Посвящаю полевикам — геодезистам, топографам, географам — создателям карты нашей Родины,
Узкая дорога змейкой обогнула Черемшанку — последний поселок на реке Казыр и, перевалив через сопку, скрылась в тайге. Еще не светало. Лошади, поматывая головами, шли дружно. Вел обоз Прокопий Днепровский. Слегка сгорбленная спина, крупные размашистые шаги придавали фигуре этого человека выражение особой силы и уверенности. Он изредка поворачивал голову и, не останавливаясь, покрикивал на переднего коня:
— Ну ты, Бурка, шевелись!..
От этого властного окрика лошади оживились, но продолжали идти своим обычным ходом.
Днепровский — прекрасный охотник и хороший следопыт. Уже много лет он был членом нашей экспедиции. К нам Прокопий попал еще в 1934 году, когда мы вели работу в Забайкалье. Скромному, трудолюбивому колхознику из поселка Харагун понравилась экспедиционная жизнь. Он понял, что, работая с нами, своими знаниями природы, повадок зверей, птиц может принести пользу Родине, и остался в экспедиции на долгие годы. Природа наградила его шестым чувством, пользуясь которым он никогда не плутал в тайге и горах и не раз выручал товарищей из беды. В его присутствии все чувствовали себя как-то увереннее, тверже.
«Этот не сдаст! Этот выручит!..» — невольно думалось о нем.
Я шагал в конце обоза, весь во власти чувств и дум, охвативших меня в этот первый день путешествия. Позади остались хлопоты, споры, прощанье с друзьями, а впереди лежал далекий путь в дебри тайги, в глубь Саянских гор, зубчатые вершины которых уже вырисовывались на далеком горизонте. Там, в девственной тайге, среди малоизведанных гор и рек, мы начнем свою работу.
Целью нашей экспедиции, состоявшей из тринадцати человек, было проникнуть в глубь Восточного Саяна. Мы не собирались делать географические открытия — эти горы давно были известны, но к моменту организации нашей экспедиции были еще мало исследованной горной страною.
Природа нагромоздила тысячи препятствий на пути человека, пытающегося проникнуть в эти горы, — вот почему в центральную их часть мало кто заглядывал из путешественников. Имевшиеся карты и сведения, собранные географами и натуралистами, не отличались ни точностью, ни полнотой, а в топографическом отношении эти горы представляли собою «белое пятно». Правда, на всю территорию имелась карта 1:1 000 000 масштаба, но она была составлена больше по рассказам бывалых людей и охотников-соболятников, проникавших в самые отдаленные уголки Саян. И только совсем незначительная часть, главным образом районы золотодобычи, были нанесены на ней более или менее точно. На нашу экспедицию и была возложена задача дать геодезическую основу для высокоточной карты, а затем нарисовать на «белых пятнах» карт природу, горные кряжи, реки, ключи, дать ясное представление об этом большом горном пространстве. Мы знали, что нам придется побывать в местах, куда, может быть, еще не ступала нога человека, и придется пережить много неприятных минут в борьбе с первобытной природой.
Всю техническую работу экспедиции вели двое — мой помощник Трофим Васильевич Пугачев и я. Остальные — это проводники, рабочие, охотники.
Несмотря на ясный, солнечный день, картина, окружавшая нас, была чрезвычайно мрачной. Мы пробирались сквозь погибший лес. Вековые пихты, еще недавно украшавшие густо-зеленой хвоей равнину, стояли ободранные, засохшие. Тяжелое впечатление производили эти мертвые великаны. У одних слетела кора, и они стояли обнаженные, напоминая скелеты; у других обломились вершины, а многие уже упали на землю и образовали завалы, преграждавшие путь обозу.
Не было в этом лесу ни зверей, ни боровой птицы, и только изредка, нарушая тишину, доносился стук дятла, да иногда слух улавливал стон падающей лесины. С тревожным чувством мы погружались в обширное лесное кладбище. По мере того как обоз углублялся в тайгу, путь становился все труднее и труднее. Но то, что мы видели, не было неожиданностью, так как местные промышленники рассказали нам подробности гибели леса.
Всхолмленная равнина, в клину слияния рек Кизыра и Казыра, а также по долинам Амыла и Нички была совсем недавно покрыта хвойным лесом. Не перечесть, сколько было в этом лесу белки, соболя, птиц, зверей, сколько росло ягод, сколько можно было собрать здесь кедровых орехов и сколько городов, именно городов, можно было выстроить из того леса, что рос на той огромной площади! Но в 1931 году здесь вдруг появилось множество вредителей: пихтовой пяденицы, а также монашенок и непарного шелкопряда. До сих пор еще не ясно, что именно привлекло их в ту тайгу: запах ли пожара, которые многие насекомые улавливают за десятки километров, или что другое, но ясно одно, что вредители нашли там благоприятную почву для существования и размножения.
— И откуда их взялась такая масса!.. — говорили очевидцы-промышленники. — Негде ногою ступить: на ветках, на коре, на земле — всюду гусеницы. Они ползают, едят, точат. Словно густым туманом, окутались паутиной деревья, поредела и пожелтела хвоя на них, лес заглох. К осени тайга покрылась пятнами погибшего леса.
На следующий год вредителей стало во много раз больше, появилось неисчислимое количество и усача. Шли они стеною, оставляя позади себя обреченные на смерть пихтовые деревья, и вся эта масса вредителей за три года погубила более миллиона гектаров первобытной тайги.
Затем появилось огромное количество птиц: кедровки, ронжи, кукушки. Из соседних районов туда пришло множество бурундуков. Эти благородные обитатели леса прекратили распространение вредителей. Птицы питались личинками, бабочками пяденицы; бурундуки поедали усачей, предпочитая их другой пище. В лесу появились злейшие враги вредителей: муха-тахини, телиномус двукрылый. Все же спасти весь лес им не удалось.
Осыпавшаяся хвоя засохших деревьев заглушила жизнь на «полу». Растения, которые любили тень густого леса, погибли от солнца, влажная почва стала сухой, исчез и моховой покров. А как следствие исчезновения растений — вымерли муравьи, покинули родные места рябчики, глухари, ушли в глубь гор звери, и тайга стала мертвой.
Вредители дошли до границы распространения пихтового леса и погибли от голода.
Прошло несколько лет. С погибших деревьев слетела кора, обломались сучья, и уже успели погнить корни. От небольшого ветра деревья падали, заваливали обломками стволов землю, делая равнину труднопроходимой.
Обоз все медленнее продвигался вперед. Люди, расчищая путь, без отдыха работали топорами. С полдня снежная дорога размякла, и лошади то и дело стали заваливаться. В четыре часа вынуждены были остановиться.
Предстояла первая ночевка. Два костра осветили небольшую поляну, на которой расположились биваком. Отдых был настолько желанным, что, забыв про голод и усталость, все с большим рвением бросились расчищать поляну от снега и валежника, таскать дрова и готовить места для ночлега.
Работа на таборе подходила к концу. На огне доваривался суп. Вороха дров, свертки постелей и кухонная посуда дополняли обычную картину. Ужинали недолго, и скоро в лагере все угомонилось. Я подсел к огню и стал делать первые записи в дневнике.
Против меня, за тлеющим костром, сидя спал мой помощник Трофим Пугачев. Бородка тогда придавала Трофиму Васильевичу солидный вид, в действительности же ему было около 30 лет.
А кажется, совсем недавно подростком он пришел к нам за Полярный круг, в Хибинскую тундру. Мы составляли первую карту апатитового месторождения. Жили в палатках на берегу шумной речки Кукисвумчорр. Теперь на том месте раскинулись шумные улицы города Кировска, а тогда был выстроен только первый домик для экспедиции Академии наук; путейцы нащупывали трассу будущей дороги.
Помнится, как-то вечером, когда все уже спали, я сидел за работой. Порывы холодного ветра качали тайгу, шел дождь. Неожиданно и совсем бесшумно откинулся борт палатки, и у входа появился паренек. Я его раньше не видел. С его одежды стекала вода.
— Погреться зашел… — произнес он тихо, несмело.
Я молча рассматривал его.
Незнакомец снял котомку, мокрый плащ и, подойдя к раскаленной печи, стал отогревать закоченевшее тело.
— Ты откуда?
— Пензенский.
— А как попал сюда?
— Мать не пускала, сам уехал, хочу лопарей посмотреть.
Пока я ходил в соседнюю палатку, чтобы принести ему поесть, он свернулся у печи да так, в мокрой одежде, и уснул.
Это был Трофим Пугачев. Начитавшись книг, паренек стремился на север, в глушь, в леса, которые, не видя, полюбил. И вот, убежав от матери, из далекой пензенской деревни, он появился в Хибинской тундре.
Трофим был зачислен рабочим в партию. Просторы тундры, жизнь в палатках и даже скучные горы Кукисвумчорр и Юкспарьек, окружавшие лагерь, полюбились парню.
Так началась трудовая жизнь Пугачева, жизнь, полная борьбы, тревог и успехов.
После окончания работы в Хибинах геодезическая партия переехала в Закавказье. Пугачев вернулся домой. Он увез в деревню незабываемые впечатления о северном сиянии, о тундре, о новой работе.
В тундре Пугачев видел, как только что родившийся теленок оленя следовал за матерью по глубокому снегу и даже спал в снегу. Это удивило его. Он поделился своими впечатлениями со старым лопарем.
— Тебя удивляет, почему теленок оленя не замерзает? — спросил житель тундры. — Говорят, есть на юге такая страна, где на солнце яйца птиц пекутся, вот там как могут жить люди?
В самом деле, как живут люди в жарких странах? Это так заинтересовало любознательного юношу, что в апреле следующего года он приехал на юг, разыскав наши палатки в далекой Муганской степи Азербайджана.
Прошло 15 лет. Жизнь Трофима Васильевича слилась неразрывно с жизнью нашей экспедиции. Быть первым на вершине пика, переходить бурные горные потоки, терпеливо переносить лишения, жить трудом, в постоянной борьбе — вот чем отличался в годы непрерывной работы в экспедиции по исследованию «белых пятен» этот человек.
Сбылась мечта парня из глухой пензенской деревни — он стал путешественником! Теперь Трофим Васильевич выполняет работу инженера, у него богатый практический опыт. Он увидел не только лопарей и страну горячего солнца. За его плечами — угрюмая приохотская тайга, суровые Баргузинские гольцы, узорчатые гребни Тункинских Альп, а впереди, как и всех нас, его ждут еще не побежденные горы Восточного Саяна…
Обняв руками колени и положив на них голову, Пугачев спокойно спал. В этом, свернувшемся в маленький комочек человеке билась неугомонная, полная отваги и дерзаний жизнь.
Все другие спали тут же, у костра, натянув на себя все, что оказалось под рукой. Только ноги Самбуева лежали на снегу. Добрый и покладистый характер бурята был хорошо известен нашим собакам Левке и Черне. Это они выжили его с постели и, растянувшись на ней, мирно спали.
Будущее полно тревог и неизвестности, оно сулит новые трудности: разного рода препятствия, пороги, бурные потоки рек и бесконечные гряды скалистых гор.
Вершины Саяна, особенно центральной части, малодоступны, а некоторые совсем недосягаемы. Чтобы проникнуть в глубину гор, придется вступить в нелегкое единоборство с природой. Меня начинало охватывать беспокойство, но перед глазами были замечательные спутники: Пугачев, Лазарев, Самбуев, Кудрявцев, Патрикеев, Курсинов, Лебедев и другие, на долю которых не раз выпадали тяжелые испытания. Это основной костяк экспедиции. Много лет разделяют они ее судьбу. Природе Саяна нелегко будет сломить упорство этих людей! Различные по характеру, они объединены одним общим чувством — любовью к Родине и к своему тяжелому и опасному труду.
Я решил записывать в дневник все до мелочи. Пусть это будет память о всем пережитом, о всем виденном. Я знаю, какое огромное удовлетворение получаешь, читая дневник спустя много лет, как дороги воспоминания о товарищах, о ночевках, переправах, о всех подробностях пережитых дней!
…Когда я оторвался от дневника, было далеко за полночь. Подброшенные в огонь дрова вспыхнули ярким пламенем. Треск костра разбудил дремавшего дежурного. Он встал, громко зевнул и ушел к лошадям. Я залез в спальный мешок и, согревшись, уснул. Но спал недолго. Внезапно в лагере поднялась необычная суета. Я вскочил. Люди в панике хватали вещи и исчезали в темноте. Конюхи отвязывали лошадей и с криком угоняли их с поляны.
С востока надвигались черные тучи. Они быстро ползли, касаясь вершин деревьев. Воздух был наполнен невероятным шумом, в котором ясно слышались все усиливающиеся удары и треск. Я бросился к людям, стоявшим у края поляны, но не успел сказать и одного слова, как налетел ветер и стоявшие вокруг нас деревья закачались, заскрипели, немало их с треском падало на землю. Лошади сбились в кучу и насторожились. А ветер крепчал и скоро перешел в ураган. От грохота и шума, царившего вокруг нас, создавалось впечатление, будто между бурей и мертвым лесом происходила последняя схватка. И, отступая, лес стонал, ломался, падал.
Прошло всего несколько минут, как мощные порывы ветра пронеслись вперед, оставляя после себя качающуюся тайгу. И долго слышался удаляющийся треск падающих деревьев.
Мы не успели прийти в себя и достать из-под обломков леса оставшиеся у костра вещи, как в воздухе закружились пушинки снега. Они падали медленно, но все гуще и гуще.
Когда наступило утро, на небе не осталось ни одного облачка. Все окружающее покрылось белой пеленой, спрятавшей следы ночного урагана.
Мы тронулись в дальнейший путь. Под ногами похрустывал скованный ночным морозом снег. Лошади, вытянувшись гуськом, шли навстречу наступающему дню, и снова мы услышали ободряющий голос Днепровского:
— Ну ты, Бурка, шевелись!
К полудню дорога снова размякла. Бедные лошади! Сколько мученья принес им этот день. Они беспрерывно проваливались в глубокий снег, то и дело приходилось вытаскивать их и переносить на себе вещи и сани. Можно представить себе нашу радость, когда еще задолго до захода солнца мы увидели ледяную гладь Можарского озера! На противоположной стороне, там, где протока соединяет два смежных водоема, показалась струйка дыма. Это была Можарская рыбацкая заимка. Лошади, выйдя на лед, прибавили шагу, и скоро послышался лай собак.
Нас встретил рослый старик с густой, седой бородой. Он молча подошел к переднему коню, отстегнул повод и стал распрягать лошадей, часто покрикивая на людей и торопя всех. Можно было подумать, что мы его давнишние знакомые. И только когда распряженные лошади стояли у забора, старик гостеприимно приветствовал нас:
— Добро пожаловать, человеку всегда рады! — И он поочередно подавал нам свою большую руку.
Это был рыбак из Черемшанского колхоза, дед Родион.
Люди расположились в поставленных на берегу палатках, а вещи сложили под навес, где хранились рыбацкие снасти.
Хозяин предложил мне и Трофиму Васильевичу поселиться в избе. Это было старое зимовье, стоявшее на пригорке у самого обрыва. Когда мы вошли — уже вечерело. Тусклый свет, падающий из маленького окна, слабо освещал внутренность помещения. Зимовье разделено дощатой стеной на кухню и горницу. В первой стоял верстак, висели сети, починкой которых занимались жена и дочь рыбака. Горница содержалась в такой чистоте, будто в ней никто и не жил. Пол, столы, подоконники зимовья добела выскоблены, как это принято в Сибири. Все остальные вещи носили отпечаток заботливой хозяйской руки.
Через полчаса горница была завалена чемоданами, свертками постелей и различными дорожными вещами. Нам предстояло прожить на заимке несколько дней, перепаковать груз, приспособив его к дальнейшему пути, и обследовать район, прилегающий к Можарскому озеру.
Вскоре хозяйка подала на большой сковороде сочных, изжаренных на масле с луком, свежих сигов. Запах этого вкусного блюда уже с полчаса дразнил наш аппетит. Не обошлось и без стопки водки — с дороги положено!
Сиг, как известно, рыба вкусная, а тут еще и приготовлена она была замечательно, по-таежному, а посему пришлось выпить по второй. Старик повеселел, стал разговорчивее, а хозяйка, видя, что ужин может затянуться, стала налаживать вторую сковороду рыбы.
Своим приездом экспедиция нарушила нормальную жизнь этой далекой заимки. Дед Родион все дни был неотлучно с нами и чем только мог помогал товарищам. Его советы, напутствия были как нельзя более кстати. А сколько радушного гостеприимства было проявлено к нам всей семьей рыбака!
Дни пребывания на заимке у Можарского озера мы посвятили исследованию этой мрачной низменности, расположенной у самого подножья Саян. Нам приходилось видеть большие площади заболоченной и сильно захламленной тайги, пересекать возвышенности, заваленные погибшим лесом, и много озер, затерявшихся в этой безрадостной равнине.
Сквозь завал упавших деревьев кое-где пробивалась лесная поросль, — напрасно она пыталась украсить собой печальный пейзаж. На всем, что росло там, лежал отпечаток мертвой тайги.
Пока Днепровский, Лебедев и я занимались рекогносцировкой местности, Пугачев с товарищами успел поделать нарты, перепаковать груз и пересмотреть все снаряжение. Предстоял подъем на голец Козя, а затем и переброска грузов на реку Кизыр, которая должна была служить нам главной магистралью для захода в глубь восточного Саяна. Путь до реки завален лесом, через который лошадям не пройти, поэтому они пойдут на Кизыр с Пугачевым позднее, когда растает снег и можно будет прорубить для них тропу. На поиски прохода к Казыру отправляются Днепровский и Кудрявцев, остальные пойдут со мною на голец Козя.
Когда я покинул избушку гостеприимного рыбака, товарищи уже заканчивали загрузку нарт. Светало, и все яснее вырисовывались контуры гор, границы лесов и очертания водоемов. Покрывающий озеро лед был похож на гигантское зеркало, лежащее в темно-голубой оправе воды, узкой полоской выступившей вдоль всего берега.
Словно выточенный из белого мрамора, за озером виднелся голец Козя. Его тупая вершина поднялась высоко в небо, заслоняя собой свет наступающего дня.
Груженые нарты легко скользили по отполированной поверхности озера. Теперь наше шествие представляло довольно странное зрелище. Часть людей была впряжена в длинные, узкие сани, а другие, помогая, подталкивали их сзади. Вытянувшись гуськом, мы перешли озеро и углубились в лес. Впереди, радуясь теплому дню, бежали наши собаки — Левка и Черня.
К 10 часам подошли к реке Тагасук. Река уже очистилась от льда, и ее русло было заполнено мутной водою. Нечего было и думать перейти ее вброд. Мы дружно взялись за топоры. С грохотом стали валиться на воду вековые кедры. Немало их унесло течением, пока нам удалось наконец наладить переправу.
Миновал полдень, когда мы снова впряглись в нарты, но не прошли и полкилометра, как попали в бурелом. Пришлось делать обходы, лавируя между деревьями, валявшимися всюду с вывернутыми корнями. Иногда мы попадали в такую чащу, где каждый метр пути приходилось расчищать топором. А тут, как на грех, нарты стали еще больше грузнуть в размякшем снегу, цепляться за сучья упавших деревьев и ломаться. Вытаскивая нарты, мы рвали лямки, падали сами и скоро выбились из сил. А конца бурелома не видно! Самым разумным было — остановиться на ночевку и произвести разведку, но поблизости не было подходящего места. Вокруг нас лежал сплошным завалом мертвый лес, проросший пихтовой чащей. Мы продолжали медленно идти, надеясь, что вот-вот бурелом кончится, но только вечером наконец вырвались из его плена.
Как только люди увидели группу зеленых деревьев, сиротливо стоявших среди сухостойного леса, сразу свернули к ним.
Сбросив лямки, все принялись таскать дрова, готовить хвою для постелей, и скоро на расчищенной от снега поляне затрещал костер. Пока варили суп, успели высушиться. Ужинали недолго и через час, прижавшись друг к другу, уснули. Но отдохнуть не удалось!
Те, кому пришлось, путешествуя по тайге, коротать ночи у костра, знают, что не у всякого костра можно уснуть. Из всех пород леса пихтовые дрова пользуются самой плохой славой. В ту памятную ночь мы вынуждены были согреваться именно пихтой за неимением других дров. Боясь сжечь одежду, все улеглись поодаль от костра. Но стоило уснуть, как холод и сила привычки заставили придвинуться ближе к огню. Искры дождем осыпали спящих. То один, то другой вскакивал, чтобы затушить загоревшуюся от искры фуфайки, брюки или постель. Пришлось назначить дежурного, но времени для сна осталось уже немного. Вскоре поднялся Алексей Лазарев, выполнявший обязанности повара, и загремел посудой. Это была верная примета наступающего утра.
Через полчаса над горами появилась зарница, и сейчас же стали меркнуть в небе звезды. Бросив на месте ночевки нарты и нагрузившись поняжками, мы сразу после завтрака покинули табор.
Путь наш начался с подъема на первый отрог гольца, склоны которого также были завалены упавшим лесом.
Впереди неторопливым, ровным шагом шел на подъем Михаил Бурмакин. Этот невысокий, коренастый человек обладал огромной силой. Его голова почти вросла в широкие плечи, длинные руки и крепкие ноги не знали усталости.
Он пришел к нам в этом году из приангарской тайги. Круг его представлений ограничивался родной деревушкой Червянкой, тайгой и зверями. Это был очень добродушный человек, в нем были заложены большая любознательность, честность и удивительная простота.
Сейчас он, не проявляя ни малейших признаков усталости или нетерпения, уверенно шел на подъем. Под его собственной тяжестью и тридцатикилограммовым грузом, который он нес на себе, лыжи глубоко грузли в снег. Следом за ним, уже по готовой, хорошо спрессованной лыжне, шел весь отряд.
Шли тяжело, а подъем чем выше, тем становился круче. Но, поднявшись на верх отрога, мы сторицею были вознаграждены: перед нами расстилалась зеленая, живая тайга. Погибший лес остался позади.
Как же мы обрадовались этой перемене! Пространство, лежащее между нами и вершиной гольца, заполняло кедровое редколесье. Здесь, как обычно в подгольцовой зоне, лес мелкий и корявый. Но он полон жизни! Приятны и зелень и воздух, в котором едва улавливается запах хвои.
У первых деревьев сели отдохнуть. Неожиданно мы услышали крик кедровки и насторожились. После безмолвного леса каким приятным показался нам ее голос. Признаться, тогда кедровка сошла у нас за певчую птицу: так соскучились мы по звукам в мертвой тайге!
— Да-а-ак, да-а-ак, да-а-ак! — кричала не умолкая кедровка.
— Эх ты, птаха-куропаха! — не выдержал Алексей. — Ишь, что выделывает!
А кедровка вовсе не собиралась ничего «выделывать» и твердила свое однообразное:
— Да-а-ак, да-а-ак, да-а-ак…
Такова уж ее песня!
После короткого перерыва мы двинулись дальше и в два часа были под самой вершиной гольца и лагерем расположились у трех кедров, выделявшихся среди остального леса своим ростом. Нас окружала обычная картина зимы, и если внизу у озера и по тайге уже появились проталины, даже лужи, то по отрогам гор еще лежал нетронутый снег. Только солнце, весеннее солнце, яркими лучами напоминало о предстоящем близком переломе.
Пугачев, Лебедев, Самбуев и я остались под гольцом, а часть партии ушла к нартам, чтобы утром вернуться к нам с грузом. До заката солнца времени оставалось много. Поручив Самбуеву устраивать лагерь, готовить ужин, мы трое решили сделать пробное восхождение на вершину гольца Козя. Давая указания Самбуеву, я заметил далеко за рекой Кизыр, над гольцом Чебулак, тонкую полоску мутного тумана. Но разве могла она вызвать подозрение, когда вокруг нас царила тишина и небо было чистое, почти бирюзового цвета? Не подумав, что погода может быстро измениться, мы покинули лагерь. С нами увязался и Черня.
Толщина снега по склонам гольца была более двух метров. Его верхний слой был так спрессован ветрами, что мы легко передвигались по нему без лыж. Но чем ближе подбирались к шапке гольца, тем круче становился подъем. Приходилось выбивать ступеньки и по ним взбираться наверх. Оставалось уже совсем немного до цели, как вдруг наш путь преградили гигантские ступени надувного снега.
После минутного раздумья мы решили в поисках прохода разойтись в разные стороны. Лебедев и Пугачев свернули влево, намереваясь достигнуть вершины гольца по кромке, за которой виднелся глубокий цирк, а я — снежными карнизами ушел вправо.
Около часа я лазил у вершины, и все безрезультатно, прохода не было. Размышляя, что делать дальше, я посмотрел вниз — и поразился: ни тайги, ни отрогов не было видно. Туман, будто огромное море, хлынувшее вдруг из ущелий гор, затопил все земные контуры, и на его гладкой поверхности, как островки, торчали только вершины гор. Это было необычайное зрелище! Мне казалось, что мы остались одни, отрезанные от всего мира, что не существует больше ни нашего лагеря с Самбуевым, ни Можарского озера, ни Саяна. Будто все это было сметено белесоватым морем, покрывшим так внезапно все видимое пространство. Состояние одиночества, оторванности, которое я испытал тогда, появлялось, очевидно, у каждого, кому приходилось попасть в такую обстановку.
Можно было залюбоваться этим зрелищем, но меня встревожили черные тучи, появившиеся на северном горизонте. Они теснились над макушками гольцов, как бы ожидая сигнала, чтобы рвануться вперед. Только теперь я заметил над потускневшим солнцем оранжевый круг, который краем своим уже касался горизонта.
Было ясно, что погода изменилась, и пока я раздумывал, что же теперь делать, налетел ветер и со всею яростью набросился на лежащий внизу туман. Всколыхнулось серое море и безудержно понеслось вперед. Оторванные клочья тумана как бы искали спасения в затишье, по щелям гольца, но вдруг взлетали вверх и исчезали там, растерзанные ветром. Северные тучи зашевелились и заволокли небо.
Я решил отказаться от попытки взобраться на верх гольца и начал спускаться вниз. И нужно же мне было возвращаться не своим следом, а напрямик! Скоро снежный скат, по которому я спускался, оборвался, и я оказался у края крутого откоса. Спускаться по нему было опасно, тем более что не видно было, что же пряталось там, внизу, за туманом, куда я должен был скатиться. А ветер крепчал. Я чувствовал, как холод все настойчивее проникал под одежду, как стыло вспотевшее тело. Нужно было торопиться. Но стоило сделать несколько шагов, как я поскользнулся и, сорвавшись с твердой поверхности снега, покатился вниз. Там мне удалось задержаться на небольшом выступе. Я встал, стряхнул с себя снег и осмотрелся.
За выступом уходил в туман отвесной стеной снежный обрыв. Справа и слева чуть виднелись рубцы обнаженных скал, круто спадавших в черную бездну.
«Куда идти?» — думал я, безнадежно осматриваясь по сторонам. А время бежало, уже окончательно стемнело, пошел снег. Вскоре все вокруг завертелось, заревел буран. Но самым страшным был холод. Он уже сковывал руки и ноги. Нужно было двигаться, чтобы хоть немного согреться. И только теперь я решил вернуться на верх гольца и спускаться в лагерь своим следом. Взбираясь обратно по откосу, падал, карабкался, снова скатывался вниз, пока не выбился из сил.
Непогода свирепствовала, и тревожные мысли все сильнее охватывали меня.
Я подошел к краю площадки. Было так темно, что я не видел кисти вытянутой руки. Ничего не оставалось, как прыгать с обрыва. И вот в тот момент, когда я хотел сделать последнее движение, чтобы оторваться от бровки этой маленькой площадки, снег подо мною сдвинулся, пополз и, набирая скорость, потянул меня в пропасть.
«Обвал!» — мелькнуло в голове. Меня то бросало вперед, то зарывало в снег. Я задыхался, кругом шумел сползавший снег, вскоре потерял сознание и не помню, сколько времени был в забытьи.
Когда же пришел в себя, то оказалось, что лежу глубоко зарытым в снег, и стоило больших усилий выбраться наверх. Вокруг громоздились глыбы снега, скатившегося вместе со мной с гольца. Не задумываясь, шагнул вперед. Ноги с трудом передвигались. Холод сковывал тело, казалось, даже кровь стынет в жилах. Уже не чувствовал носа и щек — настолько они омертвели. Одеревенели пальцы рук, будто на них не было мяса. Мысли обрывались, и все сильнее охватывало безразличие. Не хотелось ни думать, ни двигаться. Каждый бугорок манил к себе, и стоило больших усилий не поддаваться соблазну сесть и отдохнуть.
«Неужели конец?» — думал я, еле передвигая онемевшие ноги.
С большим усилием сделал еще несколько шагов вперед и… увидел раскидистый кедр. Он неожиданно вырос передо мною точно для того, чтобы укрыть от непогоды. Я раздвинул густую хвою и присел. Сразу стало теплее: не то оттого, что тело действительно согрелось, не то оттого, что окончательно онемело. Ветер стих, и навалилась приятная истома.
Прошло, видимо, не более минуты, сон еще не успел овладеть, как я услышал шорох и затем что-то теплое коснулось лица. С трудом открыл глаза и увидел перед собой Черню. Собака разыскала меня по следу. Я пробудился внезапно, как после кошмарного сна. Воскресшие силы помогли подняться на ноги. Никакого кедра не оказалось. Я лежал под сугробом, в снегу. Черная ночь, снежное поле да свистящий ветер — вот, что окружало меня. Вмиг вспомнилось все, и появилось желание сопротивляться, жить. Я попытался схватить Черню, но руки не повиновались мне, пальцы окостенели.
— Черня, милый, Черня! — говорил я.
Умное животное, будто понимая мое бессилие, не стало дожидаться и направилось вниз. Я шел следом за Черней, снова теряя силы, спотыкаясь и падая.
Скоро мы достигли кромки леса, и я услышал выстрелы, а затем и крик. Это Самбуев, обеспокоенный моим отсутствием, подавал сигналы.
В лагере не было костра, что крайне меня удивило. Пугачев и Лебедев без приключений вернулись на стоянку своим следом. Увидев меня, они вдруг забеспокоились и, не расспрашивая, стащили с меня всю одежду, уложили на бурку и стали растирать снегом руки, ноги, лицо, тело. Растирали долго, не жалея сил, пока не зашевелились пальцы на ногах и руках.
Через двадцать минут я лежал в спальном мешке. Выпитые сто граммов спирта живительной влагой разлились по всему телу, быстрее забилось сердце, стало тепло, и я погрузился в сладкий сон.
Проснувшись утром, прежде всего ощупал лицо — оно зашершавело и сильно горело. Я с трудом откинул полы спального мешка, занесенного снегом, — и был поражен. По-прежнему не было костра, исчез лес, еще вечером окружавший наш лагерь. Буран, не переставая, продолжал бушевать над гольцом. Три большие ямы, выжженные в снегу, свидетельствовали о том, что люди вели долгую борьбу за огонь, но им так и не удалось удержать его на поверхности двухметрового снега. Разгораясь, костер неизменно уходил вниз, оставляя людей во власти холода. Чего только не делали мои спутники! Они забивали яму сырым лесом, делали поверх снега настил из толстых бревен и на них разводили костер, но все было тщетно. Чтобы согреться, им ничего не оставалось, как взяться за топоры и заняться рубкой леса, иначе их постигла бы та же участь, что и меня.
Но и утро ничего радостного не принесло. Буран с неослабевающей силой ревел над гольцом. Оставаться в лагере было невозможно. Нужно было где-то искать убежища от холода. Я же не мог идти, болели руки и ноги. Тогда товарищи решили везти меня на лыжах и ниже, под скалой, или в более защищенном уголке леса, остановиться. Три широкие камусные лыжи уже были связаны, оставалось только переложить меня на них и тронуться в путь. Вдруг Черня и Левка поднялись со своих лежбищ и, насторожив уши, стали подозрительно посматривать вниз.
«Что там может быть?» — подумал я, наблюдая за собаками. Они бросились вперед и исчезли в тумане.
— Однако что-то есть, — сказал Самбуев, обращаясь ко всем. — Даром ходить по холоду не будут.
И действительно, не прошло и нескольких минуту как из тумана показалась заиндевевшая фигура настоящего Деда Мороза с длинной обледенелой бородой.
— Да ведь это Зудов! — произнес Пугачев, и все мы обрадовались.
Действительно, это был наш проводник Павел Назарович Зудов, известный саянский промышленник из поселка Можарка. Он был назначен к нам Ольховским райисполкомом, но задержался дома со сборами и сдачей колхозных жеребцов, за которыми ухаживал и о которых потом тосковал в течение всего нашего путешествия. Следом за стариком показались рабочий Курсинов и повар Алексей Лазарев, тащившие за плечами тяжелые поняжки. Остальные товарищи шли где-то позади.
Зудов подошел к моей постели и был удивлен, увидев черное, уже покрывшееся струпьями лицо. Затем он осмотрел ямы, выжженные в снегу, сваленный лес и покачал головой.
— Чудно ведь: в такую стужу и пропасть недолго! — процедил старик сквозь смерзшиеся усы. — Кто же, — продолжал он, — кладет так костер на таком снегу?
Он быстро сбросил с плеч ношу и стал торопить всех.
Через несколько минут люди, захватив топоры, ушли вниз и скоро принесли два толстых сухих бревна. Одно из них положили рядом со мной на снег и по концам его, с верхней стороны, вбили по шпонке, затем на шпонки положили второе бревно так, что между бревнами образовалась щель в два пальца. Пока люди закрепляли сложенные бревна, Зудов заполнил щель сухими щепками и поджег их.
Разве можно было подумать, что такое примитивное сооружение, состоящее всего из двух бревен, может заменить костер и избавить нас от непосильной борьбы со стихией? Горя любопытством, я ждал результатов; а погода все не унималась, по-прежнему гудел буран. Огонь разгорался быстро, и по мере того, как сильнее по щели обугливались бревна, все больше и больше излучалось тепла. «Надья» — так называется промысловиками это сооружение — горела не пламенем, а ровным жаром. Как мы были благодарны старику, когда почувствовали наконец настоящее тепло! Через полчаса Пугачев, Самбуев и Лебедев уже спали под защитой огня.
Так неудачно закончили мы первую свою попытку выйти на вершину гольца Козя.
Два дня еще гуляла непогода по Саяну, и только на третий день, 15 апреля, ветер начал сдавать и туман заметно поредел. Мы безотлучно находились в лагере. Две большие надьи спасали от холода. Я все еще лежал в спальном мешке, но заметно наступало улучшение, спала опухоль на руках и ногах, стихла боль, только лицо было покрыто грубой чешуей.
Проснувшись рано утром, я застал своих товарищей в полной готовности начать трудовой день. Лебедев решил, не ожидая полного перелома погоды, подняться на вершину Козя. Я долго смотрел ему вслед и думал:
— Вот неугомонный человек! Что значит любить свое дело! Ведь он торопится потому, что боится: а вдруг не он первым поднимется на голец, и тогда не придется ему пережить тех счастливых минут, которые испытывает человек, первым преодолевший такое препятствие. — Я его понимал и не стал удерживать. Остальные рабочие с Пугачевым ушли вниз за грузом. Зудов остался со мною в лагере.
Заря медленно окрашивала восток. Погода шла на улучшение, и скоро серый облачный свод стал рваться, обнажая купол темно-голубого неба. Ветер тоже стих, и лишь изредка проносились его последние порывы.
— Погода будет! Слышишь, белка заиграла, — сказал сидевший у надьи Зудов.
Приподнявшись, я стал осматривать ближайший кедр. Под вершиной его я заметил темный клубок. Это было гайно — незатейливое беличье гнездо, а рядом с ним вертелась сама белка. Она то исчезала в густой хвое, то спускалась и поднималась по стволу, то снова появлялась на сучке близ гайна. Зверек не переставая издавал свое характерное: цит-т-а, цит-т-а… — крик, сопровождавшийся подергиванием пушистого хвостика.
Надо полагать, все дни непогоды она отсиживалась в своем гнезде, изрядно проголодалась и теперь, почуяв наступление тепла, решила покинуть свой домик. Но, прежде чем спуститься на поиски корма, ей нужно было поразмяться, привести себя в порядок, и она начала это утро с гимнастических упражнений — иначе нечем объяснить ее беготню по стволу и веткам вокруг гайна. Затем она принялась за свой туалет.
Усевшись на задние лапки, белка прежде всего почистила о сучок носик и, как бы умываясь, протерла лапками глаза, почесала за ушками, а затем принялась за шубку, сильно слежавшуюся за эти дни. С ловкостью опытного мастера она расчесала пушистый хвост, взбила коготками шерсть на боках, спинке и под брюшком. Но это занятие часто прерывалось. В нарядной шубке белки живут паразиты. Иногда их бывает такое множество и они проявляют такую активность, что насмерть заедают зверька. Именно из-за них белка принуждена была часто прерывать свой утренний туалет. Насекомых у нее, видимо, было много, она ловила их зубами, вычесывала коготками, пока все это ей не надоело. Тогда она прыгнула на соседнюю ветку, встряхнула шубку и, соскочив на снег, исчезла из глаз.
День тянулся медленно, и, коротая его, я занялся дневником. В последние дни меня не покидали тревожные мысли. Мы имели с собой запас продовольствия всего на три месяца, только для захода в глубь Саяна. Остальное должны были доставить туда же из Нижнеудинска наши работники Мошков и Козлов. Им было поручено перебросить груз в тафаларский поселок Гутары и далее вьючно на оленях в вершины рек Орзагая и Большой Валы. Покидая поселок Черемшанку, мы не получили от Мошкова известий о выезде в Гутары; не привез ничего утешительного и Зудов, выехавший из поселка неделей позднее.
А что, если, проникнув в глубь Саяна, мы не найдем там продовольствия? Эта мысль все чаще и чаще преследовала меня. Тревога усугублялась еще и тем, что мы уже не могли пополнить свои запасы: в низовьях началась распутица, и связь между Можарским озером и Черемшанкой прекратилась. Нам оставалось только одно — верить, что в верховье Орзагая и Валы мы найдем следы пребывания Мошкова и Козлова и они приведут нас к лабазам.
Через два дня весь груз и люди были в лагере. Лебедеву удалось разведать проход на вершину Козя, и мы с утра готовились к подъему. Я еще не совсем поправился и поэтому решил идти с Зудовым вперед, без груза. День был на редкость приятный — ни облачка, ни ветра.
Поднявшись на первый барьер, мы задержались там. Далеко внизу, вытянувшись гуськом, шли с тяжелыми поняжками люди. Они несли инструменты, цемент, дрова, продукты. Еще ниже виднелся наш лагерь. Он был отмечен на снежном поле сиротливой струйкой дыма и казался совсем крошечным.
Ровно в полдень мы с Зудовым поднялись на вершину гольца Козя. Нас охватило чувство радостного удовлетворения. Это был первый голец, на котором мы должны были произвести геодезические работы.
На север и восток, как безбрежное море, раскинулись горы, самых причудливых форм и очертаний, изрезанные глубокими лощинами и украшенные зубчатыми гребнями. Всюду, куда я бросал свой взгляд, я видел ущелья, обрывы, бездонные цирки. На переднем плане, оберегая грудью подступы к Саяну, высились гольцы: Москва, Чебулак, Кубарь, Окуневый. Подпирая вершинами небо, они стояли перед нами во всем своем величии. Отсюда, с вершины Козя, мы впервые увидели предстоящий путь.
Рассматривая горы Восточного Саяна, путешествие по которым много лет было моей мечтой, я увидел, что они состояли не из одного мощного хребта, как это рисовалось в моем воображении, а из отдельных массивов, беспорядочно скученных и отрезанных друг от друга глубокими долинами. Это обстоятельство несколько усложняло нашу работу, но мы не унывали.
Посмотрев на запад, я был поражен контрастом. Как исполинская карта, лежала передо мной во всем обнажении мрачная низина. Многочисленные озера, раскинувшиеся у подножья Козя, были отмечены на ней белыми пятнами, вправленными в темный ободок елового и кедрового леса, сохранившегося по их берегам. А все остальное — на юг и запад — серо, неприветливо. Это — мертвый лес. Только теперь можно было ясно представить тот огромный ущерб, который нанесли пяденица, усач и другие вредители лесному хозяйству.
Один за другим поднимались на верх гольца люди. Они сбрасывали с плеч котомки и, тяжело дыша, садились на снег.
Я долго делал зарисовки, намечая вершины гор, которые нам нужно было посетить в ближайшие дни, расспрашивал Зудова, хорошо знавшего эти места. За это время мои спутники успели освободить из-под снега скалистый выступ вершины Козя и заложить триангуляционную марку.
Когда Зудов, Лебедев и я спустились в лагерь, они уже лили над маркой бетонный тур. Так в Восточном Саяне был сооружен первый геодезический знак!
Пугачев остался с рабочими достраивать знак, а я, Зудов и Лебедев решили вернуться на Можарскую заимку, чтобы подготовиться к дальнейшим переходам. Не задерживаясь в лагере, мы встали на лыжи и пошли на спуск. Первым шел Зудов. Лавируя между деревьями, он перепрыгивал через валежник, кюветы и все далее уходил от нас. Мы с Лебедевым не торопясь шли его следом. Спустившись в долину, Павел Назарович спугнул несколько глухарей. Оказалось, что там, по гребню, поросшему зелеными кедрами, был ток. Зудов дождался нас, и, пройдя еще с километр, мы заночевали.
Красный диск солнца уже прятался за далеким горизонтом, заканчивая дневной путь. В наступающих сумерках исчезали тени деревьев, тускнел снег, заканчивалась дневная суета. Всем, кто, соблазнившись весенним теплом, покинул свои зимние убежища, пришлось наспех искать приют от наступившего вместе с сумерками похолодания. Это были паучки, маленькие, бескрылые насекомые, передвигавшиеся днем по снегу неизвестно куда.
Еще не успели мы закончить устройство ночлега, как пришла ночь. Из-под толстых, грудой сложенных дров с треском вырывалось пламя костра. Оно ярко освещало поляну и меркло в высоте. Какое огромное, поистине неоценимое удовольствие после законченной работы отдыхать у костра, пить чай, а затем и уснуть обласканным живительным теплом!
Мы с Кириллом Лебедевым решили рано утром сходить на глухариный ток, поэтому сразу легли спать, а старик долго еще сидел у огня. Видимо, костер напомнил ему о былом, когда в поисках соболя или изюбра он бороздил широкими лыжами Саянские белогорья. Ему было что вспомнить! Сегодня, когда он катился с гольца по крутым, залесенным отрогам, можно было с уверенностью сказать, что в молодости вряд ли ветер догонял его, и трудно представить, чтобы зверь мог от него уйти! Даже и теперь, в шестьдесят лет, он был ловким и сильным. Что-то привлекательное было в натуре и характере Павла Назаровича.
Помнится наша первая встреча. Я приехал к нему в поселок Можарка. Он был удивлен, узнав, что райисполком рекомендовал его проводником экспедиции.
— Они, наверное, забыли, что Павел Назарович уже не тот, что был прежде, — говорил он. — Куда мне, старику, в Саяны идти? Ноги ненадежные, заболею — беды наживете. Не пойду! А кроме того, ведь на мне колхозные жеребцы, как их оставить? Нет! Не могу и не пойду… — упрямился старик.
Но он пошел.
Ночью, когда вся деревня спала, в избе Зудова горел огонек. Павел Назарович чертил «план» той части Саяна, где ему приходилось бывать, и по мере того, как на листе бумаги появлялись реки, озера, гольцы, старик успевал рассказывать мне о звериных тропах, порогах, о тайге.
Перед сном он разбудил жену и приказал утром топить баню. Такое внезапное решение меня несколько удивило.
— Растревожили вы своими расспросами старика, — говорила с упреком жена Павла Назаровича, когда мы на минуту остались с нею одни. — Боюсь, не выдержит, пойдет! — И, немного подождав, добавила: — Видно, уж на роду у него написано закончить жизнь не дома, а где-нибудь в Березовом Ключе или в Паркиной речке. И что тянет его всю жизнь в эти горы?! — Старушка вздохнула, да так глубоко, будто Саяны были самым тяжелым ее воспоминанием.
Утром истопили баню. Старик достал из-под навеса два веника и позвал соседа, коренастого мужика.
— Руки слабы стали, париться не могу. Спасибо Игнату, не отказывает!
Раздевшись у бани, Зудов надел на голову шапку-ушанку, а Игнат — длинные меховые рукавицы, и оба вошли в жарко натопленную баню. Через несколько минут Игнат уже хлестал старика распаренными вениками.
— О-ой!.. не могу!.. — кричал не своим голосом Павел Назарович. — Ну, еще по лопаткам! Выше… Ниже!.. Да поддай же, сделай милость, Игнат!
Игнат плескал на раскаленные камни воду и снова принимался хлестать старика, но через несколько минут не выдержал и выскочил из бани. За ним следом, чуть живой, выполз на четвереньках и сам, распаренный донельзя, Зудов.
После бани старик раскинул в избе на полу тулуп и долго, блаженствуя, неподвижно лежал на нем.
— Ну, старуха, и натопила же ты нынче баню! — сказал он после получасового отдыха. — Уважила старика!..
Жена Павла Назаровича возилась с приготовлением завтрака, и эти слова были, видимо, толчком, от которого нервы ее не выдержали. Она склонилась к печи и, спрятав голову в накрест сложенные руки, тихо заплакала.
Так все было решено.
Зудов попросил меня сходить с ним к председателю колхоза и отсрочить на несколько дней его выезд.
Когда я прощался, Павел Назарович уже стащил в избу для ремонта свое охотничье снаряжение, а жена с грустным лицом заводила тесто для сухарей.
Все это вспомнил я, ночуя под гольцом Козя.
…Рано утром, когда на небе еще не было и признака рассвета, мы с Кириллом Лебедевым пробирались по занесенному гребню к глухариному току. Все вокруг было объято ночной тишиной. Не шевелясь, дремали столетние кедры, спал пернатый мир, и не слышалось ветерка. Только шум лыж неприятно резал слух.
Я задержался у валежника, грудой лежавшего в центре тока и послужившего мне хорошим укрытием, а Лебедев ушел дальше. Когда умолкли его шаги, я уселся в своем скрадке и замер.
Вершины толстых кедров сливались с темным небом, и я не знал, с чего начнется день. То ли заря встревожит ток, то ли песня разбудит утро. Вдруг позади меня защелкал глухарь. Звук разнесся по простору. Он еще не умолк, как справа тихо простонала капалуха и сразу отовсюду понеслись звуки брачной песни. Их становилось все больше. Я прижался к скрадку и слушал, а песня росла, множилась, охватывая все больше и больше тайгу.
Внезапный выстрел оборвал мои наблюдения. Сразу смолкли звуки, и сквозь наступившую тишину я услышал, как упал на землю подстреленный Кириллом глухарь.
Но не прошло и минуты, снова полились глухариные песни. Я приподнялся и, всматриваясь в поседевшие от наступающего утра вершины кедров, увидел на сучке знакомый силуэт птицы. Глухарь пел, не переставая, громко и стройно. Я приподнял ружье и, сдерживая волнение, «посадил» птицу на мушку. Но ружье дало осечку. Глухарь внезапно умолк и, вытянув шею, захлопал крыльями по темному лесу.
Патрон засел крепко, я торопился и сломал выбрасыватель. Охота была сорвана. Мне ничего не оставалось, как вернуться на табор. А песни, одна за другой, не умолкая, неслись по тайге.
Скоро сквозь зеленые вершины кедров стал просачиваться свет, он медленно разливался по лесу и гнал прочь мрак ночи. Вдруг снова грянул выстрел, на короткое время оборвалась песня, но затем еще стройнее и азартнее запели птицы, будто торопились насладиться и песней, и короткой весенней зарей.
Послышался шорох; я приподнялся. Из-за старого упавшего кедра приближалась ко мне капалуха. Она покачивалась из стороны в сторону и нежно тянула: к-о-о-т, к-о-о-т… В ее плавных движениях и бесшумной походке было что-то выжидающее. Капалуха была совсем близко от меня, я хорошо видел оперение, замечал, как будто от дыхания ритмично шевелился хвост, как нервно скользили по пространству возбужденные глаза. Она остановилась и, приподнимая голову, прислушивалась к песням. Их становилось все больше, глухари пели наперебой. И, будто узнав среди голосов песнь желанного самца, капалуха вдруг заволновалась. Она стала беспокойно оглядываться, всматриваться в окружающие ее предметы, а затем, распустив крылья, плавно опустилась на снег и стала еще протяжнее тянуть свое: к-о-о-т, к-о-о-т.
В это время справа от меня отчетливо и громко защелкал глухарь. Он бесшумно появился из-за молодых кедров, группой стоявших у скрадка. Каким крупным казался мне он в своем замечательном наряде, сколько гордости и силы было в его позе! Будто не замечая прижавшейся в снегу самки, глухарь распустил крылья и пошел кругами возле нее. Теперь он, как бы захлебываясь, обрывал свою песню и все ближе подходил к капалухе. Неожиданно раздался выстрел. Глухарь подпрыгнул, качнулся в одну, потом в другую сторону, ткнулся носом в снег и свалился набок. Капалухи уже не было на месте.
Я встал. На чистом небе лежал густой румянец зари. Казалось, вот-вот брызнут лучи восходящего солнца. Позади меня стоял довольный Кирилл.
На табор мы принесли трех глухарей. Павел Назарович успел вскипятить чай. Мы немного задержались. Ведь это был первый день долгожданной охоты, и мы не могли отказать себе в удовольствии отведать дичи.
Пока варили суп да завтракали, настывшая за ночь снежная корка — наст — под действием солнца успела размякнуть, и мы продвигались с большим трудом. Лыжи проваливались, цепляясь за сучья, ломались, и мы скоро совсем выбились из сил. Последний километр до реки Тагасук нам пришлось добираться буквально на четвереньках.
Как только мы поднялись на берег Тагасука, в воздух с шумом поднялась пара кряковых. Они с криком набрали высоту и скрылись за вершинами леса. Это были самые надежные вестники желанной весны. Она была где-то близко и своей невидимой рукой уже коснулась крутых берегов Тагасука. Сквозь прогретую корку земли уже успел пробиться пушок зеленой травы, вспухли почки на тонких ветвях тальника, по-весеннему шумела и сама река.
Продолжать путь было невозможно. Солнце безжалостно расправлялось со снегом. Мы решили сделать плот, на нем спуститься до озера, а там по льду добираться до заимки.
Через два часа нас несла река по бесчисленным кривунам. Правда, течение этой реки медленное, но зато мы надежно продвигались вперед. Зимнее безмолвие оборвалось. Слышался робкий шум проснувшегося ручейка, плеск щуки, метавшей икру, шелест освободившейся из-под снега прошлогодней береговой травы. Мы видели, как весело проносилась мимо нас стая мелких птиц. Совсем иначе вел себя и ветерок: изменив зиме, он задорно проносился по реке, награждая всех нас лаской и теплом. А воздух! Сколько бодрости и силы вливал он в пробуждающийся мир! Но все это было уловимо только на реке, а кругом еще лежал снежный покров.
Плот медленно подвигался вперед. Павел Назарович и Лебедев дремали, пригретые солнцем, а я продолжал наблюдать за проявлением весны. В одном месте река сделала крутой поворот, и открылось широкое поле разлива. Это было недалеко от озера. Вода, как будто не поместившись в нем, стала отступать, заливая равнину и кусты.
Через час мы подплыли к озеру, вышли на лед и уже при закате солнца добрались по нему до заимки. Прокопий и Кудрявцев уже вернулись с Кизыра.
Днем позже на заимку вернулся Пугачев с товарищами, и мы стали готовиться к переходу на Кизыр.
Рано утром, 18 апреля, мы тронулись с заимки Можарской на реку Кизыр. Десять груженых нарт, теряясь в утренних сумерках, ползли по твердой снежной корке. Впереди по-прежнему шел Днепровский, только теперь ему не на кого было покрикивать. Он сам был впряжен в нарты, а Бурка и лошади остались на заимке.
Двадцать километров, которые отделяли Можарское озеро от Кизыра, были так завалены лесом, что без прорубки нельзя было протащить даже нарты. Мы шли лыжницей, проложенной от озера до Кизыра Днепровским и Кудрявцевым.
Снова перед нами открылась панорама мертвой тайги. Нас окружали пни, обломки стволов и скелеты мертвых деревьев. Обоз, если можно так назвать наше шествие, шел медленно. На один километр пути затрачивалось около часа времени, а сколько усилий! Если в начале пути нередко слышались шутки, то с полудня было не до шуток. Товарищи все чаще поглядывали на солнце, как бы поторапливая его к закату.
Все шли в одиночных упряжках. Павел Назарович шел без нарт, впереди. Его обязанность — расчищать путь, намечать обходы. Загрузка же нарт была неравномерной, по силе каждого, от 80 до 120 килограммов.
— Чего там остановились?.. Трогай! — часто слышалось то впереди, то сзади.
Дорога с каждым часом слабела, и после двух часов дня нарты стали проваливаться в снег. Упряжки, состоявшие из веревочных лямок и тонких шестов, прикрепленных к нартам, ломались и рвались. Небольшая возвышенность — в другое время ее и не заметили бы, — казалась горой, и после подъема на нее на плечах оставались красные рубцы. Но попадались и крутые подъемы — хорошо, что они были не длительными, — тогда в нарты впрягались по два-три человека. Каждый бугорок, канава или валежник требовали больших усилий и не меньшей ловкости. А когда попадали в завал, через который нельзя было прорубиться или обойти, — разгружались и перетаскивали на себе не только груз, но и нарты.
Так и не дотащились мы в этот день до Кизыра. Ночевали в ложке, возле старых кедров. Тем, кто первым добрался до ночевки, пришлось разгрузить свои нарты и с ними вернуться на помощь отставшим.
Поздно вечером все мы собрались у костра. Как оказалось, часть груза со сломанными нартами была брошена на местах аварий. Много нарт требовали ремонта, но после ужина никто и не думал взяться за работу. Все так устали, что сразу улеглись спать. Причем, как всегда бывает после тяжелого дня, — кто уснул прямо у костра, кто успел бросить под себя что-нибудь из одежды, и только Павел Назарович отдыхал по-настоящему. Он разжег отдельный небольшой костер под кедром, разделся и крепко уснул.
Ночь была холодная. Ветерок, не переставая, гулял по тайге. Он то бросался на юг и возвращался оттуда с теплом, то вдруг, изменив направление, улетал вверх по реке и приносил с собой холод. Этот ветерок и взбудоражил под утро наших собак. За час до рассвета меня разбудил лай. Я вскочил и, отойдя от костра, прислушался. Злобный лай собак доносился из соседнего ложка. Не было сомнения, Левка и Черня держали зверя. Но кто этот зверь, вокруг которого так азартно работали собаки? Порой до слуха доносился не лай, а рев и возня, и тогда казалось, что собаки уже схватились «врукопашную». Я и Днепровский бросились к ружьям[1]. Прокопий заткнул за пояс топор, перекинул через плечо бердану и, не торопясь, стал на лыжи.
Собаки продолжали лаять на месте. Мы бесшумно подвигались к ложку. Светало. Темнота отступала, и все яснее вырисовывались горы, ущелья и лес. Перевалив небольшую возвышенность, мы увидели впереди темное пятно. Это небольшим оазисом рос по северному склону ложка ельник. Оттуда-то и доносился лай, по-прежнему злобный и напористый. Задерживаемся на минуту и определяем направление ветра, чтобы, скрадывая зверя, не спугнуть его раньше, чем увидим.
Собаки были где-то совсем близко, но зверя не было видно. Мы подвинулись еще вперед и были у самого ельника. В этот момент мысль, зрение и слух работали с невероятным напряжением. Зашатайся веточка, свались пушинка снега — все это не ускользнуло бы от нашего взгляда и слуха. Сколько волнений порождают эти мысли! Какая огромная выдержка требуется от охотника. Пожалуй, в зверовой охоте эти минуты самые сильные. Их всегда вспоминаешь с наслаждением.
Делаем еще несколько шагов и подходим к краю небольшого ската, но и теперь в сквозных просветах ельника никого не видно.
— Что за дьявольщина? — сказал Прокопий, выпрямляясь во весь рост. — На кого они лают?
Минуты напряжения сразу оборвались. Совсем близко за колодой лаяли Левка и Черня.
— Наверное, соболь! — произнес Прокопий тоном полного разочарования.
Мы вскинули ружья на плечи и начали спускаться к собакам. Те, увидев нас, стали еще больше неистовствовать. Тесня друг друга, они с отчаянным лаем приступали к небольшому отверстию, видневшемуся под корнями нетолстой ели. Я повернул к ним лыжи и, любопытствуя, хотел заглянуть под корни, как вдруг собаки отскочили в сторону, отверстие, увеличиваясь, разорвалось, и из-под нависшего снега вырвался черный медведь, показавшийся мне в этот момент невероятно большим.
Я почти бессознательно сделал прыжок в сторону, лыжа подо мной сломалась, но мне удалось удержать равновесие. Отчаянный крик Днепровского заставил оглянуться. Зверь молниеносным наскоком сбил Прокопия с ног и, подобрав под себя, готов был расправиться с ним, но в этот, почти неуловимый момент Левка и Черня насели на него и вцепились зубами. Зверь с ревом бросился на собак. Те отскочили в разные стороны, и медведь снова кинулся на Днепровского. Но собаки не зевали. Мгновенно Левка и Черня снова принялись трепать его за зад, отвлекая от Прокопия. Так повторилось несколько раз.
Я стоял, держа в руках готовый к выстрелу штуцер, но стрелять не мог. Собаки, Прокопий и зверь — все это одним клубком вертелось перед глазами. Наконец, разъяренный дерзостью собак, медведь бросился за Левкой и наскочил на меня. Два, раз за разом, выстрела прокатились по ельнику и эхом унеслись далеко по тайге.
Все это произошло так мгновенно, что я еще в течение нескольких секунд не мог уяснить себе всего случившегося. В пяти метрах от меня в предсмертных судорогах корчился медведь, а Левка и Черня, оседлав его, изливали всю свою злобу.
Я бросился к Прокопию. Он сидел в яме, без шапки, в разорванной фуфайке, с окровавленным лицом, улыбаясь принужденной улыбкой, за которой скрывался пережитый момент невероятного напряжения.
Я помог ему встать. Он не дал мне осмотреть раны и, шатаясь, медленно подошел к убитому зверю. Тот лежал уже без движения, растянувшись на снегу. Собаки все еще не унимались. Прокопий, с трудом удерживаясь на ногах, поймал Черню, затем подтащил к себе Левку и обнял их. Крупные слезы, скатывавшиеся по его лицу, окрашивались кровью и красными пятнами ложились на снег. Впервые за много лет совместных скитаний по тайге я видел, как этот прославленный забайкальский зверобой расчувствовался до слез.
Мы не зря считали его человеком со стальными нервами. За его плечами — сотни убитых зверей, много опасных встреч. Я был свидетелем рукопашной схватки, когда раненая медведица, защищая своих малышей, бросилась на Днепровского и уснула непробудным сном на его охотничьем ноже. И в тот раз, как и всегда, он был спокоен, мне же казалось, что даже пульс у него не участился.
Поступок собак растрогал охотника. Он обнимал их и действительно плакал. Я стоял, умиленный этой картиной, и не знал, что делать: прервать ли трогательную сцену или ждать, пока Прокопий, успокоившись, придет в себя. Собаки, видимо, вспомнили про медведя, вырвались из рук Днепровского, и снова их лай покатился по тайге.
Зверь разорвал Днепровскому плечо и избороздил когтями голову. При падении Прокопий неудачно подвернул ногу и вывихнул ступню. Я достал зашитый в фуфайке бинт и стал перевязывать ему раны. Издали послышались голоса. Нашим следом шли люди и тащили за собой на случай нашей удачи двое нарт.
Медведь оказался крупным и довольно жирным. Вся внутренность была залита салом, за которым не было видно ни почек, ни кишок. На спине, вдоль хребта и особенно к заду, толщина сала доходила до трех пальцев. Все мы радовались, что Днепровский легко отделался, и были очень довольны добычей. Предстояла большая физическая работа по переброске груза на Кизыр, которая, в лучшем случае, протянется неделю. Было как нельзя более кстати и жирное мясо.
Я осмотрел берлогу, устроенную медведем под елью, затем с Арсением Кудрявцевым взяли под руки Прокопия и медленно повели на бивак. Следом за нами шли Левка и Черня. Подошли товарищи и помогли унести медведя.
Только теперь мы заметили, что солнце уже оторвалось от гор. Тайга проснулась. Было необычайно светло и радостно, как в весенний день.
Табор внезапно преобразился. Больше всех был доволен повар Алексей Лазарев.
— А ну, товарищ повар, разворачивайся! — приказывал он сам себе, позвякивая ножами. — Нынче клиенты пошли требовательные. Похлебочкой да мурцовочкой не довольствуются, — подавай говядинки, да не какой-нибудь, а медвежатинки!..
На костре закипали два котла с мясом, жарились медвежьи почки, топился жир, и тут же, у разложенного на снегу мяса, товарищи разделывали медвежью шкуру.
Нелишне сказать несколько слов о медведе, тем более что нам пришлось на Саяне часто встречаться с этим бесспорным хозяином тайги. Его жизнь, как известно, во многом отличается от жизни других хищников. Природа проявила к «косолапому мишке» много заботы. Она сделала его всеядным животным, наградила поистине геркулесовой силой и вселила в него инстинкт, побуждающий этого зверя зарываться в берлогу и проводить в спячке холодную зиму. Это избавляет медведя от зимних голодовок и скитаний по глубокому снегу, к чему он совсем не приспособлен из-за своих коротких ног. Но перед тем, как покинуть тайгу и погрузиться в длительный сон, он энергично накапливает жир. «Что только не ест медведь, и все ему впрок», — говорят про него сибирские промышленники. Вот почему до удивления много он накапливает сала. Ни один зверь так за осень не «отъедается», как медведь.
Я наблюдал медведей в течение многих лет, в самых различных районах нашей страны. Из пятидесяти примерно медведей, убитых мною осенью и ранней весною, по выходе их из берлоги, я не нашел очень большой разницы в наличии жира у одинаковых по росту животных. Зимой он тратит совсем небольшую долю своих запасов, во всяком случае — не более одной трети или, максимум, половину. К сожалению, еще до сих пор в литературе встречаются неверные утверждения, что медведи выходят из берлоги худыми, измученными длительной голодовкой. Жир ему, безусловно, нужен не только на зимний период, но и на весну, до зеленого корма. В этом нет ничего удивительного. Но в берлоге зверь находится в состоянии покоя — в забытьи, и его организм в это время употребляет небольшую дозу жира.
Покинув же свое убежище, что иногда бывает очень ранней весной, благодаря появлению в берлоге воды или весенней сырости, он принужден голодать. В тайге в это время нет для него корма. Во многих желудках, вскрытых в апреле, мы нередко находили хвою, звериный помет, сухую траву, мурашей, личинки насекомых, добываемых им в колоднике и под камнями. Разве может это огромное животное прожить весну только за счет такого непитательного корма?! Конечно, нет! На этот период, как и для зимней спячки, он должен накопить жир.
А что же должно быть с медведем, если он, по причине болезни, старости или отсутствия корма, не накопит на осень достаточного количества жира? У него не пробудится инстинкт, побуждающий зверя ложиться на зиму в берлогу. Это самое страшное в жизни медведя. Можно представить себе декабрьскую тайгу, холодную, заснеженную, и шатающегося по ней зверя. Он будто не может догадаться, как сделать берлогу, забирается в чащу, под камни, но там нет спасения, холод не дает ему покоя, и он снова бродит, из края в край, по лесу. Измученный и голодный, он все же уснет где-нибудь в снегу, уснет непробудно.
Такого зверя промышленники называют «шатуном». Обозленный необычным состоянием, он делается дерзким, и встреча с ним не сулит охотнику ничего хорошего. Она обычно заканчивается трагической развязкой для одного из них, а бывает так, что и для обоих. Можно наверняка сказать, что из всех случаев нападения медведя на человека поздней осенью и зимой три четверти относятся за счет «шатунов».
Инстинкт побуждает медведей, имеющих достаточный запас жира, зарываться на зиму в берлогу, но если почему-либо этого не случилось, то зверь обречен на гибель.
После обильного завтрака лагерь опустел. Люди с нартами ушли за оставленным в пути грузом, а мы с Павлом Назаровичем решили в этот день добраться до Кизыра. На месте ночевки остался раненый Прокопий.
