Лучший способ выучить японский, решила я, – это преподавать французский. И повесила объявление в супермаркете: «Уроки французского. Недорого».
В тот же вечер раздался звонок. Мы договорились встретиться на следующий день в кафе на Омотэ-сандо. Имени позвонившего я не разобрала, а он, скорее всего, не разобрал моего. Положив трубку, я сообразила, что он не объяснил, как его узнать, а я не объяснила, как узнать меня. И поскольку я к тому же не догадалась спросить у него номер телефона, то проблема выглядела неразрешимой. «Наверно, он перезвонит и спросит», – подумала я.
Он не перезвонил. Голос показался мне молодым. Ну и что? В Токио в 1989 году молодежи хватало. Тем более в этом кафе на Омотэ-сандо 26 января в три часа дня.
Я была там не единственной иностранкой, далеко не единственной. Однако он без малейших колебаний направился прямо ко мне.
– Вы учительница французского?
– Как вы угадали?
Он пожал плечами. Прямой как струна, очень напряженный, он сел и замолчал. Мне стало ясно: раз я учительница, то инициатива должна исходить от меня. Задав несколько вопросов, я узнала, что ему двадцать лет, зовут его Ринри и он изучает французский в университете. Он узнал, что мне двадцать один год, зовут меня Амели и я изучаю японский. Он не понял, какой я национальности. Но мне не привыкать.
– С этой минуты мы больше не говорим по-английски, – сказала я.
Я завела разговор на французском, чтобы выяснить его уровень, который оказался удручающим. Хуже всего дело обстояло с произношением. Если бы я не знала, что он отвечает мне по-французски, то решила бы, что он делает первые шаги в китайском. Словарный запас был практически на нуле, а синтаксис – скверной копией английского, который служил для Ринри, бог весть почему, основой и образцом. Между тем он занимался французским в университете уже третий год. Я убедилась в полной несостоятельности системы преподавания языков в Японии. Такое даже не спишешь на островную изоляцию.
Он, видимо, все понял, извинился и умолк. Я не могла смириться со своим педагогическим провалом и попыталась снова заставить его говорить. Безуспешно. Он накрепко закрыл рот, словно стеснялся плохих зубов. Дело зашло в тупик.
Тогда я заговорила по-японски. Я не говорила по-японски с пяти лет, и тех шести дней, что я провела в Стране восходящего солнца после шестнадцатилетнего перерыва, было, разумеется, недостаточно, и еще как недостаточно, чтобы воскресить мои воспоминания об этом языке. Я понесла какую-то детскую белиберду. Что-то про полицейского, собаку и цветущую сакуру.
Он некоторое время с изумлением слушал, потом расхохотался. И спросил, кто учил меня японскому, уж не пятилетний ли ребенок.
– Именно, – сообщила я в ответ. – И этот ребенок – я.
И рассказала ему свою историю. Я рассказывала по-французски, очень медленно. Сюжет был эмоциональный, и я почувствовала, что ученик меня понимает.
Я его раскомплексовала.
На своем немыслимом французском он сказал, что знает место, где я родилась и прожила до пяти лет, – Кансай[2].
Сам он родился в Токио, где его отец возглавляет престижный ювелирный дом. Тут он в изнеможении замолчал и залпом допил кофе.
Он так устал, будто переходил вброд реку в половодье, прыгая по камням, отстоящим друг от друга метров на пять. Мне смешно было смотреть, как он переводит дух после такого подвига.
Надо признать, что французский язык коварный, в нем действительно много подводных камней. Не хотела бы я быть на месте моего ученика. Научиться говорить по-французски наверняка не менее трудно, чем научиться писать по-японски.
Я спросила, что он любит. Он думал очень долго. Мне было интересно, имеют его размышления экзистенциальную природу или лингвистическую. После столь обстоятельного обдумывания ответ меня ошарашил:
– Играть.
Я так и не поняла, затруднения были мета физического или лексического свойства. Но не отставала:
– Играть во что?
Он пожал плечами.
– Играть.
Его поведение объяснялось либо потрясающим философским бесстрастием, либо нерадивостью в изучении моего великого языка.
Я сочла, что в любом случае он ловко вывернулся, и решила его поддержать. Я сказала, что он прав, жизнь – это игра, а те, кто считает, что играть значит заниматься пустяками, ничего не понимают, и так далее.
Он посмотрел на меня так, словно я с Луны свалилась. Общение с иностранцами хорошо тем, что обескураженный вид собеседника всегда можно списать на культурный барьер.
Потом Ринри в свою очередь спросил, что люблю я.
Четко произнося слова по слогам, я сказала, что люблю шум дождя, люблю ходить по горам, читать, писать, слушать музыку. Он перебил меня:
– Играть.
Зачем он опять повторил то же самое? Наверно, чтобы узнать мое мнение по этому вопросу. Я ответила:
– Да, я люблю играть, особенно в карты.
Теперь ошарашен был он. На чистой страничке блокнота я нарисовала карты: туз, двойку, пики, бубны.
Он остановил меня: да, конечно, карты, он знает. Я почувствовала себя полной идиоткой со своей убогой педагогикой. И чтобы поправить дело, стала говорить о чем попало. Что он любит есть? Тут он, не раздумывая, выпалил:
– Урррххх!
Я думала, что знаю японскую кухню, но о таком блюде не слыхала никогда. Он спокойно повторил:
– Урррххх.
Ну да, разумеется, только что же это такое?
Пораженный, он взял у меня из рук блокнот и нарисовал яйцо. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы в моем сознании сложились кусочки головоломки, и я воскликнула:
– Яйцо!
Он широко открыл глаза, как бы говоря: ну вот!
– По-французски это слово звучит по-другому, – продолжала я.
– Урррххх.
– Нет, посмотрите на мой рот, нужно открыть его пошире.
Он широко разинул рот:
– Ярррххх.
Я задумалась, является ли это шагом вперед. Да, потому что налицо был некий сдвиг. Ученик продвигался вперед – если и не в правильном направлении, то, по крайней мере, хоть в каком-то.
– Намного лучше, – сказала я, преисполнившись оптимизма.
Он неуверенно улыбнулся, довольный моей похвалой. Я оказалась именно тем учителем, какой ему нужен. Он спросил, сколько должен за урок.
– Как вы сами решите.
За моим ответом крылось полное неведение существующих расценок, даже приблизительных. Но, сама того не зная, я, вероятно, повела себя как настоящая японка, потому что Ринри вытащил из кармана красивый конверт из рисовой бумаги, куда положил деньги заранее.
Смутившись, я стала отказываться:
– Не сегодня. Это было ненастоящее занятие. Просто знакомство.
Он положил конверт передо мной, пошел платить за кофе, вернулся, чтобы договориться на понедельник о следующем занятии, и, даже не взглянув на конверт, который я пыталась ему вернуть, попрощался и ушел.
Умирая со стыда, я открыла конверт и обнаружила шесть тысяч иен. Это поразительно: когда получаешь деньги в слабой валюте, суммы всегда кажутся колоссальными. Я вспомнила «урррххх», превратившийся в «ярррххх», и подумала, что не заработала шести тысяч иен.
Потом, сравнив в уме богатства Японии и Бельгии, я пришла к заключению, что это лишь капля в море невероятной диспропорции. На шесть тысяч иен можно было купить в Токио шесть желтых яблок. Ева была вправе получить их от Адама. Совесть моя успокоилась, и я весело зашагала по Омотэ-сандо.
Тридцатое января 1989 года. Десятый день моей взрослой жизни в Японии. Каждое утро после приезда, который я называла про себя возвращением, я, открывая занавески, видела небо чистейшего синего цвета. После того как ты годами открываешь бельгийские занавески и видишь промозглую серость и тучи весом в сто тысяч тонн, как не восторгаться токийской зимой?
В понедельник я снова встретилась со своим учеником в кафе на Омотэ-сандо. Мы сосредоточились на разговорах о погоде. И это было правильно, потому что климат – идеальная тема для тех, кому не о чем говорить друг с другом, к тому же в Японии он является главным и обязательным предметом беседы.
Встретиться с кем-то и не обсудить прогноз погоды граничит с антиобщественным поведением.
Ринри сделал серьезные успехи с прошлого раза. Это не могло быть следствием наших занятий, он явно поработал сам. Видимо, перспектива общения с носительницей языка послужила для него стимулом.
Он описывал трудности сурового японского лета, и тут я заметила, что он смотрит на входящего в кафе юношу. Они помахали друг другу.
– Кто это? – спросила я.
– Хара, мой друг, мы вместе учимся.
Молодой человек подошел поздороваться. Ринри представил нас по-английски. Я запротестовала:
– По-французски, пожалуйста. Ваш друг ведь тоже изучает французский.
Мой ученик спохватился, немного замялся из-за резкой смены языков и сказал, как умел:
– Хара, познакомься, это Амели, моя… французская… классная женщина.
Я с диким трудом удержалась от смеха, боясь свести на нет столь похвальное усердие. Поправлять Ринри в присутствии друга я не хотела: для него это значило бы потерять лицо.
День совпадений. Я вдруг увидела, как в кафе входит Кристина, симпатичная молодая бельгийка из посольства, она помогала мне заполнять бумаги.
Я ей помахала.
Настала моя очередь всех представлять. Но Ринри был в ударе и, решив, вероятно, закрепить успех, сказал Кристине:
– Познакомьтесь, это Хара, мой друг, и Амели, моя французская женщина.
Кристина бросила на меня быстрый взгляд. Не дрогнув, я сообщила молодым людям, что ее зовут Кристина. Раз уж такое недоразумение случилось, я решила не делать Ринри замечаний, чтобы не показаться авторитарной в любви. Единственной своей задачей я сочла поддерживать общение на французском языке.
– Вы обе бельгийки? – спросил Хара.
– Да, – улыбнулась Кристина. – Вы прекрасно говорите по-французски.
– Благодаря Амели, моей…
Тут я перебила его:
– Хара и Ринри изучают французский в университете.
– Да, но, чтобы выучить язык, нет ничего лучше индивидуальных занятий, правда?
Игривое поведение Кристины действовало мне на нервы, но мы были не настолько близки, чтобы объяснять ей, как все обстоит на самом деле.
– Где вы познакомились с Амели? – спросила она у Ринри.
– В супермаркете «Адзабу».
– Интересно!
Спасибо, что он не сказал «по объявлению».
Подошла официантка принять заказ. Кристина посмотрела на часы и сказала, что человек, с которым у нее назначена встреча, вот-вот появится. Прощаясь, она бросила мне на нидерландском:
– Красивый парень! Рада за тебя.
Когда она ушла, Хара спросил, не по-бельгийски ли она сейчас говорила. Я кивнула во избежание долгих разъяснений.
– Надо же! Вы так хорошо говорите по-французски! – восхищенно сказал Ринри.
Еще одно недоразумение, с тоской подумала я.
Силы мои иссякли, и я попросила Хару и Ринри поговорить по-французски между собой, а сама ограничилась тем, что исправляла лишь самые несусветные ошибки. Их разговор показался мне любопытным.
– Если ты придешь в субботу, принеси хиросимский соус.
– А Ясу будет с нами играть?
– Нет, он играет у Минами.
Мне стало интересно, во что они играют. Я спросила у Хары, но ответ его пролил ничуть не больше света на эту тайну, чем ответ Ринри на предыдущем уроке.
– Приходите и вы тоже ко мне играть в субботу, – сказал Хара.
Я была уверена, что он пригласил меня из вежливости. Но мне страшно захотелось согласиться. Опасаясь, как бы приход учительницы не смутил Ринри, я попыталась прощупать почву:
– В Токио я недавно и боюсь заблудиться.
– Я за вами заеду, – предложил Ринри.
Что ж, раз так, беспокоиться не о чем. Я горячо поблагодарила Хару. Когда Ринри протянул мне конверт с деньгами, я смутилась еще больше, чем в первый раз. Но утешила себя тем, что потрачу их на подарок хозяину дома.
В субботу вечером меня ждал у порога роскошный белый «мерседес», сверкавший ослепительной чистотой. Когда я подошла, дверца автоматически распахнулась. За рулем сидел мой ученик.
Пока мы ехали по Токио, я раздумывала о том, не скрывается ли за профессией его отца принадлежность к одному из кланов якудза, ведь «мерседес» считается «их» автомобилем. Эти мысли я оставила при себе. Ринри молча лавировал в плотном потоке машин.
Краем глаза я видела его профиль, заставивший меня вспомнить последнюю реплику Кристины. Мне бы и в голову не пришло счесть его красивым, если бы не она. Я и теперь не находила его красавцем. Однако тщательно выбритый затылок, стальная шея и абсолютно неподвижные черты лица были не лишены волнующего благородства.
Я видела его третий раз в жизни. Одежда на нем была та же самая: джинсы, белая футболка и черная замшевая куртка. На ногах кроссовки для экспедиции на Луну. Мне нравились его изящество и худоба.
Какая-то машина нагло нас подрезала. Мало этого, водитель в ярости выскочил и начал орать на Ринри. Мой ученик, очень спокойно, рассыпался в извинениях. Хам уехал.
– Это же он был виноват! – воскликнула я.
– Да, – флегматично ответил Ринри.
– Так почему же вы извинялись?
– Не знаю, как это по-французски.
– Скажите по-японски.
– Канкокудзин.
Кореец. Я поняла. И мысленно улыбнулась учтивому фатализму своего спутника.
Хара жил в микроскопической квартирке. Ринри протянул ему огромную коробку хиросимского соуса. Я почувствовала себя глупо со своей упаковкой бельгийского пива, которое, однако, было встречено с живейшим интересом.
Там был еще некий Маса, который резал капусту, и молодая американка по имени Эйми. Ее присутствие вынуждало нас говорить по-английски, и я возненавидела ее. Еще больше я возмутилась, когда узнала, что ее пригласили для того, чтобы я чувствовала себя комфортно. Как будто мне было бы некомфортно, окажись я здесь единственной иностранкой.
