Тимофеевич взять отпуск и побывать у Вас? Мама жалеет, что она не в России с Вами. Желаю Вам здоровья и бодрости.

Ваша Н а д я».

Дописав письмо, Надежда на цыпочках прошла по коридорчику, заглянула в комнату мужа: не сделает ли он приписку? Пусть самую короткую. Но Владимир склонился над столом. Перо его поскрипывало. Видать, глубоко вошел в работу. Вначале трудно давалась ему эта книга — все пережитое в Лондоне, на съезде, и в особенности здесь, на заседании окаянной Лиги, было свежо в памяти и до крайности волновало. Вчера часто бросал перо и начинал ходить по комнате. Сегодня пишет не отрываясь. Не надо отвлекать. Даже ради двух строчек родным. Не надо прерывать поток его мысли. А о том, что написала Марье Александровне, она расскажет за ужином.

Надежда уже знала, что на обложке книги будет набрано: «Шаг вперед, два шага назад (Кризис в нашей партии)». Скорей бы написал ее. И скорее бы отправить в Россию. Эта книга нужна так же, как в свое время боевая брошюра «Что делать?». Пожалуй, даже нужнее. Важно окончательно размежеваться с меньшевиками. Книга поможет в этом. И откроет путь к Третьему съезду. К большевистскому!

И Надежда так осторожно спустилась вниз, что Владимир не оторвался от работы. До ужина она успеет отнести письмо на почту.

4

Горький спешил в Москву.

И уже счет потерял, который раз в это полугодье ехал в нижегородском поезде.

А в Москве он то и дело вспоминал детей: как они там, дома? Не хворают ли? Максимке отправлял забавные открытки, обещал купить чижа, щегленка и снегиря. Маленькой Катюшке привозил кукол. Всякий раз не похожих одна на другую. То рязанскую девушку, то украинку с лентами, то северянку, закутанную в меха, то грузинку с черными косами, в длинном белом платье.

Вернувшись домой, подбрасывал Максимку под потолок, ловил над собой, приговаривая:

— Ух, молодец!.. Ух, озорник!..

Катюшку сажал на колено; заглядывал в смеющиеся глазенки, спрашивал:

— Поехали?

И девчушка, кивнув кудрявой головой с розовыми бантиками, уже рассыпала хохоток.

— Шагом, шагом… — приговаривал, ритмично покачивая дочку на ноге, будто она ехала верхом на спокойной лошади, потом убыстрял ритм. — Рысью, рысью…

И тонкий, заливистый смех Катюшки напоминал ему звонкий колокольчик жаворонка высоко в весеннем небе.

Прохохотавшись и утирая пальчиками радостные слезки, она просила:

— Еще…

— Еще поехали! — отзывался отец, встряхивая головой так, что колыхались длинные волосы возле ушей. — Шагом, шагом… Рысью, рысью…

Но домашняя радость была недолгой. Обычно на второй день беспокойное сердце снова тянуло в Москву. Хотелось опять в Художественный. Из директорской ложи зачарованно смотреть и смотреть на сцену. Там не игра талантливых актеров, а сама жизнь со всеми ее неповторимыми нюансами. Потом разговаривать с Константином Сергеевичем Станиславским, отвечать на его нетерпеливые расспросы о будущей пьесе. Ужинать в артистическом кафе с обаятельным Качаловым. И главное — каждый день быть поближе к…

Да нет, не только к ней, чудесной Человечинке… В конце концов, кто она для него?.. Первая в России актриса, признанная всеми — и прессой, и зрителями, и друзьями, — красавица и… чужая, тоскующая жена. Чужая, да не совсем, — духовно, по ее тайным делам и устремлениям, самая близкая!

Нет, на Художественном в Москве свет не кончается. В среду он пойдет к Телешовым, в субботу — к Никитиным, будет пить крепкий чай, разговаривать с друзьями-писателями, слушать их новые рассказы. Быть может, повидается с Буниным, Брюсовым, Куприным… Хотелось бы — с Антоном Павловичем. Говорят, к Новому году тоже приедет в Москву. Не повредил бы своему здоровью…

А в Художественном… Ну что за наважденье?.. Ведь новая своя рукопись не пьеса, а нечто похожее на рассказ. Уж если читать публично, то на среде Телешовых или на субботнике Никитиных. Послушать, что скажут о «Человеке». Что тут лишнее и чего не хватает? Не испортил ли хорошую тему? Могут указать на неровность ритма. Но это не очень уж резко режет слух. Да и не было у него намерения писать ритмической прозой, вышло как-то неожиданно. Видимо, вызвано самим сюжетом. Гладких и слащавых вещей он ведь не пишет и, что бы там ни сказали, язык править не станет. Обличал и будет обличать мещанина, который тащится далеко позади Человека, творит всякую мерзость и ограждает ее законами.

Много раз свое новое читал сначала ей одной. И «Человека», пожалуй, не сможет прочесть никому, кроме нее…

Этой осенью появилась новая увлекательная затея — организовать в Нижнем общедоступный театр на паях. Помещение есть — Народный дом. Ядро труппы составить из опытных артистов, к ним присоединить любителей. Пай — сто рублей. Сам сразу взял пять паев. Во время последней поездки в Москву собрал около пяти тысяч: Федор Шаляпин взял пять паев, Савва Морозов — двадцать, Станиславский — пять, Желябужский — три, Леонид Андреев и Чириков — по одному. Мария Федоровна тоже взяла пай… Хотел снова оставить у нее деньги для «Искры» — она сказала: «Лучше повременить. До полного прояснения». Что случилось? Говорит, на Втором съезде произошел какой-то принципиальный разлад между Лениным и Мартовым. А потом — между Лениным и Плехановым. Это ужасно. Даже поверить трудно. Разделились на большевиков и меньшевиков. Кажется, непримиримо. Деньги она будет отправлять только большевикам, когда получит новый адрес Ленина.

Эта Человечинка тверда и светла, как чистейшей воды алмаз! Не погнется. И никаким еретикам не совратить ее, не завлечь в свою новоявленную веру. Она идет за Лениным, за нашим волжским кремешком! Вот бы кого повидать. Какой он? Возможно, тоже «окает» по-нашему…

В прошлом году Человечинка — вот была радость! — нежданно-негаданно примчалась в Нижний в служебном вагоне Желябужского. Дала знать, чтобы пришел в ту аптеку, где транспортеры сдавали свой тайный груз, доставленный из-за границы. От Ленина! Оказывается, привезла листовки и два свежих номера «Искры», сказала, чтобы первым долгом прочел статью «Революционный авантюризм». Прочел дважды. Не статья, а пламя! Досталось там так называемым социалистам-революционерам на орехи. Их бомбы ничего ведь не изменят. Слово сильнее бомбы, хотя в решительной схватке, в бою, и без нее не обойтись. В обоих номерах отчеркнул статью красным карандашом, дал прочесть жене. Утром Катерина швырнула на письменный стол.

— Не убедил! Герои всегда будут героями! Сатрапов устрашат, мужика поведут за собой, а на нем мир держится…

— Чепуху городишь, мила-ая! — перебил ее, пряча газеты в тайник стола. — Пойми же, наконец, что сила у мастеровых. У них — железо, у твоих мужиков — дреколье. А без железа царизм не свалить. Вот штука-то в чем.

Зело поспорили. Под конец сказал ей, как мог, помягче:

— Мне жаль тебя, Катя, не ту дорогу выбрала, по которой иду я. Твоя ошибка.

— Нет, не ошибка.

— Ну, скажем, заблуждение. Эсеровская партия — сухая гроза: молнии сверкают, а толку нет… Э-э, да что говорить…

Махнул рукой, с головной болью ушел на Откос, на свежий ветер…

Днем раньше там провел с Человечинкой несколько волнующих минут. Был вечер. По Заволжью шла грозовая туча. Ветвистые молнии били в землю. По фиолетовой глади Волги шли пароходы, белые, как чайки, гудками прощались с городом. Маруся — хотелось вслух называть ее так — остановилась, вскинула красивую голову:

— Люблю грозу…

— «В начале мая, — добавил из Тютчева, — когда весенний первый гром…»

— Всегда люблю!.. Вот такую! Когда удар за ударом!

— Я тоже люблю! — Впервые взял ее под руку. — Дышится легче. И силы прибавляет!

— Верно! И в этом у нас… Как бы тебе сказать?.. Единомыслие, что ли…

Рука была покорная. А поцеловать на прощанье, хотя бы в щеку, он, дурачина, не решился. Наверно, в душе назвала его чудаком.

Проводил до извозчика. Шепнул:

— Извини, вместе нам рискованно.

— Боишься? — сверкнула золотисто-карими глазами, будто в них отразилась молния. — Своей богоданной Екатерины Павловны? — спросила жестко, высвободила руку. — А я-то думала, что вы…

— Как бы не прицепился «хвост». Я же поднадзорный.

Катерину назвала с горечью. И не случайно — в предыдущие поездки жена была с ним. О них даже говорили как о примерной паре.

Теперь, слава богу, он ехал один. И спешил в Москву на встречу Нового года.

Разволновавшись, долго не мог заснуть, а когда сон сморил, приснилась Человечинка. Будто итальянская мадонна спустилась к нему из багетной рамы. Только на руке держала не младенца, а голубя. И птица ворковала: «Здравствуй!.. Здравствуй, дор-рогой!..» Сердито плескалось море о камни, гнулись до земли листья пальмы и вдруг скрыли ее. Метался по густой роще — не нашел. Звал — не дозвался.

Проснувшись, глянул в окно. За ним бушевала вьюга, кидала на стекло снежную крупу.

Над умывальником долго плескал в лицо пригоршни холодной воды. Вернувшись в купе, вставил папиросу в янтарный мундштук, закурил, задумчиво спрашивал себя:

«Как же с ней дальше?.. На «ты», как она в тот раз на Откосе, или на «вы», как при чужих людях? Алеша Окулов, молодой актер, вспоминая швейцарскую гору, Человечинку называет Юнгфрау. За что так? За стройность, красоту и строгую недоступность. Но она ведь не ледяная. В душе у нее огонь. Так как же с ней?.. Пожалуй, сделал правильно в приписке к рассказу «Человек», обратившись к ней на «вы». Пока лучше так…»

5

В Художественный Горький приехал перед началом новогоднего бала. В начищенных сапогах, в новенькой длинной шерстяной косоворотке, перетянутой неизменным кавказским пояском.

В тесном вестибюле уже было шумно. Едва успел скинуть пальто, как к нему, лавируя между разнаряженными гостями, устремился с широко раскинутыми руками Саввушка Морозов, во фраке и галстуке бабочкой.

— Алешенька! — Обнял и трижды поцеловал в щеки. — Как я рад!

— Я тоже, — ответил Горький взаимностью на его поцелуи.

— С Новым годом, дорогой! Пусть он принесет большое счастье! А нашему театру от тебя новую пьесу. Можно надеяться?

— Надеждами живем. — Горький потянул в сторону один ус, потом второй. — Здесь для меня дом родной. Ей-богу, правда. Не преувеличиваю.

— День сегодня особенный, такого Нового года я не помню: будет Антон Павлович!

— Все-таки расстался с теплой Ялтой?

— Говорит, с мокрой. Опять покашливает. А Новый год не мог себе представить без снега.

— Понимаю его… Только не простудился бы…

— Обещал быть Шаляпин.

— Федору я чертовски рад! Большущий он Человечище!

— А ты, — Морозов, отступив на шаг, окинул Горького мягким взглядом, — все такой же. — Задержав глаза на его лице, сам себе возразил: — Нет, сегодня не такой. Сияешь, как новенький десятирублевый золотой! А глаза взволнованные. Не случилось ли чего? Один приехал? Без Катерины Павловны?

— Один, яко юноша, — рассмеялся Горький. — Так уж получилось… Но вот среди своих… — И вдруг заторопился: — Извини великодушно. Надо повидать…

«К ней, — догадался Савва. — Под Новый год — за новым счастьем!»

Направляясь за кулисы, Горький думал только об одном — не опоздать бы… Увидеть бы наедине… И до встречи унять сердце. Колотится, анафемское…

Широко шагал по пустому коридору, между дверей артистических уборных. Не встретить бы тут никого. Не задержали бы разговором… А дверь к ней он найдет даже с закрытыми глазами. Остается несколько шагов…

Но за дверью голоса. Один знакомый. Неповторимо приятный, мягко бархатистый голос Качалова. А второй?.. Ну что же, придется пожать ей руку при них… А рукопись когда?.. Может, почувствуют себя лишними и поспешат уйти… Хотя с Качаловым надо бы поговорить…

Вышел незнакомый человек. Удлиненное лицо с незаметными скулами, серо-синие глаза, черные кудерьки на высоком лбу, аккуратно подстриженная бородка… Фрак, словно сшитый не по мерке, висел на его плечах. За незнакомцем — Василий Иванович. Стройный, элегантный, радостный.

— О-о, Алексей Максимович! Я несказанно счастлив видеть вас под Новый год! Вы как новорожденный месяц в ясном небе!.. Да, — спохватившись, придержал своего спутника за рукав, — познакомьтесь. Это Иван Сергеевич… Полетаев, — с заминкой припомнил новую фамилию, — наш добрый гость. А это…

— Горького и представлять не надо, — улыбнулся гость Качалова, названный Иваном Сергеевичем, и долго не отпускал руку писателя. — Я поклонник вашего таланта. С ваших первых строк. С «Макара Чудры». Как многие, восхищен «Буревестником». Уж очень он ко времени.

— Рад, что ко-о времени…

Услышав приятный сердцу нижегородский говор, Мария Федоровна встрепенулась и широко распахнула дверь.

— Кого я вижу! Вот нежданный!.. Хотя нет, долгожданный и самый желанный гость.

Поспешно поклонившись собеседникам, Горький шагнул через порог и обеими руками схватил вдруг запламеневшую руку Андреевой, а та, зардевшись, продолжала жарким голосом:

— Не то говорю… Не гость, родной те-а-тру человек.

— Только те-а-тру, а…

— А я не составлю исключения…

Горький, кивнув головой на дверь, спросил, кто этот Полетаев, с которым его познакомил Качалов.

— А вы не узнали?! Мне почему-то казалось, что видались с ним в нашей квартире.

— Никогда в жизни. Память на лица у меня неплохая.

— Хорошо, что ничего не приметили.

— Только то, что он не Полетаев.

— Не в этом дело. Он загримированный. Правда, удачно? Я узнала бы его только по глазам. Вот фрак великоват — не могли подобрать другого.

— Вы меня заинтриговали. Если не тайна…

— От вас, милый друг, у меня давно нет тайн. — Мария Федоровна, приятно пощекотав пышными волосами щеку Горького, шепнула: — «Искра» к нам в первый год шла через него. Это, — понизила шепот, — наш Грач, Бауман.

Вот как! Вот где свела судьба с одним из тех редчайших смельчаков, которым удалось из киевской тюрьмы бежать за границу. К Ленину! А теперь, значит, снова от него сюда. Конечно, для подпольной партийной работы.

Андреева подтвердила:

— Ему поручено создать здесь Северное бюро ЦК. Наше, большевистское! И он уже действует. Но вот беда, — «гончие» напали на след. На рождестве я прятала его у себя в бельевом шкафу. А сегодня опять тащились за ним. Едва успел укрыться здесь.

«Так вот он какой, Грач! С высоким полетом! Из буревестников! — думал Горький. — Жаль, что цензурные башибузуки не пропустят о таких героях ни строчки. А порасспрашивать его следует. Хотя бы только о побеге».