Погода была тихой, а небо безоблачным. От наступившего тепла снег осел, появилось еще больше пней, обломков и сучьев упавшего леса. Еще печальнее выглядела мертвая тайга, безотраднее казался наш путь.
Прав был Павел Назарович, убеждая меня отложить все дела и сосредоточить силы экспедиции на переброске груза. Еще несколько теплых дней — и снег может до того осесть, что передвижение с нартами станет невозможным. Тогда придется перетаскивать груз на себе или отложить переброску его на неопределенное время, когда просохнет тайга, прорубится дорога и можно будет идти на лошадях. Но этого мы боялись больше всего. На Кизыре нам нужно было быть в конце апреля, иначе мы не смогли бы воспользоваться рекой для заброски лодками груза дальше, а лодками можно было идти только в период между ледоходом и весенним паводком. Вот почему теплые солнечные дни вызывали у нас тревогу. Ранняя весна ускорит паводок. С какой радостью встретили бы мы появление на небе облачка, предвещающего непогоду!
К полудню мы дошли до Кизыра. Река уже вскрылась. Неожиданно я увидел вместо бурного потока совсем невинную реку с ровным, хотя и быстрым течением. Вода была настолько чиста и прозрачна, что можно было различить песчинки на дне реки. И если бы не небо, отражавшееся в ней светло-бирюзовым отливом, можно было бы сказать, что апрельская вода в Кизыре бесцветна. Как приятно смотреть на этот прозрачный, быстро несущийся поток в заснеженных берегах! Склонившиеся над рекой темные ели придавали панораме еще более красочный вид.
Привал сделали на берегу. Пока я заканчивал зарисовку маршрута, старик развел костер, вскипятил чай и, ожидая меня, сушился. Несмотря на сравнительно раннее время (середина апреля), я не видел на реке следов недавнего ледохода. Видимо, обилие грунтовых вод, поступающих зимой в реку, наличие частых шивер и перекатов не позволяют реке покрываться толстым льдом. В среднем течении Кизыр почти никогда не замерзает сплошь, и ледохода, как принято понимать, на нем почти не бывает. В первой половине апреля река мирно вскрывается, и до 10 мая уровень воды в ней поднимается незначительно.
Остаток дня Павел Назарович провел в поисках тополей для будущих лодок, а я провозился с настилом под груз.
Вечерело медленно: вначале нас покинуло солнце, раскрасневшееся перед закатом, затем из ложков выползла темнота, и над нами навис мрак ночи. Старик перенес костер под толстую ель, стоявшую несколько поодаль от берега, устроил вешала для просушки одежды, расстелил хвою для постелей, повесил ружья, и на нашем биваке стало уютно. Я готовил ужин, а Павел Назарович продолжал заниматься устройством ночлега. Он натаскал еловых веток и долго делал заслон от воображаемого ветра.
За ужином он сказал:
— Давеча стайки птиц на юг потянули, думаю — не зря, снег будет.
Я посмотрел на небо — далеко на западе, у самого горизонта, громоздились тучи. Сквозь ночную темноту ярко играли звезды, и в наступившей тишине слышалось, как где-то далеко, вверху шумел Кизыр.
— Что-то не видно, Павел Назарович, чтобы был снег, — сказал я.
— А может быть, и не будет, кто его знает, мы ведь в тайге по старинке живем, больше приметами, — ответил он.
После ужина старик вскоре уснул у костра.
Я развесил для просушки одежду, постелил поверх хвои плащ, подложил под голову котомку и, прикрыв один бок фуфайкой, стал тоже засыпать, но, прежде чем забыться, еще раз посмотрел на небо. Все оставалось неизменным. Такой же светлой полоской лежал на своду Млечный Путь, а алмазные крупинки звезд еще ярче светились в темной глубине неба. Только Кизыр шумел внизу, да тучи, как мне показалось, чуточку пододвинулись к нам.
Ночью я слышал все усиливающиеся порывы ветра. Меня разбудил холод. Павел Назарович пил чай. Костер бушевал, отбрасывая пламя вверх по реке. Хлопья снега сыпались под ель: они уже успели покрыть толстым слоем вчерашние следы.
Я присел к старику, он налил кружку горячего чая и подал мне.
— Еще домашние, потчуйся, — сказал Павел Назарович, подвигая котомку с сухарями.
— А я вот все думаю о жеребце Цеппелине — боюсь, заездят. Ох уж эти мне пионеры, давно они добираются до него. Когда бы ни пришел на конюшню, все возле Цеппелина. Дай да дай проехать… Долго ли испортить, — рассказывал о своей заботе Павел Назарович.
— В колхозе, наверное, есть кому присмотреть за жеребцом? — спросил я.
— Поручил старику соседу и наказал как следует, да разве от этих пострелов уберегешь…
Мы сидели до утра и не торопясь наслаждались чаем. Зима, видимо, решила наказать красавицу весну, дерзнувшую ворваться в ее пределы. Сознаюсь, мы об этом не жалели! Нам похолодание было кстати.
Сквозь падающий снег медленно просачивался серый день. В такую погоду неприятно покидать гостеприимный ночлег, но мы непременно должны были утром вернуться к больному Днепровскому.
…В лагере мы застали людей, впрягающихся в нарты. Вскоре «обоз» тронулся в третий рейс на заимку.
Левка и Черня долго смотрели вслед людям, но за ними не пошли.
— Умные животные, — произнес наблюдавший за собаками Павел Назарович. — Знаю, хитрецы, почему не пошли за ребятами!
— Разве их не кормили нынче? — спросил я Днепровского.
— Только что на берлогу бегали, сало доедали на кишках.
— Какие же они, Павел Назарович, хитрецы? — удивленно спросил я старика.
— Да это все стариковские приметы, — буркнул он, — непогоду чуют, вот и ленятся.
23 апреля ветер стих и наступила переменная погода: то нас ласкало солнце своими теплыми лучами, то вдруг откуда-то налетала туча, и лагерь покрывался тонким слоем серебристого снега.
Все прошедшие дни мы перетаскивали на нартах груз от Можарского озера до реки Кизыра. Проложенная дорога с каждым рейсом все больше выбивалась, обнажая прятавшиеся под снегом завалы; все тяжелее становилось тащить нарты с грузом. Люди не выпрягались из лямок. Они не делили сутки на день и ночь, старались не замечать усталости; их одежда почти не просыхала.
А весна все настойчивее вступала в свои права. Из-под снега показались лужайки. По крутым увалам появились проталины, багровым ковром покрылись берега Кизыра. В мертвой тайге приход весны особенно радовал нас. Не успеет растаять снег на полянах, а она уже хлопочет там, рассевая скоровсхожие семена трав, рассаживая лютики, подснежники. Она будоражила ручьи, обмывала лес, заполняла его певчими птицами.
Все чаще высоко над нами пролетали стройные косяки журавлей. Их радостный крик то и дело нарушал тишину мертвого леса. На реке уже появились утки, изредка мы видели их, торопливо пролетающими мимо нашего лагеря. Как хороши они в своих быстрых и сильных движениях! То вдруг, словно чего-то испугавшись, стрелою взлетают вверх, то беспричинно припадают к воде и, не теряя строя, несутся вперед. И хочется спросить:
— Не вы ли, быстрокрылые птицы, принесли нам весну?..
Она уже пришла; об этом сегодня утром оповестили и гуси, появившиеся на реке.
Позавчера на Кизыр с Можарского озера пришли товарищи с последним грузом. Наконец-то переброска закончена и люди расстались с нартами, но на их плечах еще долго лежали красные рубцы от лямок.
Когда груз был снят, от нарт отвязаны веревки и шесты, их стащили на высокий берег реки; из шести нарт сделали постамент, а сверху надежно укрепили трое самых старых нарт, честно прослуживших нам, начиная с первого похода на голец Козя. Все это сооружение заканчивалось длинным шестом с маленьким флагом. Трофим Васильевич Пугачев на рядом стоявшем пне сделал надпись:
НА НИХ МЫ ПРОШЛИ СКВОЗЬ МЕРТВЫЙ ЛЕС
Старая ель, растущая на берегу, под которой я и Павел Назарович неделю назад нашли защиту от непогоды, теперь приютила всех нас под своей густой кроной. Палаток не ставили.
Рядом с елью лежали грудами тюки с продовольствием, снаряжение, инструменты и прочее экспедиционное имущество. Лагерь был временным. Нас задерживали лошади и лодки. Вчера, в сопровождении шести человек, во главе с Пугачевым, лошади вышли с Можарского озера. Навстречу им от Кизыра рубят просеку Бурмакин и Кудрявцев. Лошади должны прийти сегодня или, во всяком случае, завтра; Лебедев с товарищами занимались поделкой лодок.
Этот день я решил посвятить маршрутной съемке и обследованию территории, лежащей юго-западнее нашего лагеря до Семеновского озера. Вдвоем с Павлом Назаровичем мы пробирались через завалы, придерживаясь все время возвышенности, идущей в желательном для нас направлении.
Выпавший недавно снег с первым теплым днем растаял, а следом за ним по равнине стал исчезать и зимний. Теперь погибшая тайга предстала во всем своем обнажении. Смотришь на нее, и кажется, будто после грандиозного побоища лежат упавшие друг на друга великаны. Какой-то неизмеримой печалью веяло от ободранных деревьев, которые еще стояли на корню.
— Была тайга, и не стало, без огня сгорела, — говорил Павел Назарович, когда мы, выйдя на одну из сопок, присели отдохнуть. — А какой лес был! Деревья — не охватить руками, не измерить глазом; день ходишь по лесу — неба не видишь. И чего только не росло в этой тайге, какого зверя не водилось! Все высохло, погибло, тяжело смотреть…
Павел Назарович, 45 лет добывая пушнину и зверя, исходил эту тайгу вдоль и поперек, и понятно было его огорчение. Он любил лес, сжился с ним, и ему тяжело было видеть его мертвым.
На смену погибшей тайге первыми пришли малинник да высоченный пырей. Еще два-три года, и они буквально заполнят это мертвое пространство. Но на нашем пути нередко попадались и одинокие кедры. На сером фоне погибших пихтовых деревьев они хорошо выделялись своей темной хвоей. Не эти ли кедры призваны стать сеятелями?! Не их ли потомству придется выдержать тяжелую борьбу с малинником да пыреем, чтобы отбить у этих пришельцев искони принадлежащие лесу земли!
В погибшей тайге не осталось троп, шли напрямик, то поднимаясь на сопку, чтобы осмотреться и сделать зарисовки, то пересекая распадки.
Пожалуй, больше половины пройденного в этот день маршрута наши ноги не касались земли. Мы перемещались по верху завала, перепрыгивая с колоды на колоду, или удерживая равновесие, шли по упавшим деревьям.
В шесть часов вечера вышли на тропу, проложенную нами от Можарского озера до Кизыра, по которой должны были уже прийти лошади, но их не было.
«Неужели что-нибудь случилось?» — терялся я в догадках.
Мы присели на колодник и решили подождать, надеясь, что они вот-вот покажутся.
Ясный солнечный день подходил к концу. Еще не наступила темнота, а уж ветерок разносил вечернюю прохладу. По глубоким циркам, окаймленным зубчатыми отвесными скалами, ложились черные тени наступающих сумерек. Объятая непробудным сном, спала в вечерней тишине погибшая тайга. В полуовале долины Кизыра виднелись гребни гор.
Я смотрел на далекий горизонт, увенчанный снежной белизною. Сколько таинственного, неразгаданного хранят в себе эти громады! Хочется как можно скорее проникнуть в глубь гор, почувствовать под ногами их гордые вершины, побывать в вечно холодных цирках, полюбоваться стадами диких оленей, никогда не видевших человека.
А лошадей все не было. Мы встали и пошли по тому направлению, откуда они должны были прийти. Солнце уже скрылось за низким горизонтом. Через полкилометра порубка, сделанная Бурмакиным и Кудрявцевым, свернула вправо и стала спускаться в ложок. Туда же, с противоположной возвышенности, подошла выбитая лошадьми тропа, и там, где она обрывалась, дымился костер. Мы спустились в ложок. Нашего появления никто не заметил.
Над прогоревшим костром висел котелок с мясом. Огня под ним не было, чуть дымились концы дров. Рядом с костром стояли чашки, лежали хлеб, ложки и сумочки с солью. Люди собрались ужинать, но усталость победила даже голод.
У меня надолго осталась в памяти эта картина. Пугачев, склонив голову на седло, спал, держа в руках ложку, которой он мешал суп; другие спали по-разному: кто полулежа, кто свернувшись в комок.
Недалеко от костра, на поляне отдыхали лошади. Все они до неузнаваемости были вымазаны грязью и имели такой измученный вид, будто их волоком тащили через завалы. Все лошади были заседланы, но откуда взялось седло, которое лежало под головой Пугачева?
— Видимо, коня бросили, — тихо произнес Павел Назарович, заметив, что я считаю лошадей. Действительно, одной лошади не хватало.
Я сложил головешки, раздул огонь и, добавив в котелок снега, разбудил людей.
— Как это я уснул? — протирая глаза и вскакивая, проговорил Трофим Васильевич. Лицо его осунулось и похудело. На его долю выпала вся тяжесть организации переброски груза на Кизыр.
Следом за Пугачевым стали подниматься и остальные. На усталых лицах лежали тонкие морщины, а на одежде появились заплаты, пришитые непривычной рукой.
— Сегодня пристрелили Гнедка, — сказал Пугачев, не глядя на меня. — Плохо и с остальными лошадьми. Если впереди все такая же мертвая тайга, то ни за что нам не довести их до сыролесья. Велик ли путь сюда от Можарских озер, а посмотрите, как все покалечились!
Он подвел меня к Маркизе (так назвали конюхи серую кобылицу за ее строптивый нрав и уродливый вид). У нее под брюхом вздулась шишка величиною со средний арбуз. Только теперь я заметил, что некоторые лошади держались на трех ногах, и почти у всех были раны. Дикарка разбила голову и с заплывшим глазом стояла смирно, а раньше — близко к себе никого не подпускала. У всех лошадей без исключения до крови изодраны ноги. Это — от неумения ходить по завалам. Они впервые попали в такую тайгу, и им придется многое пережить, пока не приспособятся к своей работе.
Когда мы закончили осмотр лошадей и расселись вокруг костра, Пугачев стал рассказывать:
— До Тагасука шли хорошо, а как перешли реку — ну и началась беда! Лошади непривычные, торопятся, лезут куда попало, одна упадет, другая напорется, а те, которые боятся прыгать через колодник, полезут в обход и завалятся. Одну вытащишь — другая засядет, и так — весь день! Тут уж близко, — он показал рукой на пройденный путь, — к сосняку подходили, Гнедко прыгнул через завал, да неудачно, задние ноги поскользнулись, и он упал прямо на сук. Мы подбежали, помогли ему встать, а у него брюхо распорото, кишки вываливаются. Задних лошадей провели вперед, а я остался с ним, седло начал снимать, не поверите, он так посмотрел лошадям вслед, так заржал, будто смерть свою почуял… Пришлось застрелить.
После ужина лагерь заснул. Над тайгою повисла морозная ночь. Я долго сидел за дневником. В этот раз особенно хотелось переложить на бумагу впечатления дня и немного разобраться в мыслях.
Ночь все ближе, все настойчивее подступала к биваку. Все слабее и слабее искрился костер. Как только скрылась светлая полоска недавно народившегося месяца, сейчас же появились звезды. Оторвавшись от дневника, я долго любовался их игрою да так и уснул с карандашом в руке.
Утро было необычайно холодным. Мы торопились. Еще на горизонте не обозначился восток, а эхо уже разносило по тайге удары топоров и крик погонщиков.
Через три часа показалась знакомая полоска березняка, а за ним и вершины береговых елей. Когда подошли ближе, то увидели кусочек голубой ленты реки и дым костра. Было восемь часов утра.
Повар Алексей Лазарев занимался приготовлением завтрака. Исходивший из его котлов приятный запах будоражил наш аппетит. Не было только Лебедева и его товарищей — они работали на своей «судоверфи».
— Ну нынче и суп! — говорил Алексей, зная, что мы голодны. — Гляньте-ка, жирный какой, а запах — удержу нет, с перчиком! — Он зачерпнул большую ложку бульона, поднес ко рту и тянул медленно, нарочито громко причмокивая.
— Души у тебя не стало, Алексей, выкипела она с супом… — сказал Курсинов.
— А была ли она у него? — спросил Арсений Кудрявцев, поглядывая на товарищей. А Алексей с хитрой улыбкой еще зачерпнул бульон ложкой, поднес ко рту да так и застыл…
— Смотрите, смотрите, — крикнул он, указывая на реку.
Мы вскочили.
Кирилл Лебедев, стоя в корме только что сделанной им лодки, забрасывая вперед шест и наваливаясь на него всем своим крепко сложенным телом, так толкал ее вперед, что та стрелою летела к противоположному берегу.
В позе Лебедева чувствовалось торжество мастера, а в движениях — спортсмена. Он не допустил лодку до берега, круто повернул ее шестом и, не передохнув, пронесся мимо нас вниз по течению.
Кто махал шапкой, кто кричал, даже лошади, и те, подняв головы, насторожились, будто следили за Лебедевым, а Маркиза, не разобрав сослепу, в чем дело, заржала.
Отплыв метров триста, Кирилл так же круто повернул лодку и, держа ее прямо на нас, стал вкось пересекать Кизыр. Лодка, несмотря на сильное течение, шла ходко. Шест то и дело вылетал из воды, чтобы прыгнуть вперед и подтолкнуть долбленку.
Наконец, последний удар, и нос лодки с шумом выскочил на гальку. Лебедев бросил на берег шест и, оставаясь в корме, стал закуривать. Мы подошли к нему.
— Хороша лодочка, а еще лучше кормовой! — поглаживая долбленку, похвалил Алексей.
Скоро в лагерь, по берегу Кизыра, пришли остальные рабочие, занятые поделкой лодок, и, усевшись в дружный круг, мы стали завтракать. Только Самбуеву было не до еды. Он был назначен постоянным табунщиком и теперь настойчиво, с большой любовью ухаживал за каждой лошадью, обмывая и заливая их раны лекарством.
После завтрака коней переправили на правый берег Кизыра и пустили на свободу. Вместе с конями переехал и Самбуев.
Несколько дней назад мне казалось, что после переброски груза с озера на Кизыр тяжелые дни останутся позади. Мы приступим непосредственно к экспедиционной работе, и жизнь нашей небольшой группы войдет в свое русло. Но по мере того, как переброска подходила к концу, обнаруживались все новые и новые препятствия, которые мы должны были преодолеть. Всем нам нужен был отдых, но на это требовалось время, которого у нас не было. Один день промедления — и нас могла опередить река: она уже вскрылась, но еще не набрала сил. А вот-вот всколыхнется, весенним паводком затопит берега, закроет броды для лошадей, и экспедиция долго не сможет двигаться к намеченной цели.
Нам нужно было торопиться и по совету Павла Назаровича в первую очередь перебраться за второй порог, который был расположен на третьем километре выше по Кизыру. Он предлагал стать лагерем на устье реки Таска. По его словам, там лучше корм для лошадей и оттуда легче организовать поход на голец Чебулак. Для переброски на Таску нам требовалось четыре дня, это значило, что мы должны будем работать первого и второго мая.
— А давайте попробуем, может, успеем к празднику перебраться, — сказал Пугачев. — С лодками ты нас не задержишь? — обратился он к Лебедеву.
— Вся страна сейчас торопится перевыполнить первомайские обязательства, а мы, что же, хуже других? Сегодня к вечеру все три «корабля» будут тут на причале, ей-ей, будут! Только договор: к праздничку с тебя, Трофим Васильевич, по чарке водки. Как, ребята? — вдруг обратился он к товарищам.
— За нами дело не станет, можно и по две договариваться, — ответил Курсинов.
— В эту компанию и я включаюсь, с закуской. Такое кушанье к празднику сварганю, что даже и названия ему не придумать! — вмешался в разговор повар Алексей.
— Ну и старика не забывайте, тоже подмогу. Такая артель, да неужто за два дня не переберемся на Таску? Не может быть!.. — поддержал всех Павел Назарович.
Так и решили: если за два дня — 29 и 30 апреля — успеем перебазироваться на устье Таски, то майские праздники будем отдыхать.
После полудня я пошел посмотреть нашу «верфь». К пуску на воду готовились два последних безыменных «корабля».
Деревья для будущих лодок выбирал Павел Назарович. Много их пересмотрел старик, прежде чем решил, на которых остановиться. Толщину тополя он определял обхватом рук, а пустоту выстукивал обушком своего маленького топора. Он взглядом определял прямолинейность ствола и высматривал, нет ли на нем подозрительного сучочка. Если тополь отвечал всем условиям, Павел Назарович делал на нем длинный затес и этим решал судьбу дерева.
В топольник пришел с рабочими и Лебедев. Он недоверчиво осмотрел выбранные стариком деревья, выстукал их, обмерил и стал валить.
Шумно стало на берегу Кизыра. Два дня не умолкая, стучали топоры и тесла, слышался оживленный говор.
Лебедев из сваленных тополей выпилил восьмиметровые сутунки, ошкурил их, разделил углем каждый на три равные части и комель назвал носом, а верхний срез — кормою. Так были заложены все три лодки.
Приступая к поделке их, вначале протесали верх, затем от линий, делящих сутунок на три части, заделали нос и корму. После этой работы неопытный человек еще не угадал бы, что хочет получить мастер из этого сутунка, а последующие действия вообще привели бы в смущение наблюдателя. Перевернув будущую лодку вверх дном, мастер берет коловорот и через 10–15 сантиметров по всем направлениям провертывает дыры глубиной два-два с половиной сантиметра; а следом за ним рабочий эти дыры плотно забивает сухими кедровыми колышками — «сторожками». Смотришь на эту работу, и кажется, что люди занимаются ненужным делом, но это не так. Пробив колышками все дно и бока будущей лодки, сутунок перевертывают обратно и, взявшись за тесла, начинают выдалбливать середину. Как смело работают они теслами и какими ровными по толщине получаются у них борта лодки! Они никогда их не измеряют и не прощупывают. Но загляните внутрь выдолбленной лодки, и секрет мастера откроется. Вы увидите там те же «сторожки», которые в отличие от белой древесины тополя имеют коричневый цвет и хорошо заметны. До их-то появления и долбит мастер лодку. «Сторожки» при спуске лодки на воду замокают и становятся совершенно незаметными.
Но и после того, как середина выдолблена, вы еще не увидите сходства с лодкой, и лишь когда этот пустотелый сутунок положат на козлы да разведут под ним во всю длину костер, только тогда под действием высокой температуры мастер превращает его в настоящую лодку.
Разводить лодку — самая ответственная работа. Тут нужно терпение и мастерство. А делается это так: когда стенки пустотелого сутунка нагреются, берут тонкие прутья, способные пружинить, сгибают их в полудугу и концами упирают в край стенок будущей лодки. Подогревая то бок, то дно, постепенно увеличивают число прутьев. На ваших глазах медленно, под действием слабого огня и согнутых в полудугу прутьев, борта лодки разворачиваются все шире и шире, пока не дойдут до нужного предела. Так из тополевого бревна получается аккуратная лодка-долбленка.
Когда лодка разведена, костер погасят, прибьют набои, а для прочности сделают упруги, или кокорины, и лодка готова!
Вернувшись в лагерь, я никого не застал. Люди с палатками, постелями, посудой перебрались к Самбуеву на правый берег и там организовали бивак. За мной прислали лодку. Стоило только мне подняться на берег, как все в один голос заявили:
— Тут веселее, а там нас мертвая тайга задавила! Действительно, на новом месте было светлее, шире открывался горизонт, больше простора.
Поздно вечером на причале стояли три новенькие долбленки. Бригада Кирилла Лебедева выдержала свое первое испытание. Лодки мирно покачивались в такт береговой волне. Завтра с утра они будут загружены и пойдут в первый рейс через порог, к устью Таски.
Уставшие люди рано уснули. Ночь ожидалась холодная. Мы переживали то время, когда суточное колебание температуры доходило до 45° — ночью она падала до -15°, а днем, на солнце, поднималась до 30°, и так все дни, пока нас сопровождала солнечная погода. Днем земля оттаивала и беспокойная весна хлопотала у кустов, по лужайкам, делая свое дело, а ночью земля покрывалась твердой коркой и холод напоминал о зиме. Ночью дежурил Самбуев, он сидел близко у костра, погруженный в свои думы. Вспоминал ли он о своем сыне, оставленном после смерти жены у бабушки в далеком колхозе Саранзон, скучал ли о жизни табунщика, о родных долинах Крутой, Шантой, Зунд-нимитэй, по которым три года назад ходил с колхозным табуном, все это оставалось для меня загадкой, но он был настолько погружен в свои думы, что даже не замечал, как перед ним, рассыпаясь на угли, постепенно затухал костер.
Вдруг сквозь нависшую тишину ночи пронесся отдаленный шум. Самбуев вскочил и, сняв шапку, прислушался. Где-то внизу заржал конь, затем послышался бег табуна. Что-то тревожное пронеслось по лесу. Я тоже встал, кругом было темно. Бег табуна как-то вдруг оборвался.
— Что это может быть? — спросил я у Самбуева. Он долго еще прислушивался, потом сказал:
— Однако, Чалка лошадей гонял… Когда жеребец в табуне — шибко худо, отдыхай кони не могу, — ответил он, присаживаясь к костру.
Зная буйный нрав жеребцов, и особенно весною, мы всегда избегали брать их с собой в тайгу. На этот раз, покупая лошадей, мы придерживались такого правила, но Чалка оказался жеребцом-нутрецом, о чем узнали позже, когда, выпущенный на свободу, он вдруг из самой обычной упряжной лошади превратился во властителя табуна. Сразу возненавидел всех коней, немилосердно гонял и, не давая кормиться, буйствовал и дрался.
Нас рано разбудил Алексей:
— Поднимайтесь, завтрак готов!
Обычно такому окрику предшествует гром посуды, возня у костра и разговор с дежурным, на этот же раз наш повар приготовил завтрак втихомолку.
— С ума ты сошел, Алексей, — бранил его Пугачев, — зарницы нет, а ты народ будоражишь.
— Перед праздником, Трофим Васильевич, нельзя ругаться, а зорька, ей-богу, всходила, да заметила, что у меня завтрак не готов, на минуту скрылась. Умывайтесь, она вот-вот покажется!
Еще была ночь, но чувствовалось, что до рассвета недалеко. Люди проснулись, на их сонливых лицах так и осталась вечерняя усталость, будто они и не отдыхали. Одни сразу поднялись на ноги и с удивлением смотрели на окружающую обстановку, не понимая, где они находятся, другие одевались сидя, но страшно медленно, неохотно.
— А ну, шевелись, братцы, суп остынет! — не унимался Алексей.
Позавтракали еще затемно. Мы успели загрузить лодки, даже покурить, и только тогда услышали шаловливый шепот утреннего ветерка. Еще минута, и за горизонтом появилось бледное зарево, стали гаснуть звезды, и лес наполнился звуками. Шумно разрезая воздух, пронесся мимо нас табунок уток; под берегом, в березняке любовно насвистывал весеннюю песенку рябчик, а где-то в небе чуть слышно гоготали гуси.
Не дождавшись дня, мы решили начать переброску груза. Три пары шестовиков, громко стуча о камни железными наконечниками, погнали лодки вверх по течению. Скоро показался и порог. Издали он обозначался береговыми возвышенностями, подошедшими близко друг к другу.
У первой скалы лодки остановились. Мы поднялись на возвышенность, чтобы осмотреть проход. Впереди — широкая лента реки. Спокойно Кизыр подходит к порогу, и только там, где, прикрывая вход в узкие ворота, лежит отполированный водою огромный обломок скалы, Кизыр вдруг пробуждается. Он набрасывается на это первое препятствие и с шумом проносится мимо. Ниже, зажатая тисками ворот, река ревет и волнами захлестывает берега. Собрав всю силу, она стремительным потоком наваливается на скалы справа, затем несется к левым, как бы раздвигая их, и, словно от злости, ревет и пенится. Только миновав вторые ворота, Кизыр умолкает, образуя ниже порога тихий слив.
Кирилл Лебедев решил сам попробовать перегнать первую лодку через порог. Предприятие было опасное, и мы с напряжением следили за его работой.
Надежно привязанный к лодке груз он накрыл брезентом, чтобы волна не захлестывала его. Затем снял фуфайку, сапоги и вместе с шапкой оставил на берегу. Засучив штаны выше колен, Кирилл обмакнул шест в воду, протер его руками и, став в корму, бросил полный решимости взгляд на порог, затем посмотрел на нас, беглым взглядом прощупал в последний раз лодку и оглянулся назад. Там вдали чуть заметно дымился оставленный нами костер.
Лодка, повинуясь кормовщику, послушно стала вдоль берега и от первого удара шестом рванулась в порог.
Как только Лебедев исчез из глаз, мы прошли вперед и стали выше первого поворота. Порог ревел с невероятной злобой и казался настолько стремительным, что невольно закрадывалось сомнение в благополучном исходе. Мы со страхом смотрели на огромный вал, который зарождался несколько выше первого поворота, он готов был захлестнуть любого смельчака, решившегося помериться с ним силой.
Минуты тянулись медленно, тревога все росла, но вот из-за поворота что-то забелело, стало медленно выползать, увеличиваться, и наконец появилась лодка.
— Держи левее, захлестнет!.. — крикнул Прокопий, но его голос был заглушен шумом, и мы с замиранием сердца ждали, что будет дальше.
А Лебедев продолжал медленно подавать лодку вперед. Еще секунда, вторая — и нос лодки действительно захлестнуло. Но Кирилл, налегая на шест, удержал нужное направление. Ему необходимо было пройти еще метр-два вперед, и только тогда можно было поворачивать в жерло порога, иначе не пройти.
Лебедев видел впереди бушующий поток, но не отступил, он готов был драться за каждый сантиметр. Еще один бросок шестом, и лодка смело врезалась в высокий вал. Будто приподнявшись, вода навалилась на левый борт и стала давить лодку ко дну. Не устояла долбленочка, качнулась и начала медленно отступать к противоположной скале, где, в кипящей пучине, волны могли похоронить ее.
Мы видели, как Лебедев, навалившись всей своей тяжестью на правый борт, все ниже и ниже клонился к лодке, как от невероятного напряжения покраснело его лицо. Но вот один, еле уловимый толчок, и лодка, вздрогнув, остановилась. Взбеленился вал, понеслись ему на помощь волны, всколыхнулся, набирая силу, поток, но было уже поздно. Лебедев, налегая на шест, вырвал нос из объятий вала и, упираясь широко расставленными ногами в дно, стал поворачивать лодку влево. Задрожала долбленка и, повинуясь кормовщику, полезла на вал. Кирилл ловким ударом шеста отбросил корму вправо и с силой толкнул вперед долбленку. Все мы так и ахнули — в одно мгновенье лодка оказалась за поворотом.
Теперь все силы потока ринулись на Лебедева и стали теснить лодку к скале, грозя опрокинуть ее или отбросить обратно на вал.
Я не видел, как Кирилл боролся с этим потоком. Мое внимание привлек Прокопий, стоявший впереди всех над самым поворотом. Он, волнуясь, повторял все движения Лебедева, будто помогая ему, то пригибался, то, сжимая кулаки, расставлял ноги и, налегая на них всей своей тяжестью, кряхтел. А когда Лебедев проскочил скалу, он пришел в себя.
— Это же черт, а не человек! — произнес Прокопий и потянул из рук Кудрявцева кисет.
Пока лодка, преодолевая течение, подбиралась к большой глыбе, прикрывавшей узкие ворота порога, Днепровский развернул кисет, оторвал бумажку и стал закуривать папиросу. Я продолжал наблюдать за Прокопием. У него ничего не получалось, бумага рвалась, табак высыпался (ведь он был некурящий), и когда Лебедев, миновав порог, причалил к берегу, Прокопий вдруг спохватился:
— С чего это я? Ты, что ли, мне кисет подсунул? — набросился он на Кудрявцева. Все рассмеялись.
— Тут, брат, закуришь… — оправдывался Днепровский, кивнув головой на порог. Он снял шапку и вытер вспотевший лоб.
Через час, весь мокрый и уставший от большого напряжения, Лебедев перегнал через порог остальные две лодки. В одиннадцать часов утра мы с первым грузом были на устье Таски.
Лодки еще не успели причалить к берегу, как наше внимание было привлечено резким шумом, будто сотня пуль просвистела мимо. Так стремительно неслась стая уток, а за ними, быстро махая крыльями, мчался сапсан, гроза пернатых. Все мы подняли головы и замерли в ожидании — что будет. Еще секунда, две, хищник нагнал стаю и вдруг взвился высоко над нею, — это было поразительное зрелище! В смертельном страхе утки разлетелись. Но сапсан действовал наверняка. Свернувшись в комок, он камнем упал на жертву. Остальные птицы подняли панический крик и рассыпались в пространстве. Скрылся за лесом и хищник с тяжелой добычей.
Все это произошло в одну минуту, и над рекой снова стало спокойно — ни уток, ни крика. Только в воздухе, там, где произошла трагическая развязка, сиротливо кружились перья. Они медленно спустились на воду и исчезли бесследно.
Мы продолжали стоять, словно зачарованные картиной, которая повторяется в тайге ежедневно, но которую редко когда приходится наблюдать. Мы еще долго находились под впечатлением того изумительного мастерства, каким природа наделила этого хищника. Она сделала сапсана самым ловким охотником.
Таска — это небольшая, заваленная валунами речонка, берущая свое начало от водораздельного хребта, расположенного между Кизыром и рекою Ничка. От порога до нее — шесть километров. Мы решили ставить лагерь на правом, довольно отлогом берегу, у самого устья. Здесь Кизыр, делая небольшой поворот, образует вдоль левого берега тихий плес.
Мы не стали задерживаться, быстро разгрузились и, усевшись в лодки, вернулись к порогу. Еще раз осмотрели его, поговорили да и распрощались с ним. Решили остальной груз подбрасывать к порогу на лодках и, прорубив обходную просеку через утес, переносить его за порог на себе.
Спустив на веревках лодки за порог, Лебедев со своей бригадой поплыл вниз, а я с Днепровским, Пугачевым и двумя рабочими остался на берегу расчищать проход. Не успело течение реки подхватить лодки, как до слуха долетело отчетливо и громко:
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек…
И как хороша была именно там эта песня! Простая, глубокая. Люди пели как победители. Насторожились горы, дремавшие в вечном покое, протяжным эхом вторил песне лес, и даже шумливый порог на этот миг, казалось, затих и слушает.
Да! Действительно — широка страна моя родная!
Лодка все быстрее неслась вниз по течению. Вместе с ними, за поворотом, терялись слова песни, но мотив, не смолкая, колыхался и плыл над рекой.
Весь день Лебедев со своей партией подбрасывал груз к порогу, а мы перетаскивали его через утес.
К шести часам вечера весь груз был за порогом. Усталые и голодные мы вернулись в лагерь. Павел Назарович был уже там. Он ходил искать проход для лошадей и принес печальную весть:
— Плохо, все завалило, без прорубки не пройти, — сказал он, — боюсь, как бы праздник не пришлось прихватить…
Мы насторожились.
— Как праздник?! — крикнул Алексей.
И все вдруг рассмеялись.
Он забыл про трубку, которая почти постоянно торчала у него в зубах. При слове «как» она выпала и угодила прямо в котел с супом.
— И нужно же было тебе, Павел Назарович, о празднике напоминать, — проговорил он виновато, наклоняясь над котлом.
— Да ты мясо выбрасывай скорее, ведь прогоркнет от твоей коптилки, — кричал Курсинов.
Котел опрокинули на брезент, затем мясо спустили в кипяток, приготовленный для чая. На этот раз пришлось довольствоваться одним мясом, суп никто есть не хотел.
Несколько позже пришел от лошадей Самбуев.
— Чалка совсем дурной конь, — проговорил он взволнованно. — Всех гонял, сами ничего не ел, мы их путал…
— Ну и хорошо! — похвалил я его.
— Все равно плохо, — продолжал Самбуев. — Бурка Чалку дразнил, она его другой берег Кизыр гонял, чуть не топил.
Снизу все время доносился шум лошадей. Вместо отдыха они то бегали по тайге, гоняясь друг за другом, то, собравшись вместе, затевали драку, и тогда долина заполнялась невероятными звуками.
После обеда Лебедев со своей бригадой должен был перебросить на лодках весь груз от порога до устья Таски. На них легла самая тяжелая работа. До 1 мая оставались уже считанные часы, поэтому бригада ушла с ночевкой. Следом за ними покинули стоянки и Павел Назарович с товарищами. Они должны были прорубить проход к месту нового лагеря. Снова грохот и стук нарушили тишину долины. Падали под топорами деревья, трещал в руках нашего силача Бурмакина валежник. Раздвигая завал, все глубже врывалась в мертвый лес узкая полоска прохода.
Повар Алексей все время оставался грустным. Он был хорошим, бесхитростным парнем, и то, что люди из-за его неосторожности ушли на работу полуголодными, взволновало его не на шутку. Ведь он видел, в каком напряжении проходили последние дни, и своим скромным трудом старался не отставать от других. Он хотя и не таскал на себе груза, не рубил завала, но работал много и вовремя кормил нас, добавляя веселыми прибаутками вкусный и сытный обед. И нужно же быть такому случаю с трубкой!
Я и Самбуев покинули лагерь последними. Мы решили осмотреть лошадей.
Только отошли от лагеря, как Алексей остановил меня.
— Уж я им к празднику куличей напеку, пусть не обижаются!
— А из чего же ты напечешь? — спрашиваю я.
У него вдруг лукаво заблестели глаза:
— Все у меня есть, и даже кишмиш… — последнее слово он произнес шепотом, будто выдавал мне какую-то тайну. — Уж я их угощу!..
На его лице не осталось и следа печали. Он вдруг схватил котел и, выделывая ногами веселые коленца, побежал к реке.
Лошади заметно похудели, но почистились. Они беспрерывно бегали по чаще, катались по земле, чесались о деревья, всюду оставляя клочья старой шерсти. Благодаря заботам Самбуева у многих уже затянулись раны, некоторые перестали хромать.
На стоянку вернулись потемну. Наша лагерная жизнь в последние дни совсем изменилась. Мы не проводили вечера за костром, как это обычно бывает, когда работа протекает нормально; уже много дней мы не шутили, и вечерняя тишина тайги не нарушалась оживленным разговором. Полчаса не пройдет после ужина, а смотришь — уже все спят.
Так и сегодня. Еще только десять часов, а в лагере уже все уснули.
Весь прошедший день я наблюдал за своими спутниками. Откуда только и бралась у них энергия?! Из каких неведомых источников черпали они свои силы? Мы были захвачены тем возвышенным чувством, которое рушит даже труднопреодолимые препятствия. Мы верили, что нет силы, которая могла бы противостоять желаниям советского человека, которая могла бы помешать ему достигнуть поставленной цели. Нам непонятно было чувство одиночества. Находясь среди дикой, неприветливой природы, мы и в этих условиях оставались верными принципам советских людей. Несомненно, и здесь на устье Таски мы сможем достойно отпраздновать Первое мая.
На следующий день я проснулся рано утром и только встал, как вдруг откуда-то издалека прорвался человеческий голос, и сейчас же залаяли привязанные у палаток собаки. Крик повторился несколько ближе и более протяжно. Я и Алексей бросились к обрыву. Высоко поднимая ноги, к лагерю бежал Самбуев. Заметив нас, он стал махать руками, подавая какие-то знаки. Только теперь мы заметили, как снизу по узкой равнине мчался табун, но одна лошадь несколько отставала.
— Смотрите, смотрите, кто это бежит берегом? — схватив меня за руку, крикнул Алексей.
Действительно, что-то черное, мелькая меж завалов, быстро нагоняло лошадей. Я взял бинокль и по прыжкам отставшей лошади легко узнал спутанного жеребца Чалку. Совершенно неожиданно в поле зрения бинокля врезался крупный медведь. С изумительной быстротой мчался он по кромке обрыва, отрезая лошадям путь к реке и, видимо, намеренно тесня табун к завалу. Через несколько секунд я и Днепровский с ружьями в руках уже бежали навстречу табуну.
В лагере все всполошились. Почуяв суматоху, Левка и Черня неистовствовали.
Мы быстро скатились с обрыва на берег (бежать тайгой было трудно) и, напрягая все силы, бросились вниз по реке, намереваясь спасти Чалку.
Пробежав метров триста, я остановился. Днепровский почему-то отстал. Оглянувшись, я видел его уже не бегущим, а скачущим на одной ноге. Прокопию не повезло. Обуваясь второпях, он натянул чужой сапог, угодивший не на ту ногу, да к тому же еще меньшего размера. Заметив, что я уже на берегу, он снял сапог и стал им махать в воздухе, подавая в лагерь сигналы бедствия. Я не стал дожидаться.
Табун, пробежав мимо меня, остановился. Лошади были уже вне опасности. Спутанный Чалка, делая огромные прыжки, старался прорваться к лошадям, но медведь явно отрезал ему дорогу. Стрелять было далековато, и я бросился к ним навстречу. Жеребец, не щадя сил, пробивался сквозь валежник, а медведь, настигая, старался завернуть его к увалу. И вот, когда зверь был совсем близко, у Чалки вдруг лопнуло путо. Теперь, казалось, еще несколько прыжков, медведь отстанет, а я смогу стрелять. Но зверь проявил чертовскую ловкость. Я видел, как с виду неуклюжее, косолапое животное с ловкостью соболя бросилось на Чалку и, пропустив его вперед, таким ревом пугнуло жеребца сзади, что тот, невзвидев света, со всех ног пустился к табуну. Видимо, для того приема, каким медведь кладет свою жертву на землю, нужен был стремительный бег жеребца. Несколько ловких и необычно длинных прыжков, и косолапый, поймав Чалку за загривок, дал задними ногами такой тормоз, что жеребец взлетел в воздух и со всего размаху грохнулся хребтом на землю. Я не успел откинуть прицельную рамку штуцера, как брюхо жеребца уже было распорото.
Каково же было мое удивление, когда после двух, почти одновременных выстрелов там, точно из-под земли, выросли Левка и Черня. Медведь закружился и упал. Собаки насели на него, и я услышал страшный рев, от которого табун снова сорвался и, ломая завал, бросился к палаткам.
Я побежал к собакам. Зверь вдруг вскочил и, смахнув их с себя, стал удирать в тайгу. Бежал он тяжело и как-то тупо, а собаки поочередно, одна справа, другая слева, забегали полукругами, хватали его за задние ноги, силясь задержать, и так, не отставая, вместе с ним скрылись за хребтом.
Я на минуту остановился у безжизненного трупа жеребца. В его глазах так и застыл страх, и если бы не разорванная шея да не вспоротое брюхо, то можно было подумать, что животное умерло именно от страха.
Лай собак отдалялся и доносился все тише и тише; потом мне показалось, что он повис на одном месте.
— Держат… — мелькнуло в голове, и я бросился на чуть слышный лай.
Не помню, как я перепрыгивал через колодник, касались ли мои ноги земли; какая-то сила подхватила меня и несла вперед. Редко человек бывает таким ловким и резвым, каким был я в эти минуты. И откуда только все это берется!
Выскочив на увал, я ясно услышал азартный лай собак и злобный рев зверя. Тут все было забыто. Надо признаться, что в такой момент охотником почти не руководит рассудок, он отдается вдруг вспыхнувшей внутри его буре. Она не дает ему спокойно разобраться в обстановке, гонит вперед. Нет сил задержаться даже на минуту, чтобы усладить свой слух лаем любимых собак, а ведь в охоте со зверовыми лайками — это, пожалуй, лучшие минуты.
Северный склон увала был покрыт глубоким снегом. Не успел я пробежать и ста метров, как меня догнал запыхавшийся Днепровский. Ему ребята на лодке подбросили сапог, и теперь мы оказались снова вместе. Он заставил меня остановиться и прежде всего разыскать след зверя.
Медведь прошел несколько левее того места, где я вышел на увал, и, бороздя снег, заливал его черной кровью. Местами я видел брызги крови, но уже алого цвета, несомненно, это была кровь, которую зверь при выдохе выбрасывал через рот. Надо полагать, что пуля пробила ему легкие.
Мы торопливо спускались в ложок, откуда все яснее доносился лай собак. Тяжелые тучи, набухая весь день, еще больше потемнели. Задевая вершины гор, они лениво ползли на запад. В воздухе пахло сыростью, но вокруг было удивительно тихо.
Прокопий на ходу свалил сгнивший пень, раздробил его ударом сапога и, набрав в руку сухой трухи, замер на месте, стараясь уловить направление ветра. Вокруг нас все находилось в неизменном покое. Прокопий подбросил вверх горсть трухи, и мы увидели, как мелкие частицы медленно стали отклоняться вправо, как раз в нужном для нас направлении, то есть от зверя. Медлить было нельзя. Теперь мы с большей уверенностью бросились впёред. Вот и еловая поросль, которая хорошо была видна еще с хребта, и если бы не она — мы увидели бы медведя. Судя по лаю собак, он был не более как в двухстах метров от нас, но нам нужно было подобраться поближе. С большой дистанции стрелять опасно, можно поранить собак. Мы ведь знали, что Левка и Черня «живут» близко у остановленного медведя, иначе его и не задержать, а тем более раненого, когда запах крови приводит их в ярость и они становятся совсем бесстрашными.
Наконец мы совсем близко. Лай собак, рев зверя — все это смешивалось в один гвалт и разносилось по тайге. Идущий впереди Днепровский остановился и, подавшись вправо, выглянул из-за небольшой елочки. Затем не торопясь, осторожно пропустил вперед свои сошки и ткнул широко расставленными концами в землю.
«Сейчас умрешь», — подумал я о медведе, наблюдая за Прокопием.
Неожиданно налетел ветерок и от нас перепорхнул на медведя. Мгновенно оборвался лай, и сейчас же раздался треск. Ни я, ни Прокопий выстрелить не успели. Зверь, сопровождаемый собаками, ломая чащу, удирал вниз по ложку, направляясь к Кизыру. Как было обидно! Всего две-три секунды, и мы рассчитались бы с ним за жизнь Чалки!
Минуты напряжения сразу оборвались, спряталась где-то и внутренняя буря, ее сменило чувство утомления и полного разочарования. Мы вышли из ельника и направились к маленькой поляне. Ветер усиливался. Зашумела тайга. Черные тучи грозили разразиться снегопадом.
У поляны мы задержались. Лай чуть слышался и уже терялся где-то далеко в лощине. Вокруг нас все было изломано, помято и обрызгано кровью. У края поляны была большая муравьиная куча. Видимо, отбиваясь от собак, зверь разбросал ее по всей поляне, и теперь муравьи в панике метались, ища виновника.
Скоро пошел снег. Не задерживаясь больше на поляне, мы разыскали след зверя и пустились вдогонку. Лая уже не было слышно. Удирая, медведь отчетливо печатал лапами землю, ломал сучья, выворачивал колодник, а когда на пути попадались ему высокие завалы, он уже не перепрыгивал через них, а переползал, и тогда собаки, хватая его за зад, тащили обратно, вырывая клочья шерсти. Зверь нигде не задерживался. Видимо, запах человека и страх перед расплатой были настолько сильны, что ему было не до собак. Не щадя последних сил, он бежал по тайге.
Прошло еще немного времени, снег повалил хлопьями, покрыл валежник и упрятал под собою следы собак и зверя. Мы остановились. Идти дальше не имело смысла, не было надежды на то, что погода скоро «передурит». Решили возвращаться в лагерь; по пути мы поднялись на верх хребта и долго прислушивались, надеясь уловить лай собак. А снег валил и валил. Наша легкая одежда промокла, стало холодно. Ни горизонта, ни ближних возвышенностей не было видно, все пряталось за мутной сеткой падающего снега. Как ни прислушивались мы к ветру, но, кроме треска падающих деревьев да стона старых пихт, ничего не могли уловить. Так, потеряв надежду, мы спустились к Кизыру.
В лагере никого не застали. На месте костра лежала лишь куча теплой золы, сиротливо торчали колья палаток, а остальные следы нашего пребывания были уже упрятаны под снегом. Алексей не забыл оставить нам завтрак. Мы наскоро поели и пошли прорубленной тропой догонять лошадей.
Я поднялся на утес, что стоит над порогом, и оглянулся. Мне захотелось попрощаться с низким горизонтом, со стоянкой, на которой уже не дымился костер, и с быстрой рекой, уходящей далеко в низину, к жилым местам.
За все эти дни мы прошли от Можарских озер всего двадцать три километра, а скольких усилий стоил нам этом путь! Такова сила сопротивления саянской природы на пути исследователей, пытающихся заглянуть в ее тайны.
В тайге, и без того скучной и неприветливой, стало сыро. Вскоре снегопад прекратился, серый свод неба стал рваться, и на землю упали ослепительные лучи солнца. Ветер не утихал; вокруг нас по-прежнему стонал, покачиваясь, мертвый лес.
Мы скоро догнали свой караван. Лошади шли строго в том порядке очередности, который был установлен еще при выходе из Минусинска. Мы решили приучить каждую из них в походе неизменно следовать только за одним и тем же конем — это имеет огромное значение при передвижении по тайге. Но иногда они все-таки нарушали порядок. Особенно лошади ломали строй и табунились, когда на пути попадались полянки или редколесье, тогда крик погонщиков, заглушая стук топоров и треск валежника, далеко разносился по тайге.
В поисках прохода тропа делала бесконечные зигзаги между корней упавших деревьев. Люди, как муравьи, то расходились по завалам, то, собравшись вместе, общими силами ломали валежник, рубили сучья, раздвигали упавший лес. У лошадей на боках и на ногах снова появились кровавые раны — результат неумения ходить по завалам. Эти раны были нанесены сучьями упавших деревьев. Удивительную стойкость проявляют эти «мертвецы». Стволы уже сгнили, но сучья звенели еще от удара, как сталь, они щербили топоры, рвали одежду… Путь казался бесконечным.
Солнце, вырвавшись из-за редких облаков, все шире и шире захватывало пространство и, как нам казалось, неудержимо быстро скатывалось к горизонту. Оставалось не более двух километров, но ни у кого уже не было сил: работали усердно — махали топорами, пилили, ломали валежник, но тропа никак не подвигалась вперед. Пришлось дать команду — привязывать на ночь лошадей и выходить на реку с тем, чтобы завтра утром дорубить просеку.
Расчистив немного валежник для стоянки лошадей, мы привязали их к деревьям и направились на шум реки, но не прошли и ста метров, как до слуха донесся отдаленный стук топоров. Не было сомнения, что Кирилл Лебедев с товарищами шел навстречу, и сейчас же мы увидели буквально ползущего по завалам повара. За плечами у него был увесистый рюкзак с продуктами. Мы дождались его и с жадностью набросились на пищу.
— Еле добрался до вас, — рассказывал Алексей. — Лебедев говорит мне: «Что-то, Алексей Петрович, наши на одном месте рубятся, давай иди, корми, иначе им не дотянуть». Вот я и пришел. Вы только быстрее управляйтесь, ведь у меня дрожжи на подходе, отлучаться надолго нельзя. — И, немного подумав, добавил: — Ну и куличи, братцы, будут завтра, — объеденье!
Он достал трубку и долго набивал ее табаком.
— А насчет Кирилла Родионовича могу сказать, — продолжал Алексей, — что осталось у него груза у порога на один рейс. Он решил идти за ним в ночь, а сейчас сюда рубится.
— Собаки не пришли? — спросил его Днепровский.
— Не было… Ну как с медведем? Ведь мяса к празднику нет, — вдруг спохватился Алексей.
— Ушел… — грустно ответил Прокопий.
— Совсем?
— Даже с собаками…
— Не-е-ет! — и Алексей заулыбался. — Черня вернется, он ведь без меня жить не может, да Левка как вспомнит про мослы — все дела бросит.
Мы не задержали Алексея, он собрал посуду, сложил ее в рюкзак и, бормоча под нос веселый мотив волжской песенки, затерялся в завалах. Обед поддержал наши силы, и мы снова взялись за топоры. С противоположной стороны приближались стук и треск падающих деревьев, все яснее и яснее становился людской говор, и наконец показался Лебедев. Просеки уже сходились, оставалось только перерубить толстую пихту. Она, как лента на финише, преграждала путь. К ней подошли одновременно с двух сторон Кирилл и Прокопий. Стоя друг против друга с поднятыми топорами, они приветливо улыбались.
— Руби! — скомандовал Днепровский.
Лебедев со всего размаха всадил острие топора в твердую древесину и не успел еще вырвать его, как правее, но более звонко, ударил топором Днепровский. Мы все обступили их. Топоры поочередно то взлетали в воздух, то, кроша пихту на щепки, вонзались глубже и глубже, пока дерево не повалилось.
— Все!.. — обрадованно сказали оба, смахивая рукавом пот с лица, и это короткое слово как бы отбросило в прошлое пережитые трудные дни.
Немного отдохнули, покурили, поговорили о Чалке, о медведе и все вместе с лошадьми тронулись к новому лагерю на Таске.
На месте будущего лагеря еще не было ни палаток, ни костра — весь груз лежал на берегу. Там же, у небольшого огня, возился Алексей с приготовлением ужина. Пока устраивали бивак, я вышел на возвышенность, чтобы осмотреться.
На юг от Таски виднелись снежные громады гольца Козя, зазубренные гребни которого ушли далеко на восток. Там они не обрываются, а образуют новые, более мощные вершины, от которых во все стороны отходят изрезанные складками отроги. Видневшиеся горы были покрыты белизной недавно выпавшего снега, а по многочисленным циркам, окаймленным синеватыми скалами, еще лежали косые тени вечернего солнца.
Голец Козя является последней западной вершиной водораздельного хребта, расположенного между реками Кизыром и Казыром. Тут-то и обрывается Восточный Саян, перед той всхолмленной равниной, на границе которой с гольцом приютились озера: Тиберкуль, Можарские, Семеновские и многие другие.
Выше реки Таска теперь хорошо обозначалась долина Кизыра. Низкий горизонт, что виднелся из предыдущего лагеря, остался позади. С востока и юга нас окружали горы, а с севера к реке подошел стеной мертвый лес. Глаза невольно смотрят вперед, на освещенную солнцем долину. В ее полуовале далеко вырисовывались вершины неизвестных гор. Там начинался тот заснеженный горизонт, который, уходя вправо, тянулся непрерывным хребтом до самого гольца Козя.
Как хороши были горы в своем зимнем наряде, какими величественными казались их вершины на фоне темно-голубого неба! Сжатые гребни хребтов, круто спадающие в долины Кизыра, были изрезаны глубокими лощинами: в них-то и зарождаются те бесчисленные ручейки, которые летом шумом своим пугают даже зверей. Снежную полосу гор, образующих горизонт, снизу опоясывал широкой лентой кедровый лес. При вечернем освещении густо растущие кедры, сливаясь со своими тенями, окрашивали эту ленту в темно-зеленый цвет. Еще ниже, покрывая долину, лежала мертвая тайга, и только у самого берега Кизыра я видел тополя, ели, кустарник, да по прибрежным сопкам иногда попадались одинокие березки.
Солнце, прячась за горизонтом, убирало с гор свои последние лучи. Из глубоких ущелий и цирков выползала темнота и, обнимая горы, все больше и больше захватывала пространство.
В лагере царил беспорядок: складывали груз, таскали дрова, чистили поляну, ставили палатки. Лебедев уже отправился за оставшимся грузом.
Не успел я осмотреть лагерь, как из леса нашим следом выскочили собаки. Увидев нас, они вдруг остановились и, поджав виновато хвосты, смотрели в нашу сторону. Я окрикнул их. Левка и Черня переглянулись, будто спрашивая друг друга: «Идти или нет?!» — но с места не тронулись.
— Что-то нашкодили! — решил Днепровский, подзывая их. Но собаки продолжали оставаться на месте.
Поведение псов было действительно странным. Когда мы стали подходить к ним, Левка, согнувшись в дугу и семеня ногами, между которыми путался хвост, спрятался за колодник. А Черня, будучи по характеру более ласковым и мягким, упав на спину и подняв кверху лапы, только что не говорил: «Братцы, не бейте меня, хотя я и виноват!»
Мы подошли к нему, он стыдливо закрыл глаза, но изредка, чуть-чуть приоткрывая правый, следил за нашими движениями.
По наследству от матери он носил на груди белый галстук. Днепровский сразу заметил на нем следы крови.
— Так задушили медведя? — обращаясь к Черне, радостно крикнул он.
Умное животное по тону уловило прощение. Черня сейчас же встал, но продолжал вопросительно смотреть в лицо Прокопия. Только теперь мы заметили у собак раздутые бока и засаленные морды. Днепровский быстро отстегнул ремень и не успел замахнуться им, а уж Черня снова лежал на спине и, приподняв лапы, отмахивался ими. А Левка, увидев расправу над приятелем, вдруг вырвал из-под ног хвост и, закинув его на спину, пустился наутек, но через несколько прыжков остановился.
— Кто сало ел? — держа над Черней ремень, допытывался Прокопий.
Собака, пряча голову, визжала и ерзала у ног охотника.
— Ну, Черня, на первый раз тебе пройдет, но помни, чуть что — сдеру шкуру! А ты, — обращаясь к Левке, кричал он, — придешь, я тебе покажу! Негодный пес! Все-таки доконали они его, — уже спокойно сказал Прокопий, повернувшись ко мне.
Мы понимали, что отучить Левку сдирать сало с убитого зверя было невозможно. Ради этого он готов был насмерть драться с медведем, лезть на рога лося, сутками гоняться за диким оленем. Сколько было обиды, если убьешь жирного зверя, да забудешь накормить его салом, — по нескольку дней в лагерь не приходит, в глаза не смотрит. А теперь он взялся учить этому ремеслу и Черню.
— Завтра надо заставить их, пусть ведут к медведю, — проговорил Прокопий, все время посматривая на лежавшего перед ним Черню. — Не пропадать же добру, в хозяйстве все пригодится.
Над горами уже спустилась первомайская ночь. Блики лунного света, купаясь в волнах реки, покрывали ее серебристым узором. Еще более сдвинулись к лагерю горы, еще плотнее подступил к палаткам молчаливый лес. Было светло, будто и не ночь была над нами. По небу играли, переливаясь блеском, звезды, широкой полоской светился Млечный Путь и изредка, будто светлячки, огненной чертой бороздили небо метеоры. Покончив с устройством лагеря, мы расселись вокруг костра и занялись своими делами.
Поздно вернулся Лебедев с грузом. Мы помогли разгрузить лодки и затем, возвратясь к костру, отдались предпраздничному настроению. Много говорили о Чалке и медведе.
Я вспомнил эвенкийскую легенду про тот самый страх, что видел в застывших глазах Чалки. Эту легенду я тогда и рассказал товарищам.
В один из осенних дней геодезическая экспедиция шла по одной из рек на севере, пробираясь к Диерским гольцам.
Ясный, теплый сентябрьский день подходил к концу. Устали люди от длительного перехода, медленно, понурив головы, плелись олени. Даже собаки — и те перестали резвиться по тайге и облаивать вспугнутую с земли дичь. Всем хотелось скорее к костру и отдыху.
Когда мы подъехали к устью реки Диер — был уже вечер, и тени гор заливали всю долину. Много лет назад большим пожаром был уничтожен лес при входе в Диерское ущелье, и теперь черные, безжизненные стволы гигантских лиственниц низко склонились к земле, как бы рубили дорогу, провели оленей и, подойдя к Диеру, расположились на ночевку. Эхо от ударов топора нарушало тишину тайги. Мы поставили палатку, и сейчас же костер осветил наш маленький лагерь. Я заметил отсутствие собак, имевших привычку всегда вертеться около костра.
— Где Чирва и Качи? — спросил я пастуха-эвенка.
— Ево, наверно, рыба пошел ловить, это место кета должна быть много, — ответил он.
— А разве собаки могут ловить рыбу? — усомнился я.
— Ево хорошо может ловить, иди смотри, — и старик кивнул головой в сторону реки.
Было еще светло. Стремительный поток прозрачной воды скатывался между крупных валунов. В трехстах метрах ниже лагеря шумел водопад. Река там делает огромный прыжок и, падая с высоты, обдает скалы густой пеной. Ниже водопада образовался тихий водоем. Я подошел к краю скалы и выглянул из-за нее. Качи и Чирва стояли в воде и, запуская морды, старались что-то схватить, а Залет следил за ними, и каждый раз, как только одна из собак вытаскивала морду из воды, он настораживался, ожидая, не появится ли пойманная рыба? Вдруг Качи сделал прыжок вверх, завозился в воде и, приподнимая высоко передние лапы, выволок на каменистый берег большую кету. Залет бросился к нему, сбил с ног и, торопясь, тут же стал расправляться с добычей. А Качи встал, отряхнулся и, слизав с морды чешую, неохотно пошел обратно в воду. В это время Чирва, пятясь задом, тащила за хвост к берегу большую рыбу. Меня эта «рыбалка» заинтересовала, и я спустился к водоему. Если бы не предупреждение эвенка Демида — никогда бы мне не узнать в вытащенной рыбе кету, серебристую красавицу больших морей. Ее круглый жирный корпус был тонким и почти бесформенным. Она вся была в ранах и имела жалкий вид.
Я стал рассматривать водоем, он был мелким, и кета покрывала почти все дно. Часть ее, удерживая равновесие, еще плавала, но большинство проявляло лишь слабые признаки жизни и чуть-чуть шевелилось.
Я видел, как ниже водоема, где река течет, переливаясь, между крупных камней, плавало много кеты. У некоторых рыб были повреждены глаза, многие не имели плавников и почти все были покрыты темно-фиолетовыми пятнами. Рыба пыталась преодолеть течение, пробиться вверх, но у нее уже не было сил, и короткие плавники плохо служили ей.
«Странная рыба! — думал я. — Что гонит ее из просторных морей в эту горную теснину? Ведь у нее уже почти не было жизни, она потеряла внешний вид, изранилась, а все-таки лезла вверх по реке. Какая скрытая сила руководила ею и что это за сила?»
Быстро наступающая темнота заставила меня вернуться на бивак. Большой костер, шумно рассыпая искры, освещал поляну. Близко у огня сидели люди, у кромки леса паслись олени. Черные тени огромных лиственниц уже легли на палатки.
После ужина, нарушая тишину, гремел посудой повар. Я прилег к костру и занялся дневником, но водоем с гибнущей кетой приковал мои мысли, и я невольно вспомнил все, что мне было известно о жизни этой рыбы.
Не успеют еще осенние туманы покрыть берега Охотского побережья, как большие косяки кеты уже подходят к ним и, распрощавшись с морем, устремляются вверх по рекам. Перегоняя друг друга, забыв про корм и отдых, кета пробивается к самому верховью, и чем выше поднимается она, тем больше встречается на ее пути препятствий и тем сильнее обессиливает ее голод. Вот она уже достигла горной части реки и там, на мелких перекатах, порогах и шиверах сбивает свои плавники, а густые речные завалы наносят ей раны. Но она будто не замечает их, не чувствует и с неудержимой силой стремится вперед, к тем местам, где родилась. Там кета мечет икру и, сбившись в тихих водоемах, почти вся гибнет от голода и бессилия. На этом рыбном кладбище, задолго до прихода кеты, птицы и хищники, нарушая тишину тайги, уже дерутся, чуя легкую добычу. Ожидая кету, и медведь проторит тропу к реке, зло ворча на крикливых птиц.
Рано утром всех нас разбудил холод. Шел крупными хлопьями снег. Я встал и после завтрака, пока вьючили оленей, пошел еще раз посмотреть водоем. Собаки были уже там и, окружив меня, сытыми глазами смотрели на кету, которую я без труда достал из воды. Рыба была темного цвета, с торчащими вперед зубами. У нее был поврежден хвост и под передними плавниками виднелись раны. Она не проявляла особенного беспокойства, расставшись с родной стихией, и не билась в руках. Мне захотелось отнести ее в реку Керби и пустить в большой водоем, чтобы течение унесло ее обратно в море. Но я знал, что инстинкт в ней сильнее смерти.
Я бережно опустил кету в воду. Ее подхватила струя и понесла по каменному руслу реки вниз.
Покидая водоем, я унес с собой один неразгаданный вопрос: «Неужели здесь, у крутого Диерского водопада, кончается жизнь кеты?»
