© Илья Кочергин, 2018
© «Время», 2018
…Татьяна в лес; медведь за нею;
Снег рыхлый по колено ей;
То длинный сук ее за шею
Зацепит вдруг, то из ушей
Златые серьги вырвет силой;
То в хрупком снеге с ножки милой
Увязнет мокрый башмачок…
‹…›
Упала в снег; медведь проворно
Ее хватает и несет;
Она бесчувственно-покорна,
Не шевельнется, не дохнет;
Он мчит ее лесной дорогой;
Вдруг меж дерев шалаш убогой;
Кругом всё глушь; отвсюду он
Пустынным снегом занесен,
И ярко светится окошко…
Катя приехала на катере вместе с мамой и Альбиной Генриховной. Альбина Генриховна бочком спустилась по трапу сама, а маму пришлось спускать – матрос сверху держал за руку, а лесники снизу принимали ее на землю под зад. Катя сбежала легко, только запнулась уже на берегу – заступила на подол своей юбки и влетела в руки молодого мужика. Тот с удовольствием удержал ее от падения, улыбнулся – твердый, зубастый, загорелый, глаза яркие.
– Стой, не падай. Нос разобьешь.
Она пробормотала «спасибо», потом почти неслышно поправила себя: «Спаси Христос» – и смущенно встала поближе к матери. Та крестилась и шевелила губами. Прибывшие были в платках, длинных темных юбках и длинных кофтах.
С борта передали их вещи – рюкзаки, коробки и мешки с продуктами. На мелководье у кромки галечного пляжа сбросили барана для одного из лесников. Баран ошеломленно стоял по брюхо в воде и смотрел на Катю. Она встретилась с ним глазами.
Катер дал задний ход, опять пахнуло соляркой, на пляжике остался рубец от форштевня. Потом катер пропал за мысом. Было солнечно, жарко, тихо, в камнях почмокивали незаметные волны. Молодой мужик, в объятиях которого побывала Катя, привязал к рогам барана веревку и потащил его, упирающегося, прочь.
Гена Поливанов отвел им нежилую половину дома. Пригласил сначала к себе, но женщины настояли жить отдельно: так будет удобнее. Ну ладно, обедать приходите. Нет, спаси Христос, у нас все свое. Взялись подметать и устраивать спальные места.
Тут стояли лари с крупами и мукой, косы и деревянные грабли, газовые баллоны, лыжи, подбитые лосиным камусом[1], железные трубы для буржуек, седла. По стенам висели тряпки, пустые мешки, веревки и канаты, цепи для бензопилы, тазы, зимняя одежда, связки подков, сети, скотские шкуры, рамки для ульев и упряжь. В углах скопились различные инструменты, деревянные мышеловки-давилки, канистры и ведра, обувь – и покупная, и явно самошитая, коробки с гвоздями, под окном были прислонены стопочки стекол, на масляном пятне лежал лодочный мотор. Посередине – печь. Пахло мукой, старым деревом и известкой. Но в общем было светло и довольно уютно, окна выходили на озеро. Обилие необходимых вещей навевало спокойствие, и жизнь, в которой можно было использовать столько всего разного, представлялась насыщенной и благополучной.
Катя вышла на берег, уселась на принесенное волнами бревно, наполовину ушедшее в галечник, начала перебирать мелкие камешки под ногами. Узенькая спина ее выгнулась вверх, как у горностая, проступили позвонки, ладони казались прозрачными.
– Охота им пришла – шли бы сами, – сказал Володя Двоеруков, войдя с улицы в летнюю кухню. – Девчончишку жалко. Кого она там делать будет?
– Сбегут они оттуда к зиме, – ответила Татьяна, раскатывая тесто.
Она сдула прядь, упавшую на лицо, почесала запястьем нос: руки были в муке.
– Иди им, Володь, яиц отнеси, что ли. За занавеской вон, в кастрюле. Яйца-то они будут есть?
– Я, слушай, в их запретах не разбираюсь. Наверное, едят. – Володя понес.
Возле Кати стояла поливановская Ленка, ей было четырнадцать, почти ровесницы.
– Не жарко? – спросила Ленка.
– А? – Катя подняла голову.
– Не жарко тебе во всем этом?
Легкий сарафанчик открывал Ленкины длинные ноги, на солнце золотился выгоревший, почти незаметный пушок на икрах. Загорелые плечи. Светлые волосы спутаны, еще не расчесаны после купания. Лето, жара, истома.
– Да, немножко.