Эйми сочла уместным поведать собравшимся, как она страдает на чужбине. Чего ей больше всего недостает? Арахисового масла, сообщила она на полном серьезе. Каждая фраза у нее начиналась со слов «А в Портленде…». Молодые люди вежливо слушали ее, хотя наверняка понятия не имели, на каком побережье Америки находится эта дыра, и им это было глубоко безразлично. Я всегда осуждала зоологический антиамериканизм, но сейчас решила, что запретить себе презирать Эйми по этой единственной причине было бы худшей формой зоологического антиамериканизма, и дала волю свой неприязни.
Ринри чистил имбирь, Хара – креветки, Маса только что кончил шинковать капусту. Я сопоставила эти факты с прибытием хиросимского соуса и вскричала, перебив Эйми посреди разглагольствований про Портленд:
– Мы будем есть окономияки!
– Вы знаете? – удивился хозяин дома.
– Я это обожала, когда жила в Кансае!
– Вы жили в Кансае? – спросил Хара.
Значит, Ринри ему не сказал. Да и понял ли он хоть слово из того, что я ему сообщила на первом занятии? Тут я, наоборот, порадовалась, что милостью Эйми мы говорим по-английски, и рассказала о своем японском детстве с волнением в голосе.
– У вас есть японское гражданство? – спросил Маса.
– Нет. Для этого недостаточно родиться в Японии. В мире мало стран, чье гражданство так же сложно получить, как японское.
– Зато вы можете получить американское, – заметила Эйми.
Чтобы ничего не ляпнуть, я быстро сменила тему:
– Давайте я вам помогу. Где яйца?
– О нет, прошу вас, вы моя гостья, – сказал Хара, – садитесь и играйте.
Я огляделась в поисках какой-нибудь игры. Безрезультатно. Эйми заметила мою растерянность и засмеялась.
– Asobu, – сказала она.
– Ну да, asobu, to play[3], я знаю, – ответила я.
– Нет, вы не знаете. Глагол asobu значит не совсем то же самое, что to play. У японцев все, что вы делаете, когда не работаете, называется asobu.
Так вот в чем дело. Я взбесилась, оттого что узнала это от уроженки Портленда, и пустилась в языковедческие рассуждения, чтобы ее уесть.
– I see[4]. Значит, это соответствует понятию otium[5] в латыни.
– В латыни? – в ужасе переспросила Эйми.
Смакуя ее реакцию, я провела сравнение с древнегреческим и, не щадя ее, перечислила все близкие индоевропейские корни. Будет знать, что такое филология, патриотка Портленда.
Доведя ее до одурения, я замолчала и принялась играть в стиле Страны восходящего солнца. Я созерцала приготовление теста, потом процесс выпекания окономияки. Запах капусты, креветок и имбиря, жарившихся вместе, отбросил меня на шестнадцать лет назад, в те времена, когда моя ласковая няня Нисиё-сан готовила для меня это божественное лакомство, которого я с тех пор ни разу не ела.
Квартирка Хары была такая крохотная, что ни одна мелочь не могла ускользнуть от глаз. Ринри вскрыл хиросимский соус, как показано на упаковке, и поставил его в центр низенького стола.
– What’s this?[6] – простонала Эйми.
Я схватила пакет и с ностальгической жадностью вдохнула запах японской сливы, уксуса, сакэ и сои. Я была похожа на наркоманку.
Когда я получила тарелку с окономияки, с меня мгновенно слетел весь лоск цивилизации, я полила волшебную лепешку соусом и, не дожидаясь никого, набросилась на угощение.
Ни один японский ресторан в мире не предлагает это народное блюдо, такое пронзительно-трогательное, такое незамысловатое и в то же время изысканное, такое вроде бы простецкое и вместе с тем изощренное. Мне снова было пять лет, я еще держалась за юбки Нисиё-сан. Я стонала, повизгивала, сердце у меня щемило, а язык блаженствовал. Я поглощала окономияки, устремив взор вдаль, издавая хрипы вожделения.
Доев, я увидела, что все смотрят на меня в вежливом смущении.
– В каждой стране свои правила поведения за столом, – пробормотала я. – Сейчас вы познакомились с бельгийскими.
– Oh my God![7] – воскликнула Эйми.
Она-то была в состоянии говорить. Что бы она ни ела, у нее был такой вид, будто она жует жвачку.
Реакция Хары понравилась мне куда больше: он поспешил приготовить мне еще окономияки.
Мы пили пиво «Кирин». Я принесла «Шиме», но оно не сочеталось с хиросимским соусом. Азиатское ячменное пиво в таких случаях – идеальный напиток.
Не знаю, о чем они говорили. Еда слишком занимала меня. Я переживала приключение памяти такой невероятной глубины, что не стоило и надеяться с кем-то его разделить.
Сквозь туман захвативших меня ощущений помню только, что Эйми после еды предложила сыграть в Pictionary[8], и мы принялись играть в западном понимании этого слова. Очень скоро она пожалела о своем предложении: японцы гораздо сильнее нас, когда нужно изобразить абстрактное понятие. Игра шла, по сути, между тремя японцами, пока я в экстазе переваривала окономияки, а американка проигрывала, крича от ярости. Ей на руку было мое участие, так как я рисовала еще хуже, чем она. Каждый раз, когда наступала моя очередь, я изображала на бумаге нечто, напоминающее картошку.
– Come on![9] – орала она, а японцы даже не пытались скрыть смех.
Это был изумительный вечер, Ринри потом отвез меня домой.
На следующем уроке он вел себя уже по-другому: теперь он держался со мной скорее как с подругой, нежели как с учительницей. Я порадовалась, тем более что это способствовало его успехам: он уже не так боялся говорить. Зато мне стало еще более неудобно принимать от него конверт.
Перед тем как расстаться, Ринри спросил, почему я все время назначаю ему встречи в этом кафе на Омотэ-сандо.
– Я в Токио чуть больше двух недель и не знаю других кафе. Если вы знаете места лучше, то предложите.
Он ответил, что заедет за мной на машине.
Тем временем я начала изучать деловой японский, со мной вместе занимались немцы, сингапурцы, канадцы, корейцы, и все они были уверены, что знание этого языка – ключ к блестящему будущему. Имелся даже один итальянец, но он вскоре сдался, поскольку не мог освоить музыкальное ударение.
В сравнении с этим дефект произношения немцев, которые вместо «в» говорили «ф», выглядел пустяком. Я, как и везде, была единственной бельгийкой.
На выходные мне впервые удалось уехать из Токио. Поезд доставил меня в городок Камакура в часе езды от столицы. Я вновь увидела старую Японию, и на глазах у меня выступили слезы. Тяжелые черепичные крыши, похожие на фигурные скобки на фоне неба, такого бездонно-синего, и застывший от мороза воздух говорили мне, что они меня ждали, что им не хватало меня, а теперь, когда я вернулась, мировой порядок вновь восстановлен и мое царство продлится тысячу лет.
Лиризм у меня всегда отдавал мегаломанией.
Днем в понедельник «мерседес», белее белого, распахнул передо мной дверцу.
– Куда мы поедем?
– Ко мне, – сказал Ринри.
Я не нашлась, что ответить. К нему? Он с ума сошел. Надо же было хоть предупредить. Странный поступок для хорошо воспитанного японца!
Я укрепилась в своих подозрениях насчет его связей с японской мафией. И посмотрела на его запястья: не виднеется ли из-под рукавов татуировка? А что означает идеально выбритый затылок? Принадлежность к какому клану?
Мы ехали довольно долго, пока не оказались в шикарном районе Дэнъэн-тёфу, где обитают токийские миллионеры. Дверь гаража поползла вверх, опознав машину. Дом воплощал японские представления шестидесятых годов о суперсовременном жилище. Его окружал сад метра в два шириной – этакий зеленый крепостной ров, опоясывавший квадратный замок из бетона.
Родители вышли встретить меня, они говорили мне «сэнсэй», отчего меня душил смех. Месье являл собой произведение современного искусства, прекрасное и загадочное, весь в драгоценностях из платины. Мадам выглядела поскромнее, в модном дорогом костюме. Мне подали зеленый чай, после чего родители удалились, чтобы не мешать процессу обучения.
Ситуация не из легких. Я просто не могла заставлять Ринри повторять слово «яйцо» на этой космической станции. Зачем он меня сюда привез? Понимал ли он, какое впечатление это произведет на меня? Видимо, нет.
– Вы всегда здесь жили? – спросила я.
– Да.
– Роскошный дом.
– Нет.
Он не мог ответить иначе. Но в каком-то смысле он говорил правду. Несмотря ни на что, обстановка была простой. В любой другой стране такая богатая семья жила бы во дворце. Но по сравнению с общим уровнем жизни в Токио, с квартиркой Хары например, эта вилла поражала своими размерами, внушительностью и покоем.
Я продолжала кое-как вести урок, стараясь не говорить больше ни о доме, ни о его хозяевах. Но чувствовала себя не в своей тарелке. Меня не оставляло ощущение, что за мной подсматривают. Конечно, это была чистейшая паранойя, родители слишком себя уважали, чтобы заниматься такими вещами.
Постепенно я поняла, что Ринри разделяет мои подозрения. Он настороженно озирался. Уж не водятся ли в бетонных замках привидения? Прервав меня жестом, Ринри на цыпочках направился к двери.
Он тихонько вскрикнул, и тут, как черти из табакерки, в комнату ворвались, завывая от смеха, старик со старухой. При виде меня они еще больше развеселились.
– Сэнсэй, позвольте представить вам моих бабушку и дедушку.
– Сэнсэй! Сэнсэй! – завизжали старики, сочтя, видимо, что я так же похожа на сэнсэя, как на борца сумо.
– Мадам, месье, добрый день…
Каждое мое слово, каждый жест вызывали у них дикий хохот. Они гримасничали, хлопали по спине внука, потом меня, пили чай из моей чашки. Старуха коснулась моего лба, закричала: «Ой, какой белый!» и скорчилась от смеха, как и ее муж.
Ринри улыбался, храня полную невозмутимость. Они явно страдали старческим слабоумием, и я с уважением подумала о родителях Ринри, которые не сдавали этих чокнутых маразматиков в богадельню. Выдержав их цирк минут десять, мой ученик поклонился и попросил их подняться в свои комнаты отдохнуть, потому что они наверняка утомились от такой нагрузки.
Вволю поиздевавшись надо мной, кошмарные старики в конце концов ушли. Я понимала не все, что они говорили, но общий смысл уловила. Когда дверь за ними закрылась, я вопросительно посмотрела на Ринри. Но он ничего не сказал.
– Ваши дедушка и бабушка… довольно своеобразные люди.
– Они старые, – сдержанно ответил он.
– С ними что-то случилось?
– Они состарились.
Замкнутый круг. Сменить тему стоило мне неимоверных усилий. Я заметила музыкальный центр Bang&Olufsen и спросила, какую музыку он любит. Он назвал Рюити Сакамото, сказал о нем несколько слов. Я кое-как дотянула до конца урока, который дался мне тяжелее, чем все предыдущие вместе. Получив конверт, я подумала, что на сей раз полностью заслужила свой гонорар. Ринри отвез меня домой, не сказав за всю дорогу ни слова.
Я расспросила знакомых и выяснила, что в Японии такое происходит сплошь и рядом. В этой стране, где люди всю жизнь должны неукоснительно держать себя в руках, к старости они довольно часто не выдерживают, и у них сносит крышу, что не мешает им продолжать жить в семье, где за ними, согласно обычаям, заботливо ухаживают.
Для себя я сочла это героизмом. Но всю ночь меня мучили кошмары – дед и бабка Ринри дергали меня за волосы и щипали за щеки, заходясь каркающим смехом.
Когда девственно белый «мерседес» вновь гостеприимно распахнул передо мной дверь, я не спешила в него садиться.
– Мы поедем к вам?
– Да.
– Вы не боитесь обеспокоить ваших родителей и, главное, дедушку с бабушкой?
– Нет, они уехали.
Я тут же села рядом с ним.
Он вел машину молча. Мне нравилось, что можно обходиться без болтовни и не испытывать ни малейшей неловкости. Это позволяло мне спокойно смотреть на город и иногда на загадочно неподвижный профиль моего ученика.
Дома он приготовил мне зеленый чай, а себе налил кока-колу, что меня позабавило, поскольку меня он даже не спросил. Иностранка, ясное дело, должна прийти в восторг от национального напитка, а сам он сыт по горло японскими штучками.
– Куда уехала ваша семья?
– В Нагою. Это родина дедушки с бабушкой.
– А вы там бываете?
– Нет. Скучный город.
Я оценила его прямые ответы. Оказалось, это родители матери. Родителей отца нет на свете. Я вздохнула с облегчением: значит, в доме всего два монстра.
Меня разбирало любопытство, и я отважилась попросить его показать мне дом. Он ничуть не смутился и повел меня через лабиринт комнат и лестниц. Кухня и ванная были нашпигованы техникой. Комнаты обставлены довольно просто, особенно комната Ринри: самое примитивное ложе и книжный шкаф. Я посмотрела на корешки: собрание сочинений Такэси Кайко, его любимого писателя, но еще и Стендаль, и Сартр. Я знала, что последнего японцы обожают за экзотику – испытывать тошноту при виде обточенного морем камешка[10] есть нечто, идущее настолько вразрез со всеми японскими представлениями, что это завораживает их, как завораживает людей все диковинное.
Наличие Стендаля меня обрадовало и удивило гораздо больше. Я сказала, что это один из моих кумиров. Ринри растаял. Я впервые видела у него такую улыбку.
– Гениальный писатель, – сказал он.
Я с ним согласилась.
– А вы хороший читатель.
– По-моему, я всю свою жизнь пролежал тут, читая книги.
Я растроганно посмотрела на футон, представив себе своего ученика, лежащего здесь с книгой в руках.
– Вы сделали большие успехи во французском, – заметила я.
Он широким жестом указал на меня, давая понять, кому обязан.
– Нет, я вовсе не такой замечательный преподаватель. Это вы сами.
Он пожал плечами.
На обратном пути он заметил на каком-то музее афишу, прочесть которую я не могла.
– Хотите посмотреть эту выставку? – спросил он.
Хочу ли я посмотреть выставку, о которой мне абсолютно ничего не известно? Еще бы!