— Иван Сергеевич будет встречать с нами Новый год, — сказала вслух Мария Федоровна. — А той порой, — снова перешла на шепот, — что-нибудь придумаем. Можно считать, что он уже спасен… Да вы садитесь. Рассказывайте. Выкладывайте свои новости. Что написано? Хочу знать первая.

— Да есть тут… — Горький поплотнее прикрыл дверь. — Привез вам одну маленькую штуковину…

— Рассказ?

— Даже не знаю. Рассказ не рассказ, а что уж вылилось из души…

Из брючного кармана достал листы линованной бумаги, сложенные вчетверо, и, подавая, вдруг потупил глаза.

— Вы уж не судите… строго.

Мария Федоровна села на стул перед зеркальным трельяжем и, развернув листы, вслух прочитала заглавие:

— «Человек». Интересно.

И впопыхах, будто ей с секунды на секунду могли помешать, полетела глазами по строчкам, перескакивая с одной на другую:

— «В часы усталости духа… я вызываю пред собой величественный образ Человека.

Человек! Точно солнце рождается в груди моей, и в ярком свете его, необъятный, как мир, медленно шествует — вперед! и — выше! трагически прекрасный Человек!

Идет он, орошая кровью сердца свой трудный, одинокий…»

— Почему Человек одинокий? — кинула глаза на автора, который сидел неподалеку и мял обвисшие усы.

— Так уж получилось… Человек и Мысль, спутница всей жизни, его свободная подруга.

— Сво-бод-ная, — повторила Мария Федоровна, снова уткнувшись в исписанный лист. — Это хорошо! — И опять, дыша глубоко и взволнованно, повернулась грудью к Горькому. — Ритмическая проза. Я бы сказала, поэма в прозе. Теб… — Поспешно понравилась: — Вам всегда это удавалось.

Она перевертывала страницу за страницей и не слышала, как Горький прошептал:

— Я покурю… за дверью.

Вот и последние строки: «…Человеку нет конца пути! Так шествует мятежный Человек — вперед! и — выше! все — вперед! и — выше!»

Мятежный — он сам. Идет все вперед, все выше и выше.

И вдруг ахнула — чуть ниже текста была приписка:

«Кладу эту вещь к Вашим ногам — каждая строка ее кусочек моего сердца. Крепкое оно было, сердчишко, а сейчас — Вы можете приказать вырезать из него каблучки к туфелькам своим, и я только был бы счастлив этим!»

Кровь прихлынула к лицу, обожгла щеки, дрожащие пальцы прижали лист к груди, и на стекло, которым был покрыт гримировальный столик, посыпались слезы. Долгожданное счастье, казавшееся зыбким миражем в пустыне Жизни, переполнило грудь. Не утирая слез, повернулась к стулу, где он сидел. Стул был пуст.

«Ушел!.. Неужели не чувствовал?.. Неужели боялся, что я не приму этих суматошных слов?.. Чудачок! Сердце на каблучки?! Да оно же, его большое сердце, нужно мне живое. И навсегда. — Взглянула на строчки, слегка расплывшиеся от слез. — «…к Вашим ногам». Почему не «к твоим»? Не решился одним махом разорвать ту невидимую преграду, которая до сих пор отделяла его от «чужой жены». Фу-у, какое противное слово! Буду, буду е г о женой. Пусть невенчаной, а женой. Для его и моего счастья. Для его работы. От меня отвернутся знакомые? Пусть отвертываются. Не нужны мне такие знакомые. Перед всеми ханжами пройду с гордо поднятой головой, «свободная подруга Челове…».

В дверь постучали. Мария Федоровна, поморщившись, откликнулась:

— Одну минуту. — Уронила лист на столик, встала, утерла слезы. — Войдите.

Вошел Савва, увидев влажные от слез, раскрасневшиеся щеки, извинился:

— Я, кажется, не вовремя… — Поцеловал ее дрожащую руку. — Кто мог вас обидеть?

— Никто. Я так… сама.

— А это что? — указал глазами на последний лист рукописи. — Алешин почерк. Можно взглянуть?

— Конечно. Вы же свой…

Прочитав приписку, Морозов затаенно перевел вздох.

— Так, так… Можно было ожидать…

Из кармана фрачных брюк достал праздничный золотой портсигар (в будни носил вырезанный из карельской березы), взял папиросу и сунул ее в губы не тем концом. Отвернувшись, выплюнул табачные крошки.

— Извините… Я забылся, не спросил разрешения. — Смял папиросу. — А теперь вот и курить не хочется. Я, — продолжал с горячим придыханием, — первый поздравляю вас. Желаю большого счастья, хотя и подозреваю, что оно не всегда будет безоблачным. — Снова поцеловал ее горячую руку. — Одного опасаюсь — не бросили бы вы наш театр, не увез бы вас Алешенька куда-нибудь далеко.

— Театр для меня жизнь, как… как для Алеши литература, — сказала Мария Федоровна, успокаиваясь, будто между ними все уже было решено.

Веселились до утра. За старый год пили шустовский коньяк и крепленые вина. Станиславский поднял тост за Чехова и Горького, за их новые пьесы, весьма желанные для театра. Мария Федоровна, чокнувшись с драматургами и расцеловавшись с Ольгой Леонардовной, сидевшей возле нее, осушила рюмку до дна.

Перед двенадцатью полетели в потолок пробки шампанского, тостам и взаимным поздравлениям не было конца.

Танцевали; затаив дыхание слушали Шаляпина — «Эй, ухнем…», всем застольем пели: «Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой, ради славного труда, ради вольности веселой собралися мы сюда…»

Андреева почти весь вечер и всю ночь была возле Горького, за столом его близость чуствовала локтем; отпивая шампанское из бокала, смотрела в его небесно-синие глаза и счастливо улыбалась. А когда тучкой набегало минутное раздумье, встряхивала головой. Заметили перемену в ней? Женщины перешептываются о ее неравнодушии к… Алеше? Пусть судачат сколько им угодно. Сегодня Рубикон будет перейден. И к прошлому — ни шагу. Слава богу, Желябужский все понял и не подходит к ней. Он в орденах, с лентой через плечо, а сам чернее тучи. Для него одна тревога: «Что скажет свет?» Под конец бала она объявит ему, что уходит навсегда. Бесповоротно. А детей?.. Детей отправит в Петербург, поживут пока у сестры…

Горький повернулся к ней с бокалом, в глазах полыхнуло пламя:

— За тебя!..

— За нашу жизнь, — перебила его шепотом. — За наш Новый год! За наше счастье!

И опять набежало раздумье. Если понадобится, она и театр оставит. Ради Алеши! Если, не дай бог, его в Сибирь. Она — с ним. Хоть на край света. Будет перепечатывать его рукописи, переводить для него какие-нибудь письма, бумаги. Его талант, его труд нужен народу. Даже больше — человечеству. Пусть зрители, благосклонные к ней, забудут актрису Андрееву, лишь бы имя Горького гремело над миром. И набатным колоколом звало к революции.

Бауман пригласил на вальс. Кружась с ним, сказала, что Монах — так они называли Савву Морозова — все устроит для него, сумеет вывезти из Москвы на время в свое именье. Потом — о Горьком. Она рада, что Бауман встретился с ним под Новый год.

— Я был счастлив пожать его руку, — отозвался Николай Эрнестович горячим шепотом. — Знали бы вы, как его любит Ленин! Как ценит его книги! Называет Буревестником революции! Я много раз — и в Лондоне, и в Женеве — сам слышал от Владимира Ильича: «Вот бы кого повидать! Потолковать с ним. Побывать в Художественном на его пьесе «На дне»! И о вас Ленин говорил с благодарностью…

— Моя роль маленькая…

— Как раз наоборот — большая. Чеки и переводы приходили вовремя. Сам назвал вас Феноменом.

— Да?! Чем же я могла выделиться среди других?

— Такая актриса, говорит, с нами! Активный финансовый агент!

Музыка умолкла, и Мария Федоровна подвела своего партнера к Горькому:

— Вот Алексей Максимович горит нетерпением побеседовать.

— Да, истинные слова. Эта встреча для меня, Иван Сергеевич, сиречь тезка Тургенева, великий праздник, — прогудел Горький, беря Баумана под руку. — Ей-богу, правда. Без всякого преувеличения. Расскажите и о Киеве, и о Лондоне, и о Женеве. А первым делом — о Владимире Ильиче.

Пока они разговаривали в сторонке, Мария Федоровна танцевала с Качаловым.

— За Ивана Сергеевича не тревожьтесь, — сказал ей на ухо Василий Иванович. — Завтра… Хотя что я говорю?.. Сегодня пробудет у нас. И ночует. А потом передам с рук на руки Савве.

— Золотой вы человек! Настоящий!..

Расходились на рассвете. Баумана провожали такой шумной толпой, что никакому шпику не удалось бы заметить и опознать его, переодетого и загримированного.

Кучер Морозова подогнал рысака к самому подъезду. Качалов, усадив жену и размахивая правой рукой, запел: «Вдоль да по улице…»

Бауман, присев поверх медвежьей полости на уголок облучка, пьяно покачивался и подпевал намеренно невпопад.

Рысак мчал их к Тверской.

— Кучер вернется, — Савва кивнул Горькому и Андреевой, — отвезет вас.

— Спасибо, верный друг. — Мария Федоровна на прощанье поцеловала его в щеку. — Но утро такое!.. Такая чудесная погода! И нам… — взглянула на Алексея, — нам будет приятно пройтись.

— Право слово, приятно! — Горький стиснул пальцы Морозова. — Я и Маруся… мы любим ходить. А до «Княжьего двора» тут совсем недалеко.

Он крепко прижал к себе локоть Андреевой, и они, не отрывая глаз друг от друга, наискосок пересекли Камергерский переулок, чтобы за углом спуститься по Тверской и повернуть на Моховую.

Было на редкость тихо. В прохладном, словно осеннем воздухе плавали пушистые снежинки. Под ногами чуть слышно хрустела чистейшая пороша.

Они шли медленно и молча улыбались, пьяные не от вина — от счастья.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1

Не проходило дня без того, чтобы Глафира Ивановна не вспоминала родных. Старшей сестре Екатерине писала при малейшей возможности — знала, что о ее житье-бытье будет известно партийному комитету. Некоторые из писем ей удавалось отправить с товарищами, возвращавшимися из ссылки, остальные доверяла почте.

21 января 1904 года

Из Олекминска

«Милая Катериночка, с Новым годом! Хотя и с запозданием, поздравляем тебя и твоего мужа Исаака Григорьевича. Желаем счастья.

Вот довезли нас до Олекминска. Город маленький (около 1000 жителей). Стоит на левом берегу Лены. Из нашего окна видна, закованная в лед, эта великая река. Если перечитаете Короленко, то узнаете, что ссыльные называют ее «проклятой» и «гиблой каменной щелью».

Когда-то я любила зимние поездки по тайге, по нашему Енисею, но это ужасное 22-дневное путешествие под конвоем было для меня невыносимо тягостным. Ведь я еще в тюрьме забеременела. Меня везли на четвертом месяце, и я все время болела. Из-за моей болезни нас и оставили здесь, но только на один месяц.

Мы проехали на лошадях две тысячи верст! Мороз был за сорок градусов по Реомюру. Ресницы смерзались от инея. «Государевы ямщики» часто останавливали лошадей и вырывали сосульки из их ноздрей, чтобы не задохнулись. Лед от мороза кололся так, что казалось, стреляли из пушки.

Осенью река замерзала в суровой борьбе с ветром, и на каждой сажени остались высокие торосы. Сани кидало из стороны в сторону. Они часто опрокидывались.

От станка до станка верст по сорок, и мы приезжали еле живые. А там и обогреться не успеешь, как лошадей уже перепрягли. Снова в путь… Знала бы ты, как я измучилась!

Может быть, приедет мама. Мне так хочется, чтобы кто-нибудь из Вас встретил нашего Игорку, когда он родится.

Первый пароход приходит сюда не раньше половины мая. Ты, конечно, не сможешь сюда приехать. Дело в том, что от Иркутска до парохода нужно ехать на лошадях верст 300. Это для тебя, по себе сужу, было бы ужасно опасно.

Приглашаю в гости, а ведь мы и сами еще не знаем, оставят ли нас здесь. Похоже, что не оставят. Тогда и в Якутске мы не сумеем задержаться. Загонят нас, должно быть, очень далеко на север, в самую глушь, в какую-то Чурапчу, куда и Макар телят не гонял. Это улус в 170 верстах от Якутска.

Как вы живете? Что пишет мама? После отъезда из Красноярска (3 декабря) мы ничего ни о ком не знаем.

В Александровском централе не удалось повидаться с Виктором Константиновичем. Его, судя по всему, уже провезли в Якутск. При его-то здоровье! Жаль этого доброго человека. Бесконечные тюрьмы да ссылки, конечно, измучили его.

Твоя Г л.

3 марта 1904 года

Милая моя, дорогая Катюшечка!

Сейчас узнали, что Виктор Константинович в Якутске. Там целая история — восстали ссыльные!

А началось вот с чего. Генерал-губернатор Восточной Сибири Кутайсов засыпал север разными придирчивыми циркулярами, превращая ссылку в тюрьму. Запрещал всякие отлучки в город, а ведь в улусах ничего купить нельзя (торговли нет), за врачебной помощью обратиться не к кому. Вот теперь якутские товарищи, не выдержав издевательств, все или почти все съехались в Якутск и решили протестовать. Собралось их больше ста человек. Относительно мер протеста не сговорились (не в смысле не успели, а в смысле разногласий), и даже довольно большая часть публики держала себя в этом вопросе не совсем красиво. Но все же 57 товарищей решили действовать единодушно и до конца, до смерти, если понадобится. Чувствую влияние и характер Виктора Константиновича. Они, захватив с собой оружие и продукты, забаррикадировались в доме якута Романова. Нам известно, что у них 13 револьверов, десяток охотничьих ружей, две старые берданки с двадцатью патронами, топоры и финские ножи. Не много!

Они послали губернатору свои мотивированные требования: 1. Отправка на казенный счет в Россию окончивших срок. 2. Отмена циркуляра, запрещающего свидания с партиями дальше следующих товарищей. 3. Отмена циркуляра о высылке в дальнейшие места Якутской области (Нижнеколымск, Верхоянск и др.) за самовольные отлучки (применение этого циркуляра доводилось иной раз до нелепых размеров). 4. Гарантия безнаказанности за настоящий протест. Большинство запершихся состоит из тех, которые подлежат высылке из Якутска или по самому назначению, или за отлучки. Они объявили, что не разойдутся до тех пор, пока все требования не будут удовлетворены.

Забаррикадировались 18 февраля, сегодня 3 марта, и мы имеем основание предполагать, что баррикады еще продолжаются. Дом окружен стражей из солдат. Губернатор в части требований отказал. Что будет дальше, положительно нельзя предвидеть. Теперь, вероятно, уже истощились и все питательные запасы. Но, зная состав протестующей публики, нужно думать, что ее измором взять будет нельзя и что она ни в коем случае не допустит дело до смешного конца.

В Якутске распространяются прокламации, обращенные к обществу и правительству. Первая — от забаррикадировавшихся товарищей, вторая, очевидно, от группы социалистов-революционеров. Она пугает правительственных лиц на случай, если кровь будет пролита.

У нас здесь (колония исключительно состоит из социал-демократов, всего с вольноследующими женами — 23 человека) все последнее время, еще до якутской истории, происходили стычки с местной администрацией из-за встреч партий, отправки на казенный счет окончивших срок товарищей и т. д. Дело всякий раз кончалось тем, что нам уступали. Встреча каждой новой партии политических превращалась для нас в большой праздник: мы выносили им одежду, питание, узнавали новости, получали письма. Но эти встречи были запрещены. В последний раз исправник долго не сдавался, в наших руках уже было оружие, но под конец он уступил.