Честный ответ понравился. Ленка уселась рядом. Ее горячая кожа пахла пионерским лагерем.
– Вы к Агафье?
– Ага.
– А как ты учиться будешь?
– Мама меня на домашнее обучение оформила.
Они обе вертели в руках небольшие камешки. Ленка хотела сказать: «Чушь какая!», потом хотела сказать: «Папа говорит, что вы сумасшедшие». Но как-то расхотелось, сидели молчали, глядели в долину Кыги, смотрели, как эта долина, вильнув, пропадает между горами, за которыми встают другие вершины. Отсюда казалось, что горы поросли не лесом, а мхом.
– Вам вон туда идти.
Этот мох издали светится зеленью, а поближе подойдешь – он превращается в здоровенные сосны, кедры, ели. Под ними сыро, душно, папоротник, гнилые стволы, клещи, комары. Повыше – тайга светлее, просторней, из нее выдувает, вычищает всю муть и духоту холодный, неуютный ветер, из земли начинают неторопливо лезть мертвые камни, противно сверкают под солнцем верховые болота, в гольцах зияют озера.
Тайга лежит, дышит, потеет, как конь. В непогоду по склонам то вниз, то вверх ползет туман – «зайцы баню топят», говорит папа. Там все время что-то умирает, распадается и покорно гниет. Бездумно растет, пробивается, набухает, лопается. Ленка хорошо чувствовала силу этого растительного роста – за прошлый год она неожиданно вытянулась, так что руки и ноги начали мешаться, стала ужасно неловкой и угловатой, а сейчас движения замедлились, она часто замирала, останавливалась, грызя какую-нибудь травинку или прядку волос, как будто прислушивалась, как что-то внутри тоже бездумно растет, набухает.
– Меня папа несколько раз брал в тайгу.
Ей не очень понравилось. Напряженная неслышимая жизнь клеток, почек, движение соков и побегов, суета насекомых и птиц, шум ветра и веток, буйство запахов – все это отвлекало Ленку от своей непрерывной жизни. Тайга была хороша там, вдали, а здесь было простое, ясное, четкое лето с домом, кроватью, молоком, книжками в дождь, купанием в жару, пляжиком, камнями, огурцами, клубникой и приближением будущего счастья.
– Ты в Москве где живешь?
– В Беляеве, – ответила Катя.
– А я в Кузьминках, с бабушкой. А до четвертого класса здесь, с родителями. Теперь на лето приезжаю. Тут классно. Девчонок только нет. А ты давно в Бога веришь?
– Мама прошлой зимой окрестилась. И меня тоже. До этого они с Альбиной Генриховной йогой увлекались.
Они опять уставились на долину Кыги.
– Папа вам баню затопил. Приходи потом чай пить.
– Спасибо, но мама сегодня не будет мыться, и Альбина Генриховна. Сегодня воскресенье. И я, наверное, не буду. Я спрошу.
В черной плотной одежде жарко, а в тень идти неохота. Лето уютно сидит в траве кузнечиком, чмокает вода в прибрежных камешках, за домом качается крапива. Кричат петухи.
Над заливом огромная бурая скала, сверху дыбом торчат в небо сосенки. И везде, куда ни кинь взгляд, – земля вверх и вниз, горы, склоны, по ним карабкаются деревья. Гладкие только озеро и небо.
А здесь, на кордоне Мешту, на маленьком участке более или менее ровной земли под горой у воды, – два дома, чуть дальше, за мыском, – третий, она видела, когда плыли. И на том берегу залива – открытая пасть долины, куда они уйдут через день или два. Ну и ладно. Ей совсем не страшно: тайга издали кажется зелено-голубоватым мхом, в который нога мягко погрузится по самую щиколотку.
Вечером прибыла на лодке Наталья Ивановна Орлова со свитой из двух аспиранток. Она обосновалась у Володи Двоерукова и к ночи устроила застолье, выложив столичные разносолы.
Володя с Татьяной казались теперь немного чужими в своем доме; впрочем, гостья благоволила и хозяевам, и молодому Мите Комогорцеву, жившему в другой половине: она была широкой души. Сейчас все сидели за столом и слушали ее хорошо поставленный голос.
– На Чукотке… там абсолютно другое, абсолютно другие ощущения, – говорила Орлова, налив себе и не глядя пустив фляжку с коньяком дальше по столу.
