— Господи, какая ж вы мудрая, тетя Маша… И добрая… Сами даже не понимаете, какая вы есть настоящая ценность…Другая б на вашем месте… А вы…
Огромные Сашины девчачьи глаза вдруг начали заполняться влагой , затуманились маленькими синими озерцами – стоит раз моргнуть, и закапают по худым смуглым щекам прозрачные слезы… Будто спохватившись, она вздохнула поглубже и принялась пить большими глотками остывший чай, по–детски держа в обеих руках красную в белый цветочек чашку.
— Да это ты у меня самая хорошая, Сашенька! – обернулась к ней от плиты Мария. – Тоже, нашла в старухе ценность… Ешь лучше вон булочки мои…
— Да я и так уже четыре штуки умяла, теть Маш!
— И травяного чаю тоже побольше пей. Он у меня хороший, от всех болячек лечит! Помню, в войну мы травами только и спасались… Мачеха моя тогда шибко заболела, когда похоронку получила – прямо сама не своя сделалась. Сидит, помню, уставится в одну точку и покачивается взад–вперед… Вот я ее травами и лечила!
— И что? Вылечили?
— Да как тебе сказать… Вроде она потом и ходить стала, и разговаривать… Только странно как–то : говорит–говорит быстренько так, а потом покраснеет и на крик да на драку переходит. Девчонки шибко ее боялись… Это хорошо еще, что квартира у нас двухкомнатная была. Я с мачехой стала вместе жить, а они отдельно, в другой комнате, подальше от всего этого безобразия… Она когда в буйство свое входила, я крепенько этак вставала в дверях да и не выпускала ее из комнаты! Ох, уж и доставалось мне… Наденька, та побойчее была, а вот Любочка сильно боялась! Может, потому и замуж рано выскочила да уехала от нас… А Надя замуж так и не вышла, только дочку родила, Настеньку мою ненаглядную…
— А вы так с мачехой в одной комнате до конца и жили, как Александр Матросов? Все грудью на амбразуру бросались?
— Ну да, пока сюда не переехала… А ты давай не подсмеивайся над старухой, ты ешь лучше! Тебе надо! Всего–то и недельку покушала хорошо, а уже щечки зарумянились, глазки заблестели… Хоть на девушку стала похожа, в самом деле. А то как дите голодное ходишь, прямо смотреть больно!
— Так это не от еды, тетя Маша, это от любви… Меня ведь никто и никогда просто так не любил…
— Да как же, деточка, что ты! Не может такого быть! А Костик?
— А… Ну да… Костик, это да, это конечно… — сникла Саша и сжалась в твердый костлявый комок, будто ушло из ее тела все теплое и живое, растворилась, исчезла яркая синева из глаз, и лицо будто подернулось вмиг серой пылью…
— А ты на учебу не опоздаешь, деточка? Заговорила я тебя сегодня.
— Да, тетя Маша. Сейчас пойду.
— Да одевайся теплее! Мерзнешь поди в своей модной тужурке! И что за одежонка у тебя непонятная – как в такой обдергайке не замерзнешь… Мне вот завтра пенсию принесут, купим–ка мы тебе что–нибудь зимнее, а? Ты пригляди там себе, а то я вашу моду и не понимаю вовсе! А если денег не хватит, так и с книжки снимем…
— …Ой, Насть, привет! Ты почему без звонка? Могла ж запросто меня не застать! Заходи, я сейчас, только клубнику с лица смою… Проходи пока в комнату!
Нина порхнула легким ветром в ванную, оставив Настю одну в огромной прихожей с мягким красным диванчиком, уютно спрятавшимся под внушительных размеров искусственной пальмой. «Надо же… Мои дети и летом клубнику досыта не едят, а она ею в декабре морду свою старую намазывает… — неприязненно подумала Настя, с трудом наклоняясь, чтоб расстегнуть молнию на ботинках. — Черт, заело, как назло…Выбросить бы эту старую обувку к чертовой матери да новую купить, так ведь не на что…». Злобно пыхтя, она разогнулась, чтоб вдохнуть в себя побольше воздуху и, разозлившись от этого еще больше, решила вдруг: «А вот не буду! В таких домах все в уличной обуви ходят! У них, у богатых, так принято, говорят… Вот и я не сниму! Что я, хуже их, что ли?!»
Сняв пальто, она решительно направилась в гостиную, с удовольствием прошлась грязными ботинками по нежной белизне ковра – вот так вот вам , и мы не лыком шиты… Проходя мимо каминной полки, остановилась на секунду, уважительно провела рукой по причудливому серо–зеленому рисунку малахита. Красота…
— Ну, Настька, ну, ты даешь…
Нина встала в дверях, снисходительно улыбнулась, внимательно разглядывая сестру.
— А что? Что такое?! – развернулась к ней Настя всем своим тяжелым туловом, приготовившись к решительному отпору и одновременно трусовато скосив глаза на грязную дорожку следов на ковре.
— Ты почему на себя такую юбку напялила, Насть?! Это же ужас! Шелковая, широченная, да еще и длина невразумительная… Это что, такое покушение на элегантность? Где ты ее только откопала…
— Да ладно, — облегченно вздохнув, махнула рукой Настя, – под пальто все равно не видно! Да и вообще, какая мне разница…
— Тебе надо юбки носить до середины икры, четкого геометрического покроя и обязательно из плотного материала! Из твида, например…
— Да где я тебе эти самые твиды возьму? Я и слов–то таких не знаю… Они ведь и денег стоят немалых, наверное! Прости уж, сестрица. Что есть, то и ношу.
— Не обижайся, чего ты… Если хочешь, я тебе куплю…
— Да ладно! Ничего мне не надо. Интересу нет. Замуж мне выходить, что ли? Я вообще–то, Нин, о другом поговорить пришла…
— Понятно. Сейчас поговорим. А как же? Конечно, поговорим, давно пора. Ты пьянствовать–то будешь? – спросила Нина, направляясь к красивому бару в глубине комнаты.
— А давай! За рюмкой и разговор шибче пойдет. Только ты мне сладенького налей, винца вкусненького какого–нибудь.
— Ну, винца, так винца… — задумчиво проговорила Нина, внимательно разглядывая содержимое бара. – А может, ликерчику, раз так сладенького хочется? Вот тут у меня «Бейлиз» есть…
— Ну, давай этот свой… Как там бишь его? Ликер, вино – все равно одна хрень!
— Одна, конечно, одна! – подходя к столу с бутылкой ликера и двумя стаканами, согласно закивала головой Нина. – Садись, Настенька, выпьем с тобой за встречу…
Они чинно чокнулись высокими стаканами, выпили молча. Настя долго прислушивалась к себе, закатив глаза и положа руку на мощную грудь, потом чмокнула смачно:
— Эх, хороша, зараза! Живет же буржуазия… А мы все по водочке дешевенькой ударяем, и то по большим праздникам… Хорошо живешь, Нинка! Богато все у тебя, красиво да вкусно. Непонятно только, зачем на чужое добро заришься…
— На какое – чужое? – подняла на нее удивленные глаза Нина. – Ты что имеешь ввиду, Насть?
— А то и имею! Зачем тебе вдруг тети Машина квартира понадобилась? Приехала к ней, разжалобила старуху… Зачем тебе ее метры квадратные сдались, у тебя и своих вон – девать некуда!
— Да каких своих, Настя! Тут моего и нет ничего…
— Как это?
— А вот так! Все принадлежит Веронике Павловне, моей обожаемой свекровушке. А я тут только прописана, и все…
— А как так получилось–то?
— А так. Проворонила я все, идиотка доверчивая… Ну, машина у меня еще есть, драгоценности кое–какие, шубы, денег притыренных втихаря немного, а больше – ничего. Так что давай с тобой акценты правильно расставим: я не зарюсь, я претендую…
— И все равно – зачем тебе, Нин? Пусть это все свекровкино, живешь–то тут ты, а не она! И еще сто лет проживешь, какая разница?
— Насть, ты не понимаешь… У нас ведь с Гошкой детей нет…
— И что?
— А то! У него все разговоры в последнее время только к этому сводятся. Тоска у него, видишь ли, по наследнику вдруг образовалась. Так что стоит только какой–нибудь молодухе, которая посмышленее, ситуацией проникнуться – и все! Этот поезд уже не остановишь и даже в последний вагон не впрыгнешь… А самое обидное знаешь, Насть, что?
— Что?
— А то, что не нужен ему никакой ребенок вовсе. Уж я–то знаю… Он же эгоист до мозга костей, страстный себялюбец и сволочь, каких свет не видывал. У него в погоне за деньгами крыша уже поехала, а ему все больше и больше надо! И остановиться уже не сможет. Так бывает, когда люди, кроме бесконечной алчности, уже и не ощущают ничего…
— Не понимаю, Нин… А ребенок–то тут при чем?
— Ты знаешь, Насть, алчность – это ведь не совсем красивое чувство… Вернее, совсем некрасивое. А нам надо, чтобы вокруг нас все пушисто и белоснежно было! Вот ему наследник и стал нужен – алчность свою прикрыть. Не для себя, мол, стараюсь, а токмо ради потомства своего драгоценного, потому и любые пакости мои пусть оправданы будут…
— Понятно…
— Так что, Настенька, вот–вот я отсюда и вылечу, как пробка из шампанского.
— Да ну, Нинк! Мне кажется, ты преувеличиваешь трагедию. Все равно Гошка от тебя откупится! Квартирку какую–никакую купит небось…
— Насть, давай с тобой будем здраво рассуждать. Нет, не так! Давай по совести, вот как… Согласись, я ведь тебе хорошо помогала все эти годы. А из некоторых ситуаций ты без меня и вообще бы не выкрутилась. Помнишь, как я Костика твоего из мокрого дела, практически из дерьма, вытаскивала? Он ведь тогда вообще в главных подозреваемых ходил… Ты не хочешь спросить, сколько зелененьких бумажек из меня тогда адвокат вытянул? Нет? А девчонок твоих кто в престижные институты пристраивал, куда и на платной основе поступить трудно? А кто все эти годы одевает их, как моделей? А если мы посчитаем все взятые у меня «в долг» деньги? Отступись, Настя! Не ссорься со мной! Будь умнее – не плюй в колодец… А я как помогала, так и буду помогать. И отступное тебе хорошее дам…
Нина замолчала и вся подалась вперед, просительно, будто снизу вверх, заглядывая в Настино лицо и сведя красиво нарисованные брови жалким домиком. Настя протянула руку к бутылке, налила себе приличную порцию ликера и медленно выпила одним большим шумным глотком. Со стуком поставив на стол стакан, сложила большие пальцы рук между указательным и средним и, резко выкинув вперед две получившиеся смачные фиги, не без удовольствия произнесла:
— А вот это ты видела? Ты что меня, совсем за дуру держишь? Я ведь узнавала, сколько теткина квартира по нынешним ценам стоит! Можно сто адвокатов на эти деньги нанять! Так что извини, Ниночка. Это ты отступись. Пожила в хоромах, и будет с тебя! Я тоже хочу! Это я буду там со своей семьей жить! Хватит нам по головам ходить, мы тоже люди… Ничего себе, захотела всю квартиру прихамить!
— Насть, тетя Маша меня ведь все равно пропишет, она мне обещала уже…
— Так и мне обещала! Она и моих всех туда без звука пропишет, так что тебе одной особо и не светит ничего…
— Настька, ты не понимаешь… Мне очень, очень нужна эта квартира! Я ж не виновата, что у меня детей нет, что с Гошкой так все по–свински складывается… Да и вообще, влюбилась я, Настька! В молодого парня совсем, представляешь? Прямо сама себя потеряла…
— Иди ты!
Вытаращив от удивления глаза, Настя отвалилась грузным телом на спинку дивана и громко расхохоталась, тряся враз побагровевшими от выпитого ликера некрасиво отвисшими щеками.
— Ну, Нинка, ну, ты даешь… Вот уж не ожидала от тебя такого! Говорят, у мужиков седина в бороду да бес в ребро, а у баб, видно, совсем в другое место… Ой, не могу!
Она снова захихикала хрипло и непристойно, колыхнулась рыхлым телом, замахала в изнеможении руками.
— Насть, прекрати! Чего ты ржешь, как лошадь? Посочувствуй лучше, ты ж сестра мне. И вроде как тоже женщина… У меня, можно сказать, горе, а ты…
— Ой, сочувствую, Нинка, сочувствую! И правда – горе тебе… Сколько хоть лет–то ему?
— Двадцать восемь.
— И что ты с ним делаешь, с дитей с этим?
— Ну, не такое уж он и дитя… Насть, прекрати… Я же серьезно с тобой разговариваю!
— Ой, не могу… Ладно, Нинка, не обижайся. Я ж понимаю – всякое в жизни случается… А Гошку твоего я давно уже подозревала — не мужик он! Больно телом тяжелый, рыхлый да злой – такие в корень не идут… А ты–то, ты–то как могла на такое пойти, я удивляюсь? Вроде вся из себя интеллигентная фря такая…
— Да! Вот так! Взяла да и променяла на пошлую сексуальность всю свою фрю–интеллигентность! Собрала ее в кучку и выбросила к чертовой матери туда, за борт, в набежавшую волну, как в той песне поется… И не жалею. Мне скоро полтинник по седой голове стукнет, а я в настоящей любви и минутки не прожила… Правильно это? Мне ж тоже простого человеческого счастья хочется…
— А Гошку что, не любила разве?
— Сама же говоришь – не мужик он. Всего–навсего доллар ходячий. Я не спорю, любовь к деньгам – это песня особенная, и где–то талантливая даже, но по большому счету не то, совсем не то…
— А твой молодой, он что, тоже тебя любит?
— А сама ты как думаешь?
— Не знаю… Сомнительно мне. Это что ж получается – будто бы я взяла да и закрутила любовь с парнишонкой, к примеру, как мой Костька… Да ну! Какая такая любовь со старой теткой?
— Ну, вот и не спрашивай, раз сама все знаешь! Конечно, не любит, это и так ясно. Я и не претендую, что ж… Я просто для себя хотела… Купить его хотела себе теткиной квартирой, понимаешь? Пожить немного мечтала в человеческой радости…
Нина, поморщившись, болезненно сглотнула застрявший в горле тяжелый ком, замахала ладонями перед широко открытыми, вовсю приготовившимися пустить первую слезу глазами. Схватив свой стакан с остатками ликера, быстро поднесла к дрожащим губам, некрасиво и громко лязгнув об его край зубами. Настя смотрела на нее по–бабьи жалостливо, молчала. Потом, хлопнув ладонями по жирным ляжкам, рельефно обтянутым тонким шелком немодной юбки, решительно произнесла:
Ладно, Нинка, не реви! Чего я тебе, чужая, что ли… Раз так – поделимся по справедливости.
