— Скоро три, - объявила она.

— Спасибо! Спасибо!

Сейчас приедет Леон. Наверное приедет! Он достал денег. Но ведь он не знает, что она здесь, - скорее всего он пройдет прямо к ней. Эмма велела кормилице сбегать за ним.

— Только скорей!

— Иду, иду, милая барыня!

Теперь Эмма не могла понять, почему она не подумала о нем с самого начала. Вчера он дал слово, он не подведет. Она живо представила себе, как она войдет к Лере и выложит на стол три кредитных билета. Потом еще надо будет как-нибудь объяснить Бовари. Но что можно придумать?

Кормилица между тем все не шла. Часов в лачуге не было, и Эмма успокоила себя, что это для нее так тянется время. Она решила прогуляться по саду, медленным шагом прошлась мимо изгороди, а затем, в надежде, что кормилица шла обратно другой дорогой, быстро вернулась. Наконец, истерзанная ожиданием, отбиваясь от роя сомнений, не зная, как долго томится она здесь - целый век или одну минуту, она села в уголок, закрыла глаза, заткнула уши. Скрипнула калитка. Она вскочила. Не успела она задать кормилице вопрос, как та уже выпалила:

— К вам никто не приезжал!

— Как?

— Никто, никто! А барин плачет. Он вас зовет. Вас ищут.

Эмма ничего не сказала в ответ. Ей было трудно дышать, она смотрела вокруг блуждающим взглядом. Кормилица, увидев, какое у нее лицо, невольно попятилась: ей показалось, что г-жа Бовари сошла с ума. Вдруг Эмма вскрикнула и ударила себя по лбу: точно яркая молния во мраке ночи, прорезала ей сознание мысль о Родольфе. Он был такой добрый, такой деликатный, такой великодушный! Если даже он начнет колебаться, она заставит его оказать ей эту услугу: довольно одного ее взгляда, чтобы в душе у Родольфа воскресла любовь. И она отправилась в Ла Юшет, не отдавая себе отчета, что теперь она сама идет на то, что еще так недавно до глубины души возмутило ее, - не помышляя о том, какой это для нее позор.

8

«Что ему сказать? С чего начать?» - думала она дорогой. Все ей здесь было знакомо: каждый кустик, каждое дерево, бугор, поросший дроком, усадьба вдали. Она вновь ощущала в себе первоначальную нежность, ее бедное пустовавшее сердце наполнялось влюбленностью. Теплый ветер дул ей в лицо; снег таял и по капле стекал на траву с еще не развернувшихся почек.

Она, как прежде, вошла в парк через калитку, оттуда во двор, окаймленный двумя рядами раскидистых лип. Их длинные ветви качались со свистом. На псарне залаяли дружно собаки, Но как они ни надрывались, на крыльцо не вышел никто.

Эмма поднялась по широкой, без поворотов, лестнице с деревянными перилами; наверху был коридор с грязным плиточным полом: туда, точно в монастыре или в гостинице, выходил длинный ряд комнат. Комната Родольфа была в самом конце, налево. Когда Эмма взялась за ручку двери, силы внезапно оставили ее. Она боялась, что не застанет Родольфа, и вместе с тем как будто бы хотела, чтобы его не оказалось дома, хотя это была ее единственная надежда, последний якорь спасения. Она сделала над собой усилие и, черпая бодрость в сознании, что это необходимо, вошла.

Он сидел у камина, поставив ноги на решетку, и курил трубку.

— Ах, это вы! - сказал он, вскакивая со стула.

— Да, это я!.. Родольф, я хочу с вами посоветоваться.

Но слова застряли у нее в горле.

— А вы не изменились, все такая же очаровательная!

— Значит, не настолько уж сильны мои чары, если вы ими пренебрегли, - с горечью заметила она.

Родольф стал объяснять, почему он так поступил с ней, и, не сумев придумать ничего убедительного, напустил туману.

Эмму подкупали не столько слова Родольфа, сколько его голос и весь его облик. Она притворилась, будто верит, а может быть, и в самом деле поверила, что причиной их разрыва была некая тайна, от которой зависела честь и даже жизнь третьего лица.

— Все равно я очень страдала, - глядя на него грустными глазами, сказала она.

— Такова жизнь! - с видом философа изрек Родольф.

— По крайней мере, жизнь улыбалась вам с тех пор, как мы расстались? - спросила Эмма.

— Ни улыбалась, ни хмурилась...

— Пожалуй, нам лучше было бы не расставаться?..

— Да, пожалуй!

— Ты так думаешь? - придвинувшись к нему, сказала она со вздохом. - О Родольф! Если б ты знал!.. Я тебя так любила!

Только тут решилась она взять его за руку, и на некоторое время их пальцы сплелись - как тогда, в первый раз, на выставке. Он из самолюбия боролся с прихлынувшей к его сердцу нежностью. А Эмма, прижимаясь к его груди, говорила:

— Как я могла жить без тебя! Нельзя отвыкнуть от счастья! Я была в таком отчаянии! Думала, что не переживу! Я потом все тебе расскажу. А ты... ты не хотел меня видеть!..

В самом деле, все эти три года, из трусости, характерной для сильного пола, он старательно избегал ее.

— Ты любил других, признайся! - покачивая головой и ластясь к нему, точно ласковая кошечка, говорила Эмма. - О, я их понимаю, да! Я им прощаю. Ты, верно, соблазнил их так же, как меня. Ты - настоящий мужчина! Ты создан для того, чтобы тебя любили. Но мы начнем сначала, хорошо? Мы опять полюбим друг друга! Смотри: я смеюсь, я счастлива... Ну, говори же!

В глазах у нее дрожали слезы: так после грозы в голубой чашечке цветка дрожат дождевые капли, - в эту минуту Эммой нельзя было не залюбоваться.

Он посадил ее к себе на колени и начал осторожно проводить тыльной стороной руки по ее гладко зачесанным волосам, по которым золотою стрелкою пробегал в сумерках последний луч заходящего солнца. Она опустила голову. Родольф едва прикоснулся губами к ее векам.

— Ты плачешь! - проговорил он. - О чем?

Эмма разрыдалась. Родольф подумал, что это взрыв накопившихся чувств. Когда же она затихла, он принял это за последний приступ стыдливости.

— О, прости меня! - воскликнул он. - Ты - моя единственная. Я был глуп и жесток! Я люблю тебя и буду любить всегда!.. Скажи мне, что с тобой?

Он стал на колени.

— Ну так вот... Я разорилась, Родольф! Дай мне взаймы три тысячи франков!

— Но... но... - уже с серьезным лицом начал он, медленно вставая с колен.

— Понимаешь, - быстро продолжала она, - мой муж поместил все свои деньги у нотариуса, а тот сбежал. Мы наделали долгов, пациенты нам не платили. Впрочем, ликвидация еще не кончена, деньги у нас будут. Но пока что не хватает трех тысяч, нас описали, описали сегодня, сейчас, и я, в надежде на твое дружеское участие, пришла к тебе.

«Ах, так вот зачем она пришла!» - мгновенно побледнев, подумал Родольф.

А вслух совершенно спокойно сказал:

— У меня нет таких денег, сударыня.

Он говорил правду. Будь они у него, он бы, конечно, дал, хотя вообще делать такие широкие жесты не очень приятно: из всех злоключений, претерпеваемых любовью, самое расхолаживающее, самое убийственное - это денежная просьба.

Некоторое время она смотрела на него не отрываясь.

— У тебя таких денег нет!

Она несколько раз повторила:

— У тебя таких денег нет!.. Зачем же мне еще это последнее унижение? Ты никогда не любил меня! Ты ничем не лучше других.

Она выдавала, она губила себя.

Родольф, прервав ее, начал доказывать, что он сам «в стесненных обстоятельствах».

— Мне жаль тебя! - сказала Эмма. - Да, очень жаль!..

На глаза ей попался блестевший на щите карабин с насечкой.

— Но бедный человек не отделывает ружейный приклад серебром! Не покупает часов с перламутровой инкрустацией! - продолжала она, указывая на булевские часы. - Не заводит хлыстов с золочеными рукоятками! - Она потрогала хлысты. - Не вешает брелоков на цепочку от часов! О, у него все есть! Даже погребец! Ты за собой ухаживаешь, живешь в свое удовольствие, у тебя великолепный дом, фермы, лес, псовая охота, ты ездишь в Париж... Ну вот хотя бы это! - беря с камина запонки, воскликнула Эмма. - Здесь любой пустяк можно превратить в деньги!.. Нет, мне их не надо! Оставь их себе!

И тут она с такой силой швырнула запонки, что когда они ударились об стену, то порвалась золотая цепочка.

— А я бы отдала тебе все, я бы все продала, я бы работала на тебя, пошла бы милостыню просить за одну твою улыбку, за один взгляд, только за то, чтобы услышать от тебя спасибо. А ты спокойно сидишь в кресле, как будто еще мало причинил мне горя! Знаешь, если б не ты, я бы еще могла быть счастливой! Кто тебя просил? Или, чего доброго, ты бился об заклад? Но ведь ты же любил меня, ты сам мне говорил... Только сейчас... Ах, лучше бы ты выгнал меня! У меня еще руки не остыли от твоих поцелуев. Вот здесь, на этом ковре, ты у моих ног клялся мне в вечной любви. И ты меня уверил. Ты целых два года погружал меня в сладкий, волшебный сон!.. А наши планы путешествия ты позабыл? Ах, твое письмо, твое письмо! И как только сердце у меня не разорвалось от горя!.. А теперь, когда я прихожу к нему - к нему, богатому, счастливому, свободному - и молю о помощи, которую оказал бы мне первый встречный, когда я заклинаю его и вновь приношу ему в дар всю свою любовь, он меня отвергает, оттого что это ему обойдется в три тысячи франков!

— У меня таких денег нет! - проговорил Родольф с тем невозмутимым спокойствием, которое словно щитом прикрывает сдержанную ярость.

Эмма вышла. Стены качались, потолок давил ее. Потом она бежала по длинной аллее, натыкаясь на кучи сухих листьев, разлетавшихся от ветра. Вот и канава, вот и калитка. Второпях отворяя калитку, Эмма обломала себе ногти о засов. Она прошла еще шагов сто, совсем задохнулась, чуть не упала и поневоле остановилась. Ей захотелось оглянуться, и она вновь охватила взглядом равнодушный дом, парк, сады, три двора в окна фасада.

Она вся точно окаменела; она чувствовала, что еще жива, только по сердцебиению, которое казалось ей громкой музыкой, разносившейся далеко окрест. Земля у нее под ногами колыхалась, точно вода, борозды вставали перед ней громадными бушующими бурыми волнами. Все впечатления, все думы, какие только были у нее в голове, вспыхнули разом, точно огни грандиозного фейерверка. Она увидела своего отца, кабинет Лере, номер в гостинице «Булонь», другую местность. Она чувствовала, что сходит с ума; ей стало страшно, в она попыталась переломить себя, но это ей удалось только отчасти: причина ее ужасного состояния - деньги - выпала у нее из памяти. Она страдала только от своей любви, при одном воспоминании о ней душа у нее расставалась с телом - так умирающий чувствует, что жизнь выходит из него через кровоточащую рану.

Ложились сумерки, кружились вороны.

Вдруг ей почудилось, будто в воздухе взлетают огненные шарики, похожие на светящиеся пули; потом они сплющивались, вертелись, вертелись, падали в снег, опушивший ветви деревьев, и гасли. На каждом из них возникало лицо Родольфа. Их становилось все больше, они вились вокруг Эммы, пробивали ее навылет. Потом все исчезло. Она узнала мерцавшие в тумане далекие огни города.

И тут правда жизни разверзлась перед ней, как пропасть. Ей было мучительно больно дышать. Затем, в приливе отваги, от которой ей стало почти весело, она сбежала с горы, перешла через речку, миновала тропинку, бульвар, рынок и очутилась перед аптекой.

Там было пусто. Ей хотелось туда проникнуть, но на звонок кто-нибудь мог выйти. Затаив дыхание, держась за стены, она добралась до кухонной двери - в кухне на плите горела свеча. Жюстен, в одной рубашке, нес в столовую блюдо.

«А, они обедают! Придется подождать».

Жюстен вернулся. Она постучала в окно. Он вышел к ней.

— Ключ! От верха, где...

— Что вы говорите?

Жюстен был поражен бледностью ее лица - на фоне темного вечера оно вырисовывалось белым пятном. Ему показалось, что она сейчас как-то особенно хороша собой, величественна, точно видение. Он еще не понимая, чего она хочет, во уже предчувствовал что-то ужасное.

А она, не задумываясь, ответила ему тихим, нежным, завораживающим голосом:

— Мне нужно! Дай ключ!

Сквозь тонкую переборку из столовой доносился стук вилок.

Она сказала, что ей не дают спать крысы и что ей необходима отрава.

— Надо бы спросить хозяина!

— Нет, нет, не ходи туда! - встрепенулась Эмма и тут же хладнокровно добавила: - Не стоит! Я потом сама ему скажу. Посвети мне!

Она вошла в коридор. Из коридора дверь вела в лабораторию. На стене висел ключ с ярлычком: «От склада».

— Жюстен! - раздраженно крикнул аптекарь.

— Идем!

Жюстен пошел за ней.

Ключ повернулся в замочной скважине, и, руководимая безошибочной памятью, Эмма подошла прямо к третьей полке, схватила синюю банку, вытащила пробку, засунула туда руку и, вынув горсть белого порошка, начала тут же глотать.

— Что вы делаете? - кидаясь к ней, крикнул Жюстен.

— Молчи! А то придут...

Он был в отчаянии, он хотел звать на помощь.

— Не говори никому, иначе за все ответит твой хозяин!

И, внезапно умиротворенная, почти успокоенная сознанием исполненного долга, Эмма удалилась.



Когда Шарль, потрясенный вестью о том, что у него описали имущество, примчался домой, Эмма только что вышла. Он кричал, плакал, он потерял сознание, а она все не приходила. Где же она могла быть? Он посылал Фелисите к Оме, к Тювашу, к Лере, в «Золотой лев», всюду. Как только душевная боль утихала, к нему тотчас же возвращалась мысль о том, что он лишился прежнего положения, потерял состояние, что будущее дочери погублено. Из-за чего? Полная неясность. Он прождал до шести вечера. Наконец, вообразив, что Эмма уехала в Руан, он почувствовал, что не может больше сидеть на месте, вышел на большую дорогу, прошагал с полмили, никого не встретил, подождал еще и вернулся.

Она была уже дома.

