Росин вернулся в капсулу, когда «Гелиос» выходил из факельного поля. Россыпью холодных искр загорались звезды на темнеющем экране. Галанов, приветствуя Росина, сказал:
— Начинаю зонный поиск. Это последний шанс выиграть время.
— А у меня ничего нового.
— Догадываюсь…
Мальчишеское лицо Галанова еще сохраняло следы понимающей улыбки, а глаза были отрешенными: Галанов словно слился с мозгом солнечного зонда, плыл вместе с ним в раскаленном водороде фотосферы, где некогда погиб «Икар».
Росин подумал, что сейчас он для конструктора — условный персонаж поиска и, если бы не задание Центра звездолетной связи, Галанов, вероятно, не разрешил бы ему принять участие в рейде «Гелиоса». Ну что ж, пусть он, Росин, здесь не нужен, но кассета должна быть обязательно готова. Завтра передача для «Гефеста»…
Зеленая кассета
…На Земле меня встречали ученые, готовые работать днем и ночью, чтобы разобраться в привезенных мной материалах. Никаких длительных карантинов, никакого отчуждения. Но именно тогда я окончательно понял, что между мной и рубежами новой науки — вакуум. Да, я беседовал с учеными и внешне как будто не испытывал затруднений, но не мог перейти какую-то качественную границу. Трудность заключалась даже не в сумме знаний, а в ином масштабе воображения.
Когда шла работа по сдаче «Вестника», я вспомнил фильм о Лозанове и подумал, что в истории еще не было подобной ситуации. Действительно, с того момента, когда «Вестник» приземлился на антарктическом космодроме, я автоматически стал единственным в своем роде специалистом по двадцать первому веку. Я знал свое время, жил его волнениями, знал многих выдающихся ученых, и знания эти были для меня живыми, сегодняшними. Я мог стать в новом мире историком своего времени.
Окончательно решился я после встречи с Митей Добровым. Мы познакомились в Байконурском институте истории науки и техники. Когда меня представляли сотрудникам, белобрысый паренек буквально налетел на меня:
— Юлий Александрович, давайте займемся Арсениным! Я написал о нем две работы, но многие факты его биографии так и остаются неясными.
…Через несколько дней я стал работать в отделе «Двадцать первый век» при Байконурском институте.
Сразу возникло множество проблем. Изменилась организация научно-исследовательских работ, я же привык к дедовским методам: книги, архивы, микрофильмы. Начальник информационного отдела объяснил мне, что рукописи никогда не хранились в институте. Многие из них пересняты на голограммы, а не имеющие большого значения после периода ознакомления уничтожаются без всякой пересъемки.
Мои знания о своем времени оказались довольно ограниченными. Добров был еще полон энтузиазма, его работа об Арсенине успешно продвигалась, а я уже представлял тот день, когда мои хранящиеся в памяти сведения о двадцать первом веке будут исчерпаны…
И тогда я сбежал. Не сказав никому, уехал в Новосибирск. Бродил по городу, который когда-то был моей родиной, и не узнавал его. За сто лет Новосибирск стал городом колоссальных «консервных заводов» — здесь выпускались нейтронные кристаллы, капельки размером в миллиметр и весом около тонны. Путь этих «консервов информации» был долог — их посылали на исследовательские станции дальних рубежей: за орбиту Трансплутона, к звездам…
Впоследствии я не раз совершал «побеги» и однажды попал в Елисейск. В мое время это был небольшой город с единственным научным центром — Институтом подземного земледелия. Я убеждал себя, что попал в Елисейск случайно, но, конечно, это было не так — ведь здесь жила Вера.
Я познакомился с Верой Либединской сто двадцать лет назад. Вера была биологом — работала в институте подземного земледелия, и теперь комендант института Нарыков вел меня по оранжереям, давал объяснения.
— Исследовательские работы приостановлены, но климатрон работает. Так что я здесь один, как подземный дух… Вас интересуют архивы Либединской? Они сохранились — конечно, не полностью…
Мне была странна мысль, что от Веры осталось всего несколько пыльных папок, — хотя мог ли я ожидать большего? Сто двадцать лет. Я не стремился узнать, что стало с Верой после моего отлета. Убеждал себя, что не должен этого знать. Ведь, в сущности, само мое знакомство с Верой было нарушением предполетных наставлений. Меня готовили к скачку во времени, убеждали, что моя личная жизнь — в двадцать втором веке, а двадцать первый не больше, чем стартовая площадка. В этом была логика — но всегда ли удается следовать инструкциям?..