— Это как? – уставилась на нее вмиг высохшими глазами Нина.
— А пополам! Пропишемся в теткиной квартире вдвоем, потом приватизируем ее да и продадим, а деньги – поровну… Я свою долю сыночку отдам, а ты своего мальчонку себе прикупишь…
— Ну что ж, тоже вариант… — согласилась Нина, задумчиво покачивая головой. – Только мы с тобой, Настька, одно щекотливое обстоятельство не учли…
— Это какое?
— А такое! Сидим тут, делим шкуру… А тетка–то наша пока что жива и здорова, вот в чем дело!
— Да, ты права, лет пять она еще точно протянет…
— И еще одно обстоятельство меня сильно пугает, Насть.
— Ну?
— Костик–то твой, смотрю, самостоятельно в это мероприятие вклиниться хочет, и без нас. А от него всего можно ожидать! Если задумал чего – на полпути не остановится, рука не дрогнет…
— И не говори, Нин! Ты знаешь, я иногда и сама его боюсь. Вроде посмотришь – ласковый, как теленок, да обходительный — сплошное золото, а не сын! А бывает, задумается, и лицо у него такое страшное делается – прямо мороз по коже идет… Да и то – я ведь ничегошеньки про его жизнь не знаю! Может, он бандит какой… И все равно — лучше моего сыночка нет никого на свете. Я ж ему мать… А твой–то паренек из каких? Из порядочных, надеюсь?
— Да он из бедных, Насть, Олежка мой. Его одна мать всю жизнь растила, у них даже и квартиры своей никогда не было. Жила с ним в вечных прислугах по очень богатым домам, он и насмотрелся, как люди живут… Теперь и в бедности жить не может и в богатство его шибко никто не пускает – характер не тот… Да и воспитание, знаешь… Барский вкусный кусок для изгоя – он ведь пользы не приносит, только во вред идет. На красоту я его запала, Насть! А еще больше — на возможность купить себе эту красоту… Потому и нужна мне теткина квартира. Уж на квартиру–то он обязательно клюнет…
— А Костька мой знает про твоего Олежку?
— Нет. По крайней мере, не должен.
— Ну и слава богу! И ты своему про Костьку тоже ничего не говори. Вот когда мы с тобой вдвоем пропишемся, тогда уж и сообразим, что нам дальше делать. Сначала приватизируем, а потом нам Костька с твоим Олежкой и пригодятся…
Они переглянулись понимающе и вздохнули одновременно. Разлив остатки ликера по стаканам, выпили, не чокаясь, будто помянули кого мысленно. И, не сговариваясь, разом перешли на другие темы – о погоде, о здоровье, о магнитных бурях, о сумасшедших ценах, о трудностях перехода женских своих организмов к самому тяжелому периоду жизни — старости, когда просто панически хочется счастья, еще и сильнее даже, чем в зеленой и глупой юности…
Какой странный, бесснежный выдался нынче декабрь – на удивление просто. И все равно хорошо – звонко, стыло, весело… Небо, обычно по–зимнему хмурое, ни с того ни с сего распогодилось вдруг, открылось радостной синевой навстречу холодному и яркому солнцу – с ума сошла природа, будто перед зимними вьюгами решила еще немного побаловаться да сгульнуть напоследок – эх, была не была, однова живем…
Саша, подняв воротник коротенькой курточки и спрятав руки в карманы, медленно шла к знакомой уже скамейке в конце бульвара, постоянному месту их тайных с Костиком «шпионских» встреч. Очень медленно шла. Как на голгофу. Потому как на душе было совсем, ну просто категорически паршиво. И даже хмельная музыка разгулявшегося декабря не спасала, не вызывало обычных радостных эмоций и яркое солнце, бьющее игриво в глаза, не освежал тяжелую голову прозрачно–холодный и по–зимнему вкусный воздух. А жаль, день–то какой чудесный… Таких дней в году – по пальцам пересчитать…
Когда–то раньше, в той еще жизни, она прекрасно умела настраивать себя, как хорошую скрипку, на любую погоду, умела радостно окунуться с головой в любое природное явление, пусть даже самое малокомфортное, с удовольствием впускала его внутрь и шла рука об руку с ветром, с проливным дождем, с колючим вьюжным снегом… Потому как только снаружи и жизнь, и погода – дерьмо, а там, внутри у себя, она сама себе хозяйка, там у нее свои праздники. Это снаружи она может скакать в короткой клетчатой юбочке да белых бантах перед осоловевшими похотливыми мужиками, это снаружи она, как ей казалось, может сколько угодно обманывать доверчивых старушек, а там, внутри – нет. Вот поэтому и споткнулась. Заплюхалась в себе самой так, что все актерские способности пропали куда–то напрочь, и не получается уже ничего, даже самого дурного спектакля не получается. Потому как лицедействовать перед жестокими развратными козлами – это одно, а перед простодушной, так искренне полюбившей ее старушкой — совсем, совсем другое… Вот незадача, черт бы ее побрал… И главное, Костику этого никак не объяснить. Он и без того на злобу весь изошел – почти месяц она там живет, а дело с мертвой точки так и не сдвинулось.
Она медленно подошла к скамейке и, усевшись на холодное сиденье, растерянно повертела вихрастой головой, выглядывая Костика. Опаздывает, однако, ее «жених» драгоценный. Что–то на него не похоже…
— Девушка, а вас не Сашей зовут? – услышала она над головой насмешливо–вкрадчивый голос и вздрогнула от прикосновения холодных и твердых его пальцев, обхвативших шею в жесткое кольцо. – Это не вы сейчас так до боли задумчиво шли по шоссе и сосали сушку, а?
— Нет, шпион Иванов живет этажом выше… — прохрипела Саша, изо всех сил пытаясь разжать его плотно лежащие на своей шее руки. – Пусти, больно же…
— Ах ты, моя остроумница, – встряхнул ее за хрупкие плечики Костик. Обойдя скамейку, уселся рядом, подвинулся плотно и, деловито потерев руки, произнес: — Ладно, воробышек, шутки в сторону… Давай, отчитывайся о проделанной работе. Что там наша старушенция, разродилась на что–нибудь, наконец?
Саша поморщилась страдальчески, отодвинулась слегка и, еще глубже втянув голову в плечи, уперлась взглядом в большую кучу из собранных сухих грязных листьев.
— Ну? Чего молчишь? – подтолкнул ее плечом Костик. – Давай, слушаю…
— Мать твоя приезжала еще два раза… — вяло произнесла Саша, продолжая внимательно разглядывать скрученные, будто покореженные листья. – Ты, кстати, почему ее не предупредил, что там твоя невеста живет? Я в первый раз растерялась, как дура…
— Да ладно! Мать — это ерунда. Мать меня вообще не волнует. А мадам Нина? Приезжала еще?
— Да. Она часто ездит. Продукты всякие дорогущие привозит. И на меня все время волком смотрит, будто я зверь какой…
— Черт! Суетится, значит, наша мадам. Надо же… Молодец, кто бы мог подумать… А ничего новенького она старушке не втюхивала кроме своего злыдня Гошки? Не помнишь?
— Да нет, ничего такого… Ой, а ты знаешь, кто ее туда привозит? Я первый раз увидела – глазам своим не поверила. Думала, случайно его машина тут оказалась. А потом смотрю – точно, он…
— Кто? – насторожился вдруг Костик.
— Да один наш клиент, из постоянных! Ну, не наш с Танькой, конечно, у нас с ней другой контингент… Он к кругим Серегиным девчонкам ходит. Так вот, девчонки рассказывали, что будто бы он профессиональный жиголо, старушек богатых обслуживает, а к ним просто так забегает — отдохнуть от вредных трудов да пожаловаться–поплакаться по–приятельски – коллеги же все–таки… Ему все девчонки нравятся. И он жалеет всех… И никогда ни одну из них не унизил…
— Хм… А что значит, не унизил? Как это можно, интересно, проститутку унизить? Все равно что мертвого минералкой лечить…
— А по–твоему, проститутка – и не человек уже?
— А ты что, по–другому считаешь? – издевательски — весело хохотнул Костик, игриво подтолкнув ее плечом. – Ну, расскажи давай, как тебя, к примеру, унизить можно? А?
— Да что ты вообще обо мне знаешь–то? – подняла на него грустные глаза Саша. – Ты и не представляешь даже, как в это дерьмо попасть легко…
— Почему не представляю? Вполне представляю. Вы сами в него летите со всех концов на запах денег, только и всего. Это ведь издали деньги красиво и одуряющее пахнут, а вблизи – кому как… Для тех, кто поумнее, они вообще запах теряют как таковой, а для таких, как вы, дерьмом и пахнут! Что хотели, то и получили… И барахтайтесь теперь в этом. Унижают их, видите ли…
— Так я ж не о физическом, я душевном унижении говорю…
— О! Сколько я новенького сегодня узнаю, боже мой! У проститутки, оказывается, и душа еще есть? Как интересно! И у тебя есть?
— Есть. У меня — есть. А у тебя — нет. И можешь сидеть тут и изгаляться надо мной, сколько угодно. Только особо не старайся, ладно? Душу – ее все равно унизить нельзя, если только она сама этого не захочет…
— Ладно, хватит. Лирическое отступление началось и на этом закончилось, – вдруг грубо оборвал ее на полуслове Костик. — Так что, говоришь, за парень мадам Нину возит? Опиши–ка мне его поподробнее!
— Молодой совсем, красивый такой, ухоженный с головы до ног, сладкий и блестящий, как леденец на палочке. И лицо почти детское, наивно–грустное и доброе, будто немного обиженное. Лицо бедного Пьеро… Да Серега его знает – он частенько к девчонкам приходит, что–то вроде праздника им устраивает. А зато я один раз видела, как он Нину в машину усаживал – совсем другое у него было лицо! Такое прянично–счастливое, как у мальчика–колокольчика, щелкни по лбу – и зазвенит от радости. Удачно притворяется, наверное…
— Да? Ну, хорошо, если так… Разберемся… А как зовут этого Пьеро, помнишь?
— Да. Олегом его зовут. А Нина, я слышала, его Олежкой называет…
— Ладно, понял. Хорошая информация. Молодец. Теперь давай главное выкладывай – старуху уломала на свое официальное вселение?
— Нет пока…
— Как это – нет? Ты что? Идиотка…
Он подскочил со скамейки и, больно ухватив рукой за подбородок, поднял вверх ее лицо, долго смотрел в него, отстранившись, льдисто–голубыми неживыми глазами, будто изучая впервые.
— Саш, может, ты не поняла чего? А? Как это – нет? Там тебе делов осталось – на чуть–чуть совсем… Она же носится с тобой, как потерпевшая! У тебя возможностей официально прописаться на ее жилплощади уже давно больше, чем у всех родственников, вместе взятых! Старушке же просто самую малость капнуть на мозги осталось — и все. В чем дело–то?
— Не могу я, Костик… Понимаешь, не могу…Жалко мне ее… Ну, не смотри на меня так! Ты… Ты не понимаешь…
Она отдернула от лица его руку, опустила голову и совсем по–детски заплакала, сжавшись в комочек и выкрикивая сквозь рыдания торопливо и невнятно:
— Она добрая! Она булочки эти мне каждое утро… Ты не понимаешь! Она всех любит! Она вас всех, всех одинаково любит! Она… Нельзя с ней так, Костик! Я не могу! Чем дальше – тем больше не могу! Прости… Отпусти ты меня лучше, Костик…
Костик долго и ошарашенно смотрел на нее во все глаза, будто сказала она что–то совсем уж неприличное, из ряда вон выходящее, или вдруг взяла и залопотала что–то на непонятном ему языке — на китайском, например, или на суахили… Даже в мертвых его глазах–льдинках промелькнуло на миг что–то насмешливо–озорное, еще немного – и расхохочется весело…
— Так. Приехали. Опять у нас что–то новенькое. Перед нами неизученное наукой явление, господа! Называется — шлюха–философ. Я зачем тебя туда притащил, дурочка? Мысли думать? Или в старческом маразме копаться? А? Твоя задача была – развести старушку на жалость. Потом оформить свою задницу там официально. И все! А про любовь рассуждать – задачи не было. Поняла? И надо сделать так, как тебе большие дяденьки приказали. Потому что выбора у тебя другого нет. Серега ж убьет тебя, если что, дурочка… А на твое теплое местечко в два счета другого воробышка найдет — помоложе и посексапильнее. Только свистни – прилетит целая стая! Или того хуже — заставит, как всех, под фарами стоять, или на ночных трассах тусоваться… А там тебя быстренько копытами потопчут, потому как фактурка у тебя не та. Ты ж у него в приличных условиях существуешь, вот и научилась мысли всякие гонять про душевное унижение. И вообще, мы с ним в этом деле в доле… Так что у тебя выхода нет, поняла? И не реви. Не смеши меня… Сейчас ты встанешь и пойдешь доводить дело до логического конца, если жить хочешь. А ты ведь хочешь жить, правда, Саша? Так что завтра утречком бери святую старушку под белы рученьки да веди оформлять свое законное проживание на святой ее территории…
— А потом ты ее сразу убьешь, да? Или не сразу? – подняв на него заплаканные глаза и заикаясь от коротких всхлипов, тихо спросила Саша.
— Заткнись, дура! Не твоего ума дело… — шикнул на нее испуганно Костик, воровато посмотрев по сторонам. – Твоя задача – штампик правильный в паспорте получить и ждать…
— А чего ждать? Когда вы ее красиво убьете? А потом я подпишу вам какую–нибудь генеральную доверенность, да? А потом вы и меня…
— Саш, ты чего? Детективов начиталась, что ли? Такую дурь несешь! Я думал, ты умнее…
— Я не люблю детективов. Вообще их не читаю никогда…
— А что ты читаешь?
— Достоевского…
— А! Ну, все! Понятно теперь! Боже, как я сразу–то не допер… Кому рассказать, не поверят. Это ж надо! Шлюха — и с книжкой Федора Михалыча в руках… Нет, точно не поверят! Хотя в этом что–то есть, пожалуй…
Прищурив глаза, он удивленно и внимательно начал разглядывать ее заплаканное лицо со всех ракурсов, будто киношный режиссер, открывший неожиданно в заурядной, в общем–то, актрисульке необыкновенный талант перевоплощения и не понимающий совершенно, что ему теперь с этим открытием делать…
— Так я, выходит, для тебя кто? Самый настоящий Родион Раскольников, да? Дурень с больными мозгами, задумавший старушку убить? Тварь я дрожащая, иль право имею? Так, что ли? А ты, значит, у нас теперь Соня Мармеладова. И на панель пошла не по собственной корысти, а исключительно ради голодных деточек, которым надо срочно хлебушка принести. И что у нас там дальше по сюжету, а? Не пора ли мне уже бухнуться на колени и каяться начинать? Ты давай, подсказывай мне, а то вдруг я чего не так сделаю…
— Отстань… — устало произнесла Саша, глубоко вздыхая и откидываясь на спинку скамейки. – Хватить ерничать…
— Согласен. Хватит. Перейдем к нашим баранам, госпожа Мармеладова… Времени–то у нас с тобой совсем мало осталось. Когда, говоришь, старушка поминки по усопшему мужу устраивать собирается?