— Как это случилось?.. Почему? Объясни!..

Эмма села за свой секретер, написала письмо и, проставив день и час, медленно запечатала.

— Завтра ты это прочтешь, - торжественно заговорила она. - А пока, будь добр, не задавай мне ни одного вопроса!.. Ни одного!

— Но...

— Оставь меня!

С этими словами она вытянулась на постели.

Ее разбудил терпкий вкус во рту. Она увидела Шарля, потом снова закрыла глаза.

Она с любопытством наблюдала за собой, старалась уловить тот момент, когда начнутся боли. Нет, пока еще нет! Она слышала тиканье часов, потрескиванье огня и дыханье Шарля, стоявшего у ее кровати.

«Ах, умирать совсем не страшно! - подумала она. - Я сейчас засну, и все будет кончено».

Она выпила воды и повернулась лицом к стене.

Отвратительный чернильный привкус все не проходил.

— Хочу пить!.. Ах, как я хочу пить! - со вздохом вымолвила она.

— Что с тобой? - подавая ей стакан воды, спросил Шарль.

— Ничего!.. Открой окно... Мне душно.

И тут ее затошнило - так внезапно, что она едва успела вытащить из-под подушки носовой платок.

— Унеси! Выбрось! - быстро проговорила она.

Шарль стал расспрашивать ее - она не отвечала. Боясь, что от малейшего движения у нее опять может начаться рвота, она лежала пластом. И в то же время чувствовала, как от ног к сердцу идет пронизывающий холод.

— Ага! Началось! - прошептала она.

— Что ты сказала?

Эмма томилась; она медленно вертела головой, все время раскрывая рот, точно на языке у нее лежало что-то очень тяжелое. В восемь часов ее опять затошнило.

Шарль обратил внимание, что к стенкам фарфорового таза пристали какие-то белые крупинки.

— Странно! Непонятно! - несколько раз повторил он.

Но она громко произнесла:

— Нет, ты ошибаешься!

Тогда он осторожно, точно гладя, дотронулся до ее живота. Она дико закричала. Он в ужасе отскочил.

Потом она начала стонать, сперва еле слышно. Плечи у нее ходили ходуном, а сама она стала белее простыни, в которую впивались ее сведенные судорогой пальцы. Ее неровный пульс был теперь почти неуловим.

При взгляде на посиневшее лицо Эммы, все в капельках пота, казалось, что оно покрыто свинцовым налетом. Зубы у нее стучали, расширенные зрачки, должно быть, неясно различали предметы, на все вопросы она отвечала кивками; впрочем, нашла в себе силы несколько раз улыбнуться. Между тем кричать она стала громче. Внезапно из груди у нее вырвался глухой стон. После этого она объявила, что ей хорошо, что она сейчас встанет. Но тут ее схватила судорога.

— Ах, боже мой, как больно! - крикнула она.

Шарль упал перед ней на колени.

— Скажи, что ты ела? Ответь мне, ради всего святого!

Он смотрел на нее с такой любовью, какой она никогда еще не видела в его глазах.

— Ну, там... там!.. - сдавленным голосом проговорила она.

Он бросился к секретеру, сорвал печать, прочитал вслух: «Прошу никого не винить...» - остановился, провел рукой по глазам, затем прочитал еще раз.

— Что такое?.. На помощь! Сюда!

Он без конца повторял только одно слово: «Отравилась! Отравилась!» Фелисите побежала за фармацевтом - у него невольно вырвалось это же самое слово, в «Золотом льве» его услышала г-жа Лефрансуа, жители вставали и с тем же словом на устах бежали к соседям, - городок не спал всю ночь.

Спотыкаясь, бормоча, Шарль как потерянный метался по комнате. Он натыкался на мебель, рвал на себе волосы - аптекарю впервые пришлось быть свидетелем такой душераздирающей сцены.

Потом Шарль прошел к себе в кабинет и сел писать г-ну Каниве и доктору Ларивьеру. Но мысли у него путались - он переписывал не менее пятнадцати раз. Ипполит поехал в Невшатель, а Жюстен загнал лошадь Бовари по дороге в Руан и бросил ее, околевающую, на горе Буа-Гильом.

Шарль перелистывал медицинский справочник, но ничего не видел: строчки прыгали у него перед глазами.

— Не волнуйтесь! - сказал г-н Оме. - Нужно только ей дать какое-нибудь сильное противоядие. Чем она отравилась?

Шарль показал письмо - мышьяком.

— Ну так надо сделать анализ, - заключил Оме.

Он знал, что при любом случае отравления рекомендуется делать анализ. Шарль машинально подхватил:

— Сделайте, сделайте! Спасите ее...

Он опять подошел к ней, опустился на ковер и, уронив голову на кровать, разрыдался.

— Не плачь! - сказала она. - Скоро я перестану тебя мучить!

— Зачем? Что тебя толкнуло?

— Так надо, друг мой, - возразила она.

— Разве ты не была со мной счастлива? Чем я виноват? Я делал все, что мог!

— Да... правда... ты - добрый!

Она медленно провела рукой по его волосам. От этой ласки ему стало еще тяжелее. Он чувствовал, как весь его внутренний мир рушится от одной нелепой мысли, что он ее теряет - теряет, как раз когда она особенно с ним нежна; он ничего не мог придумать, не знал, как быть, ни на что не отваживался, необходимость принять решительные меры повергала его в крайнее смятение.

А она в это время думала о том, что настал конец всем обманам, всем подлостям, всем бесконечным вожделениям, которые так истомили ее. Теперь она уже ни к кому не питала ненависти, мысль ее окутывал сумрак, из всех звуков земли она различала лишь прерывистые, тихие, невнятные жалобы своего бедного сердца, замиравшие, точно последние затихающие аккорды.

— Приведите ко мне дочку, - приподнявшись на локте, сказала она.

— Тебе уже не больно? - спросил Шарль.

— Нет, нет!

Няня принесла хмурую со сна девочку в длинной ночной рубашке, из-под которой выглядывали босые ножки. Берта обводила изумленными глазами беспорядок, царивший в комнате, и жмурилась от огня свечей, горевших на столах. Все это, вероятно, напоминало ей Новый год или середину поста, когда ее тоже будили при свечах, раным-рано, и несли в постель к матери, а та ей что-нибудь дарила.

— Где же игрушки, мама? - спросила Берта.

Все молчали.

— Я не вижу моего башмачка!

Фелисите поднесла Берту к кровати, а она продолжала смотреть в сторону камина.

— Его кормилица взяла? - спросила девочка.

Слово «кормилица» привело г-же Бовари на память все ее измены, все ее невзгоды, и с таким видом, точно к горлу ей подступила тошнота от еще более сильного яда, она отвернулась. Берта сидела теперь на кровати.

— Какие у тебя большие глаза, мама! Какая ты бледная! Ты вся в поту!

Мать смотрела на нее.

— Я боюсь! - сказала девочка и отстранилась.

Эмма взяла ее руку и хотела поцеловать. Берта начала отбиваться.

— Довольно! Унесите ее! - крикнул Шарль, рыдавшей в алькове.

Некоторое время никаких последствий отравления не наблюдалось. Эмма стала спокойнее. Каждое ее слово, хотя бы и ничего не значащее, каждый ее более легкий вздох вселяли в Шарля надежду. Когда приехал Каниве, он со слезами кинулся ему на шею.

— Ах, это вы! Благодарю вас! Какой вы добрый! Но ей уже лучше. Вы сейчас сами увидите...

У коллеги, однако, сложилось иное мнение, и так как он, по его собственному выражению, не любил гадать на кофейной гуще, то, чтобы как следует очистить желудок, велел дать Эмме рвотного.

Эмму стало рвать кровью. Губы ее вытянулись в ниточку. Руки и ноги сводила судорога, по телу пошли бурые пятна, пульс напоминал Дрожь туго натянутой нитки, дрожь струны, которая вот-вот порвется.

Немного погодя она начала дико кричать. Она проклинала яд, бранила его, потом просила, чтобы он действовал быстрее, отталкивала коченеющими руками все, что давал ей выпить Шарль, переживавший не менее мучительную агонию, чем она. Прижимая платок к губам, он стоял у постели больной и захлебывался слезами, все его тело, с головы до ног, сотрясалось от рыданий. Фелисите бегала туда-сюда. Оме стоял как вкопанный и тяжело вздыхал, а г-н Каниве хотя и не терял самоуверенности, однако в глубине души был озадачен.

— Черт возьми!.. Ведь... ведь желудок очищен, а раз устранена причина...

— Ясно, что должно быть устранено и следствие, - подхватил Оме.

— Да спасите же ее! - крикнул Бовари.

Каниве, не слушая аптекаря, который пытался обосновать гипотезу: «Быть может, это спасительный кризис», - только хотел было дать ей териаку, но в это мгновение за окном раздалось щелканье бича, все стекла затряслись, и из-за крытого рынка вымахнула взмыленная тройка, впряженная в почтовый берлин. Приехал доктор Ларивьер.

Если бы в доме Бовари появился бог, то все же это произвело бы не такое сильное впечатление. Шарль взмахнул руками, Каниве замер на месте, а Оме задолго до прихода доктора снял феску.

Ларивьер принадлежал к хирургической школе великого Биша58, к уже вымершему поколению врачей-философов, которые любили свое искусство фанатической любовью и отличались вдохновенной прозорливостью. Когда Ларивьер гневался, вся больница дрожала; ученики боготворили его и, как только устраивались на место, сейчас же начинали во всем ему подражать. Дело доходило до того, что в Руанском округе врачи носили такое же, как у него, стеганое пальто с мериносовым воротником и такой же, как у него, широкий черный фрак с расстегнутыми манжетами, причем у самого Ларивьера всегда были видны его пухлые, очень красивые руки, не знавшие перчаток, как бы в любую минуту готовые погрузиться в глубь человеческих мук. Он презирал чины, кресты, академии, славился щедростью и радушием, для бедных был родным отцом, в добродетель не верил, а сам на каждом шагу делал добрые дела и, конечно, был бы признан святым, если бы не его дьявольская проницательность, из-за которой все его боялись пуще огня. Взгляд у него был острее ланцета, он проникал прямо в душу; удаляя обиняки и прикрасы, Ларивьер вылущивал ложь. Так шел он по жизни, исполненный того благодушного величия, которое порождают большой талант, благосостояние и сорокалетняя непорочная служба.

Еще у дверей, обратив внимание на мертвенный цвет лица Эммы, лежавшей с раскрытым ртом на спине, он нахмурил брови. Потом, делая вид, что слушает Каниве, и потирая пальцем нос, несколько раз повторил:

— Хорошо, хорошо!

Но при этом медленно повел плечами. Бовари наблюдал за ним. Глаза их встретились, и у Ларивьера, привыкшего видеть страдания, скатилась на воротничок непрошеная слеза.

Он увел Каниве в соседнюю комнату, Шарль пошел за ними.

— Она очень плоха, да? А если поставить горчичники? Я не знаю, что нужно делать. Придумайте что-нибудь! Вы же стольких людей спасли!

Шарль обхватил его обеими руками и, почти повиснув на нем, смотрел на него растерянным, умоляющим взглядом.

— Мужайтесь, мой дорогой! Тут ничего поделать нельзя.

И с этими словами доктор Ларивьер отвернулся.

— Вы уходите?

— Я сейчас приду.

Вместе с Каниве, который тоже не сомневался, что Эмма протянет недолго, он вышел якобы для того, чтобы отдать распоряжения кучеру.

На площади их догнал фармацевт. Отлипнуть от знаменитостей - это было выше его сил. И он обратился к г-ну Ларивьеру с покорнейшей просьбой почтить его своим посещением и позавтракать у него.

Супруги Оме нимало не медля послали в «Золотой лев» за голубями, скупили в мясной лавке мясо на котлеты, какое там еще оставалось, у Тювашей - весь запас сливок, у Лестибудуа - весь запас яиц. Аптекарь помогал накрывать на стол, а г-жа Оме, теребя завязки своей кофты, говорила:

— Вы уж нас извините, сударь. В нашем захолустье если накануне не предупредить...

— Рюмки!!! - шипел Оме.

— В городе мы на худой конец всегда могли бы приготовить фаршированные ножки.

— Замолчи!.. Пожалуйте к столу, доктор.

Когда все съели по кусочку, аптекарь счел уместным сообщить некоторые подробности несчастного случая:

— Сперва появилось ощущение сухости в горле, потом начались нестерпимые боли в надчревной области, рвота, коматозное состояние.

— А как она отравилась?

— Не знаю, доктор. Ума не приложу, где она могла достать мышьяковистой кислоты.

В эту минуту вошел со стопкой тарелок в руках Жюстен и, услыхав это название, весь затрясся.

— Что с тобой? - спросил фармацевт.

Вместо ответа юнец грохнул всю стопку на пол.

— Болван! - крикнул Оме. - Ротозей! Увалень! Осел!

Но тут же овладел собой.

— Я, доктор, решил произвести анализ и, primo59, осторожно ввел в трубочку...

— Лучше бы вы ввели ей пальцы в глотку, - заметил хирург.

Его коллега молчал; Ларивьер только что, оставшись с ним один на один, закатил ему изрядную проборку за рвотное, и теперь почтенный Каниве, столь самоуверенный и речистый во время истории с искривлением стопы, сидел скромненько, в разговор не встревал и только одобрительно улыбался.

Оме был преисполнен гордости амфитриона, а от грустных мыслей о Бовари он бессознательно приходил в еще лучшее расположение духа, едва лишь, повинуясь чисто эгоистическому чувству, обращал мысленный взор на себя. Присутствие хирурга вдохновляло его. Он блистал эрудицией, сыпал всякими специальными названиями, вроде шпанских мушек, анчара, манцениллы, змеиного яда.

— Я даже читал, доктор, что были случаи, когда люди отравлялись и падали, как пораженные громом, от самой обыкновенной колбасы, которая подвергалась слишком сильному копчению. Узнал я об этом из великолепной статьи, написанной одним из наших фармацевтических светил, одним из наших учителей, знаменитым Каде де Гасикуром60.

Госпожа Оме принесла шаткую спиртовку - ее супруг требовал, чтобы кофе варилось тут же, за столом; мало того: он сам обжаривал зерна, сам молол, сам смешивал.

— Saccharum, доктор! - сказал он, предлагая сахар.

Затем созвал всех своих детей, - ему было интересно, что скажет хирург об их телосложении.

Господин Ларивьер уже собрался уходить, но тут г-жа Оме обратилась к нему за советом относительно своего мужа. Ему вредно раздражаться, а он, вспылив, прямо с ума сходит.