Теперь мы послали телеграммы якутскому губернатору и министру внутренних дел. Мы заявили, что присоединяемся к якутским товарищам, что циркуляры исполнять не будем, а если нас станут наказывать за это неисполнение, то будем сопротивляться. Под телеграммами подписались 19 человек. Остальные подали от себя тоже телеграмму, только с более мягким текстом, чем наш. С тех пор прошла уже неделя, а мы не получили никакого ответа и никаких наказаний. Очевидно, нас решили игнорировать. Что из этого выйдет — увидим.

Как видишь, наша жизнь и здесь до крайности тревожна. Хотела я тебе сегодня написать подробно, как мы устроились здесь, да начала писать об этой много нас волнующей истории и теперь едва ли смогу написать что-нибудь другое.

Крепко целую тебя и Алешку и шлю привет Исааку Григорьевичу. Пусть будет хорошо тебе, моя голубушка!

5 марта

Катеринушка, здравствуй!

Радость — дошли до нас новости. Старик позаботился. А у нас и адреса его нет. Жаль. Но мысленно мы с ним и с его друзьями.

Эх, если бы мы были там!.. Снова бы повидаться со Стариком и его женой!..[53]

Теперь о нашем житье-бытье. Мы сняли избу у одного казака. Хозяин живет в одном дворе с нами. На его обязанности лежит и слежка за нами.

У нас есть товарищеская библиотека. Выписываются. «Русское богатство», «Восточное обозрение», «Мир божий», «Журнал для всех». Плохо только с получением новых книг. Но, Катюша, милая, я не хотела бы, чтобы ты тратила деньги на эту цель, — вам, должно быть, и так живется тяжело в материальном смысле.

Если мама, соблазненная примером успешных хлопот других родных, вздумает хлопотать за нас, то пускай она лучше этого не делает — это нам будет неприятно. Кажется, жизнь и без того заставит вернуть нас в очень скором времени. Думать так позволяет не улыбающаяся весна, а надвигающаяся буря. Так нам здесь представляется по крайней мере положение вещей.

Вчера, узнав, что новая партия заключенных едет по Лене, наши товарищи решили остановить кошевки и встретить ссыльных. Я пошла с ними, хотя и было мне трудно.

Вдали показался вихрь снега. Тройка мчалась с необычайной быстротой, остановить ее было невозможно. Промчалась и вторая. И только с третьей соскочил на ходу один товарищ и схватил лошадь под уздцы. Сани перевернулись. Получилась свалка. Жандармы стрелять побоялись, так как обязаны были доставить ссыльных в целости, и мы передали им свои скромные подарки.

Дома мы все делаем сами. Ясенок мне помогает, успокаивает, когда надо. Хотя его, вспыльчивого, самого приходится успокаивать.

Игорка, я думаю, появится в начале июля. Если все будет благополучно. Отец ждет его, и мне хочется обрадовать своего Ясеночка. Он, пожалуй, будет даже слишком заботливым — не отойдет от кроватки.

Г л а ф и р а.

10 марта

…Каждая почта приносит нам известия об ужасах, происходящих в Якутске. Солдаты залпами обстреливают баррикадистов. Те отвечают выстрелами из револьверов и охотничьих ружей. И им удалось уложить одного солдата, другого ранить. А над домом развевается красное знамя!

Мы опять с оружием выходили навстречу одной партии. Схватки, правда, не произошло, но на нас были направлены револьверы жандармов. Пока у нас в Олекминске не пролилась кровь. А мы ждали схватки, чтобы своей кровью подтвердить нашу полную солидарность с баррикадистами и этим, пусть немного, помочь им в трудное для них время.

Я представляю себе Виктора Константиновича: он там, конечно, поддерживает в товарищах боевой дух.

Г л а х а.

15 марта

…Из Якутска сообщают, что баррикадисты к красному флагу добавили черный креп: один из восставших убит, трое ранены.

Они держались почти три недели. Теперь, когда кончились патроны, вынуждены сложить оружие.

Их кровь не забудет революционная Россия. Они в далеком Якутске подали первый пример баррикадных боев!

Г л.

26 марта

Катюшенька, здравствуй!

Вчера здесь проехала последняя зимняя партия. Мы ее хотели встретить так же, как встречали предыдущие, но нам удалось узнать, что в ней едет шесть человек детей и пять больных — такой состав нельзя было подвергать никаким опасным случайностям. И мы навстречу не вышли.

Наши друзья и в далеких северных норах не сидят сложа руки: мы получаем местные листки! Откуда? Один ветер знает. И, кажется, это он доносит до нас новости.

Правда, чувствуется ужасная усталость от всяких споров, раздоров, неприятных и ошибочных действий…

Обо мне ты беспокоишься напрасно. Здесь есть доктор, акушерка — дело обойдется. Акушерка даже, говорят, хорошая. А ты придумала — выписывать сюда из России! Ну уж, расфантазировалась же! Если б здесь и никого не было — ни врача, ни акушерки, — то и то беспокоиться было бы нечего: мой «царственный» младенец сумел бы появиться на свет и без их помощи. Я реально, ясно не чувствую никакой опасности…

Г л а ф и р а.

2

На лето Екатерина Ивановна уехала в село Мещерское Московской губернии. И Глаша продолжала писать туда:


24 мая 1904 года

Из Олекминска

Милая Катюшечка!

Мысль о тебе после всего случившегося со мной меня ужасно беспокоит.

А со мной случилось вот что (ты, вероятно, уже знаешь — маме я телеграфировала): мой сыночек родился у меня преждевременно, раньше на два месяца. Он жил только три дня. Он умер. Я его почти не видела, я только в продолжение трех дней слышала его плач, похожий на стон больного человека. Теперь все похожее на этот стон терзает мне душу. Мне так больно, так больно…

У нас теперь весна, которая до меня доходит в виде цветов, приносимых или Ясенком, или кем-нибудь из знакомых…

На днях получили новую весть о баррикадистах. Виктор Константинович в тюрьме. Теперь уже выяснилось, что суд будет гражданский (Якутский окружной суд), — это значит, что для приговоров будет большой простор и не будет смертной казни, тогда как при военном возможны только два приговора — вечная каторга или смертная казнь.

И все же улыбается «весна»! А лето, как известно, приносит грозовые тучи.


Г л.

26 июля

Из Якутска

Катериночка, милая!

Ждем решения своей судьбы: отправят ли нас дальше на север или разрешат отбывать весь срок в Олекминске?

Условия существования здесь положительно невозможны. В ожидании суда над баррикадистами в Якутск съехалась масса товарищей. Мы живем в ужасающей грязи. И шесть человек в одной комнате. Питаемся отвратительно. Кажется, я свалюсь в постель…

Нам удалось побывать на свиданье в тюрьме. Я видела Виктора Константиновича. Конечно, через решетку. Как он чувствует себя, сказать трудно, но физически имеет более здоровый вид, чем прежде. Это несмотря на все пережитое. Наших вопросов он не слышал из-за возросшей глухоты. А его голос терялся среди голосов других заключенных. Рукой дал знак, что всем передает сердечный привет.

Уже приехали из Петербурга адвокаты. Судить будет «коронный» суд. Без присяжных. Предать военному суду, как видно, не решились. Наши говорят: «Времена уже не те».

Твоя Г л а ф и р а.

4 августа

На пароходе

Катериночка, милая!

Нам разрешили на все время ссылки вернуться в Олекминск. Мы, конечно, этому очень рады. Возвращаемся на пароходе.

Когда мы выезжали из Якутска, то был уже четвертый день суда над баррикадистами. Суд будет, должно быть, продолжаться дней семь-восемь. Чем он кончится, пока еще совершенно нельзя предвидеть. Нам друзья напишут, а мы — вам.

Лена, как наш Енисей, в каменных берегах. Только лесу меньше. И все больше лиственница. А серые скалы на правом берегу отчасти напоминают наши Столбы. Их сотни. На утренней заре крикнешь с борта: «Свобода!» — и это с доброго десятка столбов подтвердит желаемое: «Да!», «Да!». Правда, здешние столбы вздымаются не из леса, а прямо из воды. И не оглаженные вековым ветром, а острые. Каменные штыки. И тянутся на десятки верст. По-своему красиво. Только очень безлюдно. А в будущем, несомненно, оживет и этот край. Вольные люди полюбят его, не станут называть гиблым, как называют невольники в наши дни. И в этих горах найдутся большие богатства. Не для хапуг, а для народа.

А у моего Яся, когда он смотрит на суровые берега, тоска в глазах. Я его понимаю: единственный путь — река. На тысячи верст! Его радуют только пароходы…[54]

15 августа

Из Олекминска

…8 августа суд над баррикадистами закончился. Виктор Константинович лишен потомственного дворянства, о чем он, конечно, не жалеет, а вот 12 лет каторги при его здоровье будут тяжкими. Но буря раньше собьет с него кандалы.

Подавать апелляцию он, понятно, отказался. И с ним еще двадцать один товарищ. Такие же стойкие, не поступающиеся своей гордостью…

1 сентября

…Из Якутска сообщают: триста человек провожали осужденных баррикадистов. Провожали на осеннюю пристань Даркылах, которая находится в семи верстах от города. Там загнали на баржу, буксируемую пароходом «Граф Игнатьев».

После отчальных гудков баррикадисты кричали на берег:

— Долой царский произвол!

— До скорого свидания на баррикадах России!

Где-то мы снова встретимся с нашим дорогим Виктором Константиновичем?..

Г л.».

Но Глафире Ивановне судьба не подарила новой встречи с Курнатовским, который хранил в своей душе прежнее горячее чувство к ней.

На его долю в конце 1905 года и в январе 1906-го выпадет всего лишь несколько счастливых недель, когда в «Читинской республике» он будет редактировать партийную газету «Забайкальский рабочий».

После разгрома Читинского Совета солдатских, казачьих и рабочих депутатов каратели приговорят его к смертной казни, вскоре замененной бессрочной каторгой. Ему удастся бежать. Таежными тропами он доберется до Владивостока и уедет в Австралию.

В 1910 году он, тяжело больной, приедет в Париж. Владимир Ильич поможет своему давнему другу получить койку в лечебнице. Там его навестит Екатерина Ивановна Окулова с маленькой дочкой Ириной. Это будут последние светлые часы в жизни революционера. В 1912 году тяжкая болезнь сведет его в могилу.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

1

Возвращаясь из старой части Женевы, Надежда Константиновна всю дорогу беззвучно смеялась:

«Ну и Лепешинский!.. Надо же было придумать!.. Талантливое перо!»

Дома, как только перешагнула порог, у нее вырвался громкий хохот. Такого еще не бывало с юных лет. Мать, давно привыкшая к сдержанности дочери, поспешила навстречу.

«Что могло так развеселить Наденьку?!»

А Надежда вдруг прикрыла рот рукой. Не услышал бы Володя. Не оторвать бы его от работы. А рассказать ему лучше всего за ужином.

Но Владимир уже торопливо спускался по лестнице.

— Кто тебя, Надюша, так рассмешил? Опять какая-нибудь выходка меньшевиков?

— Никак не угадаешь. — Надежда достала из тесного рукава кофточки платок, утерла глаза. — Такого у Пантелеймона еще не бывало!

— Да ты расскажи толком. Что там такое? Смешная карикатура?

— Целый триптих!.. Плеханов… ха-ха-ха… старая крыса! А ты в образе… проворного и бойкого кота!

— Котом изобразил?! Да как это можно?! — хлопала руками по юбке Елизавета Васильевна. — Это же… это сверхвозмутительно!

— Больше всех возмущается Розалия Марковна. Разгневана до крайности. — Надежда, прохохотавшись, села к столу, стала рассказывать спокойнее: — С ней я встретилась неожиданно, в кафе «Ландольт». У нее горят глаза, кривятся губы. «Это, говорит, что-то невиданное и неслыханное ни в одной уважающей себя социал-демократической партии. Даже подумать невозможно — мой Жорж и милейшая Вера Ивановна изображены седыми крысами!.. У Жоржа было много врагов, но до такой наглости еще никто не доходил! — Тут Розалия Марковна сцепила руки, качнула головой из стороны в сторону. — Боже мой!.. Что скажет о нас Бебель? Что скажет Каутский?..»

— В этом вся их беда: «Что станет говорить княгиня Марья Алексевна?» — рассмеялся Владимир. — Ну, и что же дальше?

— Лицо у нее передернулось. «Жорж, говорит, не какой-нибудь мужик…»

— Да?! Так и сказала?!

— «Он, говорит, тамбовский дворянин, и он может… может и на дуэль!»

— Уму непостижимо! Жена выдает своего мужа, марксиста Плеханова, за какого-то дуэлянта! Мне, право, жаль Георгия Валентиновича!.. Ну, а почему же он изображен крысой?

— Из кафе «Ландольт» я — к Лепешинским, — продолжала рассказывать Надежда, проглатывая смешинки. — Пантелеймон достал свой триптих… Да, карикатура из трех рисунков. Не успел он положить передо мной этот лист ватмана, а Ольга уже залилась смехом. Даже до слез. Читаю надпись сверху: «Как мыши кота хоронили (назидательная сказка. Сочинил Не-жуковский. Посвящается п а р т и й н ы м м ы ш а м)». Последние два слова подчеркнуты.

— Вот это здорово! Очень точно! — Владимир прошелся возле стола. — Прилепил Пантелеймоша ярлык меньшевикам!.. Действительно — м ы ш и! Ну, а дальше? Это же чертовски интересно!

— На левом рисунке кот. В лице сохранено полное сходство с тобой. Ты будто бы повешен в подполье на какой-то перекладине. Близорукие мыши ликуют. Тут и Потресов, и Аксельрод, и Засулич. Все очень похожие. Плеханов — премудрая крыса Онуфрий — появился в распахнутом окне. Что тут, дескать, происходит среди бочек с «диалектикой», в которой разбираются только они, мыши? Мартов с Троцким взобрались наверх, но по близорукости не могли обнаружить, что мурлыка не повешен, а сам уцепился лапой за перекладину и хитро зажмурился. Теперь центральная картинка. Мурлыка оборвался. Лежит недвижимо. Значит, в самом деле мертвый! Мыши возликовали больше прежнего. До неистовства. Старая крыса Онуфрий подхватил верного мышонка Троцкого и принялся отплясывать канкан. Для них играет на дудке услужливый Дан. А Мартов взобрался на труп мурлыки и стал читать «надгробное слово». Я запомнила: «Жил-был мурлыка, рыжая шкурка, усы как у турка; был он бешен, на бонапартизме помешан, за что и повешен. Радуйся, наше подполье!» Но радость обернулась бедой. На правом рисунке мурлыка сбросил с себя притворство и принялся трепать мышей.

— Хорошо! — Владимир, уткнув руки в бока, задорно и заливисто хохотал. — Ай да Пантелеймоша! Ай да Лепешинский!..

— Аксельрод под когтями кота распластался на полу; испуская дух, промолвил: «Испить бы кефиру…»

— Так написано? — переспросил Владимир, мгновенно приглушив хохот. — Напрасно. Не удержался карикатурист от мелкого выпада. Нельзя сугубо личное смешивать с политикой.

— А сам Онуфрий как? — спросила Елизавета Васильевна сквозь довольный смешок. — Остался жив?

— От страха кинулся наутек, но прищемил себе хвост в захлопнувшейся створке и повис вниз головой. А мышонок Троцкий удирает без хвоста!