— Послезавтра…
— Как? Это что, один день остался? Черт… Ты давай, подсуетись, Сашенька! Ты же умница у нас, как оказалось… Фантазируй лучше, придумывай что–нибудь! Слушай, а может, тебе беременность изобразить? А что, очень жалостливо получится! Бедный беременный воробушек… И с ребеночком будущим податься ему совсем некуда… А? А я завтра приду, подыграю… Тебе как лучше? Чтоб я был коварным «поматросил–и–бросил» или наоборот, придурковато–счастливым? Главное, чтоб старушка прониклась!
Чтоб полностью была уверена в правильности своего поступка! У тебя получится, Саш.
Она тебя уже безумно любит. Ты же рядом! А такие старушки, они, как собачки – любят только тех, кто рядом…
— Нет, Костик… Она всех, всех вас любит одинаково. И прописать вас всех готова, и тебя, кстати, тоже. Отпусти меня, Костик! Ну, пожалуйста… Не смогу я… Тебе ведь и так свой кусок достанется, чего ты…
— А мне кусок не нужен. Мне весь пирог нужен. И хватит ныть…
Резко выбросив руку, он неожиданно схватил Сашу за черные вихорки и с силой дернул ее голову назад. Сильная короткая боль – и что–то хрустнуло в затылке, разошлось колкими иглами по предплечьям – не столько и больно, сколько страшно…
— Так. Слушай меня сюда, — стараясь приветливо улыбаться в сторону проходящей мимо их скамейки парочки, злобно проговорил он. — Не сделаешь – убью. Сделаешь – еще и денег потом дам… Тебе ведь нужны деньги, правда? Серега не дает, а я дам… Давай, иди… Я приду завтра…
Он поднял ее со скамейки за волосы, грубовато подтолкнул сзади в спину. Саша быстро пошла прочь, потом побежала испуганной трусцой, на ходу вытирая слезы. Редкие прохожие удивленно оборачивались ей вслед, жалостливо провожали глазами в горестно согнутую спину и шли дальше, каждый по своим делам — не догонять же эту странную девочку, в самом деле… Смешно же – бежать по бульвару следом за маленькой плачущей девочкой…
Костик тоже долго смотрел Саше вслед, пока мелькающее красное пятнышко ее куртки не скрылось из виду. Вот же не везет как. Прямо роковое зависание между небом и землей, черт… Ничего не получается! Даже идентифицировать себя – и то не получается. Вот кто он? Не бандит и не честный гражданин, и вообще никто. Для бандита — трусоват слишком. Проходил эти университеты, знает уже – не его это дело. И на честного никак не тянет. Не умеет на зарплатные крохи жить. Попробовал однажды, не получилось. Да и папаша родненький хороший пример показал, как ценится нынче честно–дебильный труд… Можно, конечно, и бизнесом каким зарабатывать, так опять же ума коммерческого, чуткого да изворотливого, бог не дал, и лень в этом напряжении каждый день существовать… А тут такой случай подвернулся, и на тебе — девка дурой оказалась. А может, наоборот, слишком умной. Обидно… Все же так хорошо складывалось, и черные риэлтеры ситуацию до сих пор не прочухали… Конечно, он бы сам не пошел старушку убивать. Мало специалистов, что ли, — да это бы и Серега смог… Даже если б и не сложилось чего — он вообще в этом деле сбоку припека. В бабушкиной квартире Серегина девка прописана, вот с них с обоих и спрос по интересу. А он кто — он убитый горем бабушкин внучок, и все…
А вообще, еще не вечер. Может, и срастется все, как задумано было, чего это он запаниковал раньше времени. Надо же, девка–то и в самом деле смышленая оказалась, быстро все просекла. Есть, есть в ней что–то такое, чего и глазу не видно, и руками не достать… Сила какая–то внутренняя. Наверное, она и есть, ее величество душенька пресловутая, святая да неподкупная. Да, прокололся он с девкой… Надо было какую–нибудь тварь продажную в это дело брать, до денег алчную. Так опять старушенция ее вмиг бы распознала – та еще кисельная праведница. А девка–то и впрямь зацепила его чем–то, оттого и злит. Так бы и переломал все косточки к чертовой матери… Не была бы проституткой – точно влюбился бы. Или убил бы…
Он еще раз вздохнул, потом решительно выдернул из кармана куртки телефон, быстро нашел в памяти нужный номер и, дождавшись ответа, проговорил в трубку деловито:
— Теть Нин, разговор к тебе есть. Да, важный. И срочный тоже… Там напротив твоего дома кафешка есть… Давай…
Нина тихо злилась, сидя в дальнем углу неуютного дешевого кафе за маленьким столиком, покрытом несвежей клетчатой скатертью, поворачивала в руках стакан с отвратительно теплой минералкой. Все ее здесь раздражало до крайности: и непритязательная публика, поедающая с важным видом жирные свиные отбивные, и плебейский запах жареного лука, и покушения бедняцкого интерьера на особое дизайнерское решение – все! Еще и Костька, засранец, заставляет себя ждать. Интересно, зачем она ему понадобилась так срочно, денег, что ль, будет просить… Так вроде не похоже, слишком уж голос в телефонной трубке нагло звучал, таким голосом не просят, таким только приказывают. И вообще – неспокойно на душе как–то. Да еще и кафешка эта вонючая на нервы действует…
— Добрый вечер, дорогая тетушка, — раздался вдруг над самым ухом вкрадчивый голос Костика. – Заждалась? Прости, ради бога…
Нина вздрогнула, подняла к нему сердитое лицо. Указав на стул рядом, коротко произнесла:
— Так. Садись и давай сразу к делу. Коротко и о главном. Мне здесь сидеть, знаешь ли, совсем не в кайф…
— Что, место не для твоего престижу? А по мне, так очень даже ничего…
— Костик, у тебя максимум десять минут. Давай уже излагай проблему, только покороче.
— Ах, вот так, да? Ну что ж, давай… Я, Нин, про твоего мальчонку пришел пошептаться. Славный такой мальчик, красивенький… Дорогой, наверное? Да?
— Да, красивый. Согласна, — не меняя брезгливо–отрешенного выражения лица, немного помолчав, в тон ему ответила Нина. – И дорогой. Ты же знаешь, я не люблю плохого и дешевого…
— Ну да, ну да, — тут же закивал головой Костик. – А Гошка как к твоим развлекухам относится? Ему тоже, надеюсь, нравится? Так вы бы его, Олежку–то, усыновили вместе, и дело с концом…
Нина ничего не ответила, долго и задумчиво смотрела в наивно–наглые Костиковы глаза. Отпив из высокого стакана теплой минералки, скривила брезгливо губы, потом улыбнулась снисходительно:
— А ты никак шантажировать меня вздумал? Да, Костик?
— А хоть бы и так…
— Ну давай, чего ж… По всем, так сказать, правилам жанра. Чего ты хочешь–то?
— Нин, к бабульке не лезь…
— А–а–а… Вон оно что. Как мне это сразу в голову не пришло? Твоя доходяжная шлюшка около тети Машиного дома меня с Олежкой,, наверное, и увидела. Понятно. Ну, и что? А может, это мой водила?
— Да нет, Нин. Он не водила. Он у нас зайчик — по старушкам — попрыгайчик, вот он кто. И не спорь, я успел все справки навести. А еще он у нас по совместительству знаешь кто? По юным шлюшкам — от старушек — отдыхайчик…
— В смысле?
— А в том смысле, что отрывается классно после любви–работы. Душой, так сказать, от тебя отдыхает…
Костик усмехнулся глумливо, скользнул взглядом по Нининому лицу, по плечам, по ухоженным с прекрасным маникюром рукам и продолжил:
— Хотя знаешь, я бы на его месте и не кочевряжился так сильно… Ты у нас тетка еще ух, какая! Прямо хоть сейчас на панель выпускай, иль к шесту ставь в стриптиз–баре…
— Ладно, Костик, не отвлекайся, – быстро перебила его Нина, изо всех сил стараясь удержать на лице маску снисходительного равнодушия. – Повтори еще раз и более внятно, чего ты от меня хочешь?
— В общем, ты отплываешь от бабкиной квартиры красиво в сторону, а я Гошке про твоего зайчика, так и быть, ничего не скажу.
— А ты думаешь, Гошка меня таки взревнует, что ль? – усмехнулась Нина. – Тоже мне, нашел Дездемону…
— Не знаю, Нин. Может, и не взревнует, конечно. А только никогда не простит, если узнает, куда его политые бизнесменским тяжким потом бумажки зелененькие уходят…
— Кость, а тебе не стыдно?
— Мне? Стыдно? Ой, не смеши меня, тетушка. Я и словов–то таких еще не выучил, ты что! Книжек давно уже не читаю, деградирую себе помаленьку…
— Послушай меня, Костя… Ну ты ж не такой! Я же знаю. Ты ж мальчишкой рос замечательным! Романтичным таким, все в облаках витал… Что с тобой случилось, скажи? Я помню, каким ты был в десять, в шестнадцать лет… Тебя же в школе взахлеб хвалили, а твоя мать, помню, от гордости страшно пыжилась, аж глаза из орбит выскакивали. А читал, к слову сказать, сколько! Тебя ж от книжки не оторвать было… Куда все это подевалось, а? Почему ты ни к какому занятию так и не сумел приспособиться?
— Тетечка, а ты сама–то к какому занятию приспособилась?
— Я? Ну, не знаю… Я просто живу, и все…
— Нет, тетечка, ты не просто живешь, а хорошо живешь! Хорошо жить – это очень замечательное занятие, тут я с тобой полностью согласен. Я, пожалуй, для себя его тоже и выберу…Не все же мне по земле ползать, в дерьме всяком копаться. Вот как сейчас, например. Да чего там! Все прежние романтики сегодня в духовных бомжах оказались, не я один такой… Тебе просто повезло больше – ты вовремя к Гошке присосалась, как клоп. А мне вот богатой бизнес–вумен, к сожалению, на пути не встретилось. Так что я иду другим путем, как видишь…
— Ну да, плюнуть в колодец, конечно, легче. Раз уже напился и вода больше не нужна…
— Это ты о чем, тетечка?
— Кость… А ты помнишь, как я тебя пять лет назад от колонии спасла? Или забыл?
— Так тогда не доказали же ничего…
— Потому что не захотели, вот и не доказали! А не захотели, потому что я денег много дала, кому надо. За тебя, за зайчика–попрыгайчика… Ты хоть знаешь, сколько? А из чьего кармана, догадываешься? Или тебе напомнить? А девчонку ту ведь точно тогда ты убил…
— Тише, Нина. Не надо так волноваться… Я все прекрасно помню. И знаю — чего, сколько и откуда. Ты от меня благодарности ждешь, да? Или искреннего раскаяния – чтоб голову пеплом? Хм… Странный сегодня день какой–то, прямо сразу с утра не задался. Все от меня ждут безумных поступков, да чтоб непременно с душком достоевщины… К чему бы это?
— Нет, Костик, я никакого раскаяния от тебя не жду. Что ты! Я здравого смысла хочу. Хотя, может, немного благодарности к нему приложить тоже не помешает.
— Ну и глупо. Я считал, ты поумнее у нас будешь, тетушка. Где ты вообще этих здравомыслящих да благодарных видела? Хоть одного назови! Благодарность – она только свеженькой может быть, когда петух, который в задницу клюнул, еще далеко не убежал… А как убежит – благодарность тут же и протухает, и мгновенно в неприязнь преобразуется к тому, кто тебе недавно помог… Не любят люди быть благодарными, не умеют просто. И это нормально. Ты вот Гошке своему сильно благодарна, что он тебе на добрых два десятка лет райскую жизнь обеспечил?
— Так я ж ему жена!
— А я тебе племянник! И что? Благодарность – она вообще штука бестолковая и опасная.
— Да уж. Как говорится, не делай добра…
— Ну почему сразу так категорически, Нин? Ты ж не за свой счет добро делала, а за Гошкин! Так что и мне, выходит, пора настала его отблагодарить…
— То бишь меня заложить?
— Ага… Ну так что, по рукам, что ли? Сушишь весла от старушки?
— Нет, Костик. Не хочу. И тебе не советую к Гошке с этим лезть – для него все это уже не так актуально, как ты думаешь.
— Ну и дура ты, Нина.
— Спасибо на добром слове…
— Да пожалуйста, дорогая тетушка. Тебе как лучше – чтоб я Гошке на сотовый позвонил или прямо в офис к нему заявился? По–моему, лучше в офис – у него там секретарша–нимфеточка всегда такой обалденный кофеек варит…
— Сашк, ты это откуда? Что с тобой? Дрожишь вся… Замерзла, что ли? Заходи быстрей…
Танька испуганно таращила на нее глазки–пуговки, глубоко спрятанные в розово–белой пухлости нежного детского лица, пыталась изо всех сил запахнуться поглубже в короткий шелковый пеньюарчик, отороченный нежными перышками. Туго натягиваясь от усилий, он всего–навсего чуть сходился на ее жирной груди, открывая глазам белые, как сметана, мясистые ноги. Странно, но и на нездоровую эту полноту тоже находились любители, и довольно много любителей – из тех, видно, что и в самом деле только говорят о красоте худых женщин, а на самом деле… Сама же Танька довольно легко управлялась со своим неповоротливым телом и даже ловко умела танцевать арабские танцы, сексуально и далеко не по–восточному сотрясая всеми своими складками, и пухлые ее щеки забавно топорщились при этом от легкой девчачьей улыбки, как два висящих на ветке и готовых вот–вот сорваться на землю спелых румяных персика. Забавно, конечно, было смотреть, как перекормлено–розовая малолетняя пышка зазывно трясет бедром – «любители» иногда помирали со смеху…. Было ей всего шестнадцать лет отроду, и была она доброй, смешливой и беззаботной. Для своих «любителей» называлась красивым именем Фаина и жила в этой квартире, как и Саша, «на всем готовом», то есть денег на руки не получала ни копейки. Серега часто наезжал к ним с ревизией, одобрительно–умильно трепал Таньку за отвислые щечки, приговаривая: «У–у, пыша моя…» Сашу же осматривал всегда критически и требовал еще «подсушиться» — похудеть, то есть. «Тебе должно быть двенадцать лет, поняла? — оглядывая со всех сторон ее хрупкую фигурку, твердил он каждый раз. – А если надо будет, и меньше должно быть!»