– Я заеду за вами завтра вечером.
Мне нравилось не знать, увижу я живопись, скульптуру или ретроспективу каких-нибудь игрушек. Надо бы всегда ходить на выставки наугад, ничего заранее не зная. Кто-то хочет что-то нам показать – это главное.
Однако и назавтра я недалеко продвинулась в понимании темы выставки. Там были картины, видимо современные, впрочем, не уверена; барельефы, о которых я ничего не смогла бы сказать. Довольно быстро я сообразила, что самое интересное происходит в зале. Токийская публика благоговейно замирала перед каждым произведением и подолгу, очень серьезно, его созерцала.
Ринри поступал так же.
– Вам нравится?
– Не знаю.
– Вас это заинтересовало?
– Не очень.
Я засмеялась. Люди посмотрели на меня с недоумением.
– А если бы заинтересовало, то как бы вы это назвали?
Он не понял вопроса, я не настаивала.
У выхода какой-то человек раздавал листовки. Я не могла понять, что там написано, но меня восхитило, с какой готовностью каждый брал их и читал. Ринри, видимо, забыл, что я практически не знаю иероглифов, потому что, прочтя листовку, показал ее мне и спросил, не хочу ли я туда пойти. Можно ли устоять перед словом «туда», если это нечто неведомое? Я немедленно согласилась.
– Я заеду за вами послезавтра во второй половине дня, – сказал он.
Меня восхищало, что я не знаю, идем ли мы на демонстрацию против ядерного оружия, на фестиваль видеоарта или на представление буто[11]. Определить дресс-код не представлялось возможным, поэтому я оделась предельно нейтрально. Готова была поспорить, что Ринри оденется как всегда. Действительно, он явился в своем классическом наряде, и мы отправились «туда». Это оказался вернисаж.
Выставлялся японский художник, чью фамилию я с удовольствием забыла. Картины его, на мой взгляд, были вне конкуренции по пресности, что не мешало зрителям стоять перед каждой вещью с глубоким почтением и неиссякаемым терпением, которые отличают японцев. Такой вечер вполне мог бы примирить меня с человечеством, если бы не раздражающее присутствие художника. Трудно было поверить, что этот человек, с виду лет сорока пяти, принадлежит к тому же народу, настолько он был неприятным. Многие подходили к нему, желая поздравить и даже купить одну или несколько работ, стоивших, надо сказать, чудовищно дорого. Он с презрением мерил взглядом этих людей, воспринимая их, судя по всему, как неизбежное зло. Я не удержалась от искушения с ним поговорить.
– Извините, мне не удается понять вашу живопись. Не могли бы вы объяснить?
– Нечего тут объяснять и нечего понимать, – ответил он брезгливо. – Нужно чувствовать.
– А вот я как раз ничего и не чувствую.
– Ну и не надо.
Я приняла его слова как руководство к действию. Со временем они даже показались мне не лишенными смысла. Из этого вернисажа я вынесла урок, который, естественно, никогда мне не пригодится: если я когда-нибудь стану художником – талантливым или бездарным, неважно, – то обязательно буду выставляться в Японии. Японская публика – лучшая в мире, и к тому же покупает картины. Но даже независимо от денег, как же, наверно, сладко видеть, что твое творение созерцают с таким вниманием!
На следующем уроке Ринри попросил меня заняться вопросом обращения на «вы». Я удивилась, что это может быть неясно носителю языка, способного выразить сложнейшие оттенки утонченной вежливости.
– Да, – сказал он. – Но вот, например, мы с вами на «вы». Почему?
– Потому что я ваша учительница.
Он принял объяснение без комментариев. Я подумала и добавила:
– Если это создает для вас затруднения, давайте перейдем на «ты».
– Нет-нет, – ответил он с глубоким уважением к чужой языковой традиции.
Я перевела беседу в более обыденный план. В конце урока, вручая мне конверт, он спросил, можно ли заехать за мной днем в субботу.
– И куда мы поедем?
– Играть.
Я пришла в восторг и согласилась.
Между тем я тоже ходила на занятия, продвигаясь по мере сил в японском. И не замедлила навлечь на себя недовольство преподавателей. Каждый раз, когда меня озадачивала какая-нибудь мелочь, я поднимала руку. Учителя хватались за сердце, видя мою устремленную вверх пятерню. Я думала, они молчат, чтобы дать мне возможность задать вопрос, и смело спрашивала, а ответ получала на редкость скупой.
Так продолжалось какое-то время, пока один из учителей, заметив мою руку, не заорал на меня в дикой злобе:
– Хватит!
Я онемела, а остальные пристально на меня посмотрели.
После занятия я подошла к преподавателю извиниться – главным образом, чтобы узнать, чем провинилась.
– Сэнсэю не задают вопросов, – выговорил он мне.
– А как же, если непонятно?
– Должно быть понятно!
Тут-то мне стало ясно, почему в Японии так плохо дело с иностранными языками.
Был еще эпизод, когда каждому предложили рассказать о своей стране. Подошла моя очередь, и я вдруг четко осознала, что унаследовала непростое геополитическое досье. Все рассказывали об известных странах. Только мне одной пришлось уточнять, в какой части света находится моя родина. Жаль, что там сидели немецкие студенты, иначе я могла бы нести что угодно, показать на карте какой-нибудь остров в Тихом океане, рассказать о дикарских обычаях, таких, например, как задавать вопросы учителю. Но пришлось ограничиться стандартным набором сведений. Пока я говорила, сингапурцы с таким увлечением ковыряли в своих золотых зубах, что я приуныла.
В субботу «мерседес» показался мне еще белее, чем всегда.
Ринри сообщил, что мы едем в Хаконэ.
Я ничего о Хаконэ не знала и попросила меня просветить. Немного помявшись, Ринри сказал, что я сама увижу. Дорога показалась мне страшно длинной, к тому же ее перегораживали бесчисленные пункты дорожных сборов.
В конце концов мы подъехали к огромному озеру, его окружали горы и живописные тории[12]. Люди приезжали сюда покататься на лодках или водных велосипедах. Я про себя улыбнулась. Значит, Хаконэ – место воскресных прогулок токийцев, настроенных на ламартиновский лад[13].
Мы поплавали по озеру на прогулочном катере. Я наблюдала за японскими семьями, которые любовались красотами, одновременно подтирая младшего отпрыска, и почти опереточными влюбленными, держащимися за руки.
– Вы привозили сюда свою девушку? – спросила я.
– У меня нет девушки.
– Но ведь когда-то была?
– Да. Но я не привозил ее сюда.
Значит, я первая удостоилась этой чести. Наверно, потому что я иностранка.
На палубе из репродуктора лились томные песни. Мы ненадолго причалили, осмотрели тории и совершили поэтичную прогулку по размеченным дорожкам. Парочки останавливались в специально отведенных местах и взволнованно созерцали озеро через тории. Дети ревели и визжали, словно предупреждая влюбленных о том, чем обернется эта романтика в будущем. Я посмеивалась.
Потом Ринри угостил меня кори – кусочками колотого льда из зеленого чая. Я жадно набросилась на это японское мороженое, которого не ела с детства. Оно хрустело на зубах.
На обратном пути я долго раздумывала, почему он повез меня в Хаконэ. Конечно, я была очарована этой традиционной японской прогулкой, но ему-то она зачем понадобилась? Наверно, я чересчур все усложняла. Японцам в большей степени, чем другим народам, свойственно что-то делать просто потому, что так принято. Вот и хорошо.
Я чувствовала, что Ринри ждет приглашения нанести мне визит. Этого требовала элементарная вежливость, ведь я столько раз бывала у него дома.
Однако я упорно избегала его приглашать. Принимать кого-то у себя всегда было для меня мукой. Причины этого мне недоступны, но мое жилище по определению не то место, куда можно звать гостей.
Как только я начала жить самостоятельно, первая же моя квартира мгновенно стала похожа на захламленный сквот, заселенный беженцами-нелегалами, готовыми смыться при появлении полиции.
В начале марта позвонила Кристина. Она собиралась на месяц в Бельгию повидаться с матерью и попросила меня в порядке одолжения пожить в ее квартире и присмотреть за цветами. Я согласилась и отправилась к ней получать инструкции. Войдя, я глазам своим не поверила: это оказалась шикарная квартира в суперавангардистском здании с роскошным видом на футуристический квартал. Совершенно ошалев, я слушала объяснения Кристины, как управляться с этим чудом прогресса, где все, разумеется, было автоматизировано. Комнатные растения выглядели каким-то анахронизмом, доисторическим пережитком, случайно сохранившимся здесь лишь затем, чтобы я могла месяц пожить в этом дворце.
Я еле дождалась отъезда Кристины и немедленно заселилась на ее межпланетную станцию. Сразу было ясно, что эта квартира не моя. В каждой комнате имелся пульт для управления музыкальным центром, а заодно и температурой в помещении и массой разных приспособлений, находившихся в других комнатах. Не вставая с кровати, я могла приготовить еду в микроволновке, запустить стиральную машину и закрыть шторы в гостиной.
К тому же из окна был виден штаб сил самообороны в Итигая, где Юкио Мисима совершил ритуальное самоубийство. У меня было ощущение, что я живу в необычайно важном для человечества месте, я без конца ходила взад-вперед по квартире, слушая Баха и осмысляя непостижимую созвучность клавесина этой потусторонней урбанистической панораме и пронзительно-синему небу.
На кухне умный тостер сам выбрасывал тосты, когда чувствовал, что они уже готовы. При этом раздавался чарующий звон. Я программировала себе целые концерты из звуковых сигналов бытовой техники.
Здешний телефон я дала только одному человеку, и он не замедлил позвонить.
– Как квартира? – спросил Ринри.
– Для вас, может быть, ничего особенного. Но для меня это что-то невероятное. Вот придете на урок в понедельник и увидите.
– В понедельник? Сегодня пятница. Можно мне прийти сегодня вечером?
– К ужину? Я не умею готовить.
– Я все сделаю сам.
У меня не нашлось предлога для отказа, тем более что я была рада его видеть. Впервые мой ученик действовал решительно. Несомненно, квартира Кристины сыграла тут свою роль. Нейтральная территория совершенно меняла весь расклад. В семь часов вечера его лицо появилось на экране видеодомофона, и я открыла дверь. Он явился с новеньким чемоданчиком.
– Вы куда-то уезжаете?
– Нет, я пришел готовить ужин.
Я показала ему квартиру, поразившую его куда меньше, чем меня.
– Очень хорошо, – сказал он. – Вы любите фондю?
– Да, а что?
– Вот и отлично. Я принес все, что нужно.
Я еще не была знакома с японским культом принадлежностей для всего на свете, будь то снаряжение для горных или морских прогулок, инвентарь для гольфа или, как сегодня, набор для фондю. Дома у Ринри даже имелась специальная кладовая, содержавшаяся в идеальном порядке, где хранились чемоданчики с готовыми комплектами необходимых предметов на все случаи жизни.
Вытаращив глаза, я смотрела, как мой ученик открывает чемодан, где лежала надежно закрепленная горелка для запуска межпланетных ракет, летающая тарелка с антипригарным покрытием, кусок сыра из желтого пенопласта, бутылка антифриза с этикеткой морозоустойчивого белого вина и непортящиеся хлебцы. Он перенес все эти загадочные предметы на кухонный стол.
– Ну что, я приступаю?
– Да, мне не терпится это увидеть.
Он положил пенопласт в антипригарную емкость, полил антифризом, зажег горелку, которая почему-то не взмыла в небеса, и, пока там происходили таинственные химические реакции, достал из чемодана псевдотирольские тарелочки, длинные вилки и два стакана «для оставшегося вина».
Я бросилась к холодильнику за кока-колой, уверяя, что она очень хорошо сочетается с фондю, и быстро наполнила свой стакан.
– Готово, – объявил он.
Мы уселись друг против друга, и я, отважно нацепив на вилку кусочек непортящегося хлебца, рискнула погрузить его в адское варево. Вытащив вилку, я выразила восхищение количеством образовавшихся сырных нитей.
– Да, – с гордостью ответил Ринри, – при таком способе нити получаются отлично.
Нити – это, конечно, высшая цель фондю. Я положила в рот свой кусочек и начала жевать: вкус отсутствовал начисто. Тут я догадалась, что японцы любят есть фондю ради игровой стороны дела и придумали способ приготовления, устраняющий единственный досадный недостаток этого старинного европейского блюда – его вкус.
– Божественно, – объявила я, стараясь не захихикать.
Ринри стало жарко, и я впервые увидела его без черной замшевой куртки. Я пошла за бутылкой соуса табаско, сославшись на то, что в Бельгии фондю принято есть с острыми приправами. Я обмакнула хлебец в жидкую пластмассу, получив густую паутину нитей, положила желтый кубик к себе на тарелку и полила табаско, чтобы он обрел хоть какой-то вкус. Ринри следил за моими манипуляциями, и, могу поклясться, в глазах у него читалось: «Все-таки бельгийцы – странные люди».
Вскоре мне надоело это техногенное фондю.
– Ну, Ринри, расскажи что-нибудь.
– Но… вы обратились ко мне на «ты»!
– Когда с человеком делишь такое фондю, с ним невозможно не перейти на «ты».
Видимо, расплавленный пенопласт проник из желудка в мой мозг и, продолжая там пениться, пробудил манию экспериментаторства. Пока Ринри ломал голову, что бы такое мне рассказать, я погасила горелку, дунув на пламя, – этот прием удивил японца, – вылила остатки антифриза в котелок, чтобы охладить смесь, и погрузила туда обе руки.
Мой гость вскрикнул.
– Зачем вы это делаете?
– Из любопытства.
Я вытащила руки и принялась лизать клубок нитей, которыми они оказались намертво опутаны. Толстый слой химического сыра покрывал их, как варежки.
– Как же вы теперь это отмоете?
– Водой с мылом.
– Нет, фондю слишком липкое. У котелка есть специальное покрытие, а у вас нет.
– Посмотрим.
Он был прав, ни вода, ни средство для мытья посуды не оказали никакого действия на мои желтые рукавицы.
– Попробую отскрести кухонным ножом.