— Убежал, каналья? — снова расхохотался Владимир. — Жаль. Хвост он, как ящерица, отрастит вскорости. Придется с ним еще повозиться.

— Не удалось негодникам кота похоронить. Напрасная была затея! — Елизавета Васильевна направилась к плите. — У меня ужин… — Заглянула в кастрюльку. — Готов. Мойте руки — и за стол.

На следующее утро Владимир Ильич собрал книги и журналы, в которых миновала надобность, и, приторочив к багажнику велосипеда, отправился в город. По боковой аллее старого парка Мон Репо выехал к набережной, огражденной чугунной решеткой. За ней нежился сизый, как сталь, Леман[55]. Противоположный берег едва проступал сквозь редеющий туман. Но вскоре туман покорно осел, слился с водой, и за озером встали холмы в лиловой дымке. Чем дальше к югу, тем они выше, обрывистее. За ними поднялся ледяной пик Монблана. Вот так же в далеких Саянах они любовались вершиной Боруса. Тот, правда, много ниже. Но в облике тех и этих гор немало общего. И там, и здесь они манили к себе: побродить бы по тропинкам, окунуться в тишину лесов, послушать лепет ручейков среди камней, принакрытых бархатистым мхом. Горы успокаивают душу. Скорей бы отправиться туда, отдохнуть от меньшевистских дрязг. А потом снова… Снова борьба.

В трудные минуты казалось — меньшевики пытаются затравить. Даже в письмах кое-кому писал об этом. Пожалуй, зря писал. Вот Лепешинский смешными карикатурами говорит обратное: мышам будет крышка! Книга «Шаг вперед, два шага назад» делает свое дело в России, ее читают всюду в комитетах и кружках. И они, большевики, скоро соберут свои новые силы. И уже не для тихого шага вперед — для решительного натиска.

Однако не время для раздумья. Не свалиться бы опять, как прошлый раз, с велосипеда. Там колесо застряло в углублении трамвайного рельса, здесь… фонарные столбы, крутые ложбинки дождевых стоков. Для раздумья хватит времени среди альпийских высот.

Улицы тихие, чистые, как пол в квартире. Дома серые, по пять да по шесть этажей. Похожие один на другой. А озеро радует глаз. Вон по нему уж слегка разлилась голубизна.

По неширокому мосту переехал светлую Рону у ее истока и помчался по улочкам старого города, где хмурились древние дома. Стены их исполосованы, словно щеки стариков морщинами, серым лишайником, уцепившимся за не заметные глазу трещинки.

А вот и центр. Университет. Знакомая широкая лестница. Полуколонны между трех центральных окон на втором этаже. Поблизости неохватные платаны, дорожки, пестрые клумбы…

Дальше — милая Каружка, улица, где на каждом шагу можно встретить россиянина. Если не эмигранта, то студента, а чаще всего стайку девушек, которым на родине дикими законами прегражден путь в университеты.

Промчался по улице Каруж из конца в конец, почти до самой набережной быстрой Арвы, несущей свои воды от Монблана; прислонил велосипед к стене шестиэтажного дома, снял связку книг с багажника и остановился перед дверью между больших окон, явно предназначенных архитектором для витрин магазина. В такую раннюю пору никто не наведывался в недавно открытую столовую большевиков, ставшую для них своеобразным клубом. Позвонил. Послышались торопливые легкие шаги. Открыла сама Ольга Борисовна.

— О-о, Владимир Ильич! Входите, входите!

— Извините, что я так рано.

— Какой разговор… — Подала было руку, но, спохватившись, сначала обтерла передником. — В муке запачкала… Вот теперь здравствуйте! Всегда рады вам. Пантелеймон пошел за мясом, скоро вернется. А я, знаете, решила сегодня ради субботнего дня побаловать своих столовников пельменями.

— Небось по-сибирски? Из трех видов мяса?

— Едва ли. Дороговато будет. Скорее всего только из говядины, разве что немного свинины. Пусть, думаю, чувствуют, что эта комната для них как бы частица родины.

— А я вот привез свой первый вклад в библиотеку.

Ольга Борисовна приняла связку, положила на ближнюю полку стеллажа.

— Пантелеймон разберется, расставит по отделам.

— Интересно, сколько же у него обязанностей? И секретарь в Совете партии, и библиотекарь здесь, и посыльный на рынок, в магазины. Я догадываюсь, что и посуду моет.

— Иногда помогает. Если я не управляюсь… Хорошо, сейчас лето. А настанет зима — мне надо будет успевать на лекции в университет. Хотя бы на самые основные.

Из боковой комнатки выбежала Оленька, тряхнула кудряшками с бантами из розовой ленты и, подпрыгивая, подала книжку в яркой обложке.

— Дядя Володя, сказку прочитайте.

— А ты сама?

— Не умею… Она французская.

— Беда с ней, — вмешалась мать. — Наши сказки, какие были, все перечитала. Новых достать не можем. А по-французски ей…

— Мы напишем родным. Надя или я. Мама у меня сверхобязательный человек, пришлет, хотя у нее сейчас…

— Знаю, знаю. И сочувствую. Все еще приходится носить по четыре узелка к тюремным воротам?

— Да. Но я надеюсь…

— А я поражаюсь мужеству Марьи Александровны. При ее возрасте…

— Дядя Володя! — Оленька теребила за рукав. — Дядя…

— Оля, не будь такой нетерпеливой, — строго сказала мать; вспомнив про стряпню, кивнула головой в сторону кухни. — Извините, тесто ждет.

Владимир Ильич поднял девочку, тепло глянул в васильковые глаза. Большая выросла! Вспомнил, как в селе Ермаковском, под самыми Саянами, качалась Оленька в люльке. Вспомнил, как, возвращаясь из ссылки, родители привезли ее в Минусинск в мешке из заячьих шкурок и все-таки простудили. Тогда искал доктора для крошки. А теперь вон какая! Года через два в школу. Если здесь, то во французскую, и сказки французов ей полезно знать. А если… Да, конечно, к тому времени они все вернутся в родную страну — революция близка… Опуская девочку на пол, пообещал:

— Будут у тебя наши русские сказки. Будут.

Вошел Бонч-Бруевич, положил связку книг на стол, провел рукой по бороде, протер очки платком.

— Кого я вижу! — Пошел навстречу Ленину, широко раскинув руки. — Не думал встретить вас здесь так рано. Я-то сосед, а вы — через весь город. Здравствуйте!

Оленька закуксилась:

— Опять…

Ленин погладил ее мягкие волосы; слегка нагибаясь, пообещал:

— Обязательно прочитаем сказку. Вот только поговорю с дядей Володей. — И, повернувшись, схватил руку Бонча. — Ко времени встреча, дорогой Владимир Дмитриевич! Я как раз собирался заглянуть к вам. Как здоровье Веры Михайловны? Как малышка? На лето никуда не собираетесь из Женевы? Понимаю, дела не отпускают. А я хочу немножко прибавить дел и забот. Совсем немножко. — Оглянулся на девочку. — Оленька, извини, я быстро освобожусь.

Вместе с Бончем Ленин подсел к столу, рассказал, что собирается с Надеждой пешком походить по горам, быть может, целый месяц.

— Пешком — это хорошо. Отдохнете. А тут, если что…

— Вот я и хотел попросить: приберегайте все новенькое, что может пригодиться партии. Мы дадим адреса — напишете, если будет что-нибудь неотложное.

— Буду сообщать обо всем, — кивнул Бонч лысеющей головой. — И почту перешлю. И в случае надобности приеду потолковать. Куда укажете.

— Отлично. — Ленин снова пожал руку Владимира Дмитриевича. — Надеюсь на вас и на Пантелеймона Николаевича.

— И у меня есть разговор, — начал Бонч о самом заветном. — Издательство бы нам свое.

— Представьте себе, я думал об этом же. Большевистское издательство. Но пока без официальной марки.

— Да, как бы частная фирма — Ленин и Бонч-Бруевич.

— Лучше наоборот — Бонч-Бруевич и Ленин.

— Я готов хоть сегодня. Дело за деньгами.

— Достанем. Горький поможет. И Феномен. Обещали.

Оленька продолжала подпрыгивать с книжкой в руке, и Владимир Ильич, тронув пальцы собеседника, поспешил завершить разговор:

— Вернусь из похода по горам — все обсудим, уточним. А сейчас извините. — Взял девочку за руку. — Сейчас время сказке.

В комнатушке Лепешинских усадил ее себе на колене, начал читать и переводить слово за словом.

Входная дверь распахнулась, и на всю столовую загудел голос Лепешинского:

— Борисовна, какое мясо я тебе купил! Самое пельменное!

— Ох, уж папка! — Девочка спрыгнула на пол, захлопнула дверь. — Вот. Не будет мешать.

Владимир Ильич подхватил ее и снова усадил себе на колено.

Дочитав сказку, ласково похлопал по плечику.

— Перерыв. Мне надо поговорить с твоим папой.

— А потом еще почитаете? Ладно?

— Обязательно.

Вернулся в столовую. Навстречу, утирая полотенцем руки, шел Лепешинский.

— Я так и думал, что вы у нас. Не может Ильич не приехать.

— А что случилось? — нетерпеливо спросил Ленин, не выпуская руки друга. — Что-нибудь плохое? Хотя хуже того, что уже нагадили господа меньшевики, кажется, и быть не может.

— Как, вы еще не знаете? Они выпустили новый номер «Искры».

— Испохабленной «Искры»? И что же там?

— Новая статья пономаря Мартушки, — ответил за Лепешинского Бонч, повернувшись от стеллажа, где расставлял принесенные книги. — Без подписи, понятно. Но стиль его.

— Не пономаря, а базарного рубщика мяса. Из какой-нибудь Елабуги, — поправил Лепешинский Владимира Дмитриевича — и снова к Ленину: — Истерическая брань. Вы и бонапарт, вы и якобинец.

— Это уже не новость. — Ленин уткнул себе кулаки в бока. — Пусть якобинец, но только по методам революционной борьбы. И идущий с рабочим классом.

Лепешинский, достав газету, указал перстом на статью, ждал, пока Владимир Ильич пробежит глазами по ее строкам.

— Дико! — проронил Ленин; развернув газету, как бы схватывал заголовки статей и заметок. — Потеряли последние остатки совести!

— Будете отвечать? — спросил Пантелеймон Николаевич.

— Такое нельзя оставить без ответа, — добавил Бонч-Бруевич, подходя к ним.

— Отвечать Мартову на каждую статью? Нет. На всякую брань не начихаешься. Но эта статья — лишнее доказательство той истины, что на мир с меньшевиками надежды нет. Да и не может быть мира с оппортунистами. Только война. Убеждение на них не действует. А что касается ответа… Есть же ваш карикатурный триптих! Покажите-ка.

Лепешинский пошел в комнатку за листом ватмана. Ленин сказал ему вслед с острой усмешкой:

— Говорят, за этот триптих «тамбовский дворянин» готов вызвать вас на дуэль!

— Пусть посмеет! — Ольга Борисовна, повернувшись от кухонного стола, погрозила кулаком, белым от муки.

— Приму вызов, — сказал Лепешинский, едва сдерживая смех. — Изображу его мушкетером! — Тряхнул головой. — Нет, много чести. Будет у меня уважаемый Георгий Валентинович красоваться в мундире исправника. В меньшевистском полицейском участке. А подчаском у него будет юркий Троцкий! Вот так!

Вдоволь насмеявшись при виде ловко нарисованных меньшевистских мышей и премудрой крысы Онуфрия, Ленин задержал взгляд на голове Аксельрода, смертельно придавленного лапами кота, и усмешка вмиг слетела с его лица.

— Тут нет ни грана политической сатиры. По-моему, не надо напоминать старику о его кефирном заведении. Это у него не от легкой эмигрантской жизни. Можно его понять.

— Ну что же… — Лепешинский почесал в бороде, а Бонч поспешил поддержать Ленина:

— Да, пожалуй… — И принялся рассказывать: — Я… да не только я, но и другие большевики советуют автору перерисовать литографскими чернилами и напечатать тысячи две… Может, и больше.

— Узнаю издателя! — улыбнулся Ленин. И опять к Лепешинскому: — И это обязывает умолчать…

— Бог с ним, с кефиром, — вздохнул Пантелеймон Николаевич. Припомнил поговорку Аксельрода: — Напишу так: «Я это предвидел…»

И все расхохотались.

Жалея старого человека, бывшего единомышленника, они, понятно, не знали, что в те дни Аксельрод с удовольствием читал и перечитывал письмо своего давнего друга Потресова, который спешил порадовать полученной от Каутского грозной статьей против большевиков для их меньшевистской «Искры». «Итак, — писал Потресов, — первая бомба отлита и — с божьей помощью — Ленин взлетит на воздух. Я придавал бы очень большое значение тому, чтобы был выработан общий план кампании против Ленина, — взрывать его, так взрывать до конца, методически и планомерно». И сам задумывался: «Как бить Ленина, вот вопрос».

Оленька все еще кружилась возле них с книжкой в руке. Мать отняла у нее сказки и повела к кухонному столу.

— Помогай раскатывать сочни. Учись. И вы, — оглянулась на трех собеседников. — Кто умеет… И у кого есть время… Пельменей-то надо много. Сбрасывайте пиджаки и…

Лепешинский уже засучивал рукава. Бонч, поправляя очки, сказал, что сходит за женой — пусть та перенимает пельменную премудрость. Ленин, отходя к стеллажу с книгами, извинился:

— Одну минуту, я только посмотрю, чем Владимир Дмитриевич пополнил нашу библиотеку.

2

К путешествию все готово. Елизавету Васильевну, тосковавшую по родине, проводили в Питер. Квартиру освободили, — осенью найдут другую, поближе к центру Женевы. Рюкзаки заполнили до самых завязок. Прихватили с собой путеводитель Бедекера, несколько литературных новинок и толстенный французский словарь. Надежда положила также французскую книгу, перевод которой ждало издательство.

— На досуге, может быть, переведу хотя бы два-три десятка страниц.

— На досуге? — скептически улыбнулся Владимир. — У нас не будет досуга, все время займет любование альпийскими красотами.

— И о меньшевиках — ни слова?

— Ни единого. Зачем же портить пейзажи? И ни о каких делах, Надюша, не говорить. И не думать. Целый месяц!

— Что-то не верится.

— По возможности не думать.

— Но ты же просил Бонча и Лепешинского писать до востребования по нашему маршруту.

— Ну, это на всякий случай… Вдруг да вести из Киева о наших. Должны бы их освободить из узилища, как называет тюрьму Пантелеймон.

До Лозанны доехали на пароходе. Там остановились на неделю в дешевом пансионе. И туда долетела до них радостная весточка: Маняша освобождена.

— Теперь на душе немножко спокойнее, — сказал Владимир, провел рукой по лицу, как бы снимая крайнюю душевную озабоченность. — За маму спокойнее. С узелками к тюремным воротам будет ходить Маняша.

А Надежда уже обмакнула перо в чернила.

«Дорогая Марья Александровна, — писала она. — Как я рада! Теперь бы Аню только поскорее выпустили…»

Перо вдруг замерло на этом. Оторвав глаза от бумаги, задумалась:

«А Тоню?.. Неужели и против нее есть какие-нибудь улики? Вот Дмитрию труднее. Дознаются, что был делегатом съезда, могут надолго…»

Чтобы не волновать мужа, сдержала вздох. Он не теряет надежды, что всех освободят. Дмитрий ведь приезжал под фамилией Герца. И снова склонилась над листом:

«Только вот нехорошо, что у обеих у вас здоровье плохо. Отдохнуть вам непременно надо — главное, отдышаться на свежем воздухе, Киев все же город. Только вот лето на севере плохое — мама живет под Питером на даче у своих знакомых, так жалуется, что страшные холода и дожди.