Клиентов он направлял к ним сам. В основном это были солидные чистенькие дядечки с развратно–вонючими глазами или вообще старички достопочтимые, исходящие слюной от страстных Танькиных танцев. Вот встретишь такого старичка на улице – и не подумаешь даже… Сколько они с Танькой «стоили» – они не знали. Любители рассчитывались напрямую с Серегой, он же держал их здесь «просто по доброте душевной», как он сам говорил, и доставались им только никчемные подарочки в виде коробок конфет, заколочек, колготок и прочей дребедени. Серега всегда звонил заранее и предупреждал о приезде очередного дядечки–клиента, даже имя его говорил , уважительно называя Иваном Петровичем или Львом Абрамовичем, например… А Саша уже знала, во что для этого конкретного любителя нимфеток надо обрядиться – или в пышную кисейную юбочку, или в детское платьице в клеточку с Микки–Маусом на кармашке, или в детские панталончики с кружавчиками… Хорошо, хоть памперсы напяливать не заставляли, и то, как говорится, хлеб.
— Таньк, а ты еще больше растолстела, пока меня не было! — улыбнулась ей приветливо Саша, целуя в пухлую щеку.
— И не говори! Прет и прет меня куда–то, скоро в дверь не пролезу. А ты насовсем пришла или так, в гости?
— Сама не знаю, Таньк… — махнула рукой Саша, снимая на ходу ботинки и быстро проходя в маленькую гостиную. Поджав под себя ноги и продолжая трястись, она уселась в самый угол дивана, снова превратилась в маленький и жалкий черный комочек.
— Ну, чего ты, Сашк? – идя следом за ней, жалобно тянула Танька. – Побили тебя, что ли? Ты у кого хоть живешь–то?
— Не спрашивай меня ни о чем, Танька. Плохо мне. Влипла я, понимаешь? Здорово влипла…
Она содрогнулась, звонко простучала — проклацала зубами и затихла, устало откинув голову на спинку дивана.
— Может, ты выпить хочешь, а? Согреешься…
— Таньк, ты же знаешь, я вообще не пью…
— А сейчас надо! Ты посмотри на себя – желто–зеленая вся, как банан. Что у тебя случилось–то?
— Что случилось? – эхом повторила за ней Саша, прикрывая глаза.
А правда, что у нее случилось? Что же это произошло с ней, в самом деле, такое страшное, как же оказалась она на этом убогом желтом диване, в этой проклятой развратной квартире, как попала в руки этому парню с льдистыми голубыми глазами… Что с ней произошло такое, что так сильно хочется умереть сию минуту? Как тогда, два года назад, когда приехала в этот большой город из своего богом забытого рабочего поселка, и вся ее старательно распланированная мамой жизнь рухнула в одночасье, и мечты о вожделенном университетском филфаке рухнули, куда она ехала поступать со своим четверочно–пятерочным аттестатом и выданными на скромное абитуриентское житье деньжонками. Так и не дошла до приемной комиссии – украли в поезде сумку со всеми немудреными девчачьими пожитками, и с документами, сложенными аккуратно в полиэтиленовый мешочек на самом дне. И паспорт там был, и аттестат, и деньги. И что делать, куда идти… Обратно домой — нельзя. Мама, когда провожала, уже сама для себя и «поступила» ее в университет, и даже будущим ее распорядилась на полгода вперед. Ты, говорит, Александра, после вступительных экзаменов домой–то уж не езди, чего туда–сюда мотаться — только деньги зазря тратить. Потом, в зимние каникулы, и приедешь. А лучше – в летние… Ну как она могла взять и вернуться — конечно же, не могла. Потому что знала — это позор для матери. Она ведь всю себя им посвятила и достойна похвалы, а не позора. Не могла она ее подвести. Хотя, наверное, и в самом деле глупо все это, а вот не смогла, и все тут. Сутки целые просидела на вокзале в остобенело–полуобморочном состоянии, пока Серега ее не приметил. Подсел рядом общительный мужичок в джинсовой бейсболочке, спросил ласково:
— Эй, ты потеряла кого, что ль? Чуть не плачешь сидишь… Может, помочь чем? Хочешь, я тебя накормлю?
— Хочу… Я и правда есть очень хочу… — пожаловалась она ему тогда. – Я уже сутки ничего не ела. У меня сумку с деньгами, со всеми документами украли…
Так и оказалась она здесь, у Сереги, в этом странном борделе, заняла место сбежавшего накануне «воробышка», маленькой девочки–забавы… Думала, тоже скоро сбежит. Через год. Даже рассчитала все, разложила по полочкам – как приедет к матери на летние якобы каникулы, как возьмет в школе дубликат аттестата, как новый паспорт себе выправит, как сдаст все экзамены на вожделенный филфак… А самое главное, все ведь и получилось так, как она задумала: и съездила, и дубликат получила, и даже дома ловко наврала про то, как хорошо она учится, как подрабатывает вечерами в университетской библиотеке и с какими приличными девочками живет в общежитии – мать ею очень даже довольна осталась. Всему поселку потом ее успехами хвасталась…
Все, все у нее тогда получилось…
Первым экзаменом на филфаке сочинение было. Когда в списках увидела законную свою пятерку, думала, умрет от счастья. А вторым – литература… И билет ей хороший попался. И бодренько так отвечать она пошла… Да только в этом месте кончилось ее везение самым неожиданным образом — пока она к столу шла, на место прежнего экзаменатора другой сел, тот самый, любитель Красной Шапочки… Рухнула перед ним на стул ни жива ни мертва, смотрит во все глаза, ничего понять не может. И он тоже вытаращился на нее удивленно–насмешливо, улыбнулся гаденько в козлиную свою бороденку… Потом огляделся воровато по сторонам, перегнулся через стол и тихонечко так спросил: «Санька, а чего ты тут делаешь, а?» Она ему билет протягивает, лепечет растерянно : «Я поступаю… Вот билет мой… Я готовилась…» А этот козел старый снова глаза вытаращил, смотрит непонимающе, будто перед ним и впрямь живая Красная Шапочка сидит, и шепчет возмущенно: « Ты? Поступаешь? Ты что, Санька, совсем с ума сошла?! Иди отсюда, Санька… Иди давай… Я вечером приду – готовься лучше…» Потом ведомость взял и, возмущенно хмыкнув, старательно вывел ей «неуд» и расписался размашисто, и снова задребезжал похабным своим хихиканьем…
Она из университета вышла и света белого не увидела. То ли день на дворе, то ли ночь, непонятно — чуть под машину не попала. Обратно к Сереге поехала – сдаваться. А что делать… Не ляжешь ведь и не умрешь. Эх, если бы только можно было – лечь да умереть. Все равно ж нельзя, все равно и глаза откроются, и желудок еды потребует, и организм – исполнения физических функций… Хорошо еще, что Серега на ее место нового воробышка не нашел. Куда бы она делась тогда? К матери поехала? Это после своего красивого вранья? Смешно…
А потом уже ничего стало, терпимо. Она и смирилась даже. Как есть так и есть, чего уж теперь. Со временем и чувства стали пропадать начисто: и вкус еды понимать перестала, и запахов не слышала, и даже цвет куда–то пропал – кругом будто одно черно–белое кино, фильм ужасов с актрисами–травести… И голова пустой стала, как барабан. Иногда только взорвутся вдруг строчками в мозгу выученные когда–то стихи, или цитата какая из любимого Достоевского вдруг вползет в голову, как змея, и сидит там долго и мучительно…
А теперь снова все закрутилось калейдоскопом. Зачем, господи… Зачем ей тети Машина искренняя до глупости любовь, в которой она оказалась, как в теплом коконе, и согрелась вдруг вопреки своей воле, зачем эта постоянная ноющая боль в сердце, зачем умопомрачительные запахи свежих булочек по утрам, зачем, скажите… Что ей теперь со всем этим делать…
— Са–а–а–шк, ну чего ты молчишь? Сидишь, как мертвая, в одну точку уставилась… Страшно же! Ну чего с тобой, Сашк… — снова заныла над ухом Танька и приготовилась всплакнуть, и даже голос уже взметнулся до самой высокой ноты.
— Тань, скажи, а тебя любил кто–нибудь, а? Вот чтоб по–настоящему, за просто так? – будто очнувшись, резко повернулась к ней Саша. – Родители твои кто?
— Да ну, о чем ты… Можно сказать, что и нет… — легко махнула рукой Танька. –А чего ты вдруг про родителей?
— Да так… Я вот раньше всегда считала, что мама меня очень любит. И мечтает , чтоб я кем–то стала, чтоб успехов в жизни добилась – тоже от любви. Понимаешь, я думала, что она для меня самой этого всего хочет! Чтоб мне хорошо было! А теперь вот думаю – нет. Потому что я, сама по себе, без жизненных успехов для нее никто, понимаешь? Никто. Обуза просто. Позор даже… Ей мои успехи нужны как доказательство ее материнского подвига, понимаешь? Не я, Саша, родненькая кровиночка, а я, Саша, как доказательство!
Саша замолчала, будто захлебнулась горечью произнесенного, долго смотрела перед собой пустыми измученными глазами, потом тихо продолжила:
— Ты знаешь, иногда по телевизору показывают, как несчастные, убитые горем родители, со слезами глядя в камеру, умоляют вернуться домой своих сбежавших детей. Им ведь и в голову не приходит, отчего они сбегают! И почему на улице, в голоде и в холоде им лучше, чем с ними…
Танька слушала ее внимательно, смешно сморщив в толстую складочку узкий лоб, смотрела, не мигая, маленькими глазами–пуговками. Потом усмехнулась вдруг горестно, совсем по–бабьи легонько покачала головой и злобно проговорила:
— Какая ж ты глупая все–таки, Сашка! Да что ты понимаешь вообще? Любит мама, не любит мама… Вот ты говорила, у тебя отец рано умер, да? А отчим у тебя был? Нет? А у меня был! И насиловал меня с тринадцати лет! А в четырнадцать я умудрилась еще и забеременеть. И мама меня за волосы отвела на аборт. А после этого у меня с гормонами что–то нарушилось, толстеть начала катастрофически… А когда мне пятнадцать исполнилось, они с отчимом решили, что долг свой родительский уже окончательно выполнили и дружненько выпнули меня из дома! Так что не надо мне тут жаловаться на свою плохую маму, поняла? Мама ее, видишь ли, недостаточно любит! Да мне бы такую маму, господи… Дура ты, Сашка, дура!
Уронив голову в ладони, Танька разрыдалась громко и отчаянно, заставив Сашу испуганно вжаться в угол дивана. Надо же… А она всегда думала, что у веселой и беззаботной Таньки было такое же веселое и беззаботное детство, и только крайние тяжкие обстоятельства привели ее сюда…
— Тань, прости, а? – тихонько тронула она ее за плечо. – Я ж не знала, Танька…
— Ладно, проехали, — махнула рукой Танька, резко перестав рыдать. – Да я и не вспоминаю об этом никогда, как будто это вовсе и не со мной было… Ладно, Сашка, это ты меня прости. Расскажи лучше, где пропадаешь–то?
— Да понимаешь, Серега со своим приятелем меня к делу одному определили, шпионкой как бы… Надо было старушку наивную развести, чтоб она меня сильно пожалела и в квартире своей прописала…
— Ну?
— Вот тебе и ну… Не смогла я.
— Расколола, что ль, старушка тебя?
— Нет. В том–то и дело, что нет… Ты знаешь, она такая оказалась… Даже не знаю, как объяснить. Святая, что ли? Рядом с ней так хорошо! Как будто настоящей жизнью живешь, а не в дерьме этом… Понимаешь, она любит всех просто так. Просто за то, что они есть, и все. И еще, знаешь, она мне булочки каждое утро печет…
Саша тихо всхлипнула и заплакала, завыла–запищала на тоненькой ноте, как потерявшийся лесной звереныш. Теперь уже Танька уставилась на нее испуганно и непонимающе:
— Сашк, ты чего это? Не врубаюсь я. Старушка какая–то, булочки… Ну, понятно, любит она всех… Что с того–то?
— А то… Понимаешь, у нее душу глазами видно… Я не могу тебе объяснить, как это, но вот видно, и все! Она, знаешь, такая живая и теплая…
— А у других что, душу не видно?
— Нет. Не видно. У других она кирпичами заложена. Толстой кирпичной непробиваемой кладкой. И все смотрят на мир через нее, а мира не видят. То есть видят, конечно, только каждый — свое… Родственники тети Маши – ее большую квартиру, мама моя – героическое свое материнство, Серега — двух смешных кукол в нашем лице…
— А у тебя? У тебя самой разве не заложена душа кирпичной кладкой?
— И у меня — заложена. Разница только в том, что я ее вижу, эту стенку, ощущать начала ее больную тяжесть. А они – не видят. Не чувствуют, как она растет каждый день, прибавляет себе по кирпичику…
— Ой, Сашка, не знаю, что тебе и сказать, — вздохнула горестно Танька. — Одно только знаю–с такими мыслями нечего тебе тут делать. Погибнешь ты тут. Ты вот что… Поезжай–ка ты к матери, Сашка…
— Таньк, я ж говорю тебе…
— Да глупости все это! Глупости! Это у моей матери душа непробиваемым железобетоном обложена да намертво укреплена ржавой арматурой, а у твоей всего лишь стена кирпичная – подумаешь! Что ты, простить ей не можешь? Она ж не понимает ошибки своей, ей же вслух про нее никто и никогда не говорил! Она ж искренне про себя думает, что самая хорошая мать на свете! Вот и поезжай к ней, объясни все сама… Она поймет. Может, не сразу, конечно, но поймет. Да хотя бы задумается, и то хлеб. И вообще, кто–то ведь должен вытащить первый кирпич из стены. Почему не ты? Обязательно поезжай, Саш! Да мне б такую–то маму… Господи, да разве я бы здесь была? Сама своего счастья не понимаешь… Вот ты смогла же в себе разглядеть эту стенку? А почему думаешь, что твоя мать на это не способна?
— Так мне же тетя Маша помогла…
— А ты маме своей помоги. Она же мама тебе, самый близкий человек на свете, ближе и некуда.