На глазах ошеломленного Ринри я приступила к исполнению этого плана. Случилось то, что и должно было случиться, – я порезалась, и через сковавшую пальцы полимерную массу хлынула кровь. Я поднесла руку ко рту, чтобы не превращать квартиру в место кровавой драмы.
– Позвольте мне, – сказал Ринри.
Он встал на колени и, завладев одной из моих рук, принялся обгрызать сыр зубами. Это, конечно, самое разумное, что можно было сделать, но вид коленопреклоненного рыцаря перед прекрасной дамой, чьи пальцы он так деликатно держал, обгладывая с них намертво застывшее фондю, вызвал у меня безумный смех. Впервые в жизни я так реагировала на мужскую галантность.
Ринри, однако, не смутился и довел дело до конца. Процедура длилась страшно долго, и я постепенно проникалась странной атмосферой происходящего. Потом, как взыскательный мастер своего дела, он вымыл мне руки абразивной губкой со стиральным порошком.
Наконец, тщательно осмотрев мои освобожденные пальцы, он перевел дух. Это был своего рода катарсис. Ринри обнял меня и больше не отпускал.
Наутро я проснулась оттого, что страшно зудели руки. Намазывая их кремом, я вспомнила вчерашний вечер и ночь. Итак, у меня в постели мужчина. Какую избрать тактику?
Я разбудила его и сказала, очень ласково, что по обычаям моей страны мужчина должен на рассвете покинуть дом возлюбленной. Мы и так чуть не нарушили правила, ибо солнце уже встало. Но ничего, мы спишем эту погрешность на счет географической удаленности. Однако злоупотреблять не станем. Ринри спросил, допускают ли бельгийские обычаи, чтобы мы потом встретились опять.
– Да, – ответила я.
– Я заеду за тобой завтра в три.
Я с удовлетворением отметила, что мои уроки обращения на «ты» не пропали даром. Он трогательно попрощался. И ушел со своим чемоданчиком для фондю.
Оставшись одна, я поняла, что меня захлестывает радость. Смеясь и изумляясь, я перебирала в памяти все, что произошло накануне. Особенно поразили меня не какие-то странности Ринри, а пожалуй, самая главная его странность: он был на редкость добрым и совершенно очаровательным человеком. Ни разу он не покоробил меня ничем, ни словом, ни делом. Я и не знала, что такое бывает.
Я приготовила себе пол-литра очень крепкого чая и выпила, глядя через стеклянную стену на военные корпуса в Итигая. Ни малейшего желания совершить харакири нынче утром я не испытывала. Зато желание писать достигло феноменальной силы. Такой тектонической мощи здесь еще не видали – Токио, трепещи. Я набросилась на чистый лист бумаги, уверенная, что сейчас задрожит земля.
Удивительно, но землетрясения не произошло. Учитывая мое местонахождение, это выглядело аномалией, и ее, вероятно, следовало приписать особо благоприятной сейсмической обстановке.
Время от времени я поднимала голову, смотрела на город и думала: «У меня роман с парнем из Токио». Сидела в столбняке несколько минут, не веря себе, потом снова принималась писать. Так продолжалось весь день. Подобные дни изумительны.
Назавтра «мерседес» был столь же безукоризненно пунктуален, сколь и белоснежно чист.
Ринри переменился. Его профиль уже не выглядел таким застывшим и непроницаемым. А молчание приобрело интересный оттенок смущения.
– Куда мы едем? – спросила я.
– Увидишь.
Классический ответ, к которому мне предстояло привыкнуть: какой бы ни была цель наших поездок, грандиозной или ничтожной, в ответ на свой вопрос я получала неизменное «Увидишь». «Увидишь» стало его Киферой[14], некой кочующей землей, чьим единственным назначением было задать направление автомобилю.
В то воскресенье состоялось торжественное открытие страны «Увидишь», расположившейся на сей раз в Токио, в Олимпийском центре. Выбор Ринри мне понравился тем, что, с одной стороны, выглядел вполне осмысленно, с другой – не грозил меня чрезмерно увлечь: даже под самыми благородными знаменами спортивные состязания никогда меня не занимали. Я осматривала стадион и прочие сооружения с безукоризненной вежливостью равнодушных, слушая скупые пояснения Ринри и обращая внимание лишь на его успехи во французском: на олимпийских играх по иностранным языкам ему полагалась бы золотая медаль.
Мы были не единственными влюбленными – используя традиционную терминологию, – которые прогуливались вокруг стадиона. В наших скитаниях меня умиляли «заготовленные маршруты»: японские традиции предоставляли в распоряжение парочек, соединившихся на один день или на всю жизнь, своего рода инфраструктуру, чтобы не нужно было ломать голову, как провести время вдвоем. Это напоминало настольную игру. Кто-то волнует тебя? Вместо того чтобы сидеть и размышлять полдня о природе своего волнения, веди этого кого-то на первую клеточку нашей «ходилки». Зачем? Увидишь.
«Увидишь» – самая лучшая стратегия. Ни Ринри, ни я не имели ни малейшего представления о том, что мы делаем, куда и зачем едем. Под видом осмотра каких-то сомнительных достопримечательностей мы с любопытством изучали друг друга. Клеточка «Старт» нашей «Монополии», точнее, нашей «Романополии» меня очаровала.
Ринри держал меня за руку, как каждый влюбленный на игровой доске – свою спутницу. Перед пьедесталом почета он сообщил мне:
– Это пьедестал почета.
– А, – ответила я.
У бассейна он сказал:
– Это бассейн.
– Вот оно что, – ответила я с самым серьезным видом.
Ни на какие блага мира не променяла бы я свою роль. Я ужасно веселилась и провоцировала все новые и новые откровения, направляясь, например, в сторону ринга, чтобы услышать «Это ринг», и т. д. Его пояснения были упоительны.
В пять часов я, как и множество гуляющих здесь девушек, получила гранатовое кори. И с энтузиазмом принялась грызть рубиновый лед. Заметив, что щедрых кавалеров вознаграждают за это нежными выражениями признательности, я тоже на них не поскупилась. Мне нравилось копировать поведение моих соседок.
В сумерки стало прохладно. Я спросила Ринри, что предусматривает «ходилка» на вечер.
– Что, прости? – спросил он.
Желая вывести его из затруднения, я пригласила его в квартиру Кристины. Он явно испытал облегчение, хотя и обрадовался, конечно, тоже.
В технизированной японской квартире «Увидишь» обретает черты фантастики. Едва я открыла дверь, как заиграл Бах.
– Это Бах, – сказала я.
Настала моя очередь.
– Мне очень нравится, – прокомментировал Ринри.
Я повернулась к нему и указала на него пальцем.
– Это ты.
Игра кончилась. В любви правил больше не существовало. В постели я открывала для себя удивительного человека. Он очень долго смотрел на меня, потом сказал:
– Какой красивый ты!
Опять плохой перевод с английского. Но ни за что на свете я не стала бы его поправлять. Меня никогда еще не находили красивым.
– Японки намного красивее, – сказала я.
– Это не так.
Я порадовалась, что у меня дурной вкус.
– Расскажи мне о японках.
Он пожал плечами. Я попросила еще раз. В конце концов он сказал:
– Не могу тебе объяснить. Они меня раздражают. Они как будто ненастоящие.
– Может быть, я тоже ненастоящая.
– Нет. Ты живешь, ты смотришь вокруг. А их интересует одно: нравятся ли они. Они думают только о себе.
– Большинство западных женщин тоже.
– Мне и моим друзьям кажется, что для них мы просто зеркало.
Я изобразила, будто смотрюсь в него и поправляю волосы. Он засмеялся.
– Ты много говоришь с друзьями о девушках?
– Нет. Это неудобно. А ты говоришь о мужчинах?
– Нет. Это личное.
– А японки наоборот. С парнями они такие тихони, слова лишнего не скажут. А потом все выбалтывают подружкам.
– Западные девушки тоже.
– Почему ты так говоришь?
– Хочу защитить японок. Быть японкой не так-то легко.
– Японцем тоже быть нелегко.
– Конечно. Расскажи про это.
Он умолк. Вздохнул. Я заметила, как он изменился в лице.
– В пять лет я, как все дети, сдавал экзамен, чтобы поступить в одну из лучших школ. Если бы я прошел, то потом мог бы поступить в лучший университет. В пять лет я уже это знал. Но я не прошел.
Он весь дрожал.
– Родители ничего мне не сказали. Они были огорчены и разочарованы. Мой отец в пять лет сдал экзамен успешно. Я еле дождался ночи и залился слезами.
Тут он разрыдался. Я обняла его – все его тело словно свело судорогой от безутешного горя. Мне рассказывали об этих кошмарных японских отборах, которые проходят совсем маленькие дети, уже отлично понимающие, сколь высоки ставки.
– В пять лет я узнал, что я недостаточно умный.
– Неправда. В пять лет ты узнал, что тебя не приняли.
– Я чувствовал, что отец думает: «Ничего, не страшно. Он мой сын и займет со временем мое место». Меня стал мучить стыд и мучает до сих пор.
Я прижала его к себе, шепча какие-то ободряющие слова, уверяя его, что он умный. Он долго плакал, потом уснул.
А я встала и пошла посмотреть на город, где каждый год тысячи пятилетних детей узнают, что их жизнь загублена. Мне почудилось, что я слышу со всех сторон какофонию ночных детских рыданий.
Ринри избежал общей участи, потому что он сын своего отца: вместо пожизненного страдания ему достался пожизненный стыд. А остальные, провалившиеся на тестировании, с малолетства знали, что станут в лучшем случае индустриальным мясом, как было когда-то пушечное мясо. И люди еще удивляются, что среди японских подростков столько самоубийств.
Кристина должна была вернуться через три недели. Я предложила Ринри воспользоваться квартирой по максимуму. Игру в «Романополию» продолжим после возвращения Кристины. Он возликовал.
В любви, как и во всем, инфраструктура очень важна. Глядя в окно на казармы Итигая, я спросила Ринри, любит ли он Мисиму.
– Это гениально, – сказал он.
– А в Европе многие меня уверяли, что Мисима – писатель больше для иностранцев.
– Японцам он не очень нравится как личность. Но книги у него великолепные. То, что говорят твои знакомые, довольно странно, потому что он хорош именно по-японски. Его фразы – это музыка. Как такое переведешь?
Я ухватилась за его слова. Поскольку было ясно, что я не скоро смогу по-настоящему разбирать иероглифы, я попросила его почитать мне Мисиму в подлиннике. Он с готовностью согласился и начал читать «Запретные цвета». У меня мурашки по коже побежали. Понимала я далеко не все, начиная с названия.
– Почему цвета запретные?
– По-японски цвет может быть синонимом любви.
Гомосексуализм в Японии очень долго был запрещен законом. Как ни восхищала меня японская аналогия между цветом и любовью, но Ринри коснулся деликатной темы. Я ни разу не говорила с ним о любви. Сам он заговаривал об этом часто, но я ухитрялась его отвлечь. Мы смотрели из окна в бинокль на цветение сакуры.
– По обычаю я должен ночами петь тебе песни, попивая сакэ под цветущей сакурой.
– Слабо́?
Под ближайшей сакурой Ринри спел мне несколько незамысловатых песенок про любовь. Я посмеялась, он вспылил:
– Я действительно думаю то, о чем пою.
Я залпом выпила свое сакэ, чтобы скрыть замешательство. С этими цветущими деревьями надо быть поосторожнее, раз они так подогревают в нем сентиментальность.
Вернувшись в квартиру, я сочла, что опасность миновала. Как бы не так! На меня обрушились слова любви высотой с небоскреб. Я мужественно слушала, ничего не отвечая. По счастью, мое молчание его устраивало.
Я очень привязалась к нему. Влюбленному такое не скажешь. А жаль. Для меня привязаться к кому-то – это немало.
Я была счастлива с ним.
Всегда радовалась, когда его видела. Он был мне дорог, я испытывала к нему огромную нежность. Когда он уходил, я по нему не скучала. Такова была формула моего отношения к нему, и наша история казалась мне чудесной.
Поэтому я боялась объяснений, требующих ответа или, хуже того, взаимности. Лгать в такой ситуации – пытка. Но выяснилось, что мои страхи напрасны. От меня Ринри хотел только одного – чтобы я его слушала. Как это правильно! Слушать кого-то – великая вещь. И я воодушевленно слушала.
Мое отношение к нему не имеет названия в современном французском языке, зато имеет в японском: тут очень подходит слово кои. На французский кои можно, в принципе, перевести как «влечение, симпатия, склонность, вкус». Ринри был в моем вкусе. Он был моим коибито – человеком, с которым я разделяла кои, мне пришлось по вкусу его общество.
В нынешней Японии у молодых неженатых пар партнер именуется исключительно коибито. Глубокая внутренняя щепетильность исключает слово «любовь». Если не считать редких оговорок или приступов безумной страсти, никто не употребляет это высокое слово, оставляя его для литературы и схожих с ней сфер. И надо же было случиться, чтобы мне попался единственный японец, не избегавший ни этой лексики, ни соответствующих интонаций. Но я успокаивала себя тем, что тут виновато наше разноязычие. Ринри делал свои признания то по-французски, то по-японски, но главное – он адресовал их франкоговорящей девушке: французский язык, вероятно, представлялся ему неким пленительным вольным полем, где можно пуститься во все тяжкие.
Любовь – чувство настолько французское, что многие видят в ней чуть ли не национальное изобретение. Не впадая в такие крайности, я, однако, сознаю, что во французском языке действительно есть некий дух любви. Наверно, я усвоила тенденцию языка Ринри, а он – моего. Он играл в любовь, пьянея от новизны, а я упивалась понятием кои. Что показывало, насколько мы оба были открыты для чужой культуры.
Кои имел для меня только один недостаток – это омоним «карпа», а карп – единственное живое существо, вызывающее у меня омерзение. К счастью, это не усугублялось внешним сходством: хотя в Японии карп – символ мужской силы, Ринри никак не ассоциировался у меня с толстой скользкой рыбой, имеющей к тому же чудовищный рот. Зато слово кои пленяло меня своей легкостью, текучестью, свежестью и отсутствием многозначительности. Оно было изящным, игривым, веселым, цивилизованным. Одна из прелестей кои заключалась в пародии на любовь: копировались некоторые ее повадки, но не для того, чтобы высмеять, а просто шутки ради.