Когда я возвратился на бивак, олени уже были готовы в путь. Мы должны были в этот день выйти на Диерский голец.
Тропа то поднимала нас высоко к скалистым горам, то опускала вниз, к бурлящему потоку Диера. Спуски и подъемы были скользки от падающего снега, который, не переставая, шел с утра. Тайга стала мокрой и неприветливой. Идущие впереди олени то и дело стряхивали с себя мокрый снег. Вытянувшись длинной вереницей между еловых зарослей, шли мы медленно и молча. Следом за нами, опустив низко мокрые хвосты, плелись собаки.
Часа в два сделали привал. Нужно было обогреться и обсушиться, так как скоро должен был начаться подъем на голец, а там нет леса, следовательно, не будет и костра.
Не успели навьючить оленей, как с приятным треском вспыхнул костер. Готовили обед, а на жарких углях выпекали эвенкийские лепешки. Неожиданно недалеко от лагеря залаяла Чирва.
«Рябчик, — подумал я, — хорошо бы поджарить их несколько штук к горячим лепешкам.»
Как бы угадав мои мысли, пастух Илья взял ружье и пошел на лай. Через несколько минут послышался оттуда его окрик на эвенкийском языке, и сейчас же сидевший у костра Демид взял топор и направился к нему. Я последовал за ним.
Илья взял у Демида топор, ловким взмахом срубил длинную жердь и привязал к тонкой вершине приготовленную еще до нашего прихода, из ремешка, петлю. Затем с жердью он подошел к толстой ели, под которой усердно лаяла Чирва. Там, невысоко от земли, на сучке сидела серая птица. Но странно: наш приход не встревожил ее, она не выразила испуга даже и тогда, когда Илья поднес жердь с петлей к ее голове. Птица слегка вытянула шею, и эвенк накинул петлю и сдернул ее с ели. Через несколько секунд я держал птицу в своих руках, но и теперь не заметил в ней страха, как будто она не понимала грозящей ей опасности.
Это была каряга — так называют местные жители каменного рябчика.
— Ну и глупая птица, — сказал я, выпуская ее из рук.
— Ево ум есть, только одной капли страха нет. Напрасно отпустил карягу, мясо ее шибко сладко, — сказал Демид недовольным тоном.
— Если нет страха, так можно ее опять поймать, — оправдывался я.
— Можно-то можно, та зачем два раза лови, когда один раз довольно! — ответил за Демида Илья.
Высвободившись из рук, каряга отлетела метров на пятьдесят и снова уселась на дерево. Чирва с Залетом уже облаивали ее. На этот раз я сам решил испытать этот странный способ ловли каряги и убедиться в отсутствии у нее страха.
Подражая эвенкам, я взял жердь и подошел к ели. Птица не улетела, она спокойно смотрела на меня и, переступая с ноги на ногу, топталась на сучке. Когда я поднес к ней конец жерди, каряга глубоко втянула голову. Я пропустил через нее всю петлю и, захлестнув ноги, снял карягу с сучка. Снова она оказалась в моих руках, но на сей раз я принес ее в лагерь. Все мы долго рассматривали странную птицу, у которой действительно не было страха, и, освобожденная вторично, она села недалеко на ветку.
— Что за край, — удивился Днепровский. — У нас птица человека на выстрел не подпускает, а эта сама в петлю лезет. Вот и рыба, изобьется вся, уже пропадает, а все вверх лезет. А зачем лезет? — продолжал он, обращаясь к старику Демиду.
— Моя русски хорошо говорить не могу, придет скоро Афанасий, он будет говорить эвенкийскую сказку, зачем кета все вверх ходи, зачем каряга не бойся, — ответил ему эвенк.
Все мы с нетерпением стали дожидаться Афанасия, нашего проводника-эвенка из стойбища Салавали. Два дня тому назад, около реки Мунали, из нашего стада потерялись три оленя. Он остался искать их и рассчитывал догнать нас не позднее сегодняшнего дня.
Мы перешли реку и стали подниматься к видневшемуся вдали Диерскому гольцу. Скоро мы прошли лес. Скучные россыпи, покрытые лишайниками да влажным ягелем, сменили мягкую зелень тайги. Теперь нас окружила безмолвная природа, освещенная серым осенним днем. В тайге лучше, там чувствуется жизнь: то писк, то шелест листа, а то медвежий треск. Но в тайге нет такого простора, который окружает тебя на открытых горах. Как легко там дышится после тайги и каким большим кажется человек в той тишине, что царит над горами. Безусловно, и там, в серой и скучной природе, есть много величественного и красивого.
По пути я с проводником поднялся на ближайший пик, чтобы наметить кратчайший путь к главной вершине гольца, и был поражен панорамой гор. На огромном пространстве вокруг нас, подпирая своими вершинами небо, виднелись величавые пики, а между ними лежали глубокие долины. Они упрятали в своих невидимых глубинах реки, распадки и зеленую тайгу. Все до самого горизонта было изрезано, порвано и обнажено. Я долго смотрел и не мог налюбоваться ни глубокими цирками, окаймленными отвесными скалами, ни всей хаотической структурой гольца, — все вокруг было необычайно красиво.
К вечеру мы уже были у последнего подъема. Шли не отдыхая, молча, и скоро были под вершиной Диерского гольца. У скалы, что гранитным поясом оберегает подступ на вершину Диера, мы разбили лагерь.
Старик Афанасий пришел поздно, когда мы уже собирались разойтись по палаткам на отдых. Но желание послушать сказку было настолько велико, что мы, не пощадив усталого старика, упросили его поведать нам тайну столь странных явлений природы, что наблюдали мы в последние дни.
Желающие послушать сказку собрались в моей палатке. Пришли и все пастухи-эвенки. Сырой мох горел дымно. На печи тихо кипел чай. Старик Афанасий плотно закрыл вход в палатку, затем не торопясь выпил большую кружку крепкого чая и закурил. Сейчас же задымились трубки и у остальных эвенков.
— Вы хотите знать, почему каряга живет без страха и почему кета все вверх ходит? Это знают только эвенки, и это не сказка, потому что еще никто не сказал, что это не так, как я сейчас расскажу, — начал Афанасий, поглядывая на нас.
— Давно, совсем давно это было, а когда — даже старики не помнят. Все тогда кругом было не то, что теперь. Тогда все реки текли навстречу солнцу, не было ночи, а там, где теперь мари, были большие и глубокие озера. В то время и тайга была совсем другая. Всякого разного зверя в ней было много, теперь уже не столько, как было тогда. Волки, олени, кабарожки — все звери жили вместе в одном стаде. Они не умели бояться друг друга, тогда тайга жила совсем без страха. Что такое страх — ни звери, ни птицы понимать не могли, одной капли страха не было у них.
Как теперь, так и тогда, одни звери питались травою, а хищники, живя вместе с ними, поедали их детей, и те не знали, как им спасать свое потомство. По рекам и озерам рыба разная: сиг, карась, ленок и другие гуляли вместе с выдрой. Они не умели бояться, и выдра завтракала хариусом, а обедала тайменем. Белка тогда жила в дружбе с соболем, и соболь не гонялся за нею, как теперь, а играл с ней и как бы в шутку — съедал ее. Таких разных шуток тогда шибко много было в тайге, передать даже всех не могу. Совсем не так, как теперь, жили тогда все звери. Они не имели хитрости, потому что у них не было страха.
Так жила тайга по сказкам нашим. Худой, совсем худой, закон был в ней. Животных, которые питались травой, становилось все меньше и меньше, и, может быть, их не осталось бы теперь совсем, если бы не случилось то, о чем я сейчас расскажу.
Тут на Диере, за вершиной гольца, есть глубокая яма. Старики говорят, что теперь в ней нет дна, а тогда там было большое озеро, а рядом с ним — пещера. В ней жил в то время большой и страшный Чудо-зверь, другого после такого не было. Он хозяин над рыбами, зверями и птицами. Все подчинялись ему. Это он дал закон тайге — жить без страха.
Чудо-зверь в пещере жил один. Ни звери, ни птицы у него не бывали, да и не было тогда ни троп, ни проходов туда, на Диере всегда лежал туман.
Но настало время, когда хищников стало шибко много, а у других животных силы терпеть совсем не осталось. Собрались они и решили — послать гонцов своих к Чудо-зверю, к Диерскому гольцу, просить защиты.
Долго ходили они туда-сюда вокруг гольца, и никогда бы им не увидеть Чудо-зверя, если бы не сжалилось над ними солнце. Оно разогнало туман, и те поднялись на голец. Не прогнал их Чудо-зверь и терпеливо всех выслушал. Большие звери говорили, что хищники поедают их телят и что они совсем не знают, как бороться с ними. Птицы жаловались на то, что своего потомства они вовсе не видят, что хищники уничтожают их яйца и поедают птенцов. От всех рыб говорила кета. Она говорила о том, что уже некому стало метать икру, что хищники совсем кончают рыбу и что пустеют моря, озера и реки. И много разных других жалоб было передано ему. Молча выслушал их Чудо-зверь, а когда все кончили — сказал:
— Хорошо, я дам вам другую жизнь, зовите всех сюда, к Диерскому гольцу.
Крикливые гуси понесли эту весть далеко на север, в тундру и к большому морю. По горам бегали быстроногие олени и торопили всех идти к Диеру. Неутомимые белки разбрелись далеко-далеко по тайге и всех, кто жил в ней, звали сюда к гольцу. По всем морям и рекам плавала кета и всех рыб посылала к озеру, где жил Чудо-зверь.
Как стрела, повсюду летела новость. Разным говором зашумели леса, воды. Все тронулись, пошли, полетели, поплыли к Диерскому гольцу, где Чудо-зверь должен дать им новую жизнь.
Одни говорили, что хищникам пришел конец, другие уверяли всех, что Чудо-зверь запретит им питаться мясом и заставит есть траву, но были и такие, которые утверждали, что он их переселит за море, в другие земли. Однако точно никто не знал, что хотел сделать Чудо-зверь.
С разных концов, отовсюду к гольцу подходили птицы, приплывала рыба. Шли сюда и хищники. Их было так много, что и сказать даже не могу.
Первыми к озеру прилетели лебеди и как только сели на воду — сейчас же запели. Нет больше таких красивых звуков на земле, только они и пели, только Диерские гольцы и слышали эту песню.
А в то время в своей пещере Чудо-зверь думал, как изменить худой закон тайги. Лебеди своей песней пробудили его от дум, и он появился на самой вершине гольца, когда уже все были в сборе.
Кого там только не было: волк, медведь, олень, марал, козел, песец, и даже бурундук там был, все они толпились вместе под вершиной. На выступах скал, на маленьких полянах сидело много-много птиц: утка, копчик, коршун, дрозд, все сидели тесно, мирно, дружно. В озере и по большим ключам сбились рыбы. Они, как и все, пришли сюда за новым законом. Все собрались к Диерскому гольцу: тут были и малыши, что случайно уцелели от хищников, были взрослые и старики. Среди птиц не было только каряги, она жила на берегу реки и на голец не торопилась.
Как только Чудо-зверь появился на вершине гольца, все притихли, и он сказал:
— Вам, добрые животные, обиженные законом: звери, птицы и рыбы, я дам страх, и вы будете всех бояться; а вы, хищники, получите зло, оно посеет между вами вражду…
Никто тогда понять не мог, что такое страх и боязнь, что такое зло и вражда.
Между большими камнями стали пробираться звери к вершине гольца, где стоял Чудо-зверь. Каждому хотелось первому получить дар, но заяц проскочил раньше всех, и Чудо-зверь дал ему столько страха, сколько хотел дать большим зверям. Заяц шибко перепугался, когда увидел около себя много зверей. Все они показались ему теперь большими и страшными. Он бросился вниз, наскочил на лису и чуть не умер от страха, затем сбил с ног глухаря, затоптал горностая и, не оглядываясь, убежал в тайгу. Все звери понять не могли, что с ним стало.
После зайца к Чудо-зверю подошли остальные звери и птицы. Всем им Чудо-зверь дал страх, а остаток отдал рыбам. Не забыл он и про хищников, он дал им много зла, все, что имел.
Сказать нельзя, что было тогда тут на Диере! Звери испугались друг друга, не знали, что делать. Одни удирали в хребты, другие в тайгу и прятались где попало: в чаще, на деревьях, в россыпях. И никогда с тех пор вместе они уже не собирались. А птицы? Они долго-долго летали, закрывая собою небо. Они боялись сесть на землю, так много было у них страха.
Не убегали долго с гольца хищники, они в большой драке познали то, что дал им Чудо-зверь.
И вот, в то самое время, когда Чудо-зверь смотрел на всех, кому он дал страх и зло, к нему подлетела каряга, но у него нечего было дать ей.
— Ты где была? — спросил Чудо-зверь беззаботную птицу.
— Я на бережку в камешки играла, — ответила каряга.
Шибко сердито посмотрел Чудо-зверь на ленивую птицу и сказал:
— Останешься ты, каряга, совсем без страха…
Повернулся Чудо-зверь и ушел к себе в пещеру. За ним спустился туман и закрыл навсегда к нему проход.
С тех пор и поныне живет каряга без страха и напоминает всем, как в то время жила тайга.
Но там, на озере Диерском, никто не видел кету: ее путь был далеко-далеко вокруг морей, и она не поспела в озеро даже к концу раздачи страха. Чудо-зверь, уйдя в пещеру, закрыл путь к себе, и осталась кета по другую сторону гольца. Она ищет и по сегодняшний день проход в то озеро, где Чудо-зверь должен был дать ей другую жизнь. Она и сейчас не знает о том, что озеро давно-давно пропало под гольцом, что под ним погиб и Чудо-зверь тайги. Каждую осень приходит сюда кета и все ищет проход к Диерскому озеру, но вместо озера находит здесь себе могилу…
На этом сказка оборвалась, и снова задымились трубки эвенков.
— А где та вершина, на которой Чудо-зверь раздавал страх? — спросил я рассказчика.
— Вершину, — ответил старик Афанасий, — ты завтра увидишь, только к себе она никого не пускает, ее крутые скалы скользки и недоступны, там постоянно дует ветер. А где было озеро — туда смотреть страшно, там нет дна и света.
Рано утром, как только блеснул первый луч солнца, я уже стоял на одном из высоких пиков Диерского гольца и любовался поистине изумительной картиной окружающих гор. Только красота этого чарующего хаоса с цирками, высокими пиками и глубокими кратерами помогла эвенкам создать такую замечательную сказку.
Я долго любовался гольцом, и мне казалось, что я даже видел в глубине бездны тот сказочный водоем, где жил Чудо-зверь, только все уже было разрушено временем и утонуло в царящей вокруг тишине. Мне казалось, что я даже видел и те каменные ступени, по которым звери поднимались за новым законом, только они теперь были прикрыты толстым слоем мха.
Как бы оберегая тайгу, голец нахмурился и на моих глазах окружил себя туманом, и только пик, на котором я стоял, был ярко освещен солнцем.
День прошел, а к ночи Диер грозно хлестнул на нас бураном, вероятно за то, что мы познали его тайну.
Легенда совсем рассеяла сон — спать не ложились. Окружив костер, все мы продолжали бодрствовать в эту предпраздничную ночь.
Живописную группу представляла наша экспедиция, расположившаяся вокруг костра. Отблеск огня поочередно освещал всех: то ярким светом зальется фигура Пугачева, сидящего рядом со мною за картой, то вдруг трепетным блеском озарится лицо Кудрявцева; облокотившись, он с любопытством следил, как повар Алексей закутывал в телогрейку ведро со сдобным тестом. Днепровский и Лебедев рылись в своих рюкзаках, доставая разные свертки и узелки. Возле них примостился Самбуев: сидя с поджатыми под себя ногами, он сосредоточенно закручивал цигарку. А когда пламя костра поднималось высоко, я видел в отдалении под кедром Павла Назаровича. Он не любил лагерного шума, всегда устраивался отдельно и у маленького огня жил со своими думами, привычками и неизменным кисетом. Теперь он, разложив домотканые штаны, пришивал к ним заплатки.
— Эх, братцы, и куличи же будут! — нарушил молчание Алексей. — К восьми часам — чтобы печь была сделана и хорошо протоплена, Тимофей Александрович… — обратился он к Курсинову.
— За печью дело не станет, только, боюсь, зря ты это, Алеша, затеваешь, — ответил тот.
— Теперь я стал Алеша, раздобрились, куличей захотели! Ты вот понюхай, а потом говори, зря или нет. — Он, развернув телогрейку, подсунул к Курсинову ведро с пухлым тестом.
Курсинов громко потянул носом и комично пожевал ртом.
— Ничего не скажешь, тесто ароматное, только как ты управишься с ним, ведь оно уже подходит?
— Не бойся, Тимофей Александрович, все будет как надо. В палатке у меня кровать, и пока ты готовишь печь, я поставлю ведро с тестом повыше, возьму книжку и буду читать да помешивать.
Алексей, прищелкнув языком, бережно поднял завернутое ведро и скрылся со своей ношей в палатке.
Ночь весенняя, холодная, да глубокая немая тишь повисли над нами. Все ярче и сильнее разгорался костер. Все выше поднималось пламя, отгоняя мрак наступившей ночи. Люди сели ближе к Лебедеву; только те, которые были заняты починкой одежды, оставались на местах. Не отрывая глаз, следили за Кириллом, а тот, будто не замечая их, продолжал копаться в рюкзаке. Он достал белье, бритву, сумочку с иголками, нитками и шилом и все это отложил в сторону. Затем вытащил сверток, завернутый в расшитый носовой платок. Это привлекло внимание Пугачева, и он, свернув карту, присоединился к группе товарищей.
Кирилл медленно развернул платок, аккуратно расстелил газету и выложил на бумагу пачку фотокарточек. Воцарилось молчание. Потом карточки пошли по рукам, все с затаенным любопытством рассматривали снимки. Тут были фотографии общих знакомых и никому не известных девушек.
Но вот и Кудрявцев достал из внутреннего кармана бумажный сверток и стал показывать нам снимки жены, сестры, а сам долго держал в руках карточку младшей дочурки: чуть заметная грусть покрыла его лицо. Полез в карман за бумажником и Днепровский, а за ним и другие. Всем было дорого воспоминание о родных, близких, любимых. Хранившиеся бережно снимки напоминали каждому маленький, но очень дорогой отрывок его жизни. Они тем более дороги были в той обстановке, в какой мы находились.
Как приятно было смотреть на эту группу сдружившихся в тяжелом труде людей! Горе и радости каждого были общими для всех.
— А это ведь, Кирилл, твоя Маша? — показывая пожелтевшую карточку, спросил Курсинов. — Видать, давно она с тобой, совсем рисунок стерся.
— Ну и пусть стирается, она теперь не моя, замуж вышла, — ответил тихо Лебедев.
— И хорошо сделала, друг! Какие из нас женихи, когда мы по два месяца в году дома живем, а то и совсем не бываем… — И, переменив тон, тихо спросил: — А сознайся, Кирилл, сердечко-то, поди, нет-нет да и заноет, когда взглянешь на карточку?..
Взволнованные воспоминаниями о родных и близких, товарищи еще долго сидели молча, освещенные ярким пламенем костра. Тихо было в ту первомайскую ночь. Не спал только ветер. Он то появлялся на реке и, удаляясь, уносил с собой шум переката, то налетал на наш лагерь и, взбудоражив костер, вместе с искрами исчезал в темноте.
Все свежее, все холоднее становилась ночь. Товарищи постепенно стали покидать костер. У Павла Назаровича над огнем висел чайник. Дожидаясь, пока он закипит, старик сидя дремал.
— Один карточка давай мне! — приставал Самбуев к Лебедеву.
— Зачем она тебе, Шейсран?
— Моя карточка нету… Давай, пожалыста…
— Чудак! Ну выбирай, если уж так хочешь… — сдался Кирилл.
— Эта можно? — и Самбуев указал на небольшой снимок женщины с продолговатым разрезом глаз, одетой во все черное.
— Бери.
Самбуев долго рассматривал подарок, затем, оторвав клочок газеты, бережно завернул в него карточку и с видом полного удовлетворения положил его за пазуху.
— Машу тоже можно? — спохватившись, спросил он, вопросительно поглядывая на Лебедева.
— Нет, Шейсран, не дам… — пока совсем не сотрется, буду носить ее при себе!
Вскипевший чайник разбудил Павла Назаровича. В палатке повара горела свеча, но было подозрительно тихо. Я подошел ближе и, откинув борт, заглянул внутрь. Палатку наполнял опьяняющий запах сдобного теста, будто мы были не в тайге, а дома…
Хотя мы в тот вечер и дали Алексею слово — никогда о первомайских куличах не говорить и «сора из избы не выносить», но теперь, за давностью, я считаю возможным о них вспомнить.
Алексей был общим любимцем. Он ко всем относился ровно, приветливо и никогда не унывал. Затевая куличи, он был охвачен одним желанием: отметить чем-то особенным день Первого мая. Для этого он и хранил в своем рюкзаке припасенные еще зимою снадобья для теста, и было обидно, что все окончилось так трагически.
Когда я заглянул в палатку, Алексей спал сном уставшего человека, а забытое им тесто, излишне сдобренное дрожжами, взбунтовалось и запросилось на простор. Оно вылезло из ведра, расползлось по подушке, по голове повара и свисало с постели. Как было не рассмеяться при виде этой картины! В палатку прибежали Лебедев и Самбуев, а за ними появился Павел Назарович с недопитой кружкой чая.
Шум разбудил Алексея. Какое-то мгновение он не мог понять, что случилось, потом вдруг вскочил и стал сдирать с лица, с головы прилипшее тесто, хватать его с постели, подушки и толкать в ведро. Наконец Алексей махнул рукой и беспомощно опустился на кровать. Кто-то, гремя посудой, побежал к реке. Снова ярким пламенем вспыхнул кастер.
Культурно ты, Алеша, подготовился к празднику! — произнес появившийся Курсинов и, пройдя вперед, встал во весь рост перед поваром. — Достань свой комсомольский билет и прочти. Давай сюда! — вдруг заявил он топом, не терпящим возражения.
Все смолкли, ожидая, что будет.
— Как написано в Уставе комсомола? Можно портить продукцию? — допытывался Курсинов.
Алексей выпрямился. Его открытые глаза смотрели в упор на Курсинова. Он будто силился разгадать, шутит тот или говорит серьезно.
— Уснул, братцы, сознаюсь! — проговорил наконец Алексей.
— Ладно уж, пойдем, мой поваренок, — говорил Курсинов, обнимая Алексея и выводя его из палатки. — Искупаю я тебя, ради праздника, посмотри, ты ведь весь в тесте, засохнет и — не отмоешь. — Мы рассмеялись и стали расходиться.
В эту ночь я спал под кедром у Павла Назаровича и, засыпая, слышал у костра задушевный разговор.
— Говорил я тебе, Алеша, зря затеял, ведь ничего не получилось.
— Оно бы и получилось, Тимофей Александрович, — отвечал тот Курсинову, — если бы Самбуй не подвел. «На, — говорит, — интересная книга, ночью почитаешь…» Я все приготовил в палатке, тесто поставил рядом с собой и лег в постель, а книжка-то оказалась на бурятском языке, листал я ее, листал, да и уснул…
Утро встретило нас ослепительным светом солнца. Таким чудесным был день Первого мая! Даже обидно было, что не проснулся раньше, чтобы больше насладиться опьяняющей красотой вешнего утра, его удивительной свежестью и алмазным блеском. Огромным и величественным выглядел в этот день своей снежной белизной голец Козя. Обнимая его, солнце безжалостно стирало притаившиеся за складками крутых откосов сумрачные тени. Радостно и безумолчно шумела река, залитая серебром и казавшаяся слишком нарядной. Даже мертвая тайга, навевающая на человека уныние, в это утро будто ожила и заговорила.
Люди уже встали, Алексей суетился у костра, готовя рыбные пироги. Из оставшегося сдобного теста он выпек пышки.
— Баня готова, можно мыться, — услышал я вдруг голос Павла Назаровича. Старик стоял у костра уже с бельем. Я не стал его задерживать, и через несколько минут мы спустились к реке.
На берегу шла стирка: одни намыливали, другие кипятили, полоскали и развешивали белье, одевая каменистый берег реки в цветной наряд. Несколько выше стояла окутанная паром баня. Она была небольшого размера, состояла из ванны, парной и, как ни странно, весила всего шестнадцать килограммов.
Многие любители бани, конечно, не поверят тому, что в нашей походной бане можно прекрасно париться. Я не собираюсь оспаривать первенство прославленной сибирской бани, но тем не менее не хочу принижать достоинство и нашей походной. Чтобы не быть голословным, приведу пример с Павлом Назаровичем, сибиряком, не признающим никакой бани, кроме как «по-черному», в которой, по его мнению, человек «может выгнать из себя любую хворобу».
Наша баня — это обычная палатка, только ставили мы ее несколько выше, чтобы свободнее было. Раздевались на берегу. Павел Назарович все время недоверчиво посматривал на баню, затем снял заранее припасенный, висевший на колышке, веник и несмело вошел внутрь. За ним вошел и я.
Баня была устроена на песке. В середине, с левой стороны, вдоль борта палатки была вырыта яма, глубиною полметра и длиною полтора метра, она была покрыта брезентом и налита водою — это ванна. Справа, также вдоль борта палатки, был сделан помост, высотою полметра — это полок для парящихся, а между ванной и полоком горой сложен булыжник — это каменка. Прежде чем ставить палатку и ставить помост, этот булыжник обкладывают дровами и жгут до тех пор, пока камни не накалятся до предела, — вот и все несложное устройство походной бани.
В бане старик ощупал полок, облил веник кипятком и смело плеснул на камни. Будто вздрогнула каменка, и вырвавшийся пар влажным жаром заполнил баню. Но старик не унимался и продолжал плескать. Зашипели раскаленные камни, стали лопаться, трещать. Все жарче и жарче становилось в бане. Я не выдержал и присел на землю, а старик, окутанный плотным паром, тихо покряхтывал, видимо, выражая этим свое удовольствие. Терпеть дальше не было сил. Я отстегнул вход палатки и выскочил наружу. Павел Назарович лег на полок и стал немилосердно хлестать себя веником.
— Кто там есть живой, поддайте пару, — вдруг закричал он ослабевшим голосом.
В наступившей тишине мы слышали, как он свалился в ванну, а затем стал приподнимать боковой борт палатки. Вначале там появились ноги, но кверху пятками, и, наконец, показался весь Павел Назарович. Усевшись на песок, старик проговорил:
— Век прожил в тайге и все маялся без бани. Живой вернусь домой — непременно устрою такое заведение. Уж и потешу я наших стариков, ведь без примера, ей-богу, не поверят!
После того как Павел Назарович был одет, Курсинов отвел его под кедр и уложил в постель. В бане долго еще слышался оживленный разговор купающихся.
Находясь долгое время в тайге, горах, особенно рад бываешь встрече с человеком. Всегда хочется отметить такую встречу чем-то приятным, и мы часто «угощали» своих гостей баней, и это приводило их буквально в восторг. Надо сказать, что многие путешественники — геодезисты, географы, геологи, путейцы и даже охотники — лишают себя большого удовольствия, не пользуясь такой баней.
Все принарядились, повеселели, лагерь принял праздничный вид.
Завтрак по случаю Первого мая состоялся несколько позже и был необычным по содержанию.
Было приятно сознавать, что и мы смогли устроить себе отдых в этот знаменательный день. Правда, его мы отпраздновали своеобразно, по-таежному, но единое чувство радости связывало нас со всеми гражданами Родины.
…Днепровский упорно настаивал на том, что надо идти разыскивать задавленного собаками медведя.
— Не пропадать же салу, в хозяйстве оно пригодится, — повторял он свой довод.
Я дал согласие, и мы стали собираться. Стоило только мне взяться за штуцер, как Левка и Черня всполошились.
На лодке мы спустились до порога и берегом дошли до старой стоянки. Там, по-прежнему, стояли колья от палаток и у огнища лежали концы обугленных дров. Все это еще много лет сохранится в том виде, в каком было оставлено нами, и попавший в эти места человек узнает о пребывании здесь экспедиции.
— Куда идти? — невольно вырвалось у меня. Собаки тоже вопросительно посматривали на нас, еще не понимая, почему их держат на сворах и чего от них хотят. Не зная способности наших лаек, посторонний человек наверняка сказал бы, что наше предприятие кончится неудачей. Где искать оставленного собаками медведя? Пойди мы вправо — собаки будут рваться вперед; сверни влево — то же. В каком бы направлении мы ни пошли, туда же будут тянуть нас Левка и Черня. Как же заставить их вести к медведю, если мы не знали направления, каким собаки возвращались вчера в лагерь?
Когда Черне и Левке не удается с первого наскока задержать зверя, они обычно гоняют его до тех пор, пока добьются своего или сами выбьются из сил. Иногда зверь проявляет удивительное упорство и уводит собак очень далеко, путая свой след по гарям, по чаще, однообразным белогорьям, но, куда бы ни зашли собаки, они не собьются с пути, возвращаясь на табор, — это одна из самых замечательных способностей лайки. Они никогда не ходят напрямик, а возвращаются своим следом, повторяя в обратном направлении весь путь.
Точно определить, откуда вчера вернулись Черня и Левка к стоянке, можно было только по их следам, которые около реки исчезли вместе со снегом. Но мы не сомневались, что и в данном случае собаки оставались верными своей привычке и возвращались «пятным»[2] следом.
Чтобы убедиться в правильности наших предположений, мы прибегли к испытанному способу. Днепровский с Левкой направился к трупу Чалки и далее на увал, придерживаясь направления, каким собаки гнали медведя, а я остался на месте, чтобы понаблюдать за поведением Черни. Если бы мы ошибались, то Черня равнодушно отнесся бы к уходу Левки, но сейчас оказалось не так. Только Прокопий и Левка отошли, как Черня вдруг забеспокоился, стал нервно переставлять ноги, не отрывая глаз, следя за ними. Его возмущение росло тем больше, чем дальше они уходили. Он рассуждал по-своему, по-собачьему: «Левку повели кормить, а разве я меньше его голоден?» Нужно было посмотреть на Черню, когда Днепровский и Левка скрылись. Обиженный несправедливостью, он стал тянуть меня вперед, визжать, выражая этим свое негодование. В Черне проснулась звериная жадность и собачья ревность: это нам и нужно было. Через десять минут я догнал Прокопия, и Черня, натягивая поводок, потянул меня вперед. Стоило только ему опередить Левку, как ревность прошла. Он шел уверенно, повеселев, не переставая помахивать хвостом.
Черня был старше Левки на два года. Они были братьями по матери. Первый, несмотря на свой сравнительно небольшой возраст, имел богатый опыт и не зря считался хорошей зверовой собакой. Левка же уступал не только в возрасте и сноровке, но и в характере. Черня был кобель ласковый и в работе темпераментный, тогда как Левка отличался нахальством и грубостью, но работал по зверю азартно, был бесстрашным в схватке с медведем, за что мы его любили и многое ему прощали. В критическую минуту, когда нужно было прибегнуть к помощи собаки, мы всегда имели дело с Черней. С ним было легко «договариваться», он быстрее, чем Левка, понимал, чего от него требуют.
Все сильнее натягивая поводок, Черня вывел нас на увал, и там мы узнали, что идем не собачьим следом, а своим, явно видимым на нерастаявшем снегу. Стало ясно: возвращаясь вечером, собаки наткнулись на наш след и вышли им к стоянке, выбросив из своего пути большую петлю. Всякое сомнение исчезло, и мы прибавили шагу.
Который раз, следуя за Черней, я восхищался его работой. Какое скрытое чувство руководит собаками, когда они, с поразительной точностью, восстанавливают свой путь спустя много времени? Какое поразительное чутье и какая память должны быть у них, чтобы не сбиться, проводя нас по чаще, по завалам или хребтам? Иногда Черне приходилось вести нас за десятки километров к убитому зверю, делая по пути бесконечные петли и зигзаги, много раз пересекая один и тот же ручей. И не раз, когда он уводил меня слишком далеко, закрадывалось сомнение в правильности пути. Я останавливал собаку и раздумывал: не вернуться ли назад? Но когда мой взгляд встречался со взглядом Черни, я терялся. А он словно говорил: «Неужели ты сомневаешься и не видишь, как хорошо заметны приметы? Вот перевернутая моей лапой палочка, а здесь я прыгал через ручей и помял траву. А запах? Неужели и его не чувствуешь, а ведь он хорошо ощутим даже среди более сильных запахов…»
Я не выдерживал его умного взгляда, полного уверенности, и сдавался. Черня, натягивая поводок, шел вперед и вел меня за собою.
Как же было не удивляться и в этот раз, когда он вел нас к медведю. Ведь вчера мы с Прокопием шли на табор по снегу, а так как и после этого он сыпал еще долго, то к моменту возвращения собак наши следы, безусловно, были занесены им. Если Левка и Черня тогда еще улавливали на снегу наш запах, то с новым снегом, кажется, все должно было исчезнуть. Но в действительности бывает не так. Лайка с хорошим чутьем улавливает запах зверя или человека спустя даже два дня, тем более, если они идут тайгою и оставляют этот запах не только на земле, но, главным образом, на ветках, на листьях, на коре деревьев, к которым они случайно прикасаются. Когда же собакам приходится восстанавливать путь спустя более продолжительное время, то безусловно ими руководит память, способная запечатлеть все мелочи в окружающей их обстановке.
Спустившись в ложок, Черня свернул влево, и по размокшему снегу мы пошли вниз. Теперь нам стал попадаться сбитый колодник, сломанные сучья и места схваток раненого зверя с собаками. Кое-где сохранились отпечатки его лап. Чем дальше мы продвигались, тем чаще останавливался зверь. Он, видимо, ослабел, а собаки, чувствуя близость развязки, наседали еще с большим ожесточением. Я легко представил себе Левку в те минуты, когда бессильный медведь потерял способность маневрировать и уже не мог отбиваться от собак. Видимо, Левка все азартнее наседал на зверя, и та шерсть, которая все чаще попадалась на нашем пути, указывала на его работу.
Через час в просвете боковых возвышенностей показалась глубокая полоска Кизыра. Мысль о том, что зверь мог уйти за реку, не на шутку встревожила нас, но Черня, дойдя до реки, свернул вправо. Он вывел нас на верх борта долины и остановился. Именно там и произошла последняя схватка собак с медведем; судя по тому, что мы видели на той маленькой полянке, можно было поверить эвенкийской поговорке: «Медведь вперед помирает, потом его сила покидает». Лес, колодник, пни — все было изломано, свалено, вывернуто, будто зверь обломками отбивался от собак.
Черня, помахивая хвостом, перевел нас через поляну, и мы оказались на краю небольшого ската, под которым виднелась густая чаща. Туда-то именно медведь и стремился, удирая по ложку, чтобы укрыться от расправы.
— Не зря, значит, собаки его тут держали, — сказал Прокопий, с любопытством осматривая поляну и чащу. — Попади он в чащу раньше — ничего бы ему не сделали собаки, могли бы и отступиться.
Действительно, Черня и Левка, будто понимая, что в том густом ольховнике им не справиться с медведем, задерживали его на поляне и вконец измотали зверя. Как видно из последующих событий, которые легко читались по оставленным следам, ему удалось вырваться с поляны, он бросился по крутому откосу вниз, но собаки, вцепившись в него, распяли задние ноги и, волочась следом, тормозили лапами его ход. Зверь, отгребаясь передними лапами, дотащился донизу и, обняв старую пихту, умер.
Мы спустились вниз.
— Кто это сало выдрал? — указывая на разорванный зад медведя, спросил я Левку. Нужно было видеть в это время его виноватую морду.
Через час, когда туша была разделана, Левка не выдержал и за несколько минут успел набить свой ненасытный желудок. Днепровский, испытывая его жадность, еще долго отрезал маленькие кусочки мяса и бросал ему в рот. Левка все глотал и глотал, пока его желудок не перестал принимать. Тогда он бросил это занятие, подошел к выброшенным кишкам и, не удержавшись, стал сдирать с них жир.
Зверь был ранен одной пулей, которая прошла вкось от правой лопатки через кишечник и остановилась в левой задней ноге. Это был крупный самец, но не такой жирный, как убитый нами у берлоги. Шестнадцать килограммов сала мы получили в награду за все пережитое, включая и смерть Чалки.
Мы спустились к реке, развели костер и, отдыхая, наслаждались чаем. Черня лежал рядом со мною, изредка поглядывая на костер, где и ему жарился кусок мяса.
Заметив, что я наблюдаю за ним, он подполз ближе и подставил свою голову под мою руку.
— Ну, погладь же его, посмотри, как он ласкается, — говорил Прокопий, громко потягивая горячий чай. — Не содрать бы нам без них с медведя шкуры!
Я обнял Черню и прижал к себе. Увидев это, подошел ко мне с засаленной мордой и Левка.
В лагерь мы вернулись в пять часов. Алексей сидел у костра и раскатывал вновь поставленное тесто. Внизу дымилась печь. Она была сложена на скале, выходящей на поверхность земли недалеко от берега. Это сооружение, если можно так называть нашу печь, было так же примитивно, как и баня, как и многое другое, что сопутствует экспедиции. За долгие годы скитаний по «белым пятнам», мы научились создавать себе условия, при которых путешествия и повседневная работа приносили нам не только тяжелые испытания, но давали много радости и большое удовлетворение. Мы приучали себя не замечать трудностей, считая их своими неизбежными спутниками; мы не унывали, когда нас постигала неудача, но мы всегда готовы были радоваться любому успеху, и в экспедиции уже много лет стало традицией — отмечать такие события вкусным завтраком или ужином, а иногда — и чаркой водки.
Галеты и сухари в условиях длительного хранения да еще при постоянном передвижении вьючно, быстро портятся, главным образом от сырости. Мы всегда возили с собой муку и, как обычно принято в экспедициях, выпекали пресные лепешки на соде. Когда в нашу жизнь врывалось какое-нибудь примечательное событие — форсирование опасной переправы, отнявшей у нас немало дней, преодоление снежных перевалов или благополучное восхождение на один из трудных хребтов — мы считали возможным сделать небольшую передышку в виде отдыха на один день и сообща готовили себе хлеб. Трудно описать, каким он всегда был для нас вкусным.
Особенно памятна мне одна, вынужденная, голодовка, когда после пятидневных скитаний без продуктов по дремучей тайге я набрел на стоянку, недавно покинутую наблюдательной партией нашей же экспедиции. По оставшимся следам мне не трудно было угадать, что люди останавливались для обеда. Я начал собирать кости, подбирал на земле все, что могло быть съедено. И вдруг — о счастье! — кто-то из обедавших, видимо щадя свои зубы, оставил кусочек горелой хлебной корки. Я схватил ее и бережно стал есть, откусывая микроскопические доли. Никогда в жизни мне не приходилось есть что-либо более вкусное!
Через сутки, когда я попал в лагерь этой наблюдательной партии, я увидел перед собою мясо, молочные консервы, галеты, масло, но, к сожалению, у меня уже не было аппетита, будто после кризиса наступило безразличие, но хлеб и в этот момент не потерял для меня своей прелести. Мне дали его размоченным в холодной воде, он был необычно вкусным; затем я выпил кружку сладкого чая и уснул.
…Алексей, засучив выше локтя рукава голубой косоворотки, как заправский пекарь, мастерски управлялся с тестом. Он не заметил, как к нему подбежала его любимая собака.
— Черня! — вскрикнул Алексей, когда тот лизнул его в лицо. Но, прежде чем выразить свою радость, он внимательно стал осматривать собаку и, конечно, не мог не заметить его раздутые бока.
— Я же говорил, что ты не заблудишься, найдешь, где лежит зверь! С полем тебя, дружище! — обнимая Черню, громко говорил Алексей.
Мы сняли котомки и уселись у огня отдыхать. Павел Назарович, Лебедев и Кудрявцев уплыли рыбачить и вот-вот должны были вернуться. Остальные люди были заняты своими делами — кто у костра, кто на берегу реки, а Пугачев занимался с Самбуевым в палатке.
Самбуев очень плохо владел русским языком и совсем не умел читать, хотя по-бурятски читал хорошо. Пугачев взял на себя труд научить его в это лето грамоте, и в свободный час их можно было видеть сидящими за букварем.
Как только мы присели, я услышал:
— М-а-а-м-а… К-а-а-ш-а, — тянул медленно Самбуев.
— Часа три сидят, — таинственно доложил мне Алексей. — Шейсран уже девять букв знает, говорит: «Легче дикую лошадь объездить, чем эти буквы запомнить!»
Я встал и подошел к палатке. Учитель и ученик лежали на брезенте перед открытым букварем, и Самбуев, водя длинными пальцами по буквам, тянул медленно и напряженно:
— П-а-а-п-а… М-а-а-ш-а… — А пот буквально ручьем катился с его лица, будто он нес большой груз. Так тяжело давалась ему наука.
— Хорошо, — сказал Пугачев, — теперь покажи, где слово мама.
Самбуев долго смотрел на крупные буквы, водил по ним пальцем и вдруг заявил:
— Мама тут нету…
— А ты знаешь, что такое мама? — допытывался учитель.
— Знаю. Папа работай, мама — дома живи.
— Правильно, ну теперь покажи, где слово мама.
Самбуев, не думая, ткнул пальцем в слово Маша и произнес:
— Мама…
— Неверно! — поправил его Трофим Васильевич. — А покажи, где Маша.
Тот вдруг пристально посмотрел на учителя и обиженным тоном сказал:
— Маша Кирилл Лебедев рюкзак клади, другой Маша не знаю.
— Скажи, Шейсран, когда ты читаешь, то думаешь по-русски или по-бурятски? — спросил Пугачев.
— Нет, русский думай не могу, голова болит, бурятский читай, думай хорошо.
— Если ты хочешь научиться читать по-русски, то нужно во время чтения думать по-русски и понимать, что обозначают те слова, которые ты читаешь, иначе не научишься.
— Хорошо, — ответил Трофиму Васильевичу ученик. — Завтра утром встаю, весь день думай только русский, а нынче — давай довольно! — взмолился Самбуев.
— Пока не покажешь — где Маша — я тебя не отпущу.
Самбуев посмотрел на учителя, и довольная улыбка расплылась по его лицу. Он полез за пазуху и из внутреннего кармана достал завернутую в газетный лист фотографию, подаренную Лебедевым.
— Ты думаешь, это Маша? — спросил он.
— Нет, Шейсран, ты не понимаешь, давай читай снова! — упорствовал учитель.
Когда я вернулся к костру, возле него уже никого не было, все ушли на берег встречать рыбаков.
— Рыба пошла! — крикнул мне Павел Назарович, когда я подошел к реке.
Мое внимание было отвлечено другим. Голубая вода Кизыра, как мне показалось, приняла мутно-бирюзовый цвет и потеряла свою прозрачность. Это обстоятельство не на шутку встревожило меня, и я сейчас же поделился своими мыслями с Павлом Назаровичем.
— Возможно, что вода прибывает и начинает мутнеть, дни-то ведь теплые стоят, — сказал он и, обрывая наступившее молчание, сейчас же добавил: — Не плохо поторопиться с отправкой лодок. Ой, как худо будет идти в большую воду, да и опасно.
На душе стало тревожно. Мы двигались слишком медленно, даже подумать страшно — за одиннадцать дней прошли двадцать восемь километров и, конечно, не зря завидовали весне, с какой быстротой она мчалась вперед! Она уже достигла вершин Кизыра и его многочисленных притоков и там, сгоняя снег с крутых откосов гор, заполняла вешней водою русла бесчисленных ручейков. Они-то и приносили в Кизыр муть, которая превращала голубой цвет воды в бирюзовый. Теперь можно было сказать, что зима ушла безвозвратно, но как ни радостен был приход весны, мы были против ее поспешности. Мы не использовали лучшее время для заброски груза на Кизыр, именно — вторую половину апреля, и теперь весна опередила нас.
Наш лагерь на устье Таски был последним, завершающим нашу организацию. Теперь впереди — борьба, успехи, а может быть и горести. С завтрашнего дня мы уже полностью отдаемся своей работе.
В восемь часов вечера мы прервали наш праздник. Началась упаковка снаряжения, продовольствия и прочего экспедиционного имущества для заброски его лодками по Кизыру в глубь Саяна. На шесть часов утра был назначен подъем.
С запада на горы надвигались огромные тучи. Они постепенно увеличивались, соединяясь, смешивались одна с другой, и скоро за ними исчезли вершины гор. Где-то далеко внизу шумел Кизыр. Будто встревоженный чем-то, носился по тайге ветер. Он налетал то от реки, то с гор и мчался вихрем. Предчувствуя непогоду, все в лесу притихло, не было слышно утренних птичьих песен, только неугомонные стаи уток носились над рекой.
До завтрака лодки были загружены, покрыты брезентами и крепко увязаны. Кудрявцеву, командиру этой «флотилии», было предложено, ценой любых усилий, добраться до правобережного притока Кизыра — реки Кинзилюк, и там, недалеко от устья, сложить весь груз. Если же, по каким-либо причинам, они туда не доберутся, ему было дано указание разгрузиться на устье Паркиной речки. Если обстоятельства не позволят продолжать путь, инструкция допускала закончить маршрут в любом месте. В последнем случае Кудрявцев должен был от берегов Кизыра до гор поперек долины пройти хорошо заметными затесами, чтобы мы, продвигаясь вверх по Кизыру, смогли легко их заметить и найти груз.
В своих указаниях Кудрявцеву я не мог предусмотреть время, потребное для выполнения задания, — оно было слишком неопределенно и зависело прежде всего от весеннего паводка. Если высокий уровень воды в Кизыре будет держаться долго, то их путь будет чрезвычайно тяжелым. Но мы надеялись на лучшее: пожелали им весну дружную и без дождей. В этом случае вода с гор скатится быстро и уровень Кизыра войдет в норму скоро. Чтобы Кудрявцеву было легче разыскать нас, возвращаясь с вершины реки, мы совместно наметили места трех будущих лагерей, на одном из которых должна будет произойти наша встреча.
Шесть человек уходили в далекий и трудный путь. Они уже стояли в лодках и, опираясь на шесты, ждали последней команды.
— У меня все готово! — крикнул Кудрявцев из передней лодки.
— Счастливого пути, — ответили мы.
Три пары шестов приподнялись и толкнули лодки вперед. Дружные удары слышались все тише и тише, а ползущие близко у берега лодки все уменьшались и уменьшались, пока не исчезли из глаз.
Тяжелые облака ползли низко и, заволакивая горы, закрывали собой все окружающее. Нестройно пролетела стая гусей на восток, как бы устремляясь за тучами. Туда же летели стаи мелких птиц, будто там, в глубине гор, можно было укрыться от непогоды.
Дождь начался через час после того, как скрылись лодки. Вначале он шел медленно, как бы неохотно, но скоро тучи потемнели, и дождь застучал крупными каплями. Следом за тучами налетел ветер, встрепенулся костер, захлопали борта палатки. Закачалась мертвая тайга.
Мы уже были готовы выступить в поход на Чебулак, но из-за дождя пришлось задержаться. Со мною должны были пойти Павел Назарович и Днепровский; они сидели с котомками, выглядывая из палатки на внешний мир, затянутый дождевой завесой, и надеялись, что ветер угонит тучи и появится солнце.
— Неправда, перестанет, — говорил Днепровский, прислушиваясь к шуму дождя.
— Смотря что «перестанет». Если перестанет ветер, то, считай, дождя хватит на весь день, — отвечал ему Зудов, нетерпеливо посматривая из палатки. — Но, кажется, ветер осилит, смотри, как он расшевелил тучи, вот-вот разорвутся.
Непогода все более властно гуляла над тайгой. С воем и свистом проносился мимо нас ветер. Стало холодно, и люди, убаюканные дождем, постепенно засыпали. Я сидел за дневником и наблюдал, как, опустив на колени голову, спал Пугачев, как, обняв котомку, боролся с дремотой Днепровский, пока она его совсем не одолела. Бурмакин и Алексей давно уже похрапывали, забившись в угол палатки. Павел Назарович долго сопротивлялся, хотя, по его словам, «нет слаще сна, как в дождь». Он все надеялся на ветер, который действительно не унимался, но дождевые тучи, будто споря с ним, продолжали немилосердно поливать наш лагерь.
В час дня, когда прекратился дождь, мы, загрузившись рюкзаками, покинули лагерь. Наш груз состоял из теодолита, топора, двух котелков, рыболовной сети, различной походной мелочи и незначительного количества продовольствия. Мы рассчитывали, что та зеленая тайга, которую мы видели под Чебулаком с вершины гольца Козя, будет милостива к нам и добавит к этому небольшому запасу продовольствия несколько глухарей, а на реке надеялись добыть уток и поймать рыбы. Плащи и телогрейки должны были спасать от дождя, холода и заменять постели. Нашим спутником был и Левка.
Мы считали, что за десять дней нам удастся обследовать район гольца Чебулак. За это время Пугачев, Бурмакин, Алексей и Самбуев займутся лошадьми, вьюками, прорубят тропу вверх по Кизыру, словом — подготовятся к большому переходу.
Густая пихтовая тайга, покрывавшая долину реки Таска, тоже засохла, но все же на Таске мы часто встречали зеленые кедры. На листе маршрутной карты у меня впервые появился условный знак хвойного леса.
Мы подвигались медленно и часто останавливались. То груз неловко лежал на спине, то ремни слишком резали плечи, то обувь жала ноги — этим всегда отличаются первые дни путешествия, пока человек не свыкнется.
Павел Назарович, следуя, видимо, традициям таежника, по пути все время заламывал веточки.
— Зря заботишься, — говорил ему Прокопий. — Неужели на обратном пути заблудимся.
— Может, и зря, но труда-то не трачу, рука сама, по привычке, делает, — ответил ему Павел Назарович и немного погодя добавил: — Тайга, она и есть тайга, заблудиться в ней не мудрено[3].
Чем дальше мы отходили от Кизыра, подбираясь к водораздельному хребту, тем глубже становился снег. Под действием тепла последних дней он размяк, стал водянистым, и мы буквально плыли по нему. Так и не удалось нам выбраться на перевал. Как мы обрадовались, когда промокшие, изрядно промерзшие, наконец-то были обогреты костром. Мы заночевали в небольшом сыролесье, сохранившемся в вершине перевального ключа. А небо все продолжало хмуриться, и ветер не стихал. Левка, зарывшись в мох под старым кедром и уткнув морду в хвост, спал.
— Собака опять непогоду чует: голодная уснула, — сказал Павел Назарович, поглядывая на потемневшее небо.
И действительно, еще не успел свариться ужин, как на огонь стали падать мокрые пушинки снега. Ночь обещала быть холодной и неприятной. Шесть толстых бревен, попарно сложенных концами друг на друга, должны были обогревать нас. Я постелил вблизи огня хвойные ветки, положил под голову котомку и, укрывшись плащом, уснул раньше всех.
Ночью не переставая шел снег. Спали неспокойно. Если повернешь спину к огню, то мерзнет грудь, и так всю ночь: то один бок греешь, то другой, словом, вертишься с боку на бок.
В полночь меня разбудил холод. Днепровский, Павел Назарович мирно спали. С одной стороны они были завалены снегом, а от той части одежды, которая была обращена к огню, клубился пар. Но в этом ничего удивительного не было. Несмотря на то, что они находились одновременно под действием высокой и низкой температур и спали в сырой одежде, они все же отдыхали. Я поправил костер, пододвинул поближе к нему свою постель и тоже уснул.
Серое, такое же как и вчера, неприветливое утро предвещало плохой день. Наскоро позавтракав, мы тронулись дальше на север и в десять часов были на перевале. Там пришлось задержаться. Развели костер, обогрелись, а я сделал зарисовку и дополнил маршрутку нужными записями.
К Ничке спускались крутым ключом, забитым глубоким снегом. Неприятное впечатление оставила у нас эта река. Какая стремительная сила! Сколько буйства в ее потоке, несущемся неудержимо вниз по долине! Ее перекаты завалены крупными валунами, всюду на поворотах — наносник и карчи. Мы и думать не могли перейти ее вброд. Пришлось сделать плот. Три часа мы трудились над устройством этого примитивного суденышка, которое нам нужно было всего лишь для того, чтобы пересечь реку шириной не более восьмидесяти метров.
Когда плот был готов, мы оттолкнулись от берега и, подхваченные течением, понеслись вниз по реке. Я и Прокопий стояли на гребнях, а Павел Назарович командовал:
— Бейте вправо, камни, камни! — Плот, отворачивая нос или корму, проносился мимо препятствия. Не успели мы прийти в себя, как он снова кричал: — Скала! Гребите влево, разобьет! — и мы всей силой налегали на весла. Но река не давала передышки. Плот то зарывался в волны, то, скользя, прыгал через камни, бился о крутые берега, а Прокопий и я все гребли. Наконец справа показался пологий берег, там было устье неизвестного ключа, и мы решили прибиться к нему. И вот у последнего поворота плот, совсем неожиданно, влетел в крутую шиверу. Никто не знал, куда отбиваться. Справа, слева и впереди, словно ожидая добычу, торчали из воды крупные камни. Вода вокруг них пенилась, ревела, плот, как щепку, бросало из стороны в сторону, било о камни, захлестывало, но по какой-то случайности все обошлось благополучно. Мы уцелели и уже были готовы благодарить судьбу, как снова послышался крик Зудова:
— Залом, бейте!.. — И, не досказав последнего слова, старик бросился ко мне, схватил за гребь, но уже было поздно.
Впереди, неожиданно, вырос огромный наносник. Он делил реку пополам и принимал на себя всю силу потока. Плот с невероятной скоростью летел на него. Развязка надвигалась быстрее мысли. Я выхватил нож и только успел перерезать на Левке ошейник, как раздался треск. Плот налетел на наносник, и от удара нас как не было на нем. Я повис на бревне, а Днепровского выбросило далеко вперед. Разбитый плот приподнял высоко переднюю часть, вывернулся как бы на спину и, ломая гребни, исчез под наносником.
— Помогите! — послышалось сквозь рев бушующей реки. Только теперь я увидел Павла Назаровича. Он, держась руками за жердь, висевшую низко над водою, пытался вскарабкаться на нее, но поток уже тащил его под наносник. Он захлебывался, работал ногами, пытался приподняться, но напрасно, силы его покидали. Пока я добрался до старика, у него сорвалась с жерди рука, и я уже в последний миг поймал его за фуфайку. На помощь подоспел Прокопий.
Как только голова Павла Назаровича появилась на поверхности воды, он закричал:
— Братцы, табачок за пазухой мокнет, достаньте, слышите!
Но разве до табаку было в эти минуты! Мы с большим трудом вытащили старика из-под наносника и усадили на бревна. Придя в себя, он прежде всего достал кисет и стал охать и вздыхать.
«Вот они, сибиряки! — думал я, поглядывая на Павла Назаровича. — Какое спокойствие! Быть на волосок от смерти и в последнюю минуту думать не о спасении своем, а о табаке, который он боялся намочить…»
Павел Назарович так застыл в воде, что пришлось оттирать ему руки и ноги. Он с трудом разговаривал и еле двигался. Мы поделились с ним сухой одеждой и помогли выбраться наверх наносника. Как только жизнь Павла Назаровича оказалась впе опасности, мы вспомнили про Левку. Его с нами не было, не видно было и на берегу.
— Неужели он попал под наносник? — с ужасом думали мы.
— Левка! Левка! Левка! — кричал Днепровский, но все было тщетно. Звук улетал по реке и терялся в шуме волн.
С нами на наноснике оказалось только два рюкзака, о которых в последнюю минуту вспомнил Прокопий и которые вместе с ним были выброшены на бревна. Не оказалось рюкзака с теодолитом и частью продовольствия, сетки, ружья и двух шапок. Река все это забрала в свои тайные кладовые, видимо, в счет той оплаты, которую она привыкла брать со всех, кто пытался пересечь ее стремительный поток. Позже я вспомнил и о ноже, его я, видимо, выронил в момент «перелета» с плота на наносник.
Этот странный остров, на который нас выбросил поток, был сплетен из тысячи бревен самой различной толщины и всех пород, какие росли по реке Ничке. Основанием ему служила небольшая мель, теперь покрытая водой. Много лет стоит он там, на главной струе, глотая добычу реки. Никто не знает, что погребено под этим островом. От напора воды он дрожит, издавая неприятное гуденье.
Утрата вещей и продовольствия нас не так удручала, как гибель собаки. Трудно было смириться с мыслью, что мы больше не увидим Левки.
Несмотря на всю неприятность нашего положения, оно не было безнадежным. Мы были даже рады тому, что река нас выбросила на наносник, а не на камни в шивере, тогда пришлось бы крепко подумать, как выбраться из ее плена.
В одном из спасенных рюкзаков оказался топор, это открытие окончательно рассеяло зародившееся было сомнение в благополучном исходе нашей переправы. Даже Павел Назарович повеселел и, достав из рюкзака сухой табак, закурил трубку. Мы сразу приступили к поделке нового плота, надеясь все же переправиться на правый берег реки. Но у нас не было веревки или гвоздей, чтобы связать или скрепить бревна, а тальниковые прутья, которыми был скреплен первый плот, росли только на берегу. Пришлось отпороть все ремни на рюкзаках, снять пояса, подвязки на ичигах, но этого не хватало, чтобы мало-мальски связать наше новое суденышко. Пришлось снять белье. Мы готовы были пожертвовать всем, лишь бы скорее покинуть этот ужасный остров.
Тот пологий берег, куда надо было попасть, начинался метров на четыреста ниже нас и тянулся не более как полкилометра. Исход дела зависел от того, успеем ли мы пересечь реку раньше того места, где кончается пологий берег. Река может оказаться слишком гостеприимной и не выпустить нас из своих объятий, тем более что наш новый плот не был способным преодолеть длительное путешествие. От первого же удара о камни, даже от качки в шивере плот рассыплется, и мы будем отданы во власть потока. Нам неоткуда было ждать помощи, и только риск мог ускорить развязку: или мы, достигнув берега, продолжим свой путь, или ценой жизни рассчитаемся с рекой!
Как только уселись на плот и оттолкнулись от наносника, плот подхватило течение и стремительно понесло вниз по реке. Мы работали шестами, стараясь изо всех сил тормозить ход, но сила потока увлекала плот все ниже и ниже. Мелькали камни, шесты то и дело выскакивали из воды, чтобы сделать гигантский прыжок вперед. Нас захлестывало валом. Борьба продолжалась не более двух минут. Все работали молча.
Наконец мы у цели. Плот с разбегу ударился о береговые камни, лопнул пополам и, развернувшись, снова понесся, подхваченный течением. Но нас на нем уже не было. Следом за плотом, спотыкаясь, бежал Павел Назарович, пытаясь опередить его.
— Чего же вы стоите? Белье-то уплыло, — кричал он нам, продолжая по-молодецки прыгать по камням. Но плот, мелькая по волнам, был уже далеко впереди.
— Штаны-то у меня домотканые, грубые, как же я без белья ходить в них буду? — волнуясь, говорил возвратившийся Зудов.
Мы развели костер, развесили одежду Павла Назаровича и только тогда вспомнили про голод. Было четыре часа дня. Небо по-прежнему оставалось затянутым облаками, и по реке тянул холодный низовик. Пока варили обед, я прошелся берегом, еще надеясь найти след Левки. Но напрасно, нигде никаких признаков не было.
Отогревшись у костра и подкрепившись рисовой кашей, мы накинули рюкзаки и пошли дальше, взяв направление на северо-запад. Теперь вместо ремней мы привязали к рюкзакам веревки, сплетенные из тальниковой коры (лыко), они же заменяли нам и пояса. Крутой ключ, по которому мы поднимались, скоро кончился, и мы оказались на верху правобережного хребта. Я еще не успел осмотреться, как до слуха долетел знакомый звук, и все насторожились. Прокопий даже снял шапку.
— Левка жив! — радостно вырвалось у него. — Ниже наносника лает.
Еще с минуту мы прислушались к звуку, затем, как по команде, бросились на лай обратно к Ничке.
По лаю Левки, в зависимости от интонации голоса и настойчивости, мы обычно угадывали: кого облаивает он, медведя, или сохатого, или загнанную на дерево росомаху, но на этот раз мы терялись в догадках: таким голосом он никогда не лаял.
— Наверное, попал между скал и выбраться не может, вот и орет! — заявил Павел Назарович.
Минут через тридцать мы уже были у реки, километрах в двух ниже наносника. Спустившись еще ниже, мы за поворотом увидели Левку, и нашей радости не было предела. Он стоял у скалы, зубчатый гребень которой спускается к Ничке, и, приподняв морду, продолжал лаять. Оказалось, на одном из остроконечных выступов этой скалы, на самой вершине, стояла небольшая кабарожка. Она-то и была предметом его внимания. Увидев нас, Левка бросился к скале и, пытаясь взобраться наверх, падал, лаял, злился. А кабарга стояла спокойно, удерживаясь всеми четырьмя ножками на самой вершине выступа. Справа, слева и спереди скала обрывалась стеной, и только к хребту от выступа шел каменистый гребень, весь изорванный уступами. Мы были удивлены, какой рискованный и рассчитанный прыжок нужно было ей сделать, чтобы попасть на тот выступ, который кончался площадкой буквально в ладонь.
— А это кто там? — крикнул Днепровский, заглядывая на другую сторону скалы. — Да ведь это кабарожка, — добавил он и скрылся. Мы поспешили к нему. Там, за поворотом, в россыпи, как раз против выступа, на котором продолжала стоять кабарожка, лежала, корчась в муках, вторая, более крупная, кабарга. Заметив нас, она приподнялась, чтобы прыгнуть, но тотчас же беспомощно упала на камни. У нее были сломаны передние ноги. Ее глаза, черные как уголь, метались из стороны в сторону, точно она откуда-то ждала облегчения.
— Упала, бедняжка, с утеса! — сказал Павел Назарович.
Днепровский вытащил нож и оборвал мучения кабарожки. Сомненья не было: кабарга, спасаясь от Левки, хотела вскочить на выступ, но не рассчитала прыжок и сорвалась вниз.
— Не может быть, чтобы кабарга промахнулась, — возражал Днепровский. — Тут что-то другое!
День уже клонился к вечеру. Павел Назарович поймал Левку, я взвалил на плечи кабаргу, и мы, спустившись пониже, решили на этом закончить свой суетливый день. Прокопий остался у скалы. Не выдержала душа следопыта! Он решил разгадать, что же в действительности было причиной гибели кабарги.
Ночной приют мы нашли под густыми елями, растущими небольшой группой у соседней скалы.
Через полчаса кабарожки уже не было на утесе. Ожидая Днепровского, мы развели костер.
Кабарга — это самый маленький вид оленя и, пожалуй, самый изящный. Я однажды видел на песке след сокжоя[4], на который ступила своей ножкой кабарга, я был удивлен. Оказалось, что ее след в шестнадцать раз меньше следа старшего брата. Природа отдала в безраздельное пользование кабарги скалистые горы с темными ельниками и холодными ключами. В залесенной зоне гор нет более приспособленного животного к жизни в скалах, чем кабарга. Нужно видеть, с какой быстротой она носится по гребням, по карнизам, по скалам, с какой ловкостью прыгает по уступам. Но жизнь этого маленького оленя, несмотря на его приспособленность к обстановке, полна самых невероятных тревог.
В Сибири кабарга держится по всем горным хребтам, за исключением густо населенных районов, где она давно исчезла.
В крупной россыпи, где есть поблизости ягель и вода, или в вершине ключа в корнях и чаще самка-кабарга в мае приносит двух телят, реже — одного, еще реже — трех. По внешности они представляют маленькую копию матери, такие же высокие задние ноги по сравнению с передними, такая же голова, напоминающая морду борзой. С первых дней появления телят на свет над ними властвует страх, и до конца жизни он является их постоянным спутником. Я никогда не видел на кабарожьей тропе следов маленьких телят даже в тех районах, где кабарга держится в большом количестве (среднее течение реки Олёкмы, верховья рек Зеи, Купари, Маи). Я убедился, что мать-кабарга редко бывает вместе с телятами, кроме короткого времени кормежки. Она не видит игры, которой забавляются утренними зорями телята сокжоев, маралов или оленей. Она обычно живет вдали от телят, чаще поселяясь в соседних ключах, видимо, боясь своим постоянным присутствием выдать детей. Спрятанные в россыпи или чаще, телята проводят первый месяц жизни совершенно не покидая своего скрытого убежища. Большую часть времени они спят, и только с появлением матери, которая приходит к ним в строго определенное время, они проявляют признаки жизни. Взбивая мокрыми мордочками вымя матери, они жадно сосут молоко и от наслаждения бьют своими крошечными копытцами о землю. Мать должна довольствоваться этими короткими минутами свидания и, не задерживаясь, исчезать. А малыши снова прячутся до следующего ее прихода.