— Нет, не смогу я, Танька. Не смогу пока. Сил нет. Потом, может… И вообще, уже в такой клубок все завязалось…
— Ты только с Серегой не связывайся, Саш! Или сделай все, как он хочет, или уезжай отсюда. Не зли зло… Если что не по его сделаешь, он ведь и меня отсюда в два счета вышвырнет, разбираться не станет, что да как. А куда я пойду? Мне идти некуда…
— Ладно, Таньк, пойду я. Меня тетя Маша потеряла уже, наверное. Волнуется, в окошко смотрит…
— А маму ты прости, Сашк. Когда есть кого прощать – жить еще можно. Эх, счастливая ты…
— Пока, Танька. Какая ты добрая, оказывается. И умная. А я и не знала раньше, и не замечала ничего… Почему мы с тобой раньше так не говорили, а?
— Так чего говорить–то! У каждого ведь свое. Мы с тобой не подруги — всего лишь товарищи по несчастью, носители толстых кирпичных кладок, как ты говоришь…
— Сашенька, деточка, слава богу! Я уж извелась вся. На улице темным–темно, а тебя все нет и нет! Иди, мой руки, я пока ужин разогрею.
— Я не хочу, тетя Маша…
— Так не ела же ничего целый день! Вон бледная какая! Съешь хоть котлетку?
— Нет, не надо.
— Устала? Ты сиди, я тебе сейчас сюда чай принесу!
— Не надо, тетя Маша. Вы посидите со мной просто так…
Притянув за руку, она заставила ее сесть рядом с собой на диван, спрятала замерзшие руки в подтянутых к подбородку острых коленках, уткнулась в теплое мягкое плечо Марии холодным, как у щенка, носом.
— Ну, чего ты… — погладила ее по черным вихоркам Мария. – Взгрустнула чего–то… Давай–ка лучше подумаем с тобой, чем на Борискиных поминках всех угощать будем. Они ж все собираются прийти… Сегодня вот Ниночка опять заезжала, да не одна, с кавалером каким–то. Поди ж ты… Еще и с мужем не развелась, а кавалера себе нашла! Красивый такой парень, из себя весь гладкий да сытый, как барчонок. Глаза только шибко грустные. А Ниночка у нас хоть и красавица, а все одно рядом с ним мамкой смотрится… И все, знаешь, сбоку на него взглядывает, будто просит чего. Пойдем, говорит, Олежек, я тебе квартиру тети Машину покажу… А он как зыркнет на нее! Ох, и жалко мне ее почему–то стало… И стыдно за бабу… Бориска–то мой тоже помладше меня был да покрасивше, а только я вокруг него жалкой мышкой не трусила…
— А еще кто был?
— А Славик еще приходил. Вот знаешь, деточка, грех признаться, а не люблю я его… И сама не знаю, почему! Вроде со всех сторон правильный мужик и говорит все верно, к слову не придерешься, а будто неживой он. Будто ни посмеяться, ни поплакать не умеет, а просто висит портретом на стенке… Вроде и есть человек, и нету его. Тоже на поминки придет, сказал. Я уж ему ничего не стала про то говорить, что Настену с Ниночкой прописать у себя хочу. Не поймет, боюсь. Рассердится. Хотя чего сердиться–то? Мне ж им тоже помочь хочется, за всех сердце болит… И вам с Костенькой тоже подмогнуть надо… Ты чего это вздрогнула так? Испугалась будто…
— Да нет, ничего, теть Маш. Просто не согрелась еще.
— У тебя не озноб ли случаем? Дай–ка лоб пощупаю… А горло не болит?
— Нет. Ничего у меня не болит. Тошнит только.
— А ты не беременная ли часом, девка? А? Осунулась, гляжу, похудела… Поди уж сообразили себе ребеночка–то? Если так – ты мне скажи! Тогда надо и питаться по–другому, и свежий сок пить каждое утро… А чего? Я сделаю! У меня морковки много припасено. А ребеночка сюда потом привезете, я водиться буду, пока ты на свои занятия ходишь! Я умею, ты не волнуйся…
— Да не беременная я, тетя Маша! – в отчаянии вскрикнула вдруг Саша и заколотила себя кулачками по поджатым к подбородку коленкам. – Никакая я не беременная! Я не могу больше просто! Я жить не хочу, тетя Маша…
Изогнувшись, она маленькой пружинкой соскочила с дивана и, словно враз потеряв силы, изломалась, съехала на пол, глухо ударившись худыми коленками. Потом, будто кто в спину толкнул, бросилась лицом в подол тети Машиного платья и затряслась мелко, заходили ходуном хрупкие плечики, и все никак не получалось у нее вдохнуть, набрать в себя побольше воздуху, и непонятно было, то ли плачет она, то ли задыхается…
— Сашенька, деточка, что ты? – испуганно запричитала над ней Мария. – Что ты говоришь страшное такое… Случилось что? В университете твоем, да? Экзамен какой не сдала? Так и подумаешь! И делов–то! Потом сдашь! А может, ну ее вообще, эту учебу? А то ведь смотреть на тебя жалко, исхудала совсем, кожа да кости… Чего тебе в ней, в учебе–то этой? Вот я живу, сроду не учена, и ничего…
— Да не учусь я нигде, тетя Маша! Не учусь, понимаете? И никакая я не студентка, и не Костикова невеста! Я самая обыкновенная проститутка! — чуть приподняв искаженное плачем лицо и вытянув веревочками жилы на тонкой шейке, прокричала–прорыдала Саша и тут же снова упала головой в ее колени, зашлась в новом приступе отчаяния.
— Господи, помилуй… Что ты говоришь, деточка…
— Да, тетя Маша, врала я вам все! Сволочь я последняя, казачок засланный… Вы гоните меня отсюда в шею, тетя Маша…
— Ну что ты, деточка… Ты поплачь, если тебе надо, я не буду ни о чем спрашивать… Поплачь… Сколь надо, столь и поплачь…
Жилистыми, коричневыми от старческих веснушек руками Мария гладила ее по непослушно–жестким вихоркам на затылке, по плечам, по спине, ощущая под ладонями жалкую худобу девчачьих лопаток и мелкое горячее дрожание ее маленького тела, и тоже плакала. Она и не поняла толком, что такое сказала сейчас эта девочка, и никаким образом не вошла в нее жестокая информация, прошла мимо сердца, мимо души, не задев их даже и краешком. Плакала она от того лишь, что Саша плачет, и оттого, что бог не посылает ей разумного совета, как успокоить и утешить эту маленькую девочку, которую выбрало для любви ее сердце, и вся жизнь, вся судьба которой, она это сейчас совершенно точно знала, зависит от нее, лежит, скукожившись от горя, в ее старческих руках… И сделай она, Мария, сейчас неправильно, скажи что неправильно, и не поднимется никогда с колен эта девочка – жалкая, маленькая, любимая… Господи, дай же ей, старухе, разума… Не подведи, господи…
— Саш, ну какая же ты проститутка–то, дурочка! – ровным и веселым голосом, которого и сама от себя не ожидала, произнесла вдруг Мария. – Ты посмотри на себя–то! Они ж и не такие вовсе, проститутки эти самые… Они все девки справные, толстомясые, с нахалюгой в глазищах да с титьками торчком… И веселые – мужиков завлекают да песни охальные поют! А ты уревелась вон вся…
Саша, враз перестав плакать, подняла на нее красное зареванное лицо, уставилась непонимающе, икнула громко.
— Какие песни, теть Маш? Не поняла я…
— Охальные!
— Это какие, значит?
— Ну, с матюками там всякими, с припевками визгучими… Ты вот умеешь такие песни–то петь?
— Нет, не умею…
— Ну, и какая ты после этого есть проститутка?
Саша снова икнула и улыбнулась нерешительно, почему–то быстро нарисовав в уме картину, как она пляшет в красной шапочке вокруг старого развратника–профессора с университетского филфака и выдает ему не детские и кокетливые стишата про африканские горы и реки, а охальные песни с матюками и визгучими припевками… Она хихикнула нерешительно и, посмотрев на улыбающуюся тетю Машу, в следующий уже миг расхохоталась звонко и по–девчачьи бесшабашно, прогнувшись в спине и откинув далеко назад голову. Не удержавшись, со всего размаху рухнула на спину и снова зашлась в приступе смеха, не успевая вовремя глотнуть воздуху, как пять минут назад, когда плакала…
Отсмеявшись и вытерев слезы, она снова забралась на диван, прижалась к теплому боку Марии и вздохнула так, будто сбросила с себя некую тяжесть, потом проговорила тихо:
— Ну, вот, и сказала все, и так тому и быть… Это все правда, тетя Маша. Я ведь уже два года вот так живу, в ужасе этом… Только я не буду рассказывать, как так получилось, ладно?
— Ладно…А мама твоя знает?
— Нет, что вы! Она тоже думает, что я в университете учусь. И страшно гордится этим обстоятельством… Не могу же я ей правду сказать, гордыню ее поранить…
— Нет, Сашенька, неправда твоя, деточка, — гладя ее по голове, тихо проговорила Мария. — Это ты не мамкину гордыню боишься поранить, а свою…
— Да нет же, теть Маш…
— А ты послушай меня, Сашенька, что я тебе скажу. Это же ты не можешь к мамке приехать да сказать все, как есть, значит, и гордыня твоя, а не мамкина…
— Да я боюсь просто…
— А чего боишься–то? Что она любить тебя не будет? Ну, может, и не будет! Это уж кому какие силы на любовь–то даны. А в мамке твоей слепая любовь, видно, живет, и свои глазыньки еще не открыла… Ты ей прости! Не понимает она пока ничего, не может принять твоего плохого. Вот когда глазыньки у ее любви откроются, тогда и увидит, что плохое у дитенка – это ее собственное плохое и есть. А ты ей сама помочь должна и не бояться ничего! Иначе и у твоей любви глаза не откроются… Меня вот не испугалась же?
— Ну – вас! Это ж совсем другое дело… А к маме я пока все равно не поеду, не смогу. Сомневаюсь я, что вообще смогу ей объяснить что–то. Да и трудно мне. Как будто через что–то такое переступить надо…
— Как – через что? Через гордыню и надо! Это трудно, конечно. Понимаю…А только иначе никак нельзя! Иначе она и не разглядит никогда своего ребенка, так слепой и останется. Ты уж пожалей ее, деточка. Помоги ей…
— Да, тетя Маша. Обязательно помогу. Только не сейчас. Может, потом…
— Ну, потом так потом. А мать хотя бы в душе прости. Не виноватая она ни в чем – слепая просто… Я много лет уж на свете живу и на всяких матерей сполна нагляделась. Редко какая из них зрячей–то бывает… Ты вот что, Сашенька! Оставайся–ка ты у меня пока. А там видно будет. И начинай все с самого начала. Хочешь — в университет свой поступай, а не хочешь – так на работу какую иди…
— Спасибо вам, тетя Маша. Только экзамены в университет летом будут, а на работу меня не возьмут без прописки…
— Да боже мой! Что ж я тебя, не пропишу, что ли? Да завтра же и пойдем…
— Нет! Нет, что вы! Нельзя этого, нет…
— Чего ты так испугалась, Сашенька? Вот, опять задрожала… Чего это ты?
— Так вы же всего не знаете… Я и сказать вам ничего не могу… Нельзя вам меня прописывать! Никак нельзя! Этот Костик ваш… И Серега… Они… Они…
— Что, Сашенька?
— Да не могу я сказать, теть Маш! А только прописывать меня сюда никак нельзя! И вообще…Вы бы никого к себе пока не прописывали… Боюсь я за вас!
— А что? Думаешь, смерти моей ждать будут? Из–за квартиры искушаться? Так и будут, конечно. Знаю я… А только и мне помочь всем хочется, они ж мне свои, близкие… И Настену я с младенчества выпестовала, и Ниночке больно уж счастья бабского, смотрю, хочется, и Костик не у дела до сих пор мыкается и злится от этого. Все я про всех понимаю, Сашенька, и всех мне жалко. И даже Славика жалко, хоть и не люблю я его, прости меня, Господи, и ты, Бориска, прости за своего племянника…А только, знаешь, приму я твой совет, деточка, и в самом деле приму. Никого здесь прописывать не буду. И пусть меня простят мои близкие! Потому как они какую–никакую, а жизнь свою живут. А тебе ее сначала начинать надо.
— Что это вы задумали, тетя Маша? Не понимаю… Говорю вам – нельзя меня здесь прописывать…
— А здесь я и не буду. Я эти хоромы обменяю на скромную квартирку, там мы с тобой вдвоем и проживем. А на деньги от обмена тебя и в университете выучу, и в люди выведу. Ну, что, согласишься жить со старухой под одной крышей, иль не захочешь?
— Да что вы такое говорите, тетя Маша! Не соглашусь… Что вы! С вами так хорошо, вы ж мне как подруга… Только не верится, что так все получится, как в сказке. Или как в кино… Не бывает так…
— Бывает, деточка. Все бывает. Ты ведь хочешь, чтоб так было?
— Хочу…
— Значит, и будет. Ой, Саш, а что это у нас со временем? Неуж два часа ночи? Давно спать пора, а мы с тобой и разносолы для поминок Борискиных не обсудили и списков для магазина не написали… Опять я половину продуктов забуду купить, балда старая! Давай–ка спать ложись, а утречком встанем пораньше да хозяйством с тобой и займемся!
— Теть Маш, а ведь завтра утром сюда Костик заявится…
— Так и пусть заявится! А ты на него – ноль внимания. Некогда, мол, тебе, и все тут! Не бойся ничего больше, Сашенька…
Мария долго не могла уснуть. Сердце болело. Сильно очень. Ворочалась в постели с боку на бок, все думала да прикидывала в голове, превозмогая резкую боль, как бы ей половчее да побыстрее обернуться с обменом этим, да как объяснить решение свое Настене да Ниночке, да Славику еще… Не поймут они ее, конечно. Сердиться будут. Потом решила — да ничего, пусть. А Костика она завтра вообще за дверь выставит. Тоже – пусть. Ишь чего удумал… Плохо только, сердце никак не успокоится — то колотится, чуть из груди только не выскакивает, то замирает совсем. Нельзя ей болеть–то сейчас. Никак нельзя…
А Саша спала так крепко и сладко, как не спала вот уже два года, с той самой ночи в поезде, когда украли у нее сумку с документами. Снилась ей довольная ею мама, и хорошо снилась, радостно так – тоже впервые за два года…
А Нина этой ночью вообще не спала. Не пыталась даже и лечь. А зачем — все равно бы заснуть не смогла… Сидела на своем до боли комфортном диване, надиралась в одиночку шампанским да оплакивала свой исчезающий, уплывающий из–под ног, да и из–под рук тоже уютный мир, свое уходящее беззаботное бытие – что там с ней дальше будет, неизвестно…
Гошка ушел из дома еще с вечера, хлопнув от души тяжелым монолитом двери так, что дрожь прошла по всем стенам и завалилось отчаянно на пол, разбилось в мелкие осколки большое зеркало в прихожей – плохая, говорят, примета. Только куда уж хуже–то. Надо же, а она и не ожидала от него таких крутых эмоций, Костик–то прав оказался… Так и стоит теперь все это зверство перед глазами…
— …Нин, неужели это все может быть правдой? – трагическим шепотом спрашивал Гоша в который уже раз, подходя вплотную к дивану. – Неужели ты меня так мерзко обманывала? А я, дурак, думал, что ты меня любишь… Во идиот, ага? Думал, если свалю от тебя, то страдать заставлю… А ты…
— Ну что я, Гош? Что я? Ты же последние пять лет во мне женщину вообще перестал видеть! Разве не так?