Я старалась, тем не менее, скрыть улыбку, чтобы не обидеть Ринри: отсутствие в любви чувства юмора общеизвестно. Думаю, он понимал, что мое отношение к нему – это кои, а не аи, иногда мне даже бывало жаль, что я не могу использовать такое красивое слово. Но его это не огорчало – скорее всего, потому, что в нем жил первооткрыватель: он наверняка понял, что он мой первый коибито. Точно так же, как я была его первой любовью. Потому что, хотя я уже много раз сгорала дотла, никто еще никогда не приходился мне по вкусу.
Между кои и аи разница не в силе эмоций, между ними несовместимость основополагающая. Можно ли влюбиться в человека, к которому испытываешь симпатию? Исключено. Мы влюбляемся в тех, кого ненавидим, кто для нас смертельно опасен. Шопенгауэр видит в любви уловку инстинкта размножения – не могу передать, как отвратительна мне эта теория. Я вижу в любви уловку инстинкта не убивать: когда я испытываю острую потребность убить кого-то, срабатывает некий таинственный механизм – иммунная система? тяга к невинности? страх попасть за решетку? – запускающий во мне процесс кристаллизации[15]. Только благодаря этому на моем счету, насколько мне известно, еще нет ни одного трупа.
Убить Ринри? Что за дикая мысль! Убить такого милого человека, вызывающего у меня лишь теплые, светлые чувства! Собственно, я его и не убила – вот самое веское доказательство того, что это было совершенно не нужно.
Редкий случай, чтобы я написала историю, где никто не хочет никого убить. Наверно, потому, что это история кои.
Стряпней у нас занимался Ринри. Готовил он плохо, но, как и все население земного шара, лучше, чем я. Совсем не использовать роскошный кухонный комбайн Кристины было бы жаль. Поэтому он использовался для сомнительных блюд из пасты, которые Ринри именовал «карбонара», – его вклад в усовершенствование классического варианта состоял в щедром добавлении всех видов жировой продукции, какие имелись в 1989 году на этой планете. Японцы, как известно, любят легкую пищу. Поэтому я и тут не исключаю, что послужила предлогом для культурного бунта.
Не решаясь сказать, что это несъедобно, я заговорила о своей страсти к суши. Он покривился.
– Ты их не любишь? – спросила я.
– Люблю, – вежливо ответил он.
– Их трудно готовить.
– Да.
– Можно купить готовые.
– Тебе правда хочется?
– Зачем ты сказал, что любишь, если на самом деле не любишь?
– Люблю. Но когда я это ем, мне кажется, что я сижу за семейным обедом вместе с дедушкой и бабушкой.
Серьезный аргумент.
– К тому же они без конца твердят, что это очень полезно. Надоело, – добавил он.
– Понимаю. И сразу хочется чего-нибудь вредного, вроде карбонары.
– Это вредно?
– В твоем исполнении – наверняка.
– Потому и вкусно.
Теперь стало еще труднее уговорить его приготовить что-то другое.
– А может, опять сделать фондю? – предложил он.
– Нет.
– Тебе не понравилось?
– Понравилось, но это совершенно особое воспоминание. Попытка повторить может вызвать разочарование.
Уф! Нашла вежливую отмазку.
– А окономияки, которые мы ели у твоих друзей?
– Да, без проблем.
Спасена! Это стало нашим главным блюдом. Холодильник был постоянно забит креветками, яйцами, капустой и имбирем. На столе всегда стоял пакет соуса.
– Где ты покупаешь этот дивный соус? – спросила я.
– У меня есть запас. Родители привезли из Хиросимы.
– Значит, когда он кончится, придется туда поехать.
– Я ни разу в жизни там не был.
– Отлично. Ты ничего не видел в Хиросиме.
– Почему ты так говоришь?
Я объяснила, что пародирую классику французского кино[16].
– Я не видел этого фильма.
– Ты можешь прочесть книжку.
– В чем там сюжет?
– Лучше я не буду тебе ничего рассказывать, прочти сам.
Когда мы бывали вместе, мы безвылазно сидели дома. Срок возвращения Кристины стремительно приближался. Мы с ужасом думали о том, что придется покинуть эту квартиру, сыгравшую такую роль в нашей истории.
– Давай забаррикадируемся и не пустим ее, – предложила я.
– Ты сможешь? – спросил он с испугом.
Мне понравилось, что он считает меня способной на такие дурные поступки.
Мы проводили бездну времени в ванной. Ванна напоминала чрево огромного кита, пускающего фонтаны внутрь.
Ринри из почтения к традициям, прежде чем влезть в ванну, тщательно мылся под краном: нельзя же загрязнить воду многоуважаемой ванны. Мне трудно было смириться с обычаем, казавшимся мне столь нелепым: все равно что класть в посудомоечную машину чистые тарелки.
Я изложила ему свою точку зрения.
– Наверно, ты права, – сказал он, – но я не могу ничего с собой поделать. Осквернить ванну выше моих сил.
– А кощунствовать по поводу японской кухни ты можешь преспокойно.
– Да, могу преспокойно.
Я его понимала. Бастионы консерватизма у каждого свои, это непостижимо на уровне рассудка.
Иногда мне чудилось, что ванна-кит шевелится и увлекает нас в морскую пучину.
– Ты знаешь историю про Иону?
– Не надо о китах. Мы поссоримся.
– Только не говори, что ты из тех японцев, которые их едят.
– Понимаю, это нехорошо. Но я же не виноват, что они такие вкусные.
– Я пробовала, это гадость!
– Вот видишь! А если б тебе понравилось, тебя не возмущало бы, что мы их едим.
– Но ведь киты – исчезающий вид!
– Знаю. Мы поступаем плохо. Ну что ты от меня хочешь? Стоит мне только подумать о китовом мясе, как у меня слюнки текут. Это не в моей власти.
Он был нетипичным японцем. Например, он много путешествовал, но в одиночестве и без фотоаппарата.
– Я никому этого не говорю. Если бы родители узнали, что я езжу один, они бы забеспокоились.
– Им кажется, что это опасно?
– Нет, они решили бы, что у меня не все в порядке с головой. У нас путешествовать в одиночку считается признаком психического расстройства. В японском языке слово «один» несет оттенок сиротства, одиночества.
– Но у вас же есть знаменитые отшельники.
– Вот именно. Считается, что любить одиночество может только монах-аскет.
– Почему твои соотечественники так дружно сбиваются в кучу за границей?
– Им нравится смотреть на людей, непохожих на них самих, и в то же время чувствовать себя среди своих.
– А потребность все время фотографировать?
– Не знаю. Меня это раздражает, тем более что все делают совершенно одинаковые снимки. Может, хотят доказать себе, что им это не приснилось.
– Я ни разу не видела тебя с фотоаппаратом.
– У меня его нет.
– Как? У тебя есть все новомодные девайсы, даже набор для приготовления фондю в космосе, и нет фотоаппарата?
– Нет, мне это неинтересно.
– Чертов Ринри!
Он спросил, что я имею в виду. Я объяснила. Ему так понравилось, что он стал по двадцать раз на дню повторять: «Чертова Амели!»
В середине дня внезапно пошел дождь, потом град. Я сказала, глядя в окно:
– Разверзлись хляби небесные.
За моей спиной раздался его голос, эхом повторивший:
– Разверзлись хляби небесные.
Наверняка Ринри впервые услышал это выражение, угадал по ситуации смысл и повторил, чтобы запомнить. Я засмеялась. Он понял, чему я смеюсь, и сказал:
– Чертов я!
В начале апреля вернулась Кристина. По бесконечной доброте своей я впустила ее в квартиру. Ринри ее возвращение подкосило сильнее, чем меня. Наш роман вновь принял кочевой характер. Меня это не очень огорчило. Мне начинало недоставать «ходилки».
Я снова стала бывать в бетонном замке. Родители Ринри больше не называли меня «сэнсэй», что свидетельствовало об их проницательности. Дед с бабкой называли меня теперь исключительно «сэнсэй», что свидетельствовало об их зловредности.
Однажды мы все вместе пили чай, и отец показал мне колье, которое недавно сделал. Очень необычное, что-то среднее между мобилем Колдера и ониксовыми бусами.
– Вам нравится? – спросил он.
– Да, мне нравится сочетание темного камня с серебром. Очень элегантное ожерелье.
– Оно ваше.
Ринри застегнул его на мне. Я растерялась. Когда мы остались наедине, я сказала:
– Твой отец сделал мне роскошный подарок. Как его отблагодарить?
– Если ты что-нибудь ему подаришь, он тебе подарит вдвое больше.
– Что же делать?
– Ничего.
Он был прав. Единственный способ избежать эскалации щедрости – мужественно принимать пышные подношения.
Я переселилась в свою крохотную квартирку. Ринри был слишком тактичен, чтобы напрашиваться в гости, хотя не раз закидывал удочку, но я упорно не клевала.
Он часто звонил. И выражался с комичной церемонностью, очень забавлявшей меня, тем более что говорилось это всерьез:
– Здравствуй, Амели. Я хотел бы справиться о состоянии твоего здоровья.
– Все отлично.
– В таком случае не пожелаешь ли ты со мной встретиться?
Я хохотала. Он не понимал почему.
У Ринри была восемнадцатилетняя сестра, которая училась в Лос-Анджелесе. Однажды он сообщил, что она на несколько дней приехала в Токио на каникулы.
– Я заеду за тобой вечером и познакомлю вас.
Голос его звучал взволнованно и торжественно. Я приготовилась пережить нечто важное.
Усевшись в «мерседес», я обернулась, чтобы поприветствовать девушку на заднем сиденье. Меня поразила ее красота.
– Амели, это Рика. Рика, это Амели.
Она поклонилась с прелестной улыбкой. Ее имя меня разочаровало – в отличие от всего остального. Она была настоящим ангелом во плоти.
– Ринри мне много говорил о тебе, – сказала она.
– Он мне о тебе тоже много говорил, – сказала я.
– Обе вы врете. Я никогда много не говорю.
– Это правда, он никогда ничего не рассказывает, – подхватила Рика. – Он мне страшно мало о тебе говорил. Поэтому я уверена, что он тебя любит.
– Значит, тебя он тоже любит.
– Ничего, если я буду говорить с тобой по-английски? По-японски я делаю много ошибок.
– Кто-кто, а я их точно не замечу.
– Ринри все время меня поправляет. Он хочет, чтобы я была совершенна во всем.
Она и так была выше всякого совершенства. Ринри повез нас в парк Сироганэ. В сумерки здесь было настолько безлюдно, что казалось, будто мы не в Токио, а в каком-то сказочном лесу.
Рика вытащила из машины большую сумку. Она достала оттуда шелковую скатерть, сакэ, стаканы и пирожки. Расстелила скатерть на земле, села и пригласила нас последовать ее примеру. Ее грация меня покорила.
Мы выпили за встречу, и я спросила, из каких иероглифов состоит ее имя. Она написала их на земле.
– Родина ароматов! – воскликнула я. – Это так красиво и так тебе идет!
Когда я узнала, что значит по-японски ее имя, оно перестало казаться мне некрасивым.
Жизнь в Калифорнии сделала ее намного более общительной, чем ее брат. Она прелестно щебетала. Я жадно наслаждалась. Ринри был очарован так же, как и я.
Мы любовались ею, как удивительным чудом природы.
– Ладно, – сказала она вдруг. – А где фейерверк?
– Сейчас принесу, – сказал Ринри.
Я ахнула. Он вытащил из багажника чемодан, оказавшийся специальным чемоданом для фейерверков – я сразу вспомнила чемодан для фондю. Ринри разложил на земле пиротехнические принадлежности и объявил, что готов начинать. Через мгновение, под ликующие возгласы Рики, небо обрушило на нас разноцветные снопы и звезды.
На моих изумленных глазах брат преподносил сестре не просто доказательство, а зримое выражение любви. Никогда еще он не был мне так близок.
Когда потрескивающее зарево над нашими головами погасло, Рика огорченно воскликнула:
– Как, уже все?
– Есть еще палочки, – сказал Ринри.
Он достал из чемодана охапку тоненьких палочек и раздал нам по целому пучку. Он зажег всего одну, но пожар вспыхнул сразу везде. Каждая палочка порождала вихрь кружащихся искр.
Ночь серебрила бамбуки парка. Наш огненный апокалипсис отбрасывал золотые блики на их светлую матовость. Брат и сестра наслаждались звездными россыпями. Это были двое влюбленных друг в друга детей, и я смотрела на них как зачарованная.
Они допустили меня в свое общество, какой подарок! Это больше, чем выражение любви, это выражение доверия.
Сладкая вата света постепенно угасла, но очарование не рассеялось. Рика восхищенно выдохнула:
– Как было хорошо!
Я разделяла любовь Ринри к этой счастливой девочке. Было что-то нервалевское в атмосфере умирающего праздника с прекрасной таинственной девушкой. Нерваль в Японии, кто бы мог подумать?
На следующий вечер Ринри повел меня есть китайскую лапшу в какую-то забегаловку.
– Я очень люблю Рику, – сказала я.
– Я тоже, – ответил он с растроганной улыбкой.
– Знаешь, у нас с тобой есть кое-что общее. У меня ведь тоже любимая сестра живет далеко. Ее зовут Жюльетта, и расставаться с ней было нечеловечески тяжело.
Я показала ему фотографию своей несравненной сестры.
– Красивая, – сказал он, внимательно ее разглядывая.
– Да. Больше, чем просто красивая. И я по ней очень скучаю.
– Понимаю. Когда Рика в Калифорнии, я тоже по ней ужасно скучаю.
Сидя перед миской лапши, я впала в элегическое настроение. Сказала, что разлука с Жюльеттой была для меня как ампутация и только он один может меня понять. Объяснила, как сильно мы привязаны друг к другу, как я ее люблю и какое безумное насилие учинила над собой, уехав от нее.
– Мне действительно необходимо было вернуться в Японию, но почему такой ценой?