Несколько раз мне приходилось слышать в тайге странный звук: он состоял из трех-четырех высоких нот и нетерпеливо повторялся несколько раз. Это был крик проголодавшихся телят кабарги. Так они зовут мать, если она не пришла вовремя. Услышав призывный крик, кабарга бросается на него, даже если это и не ее дети. Нередко прибегают на крик и самцы. Охотники, узнав эту повадку кабарги, придумали «пикульку», делая ее из небольшого кусочка березовой коры. Ею они довольно удачно подражают голосу теленка. Обманутая мать бросается на этот звук и падает, простреленная пулей. Этот зверский способ был широко распространен до революции, он-то и явился главной причиной полного исчезновения кабарги во многих горных районах Сибири.
Примерно через месяц молока у матери не хватает, чтобы утолить все возрастающий аппетит телят, и они предпринимают первую попытку найти корм. В этом возрасте растительным кормом для них являются листья кустарников да ягель, который растет там же, поблизости от убежища. Эти прогулки учащаются, но ходят телята на кормежку только утром и вечером, совсем недалеко, и только одной тропой. Вот почему человеку редко удается в июле видеть след малышей. Мать же, наоборот, приходит к телятам разными путями, не делая тропы. Эти два явления в жизни кабарги, видимо, играют большую роль в ее борьбе за существование.
В конце августа телята настолько осваиваются с обстановкой, что могут уже сопровождать мать. Они быстро привыкают прыгать по скалам, прятаться при появлении опасности и удирать от врага. Только с августа и появляются на кабарожьих тропах следы телят. С этого месяца, хотя малыши и сопровождают мать, начинается их самостоятельная жизнь — жизнь, полная неожиданностей и тревог.
Кто из хищников не любит поохотиться за кабаргой?! Рысь, попав на кабарожью тропу, способна сутками лежать в засаде, поджидая добычу. Филин стремительно бросается на кабаргу, не упуская случая засадить свои цепкие когти в бока жертвы. И соболь, хотя и невелик зверек, в охоте за кабаргой не уступает своим старшим собратьям. В период глубокого снега он способен десятки километров идти бесшумно ее следом, распутывая сложные петли по скалам. Он выждет момент, когда животное приляжет отдохнуть, или начнет кормиться. Один-два прыжка, и соболь торжествует победу. Кабарга со страшной ношей на спине бросается вперед, но напрасно в быстром беге ищет она спасения! Зубы хищника глубоко впиваются в шею, брызжет кровь из порванных мышц, силы быстро покидают кабаргу, в глазах темнеет, и она замертво падает на землю.
По отношению к кабарге природа проявила излишнюю скупость. Она не наделила ее ни острыми рогами, ни силой, ни хитростью. Это самое беспомощное животное в борьбе с врагом. Я уже говорил, что страх является постоянным спутником кабарги. Она всегда прячется, оглядывается, ее тревожит маленький шорох. Но природа не осталась совсем уж безучастной к ее судьбе. Взамен острых рогов, хитрости и силы она наделила кабаргу способностью взбираться на такие уступы, куда ни собаке, никому другому, кроме птиц, не забраться. Такие места называются отстойниками. Я не раз видел кабаргу на отстойнике. Удивительное спокойствие овладевает ею: ни появление человека, ни лай собаки ее не пугают — там она уверена в своей безопасности.
Но росомаха хотя и не в силах забраться на отстойник, все же достает кабаргу и там. Росомаха не выслеживает ее и не скрадывает. Напав на свежий след, она бросается вдогонку и гоняет кабаргу до тех пор, пока та не станет на отстойник. Хищнику именно этого и нужно. Росомаха взбирается на скалу выше отстойника и оттуда прыгает на кабаргу.
Однажды, путешествуя по Олекме раннею весною, я с проводником Карарбахом нашел под скалою, где был отстойник, две выбитых в снегу лунки. От одной лунки шел след росомахи вверх и терялся в скале, вторая же лунка была окровавлена, всюду валялась шерсть кабарги, и недалеко мы нашли спрятанные хищником остатки добычи, которые он при всей своей жадности не смог съесть. Меня крайне удивило, что следа прихода под скалу росомахи не было, а был только выходной след, и я сейчас же спросил Карарбаха:
— Ведь не на крыльях же она сюда слетела?
— Росомаха прыгай со скалы на кабарожку, но один раз мимо, потом еще раз ходи вверх, прыгай люче, и вместе с кабарожкой упади вниз, — разъяснил он.
На этот раз отстойник находился на высоте восьми метров от земли, а прыгала росомаха с высоты примерно одиннадцати метров.
Мне пришлось расследовать и другой случай, когда кабарга была сбита с одного прыжка, который был сделан с высоты четырнадцати метров на заснеженный лед. Какое же нужно иметь упругое тело, чтобы решиться на такой прыжок, а спрыгнув, не разбиться и повторить его?! На это способна только росомаха. Вот почему она и является самым страшным врагом кабарги. Даже отстойники не спасают кабаргу от этого хищника.
Когда начало темнеть, пришел Днепровский.
— Неправда ваша, кабарга сама бросилась со скалы! — сказал он, подсаживаясь к костру. Мы были крайне удивлены таким неожиданным выводом.
— Ну, этому я не поверю, — возразил ему Зудов. — По-твоему получается, будто зверь сам лишил себя жизни, так, что ли?
— Может и так, да только вам со мною не спорить, я ведь принес доказательства, — ответил Прокопий.
Он держал в руках вырезанный ножом маленький кусочек земли. Присматриваясь внимательно, я заметил на этом кусочке два отпечатка копытец кабарги — один маленький, второй побольше, причем большой след перекрывал маленький.
— Это и все? А где же доказательства самоубийства? — разочарованно спросил я, совершенно не понимая, как можно по этим двум отпечаткам разгадать причины трагической гибели животного.
— А что еще нужно? По ним-то я и узнал, что произошло на скале! — Днепровский, бережно положив возле себя кусочек принесенной земли, стал рассказывать: — Это была мать той кабарожки, которую мы видели на утесе, из-за нее-то она и погибла. Я взбирался на скалу, ходил далеко по берегу, заходил в ключ — и всюду мне попадались на глаза только два следа — маленький и большой. Видно, эти две кабарожки давно тут жили. Видел я там и Левкин след. Ну и непутевая же собака! Вместо того чтобы, выбравшись на берег после аварии, поспешить к нам, он разыскал следы кабарожек и занялся ими. Животные, увидев такое чудовище, бросились спасаться в скалы и, стараясь сбить врага со своего следа, прыгали на карнизы, петляли по щелям, бегали по чаще. Но разве Левку обманешь? Я видел его след всюду, куда забегали кабарожки. Вначале мне было непонятно, почему они все кружатся поблизости скалы. Оказывается, тот выступ, где стояла кабарожка, — отстойник. К нему идет маленькая тропка с западной стороны скалы, она проложена до того большого камня, который навис над выступом и с которого кабарга прыгает на отстойник. На этой тропе я и срезал эти два следа. Видите — маленький след примят большим, значит, цервой по тропе к отстойнику пробежала маленькая кабарожка, ее-то мы и видели на выступе. Можно было бы подумать, что они прошли одна за другой по тропе, но в одном месте на берегу реки я видел только след большой кабарожки да Левкин, значит, после того, как меньшая стала на отстойник, мать еще пыталась отвести Левку от скалы, но этого ей не удалось. Левка упорно шел по следу, и скоро кабарга принуждена была сама спасаться на отстойнике. Тогда-то и пробежала она по тропе, но отстойник оказался занятым. Выхода не было, и мать прыгнула с того камня, что повис над отстойником, прямо под скалу. Вот и все! — заключил Прокопий.
Павел Назарович почесал свою седую бородку и покачал головой в знак согласия.
— Это могло быть! — подтвердил он. — Прыгни она на отстойник — погибли бы обе…
Днепровский все стоял, будто пораженный своим открытием. Затем он осторожно положил под ель вещественное доказательство «самоубийства» и подсел к огню.
— Она ведь мать и за это заплатила жизнью, — продолжал Прокопий. — Помните наших рысей на севере? — вдруг обратился ко мне он. — Где-то они теперь, да и живы ли?
Случай, о котором вспомнил тогда Прокопий, произошел на Подкаменной Тунгуске и был замечательным примером того, с какой силой материнский инстинкт развит у животных. Сидя за костром на берегу дикой Нички, мы и вспомнили об этом.
Был жаркий день июля. В тайге все притаилось, попряталось, и даже листья березы привяли от горячих солнечных лучей. Я с проводником Тиманчиком возвращался к своей базе на стойбище Угоян. Ни тяжелые котомки, ни жаркие лучи летнего солнца так не изнуряли нас, как гнус. Утром нам не дали спокойно позавтракать комары, их было так много, и они проявляли такую активность, что буквально нельзя было открыть рот, вздохнуть. Когда же мы стали собираться в путь, навалилась мошка, а затем появился и паут. Вся эта масса отвратительных насекомых стала нашим спутником на весь день. Вначале мы отбивались от них руками, отмахивались ветками, но скоро это утомительное занятие до того надоело, что мы решили не сопротивляться и сдаться «на милость победителей».
Тропа, по которой мы шли, вывела нас на верх пологого хребта и, не меняя направления, потянулась прямо на восток. Солнце продолжало немилосердно палить. Мы торопились, зная, что по пути до реки, на расстоянии 20 километров, нигде не сможем утолить жажды, а следовательно, и отдохнуть. Наши собаки Чирва и Майто буквально изнывали от жары. В каждом распадке они бросались искать воду, но напрасно. Вот уже третья неделя, как на небе не появлялось ни облачка, и влага исчезла: ее нет в распадках, в мелких ключах, даже таежные речонки обмелели до неузнаваемости.
Не доходя километров десяти до реки, мы, пересекая русло пересохшего ручья, вдруг услышали лай. Зная, что наши собаки не облаивают птиц, бурундуков, а белку — только в сезон и что в этом районе не бывает сохатого, мы подумали о медведе. При мысли, что собаки держат косолапого, слетела усталость и сердце забилось радостной тревогой. Еще несколько секунд, и мы, оставив котомки по тропе, бросились на лай. Чем ближе подбирались к собакам, тем осторожнее вели себя, стараясь как можно дольше оставаться незамеченными. То ползли бесшумно по траве, то, нагнувшись, пробирались по чаще, а лай становился все слышнее. Вот мы уже совсем близко — не более сотни метров отделяют нас от цели. До слуха доносится треск сучьев и возня. Ползем еще вперед. У меня в руках готовое к выстрелу ружье.
— Это не медведь, — произнес громко мой спутник, выпрямляясь во весь рост. Я тоже встал, и непонятное разочарование овладело мною. Собаки, увидев нас, принялись лаять с еще большим азартом. Оказалось, что предметом их внимания был небольшой ворох наносника, обнимавший корни старой ели. Видимо, в дождливое время ручей, в русле которого мы находились, заполняется водой, иначе наносник никак не мог бы попасть под ель.
Поведение собак было более чем странным: собаки, до крови изодрав морды, грызли зубами палки, работали лапами, пытаясь разобрать наносник. Сколько азарта было в их работе! Мы не могли понять, кого они загнали туда.
Когда же собаки были наконец пойманы, я заглянул под наносник. Страшный звук донесся до моего слуха. Он напомнил мне ворчание кошки, когда у нее пытаются отобрать кусок мяса, который она только что стащила из-под рук хозяйки. Я долго присматривался к темноте и, наконец, увидел две пары светящихся точек, прямо смотревших на меня. Еще несколько секунд — и в корнях ели я заметил две усатые мордочки. Собаки, увидев, что я пытаюсь разобрать наносник, стали неистовствовать.
— Наверно, маленький рысь, — сказал эвенк, не заглядывая внутрь. — Тут, видишь, всякий разный косточка есть, это они кушай.
Он оказался прав. Под елью, корни которой прикрывались наносником и хламом, прятались маленькие рыси. Мы решили разобрать сушник и унести малышей к себе на стойбище. Сколько страха и возмущения было в глазах этих маленьких животных, когда мы добрались до них. Прижавшись друг к другу спинами, они дружно отбивались от нас лапками и злобно, как взрослые, ворчали. Я снял свою гимнастерку, завязал воротник, и мы пленили малышей.
Солнце было в зените. В тайге стало душно, даже в тени не было прохлады. Хотелось пить, но пока мы могли только мечтать о тех блаженных минутах, когда наконец доберемся до воды. Я приподнял свою ношу и хотел было идти, когда Тиманчик остановил меня.
— Наверно, близко вода есть, иначе рысь тут живи не могу, — сказал он и стал внимательно всматриваться в окружавшую обстановку.
Действительно, не могли же малыши жить без воды, тем более что они уже питались мясом. Тиманчик быстро, что свойственно эвенкам, разыскал еле уловимую глазом тропу и пошел по ней. Освобожденные собаки побежали по ней вперед, и вдруг снова раздался лай, и долетавший до слуха треск стал удаляться в противоположном направлении от нас.
— Не старая ли рысь? — подумал я.
Когда шум стих, мы разыскали воду, вернее — маленькое болотце, к которому ходили на водопой рысята. Вода в нем была теплая и далеко не свежая, но мы все же утолили ею жажду — правда, без особого наслаждения.
Через полчаса мы продолжали свой путь по тропе. Собак еще не было. Малышей я нес в рюкзаке, который мы освободили для них. Малейший толчок раздражал рысят, и они, не переставая, ворчали.
Солнце уже склонилось к лесу, но жара не спадала, и мы снова изнывали от жажды. Я старался не думать о воде, но мысли о ней неотступно преследовали меня, как назойливая мошкара. Наконец — это было уже вечером — пологий хребет кончился, и мы стали спускаться в долину. Ничего не хотелось, кроме воды и прохлады; даже предстоящий отдых после длительного пути не соблазнял нас.
Но вот окончился крутой спуск, скоро остался позади и сосновый бор, граничащий с береговыми елями. Еще полкилометра пути, показавшегося нам бесконечно долгим, и мы увидели знакомую поляну, а затем услышали и долгожданный шум реки. Только тут нас догнали собаки. Не задерживаясь на поляне, мы добрались до реки и дали волю своему желанию. Мы пили, купались, радуясь, как дети, прохладе. Много ли человеку нужно! Через десять минут на наших лицах уже не осталось и следа усталости.
Предстояла ночевка. Хотелось есть, но в наших котомках, кроме маленького кусочка пышки, ничего не было, если, конечно, не считать чайника и небольшой сковороды, на которой мы обычно жарили рыбу. Но ведь мы находились в тайге, отсутствие в наших рюкзаках запасов продовольствия не смущало нас. Пока я устраивал ночлег, привязывал собак и возился со своими пленниками, Тиманчик готовился ловить хариусов. Тиманчик что-то делал, усевшись на гальку. Я стал наблюдать за ним. Он достал нож и срезал с собственной головы небольшую прядь волос, затем достал из шапки два голубых перышка кедровки и белой ниткой стал все это прикреплять к маленькому рыболовному крючку. Через несколько минут я увидел в его руках искусно сделанную мушку, на которую он собирался ловить хариусов. Но вода в реке была настолько прозрачной, что нужно было прикрепить крючок к бесцветному поводку, иначе рыбу не обманешь. Тиманчик нашел в своей дорожной сумочке оленью жилу, которой починяют эвенки олочи[5], и отделил от нее три тончайших нитки из которых и ссучил поводок.
Тиманчик был мастер обманывать хариусов. Я сам был свидетелем, как жадно бросались хариусы на обманку, и ровно через полчаса многие из них уже жарились на тесной сковородке.
После ужина усталость взяла свое, но, прежде чем отдаться блаженным минутам отдыха, я решил посмотреть рысьих малышей, которые были устроены на ночь под лиственницей, недалеко от костра. Они не спали, были голодны, скучали о матери и не понимали, почему их лишили родного уголка под старой елью. Но стоило мне только прикоснуться к рюкзаку, как они сейчас же раздражались гневом. Только теперь я рассмотрел их.
Им было, видимо, немногим больше двух месяцев, но как они походили на мать — и пушистыми шубками, и ушками, и хвостиками! Такой же злобный, не знающий примирения взгляд, полный хитрости и ненависти. Их маленькие пухлые лапки заканчивались острыми коготками, всегда готовыми к защите. Это были уже вполне законченные рыси, получившие по наследству от матери необходимый для их звериной жизни инстинкт. В глазах рысят была злоба, прикрытая теперь чуть заметной печалью неволи. Они прижимались друг к другу и, приняв оборонительную позу, предупреждающим взглядом смотрели на меня. Я завязал рюкзак, затем проверил, надежно ли привязаны собаки, и стал готовиться ко сну. Тиманчик уже спал.
Вдруг ночью, часа в два, раздался лай собак. Мы вскочили. Кто-то с треском удалялся от бивака. Тиманчик быстро отвязал собак, и скоро лай повторился уже несколько поодаль. Мы стояли, посматривая друг на друга, не понимая, кто бы это мог быть, а лай все усиливался. Тиманчик с берданкой в руках бросился на лай; я последовал за ним. Вдруг по лесу раздался отчаянный крик собаки Майто. Хорошо, что было светло. Выскочив на поляну, мы увидели катающийся по земле клубок.
Борьба была настолько ожесточенной, что даже наше появление осталось незамеченным. В общем клубке мы разглядели животное светлой окраски. Это была крупная рысь. Подобрав под себя Майто, она так и застыла, стиснув стальными челюстями горло собаки. Чирва, спасая сына, сидела на спине зверя и зубами рвала ему хребет. Майто задыхался и уже чуть слышно хрипел. Два прыжка — и Тиманчик оказался возле дерущихся. Бердана, описав в воздухе круг, угодила прямо в лоб рыси и переломилась пополам. Тогда эвенк, схватив ствол, как безумный принялся колотить им зверя. Удары, рычанье, предсмертное хрипенье Майто — все смешалось, и в этом гвалте трудно было что-нибудь разобрать.
Через минуту рысь свалилась набок, но челюстей не разжала, так и умерла с задушенным Майто. Горю Тиманчика не было предела. Хорошая собака для эвенка — его благополучие. «Только неудачник живет в тайге без лайки» — так говорят эвенки.
Тиманчик разжал пасть рыси и, приподняв безжизненного Майто, стал его тормошить, пытаясь пробудить признаки жизни, но это ему не удалось.
Мы вернулись к месту ночевки, раздумывая над странным поведением рыси. Обычно этот зверь не выдерживает натиска собак и отделывается от них, забравшись на дерево, или просто удирает. Что же заставило эту рысь вступить в неравное единоборство с собаками?
Ответ на этот вопрос мы получили сразу же, как только вернулись на стоянку, — под лиственницей не оказалось рюкзака.
— Куда его ушел? — говорил Тиманчик, нагнувшись, низко и внимательно осматривая покрытую мусором поверхность земли.
Пришлось подождать еще несколько минут, пока посветлело, и мы увидели полосу, оставленную на земле волочившимся рюкзаком. Она привела нас к поляне, и там, где собаки догнали рысь, лежал рюкзак со свернувшимися в нем в один клубок рысятами. Рядом с рюкзаком мы увидели мертвого зайца.
Рысь оказалась матерью малышей. Видимо, вернувшись после дневной охоты с пойманным зайцем к детям, она не нашла их в гнезде и пошла нашим следом, неся в зубах огромного зайца. У стоянки она, наверное, сделала круг и затаилась там, куда ветерок набрасывал запах ее детенышей. По нему она догадалась, что малыши живые. Какая великая сила — материнский инстинкт! Ведь это он заглушил в ней страх и заставил ползти к лиственнице, где все было насыщено ненавистным и пугающим человеческим запахом. Материнский инстинкт сделал ее на эти минуты необыкновенно ловкой и позволил ей незамеченной подобраться к стоянке и стащить, буквально из-под носа у собак, рюкзак с детенышами.
Все стало понятно, и мне не нужно было спрашивать у Тиманчика, что заставило рысь вступить в борьбу с собаками и почему наше появление ночью на поляне не испугало ее.
Утром в десять часов мы были на стойбище.
Прошло несколько недель. Наши маленькие рысята привыкли к пище, подросли, но были ли они сыты или голодны — в их глазах никто никогда не видел примирения. Во всех их движениях, во взгляде лежала печаль неволи. Они все время находились в каком-то напряженном состоянии, особенно самка. Она никогда не смотрела в глаза человеку, вечно пряталась и беспрерывно раздражалась. Враждебность сквозила во всех движениях молодых рысей, может быть, потому, что мы не уделяли им достаточно внимания и ласки.
Весною следующего года, когда нашим питомцам уже было по году, они особенно остро переживали неволю и своим поведением вызывали у всех нас чувство жалости. Наконец я не выдержал и решил отпустить их в тайгу. Двадцать шестого мая на лодке мы поднялись от стойбища Угоян вверх по реке, имея намерение достигнуть устья Чулы. В лодке с нами были и рыси. Утром после первой ночевки мы отпустили их на волю.
В тайге еще шло снеготаяние, уровень воды в реке неизменно поднимался, и скоро река вышла из берегов. Мы, не достигнув цели, вынуждены были вернуться на стойбище. Каково же было наше удивление, когда, подплыв к старой ночевке, мы увидели наших рысей, сидящих на наноснике. При нашем приближении они встали и отошли к кустам. Не знаю почему, но мы радовались этой встрече. Рыси к нам не подошли. Мы оставили им все свои запасы мяса, рыбы, хлеба и уже больше с ними не встречались.
Когда я закончил свой рассказ о рысях, была уже полночь. Приглушенно шумела Ничка.
Прошедший день принес нам много тревожных минут, и мы к вечеру так измотали свои силы, что самым желательным для нас был сон. Даже ночной холод, этот частый наш спутник, сжалился над нами и не будил всю ночь.
Мы проснулись еще до солнца. Последним поднялся Левка. Он лениво потянулся, зевнул во всю свою огромную пасть и, осмотревшись, замахал хвостом. День обещал быть безоблачным.
В шесть часов наш маленький отряд уже шел по крутому ключу, поднимаясь на верх пологого отрога, Как только мы оказались там, в северо-западном направлении от нас показался во всем своем величии голец Чебулак. Его тупая вершина, облитая снежной белизной, господствует над всеми прилегающими горами. Чебулак весь изрезан круто спадающими ключами и снизу опоясан темной лентой кедрачей. Он был обращен к нам глубоким цирком, оконтуренным рубцами нависших над ним скал. Обнаженные откосы, охраняющие подступы к вершине гольца, сливались с синеватой далью и придавали гольцу суровый вид.
До Чебулака оставалось не более 30 километров. Наметив кратчайший путь к нему, мы тронулись дальше. За перевалом, на широкой равнине, нам попалось два озера, соединенных между собою узкой проточкой. Это — Дикие озера. Они еще были покрыты льдом, но вытекающий из западного водоема ручей уже местами освободился от зимних оков и, заполняя весенним шумом узкое ущелье, скатывался к реке Тумной.
А солнце уже приподнялось над нами и заливало ярким светом всю горную панораму. День продолжал оставаться теплым, приятным, но позади, над хребтом Крыжина, появилось сомнительное облачко.
— Опять к снегу, — сказал Павел Назарович, первый заметивший его.
Мы продолжали свой путь. За озером нам неожиданно попалась глубокая тропа, только что проложенная по снегу прошедшим впереди стадом сокжоев. Они тоже, как и мы, направлялись к реке Тумной.
По-видимому, звери делали весенний переход к летним пастбищам, шли без кормежки, оставляя после себя взбитый до земли снег. Не было сомнения, что вожак стада не впервые шел этим путем. Тропа удачно обходила завалы, чащу, крутые распадки. Дойдя до Тумной, сокжои расположились на отдых вблизи кедра, у скалы на единственной поляне, освободившейся от снега. Мы, не заметив их, подошли близко. Вдруг раздался треск, шум. Стадо в беспорядке бросилось через реку, но выскочить на крутой берег не смогло и в смятении остановилось.
Всего было одиннадцать сокжоев различных возрастов. У взрослых между ушей виднелись черные вздутия — будущие рога, взамен отпавших зимою. И только у одного, самого крупного сокжоя, эти вздутия были большие и уже имели форму рогов.
Приподняв головы и насторожив уши, звери в недоумении смотрели на нас, еще не подозревая опасности. Но вот у одного из-под ног вырвался камень — и все вмиг сорвались с мест. Сокжои разбились на две группы — одна бросилась вниз по реке, вторая — вверх. Левка неистовствовал. Он разразился таким гневом, что, казалось, вот-вот бросится на Днепровского, который вел его на своре.
Сокжой — северный олень. Из копытных зверей, заселяющих Сибирь, сокжой имеет самое широкое распространение. Он живет в тундре, тайге и на высоких горах. Питается сокжой главным образом лишайниками и мхами, но весною любит пощипать только что пробившуюся зелень по сырым местам, а летом не прочь покормиться зелеными листьями кустарников. В Саянах он занимает главным образом верхний ярус леса и белогория. Осенью эти звери сбиваются в большие стада и сообща всю зиму кочуют по открытым местам.
Река Тумная намного меньше Нички и имеет более крутое падение. Ее русло завалено крупными валунами, а берега забиты наносником. Небольшие плесы и частые заводи изобилуют хариусом и ленком. В этой речке, пожалуй, чаще чем в других речках Восточного Саяна попадаются таймени. Мне легко удалось на древесного червя поймать к обеду несколько хариусов, и Павел Назарович приготовил из них вкусную уху. Если бы мы не потопили свое ружье, наш обед мог бы состоять даже из медвежатины.
Удивительная беспечность овладевает иногда медведем. На поляне, где мы остановились, дымился костер, вокруг была развешана одежда, совершенно неожиданно справа появился медведь. Он спускался вниз по реке, медленно шагая между камней. Низко опущенная голова покачивалась из стороны в сторону, видно, лень ему было поднять ее, чтобы посмотреть вперед. Днепровский схватил Левку и, пока тот не видел зверя, прижал к себе. Павел Назарович только что снял с огня чайник, да так и застыл с ним. Ничего не подозревая, медведь подошел к нам совсем близко.
— Чай пить с нами! — крикнул Павел Назарович.
Что было с медведем! От неожиданности он рявкнул и привскочил, увидев так близко от себя людей, с перепугу метнулся назад, затем бросился через воду и сколько было сил стал удирать, взбираясь по гребню.
— Ух! Ух! Ух! — еще долго доносился оттуда его панический крик.
— Видимо, и его не обидел Чудо-зверь страхом, — сказал я, вспомнив эвенкийскую сказку.
Немного перекусив, мы благополучно переправились на правый берег Тумной и продолжали свой путь. Во второй половине дня погода резко изменилась. Подул ветер, и небо затянулось черными тучами, медленно передвигающимися на запад. Похолодало. Мы шли узким ключом, буквально утопая в размякшем снегу, и наша одежда через полчаса была снова мокрой.
Чем дальше мы отходили от Тумной, тем теснее сжимались ущелья, тем круче становился ключ. Там нас встретил настоящий кедровый лес, он словно спустился к нам навстречу с Чебулака.
Какими необычно красивыми показались нам старые, одетые в белесоватый мох, кедры! Распластав по земле свои могучие корни, они будто приветствовали нас, покачивая вершинами.
— Вон под тем кедром расположимся! — говорил уставший Павел Назарович, указывая на толстое дерево, у которого нижние ветви почти лежали на снегу.
— А там, пожалуй, будет суше, — кричал Прокопий, показывая рукою вперед.
Кедров было много, каждый манил к себе, и мы ходили от дерева к дереву, выбирая лучшее среди лучших.
Вечерело быстро. Развесив мокрую одежду, мы полуголые сидели у огня и долго не могли отогреться. Ну, как не помянешь добрым словом костер! Сколько приятных минут доставляет он промерзшему путнику!
Но в этот раз нам недолго пришлось наслаждаться костром: порывы ветра усилились, еще больше закачалась тайга, пошел снег.
К нашему счастью, шел он недолго, и скоро сквозь поредевшие облака под старый кедр заглянула луна, заливая все кругом нас серебристым светом.
Я встал. Тишина была полнейшая. Будто зачарованные, боясь стряхнуть с себя покой, стояли прихотливо убранные снежными хлопьями кедры. Миллионы причудливых огоньков, словно алмазы, то вспыхивали, то гасли в снежных гирляндах, украсивших ветви деревьев.
Трудно было поверить в действительность окружающей картины, и я долго любовался ею. А луна, поднимаясь все выше и выше, заглянула наконец в самую чащу леса. Проникая сквозь густую хвою, лучи ложились светлыми полосами на белый снег. Туда же наклоняли свои тени и деревья. Яркие полосы света скрещивались с тенями и чудесным узором украшали тайгу.
Утром мы решили задержаться, чтобы вытесать лыжи и на них подниматься на Чебулак. Иначе идти было невозможно. Снег стал мягким, и мы проваливались до колен, а местами и с головой. Как и вчера, этот день обещал быть теплым. Воздух очистился, и далекие горы казались совсем рядом. Я решил предсказать своим спутникам хороший день.
— Не торопись угадывать, день большой, — отозвался Павел Назарович, отделывая ножом последнюю лыжу. — Воя там на реке, видишь, туман, он скажет точнее тебя…
Я еще раз посмотрел на небо, кусочек которого хорошо был виден между гор, на лес, освещенный ярким солнцем, и переспросил старика:
— Если туман с реки начнет подниматься вверх, то непременно быть дождю, тут без ошибки, — пояснил он.
В десять часов мы покинули гостеприимный кедр и сразу пошли на подъем. Вытекающий из восточного цирка ручей, правым бортом которого мы поднимались, скатывался вниз с таким грохотом, что страшно было к нему подойти. Вода не течет по руслу, да его и нет. Она то теряется между каменных глыб, то, оглашая воздух стоном, падает в бездну, образуя бесчисленные водопады.
По крутому борту этого бурного потока все гуще и гуще становился лес. Бессменные деревья склона Чебулака — кедры — так срослись меж собой, что за их кроной почти не было видно неба. Наконец-то мы попали в настоящую девственную тайгу. С каждым шагом мы все больше погружались в этот лес, полный таинственной тишины. Было бы странным увидеть в нем следы топора или остатки костра. Обитателями этого первобытного уголка являются сокжои, их тропы часто пересекали наш путь, да еще на гладкой поверхности только что выпавшего снега мы в нескольких местах видели следы соболей.
Туман так и не поднялся от реки, он как бы растаял в лучах весеннего солнца. Мы все ближе подбирались к вершине, шли гуськом, поочередно прокладывая лыжницу. Не выдерживая крутизны, лес стал редеть, все чаще попадались толстые, уродливо-приземистые кедры, полузасохшие и украшенные седоватым мхом. Деревья выглядели жалкими, на них лежал отпечаток суровых зим. У последних кедров мы расположились биваком. Времени до заката солнца оставалось еще много. После обеда мы с Прокопием решили идти на вершину, а Павел Назарович остался устраивать ночлег. Хотелось скорее добраться до цели. Мне думалось, что с Чебулака мы многое увидим и более точно определим наш дальнейший путь.
От стоянки мы направились к гребню и по его уступам стали взбираться на хорошо видневшуюся вершину гольца. Лес остался позади. Влево виднелся крутой склон, покрытый зубцами надувного снега, а справа, сразу же от гребня, обрывались отвесными стенами скалы, образующие тот самый цирк, что видели мы с Диких озер. Теперь он лежал под нами. На его дне виднелись озера, чаши и бугры, сложенные из осыпей, может быть это даже марены. Тени скал оберегают плотный снег, покрывающий длительное время года дно этого цирка.
Сам гребень, по которому мы поднимались, был почти оголен. Постоянные ветры сдувают с него снег. Но россыпи покрыты бледно-желтым ягелем и различными лишайниками. В расщелинах мы видели кашкару и другие рододендроновые растения, жизнь которых связана с гольцовой зоной. Кое-где, в заветерках, попадались на глаза одинокие кусты ольхи, да на площадках, поверх выступающих скал, совсем крошечные ивки. Словно сгорбившись от непосильного холода, они не растут вверх, а стелются, прячась за камни. Тихо-тихо в это время бывает на гольце. Ни единого живого существа. Но чем ближе мы подбирались к макушке, тем шире открывалась нашему взору горная панорама.
Вершина Чебулака была крепко скована почти заледеневшим снегом. Мы сняли лыжи и стали взбираться на нее. Это оказалось трудным делом. Ноги скользили по твердой поверхности, мы падали, но сейчас же вскакивали и снова упорно карабкались вверх, пока не достигли цели. Наконец-то под нашими ногами был тот голец, который два дня тому назад поразил нас своей грандиозностью.
Мы были сторицей вознаграждены за все трудности пути, когда увидели перед собою панораму девственных гор. Я с жадностью смотрел на беспорядочно скрученные гряды гольцов, на утопающие в их глубоких складках залесенные долины и на пологие, будто придавленные временем, белогорья. Мы долго любовались ландшафтом этого малоисследованного края. Он был особенным по колориту, непревзойденным по красоте. С вершины Чебулака мы составили себе более ясное представление об этих горах.
Солнце клонилось к закату. Я достал тетрадь и, усевшись на снег, стал делать зарисовки.
С севера Чебулак обошло Манское белогорье, оно не вызывало нашего восхищения. Все в нем было плоское, придавленное, тупое. Взгляд невольно устремлялся туда, где кончается это скучное белогорье. Рука, вооруженная карандашом, привычными движениями набрасывала на бумагу горы, пики, ключи, как они были видны с Чебулака. Но взгляд неизменно забегал вперед, силясь проникнуть в самую гущу скалистых хребтов, которые чуть заметно виднелись на грани далекого горизонта. Еще правее, в овале ближних гор, виднелись высоченные гольцы, их вершины прикрывали ту часть Саяна, которая больше всего нас привлекала. Именно в этой синеве горизонта и прятались те сказочные горы, куда мы стремились попасть.
С чувством тревоги мы смотрели в ту сторону, стараясь разгадать, что ждет нас там…
Я только закончил зарисовку горизонта, а уж раскрасневшийся диск солнца стал прятаться за мрачными отрогами ближних гольцов. Долины и тайга были прикрыты нежной пеленой вечерних сумерек и утопали в неповторимой тишине. Работы оставалось еще много. Нужно было детально разобраться в прилегающем к Чебулаку рельефе, выбрать подходящие вершины гольцов и наметить к ним маршруты. Пришлось все это отложить на завтрашний день. Пока собирались в обратный путь, резко похолодало, и из расщелины цирка, на котором мы сидели, подул леденящий ветер.
С кромки гольца хорошо был виден дым костра. Не задерживаясь, мы стали спускаться. Это оказалось более затруднительным, чем подъем. Снег, шапкой прикрывающий голец, был твердым и скользким, и нам пришлось поступить так, как поступают дети, когда без санок спускаются с горки. Но затем, ниже мы получили большое удовольствие, скатываясь к ночевке на лыжах, уже по менее крутому склону.
Павел Назарович заканчивал устройство ночлега. Он натаскал дров, сварил более чем скромный ужин, состоявший из небольшой порции каши и чая без сухарей.
В одном отношении наша стоянка была неудобной: кедр, под которым мы с трудом разместились, имел редкую хвою, и от костра уходило все тепло. Сделанный же Павлом Назаровичем заслон из веток тоже мало защищал нас. Тут уже не помогла и привычка спать у огня. Холодный ветер то и дело напоминал о себе, он беспощадно расправлялся с костром и, проникая под одежду, холодил тело. А часов в одиннадцать температура пала до минус 15°, где там было уснуть! Раза три принимались пить чай, таскали дрова, а ночи не было конца. Когда же наступило утро, то у нас было одно желание — скорее покончить с Чебулаком и спуститься в тайгу.
На этот раз с нами на верх гольца пошел и Павел Назарович. Ночной мороз так сковал ледяной коркой снег, что мы шли по нему легко и без лыж. День был солнечный, без ветра. Ниже нашего лагеря лежал недвижимо туман. Он упрятал под собой залесенные долины, узкие ущелья и широкие распадки. На его сером фоне теперь хорошо выделялись хребты, отроги, белогорья, и это помогло нам более точно рассмотреть рельеф.
Поднимаясь к шапке гольца, мы наткнулись на множество ям, выбитых в снегу, помнится, вечером никаких ям не было. Как оказалось, ночью здесь кормилось стадо сокжоев. Незадолго до нашего прихода они ушли на север, оставив после себя несколько троп. Рассматривая ямы, мы удивлялись способности этих животных добывать себе корм, которым зимой в основном является белый лишайник — ягель. Природа наградила сокжоя таким чутьем, что он легко улавливает запах ягеля даже сквозь метровую толщу снега. Чтобы добраться до корма, сокжои и выбили эти ямы. В них они после кормежки обычно отдыхают, в них же и спасаются от зимних ветров.
Когда мы достигли вершины Чебулака, туман заметно осел. Мы подошли к скалистой кромке гольца и, усевшись на снег, долго рассматривали раскинувшиеся перед нами горы.
Узкие полосы солнечного света, глубокие тени и туман — все это делало их необычно красивыми. Будто полотно, написанное рукой талантливого художника, лежали перед нами в этот утренний час горы.
Покончив с рельефом, мы еще долго рассматривали хребты, тянувшиеся к востоку. Среди многочисленных вершин нам нужно было выбрать две наивысшие, для следующих маршрутов. Одну мы решили взять на тупом хребте, расположенном у истоков Нички, вторая же была намечена за Кизыром, километрах в 55 от Чебулака, среди скученных отрогов большого белоснежного хребта.
На Чебулаке мы установили столб и оставили в непромокаемом конверте письмо Трофиму Васильевичу Пугачеву, со всеми рекогносцировочными данными. Он придет сюда после нас и построит на вершине Чебулака геодезический знак.
В десять часов мы уже спускались под голец. Как только Павел Назарович стал на лыжи, сквозь нависшие усы у него скользнула улыбка.
— Прокатимся? — предложил он, глядя на нас.
— Нет, я еще жить хочу! — ответил Днепровский.
Старик махнул рукой и покатился вниз.
Мы тронулись его следом, но разве догонишь?! Впечатление было такое, что мы стоим на одном месте и только один Зудов катится — с такой быстротой он мчался вниз по занесенному склону Чебулака. Следом за ним во всю прыть летел Левка.
Мы, не отрывая глаз, следили за стариком. На крутых спусках он пригибался к земле, на поворотах наклонялся в сторону и, лавируя между кедрами, уходил все ниже и ниже. Вдруг мы увидели, как взметнулись его руки, кафтан — и он исчез за снежной гранью ската. Мы поспешили туда. Лыжня старика оборвалась у отвесной стены десятиметрового уступа. Но под ним не было Павла Назаровича.
Оказалось, что он, с ловкостью юного спортсмена, спрыгнул вниз и уже был где-то далеко. Мы сняли лыжи, обошли уступы и, спустившись в ущелье, увидели дымившийся костер.
Павел Назарович остановился на маленькой поляне, окруженной старыми кедрами. Узкое, с пологим дном ущелье было втиснуто между отрогами гольца, круто спадающими к тайге. Ниже ущелья расширялось, отроги становились более пологими, и там, где-то внизу, оно терялось в густом кедровом лесу.
В этот день мы основательно почувствовали голод. Наши желудки были пусты, как и котомки. К чаю, единственному нашему блюду в это утро, мы имели горсть сухарей на троих. Авария на Ничке лишила нас продовольствия, которого хватило бы на обратный путь.
После завтрака, если можно так назвать нашу более чем скромную трапезу, мы решили часок отдохнуть. Под толстым кедром не было снега, нас окружало весеннее тепло, распространявшееся по всей тайге. Устраиваясь у костра, я случайно заметил на одном из выступов отрога, примерно в 300 метрах от стоянки, какое-то серое животное. Это оказалась самка изюбра. Она стояла высоко над нами, у самой кромки скалы, и, кормясь, срезала острыми зубами молодые побеги березки. Временами она опускала передние ноги на уступ и, чудом удерживаясь почти вертикально над обрывом, продолжала пастись. Скоро там же появился и годовалый теленок. Наблюдая за нами, эти дикие животные видели, как мы таскали дрова, ломали ветки, и, вероятно, слышали наш голос. Через несколько минут самка улеглась там же, на краю обрыва, и, сохраняя полное спокойствие, изредка поворачивала голову, окидывая взглядом ущелье. Теленок, отойдя в сторону, стал кормиться. Он свободно ходил по карнизам, лазил над скалами, удерживаясь на самых незначительных выступах, и я с замиранием сердца следил за ним, думая, что вот-вот он сорвется. Мне захотелось узнать, какое впечатление произведет на изюбров крик. Они сразу повернули головы в нашу сторону, но не двинулись с места. Этот необычный для них звук вызвал только любопытство. Я крикнул еще несколько раз более громко, но впечатление не изменилось. Умные животные как будто понимали, что они находятся вне опасности и что их покой надежно оберегают нависшие над ущельем скалы.
Так они и оставались там, пока мы отдыхали. Проснувшись через два часа, к моему удивлению, я увидел их гораздо ниже, совсем недалеко от стоянки. Заметив нас, они бросились вверх и исчезли в скалах.
В этот день мы заночевали на реке Тумной.
Прячась в мутных вечерних сумерках, все дальше и дальше отступали от нас горы, и скоро их зубчатые контуры слились с небом. Надвигалась ночь. Будто по мановению волшебной палочки, оборвалась дневная суета пернатых, особенно заметная в тайге весной. Казалось, все живое мгновенно погрузилось в крепкий сон, и только мы одни, ломая ногами сучья, нарушали безмолвный покой ночи, да где-то впереди шумел Кизыр. Этот шум и придавал нам силы, он манил нас, обещая отдых, а главное — пищу, которой мы не имели уже два дня.
Идем еще 200–300 метров. Откликаемся Павлу Назаровичу, затерявшемуся где-то в завалах, и наконец выходим на устье Таски, к своему лагерю. Ни костра, ни людей не видно.
«Неужели спят?» — подумал я, внимательно всматриваясь в темноту. Не оказалось и палаток.
Когда пламя костра осветило нашу стоянку, мы увидели разбросанные по поляне вьюки, свертки. Земля вокруг была взбита ямами. Кому понадобилось разорять наш лагерь?
Мы стали собирать вещи, к нашему удивлению, все они оказались целыми, и только одно место, с соленым медвежьим салом, было разорвано. Грязные куски сала валялись по всей поляне, они-то и служили доказательством того, что в разгроме лагеря не были повинны ни медведь, ни росомаха, ни рысь. Так мы и оставались в неведении до утра.
Отсутствие людей не вызвало у нас тревоги — они ушли на прорубку тропы, вверх по Кизыру, оставив свои постели, вещи и часть груза на сделанном лабазе[6], который и подвергся разорению.
Все ярче и ярче разгорался костер. Мы с Павлом Назаровичем собрали разбросанные вещи, а Днепровский возился с приготовлением ужина. Он разостлал брезент, насыпал горсти две сухарей, достал масло, банку консервов и что-то готовил на сковороде.
Четырехдневный переход от гольца Чебулак, беспокойные ночи у огня, недоедание изрядно измотали наши силы. Наконец-то мы добрались до своих постелей, и спустя полчаса после ужина лагерь снова погрузился в тишину.
Утром нас разбудило ржанье и драка лошадей. Я выглянул из спального мешка и увидел возле себя весь табун. Ближе всех ко мне стоял Мухортик. Он держал в зубах кусок медвежьего сала и, мотая головой, тер его о землю. То же самое делали Рыжка и Соловей, а остальные, скучившись у ям, лизали землю.
Проснулись Прокопий и Павел Назарович.
Лошади, увидев нас, бросились к реке, и только один Мухортик остался на место. Он выбросил изо рта сало и, вытянув морду вперед, долго шлепал губами, разбрасывая пену.
Разгадка пришла сама собой. Лошади пронюхали на лабазе соль, которой было присыпано сало, разбили это несложное сооружение и устроили себе солонцы. Запах медведя обычно наводит на лошадей панический страх, но тут мы были свидетелями того, как бесстрашно они расправлялись с салом, в котором всегда сохраняется специфический запах этого зверя. Всему была, конечно, причиной соль, до которой лошади, особенно весной, большие охотники: из-за нее-то они и пренебрегли таким угрожающим запахом.
Темное безоблачное небо предвещало хороший день. На далеком востоке разгоралась заря. В тайге все уже давно проснулось. Шум реки, стук дятла и крик селезней — все сливалось в одну бодрую мелодию. Пробуждались и мрачные вершины сгорбленных хребтов. Они как бы приподнялись и суровым взглядом встречали солнце, которое вот-вот должно было появиться.
Прошла еще минута ожидания, и нежный луч коснулся скалистых вершин далеких гор.
Как хорошо бывает в лесу в эти весенние дни! Каким чудесным и здоровым кажется воздух! Сколько сил и бодрости вливает он в человека!
Только мы кончили завтрак, как в лагерь прибежал Черня. Он бросился к Левке, лизнул ему морду, видимо, в знак приветствия, а затем стал ластиться к нам.
— Наши идут! — сказал Прокопий, всматриваясь в лес. И действительно, вскоре мы услышали говор, а затем увидели поднимающихся от реки Пугачева, Лебедева и других.
За долгие годы своей работы в экспедициях, я не помню случая, когда бы мы не торопились. Это, видимо, удел всех путешественников. Пока не достигнешь цели, поспешность не дает покоя, ко времени дневок накопится столько работы, что не рад «отдыху» — еще больше устанешь. Пробираясь в глубь малоисследованных Саянских гор, мы должны были особенно торопиться. Никто не знал, какие преграды ждут нас впереди и сколько времени понадобится нам, чтобы пересечь этот сказочный, полный неожиданностей, край. Природа этих гор манила нас к себе своей таинственностью и дикой красотой, и чем дальше мы уходили вглубь, тем чаще нас подстерегали неожиданные сюрпризы, отнимающие много времени и усилий. Мы не могли рассчитывать на снисхождение — в этих горах еще все было против человека. Торопились мы, как обычно, и в тот день.
Пока мы занимались обследованием гольца Чебулак, Трофим Васильевич со своей группой успел подготовиться к дальнейшему пути. Они подобрали для каждой лошади седла, подогнали нагрудники, шлеи и прожирили всю сбрую. Лошадям предстояла тяжелая работа, поэтому было очень важно, чтобы подобранное седло равномерно лежало на спине, чтобы оно при спуске и подъеме не скатывалось; не менее важно было и то, чтобы вьюки состояли из одинаковых по весу полувьючек. Все седла были закреплены за лошадьми и помечены их кличкой. В походе лошадь чаще всего выходит из строя от набоя на спине, поэтому вьючному снаряжению мы придавали большое значение.
Закончилась и прорубка тропы от Таски до того места на реке, где предполагалась переправа на левый берег Кизыра. Весь наш груз, состоявший из полуторамесячного запаса продовольствия и технического багажа, был упакован для переброски. Казалось, все было готово, чтобы, не теряя времени, тронуться в дальнейший путь, но обстоятельства не позволили нам совсем покинуть устье реки Таски.
В результате обследования Чебулака, Пугачев должен был идти туда с людьми и грузом, чтобы закончить геодезические работы, но путешествие решено было отложить до более благоприятного времени, когда растает по тайге снег и для лошадей появится подножный корм. Отсрочка завершения работ на Чебуле не вызывала осложнения, мы имели возможность использовать эти несколько дней для детального обследования хребта Крыжина, той именно части его, которая расположена против третьего порога.
В 9 часов утра в лагере все пришло в движение. Рабочие ловили лошадей, упаковывали вещи, делали снова лабаз, на котором мы должны были оставить груз, необходимый для Чебулака. Все торопились, и только лошади настороженно посматривали, как бы не понимая, чем вызвана такая поспешность.
Через два часа лабаз с пугачевским грузом был накрыт брезентом, вьюки размещены, и мы стали седлать лошадей.
Лошади были построены в заранее установленном порядке. Те из них, которые уже ходили под седлами, вели себя спокойно, а некоторые решили почему-то сопротивляться. Они никого не подпускали к себе, кусались, били передними ногами, и нам пришлось потратить много времени, пока вьюки оказались взваленными на их спины.
Хуже всего получилось с Дикаркой. Эта табунная кобылица, не объезженная под седлом, отличалась своим буйным нравом. Когда начали вьючить Дикарку, все собрались возле нее. Самбуев с трудом подвел сопротивляющуюся лошадь к ящикам, а Лебедев и Бурмакин подняли вьюк и только что намеревались забросить на седло, как она вздыбила и огромным прыжком сбила Лебедева с ног. Но Самбуев не выпустил повода. Закинув конец его за спину и будто опоясавшись им, он изо всех сил сдерживал взбунтовавшуюся лошадь. Та бросилась вдоль берега, била задними ногами, стараясь вырваться, но мы видели, как Шейсран, все более откидываясь назад, тормозил ногами ее ход, как круче и круче клонилась на бок ее голова. Наконец, ударившись о дерево, Дикарка остановилась. Мы подбежали к ним. На лице Шейсрана не было тревоги. Его взгляд выражал радость табунщика. Дикарка, видимо, напомнила ему лошадей колхозного табуна, объезжая которых он, наверное, получал величайшее удовольствие. Иначе нечем было объяснить тот азарт, с которым он возился с лошадью.
— Держи! — сказал Самбуев, подавая повод Бурмакину.
Дикарка вдруг насторожилась, как бы стараясь разгадать, чего хочет от нее этот человек, и, растопырив задние ноги, приготовилась к прыжку. Бурмакин тяжелой походкой продвинулся вперед и не успел еще взять повод, как Самбуев очутился в седле. Дикарка сделала огромный прыжок вверх, сбила Бурмакина с ног, и, споткнувшись о валежину, грохнулась наземь. Наездник взлетел высоко и, разбросав в воздухе руки и ноги, упал далеко впереди.
Бурмакин, не выпуская повода, навалился на лошадь и, прижав ее голову к земле, держал до тех пор, пока не подскочил к нему Шейсран, в котором взбунтовалась бурятская кровь. Разгорячившись, он бросился к Дикарке и, усевшись на седло, повелительно крикнул Михаилу:
— Пускай!
Дикарка вскочила. Бурмакин успел закинуть ей на шею повод и, схватив руками за уши, клонил всей своей громадной силой голову лошади к земле.
— Пускай! — уже раздраженно крикнул Самбуев, и Михаил, давая свободу Дикарке, отскочил в сторону. Но лошадь не сдвинулась с места — так и осталась с наклоненной головой и широко расставленными ногами.
Шейсран, держась одной рукой за седло, стал подталкивать ее ногами, а Бурмакин махал шапкой. Дикарка заупрямилась. Она продолжала стоять, не шевелясь, и только круглые глаза ее краснели, наливаясь дикой злобой. Тогда Самбуев хлестнул ее концом длинного повода, и лошадь, прыгнув, стала подбрасывать вверх то зад, то перед, билась на месте, стараясь сбросить седока, а Шейсран продолжал хлестать ее поводом то справа, то слева, и что-то непонятное кричал на родном языке.
Охваченные ужасом, мы отскочили в сторону, а лошадь все больше свирепела, билась под Шейсраном, затем сорвалась с места, рванулась в сторону и заметалась между деревьями.
Что только она не выделывала, сколько необузданной силы было в ней. Она то падала, то среди дикой скачки вдруг останавливалась, глубоко зарывая ноги в землю, то поднималась свечой, а Шейсран, не выпуская из рук повода, не переставал что-то кричать.
Люди бросились следом за ним. Всполошились лошади, залаял Левка. До слуха все тише и тише доносился треск сломанных сучьев.
Шли томительные минуты получасового ожидания. Мы все собрались на поляне, кроме Пугачева, который бросился следом за Дикаркой. Я твердо решил наказать Самбуева за его поступок, который мог кончиться большой неприятностью для всех нас и прежде всего для него самого. Только что я задумался, кого бы поставить на его место табунщиком, как из-за леса показался и сам Шейсран. К нашему общему удивлению, он по-прежнему сидел на Дикарке и, понукая ее поводом и ногами, подъезжал к нам.
Дикарка покрылась пеной. Ее гордая голова теперь безвольно опустилась почти до земли, в глазах погасла непокорность. Она с трудом, как-то тупо, переставляла ноги и неохотно шагала вперед.
Взглянув на Шейсрана, я не мог удержаться от восхищения. Отбросив вперед свои длинные ноги и откинув туловище, он широко улыбался, наслаждаясь счастливой минутой. Сколько в его позе было превосходства! Любуясь им, я подумал: «Как велико счастье табунщика, когда он наконец-то обуздал дикого коня!»
Подъехав к нам, наездник соскочил с лошади и, подтянув ее к Лебедеву, протянул ему повод.
— Это тебе, Кирилл, лючи нее коня нету, — взволнованно произнес он.
Лебедев растерялся и не знал — брать повод или отказаться. Выручил Алексей.
— Бери, Кирилл Родионович, ведь ото он тебе калым за Машу платит, — крикнул повар и, обхватив обеими руками Самбуева, закружился с ним под общее одобрение всех присутствующих, и в этом смехе, и в этой пляске без слов было выражено наше общее восхищение Самбуевым.
— Молодец, ой какой молодец, Шейсран!.. — кричал Алексей.
Но Дикарка не сдалась, она просто устала. Потребовалось всего десять минут передышки, чтобы она снова стала непокорной. Нам с трудом удалось завьючить ее, и снова мы были свидетелями проявления дикой силы. Вырвавшись из рук Лебедева, лошадь начала выделывать самые невероятные фигуры: била задом, падала, вертелась, но все же ей не удалось сбросить крепко привязанный вьюк. Набегавшись досыта, она вернулась к табуну, но еще долго не допускала к себе никого.
Наконец, завьючили последнюю лошадь — Маркизу — и лагерь опустел. Кроме лабаза, здесь остались неизменные приметы пребывания людей — консервные банки, клочья бумаги, изношенная обувь, ненужная тара и у пепелища большого костра — концы недогоревших дров.
Когда лошади и люди, вытянувшись гуськом, тронулись в путь, я вышел на берег. Река уже вспухла, сгорбилась посредине русла и понесла в неведомую даль пузырьки, мусор, клочья пены. Мутный поток реки своим шумом вызвал непонятную тревогу.
Узкая полоска тропы, проложенная топорами сквозь завалы упавшего леса, то подходила к берегу Кизыра, то сворачивала в глубь тайги.
Впереди по-прежнему шел Днепровский, ведя в поводу Бурку. За Буркой шел Рыжка, а за ним — Мухортый, это — передовая тройка. За тройкой Днепровского Лебедев вел Дикарку, Санчо, Гнедушку, и так все лошади шли в установленном порядке строгой очередности. Многие из них, не привыкшие к вьюкам, шли неуверенным шагом, спотыкались через колоды и быстро слабели.
Так, 9 мая отряд тронулся в далекий путь по Кизыру. Небо было затянуто серыми облаками, лениво передвигавшимися на восток. Перегоняя нас, изредка налетал холодный ветерок.
День заканчивался раньше, чем мы достигли берега Кизыра.
Темнело быстро, и можно было бы остановиться на ночь, но нас окружала мертвая тайга, а тропа была настолько узка, что без расчистки леса негде было стать биваком. К тому же не было корма для лошадей, и мы принуждены были идти вперед до Кизыра, где кончалась прорубленная тропа.
А ветер все крепчал, и все сильнее качалась тайга. Неприятное чувство овладевает человеком, когда он находится во власти такой стихии. Все реже кричали погонщики и лошади, будто смирившись с усталостью, шли, не отставая друг от друга. Надвинувшаяся ночь ничего хорошего не предвещала. Ветер грозил перейти в ураган. Все чаще то впереди, то позади нас, с грохотом валились на землю мертвые деревья.
Еще десять минут — и транспорт остановился. Я и Павел Назарович пробрались вперед и, вооружившись топорами, стали расчищать проход от только что упавших деревьев. Позади послышался крик: завалилась лошадь, кто-то звал на помощь, ругался.
Над нами нависла тьма. Все исчезло во мраке, и только ближние кусты да скелеты погибших деревьев чуть заметно маячили перед глазами. Они казались порой живыми существами, передвигающимися по ветру неведомо куда.
— Ну, что там стали? — кричали позади.
Вместе с порывами ветра зашумели крупные капли дождя. К нам подошел Бурмакин с зажженной берестой, и этот самодельный факел, оттесняя темноту, осветил наш путь.
Наконец тропа расчищена. Я приказал вести лошадей близко друг к другу и не отставать. Тьма и дождь, смешанные с ревом ветра, сделали наш путь невероятно трудным. Свет то угасал, то вспыхивал, ложась узкой полоской по тропе.
Мы подошли к спуску — и, как на грех, погасла промокшая береста. Стало до того темно, что я даже не видел идущего рядом со мной Зудова. Шли ощупью, закрывая лицо руками, чтобы не напороться на сучья.
Спуск с каждым шагом становился круче. Промокшие, усталые, мы спотыкались о бесчисленные колоды, падали и снова шли, пока не оказались в трущобе. Куда мы ни шагали, всюду натыкались на торчащие деревья, а сучья не щадили нашу одежду.
— Назад! — вдруг послышался голос Пугачева, и мы, безропотно повинуясь этому, прорвавшемуся сквозь бурю голосу, стали поворачивать коней. Все смешались, люди кричали на лошадей, которые меньше всего были повинны в темноте и создавшейся суматохе.
Минут через двадцать мы спустились к реке и, почувствовав под ногами ровную площадку, остановились. После переклички все оказались в сборе. Дождь, ветер и тьма продолжали окутывать нас. Стихия действовала на животных так же удручающе, как и на людей. Лошади присмирели и, прижавшись друг к другу, терпеливо ждали, когда, наконец, с них снимут груз. Седла не снимали, боясь застудить вспотевшие спины.
Пока возились с лошадьми, Павел Назарович приготовил стружек и, накрывшись от дождя плащом, развел костер. Трудно представить, как можно было бы без огня в такую ночь дождаться рассвета.
Хорошо еще, что все мы не боялись невзгод, нам не нужно было советоваться, как поступить в том или ином затруднительном случае — суровая жизнь в тайге сама распределила между нами обязанности. Я никогда не напоминал ни одному из участников экспедиции о том, чем в первую очередь надо заняться во время остановок.
Не успело еще пахнуть дымом, а уже над Зудовым повис растянутый на распорках брезент. Кто-то стучал в темноте топором, добывая сушняк, а повар Алексей уже стоял над разгорающимся костром с ведром воды.
Усталые лошади низко опустили головы; Черня и Левка забрались под вьюки, ворчали друг на друга, не поделив места.
Почти невозможно было во вьюках разыскать что-либо съедобное, а есть хотелось. Алексею стоило больших усилий вскипятить ведро воды. Нашлись две кружки, и мы с наслаждением по очереди глотали кипяток. Павел Назарович долго оттирал застывшие руки, грел спину, пил горячую воду, по согреться не мог. Мне пришлось разыскать личный вьюк и достать фляжку с коньяком.
— Хорр-ро-шо! — с чувством произнес старик, выпив залпом почти полстакана коньяку. Затем он пожевал кончик бороды и раза два крякнул, выражая этим свое удовольствие. — Так-то быстрее согреешься, — заключил он, усаживаясь у костра.
Но коньячного тепла ему хватило только на час, затем наступило обратное действие. Старик стал еще больше мерзнуть, слабеть. Так всегда бывает после употребления спиртных напитков, лучше согреваться движением. Состояние Павла Назаровича становилось все хуже, сырость и холод брали верх над его крепкой, закаленной натурой. Костер же горел вяло, а небо продолжало немилосердно поливать нас дождем.
Сбившись в кучу под брезентом, все мы мерзли. На нас не было сухой нитки, а вода если не попадала к нам сверху, то добиралась снизу.
— Где-то теперь наш Мошков? — подумал кто-то вслух.
Не знаю почему, по при воспоминании о Мошкове и Козлове что-то необъяснимое тревожило меня. Исход экспедиции в большей мере зависел от них, от того, сумеют ли они забросить нам навстречу продовольствие, преодолеют ли они препятствия, которые, несомненно, встретятся на их пути. Мы уже испытали, на себе трудности продвижения по Саяну — это, может быть, и являлось причиной грустных мыслей при воспоминании о наших спутниках. Но мы верили в их упорство, настойчивость и старались не поддаваться унынию.
А дождь, мешаясь с ветром, не переставал шуметь по долине. Обычно такие ливни бывают непродолжительными, но на этот раз он затянулся до утра, и ночь показалась нам бесконечной. Мокрые и промерзшие, мы не могли уснуть. Навалившись друг на друга, ждали утра. Костер то и дело гас, и требовалось много усилий разжечь его снова. Но вот ветер стих, и еще не упали с неба последние капли дождя, а уж по долине, омрачая наступающий день, пополз туман. Погода оставалась хмурой, безрадостной.
Мы не замедлили покинуть свое убежище под брезентом и прежде всего развели большой костер, чтобы обсушиться.
Светало, и все яснее вырисовывалась окружающая обстановка. Выше и ниже стоянки берег ограничивался скалами, и склон, по которому мы ночью спускались к реке, был до того завален упавшим лесом, что приходилось удивляться, как мы прошли по нему в такой темноте.
Нам нужно было немедленно приступить к переправе на левый берег Кизыра. С часу на час ожидалась большая вода, и тогда мы вынуждены были бы задержаться. Кроме того, вблизи стоянки для лошадей не было корма, а противоположный берег представлял собой равнину, покрытую сыролесьем, на которой они всегда могли утолить свой голод хотя бы прошлогодней травой.
Лошадей расседлали, сняли узды, но они никак не хотели сами переплывать реку. У нас была с собой резиновая лодка. Ее надули, загрузили вьюками, чтобы она не так вертелась на воде, и приступили к переправе. В лодку сели Лебедев с Днепровским. К длинной веревке они привязали Бурку, а остальные лошади должны были плыть сзади следом за ними.
Как только лодка и Бурка, подхваченные течением, понеслись к противоположному берегу, мы согнали весь табун в воду. Более сильные лошади стали сразу пробиваться вперед; раздувая ноздри и громко фыркая, следом за ними плыли и остальные.
Но с лодкой мы просчитались. Она была слишком легка на воде и плохо сопротивлялась течению. Бурка был уже далеко впереди, на всю длину веревки. Гребцы работали изо всех сил, стараясь достигнуть пологого берега, но поток уносил их вместе с конем все ниже и ниже, в глубь кривуна, к невысоким скалам, идущим вдоль левого берега.
Правее всех лошадей плыла Дикарка. Она, опередив табун, вдруг свернула влево от направления, которым шла лодка, и стала наискось преодолевать реку. За ней потянулся и табун. Еще несколько напряженных минут борьбы — и они достигли противоположного берега.
В это время лодку уже отбросило под скалу, туда, где, облизывая потемневшие породы, волны реки взбиваются в пену и образуют глубокий водоворот. Сквозь нависший туман я увидел в бинокль, как там, под скалой, бился, ища ногами твердую опору, Бурка; как, стараясь вырваться из омута, все сильнее работали веслами Лебедев и Днепровский.
Мы бросились к нижней скале, но, пока добежали до нее, в водовороте уже не оказалось ни лодки, ни коня. Я долго всматривался в противоположный берег Кизыра, но и там не было видно ни одного живого существа. Мы прислушивались к глухому реву реки, стараясь услышать крик утопавших, но все было напрасно.
Все вернулись к стоянке, чтобы немедленно приступить к заготовке леса для плота и на нем плыть вниз на помощь, а я остался под скалой. Охваченный тревогой за судьбу товарищей, я продолжал прислушиваться к речному шуму, все еще надеясь уловить знакомые голоса.
К счастью, туман скоро рассеялся, и я увидел далеко внизу по реке Бурку. Он, пытаясь перейти шиверу, куда его снесло течением, барахтался между торчащими из воды камнями, падал, прыгал и снова плыл.
Лебедева и Днепровского не было видно. Дождавшись, когда конь добрался до нашего берега, я сейчас же вернулся к своим, и через полчаса мы вместе с Самбуевым уже карабкались по утесам, пробираясь к тому месту, где вышел конь. Там мы увидели Лебедева и Днепровского и были очень обрадованы. Целой оказалась и лодка. Теперь нужно было подумать, как вывести коня наверх, ибо скалы, перехватившие берег выше и ниже, были для него недоступны. Способ, который применили мои спутники, был поистине удивительным.