— Так это… Я ж работаю, сама знаешь…
— Ну да. На девочек у тебя всегда время есть.
— Да при чем тут девочки?! Ты что? Они у всех есть, девочки эти, они мне вообще по статусу положены. А только я б тебя никогда не бросил, Нин! Рука бы не поднялась. Не знаю, почему. Может, потому, что уверен был в тебе, как в китайской стене.Детей бы на стороне родил – это да! А от тебя бы никогда не ушел. А ты…
— Господи, опять! Да что я, Гош? Железная, что ли? Мне же тоже любви хочется, как и тебе, между прочим! А решил уходить – так и уходи! Не заплачу…
— Не–е–т, дорогая… — подскочил снова к дивану Гоша, скривил злобно и без того некрасивые губы, выкатил на Нину желтоватые, в красных ярких прожилках белки, — нет, дорогая, ты заплачешь! Ты обязательно заплачешь! Потому что жить в этом доме со своим альфонсом я тебе не дам, и не мечтай даже… Здесь вообще ничего твоего нет, можешь убираться к нему в снятую на мои деньги квартиру! Вон отсюда, поняла? Завтра приду, чтоб духу твоего больше здесь не было! И тряпочки все свои уноси, и баночки, и всю остальную хрень, чтоб не пахло больше здесь тобой, слышишь?
— Гош, погоди… Послушай… Да успокойся ты, наконец! — пыталась прорваться Нина через поток мутно–желчного, брызжущего в нее горячей струей гнева. — Давай поговорим без эмоций, по–деловому…
— Ах, ты еще и по–деловому хочешь? Вот сука… Я тебе повторяю – здесь ничего твоего нет! Здесь все мое! И фактически, и юридически. Если б я сам от тебя решил уйти, я бы все тебе оставил. Легко. А так – нет! Чтоб какой–то альфонс… Да мне как твой Костик позвонил… Я до сих пор нормально выдохнуть не могу, ей богу!
Он рухнул без сил в кресло, начал с трудом втягивать в себя воздух, широко и некрасиво раздувая ноздри и мотая всклокоченной головой из стороны в сторону, как уставший от боя старый боксер.
— Гош, а я ведь здесь прописана вообще–то… — испуганно и тихо проговорила, почти по–девчоночьи пропищала Нина, забившись с ногами в угол дивана. — Куда я пойду, Гош? Мне идти некуда… Я в суд пойду, я адвокатов найму…
— Давай… — устало махнул ей из кресла Гоша. – Давай, нанимай, трать последние деньги… Сама ж понимаешь – бесполезно все это…
— Гоша, не надо так со мной, прошу тебя. Мне ведь и в самом деле идти некуда!
— Слушай, Нин, — поднял он вдруг на нее вмиг остывшие от гнева глаза, — а ответь мне на один вопрос… Ты ребенка мне родить не захотела или правда не смогла?
— Не знаю, Гош… — помолчав, тихо ответила из своего угла Нина. – Теперь я и сама уже не знаю. Не смогла, потому что и в самом деле не захотела, или не захотела, потому что не смогла… Не нужен нам был ребенок, Гош. Потому он и не решился у нас родиться, не захотел прийти ни к тебе, ни ко мне…
— Ну, это ты за себя говори. За меня не надо.
— Да тебе он еще больше не нужен, чем мне, Гош! Ребенок – он ведь не приложение к бизнесу, не показатель успешности на жизненном экзамене, он живая, самостоятельная душа …
— Понятно. Значит, это ты не захотела.
— Господи, как с тобой говорить трудно. Никогда мы друг друга не понимали…А теперь, значит, я одна виноватой осталась. А я ведь, между прочим, тоже человек! У меня свое мироощущение есть…
— Да ты дура, Нин, а не человек. Поняла? Вот и оставайся теперь со своим мироощущением. Другая бы на твоем месте помалкивала в тряпочку, жила бы себе потихонечку на мужнины капиталы без всяких фокусов…Ну ладно, пойду я. А ты собирайся давай потихоньку. Даю тебе неделю. Хватит? И чтоб абсолютно все свое барахло отсюда вывезла, поняла? А завтра адвоката пришлю – бумаги на развод подпишешь…
Он тяжело поднялся из кресла, еще раз встряхнул головой и, не взглянув больше в ее сторону, вышел из гостиной в прихожую. От уханья захлопнувшейся двери и звона осыпающегося на пол стекла вздрогнуло все внутри, будто разбилась душа на такие же мелкие осколки и потекла из нее потихоньку, и утекала всю ночь, до самого по–декабрьски неприютного рассвета…
Она пыталась было пойти вещи собрать, да не смогла. Шикарные тряпочки не давались в руки, валились на пол, будто смеялись ей в лицо, дразнили ускользающей роскошью. Вот этот белый шикарный пуловер она привезла из Англии, а этот безумной красоты кашемировый шарф – из Парижа, а вот в этом платье с открытыми плечами она познакомилась в баре с Олежкой… Олежка, Олежка, счастье мое, как дорого за тебя пришлось заплатить и что, что теперь с ней будет… Костик, за что… Почему ж ты сволочью такой вырос, бывший хороший мальчик, и будь проклята эта тети Машина квартира, это пятикомнатное чудо с высокими потолками и арочными окнами в центре города, которое всех свело с ума и которым так страстно захотелось ей вдруг искусить Олежку, купить его себе раз и навсегда… Как же она сумела так влюбиться в него, господи, что потеряла всяческий женский разум, кинула всю себя ему под ноги, как кидает ошалевшая старуха стодолларовую бумажку на сцену юному стриптизеру…
Яркое солнце из утреннего окна било в глаза нетерпеливо, расходилось под сомкнутыми веками красно–оранжевыми кругами, требовало яростно: « Вставай, Сашка, вставай…» Саша перевернулась на спину, вытянулась в струнку, по привычке с шумом вдохнула побольше воздуху и поняла вдруг – на улице ночью выпал снег. Она прочувствовала, тут же ощутила в себе эту необыкновенную вкусно–холодную радость первого по–настоящему зимнего дня, пахнущую недозрелым арбузом и первозданной свежестью хрупкого нежного снега, и праздником , и еще бог знает чем хорошим и значительным…
Только горячими булочками сегодня почему–то не пахло. Непривычно как–то. «Эк мы дружно проспали сегодня с тетей Машей!» — подумала она, одним прыжком вскакивая с постели и подходя к окну. Так и есть. Лежит, родименький, светится радостной белизной… Красота! И солнце светит, и мир прекрасен. И еще. Самое главное. Ей! Не надо! Туда! Возвращаться! Никогда! Вот так…Закинув руки за голову, она прогнулась назад и постояла так минуту, задержав дыхание, словно боясь отпустить застрявшее в ней нежным комочком счастье. А разогнувшись, запрыгала по комнате козликом, замерзнув от ворвавшегося в открытую форточку первого зимнего ветерка – счастье–то счастьем, да холодно ж, однако…
«Тетя Маша! Вы меня почему не разбудили?» — крикнула она звонко в сторону кухни, пробегая в ванную и на ходу высвобождая голову из узкого ворота свитера. Не услышав ответа, остановилась в нерешительности и замерла, слушая непривычно–пугающую утреннюю тишину, потом на цыпочках тихо прошла по длинному коридору, заглянула, недоумевая, в кухонное большое и такое всегда уютное пространство, как магнитом притягивающее запахом горячих сдобных булочек и заботливой радостной суетой тети Маши. « В магазин пошла? Меня не захотела будить? Странно…» — промелькнула в голове быстрая мысль и ушла, оставив после себя ощущение противной тревоги, будто чего–то нехорошего, уже вписавшегося и в эту подозрительную тишину, и в непривычный глазу оставленный с вечера беспорядок из невымытых чашек, засохшего хлеба на тарелочке, капающей монотонно из крана воды… Так же, на цыпочках, она тихо прокралась к комнате тети Маши, постояла, напряженно вслушиваясь. Потом осторожно потянула дверь на себя, просунула в щель голову и пропищала совсем уж по–детски жалобно: «Теть Ма–а–а–ш…» Услышав доносящиеся из глубины комнаты странные звуки, похожие на едва сдерживаемые рыдания, пошла им навстречу и остановилась в испуге. Мария лежала на своей кровати, вытянувшись в струнку, внимательно и сосредоточенно глядела в потолок. Лицо ее было мокрым и бледным, крупные капли пота стекали по лбу, по вискам, пропадали в жиденьких, склеившихся жалкими прядками влажных волосах. Одна такая прядка прилипла к щеке около чуть приоткрытых, отдающих мертвенной голубизной сморщенных губ, изломалась хилой болезненной стрелочкой. Дышала Мария тяжело и отрывисто, и не дышала даже, а просто пыталась изо всех сил втянуть в себя воздух, который быстро застревал где–то на полпути и выталкивался обратно с шумом, похожим на глухие мучительные рыдания. Переведя взгляд от потолка на замершую в ужасе у ее постели Сашу, хотела сказать что, да снова застыла в мучительном полувдохе, застекленела плеснувшими болью глазами. «Теть Маш, да что это с вами?! – прошептала–прокричала Саша, протягивая к ней ручки–палочки и не решаясь подойти поближе. – Вам плохо, да? А что надо делать–то, теть Маш?! Ой, я не знаю…» Она в отчаянии закрутила головой, бросилась к двери и со всего размаху захлопнула ее, потом, будто испугавшись громкого звука, снова вернулась к постели, беспомощно развела руки в стороны, присела около Марии на корточки: «Ой, теть Маш, а что надо делать–то? А лекарства у вас где лежат? Господи ты боже мой…» Подскочив на ноги, она тут же принялась быстро и суетливо хватать, осматривать вещи на прикроватном столике, и все тут же падало у нее под руками, все шумно и бестолково валилось на пол, словно сердясь на ее испуганную нерасторопность. Мария, следя за ней отрешенно–страдальчески, чуть приподняла с одеяла сморщенную дорожащую руку и тут же бессильно уронила ее обратно, опять уставившись в потолок. «Ой, так надо скорую вызвать, наверное! Да ведь, теть Маш? Правильно? Я сейчас! Подождите!» — сообразила, наконец, Саша и опрометью бросилась в прихожую к находившемуся там с незапамятных времен старому черному аппарату. Схватив тяжелую эбонитовую трубку и с трудом втыкая трясущийся палец в нужные дырочки, принялась накручивать неповоротливый, западающий от старости диск, и все никак не могла приноровиться к этому занятию, и никак не получалось у нее наконец таки взять и услышать в трубке длинные и желанные гудки вызова.
Вздрогнув всем телом от резко прозвучавшего короткого дверного звонка, тут же бросилась было и к двери, не отпуская трубки от уха и чуть не уронив на себя тяжелый аппарат, потом, погрозив в сторону двери пальцем, опять начала вслушиваться в непонятные щелканья и шорохи в старой трубке. Звонок тренькнул снова, казалось, уже более требовательно и нетерпеливо, словно подгоняя – ну, чего ты там… Положив трубку рядом с аппаратом, Саша метнулась к двери и, не глядя в глазок, быстро крутанула рычажок замка, выдернула из спасительного паза дверную цепочку. В два прыжка вернувшись к трубке, снова прижала ее к уху.
— Ой не знаю гудка нет скорую срочно надо быстрей помоги… — истерически — визгливой скороговоркой выпалила она показавшемуся в дверях Костику и потянула к самому его лицу трубку. – Там… тетя Маша там… умирает не дышит совсем я боюсь ой мамочки помоги…
Костик отстранился, потом молча схватил из ее рук трубку, подержал в руке растерянно, будто не зная, что с ней делать и удивляясь необычной ее внушительной тяжести, и даже осторожно поднес на секунду к уху. Потом, словно очнувшись, небрежно бросил на рычажок аппарата, повернулся решительно к Саше.
— Так. Спокойно. Не ори. Веди, показывай, что там стряслось… — подтолкнул он ее за плечо. — Сейчас разберемся…
— Костик, так скорую же… — умоляюще протягивая к аппарату руки, продолжала визгливо голосить Саша. – Надо же быстрей, быстрей же надо…
— Все! Хватит, я сказал! Заткнись, уши режет! Разверещалась тут… – прикрикнул он на нее и грубо толкнул в спину. – Не работает телефон, не видишь, что ли? Сломался! Ему в обед уже сто лет… Где старуха? В спальне у себя?
Он быстро прошел в комнату к Марии, остановился у ее кровати, долго разглядывал, жестко прищурившись, ее неживое лицо, потом произнес еле слышно:
— Черт… Черт, как не вовремя…
Наклонившись пониже, он послушал ее короткое осторожное дыхание, досадливо оттолкнул мельтешащую под руками и продолжающую причитать Сашу:
— Ой, Костик, она, слава богу, дышит… Только тихонько совсем! А я зашла, она и дышать не могла вовсе, только всхлипывала так страшно… Ты вызови скорую быстрей, Костик…
— Бабушка, здравствуйте! – снова наклонившись к самому лицу Марии, громко и внятно проговорил, почти прокричал Костик. – Вы меня слышите, бабушка?
Мария медленно приоткрыла тяжелые веки, устало взглянула ему в лицо, будто умоляла не кричать, не забирать оставшийся вокруг нее воздух этой натянутой обеспокоенностью…
— Что, бабушка, заболели? Как же вы так, а? – продолжал громко выкрикивать ей, как глухой, Костик.