— Да не с чего ему сходить!

Слегка улыбнувшись этому прошедшему незамеченным каламбуру, доктор отворил дверь. Но в аптеке было полно народу. Хирург еле-еле отделался от г-на Тюваша, который боялся, что у его жены воспаление легких, так как она имеет обыкновение плевать в камин; потом от г-на Бине, который иногда никак не мог наесться; от г-жи Карон, у которой покалывало в боку; от Лере, который страдал головокружениями; от Лестибудуа, у которого был ревматизм; от г-жи Лефрансуа, у которой была кислая отрыжка. Наконец тройка умчалась, и все в один голос сказали, что доктор вел себя неучтиво.

Но тут внимание ионвильцев обратил на себя аббат Бурнизьен - он шел по рынку, неся сосуд с миром.

Оме, верный своим убеждениям, уподобил священников воронам, которых привлекает трупный запах. Он не мог равнодушно смотреть на духовных особ: дело в том, что сутана напоминала ему саван, а савана он боялся и отчасти поэтому не выносил сутану.

Однако Оме, неуклонно выполняя то, что он называл своей «миссией», вернулся к Бовари вместе с Каниве, которого очень просил сходить туда г-н Ларивьер. Фармацевт хотел было взять с собой своих сыновей, дабы приучить их к тяжелым впечатлениям, показать им величественную картину, которая послужила бы им уроком, назиданием, навсегда врезалась бы в их память, но мать решительно воспротивилась.

В комнате, где умирала Эмма, на всем лежал отпечаток мрачной торжественности. На рабочем столике, накрытом белой салфеткой, у большого распятья с двумя зажженными свечами по бокам стояло серебряное блюдо с комочками хлопчатой бумаги. Эмма, уронив голову на грудь, смотрела перед собой неестественно широко раскрытыми глазами, а ее ослабевшие руки ползали по одеялу - неприятное, бессильное движение всех умирающих, которые точно заранее натягивают на себя саван! Бледный, как изваяние, с красными, как горящие угли, глазами, Шарль уже не плача стоял напротив Эммы, у изножья кровати, а священник, опустившись на одно колено, шептал себе под нос молитвы.

Эмма медленно повернула голову и, увидев лиловую епитрахиль, явно обрадовалась: в нечаянном успокоении она, наверное, вновь обрела утраченную сладость своих первых мистических порывов, это был для нее прообраз вечного блаженства.

Священник встал и взял распятье. Эмма вытянула шею, как будто ей хотелось пить, припала устами к телу богочеловека и со всей уже угасающей силой любви запечатлела на нем самый жаркий из всех своих поцелуев. После этого священник прочел Misereatur61 и Indulgentiam62, обмакнул большой палец правой руки в миро и приступил к помазанию: умастил ей сперва глаза, еще недавно столь жадные до всяческого земного великолепия; затем - ноздри, с упоением вдыхавшие теплый ветер и ароматы любви; затем - уста, откуда исходила ложь, вопли оскорбленной гордости и сладострастные стоны; затем - руки, получавшие наслаждение от нежных прикосновений, и, наконец, подошвы ног, которые так быстро бежали, когда она жаждала утолить свои желания, и которые никогда уже больше не пройдут по земле.

Священник вытер пальцы, бросил в огонь замасленные комочки хлопчатой бумаги, опять подсел к умирающей и сказал, что теперь ей надлежит подумать не о своих муках, а о муках Иисуса Христа и поручить себя милосердию божию.

Кончив напутствие, он попытался вложить ей в руки освященную свечу - символ ожидающего ее неземного блаженства, но Эмма от слабости не могла ее держать, и если б не аббат, свеча упала бы на пол.

Эмма между тем слегка порозовела, и лицо ее приняло выражение безмятежного спокойствия, словно таинство исцелило ее.

Священнослужитель не преминул обратить на это внимание Шарля. Он даже заметил, что господь в иных случаях продлевает человеку жизнь, если так нужно для его спасения. Шарль припомнил, что однажды она уже совсем умирала и причастилась.

«Может быть, еще рано отчаиваться», - подумал он.

В самом деле: Эмма, точно проснувшись, медленно обвела глазами комнату, затем вполне внятно попросила подать ей зеркало и, нагнувшись, долго смотрелась, пока из глаз у нее не выкатились две крупные слезы. Тогда она вздохнула и откинулась на подушки.

В ту же минуту она начала задыхаться. Язык вывалился наружу, глаза закатились под лоб и потускнели, как абажуры на гаснущих лампах; от учащенного дыхания у нее так страшно ходили бока, точно из тела рвалась душа, а если б не это, можно было бы подумать, что Эмма уже мертва. Фелисите опустилась на колени перед распятьем; фармацевт - и тот слегка подогнул ноги; г-н Каниве невидящим взглядом смотрел в окно. Бурнизьен, нагнувшись к краю постели, опять начал молиться; его длинная сутана касалась пола. Шарль стоял на коленях по другую сторону кровати и тянулся к Эмме. Он сжимал ей руки, вздрагивая при каждом биении ее сердца, точно отзываясь на грохот рушащегося здания. Чем громче хрипела Эмма, тем быстрее священник читал молитвы. Порой слова молитв сливались с приглушенными рыданиями Бовари, а порой все тонуло в глухом рокоте латинских звукосочетаний, гудевших, как похоронный звон.

Внезапно на тротуаре раздался топот деревянных башмаков, стук палки, и хриплый голос запел:


Девчонке в жаркий летний день


Мечтать о миленьком не лень.

Эмма, с распущенными волосами, уставив в одну точку расширенные зрачки, приподнялась, точно гальванизированный труп.


За жницей только поспевай!


Нанетта по полю шагает


И, наклоняясь то и знай,


С земли колосья подбирает»

— Слепой! - крикнула Эмма и вдруг залилась ужасным, безумным, исступленным смехом - ей привиделось безобразное лицо нищего, пугалом вставшего перед нею в вечном мраке.


Вдруг ветер налетел на дол


И мигом ей задрал подол.

Судорога отбросила Эмму на подушки. Все обступили ее. Она скончалась.

9

Когда кто-нибудь умирает, настает всеобщее оцепенение - до того трудно бывает осмыслить вторжение небытия, заставить себя поверить в него. Но как только Шарль убедился, что Эмма неподвижна, он бросился к ней с криком:

— Прощай! Прощай!

Оме и Каниве вывели его из комнаты.

— Успокойтесь!

— Хорошо, - говорил он, вырываясь. - Я буду благоразумен, я ничего с собой не сделаю. Только пустите меня! Я хочу к ней! Ведь это моя жена!

Он плакал.

— Поплачьте, - разрешил фармацевт, - этого требует сама природа, вам станет легче!

Шарль, слабый, как ребенок, дал себя увести вниз в столовую; вскоре после этого г-н Оме пошел домой.

На площади к нему пристал слепец: уверовав в противовоспалительную мазь, он притащился в Ионвиль и теперь спрашивал каждого встречного, где живет аптекарь.

— Да, как же! Есть у меня время с тобой возиться! Ну да уж ладно, приходи попоздней, - сказал г-н Оме и вбежал в аптеку.

Ему предстояло написать два письма, приготовить успокоительную микстуру для Бовари, что-нибудь придумать, чтобы скрыть самоубийство, сделать из этой лжи статью для Светоча и дать отчет о случившемся своим согражданам, которые ждали, что он сделает им сообщение. Только когда ионвильцы, все до единого, выслушали его рассказ о том, как г-жа Бовари, приготовляя ванильный крем, спутала мышьяк с сахаром, Оме опять побежал к Шарлю.

Тот сидел в кресле у окна (г-н Каниве недавно уехал), бессмысленно глядя в пол.

— Вам надо бы самому назначить час церемонии, - сказал фармацевт.

— Что такое? Какая церемония? - переспросил Шарль и залепетал испуганно: - Нет, нет, пожалуйста, не надо! Она должна быть со мной.

Оме, чтобы замять неловкость, взял с этажерки графин и начал поливать герань.

— Очень вам благодарен! Вы так добры... - начал было Шарль, но под наплывом воспоминаний, вызванных этим жестом фармацевта, сейчас же умолк.

Чтобы он хоть немного отвлекся от своих мыслей, Оме счел за благо поговорить о садоводстве, о том, что растения нуждаются во влаге. Шарль в знак согласия кивнул головой.

— А теперь скоро опять настанут теплые дни.

— Да, да! - подтвердил Шарль.

Не зная, о чем говорить дальше, аптекарь слегка раздвинул оконные занавески.

— А вон Тюваш идет.

— Тюваш идет, - как эхо, повторил за ним Шарль.

Оме так и не решился напомнить ему о похоронах. Его уговорил священник.

Шарль заперся у себя в кабинете, вволю наплакался, потом взял перо и написал:


«Я хочу, чтобы ее похоронили в подвенечном платье, в белых туфлях, в венке. Волосы распустите ей по плечам. Гробов должно быть три: один - дубовый, другой - красного дерева, третий - металлический. Со мной ни о чем не говорите. У меня достанет сил перенести все. Сверху накройте ее большим куском зеленого бархата. Это мое желание. Сделайте, пожалуйста, так».


Романтические причуды Бовари удивили тех, кто его окружал. Фармацевт не преминул возразить:

— По-моему, бархат - это лишнее. Да и стоит он...

— Какое вам дело? - крикнул Бовари. - Оставьте меня! Я ее люблю, а не вы! Уходите!

Священник взял его под руку и увел в сад. Там он заговорил о бренности всего земного. Господь всемогущ и милосерд; мы должны не только безропотно подчиняться его воле, но и благодарить его.

Шарль начал богохульствовать:

— Ненавижу я вашего господа!

— Это дух отрицания в вас говорит, - со вздохом молвил священник.

Бовари был уже далеко. Он быстро шел между оградой и фруктовыми деревьями и, скрежеща зубами, взглядом богоборца смотрел на небо, но вокруг не шелохнул ни один листок.

Моросил дождь. Ворот у Шарля был распахнут, ему стало холодно, и, придя домой, он сел в кухне.

В шесть часов на площади что-то затарахтело: это приехала «Ласточка». Прижавшись лбом к стеклу, Шарль смотрел, как один за другим выходили из нее пассажиры. Фелисите положила ему в гостиной тюфяк. Он лег и заснул.



Господин Оме хоть и был философом, но к мертвым относился с уважением. Вот почему, не обижаясь на бедного Шарля, он, взяв с собой три книги и папку с бумагой для выписок, пришел к нему вечером, чтобы провести всю ночь около покойницы.

Там он застал аббата Бурнизьена. Кровать вытащили из алькова; в возглавии горели две большие свечи.

Тишина угнетала аптекаря, и он поспешил заговорить о том, как жаль «несчастную молодую женщину». Священник на это возразил, что теперь нам остается только молиться за нее.

— Но ведь одно из двух, - вскинулся Оме, - либо она упокоилась «со духи праведных», как выражается церковь, и в таком случае наши молитвы ей ни на что не нужны, либо она умерла без покаяния (кажется, я употребляю настоящий богословский термин), и в таком случае...

Аббат, перебив его, буркнул, что молиться все-таки надо.

— Но если бог сам знает, в чем мы нуждаемся, то зачем же тогда молиться? - возразил фармацевт.

— Как зачем молиться? - воскликнул священнослужитель. - Так вы, стало быть, не христианин?

— Простите! - сказал Оме. - Я преклоняюсь перед христианством. Прежде всего оно освободило рабов, оно дало миру новую мораль.

— Да я не о том! Все тексты...

— Ох, уж эти ваши тексты! Почитайте историю! Всем известно, что их подделали иезуиты.

Вошел Бовари и, подойдя к кровати, медленно отдернул полог.

Голова Эммы склонилась к правому плечу. В нижней части лица черной дырой зиял приоткрытый уголок рта. Большие пальцы были пригнуты к ладоням, ресницы точно посыпаны белой пылью, а глаза подернула мутная пленка, похожая на тонкую паутину. Между грудью и коленями одеяло провисло, а от колен поднималось к ступням. И показалось Шарлю, что Эмму давит какая-то страшная тяжесть, какой-то непомерный груз.

На церковных часах пробило два. Под горою во мраке шумела река. Время от времени громко сморкался Бурнизьен, да Оме скрипел по бумаге пером.

— Послушайте, друг мой, подите к себе, - сказал он Шарлю. - Это зрелище для вас невыносимо.

Тотчас по уходе Шарля спор между фармацевтом и священником возгорелся с новой силой.

— Прочтите Вольтера! - твердил один. - Прочтите Гольбаха! Прочтите «Энциклопедию»!

— Прочтите «Письма португальских евреев»! - стоял на своем другой. - Прочтите «Сущность христианства» бывшего судейского чиновника Никола!63

Оба разгорячились, раскраснелись, говорили одновременно, не слушая друг друга. Бурнизьена возмущала «подобная дерзость»; Оме удивляла «подобная тупость». Еще минута - и они бы повздорили, но тут опять пришел Бовари. Какая-то колдовская сила влекла его сюда, он то и дело поднимался по лестнице.

Чтобы лучше видеть покойницу, он становился напротив и погружался в созерцание, до того глубокое, что скорби в эти минуты не чувствовал.

Он припоминал рассказы о каталепсии, о чудесах магнетизма, и ему казалось, что если захотеть всем существом своим, то, быть может, удастся ее воскресить. Один раз он даже наклонился над ней и шепотом окликнул: «Эмма! Эмма!» Но от его сильного дыхания только огоньки свечей заколебались на столе.

Рано утром приехала г-жа Бовари-мать. Шарль обнял ее и опять горькими слезами заплакал. Она, как и фармацевт, попыталась обратить его внимание на то, что похороны будут стоить слишком дорого. Шарля это взорвало - старуха живо осеклась и даже вызвалась сейчас же поехать в город и купить все, что нужно.

Шарль до вечера пробыл один; Берту увели к г-же Оме; Фелисите сидела наверху с тетушкой Лефрансуа.

Вечером Шарль принимал посетителей. Он вставал, молча пожимал руку, и визитер подсаживался к другим, образовавшим широкий полукруг подле камина. Опустив голову и заложив нога на ногу, ионвильцы пошевеливали носками и по временам шумно вздыхали. Им было смертельно скучно, и все-таки они старались пересидеть друг друга.

В девять часов пришел Оме (эти два дня он без устали сновал по площади) и принес камфары, росного ладана и ароматических трав. Еще он прихватил банку с хлором для уничтожения миазмов. В это время служанка, г-жа Лефрансуа и старуха Бовари кончали убирать Эмму - они опустили длинную негнущуюся вуаль, и она закрыла ее всю, до атласных туфелек.