Митя торопливо подхватил фляжку: казалось, что Орлова, отведя руку в сторону, просто разожмет пальцы, настолько царственным был ее жест. Сама хозяйка застолья вглядывалась сквозь стену летней кухни Двоерукова вдаль, вглубь – вероятно, в синее зеркало чукотского озера Эльгыгытгын (где Митя бы тоже с удовольствием когда-нибудь побывал) или в белые горизонты Восточно-Сибирского моря.
– На Чукотке чувствуешь, какая это огромная, древняя, извечная земля. (Пауза.) Она всегда была и всегда будет. (Опять пауза.) Величественный, космический пейзаж. Там достойно звучать может только Бах. Токката и фуга ре-минор. – Орлова затушила сигарету в консервной банке, оглядела слушателей. – А здесь – всё словно бы игрушечное, сказочное такое, детское. Словно придуманное. Здесь в любое место органично впишется теремок, избушка на курьих ножках с Бабой-ягой или избушка отшельника, кормящего медведя с руки. Вы еще не видели, девочки (кивок аспиранткам), здешнюю парковую тайгу в Букалу! Когда впервые попадаешь в эти участки леса, полное впечатление, что поработал хороший ландшафтный дизайнер. Через каждые сто-двести метров «высажены» идеально ровные елочки или лиственки, под каждой аккуратно установлен камешек тонн в пять или пятьдесят весом, под камешком грибочек растет.
Коньяк был вкусный.
– Да и все эти горы, хребты тоже как-то напоказ, не всерьез. Впрочем, может быть, это только мои ощущения, другие могут воспринимать эту страну иначе.
И Митя, и девушки, и даже Двоеруков посмотрели в темное, слепое окно, покивали друг другу, сверяя ощущения.
– Может быть, не мне, слабой женщине, говорить об этом… Скажите нам, Дмитрий, с вашей, мужской, точки зрения, можно ли почувствовать себя покорителем, землепроходцем в краю с такими вот сказочными, придуманными пейзажами?
Митя послушно взглянул за окно еще раз и отрицательно потряс головой.
– Кстати, хозяева, вы ешьте, ешьте, не стесняйтесь. Давайте, подкладывайте себе. Вот это все нужно уничтожить. И на вас ложится основная нагрузка. Мы, к сожалению, должны помнить о фигуре.
Обе девушки послушно отодвинули тарелки на сантиметр от себя.
– Обратите внимание, как интересно – местная легенда, например, рассказывает о том, как мифический герой одним указательным пальцем провел тут русла крупнейших рек, а там, где он простоял три дня в ожидании запоздавшего сына, под его пальцем натекло вот это озеро. На Чукотке никому бы и в голову не пришло создать подобный миф. Колыма, проведенная пальцем богатыря, – это нонсенс. Колыма кажется древнее всех богов вместе взятых.
Орлова была прекрасна. Ее профессорский породистый голос облагораживал, возвышал грубо побеленный сарайчик летней кухни, вытертую клеенку на столе, всех присутствующих и даже невидимые сейчас дикие скалы над заливом.
– Хотя, конечно, я очень люблю эти места. Это все же и моя молодость (в этом месте наигранная старческая надтреснутость в голосе). И если бы я вдруг выбирала место для заповедника, то тоже устроила бы его именно здесь и именно таким образом. Ну, прихватила бы еще ту территорию за Абаканским хребтом, которая принадлежала заповеднику до войны. Смотрите – отдельный горный массив торчит на границе великой сибирской тайги и великой степи. Сюда дошел ледник и отступил назад, здесь обитают совершенно северные виды животных и растений и в то же время южные, степные, даже пустынные. Много эндемиков. Представлены различные климатические зоны…
Все сидевшие за столом как будто поднялись высоко в воздух и с огромной высоты обозревали землю.
– С точки зрения исторической, и культурной тоже, совершенно уникальное место. Это, по выражению Николая Константиновича Рериха, пуп Земли. Он очень важен в принципе, с духовной, даже сакральной точки зрения, но практически никому особо никогда не был нужен. Как пупок взрослому человеку. Идеальное место для легендарного Беловодья или какой-нибудь Шамбалы. Тратить силы на завоевание горной страны, не сильно богатой полезными ископаемыми, пастбищами? Здесь даже соболя довольно плохие по цвету… Володя, поправьте меня, если я ошибаюсь, но, по-моему, шкурки алтайского кряжа меньше всего ценятся? Ну вот, я права.
С Орловой соглашались молча. Подавать голос казалось неуместным, как, например, болтать с соседом на концерте органной музыки.