– А почему она не поехала с тобой?
– Она хочет жить в Бельгии. У нее там работа. И у нее нет такой страсти к твоей стране, как у меня.
– Вот и у Рики тоже. Она равнодушна к Японии.
Как же так, как это возможно, чтобы на таких необыкновенных девушек, как наши сестры, не действовало очарование Японии? Я спросила у Ринри, чему его сестра учится в Калифорнии. Он ответил, что программа у нее довольно туманная, а вообще-то она любовница одного из королей китайской мафии в Лос-Анджелесе по имени Чан.
– Ты не представляешь, какой он богатый, – сказал он, обреченно усмехаясь.
Меня это ошеломило, я не в силах была понять, как слетевший с небес ангел может по доброй воле жить с преступником. «Не будь дурой, – ответила я сама себе, – так устроен мир испокон веков». Я вдруг вообразила Рику в боа из перьев и туфлях на шпильках, шествующую под руку с китайцем в белом костюме. Я расхохоталась.
Ринри понимающе улыбнулся. Сестры предстали перед нами в бульоне с лапшой. В нашей связи был смысл.
Я упивалась своими успехами в японском, но куда больше меня поражали успехи Ринри во французском, которые были поистине головокружительными.
Нашей любимой игрой стало выпендриваться друг перед другом, щеголяя своими познаниями. Когда поднимался ветер, Ринри мог сказать:
– Так дует, как будто бык пернул.
В устах утонченного японца это звучало безумно смешно.
Когда он выпаливал что-нибудь несусветное, я тоже не упускала случая блеснуть и бросала ему:
– Нани-о оссяимас ка?
Что переводится – вернее, не переводится, ибо никто, кроме японцев, не в состоянии употребить подобный оборот, изысканный до такой степени, что они и сами почти перестали его употреблять, – «Что дерзнули вы столь достойно изречь?»
Он умирал от смеха. Однажды его родители пригласили меня на ужин, и мне захотелось произвести на них впечатление. Как только Ринри дал мне какой-то повод, я тут же произнесла, громко, чтобы все слышали:
– Нани-о оссяимас ка?
Оправившись от удивления, месье взвыл от хохота. Возмущенные дедушка и бабушка меня отчитали, заявив, что я не имею права такое говорить. Мадам дождалась тишины и с улыбкой сказала мне:
– Не стоит трудиться изображать хорошее воспитание, с таким подвижным лицом ты все равно никогда не станешь настоящей дамой.
Я получила подтверждение тому, что давно уже угадывала за ее безукоризненной вежливостью: эта женщина меня ненавидит. Я не только краду у нее сына, но я вдобавок иностранка. И то и другое преступно, однако она, видимо, чуяла во мне и нечто иное, что не нравилось ей еще больше.
– Вот бы Рика посмеялась, будь она здесь, – сказал Ринри, пропустив мимо ушей сказанную матерью гадость.
Когда-то я учила английский, нидерландский, немецкий и итальянский. Со всеми этими языками у меня происходило одно и то же: я понимала лучше, чем говорила. Что вполне логично: сначала мы наблюдаем некий вид поведения, потом перенимаем его. Знания еще нет, а лингвистическая интуиция уже работает.
С японским все было наоборот: активное владение намного опережало пассивное. И это опережение так никогда и не сгладилось, чему я не нахожу объяснения. Не раз мне случалось выразить по-японски такие мудреные вещи, что собеседник, уверенный, будто имеет дело с дипломированной японисткой, отвечал мне столь же витиеватым слогом. Мне оставалось лишь спасаться бегством, дабы скрыть, что я ни слова не поняла. Если же бегство оказывалось невозможным, я пыталась угадать, что, теоретически, мой визави мог мне возразить, и продолжала собственный монолог, маскируя его под диалог.
Я расспрашивала языковедов, и все они заверили меня, что это нормально: «В языке, настолько далеком от родного, у вас не может быть лингвистического чутья». Но они не учитывали, что первые пять лет жизни я говорила по-японски. Потом я жила в Китае, в Бангладеш и так далее: там, как и везде, пассивное знание языка у меня было лучше активного. Похоже, с Японией в моем случае действительно имеет место некое исключение, причину которого мне нравится приписывать судьбе: это страна, где пассивность для меня невозможна.
Случилось неизбежное. В июне Ринри с похоронным видом сообщил мне, что хиросимского соуса больше не осталось.
– При наших темпах потребления иначе и быть не могло.
Я в очередной раз оценила его французский. И ответила:
– Ну и хорошо! Я давно мечтала съездить с тобой в Хиросиму.
На его лице огорчение сменилось ужасом. Решив, что дело в историческом прошлом этого города, я пустила в ход дипломатию:
– Весь мир преклоняется перед мужеством, с которым Хиросима и Нагасаки пережили…
– Не в том дело, – перебил он меня. – Я прочел книжку этой француженки, о которой ты говорила…
– «Хиросима, любовь моя».
– Да. Я ничего не понял.
Я рассмеялась.
– Не волнуйся, многие французы тоже сначала не поняли. Тем более стоит съездить в Хиросиму, – вывернулась я.
– Ты хочешь сказать, что если прочесть эту книжку в Хиросиме, то все будет понятно?
– Конечно!
– Бред. Незачем ехать в Венецию, чтобы понять «Смерть в Венеции», или в Парму, чтобы понять «Пармскую обитель».
– Маргерит Дюрас не как все, это писательница особенная, – возразила я, твердо веря в то, что говорю.
Мы назначили встречу на семь утра в субботу в аэропорту Ханэда. Я предпочла бы поезд, но для японцев поездка на поезде – дело обычное, а Ринри хотелось разнообразия.
– И потом, когда летишь над Хиросимой, то, наверно, чувствуешь себя как на борту «Энолы Гей»[17], – сказал он.
Было начало июня. В Токио стояла идеальная погода, двадцать пять градусов. В Хиросиме было на два градуса больше и в воздухе уже скапливалась влажность близкого сезона муссонов. Но солнце еще не исчезло с неба.
В аэропорту Хиросимы у меня возникло странное чувство: в этом городе не 1989 год. Я даже не могла понять, какой именно: нет, точно не 1945-й, все вокруг напоминало скорее эпоху пятидесятых – шестидесятых. Неужели атомный взрыв затормозил ход времени? Между тем современных зданий было немало, прохожие нормально одеты, машины такие же, как во всей Японии. Казалось, люди живут здесь напряженнее, чем везде. Сам город, название которого для всего мира означало смерть, обострил в них ощущение жизни, и отсюда общее впечатление оптимизма, напоминавшее обстановку тех лет, когда человечество еще верило в будущее.
Это открытие меня сразило. Хиросима с первых минут потрясла меня волнующей атмосферой мужественного счастья.
Музей бомбы перевернул мне душу. Все вроде бы знаешь, но подробности превосходят воображение. Факты поданы с такой пронзительной ясностью и простотой, что это граничит с поэзией. Нам рассказали про поезд, который шел в Хиросиму вдоль побережья 6 августа 1945 года. Люди ехали на работу, сонно поглядывая в окна на приближающийся город. Потом поезд нырнул в туннель, а когда вынырнул, оказалось, что Хиросимы больше нет.
Бродя по улицам, я думала: вот оно, уникальное чувство собственного достоинства, отличающее японцев, здесь оно проявляется самым поразительным образом. Ничто, абсолютно ничто не наводило на мысль о том, что это город-мученик. В любой другой стране из такого невообразимого кошмара наверняка выкачали бы все дивиденды, какие только возможно. Капитал, нажитый на трагедии, национальное богатство стольких государств, отсутствовал в Хиросиме.
В Парке Мира влюбленные целовались на скамейках, как в песне Брассенса. Тут я вспомнила, что приехала не одна, и решила отдать дань местным обычаям. Когда это было исполнено, Ринри достал из кармана книжечку Маргерит Дюрас. Я о ней совершенно забыла. А он только об этом и думал. И прочел мне вслух все от начала до конца.
Казалось, он зачитывает обвинительный акт и мне предстоит держать ответ по всем пунктам. Благодаря длине текста и замедляющему речь японскому произношению я успела выработать тактику защиты. Труднее всего было удержаться от смеха, когда он читал, раздражаясь от непонимания: «Ты меня убиваешь, ты даешь мне столько счастья». У него это получалось не так, как у Эмманюель Рива[18].
Через два часа, дочитав, он закрыл книгу и посмотрел на меня.
– Великолепно, правда? – рискнула я.
– Не знаю. – Он был непреклонен.
Дешево отделаться мне не удалось.
– Чтобы французскую девчонку, обритую после оккупации за любовь с немцем, приравнять к жертвам Хиросимы, надо иметь смелость Маргерит Дюрас.
– Так она это имела в виду?
– Да. Она пишет о любви, которую всегда и везде топчут варвары.
– А почему в такой странной манере?
– Это же Дюрас! Ее прелесть в том, что, читая, ты нечто чувствуешь, хотя и не всегда понимаешь.
– Я лично ничего не почувствовал.
– Почувствовал. Ты рассердился.
– Она именно этого добивалась?
– Дюрас устраивает и такая реакция. Вполне, кстати, естественная. Когда дочитываешь книги Дюрас, испытываешь ощущение фрустрации. Это как расследование, которое вдруг закрывается, хотя толком так ничего и не выяснилось. Ты лишь увидел нечто сквозь матовое стекло. Выходишь из-за стола голодным.
– Я голодный.
– Я тоже.
Окономияки – местное фирменное блюдо. Здесь эти лепешки готовят в огромных уличных палатках, на гигантских противнях, дым от которых тянется в темноту. Несмотря на довольно прохладный вечер, с повара градом лил пот и капал прямо в тесто. Это способствовало великолепию вкуса. Никогда мы не ели таких дивных окономияки. Ринри воспользовался случаем, чтобы купить у повара неимоверное количество хиросимского соуса.
Потом, в номере, у меня появился повод произнести множество фраз из книги Дюрас. На сей раз они понравились Ринри куда больше. Я не пожалела сил, самоотверженно потрудившись во славу французской литературы.
В начале июля ко мне на месяц приехала сестра. Я чуть не умерла от счастья, увидев ее снова. Целый час мы только урчали и визжали, не переставая обниматься.
Вечером Ринри ждал нас у порога в белом «мерседесе». Я предъявила ему самое драгоценное, что было у меня в мире. Оба страшно робели. Заполнять паузы в разговорах пришлось мне.
Когда мы остались с Жюльеттой вдвоем, я спросила, как ей Ринри.
– Худой.
– А кроме этого?
Больше я почти ничего не добилась. И позвонила Ринри:
– Ну, как она тебе понравилась?
– Худая, – сказал он.
Тут тоже я почти ничего не добилась. Отвергнув мысль о сговоре, я возмущалась про себя: как примитивно они мыслят! Ну да, оба худые, и что? Неужели ничего поинтереснее сказать не могли? Для меня важно было совсем другое: красота и волшебное очарование моей сестры, необычность и утонченность Ринри.
Никакой враждебности в их взаимной оценке не было: они сразу друг другу понравились. Со временем я поняла, что по-своему они были правы. Если окинуть взглядом мое прошлое, то выясняется, что все люди, что-то значившие для меня, были худыми. Разумеется, это не главная их черта, зато единственная, которая их объединяет. Наверняка неспроста.
Конечно, мне встречалось на жизненном пути множество худых мужчин и женщин, никак не повлиявших на мою судьбу. Вдобавок я провела несколько лет в Бангладеш, где основная масса населения – ходячие скелеты. Одна человеческая жизнь не может вместить стольких людей, даже совсем бестелесных. Но на смертном одре перед моим взором пройдет череда очень худых теней.
И хотя у меня нет этому объяснения, подозреваю, что таков мой выбор, осознанный или нет. В моих романах те, кто оказывается предметом любви, всегда необычайно худы. Но не надо делать вывод, что одной худобы мне достаточно. Года два назад некая юная идиотка, чье имя я утаю, предложила мне себя в качестве, о котором я предпочитаю не догадываться. Видя мое изумление, эта дуреха повертелась передо мной, чтобы продемонстрировать свое изящество, и заявила, клянусь:
– Вы не находите, что я похожа на одну из ваших героинь?
Итак, лето 1989 года. Я дала своему худому ухажеру отставку на месяц: мы с Жюльеттой отправились в паломничество. Поезд доставил нас в Кансай. Пейзаж был все так же прекрасен. Но никому не пожелаю такой поездки. Чудо, что я вообще пережила этот шок. Не будь рядом моей сестры, я никогда не отважилась бы вернуться в места нашего детства. Не будь рядом моей сестры, я умерла бы от разрыва сердца в поселке Сюкугава.
Пятого августа Жюльетта улетела в Бельгию. Я несколько часов выла, как зверь, запершись у себя в квартире. Когда грудь моя исторгла все вопли, которые там накопились, я позвонила Ринри. Он благородно скрыл свою радость, зная мою печаль. За мной приехал белый «мерседес».
Он повез меня в парк Сироганэ.
– Последний раз мы были здесь с Рикой, – сказала я. – Ты не воспользовался моим отсутствием, чтобы навестить ее?
– Нет. Она там совсем другая. Она играет роль.
– Чем же ты занимался все это время?
– Читал по-французски книгу о тамплиерах, – ответил он, оживившись.
– Хорошо.
– Я решил стать одним из них.
– Не поняла.
– Я хочу стать тамплиером.
Весь вечер я объясняла Ринри несвоевременность такого шага. В Европе, при Филиппе Красивом, он имел бы высокий смысл. В Токио в 1989 году для будущего директора ювелирной фирмы это был полный абсурд.
– Хочу быть рыцарем Храма, – упрямился огорченный Ринри. – Уверен, что в Японии есть храмовники.
– Не сомневаюсь, хотя бы потому, что в вашей стране есть все. Твои соотечественники так любознательны, что, чем бы человек ни заинтересовался, он всегда найдет, с кем разделить свою страсть.
– Почему же мне нельзя стать тамплиером?
– Сейчас это что-то вроде секты.
Он вздохнул, признавая поражение.
– А не пойти ли нам поесть китайской лапши? – предложил будущий тамплиер.