— Бедная моя барыня! Бедная моя барыня! - причитала Фелисите.

— Поглядите, какая она еще славненькая! - вздыхая, говорила трактирщица. - Так и кажется, что вот сейчас встанет.

Все три женщины склонились над ней, чтобы надеть венок.

Для этого пришлось слегка приподнять голову, и тут изо рта у покойницы хлынула, точно рвота, черная жидкость.

— Ах, боже мой, платье! Осторожней! - крикнула г-жа Лефрансуа. - Помогите же нам! - обратилась она к фармацевту. - Вы что, боитесь?

— Боюсь? - пожав плечами, переспросил тот. - Ну вот еще! Я такого навидался в больнице, когда изучал фармацевтику! В анатомическом театре мы варили пунш! Философа небытие не пугает. Я уже много раз говорил, что собираюсь завещать мой труп клинике, - хочу и после смерти послужить науке.

Пришел священник, осведомился, как себя чувствует г-н Бовари, и, выслушав ответ аптекаря, заметил:

— У него, понимаете ли, рана еще слишком свежа.

Оме на это возразил, что священнику хорошо, мол, так говорить: он не рискует потерять любимую жену. Отсюда возник спор о безбрачии священников.

— Это противоестественно! - утверждал фармацевт. - Из-за этого совершались преступления...

— Да как же, нелегкая побери, - вскричал священник, - женатый человек может, например, сохранить тайну исповеди?

Оме напал на исповедь. Бурнизьен принял ее под защиту. Он начал длинно доказывать, что исповедь совершает в человеке благодетельный перелом. Привел несколько случаев с ворами, которые стали потом честными людьми. Многие военные, приближаясь к исповедальне, чувствовали, как с их глаз спадает пелена. Во Фрибуре некий священнослужитель...

Его оппонент спал. В комнате было душно; аббату не хватало воздуха, он отворил окно и разбудил этим фармацевта.

— Не хотите ли табачку? - предложил Бурнизьен. - Возьмите, возьмите! Так и сон пройдет.

Где-то далеко выла собака.

— Слышите? Собака воет, - сказал фармацевт.

— Говорят, будто они чуют покойников, - отозвался священник. - Это как все равно пчелы: если кто умрет, они сей же час покидают улей.

Этот предрассудок не вызвал возражений со стороны Оме, так как он опять задремал.

Аббат Бурнизьен был покрепче фармацевта и еще некоторое время шевелил губами, но потом и у него голова свесилась на грудь, он выронил свою толстую черную книгу и захрапел.

Надутые, насупленные, они сидели друг против друга, выпятив животы; после стольких препирательств их объединила наконец общечеловеческая слабость - и тот и другой были теперь неподвижны, как лежавшая рядом покойница, которая тоже, казалось, спала.

Приход Шарля не разбудил их. Он пришел в последний раз - проститься с Эммой.

Еще курились ароматические травы, облачка сизого дыма сливались у окна с туманом, вползавшим в комнату. На небе мерцали редкие звезды, ночь была теплая.

Свечи оплывали, роняя на простыни крупные капли воска. Шарль до боли в глазах смотрел, как они горят, как лучится их желтое пламя.

По атласному платью, матовому, будто свет луны, пробегали тени. Эммы не было видно под ним, и казалось Шарлю, что душа ее неприметно для глаз разливается вокруг и что теперь она во всем: в каждом предмете, в ночной тишине, в пролетающем ветерке, в запахе речной сырости.

А то вдруг он видел ее в саду в Тосте, на скамейке, возле живой изгороди, или на руанских улицах, или на пороге ее родного дома в Берто. Ему слышался веселый смех пляшущих под яблонями парней. Комната была для него полна благоухания ее волос, ее платье с шуршаньем вылетающих искр трепетало у пего в руках. И это все была она!

Он долго припоминал все исчезнувшие радости, все ее позы, движения, звук ее голоса. За одним порывом отчаяния следовал другой - они были непрерывны, как волны в часы прибоя.

Им овладело жестокое любопытство: весь дрожа, он медленно, кончиками пальцев приподнял вуаль. Вопль ужаса, вырвавшийся у него, разбудил обоих спящих. Они увели его вниз, в столовую.

Потом пришла Фелисите и сказала, что он просит прядь ее волос.

— Отрежьте! - позволил аптекарь.

Но служанка не решалась - тогда он сам с ножницами в руках подошел к покойнице. Его так трясло, что он в нескольких местах проткнул на висках кожу. Наконец, превозмогая волнение, раза два-три, не глядя, лязгнул ножницами, и в прелестных черных волосах Эммы образовалась белая прогалина.

Затем фармацевт и священник вернулись к своим занятиям, но все-таки время от времени оба засыпали, а когда просыпались, то корили друг друга. Аббат Бурнизьен неукоснительно кропил комнату святой водой, Оме посыпал хлором пол.

Фелисите догадалась оставить им на комоде бутылку водки, кусок сыру и большую булку. Около четырех часов утра аптекарь не выдержал.

— Я не прочь подкрепиться, - сказал он со вздохом.

Священнослужитель тоже не отказался. Он только сходил в церковь и, отслужив, сейчас же вернулся. Затем они чокнулись и закусили, ухмыляясь, сами не зная почему, - ими овладела та беспричинная веселость, какая нападает на человека после долгого унылого бдения. Выпив последнюю, священник хлопнул фармацевта по плечу и сказал:

— Кончится тем, что мы с вами поладим!

Внизу, в прихожей, они столкнулись с рабочими. Шарлю пришлось вынести двухчасовую пытку - слушать, как стучит молоток по доскам. Потом Эмму положили в дубовый гроб, этот гроб - в другой, другой - в третий. Но последний оказался слишком широким - пришлось набить в промежутки шерсть из тюфяка. Когда же все три крышки были подструганы, прилажены, подогнаны, покойницу перенесли поближе к дверям, доступ к телу был открыт, и сейчас же нахлынули ионвильцы.

Приехал папаша Руо. Увидев черное сукно у входной двери, он замертво свалился на площади.

10

Письмо аптекаря Руо получил только через полтора суток после печального события, а кроме того, боясь чересчур взволновать его, г-н Оме составил письмо в таких туманных выражениях, что ничего нельзя было понять.

Сначала бедного старика чуть было не хватил удар. Потом он пришел к заключению, что Эмма еще жива. Но ведь она могла и... Словом, он надел блузу, схватил шапку, прицепил к башмаку шпору и помчался вихрем. Дорогой грудь ему теснила невыносимая тоска. Один раз он даже слез с коня. Он ничего не видел, ему чудились какие-то голоса, рассудок у него мутился.

Занялась заря. Вдруг он обратил внимание, что на дереве «спят три черные птицы. Он содрогнулся от этой приметы и тут же дал обещание царице небесной пожертвовать в церковь три ризы и дойти босиком от кладбища в Берто до Васонвильской часовни.

В Мароме он, не дозвавшись трактирных слуг, вышиб плечом дверь, схватил мешок овса, вылил в кормушку бутылку сладкого сидра, потом опять сел на свою лошадку и припустил ее так, что из-под копыт у нее летели искры.

Он убеждал себя, что Эмму, конечно, спасут. Врачи найдут какое-нибудь средство, это несомненно! Он припоминал все чудесные исцеления, о которых ему приходилось слышать.

Потом она ему представилась мертвой. Вот она лежит плашмя посреди дороги. Он рванул поводья, и видение исчезло.

В Кенкампуа он для бодрости выпил три чашки кофе.

Вдруг у него мелькнула мысль, что письмо написано не ему. Он поискал в кармане письмо, нащупал его, но так и не решился перечесть.

Минутами ему даже казалось, что, быть может, это «милая шутка», чья-нибудь месть, чей-нибудь пьяный бред. Ведь если бы Эмма умерла, это сквозило бы во всем! А между тем ничего необычайного вокруг не происходит: на небе ни облачка, деревья колышутся, вон прошло стадо овец. Вдали показался Ионвиль. Горожане видели, как он промчался, пригнувшись к шее своей лошадки и нахлестывая ее так, что с подпруги капала кровь.

Опомнившись, он, весь в слезах, бросился в объятия Шарля.

— Дочь моя! Эмма! Дитя мое! Что случилось?..

Шарль, рыдая, ответил:

— Не знаю, не знаю! Какое-то несчастье!

Аптекарь оторвал их друг от друга.

— Все эти ужасные подробности ни к чему. Я сам все объясню господину Руо. Вон люди подходят. Ну, ну, не роняйте своего достоинства! Смотрите на вещи философски!

Бедняга Шарль решил проявить мужество.

— Да, да... надо быть твердым! - несколько раз повторил он.

— Хороню, черт бы мою душу драл! Я тоже буду тверд! - воскликнул старик. - Я провожу ее до могилы.

Звонил колокол. Все было готово. Предстоял вынос.

В церкви мимо сидевших рядом на передних скамейках Бовари и Руо ходили взад и вперед три гнусавивших псаломщика. Трубач не щадил легких. Аббат Бурнизьен в полном облачении пел тонким голосом. Он склонялся перед престолом, воздевал и простирал руки. Лестибудуа с пластинкой китового уса, которою он поправлял свечи, ходил по церкви. Подле аналоя стоял гроб, окруженный четырьмя рядами свечей. Шарлю хотелось встать и погасить их.

Все же он старался настроиться на молитвенный лад, перенестись на крыльях надежды в будущую жизнь, где он увидится с ней. Он воображал, что она уехала, уехала куда-то далеко и давно. Но стоило ему вспомнить, что она лежит здесь, что все кончено, что ее унесут и зароют в землю, - и его охватывала дикая, черная, бешеная злоба. Временами ему казалось, что он стал совсем бесчувственный; называя себя мысленно ничтожеством, он все же испытывал блаженство, когда боль отпускала.

Внезапно послышался сухой стук, точно кто-то мерно ударял в плиты пола палкой с железным наконечником. Этот звук шел из глубины церкви и вдруг оборвался в одном из боковых приделов. Какой-то человек в плотной коричневой куртке с трудом опустился на одно колено. Это был Ипполит, конюх из «Золотого льва». Сегодня он надел свою новую ногу.

Один из псаломщиков обошел церковь. Тяжелые монеты со звоном ударялись о серебряное блюдо.

— Нельзя ли поскорее? Я больше не могу! - крикнул Бовари, в бешенстве швыряя пятифранковую монету.

Причетник поблагодарил его низким поклоном.

Снова пели, становились на колени, вставали - и так без конца! Шарль вспомнил, что когда-то давно они с Эммой были здесь у обедни, но только сидели в другом конце храма, справа, у самой стены. Опять загудел колокол. Задвигали скамьями. Носильщики подняли гроб на трех жердях, в народ повалил из церкви.

В эту минуту на пороге аптеки появился Жюстен. Потом вдруг побледнел и, шатаясь, сейчас же ушел.

На похороны смотрели из окон. Впереди всех, держась прямо, выступал Шарль. Он бодрился и даже кивал тем, что, вливаясь из дверей домов или из переулков, присоединялись к толпе.

Шестеро носильщиков, по трое с каждой стороны, шли мелкими шагами и тяжело дышали. Духовенство и двое певчих, - это были два мальчика, - пели De profundis64 и голоса их, волнообразно поднимаясь и опускаясь, замирали вдалеке. Порою духовенство скрывалось за поворотом, но высокое серебряное распятье все время маячило между деревьями.

Женщины шли в черных накидках с опущенными капюшонами; в руках у них были толстые зажженные свечи. Шарлю становилось нехорошо от бесконечных молитв, от огней, от позывающего на тошноту запаха воска и облачения. Дул свежий ветер, зеленели рожь и сурепица, по обочинам дороги на живой изгороди дрожали капельки росы. Все кругом полнилось веселыми звуками: гремела нырявшая в колдобинах телега, пел петух, несся вскачь под яблони жеребенок. Чистое небо лишь кое-где было подернуто розовыми облачками; над соломенными кровлями с торчащими стеблями ириса стлался сизый дым. Шарлю был тут знаком каждый домик. В такое же ясное утро он, навестив больного, выходил, бывало, из калитки и возвращался к Эмме.

Черное сукно, все в белых слезках, временами приподнималось, и тогда виден был гроб. Носильщики замедляли шаг от усталости, поэтому гроб двигался беспрестанными рывками, точно лодка, которую подбрасывает на волнах.

Вот и конец пути.

Мужчины вошли на кладбище, раскинувшееся под горой, - там, посреди лужайки, была вырыта могила.

Все сгрудились вокруг ямы. Священник читал молитвы, а в это время по краям могилы непрерывно, бесшумно осыпалась глина.

Под гроб пропустили четыре веревки. Шарль смотрел, как он стал опускаться. А он опускался все ниже и ниже.

Наконец послышался стук. Веревки со скрипом выскользнули наверх. Бурнизьен взял у Лестибудуа лопату. Правой рукой кропя могилу, левой он захватил на лопату ком земли, с размаху бросил его в яму, и камешки, ударившись о гроб, издали тот грозный звук, который нам, людям, представляется гулом вечности.

Священник передал кропило стоявшему рядом с ним. Это был г-н Оме. Он с важным видом помахал им и передал Шарлю - тот стоял по колено в глине, бросал ее пригоршнями и кричал: «Прощай!» Он посылал воздушные поцелуи, он все тянулся к Эмме, чтобы земля поглотила и его.

Шарля увели, и он скоро успокоился - быть может, он, как и все, сам того не сознавая, испытывал чувство удовлетворения, что с этим покончено.

Папаша Руо, вернувшись с похорон, закурил, как ни в чем не бывало, трубку. Оме в глубине души нашел, что это неприлично. Он отметил также, что Вине не показался на похоронах, что Тюваш «удрал» сейчас же после заупокойной обедни, а слуга нотариуса Теодор явился в синем фраке, - «как будто, черт побери, нельзя было надеть черный, раз уж так принято!» Он переходил от одной кучки обывателей к другой и делился своими наблюдениями. Все оплакивали кончину Эммы, в особенности - Лере, который не преминул прийти на похороны:

— Ах, бедная дамочка! Несчастный муж!

— Вы знаете, если б не я, он непременно учинил бы над собой что-нибудь недоброе! - ввернул аптекарь.

— Такая милая особа! Кто бы мог подумать! Еще в субботу она была у меня в лавке!

— Я хотел было произнести речь на ее могиле, но так и не успел подготовиться, - сказал Оме.