Скалистый откос, на который нужно было поднять коня, спадал к реке под углом 60–70 градусов и имел большие шероховатости. Лебедев сходил на стоянку за товарищами и принес две веревки.
Я наблюдал за их работой, еще не веря в благополучный исход. Командовал Днепровский. Он расчистил от леса и пней уступы, по которым предполагали поднять коня. Затем Бурку подвели поближе к расчищенной полоске и накинули ему на шею «удавкой» веревку. Второй веревкой они опоясали коня под зад и все ухватились за ее концы.
Я удивился Бурке. Это был строгий конь, все постороннее его всегда раздражало, но в этот момент он стоял удивительно послушно, как старая водовозная лошадь.
— Раз… два… взяли! — крикнул Днепровский.
Бурка встрепенулся. Петля до удушья стянула ему горло. Он задыхался и, стараясь высвободиться из петли, как безумный бросился на скалу, но петля затягивалась все сильнее. Задняя веревка, подхватив коня, тоже тащила его вверх. Казалось, что вытянутая до предела шея вот-вот перервется и огромная туша свалится вниз. Но этого не случилось. Удушье, которое продолжалось всего несколько секунд, породило в коне огромную силу и ловкость. Он, как дикий баран, в несколько прыжков оказался наверху.
Я никогда не видел, чтобы лошадь была способна взобраться по такой крутизне, и был удивлен не только находчивостью своих товарищей, но и действием петли, или, как ее называли, «удавки». Видимо, в момент удушья она мобилизует все силы животного и делает его способным преодолевать чрезвычайно сложные препятствия.
Как только Бурка оказался на скале, с него мгновенно сняли петлю, но он еще долго, пока его не привели на стоянку, мотал головой от боли.
Вода в Кизыре стала быстро мутнеть. Поднимаясь, она начала затоплять берега. Поплыл мусор, запенились заводи. В момент, когда мы начали переправлять груз на другую сторону реки, из-за поворота выплыл огромный кедр, смытый водою где-то с берега. Отбросив вперед свою мохнатую вершину, он своим появлением будто оповещал всех о начале весеннего паводка.
Переправа заняла несколько часов. Последним покинул берег Бурка. Его завели по реке как можно выше, а на противоположном берегу поставили на виду несколько лошадей. Как только заведенный в воду конь поплыл, с него сдернули узду, и он сам благополучно добрался до лошадей.
Только теперь мы вспомнили о завтраке. День по-прежнему оставался хмурым. Наш груз, седла, одежда были мокрыми, и без просушки дальше идти было невозможно.
Лагерем расположились у реки, на пологом берегу. Нашими соседями были белоснежные березы, приземистые кедры и старые, обмытые дождем, ели. В густой чаще молодняка росла черемуха и рябина. Старые стебли пырея, служившие единственным кормом для лошадей, прикрывали землю этого небольшого уголка зеленого леса. Редкий тальник, растущий узкой полоской по самому берегу Кизыра, уже распустился и белым контуром отделил тайгу от реки.
Огромное пламя костра приятно ласкало нас. Стоянка разукрасилась в пестрый наряд: сушили одежду, постели, табак, всюду по поляне были разбросаны вьюки. Так всегда бывало после ливня, если он заставал нас в походе.
Несмотря на все неприятности, которые нам доставил этот день, мы все же считали его удачным. Позади осталась переправа через Кизыр, тревожившая нас в последнее время. И действительно, опоздай мы хотя бы на один только день — пришлось бы отсиживаться на берегу, ожидая, когда река смилуется над путешественниками и пропустит на левый берег.
Теперь, по словам Павла Назаровича, до третьего порога не придется думать о переправе; наш путь шел вдоль левого берега Кизыра.
День продолжал оставаться серым и неприветливым. Солнце так и не показалось. Темные тучи, надвинувшиеся на горы с запада, поглотили этот туман, и мы еле успели поставить палатки, как заморосил мелкий дождь. Шел он тихо, по-осеннему.
Я пошел посмотреть на Кизыр. В мутном потоке его, словно резные челноки, перегоняя друг друга, проносились мимо смытые с берегов валежник, карчи и огромные деревья. Мусором покрылись заводи. Река приподнялась и, скрывая перекаты, несла вперед мутные воды.
Наш берег еще более чем на два метра возвышался над водой, поэтому река, несмотря на свой свирепый вид, не вызывала у нас тревоги.
Спать разместились в палатках, кроме Павла Назаровича, который, как обычно, устроился отдельно под елью.
Сквозь сон я слышал, как на крышу палатки с хвои, будто слезы, падали крупные капли влаги.
Ровно в полночь в палатке вдруг загорелась свеча. Я выглянул из мешка и увидел Павла Назаровича. Он стоял раздетый, стаскивая с Днепровского одеяло.
— Подымайтесь, ребята, беда пришла! — тревожно произнес он.
Все вскочили и, еще сонные, не разобрав, в чем дело, засуетились. Кто принялся одеваться, кто выскочил из палатки — в чем спал.
— Все кругом затопило! — пояснил старик.
Куда девался сон! Я дал команду немедленно рубить лабазы и складывать на них имущество. Костер давно погас, моросил дождь. Самбуев бросился искать лошадей. Мы долго слышали, как он, шлепая по воде, лазил по рытвинам, падал и что-то бурчал. Через полчаса од вернулся без лошадей, весь вымокший до нитки.
Кизыр вышел из берегов и затоплял низкие места долины. Вода уже успела залить ямы, промоины и медленно наступала на образовавшиеся в лесу островки. Скоро под водою оказалась и наша стоянка. Все вокруг было снивелировано, и гладкая поверхность воды сплошь покрылась мусором и мелким валежником. Нам пришлось покинуть землю и тоже спасаться на лабазах. Прикрывшись от дождя брезентом и палаткой, мы терпеливо дожидались утра, надеясь на скорый спад воды. Лошади, видимо, не найдя более подходящего места, сами пришли к нам и, окружив лабаз, стояли смирно, понурив головы.
Время тянулось невероятно медленно. Мы то и дело выглядывали из-под брезента, пока наконец не заметили серую полоску рассвета. Дождь перестал, и под напором встречного ветра тучи заволновались и начали быстро отступать на запад. Павел Назарович, поглядывая на небо, заулыбался.
— Тучи назад пошли, — погода переломится, — сказал он ободряющим тоном, и все повеселели.
— Вот она, Тимофей Александрович, жизнь-то наша экспедиционная, между небом и землею находимся, — вдруг обратился Алексей к своему соседу Курсинову, тоже выглядывающему из-под брезента.
Курсинов поднялся, сонливо осмотрелся и спокойно сказал:
— Идти некуда, потоп, что ли?!
Нас пленило море грязной воды. Река, захватив равнину, начала прибывать медленнее. В этот день мы не могли рассчитывать увидеть под собою землю. Но разве можно было усидеть на лабазе сутки! Мы полагали, что на той возвышенности, которая примыкает к скале и куда вчера снесло лодку и Бурку, не было воды, и на ней можно было расположиться с большими удобствами, чем на лабазе. Но мы не знали, какие препятствия могли встретиться на пути. Днепровский и Самбуев вызвались идти в разведку. С трудом надули резиновую лодку и покинули лабаз, но через полчаса вернулись. Их не пропустила чаща. Тогда они сели на незаседланных лошадей и, вооружившись длинными палками, буквально ощупью стали пробираться вниз по реке.
Прилегающий к скале лес оказался действительно незатопленным. Мы перебрались туда вместе с лошадьми, с необходимым снаряжением и небольшим запасом продовольствия. Погода наконец сжалилась над нами. Ветер, разогнав тучи, дал простор солнцу, и облитая теплыми лучами тайга ожила, похорошела. Вспоминая минувшую ночь, люди стали шутить, смеяться, пережитые невзгоды как будто не оставили на них и следа.
К двенадцати часам дня вода начала спадать и скоро вошла в берега. Мы перевезли весь свой груз на новую стоянку и к четырем часам успели обсушиться, пересмотреть вьюки. Через час мы уже пробирались сквозь затопленный лес. Лошади вязли по брюхо в размокшей почве, падали в ямы и выбивались из сил.
Тяжелее всех шла Маркиза. У нее была не только весьма непривлекательная внешность, но еще и капризный нрав, который был особенно заметен именно в тот злополучный день: она часто ложилась, кусала переднего коня и по уши вымазалась в грязи. Сначала мы объясняли ее выходки просто неумением ходить под вьюком и, жалеючи, сняли с нее часть груза. Но она, наверное, считала, что при такой важной кличке ей вообще непристойно возить ящики с мукой, и добивалась полного освобождения.
После двухчасового блуждания по лесной грязи мы наконец увидели с правой стороны возвышенность и сразу же свернули к ней. Оставалось перейти небольшой ложок, и мы уже были бы на сухом месте. Но Маркиза решила почему-то именно там устроить нам неприятность. Она вдруг улеглась в грязь и не захотела идти дальше. Что мы с ней ни делали, уговаривали, помогали встать, но это не производило на нее никакого впечатления.
— Нашла когда ванны принимать, — нервничал Павел Назарович.
— Такая уж порода графская, — поддержал Алексей. — Вон, посмотри, — вдруг обратился он к стоявшей кобылице, — Гнедушка тоже колхозная лошадь, а не корчит из себя маркизы, у нее и вьюк сухой, а у тебя весь в грязи, да и сама ты на кого похожа… Тьфу! — сплюнул он с досадой.
— Стало быть, я сейчас с ней поговорю, — сказал Бурмакин, протискиваясь вперед.
Он взял в обе руки ее повод и, наступив на него ногой, крепко потянул, но повод не перервался. Тогда он отстегнул подпруги, взвалил на себя вьюк и седло.
— Ох, братцы! — произнес Бурмакин, покрякивая. — Зря ведь ругаем Маркизу. Куда же ей везти такую тяжесть, ежели я, и то с трудом поднимаю. Дайте-ка мне повод! — твердо сказал он, становясь впереди лежащей лошади. Кто-то бросился к нему, а мы расступились, еще не понимая, что он задумал.
Бурмакин перепоясал себе грудь поводом, поставил пошире короткие ноги и еще раз опробовал ремень.
— Стало быть, Маркиза, поехали! — сказал он спокойно и, сгибаясь под тяжестью вьюка, шагнул вперед, таща за собой лошадь. Та, вытянув шею и оскалив зубы, сопротивлялась, махала головой, билась ногами, но не вставала. Так и выволок ее Бурмакин вместе с валежником и с болотной тиной на берег. Там она вдруг вскочила и неизвестно с чего громко заржала.
— Вот это силища-а-а… — всплеснув руками, вдруг крикнул Павел Назарович, а остальные стояли молча, удивленно покачивая головами.
Вырвавшись из топкой низины, мы подошли к возвышенности и, свернув влево, стали обходить ее со стороны реки. Холмистый рельеф местности способствовал более быстрому стоку воды, отчего почва здесь была несколько суше.
Нас окружала лесная чаща. Молодой, еще не распустившийся березник и всех возрастов кедры смешанно росли по мертвому лесу. Они прикрывали собой сваленные ветром обломки стволов и вывернутые вместе с землею корни. Тропы не было. На нашу долю выпало первыми проложить путь по Кизыру. Стук топоров, нарушая безмолвие леса, уходил все глубже по долине и уводил за собою караван.
Я всегда вспоминаю эти дни нашего путешествия, как тяжелое испытание. Нужно было выработать в себе выносливость ко всем трудностям и случайностям, чтобы воспринимать их как должное и неизбежное. Хорошо, что мои спутники не унывали, и чем труднее становился путь, чем больше изнуряли их препятствия, тем настойчивее, если не сказать — азартнее, боролись они с природой.
Мы обогнули первую возвышенность и опять попали в затопленную низину. Снова началась борьба с грязью и топями. Лошади вязли по брюхо, заваливались в ямы, и нам то и дело приходилось расседлывать их, вытаскивать, а затем снова вьючить и пробиваться вперед.
Более часа мы блуждали по чаще, утопая в размякшей почве, пока не вышли к руслу ключа. В летнее время мы бы его, наверное, и не заметили, по теперь, после длительного дождя и под напором снежной воды, он превратился в мощный поток. Мы остановились в раздумье — что делать? Павел Назарович и Днепровский ушли — один вверх, другой вниз, в поисках более подходящего места для переправы, но вернулись с неутешительными вестями. Берега ключа были крутые, забитые плавником: всюду по руслу лежали недавно сваленные и перенесенные водою ели, кедры, само же дно было завалено крупными камнями.
Пришлось остановиться и готовить переправу. Снова застучали топоры и с грохотом стали валиться через ключ срубленные деревья. Одни из них, падая, ломались и уносились водой, другие, ложась поперек ключа, не в силах были противостоять потоку и, развернувшись вершинами, тоже уплывали вниз, загромождая собою русло.
Наконец, одно дерево удалось положить так, что оно, упираясь комлем и вершиной в берега, повисло над водою, по нему перешли два человека на противоположную сторону и свалили оттуда высокую ель так, что оба дерева легли рядом.
Но, прежде чем приступить к переноске груза, мы обрубили сучья и протянули веревку, которая должна была заменять нам перила.
Когда переход был налажен, приступили к переправе лошадей. Нам нельзя было воспользоваться обычным приемом — переправлять их всех разом, гоном. Ключ был глубиною более двух метров, а течение настолько быстрое, что животных непременно снесло бы вниз и вряд ли им удалось выбраться на противоположный берег. Нужно было всех лошадей переправлять в одиночку, для чего ниже кладки обрубили наносник и очистили берега от кустов.
На долю Бурки и на этот раз выпало первому испытать силу потока. К его крепкому поводу привязали длинную веревку, конец которой перенесли на противоположный берег, а затем стали общими силами сталкивать коня в воду. Бурка долго сопротивлялся, но, прижатый нами к ключу, вдруг сделал огромный прыжок и с головой окунулся в мутный поток. При прыжке веревка попала под передние ноги коню и запутала его. Не имея возможности сопротивляться течению, Бурка поплыл вниз, а люди, стоящие на противоположном берегу, не могли натягивать веревку, боясь, что конь окончательно запутается в ней и захлебнется. Почувствовав свободу, конь повернул обратно и с трудом выбрался на берег.
К наступлению сумерек мы перетащили свое имущество на противоположную сторону ключа, лошади же остались ночевать на левом берегу.
Скоро стало темнеть, и измученные люди после короткого ужина легли спать.
Человек, который провел долгий день на свежем воздухе в лесу или в горах, да еще крепко при этом поработал, обычно засыпает быстро. Его не тревожит ни бессонница, ни сновидения, он не слышит шороха ночных букашек, не замечает неровностей почвы под собственным боком, и даже при всех этих неудобствах за короткую летнюю ночь успевает отдохнуть, и утром на его лице и следа не остается от вчерашней усталости. Я всегда удивлялся особенному свойству Саянских гор в этом отношении. Их природа умела за день изматывать наши силы, но еще быстрее восстанавливать их.
Все спали крепко. Изредка кто-нибудь тихо всхрапнет, да иногда Левка или Черня во сне легонько взвизгнут, будто догоняя зверя.
В такие весенние ночи трудно пробудиться, да и сама природа не проснется вдруг. Еще не посветлеет небо, неожиданно откуда-то прорвется невнятный звук: не то треснул сломанный сучок, не то спросонья пикнула птичка. Затем по лесу пронесется ветерок, и, сожалея о короткой ночи, в старом ельнике уныло прокричит разбойница-сова. Это значит, что наступает утро.
Но вот начало светать, и на смену всему неясному по лесу звонко пронесется необычный звук:
— Др-р-р-р… др-р-р-р. — Это песня токующего дятла. Он устроился где-то на сухостойном дереве и крепким носом выбивает дробь. За ним все проснется, зашевелится, запоет, а вскоре и румяный рассвет, будто зарево далекого пожара, окрасит восток.
Я встал и раздул огонь. Всю ночь меня тревожили какие-то насекомые, забравшиеся в постель. За мной поднялись и все остальные: каждый спешил к огню и тотчас же раздевался. Оказалось, мы подверглись нападению клещей. Даже наши собаки, Черня и Левка, беспрерывно чесались, пытаясь освободиться от непрошеных гостей.
Обычно клещ всасывается так глубоко и крепко, что если его тянуть от тела, у него отрывается головка и тогда длительное время рана не заживает, вызывая болезненный зуд, а иногда кончается и воспалительным процессом. Чтобы избежать этой неприятности и заставить клеща добровольно покинуть рану, мы делали очень просто: капали на него чуточку масла и начинали непрерывно шевелить его пальцем. Несколько секунд, и он отпадал. Рану же прижигали йодом. Потребовалось с час времени, пока мы обобрали клещей.
С этого дня мы всю весну в Саянах вели постоянную борьбу с этими отвратительными насекомыми. В тайге они обычно появляются сейчас же, как только начнет исчезать снег. Особенно много их бывает в мае и в первой половине июня. Еловая заросль, пихтовая чаща служат излюбленным местом их скопления. Наша стоянка тогда была расположена как раз в ельнике, поэтому мы и подверглись их нападению. Чтобы избавиться от клещей, нам нужно было немедленно покинуть этот предательский лес.
Самбуев, не дожидаясь распоряжения, пошел искать лошадей, но, дойдя до ключа, окликнул нас. От бурного потока, преграждавшего нам вчера путь, не осталось и следа, а та вода, что еще протекала по дну ключа, была настолько незначительна, что через нее можно было перебрести, не набрав в сапоги. Наша кладка, по которой мы вчера с таким трудом перетаскивали груз, висела высоко над водою. Она оказалась ненужным сооружением. Не дожидались нас и лошади. Они сами нашли более подходящее место для переправы, и Самбуев разыскал их пасущимися на возвышенности правого берега.
Когда мы, завьючив лошадей, покинули стоянку, солнце уже поднялось высоко над горами. Караван, вытянувшись по чаще, продолжал свой путь на восток, и снова удары топоров нарушили тишину тайги. Лебедев и Бурмакин, будто споря друг с другом, валили мелкий лес, разрубали колоды. Работы было много, шли медленно, и лошадям приходилось подолгу простаивать, пока разведчики разыскивали проход через завал или топь. Наши лошади еще не привыкли ходить сами, без погонщиков. Вьюки на них лежали как-то неловко, задевали деревья и набивали спины, а если погонщику приходилось отлучиться от лошадей, они сейчас же сбивались с тропы, лезли в завал, и нам нужно было тратить много времени, чтобы восстановить порядок. За первую половину дня мы прошли всего около восьми километров.
В час дня внезапно перед нами появился Кизыр. Живописная поляна, на которую мы въехали, была прикрыта пробившейся зеленой травой. Лошади, завидя корм, набросились на него и разбрелись по поляне. Так рано останавливаться не хотелось, но делать нечего, за последние дни наши кони изрядно наголодались.
Расседлав лошадей и отпустив их на корм, каждый занялся своим делом. Одни налаживали вьюки, седла, кто сушил одежду. В походе у человека никогда не бывает свободного времени. Не успеешь закончить одно дело, как нужно приниматься за другое. И вся эта работа продолжается вплоть до того момента, пока повар Алексей не прокричит:
— О-бе-да-ать!..
День был на редкость мягкий и даже жаркий. Наконец-то мы почувствовали весну во всей ее силе и красоте. Подступившие к поляне березы уже готовы были разодеться в зеленый наряд. Кедры, положившие на землю свои узорчатые тени, стояли обновленные, украшая темной хвоей весь прижавшийся к берегу лес. В залитых солнцем уголках поляны уже показались лютики — первые цветы весны. Их еще мало, но как приятно они ласкали взгляд!
Видимо, поляна привлекала внимание и лесных птиц. Нельзя было не заметить необычного оживления. В береговых зарослях нет-нет да и вспорхнет то дрозд, то овсянка, то чечевица. В это время мы их видели даже стайками. В лесу, прилегающем к поляне, попадались на глаза клесты, любители пошелушить еловую шишку, снегири, чечетки, поползни — эти удивительные мастера бегать по стволам растущих деревьев. Оживились и берега. То пролетит табунок горных бекасов, направляющихся к родным альпийским лугам; белые и желтые трясогузки, кулики дополняли своим криком шум реки. Они, не замечая нас, продолжали копаться в наноснике или бегать по мелкой гальке, отыскивая корм. Иногда над рекою молчаливо проносился караван гусей, или, играя в полете, прошумит стая чирков. Мы видели там и скопу, лениво пролетающую над своими владениями. В этот день особенно чувствовалась весна.
После обеда два человека, вооружившись топорами, пошли вперед прорубать дорогу, а остальные с лошадьми остались на стоянке. Мы решили изменить распорядок дня. Чтобы завьюченные лошади не дожидались в пути, когда прорубщики проложат проход, решили выступать с конями спустя два-три часа. Это удлиняло отдых лошадей и не изнуряло их ненужными остановками.
Мне же нужно было выйти на один из ближайших отрогов, чтобы осмотреться и сделать путевые зарисовки. Захватив штуцер и Черню, я покинул стоянку. Было три часа дня. Небо по-прежнему оставалось безоблачным.
Сразу за поляной начиналась возвышенность, окаймленная глубокими распадками и покрытая кедровым лесом. Это были еще сравнительно молодые деревья, пришедшие на смену погибшей от пожара могучей тайге, огромные кедры которой теперь лежали на земле, прикрытые зеленым мохом. Пройдет еще десяток лет, и бугры, под которыми лежат скелеты этих великанов, сровняются с землей. На смену старому лесу пришло достойное потомство.
Хорошо в кедровой тайге весною! Наслаждаясь теплым днем, я шагал с Черней по лесу, подбираясь ближе к хребту. Все вокруг нас было увлажнено, чисто, от запаха нагретой солнцем хвои кружилась голова. По ярко-зеленому мху, которым обычно устилает природа землю кедровых лесов, будто небрежно был разбросан бледно-желтый ягель. Удачное сочетание этих цветов напоминало ярко расшитую скатерть, брошенную к нашим ногам.
Мы шли, все больше удаляясь от реки. Окружающий нас лес, видимо, служил излюбленным местопребыванием изюбров. Мы часто встречали их лежки и места кормежек. Попадались и следы сокжоев. В одном месте, на хорошо заметной звериной тропе, следом за медведем просеменила росомаха, наверное, рассчитывая поживиться остатками его трапезы.
Черня вел себя возбужденно, его раздражало недавнее присутствие здесь диких животных. Он то громко втягивал воздух, стараясь что-то уловить в нем, то подозрительно обнюхивал веточку или след и, насторожив уши, останавливался, внимательно прислушивался к тишине, фиксируя какие-то звуки, неуловимые для человеческого слуха. Я следил за собакой и сам невольно заражался охотничьей страстью.
Вдруг где-то, выше по гребню, тревожно прокричала кедровка, и сейчас же Черня, бросившись вперед, натянул поводок. Я прислушался, но в лесу, как обычно, было тихо. Черня между тем поглядывал на меня и, нервно переступая с ноги на ногу, просился вперед. Сдерживая собаку, я прибавил шагу и скоро сквозь поредевший лес увидел крутой откос, по которому торопливым шагом уходили от нас изюбры; бык и две матки, их я сразу узнал по желтоватым фартучкам, которые они носят сзади. В тот момент, когда звери попались мне на глаза, они вдруг остановились и, повернув к нам головы, замерли на месте. Остановились и мы. Черня застыл, как пойнтер на стойке, и только когда изюбры, почувствовав опасность, сорвались с места и бросились наверх, он укоризненно посмотрел на меня, как бы спрашивая, почему я не стреляю?
Весной изюбры бывают настолько худы, что в котле сваренного мяса вы не найдете и слезинки жира. Это удел всех копытных зверей Сибири. Холодные зимы страшно изнуряют диких животных, только с появлением теплых дней мая они понемногу начинают поправляться. Исключение составляют стельные матки, которые по непреложному закону природы имеют и в это время незначительное отложение жира. Мы в это время года предпочитали охоту на медведя, мясо которого даже в мае еще достаточно прожирено.
Черня долго не мог прийти в себя, нервничал, рвался вперед и успокоился только тогда, когда мы, минуя след зверей, стали подниматься по россыпи на верх откоса. Все шире открывалась залитая солнцем панорама гор. Еще больше потемнели, опоясывая белогорье, кедровые леса. Забурела и долина Кизыра. Я случайно посмотрел на пройденный нами путь и был крайне удивлен. От низкого горизонта не осталось и следа. Пропустив нас вперед, горы вдруг сомкнулись и, приподнявшись, приняли грозный вид. Теперь мы были полностью во власти этого сурового края.
Я продолжал подниматься по откосу и вместе со мной, все выше и выше, поднимался заснеженный горизонт. Черня по-прежнему недоверчиво обнюхивал воздух: он изредка бросал взгляд то в глубь расщелин, то на соседний склон и мгновенно реагировал на малейший звук.
Наконец мы очутились наверху и совершенно неожиданно попали в гарь. Молодой кедровый лес, покрывающий небольшую полоску равнины, примостившейся на отроге Козя, сгорел, видимо, от грозы.
Пожар, пройдет ли он по степи, пронесется ли по лесу, — это самая страшная, всепожирающая сила. После него надолго замирает жизнь, меняется растительный покров, мелеют ручьи и даже реки, а свидетели этой лесной трагедии — умерщвленные деревья — десятками лет стоят, покачивая безжизненными вершинами.
Я присел на полусгоревшую колоду. На всем, что окружало меня, лежала непоправимая печаль. Маленькая тайга превратилась в мрачную пустыню, но, как ни странно, и в ней не прекращалась своеобразная жизнь. Отовсюду доносился стук, шум крыльев и крик. Это орудовали дятлы. Словно на стройке, в лесу шла работа: птицы сбивали кору, долбили стволы, корни.
Из четырех видов дятлов, встречающихся в Саяне: белоспинный, большой пестрый, желна и трехпалый, — чаще всего попадался на глаза последний. При виде нас птицы срывались с деревьев и с криком улетали в глубь леса.
«Удивительная птица дятел!» — думал я, наблюдая, как он, ловко кроша древесину, добирался до невидимого глазом червяка. Он не принадлежит к певчим птицам, не обладает и красотой, по зато поистине является тружеником тайги, обитателем погибших лесов и старых гарей. Независимо от причины гибели леса, в числе первых его жителей всегда можно встретить дятла.
Природа приучила дятла питаться личинками различных насекомых, живущих под корою, в складках ее и в глубине мертвых стволов. Запрятав так далеко его корм, она наделила эту птицу необычайно крепким и сильным клювом. Кому приходилось наблюдать дятла, тот, наверное, не раз удивлялся работе этого лесного кузнеца.
Погибший лес, среди которого я находился, представлял мрачную картину. Все здесь было мертво. Россыпь, на которой еще недавно шумели зеленые деревья, была густо засыпана сбитой дятлами корой и уже осыпающейся хвоей. Пройдет много лет, пока эта россыпь снова затянется растительным покровом, и еще больше пройдет времени, а этот печальный уголок тайги все будет служить излюбленным приютом дятлов, и, пока не сгниют последние деревья, крик этих птиц будет оглашать безмолвие погибшего леса.
Дятлы, как садовники, уничтожая на деревьях паразитирующих насекомых и их личинки, помогают на гари вырасти молодому лесу и долго, до самой старости, охраняют его от подобных вредителей.
Добывая червячков, дятел долбит мертвую древесину каждый день, от зари до зари, проделывает ходы в пустотелые корни и в дупла. Через несколько лет в эту гарь заглянет колонок или поселится сова, и многие птицы воспользуются работой дятла. В корнях и дуплах они сделают себе гнезда, и гарь станет родным уголком для их потомства; другие будут здесь прятать добычу и спасаться от врага. Придет сюда и соболь. В корнях он устроит себе скрытое убежище и отсюда будет делать набеги, уничтожая поблизости белок и птиц. Не щадит этот хищник и дятла, трудом которого пользуется всю жизнь.
Пока я рассматривал гарь, в глубине долины, где чуть заметно белела полоска Кизыра, исчез дым костра, видимо, наш караван уже находился в походе. Шел шестой час. Нужно было торопиться. Я миновал гарь и, поднявшись на первый отрог, еще с полчаса делал зарисовки и путевые записи.
С отрога хорошо был виден далекий горизонт. Будто стражи, стоят гольцы веками, оберегая сокровища Саяна. Сколько мыслей, сколько волнений вызывали у нас эти угрюмые горы! В солнечный день они были особенно хороши в своем заснеженном наряде.
Осматривая с отрога долину Кизыра, я с радостью отметил в дневнике, что мертвый лес все больше стал уступать место живому — впереди были видны темные полоски кедровой тайги.
Лес, покрывающий долину, поднимается по склонам хребта примерно до высоты 1400 метров (над уровнем моря). Но в защищенных от ветра местах и по вершинам ущелий его граница проходит немного выше. Иногда лес достигает цирков, но никогда не растет в глубине их, как бы боясь проникнуть внутрь этого мрачного убежища.
На обратном пути я, не заходя на стоянку, пошел напрямик, зная, что тропа должна быть проложена вдоль Кизыра по сыролесью. Спустившись в долину, я увидел русло неизвестного ключа, доверху заполненного снеговой водой. Я попытался перейти его вброд, но он оказался глубоким. В поисках переправы я пошел по ключу вниз, затем вверх, а вода все прибывала и местами вышла из берегов. Размывая почву, она шумно скатывалась вниз к Кизыру. Только через два часа, пробравшись далеко вверх по узкому ущелью, я наконец оказался на правом берегу. Нужно было торопиться, но на пути попался бурелом и надолго задержал меня. Наконец я вышел на прорубленную тропу. Освобожденный Черня все время шел за мною, но, увидев след каравана, сейчас же пустился вдогонку.
Темнело. Старый лес уже дремал. Еще реже и все тише доносились звуки умирающего дня. Я шел по хорошо пробитой лошадьми тропе и пожалел, что отпустил Черню. Отсутствие собаки я особенно почувствовал, когда пробирался через завал мертвого леса. Не знаю почему, по я стал с подозрением относиться даже к вызываемому мною самим шороху, а стоящие вокруг меня деревья вселяли непонятное недоверие, порой казалось — они двигаются вместе со мною. Меня все сильнее охватывала тревога, все окружающее казалось враждебным.
Но вот погас отблеск зари, и на тайгу легла темная ночь. Я продолжал идти, с трудом ощупывая ногами тропу и уже плохо различая окружающие предметы.
«Идти или заночевать?» — раздумывал я, когда тропа завела меня в густой кедровый лес. Вдруг совсем близко кто-то фыркнул, бросился и замер. Повинуясь инстинкту, я мгновенно отскочил от тропы и, встав за дерево, приготовился к защите. Еще больше потемнело, и стало так тихо, будто не было возле меня ни тайги, ни гор. Я даже усомнился: существовал ли в действительности тот звук, что так внезапно испугал меня, и не является ли он результатом той напряженности, которая охватывает человека, принужденного в темную ночь бродить по лесу. Я продолжал прислушиваться, по, кроме ударов своего собственного сердца, ничего не слышал. Все предательски притаилось, залегло, и эта настороженная тишина показалась мне невыносимой. Я не выдержал и, шагнув вперед, бессознательно громко закричал.
Затрещали кусты, невидимое существо снова фыркнуло, на этот раз более громко. Я сделал еще несколько шагов, намеренно стараясь производить при этом как можно больше шума, и чиркнул спичкой. В десяти метрах от меня стоял привязанный к дереву Рыжка. Рука, державшая готовый к выстрелу штуцер, опустилась, и напряженность, словно тяжелая одежда, свалилась с моих плеч.
Конь был без вьюка, но заседланный. Как оказалось, его оставили мои спутники, не надеясь, что я скоро их догоню. Я подошел к лошади. Рыжка был самый сильный и рослый конь нашего табуна. Он хорошо ходил по следу, а в данном случае именно эта его способность и пригодилась мне. Его обоняния и зрения было достаточно, чтобы даже в такую темную ночь не сбиться со следа каравана.
Я отвязал повод, вскочил в седло, и Рыжка, получив наконец свободу, торопливо зашагал по траве. Сквозь густую хвою кедров изредка заглядывала в темноту одинокая звезда, да в просвете стволов проглядывал бледный диск только что появившейся лупы.
Мы поднялись на небольшую возвышенность и только стали спускаться, как вдруг конь остановился и, насторожив уши, замер на месте. Снова непонятная тревога охватила меня. Конь хрипел, пятился назад и готов был броситься обратно по тропе.
Я соскочил с седла, с трудом сдерживал разволновавшуюся лошадь. Не было сомнений, что где-то близко притаился зверь и его-то присутствие уловил своим чутьем Рыжка.
Не успел я принять решение, как Рыжка вырвал повод и, ломая сучья, стал с шумом удаляться. Снова я остался один, окутанный мраком ночи.
Трудно описать весь ужас одиночества, которое охватывает человека, когда он окружен полной неизвестностью. Я держал в руках штуцер, обращенный в сторону невидимого врага, и ждал хоть шороха, хоть малейшего звука.
Прошло немного более минуты, и вдруг совсем близко, в полоске лунного света, блеснули две яркие пронизывающие фары. Они были направлены на меня. Дрожь пробежала по всему телу, руки до боли сжали штуцер. Огоньки все увеличивались, и появившаяся там тень стала бесшумно надвигаться на меня. Я почувствовал на себе властный взгляд зверя. Но вот огоньки стали медленно сближаться и, слившись в один, погасли. Тень удлинилась, хрустнула веточка, вторая. В долетевшем до слуха шорохе я уловил ленивую поступь медвежьих лап.
Напрягая до предела зрение и слух, я еще долго стоял, охваченный тревогой. Судя по той медлительности, которая была проявлена медведем, он неохотно уступал тропу. Этот зверь не знает достойного себе врага, он привык, чтобы при его приближении все улетало, пряталось, бежало. Но присутствие человека всегда пугает зверей, наводит страх и на медведя.
Я стоял в раздумье, не зная, ушел ли он совсем или, переместившись, снова ждет меня на тропе.
Луна, оторвавшись от горизонта, приподнялась. В кедровом лесу немного посветлело. Я решил вернуться по тропе к завалу и там ночевать. Каково же было мое удивление, когда метров через триста я увидел Рыжку. Он на бегу захлестнул поводом за кедр и задержался. Спустя несколько минут мы снова пробирались по тропе. Конь шел осторожно, присматриваясь ко всему. Вдруг, будто ужаленный, он сделал огромный прыжок и бросился вперед. Видимо, на этом месте нас поджидал медведь.
Тропа, виляя между старыми кедрами, уходила все глубже в тайгу. Местами она исчезала, и тогда конь нагибал голову, как бы проверяя, не сбился ли он с пути. Но вот совсем неожиданно послышалось ржание отбившейся от табуна лошади, и сейчас же Рыжка ответил ей зыбким голосом.
Через десять минут мы были на биваке. Дежурил Лебедев. Он крайне удивился, увидев меня.
— Разве это не ваш костер горит ниже по реке? — спросил он, отходя от огня и всматриваясь в темноту. Я подошел к нему. Километрах в трех ниже лагеря, на берегу Кизыра, сквозь ночную темноту, ясно виднелся огонек.
— Неужели Кудрявцев вернулся с Кинзилюка? — удивился я.
— Не может быть. Мы остановились еще засветло, он не проплывал, к тому же огонь всего часа два как появился, — ответил Кирилл.
Наш разговор услышали остальные, и лагерь проснулся.
— Кто же это может быть? — спрашивали мы друг друга, не переставая посматривать на загадочный огонек.
Сомнений не было — там ночевали люди или по крайней мере один человек. Но кто это мог быть — мы разгадать не могли. Своих мы никого не ждали.
Наскоро утолив голод, я и Прокопий, захватив винтовки и Черню, направились на огонек.
Поздняя луна уже успела спрятаться за появившимися облаками. Мы шли вдоль берега, пробираясь по чаще и обходя невысокие скалы, нависшие над рекой, а огонек, не угасая, маячил впереди. То он казался совсем близким, и мы, убавив шаг, передвигались с большой осторожностью, то вдруг он исчезал и появлялся где-то далеко в пространстве. Мы вышли на небольшую возвышенность, узким языком спускавшуюся к Кизыру, и притаились. Совсем неожиданно костер оказался метрах в полутораста от нас.
Прячась за деревья, я стал присматриваться в бинокль. У костра спали двое. Их котомки и ведро висели на сучке ближайшего дерева. Люди лежали у огня, прикрываясь телогрейками. Мы, крадучись, подошли еще метров на тридцать и увидели, как один из спавших встал, поправил огонь, погрелся и снова улегся.
Идти прямо к костру мы не решились. Черня, тоже как и мы, пристально следил за костром. Тогда я отстегнул поводок, и собака бесшумно бросилась вперед, но, выскочив на поляну, на мгновение замерла на месте, а затем, будто скрадывая зверя, стала приближаться к костру. У изголовья одного из спящих Черня остановился и, к нашему великому удивлению, начал вилять хвостом. Разбуженный шорохом человек проснулся и, вскочив на ноги, обнял собаку.
Изумленные поведением Черни, мы с Прокопием стали спускаться к костру. Когда обнимавший Черню человек обернулся, мы узнали Мошкова, которого уж никак не ожидали здесь встретить.
Я подошел к костру, и стоило мне только посмотреть на Мошкова, как без расспросов все стало понятно. Проснулся и его спутник — Степан Козлов.
Мы поздоровались. Я ни о чем не спрашивал, боясь услышать из уст Мошкова ту страшную весть, которую он действительно принес нам. Мошков, полураздетый, стоял против меня, безвольно опустив забинтованную грязным тряпьем руку. Его изорванная одежда носила отпечаток тяжелого пути, она висела грязными клочьями, но его исхудалое, покрытое густым загаром лицо было спокойно.
— Ты почему здесь? — с натугой вырвалось у меня.
— Не смогли забросить груз, вот и решили догонять! — ответил Мошков устало.
Я присел на бревно, конец которого бесшумно тлел, охваченный огнем. Сквозь поредевшие облака сиротливо смотрели на нас одинокие звезды. Тихо шумел Кизыр, неся в темную даль свои мутные воды.
Перед глазами, как на экране, возник весь пройденный путь, борьба, невзгоды — и все это показалось теперь пустой, ненужной затеей.
— Неужели придется возвращаться? — произнес я вслух.
Молчала тайга, молчали горы, и, обступив костер, молча стояли мои товарищи. Никто не проронил ни слова, как бы боясь нарушить тишину этой памятной ночи.
Я сидел, все еще не в силах прийти в себя от неожиданной встречи, а главное — от той вести, что принесли нам Мошков и Козлов. Хотелось, чтобы все это оказалось сном, чтобы пролетел он, как ночь.
— Значит, не бывать нам в Саянах, так, что ли, Пантелеймон? — спросил я Мошкова и подошел к костру. — Ты подумал об этом, прежде чем идти сюда?
— Все обдумал! — ответил он ослабевшим голосом. — Мы не в состоянии были забросить продовольствие в глубь Саяна и не могли не предупредить вас об этом. Нас опередило тепло: на аэродромах нигде не осталось снега, взлетать самолеты могли только на колесах, а здесь они должны совершать посадку на лыжах. Ничего мы не могли сделать, вот и пошли через эти проклятые завалы. Думали, в четыре дня догоним, а вот уже одиннадцать идем. Пять дней ничего не ели… Есть у вас с собой хоть маленький кусочек хлеба?
Пламя костра, вырвавшись из-под дров, осветило Мошкова. К нему подошел Черня и, помахивая хвостом, стал ласкаться. Только теперь я заметил, как впали у Мошкова глаза, как вытянулось лицо и глубокие морщины прорезали загорелый лоб. Похудевшее лицо Козлова и его печальный взгляд тоже выражали крайнюю усталость.
У Днепровского оказался небольшой кусочек лепешки, который он обычно носил про запас. Как обрадовались они этому кусочку!
Мошков бережно взял его обеими руками, осторожно разрезал ножом пополам и одну половину передал Козлову. Прокопий засуетился у костра, подогревая чайник, а Мошков и Козлов, ожидая кипяток, присели к огню и стали нетерпеливо отщипывать маленькие кусочки. Они бережно клали их в рот и долго жевали, словно там была не крошка, а целая краюшка хлеба. Когда чайник закипел, я разыскал в их рюкзаках кружки, и они стали пить чай.
Состояние, которое охватывает человека, вынужденного голодать продолжительное время, понятно только тому, кто сам переживал голод. Тяжелее всего переносятся первые два дня, когда вы находитесь еще во власти воспоминаний о последнем обеде, когда память, будто издеваясь, напоминает вам о когда-то недоеденном кусочке жирной медвежатины или о чашке сладкого чая. То вдруг вы почувствуете опьяняющий запах гречневой каши или яичницы, хотя вы не помните даже, когда их ели.
А сон в это время — это сплошное пиршество. Наконец, на третий день человека, истерзанного этими воспоминаниями, усталостью и истощением, начинает охватывать безразличие. Горе тому, кто поддается этому состоянию и не противопоставит ему свою волю, которая должна проявляться тем сильнее, чем тяжелее становится окружающая обстановка — не выпутаться тогда ему из тайги, не найти своих палаток в горах или в тундре. Нужно помнить, что у человека всегда имеется скрытый запас энергии, позволяющий ему не только существовать много дней без пищи, но делать длительные переходы в состоянии истощения. Используйте этот резерв без паники, как можно меньше поддаваясь предательскому сну, — и вы достигнете цели!
Мошков и Козлов продолжали сидеть у костра, зажав в горсти по куску лепешки. Для них эти минуты были настоящим торжеством, а хлеб — неоценимым сокровищем.
— Писем не принесли? — обрывая молчание, спросил Днепровский.
— Алексею Лазареву одно есть, больше никому… — ответил Мошков, не отрывая взгляда от лепешки.
Мы решили, не задерживаясь, отправиться в лагерь. Я и Днепровский накинули на плечи их рюкзаки, и на месте встречи остались только догоревший костер да две постели, сделанные из хвои.
Шли медленно. Мошков и Козлов совсем ослабли. Они, с трудом передвигая ноги, кое-как плелись следом за нами.
Мы еще затемно перешли последний ручей и оказались в лагере. Алексей суетился у костра над приготовлением завтрака. Увидев Мошкова и Козлова, он так и ахнул от неожиданности.
— Откуда же это вы взялись, сверху, что ли, свалились? — произнес он, подавая товарищам наскоро вытертые руки.
Все наши проснулись и, окружив неожиданных гостей, забросали их вопросами. Мошков, преодолевая усталость, коротко рассказал о неудачах с заброской груза.
К моему удивлению, это сообщение не произвело на моих спутников того впечатления, какого я ожидал.
Через несколько минут Мошков уже сидел на колоде, а Пугачев разбинтовывал ему левую руку, которую он носил подвешенной на веревочке. Мы внимательно рассматривали кисть с сильно распухшим и почерневшим большим пальцем и почему-то решили, что у Мошкова — надкостный нарыв. Наши познания в медицине не выходили за пределы нескольких самых элементарных заболеваний, часто сопутствующих экспедиции, для лечения которых у нас была походная аптечка. Кроме медикаментов, мы имели с собой небольшой набор хирургических инструментов для наружных операций и щипцы для удаления зубов.
После длительного осмотра Трофим Васильевич приложил на большой палец пластырь, видимо, считая его универсальным средством от всех нарывов, а Лебедев стал перевязывать кисть чистым бинтом.
С противоположной стороны костра сидел Козлов и что-то рассказывал группе товарищей, выбирая из консервной банки мясо. Всех интересовали новости, они не получили писем и забросали его расспросами.
А в это время Алексей, примостившись возле кухонной посуды, на виду всех рассматривал потрепанный конверт, на лицевой стороне которого стоял знакомый ему штамп родной деревенской почты. Нужно было видеть этого счастливца! Сколько важности и блаженства было в его глазах! Он долго вертел конверт, затем прочел вслух адрес и медленно стал «вспарывать» письмо кухонным ножом. Все притихли. Алексей вытащил письмо, бережно свернул пустой конверт и спрятал его в карман телогрейки. Все это он делал медленно, с большой любовью, а товарищи, не двигаясь с места, продолжали следить за ним.
Наконец письмо развернуто, и, видимо, от первой теплой фразы лицо Алексея расплылось в улыбку. Она была настолько заразительна, что невольно заулыбались сидевшие вокруг товарищи. Но вдруг лицо счастливца омрачилось, слетела радость, и между бровей залегли глубокие складки. Глаза Алексея, продолжая скользить по строчкам письма, все больше и больше заволакивались влагой, и, наконец, мы увидели, как две крупные слезы, сверкнув, упали на бумагу. Он читал и плакал.
Товарищи подошли ближе к нему и, молча выражая сочувствие, хотели было успокоить его, но тот вдруг сорвался с места, подскочил к Мошкову, да так стал целовать его, что тот от неожиданности свалился с колоды. Тогда Алексей подбежал к Козлову и, обнимая его, закричал:
— Степа! Степа! Спасибо, дорогой! — и снова заплакал.
Вся эта сцена кончилась тем, что Алексей бережно свернул письмо, положил обратно в конверт и упрятал его в свой кухонный ящик, который всегда находился под замком. Так и не узнали мы тогда, что же необычного было в этом письме, от которого можно было и плакать и радоваться.
Мы решили на полдня отложить свое выступление. Прежде чем тронуться дальше, необходимо было разобраться в сложившейся обстановке. Работы нам предстояло на шесть месяцев, а имеющегося запаса продовольствия могло хватить максимум на сорок дней, включая то, которое должен был доставить Кудрявцев на устье реки Кинзилюк. Этого запаса, безусловно, не могло хватить при любой экономии.
Если же забрасывать недостающее продовольствие через мертвый лес или по Кизыру, то такая заброска затянула бы нашу работу до зимы и поставила бы нас перед большими, да, пожалуй, и непреодолимыми препятствиями.
Таким образом, задача могла быть решена двояко: или найти продовольствие на месте, или возвращаться, не закончив работу, не побывав в центральной части Восточного Саяна.
В преддвериях Саяна, в тех небольших оазисах зеленой тайги, которые нам пришлось пересекать, пробираясь сквозь мертвый лес, мы видели стада диких оленей, встречались с медведями, часто попадали на след изюбров и лосей. Впереди в кедровых лесах, покрывающих долину центральной части Саян, по альпийским лугам белогорий, зверя должно быть гораздо больше.
Я не хотел действовать административно, приказом. Тут нужна была добрая воля каждого, общее согласие.
Обстановка оказалась чрезвычайно тяжелой. Для того, чтобы продвигаться вперед и вести работу, нам нужно было не только преодолеть дикую природу этих гор, но в то же время и прожить за ее счет. Нам надо было приучить себя питаться только рыбой и мясом и, самое главное, научиться добывать зверя, птицу и рыбу в любое время и в самых разнообразных условиях. У нас теперь не оказалось запасной одежды, обуви, не хватало спичек и многого необходимого для существования. Казалось, самым разумным было вернуться и отложить путешествие на некоторое время, но люди и слышать не хотели об этом, и не потому, что они недооценивали положения, в котором мы находились. Путешествуя много лет по неисследованным районам страны, они не раз испытывали отсутствие продовольствия и знали хорошо, что такое голод. Но они так свыклись с условиями, в каких приходится работать экспедиции, с борьбой, лишениями и невзгодами, что неожиданная весть, принесенная нам Мошковым и Козловым, была воспринята так, словно ничего особенного и не случилось.
Теперь, спустя много лет, вспоминая это утро тринадцатого мая, я думаю:
— Ведь не было же у нас тогда гарантии в том, что, даже получив продовольствие в центре Саяна, мы не лишились бы его, что вообще мы не претерпели бы еще каких-либо неудач по другим причинам, не потеряли бы, например, лошадей и не остались бы без транспорта, а то и совсем не смогли бы выбраться из Саян в силу еще неизвестных нам природных условий этих гор.
Работа в экспедиции — тяжелый труд. К сожалению, некоторые люди и в особенности молодежь смотрят на эту работу как на увеселительную прогулку, в которой сама природа принимает заботливое участие, окружая путешественников всеми своими благами. Им кажется, что природа — их добрый спутник, что она всегда готова рассыпать перед ними свои сокровища, облегчить их путь. Но в действительности это не так.
Человек, отправляющийся в далекое путешествие, должен знать многое и уметь многое сделать, чтобы обойтись без посторонней помощи. Не просто спастись ночью от мошки, починить обувь, разобраться в следах своего каравана, сделать салик, сохранить горящий уголь на сутки, разыскать брод через бурную реку или сделать кладки через нее, определить без компаса север в пасмурный день, поймать рыбу, заседлать лошадь, содрать с дерева кору и сделать из нее балаган, заснуть у костра, найти воду, испечь лепешки — многое-многое другое.
Только люди, глубоко любящие природу, не боящиеся трудностей, чувствуют себя в экспедиции легко, и их работа полна неподдельного энтузиазма. Они способны увидеть настоящую красоту, им легче распознать скрытые в недрах сокровища, их трудно сбить с пути, они сумеют найти для себя наслаждение и в тяжелом походе, в ночной грозе, и в грохоте обвала. У них на всю жизнь неизгладимо останется в памяти и брачная песня изюбра, и отдых у костра под старой елью, и даже кружка горячего чая, выпитого где-нибудь на леднике или под пиком. Они с удовольствием вспоминают опасные переправы, случайные встречи с медведем, неудачи в пути, и их снова и снова тянет туда, в эту гущу случайностей, где побеждает только знание и сила, где риск и смелость являются залогом успеха.
Каждый человек от своей профессии получает удовлетворение. Художник, писатель, конструктор находят его в минутах творчества; токарь, забойщик, машинист и люди других профессий, любящие свою работу, находят в ней минуты наслаждения.
Мы, исследователи, не являлись исключением. Нам, как и каждому человеку нашего времени, свойственно и увлекаться, и любить свое дело. В силу ли характера работы, в силу ли выработавшейся привычки мы видели в трудностях какое-то необъяснимое удовлетворение. Чем сложнее создавалась обстановка, чем опаснее был путь, тем увлекательнее становилась самая работа. Вот почему мы не повернули обратно, а решили продолжать свой путь, возможно лучше выполнить поставленную перед нами задачу.
С этого дня жизнь экспедиции резко изменилась. Направляясь в глубь неисследованного края, я с еще большей тревогой думал о будущем. Сможем ли мы просуществовать за счет ресурсов этих диких гор, хватит ли у нас силы преодолеть бесчисленные препятствия, которыми природа Восточного Саяна усеяла наш путь?
Но я верил в силы моих спутников, в их твердое непоколебимое желание достигнуть цели.
Нам предстояла борьба, и мы должны были завершить ее победой!
С приходом в лагерь Мошкова и Козлова жизнь экспедиции резко изменилась. Единодушно решив продолжать начатое путешествие в глубь Восточного Саяна, мы теперь возлагали большие надежды на охоту, и исход нашей экспедиции зависел от того, смогут ли Саяны прокормить нас и сумеем ли мы приспособиться к столь необычной обстановке.
Сразу же пришлось сократить наполовину дневной паек муки, крупы, сахара, молочных продуктов. Консервы и небольшой остаток галет стали неприкосновенным запасом. Все патроны и охотничьи припасы были распределены на шесть месяцев предстоящего пути. Пришлось ограничить круг людей, пользующихся оружием. Рыболовные снасти, спички, чай, материал для починки обуви, одежды — все это теперь приобрело для нас большую ценность. Все стали до скупости бережливыми.
Солнце так и не показалось в тот день. Все больше холодало, все беспокойнее метался по долине ветер. Нет солнца — и жизнь в тайге замирает, горы кажутся сумрачными, а лес — охваченным глубоким сном, и сам невольно поддаешься этому подавленному состоянию, да и время в такие дни тянется слишком медленно.
После обеда стали готовиться в путь. По словам Павла Назаровича, до реки Белой, где мы предполагали расположиться лагерем, оставалось не более пятнадцати километров. Вести караван по-прежнему должен был Трофим Васильевич. Павел Назарович, Лебедев и я, вооружившись топорами, пошли вперед — прорубать тропу.
Миновав первый ключ, впадающий в Кизыр недалеко от остановки, мы вступили в зону густой тайги. Нас окружала казавшаяся бесконечной мрачная лесная чаща.
Мы продвигались медленно, делая бесконечные зигзаги между самыми невероятными нагромождениями стволов и ручьев. Удары наших топоров да треск срубленных деревьев разрывали тишину тайги. Путь казался бесконечным, чаща сменялась весенними топями, бурными ключами, будто природа настойчиво решила заставить нас отказаться от задуманной цели. Но мы шли и шли, оставляя позади себя узкую ленту тропы.
Часа через два впереди показался просвет, а затем полоска мелкого березняка. Но вот мы миновали его, и перед нами снова тайга. Павел Назарович, несмотря на свой преклонный возраст, шел впереди, отыскивая проход. Рубил он ловко, по-молодецки, остальные еле поспевали за ним. Пробираясь между вывернутыми корнями упавших деревьев, мы попали в совершенно непроходимый завал.
— Однако, не пройти! Эку беду навалило, — сказал Зудов, присаживаясь отдохнуть и вытирая шапкой пот со лба.
Пришлось повернуть обратно. Бурелом, как оказалось, пересек всю долину, мы уже теряли надежду пробраться через него, когда случайно наткнулись на звериную тропу. Она шла над самыми отрогами, в нужном нам направлении и помогала выбраться в редколесье.
Все уже и уже становилась долина Кизыра. Отроги левобережного хребта подошли близко к реке, и там, где они обрывались, мы снова вышли на звериную тропу, более торную, чем прежняя. Совсем неожиданно она привела нас к устью реки Нижней Белой. Место оказалось неудобным для лагеря, и мы прошли дальше, до Верхней Белой. Там нас встретил молодой кедровый лес, покрывавший небольшую равнину, ограниченную с юга все теми же отрогами хребта Крыжина. Затем отроги снова отходят от берега Кизыра, делая долину несколько шире. Правый же берег Кизыра вообще не имеет сколько-нибудь значительных гор, вдоль него тянется залесенная возвышенность, она то отступает от реки и делает берег совсем пологим, то снова крутыми скатами подходит к Кизыру.
Лагерем мы стали на берегу Кизыра, недалеко от устья реки Белой. Пока расчищали поляну, рубили жерди, подошел и караван.
Палатка, в которой разместились я, Трофим Васильевич и Мошков, была поставлена между старыми кедрами, кроны которых почти сплелись над нею. Справа и слева расположились остальные две палатки, «лицом» друг к другу. Таким образом три наших палатки образовали полукруг, в центре которого был разложен костер. Два брезента, растянутые на распорках, прикрывали груз и седла. Хозяйство повара гостеприимно приютил развесистый кедр. Впереди лагеря виднелось широкое русло Кизыра, теперь заполненное мутной водой, а позади, вдоль реки, неширокой лентой раскинулась кедровая тайга. Несколько поодаль от нас, под небольшим кедром, устроился и Павел Назарович.
Вечером наконец вырвалось из облаков солнце, и от его ослепительного света все вокруг лагеря ожило. Да ненадолго. Скоро оно скрылось за горизонтом, и на долину надвинулись вечерние сумерки. Но на вершинах снежных гор еще долго лежал отблеск румяного заката.
Алексей сидел в своем убежище под кедром, среди разбросанной пустой посуды и вслух размышлял:
— Странно как-то у нас получается! Продукты расходовать запретили, стрелять по зверю — ружья не дают, а повара не разжаловали! Из чего же я теперь должен ужин готовить? Как ты думаешь, Трофим Васильевич? — обратился он к Пугачеву.
— Из ничего… — ответил тот шутливо.
— Умно, Трофим Васильевич, ей-богу, умно! Вот я и попробую угостить вас сегодня этим «из ничего», — и повар, схватив ведро, побежал за водою.
Для приготовления ужина мы действительно не имели мяса. Не было поблизости и заводи, чтобы поставить сети. Надеялись на Днепровского. Он, не доходя до лагеря, вместе с Левкой и Черней свернул на Нижней Белой в горы, намереваясь поохотиться, и обещал вернуться потемну.
— Ужинать!.. — вдруг громко крикнул повар. Это слово означало не только трапезу, но и конец рабочего дня. Все собрались у костра и в недоумении смотрели на Алексея; тот сидел под кедром и, казалось, не собирался кормить нас. Перед нами стояли кружки и ведро с кипятком, да на костре что-то варилось в котле.
— Нынче на ужин по заказу Трофима Васильевича особое блюдо под названием «из ничего», — сказал он, лукаво улыбаясь.
Все мы в ожидании смотрели на него. Алексей неторопливо стал рыться в карманах, то запуская руку внутрь, то ощупывая их снаружи, причем каждый карман он обшарил по нескольку раз и наконец вспомнил. Он торжественно снял с головы шляпу и, зажимая в ней что-то, обратился ко всем:
— Кто угадает, тому порционно, по заказу…
Все стояли молча.
— Никто? — переспросил он и открыл шапку.
Мы увидели в его руках вятскую губную гармошку, сиявшую при свете костра серебристым узором отделки. Все насторожились. Мы знали, что Алексей задушевный гармонист, и с нетерпением ждали, когда он начнет играть.
Видя наше удивление, повар рассмеялся во всю широту своей русской души, затем, склонив голову набок, поднес к губам гармошку.
Вырвавшиеся из нее звуки мелодично разнеслись по девственному лесу. Скоро мы забыли про ужин, что-то приятное, волнующее ворвалось внутрь. Хотелось бесконечно быть во власти этих звуков. А Алексей постепенно входил в азарт. Плясала по губам гармошка, дергались в такт плечи и голова.
Но вот неожиданно песня оборвалась. Повисла в воздухе, в приподнятой руке, гармошка, замерла отброшенная назад голова. Все стихло, и только окружающие нас старые кедры, будто в такт унесшимся звукам гармошки, все еще продолжали покачивать своими вершинами.
— Кому добавочного, подходи! — произнес Алексей и сам рассмеялся.
Все заговорили, закурили, кто-то поправил костер, и один по одному мы собрались под кедром. Пришел и Павел Назарович. Он сел в сторонке и, улыбаясь, стал закуривать трубку.
Днепровского еще не было. Трофим Васильевич достал галеты, сахар и стал готовить чай.
Тихая безоблачная ночь окутывала тайгу. И опять залилась гармошка, один за другим звучали родные мотивы. Алексей играл с большим увлечением.
Я продолжал стоять у костра, находясь под впечатлением радостных минут, которые доставил нам Алексей. Разве можно когда-нибудь забыть эту необычную аудиторию, расположенную под столетним кедром и освещенную бликами ночного костра, где и слушатели и музыканты составляли одно целое. Никто не рукоплескал, не восторгался, но столько выразительного было в этой группе!
Долго еще не смолкала гармошка.
— Ну, а кормить-то нас будешь? — вдруг спросил повара Курсинов.
Алексей заулыбался и, не обрывая песенки, глазами показал на висевший над огнем котел с кашей.
…Я ушел в палатку раньше всех. Мошков не спал.
— Сил нет больше терпеть, — произнес он, показывая мне распухшую руку. Болезнь и бессонница измучили Мошкова. Он еще больше похудел, стал неразговорчив. Впервые я видел его в таком состоянии, не верилось, чтобы обыкновенный нарыв мог так сильно подействовать на Мошкова. «Неужели что-то другое?» — подумал я, и эта мысль все настойчивее закрадывалась мне в голову.
Как-то не к лицу ему было грустное настроение. Мы привыкли видеть Пантелеймона Алексеевича жизнерадостным, уравновешенным, с шутками на устах, а тут совсем не стало слышно его в лагере. Разве только иногда тихо застонет да бесшумно пройдется мимо палаток, чтобы хоть на минуту отвлечься от боли.
Был поздний час ночи, все замерло в глубоком молчании, небо казалось широким шатром, а в холодном дыхании ветра чудилось что-то суровое, идущее от снежных вершин. Не спал только Мошков.
— Встань, собаки где-то лают, — вдруг услышал я сквозь сон его голос.
Раздетый, я выскочил из палатки. Ни звезд, ни просвета. С противоположной стороны Кизыра доносился густой бас Левки и, слабо, голос Черни.
Собаки держат зверя. Об этом можно было догадаться не только по лаю, но и потому, что они оказались на противоположной стороне реки, куда могли попасть, только преследуя зверя.
Я разбудил Лебедева.
Днепровский так и не пришел в лагерь в эту ночь. Услышав разговор, поднялись Пугачев, Зудов и Самбуев. С минуту мы стояли молча, прислушивались, а лай то, замирая, обрывался, то с новой силой, будто в схватке, слышался из-за реки.
— Придется переплывать, — все еще продолжая прислушиваться к звукам, сказал Лебедев, — а то утром собаки могут и не удержать его.
Самбуев принес резиновую лодку, и мы покинули лагерь. Решено было подняться как можно выше по левому берегу реки и оттуда начать переправу.
Ширина Кизыра здесь, выше устья Белой, в это время года около 200 метров.
После костра в лесу ничего нельзя было рассмотреть. Все скрывалось в темноте, но через некоторое время немножко просветлело, стали вырисовываться силуэты деревьев, обозначалась полоска реки и контур противоположного берега.
Пока надували лодку, собаки умолкли. В нерешительности мы долго прислушивались к ночной тишине. Лай не повторялся. Видимо, зверь прорвался и увел за собой наших собак дальше. Посоветовавшись, я с Лебедевым решил переплыть Кизыр, надеясь, что собаки, близко ли, далеко ли, задержат зверя.
Охота для нас перестала быть только удовольствием. Мы принуждены были добывать себе пропитание ружьем. С этого дня Левка и Черня стали нашими помощниками, и мы ни в коей мере не могли пренебрегать их усердием. Уж если собаки «поставили» зверя, то независимо от расстояния или препятствий мы должны были идти к ним.
Как только Пугачев оттолкнул лодку от берега, ее подхватило течение и стремительно бросило вниз. Мы налегли на весла, я работал справа, а Кирилл слева, и лодка, не меняя направления, подбиралась все ближе и ближе к чуть заметной полоске леса противоположной стороны реки. Наконец — мы у цели. Но берег, оказалось, так зарос чащей, что нам пришлось еще долго спускаться вниз, пока не нашли удобного места, где можно было причалить и вылезти на берег. А кругом еще была ночь, и только вдали за рекой одиноко горел наш костер.
Как только вошли в лес, снова непроглядная темнота окутала нас. Собак не было слышно; мы решили подняться на первую возвышенность и там дожидаться утра.
Шли медленно, ощупью. Лебедев впереди, я, защищая лицо руками, пробирался за ним, точнее — за звуком его шагов. Мы хорошо помнили, что возвышенность начиналась недалеко от берега, но ее все не было. Наконец попали в непролазную чащу — ни вперед, ни назад, — пришлось остановиться.
Вдруг откуда-то издалека донесся глухой непонятный шум. На несколько секунд он замер, а затем возник снова, но уже более явственно. Что-то с гулом и треском надвигалось прямо на нас.
Мы продолжали стоять, не зная, что делать, куда посторониться. Шум усиливался, приближался. Стало ясно, что кто-то большой и сильный, яростно пробираясь вперед, тяжестью своей ломал с треском сучья и тонкие деревья.
Мы припали к земле. Прошла минута, а может быть, и того меньше, как кто-то пронесся мимо. Треск и различимый теперь топот начал удаляться. И почти сейчас же послышалось легкое потрескивание сучьев и сопение — это Левка и Черня мчались следом за зверем.
Гул, постепенно удаляясь, затихал. Мы встали.
— Наломает же он себе бока в этакой трущобе, да, чего доброго, и собаки попорются, — тихо сказал Лебедев, закуривая папиросу.
В это время оттуда, где уже более минуты, как затих шум, ясно донесся злобный лай собак. Тут уже никакая темнота не могла задержать нас. Мы не могли отказаться от возможности запастись мясом! Рискуя каждую секунду напороться на сук или распластаться на земле, споткнувшись о колодник, с вытянутыми вперед руками мы стали пробираться через чащобу. Отдаленный и неясный лай собак был нашим звуковым ориентиром.
Не берусь определить, какое пространство завоевали мы за час или полтора, но вдруг лай стал четко слышаться, а вслед затем различили мы и рев зверя.