Мария мучительно напрягла лицо и, глядя ему в глаза, вдруг выдохнула с трудом, едва слышно:
— Уходи…
— Что? Как это?! – опешил от неожиданности Костик и отпрянул, удивленно и насмешливо распахнув льдисто–голубые глаза. – Что вы такое говорите, бабушка! Как это – уходи? Вы меня не узнали, что ли? Я Костик, внук ваш, помните? А это вот Сашенька, невеста моя, она у вас здесь живет…
— Сашу…оставь…ты…уходи… — из последних сил напрягаясь, снова четко проговорила Мария и сумела даже слабо махнуть рукой в его сторону. В следующий момент дыхание ее вновь пресеклось, лицо исказилось прежней болью, горестно сомкнувшей губы в жалкую морщинистую ниточку.
— Ой, опять… — испуганно прошептала Саша. – Костик, смотри, она опять задыхается! Давай скорую вызовем, что ты стоишь…
— Так, погоди, я что–то не понял… Почему она на меня рукой машет, а?
Разогнувшись, он долго и внимательно смотрел на испуганно замолчавшую Сашу. Очень долго смотрел, словно пытался проткнуть насквозь твердым голубым стеклом льдистых немигающих глаз. Потом усмехнулся жестко:
— Ну, чего молчишь, шлюшка мерзкая? Раскололась таки старушке? Дурочка непонятливая…
— Костик… Костик… Я не хотела… Оно само так получилось… — заплакала–задрожала Саша и испуганно попятилась к двери, одновременно пытаясь выглядывать из–за его спины на задыхающуюся Марию. – Костик, погоди, ей же плохо…
— Так. Пошла–ка ты вон отсюда…
Он шагнул к ней широко, протянул руку, сжал пребольно за ушами жесткие, как клещи, пальцы и, положив по–хозяйски ладонь на стриженый затылок и брезгливо морщась, поволок через коридор в прихожую.
— Пошла–пошла отсюда…
— Так позвонить же надо, Костик… — лепетала Саша, морщась от боли и высоко поднимая плечи. – Погоди… Скорую же надо…
— Без тебя разберемся, шлюшка. Иди давай отсюда…
Он с силой вытолкнул ее на лестничную площадку, так, что она чуть не влетела худеньким телом в дверь соседней квартиры, выпнул вслед, как два мячика, ее детские ботинки со шнурками, оказавшиеся под ногой. Захлопнув дверь, быстро вернулся в комнату к Марии и, подставив стул, уселся у ее постели.
— Ну что, плохи наши дела, бабушка? – заговорил полунасмешливо–полужалеючи. — Сашенька вот говорит, скорую вам вызвать надо! Добрая у нас девочка Сашенька, да, бабушка?
— Ты…куда…Сашу…позови… — с трудом проговорила Мария, тяжело дыша. — Сюда…ко мне…
— Сашу вам? Да, бабушка? А Сашу нельзя… Нет больше Саши, бабушка. И не было никогда. Забудьте… А скорую я вам вызову. Обязательно вызову. Только сначала вы мне пообещаете кое–что, правда? Ведь мы договоримся, да, бабулечка?
— Сашу… Сашу… — продолжала твердить Мария, словно не слыша. – Сашу мне позови…
— А давайте мы с вами, бабулечка, вот как поступим… Сделаете для меня — сами понимаете, что — и будет вам ваша Сашенька! А не сделаете – что ж, тоже неплохо… Одной шлюхой на свете меньше, одной больше — всего и делов–то!
Мария, продолжая шумно задыхаться, повернула к нему искаженное ужасом и болью лицо, смотрела жалко и просительно. Губы и подбородок ее приобрели совсем уж синюшный оттенок, мокрый от испарины лоб бугрился глубокими желто–серыми складками, маленькая набухшая жилка на виске билась быстро и отчаянно, словно изо всех сил сопротивлялась уходящей из ее тела жизни.
— Ну? Решайтесь же, бабулечка! Согласны? Кивните головой, я пойму! А потом я сразу и скорую вызову, и на ножки вас врачи поднимут, и сходим мы с вами тут же этими ножками куда следует, и пропишем здесь того, кого я скажу… Да, бабуля?
Он так увлекся, что поначалу и не понял, не услышал даже, как по всей квартире разливается резкий, неуклюже–дребезжащий скрежет дверного звонка довоенного еще образца. Противный такой старый скрежет, уже отживший свой век, таких звонков сейчас и нет ни у кого… А еще в дверь стучали. Так сильно тарабанили в нее кулаками и подошвами ботинок, что, казалось, она вот–вот выпадет в прихожую, и в огромную квартиру забегут с улицы люди, много людей… Вскочив со стула, он заметался по комнате, как перепуганный заяц, потом бросился в прихожую, торопясь и дрожа руками, кое–как справился с замком и с ходу распахнул настежь дверь, в которую тут же и влетел здоровенный мужик в белом халате, уставился на него сердито – врач со скорой, похоже…Из–за его плеча выглядывала хорошенькая, тоже сердитая медсестричка в белой кокетливой шапочке–пилотке и еще какой–то мужик в пижамных штанах – сосед старухин, скорее всего.
— Вы почему, собственно, не открываете? – строго начала ему выговаривать медсестричка. — Вот оштрафуем сейчас за ложный вызов, тогда будете знать! Где больная?
— А… Да, извините, конечно… Это там, первая дверь направо… — только и развел руками Костик. – Простите, я растерялся просто…
Он подошел к распахнутой настежь входной двери, выглянул на лестничную площадку, чтоб извиниться перед потревоженным соседом, и совсем собрался было закрыть ее обратно, как вдруг увидел на лестничной площадке пролетом ниже съежившуюся от холода дрожащую Сашу. Она стояла, обхватив себя руками–палочками, смотрела исподлобья, не мигая, прямо ему в лицо, будто и не боялась совсем…
— Ты скорую вызвала?
— Я, конечно. Кто ж еще? Куртку мою кинь…
— Обойдешься. Топай так. Ничего, добежишь по морозцу…
Закрыв дверь, он побрел по длинному коридору квартиры, заглядывая во все комнаты, слово искал в них еще одного без вины виноватого, на которого можно было бы сбросить свою злобу на так хреново сложившиеся вдруг жизненные обстоятельства. Обидно же, черт… Заглянув в комнату Марии, проследил зачем–то, как сестра старательно выпускает воздух из большого одноразового шприца с мутно–коричневым лекарством и идет с ним к постели Марии, приговаривая про «ничего страшного», про «полегче будет», про «все пройдет», как пишет что–то на маленькой бумажке, сидя за столиком, верзила–врач….
— С ней кто–то останется, молодой человек? — спросил врач, увидев его в дверях. – Мы ее решили не забирать, у нее инфаркта нет, просто очень сильный сердечный приступ…
— Да, да, конечно, я останусь…
— А вы кто?
— Я? Я внук…
— Ну, вот и хорошо. Она сейчас долго спать будет, завтра к обеду только проснется. А потом нужно врача из поликлиники вызвать. Инфаркта хоть и нет, но возраст опять же…
Понятно?
— Да, все понятно, спасибо…
— Вот и ладно. Ну, тогда будь здоров, внук…
Она плавала в теплой и вязкой темноте уже давно, непривычно давно. Темнота окутывала ее со всех сторон, проникала в сердце, в голову, наваливалась плотной тяжелой тенью на тело и словно уговаривала вкрадчиво: куда ж ты так торопишься, побудь еще здесь, со мной, не надо тебе туда… А потом взяла и отступила сразу, и выбросила ее из своего теплого нутра навстречу пляшущим красным кругам, пугающе летящим на нее с бешеной скоростью – страшно так…
Мария быстро открыла глаза, испуганно вжала голову в подушку. Красные летящие круги тут же и отступили, но почему–то со страшной скоростью вертелось все вокруг и здесь, в ее комнате: и потолок ходил ходуном вместе с люстрой, и шкаф вслед за ним поднимался куда–то вверх по безжалостной спирали, и яркое солнечное окно, и закрытая дверь… «Так это ж у меня голова кружится!» — догадалась Мария и снова чуть прикрыла глаза, изо всех сил пытаясь остановить страшный калейдоскоп. Словно повинуясь ее желанию, потолок и в самом деле установился на свое законное место, навис обычным белым квадратом с вычурной лепниной посередке, и окно положенным ему образом уже впускает в комнату свет, а не пляшет сумасшедшим солнечным зайчиком… Подняв с подушки голову, она попыталась даже и встать, выбраться–выкарабкаться из продавленной в поролоне ямки, да не тут–то было. Тело не слушалось. Задрожало от жуткой слабости, голова сама собой опрокинулась на подушку и даже потолок снова предательски сдвинулся с места, грозя начать свою бешеную пляску. «Ладно, ладно, буду лежать…» — испуганно решила Мария, замерев. Тут же ее пробил холодный пот, окончательно пригвоздив к постели новой волной слабости, нехорошей, тошнотворно–дрожащей… Что ж это с ней такое, господи? И голоса какие–то доносятся словно издалека, или кажется ей? Нет, не кажется, знакомые голоса–то. Только странные какие… Вон вроде Настенька кричит–скандалит, повизгивает даже. А этот громкий голос на Ниночкин похож. А этот, на одной злобной нотке, Славиков… Господи, ну конечно — они ж все на Брискины поминки собрались… Все пришли, как и обещали… Только самые близкие… А она тут разлеглась, как колода, и не готово у нее ничего. И Сашеньки где–то нет, и голоса ее не слышно. Неуж и в самом деле выгнали девчонку? Нет, надо обязательно суметь встать, что же это…Как же, она не позволит…
Мария снова осторожно подняла голову, попыталась приподняться на локте и с размаху полетела вверх, вместе с набравшим бешеную скорость потолком, вместе с появившимися перед глазами красно–оранжевыми кругами. Как страшно…Как страшно ее туда уносит… Боже…И голосов уже не разобрать…
— …Да ты всю жизнь как сыр в масле катаешься, Нинка, как тебе не стыдно! Еще и хахаля своего сюда привела, бессовестная! — уже в который раз повторяла одну и туже фразу Настя, с неприязнью глядя на скромно усевшегося в уголке старого дивана красивого парня, который смотрелся с сидящим рядом с ним Костиком почти принцем заморским. Потерялся совсем с ним Костик–то, заморыш–заморышем сидит ее кровиночка…
— Настя, успокойся, наконец! Ну что ты кричишь, как торговка базарная. Мы же с тобой обо всем давно договорились…
— А вот фиг тебе! Обдурить меня решила с подходцами своими жалостными? Нет уж! Она, вишь ли, влюбилась на старости лет! Да не нужна ты вовсе хахалю своему! Сама не видишь, что ли? И даже с тети Машиной квартирой не нужна. Вон он как на тебя презрительно смотрит! Тоже мне, купить она его хочет…Да слабо тебе, Нинка, такого хахаля прикупить! Я же вижу – он парень себе на уме… А что, не так, что ли? Чего молчишь–то, Костька?!
— Мам, успокойся… Ты молодец, все правильно говоришь, только не кричи, ладно? Давайте цивилизованно все решим, без базара… — тихо проговорил Костик, вставая с дивана и подходя к матери, стоящей монументом посреди большой гостиной. Обняв за полные плечи, он ласково провел ее к креслу, усадил, тронул успокаивающе за руку и медленно подошел к сидящей в другом кресле Нине, остановился перед ней задумчиво.
— Тетечка Ниночка, а ведь мама права, знаешь ли… — ласково ей улыбаясь, тихо проговорил он. – Почему это ты вдруг захотела половину себе забрать? Еще и маме голову задурила… Несправедливо, однако. Бабулечка ведь всех обещала прописать, правда? И маминых троих деток в том числе…
— Да не разрешат ей прописать столько народу, Костик! Я узнавала…
— Может быть, может быть. Поэтому я и предлагаю прописать здесь кого–то одного, а лучше всего, человека со стороны, абсолютно незаинтересованного, для объективности будущего решения, так сказать. Он потом сам и квартиру приватизирует, и продаст, и комиссионные свои получит. А деньги мы поделим по справедливости, и тебя, тетечка Ниночка, не обидим…
— Ну так давай вот Олега и пропишем! – встрепенулась ему навстречу Нина.
— Какого Олега? Вот этого? – мотнул головой в сторону дивана Костик. – Ты что, меня совсем за идиота держишь? Какой же он незаинтересованный? У него тут интерес огромный, двойной и тройной, абсолютно шкурный…
— Слышь, ты! – вдруг тихо подал голос молчащий до сих пор Олег. – Заткнись, а? Ничего мне тут вашего не надо. И вообще – слушать вас всех противно… Сожрать готовы друг друга… Тоже мне, близкие родственники! Да вы больше на крысиное стадо смахиваете…
— А не твое дело, понял? Ты кто вообще такой, чтоб нас тут учить? – взвизгнула из своего кресла Настя.
— Насть, тише…И ты, Олег, помолчи, пожалуйста. Я же тебе помалкивать велела, не помнишь разве? Вот и сиди тихонько, пока люди договариваются, – с тихим шипящим раздражением повернулась к своему приятелю Нина, и, обернувшись к Костику, уже другим, спокойно–деловым тоном продолжила: — В таком случае, мы здесь, Костик, прописываемся вдвоем с твоей матерью, и все. И приватизируем потом квартиру пополам. По крайней мере, это будет справедливо…
— Да где, где справедливо–то?! – снова подскочила из своего кресла Настя. – Ни котенка, ни ребенка у тебя, а половину – отдай? Да фиг с маслом! Я всю жизнь от себя отрываю, хлеба досыта не ем, троих детей на ноги ставлю, а ты? Сама для себя и жила только! Вот и хватит! Иди–ка теперь, поработай, как я. Все теперь сполна получишь, без Гошки–то. Сидит тут, фря накрашенная, — по справедливости ей…
— Мам! Мама! Прекрати, чего ты… — пытался усадить ее снова в кресло Костик.
— А чего она?! – оттолкнула его могучей рукой Настя. – Меня прямо зло сразу берет, когда она начинает за справедливость тут толковать…
— Насть, давай по делу, а? Все равно ведь сегодня этот вопрос решить надо. Ты успокойся, пожалуйста! А о справедливости мы с тобой потом поговорим. Завтра…Ты ж ко мне завтра приехать хотела, денег взять на оплату учебы девочек, так ведь? Вот и поговорим…
— Какая ж ты все–таки сволочь, Нинка, — тихо и горько прошептала Настя, опускаясь, будто падая без сил в кресло и тут же сникая, как потерявший свою начинку воздушный шарик. — Какая сволочь…Всех своими подачками купить хочешь…
— Вот и хорошо. Вот и ладно. Конечно же сволочь, Настенька…
— Нет, я вообще не понимаю, что здесь происходит? Вы что все, с ума посходили, что ли? — раздался из дальнего угла гостиной возмущенно–громкий голос всеми забытого Славика, сидящего аккуратно–пряменько на своем стульчике. – Вы чего тут делите? Оно что, все ваше? Квартиру эту мой дед получал, профессор Онецкий, еще при Сталине… И здесь всегда Онецкие жили! Потомственные медики, между прочим!