…Сейчас мы в Лозанне. Уже с неделю, как выбрались из Женевы и отдыхаем в полном смысле этого слова. Дела и заботы оставили в Женеве, а тут спим по 10 часов в сутки, купаемся, гуляем — Володя даже газет толком не читает, вообще книг было взято минимум, да и те отправляем нечитанными завтра в Женеву, а сами в 4 часа утра надеваем мешки и отправляемся недели на 2 в горы…

…За неделю мы уже значительно «отошли», вид даже приобрели здоровый. Зима была такая тяжелая, нервы так истрепались, что отдохнуть месяц не грех, хотя мне уже начинает становиться совестно».

Надежда удержалась от подробностей. Почему зима была тяжелой и почему истрепались нервы, Марья Александровна поймет — до нее теперь уже дошла книга «Шаг вперед, два шага назад», да и многое она знает из рассказов Кржижановского. Хотя Глеб, став примиренцем, мог и умолчать о гнусностях, творимых меньшевиками.

Владимир время от времени подходил к окну, бросал взгляд на мелкую серебристую рябь Лемана, похожую на рыбью чешую, потом оглядывался на жену. У нее возле розовой мочки уха покачивалась тонкая прядь волос, она продолжала вести строчку за строчкой, словно нанизывала бисер:

«Маняше я напишу, вероятно, сегодня вечерком, а пока крепко, крепко вас обнимаю, мой дорогие, крепко целую.

Ваша Н а д я».

Выпрямилась на стуле. Владимир быстро подошел, взял перо из ее рук и, склонившись над столом, набросал внизу листа:

«Дорогая мамочка! Приписываю наскоро пару слов. Большущий привет Маняше и поздравление с свободой. Тебе надо непременно отдохнуть летом. Пожалуйста, переберитесь куда-нибудь на лоно природы. Мы гуляем и отдыхаем отлично. Крепко тебя обнимаю.

Твой В. У л ь я н о в».

С ними пошла Зверка. Так ласково они называли свою ровесницу Марию Моисеевну Эссен, участницу революционного движения уже далеких девяностых годов, когда под ее тайными письмами стала появляться подпись «Зверь».

Два года назад Эссен бежала из Якутки, где ей по приговору полагалось отбыть еще три года, и в Женеве, став большевичкой, подружилась с Ульяновыми. Последние месяцы жила в их квартире, помогала во всех партийных делах.

Они шли по берегу озера. Миновали окруженные виноградниками курортные городки Веве, Кларан, Монтрё. На противоположной стороне Лемана вонзились в синее небо острые шпили Савойских Альп.

На каждом шагу им встречались щебечущие студентки, разодетые туристы, медлительные рантье с тросточками. Зверка не останавливаясь прислушивалась к разноязычному говору, на окраинах присматривалась к недорогим пансионам, до крыш увитым плющом и с розами у входа. Вот здесь бы пожить месяц, покупаться в чистой, как хрусталь, воде!

Но Ульяновы шли, не задерживаясь в городках, и приостановились лишь тогда, когда прямо из озера, отбрасывая густую тень, поднялись мрачные стены страшного средневекового замка. Вода возле них была черной, как деготь. Таких ужасных тюремных стен Зверке не доводилось видеть на всем пути до Якутска. Слегка ахнув от неожиданности, она полушепотом начала повторять байроновские строки:

На лоне вод стоит Шильон;

Там, в подземелье, семь колонн

Покрыты влажным мохом лет.

На них печальный брезжит свет…

Колонна каждая с кольцом;

И цепи в кольцах тех висят;

И тех цепей железо — яд;

Мне в члены вгрызлося оно;

Не будет ввек истреблено

Клеймо, надавленное им.

Спустились, как в погреб, в леденящий каземат. Темно. Стены плачут холодными слезами. Едва угадываются потолки. Ржавеют цепи, которыми изуверы приковывали узников…

Скорей, скорей на свежий воздух! И ослепительный свет полыхнул перед глазами, заставил на время смежить веки…

Каменная дорога повела круто в гору, на перевал к долине Верхней Роны. Иногда дорогу теснили серые валуны, иногда подступали деревья, а на прогалинах радовали глаз щедрые россыпи цветов. Золотистые маки, кремовые лилии, голубые колокольчики. На тонких ножках покачивались синие аквилегии, похожие на бабочек, готовых взмахнуть крылышками и взлететь в воздух.

Ленину было жаль рвать аквилегии, принес только по цветку.

— Полюбуйтесь. У нас на Волге таких нет. И вокруг Питера нет.

— Прелестные! — воскликнула Надежда.

— Совсем без запаха, — отмахнулась Зверка. — Дикари и есть дикари. Я — за садовые, ароматные.

В маленькой деревеньке она вдруг объявила:

— С меня достаточно. Пойду обратно.

— Напрасно, — сказал Владимир Ильич. — Главные красоты впереди.

— Втроем веселее, — добавила Надежда.

— Вы любите ходить там, где ни одной кошки нет, а я без людей не могу. Извините. И до скорого свиданья.

— Нет, нет, так нельзя. — Владимир Ильич помешал Зверке расцеловаться с Надеждой. — Надо же пообедать. И необходимо поговорить о кое-каких делах.

Надежда укоризненно глянула на мужа:

— Володя, опять у тебя дела…

— Всего лишь разговор о встрече в Лозанне после нашего путешествия. Туда, ты знаешь, приедет Лепешинский, приедет Бонч. — И снова повернулся к Зверке: — Вам, Мария Моисеевна, будет важное поручение.

— Вы меня заинтриговали. Какое же?

— Не хватает только, чтобы и здесь вы снова заговорили о меньшевиках.

— Не волнуйся, Надюша, о меньшевиках я молчу. А о поручении Марии Моисеевне подробно пойдет речь в Лозанне. Знаю, оно придется ей по душе.

— Возвращаться домой?! — На лице Эссен заиграл румянец, глаза задорно блеснули. — Объехать комитеты?

— Вы, оказывается, умеете читать мысли других!.. Но не будем расстраивать Надюшу. Мы же помним уговор — о делах ни слова. Пока — ни слова.

Спустились на бережок ручья, журчавшего среди камней. Надежда вынула из рюкзака тонкое фланелевое одеяло, свернула вчетверо и расстелила вместо скатерти, нарезала хлеб и копченой баранины, положила яйца и пробирку с солью. Владимир Ильич достал искусно оплетенную соломкой бутылку кирша[56].

— Это вы зря, — попыталась отговорить его Зверка. — Наверно, взяли на всякий случай.

— Вот это как раз тот самый случай.

— У вас путь долгий, вдруг попадете под дождь — пригодится.

— Не отговаривай, Машенька, — улыбнулась Надежда уголками губ, — не поможет.

— Была куплена на всех. Вашу долю я дальше не понесу, — рассмеялся Владимир Ильич.

У Зверки не оказалось кружки, и Надежда передала ей свою:

— Мы с тобой из одной.

— На двоих полную кружку!

— Ой, что ты!..

— Это не кислое, морщиться, как тот раз, не будешь.

— А не крепкое?

Владимир Ильич налил женщинам, чокнулся дважды:

— За все доброе!

— За ваше счастливое путешествие! — Зверка отпила немного и хотела передать Надежде, та остановила ее руку:

— Пей еще. Мне немножко. — А когда приняла кружку, сказала: — Тебе, Машенька, счастливо добраться до первого пансиона! Хорошо отдохнуть!

— Вам хорошо устать! — хохотнула Зверка.

Надежда отпила глоток и закашлялась.

Владимир Ильич допил свое вино, разгладил усы.

— Напрасно вы, Мария Моисеевна, не идете дальше с нами. Разделили бы усталость на троих — каждому оказалось бы поменьше. Да, напрасно. Поверьте мне, усталость будет приятной. Сужу по своим сибирским охотничьим походам. Бывало, чаек у костра. Правда, там условный чаек — на заварку шел лист смородины или душица. Все равно хорошо. Хвойные леса, осенью золотистые березы…

Надежда пододвинула Зверке баранину:

— Ешь, Машенька. Тебе до пансиона-то еще идти да идти. А вдруг места не окажется, лето ведь в разгаре.

— А тут, — продолжал Владимир Ильич, — по Бедекеру, впереди живописная долина Верхней Роны. Отличная дорога. Небольшие города и деревни. Для нас километров семьдесят. И вам бы не трудно. А вот уж от Лейка мы, к счастью, свернем на перевал через Бернские Альпы. Там, думаю, действительно не окажется ни одной кошки! Зато заманчивый путь возле вечных снегов! Не соблазнил? Ну что же… До будущей встречи! В Лозанне обо всем вам расскажем.

Долина Верхней Роны радовала солнечными днями. Дожди обходили ее стороной. Обычно свинцовые тучи цеплялись на севере за высокие вершины, обвивали их, добавляли снежной крупы на ледники. Временами отвесные скалы стискивали реку, от ледниковой воды белую, как молоко, но вскоре снова отступали, да так неожиданно, что путники останавливались полюбоваться: зеленые, слегка подернутые лиловой дымкой склоны гор там и сям были прорезаны извилистыми речками, спешившими к Роне, играли радужные струйки водопадов да из поднебесья, сверкая на солнце, вонзались в разноцветные каменные толщи причудливые клинья вечных снегов. Альпы не скупились на красоты, щедро развертывали живописные полотна.

Ульяновы шли не спеша, разговаривали только о том, что открывалось взору. Завтракали обычно возле родников, отпивая из кружек чистейшую, прохладную и на редкость приятную воду. Сколько ни пей — не напьешься. Отдыхали, раскинувшись на мягкой траве и выбрав для изголовья обточенный веками валун. Настоянный на цветах и молодой листве, воздух освежающе вливался в легкие и как бы слегка пьянил. В поселках обедали за общим столом с лесорубами да кучерами — тут намного сытнее и гораздо дешевле, чем в ресторанах даже при скромных отелях. На ужин им часто хотелось раздобыть по кружке парного молока, но это удавалось редко — скот был угнан на летние пастбища высоко в горы, — обходились сыром или брынзой. Жалели, что с ними не было котелка, с каким ходят по Сибири бродяжки, бежавшие с каторги, да деревенские охотники, — не в чем вскипятить чаек.

Простившись с Роной, пошли на север, к перевалу Геммипас возле главного ледяного узла Бернских Альп. У Бедекера они прочли: этот перевал по высоте превосходит и Сен-Готардский, и Симплонский, через который шел Суворов, уступает только знаменитому Большому Сен-Бернарскому, и рвались туда: какими-то окажутся они, высочайшие швейцарские вершины? Это даже выше орлиного полета!

Дорога не манила к себе — по ней тянулись брички, пылили лакированные экипажи на резиновых шинах, проносились шумные кавалькады. И Ульяновы далеко отклонялись то в одну, то в другую сторону, на время забывали про путеводитель, шли по узким хуторским дорожкам, по извилистым горным тропкам.

Хутора разбросались по крутосклону. Дома — шале — все одинаковые: крыты по-амбарному на два ската, торцом в долину, к полуденному солнышку, жилая часть — три этажа. Возле окон второго этажа пламенная линейка цветущей герани. Под той же высокой крышей хлев и конюшня, наверху — сеновал. Шале оказывались пустыми: люди высоко в горах, на пастбищах, на сенокосах.

Каштаны и дубы, не рискуя подыматься к снегам, давно остались внизу. Теперь впереди темнели ельники. И чем выше, тем деревья приземистее.

На полянках приятно звенели колокольчики. Так когда-то вблизи Саян в тихие летние вечера Ульяновы любили слушать размеренный звон ботал на лошадях, отпущенных на пастбище. Попервости казалось, что звон всех ботал одинаковый, но хозяева безошибочно издалека узнавали, где их кони. Здесь колокольчики на коровах. На дойных — большие, на нетелях — средние, на телятах — маленькие. Никто не обделен на альпийских пастбищах! И, вероятно, хозяева также по звону узнают издалека каждую корову своего стада.

Пастухи угощали парным молоком, продавали творог и сыр. Баснословно дешево. На завтрак за какие-нибудь два-три сантима. Расспросив о тропинках, Ульяновы снова снаряжалась в дорогу. Закидывая рюкзак на спину, Владимир восторженно говорил:

— Спасибо этому дому!.. Лучшего отдыха, Надюша, и представить себе невозможно! Безлюдье и тишина! Ласковое горное солнышко!..

— Ты уже загорел…

— Ты тоже. Выглядишь так же, как в то лето в Сибири, когда тебя отпоили парным молоком!

— Ты стал совсем спокойным…

— Я и сам чувствую. Теперь без тени волнения мог бы в любой баталии дать отпор меньшевикам.

— Ну их к черту!

— Да, да! Много чести думать о них среди такой прелести. Но мы с тобой уже достаточно отдохнули, чтобы снова позволить себе думать… о делах. Только о наших делах!

— Володя, посмотри вниз, — отвлекала мужа Надежда, стукнув стальным острием альпенштока о камень. — Такого мы еще не видали!

И показывала то на розоватые блики на снежных склонах, то на ватные клочья туманов, подымавшихся из ущелий.

— Опять туманы?! — отозвался однажды Владимир. — У Сосипатыча была… Хотя почему была? Я думаю, он и сейчас ходит с ружьишком за утками да тетеревами. У Сосипатыча е с т ь верная примета: упадет туман на землю — к вёдру, поднимется — будет ненастье.

Здесь чаще всего туманы, как снега под жарким летним солнышком, таяли в ущельях. Бедекер не ошибся, июль в долине Верхней Роны наилучшая пора лета!

Случалось, выходили они к пустой хижине. Пастухи совсем недавно угнали скот на другие, еще не тронутые альпийские поляны. Возле очага обычно лежал припасенный на случай непогоды сухой хворост, на железных крюках над погасшими углями висели задымленные котлы: большой — для кислого молока, маленький — для кипятка. Ульяновы разводили огонь, кипятили воду. И даже не жалели, что не захватили с собой пачку чая. Для заварки им удавалось среди сосен отыскивать листья брусники. И это напоминало северные российские леса.

Утром они ломали сухие сучья сосен, не тронутые росой, и оставляли возле очага. На стол клали сантим — символическую плату за ночлег.

…В пустой хижине выветрился запах дыма, кислого молока и сыра. А сено, которое лежало в изголовьях и было не так-то измято ночевщиками, еще сохранило приятный аромат альпийских лугов.

У путешественников гудели ноги от усталости, горела кожа ступней. Сняв тяжелые альпинистские ботинки с железными шипами, они наскоро поужинали и легли спать. Вязкий сон сморил их в одну минуту.

Спали крепко, ни разу не повернувшись с боку на бок. И вдруг Владимир открыл глаза.

Темно. Тихо. Рядом чуть слышно дышит Надежда… Приподнявшись на локте, ощупью поправил одеяло на ее плече.

А сколько же сейчас времени? Часы тикали в нагрудном кармане рубашки. Открыть бы крышку, зажечь спичку и посмотреть на стрелки. Но этим можно разбудить Надюшу. Осторожно встать, выйти из хижины и там посветить спичкой на циферблат. Но ведь не удастся бесшумно оторвать голову от сенного изголовья… Пусть еще поспит.

В конце концов, неважно, сколько сейчас времени. Хотя и проснулся до рассвета, но с ясной головой. Значит, совсем отдохнул. Теперь они уже не будут, как в Лозанне, спать по десять часов. Им уже достаточно шести-семи. От долгого сна, чего доброго, и голова может разболеться. Всему надо знать меру.

