7

«Седых… Седых… — мысленно повторил Скорняков. — Вот уж кого судьба потрясла на жизненных ухабах… Не каждый бы смог выдержать такие испытания».

В ночь на 12 апреля 1950 года Евгений Седых вместе с другим курсантом, Скорняковым, заступил в караул; ночь выпала по-южному теплой, отовсюду неслись хмельные настои распустившихся садов, слышался лай неугомонных станичных собак; после дневной беготни (занятия в классах, инструктаж заступающих в наряд и в караул, подготовка оружия) стало совсем тихо и покойно рядом с нагретой за день, дремотно отдыхающей землей. Можно было помечтать и подумать. Совсем немного оставалось до того дня, о котором Женя трепетно мечтал с самого детства — дне, когда ему вручат удостоверение, где в графе «специальность» будет написано два вожделенных слова: летчик-истребитель. Конечно, это чисто формальный акт, главное — он почувствовал себя хозяином этой строгой, маневренной машины, испытал ни с чем не сравнимое чувство скорости и высоты; ему казалось, что и его плоть, и его душа наполнились голубизной высоты и стремительностью скорости, отчего он постоянно испытывал радость бытия, ощущал себя сильным…

И еще одна причина торопила время окончания училища. Это была его мама, которой он сразу смог бы помогать материально; его мама, всю жизнь посвятившая единственному сыну, не имевшая после гибели отца под Сталинградом ни копейки лишних денег; его мама, которая отказывала себе во всем, даже в возможности купить лишнюю пару чулок. Мама, конечно, будет очень рада видеть его офицером. Нет, он не станет, как другие, заезжать в Москву, чтобы отметить в самом шикарном ресторане окончание училища. Он сразу поедет к маме; ребята обойдутся без него и не обидятся, хотя инициаторы этой поездки уже неодобрительно высказывались на его счет. Что ж — каждому свое. Конечно, хотелось бы отпраздновать вместе со всеми эти дни в Москве, но что делать. Мама есть мама…

Темнота тем временем таяла, наполняясь звонким серебром утреннего света; четче выступали верхушки огромных тополей и лип, крыш зданий, высокая труба котельной; из станичных садов повеяло нежными запахами первых цветов, громче засвистели ранние птицы.

Евгений ходил по утоптанной, влажной от ночной сырости тропе вокруг зданий, мимо большого сруба единственного в военном городке колодца, бесшумно приближался к проходной, где дремал дневальный.

После смены с поста Женя завалился было на потемневший от пота, вытертый лежак, чтобы поспать, но его поднял голос дежурного. В полк должно было прилететь большое начальство, а потому повсюду объявлялся аврал; караульным предстояло вымыть пол, протереть закопченные окна, почистить оружие, обмести паутину.

— Чтоб все было в ажуре! Никаких снов — все должны работать! — требовал дежурный, раскачиваясь с пяток на носки.

Работать так работать. Конечно, лучше бы поспать. Но… Раз надо, значит, будем делать. Хотя тереть тряпкой окна не хотелось, глаза слипались, руки отказывались повиноваться.

Закончив работу, Евгений вздохнул и, услышав радостный вопль кого-то из караульных: «Завтрак несут!» — бросился к умывальнику.

Спать им так и не разрешили. Никаких снов! Всем быть наготове!

Прилетевшее начальство долго ходило по городку; Женя видел из вымытого им окна шагавшего впереди грузного генерал-полковника и большую свиту, двигавшуюся за ним; он проводил их взглядом, забился в угол и лег на топчан, укрывшись шинелью.

Проснулся от сильного толчка.

— Да проснись же ты! — едва не кричал начальник караула. — Чепе у нас!

Женя вяло поднялся, долго протирал глаза, не осознавая случившегося; ему виделся хороший, сладкий сон, и он все еще не мог прийти в себя.