Неожиданно страшный треск раздался где-то совсем близко. Вероятно, зверь метнулся в нашу сторону, намереваясь расправиться с какой-либо из неотступно преследовавших его собак. Это подтвердилось и тем, что собака, поспешно увернувшись от опасности, почти наскочила на нас, урча и повизгивая. Но тут же она опять бросилась в ту сторону, куда удалялся шум и откуда слышался лай другой собаки. Теперь началась яростная схватка. Зверь бросался то на Черню, то на Левку и, не умолкая, приглушенно и злобно ревел. Преследователи отвечали ему свирепым, задыхающимся лаем.
Мы продвинулись вперед еще метров на тридцать и залегли. Ползти дальше было опасно. Теперь собаки метались возле нас; слышалось учащенное дыхание зверя. Он был где-то рядом. Мы напряженно всматривались в темноту, искали его силуэт.
Я прижался к кочке, подав вперед штуцер, продолжал всматриваться в темноту, пока не заметил в ней еще более темное пятно. Оно шевелилось, то увеличивалось, то исчезало и, наконец, приблизилось и застыло предо мною.
— Видишь? — спросил я шепотом лежавшего рядом Лебедева. Но ответа не расслышал, так как в тот же миг зверь опять рванулся, звонко ударились о колодник копыта. Прижав штуцер к плечу, я напрасно искал глазами его планку и ствол. Нужно было воздержаться от выстрела, отползти назад и дожидаться рассвета, но я не в силах был этого сделать. Еще одна неуловимая секунда — и когда мечущееся перед глазами темное пятно возникло очень близко, в общий хаос звуков ворвался выстрел. Словно молния, блеснул огонь, и в полосе мелькнувшего света я на мгновение увидел силуэт лося. Шум схватки стал удаляться и где-то далеко оборвался всплеском воды — будто зверь с ходу завалился в озеро. Скоро оттуда донесся лай собак.
— Зря, — сказал Лебедев, вставая, и в его голосе я уловил заслуженный упрек. — Нужно было подождать, никуда бы он не ушел.
Но вот на востоке показалась еле заметная полоска зари, и сейчас же из тьмы стали вырастать горы.
— Надо спешить, зверь на ходу, — сказал Лебедев, и мы бросились вперед.
Слух уловил шаги зверя по воде, — и, наконец, мы увидели его: метрах в семидесяти от нас, вытянув голову и прижав уши, двигался по дну ключа крупный лось, бросаясь то к одному берегу, то к другому, и, взбивая ногами воду, он отпугивал собак… С нетерпением ожидая момента, когда он повернется ко мне боком, я приложил к плечу штуцер. Но в это же мгновение раздался выстрел. Лось сделал огромный прыжок, забросил передние ноги на берег ключа, закачался и вместе с Левкой, который уже успел вскочить ему на спину, обрушился в воду.
Мы подошли к зверю. Он был уже мертв. Пока собаки изливали на нем свою злобу, мы разложили костер, обогрелись и немного обсушились. Разгоралось утро, окрашивая румянцем нависшие над горами облака. Только теперь каждый из нас ощутил, насколько утомительной оказалась охота.
Зверя пришлось спустить ниже по ключу, до пологого берега, и там освежевать. Это был самец, еще в зимней шубе, примерно трех лет. Его молодые рога, вернее два пенька, высотою в двадцать сантиметров, были мягкими и, как обычно для этого времени, покрыты густыми волосами темно-коричневого цвета.
Левка, выражая нетерпение, все время крутился возле туши, но как только увидел, что на кишках лося нет жира, отошел в сторону, улегся под кедром и с явным пренебрежением следил за нашей работой. Он даже и не дотронулся до мяса, которое ему подсовывал под нос Лебедев, таков уж характер этой собаки! Левка предпочитал обходиться без мяса, если оно нежирное. Черня был менее разборчивым и с удовольствием полакомился.
Лося в Сибири называют сохатым. Живет он больше в тайге, придерживаясь гарей и заболоченных районов. Обычно на смену выгоревшему хвойному лесу приходят осинник, березняк, тальник, их молодые побеги и являются основным кормом сохатого. Но летом он любит покормиться болотной травою и не прочь на озерах полакомиться корнями различных донных растений, которые он собирает, ныряя на дно озера или опуская глубоко в воду свою морду. Осенью же он собирает грибы.
В Восточном Саяне лось встречается чаще в предгорье и редко, случайно, в центральной части. Этот зверь распространен всюду по Сибири, за исключением тундры, лесотундры и степной полосы. Убитый нами лось, видимо, делал свой обычный весенний переход с гор куда-нибудь к низинам и был перехвачен собаками.
Через час, захватив с собою по одному стегну, мы ушли к Кизыру. Черня остался караулить мясо.
В лагере уже не спали и с нетерпением ждали нас. Скоро пришел и Днепровский. Оказалось, что ночью он дважды подкрадывался к зверю, даже раз стрелял, но, как и я, неудачно, и лось ушел через Кизыр.
После завтрака Пугачев и Днепровский стали готовиться в разведку на реку Ничку, имея намерения изыскать по ней проход к тем туповершинным горам, которые видели мы с гольца Чебулак. Я и Павел Назарович собирались на хребет Крыжина. Остальные должны были перенести мясо и до нашего прихода привести в порядок уже изрядно потрепанное снаряжение.
Болезни Мошкова не было конца, и это все больше и больше тревожило меня. Палец стал темнеть, опухать. Чего только бедняга не прикладывал к пальцу: и еловую серу, и печенку, и хлеб с солью, но ничего не помогало — и мне пришла страшная мысль: не гангрена ли у него?!
Об этой болезни я имел отдаленное понятие, но знал, что она очень опасна для жизни, что без хирурга дело не обходится. На этот раз я не пришел ни к какому определенному выводу.
Мы с Павлом Назаровичем, взяв Черню, ушли из лагеря последними. В рюкзаках имелся запас продовольствия на три дня, главным образом мяса, небольшое полотнище брезента, два котелка, топор и прочая походная мелочь. Мы намеревались пройти по реке Белой до ее истоков и подняться на белок Окуневый, одну из значительных вершин хребта Крыжина.
Река Белая берет свое начало совсем недалеко от Кизыра, в образовавшейся в глубине гор котловине. С юга котловина граничит с несколько пониженным в этой части хребтом Крыжина, а справа и слева ее обнимают отроги. Они почти сошлись у Кизыра, их разделяет небольшая щель, по которой и протекает река Белая.
Невысокие отроги, что прикрывают выход Белой к Кизыру, уже освободились от снега. Образовавшийся между ними проход охраняется кедрами. Старейшие из них давно уже упали на землю и даже успели сгнить. Их бугроватые могилы, прикрытые толстым слоем зеленого моха, еще долго будут напоминать о погибших великанах. Чтобы освежить этот старый лес, природа вырастила в нем стройные березы.
Пройдя по лощине не более получаса, мы увидели широкую котловину. Нависшие над ущельем горы вдруг раздвинулись, и река, разбившись на несколько ключей, затерялась в густом лесу. Вправо, высоко над нами, виднелся белок[7] Окуневый. Его тупая вершина и крутые отроги, спадающие в котловину, покрыты белизною еще не тронутого солнцем снега и только кое-где на нем, будто тени, лежали полоски снеговых обвалов.
Мы свернули вправо и по кедровнику стали подбираться к Окуневому белку. По пути нам часто попадались следы диких оленей, места их кормежек и бесконечное количество лежек. Надо полагать, что котловина служила им постоянным местом пребывания, и Черня, не без основания, нервничал. Он то, натягивая поводок, влажным носом «глотал» воздух, улавливая в нем среди многочисленных запахов тот, который был предметом его внимания; то вдруг останавливался и, замирая, прислушивался к звукам, доносившимся из глубины леса. А мы, путаясь в догадках, напрасно присматривались и прислушивались: нигде ни единого живого существа, ни единого звука.
— Тут, тут, близко, — шептал взволнованно Павел Назарович, следя за собакой; Черня, захваченный азартом, вдруг сделал прыжок, струной натянул поводок и будто в нерешительности остановился. Метрах в трехстах, на краю редколесья, стоял вполоборота к нам встревоженный изюбр. Мы осторожно стали подвигаться к зверю. Подняв голову, он прислушивался, всматривался, как бы стараясь разгадать, кто так громко ходит по лесу. Зрение у него слабее человеческого, на таком расстоянии он плохо различает предметы; но его слух и чутье в минуты напряжения чрезвычайно остры.
Мы не собирались стрелять, а хотели лишь рассмотреть его поближе. Изюбр сделал несколько прыжков и остановился, повернув голову в нашу сторону. Засмотревшись на него, я споткнулся о колоду и сломал маленький сучок. Этого незначительного звука было достаточно, чтобы через мгновение изюбр уже мчался по склону горы. Метров через двести он вспугнул большое стадо диких оленей, видимо, тех, чьи следы мы часто встречали на пути. От стада изюбр свернул вправо и исчез в расщелине, а олени скрылись в лесу.
В этот день мы не ожидали солнца. Отяжелевшие облака ползли медленно, лениво и, казалось, вот-вот разразятся дождем или снегом.
Часа в три дня миновали верхнюю границу леса, которая здесь проходит на высоте примерно 1400 метров, и стали узким распадком подниматься на верх отрога. Брели по снегу. Но чем выше поднимались, тем снег становился глубже и суше, а распадок все больше сужался и закончился гранитными скалами, с трех сторон нависшими над ним. Туда, видимо, никогда не заглядывало солнце. Избегала этого уголка и растительность — только лишайники, украшающие потемневшие от времени скалы, нашли себе на них приют. Склоны же боковых отрогов были покрыты снегом, на котором там и здесь виднелись следы соболей и колонков. Эти лесные бродяги не оставляют без своего присмотра даже безжизненные уголки гор.
Между скалами мы разыскали щель и, цепляясь за обломки пород, кое-как выбрались наверх, но подняться дальше нам не удалось. Снег, покрывающий крутые склоны отрога, оказался настолько твердым и скользким, что при первой же попытке подняться по нему мы чуть не скатились под скалу. Пришлось возвращаться, чтобы заночевать в тайге.
В лесу мы развели костер, обсушились, пообедали и тронулись дальше.
Маршрут решили изменить: сначала выйти на вершину хребта, огибающего котловину, с восточной стороны, и уже оттуда подниматься на белок Окуневый.
— Надо поспешить, буран будет, вишь, как там вверху завывает, — говорил Павел Назарович, с тревогой посматривая на горы. Только теперь я заметил на их вершинах как бы полоски тумана, это, вздымая снежную пыль, гулял ветер. Он скоро спустился к нам и зашумел по вершинам деревьев.
Мы уже подумывали о ночлеге, не было только поблизости подходящего места.
— Опять чего-то унюхал? — сказал Павел Назарович, показывая на Черню.
И действительно, собаку охватило беспокойство. Она то останавливалась, то рвалась вперед. Сдерживая кобеля, мы шли за ним. Хорошо, что это было по пути. За первым ложком идущий на своре Черня, вдруг свернул влево и стал подниматься на верх незначительной возвышенности. Он совсем разволновался, начал семенить ногами, крутить хвостом и напряженно всматриваться в окружающие нас предметы. Он даже начал спотыкаться. Теперь мы не сомневались, что где-то близко был зверь. Мы только вышли на верх гребня, как вдруг Черня остановился и, отбросив голову вправо, замер. Я осторожно приподнялся и увидел в сорока метрах крупного медведя. Он стоял задом к нам и так был занят своей работой, что не заметил, как мы оказались возле него. Павел Назарович присел, а Черня, впившись глазами в зверя, оставался недвижимым, только белый кончик его хвоста дрожал, это, видимо, от чрезвычайного напряжения.
Я приложил к плечу штуцер, но не выстрелил. Уж очень интересно было наблюдать за работой медведя. Его внимание привлекала щель между камней. Запустив в нее свою морду, он старался просунуть ее как можно дальше и что-то достать. Но щель была узкая, и от неудачи медведь злился, принимался рыть землю, намереваясь проникнуть в щель снизу. Но вот он снова запустил морду среди камней и с такой силой фыркнул, что из щели вырвался сноп пыли, и медведь, отскочив, замер.
Павел Назарович, навалившись на Черню, зажал ему пасть и подавал мне знак стрелять. Но я медлил, хотя штуцер готов был к выстрелу. Мне не хотелось прервать своих наблюдений. Вдруг медведь повернулся к нам, и несколько секунд мы смотрели друг на друга, Выстрел нарушил напряженную минуту. Зверь споткнулся и не то побежал, не то покатился вниз по гребню. Отпущенная собака рванулась следом за ним, и скоро из распадка долетел ее злобный лай.
Мы подошли к камням, и Павел Назарович заглянул в щель.
— Э… да тут зверь! — крикнул он, запуская глубоко руку.
Старик достал бурундука. Его крошечные глаза были переполнены страхом, а маленькое сердце билось часто-часто. Бедный зверек! Вместо хвоста у него торчал голый стержень. Видимо, медведю все же удалось поймать бурундука за хвост, но вытащить его из щели он не мог.
— Какая же ему теперь жизнь, без хвоста?! — говорил сочувственно Павел Назарович. — Придется и стержень отрезать.
Так и сделали. Бурундук, получив свободу, не убежал, как мы ожидали, а начал вертеться на месте, прыгать, вообще вел себя странно.
— Видно, с ума сошел зверек, — удивился я.
— Нет, — ответил Павел Назарович, — без хвоста он — словно лодка без руля.
Но бурундук возьми да и спрыгни с камня, только теперь у него не получилось прыжка — он проделал в воздухе сальто и упал на землю. Затем вскочил и странными, неуверенными скачками скрылся в лесу.
Мы спустились в лог. Медведь лежал недвижимо, растянувшись на краю россыпи, а Черня, радуясь победе, сидел на нем верхом.
Павел Назарович, достав нож, стал ощупывать зверя.
— Хорошо мяско! Жирное!
Это был крупный самец, одетый в пышную шкуру. Решили его не обдирать, а только выпотрошить и целиком, со шкурой, подвесить на кедр. Погода стояла холодная, и мы не беспокоились, что мясо испортится за два-три дня, пока мы сходим на Окуневый.
После того как с медведем было покончено, мы накинули котомки и ушли к скалам, разбросанным по склону отрога. А ветер усиливался, и скоро пошел снег.
Мы нашли себе довольно надежный приют под развесистой и густой кроной кедра, который рос у скалы, в недоступном для ветра месте. Вокруг все бушевало, а под скалой было уютно и тепло.
После ужина Павел Назарович долго пил чай, так у костра и уснул. Я сидел за дневником. Против меня спал Черня. Судя по его поведению, он еще не освободился от пережитых впечатлений. Время от времени я отрывался от работы, чтобы наблюдать за ним. Несомненно, собаки, как и люди, видят сны. Не пробуждаясь, Черня то начинал двигать лапами, словно кого-то догонял, то громко тянул носом. Он весь дергался, а затем вдруг добродушно вилял хвостом. Иногда, как будто в схватке, он тихо, но так азартно лаял, что даже просыпался и с минуту удивленно озирался по сторонам.
В полночь буран резко ослабел, и, засыпая, я увидел сквозь густую крону кедра одинокую звезду, появившуюся за разорванными облаками.
Утром отроги противоположной стороны были залиты весенним солнцем. День обещал быть ясным, все в тайге пробудилось: где-то в чаще, поблизости от нас, услаждая песней подругу, высвистывал дрозд, торопливо пролетали мимо стайки мелких птиц, ползли куда-то сотни букашек.
— Хороша почевка, — говорил Павел Назарович, приставляя к стволу кедра концы недогоревших дров. — На земле они сгниют без толку, а так могут пригодиться не мне, так другому охотнику, — и, немного помолчав, добавил: — Сюда за соболем можно когда-нибудь прийти!
Мы накинули на плечи рюкзаки и стали пробираться между скалами на верх отрога. Удивительная приспособленность и жизнестойкость саянского кедра! Он растет не только в низине, по крутым отрогам, но и в скалах, там, где даже трудно подыскать место, чтобы стать ногой. Иногда основанием ему служит совсем незначительный выступ; примостившись на нем, кедр разбрасывает всюду по щелям свои корни, куда не проникает солнце и где дольше задерживается влага. Цепляясь за эти корни руками, мы поднимались все выше и выше, пока не достигли верхней границы леса. Это уже было близко от вершины хребта. Скалы стали попадаться реже, скоро позади осталась и крутизна.
Еще полчаса подъема — и мы достигли вершины. Перед нами развернулась величественная панорама гор. Взгляд поражали непрерывные нагромождения горных хребтов, их причудливые контуры и дикие изломы. Мы снова пережили чувство волнения и удовлетворения, которое неизменно испытывают путешественники, наконец увидевшие перед собою то, о чем много лет мечтали. Не в силах оторвать взгляда, мы с Павлом Назаровичем долго стояли молча, захваченные грандиозностью Саяна, очарованные его красотой.
Я достал дневник и начал заносить в него свои впечатления. Все, кому приходится путешествовать и вести дневник, знают, что только свежие записи отражают действительную картину, и никогда нельзя их откладывать. Только в этом случае дневник будет представлять большую ценность и интерес.
Со мною рядом на камне сидел Павел Назарович. Низко склонив голову, он смотрел на безграничное море сверкающих утесов, куда шел путь экспедиции. Взгляд его был задумчив, он что-то вспоминал, а скорее всего поддался тому особенному чувству, которое испытывает человек, оказавшись среди могучей природы. Так он и просидел, забыв о своей трубке, пока я не закончил записи и зарисовки.
К северу от нас тянулось Манское белогорье с его тупыми вершинами.
Впереди, где терялась в залесенной дали серебристая лента Кизыра, был виден большой зубчатый голец. Там, у его подножья, впадает в Кизыр никогда не смолкающий поток горной реки Кинзилюк. Правее, заслоняя горизонт, был виден другой, более мощный голец. Он весь был залит солнцем, отчего казался еще более высоким, еще более величественным. На его гранитном «постаменте», который почти упирается в Кизыр, лежали полосы скалистых обрывов, опоясывающих его со всех сторон и снизу доверху. Этот пик, приподнявшись над окружающими его гольцами, словно часовой, стоит над входом в самую интересную часть Восточного Саяна, где, по словам тафаларов, хранятся неисчислимые богатства.
Группа гольцов, растянувшаяся непрерывной цепью перед нами, являлась как бы границей, за которой мы уже не различали отдельных горных массивов. Ближе этих гольцов горы несколько принижены, а контуры их мягче и снежные поля более цельны.
С той вершины, где мы стояли, мы впервые увидели долину реки Кизыр, ограниченную с севера хребтом Крыжина, а с юга — Эргак-Торгакской грядой. По глубоким щелям этих гор берут свое начало бесчисленные притоки Кизыра.
Чтобы достигнуть реки, они проложили себе путь между скалами, завалившими их русла крупными валунами. На темном фоне кедрового леса, покрывающего долину, лежали как заплаты, серые пятна погибшей пихтовой тайги. От левого берега Кизыра поле мертвого леса уходило далеко на юг и, огибая с запада Торгахское белогорье, терялось вдали.
Закончив свою работу по изучению горизонта, мы перебрались на белок Окуневый. Его вершина мало отличается от вершин соседних белков: Надпорожного, Воронко, Козя, но она самая высокая в западной части хребта Крыжина. С Окуневого видны долины Кизыра и Казыра с их многочисленными водостоками и глубокими ущельями, оголенные плоскогорья, изредка увеличенные скалистыми или тупыми вершинами, и широкая кромка высоченных гольцов, загромоздивших восток, начиная от Пезинского белогорья до крутых склонов Торгака. Когда смотришь на Саяны с белка Окуневого, поражаешься контрастом в очертании этих гор. Рядом с грандиозными пиками, манящими своею недоступностью, видишь примостившиеся небольшие плоскогорья. Эти плоскогорья простираются в самых различных направлениях. Они с северной стороны обрываются мрачными цирками, а с южной — заканчиваются сглаженными, словно приутюженными, отрогами. Образованием такого рельефа Восточные Саяны прежде всего обязаны тектоническому явлению и действию ледников, некогда покрывавших эти горы.
Если бы мы могли перенестись в далекое прошлое и взглянуть на территорию этих гор, мы увидели бы совсем другую картину.
Миллионы лет назад, в доисторическое время, на том месте, где сейчас раскинулись живописные горы Восточного Саяна, как ни странно, существовало равнинное пространство, пересеченное остаточными хребтами, едва ли достигавшими семисот метров высоты. Несколько позже, уже в конце третичного периода, из громадных разломов земной коры, образовавшихся на этой равнине, хлынули потоки лавы, и равнина превратилась в зловещую базальтовую пустыню. Но на ее поверхности по-прежнему возвышались все те же остаточные низкогорные хребты, не покрытые базальтом.
За первой катастрофой последовала вторая, вызванная мощными тектоническими движениями. Эта катастрофа привела к значительному поднятию лавовой равнины и совершенно изменила ее поверхность — от равнины не осталось и следа. Всюду образовались глубокие провалы, а над ними, в хаотическом беспорядке, громоздились бесформенные громады и разорванные остаточные хребты. Но даже и в этот период ничего похожего не было с тем, что мы наблюдаем теперь. Восточному Саяну суждено было пережить еще ряд больших геологических процессов. Воды рек промыли ущелья, а приподнятые особенно высоко (до 2500 метров) добазальтовые хребты подверглись чрезвычайно энергичному морозному выветриванию, в результате чего их вершины приняли обостренное очертание.
Наконец наступило и оледенение Восточного Саяна. Многочисленные хребты и отроги, образовавшиеся в результате тектонических явлений и морозного выветривания, покрылись мощными льдами. Они-то и оставили неизгладимый след в современном рельефе этих гор. Сползая с хребтов, ледники превращали многие ущелья в корытообразные долины — троги, на склонах гольцов образовали обширные цирки, а самим горам придали резко альпийскую форму. Курчавые скалы, что часто встречались на нашем пути, пороги, высоченные водопады, многочисленные озера, украшающие мрачные цирки, — словом, все то, что делает Восточный Саян живописнейшей горной страной Сибири, есть следы действия ледников. Им-то Саяны в большей мере и обязаны своей недоступностью.
Таково геологическое прошлое гор[8].
До наших дней еще сохранились в центральной части совсем незначительные остатки саянских ледников. Мало осталось и базальтового покрова. Он сохранился на немногочисленных горах, характерных своими плоскими — столовыми — вершинами и хорошо выделяющихся среди скалистых и малодоступных гольцов.
Находясь в центральной части Саяна, мы не раз слышали подземные толчки, бывают там и довольно значительные землетрясения — это все отголоски тектонических явлений. Солнце же, ветер и вода продолжают разрушать более мягкие породы, придавая хребтам еще более заостренное очертание.
Вершину белка мы покинули в пять часов. Солнце, миновав зенит, скатывалось к горизонту. Быстро таял снег, и по лощинам все громче, все задорнее пели мутные ручьи. Легкий, еле уловимый ветерок нет-нет да и налетал с востока, окатывая нас холодной струей.
Когда мы шли по тайге, мягкие весенние сумерки уже спустились в котловину. Чистый воздух был насыщен запахом разнеженной солнцем кедровой хвои. Сквозь него можно было уловить и аромат весенних цветов. Как хорошо бывает в лесу в такие ночи, как легко дышится! Идешь и не знаешь усталости, а уснешь — долго не пробудишься, такова весна в Саянах.
Когда до слуха долетел шум Кизыра, было совсем темно. Звездное небо, бросая бледный свет, помогало нам пробираться сквозь чащу. Мы шли молча, стараясь не нарушать общего покоя. Но вот из глубины окружающего нас леса послышалось пронзительное ржание. Ему ответило протяжное эхо, и снова все смолкло. Лагерь был недалеко. Скоро в темноте блеснул огонек. Мы ускорили шаг.
На стоянке все спали, догорал костер, было тихо, и только река, взбудораженная вешней водою, плескалась в крутых берегах. Под кедром, среди еще неубранной после ужина посуды, сидел повар Алексей. Склонившись над кухонным ящиком, он читал то самое письмо, которое принес ему Мошков. Черня прибежал раньше нас в лагерь и сидел против Алексея, поджав задние лапы. В позе собаки было столько сочувствия и внимания, что мы невольно задержались, чтобы не помешать им своим появлением. Никто не знал содержания письма, и, глядя на Черню, казалось, что только он один проник в его тайну, уж очень участливо наблюдал он за Алексеем. А тот все читал и улыбался, потом поднял голову и долго смотрел на собаку. Наконец Черня шагнул вперед, и Алексей обнял его.
— Иди сюда, — подтаскивая Черню ближе, говорил он, — я все расскажу тебе.
Он развернул письмо, но вдруг увидел нас и сейчас же вскочил.
— С Пантелеймоном Алексеевичем плохо… — сказал он, обращаясь к нам.
Из темноты показался Мошков. Он до того исхудал и измучился, что приходилось удивляться, как после стольких бессонных ночей он еще мог двигаться.
Мошков не поздоровался, ни о чем не спросил и ни слова не сказал о болезни. Подброшенные в костер дрова осветили стоянку. Я молча разбинтовал его больную руку. Большой палец совсем почернел, вздулись вены, и опухоль на руке дошла до локтя. Я окончательно решил, что у Пантелеймона Алексеевича гангрена. Для меня было ясно, что при гангрене операция неизбежна, иначе болезнь закончится трагической развязкой. Но как ее делать, не зная самых элементарных правил хирургии, не зная анатомии руки? Можно представить, сколько мыслей, самых невероятных, пролетело в голове, пока я осматривал руку!
Мошков был очень близким мне человеком, не один год мы делили с ним радости и невзгоды путешествия по тайге, и теперь я должен был сделать ему операцию, не имея для этого ни опыта, ни знаний, и в самой невероятной обстановке. Отправить его обратно в жилые места было невозможно, да и поздно. «А что, если все это кончится смертью?» Такая мысль назойливо вертелась в голове. Подобная развязка от нарыва была бы нелепой. Мошков прошел тяжелый жизненный путь, не раз смотрел в лицо смерти и не погиб. Еще юношей, в гражданскую войну, с партизанами он прошел до Владивостока. Вернувшись в родную деревню, руководил комсомолом. Это было в годы нелегкой борьбы с кулачеством. Позже он находился на партийной работе, затем был направлен к нам. Жизнь выработала в нем уравновешенный характер, все мы его любили, умел он ко всем относиться ровно, хорошо.
Подавленный тяжелыми мыслями, я опустил руку и посмотрел в упор на Мошкова, все еще не решаясь произнести последнее слово.
— Ну что? — спросил он тихим, исстрадавшимся голосом, и в этом «ну что?» прозвучала мольба, будто он целую вечность ждал меня, надеясь, что я принесу ему облегчение.
— Придется резать палец! — ответил я, стараясь придать своим словам непоколебимый тон.
— Это ведь долго будет, отруби топором сразу, чтобы не мучиться, — тихо ответил он. И я увидел, как выдвинутый вперед подбородок вдруг задрожал, как заморгали глаза больного: «Не могу, сил нет!»
Наблюдая за Мошковым, мне была известна его большая сила воли, я решил, что он действительно может отрубить себе не только палец, но и руку.
Было уже поздно, и мы договорились отложить операцию до утра.
Когда я проснулся, утро только что осветило бледным светом долину. На горах лежал клочьями туман, по небу ползли облака. Все уже были на ногах. Мошков полулежал под кедром, а Павел Назарович качал его больную руку. Увидев их, я твердо решил делать операцию, и сразу же, как только встал, начал готовиться к ней.
— День-то давно наступил, чего тянешь… — сказал Мошков с упреком.
Совсем неожиданно выяснилось, что во вьюках не оказалось железной коробки, в которой хранились хирургические инструменты. Они были отправлены с грузом, который Кудрявцев забросил вверх по Кизыру. Пришлось готовить охотничий нож. Шелковая леска для рыбы оказалась как нельзя кстати: она заменила материал, которым врачи зашивают раны. Вторым инструментом была обыкновенная швейная игла — это все, чем мы располагали.
Пока я готовил бинты, йод, а Самбуев и Алексей расплетали леску, Лебедев успел отточить на оселке нож. Он был небольшого размера, гладкий и хорошо отполированный. Затем иглу, нитки, нож хорошо прокипятили и промыли в спирте. Мошкова усадили на мох, под тонким кедром. Он беспрекословно подчинялся всем распоряжениям и, видимо, не думал о тех последствиях, которые могли быть после операции, сделанной неопытной рукой. Кто-то принес белое длинное полотенце, Павел Назарович обмотал им ниже локтя руку Мошкова и крепко привязал ее к дереву. До последнего момента я все еще не верил, что придется делать операцию, и ждал, что какая-то случайность избавит меня от этого…
Когда я взял кисть руки больного, все сомнения вдруг отлетели прочь. Теперь ни температура, от которой пылала рука Мошкова, ни боль не смогли бы удержать меня. Я нащупал сустав большого пальца, и лезвие необычного хирургического инструмента врезалось в мышцы. К моему удивлению, кровь не брызнула из раны, она стекала медленно, густой массой, а Мошков не вскрикнул, даже не вздрогнул. Нож тупо скользил, ища проход между суставами; еще небольшое усилие, и фаланга отпала.
— Не больно? — участливо спросил я Мошкова.
— Нет, — чуть слышно ответил он.
Я был поражен его ответом. Оказалось, что палец уже омертвел и потерял чувствительность. Нужно было резать дальше, до живого места, до боли. Я зажал в левой руке вторую фалангу с большим суставом, и нож отсек его от кисти. Кровь хлынула из раны. Мошков закричал и забился от боли.
Я начал зашивать. Игла не лезла, узел не завязывался, а кровь не переставая лилась. Все же кое-как мне удалось стянуть рану, залить ее йодом и забинтовать.
Пока я возился с рукой, Павел Назарович уговорил Мошкова выпить полкружки спирта. Через две-три минуты Мошков стал впадать в забытье. Он еще некоторое время пытался о чем-то рассказывать, но язык уже не повиновался ему, и вместо слов из его уст вылетали невнятные звуки. Так он и уснул там под «операционным» кедром.
День был пасмурный. Потемневшие облака ползли низко над горами, в тайге было тихо. Я сидел за дневником и не заметил, как пошел дождь. Вначале он был мелкий, покрывая водянистой пылью хвою и увлажняя мох, но скоро усилился, и по реке заиграли бесчисленные пузырьки.
Мы перенесли Мошкова в палатку, а сами разместились кто под кедром у Алексея, кто с Павлом Назаровичем.
Во второй половине дня по долине пронесся холодный ветер, и тотчас же ютившийся в расщелинах гор туман стал густеть и покрывать отроги. Вскоре хлопьями повалил мокрый снег. Еще дружнее забарабанили по палатке скатывающиеся с хвои крупные капли влаги. Костер через час погас. Казалось, весна покинула нас, брошенные ею цветы теперь сиротливо выглядывали из-под снега, печально покачивая сморщенными от стужи лепестками.
Мошков бредил, ворочался, но не пробуждался.
Вечером от реки, разрывая тишину, прокатился выстрел. Мы выскочили на берег. Перерезая вкось Кизыр, к нам приближались две лодки. Это Арсений Кудрявцев с товарищами возвращался с верховья Кизыра. Я схватил бинокль и стал рассматривать гребцов. Их было шесть человек. «Все живы», — подумал я. Не хватало одной лодки, которая, как оказалось, уже на обратном пути была разбита в шиверах.
Сколько искренней радости было в этой встрече! Они еще не успели сойти на берег, а их буквально забросали вопросами: докуда дошли? Большие ли там горы, есть ли зверь? — о чем только не расспрашивали! А повар Алексей молча схватил в объятия огромную «тушу» своего приятеля Тимофея Курсинова и повел «к себе» под кедр. Они рассказывали друг другу обо всем, что произошло у каждого за время разлуки. Затем Алексей стал шепотом читать Курсинову свое таинственное письмо. Читал и плакал, а Тимофей, хлопая его по плечу загрубевшей рукой, чуть слышно басил:
— Чего зря роняешь слезу!..
— Эх, брат, — говорил Алексей после глубокого вздоха, — хорошая Груня у меня, добрая да ласковая… А онто грамотей какой!
Так они, не досказав всего друг другу, не наговорившись, уснули там же под кедром.
Долго в ту ночь горел у Павла Назаровича под кедром огонек. Кудрявцев рассказывал нам подробности своего путешествия.
— Немножко не дотянули до Кинзилюка, — говорил он. — Днем вода вровень с берегами, идти на лодках нельзя, шесты дна не достают, а ночью, хотя она и спадает, темнота непроглядная, того и гляди перевернешься. Бились-бились, кое-как дотянули до неизвестной реки, да там и сложили весь груз. Километров двадцать не дошли до больших гольцов, что стоят с двух сторон реки. Ну, и горы же там!.. Сколько глаза видят — все пики да пики, ни конца им, ни края, непроходимой стеной загородили все кругом. Дикое место, — продолжал он после минутного перерыва. — Дальше долины пошли узкие, все в скалах, а притоки — страшно смотреть, словно звери ревут…
К нам подошел проснувшийся Мошков. Мы усадили больного возле огня. Меня больше всего беспокоило то, что весь день у него была повышенная температура, неужели началось заражение?! Никогда бы я не простил себе его смерти. Но, к счастью, этого не случилось. Инструменты, хотя и слишком примитивные, были достаточно продезинфицированы, а лес, напоенный чистым горным воздухом, в котором меньше всего содержится болезнетворных микробов, был отличной «операционной» и одновременно лучшей здравницей.
За долгие годы своей работы вдали от населенных пунктов я не припомню, чтобы кто-нибудь в экспедиции болел гриппом или ангиной; у людей не бывало насморка, кашля или недомогания, хотя все мы, с точки зрения городского человека, жили в самых неблагоприятных условиях, спали на снегу, на сырой земле, у костра, то согреваясь до пота, то замерзая.
Мы долго сидели у Павла Назаровича под кедром. Старик то и дело поправлял костер, и пламя, вспыхивая на миг, оттесняло от нас темноту ночи. Бедная весна!
Ее бледно-зеленый наряд был засыпан толстым слоем снега; под ним уже непробудно уснули, отморозив ножки, первые цветы, поверившие теплу и потянувшиеся к солнцу. А снег все продолжал идти. Было слышно, как от тяжести снежных гирлянд ломались сучья на деревьях да, неловко шурша крыльями, перелетали с места на место промерзшие птицы.
В полночь в лагерь пришли лошади. Для них в лесу не осталось корма. Мокрые, истощенные, они шарили между палатками и воровски заглядывали под брезент, где был сложен груз, надеясь стащить что-нибудь съедобное.
Когда на другой день я вышел утром из палатки, передо мною стоял зимний безмолвный, весь укрытый хлопьями снега лес. Я долго смотрел на преобразившийся мир. Как будто зима, соревнуясь с весною, решила показать, какая она искусная мастерица. В необычном для мая наряде леса не было контрастных красок, не было цветов, ничто не благоухало; по зато какими тончайшими линиями были прорезаны кроны деревьев, сколько торжества было в снежном сиянии!
Пока я любовался причудливыми узорами возвратившейся зимы, из соседнего ущелья вдруг налетел ветер, — лес очнулся и зашумел. Еще минута, и все изменилось: слетела с кедров белая бахрома, сломались искристые гирлянды.
А ветер усиливался и, сбивая с деревьев остатки снежной пыли, носился по долине.
Пугачева и Днепровского, ушедших на Ничку, все еще не было, их ждали сегодня, чтобы всем вместе выйти на хребет Крыжина и там на одной из вершин соорудить геодезический знак.
Омрачая солнечный день, по тайге ползли тени облаков. К двенадцати часам снег по низинам растаял, а уровень воды в Кизыре быстро поднялся. Поплыл каряжник, мусор, запенились заводи. Все грознее становился поток. В лесу, по полянам, снова хлопотала весна, вдыхая жизнь в замерзшие цветы, поднимая прижавшуюся к земле зелень и оглашая воздух радостным пением птиц. Весь день я просидел за работой. Нужно было закончить записи по маршрутной съемке, просушить коллекцию и привести в порядок остальные материалы. Но прежде чем заняться работой, я должен был сделать перевязку Мошкову, а это оказалось труднее операции. Бинт так присох к ране, что при его удалении больной кричал на всю тайгу. Рана оказалась большой, плохо зашитой и при перевязке терялось много крови.
После того как рука снова была забинтована, Пантелеймон Алексеевич еще долго стонал. Несколько позже к нему подошел Алексей и стал качать его больную руку.
— Что же не расскажешь, что Груня пишет? — спросил его уже успокоившийся Мошков.
— Эх и письмо, Пантелеймон Алексеевич, посмотри, какой грамотей у меня сын, расписал все до мелочи, — обрадовался тот вопросу и побежал к своему ящику.
Он вернулся со знакомым всем конвертом, осторожно вытащил из него письмо, состоявшее из двух листов, и один из них развернул перед Мошковым. Я подошел к ним. Весь лист был исписан неуверенной детской ручонкой — черточками, ломаными линиями, кружочками, палочками и кляксами.
— Как подробно… а? — сказал он, весь сияющий.
— А сколько же ему лет? — поинтересовался Мошков, хотя он хорошо знал возраст ребенка.
— Васильку-то полтора, — почти шепотом ответил тот, — и в кого он такой способный удался?! Ишь, какие начертил росписи… — И у Алексея снова глаза покрылись прозрачной влагой.
Подошли остальные. Письмо пошло по рукам, и все внимательно, с каким-то сочувствием, стали рассматривать детские неразборчивые иероглифы, но понятные всем нам так же, как и переживания Алексея.
Затем Алексей прочел вслух письмо жены Груни, в котором сообщалось, что дома все здоровы, что Василек уже ясно выговаривает «папа ту-ту», о чем сын подробно и написал в своем письме.
Пугачев и Днепровский вернулись на стоянку во второй половине дня. Им удалось проникнуть до подножья гольца Кубарь и пройти далеко по реке Ничке. Ее долина оказалась тоже заваленной погибшим лесом, пробраться через который можно было только прорубив проход.
Рано утром, как только алая заря окрасила восток, мы, завьючив несколько лошадей снаряжением, песком, цементом, материалами, покинули лагерь и направились вверх по Белой. С Мошковым остался Павел Назарович.
Мы шли гуськом. Впереди, не смолкая, стучали топоры, прорубая проход, да изредка, нарушая тишину леса, кричали погонщики. Долина переполнилась шумом передвигающегося каравана.
Обойдя вершину первого правобережного распадка, мы достигли того места, где ночевали с Павлом Назаровичем. Дальше груз можно было нести только на себе. Его оказалось много: тут и продовольствие, и материалы, и палатки, и разная мелочь. Кроме того, нам нужно было поднять на вершину белка и лес для постройки пирамиды.
Пока готовили обед да раскладывали груз по поняжкам, я, Прокопий и Лебедев пошли к оставленному медведю за мясом. С собой захватили и Левку. Когда осталось только подняться на небольшую возвышенность, оттуда, где висел медведь, донесся громкий лай собаки.
— Наверное, медведь нашел нашу добычу, — сказал Лебедев.
— А больше не на кого ему и лаять! — ответил Днепровский, и мы побежали вперед.
Минут через пять мы оказались на верху возвышенности, с которой можно было увидеть кедр с медведем. Впереди шел Прокопий. Пригнувшись к земле, он почти ползком добрался до верха и осторожно выглянул из-за камня. Теперь лай слышался совсем близко. Мы с волнением следили за Прокопием, стараясь по его движениям угадать, что он видит. И вдруг, совсем неожиданно для нас, Прокопий выпрямился во весь рост, махнул безнадежно рукой и зашагал вперед.
Лай доносился из глубины ложка. Заглянув туда, мы увидели недалеко от того места, где висел медведь, Левку. Он вертелся под молодым кедром и, задрав морду кверху, азартно лаял.
— Неужели на белку?! — говорил Прокопий, сламывая прут. — Уж я ему задам!
Сохранившийся на дне ложка снег был утоптан мелкими следами. Это были отпечатки лап колонков, горностаев — их так много, словно стадо этих зверьков прошло по ложку. Днепровский отбросил прут, которым он собирался пороть собаку, и, подойдя к кедру, стал осматривать. Собака неистовствовала. Она высоко подпрыгивала, обнимала лапами ствол, грызла кору, злилась. Вдруг сверху послышалось злобное ворчание.
— Соболь! — крикнул Лебедев.
Чуть пониже вершины, прижавшись к стволу, на сучке сидел зверек, одетый в темно-коричневую шубку. Ни головы, ни хвоста не было видно. Свернувшись в комок, он подобрал к ножкам хвост и так втянул голову в себя, что трудно было бы неопытному глазу узнать в нем соболя. Правда, его выдавали две черные, как угольки, точки, хорошо видневшиеся на коричневом фоне. Это глаза, неподвижно застывшие, чуть выше светлого пятнышка, чем обозначена у соболя нижняя часть мордочки. При нашем приближении он не пошевелился, словно прирос к стволу, и, негодуя, все продолжал ворчать. Наблюдая за ним, я удивлялся, сколько в таком, совсем незначительном комочке было непримиримой злобы!
Днепровский подошел к кедру и ударил по стволу палкой. Соболь мгновенно сорвался с места, выскочил на соседний сучок и через минуту, снова свернувшись в клубок, замер.
Мы поймали Левку и насильно увели его вниз по ложку. Кобель, как мог, протестовал. Он рвался, прыгал, тащил Прокопия назад.
Чем ближе мы подходили к убитому медведю, тем больше недоумевали.
— Что они тут делали? Ишь, как все утоптали! — говорил Прокопий, рассматривая следы, среди которых много было и соболиных. Разгадка оказалась совсем неожиданной. Виновником такого большого скопления в ложке мелких хищников был убитый нами медведь. Когда мы отбросили прикрывающие его ветки и заглянули внутрь, то поразились. Мяса у медведя не было. Нам оставался только скелет, обтянутый шкурой, и больше ничего! Все, что было съедобного, хищники выгрызли, выскребли и съели.
У нас выработалась привычка: ко всяким явлениям природы относиться с любознательностью. Пока Прокопий вытряхивал из шкуры все скрепленные прожилками кости, мы с Лебедевым занялись расследованием этого необычного для нас грабежа. Прежде всего мы обратили внимание на множество троп, идущих от того кедра, на котором висел медведь. Несколько лунок, выбитых в снегу, застывшие в них капли крови да всюду валявшиеся клочья шерсти помогли нам восстановить картину того, что произошло там, у медведя, за наше отсутствие.
Возможно, первым наткнулся на добычу соболь, случайно забежавший в этот ложок. Загораживая медведя ветками от птиц, мы не подумали, что по ним легко смогут проникнуть к туше мелкие хищники. Ловкости соболя достаточно, чтобы через минуту он оказался внутри и, добравшись до мяса, ел столько, сколько вместит желудок, пока не отяжелеет. Затем, как обычно после сытной трапезы, ему захотелось понежиться, подремать, забившись в корни кедра или в дупло, а то и в россыпи. Он, наверное, вспомнил про одно из многочисленных своих убежищ, расположенных по другую сторону котловины, и, не задерживаясь, просеменил туда. Соболь на ходу терял запах медвежьего мяса, чем изрядно пропитались его морда, лапы и даже шубка. Добравшись до логова, зверек, благодушествуя, уснул, а в котловине еще была ночь, всюду шныряли в поисках пищи его собратья-хищники.
Может быть, не прошло и часа, как на след соболя наткнулся голодный колонок. Захваченный необычным запахом мяса, он догадался, что тот шел от добычи, и не мешкая пустился пятным следом. Жадность не позволила ему медлить. Оказавшись внутри медвежьей туши, хищник запускал морду между ребер и шкурой, выдирал мясо, торопился, в спешке давился, пока не насытился. Но не успел колонок покинуть столь приятное убежище, как послышались торопливые прыжки, и через минуту он почувствовал, как что-то острое впилось в его шею, трепануло до боли и выбросило на снег. Это был, наверное, колонок из соседнего ложка, тоже случайно наткнувшийся на след соболя.
Когда у хищника желудок переполнен пищей, у него слабее проявляется воинственность. Вот почему первый колонок не стал сопротивляться и ушел к себе в гнездо, устроенное где-нибудь в густом кедровнике, недалеко от реки. Он так же, как и соболь, оставлял запах мяса.
Ушел в противоположном направлении и второй колонок, выгнанный соболем. Разбежались и горностаи, сбежавшиеся туда полакомиться мясом. И потянулись от убитого медведя во всех направлениях следы хищников. Они проложили по котловине невидимые глазу тропы из запаха жирной добычи.
В обычное время, только вспыхнет рассвет, а уж все ночные обитатели тайги разместятся по своим местам. Но не так было, видимо, в тот раз. Уж стало светать, а писк, драка, возня не утихали под кедром. Более сильные расправлялись с добычей, забравшись в середину, те, кто послабее, подбирали падающие от них крошки; а слабые, не смея приближаться, шныряли поодаль, ожидая, когда разойдутся те и они смогут удовлетворить возросшую до пределов жадность.
С восходом солнца все угомонилось — хищники не любят дневного света. Но не успели сумерки окутать горы, как обитатели котловины — соболи, колонки, горностаи — снова собрались у убитого медведя. Под кедром возня не прекращалась всю ночь, и за трое суток от крупного медведя ничего не осталось. Мы взяли шкуру, предварительно высыпав из нее кости, и, не задерживаясь, ушли к своим на Кизыр.
Своему повару Алексею мы принесли медвежьи лапы, до которых хищники добраться не могли. Ну и холодец же приготовил он нам! Для такого блюда он даже горчицу приберег.
После обеда стали собираться на подъем. Командовал Трофим Васильевич. Ничто, казалось, не могло укрыться от памяти и взгляда этого необычно подвижного человека. Он суетился и, распределяя груз, отпускал то одному, то другому шутку за шуткой.
— Ну-ка, Арсений, встань рядом, — говорил он, обращаясь к Кудрявцеву и выпрямляясь перед ним во весь рост. — Видишь, ты выше меня на целую голову, вот я тебе с полведерка цемента и прибавлю в поняжку…
Тот взмолился:
— Ой-ой-ой! Да ведь этак и хребет поломать можно!..
— А ты посошок возьми, подпираться будешь, вот и не поломаешь, — продолжал Пугачев. — Вон, посмотри на Прокопия, как он завидует твоей поняжке…
Все дружно рассмеялись. А Прокопий покосился на Кудрявцева.
Каждому было приготовлено по двадцать пять килограммов груза, кроме Бурмакина, которому и за обедом и на работе давалась солидная добавка, да еще Кудрявцева, непонятно почему, Трофим Васильевич наделил более увесистой поняжкой. Но самая большая по объему поняжка была у повара Алексея. Чего только в ней не было: чашки, кружки, сумочки, небольшой запас лепешек, а сверху Лебедев приторочил ему два ведра. Но вид у него был довольный, наконец-то он «оторвался» от лагеря и идет с нами на вершину белка.
Наконец все готово. Трофим Васильевич неожиданно подошел к Кудрявцеву и обменялся поняжками.
Тот запротестовал было:
— Как можно?! Уж я сам как-нибудь.
— Я-то пензенский, — сказал ему Пугачев, — у нас спины без хруста.
— Ну и что же? А у забайкальцев ноги без скрипа, не давай, Арсений, — вмешался Алексей.
— Добавь, Трофим Васильевич, Алексею, смирнее будет на подъеме, — подшутил кто-то.
— Придется! Получай, Алеша, — и Трофим Васильевич, порывшись в оставленном грузе, передал ему четыре медвежьи лапы. И пока тот раздумывал, Лебедев приторочил и их ему к поняжке.
Трофим Васильевич по росту был самым низким из участников экспедиции, но по горам ходил хорошо и всегда впереди. Теперь, зная, что за его плечами — самый тяжелый груз, нам было неудобно отставать от него, и все невольно переглянулись: самый маленький человек бросил вызов таким гвардейцам, как Днепровский, Бурмакин, Лебедев, Курсинов, привычным не меньше его к тяжелой физической работе. Словом, Трофим Васильевич решил испытать свои и наши силы.
Не торопясь он уложил на спину котомку, поправил ремни и, встряхнув плечами, зашагал вперед. За ним тронулись и мы. Где-то далеко внизу Самбуев кричал на лошадей, угоняя их к Кизыру. Шел пятый час.
Подъем был завален упавшими деревьями, обломками твердых пород и переплетен корнями растущих по уступам кедров. Весь крутой скат гребня, по которому мы поднимались на верх белка, усеян небольшими террасами, примостившимися между скалами. Шли не торопясь, гуськом, теряясь по щелям, или между огромных каменных глыб, часто преграждавших нам путь. На крутых каменистых подъемах люди ползли на четвереньках, цеплялись руками за корни деревьев, за кусты, упирались ногами о шероховатую поверхность скал. Лямки резали плечи, все чаще билось сердце.
Трофим Васильевич шагал медленно, размеренно и не отдыхал. Остановится на секунду, сделает один-два глубоких вдоха и снова в путь. Казалось, в таком же темпе двигались и мы, но он уходил все дальше и дальше. Вначале от него не отставал Бурмакин. При длительном восхождении на гору нужна не только сила, но и ловкость, и способность молниеносно ориентироваться, как обойти препятствие, где пролезть или стать ногою, за что схватиться руками или обо что опереться. Тут уж с Трофимом Васильевичем нельзя спорить, и Бурмакин в конце концов отстал.
На подъеме с тяжелым грузом, да еще по такому крутому склону, как в этот раз, мы обычно редко отдыхали. Частые остановки парализуют силы. Лучше подниматься медленно, стараться не думать о самом подъеме и не мерить глазами остающееся до вершины расстояние. Но темпы Трофима Васильевича нарушили наши правила, и, незаметно для себя, мы начали торопиться и… быстрее уставать. Алексей от непривычки весь вспотел и уже снял телогрейку. Курящие забыли про кисеты, а Трофим Васильевич шагал, поднимаясь все выше и выше, и наконец показался на верху последней скалы. Мы видели, как он снял поняжку и, усевшись на кромку, отдыхал.
— И он тоже умаялся, — сказал Алексей, — а что, братцы, ежели мы обойдем его снизу. А? — обратился он ко всем и продолжал: — Как только выберемся под скалу и скроемся с глаз, свернем вправо и — наверх, а он пусть дожидается там.
Я знал, что за скалой, на которой сидел Трофим Васильевич, на вершину белка шел пологий подъем, поэтому было безразлично, каким направлением идти — по гребню или в обход. Нас соблазнило заманчивое предложение Алексея, и мы решили перехитрить товарища, следившего за нами с высоты каменного уступа.
Как только нависшие скалы спрятали нас от глаз Трофима Васильевича, мы свернули вправо и, подбодренные надеждой на успех, торопливо зашагали по крутой россыпи. Все шло хорошо. Исчезла усталость, откуда-то из неведомых резервов появилась сила. Мысль, что Трофим Васильевич будет ждать нас на скале, а мы окажемся далеко впереди, держала нас в веселом оживлении.
Но вот идущий впереди Днепровский вдруг остановился.
— Неладно, кажется, идем, — сказал он.
Наш путь преградил глубокий распадок, усыпанный крупными осколками скал. Возвращаться не захотелось, решили пересечь его и подниматься по гриве, спускавшейся в распадок от вершины белка. Ноги скользили по размякшему снегу. Люди падали, цеплялись за угловатые камни и, наконец, оказались на дне русла. Тут только мы поняли, что ошиблись, рискнув перебраться через распадок. Его левый борт представлял собою высокую скалу, лентой протянувшуюся от вершины распадка донизу. Мы поднимались вверх, спускались ниже, но прохода нигде не было. Возвращаться назад и теперь никто не хотел; тогда мы решили сделать лестницу; хорошо, что с нами были гвозди, и это не отняло у нас много времени.
Только через час мы оказались на гриве. Солнце было низко, и в котловине уже зарождались вечерние сумерки. Стало холодно. Впереди теперь ясно вырисовывалась тупая вершина белка, и чем ближе мы подбирались к ней, тем глубже становился снег. Соревнование с Трофимом Васильевичем мы явно проиграли, но тем не менее торопились. Нужно было до наступления темноты вынести наверх груз и успеть спуститься под скалы, чтобы там, в лесу, организовать ночлег.
Наконец — мы у цели! Оставалась еще небольшая крутизна, метров сто пятьдесят, и вершина будет под нами. Но странно!.. На ней никого не было…
— Да ведь он еще там! Вон, посмотрите! — крикнул Алексей, увлекая нас вперед.
Действительно, на вершине последней скалы, которой обрывался пологий скат белка, стоял человек. Теперь мы готовы были простить себе неудачный маневр, отнявший у нас столько времени и силы.
Прошло еще несколько минут напряженного подъема…
— У-р-р-а-а!.. — закричал Алексей, выскочивший на вершину первым. — У-р… — И голос его оборвался. На вершине белка, где он стоял, лежала поняжка.
— Перехитрили!.. — произнес он разочарованно.
Сбросив с плеч котомки, мы решили несколько минут отдохнуть.
Солнце только что скрылось за волнистым горизонтом, и на снежные откосы гольцов лег раскрасневшийся отблеск зари. Еще темнее стало в залесенной долине Кизыра; еще мрачнев выглядели горы. Где-то далеко, на юге, в вечерних сумерках терялся высоченный Тонгракский хребет, так хорошо видимый днем с белка.
Стало необычно тихо. Это были те минуты, когда на какое-то совсем короткое время замирает тайга, немеют птицы, смолкают звери. Но вот из тайги, что опоясывает скалистый склон белка, донесся крик филина.
— У-у-у-й… у-у-й… — кричала птица, словно оповещая всех о том, что ночь вступила в свои права.
Когда мы спускались к скале, где стоял Трофим Васильевич, под ней уже горел костер. Ощупывая ногами россыпь и цепляясь руками за кусты, за корни, мы кое-как добрались до площадки, примостившейся под скалою. Костер, оттесняя тьму ярким светом, освещал нашу стоянку. Необычная картина, словно в сказке, представилась моему взору. Будто мы вошли в огромную пещеру, сводом которой были скалы да темная ночь, а курчавые кедры, растущие тут же рядом, валежник и каменные глыбы, окружающие площадку, при свете ночного костра казались фантастическими существами, вдруг пробудившимися при нашем появлении.
Прежде всего мы принялись устраивать ночлег, а Алексей готовил ужин. Через час, обласканные теплом костра, мы сидели за чаем.
— Ну и посмеялись же мы нынче над тобою, Трофим Васильевич, — говорил Алексей, подавая ему небольшой кусочек лепешки с мясом.
— Это когда же? — спросил тот.
— Когда ты бежал с поняжкой от скалы на белок, обгоняя нас, — ответил повар.
— Не знаю, видели ли вы меня, — спокойно ответил Трофим Васильевич, — а я видел, когда вы спускались в распадок, и еще подумал: не ты ли, Алеша, у них проводником? Что завел в этакую-то трущобу!..
Все рассмеялись.
Алексей не сдавался:
— Ничего, — говорил он, — не тут так где-нибудь на другом белке, я все равно обгоню тебя!
Вместе с темнотой в котловину спустился холод. Спали мы беспокойно, часто вскакивали, чтобы отогреться у огня.
Когда я проснулся утром, мои товарищи уже встали. Вершина Окуневого белка была освещена блестящими лучами солнца, а дальше и правее сквозь голубую дымку виднелись тупые вершины хребтов. Казалось, что горы, прикрытые волнистой паутиной, нежились в прохладе пробудившегося утра. Ночные хищники: соболь, колонок, сова — уже отдыхали, забившись в россыпи и дупла. Спит в эту пору и филин после ночного разбоя.
Наступил день. Завтрак был уже готов, он состоял из медвежьего холодца, сваренного ночью, и совсем незначительного кусочка лепешки.
С тех пор, как экспедиция перешла на строгий режим продовольствия, Алексей стал чрезвычайно скуп. Он совсем не баловал нас сахаром, не варил каши, а о молочных консервах и разговора не было — все приберегал на «черный день» и старался отделаться мясом. А нам нет-нет да и захочется чего-нибудь сладкого или кусочек мягкого хлеба. Но об этом никто не говорил вслух. Если в чем и упрекали Алексея, так это за некрепкий чай. Тут уж он проявлял исключительную бережливость. На этот раз за завтраком вдруг появился полный котел с настоящим, крепко заваренным чаем. Какое поразительное действие произвел этот обыкновенный напиток! Все заулыбались, на лицах появилось довольство. Каждый потянулся за кружкой, а густой пар, насыщенный нежным ароматом грузинского чая, разносился по стоянке. Даже бурундук, появившийся рано утром из норы и молча наблюдавший за нами, вдруг запищал, задергал хвостиком, будто чему-то обрадовался.
— Набирайтесь силы, водохлебы! — говорил повар, улыбаясь во все свое круглое лицо и первым наполняя свою кружку. — Совсем разорили меня чаем!
Но тут уже все сгрудились возле котла, и никто не слушал его упрека.
— К этому чаю, стало быть, хорошо бы что-нибудь и на зубы положить, — сказал Бурмакин.
— Ишь, маленький нашелся, сахарку захотел, а может быть, и молочка вам, Михаил Константинович? — перебил его Алексей и многообещающе добавил: — Вот уж как на белок внесем груз да закончим там постройку, вот тогда я… — Он помолчал и потом закончил: — Вот тогда я и скажу, в какой день буду давать сахар. А нынче воздержитесь от сладкого, на подъемах оно вредно!
Когда мы покончили с завтраком, солнце уже поднялось над горами, и на долины легли тени хребтов. Лагерь опустел. Одни ушли вниз за грузом, другие валили лес, шкурили его, тесали, а мы с Кудрявцевым поднялись на белок, чтобы подготовить площадку для постройки знака.
Наша экспедиция находилась не более, как в пятидесяти километрах от главного горного узла этой части Восточного Саяна. Нам нужно было у его западного края наметить две такие вершины, расположенные километров на тридцать друг от друга в меридианном направлении, с которых открывался бы на далекое расстояние горизонт.
Слева, то есть севернее, на краю Пензинского белогорья, была ясно видна тупая вершина Зарода. Как мне казалось тогда, с нее мы можем рассмотреть пикообразные нагромождения Кизыро-Канского водораздела. На восточной же оконечности хребта Крыжина виднелись фигуристые белки, приковывающие взгляд своими высокими скалистыми гребнями. Если нам удастся забраться на их главную вершину, мы окончательно сможем наметить дальнейший путь.
Рассматривая в это утро долину Кизыра, я записал в дневнике:
«Впереди, за третьим порогом хребет Крыжина несколько отступает к югу, и долина Кизыра значительно расширяется. Впервые я вижу черную тайгу, без серых заплат отмерших пихтовых деревьев. Словно море, она заполнила долину и, подпирая круто спадающие в нее отроги, ушла далеко вверх. Там, среди скал и нагромождений, тайга затерялась. Наконец-то мы достигли восточной границы мертвого леса».
Весь этот день люди карабкались по скалам, втаскивали груз на верх белка. Словно муравьи, они копошились по отрогу, то поднимаясь с тяжелыми поняжками, то спускаясь, а после полдня начали втаскивать и лес.
Выносить груз на вершину гольцов — это тяжелый труд, требовавший от нас большого физического напряжения, а поднимать по скалам лес — еще и большой ловкости. Здесь трудно применить механическую силу, так же, как невозможно сбросить груз для постройки геодезического знака с самолета, ибо вершины гольцов обычно остроконечны и окружены глубокими провалами. Но есть еще одна сила, самая эффективная, никогда не угасавшая в наших сердцах, это — сознание долга перед Родиной. Мы представляли собой только горсточку людей, затерявшихся в складках этих неведомых гор, но наша задача была большая.
Восточные Саяны очень мало изучены, много таинственного хранят они до сих пор. Мы в числе первых были посланы для исследования этого края и своей работой должны были проложить путь для последующего преобразования природы Саяна, содействовать присоединению его неисчислимых богатств к фонду народного достояния.
Сознание того, что мы не одиноки, прибавляло нам силы и бодрости. Каждый удар топора, каждый килограмм груза, вынесенного на вершину пика, запись цифры, штрихи в наших дневниках — это не просто рисунок, звук или тяжесть, это большой труд, которым человек побеждает природу. Много тягостных минут пережили тогда мои товарищи. Ничто не давалось легко, и если бы не глубокое сознание, что все эти лишения мы несем во имя блага нашей Родины, никогда бы нам не победить Саян!
Солнце уже было низко над горизонтом, когда с последним грузом вышли на белок Лебедев, Курсинов, Бурмакин и Днепровский. Они молча сбросили поняжки и, усевшись на них, отдыхали.
— Кажется, все! Теперь осталось только отлить тур, сколотить пирамиду, и можно идти на Кубарь, — сказал Лебедев.
Все повернули головы на север. Там, среди мощных хребтов, величественно возвышался голец Кубарь. Его бесчисленные отроги, спадая, терялись в глубине долин. При вечернем освещении голец, будто богатырь, отдыхал, окруженный надежной охраной недоступных гор. Туда, к нему, теперь лежал наш путь!
Прозрачным и свежим утром 23 мая мы спустились с хребта Крыжина к Кизыру и сразу же начали свертывать лагерь. Нужно было торопиться с выполнением программы работ — лето в Восточном Саяне коротко. В этот день экспедиция разделилась на две группы. Трофим Васильевич с Бурмакиным и еще четырьмя товарищами должны были вернуться на устье Таски и с несколькими лошадьми пробраться до Чебулака, чтобы там закончить начатые мною геодезические работы, я и идущие со мной товарищи намеревались обследовать долину Нички и Шиндинский хребет.
В 12 часов мы расстались. Двое рабочих повели по тропе лошадей, а Трофим Васильевич со своей группой уселся в лодку. Вместе с ними отплывал и Левка. Он уже стоял в носу и поглядывал хитрыми глазами на Черню, точно хотел сказать: «Вот, смотри, без меня не могут обойтись, а тебе тут и пропадать». Черня, конечно возмущался, визжал, метался, видимо, не понимая, почему его оставляют, а берут какого-то бездарного, по его мнению, пса.
Мы стояли долго на берегу, пока течение Кизыра не спрятало в своих скалистых кривунах лодку с нашими товарищами. День был солнечный, и ничто, казалось, не должно было омрачить их далекий путь. Мы условились встретиться через две недели под Фигуристым белком, у истоков Паркиной речки.
Сразу же, как только лодка скрылась, мы начали переплавлять свое имущество на правый берег Кизыра. Мошков после операции чувствовал себя хорошо. Опухоль на руке спала, и рана стала затягиваться.
Пока лодкой перебрасывали груз, Самбуев пригнал лошадей. Все они поправились. Но Бурка и Дикарка за это время совсем одичали, и нам долго пришлось бегать по лесу, прежде чем удалось их поймать.
Переправа лошадей заняла несколько часов, причем не обошлось без приключения. Один конь, по кличке Сокол, был отнесен течением ниже переправы и, не найдя там пологого берега, вернулся обратно. Выбираясь из реки, ниже устья Белой, он распорол себе живот. Пришлось задержаться. Я и Лебедев переплыли к нему. Рана была большая и глубокая. Казалось, лошадь не выживет, пристрелить же ее было жалко. Мы свалили Сокола на землю, зашили рану шелковой леской и, сняв узду, оставили его на произвол судьбы. Когда мы отплывали к своим, конь, будто поняв, что его бросили, стал метаться по берегу и жалобно ржать, но мы ничем не могли ему помочь…
Тайга, подошедшая с севера к Кизыру, встретила нас непролазной чащей. Там, на неширокой береговой полоске, казалось, столкнулись в борьбе за каждый вершок почвы все породы леса, растущего в Восточном Саяне. Тут и кедры, и ели, и пихты, а между ними тополь, береза, ольха, черемуха, рябина. Это еще сравнительно молодой лес, пришедший на смену давно погибшей от пожаров тайги. Огромные деревья, когда-то украшавшие береговую полосу Кизыра, завалили собою проходы, и нам пришлось сразу же взяться за топоры.
Постепенно тропа начала выравниваться, и скоро чаща осталась позади. Перед нами открылась слегка всхолмленная низина, ограниченная с востока и запада высокими, сглаженными к реке отрогами. Редкие кедры, покрывающие эту низину, — низкорослы и чахлы. Это, видимо, оттого, что растут они на сильно увлажненной почве, а местами даже на заболоченной. Кедр встречался в небольших котловинах и выемках, характерных для Кизырского ската. Там находили мы и погибшую пихту, недавно оспаривавшую у кедра право на жизнь в этой скучной низине. В глубине ложбин и по берегам ручейков растут ели. На всех этих, редко встречающихся деревьях, лежит отпечаток сурового климата и холодных ветров, гуляющих часто зимой по низине.