А от чего же он проснулся? От этого наиприятнейшего запаха сена? Конечно, от него.

Вот так же пахло свежим сеном за речкой Шушенкой, когда они сидели, привалившись к стогу. Втроем. Базиль запевал сочным баритоном «Вечерний звон». Надюша подхватывала первой. Потом, встав в кружок, пели «Дубинушку». В тот приезд желанного гостя много говорили о будущем, о совместной работе. Где он сейчас, Василий Старков? Ни словечка от него! И Тоня молчит, Надюше не пишет. Устали оба? Или опасаются новых арестов? Похоже на то и другое. А ведь так надеялись на них… Базиль, как видно, с головой ушел в инженерные дела. Ну что же? Обойдемся без уставших…

Зимой в Шушенское приезжал Глеб. Тоже много и хорошо говорили о будущем, в частности о боевой партийной марксистской газете. Впервые о задуманной «Искре»… Ленин тихо, чтобы не услышала жена, перевел глубокий вздох. Кто бы думал, что меньшевики, завладев газетой, так испоганят ее. Даже не хочется называть прежним именем. Не искра — тлеющая головешка.

Тяжело и больно было терять друзей, с которыми бок о бок работал несколько лет. Еще тяжелее, когда они, до бешенства одержимые страшным недугом самолюбия, превратились в злобствующих противников, по уши увязли в гнилом болоте оппортунизма. Мартов… Эта боль уже перегорела, осталась непримиримая борьба. А Плеханов… До сих пор в сердце рана. Казался опытным, осмотрительным политиком. Вчерашний теоретик марксизма. А не удержался на берегу, потянули его за собой в меньшевистскую трясину. Обидно. Жаль Георгия Валентиновича. Невзирая на его гордыню, можно было бы работать вместе…

А Кржижановский — вот уж никак не ожидал! — приехал в Женеву примирять. Жалкая роль! Позорное поведение! Сюсюкал с Мартовым да Плехановым. Мало того — вернувшись в Киев, подал заявление об отставке из Центрального Комитета, не посчитался с честью, оказанной ему Вторым съездом. И Булочка, наша милая, энергичная Зинаида Павловна, видимо, не сумела удержать мужа от худого шага. Эх, Глебася!.. Был Глебася… Неужели станет только инженером Кржижановским? Нет, не верится. Революционная страсть вскипит в груди. Тогда же он, Ленин, написал о Глебе в Россию, члену ЦК и Совета партии Ленгнику: «Брут будет наш, ухода его я пока не принимаю, не принимайте и Вы, положите пока в карман его отставку. Об отставке Землячки[57] нет и речи, запомните это… Известите об этом Землячку и держитесь крепче». К сожалению, Глеб с Зиной не прислушались к совету, не перешли на нелегальное положение и не сменили «шкурки». Может, миновал бы Зину тюремный застенок.

В Ермаковском было семнадцать активных единомышленников, а теперь из них… Если Кржижановские паче чаяния не вернутся, то… Остаются Лепешинские. Бедняга Курнатовский томится в ссылке. Шаповалов все еще болеет. Ленгник… Если бы все шестнадцать оставшихся в живых были такими, как Фридрих! Этот не погнется. Не отступит ни на йоту. Никогда!

Семнадцать… Мало осталось? Наоборот, прибавились многие сотни. И прибавляются с каждым днем. Счет пойдет на тысячи. Уже добрая половина комитетов в России большевистские. Меньшевики испугались — шлют своих агитаторов, чтобы не попутали умы неустойчивых. Но наши организаторы там. Бауман, Землячка, Литвинов, Стасова, Цецилия Зеликсон… Вернемся в Лозанну — отправим в Россию Зверку… И другие комитеты перейдут к нам. Когда будет преобладающее большинство, тогда… Тогда созовем Третий съезд. Наш, большевистский! Пригласим и меньшевиков, если пожелают. Только вряд ли. Они, надо думать, предпочтут полный разрыв. Такие у них натуры. Оппортунизм прилип к ним, наподобие проказы.

А какая у нас была газета!.. Наши леса вокруг создаваемого здания. Наш голос, усиленный в тысячи раз!.. И теперь нужна, крайне необходима своя газета. Она и поможет созвать Третий съезд. Кто возьмет ее на свои плечи?.. Ну, талантливых молодых публицистов у нас достаточно. Есть Луначарский, отличный стилист, на редкость одаренный человек. Есть Воровский, знаток литературы. Есть полемист Ольминский. Будут рабочие корреспонденты. На пяток литераторов, скажем, пятьдесят нелитераторов. Для начала пятьдесят хотя бы, а потом желательно больше… Бонч у нас умелый организатор, поможет собрать всех литераторов, приверженцев большевизма.

Деньги?.. Меньшевики бесстыдно присвоили партийную кассу. Но мы добудем денег. Создадим свою кассу при… При редакции будущей газеты? Нет, этого будет мало. Мартов с Троцким да Аксельродом сколотили, пока тайную, организацию меньшинства. Рвут партию на части. Травят. Но погубить ее не удастся. Не позволим. В России рабочие за нас. И мы создадим…

Надежда повернулась на другой бок.

Проснется?.. Владимир Ильич приглушил дыхание… Нет, дышит глубоко. Спит.

А мы создадим Бюро комитетов большинства. При нем — кассу. И непременно экспедицию по доставке нашей, большевистской литературы. Вот первостепенные и первоочередные задачи!.. Походим по горам еще недельку или две. Ни в коем случае не больше. Ведь наступит уже август. После перевала спустимся к Тунскому озеру, где в девяносто седьмом отдыхала мамочка с Маняшей. Быть может, дойдем до Люцерна. Окончательно отдохнем, наберемся сил. Потом телеграммой вызовем в Лозанну Лепешинского и Бонча. Они же обещали приехать. Договоримся о совещании большевиков, которые тут, в Швейцарии… Принялся пересчитывать. Десятка два наберется. Не меньше. Конечно, в величайшей тайне, чтобы ни единого слова не просочилось к меньшевикам, чтобы не помешали. И лучше не в самой Женеве, а где-нибудь поблизости. Напишу проект Обращения к партии. От нашего совещания. Практический выход из тяжелого кризиса, порожденного меньшевиками, — созыв Третьего съезда. Чем скорее, тем лучше. У партии достаточно здоровых сил, чтобы снова стать достойной российского пролетариата.

В хижине постепенно рассеивалась темнота. Сквозь окно просачивался и падал на пол брезжущий сноп слабого света. Не разбудил бы Надюшу… Нет, ее щека все еще в полусумраке, сгустившемся в углу.

Какое счастье, что мы всюду вместе. И понимаем друг друга не только с полуслова — с полувздоха. В малом и большом. Во всем. Она — моя радость на всю жизнь.

Владимир Ильич бесшумно опустил ноги на землю; не надевая ботинок, в одних носках, тихо вышел из хижины. Благо, не скрипнула дверь.

И остановился, восхищенный необычным зрелищем: внизу, в долинах и ущельях, еще держалась фиолетовая темнота, а восточные склоны снежных гор пылали под лучами скрытого ближними вершинами солнца, будто там были разведены громадные костры. Надюша должна видеть эту неповторимую картину.

Распахнул дверь. Жена уже успела открыть глаза. Тронул ее плечо:

— Извини… Но нельзя не полюбоваться…

Вокруг хижины стало светлее, за поляной прорисовались мохнатые ели. Костры на дальних горах стали постепенно угасать, зато по всему западному склону неба раскинулся павлиний хвост зари.

— Прелесть! — хлопнула руками Надежда, взглянула на восток. — А солнышка еще нет… Хорошо, что ты проснулся рано… И, знаешь, нам надо откуда-то, с перевала, что ли, посмотреть на восход солнца. Это же, может быть, раз в жизни…

— Непременно полюбуемся.

— Я нынче погрузилась в сон, словно камушек в воду. А ты как спал?

— Отлично! Такой ночи не было за все наше путешествие!

Во время завтрака Владимир рассказал обо всем, что передумал перед рассветом.

— Воло-одя! Ты опять… — укоризненно напомнила Надежда. И мило улыбнулась. — Неисправимый.

— Помню, помню, дорогая, — ответил улыбкой Владимир. — Вот теперь-то, когда все сложилось в голове, можно действительно ни о чем не думать.

— Свежо предание…

— Ты не волнуйся. Я выспался. И совершенно спокоен. Голова ясная, как сегодняшнее утро.

3

Лес остался позади. По крутому склону расстелились, словно коврики, мелкие кустарники с листочками не больше ногтя на мизинце. Между ними серебристыми нитями струились ручейки от сияющих под солнцем зернистых сугробов. Густой щетинкой пробивалась травка. Холодное царство эдельвейсов!

Владимир отбежал в сторону от тропы. Надежда беспокойно окликнула его:

— Володя, куда же ты?..

— Я недалеко… Одну минуту…

Найти бы цветок для Надюши. Хотя бы один-единственный. Говорят, встречаются редко. А тут, по соседству с большой дорогой, едва ли удастся. Но ведь выпадает же людям счастье…

— Володя, осторожнее там на скользких камнях…

Из-за аспидной скалистой вершины с белыми прожилками снега, ограждавшей перевал с востока, выглянуло солнышко, как бы теплым, мягким крылом погладило склон. И тотчас же на сухом пригорке выскочил из норы сурок, встал столбиком, огляделся и прозвенел сквозь оскаленные резцы зубов:

— Квик!.. Квик!..

Выскочил его сосед и радостно отозвался:

— Квик!..

— Надюша, посмотри! — крикнул Владимир. — Вон куда забрались забавные зверьки! Здороваются с солнцем!

— Может, тебя спрашивают: кто такой, откуда?

Сурки погладили лапками мордочки, как бы умываясь, и спокойно — их никто здесь не тронет! — побежали грызть стебельки сочной травки.

А эдельвейсы?.. Нет ни одного. Вероятно, еще рано для них. Не успели вырасти. Расцветут, быть может, только к концу августа. А они, Ульяновы, к тому времени уже вернутся на берега Женевского озера — совещание большевиков нельзя откладывать на осень. И надо готовиться к выпуску газеты.

Лавируя между кустов и камней, Владимир спустился к тропе, развел руками:

— Не посчастливилось… А так хотелось, чтобы ты засушила эдельвейс в томике Бедекера. На память!

— Не огорчайся, Володя. Как-нибудь в другой раз…

— Другого раза, пожалуй, не будет. Сама знаешь…

Да, она знает — революционное движение идет на подъем, терпению российских рабочих приходит конец, а за ними поднимется и деревенская беднота, и перед эмигрантами откроется путь-дорога домой. В Питер. Скорее бы! Третий съезд даст план действий…

Надежда забыла об уговоре не тревожить душу думами о политике. Но Владимир прервал ее короткое раздумье:

— Ну что же, вперед? Если ты не устала.

— Отдохнем там, — Надежда вскинула глаза к перевалу, — на верху хребта.

И они, поправив лямки рюкзаков и постукивая остриями альпенштоков, пошли к дороге.

Вот и перевал. С него, пробуждая новый восторг, открылось еще невиданное. На севере все долины и ущелья забиты облаками, словно свежим снегом, ослепительно сияющим под лучами солнца. На востоке и западе совсем близко стояли каменные стражи перевала. А в стороне от них облака были проколоты ледяными клыками высочайших вершин Европы. Особенно много их было на востоке. И гора перед горой будто хвалилась высотой и неповторимой яркостью красок. Вон сияет золотом как бы острие кинжала, устремленного в синее небо. А затененная сторона выглядит матовой чернью с тусклыми узорами серебра. Вон малиновый склон. Вон лиловый…

Припоминая страницы Бедекера, Ульяновы пытались угадать названия вершин. Ближняя к ним из самых высоких, надо думать, Алечгорн, а та, что подальше и левее первой, по всей вероятности, знаменитая Юнгфрау. Самая стройная. Где-то в Оберланде к ее подступам проложена новая дорога. Надо непременно воспользоваться ею. Нельзя же не взглянуть вблизи на строгую и гордую швейцарскую красавицу. В путеводителе перечислены смельчаки альпинисты, стремившиеся покорить ее. То была дерзновенная мечта многих, но лишь самым упорным, искусным и выносливым удавалось это. А несчастливчики находили себе могилу в снежных лавинах.

Вдруг обоим вспомнилось — давно не писали родным. В Киеве, несомненно, уже волнуются Мария Александровна и Маняша, в Саблине под Питером — Елизавета Васильевна. Ее успокаивает лишь то, что на даче она не одинока: там Марк Тимофеевич, успевший скрыться из Киева до ареста Ульяновых. Как только они, путешественники, дойдут до первого городка внизу, сразу же дадут знать о себе — отправят открытки с видами здешних гор.

С севера подул ветер, погнал ватные клочья облаков на перевал. Повеяло прохладой и сыростью. Теперь скорее вниз, вперед, в долину реки Кандер.

Владимир, перекинув альпеншток в левую руку, подхватил Надежду, и они, хотя и усталые, но радостные, двинулись вперед быстрым и легким шагом.

«Вперед, — застряло слово в голове Владимира Ильича. — Это ли не название для газеты? Хорошее слово! Лучшего и не надо. Вперед, к Третьему съезду! К нашей революции!»

— Володя, ты опять о чем-то задумался? — забеспокоилась Надежда, останавливая мужа.

Он рассказал.

— Ты прав, — живо и горячо отозвалась Надежда, — отличное название! Мне нравится.

— Думаю, что нашим друзьям, будущим членам редколлегии и сотрудникам, тоже понравится. А мне уже видится первая полоса: крупно — заглавие по-русски, сверху — мелко латынью. Те же три колонки, что и в «Искре». Помню, в Лейпциге у меня от великой радости дрожали руки, когда я с машины принял первый, еще влажноватый оттиск. Был декабрь девятисотого…

— И теперь хорошо бы в декабре…

— Да, к Новому году. Ни месяцем позже. И явится наша газета верной, последовательной и боевой наследницей, а главное — продолжательницей славного дела нашей старой «Искры». А ты снова будешь секретарем редакции, у тебя же большой опыт. Знаю, согласишься. — Владимир покрепче прижал к боку локоть жены. — Я очень рад и благодарен тебе за то, что мы отправились в это путешествие. Устали, конечно. Но это не в счет. Важно, что на досуге сложился такой…

Владимир Ильич умолк от неожиданного грохота. Обвал! Где-то недалеко. Из-за тумана не видно, что там низвергнулось с высокого обрыва. Скорее всего снежная лавина. Шумит уже где-то далеко внизу, как грозовой разряд, ушедший под землю.

Туман всколыхнулся, обволакивая их с ног до головы и закрывая небо.

Когда все утихло, снова пошли вниз, нащупывая дорогу ногами.

— Осторожнее, Володя, тут камни. Как ступеньки.

— Может, переждем в сторонке?

— В какой?.. Ничего же не видно. Не оступиться бы…

— Кто знает, сколько он тут продержится. Может еще сгуститься… А внизу, несомненно, светлее. Пойдем потихонечку. Вот так. Давай руку, шагай сюда. Тут надежно. Так. Еще шаг…

Сырой и промозглый ветер, набирая силу, гнал туман наверх, и вскоре внизу посветлело.

— А тучи-то… Посмотри! — вскинула голову Надежда. — Уже над нами!

— И дождя нет. Нам повезло.

Перед путниками открылась извилистая, манящая вниз Кандерская долина.

В каждом селении заходили на почту, спрашивали письма. Нет ли им чего-нибудь от Бонча? Или от Лепешинского. Покупали открытки с видами ближайших горных вершин и озер. На свободных уголках коротко писали родным приветы «от бродяг», сетовали на то, что давно нет от них вестей, спрашивали, здоровы ли они. О себе сообщали, что побывали в окрестностях Юнгфрау и теперь через Мейринген идут к Люцерну.