– Отличная мысль.
Пока мы ели, я пыталась пересказать ему «Проклятых королей» Дрюона. Труднее всего оказалось объяснить, как выбирали папу.
– И ничего не изменилось по сей день. По-прежнему созывают конклав, кардиналы сидят взаперти…
Я так увлеклась, что не опустила ни одной детали. Он слушал меня, втягивая лапшу. Завершив рассказ, я спросила:
– А что вообще японцы думают о папе?
Обычно, когда я задавала Ринри вопрос, он, прежде чем ответить, некоторое время размышлял. Но тут, ни на миг не задумываясь, объявил:
– Ничего.
Он сказал это таким будничным тоном, что я расхохоталась. В его голосе не было вызова, Ринри просто констатировал факт.
С тех пор, когда папу показывают по телевизору, я говорю себе: «Вот человек, о котором сто восемьдесят пять миллионов японцев не думают ровно ничего» – и это всякий раз веселит меня.
Впрочем, учитывая любознательность японцев, их внимание к особенностям западной жизни, утверждение Ринри, надо полагать, имеет множество исключений. Но все-таки я, наверно, была права, отговорив вступать в орден тамплиеров юношу, которого совершенно не интересует его заклятый враг.
– Завтра я повезу тебя в горы, – сообщил мне Ринри по телефону. – Надень походную обувь.
– Может, не стоит? – сказала я.
– Почему? Ты не любишь горы?
– Я обожаю горы.
– Тогда все, решено, – отрезал он, равнодушный к парадоксам моей натуры.
Положив трубку, я почувствовала, что меня лихорадит: горы всех стран мира, и уж тем более японские, притягивали меня с пугающей силой. Я знала, однако, что затея эта рискованная – после полутора тысяч метров в меня вселяется кто-то другой.
Одиннадцатого августа белый «мерседес» распахнул передо мной дверь.
– Куда мы едем?
– Увидишь.
Хотя иероглифы давались мне с трудом, я умела разбирать названия населенных пунктов. Этот божий дар очень пригодился мне в странствиях по Японии. И вот, после нескольких часов пути, мои догадки подтвердились.
– Гора Фудзи!
Это была моя мечта. Считается, что каждый обитатель японских островов должен хоть раз в жизни подняться на гору Фудзи, иначе он просто не заслуживает высокого звания японца. Я, всегда страстно желавшая быть японкой, увидела в этом подъеме гениальную лазейку для решения своей национальной проблемы. Тем более что горы – моя территория, моя стихия.
Мы оставили «мерседес» в гигантском паркинге на площадке из лавы – выше никакой транспорт не допускался. Меня удивило количество прибывавших автобусов, я и не знала, сколь велика потребность людей заслужить звание настоящих японцев. И это вам не бюрократическая формальность – тут надо подняться пешком на 3776 метров над уровнем моря, причем за один день, потому что только у подножия и на вершине есть места для ночевки. Между тем в толпе, сгрудившейся у начала подъема, были старики, дети, мамаши с грудными младенцами, я даже заметила одну беременную женщину месяце на восьмом. Недаром в слове «японец» есть героический оттенок.
Я поглядела вверх: так вот он какой, вулкан Фудзи. Наконец я нашла точку, откуда он не выглядит грандиозным, поскольку от подножия его попросту не видно. Ведь этот необыкновенный фантом виден практически отовсюду, так что иногда он казался мне голограммой. Невозможно сосчитать, сколько есть мест на Хонсю, откуда открывается великолепная панорама Фудзи, легче сосчитать места, откуда она не открывается. Если бы националисты вздумали создать общеяпонский символ, им следовало бы построить Фудзи. На него невозможно смотреть без священного трепета и покалывания в глазах: он слишком красив, слишком совершенен, слишком идеален.
Везде, кроме подножия, где он выглядит, как любая другая гора, бесформенным вздутием рельефа.
У Ринри имелось специальное снаряжение: горные ботинки, комбинезон для космических полетов, альпеншток. Он с жалостью окинул взглядом мои джинсы и кроссовки, но от комментариев удержался, наверно, чтобы не сыпать мне соль на раны.
– Пошли? – сказал он.
Только этого я и ждала, чтобы дать волю своим ногам, и они мгновенно понесли меня вперед. Стоял полдень – в природе и у меня в душе. Я шла наверх, радуясь, что идти еще так далеко. Первые полторы тысячи метров были самыми трудными: приходилось идти по рыхлой лаве, в которой вязли кроссовки. Как говорится, надо было очень хотеть. Хотели все. Вид стариков, вереницей поднимавшихся по склону, внушал невольное почтение.
Затем мы оказались на настоящей горе, с изумительно твердой землей, перемежающейся участками черного камня. Мы миновали отметку в 1500 метров, где происходит мое перерождение. Я подождала Ринри, который отстал от меня всего метров на двести, и назначила ему встречу на вершине.
Потом он сказал мне:
– Не понимаю, что дальше произошло. Ты просто исчезла.
Так оно и было. После полутора тысяч метров я исчезаю. Мое тело становится чистой энергией, и пока все недоумевают, куда я делась, ноги успевают унести меня так далеко, что я делаюсь невидимой. Эта способность есть не у меня одной, но я не знаю никого, в ком ее так трудно заподозрить, потому что с виду на Заратустру[19] я совершенно не похожа.
Однако именно в него я и превращаюсь. Меня вдруг подхватывает какая-то нечеловеческая сила, и я взмываю прямо к солнцу. В голове моей звучат божественные гимны – не славословие богам, а песнь обитателей Олимпа. Геракл – мой тщедушный младший братишка. Но это лишь греческая ветвь моего рода. Мы, маздеисты, – совсем другое дело.
Быть Заратустрой – это значит, что вместо ступней у вас крылатые божества, пожирающие гору и превращающие ее в небо, а вместо коленей катапульты, где стрела – все ваше тело. Это значит, что в животе у вас бьют барабаны войны, а в сердце раздается победный марш, и в вас вселяется такая устрашающая радость, что вынести ее обычный человек не в состоянии; быть Заратустрой – значит владеть всеми силами этого мира только потому, что вы призвали их и способны в себя вместить, это значит перестать касаться земли, вступив в прямой диалог с солнцем.
Судьба, известная своим чувством юмора, пожелала, чтоб я родилась бельгийкой. Происходить из плоской страны[20], принадлежа к потомкам Заратустры, – это вызов, вынуждающий стать двойным агентом.
Я обогнала толпы японцев. Некоторые поднимали глаза от дороги, чтобы посмотреть на пролетающий метеор. Старики говорили «вакаймоно» («молодая») в оправдание себе. Молодым сказать было нечего.
Когда я обогнала вообще всех, выяснилось, что я такая не одна. Среди дневной порции паломников обнаружился еще один Заратустра, который хотел непременно со мной познакомиться: солдат с американской военной базы на Окинаве.
– Мне уже начинало казаться, что я какой-то не такой, как все люди, – сказал он, – а вы хоть и девушка, а ходите так же быстро.
Я не стала объяснять ему, что во все времена на свете существовали зороастрийцы. Он не заслуживал чести принадлежать к нашему роду: был болтлив и равнодушен к сакральному. Такие генетические сбои случаются в любых семьях.
Пейзаж стал ослепительным, я сделала попытку открыть глаза моему американскому родичу на это великолепие. Он сказал:
– Yeah, great country[21].
Я догадывалась, что примерно такой же энтузиазм вызвала бы у него тарелка с оладьями.
Я решила избавиться от него и пошла быстрее. Не тут-то было, он как прирос ко мне и, не отставая ни на шаг, без конца повторял:
– That’s a girl![22]
Он был симпатяга, то есть не зороастриец ни на йоту. Я мечтала остаться в одиночестве, дабы познать маздео-вагнеро-ницшеанское состояние духа в подобающей обстановке. Это было исключено в обществе моего солдата, который говорил не умолкая и спрашивал, правда ли, что Бельгия – страна тюльпанов. Никогда я так не проклинала американское военное присутствие на Окинаве.
На высоте три с половиной тысячи я вежливо попросила его помолчать, объяснив, что это священная гора и мне хочется преодолеть оставшиеся двести семьдесят семь метров, отрешившись от всего суетного.
– No problem[23], – сказал он.
Мне удалось забыть о нем, и я завершила подъем в пьянящем восторге.
На вершине мне открылась лунная поверхность: огромный вулканический провал, окаймленный поверху узкой полосой скал и камней. Невозможно удержать равновесие иначе, как шагая вдоль окружности кратера. Внизу под синим небом, насколько хватало глаз, расстилалась равнина.
Было четыре часа пополудни.
– Что вы собираетесь делать?
– Ждать своего друга.
Это возымело желаемый эффект: американец тут же развернулся и отправился вниз. Я задышала свободнее.
Я шла вдоль кратера. Казалось, его не обойти за целый день. Никто не отважился бы туда спуститься: вулкан давно потух, но этот карьер титанов священен.
Я села на землю в том месте, куда прибывали паломники. Не знаю почему, все поднимались по одному и тому же склону, хотя гора круглая. Возможно, просто в силу японского конформизма, который приняла для себя и я, возмечтав стать японкой. Кроме американца и меня, я не увидела здесь ни одного иностранца. Волнующее зрелище являли старики: они выходили на вершину, опираясь на посох, исполненные достоинства и явно страшно довольные своим подвигом.
Восьмидесятилетний старец, поднявшийся около шести вечера, воскликнул:
– Теперь я настоящий японец!
Значит, войны ему было недостаточно.
Только перемещение на 3776 метров ввысь давало право на это звание.
В стране, где люди не такие честные, масса народу жульнически приписала бы себе это восхождение, так что пришлось бы установить возле кратера будку, где выдавали бы справки. Меня бы такой вариант устроил. Но, увы, у меня не будет никаких доказательств, кроме моего слова: разумеется, оно ничего мне не даст.
Ринри появился только в половине седьмого.
– Ты здесь! – воскликнул он с облегчением.
– Уже давным-давно.
Он рухнул на землю.
– Больше не могу.
– Зато теперь ты настоящий японец!
– А то я раньше им не был!
Я отметила разницу между ним и стариком. Видимо, принадлежность к японской нации утратила часть своего престижа.
– Ты же не будешь здесь ночевать, вставай, – сказала я.
Я подняла его и повела к длинному горному приюту, где можно было раздобыть матрас. Он угостил меня печеньем и содовой, я напомнила, что мы должны встать затемно, чтобы увидеть восход солнца.
– Как ты так быстро поднялась?
– Просто я Заратустра.
– Заратустра? Который говорил так?
– Именно.
Ринри воспринял эту информацию без удивления и мгновенно уснул. Я пыталась его растолкать, мне хотелось поговорить с ним, – легче разбудить покойника. Могла ли я спать? Я же на вершине Фудзи, это слишком невероятно, чтобы хоть на миг сомкнуть глаза. Я вышла из приюта.
Темнота затопила равнину. Вдали виднелся огромный светящийся гриб – Токио. Я вздрагивала от холода и волнения, глядя на эту японскую панораму – древняя гора Фудзи и футуристическая столица.
Я легла у края кратера и провела остаток бессонной ночи, дрожа от мыслей, не умещавшихся во мне. В приюте все в конце концов уснули. А я хотела увидеть первые лучи.
И вдруг мне открылась фантастическая картина. Сразу после полуночи вверх по склону потянулись вереницы огоньков. Значит, нашлись люди, не побоявшиеся совершить восхождение в темноте, – наверняка чтобы поменьше ждать на холоде. Ведь главное – не пропустить восход. Не обязательно приходить заранее. Со слезами на глазах я следила за неторопливыми золотыми гусеницами, которые, изгибаясь, ползли к вершине. Было очевидно, что это не какие-то богатыри-атлеты, а обыкновенные люди. Ну как не восхищаться таким народом?
К четырем часам утра, как раз когда первые ночные паломники вышли на вершину, в небе появились волокна света. Я побежала будить Ринри, который пробурчал, что он и так японец, и назначил мне встречу у машины в конце дня. «Если я заслужила звание японки, то он – типичный бельгиец», – подумала я и бросилась наружу. Там уже стояла небольшая толпа, глядя на зарождающийся день.
Я подошла и встала рядом. Все ждали, высматривая в глубокой тишине отблески светила. Сердце у меня колотилось. Ни единого облачка в летнем небе. Позади бездна мертвого вулкана.
Внезапно на горизонте возник красный лоскут. По безмолвствующей толпе пробежал трепет. Затем с быстротой, не умалявшей величия, весь диск выплыл из небытия и повис над равниной.
Тут произошло нечто, отчего у меня до сих пор стоит комок в горле. Из груди сотен собравшихся здесь людей, в том числе и из моей, вырвался крик:
– Банзай!
Этот крик был каплей в море, литотой, антигиперболой: десяти тысячелетий не хватило бы, чтобы выразить японское ощущение вечности, вызванное этим зрелищем.
Наверно, мы напоминали сборище крайне правых. Однако люди, стоявшие здесь, имели такое же отношение к фашизму, как вы или я. На самом деле, мы участвовали не в идеологическом действе, а в мифологическом, причем, несомненно, самом впечатляющем в мире.
Полными слез глазами я смотрела, как японский флаг постепенно утрачивает алый цвет и заливает золотом еще совсем бледное небо. Аматэрасу[24] признала меня сестрой.
Когда коллективный экстаз прошел, я услышала, как сзади кто-то сказал:
– Ну, пора спускаться. Я считаю, что это трудней. Говорят, рекорд – пятьдесят пять минут. Не понимаю, как такое возможно, тем более что результат не засчитывается, если хоть раз упадешь. Нужно проделать весь путь на своих двоих.
– А как же еще? – спросил другой.
– Склон очень скользкий, и можно съехать сидя. На моих глазах так съезжала одна пожилая женщина.
– Значит, это не первое ваше восхождение?
– Третье. Мне не надоедает.
«Он уже не раз отработал свою национальность», – подумала я.
Слова его не пропали для меня даром.