— Двухсменные посты — в казарму! — приказал дежурный. — А вас, субчики-голубчики, — дежурный грозно посмотрел на Женю и его товарища — Толю Скорнякова, — к начальству.

— Зачем? — несмело спросил Женя.

— Там узнаете! Там вам покажут кузькину мать с горбинкой!

— Почему с горбинкой? — вырвалось у Жени.

— Поговори, Седых, поговори. Там, — он кивнул в сторону отдельно стоявшего небольшого домика, — наговоришься. Какого черта вы на посту делали, если в колодце обнаружили дохлую кошку?

Неприятная история с кошкой произошла в тот самый час, когда Женя спал, укрывшись вытертой шинелькой. Московское начальство в окружении сопровождавших, выйдя из казармы, остановилось возле сруба: кто-то предложил испить свежей колодезной водицы. «Родниковая. Чистая как слеза». Опустили ведро, зачерпнули воды, подняли, поставили на сруб. Генерал-полковник подошел поближе.

— Что это? — спросил он.

Все замерли. Всякое бывало, но такого… Такого еще никогда не было.

Офицер штаба капитан Углов, прозванный курсантами за худобу, высокий рост и длинные руки Паганелем, встретил курсанта Седых официально, стараясь быть как можно строже.

— Ты бросил кошку в колодец? — услышал Женя, как только закрыл за собой дверь. — Зачем ты это сделал?

Женя, удивленный вопросом, попытался улыбнуться; он никогда не думал, что этот нелепый случай закончится для него плохо, и поэтому относился к вопросам капитана как к чему-то несерьезному; он впервые оказался в этой накуренной, обклеенной серыми обоями комнате и, кроме чувства стеснения, вызванного первым посещением, ничего не испытывал; слышал от курсантов, что кого-то вызывали, с кем-то беседовали, но это было давно, а когда встречался с Паганелем, то отдавал ему честь, прикладывая руку к пилотке, и проходил дальше.

— Будем молчать? — Углов поднялся из-за стола, загородив собой узкое окошко, подошел к Жене и долго всматривался в его лицо; капитан подозревал во всей этой гнусной истории чьи-то происки…

Углов получил задание найти виновников в самые сжатые сроки. Естественно, первыми должны нести ответственность часовые; если и был злоумышленник, то он, конечно, не невидимка и проникнуть к колодцу мог только через охраняемый пост. Терпение офицера иссякло, и он, взяв лист чистой бумаги и карандаш, предложил Жене изложить все на бумаге.

— Я кошки в колодец не бросал, и писать мне не о чем, — ответил Седых.

Углов не привык, чтобы с ним так разговаривали.

— Вы будете писать объяснительную, курсант Седых! Я заставлю вас!

— О чем писать?

— Пишите все, как было: кто инструктировал караул, кто был разводящим и так далее. Предупреждаю: все, как было!

Через четверть часа Женя поднялся со стула и подал лист бумаги офицеру.

— Это все?

— Все. Разрешите идти?

— Пока идите. С таким отношением, думаю, что мы еще встретимся. — В голосе Углова открыто звучала угроза, но даже и после этого Женя не подумал, что над ним повис дамоклов меч.

Вскоре его вызвали снова. Все это выглядело так нелепо, что он не выдержал, улыбнулся. Углов разозлился:

— Ты у меня доулыбаешься, Седых! С завтрашнего дня тебя отстранят от полетов. А потом посмотрим. Будешь упираться или сознаешься и чистосердечно раскаешься? Ты не мог не знать, кто это сделал.

«При чем здесь полеты?» — растерялся Седых.

Оказалось, что капитан Углов слов на ветер не бросал. Вечером Женю остановил Толя Скорняков, взял за рукав, отвел в сторону.

— Держись, Женя, — тихо произнес он, — тебя только что вычеркнули из плановой таблицы. Сказали — приказ сверху.