Надежда, успокоенно посматривая на мужа, отмечала: как хорошо он отдохнул! Совсем повеселел. Будто умылся кристально чистой водой из горного ручья и смыл с себя всю паутину мелкой склоки, которой пытались опутывать меньшевики.

Август провели недалеко от Лемана, в деревушке Пюиду, на берегу маленького озера Лак-де-Бре. Их приютил крестьянин Форне, уступив второй этаж дома. По утрам, искупавшись в озере, Владимир Ильич засучивал рукава и шел в огород, помогал собирать огурцы и помидоры, копал грядки для осенних посадок.

Туда приехал Бонч, привез радостную весть: Анюта тоже освобождена из киевской тюрьмы! Она, мама и Маняша переехали под Петербург. И Владимир Ильич сразу же сел за письмо. Вначале сообщил, что этим летом прекрасно отдохнул.

«А вы как? Хорошая ли дача в Саблине? Отдыхаете ли там как следует? — засыпал вопросами. — Какие виды на дальнейшее? Здорова ли мама? Как чувствуют себя Анюта и Маняша после тюрьмы? Черкните мне об этом… Крепко обнимаю дорогую мамочку и шлю всем привет!»

Владимир Дмитриевич спешил еще порадовать: у издательства «В. Бонч-Бруевич и Н. Ленин» уже есть бумага, есть договоренность с типографией, куда меньшевики и носа не сунут.

— Великолепно! — Владимир Ильич горячо стиснул его руку. — Теперь за работу! Первым делом — совещание большевиков.

— Я уже нашел укромное место. За Арвой. В рабочем предместье. Тихая гостиница, вроде российского постоялого двора. При ней дешевый ресторанчик. Есть отдельная комната с окнами во фруктовый сад. Столики человек на тридцать.

— Больше нам и не потребуется.

— Хозяину, — продолжал Бонч, — учитывая его меркантильность, я пообещал: помимо того, что каждый будет заказывать отдельно, около часу дня надо будет подать всем кофе с молоком, хлебом и сыром.

— И деньги раздобыли?! Так быстро! Где же удалось?

— Я же издатель. Договорился с надежными продавцами в киосках и выпустил карикатуры Лепешинского! Не волнуйтесь, без марки нашего с вами издательства.

— Вижу — все учтено!

— А хозяину гостиницы сказал, что мы все альпинисты, что будем обсуждать планы прогулок по горам и составлять маршруты.

— Вы и выдумщик отличный! — Владимир Ильич, распахнув полы пиджака, уткнул кулаки в бока; звонко хохотал, закинув голову. — Безобидные альпинисты! Только и всего! Ай да большевик Бонч-Бруевич! А хозяин-то не усомнился?

— Даже посоветовал присоединиться к общешвейцарскому клубу альпинистов. «Вы, говорит, тогда по членским билетам будете получать скидки за проезд по железным дорогам и за питание в ресторанах».

— Слышишь, Надюша? — окликнул жену Владимир Ильич, слегка приглушая смех. — А мы-то с тобой и не знали!.. — Тронул локоть Бонча. — За все спасибо! За типографию — особо. Значит, есть где напечатать брошюркой обращение «К партии»?

— Дело за вами. За рукописью. Называйте день совещания — я всех извещу.

Настала зима. И так же, как и когда-то «Искра», в последних числах декабря (4 января 1905 года по европейскому календарю) вышла газета «Вперед». Она явилась первой звездой на небосклоне большевистской периодической прессы.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

1

Прошел год. Бурный, огневой. Переломный в истории страны. Год начала первой русской революции.

Царская армия потерпела поражение на полях Маньчжурии. Погиб российский флот. Пал Порт-Артур. Эти катастрофы подлили горючего в революционное движение, пробудили новые силы.

Либералы, немножко осмелев, слюнявили на банкетах бесконечные речи о даровании конституции «с высоты монаршего престола», а рабочие гасили топки заводов, фабрик и мастерских, выходили на улицы с политическими требованиями.

В изуверское петербургское воскресенье не только пролились реки рабочей крови — была расстреляна вера в самодержавие. Рухнул ореол святости «наместника божия на земле» — вчерашний «царь-батюшка» предстал перед народом кровавым палачом. Никаким гапонам в поповских рясах рабочие уже не внимали, как вчера.

В апреле собрался в Лондоне Третий съезд партии. На нем двадцать четыре делегата с решающим голосом представляли двадцать один большевистский комитет. С совещательным голосом приехали четырнадцать делегатов. Пригласили Плеханова, но тот, припомнив строки из Тургенева, ответил усмешкой:

— «Иди сюда, черт ле-ши-и-ий… тебя тятька высечь хо-чи-и-и-т…»

Боялся, что спросят отчет о его работе по выполнению решений Второго съезда. Меньшевики демонстративно собрались на свою конференцию в Женеве: у них присутствовали посланцы всего лишь девяти комитетов.

Третий съезд, внося изменения в устав партии, первый параграф принял в той формулировке Ленина, которая была внесена им на Втором съезде.

Единственным путем к свержению царизма съезд назвал вооруженное восстание.

Когда оно вспыхнет? На вопрос «дорогой Зверушки» — Марии Эссен — Владимир Ильич ответил: «Я бы лично охотно оттянул его до весны и до возвращения маньчжурской армии, я склонен думать, что нам вообще выгодно оттянуть его. Но ведь нас все равно не спрашивают». И добавил: «…мне издали судить трудно».

В июне броненосец «Князь Потемкин-Таврический», переименованный восставшими матросами в «Пантелеймона», гордо пронес над водами Черного моря красный флаг, оставаясь, по словам Ленина, «непобежденной территорией революции»…

В августе перепуганный царь, прибегая к лживой увертке, подписал манифест о законосовещательной Государственной думе, но ему не удалось обмануть своих «подданных» и похоронить революцию. По призыву большевиков народ бойкотировал Думу и с новой силой продолжал борьбу. Бастовало уже два миллиона человек. На сорока тысячах верст железных дорог остановились поезда. Политический барометр показывал бурю.

Трон шатался. Царизм, казалось, доживает последние дни. Его мог на время спасти только новый обман. И 17 октября царь, укрывшийся в Петергофе, «даровал» народу свободу совести, собраний и союзов, зная, что при первой возможности порвет свой громогласный манифест.

Большевики, по-прежнему расширяя подпольную деятельность, стали широко использовать легальные методы борьбы. В Петербурге, Москве, Красноярске, Чите — в пятидесяти городах и рабочих поселках были созданы Советы рабочих и солдатских депутатов. Начали выходить легальные газеты «Кавказский рабочий листок», «Красноярский рабочий», «Забайкальский рабочий».

Ленин приветствовал созданную в Питере М. Ф. Андреевой, М. М. Литвиновым и А. М. Горьким ежедневную газету «Новая жизнь», начал присылать статьи. Готовясь стать фактическим редактором (редактором для штрафов и тюремной отсидки был декадентский поэт Н. М. Минский), Ленин, помимо большевиков Воровского, Скворцова-Степанова, Луначарского и Ольминского, пригласил к сотрудничеству Плеханова: «…тактические разногласия наши революция сама сметает… Ваш переход к нам вполне возможен… мы в состоянии будем поставить издание в 100000 экземплярах и довести цену до 1 копейки за номер». Ленину виделась эта газета практически Центральным органом партии вместо нелегального «Пролетария». Перо Плеханова очень пригодилось бы. Но Георгий Валентинович не отозвался.

«Из проклятого далека», из постылой эмигрантской «заграницы», Владимир Ильич поспешно собирался в дорогу. Через Швецию. В Стокгольме его встретит один из опытных подпольщиков, привезет паспорт, расскажет новости, сообщит явки, и они вместе через Финляндию отправятся в Питер. Там он, Ленин, первым делом посетит кладбище, где похоронены безвинные жертвы 9 января, снимет шляпу и, склонив голову, постоит молча. Затем он поспешит на маленькую пригородную станцию Саблино. От матери давненько нет писем. Здорова ли она? И сестры молчат. Целы ли они? И от Марка ни звука. Что с ним?.. В августе Анюта, именующая теперь себя Игорем, писала, чтобы на Саблино больше ничего не посылали. Почему? Охранка проследила их? Или перебрались в Питер? В таком случае где их искать?..

Митя и Тоня после освобождения из киевской тюрьмы переехали в Симбирск. Брат как будто получил место санитарного врача в губернском земстве. Не уехали ли все к нему?..

Нет, в Симбирск они не рискнут.

В первые же дни отыщу. Прежде всего — маму.

Восемнадцать лет за всеми Ульяновыми ходят по пятам ищейки, жандармы бросают их в тюрьмы, гонят в ссылку, «выдворяют» с обжитого места под гласный надзор. А мама, милая, заботливая мама все носила и носила узелки к тюремным воротам, добивалась свиданий, письмами старалась подбодрить. И никто из детей не видел слез на ее лице. Вероятно, по ночам выплакивала их в подушку. Как только выдерживало измученное сердце?! Успокаивающе улыбалась им, помогала, чем могла. Разделяла их гнев…

«Да что это я все в прошедшем времени? — слегка вздрогнул Владимир Ильич, прерывая тревожное раздумье. — И сегодня помогает. И Анюта, и Маняша, и Марк, и Митя с женой — все в меру возможностей содействуют революции. Ульяновы и Елизаровы иначе не могут жить».

— Тебя волнует отсутствие весточек от родных? — участливо спросила Надежда, положив руку на плечо мужа. — Но товарищ, который встретит тебя в Стокгольме, несомненно, привезет их адреса.

— Да, конечно…

Надежда оставалась в Женеве, чтобы привести в порядок партийный архив и передать на хранение в надежные руки.

— Буду ждать тебя, Надюша, недельки через две. Не позже, — сказал Владимир, целуя жену на прощанье. — Только с уговором…

— Не скучать? В этом я не властна. Буду тосковать. И потихоньку завидовать тебе.

— Ну-ну… Не надо хандрить. — Взял ее руки, посмотрел в глаза. — Ведь расстаемся ненадолго.

— Ты увидишь родных. Поцелуй всех за меня. Увидишь нашего любимого…

— Горького?!. Ты права. Вот ему-то прежде всего хочется пожать руку. Столько лет восторгались каждой его новой книгой, каждой строкой, а встречи судьба пока не подарила. А он так крепко связал себя с рабочим классом. И на всю жизнь. Уверен в этом. И в том, что дальше пойдем вместе. И ясно, жду встречи с Феноменом, издательницей нашей «Новой жизни».

— Привет ей от меня. Самый сердечный.

— Непременно передам. Мария Федоровна редкая женщина. Смелая, преданная. Первая актриса в Художественном, любимица публики, а вот все оставила — и вместе с Горьким к нам. Представляю себе ханжески-презрительные взгляды людей ее прежнего круга. Наверняка знакомые отказывались узнавать, отворачивались. А она с гордо поднятой головой пошла в наш новый мир.

— Вот таких Горький и называет…

— Да, да, Человеком с большой буквы! Радостно, что и такие женщины идут в революцию!

2

Горький открыл дверь в двухместное купе, посторонился:

— Входи, Маруся.

Помог раздеться и, стряхнув капельки от растаявших снежинок, повесил шубку на плечики. Она, позабыв снять горностаевую шапочку, порывисто повернулась, обхватила его шею и поцеловала в губы.

— Вот мы опять вдвоем в купе! Люблю так ездить с тобой!..

— Погоди, нетерпеливая. Пальто мокрое, простудишься.

— Люблю, люблю! — повторяла Мария Федоровна и, задыхаясь от счастья, продолжала целовать. — А ты?.. Ты счастлив, что мы вместе? Любишь по-прежнему?

— Еще спрашиваешь! — Горький сбросил пальто и прижал жену к груди. — Больше, чем раньше! Черт знает как!.. И слов не подберу… Ей-богу, правда!

Мокрые усы щекотали шею, голова Марии Федоровны запрокинулась, и шапочка свалилась на сиденье.

— Верю, верю… Чем дальше, тем больше… Хотя ты так часто продолжаешь писать в Нижний…

— Не надо, Маруся, об этом. Там сын, маленькая Катюшка… Мы же уговаривались…

— Извини, Алеша… Сама не знаю, как вырвалось…

— Я детей люблю. Очень люблю. Буду заботиться…

— И я своих тоже. Будут приезжать к нам.

— Да, да. Обязательно. И непременно. Ты у меня такая сердечная… Необыкновенная…

Горький провел рукой по золотисто-каштановым волнистым волосам Марии, про себя отметил: «Какие пышные! Без всякой завивки! И вся она, Человечинка, красивая! Даже не столько телом, сколько душой. Единомышленница моя!»

Мария знала, что мужу нравится ее длинное платье из черного бархата, и даже в дорогу надела его. На груди сияла бриллиантовая искорка золотого медальона — тоже для него.

Поезд отошел от станции, они сели друг против друга, и Мария Федоровна все так же не умолкала ни на минуту:

— Знаешь, Алеша, почему я так люблю эти наши поездки вдвоем в Питер? Только вдвоем в купе. Когда мы всей труппой ехали на первые гастроли, поезд вот так же мчался сквозь ночь. После ужина все заснули, а я почти до утра не сомкнула глаз — думала о тебе. Вспоминала все, начиная с первой встречи в Севастополе. Помнишь? Я ведь еще тогда…

— И я, Маруся, тогда же… С первого взгляда… Только не решался говорить, чтобы ты не оттолкнулась. Чтобы не нарушилось приятельство… Чтобы видеть тебя…

— Знаю, Алеша… А в ту ночь в поезде мне было больно и обидно, что ты опоздал в Москву, что тебя не было со мной в вагоне. Размечталась тогда. Хотелось, чтобы сказал свое теплое, круглое волжское словечко: «Хо-ро-шо!» И впервые, осмелев, назвал бы Марусей…

Постучал проводник, предложил чаю и печенья. Они не отказались. Только пожалели, что разговор прервался.

С тех пор, как они стали невенчаными мужем и женой, Мария Федоровна пережила немало горьких минут. Многие знакомые, в особенности из так называемого света, отвернулись от нее, не подавали руки, не узнавали при случайных встречах. По-мещански оскорбляли. Она говорила себе: «Ну и черт с ними!.. Зачем они мне?.. И не виновата я, что так сложилась моя судьба… Я сожгла все корабли… Благо, детей взяла к себе сестра. Как-то Алеша, чудачок, подчеркнул, что я жена писателя Горького! Он еще не понимал, что у меня было свое имя. Все бросила, чтобы жить для него. Быть прежде всего верным другом. И всюду пойду за ним, буду оберегать его, сделаю для него все, что в моих силах. Когда потребуется, то и поведу за собой. В малом и большом. В чем сумею. Однажды это уже случилось, когда нужно было решить, с кем ему идти дальше. Конечно, не с эсерами, куда его пытались залучить, и не с меньшевиками…»

Они уже несколько раз вот так ездили в Питер, но ей, Марусе, всегда казалось, что едут впервые. А сегодня поездка особенная. Накопились дела по газете. Прежде всего там надо убрать номинального редактора, поэта Минского, и его декадентское окружение. А самое главное и наиважнейшее — первое свидание Алеши с Лениным.

Ради этого стоило в Москве бросить все.

Владимир Ильич уже давненько спрашивал у общих знакомых о Горьком: как его здоровье? что написал новенького? какое у него настроение? Всякий раз благодарил за денежную помощь газете «Вперед». Без его поддержки — кто знает — могла ли газета существовать. Ленин был уверен, что Горький, настоящий вдохновенный революционный писатель, придет, непременно придет к большевизму.