Я повернулась лицом к солнцу и ровно в пять тридцать пустилась вниз. Я отключила все тормоза. Это было нечто невероятное: чтобы не упасть, ногам приходилось двигаться непрерывно, бежать по лаве, не останавливаясь ни на миг, а мозг в своей одержимости работал еще быстрее, ни на секунду не ослабляя бдительности; я хохотала, стараясь не шлепнуться в моменты скольжения, неизбежно ускорявшего темп; я была снарядом, выпущенным под восходящее солнце, своим собственным подопытным в баллистическом эксперименте, и вопила так, что чудом не разбудила вулкан.
Когда я спустилась на стоянку, не было даже шести пятнадцати: я побила рекорд, и еще как. Увы, его никто не зарегистрировал. Мое достижение навсегда останется лишь моим собственным мифом.
Я вымыла под краном лицо, черное от вулканической пыли, и попила воды. Теперь мне оставалось только ждать Ринри. Ожидание обещало быть долгим. К счастью, невозможно скучать, глядя на идущих мимо людей, особенно в Японии. Я села на землю и много часов подряд смотрела на своих новых соотечественников.
Ринри спустился, наверно, около двух. Он был едва жив от усталости. Но не моргнув глазом усадил меня в «мерседес» и отвез в Токио.
Назавтра он прислал мне двадцать две красные розы. К ним прилагалась записка: «С Днем рождения, дорогой Заратустра!»
Ринри извинялся, что он не сверхчеловек, поэтому не мог принести цветы сам. У него так разболелись ноги, что он не в силах был встать.
Спустя несколько дней Ринри позвонил мне и сказал, что его семейство на неделю уезжает. Он предложил мне пожить это время у него.
Я согласилась с опаской и любопытством – никогда еще мы не были вместе так долго.
Он приехал забрать меня и мои пожитки. Войдя в бетонный замок, я робко спросила:
– А где я буду спать?
– Со мной, в постели родителей.
Я запротестовала, мне казалось, что это неправильно. Ринри, по обыкновению, пожал плечами.
– Это все-таки постель твоих родителей!
– Они же не узнают, – сказал он.
– Но я-то знаю.
– Не спать же нам на моем односпальном футоне. Будет ужасно тесно.
– Других вариантов нет?
– Есть. Постель бабушки и дедушки.
Это подействовало. От отвращения к его деду и бабке я мгновенно согласилась спать на родительском ложе.
Оно оказалось гигантским водяным матрасом. Такие комфортабельные капканы были в моде лет двадцать назад. На редкость неудобная вещь.
– Интересно, – заметила я. – Тут надо двадцать раз подумать, прежде чем сделать малейшее движение.
– Чувствуешь себя как на каноэ в фильме «Освобождение»[25].
– Точно. Освобождение – это когда из него выберешься.
Ринри, задумавший какое-то хитрое меню, скрылся на кухне. Я отправилась бродить по бетонному замку.
Почему мне все время казалось, что на меня направлена камера? Я не могла избавиться от ощущения, что за мной следит незримое око. Я состроила рожу потолку, потом стенам, но ничего не произошло. Враг был хитер и делал вид, будто не замечает моих дерзких выходок. Надо быть начеку.
Ринри застал меня, когда я показывала язык какой-то современной картине.
– Тебе не нравится Накагами? – спросил он.
– Нравится, – совершенно искренне сказала я, глядя на картину, где все было погружено в потрясающую тьму.
Ринри, наверно, пришел к выводу, что бельгийцы всегда показывают язык картинам, которые их особенно волнуют.
На столе меня ждали восхитительные яства: шпинат с кунжутом, заливные перепелиные яйца с тисо, морские ежи. Я набросилась было на эту роскошь, но заметила, что Ринри не ест.
– А ты?
– Я это не люблю.
– Зачем же приготовил?
– Для тебя. Мне нравится смотреть, как ты ешь.
– Мне тоже нравится смотреть, как ты ешь, – сказала я, скрестив руки на груди.
– Пожалуйста, ешь, это так красиво.
– Я объявляю голодовку и буду голодать до тех пор, пока ты не принесешь себе еду.
Для меня было пыткой его огорчать и главное, бороться с искушением немедленно сожрать все эти чудеса, от которых я не могла отвести глаз.
Ринри уныло поплелся на кухню и вернулся, неся итало-американскую салями и баночку майонеза. «Нет, он не сделает этого!» – ужаснулась я. Однако он сделал: съел всю салями, намазывая каждый кружок сантиметровым слоем майонеза. Что это было: месть или вызов? Делая вид, будто мне все равно, я продолжала наслаждаться гастрономическими изысками, пока он кудахтал от удовольствия, поедая этот кошмар. Он заметил мое каменное лицо и ехидно сказал:
– Ты же требовала, чтобы я поел?
– Ну да, я очень рада, – соврала я. – Мы оба едим то, что любим, и это замечательно.
– Мне хочется пригласить друзей, чтобы представить их тебе. Ты не возражаешь?
Я не возражала. Решили, что вечеринка состоится через пять дней.
Были каникулы. За все это время я ни разу не вышла из бетонного замка. Ринри обращался со мной как с принцессой. На столе в гостиной, под картиной Накагами, он поставил для меня лаковую шкатулку с набором для письма. Мне было не по себе, я никогда не писала в таких условиях. Чтобы сочинять, ничего нет лучше дешевых принадлежностей, даже попросту бросовых. От лака потели пальцы, и я запачкала рукопись.
Ринри ошалело смотрел на меня, и моя ручка застывала в воздухе. Тогда он с умоляющим видом изображал, будто водит рукой по бумаге, показывая мне, чтобы я писала, и я поняла, что можно просто калякать что попало, раз ему это так нравится. Как герой «Сияния», я тысячу раз написала, что схожу с ума. Но за отсутствием топора не смогла доиграть его роль до конца.
До сих пор единственной известной мне формой жизни вдвоем была наша жизнь с сестрой. Но поскольку она мой полный двойник, это было не совместное существование двух разных людей, а скорее жизнь идеального существа в полном ладу с собой.
С Ринри для меня все оказалось новым, пронизанным очаровательной неловкостью. Эта жизнь напоминала водяной матрас, на котором мы спали, неудобный, старомодный, смешной и по-своему трогательный. Наша близость строилась на том, что мы вместе испытывали волнующий дискомфорт.
Когда Ринри называл меня красивой, мне полагалось все бросить и застыть в той позе, в какой он меня застал, почти всегда странной. А он ходил вокруг меня и восклицал: «О!» Я терялась. Однажды я вошла в кухню, где он что-то стряпал. Мне попался на глаза помидор, и я решительно вгрызлась в него. Ринри испустил вопль, я подумала, что это очередной приступ восторга, и замерла. Но он вырвал у меня помидор, крича, что это портит цвет лица. Я сочла такое поведение неслыханным, тем более со стороны пожирателя салями с майонезом, и отняла помидор. Он безнадежно вздохнул, скорбя о тленности белизны.
Иногда звонил телефон. Он отвечал подозрительно кратко и скупо. Разговоры длились не больше десяти секунд. Я еще не знала, что в Японии так принято, и снова забеспокоилась, не принадлежит ли он к якудза – на эту мысль еще в самом начале навел меня его сверкающий «мерседес». Ринри ездил за покупками и возвращался через два часа с тремя корешками имбиря. За этим наверняка что-то крылось. К тому же через сестру он мог быть связан с калифорнийской мафией.
Потом, когда его невиновность уже не вызывала сомнений, я поняла, что правда еще более невероятна: он действительно тратил два часа на то, чтобы выбрать три корешка имбиря.
Время почти не двигалось. Я могла ездить в город, но мне такое даже в голову не приходило. Мне нравилось мое затворничество. Когда Ринри отлучался по своим таинственным делам, мне хотелось воспользоваться одиночеством, чтобы совершить какой-нибудь скверный поступок: я слонялась по бетонному замку, ища, что бы такое испортить, и не находила. Махнув рукой, я садилась писать.
Он возвращался. Я церемонно встречала его, называя данна-сама (господин, хозяин). В ответ он изображал самоуничижение, падал ниц и называл себя «раб твой». Подурачившись, он демонстрировал мне покупки.
– Три имбирных корешка, здорово! – ахала я.
Мысленно я уже участвовала в конференции на тему «Жены знаменитых преступников». «Как вы узнали, что ваш супруг – глава преступного клана?»
Я пыталась разгадать, что кроется за малейшими его поступками. Иногда он вел себя очень интересно. Устанавливал посреди гостиной большую бамбуковую кадку с песком. Разглаживал поверхность, а потом чертил на песке каббалистические знаки пальцем ноги.
Я пыталась разобрать, что он пишет, но он в смущении стирал написанное пяткой. Это, в моем понимании, подтверждало криминальную версию. С невинным видом я спрашивала, что значат его упражнения в каллиграфии.
– Это чтобы сосредоточиться.
– Сосредоточиться для чего?
– Ни для чего. Человек всегда должен быть сосредоточен.
Ему это не особенно помогало: он постоянно витал в облаках. В конце концов я поняла, что мне это напоминает.
– Христос в сцене с грешницей, – сказала я, – тоже пишет на земле.
– А-а, – отозвался он с полным безразличием, которое вызывали у него религиозные темы (кроме тамплиеров, бог весть почему).
– Знаешь, на кресте, где распяли Христа, римляне написали: INRI[26]. Это же, без одной буквы, твое имя.
Я объяснила ему, что такое акроним. Мне удалось его заинтересовать.
– Почему же у меня больше букв?
– Потому что ты не Христос, – высказала я свое предположение.
– Или у Христа была еще одна буква впереди, «Р». От слова «ронин»[27].
– Много ты знаешь выражений, где латынь смешана с японским? – не без язвительности спросила я.
– Если бы Христос явился в наше время, он бы не ограничился одним языком.
– Да, но он не говорил бы по-латыни.
– Почему? Для него все эпохи равны.
– По-твоему, он ронин?
– По сути да. Помнишь, когда его уже распяли, он кричит: «Для чего ты меня оставил?»[28] Слова, достойные самурая, который потерял господина.
– Как много ты знаешь! Ты читал Библию?
– Нет. Это из книги «Как стать тамплиером».
Я подумала, что подоспела вовремя.
– Есть такая японская книжка?
– Да. Спасибо, ты мне открыла глаза. Я самурай Иисус.
– А чем ты похож на Христа?
– Увидим. Мне еще только двадцать один год.
В общем, спешить некуда. Я развеселилась.
Настал день ужина с друзьями. С утра Ринри извинился, что должен оставить меня в одиночестве, и отправился на кухню.
Кроме Хары и Масы, я не знала никого из тех, с кем мне предстояло встретиться. Эти двое ничуть не походили на мафиози, но ведь и Ринри тоже. Внешность остальных, возможно, больше соответствует роду их деятельности.
Я долго рассматривала огромное полотно Накагами. При созерцании этого черного великолепия даже самая ненавязчивая музыка была бы отчетливо лишней.
К шести часам обливающийся потом Ринри вынырнул из кастрюль и накрыл к ужину длинный стол. Я предложила помочь, но он не разрешил. Потом бросился принимать душ и вскоре присоединился ко мне. В шесть пятьдесят пять он объявил о приходе гостей.
– Ты слышал, как они подъехали?
– Нет. Я пригласил их к семи пятнадцати. Значит, они будут к семи.
Ровно в семь, будто в подтверждение его слов, раздался удар электрического гонга. Одиннадцать молодых людей ждали за дверью, хотя прибыли они не вместе.
Ринри пригласил их войти, быстро поздоровался и исчез на кухне. Хара и Маса приветствовали меня легким поклоном. Остальные по очереди назвали себя. Пространства гостиной как раз хватило, чтобы нас всех вместить. Я подала заготовленное Ринри пиво.
Гости смотрели на меня, не говоря ни слова. Я попыталась завести беседу с теми, кого уже знала, но тщетно, потом с теми, кого не знала, – напрасный труд. Я мечтала, чтобы Ринри поскорее посадил нас за стол, его присутствие мгновенно развеяло бы неловкость.
Молчание угнетало меня, и я принялась разглагольствовать на первую попавшуюся тему:
– Никогда бы не подумала, что японцы так любят пиво. Я уже не раз замечала и сегодня убедилась опять: когда вам предлагают выбрать напиток, вы всегда выбираете пиво.
Они вежливо слушали и ничего не отвечали.
– А раньше японцы пили пиво?
– Не знаю, – сказал Хара.
Остальные покачали головой, показывая, что тоже не знают. Снова воцарилось безмолвие.
– В Бельгии мы тоже пьем много пива.
Я надеялась, что Хара и Маса вспомнят о моем подарке, с которым я пришла на ту первую вечеринку, и поболтают об этом, но ничего подобного не произошло. Я заговорила снова и изложила все, что знала о разных сортах пива в наших странах. Молодые люди вели себя так, словно пришли на лекцию: они почтительно внимали каждому моему слову; я боялась, как бы кто-нибудь из них не вытащил блокнот и не начал записывать. Сказать, что я чувствовала себя дурой, значит ничего не сказать.
Стоило мне умолкнуть, как наступала тишина. Они выглядели смущенными, но ни один не дал себе труда прийти мне на помощь. Временами я испытывала их на прочность, рассчитывая хоть одного вытравить из норы молчания: проходило пять минут, по часам, но ни единого слова никто не произносил. Когда наша общая пытка делалась невыносимой, я снова вступала в игру.
– Есть еще «Роденбах», красное пиво, – сообщила я. – Его иногда называют бельгийским бургундским.
Им сразу полегчало. У меня зародилась надежда, что они воспринимают меня как настоящую лекторшу и скоро начнут задавать вопросы.
Когда Ринри пригласил нас к столу, я вздохнула с облегчением. Мы расселись, и я вдруг заметила, что нет места для хозяина дома.
– Ты забыл поставить прибор для себя, – прошептала я.
– Нет.
Он сразу ушел на кухню, я так ничего и не поняла. Потом он вернулся с подносом, уставленным умопомрачительными кушаньями, и разложил их перед нами: оладьи из одуванчиков, корни лотоса в листьях тисо, зажаренные целиком крохотные крабы. Налив каждому подогретого сакэ, он удалился и плотно закрыл за собой кухонную дверь.