Дома Шарль разделся, а папаша Руо разгладил свою синюю блузу. Она была совсем новенькая, но по дороге он то и дело вытирал глаза рукавами, и они полиняли и выпачкали ему лицо, на котором следы слез прорезали слой пыли.

Госпожа Бовари-мать была тут же. Все трое молчали. Наконец старик вздохнул:

— Помните, друг мой? Я приехал в Тост вскоре после того, как вы потеряли свою первую жену. Тогда я вас утешал! Я находил слова, а теперь... - Из его высоко поднявшейся груди вырвался протяжный стон. - Очередь за мной, понимаете? Я похоронил жену... потом сына, а сегодня дочь!

Он решил сейчас же ехать в Берто - ему казалось, что в этом доме он не уснет. Он даже отказался поглядеть на внучку.

— Нет, нет! Мне это слишком больно. Вы уж поцелуйте ее покрепче за меня! Прощайте!.. Вы хороший человек! А потом, я вам никогда не забуду вот этого, - добавил он, хлопнув себе по ноге. - Не беспокойтесь! Я по-прежнему буду посылать вам индейку.

Но с горы он все-таки оглянулся, как оглянулся в давнопрошедшие времена, расставаясь с дочерью на дороге в Сен-Виктор. Окна домов, освещенные косыми лучами солнца, заходившего за лугом, были точно объяты пламенем. Руо, приставив руку щитком к глазам, увидел тянувшиеся на горизонте сады: сплошную белокаменную стену, а над ней - темные купы деревьев. Лошадь у старика хромала, и он затрусил рысцой.

Шарль и его мать, несмотря на усталость, проговорили весь вечер. Вспоминали прошлое, думали, как жить дальше. Порешили на том, что она переедет в Ионвиль, будет вести хозяйство, и они больше никогда не расстанутся. Она была предупредительна, ласкова; в глубине души она радовалась, что вновь обретает сыновнюю любовь. Пробило полночь. В городке, как всегда, было тихо, но Шарль не мог заснуть и все думал об Эмме.

Родольф от нечего делать весь день шатался по лесу и теперь спал крепким сном у себя в усадьбе. В Руане спал Леон.

Но был еще один человек, который не спал в эту пору.

У свежей могилы, осененной ветвями елей, стоял на коленях подросток; он исходил слезами, в груди его теснилась бесконечная жалость, нежная, как лунный свет, и бездонно глубокая, как ночной мрак. Внезапно скрипнула калитка. Это был Лестибудуа. Он позабыл лопату и пришел за ней. Подросток взобрался на ограду, но Лестибудуа успел разглядеть, что это Жюстен, - теперь он по крайней мере знал, какой разбойник лазает к нему за картошкой.

11

На другой день Шарль послал за дочкой. Она спросила, где мама. Ей ответили, что мама уехала и привезет ей игрушек. Берта потом еще несколько раз вспоминала о ней, но с течением времени позабыла. Ее детская жизнерадостность надрывала душу Бовари, а ему еще приходилось выносить нестерпимые утешения фармацевта.

Вскоре перед Шарлем опять встал денежный вопрос: г-н Лере снова натравил своего друга Венсара, а Шарль ни за что не соглашался продать хотя бы одну вещицу из тех, что принадлежали ей, и предпочел наделать чудовищных долгов. Мать на него рассердилась. Он на нее еще пуще. Он очень изменился. Она от него уехала.

Тут-то все и поспешили «воспользоваться случаем». Мадемуазель Лампрер потребовала уплатить ей за полгода, хотя Эмма, несмотря на расписку, которую она показала Бовари, не взяла у нее ни одного урока - так между ними было условлено. Владелец библиотеки потребовал деньги за три года. Тетушка Роле потребовала деньги за доставку двадцати писем. Когда же Шарль спросил, что это за письма, у нее хватило деликатности ответить:

— Я знать ничего не знаю! Я в ее дела не вмешивалась.

Уплатив очередной долг, Шарль всякий раз надеялся, что это последний. Но затем объявлялись новые кредиторы, и конца им не предвиделось.

Он обратился к пациентам с просьбой уплатить за прежние визиты. Но ему показали письма жены. Пришлось извиниться.

Фелисите носила теперь платья своей покойной барыни, но только не все: некоторые Шарль оставил себе - он запирался в гардеробной и рассматривал их. Фелисите была почти одного роста с Эммой, и когда Шарль смотрел на нее сзади, то иллюзия была так велика, что он нередко восклицал:

— Не уходи! Не уходи!

Но на Троицын день Фелисите бежала из Ионвиля с Теодором, захватив все, что еще оставалось от гардероба Эммы.

Тогда же вдова Дюпюи имела честь уведомить г-на Бовари о «бракосочетании своего сына, г-на Леона Дюпюи, нотариуса города Ивето, с девицею Леокадией Лебеф из Бондвиля». Шарль, поздравляя ее, между прочим написал:

«Как была бы счастлива моя бедная жена!»

Однажды, бродя без цели по дому, он поднялся на чердак и там нащупал ногой комок тонкой бумаги. Он развернул его и прочел: «Мужайтесь, Эмма, мужайтесь! Я не хочу быть несчастьем Вашей жизни!» Это было письмо Родольфа - оно завалилось за ящики, пролежало там некоторое время, а затем ветром, подувшим в слуховое окно, его отнесло к двери. Шарль остолбенел на том самом месте, где когда-то Эмма, такая же бледная, как он сейчас, в порыве отчаяния хотела покончить с собой. Наконец на второй странице, внизу, он разглядел едва заметную прописную букву Р. Кто бы это мог быть? Он припомнил, как Родольф сначала ухаживал за Эммой, как потом внезапно исчез и как натянуто себя чувствовал после при встречах. Однако почтительный тон письма ввел Шарля в заблуждение.

«Они, наверно, любили друг друга платонически», - решил он.

Шарль был не охотник добираться до сути. Он не стал искать доказательств, и его смутная ревность потонула в пучине скорби.

«Она невольно заставляла себя обожать, - думал он. - Все мужчины, конечно, мечтали о близости с ней». От этого она стала казаться ему еще прекраснее. Теперь он испытывал постоянное бешеное желание, доводившее его до полного отчаяния и не знавшее пределов, оттого что его нельзя было утолить.

Все ее прихоти, все ее вкусы стали теперь для него священны: как будто она и не умирала, он, чтобы угодить ей, купил себе лаковые ботинки, стал носить белые галстуки, фабрил усы и по ее примеру подписывал векселя. Она совращала его из гроба.

Ему пришлось постепенно распродать серебро, потом обстановку гостиной. Комнаты одна за другой пустели. Только в ее комнате все оставалось по-прежнему. Шарль поднимался туда после обеда. Придвигал к камину круглый столик, подставлял ее кресло, а сам садился напротив. В позолоченном канделябре горела свеча. Тут же, рядом, раскрашивала картинки Берта.

Шарль, глубоко несчастный, страдал еще оттого, что она так бедно одета, что башмачки у нее без шнурков, что кофточки рваные, - служанка о ней не заботилась. Но девочка была тихая, милая, она грациозно наклоняла головку, на ее розовые щеки падали белокурые пряди пушистых волос, и, глядя на нее, отец испытывал несказанное наслаждение, радость, насквозь пропитанную горечью, - так плохое вино отдает смолой. Он чинил ей игрушки, вырезал из картона паяцев, зашивал ее куклам прорванные животы. Но если на глаза ему попадалась рабочая шкатулка, валявшаяся где-нибудь лента или хотя бы застрявшая в щели стола булавка, он внезапно задумывался, и в такие минуты у него был до того печальный вид, что и девочка невольно делила с ним его печаль.

Теперь никто у него не бывал. Жюстен сбежал в Руан и поступил мальчиком в бакалейную лавку; дети фармацевта приходили к Берте все реже и реже, - г-н Оме, приняв во внимание, что Берта им уже не ровня, не поощрял этой дружбы.

Слепого он так и не вылечил своей мазью, и тот, вернувшись на гору Буа-Гильом, рассказывал всем путешественникам о неудачной попытке фармацевта, так что Оме, когда ехал в Руан, прятался от него за занавесками дилижанса. Он ненавидел слепого. Для спасения своей репутации он поставил себе задачу устранить его любой ценой и повел исподтишка против него кампанию, в которой ясно обозначились все хитроумие аптекаря и та подлость, до которой доходило его тщеславие. На протяжении полугода в «Руанском светоче» печатались такого рода заметки:


«Все, кто держит путь в хлебородные области Пикардии, наверное, видели на горе Буа-Гильом несчастного калеку с ужасной язвой на лице. Он ко всем пристает, всем надоедает, собирает с путешественников самую настоящую дань. Неужели у нас все еще длится мрачное средневековье, когда бродяги могли беспрепятственно заражать общественные места принесенными из крестовых походов проказой и золотухой?»


Или:


«Несмотря на законы против бродяжничества, окрестности наших больших городов все еще наводнены шайками нищих. Некоторые из них скитаются в одиночку, и это, быть может, как раз наиболее опасные. И куда только смотрят наши эдилы? 65 »


Иногда Оме выдумывал целые происшествия:


«Вчера на горе Буа-Гильом пугливая лошадь...»


За этим следовал рассказ о том, как из-за слепого произошел несчастный случай.

В конце концов фармацевт добился, что слепого арестовали. Впрочем, его скоро выпустили. Нищий взялся за свое, Оме за свое. Это была ожесточенная борьба. Победил в ней фармацевт: его противника приговорили к пожизненному заключению в богадельне.

Успех окрылил фармацевта. С тех пор, если только он узнавал, что в его округе задавили собаку, сгорел сарай, избили женщину, то, движимый любовью к прогрессу и ненавистью к попам, он немедленно доводил это до всеобщего сведения. Он рассуждал о преимуществах учеников начальной школы перед братьями-игнорантинцами66; в связи с каждой сотней франков, пожертвованной на церковь, напоминал о Варфоломеевской ночи; раскрывал злоупотребления, пускал шпильки. Оме подкапывался; он становился опасен.

И тем не менее ему было тесно в узких рамках журналистики - его подмывало выпустить в свет книгу, целый труд! И он написал «Общие статистические сведения об Ионвильском кантоне, с приложением климатологических наблюдений», а затем от статистики перешел к философии. Он заинтересовался вопросами чрезвычайной важности: социальной проблемой, распространением нравственности среди неимущих классов, рыбоводством, каучуком, железными дорогами и пр. Дело дошло до того, что он устыдился своих мещанских манер. Он попытался усвоить «артистический пошиб», он даже начал курить! Для своей гостиной он приобрел две «шикарные» статуэтки в стиле Помпадур.

Но он не забывал и аптеку. Напротив: он был в курсе всех новейших открытий. Он следил за стремительным ростом шоколадного производства. Он первый ввел в департаменте Нижней Сены «шо-ка» и реваленцию. Он сделался ярым сторонником гидроэлектрических цепей Пульвермахера. Он сам носил такие цепи. По вечерам, когда он снимал свой фланелевый жилет, г-жу Оме всякий раз ослепляла обвивавшая ее мужа золотая спираль; в такие минуты этот мужчина, облаченный в доспехи, точно скиф, весь сверкающий, точно маг, вызывал в ней особый прилив страсти.

У фармацевта были замечательные проекты памятника Эмме. Сначала он предложил обломок колонны с драпировкой, потом - пирамиду, потом - храм Весты, нечто вроде ротонды... или же «груду руин». И в каждом его проекте неизменно фигурировала плакучая ива в качестве неизбежной, с его точки зрения, эмблемы печали.

Он отправился с Шарлем в Руан и там, захватив с собой художника, друга Бриду, некоего Вофрилара, так и сыпавшего каламбурами, пошел посмотреть памятники в мастерской надгробий. Ознакомившись с сотней проектов, заказав смету и потом еще раз съездив в Руан, Шарль в конце концов выбрал мавзолей, на котором и спереди и сзади должен был красоваться «гений с угасшим факелом».

Что касается надписи, то фармацевту больше всего нравилось: Sta, viator67, но дальше дело у него не шло. Он долго напрягал воображение, без конца повторял: Sta, viator... Наконец его осенило: Amabilem conjugem calcas!68 И это было одобрено.

Странно, что Бовари, постоянно думая об Эмме, тем не менее забывал ее. Он с ужасом видел, что, несмотря на все его усилия, образ ее расплывается. Но снилась она ему каждую ночь. Это был всегда один и тот же сон: он приближался к ней, хотел обнять, но она рассыпалась у него в руках.

Целую неделю он каждый вечер ходил в церковь. Аббат Бурнизьен на первых порах раза два навестил его, а потом перестал бывать. Между прочим, по словам фармацевта, старик сделался нетерпимым фанатиком, обличал дух века сего и раз в две недели, обращаясь к прихожанам с проповедью, неукоснительно рассказывал о том, как Вольтер, умирая, пожирал собственные испражнения, что, мол, известно всем и каждому.

Бовари урезал себя во всем, но так и не погасил своих старых долгов. Лере не пошел на переписку векселей. Над Шарлем вновь нависла угроза аукциона. Тогда он обратился к матери. Та написала ему, что позволяет заложить ее имение, но не преминула отвести душу по поводу Эммы. В награду за свое самопожертвование она просила у него шаль, уцелевшую от разграбления, которое учинила Фелисите. Шарль отказал. Они рассорились.

Первый шаг к примирению был сделан ею - она написала, что хотела бы взять к себе девочку, что уж очень ей одиноко. Шарль согласился. Но в самый момент расставания у него не хватило духу. За этим последовал полный и уже окончательный разрыв.

Вокруг Шарля никого не осталось, и тем сильнее привязался он к своей девочке. Вид ее внушал ему, однако, тревогу: она покашливала, на щеках у нее выступали красные пятна.

А напротив благоденствовала цветущая, жизнерадостная семья фармацевта, которому везло решительно во всем. Наполеон помогал ему в лаборатории, Аталия вышивала ему феску, Ирма вырезала из бумаги кружочки, чтобы накрывать банки с вареньем, Франклин отвечал без запинки таблицу умножения. Аптекарь был счастливейшим отцом, удачливейшим человеком.

Впрочем, не совсем! Он был снедаем честолюбием: ему хотелось получить крестик. Основания у него для этого были следующие:

Во-первых, во время холеры он трудился не за страх, а за совесть; во-вторых, он напечатал, и притом за свой счет, ряд трудов, имеющих общественное значение, как например... (Тут он припоминал свою работу: «Сидр, его производство и его действие», затем посланный в Академию наук отчет о своих наблюдениях над шерстоносной травяной вошью, затем свой статистический труд и даже свою университетскую диссертацию на фармацевтическую тему.) А кроме того, он являлся членом нескольких ученых обществ! (На самом деле - только одного.)