А Алеша все медлил и медлил. Не говорил о желании вступить в партию ни Красину, ни покойному Бауману. Летом, отправляй свое первое коротенькое письмо Ленину, даже подчеркнул, что не является членом партии, но Владимира Ильича назвал ее главой. Было это уже накануне решительного шага. Вскоре Алеша сказал:

— Не надо, Маруся, больше убеждать меня. В душе я давно большевик. С твоей легкой руки. Можно сказать, с тех первых номеров «Искры», которые ты давала мне. И ты знаешь, дело за вступлением в одну из организаций.

Такой организацией и оказалась редакция «Новой жизни». Хотя Алеша и мало бывал там, но уже идейно близко сошелся с Воровским и Луначарским, с Бонч-Бруевичем и Ольминским, с Красиным и Литвиновым. А завтра, она не сомневается, подружится с самим Лениным.

Они уже давно без слов понимали друг друга… Но, отодвигая пустой стакан, Мария напомнила:

— Надо хорошо выспаться. Завтра день будет сверхзанятой. И как праздник!

— Я уже волнуюсь. Со многими знаменитыми деятелями встречался — ничего, а тут… Вождь, рыцарь революции!

— Он, Алеша, не рыцарь — Человек. С большой буквы, как пишешь ты. На редкость простой человек.

— Давно ли приехал, а уже столько статей в нашей «Новой жизни»! И каких статей! «Долой литераторов сверхчеловеков! Литературное дело должно стать ч а с т ь ю, — он подчеркивает, — общепролетарского дела…» Хо-ро-шо!

— Запомнил!

— Такое не забывается. Удар по либералам, последышам народников и декадентам!.. И когда он только успевает…

Проводник принес белье, хотел застелить постели, но Мария Федоровна, поблагодарив его, сказала:

— Я привыкла сама…

3

На вокзале их встретили родные — Екатерина Крит, сестра Марии Федоровны, и семнадцатилетний сын Юрий Желябужский. Встретил также Константин Петрович Пятницкий, директор-распорядитель книгоиздательства «Знание», в просторной квартире которого две комнаты снимал Горький. Отправив вещи, Мария Федоровна и Алексей Максимович поехали по Невскому прямо в редакцию газеты «Новая жизнь».

Едва они появились там, как, заслышав басовитый волжский говор, из редакторского кабинета, распахнув дверь, вышел Ленин. Незастегнутые полы коричневого пиджака развевались, на лице искрилась горячая улыбка. Руку подал сначала Андреевой.

— Большущее спасибо, Мария Федоровна, что наконец-то привезли к нам Алексея Максимовича!

Горького взял за руки чуть пониже плеч, кинув жаркий взгляд в его синие глаза.

— Здравствуйте, Алексей Максимович! Дорогой наш товарищ Горький! Читаю вас второе десятилетие, пути-дороги наши были близкими, а видеться как-то не доводилось. По вине охранных чертей! — Рассмеялся, на секунду откинув голову, и тут же обеими руками сжал пальцы Горького. — Душевно рад!

— Я тоже! Даже слов нет… Знакомых расспрашивал о вас… — Смущенно покашливая, Горький всматривался в скуластое лицо Ленина. — Теперь сам вижу, какой вы!

— Какой же?

— Да как сказать?.. Наш, волжский! — Горький со всей силой сжал руку Ленина. — Хо-ро-шо. — Левую ладонь приложил к груди. — Вот как на сердце хо-ро-шо! В такое время встретились.

«Рука у него почему-то горячая? — тревожно спросил себя Владимир Ильич. — Здоров ли он? Говорят, у него легкие… Проклятая Петропавловская крепость, видать, оставила свои следы… А он теперь так нужен нам. Больше, чем когда-либо. Народу нужен его голос».

Мария Федоровна спросила о Надежде Константиновне — скоро ли она приедет? — и вспомнила, как гостила у них в девятьсот третьем в Женеве.

— Денька через три явится. Будет рада повидаться с вами, — ответил Ленин, приветливым жестом пригласил в кабинет. — Входите, входите, хозяйка. — Алексея Максимовича взял под локоть — Поговорить нам есть о чем.

— Да, о многом, — подхватил Горький. — Я, Владимир Ильич, с превеликим удовольствием прочел вашу статью о литературе. Там, говорю без всякого преувеличения, чудесные слова! Наизусть помню. Свободная литература будет служить «десяткам миллионов трудящихся, которые составляют цвет страны, ее силу, ее будущность». Ей-богу, лучше этого сказать невозможно!

— Ну, это вы, батенька мой, по-писательски преувеличиваете… А мне, — Ленин коснулся указательным пальцем груди Горького, — доставило большую радость дать в том же номере продолжение ваших «Заметок о мещанстве». Вы, конечно, не можете не восхищаться гениальностью Толстого-художника, но Толстому-проповеднику вы отлично возразили, хотя ваш совет и был адресован читателю: «Умей в себе самом развить сопротивление насилию». Правда, сегодня этого уже мало. Завтра мы ответим сокрушением самодержавного насилия. Не так ли? По глазам вижу — мы единомышленники во всем. И в политике, и в оценке роли художественной литературы.

Горький разгладил усы. Ленин указал на стулья возле круглого столика, сам сел по другую сторону и приготовился расспрашивать о последних московских новостях, о настроении в рабочих районах, о готовности к решительной схватке. Горький, рассказывая, сунул правую руку в карман пиджака, где у него лежал портсигар из карельской березы, но Мария Федоровна предупредила его чуть заметным толчком локтя: Ленин не курит, и нельзя без разрешения. И Горький, прикрывая рот широкой ладонью, глухо кашлянул. Еще и еще раз.

«Кашель больного», — снова отметил про себя Владимир Ильич, тут же переспросил:

— Итак, говорите, создаются боевые дружины? Очень своевременно! И, знаете, ссыльные — подумать только! — в далеком Якутске показали пример в известном смысле баррикадных боев. Помните по прессе? С охотничьими ружьями да топорами засели в доме якута Романова! И держались больше двух недель, пока не кончились припасы. Вот подлинные герои! Я по сибирской ссылке знаю одного из тех баррикадистов. Курнатовский. Чудесный товарищ! Вот бы кого вам повидать.

— Хороших людей на Руси много.

— Этот особенный. Чистейший. Честнейший. Непоколебимый. С такими, как он, да еще с такими рабочими, как Бабушкин, революция не может не победить. Вот о каких людях надобно писать романы. Хотя что я говорю? У вас же есть более близкий пример — Петр Заломов.

— Я думаю об этом, Владимир Ильич. Народ ждет от литераторов героических образов. И у меня, ей-богу, руки чешутся, хочется писать. Как только смогу надолго привязать себя к письменному столу.

— Вот это хорошо! Это ваш долг! И я думаю, — в глазах Ленина блеснула теплая улыбка, — Мария Федоровна при первой возможности поможет нам привязать вас к столу. Не так ли?

— Как смогу… — улыбнулась Андреева.

— А вы по-женски, настойчивее. Партии нужны такие книги… Но мы с вами отвлеклись в сторону. — Ленин подался грудью поближе к Горькому. — Так где же московские рабочие создают боевые дружины? Нам нужно знать все.

— На Пресне. А в подпольной мастерской Московского комитета мастерят бомбы!

— Даже у нас в квартире ящики с запалами да бикфордовы шнуры, — сказала Мария Федоровна, гордясь смелостью и решительностью мужа. — У Алексея в столе патроны.

— А не рискованно ли сие? — насторожился Владимир Ильич. — Для вас обоих.

— Ничуть не рискованно. Право слово. — Горький, подергав усы, улыбнулся. — Нас охраняют такие молодцы! Не люди — богатыри!

— Кавказская боевая дружина! — пояснила Мария Федоровна.

— Двенадцать… Не апостолов, понятно, а, так сказать, мушкетеров. Во главе с Чертом!

— Это кто ж такой? Самый отважный?

— Смелей его не сыскать. Нас от Кремля отделяют только Моховая улица да Александровский сад. И наши молодцы дежурят в квартире. Ночами спят поочередно. Кто на диване, кто на шкуре белого медведя в моем кабинете.

— Похвально, что Московский комитет позаботился! Но и сами будьте всегда начеку. Говорю об этом только потому, что каждый из нас должен помнить об ужасной гибели Баумана. Ох, как нам недостает его! Расскажите-ка о похоронах.

…В свой последний день Николай Эрнестович, освобожденный из Таганки, по взбудораженным улицам Москвы спешил привезти демонстрантам красное знамя. И тут из какой-то подворотни выбежал черносотенец, подосланный охранкой, ударом обломка водопроводной трубы свалил его насмерть.

Хоронила Баумана вся рабочая, вся прогрессивная Москва. Улицы были переполнены небывалым людским потоком: более трехсот тысяч москвичей отдавали последний долг отважному Грачу. Впереди и по бокам колонны шли, крепко взявшись за руки, дружинники с красными повязками на рукавах. Так они охраняли похоронную процессию в течение девятичасового пути до самого кладбища. Оробевшие перед грозой, черносотенцы попрятались в подворотни.

Впереди красного гроба — полторы сотни венков. Рассказывая об этом, Горький умолчал, что на одном из них алела траурная лента: «От М. Горького и М. Андреевой — товарищу, погибшему на боевом посту».

Скорбно звучало тысячеголосое «Вы жертвою пали…». Реяли на ветру триста знамен. На одном из полотнищ жгучей молнией сверкали слова: «Долой самодержавие».

Поравнялись с Художественным. Там в этот час репетировали пьесу. Вдруг на сцену вошел рабочий с ружьем, закинутым на веревке за плечо.

— Что же это вы, граждане? — спросил с укором. — Народ хоронит Баумана, а вы тут игрой занимаетесь!

Репетиция прекратилась. Актеры, поспешно одевшись, выбежали и, отыскав Качалова, шедшего за гробом, влились в колонну…

— Рабочий, говорите, с ружьем? — переспросил Ленин. — Это знаменательно! Рабочие провожали своего трибуна с оружием в руках! Завтра они будут сражаться на баррикадах.

— Москва готовится, — снова подтвердил Горький.

— Бомбами да гранатами запасается — это отлично! А вот своей большевистской газеты там у вас до сих пор нет. Как же это так, а?

— Будет газета! — сказала Мария Федоровна. — Со дня на день начнет выходить «Борьба».

— Жаль, Саввушки нет, — вздохнул Горький. — Уж теперь-то пригодились бы его тысячи.

— Как же это он? — прищурился Ленин. — Понятно, между двух стульев пытался сидеть, но… Отчего же этот выстрел?

— Затравили родственники, — снова вздохнул Горький. — Умный был человек. Высокообразованный. Понимал, что капитализм — перед закатом. Ленина читал.

— Даже так? — Владимир Ильич сдержал усмешку. — И что же он?

— Говорил: «Довольно убедительно. Неизбежно все». Называл зорким. Об эсерах же не мог слышать — ругался. А для нашей партии давал по две тысячи в месяц. Так, Маруся?

— Это только через меня. А через Красина, Баумана…

— Воистину белая ворона в черной стае! — сказал Ленин.

— А жена да компаньоны-родственники считали, что сыплет миллионами, — продолжал Горький. — Навалилась на него этакая анафемская свора купцов и фабрикантов. Затравили до смерти!

— Отстранили от дел, объявили недееспособным, — уточнила Мария Федоровна. — Саввушка и не вынес позора. Не смог вырваться из проклятого круга.

— О нем уже сказки складывают! Ей-богу. Сам слышал. Говорят: «Ушел в революционеры». Вот как!

Андреева вспомнила о страховом полисе на сто тысяч. Покойника она в свое время предупредила, что передаст в кассу партии. Полис на предъявителя. Кажется, просто было бы получить. Но каким-то путем прознала вдова. Без суда, видимо, не обойтись.

— Найдите опытного и, главное, честного адвоката. — Ленин, на секунду задумавшись, прошелся по комнате. — А с нашей стороны поручим вашему приятелю — Красину. Не возражаете? Хотя вы наш давнишний финансовый агент, а Леониду Борисовичу все же сподручнее. Но судебная процедура отнимет немало времени…

— На первые номера деньги есть, — поспешила Мария Федоровна обрадовать Владимира Ильича. — Десять тысяч дал Скирмунт, Алешин приятель.

— Скирмунт? — переспросил Ленин. — Приметная фамилия. Книжный магазин «Труд»? Да? Помнится, мы ему посылали «Искру».

— Присылали. И неоднократно, — подтвердил Горький. — Вовремя, знаете, вернулся мой друг из ссылки. А скуповатым оказался. От богатого наследства мог бы прибавить.

— Но он согласился стать официальным редактором «Борьбы», — напомнила Мария Федоровна. — Это большое одолжение. И смелость с его стороны.

— Да, это очень важно, что и редактора уже нашли, — похвалил Ленин. — Молодцы, москвичи!

— А вот в сотрудники, Владимир Ильич, хотелось бы записать вас, — сказал Горький. — Это наша общая просьба.

— В ближайшие сотрудники, — подчеркнула Андреева.

— От сотрудничества не отказываюсь. Записать можете, но только в порядке алфавита. Не иначе. А в первую очередь, — по лицу Ленина промелькнула теплая улыбка, — Алексея Максимовича. Договорились? Вот и хорошо. И не забудьте Луначарского. Этот успеет и в «Новую жизнь», и в «Борьбу»:

Горький, кивая головой, опять сунул руку в карман. Мария Федоровна бросила на мужа укоризненный взгляд.

Ленин рассмеялся:

— Не надо больше останавливать. Теперь можно курить. — Достал часы. — Да, сколько угодно. Я скоро уйду отсюда. Пепел можно — на газету. А лучше — вон на рукопись Бальмонта: все равно его стихи нам уже не ко времени. Да и не к лицу «Новой жизни».

Опираясь руками о кромку стола, он встал, наклонился к собеседникам и доверительно прошептал:

— Нам нужно срочно провести совещание Цека. Сегодня вечером. Нет ли у вас надежной квартиры?

Горький и Андреева переглянулись, враз ответили:

— Можно у нас…

— Где это у вас?

— Вообще-то хозяин квартиры Пятницкий, — сказала Мария Федоровна.

— Надежный человек, — добавил Горький. — Могу поручиться.

— Да, — спохватился Ленин, — вы ведь уже большевик, а я до сих пор не поздравил. Извините. — Со всей силой сжал руку Алексея Максимовича, опять как бы раскаленную огнем. — От всей души! От Центрального Комитета!.. И большущее спасибо за былую поддержку наших нелегальных газет «Вперед» и «Пролетарий»! Без вашей помощи нам было бы трудновато.

— Какая моя помощь… Больше вот она, Маруся…

— А Марию Федоровну мы уже благодарили в свое время. Так, говорите, можно у Пятницкого?

— У нас, — поправил Горький. — Две комнаты там наши. И нам есть куда удалиться.

— Зачем же удаляться членам партии? — Ленин, обойдя стол, тронул за плечо Горького. — Нет, батенька мой, принимайте участие наравне с членами Цека. И вы, Феномен. Неплохой псевдоним мы в свое время для вас придумали?.. Вот и хорошо, что нравится. А скоро псевдонимы нам и не понадобятся. Да, да, по секрету, — опять понизил голос до шепота, — скажу: будет практически обсуждаться вопрос о вооруженном восстании. Теперь каждый день, каждый час дорог. Да. У нас, друзья мои, все впереди. И бои, и победы. Впереди наша окончательная победа!

Станция Издревая

1967–1977


Загрузка...