Нарыков вызвал меня из оранжереи, и мы оказались в… тропиках. Стоял гниловатый запах девственного леса. Мы шли по тропинке между карликовыми деревьями и, в конце концов, попали в склад. Нарыков вручил мне несколько папок с рукописями и пожелтевшими стереоснимками. На одной из папок я прочитал: «Влияние солнечных вспышек на клеточную активность южноамериканской гевеи. Лаборатория Либединской В. П. Год 2027. Папка 24-А».
— Это все, — подтвердил Нарыков.
Солнечные вспышки. Должно быть, Вера занялась ими уже после моего отлета. Она никогда не рассказывала мне, что интересуется Солнцем. Я листал страницы и не столько искал смысл, сколько думал о том, что вот эти строки Вера писала вечером, при боковом свете. Буквы теснились, я чувствовал, что Вера устала, я думал ее мыслями, я вернулся назад — в двадцать первый век.
Между страницами лежал пакет. В нем были фотограммы солнечных вспышек — данные солнечной лаборатории «Икар», присланные Вере астрофизиком Вершининым. Это были цветные, по тем временам превосходные снимки вспышечных выбросов сжатого газа, выбрасываемого из Солнца со сверхзвуковой скоростью. На фотограммах были выбросы геометрически точной формы — два ослепительно белых луча тянулись в пространство и исчезали после выхода из хромосферы…
Вечером я связался с Добровым. Хотел сказать ему многое, потому что воспоминания о Вере неожиданно навели меня на ту единственную мысль, которую я искал все время. Но я сказал только:
— Митя, свяжись с Астросоветом. Нужно узнать, что представляют собой солнечные вспышки. Снимки я высылаю. И еще: в Институте космонавтики должны быть данные об «Икаре» — в мое время была такая лаборатория.
Рано утром Добров и социолог Лукас вызвали меня к голоскопу. Митя начал говорить так быстро, что я с трудом понимал его:
— История снимков неясна: их нет в архивах Астросовета. Сам же «Икар» погиб во время солнечной бури — Вершинин работал на опасном расстоянии от Солнца.
— В две тысячи двадцать восьмом году, — уточнил Лукас. — Через три года после вашего отлета, Юлий Александрович. В Институте космонавтики должны быть, вероятно, и более точные данные о Вершинине.
— Что интересного в этих снимках? — спросил Добров.
— Выброс похож на луч лазера — прямой и узкий. Очень необычное образование. Меня заинтересовало, есть ли ему объяснение.
Добров выразил свою точку зрения кратко и определенно. Он заявил, что вспышечные выбросы — редчайший вид солнечной активности и экспертиза это лишь подтвердит.
— Давайте разделимся, — предложил я. — Вы дождитесь результатов экспертизы, а я поеду в Институт космонавтики. Начну с личности Вершинина — с его мыслей, идей. Кажется, я наконец понял, чем мы должны заниматься — все, кто вернется со звезд. Нужно искать идеи.
Да, теперь я знал свое место в новом мире. Я — кладоискатель идей прошлого.
Что это значит?
Труд ученого — айсберг, и мы видим лишь то, что доступно с первого взгляда: даты жизни, опубликованные работы, эксперименты, а под водой, скрытая для мира, заключена вся глубинная сущность человека-творца: мысли, планы, идеи, не нашедшие выражения. Проходит время — ученый умирает, а люди, которые после его смерти читают старые издания, ищут в них мысли, близкие своему времени, своему складу ума. Недаром Лозанов в фильме, который я смотрел в полете, говорил и думал как человек будущего.
И есть только один путь воскресить для будущего оставшиеся «под водой» идеи великих ученых: нужен человек, вмещающий в себе две эпохи, два мира.
Идеи — вот что давало мне возможность не только открывать свое время для потомков, но заново открывать его и для себя. На новом уровне пересмотреть, переоценить сделанное моими современниками и, возможно, открыть для нового времени много ценных идей. Я должен был понять строй мыслей астрофизика Вершинина, должен был понять Веру. Возрождение идей — это и будет подлинная история науки.