— Наконец, - несколько неожиданно заключал он, - я бываю незаменим на пожарах!

Из этих соображений он переметнулся на сторону власти. Во время выборов он тайно оказал префекту важные услуги. Словом, он продался, он себя растлил. Он даже подал на высочайшее имя прошение, в котором умолял «обратить внимание на его заслуги», называл государя «наш добрый король» и сравнивал его с Генрихом IV.

Каждое утро аптекарь набрасывался на газету - нет ли сообщения о том, что он награжден, но сообщения все не было. Наконец он не выдержал и устроил у себя в саду клумбу в виде орденской звезды, причем от ее вершины шли две узенькие полоски травы, как бы напоминавшие ленту. Фармацевт, скрестив руки, разгуливал вокруг клумбы и думал о бездарности правительства и о человеческой неблагодарности.

Шарль, то ли из уважения к памяти жены, то ли потому, что медлительность обследования доставляла ему некое чувственное наслаждение, все еще не открывал потайного ящика того палисандрового стола, на котором Эмма обычно писала. Наконец однажды он подсел к столу, повернул ключ и нажал пружину. Там лежали все письма Леона. Теперь уже никаких сомнений быть не могло! Он прочитал все до последней строчки, обыскал все уголки, все шкафы, все ящики, смотрел за обоями; он неистовствовал, он безумствовал, он рыдал, он вопил. Случайно он наткнулся на какую-то коробку и ногой вышиб у нее дно. Оттуда вылетел портрет Родольфа и высыпался ворох любовных писем.

Его отчаяние всем бросалось в глаза. Он целыми днями сидел дома, никого не принимал, не ходил даже на вызов к больным. И в городе пришли к заключению, что он «пьет горькую».

Все же иной раз кто-нибудь из любопытных заглядывал через изгородь в сад и с удивлением наблюдал за опустившимся, обросшим, неопрятным человеком, который бродил по дорожкам и плакал навзрыд.

В летние вечера он брал с собой дочку и шел на кладбище. Возвращались они поздно, когда на всей площади было освещено только одно окошечко у Бине.

Однако он еще не вполне насладился своим горем - ему не с кем было поделиться. Изредка он захаживал к тетушке Лефрансуа только для того, чтобы поговорить о ней. Но трактирщица в одно ухо впускала, в другое выпускала - у нее были свои невзгоды: Лере наконец открыл заезжий двор «Любимцы коммерции», а Ивер, который славился как отличный исполнитель любых поручений, требовал прибавки и все грозил перейти к «конкуренту».

Как-то раз Бовари отправился в Аргейль на базар продавать лошадь, - больше ему продавать было нечего, - и встретил там Родольфа.

Увидев друг друга, оба побледнели. После смерти Эммы Родольф прислал только свою визитную карточку, и теперь он пробормотал что-то в свое оправдание, но потом обнаглел до того, что даже пригласил Шарля (был жаркий августовский день) распить в кабачке бутылку пива.

Он сидел напротив Шарля и, облокотившись на стол, жевал сигару и болтал, а Шарль, глядя ему в лицо, упорно думал, что это вот и есть тот самый человек, которого она любила. И казалось Шарлю, будто что-то от Эммы передалось Родольфу. В этом было какое-то колдовство. Шарлю хотелось сейчас быть этим человеком.

Родольф говорил о земледелии, о скотоводстве, об удобрениях, затыкая общими фразами все щели, в которые мог проскочить малейший намек. Шарль не слушал. Родольф видел это и наблюдал, как на лице Шарля отражаются воспоминания: щеки у него багровели, ноздри раздувались, губы дрожали. Была даже минута, когда Шарль такими жуткими глазами посмотрел на Родольфа, что у того промелькнуло нечто похожее на испуг, и он смолк. Но мгновенье спустя черты Шарля вновь приняли то же выражение угрюмой пришибленности.

— Я на вас не сержусь, - сказал он.

Родольф окаменел. А Шарль, обхватив голову руками, повторил слабым голосом, голосом человека, свыкшегося со своей безысходной душевной болью:

— Нет, я на вас больше не сержусь!

И тут он первый раз в жизни прибегнул к высокому слогу:

— Это игра судьбы!

Этой игрой руководил Родольф, и сейчас он думал о Бовари, думал о том, что нельзя быть таким благодушным в его положении, что он смешон и даже отчасти гадок.

На другой день Шарль вышел в сад и сел на скамейку в беседке. Через решетку пробивались солнечные лучи, на песке вычерчивали свою тень листья дикого винограда, благоухал жасмин, небо было безоблачно, вокруг цветущих лилий гудели шпанские мухи, и Шарль задыхался, как юноша, от невнятного прилива любви, переполнявшей его тоскующую душу.

В семь часов пришла звать его обедать дочка. Она не виделась с ним целый день.

Голова у него была запрокинута, веки опущены, рот открыт, в руках он держал длинную прядь черных волос.

— Папа, иди обедать! - сказала девочка.

Думая, что он шутит, она тихонько толкнула его. Он рухнул наземь. Он был мертв.

Через полтора суток приехал по просьбе аптекаря г-н Каниве. Он вскрыл труп и никакого заболевания не обнаружил.

После распродажи имущества осталось двенадцать франков семьдесят пять сантимов, которых мадемуазель Бовари хватило на то, чтобы доехать до бабушки. Старуха умерла в том же году, дедушку Руо разбил паралич, - Берту взяла к себе тетка. Она очень нуждается, так что девочке пришлось поступить на прядильную фабрику.

После смерти Бовари в Ионвиле сменилось уже три врача - их всех забил г-н Оме. Пациентов у него тьма. Власти смотрят на него сквозь пальцы, общественное мнение покрывает его.

Недавно он получил орден Почетного легиона.

ПРИМЕЧАНИЯ


1 Луи Буйле (1828-1869) - поэт и драматург, друг Флобера.


2 Вот я вас! (лат.) В I книге «Энеиды» Вергилия с этой угрозой обращался к разбушевавшимся ветрам бог моря Нептун.


3 я смешон (лат.).


4 Имеется в виду роман французского археолога аббата Жан-Жака Бертелеми (1716-1795) «Путешествие молодого Анахарсиса в Грецию», где даются картины жизни греков IV в. до н.э., которые наблюдает скифский философ Анахарсис; книга служила школьным чтением.


5 Ко - обширное плато в Северной Нормандии.


6 Город Дьепп в северо-западной Франции славился производством токарных изделий из слоновой кости, дерева, рога.


7 Урсулинки - члены женского монашеского ордена святой Урсулы, основанного в XVI в.; занимались воспитанием девушек, главным образом дворянского происхождения.


8 В Нормандии был охотничий обычай вешать убитых кротов на деревьях.


9 «Поль и Виргиния» (1787) - роман французского писателя Бернардена де Сен-Пьера (1737-1814), где изображена идиллическая любовь юных героев на фоне экзотической природы тропического острова.


10 Лавальер Франсуаза Луиза (1644-1710), герцогиня, любовница Людовика XIV; когда король к ней охладел, в 1674 г. удалилась в монастырь, где и умерла.


11 Фрейсину Дени (1765-1841) - церковный проповедник, при Реставрации был министром культов. В 1825 г. опубликовал пять томов своих проповедей под названием «Беседы».


12 «Дух Христианства» - сочинение французского писателя Франсуа-Рене де Шатобриана (1768-1848), восхваляющее католицизм.


13 Элоиза - девушка, которую любил французский теолог и философ Абеляр (XII в.), рассказавший о ней в трагической «Истории моих бедствий»; ее имя стало нарицательным для несчастной влюбленной.Агнеса Сорель (1422-1450) - возлюбленная французского короля Карла VII. Ферроньера по прозвищу Прекрасная - любовница короля Франциска I (1515-1547). Клеманс Изор (род. ок. 1450 г.) - французская дама знатного рода, возобновившая в Тулузе традиционные литературные состязания, которые были в обычае веком раньше; поэты, выступавшие на них, воспевали предмет своей любви - прекрасную даму.


14 Французский король Людовик IX (1226-1270), прозванный Святым за участие в крестовых походах, по средневековому обычаю, вершил суд, сидя под дубом в своей резиденции - Венсеннском замке близ Парижа.


15 Баярд (Пьер дю Терайль, 1473-1524) - прославленный французский полководец, прозванный «рыцарем без страха и упрека»; умер от раны на поле боя.


16 Имеется в виду беспощадная борьба французского короля Людовика XI (1461-1483) против крупных феодалов, за укрепление центральной королевской власти.


17 Сцены избиения протестантов (гугенотов) в Париже в ночь на 24 августа 1572 г.


18 Беарнец - прозвище французского короля (1589-1610) Генриха IV, который был родом из провинции Беарн, близ Пиренеев.


19 Кипсеки - роскошно изданные книги (или альбомы), состоящие в основном из иллюстраций.


20 Альфонс де Ламартин (1790-1869) - французский поэт, автор меланхолических стихов, где поется об утраченной любви, о недостижимом идеале, рисуются унылые романтические пейзажи.


21 Хлебные шарики в XIX в. употреблялись для стирания карандаша.


22 Романтическое имя, которое Эмма дала своей собачонке, навеяно романом В.Гюго «Собор Парижской богоматери» (1831); так зовут дрессированную козочку цыганки Эсмеральды.


23 Граф д'Артуа (1757-1836) - брат казненного во время революции Людовика XVI; возглавлял монархическую эмиграцию; в 1824 г. сел на французский престол под именем Карла Х и был свергнут революцией 1830 г.


24 «Майоран» - популярная народная песенка.


25 Имеется в виду ублюдочная «Конституционная хартия Франции», «дарованная» стране Людовиком XVIII в 1814 г. и измененная в более либеральном духе после Июльской революции 1830 г.


26 Эпизод из педагогического романа Жан-Жака Руссо «Эмиль» (1762), где провозглашается религия, основанная только на внутреннем чувстве и созерцании природы.


27 Закон, изданный в период революции конца XVIII в. (по республиканскому календарю вентоз, «месяц ветров», - последний зимний месяц).


28 Имя Аталия взято из одноименной трагедии Расина (1691).


29 «Бог честных людей» - песенка Беранже.


30 Имеется в виду поэма Эвариста Парни (1753-1814) под таким названием; пародировала Библию.


31 Имеется в виду «Льежский альманах», составленный в начале XVII в. каноником из Льежа Матвеем Лансбергом, - источник бессмысленных суеверий; пользовался широкой известностью среди французских крестьян.


32 «Иллюстрация» - парижский иллюстрированный еженедельник, основанный в 1843 г. с целью освещать все стороны современной жизни.


33 Имеется в виду мать Эсмеральды из романа Гюго; вретишницы - монахини нищенствующего ордена, в знак смирения облекавшиеся во вретище (мешок из дерюги).


34 Помология - наука о сортах плодовых растений.


35 Цинциннат Луций Квинкций (V в. до н.э.) - выдающийся римский полководец и государственный деятель; в частной жизни отличался необычайной скромностью и простотой, сам обрабатывал землю. Диоклетиан Гай Аврелий Валерий - один из самых могущественных римских императоров (284-305); отрекшись от власти, последние восемь лет жизни провел в своем поместье.


36 поровну (лат.).


37 для этой цели (лат.).


38 Имеется в виду труд французского хирурга-ортопедиста Венсена Дюваля (1796-1820), вышедший в 1839 г. под названием «Рассуждение о практике лечения искривленной стопы».


39 Амбруаз Паре (1517-1590) - ученый медик, служивший при королевском дворе. Упомянутые нижеДюпюитрен Гильом (1777-1835), хирург, основатель парижского музея патологической анатомии иЖансуль Жозеф (1797-1858), блестящий хирург, работавший в Лионской больнице для бедных, - выдающиеся представители французской медицины XIX в.


40 в качестве очевидца (лат.).


41 любовь в сердце (ит.).


42 Брат английского короля Эдуарда IV герцог Георг Кларенс (1449-1478) был приговорен к казни за предательство; избрал смерть в бочке со сладким вином - мальвазией.


43 Плоды дерева манцениллы содержат ядовитый сок. Существовало поверье, будто человек уснувший в тени манцениллы, умирает.


44 Вот в чем вопрос (англ.) - слова Гамлета из трагедии Шекспира.


45 Жозеф де Местр (1753-1821) - французский писатель, ярый защитник монархии и светской власти папы.


46 он смехом бичует нравы (лат.).


47 «Лючия де Ламермур» (1835) - опера Доницетти на сюжет романа Вальтера Скотта «Ламермурская невеста».


48 Во французском театре о начале спектакля возвещает не звонок, а удары в пол сцены.


49 «Хижина» - увеселительное заведение в Париже, открытое в 1787 г., место публичных балов; особенно процветала в годы царствования Луи-Филиппа.


50 «Нельская башня» - романтическая драма Александра Дюма-отца и Гайярде, поставленная в 1832 г. на сцене театра Порт-Сен-Мартен.


51 По Библии, Мариам - старшая сестра пророка Моисея; руководила народными празднествами и сама плясала с тимпаном в руке («Исход», гл.15, с.20).


52 Диана де Пуатье (1499-1566) - прославленная красавица, возлюбленная французского короля Генриха II.


53 трудом создается мастер, так делай, что делаешь (лат.).


54 да (англ.).


55 Имеются в виду знаменитый французский юрист Жак Кюжас (латинская форма Куяций, 1522-1590) и один из крупнейших юристов средневековья итальянец Бартоло да Сассо Феррато (1314-1357).


56 Имеются в виду репродукции с картин немецких художников Карла Вильгельма Штейбена (1788-1856) и Генриха Фридриха Шопена (1804-1880). Жена Потифара, по Библии, пыталась соблазнить Иосифа Прекрасного («Бытие», гл. 39).


57 Баутцен и Лютцен - города в Саксонии, близ которых в 1813 г. произошли два больших сражения между армией Наполеона I и союзными русско-прусскими войсками.


58 Биша Ксавье (1771-1802) - французский врач, анатом и физиолог, автор «Всеобщей анатомии».


59 прежде всего (лат.).


60 Каде де Гасикур Луи-Клод (1731-1799) - французский фармацевт и химик.


61 «Да смилуется» (лат.).


62 «Отпущение» (лат.).