– Итак, войн за эту землю вести особо никому не хотелось. Объявят своей и забудут. Мировые религии сюда шли, но так и не добрались – с востока и юга у соседей буддизм, с севера у русских христианство, с запада магометане. А здесь – духи, шаманы…
Когда все насытились ее голосом, жареной щукой и московскими гостинцами, когда прикончили коньяк, Володя поставил кассету с «Аббой» и «Арабесками», начались танцы. Володя с Митей, подняв плечи, втянув головы, сжав кулаки, топали со всей дури в пол и приседали, а Татьяна, разведя руки в стороны и покачивая плечами, семенила между ними. Орлова, приговаривая, как она любит искреннее веселье, достала платок и, упершись руками в бока, вышла в круг, озаренная светом двух керосиновых ламп.
Танцевали, вскрикивая от задора, до седьмого пота. Переводили дыхание и говорили сидящим на кровати детям и аспиранткам, что Наталья Ивановна любого перепляшет.
Перед сном напились чая.
– А что за мыши такие живут у Гены Поливанова? Монашенки, что ли? – спросила Орлова.
– Это, Наталья Ивановна, староверки сегодня тоже приехали, маленько пораньше вас, – объяснил Володя Двоеруков. – К Агафье Лыковой собираются, сами с Москвы. Генка их поведет.
– Какая прелесть! Двадцать первый век на носу! В лес! К озерам и девственным елям! Буду лазить, как рысь, по шершавым стволам, говоря словами поэта. Нет, ведите меня спать, я устала. Девочки, вперед!
Утром костер стал блеклым, остывающая на камнях зола выглядела неряшливо. Впервые в жизни потянуло опохмелиться, и женщина заплакала.
Огромная масса воды тихо лежала перед ней в каменной чаше озера, отражая горы. За спиной по диким высоченным скалам легко карабкались в небо деревья. Облака разлетелись над тайгой в сложном и непонятном порядке – где спутанными космами, словно волосы по подушке, где стройными рядами, подсвеченные с одной стороны. Декорации для такого утра были слишком величественны, унижали.
Женщина тогда стала глядеть на свои колени, обтянутые тканью спортивных брюк, на свои руки, охватившие колени кольцом. И руки, и колени тоже было жалко.
Маарка гладил ее отечески по плечу, цепляя ворс кофточки ороговевшей кожей на ладонях.
– Попользовался? – спросила она и вытерла платком покрасневший нос.
– Нет, – ответил Маарка после паузы.
Женщина посмотрела на него в удивлении и, пока солнце не вырвалось из-за горы и не раскрасило все вокруг роскошным светом и тенью, поспешила в сторону турбазы, к спящей дочке, зябко запахнувшись в ветровку, мечтая мгновенно перенестись обратно в город, укрыться от этой бессмысленной красоты в своей крохотной кухне.
«Вот и отдохнула… Бабий отпуск состоялся», – твердила она про себя на ходу, утирая нос и слезы.
Маарка некоторое время смотрел, как она неловко шагала по разъезжающейся береговой гальке, провожал взглядом ее яркую, совершенно неуместную панамку.
С легким сердцем, с новыми силами поднялся на ноги. По-хозяйски приткнул пустую бутылку под березу, кинул в мешок кружку, хлеб, оставшуюся луковицу, сунул топор в лодку-дюральку, стащил ее в воду и короткими мужицкими гребками погнал через озеро на заповедницкую сторону.
Отдыхающая скрылась за мыском, все замерло в мире, двигалась только лодка и Маарка на ней. Ну еще берега плыли, и даже покрытые лесом далекие вершины тоже двигались за зелеными склонами, но медленно, как минутные стрелки. Маарка проходил на своей лодке по полусонному миру, следы гребков на воде сворачивались маленькими водоворотами, в которые иногда попадал плавучий мусор и бабочки-поденки. Было спокойно, тело отдыхало в приятной работе. То ли в Мешту плыть к Генке Поливанову, то ли в Кезерташ. Между кордонами восемь километров по берегу, но отсюда расстояние одинаковое – что туда, что туда. Подумал, взял чуть левее и через два часа ткнулся в берег возле Кезерташа.
На кордоне еще спали. Маарка прошел к Вите Карпухину на летнюю кухню и нажарил картошки с луком.
Витя сонно глядел на него с кровати, подложив ладони под щеку.
– Маарка, ты любишь тантрическую музыку?
Не дожидаясь ответа, Витя включил магнитофон. Картошка теперь жарилась под нечеловеческие звуки тибетских труб, удары цимбал и сдавленное горловое пение. Когда завтрак был готов, Витя встал.