Выбравшись из чащи, мы пошли быстрее и скоро увидели озеро. Отдав необходимые распоряжения по устройству бивака, я свернул влево, намереваясь с ближайшей возвышенности наметить путь на завтра. Со мной увязался и Черня. Мы пересекли кочковатую поляну и редколесьем поднялись на вершину ближайшей сопки. Моему взору открылась обычная горная панорама: на востоке она ограничивалась близко расположенными горами, снежные вершины которых еще были освещены лучами заходящего солнца; справа хорошо был виден хребет Крыжина, а слева — долина Нички, с круто спадающими к ней отрогами. Оказалось, что всхолмленная низина, по которой мы шли, добираясь до озера, протянулась до самой Нички. Она скорее напоминает глубокую седловину, некогда соединявшую долину Нички с Кизыром. У наблюдателя возникает и другой вопрос: не являлась ли в доисторический период эта низина руслом реки Нички? Ведь в том месте, где Ничка подходит к низине, река, почти под углом в 90°, поворачивает на запад, меняя меридианное направление на широтное. Но если на карте русло этой реки провести через равнину до Кизыра, то у нее исчезнет эта угловатость, ибо равнина служит до некоторой степени продолжением долины Нички. Мне больше нигде на Восточном Саяне не приходилось встречать столь пониженный рельеф в междуречьях, как именно там, в районе Окуневого озера, между Кизыром и Ничкой.
Пока я заканчивал зарисовку и заносил свои впечатления в дневник, у озера вспыхнул костер. Еще несколько минут, и мы бы ушли, но вдруг лежавший рядом Черня вскочил и, сделав прыжок, замер, напряженно всматриваясь в даль. Я схватил штуцер и тоже насторожился. Кругом было тихо. В вечерних сумерках отдыхали горы, дремала тайга. Но Черня, вытянув морду, жадно тянул воздух и прислушивался. Наконец он сделал еще два прыжка, на миг задержался, посмотрел вправо, влево и бросился вперед по редколесью.
Я побежал за ним, но через несколько метров остановился. Собака уже скрылась. Сомнений не было — Черню взбудоражил находившийся где-то недалеко зверь. Я постоял немного и, не дождавшись лая, стал спускаться к своим.
Впереди то появлялся, то исчезал, прячась за стволами деревьев, огонек. Скоро до слуха долетел звук колокольчика — где-то близко паслись лошади. Страшно хотелось есть, но от костра доносились не запах супа, а мелодичные звуки гармошки. Я прибавил шагу, гармошка слышалась яснее и яснее.
«Молодец Алексей! Музыка с чаем — это неплохо», — подумал я и поторопился.
Когда я подошел к биваку, мне представилась следующая картина: все сидели под елью, освещенные отблеском костра. Алексей, растянувшись на кошме, азартно наигрывал «полечку». Веселое настроение товарищей стало понятным, когда я взглянул на костер: там на вертелах жарились крупные окуни.
На наше счастье, озеро, на берегу которого мы расположились, оказалось богатым рыбой, больше всего окунем, почему оно и называется Окуневым. В это время года, а точнее — сразу же, как только исчезает на озере лед, окунь мечет икру. Лебедев и Козлов за час небольшой сеткой поймали около полсотни крупных окуней. В нашем меню давно уже не было рыбы, и можно представить, как все были довольны ужином!
Черня в этот вечер так и не вернулся, чему мы были крайне удивлены. Не было слышно и его лая.
Медленно затухал костер. Тихая, звездная ночь повисла над нами. После ужина в лагере все угомонилось, только колокольчик на шее лошади чуть слышно тревожил тишину.
Укладываясь спать, я удивленно посмотрел на Павла Назаровича: он стащил в одну кучу вьюки, сверху положил седла и все это покрыл палаткой, затем стал прибирать разбросанные вещи.
— Чего не спишь? Павел Назарович? — спросил я старика.
— Как бы утром не было дождя, — ответил он, — вишь, потянуло с реки, не к добру это.
Я осмотрелся. Ничего подозрительного не было заметно. Только легкий ветерок, прорвавшись от Кизыра, шумел по вершинам деревьев.
«Какая беспокойная старость у человека!» — подумал я, засыпая.
А Павел Назарович все еще возился у себя под елью. Он развел маленький костер и долго пил чай.
…Выступление было назначено на ранний час, поэтому с рассветом все уже были на ногах.
Погода действительно изменилась. За тучами исчезло небо, стало неприветливо и сыро. Чувствовался надвигающийся перелом. Мы не успели еще одеться, как появился туман. Он то заволакивал отроги, то спускался в долины и, наконец, закрыл шапками вершины гор. Пошел дождь.
Мы принуждены были отсиживаться, пережидая непогоду. Все занялись своими делами. Я перешел к Павлу Назаровичу, «проживавшему» по другую сторону нашей ели.
Старик пил чай. Разговорились о его точном «прогнозе» погоды, высказанном вчера вечером.
— А тут дело не хитрое. Так оно получается, ежели в ясную ночь подует ветер снизу, будь это на реке или в ключе, непременно погода изменится, не обязательно дождь, но добра не жди. В природе, — продолжал он, — всему есть свои причины. Скажем, ежели туман кверху лезет, по вершинам хребтов кучится — тоже к дождю, тут уж без ошибки. К непогоде и тайга шумит по-иному, глухо; птицы поют вяло; даже эхо в лесу не откликается… Погоди-ка, кто это там бежит? — вдруг оборвал он свой рассказ, всматриваясь в мутное от дождя пространство, и встал.
Поднялся и я.
Моим вечерним следом бежал Черня, а за ним мы с удивлением увидели и Левку. «Откуда он появился? Ведь его взял с собой Трофим Васильевич. Неужели случилось что-нибудь?» — с тревогой подумал я. Еще более загадочным было другое: каким образом его разыскал Черня?
Пока мы стояли в раздумье, вопросительно посматривая друг на друга, собаки оказались в лагере. Черня стряхнул с себя влагу, обнюхал всех и, подойдя ко мне, завилял хвостом. Затем он уселся рядом и умными глазами смотрел на меня в упор, как бы силясь передать этим взглядом что-то важное. А Левка ни к кому не подошел. На его хитрой морде ясным отпечатком лежала какая-то проказа.
— Иди сюда! — повелительно крикнул ему Прокопий. Тот посмотрел на него и, будто не понимая, что это касается его, улегся под стоящей рядом молодой елью. Но стоило только Прокопию встать, как сейчас же поднялся и Левка. — Иди сюда! — уже более мягко позвал его Прокопий.
Тот, поджав хвост и семеня ногами, перешел под другую ель.
— Умная собака, ведь понимает, что нельзя было удирать от Трофима Васильевича, вот и стыдится, — говорил повар Алексей.
— Нет, тут что-то другое, — возразил Прокопий. — Я-то его знаю!
Каких только предположений не было высказано по поводу внезапного появления в лагере Левки. Он принес с собой неразрешимую загадку: что же в действительности случилось с нашими товарищами? Неужели их постигло какое-то несчастье?
Через полчаса в лагере снова наступила тишина. Не переставая шел дождь. Все намокло, обвисло. В такую погоду дремлет зверь, забившись в чащу или спрятавшись в скалах; спит в густой хвое птица, в складке коры деревьев отдыхают букашки. Хорошо спится в дождь и человеку — вот почему в лагере было тихо.
Я, с трудом преодолевая дремоту, приводил в порядок свои технические записи. У ног лежал Черня, а рядом похрапывал, прислонившись головой к ели, Павел Назарович. Не спал только Прокопий.
Пытливый ум не давал ему покоя и на этот раз. Но разве можно было узнать по прибежавшей собаке, что именно случилось с Трофимом Васильевичем и его товарищами?
Прокопий сидел задумчивый, изредка посматривая на собак. Потом встал, ощупал живот Левки, осмотрел на спине шерсть, заглядывал несколько раз в уши, что-то доставал из них и удивленно качал головой. Затем он так же внимательно осмотрел и Черню.
Не отрываясь от работы, я изредка поглядывал на собак. Обе они были мокрые и смотрели на нас усталыми глазами — вот все, что я мог заметить. Но Прокопий нашел-таки ключ к разгадке. Усаживаясь у огня, он спросил меня:
— Левка был привязан к лодке?
Этого я не помнил.
Проснулся Павел Назарович и заверил, что, отплывая, Трофим Васильевич собаку не привязывал.
— Тогда с нашими ничего не случилось, все понятно, — сказал Прокопий. — Ух ты, негодный пес, я до тебя доберусь, все сало ищешь! — крикнул он на Левку.
Тот будто понял, что секрет открыт, виновато посмотрел на нас и ушел дальше, под кедр.
Прокопий подсел к нам и показал на ладони бурую шерстинку. Мы с Павлом Назаровичем смотрели на его находку и ничего не понимали. Да и как можно по шерстинке что-то разгадать?
— Да ты толком расскажи, в чем дело, может, зря ругаешь собаку? — сказал старик.
— Да тут и без рассказа ясно: задушил медвежонка-пестуна, — и Прокопий передал Павлу Назаровичу шерстинку. Тот долго осматривал ее, а потом сказал:
— Что она от медведя — согласен, но почему именно от задушенного — ей-богу, не понимаю.
Прокопий рассмеялся.
— Ну, тогда слушайте. Когда вы были на сопке, Левека где-то, видимо, держал медведя, и к нему-то на лай убежал Черня. А что это действительно был медведь — тому доказательство — шерстинка. Вы же говорили, что Левка не был привязан, поэтому можно предположить, что медведя он увидел где-нибудь на Кизыре, увидел и спрыгнул с лодки, иначе ребята бы не пустили его. Пусть теперь Трофим Васильевич поищет его, будет знать, как непривязанных собак возить. Но это был действительно пестун, большого медведя им ни за что не задушить бы. Теперь понятно? — спросил Прокопий.
Павел Назарович молчал, а я отрицательно покачал головой.
— Ну, откуда ты взял, что собаки его задушили? — спросил я следопыта.
— Вот это, — сказал он, показывая каплю запекшейся крови, — достал у Левки из уха. В брюшину головой он лазил, сало доставал… Это и по его морде видно — вся замазанная, даже дождем не смыло.
Павел Назарович, долго молчал, что-то обдумывая, и сказал только:
— Могло быть и так…
Шел первый час, а мы и думать не могли о походе. Низко спустившиеся к горам тучи нахмурились, казалось, вот-вот они лягут на вершины и дождь пойдет с еще большей силой. Не было никакой надежды на то, что сегодня он перестанет и мы продолжим свой путь.
Алексей готовил обед. Остальные по-разному коротали время. Лебедев читал что-то Самбуеву, Курсинов делал перевязку Мошкову, а остальные, громко похрапывая, спали.
Вдруг из дальнего угла озера послышался слабый крик кряковой утки. Ей ответила синица, и сейчас же легкий ветерок, сбивая с хвои влагу, пронесся по низине.
— Наверное, перестанет, — сказал Павел Назарович, осматриваясь кругом.
Над озером, словно муть, опять зарождался туман. Он густел, рос и скоро окутал все сплошною пеленою. Но дождь все шел и шел.
— Посмотри-ка, муравьи поползли, — заметил оживленно Павел Назарович.
— Ну и что же? — спросил я заинтересованно.
— Значит, действительно перестает, не зря они зашевелились.
Где-то на поляне послышался колокольчик. Только теперь, внимательно присмотревшись, я заметил некоторое оживление в природе и подумал: «Выходит, не зря кричала кряква…»
Через полчаса дождь ослабел. Пока свертывали лагерь, седлали лошадей, я пошел осмотреть озеро. Туман, покрывающий его, не позволил мне составить о нем полного представления. Первое, что бросилось в глаза, — это светло-зеленый цвет воды. Льда уже не было, и только кое-где в береговых выемках лежали еще не смытые водою ледяные глыбы. Дно озера вдоль береговой кромки было завалено упавшими деревьями, корни и сучья которых торчали на поверхности. Редкие водяные растения, переплетаясь с этими деревьями, украшали озеро сложным узором. Рассматривая дно, я обратил внимание на какие-то странные нити, свисавшие с растений и сучьев. Они были длиною 10–20 сантиметров и более. Я не сразу догадался, что это такое, и только, когда увидел проплывающих парочками окуней, понял, что это их икра. В отличие от других рыб, заселяющих воды Восточного Саяна: тайменя, ленка, хариуса и налима, окунь мечет икру, выбрасывая ее не отдельными икринками, а именно нитями. Их-то я и видел в озере.
Мы должны были воспользоваться обилием окуня в озере и заготовить рыбы на будущее. Мошков и повар Алексей остались на биваке, чтобы заняться рыбной ловлей, мы же в четыре часа тронулись дальше, взяв направление на Ничку.
От озера шла хорошо заметная звериная тропа. Свежих следов на ней не было. Видимо, только летом ею пользуются лоси и изюбры, чтобы прийти на озеро купаться. Такое удовольствие они позволяют себе в жаркое время, когда в тайге властвует паут и мошка. Этой же тропою, вероятно, пользуются дикие олени, кочуя с зимних пастбищ на летние и обратно.
Благодаря тому, что мы шли по низине, покрытой редколесьем, отряд продвигался быстро. День так и не разгулялся. Солнце то появлялось, то исчезало, и к вечеру снова пошел дождь, но мы уже были на Ничке.
Маленькая поляна, на которой мы решили ночевать, расположена за старой протокой, у самого берега реки. Она окружена стройным лесом, покрывающим дно долины и спускающиеся к ней отроги. Неприступной стеною лес подошел к Ничке, и река, сжатая как в тисках, пенилась, вздымалась и со стремительной быстротой проносилась мимо. В ее мутном потоке уплывали от родных берегов смытые водою гигантские деревья. Сопротивляясь, они бороздили корнями русло, запруживали реку и обваливали берега.
Быстро развьючив лошадей и поставив палатку, мы развели костер, чтобы обсушиться. Дождь все усиливался. От черных туч, вдруг надвинувшихся на долину, потемнело. Налетел ветер, и сразу загудел старый лес, застонала тайга. Молния прорезала огненной чертою небо, и мы услышали первые раскаты грома.
Обсушиться не удалось. Забившись в палатку, мы сидели при свете свечи, ожидая ужин, который готовил Курсинов под растянутым брезентом. А дождь уже перешел в ливень, и в долину спустилась темная ночь.
— Такие ливни в горах ненадолго: туча пронесется, и он перестанет, — говорил Павел Назарович.
После ужина мы, прижавшись друг к другу, кто сидя, кто полулежа, ожидали, когда же дождь действительно прекратится и можно будет отогреться у огня. Но сон пришел раньше, и мы, убаюканные ливнем, уснули. Ночью всех разбудил вой Черни и страшный треск. Мы прислушались — дождя не было. Прокопий и Лебедев выскочили из палатки.
— Поднимайтесь, вода! — крикнул кто-то из них.
Через минуту все стояли на поляне и с ужасом смотрели, как вместе с деревьями обваливается подмытый водою берег, как по пересохшей протоке, окружающей нас, хлынула вода. Она уже вышла из берегов и затопляла кусты, где были привязаны собаки. Мы оказались на острове. Отступать было некуда. На стоянке поднялась суматоха. Спросонок люди хватали вещи и, не зная, куда бежать, топтались на месте. Самбуев бросился искать лошадей, но вернулся — всюду вода и вода. Она уже обошла со всех сторон поляну и зловеще надвигалась на нас.
Светало. Мы видели, как река с неудержимой силой набросилась на изголовье острова. Смывая берега, она валила огромные деревья, защищавшие сотни лет этот небольшой клочок земли. Долина была переполнена треском падающих великанов. Где-то за протокой ржали растерявшиеся лошади. Видимо, еще до наводнения они ушли на материк.
Нужно было срочно что-то предпринять, иначе вода смоет вместе с островом и нас. По совету Павла Назаровича немедленно приступили к сооружению плотов, без которых нам не вырваться было из ловушки.
Два с лишним часа мы работали, не зная передышки. Никто не ожидал команды. Но беспокойный старик то и дело покрикивал:
— Торопитесь, ребятки! — И люди уже по воде, с новой силой принимались таскать вещи; еще дружнее стучали топоры.
Плоты наконец были почти готовы. Чтобы не терять ни одной лишней секунды, мы разместили на них все наше имущество и обеих собак. Оказалось, что плоты едва могут выдержать этот груз. А ведь нужно было еще разместиться восьми человекам!
Довязали дополнительно несколько бревен, а поток неумолимо набегал на нас, и скоро вода ринулась через остров.
— На плоты! — повелительно крикнул Днепровский.
Все бросились к плотам. Я схватился руками за крайнее бревно, а рядом, удерживаясь за сучок, повис Самбуев. На плоту оказались Лебедев и Павел Назарович, а мы должны были следовать за ними вплавь, так как наше «судно» и без нас было перегружено.
Но не успели мы отплыть и двадцати метров, как заднюю часть нашего плота накрыл вершиной упавший кедр. Плот накренился. Послышался отчаянный крик. Тонул, придавленный сучьями, Самбуев. Одно мгновение — и Лебедев бросился к нему на помощь. Ловким ударом топора он отсек вершину кедра, а Павел Назарович успел толкнуть шестом плот вперед, и мы увидели выплывшего на поверхность Самбуева.
— Где моя буденовка? — крикнул он, отфыркиваясь и смахивая с исцарапанного лица кровь.
Лебедев сильным рывком выбросил его на плот, а Павел Назарович, заметив, что плот от лишней тяжести начал тонуть, спрыгнул в воду. Он так же, как и я, схватился руками за связанные бревна, и мы, уже подхваченные течением, неслись вниз по реке.
Хорошо, что берег был недалек.
Лебедев, широко расставив ноги и упираясь ими в бревна, забрасывал далеко вперед шест и, наваливаясь на него всем своим корпусом, пытался подтолкнуть плот к берегу. От чрезмерного напряжения лицо его налилось кровью. У меня от холодной воды все застыло и болело, словно сотни острых иголок впились в тело. У Павла Назаровича судорогой свело руки и ноги. Его лицо исказилось от боли, он стал захлебываться и тонуть. Лебедев уже у берега бросился в воду на помощь старику. Он взвалил Павла Назаровича к себе на плечи и, по грудь в воде, понес его на берег.
Мы с Самбуевым задержали плот, привязали его к дереву и тоже вышли на берег. Наши товарищи со вторым плотом причалили несколько выше, и к нам сейчас же прибежал со спичками Прокопий. Он помог Лебедеву раздеть старика и вдвоем долго растирали его сведенные судорогой конечности.
Как только разгорелся костер, мы сняли мокрую одежду и согрелись у огня.
Буря миновала, но река продолжала прибывать. Размывая берега, она все больше пенилась и пузырилась. Плыли смытые водой карчи, валежник и мусор. Все шумнее становился поток.
Остров исчез. Вырванные деревья, беспомощно раскинув ветви, уносились течением в неведомую даль.
Через час мы разгрузили плот, вещи и одежду разбросали для просушки по лесу и собрались у большого костра. Солнце уже заливало яркими лучами долину. Проснулись разбуженные весенним утром птицы; на маленьких лужайках только что пробившаяся зелень распрямляла нежные ростки, примятые дождем; капли влаги играли на солнце ослепительным блеском. Со стремительной быстротой проносились шмели, кричали кулики, собирая на проплывающем наноснике букашек.
Сидя у костра, никто из нас не вспомнил о пережитых минутах смертельной опасности, а все почему-то с удовольствием рассказывали о смешных эпизодах, происшедших во время утренней суматохи.
Курсинов, например, в последнюю минуту, прыгая на плот, зацепился штанами за сучок под водою, упал и чуть не захлебнулся. Плот-то он догнал, а штаны и один сапог оставил на сучке. Не до них было! Левка, пользуясь всеобщим замешательством, вылакал котел ухи, приготовленный еще с вечера.
В полдень наконец вода достигла максимального уровня и через два часа стала медленно отступать от берегов.
Несколько позже Самбуев пригнал лошадей. Они, видимо, еще до наводнения перешли протоку и провели эту ужасную ночь в береговом лесу.
Так закончилась наша первая, не очень «уютная» ночевка на Ничке. Мы надолго запомнили, как опасно ночевать на берегу горной реки, а тем более на островах.
После двенадцати часов одежда и снаряжение высохли, и мы стали собираться в путь.
Для прорубки тропы пошли Днепровский, Курсинов и я. Павел Назарович чувствовал себя плохо. Его и без того слабые ноги теперь разболелись и добродушное лицо заметно потускнело.
Вода оставила после себя много наносного хлама и так размочила почву, что продвигаться по ней оказалось большим испытанием. Пришлось свернуть к отрогам, но и там нам не повезло — опять наткнулись на завал, образовавшийся из стволов и сучьев погибших огромных пихт.
Узкая полоска прокладываемой нами тропы, делая сложные петли по завалу, уводила нас вперед. Иногда она попадала в непроходимую чащу, прорубиться через которую было невозможно, и мы, повернув обратно, вынуждены были искать новый выход. Через полтора часа нас догнал караван. Оказалось, мы прошли не более двух километров. Немало пришлось поработать, чтобы пробиться через эту очередную преграду. Только к вечеру добрались до распадка.
Приютившая нас поляна была окружена густым кедровым лесом, спустившимся в долину с левобережного хребта. Она совсем недавно освободилась от снега и только начала одеваться в весенний наряд.
Я решил выйти на вершину отрога, намереваясь выследить где-либо на вечерней зорьке зверя.
Шел я медленно, словно ощупью. На террасе, по карнизам, на крошечных полянах, примостившихся между скал, я видел совсем свежие следы изюбров. Несомненно, звери проводили здесь день, но до моего прихода ушли кормиться на увалы.
Когда я достиг вершины, на горизонте догорал закат. Сумерки будто паутиной окутывали горы. Было тихо, и только изредка, обдавая лицо приятной свежестью, проносился ветерок, да еще ворон, обитатель мрачных скал, долго летал над отрогами и звонким криком нарушал покой гор.
С вершины отрога я хорошо видел реку с ее многочисленными ключами и предстоящий путь. Поляну, на которой мы остановились на ночлег, окружали нешироким кольцом старые кедры да стройные ели. А впереди — серое мрачное море мертвого леса. Как он надоел нам! Кажется, нет ничего более скучного и безнадежного, как путешествие по вымершей тайге.
До темноты оставалось менее часа. Не торопясь я стал спускаться на стоянку, изредка посматривая в глубину ущелья. Неожиданно на снежном поле между скалами мелькнуло что-то большое, черное. Я замер. А в это время над головой тихо, нежно засвистел рябчик. Но разве до его песни было тогда!
«Сохатый! И движется прямо на меня. Откуда этакое счастье!» — подумал я.
Зверь вдруг шарахнулся в сторону. Ремень ружья зацепился за сук кедра, и я замешкался. А сохатый уже несся к гребню. Остается еще два-три прыжка… Наконец я освободил штуцер, но не успел поймать на мушку зверя, как он исчез. Я бросился за ним и, споткнувшись о корни, распластался по земле.
Снизу доносился треск падающего сухостоя. Он слышался реже, тише и наконец совсем умолк. Я встал. В долине, там, где вместе со зверем замолк последний звук, уже темнело. Я стоял не в силах прийти в себя. А рядом все так же тихо, нежно насвистывал свою мелодичную песенку рябчик.
— Ты еще тут? — крикнул я, раздосадованный своей нерасторопностью.
Да и как было не злиться. Ведь зверь был от меня не далее пятидесяти метров. Сколько мяса упустил! Нам хватило бы его дней на десять. Невольно вспомнил про холодец из сохатиной губы, про печенку, жаренную на вертеле. Было о чем пожалеть… А рябчик все продолжал насвистывать свою беззаботную песенку.
Когда я спустился в долину, была ночь. Шел неохотно, словно провинившись. Товарищи, поджидая меня, не ужинали.
— Жаль, ой, как хочется мяса, ведь без него мы Кубарь не одолеем. Знатье, медвежатину бы взяли, — говорил Курсинов, выражая мысли всех.
Уставшие за день люди скоро уснули.
Выступление было назначено на ранний час. Я пробудился, когда еще была ночь, но уже чувствовалось, что рассвет недалеко, что вот-вот на востоке сквозь тьму пробьется победный луч зари.
Подброшенные в костер дрова быстро разгорелись. Завтрак состоял из небольшой порции каши, совсем крошечной лепешки и бледного чая, который давался в неограниченном количестве, но без сахара.
В семь часов мы уже пробирались через мертвую тайгу. Прокладывая путь, стучали топоры, но лес не сдавался. Все труднее становилось идти. Наконец попали в непроходимый бурелом. Скоро подошли лошади, и нам пришлось повернуть обратно. Бесполезно было пытаться пробиться по Ничке до следующего распадка.
В раздумье, что делать дальше, мы собрались на поляне.
— А ты не помнишь, как вчера сохатый спустился в долину, шагом или махом[9]? — вдруг спросил меня Прокопий.
Я не понимал, зачем ему вдруг понадобилось это знать.
Он предложил пойти разыскать след зверя. Я согласился только из любопытства узнать, какие выводы будут сделаны Прокопием, когда мы определим, как именно пошел зверь от отрога — шагом или махом.
Скоро мы увидели на снегу, покрывавшем северный склон отрога, следы зверя. Он спустился в долину крупными прыжками и пошел завалом. Прокопий медленно шагал, внимательно рассматривая землю, на которой чуть заметно виднелись крупные отпечатки копыт. Через двести метров следопыт остановился.
— Здесь вот он стоял, видимо, прислушивался — не преследуют ли его. А вот старый след, значит, тут он раньше проходил, — и на лице Прокопия появилась радостная улыбка.
— Хорошо, что ты не убил его, он поможет нам пройти завал, — говорил Прокопий, пробираясь между сваленными друг на друга сучковатыми стволами.
Дальше сохатый пошел шагом.
Неспроста этого зверя зовут «лесным бродягой». Нужно видеть, как он ловко пробирается по завалам, через какой только колодник не перешагивает, как умело он выискивает проход, пробираясь через бурелом или пересекая топи.
Идя вперед, Прокопий сламывал сучья и изредка делал на деревьях затесы. Но, странно, сохатый все настойчивее поворачивал к реке, и чем ближе мы подходили к ней, тем мрачнее становилось лицо моего спутника.
— Наверное, ушел через Ничку, лучше бы убил ты его, — говорил он с досадой.
И действительно, скоро мы оказались на берегу. След пропал. Зверь прыгнул в реку.
Прокопий попросил меня подождать, а сам пошел берегом вверх.
— Напрасно, — сказал я ему, — нужно скорее переправляться на другую сторону реки или идти в обход по отрогам.
Прокопий не послушался.
А время шло, и солнце, поднявшись над горами, уже заливало радостным светом этот безжизненный уголок долины.
Я долго сидел на берегу и, скучая, всматривался в печальный пейзаж. Вдруг издали послышался свист, а затем и крик. Я встал и, не задумываясь, полез по завалу к Прокопию. Он стоял на крутом берегу, поджидая меня.
— Вот он где вышел, — сказал Прокопий, показывая ясный отпечаток копыт на разрыхленной сырой земле.
Оказывается, сохатый обошел неприступный бурелом рекою. Метров триста он брел по воде, затем вышел на берег и ушел вверх. Это открытие было для нас как нельзя более кстати. Теперь и я поверил, что по следу зверя мы сможем добраться до зеленой тайги.
— Хорошо все-таки, что ты не убил его, — сказал Прокопий и рассмеялся.
Мы возвратились к своим, и караван, добравшись до отрога, свернул по звериному следу. Дружный стук топоров да крик погонщиков, не смолкая, разносился по долинам. Отряд настойчиво пробивался вперед. Без устали работали люди.
— А зачем тебе нужно было знать, шагом ли пошел зверь от отрога или махом? — спросил я Прокопия.
Прокопий улыбнулся.
— Если зверь напуган, он пойдет напролом, по такой трущобе его следом лучше не ходи. А вот когда идет спокойно, шагом — он разборчив и зря никуда не полезет. И если он тут когда-нибудь проходил, все равно помнит, особенно сохатый. Он ведь любитель бродить по завалам.
Мертвая тайга постепенно редела. Все чаще стали попадаться зеленые кедры. Несмотря на недостаточный завтрак, все шли бодро. Удачный маршрут через бурелом к зеленому лесу приподнял у всех настроение. Через два километра мы расстались со следом зверя.
В два часа дня сделали привал на берегу реки. Тут еще местами лежал снег. Нигде не было признака весны, и только ветерок, налетая с юга, напоминал о тепле.
Ничка здесь протекает в более тесной долине. С какой стремительной быстротой она проносится по шиверам, обдавая пеной берега! Всюду: в кривунах, в изголовьях кос и на высоких берегах нагроможден наносник — остатки часто повторяющихся наводнений.
Во второй половине, дня нам попалась звериная тропа. Дальше она становилась более заметной, и на ней все чаще попадались свежие следы изюбров.
Изюбр — марал — принадлежит к виду оленей. Водится он в Средней Азии и Сибири, главным образом в юго-восточной ее части. Своим крупным ростом, сложением и повадками он напоминает благородного оленя. У обоих головы бывают украшены роскошными рогами, одинаково зычны у них голоса. Это изюбр осенью, в брачную пору (гон), своим ревом нарушает безмолвие тайги и гор. На Восточном Саяне по плотности он, пожалуй, занимает первое место среди копытных зверей. Изюбры там встречаются всюду: в долинах, на увалах, а в жаркие дни на белогорьях. Глубокий снег, выпадающий в центральной части гор по Кизыру, Казыру, Вале, заставляет зверей покидать эти районы и уходить на север за Канское, Агульское и другие белогорья, где бывают мелкие снега. Весною же они возвращаются обратно, к солнечным долинам, чтобы среди роскошных лугов провести все лето. Обычно крупные экземпляры (старые звери) поселяются в вершинах глухих ключей, где малодоступные гольцы оберегают их покой. Именно там, под сводом мрачных скал, в густых кустах вечно зеленой кашкары или в береговых зарослях ледниковых озер матки изюбра родят своих пятнистых телят.
Раннею весною, когда мы проходили по Ничке, изюбры больше придерживались крутых увалов и залесенных скал. Любят они в солнечный день отдыхать, примостившись на самом краю обрыва.
Солнце уже скрывалось за горами, а мы все еще шли, выбирая место для ночевки. Поляны остались позади, и чем выше мы поднимались по реке, тем уже становилась долина. Пришлось разбить лагерь в редколесье, недалеко от берега.
Все устали. Одежда на нас была мокрая. Хотелось есть. Но незначительный запас муки, крупы, две банки молочных консервов и кулек сахара мы решили приберечь на тот случай, если придется поднимать на себе груз на вершину хребта. Другого выхода не было, поэтому после чая все легли спать: кто в палатке, кто у костра. Я подложил дров в огонь и, вспоминая прошедший день, стал делать записи в дневнике. Ночь была тихая. Чуть слышно потрескивал у берега, застывая тонкой коркой лед.
Я уже хотел прервать свою работу, как вдруг Черня и Левка вскочили и, задрав кверху морды, стали нюхать воздух. Я схватил штуцер и, отскочив от огня, прислушался. Что-то прошумело, вскоре звуки повторились, но уже ближе к Ничке. Затем послышался плеск воды — очевидно, зверь бросился через реку. Минуты через три он уже был на противоположной стороне и, стряхнув с себя воду, прогремел по гальке. Затем все смолкло.
Оказалось, несколько выше лагеря тропа, по которой мы шли, переходит на правый берег Нички. Звери, спускавшиеся ночью в долину Кизыра, переходили реку и, увидев лагерь, в недоумении остановились, затем бросились обратно.
— Зверь пошел, — сказал утром Прокопий. — Скоро он появится на увалах.
Мы решили воспользоваться звериным бродом, а так как уровень воды держался высоким, пришлось делать плот и на нем переплывать реку. Лошади же достигли противоположного берега вплавь.
От берега до крутых склонов хребта раскинулась кедровая тайга. Она завладела и пологими отрогами и глубокими распадками, по которым мы поднимались. Всюду кедры, и только изредка на дне котловины увидишь кусты ольховника, да в тени старых деревьев — рябину. Путешествовать по такой тайге скучно. Ни голубое небо, ни белоснежные хребты не радуют взора. Даже деревья, окружавшие нас тесным кольцом, были так похожи друг на друга, будто все они родились в один день. Там почти нет подлеска. Молодые кедры погибают в раннем возрасте, приглушенные тенью старых деревьев.
Через несколько километров пришлось освободить лошадей и вернуть их с Самбуевым на Ничку. Мы устроили лагерь, закусили и, завьючившись поняжками, тронулись дальше, к подъему. Мокрые, усталые, мы все ближе подбирались к хребту. Ремни поняжек резали плечи, от ледяной воды стыли ноги, хотелось к костру, чтобы хоть немного отогреться и отдохнуть, но время не ждало. Солнце уже скатывалось к горизонту.
Но вот последний подъем, еще небольшое усилие, и мы оказались на границе леса.
Нас приютил горбатый кедр, изувеченный ветрами да зимней стужей. Он рос несколько выше остальных деревьев и, видимо, был наказан увечьем за дерзкую попытку пробраться вперед к суровым скалам, чтобы отвоевать у них лишний десяток метров территории для своего потомства.
Следы борьбы лежали на остальных деревьях подгольцовой зоны. Там все кедры маленькие, корявые и дуплистые. У них не хватает сил бороться со стихией, но они все-таки не оставляют своих попыток проникнуть в царство этих мрачных скал. Напрасно они стремятся своим присутствием освежить темные своды цирков, украсить ледниковые озера и безжизненные откосы. Они погибают у входа в это пространство заснеженных гор, погибают, но не отступают. И невольно кажется, что в самом этом упорстве скрывается уверенность в конечной победе жизни над смертью… А теперь там в скалах растут только самые неприхотливые растения, способные три четверти года прожить под снегом, — это рододендроны[10], кашкара, бадан, черника, словом, те, которые почти безразличны и к солнцу, и к сырости.
После чая, который не утолил нашего голода, но доставил все-таки некоторое удовольствие, одна группа ушла вниз за грузом, а Павел Назарович и я решили подняться на верх отрога, чтобы взглянуть на окружающий нас мир.
Уже вечером, преодолев огромное поле еще не тронутого солнцем снега, мы выбрались на одну из вершин Шиндинского хребта. На востоке, сквозь синеву угасающего дня, виднелись гряды остроконечных гольцов, изрезанных тенями уступов и скал. Справа, слева — всюду горы, седловины, пропасти, и, кажется, нет им ни конца, ни края, как и лесу, черной лентой опоясывающему эти горы. Но поразила нас здесь не панорама, не море россыпей, а тишина. Мы были окружены таким нерушимым безмолвием, будто все вымерло или никогда и не жило. Разве только подземные толчки, свидетели давних землетрясений на Саяне, да обвалы, изменяющие внешние формы скал, изредка нарушают тишину, да в осеннюю пору, на оголенных вершинах, угрожая сопернику, хрипло прокричит сохатый.
Мы стояли с Павлом Назаровичем, любуясь окружающим и изредка взглядывая друг на друга. И наряду с чувством невольного восхищения девственной природой возникала у каждого из нас радостная и горделивая мысль: придет срок, а он уже недалек, и советские люди нарушат эту первозданную тишину грохотом взрывных работ и шумом мчащихся поездов.
В этот день из-за позднего времени нам не удалось выбраться на главные вершины, но и из того, что мы видели с отрога, можно было представить себе Шиндинский хребет. Он почти плоский и весь изрезан глубокими распадками, питающими своими водами Шинду и Ничку. Его оголенные вершины тоже тупые, будто сглажены ветром, а склоны, усеянные черными россыпями угловатых камней, обросли неприхотливыми лишайниками. Внизу, под крутыми отрогами хребта, раскинулась кедровая тайга. По ней, словно пунктиром, кое-где виднелись белые полоски реки и пятна снега.
С вершины отрога хорошо были видны: Чебулак, Козя, Окуневый и стены недоступных гольцов, протянувшихся от Канского белогорья до Фигуристых белков. Пользуясь вечерним освещением, во время которого воздух становится более прозрачным, а предметы, даже отдаленные, более конкрастными, я делал зарисовки и записывал необходимые сведения, связанные с геодезическими и топографическими работами.
Павел Назарович отдыхал, склонившись на посох, и, не отрывая глаз, любовался далью.
— Это вот будет Хайрюзовый белок, — сказал он, показывая на Ничку, на хорошо оконтуренную снежную вершину. — Когда-то я там соболей гонял… — И старик призадумался, вспоминая прошлое: — Там на хребте, под белком, озера. И скажи, пожалуйста, откуда туда могла рыба попасть? Огромный хариус.
— А вода вытекает из него? — спросил я.
— Вытекает, и много, только рыбе по ней ни за что не подняться. Падает она по страшной крутизне, по скалам, донизу одна пыль долетает.
Я объяснил старику, что «виновницей» в этом деле нужно считать птицу, что она случайно, в перьях переносит икринки из одного водоема в другой.
— Может и так, — согласился Павел Назарович. — Больше здесь некому заниматься этим делом.
Когда мы стали спускаться к стоянке, солнце уже коснулось горизонта. Оно еще раз взглянуло на вселенную и утонуло в ночной колыбели. Но еще не успел погаснуть на седых вершинах последний луч, как где-то на отроге прокричала куропатка. Прокричала и смолкла.
Ночевали под кедром, у большого костра. Наш ужин был приготовлен из горсточки риса, долго варившегося на огне, а на второе — все тот же неизменный чай. Павел Назарович, прежде чем разлить его по кружкам, долго рылся в своем рюкзаке. Он вытащил крошечную сумочку, не торопясь развязал ее и двумя пальцами достал щепотку содержимого.
— Чай этот из дома, старушка положила, — говорил он, высыпая его в котелок. Затем он запрятал глубоко в рюкзак заветную сумочку и, пока настаивался чай, закурил.
Усталость брала свое. Все эти дни мы жили в непрерывном движении, и организм, естественно, требовал длительного отдыха. Но мы не могли и думать о дневке, пока не закончим работы на Шиндинском хребте.
Рано утром нас разбудил страшный холод. Уже было светло, и алая заря мазками ложилась на горы. Отогревшись у костра и позавтракав, мы начали свой трудовой день. Павел Назарович пошел выбирать лес для пирамиды, а я занялся техническими делами. Вскоре товарищи вернулись с грузом. Они принесли с собой глухаря, убитого Прокопием, и через час мы пировали. Каким вкусным был тогда суп!
Нагрузившись поняжками, мы покинули свой приют и пошли на подъем.
По пути нам часто попадались старые следы диких оленей, но зверей не было видно. При беглом знакомстве с местностью можно сказать, что для них здесь природа создала приволье. Освободившиеся от снега гребни были покрыты толстым слоем нежного ягеля. Этот лишайник является излюбленным кормом оленей. Но изюбры, медведи, лоси, видимо, почти не посещают эти горы или бывают здесь случайными гостями. Вообще следует сказать, что Шиндинский хребет в отношении фауны бедный. Зато здесь много белой куропатки, которую мы нигде в других районах Саяна не встречали в таком большом количестве. Для нас это было просто находкой — потеряв надежду увидеть зверя, мы были рады и «пташке».
Как только все оказались на вершине хребта, Прокопий пошел бродить по скучному белогорью. Скоро он вернулся и принес шесть куропаток. Кроме того, Прокопий показал нам горсть шелухи от кедровых шишек.
— А это для чего, суп, что ли, заправлять? — спросил его Курсинов.
— Где-то поблизости есть шишки на кедрах, — ответил тот.
Все рассмеялись.
— Ну ты, Прокопий, чудить начинаешь — в мае шишки на кедрах нашел! — заливался Курсинов.
— Знаю, что не бывает, но вот — шелуха совсем свежая и сухая. Шишка, перезимовавшая на земле, темнеет, а эта — нет. Много шелухи я видел тут на гребне, значит, недалеко шишку берет кедровка.
Получалось, что Прокопий прав.
К вечеру весь груз подняли на вершину гольца и на этом закончили трудовой день.
Было необычно тепло. Прокопий настаивал на том, чтобы поискать необычный кедровник с шишками. Я согласился. Мы пошли гребнем не торопясь, часто останавливаясь и прислушиваясь. Я уже готов был раскаяться, что пошел, как вдруг Прокопий остановился и подал мне знак задержаться.
— Слышишь? — спросил он, показывая рукой в распадок.
Как я ни напрягал свой слух, но никаких звуков не уловил.
Прокопий махнул рукой и быстро зашагал вниз по гребню. Я пошел за ним.
Метров через двести он остановился. Только теперь я услышал отрывистый крик кедровок, доносившийся из глубины распадка. Мы спустились туда и оба поразились: на вершинах старых и молодых кедров висел богатый урожай прошлогодних шишек.
В лесу творилось нечто необычное. Воздух был наполнен криком кедровок, хлопотавших по вершинам деревьев. При виде нас бурундуки издавали свой характерный писк и удирали под колоды или взбирались на кедры. Много попадалось на глаза поползней, гайчек. Мы видели там пеночек, славок, юрков. Даже безразличные к орехам птички и те слетались в этот необыкновенный уголок тайги. На земле всюду попадались свежая шелуха от шишек и следы грызунов, усиленно занимавшихся добыванием орехов, словно это было не весною, а осенью.
Присматриваясь ко всему окружающему, можно было сказать, что сбор урожая начался всего несколько дней. Мы видели только свежие шишки и не могли понять, почему они до сего времени были нетронуты и почему только сейчас начиналась их «заготовка».
Мы решили эту ночь провести в кедровнике, и Прокопий, не задерживаясь, пошел на стоянку за товарищами, а я должен был до их прихода собрать орех. Да не тут-то было! Шишки не падали. Их можно было только сорвать. Хорошо, что скоро подошел Прокопий, и мы потемну общими силами собрали с мешок шишек.
Давно мы не проводили ночь так весело. Никто и не думал о сне. На костре варился ужин из куропаток. Мясо этих птиц оказалось жестким, словно и на них повлияли суровые зимы и холодные ветры, как и на растения подгольцовой зоны Саян. Зато шишками были все довольны. Даже Левка и Черня, голодавшие несколько дней, дружно поедали орехи.
Утром все поднялись рано. Нужно было торопиться. Нам хотелось в этот день покончить с работами на вершине хребта и спуститься к Ничке. Пока Курсинов готовил завтрак, все занялись заготовкой орехов на обратный путь.
Утром мы не видели той суеты в кедровнике, которую наблюдали вечером, будто любители полакомиться орехами еще спали. Но позднее, когда солнце основательно пригрело, стали появляться птицы, бурундуки и лес стал заполняться шумом. Это-то и навело нас на разгадку.
Видимо, шишки с осени так крепко держались на ветках, что ни ветер, ни птица не могли их сбить. Так они и прозимовали, скрепленные необычайно клейким веществом. Но в мае под действием солнечных лучей это вещество теряло свою клейкость, и шишки становились доступными, как и осенью, но только днем, пока грело солнце.
Поднявшись на вершину, мы дружно принялись за работу. Всем хотелось скорее покончить с этим скучным хребтом. Но нашего желания оказалось мало. Природа, так щедро посылавшая нам последние дни тепло, решила вдруг изменить. Еще не было ни туч, ни ветра, еще все благодушествовало, но небо заметно помутнело, словно поблекло и солнце. Чувствовалось, что погода вот-вот изменится.
Работали мы, напрягая все силы: прибивали перила, устилали площадку, закрепляли цилиндр и все время с опаской посматривали на небо. Наконец, из-за скалистых хребтов, что громоздились на востоке, показались взвихренные облака. Где-то прошумел ветер, и сейчас же исчезла с глаз стайка стрижей, весь день упражнявшихся над нами в стремительных виражах.
Оставалось только залить тур, и можно было спускаться. Уже сложили инструменты, снаряжение, забивали последние гвозди, как вдруг налетела туча. Сразу потемнело, и ветер, набирая силу, заиграл по хребту. Лебедев, Прокопий и я решили остаться закончить тур, а остальным было предложено немедленно спускаться на Ничку в лагерь. Можно было ожидать снега, и мы боялись, что Самбуев не удержит лошадей.
Когда товарищи ушли, мы еще с час находились на вершине. Цемент стыл, руки не разжимались, холод пронизывал тело. Но нужно было непременно залить тур, иначе придется задержаться еще на день, а то и больше.
Но вот все закончено, и мы, спасаясь от стужи, бросились вниз. Кое-как нам удалось разыскать гребень, по которому мы спустились в кедровник. Тайга ревела, со стоном валились на землю отжившие великаны. Подгоняемые непогодой, мы скоро добрались до ночной стоянки и сейчас же развели костер. Погода не унималась. Бурные порывы ветра, играя хлопьями снега, то бросали их на землю, то сейчас же подхватывали и уносили неведомо куда.
Мы еще с час должны были работать, чтобы устроить себе ночлег и заготовить на ночь дрова. Спали беспокойно. Ветер врывался в щели заслона, под кедр, обдавал нас ледяным холодом и уносил с собой тепло костра. Всю ночь мы не спали, вертелись, а когда окончательно промерзли, уселись возле огня, да так и дождались утра.
Одна мысль не покидала нас: мы должны идти на вершину хребта, чтобы снять форму и облицевать тур. Это нужно было сделать немедленно, ибо внизу, из-за выпавшего снега, голодали лошади. Но как идти? Снежный буран, не ослабевая, гулял по горам, было страшно холодно, и только необходимость заставила нас покинуть ночлег.
Лес, по которому мы шли, представлял теперь жалкое зрелище. Всюду лежали только что сваленные деревья со сломанными ветками, вывернутыми корнями. Все кругом обледенело, попрятались жители тайги, и только мы одни, кутаясь в фуфайки, взбирались по откосам на верх хребта. У каждой складки земли, за выступами скал, по гребням лежали горы надувного снега.
Но вот мы на вершине. Ничего не видно, кроме построенной нами пирамиды, — все утонуло в сером море снежного бурана. Прокопий не мешкая отстукал тур и концом топора стал отдирать опалубку, но не успел он еще снять ее, как тур на наших глазах стал уменьшаться, пополз в разные стороны и развалился. Мы стояли, не зная — что делать, так неожиданно все это случилось. Оказалось, что бетон не скрепился, а промерз. Мы с ужасом смотрели на глыбы серой массы, а холод пронизывал тело, и негде было укрыться от него. Но нужно было любой ценою восстановить тур. Мы наскоро сбили форму и, установив ее как нужно, стали укладывать обратно промерзающие глыбы бетона. У нас не было ни лопат, ни ведер, и мы работали руками.
Наконец бетон вложен, но тур оказался слишком маленький. Оставаться дольше на вершине было невозможно — руки и ноги не подчинялись, да у нас и не было с собою материала для бетона. Лишний час, проведенный на вершине, мог оказаться гибельным.
Как только добрались до тайги, решили немедленно развести костер, чтобы согреться. Но ни у кого не действовали пальцы, а нужно было достать из спичечной коробки спичку и зажечь ее. Прокопий резким движением воткнул загрубевшие от цемента руки в снег и держал их до тех пор, пока они не покрылись влагой. Затем он попросил расстегнуть на нем фуфайку. Но как это сделать, когда пальцы совсем онемели? Мы сорвали пуговицы, и он, заложив кисти рук под мышки, стал бегать вокруг кедра. Минуты через три Прокопий остановился и достал спичечную коробку. Мы с замиранием сердца ждали, а он медленно открыл ее, с трудом достал спичку, и от легкого движения она вспыхнула. Еще одна секунда — и загорелся ворох сушника.
— Огонь! — с каким-то восторгом вскрикнул Лебедев. И действительно, сколько радости доставил нам в тот раз костер!
Через час, отогревшись, мы ушли к Ничке. Там уже все было готово, чтобы, не задерживаясь, тронуться в путь. Нас угостили отварной рыбой. От наступившего похолодания уровень воды в реке сильно упал, и наши рыбаки за ночь поймали более тридцати крупных хариусов.
Лебедеву и рабочему Околешникову пришлось остаться, чтобы с цементом и песком еще раз сходить на верх Шиндинского хребта и доделать тур, а мы в пять часов ушли вниз по Ничке.
Лошади, наголодавшись за последние сутки, торопились. А так как мы шли по готовой тропе, то на второй день к вечеру уже были у своих, на Окуневом озере.
Мошков совсем выздоровел. Он даже убил годовалого медвежонка. Теперь у нас имелся небольшой запас мяса и свежесоленой рыбы.
Рано утром мы ушли на Кизыр, намереваясь в этот день дойти до третьего порога и там сделать дневку, чтобы устроить баню, починиться и вообще отдохнуть.
Когда мы увидели реку и противоположный берег, вспомнили про Сокола и невольно все подумали — жив ли он?
Пока разгружали лабаз, на котором хранился наш груз, и делали вьюки, я с Самбуевым решил переплыть на лодке реку и найти труп коня. Но каково было наше удивление, когда, подплыв к берегу, мы увидели совершенно свежий его след.
— Она живая, — заявил Самбуев, рассматривая ясный отпечаток копыт, и мы принялись искать коня. Два часа ходили по тайге, кричали, звали, но все напрасно. Сокола нигде не было видно. Товарищи уже были готовы отправиться в путь и звали нас. Тогда Самбуев попросил меня подождать, а сам переплыл реку и вернулся с колокольчиком, который всегда висел на шее у Рыжки. Минут десять мы ходили по лесу, и Самбуев беспрерывно звонил, заполняя лес звуками колокольчика.
Вдруг откуда-то донеслось ржание лошади, через некоторое время оно повторилось, но значительно ближе. Самбуев, волнуясь, с еще большим усердием стал трясти колокольчик, и вскоре в просвете между деревьями мы увидели бегущего Сокола.
Конь подбежал к нам, остановился в некотором отдалении и, приподняв голову, сильно заржал. Ему сейчас же ответила с правой стороны берега какая-то лошадь, и Сокол стремительно бросился в Кизыр.
Перемахнув реку, он врезался в табун, стал обнюхивать каждого коня, издавая при этом странные звуки, похожие на гоготанье. Сколько радости было в его больших, круглых глазах! Наконец-то он в своей большой семье! Мы тоже были рады его выздоровлению. Рана на животе совсем затянулась. Мы набросили на его спину седло и без груза водворили на свое место в караване.
Наш путь шел по правому берегу Кизыра. Уровень воды в этот день был низкий, и караван без затруднений добрался до третьего порога. В поисках более удобного места для ночевки мы прошли порог и, не найдя поблизости полянки, решили расположиться в тени могучих елей, украшавших своей темной хвоей солнечный берег Кизыра.
На стоянке закипела работа: ставили палатки, таскали дрова, повар раскладывал свою кухню. А лошади, получив свободу, катались по земле, затем в поисках корма разбрелись по лесу, и долго однотонный звон колокольчика нарушал тишину долины.
Не успел еще разгореться костер, как Алексей уже повесил котел с медвежьим мясом и ведро с водой для чая. В стороне от палаток устраивал себе ночлег Павел Назарович. Все суетились, каждому хотелось расположиться поудобнее. Я же пошел посмотреть порог, грозный шум которого далеко слышался по Кизыру.
Солнце уже низко склонилось над горизонтом. Еще минута, и оно скроется за волнистым краем старых елей. Все вокруг стихло, угомонилось, и березы, только что выбросившие свои крошечные листочки, стали поспешно свертывать их, оберегая от вечерней стужи. Прятали свои нежные лепестки цветы, а муравьи, заканчивая суетливый день, торопливо уносили в свое убежище дары весны. Только река, раздвинув нависшие над ней скалы, ревела и пенилась. Я подошел к скалистому берегу и, присев на камень, задумался о наших друзьях, отправившихся на Чебулак. «Как-то там Трофим Васильевич, все ли с ними благополучно?» А в это время послышался громкий всплеск, второй, и я увидел, как на краю водоема, что образовался ниже порога, взбил пену крупный таймень.
Реки Восточного Саяна богаты рыбой. В основном там водятся лососевые: таймень, ленок, сиг, хариус. Таймень, ленок и сиг высоко не заходят — по Кизыру, например, редко встречаются выше третьего порога, зато хариусом заселены все мелкие и большие реки. Пороги, водопады не служат ему препятствием, когда он весною предпринимает далекое путешествие в вершины ключей. Там рыба обычно проводит лето. Промышленники добывают рыбу главным образом сплавными сетями — режевками. Но для любителя-рыбака пройтись со спиннингом или просто с удочкой по саянской реке — поистине огромное удовольствие.
Когда я возвращался к лагерю, была уже ночь. Все отдыхало, и только изредка доносились до слуха то шелест крыльев запоздалой пары гусей, то всплеск речной волны, то, приглушенный далью, мелодичный звук колокольчика. А воздух был переполнен весенним ароматом цветов, травы и чего-то пряного, будто не ночь была над нами, а темный весенний день.
Огромный костер полыхал пламенем, освещая толстые ели, под которыми приютились наши палатки. Дым, как бы боясь расстаться с этим уголком, не поднимался кверху. Он густой пеленой прикрывал лагерь, и казалось, что мы расположились не в лесу, а в необыкновенной сталактитовой пещере. Стволы, словно гигантские колонны, подпирали нависший дымчатый свод; полоски света и теней, проникая сквозь лапчатую крону, украшали эти колонны причудливым узором, а палатки и разбросанные вещи придавали этой «пещере» жилой вид. И даже Черня, выглядывающий из-за груды седел, представлялся каким-то фантастическим существом. Обитатели же этого странного убежища были похожи на пещерных людей. Так выглядел наш лагерь на Кизыре в тот поздний час.
Меня ждали и не садились ужинать. Завтра — долгожданная дневка. Будет баня, стирка и починка. Может быть, как и под Первое мая, товарищи достанут из рюкзаков свертки с фотокарточками и вспомнят на досуге про близких и родных, еще раз перечтут последние письма… Дневка всегда вносила разнообразие в нашу походную жизнь.
После ужина я подошел к Павлу Назаровичу под ель, достал спиннинг, коробку с блеснами, поводками и, устроившись поближе к огню, стал перебирать свою снасть. Так и досидел до полуночи. Старик повесил на огонь чайник и стал сучить дратву для починки обуви. В лагере все спали; не слышно было колокольчика, видимо, отдыхали и лошади. Только ветер нет-нет да и налетал на нашу стоянку, и тогда до слуха доносился шум грозного порога.
Я заметил, что Павел Назарович чем-то озабочен. Это было видно по сдвинутым седеющим бровям, по молчаливой сосредоточенности.
— Нездоровится, что ли, Павел Назарович? — спросил я его.
Старик будто ждал моего вопроса. Он отложил в сторону ичиг, вместе с дратвой и шилом, и стал, не торопясь, набивать трубку табаком.
— Не спится, вот, — тихо ответил он. — Все о Цеппелине думаю.
— О каком Цеппелине?
— Да о жеребце, заездят его, ей-богу, заездят! И скажи, пожалуйста, что это за дети нынче? Ведь и мы маленькие были, не без шалостей росли, а теперь — такие любопытные да озорные пошли. Всюду нос свой суют… — Старик положил уголек на табак и начал раздувать его.
— Вырастил я в колхозе жеребца — картинку, — продолжал он, раскуривая трубку. — Все в нем в меру: ноги, уши, грива, а глаза — огнем горят. На Всесоюзную выставку мы его готовили. Вот и боюсь, не наказал как следует деду Степану, чтобы следил за ним, не допускал сорванцов. Жеребец покладистый — могут испортить. — И его лицо еще больше опечалилось.
— Стоит ли, Павел Назарович, об этом думать, ведь жеребец на глазах у всех, не допустят до беды, — успокаивал я его.
— Да ведь они в душу влезут, пострелы, — не отобьешься, уговорят, упросят. Меня — и то ввели в грех. Жеребец молодой, третья весна, всегда сытый, каждый день проминать нужно… Бывало, едешь по улице, а ребятишки следом бегут и подзуживают: «Дедушка Павел, Цеппелин-то у тебя бегать не умеет, оскандалишься на выставке…» Не выдержал я, эх, думаю, пискарьня пузатая… Взял да и пустил жеребца. Ну и пошел же он и пошел, только избы замелькали, быстрее птицы летел, — и Павел Назарович вдруг преобразился. Как у юноши загорелись глаза, вырвал трубку из зубов и, будто держа повод, вытянул вперед сжатые кулаки.
— Поводом подшевелил — лечу, земли не видно, и не помню, как на краю деревни оказался. Выскочил в поле, через поскотину перемахнул, и тут я маленько оплошал, сбросил меня Цеппелин. Тогда только и понял, какой дурости поддался… Ведь вот вынудили же меня, старика, бесенята!.. С тех пор и начали приставать: «дай да дай Цеппелина промять»… Боюсь, доберутся до него, могут испортить, а жеребец, что говорить, гордость колхоза…
Я налил кружку чаю и подал ее старику.
— Ничего, Павел Назарович, не беспокойся, доследят…
— Так-то так, да больно уж ребятишки пошли у нас отчаянные. Куда нам, старикам! — Он отпил из кружки и продолжал: — Прошлую осень в день урожая скачки у нас были в Можарке. Соседние колхозы съехались, лощадями хвалятся, да и было чем, одна другой лучше. Рядом в колхозе жеребец был Черныш, собой не особенно статный, но на бег резвый, во всей округе против него не было коня. Что ни скачки, что ни бег — всё их призы. Так и в тот раз. Как увидели мы Черныша, ну, думаем, — их возьмет. А Цеппелина тогда еще не пускали, ему и двух лет не было. И что же детвора устроила! На хозяйстве у нас в деревне работал Пегашка, воду возил, зерно со склада на конный двор подбрасывал, словом — по-домашнему. А лет этому коню было не меньше двадцати; еще при организации колхоза он был стариком, а в последний год даже линять перестал. И вот перед праздником я заметил, уж больно часто ребята на водопой Пегашку водят, — оказалось, они готовили его к скачкам. Нужно же такое придумать! — и Павел Назарович рассмеялся. — Лошадей запускали версты за три по тракту, а у края деревни, где кончался тракт, натянули ленту. Народу с четырех колхозов съехалось дивно, шутят, спорят, чья лошадь первое место займет. Но вот подняли флаг, и по тракту взвихрилась пыль. Всё ближе, ближе, и наконец показались лошади. Далеко впереди летел Черныш, за ним наш Кудряш, а дальше — все смешалось. Вот уже осталось с полверсты до деревни, а в это время из-за хлебных скирд, что стояли у самой дороги, метров на сто, выскочил впереди Черныша верховой; выровнялся на тракту и давай подгонять лошаденку. Вдруг кто-то крикнул: «Да ведь это Пегашка!», все так и ахнули. Да только узнать его было нельзя; голову вытянул, уши прижал, из кожи лезет, бежит, то и гляди упадает — и дух вон! Откуда у него и прыть взялась! А Черныш уже близко. Народ всполошился: крик, шум. «Давай, давай, Пегашка, нажми еще!..» Детвора следом бежит: тоже кричат за Пегашку. И вижу я, мой внучек на нем сидит, руками и ножонками машет, тужится, вроде помогает ему, а Пегашка — вот-вот рассыплется. Остается три-четыре прыжка Чернышу до ленты, да не поспел, Пегашка на голову раньше пришел. Поднялся спор, большинство за Пегашку: «Ему приз отдать! Пегашка взял!..» — А колхозники, чей был Черныш, разобиделись, вроде за насмешку приняли. И вот, пока спорили да рядились, видим — по улице детвора ведет что-то вроде лошади, через спину перекинута попона, с надписью: «Чемпион Пегашка, победитель Черныша».
Так Пегашку и провели через все собрание. Даже председатель того колхоза, откуда Черныш, после весь день смеялся… А вы говорите — чего я беспокоюсь. Это же такие сорванцы! — закончил рассказ Павел Назарович.
Собираясь на рыбалку, я попросил разбудить меня до рассвета. Однако уснуть сразу не мог. За этим рассказом я увидел постоянство характера Павла Назаровича, его заботу и привязанность к любимому делу. Таежник по натуре, он по-детски привязался к нам, скитальцам, и все мы постоянно ощущали его внимание и заботу. Это была цельная натура — чистая, правдивая, искренняя.
Утром мне нужно было торопиться, чтобы скорее попасть к порогу. На заре таймени неразборчивы в пище, кормятся жадно, что очень кстати рыболову.
Я быстро оделся, плеснул на лицо горсть холодной воды и покинул лагерь. Светало, но долина еще была прикрыта нежной пеленой ночного тумана. Через несколько минут я был у порога.
Я еще не успел наладить спиннинг, как ниже, на стрежне слева, громко плеснула крупная рыба. Еще минута торопливых сборов, и приятный звук катушки прорезал тишину. Первый бросок был неудачен, леска захлестнулась, и блесна, описав в воздухе круг, упала близко возле скалы. А в это время там же, на стрежне, куда именно и хотел я бросить блесну, снова всплеск, второй, третий, и таймень, видимо, поймав добычу, завозился, колыхая плавниками слив.
«Какая досада!» — подумал я, перебегая с края водоема и забрасывая блесну далеко ниже слива. Через минуту я повторил бросок, и шнур, наматываясь на катушку, плавно потянул «Байкал». Вдруг — рывок! Я мгновенно дал тормоз и подсек, но катушка, не повинуясь мне, стала медленно разматываться, а шнур, под напором какой-то тяжести, потянулся влево к стрежню. Вдруг снова рывок, уже более решительный, и я сейчас же увидел, как большая рыба наполовину выбросилась из воды, мотнула головой и пошла ко дну. Этого я больше всего боялся. Дно водоема загромождено крупными обломками пород, что опасно для лески. Даю полный тормоз, но — увы!.. Рыба проявляет страшное упорство. У меня не хватало сил сдерживать нависшую на блесне тяжесть. Рывки усиливались, делались еще более настойчивыми, и, наконец, словно взнузданный конь, рыба метнулась в глубину. От большой нагрузки шнур запел струною. Казалось, вот-вот лопнет дугою согнутое удилище. Завязалась борьба. Напрасны были мои стремления не допустить тайменя до подводных камней. Еще несколько секунд, и я почувствовал, как шнур скользнул по грани чего-то твердого, еще один сильный рывок — и леска освободилась.
— Все! — крикнул я, раздосадованный, и стал наматывать совсем ослабевший шнур. А в это время близко от меня выскочил свечой все тот же таймень. Он перевернулся в воздухе и громко шлепнулся спиной на воду.
Я стоял, словно окаченный холодной водой, не в состоянии еще разобраться в случившемся. Да и когда? Ведь все это произошло буквально в две минуты, с такой быстротой таймень расправился с моей снастью! Рыба ушла с оторванной блесной.
Еще не в силах прийти в себя, я присел на камень. Уже было утро, расползся туман, ни единого облачка не было видно на синеватом куполе неба. Вдруг — всплеск крупной рыбы, и я вскочил.
Куда только я не забрасывал свою вторую металлическую приманку, вооруженную острыми крючками?! Она бессчетное количество раз пересекала водоемы, избороздила сливы, словно волчок, вертелась по стрежню. Сквозь мутноватую воду я видел, как соблазнительно играла блесна, колыхаясь блеском в водоеме. Но ни таймень, ни ленок не брали ее, будто все они покинули водоем или объявили голодовку. А в душе все больше росла досада и на себя, и на сорвавшегося тайменя, и на солнце, что так быстро поднималось в небо.
Я сменил «Байкал» на «ложку» с красным бочком, побросал ее немножко и уже без надежды на успех поднялся к воротам порога.
С вершины правобережной скалы, куда я зашел, был хорошо виден весь порог. От шума, что непрерывной волной вырывался снизу, ничего не было слышно. Тут не узнать Кизыра, сколько таится в нем силы! Но слишком крепок гранит, что перерезал ему путь. Вначале он набрасывается всей силой потока на противоположную скалу и, захлебнувшись собственной волной, устремляется вниз, в горло узких ворот, скользит по им же отполированной поверхности скалы и с безнадежным стоном бросается с высокого порога в омут. В водовороте ничего не видно, словно в котле все пенится, кипит. Но ниже скалы разошлись, и, уставшая от невероятной встряски, река отдыхает, образуя тихий водоем.