— И ты, что ль, потомственный медик? Что–то не похоже… — окинула Славика презрительным взглядом Настя. – Ты, скорее, на дворника смахиваешь, иль на вахтера какого…
— Да, я не медик! Но я – тоже Онецкий! А ваша родственница вообще здесь ни при чем! Кто ж мог предположить, что она дядю Бориса так нагло переживет?
— Да уж, действительно… Совсем обнаглела старушка… — тихо и зло усмехнувшись, пробормотал удивленно Олег.
— А ты вообще помолчи! Маргинал презренный! И все вы… Набежали тут… Плебеи…
— А сам виноват! – снова взвилась–трепыхнулась в своем кресле Настя. – Надо было вовремя прописываться–то! А теперь уж поздно, батюшка! Теперь наша тетка тут одна числится. Потому и фиг тебе! Да и подумаешь, барин какой нашелся! Онецкий он… Сам–то на себя прежде посмотри! Еще и обзывается!
— Тихо, тихо, мама… — снова раздраженно пытался урезонить ее Костик. – Ты успокоишься сегодня или нет?! Мешаешь же только…
— А тетя Маша меня все равно пропишет, поняли? Она мне обещала! Она мне отказать не посмеет! И не надейтесь даже… — обиженно продолжил Славик. – Она–то как раз все понимает…
— Господи, мы так никогда ничего не решим… — вдруг громко выдохнула с тоской Нина. — Хоть трое суток будем сидеть и рвать друг друга на части, а так ничего и не решим! Давайте уже будем определяться как–то, что ли… Время–то не на нас работает! И вообще, я этим врачам не верю…
— В каком смысле? – уставилась на нее озадаченно Настя.
— А в таком! Никакой у нее не приступ, а самый настоящий инфаркт. Просто в больницу ее везти не захотели – старая потому что… Нам обязательно сегодня надо прийти к какому–то решению! Торопиться надо! Как вы не понимаете этого, удивляюсь… Развели тут базар…
Настя, Костик и Славик замолчали, сидели, смотрели на Нину, глубоко задумавшись и нахмурив лбы, подсчитывали в уме все свои плюсы и минусы и возможные варианты этих самых плюсов и минусов. И только Олег смотрел на свою женщину с ужасом. Во все глаза смотрел, будто видел ее впервые. Надо же, а ему всегда казалось, что он просто жалеет ее, такую одинокую и абсолютно не деловую, так наивно и по–детски испуганно убегающую от наступающего призрака старости, такую безысходно–богатую и никем не любимую, такую трогательно–незащищенную…
Первым нарушил молчание Костик. Встал с дивана, вышел на середину комнаты, окинул всех своим странным, ледяной голубизны с примесью легкомысленной смешинки взглядом:
— Ну что ж, господа плебеи, начнем все с самого начала. Значит, так. Голубых кровей дворян из списка исключаем. Случайно затесавшихся в него презренных альфонсов – тоже…
Мария очнулась от легкого будто прикосновения – хватит, мол, спать, вставай… Осторожно открыла глаза, уставилась в потолок. Вроде не кружится больше. И окно не такое солнечно–яркое, а серовато–сумеречное уже, и тоже на месте стоит, слава богу. А только сил никаких опять нет, даже и рукой пошевелить трудно. И дышать опять трудно… Господи, а это кто в углу комнаты сидит, тихо так, то ли смотрит приветливо, то ли улыбается жалостно… Сашенька?! Нет, не Сашенька. Кто же это… Две размытые будто тени, и не видно ничего…
— Здравствуй, Машенька.
— Господи, Наденька! Любочка! Как же вы…
— А мы к тебе, Машенька. Ты не гони нас. Поговори с нами, Машенька…
— Да как же вы здесь, сестренки вы мои дорогие…
— Да ты не бойся нас. Расскажи лучше, как ты тут…
— Да видите, живу до сих пор. И вас похоронила, и Бориску своего похоронила, а все живу! Приболела только – вздоху нет совсем…Осталась одна в хоромах огромных, деточек ваших с ума свела. Очень уж они искушаются… Слышите вон, как кричат друг на друга?
— А ты прости их, Машенька. Они и сами не знают, чего творят… Трудно им, понимаешь? Не знают они ничего, не ведают… И научить некому! Нет здесь учителей таких, каждый сам себе учитель. И мы ведь не знали! Не помнишь разве? И мы ведь раньше души твоей светлой не видели, не пытались даже и разглядеть ее. Тоже за призраками гонялись да искушались на них зазря. Вот и дети наши любовь свою, богом даденную, вырождают по капельке, запихивают ее в себя, в самые темные уголки, подальше да поглубже…
— Нет, неправильно это, девочки. Любовь, она по наследству не передается, она на всех одна, только каждый в себе ей жить разрешает, как ему выгодно. Кто глаза ей закрывает, кто уши, а кто вообще с ног на голову ставит, оттого ему все наоборот и видно. Как вот Костик, внучок твой, Наденька…
— Да знаю я все, Машенька. Прости ты ему. Он ведь и сам себе не рад, бедный…
— Так а я разве не прощаю? Всю жизнь прощаю, тем и живу. А только натворят они сейчас делов с искушением, ой, натворят… Перессорятся все наквозь! Сколь греха–то на душу возьмут…И как помочь им, не знаю. Надо бы встать да пойти к ним, да и объяснить все, как есть. Я ведь решила с квартирой–то этой Сашеньке помочь…
— Ты правильно все решила, Машенька. Только учти – не услышат они тебя. Глухие, слепые, жадные, как и все вы тут… В гневе они сейчас. Пожалей ты их…
— А как? Присоветуйте!
— Так мы за этим к тебе и пришли, Машенька. Пойдем с нами! Тем и детям нашим поможешь, пока не поздно, и в искушение их не введешь — ссориться–то им не из–за чего будет …
— А разве так можно? Я б ушла, конечно, только можно ли?
— Можно, Машенька, можно.
— А как же Сашенька–то? Мне ж о ней позаботиться надо. Нет, девочки, не могу я ее оставить…Она ж мне ближе всех близких, так уж получилось почему–то. Нет, нет, сестренки дорогие, не пойду я с вами! Нет… Всю жизнь вам отслужила, как могла, а теперь – нет! У меня здесь дела поважнее будут. У меня здесь еще Сашенька…
Она хотела еще что–то сказать им, получше объяснить про маленькую, попавшую в большую беду девочку, да не успела — проснулась вдруг от резкого стука открывшейся в ее комнату двери.
Они вошли гуськом, встали дружненько у ее кровати: вот Славик, вот Настя с Ниночкой, вот Костик, — бессовестный такой, и как прийти–то сюда посмел… А вон в дверях остановился и Ниночкин парнишка. Тоже, что ль, прописаться захотел? Смотрит на них так испуганно…
— Тетя Маша, мы все решили! Вы нас слышите, тетя Маша? – громко и торжественно, с неуместным пафосом заговорила Нина.
— Да тихо ты. Не кричи так, я ж не глухая, — сухо и внятно произнесла Мария и осторожно отняла голову от подушки, и замерла, глядя в потолок: — Надо же, не кружится! Отпустило вроде…
Не обращая ни на кого больше внимания, она стала деловито вытаскивать себя из постели, опустила на пол ноги, поднялась и, немного постояв, тихонько поковыляла к двери — надо же было жить, надо же было исполнять задуманное вопреки всему здесь происходящему, вопреки удивленным лицам и возмущенным взглядам, провожающим ее в спину…
— Теть Маш, а вы это куда? — оторопело произнесла Настя. – А мне Костик сказал, что вы тут помирать совсем собрались…
— А вот не дождешься, Настенька, — полуобернулась к ней с улыбкой от дверей Мария. – Я решила, знаешь, еще пожить. Дел у меня много оказалось несделанных…
— Вот это да! Вот это класс, — улыбнулся ей весело от дверей Нинин парнишка. – А они тут так торопились, знаете… Прямо перегрызлись все! Молодец, бабуля! Так их всех, так…
— Да помолчи ты, придурок! — вдруг злобно, на визгливо–истерической нотке огрызнулась на него Настя. – Вы его не слушайте, тетя Маша! Вы лучше послушайте, что мы порешали с квартирой–то вашей!
— А где Саша? – страдальчески сморщившисьот ее громкого голоса, снова повернулась к ним Мария. – Костик, это ты ее прогнал, я знаю…
— Да, бабушка, я прогнал. А вы что, меня не поняли тогда? Так я и повторить могу – или Саша — вам, или прописка – мне…
— Ах ты, сволочь, — вдруг тихо проговорил в его сторону Олег. – Только и можешь, что старух пугать да с девчонками воевать… — и, обращаясь уже к Марии, тут же добавил уверенно: — Не беспокойтесь, бабушка! Найду я вам вашу Сашу. Очень даже легко найду…
— Ой, и правда! Найди, милый! Прямо сейчас и найди! – обрадовано потянула к нему руки Мария. – А я уж рассчитаюсь с тобой, ты не сомневайся…
— Да не надо мне ничего, бабушка. Что вы… Лучше вы козла этого из дома гоните быстрее, — мотнул он головой в сторону Костика, — а то он вам тут все обвоняет насквозь…
— Слышь, ты… За козла ответишь, — холодно и злобно сверкнул на него голубым глазом Костик. – А ну пошел отсюда, слышь?
— А ты не распоряжайся тут, Костенька! – сердито и громко вдруг произнесла Мария. –Пока я еще здесь хозяйка! И хозяйкой здесь и останусь! Понятно? Передумала я прописывать вас у себя! Всех передумала! Вот так я решила! А теперь уходите все. Некогда мне тут с вами…
— Тетя Маша, вы что… — совсем тихо и удивленно–обиженно прошептала Нина. – В своем ли вы уме, тетя Маша? Может, вам врача вызвать? Чего вы несете–то?
— Я тебе вызову! – весело обернулся к ней Олег. – Не видишь – совсем выздоровела бабуля? Прямо на глазах просветление произошло! Молодец, бабуля, уважаю…
— Замолчи, Олег! Тебя никто не спрашивает! Ты ведешь себя просто безобразно! Да и вообще — ты забылся, по–моему! — взорвалась вдруг Нина давно уже сдерживаемым раздражением.
Олег медленно повернул к ней красивую голову и снова улыбнулся широко и бесшабашно, как улыбаются свободные, не боящиеся потерять чужое к себе расположение люди.
— Забылся, говоришь? – медленно двинулся он к Нине. – Да, ты, пожалуй, права. Действительно, забылся. Давно забылся. И себя забыл… Спасибо, помогли вспомнить. От вашей крысиной грызни и мертвый себя вспомнит…
Он медленно взял ее за руку, вложил в раскрытую ладонь аккуратную связочку ключей и так же медленно–осторожно накрыл ее маленькими ухоженными Ниниными пальчиками с идеальным маникюром. Нина заморгала жалко и растерянно и, будто опомнившись, вцепилась мертвой хваткой в рукав его дорогого пиджака, заговорила быстро, почти захлебываясь:
— Олежек…Олежек, прости. Ну не надо, прошу тебя. Ну, что ты…Да ну ее, эту квартиру! Олежек, милый, я тебе что–нибудь другое придумаю, ну погоди…
— Господи, смотреть тошно, — глядя на нее, покачала головой Мария. – Это ты не в своем уме, Ниночка. Это тебе врача надо… Уводи ее быстрее, Настена! Пусть не позорится. И подите уже все, устала я от вас…
А поздним вечером Мария обнимала в прихожей, прижимала к себе дрожащую и плачущую от счастья Сашу, гладила ее по черным жестким вихоркам, улыбалась, слушая звучащий торопливой звонкой музыкой ее говорок:
— Я так испугалась, теть Маш…Так испугалась… Вам так плохо было…А еще врач со скорой сказал, будто сердце у вас слабое… Я пришла утром, а они меня не пустили! Этот, Славик ваш, от двери меня оттолкнул, а Костик сказал, что вы умерли…Ой, как хорошо, что вы живая, теть Ма–а–аш! – заплакала она вдруг, уткнувшись ей в плечо.
— Да что ты, Сашенька, не плачь… Поживем еще! И некогда нам с тобой плакать–то! Дел у нас с тобой невпроворот… Завтра вот сразу обменом займемся. А ты, паренек, поможешь ли нам с обменом–то? А? Я почему–то тебе верю… И за Сашеньку тебе спасибо…
Олег, стоя в дверях, мотнул утвердительно головой, наблюдая за ними с улыбкой. Потом развернулся и вышел из квартиры, тихонько прикрыв за собой дверь. Как не помочь, конечно, он им поможет. И даже с удовольствием поможет. Какие ж они обе хорошие, сердцем друг друга нашедшие — смешная бабулька да маленькая чернявая девчонка–соплюшка, случайно потерявшаяся в большом городе. Друг другу самые близкие…
Что ж, и ему, стало быть, себя теперь искать надо. То есть начинать учиться жить в простоте да в разумной аскезе, но с головой и сердцем, как живут эти две счастливые женщины – старая да малая. И еще – с любовью…
Через полгода, сидя за новеньким письменным столом в небольшой уютной квартирке старого дома на зеленой городской окраине, Саша писала матери длинное–длинное письмо. Большие круглые буквы ложились на бумагу торопливо и ровно, словно давно ждали того часа, когда созревшие в Сашиной голове мысли и чувства найдут материальное отражение в этих ровных красивых строчках: «…А вчера я, мамочка, наконец–то и в самом деле поступила на вожделенный филфак, на дневное отделение… Хотела, правда, на вечернее, да тетя Маша не разрешила. Ты прости меня за глупые страхи, мамочка. И за вранье прости, и за гордыню… Только сейчас понимаю, как это здорово – уметь тебя любить, прощать и ничего не бояться. А теперь я расскажу, что случилось со мной за эти ужасные два года…»
Саша подняла от письма голову, задумчиво уставилась в сиреневые сумерки за окном. Было слышно, как шумит на ветру плотной листвой тополь, как первые крупные капли дождя упали на жестяной карниз, как на кухне ворчит на Олега тетя Маша, безуспешно уговаривая съесть хотя бы еще одну горячую булочку. Ну что ему, трудно, что ли? Понятно, что с работы пришел уставший, но она же старалась! Тоже, булочки лишней испугался… Зимой ее от Костика с Серегой отбивать, жизнью рискуя, не испугался, а тут булочку лишнюю съесть не может, видите ли. Ну что за характер такой у мужика, а? Вот объясните…