Женя ошалело повел глазами, будто не узнавая друга, сцепил зубы и, покачиваясь из стороны в сторону, бросился бежать. Толя догнал его, схватил за плечи, но Женя вырвался, упал на траву и застучал по земле кулаками. «За что? За что?»

Слезы неудержимо лились из его глаз, и он, размазывая их по лицу, катался по траве, стучал от бессилия кулаками, бился головой о землю, мучаясь от удушья. В груди нестерпимо жгла обида. Все он был готов перенести, любое, самое строгое взыскание, но только не отстранение от полетов. Это — конец! Конец мечте!..

На следующее утро Женя едва поднялся с койки. Куда идти? У кого просить защиты? Подавленный и разбитый, он все еще надеялся на чье-то благосклонное отношение к нему, пошел к командиру эскадрильи майору Байкалову и попросил помощи и совета. Тот долго молчал, стараясь не встречаться с Женей взглядом. Что он мог сказать курсанту, что посоветовать? Есть такие обстоятельства, когда человек бессилен. На фронте, в бою, все было ясно: впереди «мессер», в его кабине враг, и ты обязан его сбить. Или идет девятка «юнкерсов» бомбить наш передний край. Ты обязан костьми лечь, но не допустить вражеские бомбардировщики к нашей передовой. Крутись ужом, падай соколом на врага, рази его из всех точек, но не пропусти. Прозевал мгновение — по тебе ударили, не успел отвернуть машину — думай о том, как самолет спасти и как «юнкерсов» отогнать. А уж когда горит твой «як» и кабина полна дыма, то пора подумать и о парашюте, если все «юнкерсы» ушли на запад, а если один из них остался — бей его своим крылом или всей машиной, иди на таран…

Что сказать курсанту Седых? Отмолчаться — совесть не позволяет. Посоветовать писать? А куда? Какая инстанция приняла такое жестокое решение? Что делать? Конечно же, не Седых бросил кошку в колодец… Говорят у него в биографии какой-то непорядок, с отцом что-то было еще до войны. Но его отец воевал, погиб под Сталинградом. Да и при чем здесь сын?.. Комэск Байкалов сам многого не понимал в то время и не раз свои сомнения высказывал вслух, среди летчиков. Но однажды командир полка вызвал его к себе в кабинет и строго предупредил:

— Смотри, Вася, договоришься! Предложил тебя в замы, а мне в ответ: «Он еще не созрел до этой должности. Обстановки не понимает». Вместе воевали, я, знаешь, в бою за чужие спины не прятался, не мандражил, ребят в воздухе не бросал. Сейчас же тебя защитить не могу — мой голос не последний. Думай!

— Сходи, Седых, еще раз к Углову. От него многое зависит. И держаться! Это мой приказ! Нюни не распускать! — Майор Байкалов подтолкнул курсанта в плечо. — Иди!

Седых повернулся, ссутулился по-стариковски и, как ни тяжело было, как ни противен ему был Паганель, зашагал к тому самому домику, в комнату с серыми обоями. Возле двери постоял, старательно вытер ноги о половичок, постучал, вошел.

— Сам пришел? Я тебя не вызывал. Или жареным запахло? — Капитан небрежно протянул руку; ладонь была от влаги липкой, и Женя сразу же отдернул свою руку. Наблюдая за капитаном, он заметил, что тот часто вытирал потные ладони о брюки. Капитан вынул папиросу из пачки, закурил, прошелся по комнате. — Я не ошибся, нутром почуял неладное. Ты, оказывается, скрыл, что твой отец был судим. В автобиография написал: «Ближайшие родственники не судимы». Обманул! Но мы, Седых, бдительности не теряем!

— Отец не виноват! — крикнул Женя. — Он погиб на фронте.

— Речь не об отце. — Углов зло посмотрел на Жене, — а о тебе. Ты скрыл его судимость.