63 «Энциклопедия» (тридцать пять томов, 1751-1780) - издание, осуществленное под руководством Дени Дидро и Жан-Луи Даламбера, привлекших к сотрудничеству все передовые умы своего времени; крупнейший памятник просветительской мысли XVIII в. «Письма португальских, немецких, польских евреев к г-ну де Вольтеру» (1769) - сочинение аббата Поля-Александра Гене, отстаивающее истинность библейских преданий. «Сущность христианства» (вероятно, «Философские этюды о христианстве», 1842-1845) - главный труд французского судейского чиновника и католического писателя Жан-Жака Огюста Никола (1807-1888).


64 «Из глубины (взываю к тебе, господи)» (лат.) - Псалом 129.


65 Эдилы - в Древнем Риме выборные чиновники, наблюдавшие за порядком в городе.


66 Братья-игнорантинцы (то есть «невежественные») - члены монашеского ордена святого Иоганна; орден проповедовал смирение, ставил своей целью филантропическую помощь беднякам.


67 стой, путник (лат.).


68 Стой, путник... Ты попираешь (останки) любимой жены! (лат.).

Искушение святого Антония


Памяти моего друга


АЛЬФРЕДА ЛЕ ПУАТВЕНА,


умершего в Невиль-Шан-Дуазель


3 апреля 1848 года.

I

Фиваида. Вершина горы, площадка, закругленная полумесяцем, замыкается большими камнями.

Хижина отшельника - в глубине. Она сделана из глины и тростника, с плоской крышей, без двери. Внутри виднеются кувшин и черный хлеб; посредине, на деревянной подставке, большая книга; на земле тут и там волокна плетенья, две-три циновки, корзина, нож.

В десяти шагах от хижины воткнут в землю высокий крест, а на другом краю площадки склоняется над пропастью старая, искривленная пальма, ибо гора срезана отвесно, и Нил образует как бы озеро у подножия утеса.

Вид справа и слева ограничен оградою скал. Но со стороны пустыни, как плоские уступы берегов, огромные волны пепельно-белых песков простираются параллельно, одна за другой, уходя вверх; совсем же вдали, над песками, цепь Ливийских гор образует стену мелового цвета, слегка растушеванную фиолетовыми парами. Прямо перед глазами садится солнце. Небо на севере серо-жемчужного оттенка, у зенита пурпурные облака, словно космы гигантской гривы, вытягиваются по голубому своду. Эти пламенные лучи темнеют, полосы лазури становятся перламутрово-бледными; кустарники, валуны, земля - все кажется твердым, как бронза, и в воздухе плавает золотая пыль, столь тонкая, что сливается с трепетанием света.

Святой Антоний, с длинной бородой, длинными волосами и в тунике из козьей шкуры, сидит, скрестив ноги, собираясь плести циновки. Как только солнце скрывается, он испускает глубокий вздох и говорит, оглядывая горизонт:

Еще день! еще день в прошлом!

Прежде, однако, я не был так несчастен! Перед рассветом я приступал к молитве; потом спускался к реке за водой и возвращался по крутой каменистой тропе с бурдюком на плече, распевая гимны. Затем развлекался уборкой хижины, брался за инструменты; старался, чтобы циновки были совсем одинаковы, а корзины легки, ибо малейшие дела мои казались мне тогда обязанностями, и в них не было ничего тягостного.

В установленные часы я прекращал работу и, простирая руки на молитве, ощущал как бы поток милосердия, изливавшийся с высоты небес в мое сердце. Ныне он иссяк. Почему?..

Он медленно прохаживается в ограде скал Все порицали меня, когда я покидал свой дом. Мать поникла замертво, сестра издали делала мне знаки, чтобы я вернулся; а та, Аммонария - дитя, что я встречал каждый вечер у водоема, когда она пригоняла буйволов, - плакала. Она бежала за мной. Браслеты на ногах ее блестели в пыли, а туника, распахнувшись на бедрах, развевалась по ветру. Старый аскет, уводивший меня, кричал на нее. Наши верблюды продолжали скакать, и больше я не видал никого.

Сперва я выбрал себе жилищем гробницу одного фараона. Но чары струятся в этих подземных дворцах, где мрак словно сгущен древним курением благовоний. Из глубины саркофагов до меня доносился скорбный голос, звавший меня; а то у меня на глазах оживали вдруг мерзости, нарисованные на стенах, и я бежал к берегам Красного моря и укрылся в развалинах крепости. Там мое общество составляли скорпионы, ползавшие среди камней; вверху же, над головой, в голубом небе непрестанно кружили орлы. Ночью меня раздирали когти, щипали клювы, касались мягкие крылья, и ужасные демоны, воя мне в уши, опрокидывали меня наземь. Раз даже люди одного каравана, направлявшегося в Александрию, мне подали помощь, а затем увели с собой.

Тогда я решил обучиться у доброго старца Дидима. Хотя он был слеп, никто не знал Писания лучше него. Когда кончался урок, он шел гулять, опершись на мою руку, Я вел его на Пакеум, откуда виден маяк и открытое море. Затем возвращались мы через гавань, толкаясь среди людей всяких народностей, вплоть до киммерийцев, одетых в медвежьи шкуры, и гимнософистов с Ганга, натертых коровьим пометом. И непрестанно бывали стычки на улицах: то евреи отказывались платить налог, то мятежники пытались изгнать римлян. Кроме того, город полон еретиков, приверженцев Манеса, Валентина, Василида, Ария - и все пристают к тебе, споря и убеждая.

Их речи иногда мне вспоминаются. Как ни стараешься не обращать на них внимания, они все же смущают.

Я удалился в Кольцим и предался такому великому покаянию, что перестал бояться бога. Тот, другой, желая стать анахоретами, собрались вокруг меня. Я дал им устав деятельной жизни, ненавидя сумасбродства гностиков и мудрствования философов. Со всех сторон осаждали меня посланиями. Издалека приходили посетить меня.

Тем временем народ истязал исповедников, и жажда мученичества увлекла меня в Александрию. Гонение прекратилось за три дня перед тем.

На возвратном пути волны народа остановили меня у храма Сераписа. Правитель, говорили мне, хочет дать последний пример. Посреди портика, белым днем, нагая женщина была привязана к колонне, и два солдата бичевали ее ремнями; при каждом ударе все тело ее корчилось. Она обернулась, открыв рот, - и над толпой, сквозь длинные волосы, закрывавшие ей лицо, мне показалось, что я узнал Аммонарию...

Однако... эта была выше... и прекрасна... неописуемо!

Проводит руками по лбу.

Нет! нет! не хочу думать об этом!

Другой раз Афанасий призвал меня поддержать его против ариан. Все ограничилось поношениями и насмешками. Но с тех пор он был оклеветан, лишился кафедры, бежал. Где он теперь? - Ничего не знаю про то! Никто и не думает сообщать мне новости! Ученики все меня покинули, Иларион - в их числе!

Ему было лет пятнадцать, когда он пришел; он обладал умом таким любознательным, что каждую минуту задавал мне вопросы. Затем слушал задумчиво, - и все, в чем я нуждался, приносил мне без ропота, проворнее козленка, да так весело, что рассмешил бы патриархов. Да, то был сын для меня!

Небо стало красным, земля совсем почернела Под порывами ветра, как огромные саваны, вздымаются полосы песку и снова падают. В просвете вдруг проносятся птицы, как бы треугольным отрядом, подобным куску металла, только края которого трепещут.

Антоний смотрит на них.

Ах! как бы я хотел последовать за ними!

Сколько раз взирал я также с завистью на большие корабли, с парусами, похожими на крылья, и особенно когда они увозили вдаль тех, кого я принимал у себя! Что за прекрасные часы мы проводили вместе! как изливались наши души! Никто так не захватил меня, как Аммон: он рассказывал мне о своем путешествии в Рим, о катакомбах, о Колизее, о благочестии знаменитых женщин, еще тысячу разных вещей!.. и я не захотел уехать с ним! Откуда это мое упорство продолжать подобную жизнь? Я хорошо бы сделал, если бы остался у нитрийских монахов, раз они умоляли меня. Они живут в отдельных кельях и вместе с тем общаются друг с другом. По воскресеньям труба сзывает их в церковь, где висят три скорпиона для наказания преступников, воров и пролаз, ибо устав у них суров.

Тем не менее, нет у них недостатка и в сладостях жизни. Верные приносят им яйца, плоды и даже инструменты для вытаскивания заноз из ног. Вокруг Писпира - виноградники, а у табенцев есть плот, чтобы ездить за провизией.

Но я лучше бы служил моим братьям, будучи просто священником: помогаешь бедным, совершаешь таинства, пользуешься влиянием в семьях.

Впрочем, миряне не все же осуждены, и только от меня самого зависело стать... например... грамматиком, философом. У меня в комнате был бы тростниковый глобус, в руках всегда дощечки, вокруг меня молодежь, а у двери, как вывеска, подвешен лавровый венок.

Но в этих триумфах слишком много гордости! Лучше быть солдатом. Я был крепок и смел, - достаточно, чтобы натягивать канаты машин, проходить темными лесами, входить с каской на голове в дымящиеся города!.. Ничто мне не мешало также купить на свои деньги должность публикана по сбору пошлин у какого-нибудь моста; и путешественники рассказывали бы мне всякие истории, показывая множество любопытных вещей в своей поклаже...

Александрийские купцы плавают в праздничные дни по Канопской реке и пьют вино из чашечек лотоса под шум бубнов, от которых дрожат прибрежные кабаки. По ту сторону деревья, остриженные конусом, защищают от южного ветра мирные фермы. Кровля высокого дома опирается на тонкие колонки, сближенные как палки решетки; и сквозь эти промежутки хозяин, растянувшись на длинном кресле, видит все свои поля вокруг, караульщиков в хлебах, давильню, куда сбирают виноград, быков, которые молотят. Его дети играют внизу, жена наклонилась обнять его.

В белесой мгле ночи тут и там появляются остроконечные морды с прямыми ушами и блестящими глазами. Антоний идет к ним. Камешки скатываются, звери разбегаются. То была стая шакалов.

Один лишь остался, он держится на двух лапах, выгнув дугой спину и скосив голову, всей фигурой выражая недоверие.

Как он красив! хочется погладить его по спине, легко-легко.

Антоний свистит, подзывая его. Шакал исчезает.

Ах! он ушел к другим! Что за одиночество! Что за скука!

Горько смеясь:

Вот прекрасное существование - гнуть на огне пальмовые палки для посохов, выделывать корзины, плести циновки, а затем все это выменивать у кочевников на хлеб, о который зубы сломаешь! А! горе мне! будет ли этому конец? Уж лучше смерть! Нет больше сил! Довольно! Довольно!

Он топает ногой а быстрым шагом ходит среди скал, потом, запыхавшись, останавливается, разражается рыданиями и ложится на землю, на бок.

Ночь тиха; мерцают бесчисленные звезды; слышно только щелканье тарантулов Поперечина креста отбрасывает тень на песке; Антоний, плача, замечает ее.

Разве я так слаб? Боже мой! Мужайся! Надо встать!

Он входит в хижину, разгребает золу, находит тлеющий уголь, зажигает факел и втыкает его в деревянную подставку так, чтобы осветить большую книгу.

Раскрою я... Деяния апостолов? да!.. все равно где! «И узрел отверстое небо и опускаемое за четыре угла большое полотно, в котором находились всевозможные животные земные и дикие звери, гады и птицы; и глас был к нему: Встань, Петр! Заколи и ешь!» Итак, господь хотел, чтобы его апостол вкушал от всего?.. а я...

Антоний поник головою на грудь. Трепетание страниц, которые шевелит ветер, заставляет его поднять голову, и он читает: «И избивали иудеи всех врагов своих мечами, умерщвляя и истребляя, поступая с неприятелями своими по своей воле» Следует исчисление убитых ими: семьдесят пять тысяч. Но ведь они столько претерпели! Да и враги их были врагами истинного бога. И как они, должно быть, наслаждались местью, избивая идолопоклонников! Город, верно, переполнен был мертвецами! Они лежали у порога садов, по лестницам, до такой высоты загромождали комнаты, что дверей» нельзя было отворить!.. - Но вот я и погрузился в мысли об убийстве и крови!

Открывает книгу в другом месте. «Тогда Навуходоносор простерся лицом своим ниц и преклонился пред Даниилом». А! хорошо! Всевышний возносит пророков своих над царями; этот, вот, жил средь пиров, вечно опьяненный наслаждениями и гордостью. Но бог в наказание превратил его в животное. И ходил он на четвереньках!

Антоний хохочет и, раздвинув руки, кончиком пальцев перелистывает страницы. Его взгляд падает на следующую фразу: «Езекия в великой был радости от их посещения. Он показал им благовония свои, золото и серебро, все ароматы свои, благоуханные масти, все драгоценные сосуды свои и все, что находилось в сокровищницах его». Представляю себе... драгоценные камни, алмазы, дарики нагромождены до потолка. Человек, скопивший столь великие сокровища, уже не похож на других людей. Перебирая их, он думает, что владеет итогом бесчисленных усилий и как бы жизнью народов, которую он поглотил и может сам изливать. Такая предусмотрительность полезна для царей. Мудрейший из всех не пренебрегал ею. Его корабли везли ему слоновую кость, обезьян... Но где же это?

Он быстро перелистывает А! вот: «Царица Савская, прослышавши о славе Соломона, пришла искусить его загадками». Чем надеялась она его искусить? Дьяволу очень хотелось искусить Иисуса. Но Иисус восторжествовал, потому что был бог, а Соломон, может быть, благодаря своей магической науке. Высокая это наука! Ибо мир, как объяснял мне один философ, образует некое целое, все части коего влияют друг на друга, как органы единого тела. Дело в том, чтобы знать естественную любовь и отвращение вещей и затем давать им ход?.. Можно было бы, значит, изменять то, что представляется непреложным порядком?

Тут две тени, очерченные позади него перекладиною креста, выдаются вперед. Они образуют как бы два больших рога. Антоний кричит:

Господи, помоги!

Тень вернулась на свое место.

А!.. это был обман зрения! только всего! Напрасно мучаю я свой дух. Мне ничего не остается!.. решительно ничего!

Он садится и скрещивает руки.

А между тем... я словно почувствовал его приближение... Но зачем приходить Е м у? Впрочем, разве мне не ведомы его хитрости? Я оттолкнул чудовищного пустынника, предлагавшего мне, смеясь, теплые хлебцы, кентавра, пытавшегося посадить меня себе на спину, и того черного ребенка, появившегося среди песков, который был очень красив и сказал мне, что называется духом блуда.