– Здорово, бездельники! – Гена Поливанов постучал для приличия в открытую дверь и сел за стол. Он пришел из Мешты за лошадьми. – О, и этот молодой любовник здесь. Дай мне, Вить, бокальчик чистый.
Налил себе чаю из сипевшего на печке чайника.
– Ну что, усы-то помочил на той стороне? – спросил он Маарку. Тот смущенно улыбался, щурил глаза. – Довольный сидит, жрет. Кого окучил, нет?
– Так, познакомился с одной. С это… – Он поскреб лохматую с проседью башку. – С Новосибирска, что ли.
– И что? Скажи хоть два слова-то.
Маарка пожевал, потом подлил себе чаю:
– Она со своим вином была.
– Так, интересный рассказ. Давай дальше.
– В оконцовке, как светло стало, заплакала.
Поливанов захохотал:
– Это она твою рожу увидела и расстроилась.
Витя и Маарка тоже заулыбались: в словах был резон.
Марк Акмалтанов действительно смотрелся страшновато и мог расстроить своим видом женщину. Широкое монгольское лицо, свороченный набок, но не утративший горбинки толстый нос, толстые губы (по верхней шла узенькая дужка усов), изрытые оспинами темные щеки, усаженные кое-где толстыми редкими щетинками, постоянно всклокоченная жесткая шевелюра. Близко к носу лепились карие глаза с европейским разрезом век, похожие на глазки медведя – маленькие и вроде как доброжелательные. Медвежьими были и плечи – узкие и покатые.
Как будто мало было славянской и тюркской кровей, как будто примешалась еще дикая, которая всю жизнь отправляла его шариться в одиночку по горам с постоянным безразличным любопытством хозяина тайги.
Маарка имел в Аирташе дом, но появлялся там редко да и вообще проводил большую часть времени в лесу. С весны собирал по косогорам сброшенные маральи рога, иногда сдавал папоротник-орляк или облепиху, в июне охотился, чтобы добыть панты[2] для туристов, к зиме исчезал надолго, браконьерствуя где-то по своим избушкам под хребтом. На озере чаще всего его видели летом – в июле-августе, в туристический сезон. Часть рогов, шкурок и панты уходили отдыхающим, иногда в обмен или забесплатно удавалось получить порцию-другую любви.
Его имя, выговариваемое на местный манер, стало кличкой. Мужики сходились на том, что мужик «спокойный», местные женщины недолюбливали, хотя пил он мало.
Болтали про него разное. То говорили, что он переваливает хребет и кормит своей охотой старообрядку-затворницу Агафью Лыкову, то обвиняли в поджогах тайги по весне: дескать, так удобнее рога собирать. Некоторые истории он унаследовал от отца – тот был таким же бродягой и хорошим охотником, так что уже не разобраться точно, что правда, что выдумки. Отец его пропал в тайге лет пятнадцать назад.
– У меня два вопроса, – сказал Гена Поливанов. – Первое – ты, Маарка, у Агафьи был?
– Нет, – подумав, ответил Маарка.
– Жалко. Думал, дорогу подскажешь. Или с нами сходишь. Второе – вы мне поможете лошадей поймать? А то мне москвичей нужно к ней вести.
Маарка пожевал хлеб:
– Поехали. Я у самой Агафьи не был, рядом проходил. Продукты на меня бери, съезжу с вами.
К обеду они согнали с горы двух лошадей, поймали и привязали за огородом. Завтра Маарка должен был привести их в Мешту.
Мама и Альбина Генриховна весь вчерашний день собирались, перекладывали рюкзаки, упаковывали продукты в седельные сумки под руководством Гены Поливанова. Поэтому проснулись поздно, в половине одиннадцатого, но решили все же отчитать полунощницу. Достали Псалтирь, отксеренные листочки с молитвами, постелили подрушники, чтобы отбивать земные поклоны, и принялись за двенадцать псалмов. Катя с восьми часов маялась на берегу, сидела на своем бревне, дошла по пляжу до скалы и вернулась обратно.
Шевелила ногой валяющийся на берегу якорек не якорек, какую-то железную штуку с обрывком веревки.
– Что это такое? – спросила она Володю Двоерукова, чтобы просто поговорить.
Володя посмотрел на якорек, потом вроде на Катю. Один глаз у него косил, и она не знала точно, на нее он смотрит или куда-то за нее, поверх головы.
– Это кошка. Сетёшку-то ставим когда-никогда, – н…