— Об этом я узнал всего год назад от матери. Она щадила меня, не говорила… Судили бригадира за то, что заморозил десять мешков картофеля, а отца, как председателя колхоза, наказали за халатность. Двадцать пять процентов высчитывали из зарплаты по месту работы. Отец не виноват!

— У нас невиновных не судят, Седых! Запомни это, пожалуйста.

— Когда я в училище поступал, ничего плохого не нашли…

— С запросом мы еще разберемся. С того, кто потерял бдительность, спросят по всей строгости. А твоим полетам — конец! Мы тебе не доверяем!

Заявление Евгения Седых о поступлении в училище рассматривалось в райкоме. Заведующий отделом знал, что Женин отец был другом первого секретаря райкома — оба из одной деревни, вместе учились, росли, вместе пошли на партийную работу. С должности инструктора райкома Седых попросился в отстающий колхоз. Просьбу удовлетворили, послали в «медвежий угол». Хозяйство дальнее, славилось тем, что за все годы ни разу не выполнило ни госпоставок, ни финплана; председателей меняли через год-два, но дела там не улучшались. Седых за пять лет колхоз вывел из отстающих, артель открыл — зимой колхозники мастерили канцелярские счеты да линейки для школьников. Колхозники стали получать на трудодни и зерно, и картофель, и сено, и деньжат иногда подбрасывала колхозная кассирша. Немного, но ведь раньше и этого не было. Все шло на улучшение, если бы в колхоз не влили еще одну деревню, люди которой работали спустя рукава.

Нужно было время, чтобы они поняли и осознали необходимость напряженного труда…

В тот год колхоз собрал хороший урожай картошки, но хранилищ не хватало. По решению правления сделали бурты. То ли бригадир недоглядел, то ли кто-то из колхозников поленился, но весной, когда вскрыли бурты, выяснилось, что картошка поморожена…

Шел заведующий отделом к первому секретарю, вспоминал предвоенные годы, видел трудягу Седых и не верил, что уже сын его в летчики лыжи навострил; казалось, совсем недавно Николай Седых с маленьким мальчиком приезжал в район на старом тарантасе. Идут годы. Вся жизнь, вся история теперь на две части поделилась: до войны и после войны. Четвертый год, как кончилась война, а все перед глазами…

Он вошел в приемную секретаря, поздоровался с помощником, снял заношенную защитного цвета кепчонку, повесил ее на крючок, одернул гимнастерку и толкнул дверь кабинета.

Разговор сначала был о делах неотложных и беспокойных, и только перед уходом на стол первого секретаря легло заявление курсанта Седых; секретарь повертел бумагу, сдвинул брови к переносице и сказал:

— Прошу тебя об одном: не ломай парню мечту. Я не смог тогда друга уберечь, хотя все знали, что главный виновник — бригадир. Подумать, сколько той картошки было — десять мешков. И под суд! Сейчас бы нам побольше требовательности! — произнес секретарь райкома. — Недавно возвращаюсь из глубинки, смотрю и глазам не верю: комбайны, косилки, водовозки, неисправные тракторы в поле брошены и уже снежком присыпаны. И ни у кого сердце не заныло! Конечно, на бюро наказали председателя колхоза, но разве бесхозяйственность одними выговорами устранишь? Десять мешков замороженной картошки по нынешним ценам — рублей пятьдесят? А здесь — десятки тысяч! Да разве только это… — Он шумно вздохнул, курил, потер виски, придвинул поближе анкету с фотографией Евгения Седых.

— Женька — вылитый отец. Брови густые, изогнутые дугами, и глаза отцовские.

Анкету прочитал всю, долго водил карандашом по строчкам, вчитывался в ответы.

— Видишь, как у обоих Седых: отец под Сталинградом в сорок втором, а сын в это время в комсомол вступил, — Он стукнул широкой ладонью по сукну стола. — Так и напиши: компрометирующих данных на товарища Седых нет! И точка. Согласен?

— Не возражаю.

— И прекрасно! Спасибо тебе.