Антоний быстро прохаживается взад и вперед.

Ведь по моему приказанию выстроили множество святых убежищ, наполненных столькими монахами во власяницах под козьими шкурами, что можно было бы составить целое войско! Я исцелял издалека больных, я изгонял бесов, я переходил реку среди крокодилов; император Константин написал мне три послания; Валакий, плевавший на мои послания, был разорван своими конями; народ александрийский, когда я снова появился, дрался, чтобы видеть меня, а Афанасий сопровождал меня до дороги. И какие подвиги! Вот уже больше тридцати лет я в пустыне и предаюсь беспрерывным стенаниям! Я носил на чреслах своих восемьдесят фунтов бронзы, как Евсевий, я подставлял тело укусам насекомых, как Макарий, я пятьдесят три ночи не закрывал глаз, как Пахомий; и те, кому отрубают голову, кого пытают клещами и сожигают, имеют меньше заслуг, быть может, ибо коя жизнь - непрерывное мученичество!

Антоний замедляет шаг.

Поистине нет человека, столь глубоко несчастного! Добрые сердца встречаются все реже и реже. Мне уже больше ничего не дают. Моя одежда изношена. У меня нет сандалий, нет даже чашки, ибо я роздал бедным и семье все свое добро, не оставив себе ни обола. А ведь только на орудия, необходимые мне для работы, мне надо бы иметь немного денег. О! совсем мало! пустяки!.. я был бы бережлив.

Никейские Отцы в пурпурных одеяниях держали себя как волхвы на тронах вдоль стен; и их угощали на пиру, осыпая почестями, особенно Пафнутия, потому что он крив и хром со времен диоклетианова гонения! Император несколько раз облобызал его выколотый глаз. Что за глупости! К тому же среди членов Собора были такие нечестивцы! Епископ из Скифии, Феофил; тот другой из Персии, Иоанн; грубый пастух Спиридон! Александр слишком стар. Афанасий должен был бы помягче обходиться с арианами, чтобы добиться от них уступок!

Да разве сделали бы они это! Они не хотели меня слушать! Выступавший против меня - высокий молодой человек с завитой бородой - бросал мне со спокойным видом коварные возражения, и, покуда я искал слов, с злыми лицами они смотрели на меня, лая, как гиены. Ах! почему я не могу заставить императора изгнать их всех или лучше избить, раздавить, видеть их страдания! Я-то ведь страдаю, и как!

Изнемогая, он прислоняется к хижине.

Это все от чрезмерных постов! силы мои иссякают. Если бы съесть... разок только, кусок говядины.

С томлением полузакрывает глаза.

А! красного мяса... плотную гроздь винограда!.. кислого молока, дрожащего на блюде!..

Но что со мной?.. Что же это со мной?.. Я чувствую, сердце мое набухает, как море, вздувающееся перед грозой. Бесконечная слабость томит меня, и теплый воздух словно веет ароматом волос. Но поблизости как будто нет женщин?

Оборачивается к тропинке меж скал.

Оттуда они появляются, покачиваясь на носилках, которые несут черные евнухи. Они сходят на землю и, соединяя руки, отягченные кольцами, преклоняют колени. Они рассказывают мне о том, что их тревожит. Жажда сверхчеловеческой страсти терзает их; они хотели бы умереть, во сне они видели богов, зовущих их; край их одежд покрывает мне ступни. Я их отталкиваю. «О, нет, говорят они, не гони! Что делать мне?» Их не страшит никакое покаяние. Они просят самого сурового, готовы разделить мое, готовы жить вместе со мной.

Уже давно я не видел их! Может статься, они придут? почему бы и нет? И вдруг... я услышу звон колокольчиков мула в горах. Мне кажется...

Антоний взбирается на скалу у начала тропинки и наклоняется, устремляя глаза в темноту.

Да! там, в глубине что-то движется, точно люди, ищущие дороги. Но она ведь там! Они сбились с пути!

Зовет:

Вот здесь! сюда! сюда!

Эхо повторяет: «сюда! сюда!» Остолбенев, он опускает руки.

Какой стыд! А! бедный Антоний!

И тотчас же слышит шепот: «Бедный Антоний!»

Кто там? отвечайте!

Ветер воет, проносясь в расселинах скал; и в его смутных звуках он различает голоса, словно воздух заговорил. Они низкие и вкрадчивые, свистящие.

Первый Хочешь женщин?

Второй А то большие груды серебра?

Третий Блестящий меч?

Другие

— Весь народ восхищается тобой!

— Усни!

— Убей их, ну же, убей их!

В то же время предметы меняют свой вид: у края утеса старая пальма с желтой листвой превращается в торс женщины, которая склонилась над пропастью, и длинные ее волосы колеблются.

Антоний оборачивается к хижине, и скамейка, на которой лежит большая книга, со страницами, испещренными черными буквами, кажется ему кустом, покрытым ласточками.

Это факел, конечно, играя огнем... Потушим его!

Тушит. Глубокая тьма.

И вдруг в воздухе проплывают сначала лужа воды, затем блудница, угол храма, фигура солдата, колесница с парой вздыбившихся белых коней.

Эти образы появляются внезапно, толчками, выступая во мраке, как живопись пурпуром на черном дереве.

Движение их ускоряется. Они проносятся с головокружительной быстротой. Временами они останавливаются и постепенно бледнеют, тают или же улетают, и немедленно появляются другие.

Антоний закрывает глаза.

Они множатся, толпятся вокруг, осаждают его. Несказанный ужас овладевает им, и он чувствует только жгучее стеснение в груди. Несмотря на оглушительный шум в голове, он ощущает великое молчание, отделяющее его от мира. Он пробует говорить - немыслимо! Словно общая связь частей его существа распадается; и, не в силах более сопротивляться, Антоний падает на циновку.

II

Тогда большая тень, более легкая, чем обычная тень, и окаймленная гирляндой других теней, обозначается на земле.

Это дьявол; он облокотится на крышу хижины и держит пол двумя своими крыльями, подобно гигантской летучей мыши, кормящей грудью своих птенцов, семь смертных грехов, чьи гримасничающие головы можно смутно различить.

Антоний, глаза которого по-прежнему закрыты, наслаждается своим бездействием и потягивается на циновке.

Она кажется ему все мягче и мягче, как будто набивается пухом, вздымается, становится постелью, постель - лодкой; вода плещется у ее бортов.

Справа и слева вырастают две узких полосы черной земли, выше которой лежат возделанные поля, с торчащими кое-где сикоморами. Вдали раздается шум бубенцов, барабанов и голоса певцов. То путники идут в Канопу спать в храме Сераписа, чтобы видеть вещие сны Антоний знает это, и он скользит, толкаемый ветром, между двух берегов канала. Листья папирусов и красные цветы нимфей, крупнее человека, склоняются над ним Он растянулся на дне лодки; весло сзади волочится по воде. Время от времени набегает теплый ветерок, и тонкие тростники шуршат. Ропот мелкой волны утихает. Дремота овладевает им. Ему снится, что он - египетский пустынник. Тогда он вдруг вскакивает.

Что, это был сон?.. он был так ясен, что даже не верится. Язык у меня горит! Пить!

Он входит в хижину и ощупью ищет повсюду.

Почва сырая!.. Разве шел дождь? Вот так так! осколки! Кувшин разбит!.. а мех?..

Находит его.

Пуст! совершенно пуст!

Спуститься к реке - понадобилось бы три часа по крайней мере, а ночь так черна, что и дороги не разглядеть. Меня корчит от голода. Где хлеб?

После долгих поисков он подбирает корку величиною не больше яйца.

Как? шакалы стащили его? О, проклятие!

И в ярости он бросает хлеб наземь.

Не успел он сделать это движение, как перед ним стол, покрытый всевозможными яствами.

Скатерть из виссона, бороздчатая, как повязки сфинкса, сияет волнистым блеском, на ней-огромные части кровавого мяса, большие рыбы, птицы в оперенье, четвероногие в шкурах, плоды почти окраски человеческого тела, а куски белого льда в сосуды из фиолетового хрусталя искрятся огнями Антоний замечает посреди стола кабана, дымящегося всеми порами, с поджатыми лапами, с полузакрытыми глазами, и мысль, что он может съесть это чудовищное животное, до крайности его радует. Затем - тут никогда не виданные им кушанья: черное рубленое мясо, золотистое желе, рагу, где плавают грибы, как ненюфары на прудах, взбитые сливки, легкие, как облака И аромат всего этого доносит до него соленый запах океана, Свежесть источников, могучее благоухание лесов Ноздри его раздуваются, слюни текут, он бормочет, что этого ему хватит на год, на десять лет, на всю его жизнь!

По мере того как вытаращенные его глаза перебегают с одного блюда на другое, вырастают еще новые, образуя пирамиду, углы которой рушатся. Вина текут, рыбы трепешут, кровь в кушаньях бурлит, мякоть плодов тянется вперед, как влюбленные уста; а стол вздымается ему по грудь, по подбородок, и вот прямо перед ним только одна тарелка и один только хлеб.

Он протягивает руку к хлебу - появляются другие хлебы.

Все это мне!.. все! но...

Антоний отступает.

Был всего лишь один - и вот сколько!.. Так это чудо, такое же чудо, как сотворил господь!..

Для чего? Э, все остальное не менее непонятно... А! Сатана, отыди! отыди!

Толкает стол ногой. Стол исчезает.

Нет! - и вновь ничего?

Глубоко вздыхает.

О! велико было искушение. Но как я избавился от него!

Он подымает голову и спотыкается о звонкий предмет.

Это еще что?

Антоний наклоняется.

Вот так так! чаша! кто-нибудь в пути потерял ее. Ничего удивительного...

Слюнявит палец и трет.

Блестит! металл! Впрочем, так не различишь...

Он зажигает факел и рассматривает чашу.

Она из серебра, украшена выпуклостями по краям, на дне - медаль.

Зацепив ногтем, вынимает медаль.

Эта монета, стоимостью... от семи до восьми драхм - не более того! Все равно! вполне хватит на покупку овечьей шкуры.

Отблеск факела освещает чашу.

Быть не может! она из золота! да!.. вся из золота!

На дне оказывается другая монета, крупнее. Под ней он обнаруживает еще несколько.

Но это уже сумма... на нее можно купить трех быков... участок поля!

Чаша уже вей наполнена золотыми монетами.

Что там! сотню рабов, солдат, целую толпу...

Бугорки по краю, отделяясь, образуют жемчужное ожерелье.

Да с такой драгоценностью можно добыть и жену императора!

Встряхнув, Антонин продевает кисть руки в ожерелье. Левой рукой он держит чашу, правой поднимает факел, чтобы лучше осветить ее. Как вода, струящаяся из бассейна, из чаши льются сплошными волнами, образуя целый холмик на песке, алмазы, карбункулы и сапфиры, а вперемежку - большие золотые монеты с изображеьиями царей.

Что это? что это? статиры, сикли, дарики, ариандики! Александр, Димитрий, Птолемеи, Цезарь! но ни один из них не обладал столькими! Все мне доступно! прощайте страдания! меня слепят эти лучи! О, сердце мое переполнилось! как хорошо!.. да... еще, еще! без конца! Сколько бы я ни бросал их в море, непрерывно, мне все же останется. Зачем расточать? Я все сберегу и не скажу никому; я выдолблю себе в скале комнату, внутри покрытую бронзовыми плитами, и буду приходить туда, чтобы чувствовать, как ступни мои уминают груды золота; я погружу в него руки по локоть, как в мешки с зерном, я буду растирать им лицо, буду спать на нем!

Он выпускает факел, чтобы обнять всю груду, и падает ничком наземь.

Подымается. Все пусто.

Что сделал я?

Если бы я умер в эту минуту, то это был бы ад! неотвратимый ад!

Он весь содрогается.

Так значит я проклят? Э, нет! Я сам виноват! я поддаюсь на все ловушки! Другого нет такого дурака и негодяя! Я готов избить себя, о, я хотел бы вырваться из телесных уз! Слишком долго я сдерживался! Я должен мстить, разить, убивать! словно в душе моей стадо диких зверей. О, я готов ударами секиры, в гуще толпы... А! кинжал!..

Заметив нож, хватает его. Нож выскальзывает у него из руки, и Антоний стоит, прислонившись к стене хижины, с широко раскрытым ртом, неподвижный, в столбняке.

Все кругом исчезло.

Он грезит, что он в Александрии, на Панеуме - искусственном холме, обвитом лестницей и воздвигнутом в центре города.

Перед ним простирается Мареотисское озеро, вправо - море, влево - равнина, а прямо перед глазами внизу - нагромождение плоских крыш, прорезанное с юга на север и с востока на запад двумя улицами, которые перекрещиваются и образуют во всю свою длину линию портиков с коринфскими капителями. У домов, нависающих над этой двойной колоннадой', - окна с цветными стеклами. К некоторым из них извне пристроены огромные деревянные клетки, в которые снаружи врывается ветер Памятники разнообразной архитектуры теснятся друг подле друга. Египетские пилоны возвышаются над греческими храмами. Обелиски встают как копья между зубцов красного кирпича. Посреди площадей - Гермы с заостренными ушами и Анубисы с собачьей головой. Антоний различает мозаику во дворах и подвешенные к балкам потолка ковры Он охватывает взглядом две гавани (Большую гавань и Эвност), обе круглые, как два цирка, и разделенные молом, связывающим Александрию с крутым островком, на котором подымается четырехугольная башня Маяка, высотою в пятьсот локтей и о девяти ярусах, с грудой дымящихся черных углей на верхушке.

Малые внутренние гавани разрезают главные гавани. Мол с обоих краев заканчивается мостом на мраморных колоннах, водруженных в море. Под мостами проплывают парусные корабли; и тяжелые габары, нагруженные товарами, таламеги с инкрустациями из слоновой кости, гондолы с тентами, триремы и биремы, всевозможные суда кружат или стоят у набережных.

Вокруг Большой гавани непрерывный ряд царских строений: дворец Птолемеев, Музей, Посидион, Цезареум, Тимонион, где укрывался Марк-Антоний, Сома с гробницей Александра; а на другом конце города, за Эвностом, видны в предместье мастерские стекла, ароматов и папируса.

Снуют, толкаются бродячие торговцы, носильщики, погонщики ослов. Тут и там какой-нибудь жрец Озириса со шкурой пантеры на плече, римский солдат в бронзовой каске, много негров. У порога лавок останавливаются женщины, работают ремесленники; и скрип повозок спугивает птиц, клюющих на земле отбросы мяса и остатки рыбы.

Загрузка...