* * *

Оглушенный приговором капитана, Женя задохнулся, широко открыл рот и, едва удержавшись на краешке скрипучего стула, почти беззвучно прохрипел:

— Как… конец? Совсем? — И, перехватив дыхание, умоляюще, все еще надеясь на благополучный исход, попросил: — Что угодно, любое взыскание, только не отчисляйте из училища! Понимаете, полеты — моя мечта, мое… моя жизнь! — почти выкрикнул Женя, приподнимаясь со стула.

Он теперь отчетливо представлял все, что ожидало его. Все рухнуло в один день. Конец мечте… Конец всему… Без полетов невозможно жить. Почему так несправедливо устроен мир? За что человек лишается счастья… А что будет с мамой, когда она узнает об этом? Она не перенесет удара, не выдержит сердце. Единственный сын, и у того отняли мечту…

Женя молчал. Он едва сдерживал подступившие слезы, часто моргал, не давая им соскользнуть из уголков глаз на лицо. Сквозь водянистую кисею увидел в окне строй курсантов с шлемофонами в руках — шли на аэродром; за ними потянулись к двери автобуса инструкторы и командиры; на сиреневый куст с громким щебетом уселась стая беспокойных воробьев, раскачиваясь на тонких ветках. Там, за окном, продолжалась жизнь; люди как люди: одни заканчивали пить чай после завтрака, другие уже готовили самолеты к полетам, третьи, сдав дежурство, шли отдыхать. И никому нет дела до того, что здесь, в этой комнате с серыми обоями, решалась судьба человека. Да и кто бы смог помочь, если сам командир эскадрильи, которого все любили за мужество на войне и справедливое отношение к людям, оказался бессильным…

Жене захотелось выпрыгнуть в окно и убежать от людей в глухой лес, остаться одному и выплакать все свое горе…

— Ну, коли полеты так тебе дороги… — Капитан на какое-то мгновение замялся, хотел предложить что-то, вытер ладони о галифе и протянул руку к краю заваленного бумагой стола, но в самый последний момент сдержал себя и виновато посмотрел на сгорбленного Женю. — Пойми, с меня ведь тоже спрашивают. А тут еще проклятая кошка. Одно к одному, никуда не денешься. — Он подошел к притихшему курсанту, притронулся рукой к локтю Жени, но тут же руку отдернул. — А выход есть, — неожиданно бодро произнес капитан. — Семь бед один ответ! Вот, — он протянул лежавший на краю стола лист исписанной бумаги, — прочти и подпиши. Я доложу, и дело закроем.

Женя осторожно взял исписанный мелким почерком лист. «Видел в темноте… Часовой Скорняков кошку… колодец…»

— Нет! Это же неправда! — едва не закричал Женя. — Скорняков не бросал кошку в колодец! — Он хватал по-рыбьи воздух, беззвучно открывая рот, стараясь сказать еще что-то в оправдание своего напарника по посту. — Я не могу! Это же ложь!

— Ну и черт с тобой! — Капитан ходил из угла в угол, размахивая длинными руками. — Как лучше хотел сделать, а ты психуешь. У него биография чистая, не то что у тебя. Понимаешь, дурень? Решил, мол, он поиграть с кошкой, да засмотрелся. И все. Вызову его пару раз, постращаю для порядка. Соображаешь? Я не должен тебе этого говорить. Выбирай: полеты или эта бумажка. Ради тебя. Ну, теперь что скажешь?

«Какая же это бумажка? — сам себя спросил Женя. — За бумажкой — живой человек. Ради моих полетов, ради моего счастья… Принести человеку страдания, возвести на него напраслину. «У него биография чистая, не то что у тебя». Мечта… Наговор на человека ради мечты… Нет! Пойти против своей совести? Никогда!

— Не могу… Скорняков не бросал кошку в колодец, — выдавил сквозь бескровные губы Женя. — Это подло… Не могу…

Загрузка...