Несколько минут я стоял в нерешительности — что делать дальше: идти в лагерь или еще порыбачить? Время, как на грех, летело быстро, и солнце, поднявшись высоко над горами, заливало долину приятным теплом. Возвращаться с пустыми руками не хотелось, но и поймать тайменя в это время дня трудно. Рыба после утренней кормежки уже отдыхает в глубине водоема. Разве только какой-нибудь шальной попадется или тот, которому на утренней охоте не везло. Все же я решил еще раз попытаться поправить свои дела. «Хотя бы пару ленков принести к завтраку», — думал я, спускаясь к омуту.
Снова зашумела катушка, и блесна, описывая полудугу, падала то далеко внизу, то у противоположной скалы, но все безрезультатно. Вдруг — знакомый рывок. Я подсек раз, второй и вижу, как у края омута, взбивая пену, вывернулась крупная рыба. Она еще раза два появилась на поверхности, затем рванулась вперед к нижнему водоему. Нужно было, как и прежде, не допускать до подводных камней, иначе оборвется. Удилище с трудом сдерживало тяжесть, и казалось, что вот-вот треснет или разлетится на составные частицы. Мощными ударами хвоста рыба в брызги разбивала пену. При всякой попытке тайменя уйти в глубину я, рискуя оборвать шнур, выводил его на поверхность. Наконец, потеряв надежду избавиться от крючков в водоеме, он бросился вниз по сливу. Я послабил тормоз, и рыба забилась еще сильнее. Она через каждые пять метров выскакивала из воды, в бешенстве мотала головой, и так, словно прыжками уходила все ниже и ниже. Более ста пятидесяти метров отдала катушка шнура, и я с тревогой посматривал на остаток. Вдруг леска ослабела. Я мгновенно крутнул катушку, и тяжесть, повисшая на блесне, к моему удивлению, стала медленно подаваться за шнуром. Таймень растопырил плавники и, бороздя ими воду, неохотно, словно чурбан, тащился вверх.
Еще минута напряжения, и он оказался выше слива. Снова всколыхнулась вода. Рыба метнулась в одну, потом в другую сторону, выскакивала на поверхность, била хвостом.
— Тащите, что вы делаете, уйдет… — вдруг послышался голос повара Алексея. Он подбежал к краю скалы, на которой я стоял, стал махать руками, подпрыгивать и кричать:
— Уйдет, ей-богу, уйдет…
Не знал я, что в нем жила душа истинного «болельщика». Казалось, в эти минуты для него ничего другого не существовало. Он то приседал на корточки, то высоко подпрыгивал, подражая тайменю, так же, как и тот, махал головой, будто и он был пойман на блесну.
Более пятнадцати минут продолжалась борьба, после чего рыба ослабела. Она поворачивалась кверху брюхом, всплывала на поверхность и слабо работала плавниками, а через пять минут я, уже без усилий, подвел ее к берегу.
— Ну и ротище, глянь-ка, — кричал Алексей, заглядывая под скалу. — Да ведь она икряная! — продолжал удивляться он. — Икра с лучком! Хорошо?
В этот момент рыба вдруг вывернулась и метнулась в глубину водоема. Алексей машинально схватил руками шнур и так натянул, что тот лопнул. Таймень всплыл на поверхность и, еще не веря, что получил свободу, легко покачивался на волне. Но вот он зашевелился, повернулся на спину и, словно очнувшись, бросился вниз, а Алексей уже бежал следом за ним по берегу, охал, кричал, ругался…
Я вернулся в лагерь. На берегу стояла окутанная паром баня. Кто-то хлестал себя веником и — не то от удовольствия, не то от жары — кричал во все горло. Курсинов и Патрикеев стирали, Козлов развешивал белье, а Павел Назарович, надев очки, мастерил «обманку» для ловли хариуса.
— Неудача? — спросил он меня, не отрывая взгляда от крючка.
Я не ответил.
Кроме досады, у меня ничего не осталось от этой рыбалки.
Так как все уже позавтракали, мне пришлось дожидаться Алексея. Я сложил свои снасти и хотел было заняться чем-нибудь, как увидел идущего по берегу повара. По его осанке, по тому, как уверенно он шагал по гальке, как высоко держалась его голова, я догадался, что у него за спиною таймень. Заметив Алексея, товарищи бросили работу и, еще не зная, почему так торжественно возвращается Алексей с рыбалки, заулыбались.
— Таймень! — крикнул кто-то, все прямо ахнули.
Алексей просеменил мимо, показывая огромную рыбу, почти во весь свой рост. В этот момент из бани показался раскрасневшийся Прокопий.
— Вот это да… рыба, — крикнул он и стал торопливо одеваться.
Алексей с гордостью рыбака поворачивал тайменя, показывая товарищам то черную его спину, то блестящий, словно облитый серебром, живот, то открывал ему рот.
— О!!! Видели?! — кричал он, сам удивленный необычно большой пастью рыбы.
— На берег выскочил! — добавил он и, опустив рыбу на траву, подал мне блесну.
Оказалось, что таймень, вырвавшись на свободу, бросился вниз и, промахнувшись на повороте, попал на берег, где его и поймал Алексей. Весил он 28 килограммов.
Когда любопытство всех было удовлетворено, повар достал свой нож и привычным движением распластал рыбу. В ее желудке оказались: ленок весом более килограмма и кулик, непонятно как попавший туда, это вместо ожидаемой икры.
Наша стоянка была неудачной из-за отсутствия корма для лошадей. Пришлось дневку прервать и вечером продвинуться на несколько километров выше, до устья Тумановки.
Эта река вливается в Кизыр тремя рукавами. Ее правый берег, куда мы пошли с караваном, — пологий. Весною опасно ночевать на таком берегу — в это время года от дождей и от солнечных дней, когда в горах происходит интенсивное таяние снегов, уровень воды в реках изменяется быстро. Вода часто приходит неожиданно, валом, и может затопить, а то и совсем снести лагерь. Не желая попасть в беду, пришлось форсировать реку, с намерением остановиться на ночевку на более высоком противоположном берегу.
Хотя при устье русло Тумановки и неширокое, переправляться мы не решились. Вода требует всегда осторожности, с ней шутки плохи. Тут, как нельзя кстати, применима старинная поговорка: «Семь раз отмерь, один раз отрежь». Товарищи сбросили с Бурки вьюк, расседлали его, и Самбуев поехал «нащупывать» брод. Перекат в третьей протоке оказался глубиною до полбока коню, и там шел основной вал воды. Другого, более доступного брода мы не нашли. Пришлось вьюки подтянуть повыше, а часть лошадей освободить от груза для людей.
Лошади переправлялись гуськом. Шли осторожно, вода у них вызывает недоверие. И вот, когда передние уже достигли противоположного берега, а задние еще находились посредине протоки, одна лошадь споткнулась и упала. Подхваченная течением, она была отброшена ниже, и животное, чуя беду, стало прыжками вырываться к перекату. Но течение неумолимо тянуло в стрежень, на самую глубину. Лошадь, напрягая все силы, продолжала бороться с потоком, пока не оказалась под яром, у самого слияния Тумановки с Кизыром.
Я, Самбуев и Мошков бросились к ней на помощь. Берег, сложенный из наносной почвы, отвесной стеной обрывался в воду. Измученный конь, подплыв к нему, стал ногами нащупывать твердую опору, но при первой же попытке дотронуться до обрыва на него обрушился огромный ком земли. Силы заметно покидали коня. Ему нужно было немедленно плыть через Кизыр к противоположному берегу. Кто-то прибежал с топором, и, пока вырубали жердь, намереваясь ею поймать повод и направить коня в реку, он уже стал тонуть. Пробраться под яр ни с какой стороны нельзя было. И мы видели, как конь в непосильной борьбе за жизнь сделал еще попытки выбраться на берег. Еще минута, и он, трижды окунувшись, не показался больше на поверхности. Только вьюк, состоявший из сахара и палатки, еще некоторое время держался поверх воды. Но скоро течение подхватило погибшего коня и бесследно упрятало его вместе с поклажей в своей пучине.
Когда все вьюки, лошади и груз были на левом берегу Тумановки, потускневшее солнце, словно уставшее от дневного пути, склонилось над горизонтом.
Устраиваясь на ночь, я заметил на сучке бурундука. Светло-рыжий зверек, видимо, был хозяином этого небольшого клочка земли, где расположились мы. Наверное, никогда на его поляне не появлялось столько гостей и таких беспокойных. Звон колокольцев сливался с людским говором и грохотом посуды. Все это для него было ново.
Мы развьючили лошадей, сложили груз, развели костер. А бурундук продолжал сидеть молча и изредка поворачивал свою крошечную головку, осматривая то коней, то костер и подолгу останавливая свой взгляд на привязанных Левке и Черне. Любопытство не покидало зверя. Он даже забыл о своем ужине, так, видимо, интересно было для него все, что происходило на поляне.
Наблюдая за бурундуком, я заметил, как он вдруг заволновался и стал осматриваться. Вероятно, в воздухе он уловил что-то неведомое для нас и мгновенно пришел в возбуждение. Зверек завертелся на сучке, задергал хвостиком и стал издавать странный звук. Это был не писк, которым обычно он выдает себя или дразнит собак. Можно было сказать, что бурундук квохчет.
Зверек проявлял все большее беспокойство. Вот он соскочил на валежину, пробежал по ней до края и хотел было прыгнуть под колоду, но вдруг задержался. Оказывается, мы вьюками заложили вход в его нору. Бурундук попытался проникнуть в нее с другой стороны, подлезал под груз, но у него ничего не получалось. Тогда он вспрыгнул на пень и, напыжившись, продолжал тихо квохтать.
Невидимые возбудители сообщили ему неприятную весть — где-то близко за горами собирался дождь. Ему нужно было на ночь укрыться, но где? — нора заложена вьюками, и в поисках надежного укрытия он бросился под валежину, но там было сыро и холодно. Я видел, как зверек торопливыми прыжками удалился от поляны и исчез в лесном хламе. Где-то у него было запасное убежище.
Еще было светло, когда мы поужинали. Над нами было голубое небо, мы верили ему и не поставили палаток, не укрыли как следует багаж. Мы тогда еще не знали, что бурундук обладает способностью предчувствовать погоду и своим квохтаньем предупреждать других. Только Павел Назарович, от наблюдательности которого, казалось, ничего не ускользало в природе, не разделял нашей беспечности.
Он имел большой опыт промышленника и, несомненно, был привычен к кочевой жизни. Природа беспощадна к человеку, а тем более первобытная саянская. Лесные завалы, наводнения, снегопады, гнус, холод, обвалы — вот что сопутствует ему там. Промышленнику постоянно приходится иметь дело с этими стихиями. Но Павла Назаровича очень трудно в тайге захватить врасплох. Он нетребовательный: домотканый зипун, котелок и небольшой мешочек сухарей — это все его «снаряжение». Остальное у него в тайге: мягкая постель, мясо, рыба, он даже в лютый январский мороз тепло переночует, забравшись под защиту скалы или в глухой ельник.
Я с удовольствием проводил вечерние часы, а то и ночи, у него под кедром. Он как-то умел устроиться удобно и уютно. Одежду и обувь на ночь он развешивал на жердочке для просушки, ружье ставил у изголовья, прислонив к дереву, а рюкзак висел где-нибудь на ближнем сучке. Всю ночь у него под огнем, не смолкая, шумит чайник, и под его песню засыпаешь крепким спокойным сном. Не боишься, что сожжешь постель или загорится хвойная подстилка, — у него дрова не бросают искр, горят ровно и долго. Но больше всего меня тянули к нему под кедр его рассказы о соболином промысле. Откуда только у него появлялся дар слова! С поразительной ясностью в его памяти воскресали ночевки на гольцах, когда, застигнутый бураном, он принужден был спасаться, зарывшись в снег, и у маленького костра ждать перемены погоды. Не раз соболь заводил его далеко от стоянки, и он сутками голодал, но не бросал преследования, пока этот ценный зверек не был приторочен к поняжке. Это были для него минуты величайшего удовлетворения. Соболиный промысел — это лучшая школа, где выращиваются смелые, выносливые и сильные человеческие натуры. В этой суровой школе Павел Назарович и получил свое таежное образование. В течение всего года, путешествуя по Саяну, мы завидовали и удивлялись его приспособленности. Многому мы тогда научились у старика.
Не ожидая непогоды, мы долго сидели после ужина у костра. Но вот кто-то тихо запел:
Есть на Волге утес,
Диким мохом оброс…
Неуверенно вступил второй голос, потом третий… и песня полилась. Павел Назарович оказался и прекрасным песенником. Он организовал всех и сам запевал:
На вершине его не растет ничего,
Только ветер свободный гуляет,
Да могучий орел свой притон там завел
И на нем свои жертвы терзает.
Все дружно подхватывали, и казалось, будто это был хор давно спевшихся певцов.
Даже Прокопий, человек без голоса и музыкального слуха, и тот заразился пением. Он уселся против Павла Назаровича и, подражая ему, открывал рот, хмурил брови, а лицо было такое довольное, словно он — главный запевала.
С наступлением темноты исчезли звезды. Все мы спокойно спали у костра и не заметили, как надвинулся дождь.
Погас огонь, пришлось подниматься, а пока ставили палатки — все промокли до нитки. Так мы были наказаны за свою невнимательность, кроме, конечно, Павла Назаровича, который спокойно похрапывал у себя под кедром.
Утром трое товарищей во главе с Курсиновым отправились искать погибшую лошадь, чтобы содрать с нее шкуру для поршней и найти палатку. Я же решил за это время обследовать вместе с Прокопием Мраморные горы, расположенные с левой стороны Тумановки.
Захватив топор, котелок, два плаща и двухдневный запас продовольствия, мы после завтрака покинули лагерь. С нами напросился и Черня.
Шли береговым лесом, пробираясь между толстых елей, кедров и густой чащи. Кругом дико, нетронуто и, кажется, даже пустынно. Только свежие следы зверей, часто попадавшиеся на глаза, да звонкие песни пернатых певцов напоминали о жизни в этом лесу.
Еле заметная тропа, по которой изюбры, дикие олени и лоси совершают переходы из Тумановки на Кизыро-Казырский водораздельный хребет, скоро привела нас к первому притоку. Словно разъяренный зверь мечется он между каменных глыб, ревет, пенится. Летом это, видимо, небольшой горный ручей, через который легко перейти, не замочив ног. Весной же, собирая воды тающих снегов со склонов своей долины, он представляет собой грозный поток.
Выискивая брод, нам пришлось с полчаса ходить вдоль берега, пока не оказались у самого устья. Еще не успели выйти из чащи, как с высоты донесся легкий шум крыльев. Это невысоко над нами пролетела скопа.
Видимо, заканчивая утреннюю кормежку, птица делала облет своих владений. Летела она тихо, лениво покачивая огромными крыльями. Глядя на ее спокойный полет, можно было подумать, что она совершенно равнодушна к окружающей обстановке. Но это не так.
Мне неоднократно приходилось наблюдать скопу в ее родной стихии. Это большой хищник. О его размерах можно судить по размаху крыльев, которые у некоторых из них достигают ста семидесяти сантиметров, — почти степной орел. Сколько восхищения вызывает она у человека своей приспособленностью к той среде, в которой ей приходится жить. Скопу можно считать речной птицей, хотя она совершенно не умеет плавать. Несмотря на это, вряд ли кто из птиц может поспорить с ней в той ловкости, с какой она ловит в воде рыбу. Но еще поразительнее у нее зрение. Трудно представить, как она замечает в воде даже десяти-двадцатисантиметровую рыбку — хариуса, с высоты ста и более метров, да еще сквозь речную волну.
Увидев птицу, мы затаились у края чащи. Скопа метров через пятьсот сделала небольшой круг и, не замечая нас, стала приближаться. Ее полет по-прежнему был спокоен, только подвижность головы выдавала то напряжение, с каким она наблюдала за рекой. Пронизывая своим острым зрением толстый слой воды, она видела все, что творилось на дне быстрого потока. От взгляда скопы не спасает рыбу ее защитная окраска. Вот она у самого слива. Вдруг птица на мгновенье замерла и, свернув крылья, камнем упала вниз. У самой воды хищник выбросил далеко вперед свои лапы; раздался громкий всплеск, еще секунда, и птица, шумно хлопая крыльями, оторвалась от воды. В ее когтях трепетал большой хариус.
— Ловко!.. Видел? — сказал Прокопий, кивнув в сторону улетающей птицы.
Из всех птиц, питающихся рыбой, пожалуй, только скопа ловит ее когтями. Как мне приходилось неоднократно наблюдать, бросается она в воду против течения, а пойманная ею рыба всегда была обращена головою в сторону полета, то есть вперед. Это показывает, с какой поразительной быстротой и ловкостью этот хищник нападает на рыбу. Проворный хариус даже не успевает отскочить или повернуться, как уже оказывается пойманным ею.
Мы свалили кедр и по нему перебрались на правый берег. Солнце было высоко. К нему после холодного утра потянулись ростки зелени, заметно покрывшие небольшие поляны. Подлесок уже выбросил нежные листочки; пройдет еще несколько дней, и зелень оденет долину в летний наряд.
Ближе к горам смешанный лес заметно уступал место кедровому. Словно широким поясом, кедровник обнимает на необозримом пространстве склоны Восточного Саяна. Несомненно, кедровый лес является богатством этих гор.
Шумно бывает в кедровом лесу осенью, во время сбора урожая. Им занимаются многие обитатели тайги. Накапливая жир, бродят по лесу медведи. Бурундуки, делая запасы на зиму, суетятся от зари до зари по земле. Они шелушат шишки, таскают орехи в свои подземные кладовые и там укладывают их в строгом порядке. Кого только не увидишь в это время в лесу! Даже хищники: росомаха, соболь и те считают кедровые орехи своим лакомством. Выискивая чужие запасы, они шарят по кедровнику, оставляя на зеленом мху отпечатки своих лапок. Но, кажется, только одной кедровке не впрок идут орехи. Ест она их жадно и много, но никогда не жиреет. Зато в кедровых лесах она выполняет благодарную роль садовника. Сорвав шишку и набив свой зоб орехами, кедровка уносит их иногда очень далеко: на вершины гор, на дно цирков, в ущелья. Там кедровка прячет орехи в мох, под валежник, между камней, словом, куда попало, и возвращается в кедровник за новой порцией. Так всю осень, пока тайга не покроется глубоким снегом. Вряд ли она все свои похоронки использует. Оставшиеся орехи служат посевным материалом. Растущий кедровый лес в подгольцовой зоне и обязан своим появлением главным образом кедровкам, а также бурундукам и другим обитателям тайги, обладающим способностью прятать орехи.
Однажды осенью, поднимаясь на высоченный голец Типтур (Олёкма), мы присели на россыпи отдохнуть. Вдруг послышался шум крыльев. Это пролетала мимо кедровка. Она уселась метрах в ста на землю и, не обращая внимания на нас, стала шелушить принесенную ею стланиковую шишку. В бинокль я видел, как ловко кедровка отбрасывала шелуху и глотала орех за орехом. Ее и без того переполненный зоб так раздулся, что птица потеряла свою обычную форму. Покончив с шишкой, она сделала несколько прыжков и, изрыгнув орехи, прикрыла их сорванным там же мхом. Затем кедровка почистила свой клюв о камень, взбила перышки и с радостным криком вернулась в стланики. Она и не подумала, что ее похоронки сейчас же достанутся нам. Оказалось, что орехи птица спрятала в старый след сокжоя, когда же мы пошли по следу, хорошо заметному на мху, то нашли еще две кладовых, неумело прикрытых ягелем. Возвращаясь, метров через полтораста мы опять увидели летящую кедровку. Птица спустилась на прежнее место и, к нашему удивлению, спрятала принесенные орехи все в тот же след. Так эта птица рассаживает кедровые леса и стланиковые заросли.
Когда солнце достигло зенита, мы уже поднимались по крутому откосу на верх Мраморного хребта. Все чаще нам стали попадаться россыпи, украшенные темными лишайниками, да скалы. Шли тихо, рассчитывая где-нибудь на солнцепеке увидеть изюбра. Любят эти звери весною жить в залесенных скалах. Днем они обычно нежатся на солнце, примостившись на верху обрыва, откуда всегда открывается широкая панорама гор. Часами они лежат неподвижно, но чуть что подозрительное — звери исчезают. Вечером же и утром изюбры пасутся, лазают по карнизам, по расщелинам и открытым увалам.
Поведение Черни подсказывало нам, что где-то близко есть звери. Он часто останавливался и, натягивая поводок, тянул носом воздух, обнюхивал кусты, камни. В одном месте, переходя разложину, Прокопий вдруг остановился и, показывая на перевернутый камень, сказал:
— Утром медведь ходил, изюбрей тут не будет.
И действительно, мы нигде не видели их свежих следов. Но, поднявшись выше, нам все чаще попадались перевернутые колоды, взбитый мох, а в одном месте мы увидели и отпечатки лапок медвежат. На этом залесенном склоне жила медведица с малышами, и изюбры не замедлили покинуть его.
Чем выше мы поднимались, тем положе становился отрог. Мраморные горы имеют тупые или сглаженные вершины. Они усеяны россыпями и украшены сложным рисунком из ягеля, моха, рододендронов и пятен снега. С этих гор открывается широкий горизонт на окружающие хребты, которыми мы не раз уже любовались с Чебулака, Надпорожного. Многие гольцы нам были хорошо знакомы и служили ориентирами в экскурсиях.
Выбравшись на одну из южных вершин, я сейчас же принялся делать зарисовки, а Прокопий, усевшись рядом, молча наслаждался горной панорамой. Нам нужно было с Мраморных гор взглянуть на рельеф Пезинского белогорья, изучить его и наметить на нем наивысшую точку для геодезического пункта. Попутно мы осмотрели и проход по Кизыру.
Выше третьего порога Кизырская долина заметно расширяется. Река, прижимаясь к правобережным отрогам, образует неширокую полоску равнины, ограниченной с юга хребтом Крыжина. Мы должны были воспользоваться этой равниной, чтобы с караваном продвинуться по ней до крутых склонов Фигуристых белков.
Когда я окончил работу, мы спустились к кромке леса и там заночевали. Пока я устраивал постель, Прокопий вскипятил чай, отварил кусок тайменя.
— Ты чего шаришься? — крикнул Прокопий на Черню, который никак не мог подыскать себе место. Вначале собака улеглась на камнях, но через полчаса пришла к огню и примостилась между нашими постелями. Не прошло и десяти минут, как Черня снова встал, походил вокруг костра и стал рыть лежбище в корнях под соседним кедром. Что-то тревожило его. Я встал и посмотрел на небо. Черные свинцовые тучи спустились над восточными хребтами. Словно из бездны, глухо доносились предупредительные удары грома. Мы не спали. Умное животное, свернувшись в клубок, тревожно следило за окружающим. Вдруг пронесся ураган ветра. Застонал лес, склонили до земли тупые вершины кедры. Непроницаемой стеной надвинулась темнота.
Еще минута, и над нами блеснула молния, раздались чудовищные удары грома. Будто вздрогнул голец. Черня вскочил и стал испуганно оглядываться.
— Гроза… — сказал Прокопий, не отрывая взгляда от костра.
Буря усиливалась, не гасла молния, удар за ударом катились разряды. Волной хлестнул ливень, костер погас, и мы, схватив рюкзаки, бросилась вниз. Хорошо, что молния освещала нам путь.
Жутко бывает ночью в горах, когда над головой бушует гроза и огненной чертой молния прорезает свод черного неба. Вы беспомощны что-либо противопоставить этой ужасной стихии. Но в этот раз, видимо, только мы одни оказались застигнутыми врасплох непогодой, а звери и птицы — еще с вечера укрылись в надежных местах.
Сбежав вниз, мы неожиданно оказались возле обрыва. Спускаться дальше было опасно. Пришлось искать защиты под кедром, и мы прижались к стволу. Вдруг сквозь шум снизу донесся странный звук — не то рычание, не то какая-то возня.
— Слышал? — спросил, толкнув меня локтем, Прокопий и стал на ощупь искать ружье.
Снизу все яснее доносился рев. Я схватил штуцер, и мы еще долго стояли, не в силах разгадать, что же происходило под обрывом.
Наконец буря пронеслась, стихла гроза, но из-за хребта еще долго доносились отголоски затихающих разрядов. Притихла и возня зверей. Нужно было немедленно развести костер, чтобы отогреться. Но как это сделать, когда все кругом мокрое. Мы надели рюкзаки и пошли по косогору в поисках сушника. Но нам попалось дупляное дерево. Пришлось срубить его, достать из средины трухи и развести костер. Скоро пришел и Черня, весь мокрый и продрогший.
— Кто же мог драться ночью? — спросил я Прокопия.
Тот повел плечами.
— Чаю попьем и спустимся под обрыв, узнаем, — ответил он.
Если бы мы не относились ко всем явлениям с любознательностью и если бы не стремились разгадать непонятное в природе, в поведении зверей, птиц, наше путешествие было бы слишком скучным, а наши дневники неинтересны. У геодезистов, географов, топографов, геологов, ботаников, зоологов должна со школьной скамьи воспитываться любовь к природе и стремление к познанию ее. Эта любовь поможет им сделать путешествие увлекательным, она сгладит трудности, с которыми им всегда приходится сталкиваться, работая в горах, тайге или тундре.
Под обрывом, куда мы спустились, мы нашли не смытую дождем кровь, поломанный лес да глубоко вдавленные отпечатки лап. Это было неоспоримым доказательством схватки медведей.
— Почему они дрались? — спросил я Прокопия.
— Понять не могу, что тут было. Если они не поделили добычу, то где она? — рассуждал Прокопий.
Но вот его взгляд остановился на кедре, у которого была сломана вершинка, и улыбка расплылась по обветренному лицу.
— Все понятно, — сказал он, рассматривая слом дерева. Затем, обращаясь ко мне, он рукою показал на маленький след медвежонка, очень похожий на тот, что видели мы вчера, поднимаясь на голец.
Я стал внимательно присматриваться к следу, сломанному кедру и валявшимся всюду вывернутым корням, которые были немыми свидетелями, но по ним я ничего не прочел.
— Вершина-то эта не сломана, посмотри, — говорил Прокопий, — ее медведь отгрыз, медвежонка добывал. У этих малышей плохая привычка, чуть что, какая опасность, сейчас же — на дерево! А это и нужно медведю, ведь он большой любитель полакомиться медвежонком!
— Неужели медведь ест медвежат? — спросил я, удивленный его словами.
— Только попадись на глаза ему, ни за что не расстанется!
— Так, значит, он съел его?
— Наверное, ведь зачем было медведице затевать с ним такую драку, видишь, что наделали?! — И Прокопий посмотрел вокруг себя.
Только теперь я мог представить себе эту ужасную схватку медведицы, защищающей своего медвежонка от медведя.
Видимо, малыш, заметив зверя, бросился на молодой кедр, а мать, возможно, в это время где-то паслась. Медведь отгрыз вершину, на которую взобрался медвежонок, но тут подоспела медведица.
Пройдя метров двести, Черня вдруг насторожился и, приподняв морду, легкой рысцой побежал вперед. Мы бесшумно последовали за собакой.
Впереди кончался крутой откос, рубцом огибающий котловину. Под ним Черня остановился и стал обнюхивать небольшую кучу, сложенную из мха, содранного кем-то с откоса.
— Странно, кому здесь, в таком глухом месте, понадобилось сдирать мох, — сказал Прокопий, разбрасывая ногой кучу.
Что же оказалось? В ней мы нашли небольшой кусочек кишки, две маленькие лапки медвежонка и нижнюю челюсть. Это были похоронки медведя. Любовь к протухшему мясу у этого зверя развита сильно, иначе зачем ему понадобилось квасить остатки, когда всего медвежонка вряд ли хватило бы ему на ужин, тем более весною, когда медведь ведет полуголодный образ жизни.
Несколько позже, работая с экспедицией по реке Олёкме, мы на хребте Илин-Сала нашли аналогичную похоронку и там же отгрызенную вершину лиственницы. Эти два случая я наблюдал сам, и они свидетельствуют о том, что самым опасным врагом у медвежат является именно прямой их сородич — взрослый самец.
Когда мы возвратились, лагерь уже снялся. Высоко торчали колья от палатки, не дымился костер. На толстой ели товарищи сделали надпись:
ТУМАНОВСКИЙ ЛАГЕРЬ САЯНСКОЙ ЭКСПЕДИЦИИ 1938 г.
У самого пепелища мы увидели воткнутую в землю палку. В верхнем конце ее была защемлена стрела, обращенная острием на восток. Этим направлением мы и пошли.
Погибшую лошадь не нашли. Лебедев и Околешников вернулись с Чебулака еще утром, и Мошков решил до нашего прихода переправить груз и лошадей на левый берег Кизыра.
После ночевки мы рано утром заседлали лошадей и, разложив вьюки, стали собираться в путь.
— Зря мы торопимся, дождь будет, — сказал старик.
— Напрасно, Павел Назарович, стращаешь, — вмешался в разговор Мошков, — пока он соберется, мы будем далеко!
Мы не могли использовать для переходов только солнечные дни. Осадки на Саянах выпадают часто, и для путешественников они иногда бывают просто бедствием. И если бы мы не выработали в себе равнодушия к дождям, то далеко бы не ушли. Ничего удивительного нет в том, что мы почти каждый день были мокрые. Больше всего от дождей страдала одежда, и от частой просушки у костра она скоро изнашивалась.
Мы тронулись и вскоре попали в зону настоящего девственного леса. Это была первобытная тайга. Она покрывает широкое ложе долины Кизыра от третьего порога. Нас окружали огромные пихты, ели, кедры. Сквозь сплошной свод не проникают лучи солнца. Постоянный мрак окутывает этот лес. В нем всегда сыро. Увлажненная почва покрыта мягкой моховой постелью, в которой тонешь до колена. Местами за густым папоротником не видно, куда ступить ногой. Между могучими деревьями виднеются отмершие стволы. Одни из них еще стоят, по уже ободранные и изломанные, другие беспомощно склонили свои корявые макушки на соседние деревья, много их лежит на земле. Куда ни шагнешь, всюду валежник и непроходимая чаща из молодого леса, поднявшегося над упавшими стволами. Нас подстерегают предательские сучья, замаскированные зеленым мохом топи, бурелом или горный поток, заваливший свое русло огромными валунами. В такой тайге не растет трава, почти нет подлеска. Нет здесь и зверей, не поют своих звонких песен и пернатые. Можно днями идти по такой тайге и не увидеть живого существа. Разве осенью или ранней весною случайно заночует в ней стайка пролетных птиц, да редко когда промелькнет по стволу белка или испуганно пропищит бурундук.
Расчищая путь, мы медленно погружались в это огромное море задыхающейся растительности, а небо уже сплошь затянулось тяжелыми тучами. Спускаясь все ниже и ниже, они легли на горы и медленно стали сползать в долину. Еще сумрачнее стало в лесу. Ни единого просвета!
Следом за людьми, понурив головы, тянулись лошади. Не успели пройти и километр, как попали в топь. Это было небольшое болото, протянувшееся поперек долины. Мы подыскали более узкое место, но лошади при первой попытке пересечь его стали тонуть. Люди бросились на помощь, снимали вьюки, седла и волоком вытаскивали животных.
Последней топь переходила Маркиза. С нее заранее сбросили груз. Самбуев, чтобы подбодрить эту своенравную лошадь, даже пригрозил пальцем и что-то серьезное сказал на бурятском языке. Она нехотя шагнула вперед и стала перебираться через болото. Но вдруг у самого берега лошадь, споткнувшись, упала, и ее костлявая туша скрылась в топи под растительным покровом. На поверхности остались раздутые ноздри, уши да полный мольбы о помощи взгляд. Сколько труда положили рабочие, пока Маркиза не оказалась на берегу.
Сбросив вьюки и наскоро поставив палатку, мы спрятались в ней. Лошади, согнувшись, стояли смирно. Буря, прорвавшись в глубину леса, с яростью набросилась на деревья. Застонали, заскрипели пихты, ели, кедры. Гнулись стволы, летели сучья, выворачивая корни, падали на землю великаны.
Мы, прижавшись друг к другу, сидели молча. Постепенно дождь стал стихать, но ветер не прекращался.
— Павел Назарович, ты бы научил меня предугадывать погоду, я бы тоже предупреждал товарищей, — вдруг обратился Алексей к старику.
— Меня не слушаются, не поверят и тебе, — с обидой ответил тот.
— Оно и понятно: один ты все равно что кустарь, вот и не верят, — сказал Алексей. — А если я буду предсказывать, а ты подтверждать — это совсем другое, вроде организации. Понимаешь?..
Павел Назарович действительно обиделся, да и было за что. Он вымок и устал, а все из-за нас — мы не поверили его предсказаниям. Мы готовы были покаяться, но было поздно.
— Сегодня утром никак нельзя было ошибиться в том, что будет дождь, так не поверили! — ворчал Павел Назарович. — Еще отец мой, старик, говорил: смотри, если рыбак[11] жадно начинает кормиться, это непременно к дождю. Утром, видели, он взад и вперед мотался, все рыбу таскал?
— Ничего не понимаю, — не выдержал Курсинов. — То ты говоришь, что перед дождем птица не поет, мало летает, а теперь наоборот, вот тут и угадай.
— Птицы разные бывают. Большинство, как почувствуют непогодь, нахохлятся, делаются вялыми, а рыбак наоборот, он ведь питается рыбой и понимает, что после дождя вода мутней, ему не то чтобы поймать, а даже не увидеть с высоты рыбу, вот и торопится птица по светлой воде накормиться.
— Что же ты толком не объяснил, переждали бы, — с сожалением произнес Лебедев.
Наконец ветер сбил с хвои последние капли дождя, и мы покинули палатку. Продолжать путь было поздно. Алексей и Курсинов пошли искать воду, а мы принялись за благоустройство лагеря.
Более часа они ходили по тайге, да так ни с чем и вернулись. Почва высокоствольного леса жадна к влаге. Она способна выпивать ее в огромном количестве и хранить долго; даже в засушливое время вы чувствуете в такой тайге сырость, но если нет поблизости ручейка, то воды попить в ней не найти.
— Видимо, и сегодня ужин из гармошки будет, — сказал Алексей, показывая пустое ведро. — Все мокрое, а набрать воды негде.
— Не может быть, чтобы весною воды в тайге не было. Не нашли или не знаете, где она бывает, — сказал Павел Назарович, и, взяв ведро и несколько кружек, он скрылся в лесу.
Скоро на долину спустились сумерки. Молчаливо стоял окружавший лагерь лес. Развесив у огня мокрую одежду, мы наслаждались теплом.
— Ну вот вам и вода, — послышался голос Павла Назаровича.
Все оглянулись. Старик подошел к костру и поставил возле Алексея ведро с водою.
— Так где же ты брал, ведь мы всё тут обшарили? — спросил тот.
— Позаимствовал у берез.
— А-а-а… — вдруг, словно по команде, протянули все.
— Вот вам и а-а-а… чего же не принесли? Для чая березовый сок, он куда с добром!
Нам не раз приходилось пользоваться в тайге березовым соком. Сваренный из сока чай утоляет жажду, многие находят такой чай даже вкусным. По нужде мы варили из него и суп. Этот напиток, если можно так назвать его, имеет сладковатый привкус, напоминающий содовую воду. Но добыть сок можно только раннею весною. В это время года березы очень сочные. Чтобы отобрать у них влагу, следует сделать два зарубка вкось ствола, но так, чтобы нижние концы их сходились примерно под прямым утлом. В самый край зарубка, там, где сходятся они, втыкается желобок, по которому и будет стекать сок в подставленную посуду.
Рано утром отряд покинул негостеприимное место. Вокруг по-прежнему царил неприветливый мрак лесной чащи. У всех надолго остались в памяти эти дни напряженной борьбы, когда мы пробирались вперед по никем еще не потревоженной тайге. Лес и чаща сменялись узкими полосками болот. Несмотря на героические усилия, отряд продвигался медленно. Природа по-прежнему сопротивлялась нашему намерению, стараясь всякими способами заставить отряд повернуть обратно. Но в этой борьбе люди еще больше закалялись, росло упорство. Порукой нашего успеха были сплоченность коллектива и общее стремление двигаться вперед, независимо от того, какой ценою придется заплатить за это. Саяны должны быть побеждены — это наша цель. Когда на карте отобразятся белогорья, хребты, цирки, ущелья и долины, когда на ней оконтурятся леса, появятся нити рек, очертания озер, тогда придут сюда геологи, ботаники, дорожники. Ценой, может быть, еще больших усилий, они заставят Саяны отдать свои бесчисленные богатства на благо нашей Родины.
Вечером в этот день мы оказались на берегу реки Долгий ключ, берущей свое начало на северных и северо-западных склонах Фигуристых белков. От дождя и интенсивного таяния снегов ее русло было доверху заполнено мутной водою. Легко поддающиеся размыву берега оказались совершенно недоступными для лошадей. Пришлось останавливаться на ночь и сразу же приняться за сооружение моста.
Ширина реки оказалась 25 метров. Мы нашли посредине русла замытый коряжник. Он-то и послужил главной опорой нашему мосту.
Лошадей развьючили и стали валить лес. Кудрявцев и Курсинов с двумя концами веревки переплыли к коряжнику, расчистили его, как нужно было для укладки моста, и мы стали подавать им бревна. Потом их сдвинули поплотнее и схватили хомутиками. Затем сделали вторую часть моста, от коряжника до противоположного берега, и приступили к переправе лошадей.
Каждую лошадь переводили два человека, придерживая за повод и хвост. Животные проявляли удивительную покорность, когда их вели по сильно качающемуся настилу. Даже такие строгие лошади, как Бурка и Дикарка, которые переходили мост последними, до того присмирели, что их нужно было подгонять.
Утром уровень воды в Долгом ключе поднялся. Ни мостика, ни коряжника не осталось, все было сметено мутным потоком, и до слуха часто доносился шум падающих деревьев, подмытых водою.
Кедровая тайга, по которой мы пробирались от Долгого ключа до Паркиной речки, была несколько разреженной. Над нами теперь не висел темный свод из ветвей гигантских деревьев. Не пахло сыростью. Наконец-то мы вырвались из той могильной тишины, которой характеризуются смешанные сибирские леса. Мы были рады небу и солнцу, которое нет-нет да и ласкало нас своим теплом. Частые поляны, что попадались на пути, уже были покрыты зеленью и украшены яркими цветами, над которыми кружились роем насекомые. Иногда мимо в стремительном полете пронесется шмель, то в кустах вспорхнет птица или, заметив с высоты караван, прокричит над нами беркут.
В такие дни идти легко, но караван двигался еще медленнее, чем вчера. В этот день не так звонко стучали топоры, реже кричали погонщики. Мы ослабли, и мысли о пище уже не покидали. А до Фигуристых белков, где охота могла быть успешной, оставалось еще два дня пути.
Павел Назарович, хотя и бодрился, но заметно осунулся. Вечером он жаловался на боль в пояснице, на слабость в ногах. Беспокоясь о его здоровье, я распорядился передать ему Маркизу, а груз, который везла эта лошадь, распределить по вьюкам.
Старик заботливо осмотрел седло, привязал в торока свой домотканый зипун, сумку с табаком, а поверх седла вместо подушки положил завернутое в тонкое одеяло белье. Ехал он далеко позади каравана.
Поздно вечером мы остановились на небольшой поляне, покрытой пушистым ковром зеленой травы. Для лошадей наступило лучшее время, когда в тайге еще нет мошки, мало комара, а сочного корма много. Освободившись от вьюков, они с удовольствием покатались на земле, затем разбрелись по тайге и до утра не появлялись в лагере.
Мы развели костер, стемнело, вскипел чай, а Павла Назаровича все еще не было.
— Что-то неладное с ним, не пойти ли на выручку? — забеспокоился Прокопий.
Но вскоре послышались шаги и из леса показался старик. Он шел без лошади, неся на плечах весь свой скарб.
— Вот и я «приехал», — произнес он, подходя к костру. — Пропади она, эта Маркиза! Стал переезжать болото, а она возьми да и завались в самой глубине! Еле вылез, чуть не захлебнулся, посмотрите, что наделала! — И он стал показывать нам мокрое белье и сумку с табаком, из которой еще текла вода.
— А где лошадь? — спросил Самбуев, вскакивая.
— Пропадать осталась в болоте твоя Маркиза. Тянул я ее, тянул, добром уговаривал, а она зубы скалит да губами шлепает…
— Идет, — крикнул из темноты Лебедев. — Она уже привыкла к вам, Павел Назарович, не отстает…
Действительно, из леса показалась Маркиза.
Лошадь бесцеремонно подошла к Павлу Назаровичу и остановилась.
— Уйди, несуразная, — отмахнулся от нее старик. — Не нужна ты мне!
Теперь можно было поверить, что оба они купались в одном болоте. И лошадь и старик были мокрые и одинаково вымазанные в грязи.
По словам Павла Назаровича, мы находились недалеко от Паркиной речки. Там предполагалась длительная остановка, обусловленная непременным восхождением на вершину Фигуристых белков и ожиданием отряда Пугачева, идущего сюда с гольца Чебулак.
После горячего чая и маленькой лепешки — чем мы должны были утолить невероятно возросший аппетит — лагерь угомонился. В лесу стало тихо-тихо, только изредка безмолвие тайги нарушалось то ржанием отбившейся от табуна лошади, то полетом ночной птицы.
Июньские ночи коротки, а дни кажутся бесконечными, и так устаешь в походе, что спишь как убитый. Не успеешь, кажется, глаз сомкнуть, а уже слышишь окрик дежурного:
— Поднимайтесь!..
Мы приучили себя беспрекословно подчиняться этому окрику. Через несколько минут обычно все уже на ногах. Иначе в походе нельзя.
Выступление было назначено без завтрака. Мы полагали скоро быть на Паркиной речке и рассчитывали, что река «сжалится» над путешественниками и «ниспошлет» нам из своих неисчерпаемых запасов десятка два хариусов.
Я с собаками ушел вперед. Ранним утром, да еще в солнечный день идти по тайге легко и приятно. А свежий воздух и панорама гор, которая в утренние часы кажется еще более величественной, создают хорошее настроение.
За Долгим ключом долина заметно сузилась. Ближе к реке подступили залесенные отроги. Теперь совсем недалеко оказались высоченные гряды гольцов, прикрывающие своей теснотой проход в центральную часть Восточного Саяна. Еще двухдневный переход, и мы могли бы вступить в эту таинственную область непрерывных нагромождений из цепей скалистых гор. При одной только мысли, что экспедиция уже находится так близко к цели, появилась бодрость и недоедание, которое мы переживали тогда, показалось совсем незначительным препятствием. Но нам, прежде чем попасть в ту заманчивую область, предстояло не менее интересное обследование Пезинского белогорья.
В 11 часов я был на устье Паркиной. Эта река, как и Долгий ключ, берет свое начало на северных склонах Фигуристых белков, питаясь главным образом водою снежных полей. При впадении в Кизыр она наметала огромный наносник. Словно выплачивая дань, река приносит туда ежегодно сотни деревьев, смытых ею с берегов. Стволы, громоздясь один над другим, так переплелись между собою, что не угадать, какому какая вершина принадлежит. Некоторые деревья стоят вверх корнями, другие наполовину замыты песком. Но не этим был замечателен наносник. Возле него то и дело всплескивалась вода — это хариусы. Кормясь насекомыми и различными личинками, приносимыми туда водою Паркиной речки, рыба выскакивала на поверхность и мгновенно исчезала. Хариусы любят держаться в наноснике быстрых речек, как и под перекатами.
Несколько всплесков этой рыбы было достаточно, чтобы во мне пробудился рыбак. Как только место для лагеря было выбрано, я вырезал удилище и пошел на Кизыр.
Наша жизнь в этих горах была бы очень однообразной, если бы мы все свое время тратили только на борьбу с завалами, на сооружение переправ и не уделяли бы времени для досуга. Мы получали величайшее удовольствие, когда с ружьем в руках выслеживали зверя или караулили на солонцах пантача. Даже после тяжелого перехода, если посчастливится стать лагерем на берегу реки, с удовольствием займешься удочкой. Все, кому приходится путешествовать по тайге и в горах, знают, какое удовольствие приносит охота. Это облегчает труд и делает жизнь в тайге особенно интересной.
Подаренная мне Павлом Назаровичем «обманка» была сделана очень просто. Маленький крючочек до изгиба к жалу был обмотан красной ниткой. Обматывая его, старик вплел медвежьи шерстинки, а в конце изгиба — два маленьких перышка кедровки. Получилось полное впечатление мушки.
Я подошел к перекату и забросил обманку на струю. Подхваченная водою и удерживаемая тонкой леской, мушка заиграла на воде, как живая. Вдруг всплеск, затем рывок — и хариус в руках.
Через час моя сумка была наполнена доверху чудесной рыбой. Возвращаться не хотелось. Я присел на камень и стал всматриваться в окружающую меня горную панораму.
Спадая огромными скалами к Кизыру, против меня красовался многоглавый Фигуристый голец. На противоположном берегу веером раскинулся Кинзилюкский, а за гольцами, в узкой панораме Кизыра, виднелись нагромождения пиков, цирков и скал. Наш путь шел туда, в гущу обнаженных пород, на снежные вершины. Но прежде чем идти туда, в синеватую даль, нам предстояло обследовать Фигуристые белки. Я долго смотрел на их вершины, они спокойно дремали под охраной глубоких расщелин и черных узорчатых скал. Кругом на подступах лежал снег. Всякий раз, когда я хотел взглядом наметить путь на вершину гольца, мой взор обрывался у недоступных стен белков.
Мои наблюдения были прерваны вдруг налетевшим шумом. Я обернулся и увидел, как скопа, силясь оторваться от воды, громко хлопала крыльями. Еще несколько отчаянных взмахов, и птица взлетела вместе с крупным хариусом. Зажатая в когтях рыба махала хвостом, извивалась, полет скопы был неровным.
Я пошел берегом, следом за птицей, и за поворотом увидел ее гнездо. Оно было устроено из толстых прутьев на сухой вершине кедра, растущего на утесе. Я только подошел к нему, как из-за следующего кривуна появилась скопа. Птица с ходу уселась на сучок и стала клювом разрывать принесенную рыбу. Два птенца, видимо, еще не оперившиеся, при ее появлении начали издавать нетерпеливый писк и с жадностью поедать куски рыбы, поочередно вкладываемые им в рот взрослой птицей. Когда все было разделено, скопа вытерла о веточку свой клюв, встряхнула перья и улетела вниз по реке. А птенцы, положив на край гнезда свои желторотые головы, молча ждали очередного прилета.
Скопа всегда устраивает свое гнездо на берегу и в таком месте, откуда хорошо видна река. С первых же дней, как только появятся на свет птенцы, они видят перед собою воду. Река — их родина. С детства они уже знают, что длительный голод наступает в период, когда вода в реке мутнее и когда по ней плывет много коряжника. Мелкая же и чистая вода в реке, наоборот, приносит им обилие пищи.
Когда я вернулся в лагерь, караван давно уже пришел и лошади, отдыхая, окружали дымокур.
Увидев сумку с хариусами, все стали вырезать удилища, доставать лески, налаживать обманки.
— Ты куда собираешься? А обед кто будет варить? — удерживая Алексея за руку, спросил Мошков.
— Пантелеймон Алексеевич, ей-богу, на минуточку! Я только два раза заброшу и вернусь, — взмолился Алексей. — Ты ведь не рыбак и не поймешь, что за удовольствие удить хариусов…
— С каких это пор ты стал рыбаком? — допытывался Мошков.
— Душа-то у меня рыбацкая от рождения, только поздно определилась, — ответил Алексей и, переменив тон, стал просить Мошкова, чтобы тот приготовил за него обед.
Когда обед был готов, я пошел звать рыбаков. Все они собрались на устье Паркиной. Не у дел был только Алексей. Он, не вытащив ни одного хариуса, оборвал мушку.
— Шейсран, ну дай ты мне один разок забросить… — приставал он к Самбуеву.
— Сам такой удовольствия надо… — отвечал тот, хотя тоже ни одного хариуса не поймал.
После обеда, который на этот раз полностью утолил наш голод, лица у всех посветлели. Давно в лагере не было такого оживления, и мы, забыв про невзгоды, стали готовить вьюки для завтрашнего дня.
Я рассказал Павлу Назаровичу, что видел на реке скопу.
— Это хорошо, что близко у стоянки живет «рыбак», он поможет нам определить погоду, наблюдать только надо за ним.
Утром мы должны были начать подъем на Фигуристый. Но погода снова испортилась: по небу ползли облака, ожидался дождь. Идти на голец было рискованно. Я начал подумывать, не отложить ли поход до следующего дня. Так — в нерешительности — мы пробыли до двенадцати часов.
Павел Назарович как только встал, осмотрел внимательно небо, прислушался к тишине, окутавшей лес. Потом ушел на реку и, вернувшись оттуда, сказал:
— Дождя не будет. Скопа только один раз появилась и больше не прилетела. Надо идти… — сказал он уверенно и стал собираться.
А небо все темнело, и грознее кучились облака. Казалось, что природа уже смирилась с тем, что будет дождь, но у нас не было основания не верить старику.
— Ну, Павел Назарович, если твоя правда и дождя сегодня не будет, мы соорудим тебе памятник на вершине Фигуристого и сделаем надпись: «Лучшему саянскому синоптику П. Н. Зудову», — сказал Прокопий.
— Кто его знает, соорудите или нет, но дождя не будет, — уверенно ответил старик.
Груз разместился в пяти вьюках. Самбуев должен был сегодня же возвратиться в лагерь с лошадьми и завтра принести нам под голец свежей рыбы. Собираясь в поход, мы еще рано утром поставили сети.
В два часа перебрались на правый берег Паркиной речки и тронулись к Фигуристому. За узким проходом, по которому река пробивается к Кизыру, показалась широкая разложина, покрытая кедровой тайгой. Спускающиеся в нее крутые откосы гольца поросли кустарником, а выше лежали поля снега. Он разбросан всюду: по щелям, в тени скал, по вершинам распадков. Такое расположение снегов в сочетании с темными откосами, россыпями и бледно-желтым ягелем придавало гольцу своеобразную красоту.
Наметив подъем, мы уже приближались к подножию Фигуристого. Вдруг по ущелью гулко прокатились громовые раскаты. Павел Назарович, пораженный неожиданностью, стал оглядываться, еще не веря, что это настоящий гром. А в это время из-за хребта навалилась черная туча и за дождевой завесой скрылись вершины гор. Мы остановились.
— Дождь, Павел Назарович, — сказал Мошков.
— Может, и будет, — ответил старик с виноватой улыбкой. — Обманула, значит, скопа, зря тронулись…
Еще минута, и пошел проливной дождь. Мы повернули назад и укрылись под скалою у самого берега Паркиной. Сверкала молния, а следом взрывались громовые раскаты. В ущелье стало темно. Огненные стрелы, прорезая свод, обрисовывали на миг контуры грозных туч и ближних скал. Рев и грохот не прекращались ни на миг. Казалось, взбунтовался голец и, преграждая нам путь, рушил скалы, заваливал обломками ущелья и проходы.
Мы прикрыли палаткой вьюки и сами спрятались под ней.
Через час грозовая туча отдалилась, стихли разряды, посветлело, но дождь все не унимался. Он не дал нам заготовить дрова и поставить палатку. Наступила ночь.
Кто-то выглянул из-под брезента и ахнул от испуга. Вода вышла из берегов и уже подбиралась к нам. Все вскочили и, не обращая внимания на дождь, стали перетаскивать вьюки выше на россыпи; туда же вывели и лошадей. На реку было страшно смотреть. Сметая преграды, она пенилась, ревела. Плыли кусты, мусор и смытые водою деревья.
Павел Назарович сидел молча. Было неловко и нам и ему. Но все слишком уважали старика, чтобы упрекать его за ошибку. Теперь мы надеялись на ветер, что он разгонит тучи.
В полночь дождь действительно перестал. Послушные ветру тучи удалились, но мы принуждены были коротать ночь на россыпи, так как пленившая нас река все еще бушевала по ущелью.
Рано утром все были на ногах. Вода спала. Всюду на берегу виднелись следы наводнения. Мы вернулись в лагерь. Павел Назарович и Лебедев пошли смотреть сети.
Вскоре оттуда послышался радостный крик Павла Назаровича:
— Не обманула! Не обманула! Идите все сюда! Скорее!
Не понимая, в чем дело, мы побежали на берег. Над вытащенной из воды сетью стоял в раздумье Лебедев.
— Вот, смотрите! — И Павел Назарович развернул сеть.
В ней лежала мертвая скопа. Она, видимо, вчера утром запуталась в сети вместе с пойманным ею большим хариусом.
— Не обманула бы она, если бы не такое несчастье… — сказал Павел Назарович. И лицо его посветлело.
— Поднимайтесь!.. — услышали мы голос дежурного, и в лагере все пришло в движение.
Я вышел из палатки и по привычке осмотрел небо. Наша жизнь в горах, как и всякое путешествие, во многом зависит от погоды, а в последнее время погода нас не баловала — шли частые дожди. Но в это утро все предвещало ясный день. Лучи только что пробудившегося солнца осветили небо и серебристым блеском залили снежные громады гор. Еще минута, и они, прорвавшись между скученных вершин, упали на дно ущелий. Находившийся там ночной туман вдруг закачался и на глазах стал исчезать.
После завтрака мы сразу же стали вьючить лошадей и через час уже пробирались с караваном к подножию Фигуристых белков.
Хорошо в лесу в начале июня. Обильно выпавшие в последние дни осадки окончательно пробудили жизнь растений и вызвали буйный рост. Будто споря между собою, незабудки, огоньки, ветреницы тянулись к солнцу и, разбросав по сторонам листья, старались приглушить соседей своей тенью. Цветы, украшающие густой травостой, в солнечный день переполняют воздух нежным запахом. Кусты смородины, малины, бузины уже покрылись ярко-зелеными листьями. Черемуха и рябина оделись в пышный наряд и разбросали далеко-далеко по лесу аромат своих цветов. Всюду попадались птицы: поползни, овсянки, мухоловки, пеночки, синехвостки, дрозды. Одни из них шныряли по кустам, добывая пищу, другие еще суетились, устраивая семейный уголок, а любители услаждать своих подруг песней — пели без умолку, бессчетное количество раз повторяя один и тот же мотив. Тысячи насекомых, оживших после непогоды, кружились над нами.
В полдень мы достигли подножия Фигуристых и расположились лагерем под самой крутизной, куда еле взобрались с завьюченными животными. Палаток не ставили. Весь груз сложили под кедром, росшим среди каменных глыб. Лошадей сразу же отправили с Самбуевым обратно, а сами начали готовиться к подъему.
В два часа, загрузившись тяжелыми поняжками, отряд начал подниматься на вершину белка. Подъем был продолжительным и трудным. Густая растительность, покрывающая склон гольца, изматывала наши силы. Заросли ольховника, желтой мохнатой березки да ерника переплетали проходы. Под их тенью сплошным, вечнозеленым ковром раскинулся бадан; растет багульник и местами — кашкара. Но крутые склоны Фигуристых почти голые. Там все уничтожается снежными обвалами. О них свидетельствуют глыбы снега, сложенного гармошкой на дне лощин и у подножия белка.
Через три часа мы выбрались на первую площадку. Перед нами раскинулась альпийская зона. Всюду виднелись выступы скал, россыпи да гладко отполированные лавинами откосы.
После отдыха стали подниматься наверх. Отвесные стены гранита, крепко спрессованный снег и толстый слой мха, покрывающего россыпи, оберегают грозные вершины Фигуристых белков. Подобравшись к ним, мы долго бродили в поисках прохода. Наконец нашли узкую щель и по ней стали взбираться. Ремни резали плечи, ноги с трудом передвигались. Подъем становился все более затруднительным. Опасность подстерегала нас всюду. То под ногами рвался мягкий ягель, и если не успеешь схватиться за выступ или куст, сползешь вниз. То камень, за который ухватишься, чтобы удержать равновесие, сорвется. Труднее всего взбираться по снегу. Зимние ветры так отполировывают его, что поверхность делается скользкой как лед. Все мы изрядно устали на этом подъеме.
Но вот из-за ближайших гольцов стал вырисовываться горизонт. Невдалеке показалась первая вершина Фигуристых. Это подкрепило наши силы, и люди воспряли духом. Еще с полчаса, и отряд достиг цели. Мы сели на снег, покрывающий вершину, и, отдыхая, долго любовались окружающей панорамой.
Вот она, альпийская страна, неоценимая сокровищница Сибири! Куда бы ни бросал взгляд, словно безбрежный океан, лежали всюду могучие хребты. Справа, за Базыбайскими гольцами, виднелась Эргак-Торгакская горная гряда, протянувшаяся на сотню километров с востока на запад. На северных склонах этих сумрачных гор берут свое начало бесчисленные ручейки, питающие своей прозрачной водой Казыр. Впереди, против Фигуристых белков, и влево все загромождено хребтами, разбросанными по всеми видимому пространству. Наблюдателя поражают их причудливые формы. То вы видите остроконечные пики, горделиво возвышающиеся над этими хребтами; то мощные гольцы с тупыми, словно срезанными, вершинами; то пилообразные, разрушенные временем отроги. Постоянная тишина царит на вершинах этих гор. Туда не проникают звуки, они глохнут далеко ниже. Разве только зимой до них долетит отдаленный грохот снежных лавин, да летом, сотрясая ударами горы, гроза нарушит их покой. Ниже, преимущественно по северным склонам, виднелись глубоченные цирки. Темные скалы, нависшие над ними с трех сторон, оберегают эти мрачные убежища от проникновения туда солнечных лучей. Серые россыпи, покрывающие дно цирков и берега ледниковых озер, обросли рододендронами, мхами да лишайниками. Там ни единого деревца. Никто и не живет в них, разве случайно забредет медведь, да в летнюю пору, спасаясь от гнуса, забежит туда изюбр. Зато ниже раскинулись альпийские луга, украсившие изумительной зеленью отроги, вершины распадков и белогорья. Там травы никогда не вянут, не знают осени, так в цвету их и покрывает снег. Но луга просачиваются далеко ниже альпийской зоны и, мешаясь с кедровым редколесьем, образуют непревзойденной красоты елани. Словно узоры по ним виднелись снега, остатки зимних обвалов, изумрудной чистоты озера да падающие с высоких скал в глубину долины сверкающие на солнце ключи.
Все, что мы видели с вершины Фигуристого гольца, было необычно сурово. Но Саяны привлекают и красотой, от которой трудно оторвать взор и которую невозможно забыть. В этот день, долго любуясь вершинами Саян, я так и не мог разгадать, чего же в них больше: то ли необузданной дикой силы, то ли расцветшей до предела красоты. И то и другое было выражено мощно, ярко и манило к себе с неудержимой силой.
Пользуясь прекрасной видимостью, я заполнил маршрутный журнал. После этого Прокопий уговорил меня идти на охоту, а остальные спустились в лагерь, чтобы утром вынести на белок груз.
В это время года северные склоны хребтов еще полностью не освобождаются от снега, этим и объясняется позднее появление на них зелени. Но южные отроги уже покрылись травой, всюду пестреют цветы — там уже лето. Обилие сочного корма и тепла приманивает туда зверей. На дне глубоких распадков и по крутым местам, покрытым зеленью, можно легко встретиться с медведем, изюбры придерживаются увалов, пересеченных незначительными скалами и полосками кедрачей; а сокжои спускаются с белогорьев к границе леса, предпочитая в это время питаться свежими листьями ерника, березки, голубики и других растений.
Скалистым гребнем, что круто спадает с вершины белка в Базыбайскую долину, мы спустились к пологому отрогу. Шли осторожно, прощупывая взглядом шероховатую поверхность гор и внимательно приглядываясь к зеленому покрову склонов. Вдруг Прокопий остановился.
— Олени… — произнес он таинственно и показал на соседний отрог.
Я заметил там в вершине чистого распадка небольшое стадо сокжоев. Мы остановились. До зверей было не более километра. Я достал бинокль и стал рассматривать. Судя по рогам, которые хорошо были видны в бинокль, и по росту, можно было предположить, что среди них две самки взрослые и три прошлогодних оленя. Шестой был старый бык. Он лежал поодаль на каменистом пригорке. Его выдавали толстые, но короткие и сильно разветвленные рога, какие часто бывают у старых сокжоев.
Через минуту я увидел, как зверь поднялся, осмотрелся и, потянувшись, стал кормиться. По сравнению с остальными животными он выделялся и ростом. Это действительно был крупный бык. За ним-то мы и решили поохотиться.
Пока Прокопий соображал, с какой стороны лучше подкрасться к быку, стадо несколько отдалилось и разбрелось по склону, но крупный зверь оставался все там же. Он часто поднимал настороженную голову и осматривался. Видимо, с пригорка, где он кормился, хорошо были видны и распадок и лощина, расположенные ниже, по которым можно было подкрасться к нему.
Мы спустились по отрогу, обогнули скалистый мыс и подобрались к устью лощины. Солнце уже склонилось к горизонту, и тени прикрывали второстепенные вершины гор. Нужно было торопиться, иначе темнота опередит и нас постигнет горькое разочарование.
Поднимались правым бортом лощины. Прокопий шел впереди, осторожно нащупывая ногами твердую опору и не сводя глаз с пригорка. Я следовал за ним. Скоро мы поднялись к одинокому кедру, примеченному еще с соседнего отрога. Стадо паслось все там же, за пригорком, но бык спустился ниже. Он находился от нас метрах в двухстах, но, какая досада, мы видели только его спину да изредка рога, когда он поднимал свою голову. А тут, как на грех, солнце уже спряталось за горизонтом и стало темнеть.
Прокопий снял ичиги и проверил бердану. Мне он предложил остаться, а если идти с ним, то тоже разуться. Я покорно выполнил его условие, и мы стали подбираться к зверю.
Можно удивляться той ловкости, с какой Прокопий подкрадывался к сокжою. Под его ногами бесшумно мялся сухой ягель, не ломались веточки, не трещал валежник. Он то выглядывал из-за камней, то, пригибаясь до земли, прятался за ерником. Наконец он лег на живот и стал осторожно подползать к кустам карликовой ивы. Казалось, за ними мы уже увидим и зверей.
Вдруг Прокопий задержался и, припав к земле, замер. Я, не шевелясь, осмотрелся, но нигде не было ни единого подозрительного пятнышка. Однако охотник еще пуще прижался к земле и подал мне знак подползти ближе.
— Видишь? — тихо спросил он, показывая глазами под куст ивы.
В двух метрах от меня находилось какое-то небольшое животное, светло-рыжей масти, с пятнами на спине. Оно лежало под кустом, вытянувшись и затаившись. Если бы не его черные глаза, смотревшие на нас с каким-то детским испугом, мы бы наверняка проползли мимо. Животное лежало без движения, не подавая признаков жизни. Так продолжалось менее минуты. Наконец Прокопий не выдержал и стал отползать назад. Но не успел он отступить и метра, как животное в одно мгновение вырвалось из-под кустов.
— Бёк… бёк… — прокричало оно и, разбрасывая ноги, как старый сокжой помчалось наверх.
Это был теленок-сокжой. Мы поспешно поползли дальше и скоро оказались на пригорке.
В распадке уже никого не было. Присматриваясь, мы заметили серую полоску — это, перегоняя друг друга, удалялись звери. Впереди мчался старый бык, а рядом с ним бежал теленок. Они выскочили на верх отрога и, не уменьшая бега, скрылись из глаз.
— Дьяволенок, угнал зверей, — с досадой сказал Прокопий.
Мы еще с минуту находились на пригорке. Кто же действительно спугнул зверей? Мы или теленок? Нашего присутствия они обнаружить не могли, так как ветер дул на нас от зверей, тогда почему же появление телка встревожило стадо?
У каждого зверя есть свои повадки. Самка дикого барана никогда не покидает своего теленка. Он неотступно следует за ней по скалам, смело прыгает по уступам, преодолевает снежные перевалы. Детеныш кабарги видит свою мать днем только во время кормежки и ночью. Небезынтересна и жизнь маленького сокжоя.
Обычно в первой половине мая самка дикого оленя уже находится поблизости от того места, где намерена телиться. Это вершина глухих ключей с пологими террасами и густо заросшими рододендронами, ерником, ольховником. Чаще всего там летом лежит снег и много ягеля. В первый день появления на свет теленок плохо владеет ногами, уж больно они у него длинные и несуразные. Но природа, чтобы оградить этого еще беспомощного малыша от неприятности попасться на глаза хищнику, наделила его поразительной способностью прятаться. Ну как не удивляться! Теленку всего от рождения несколько часов; услышав посторонний звук, он мгновенно припадет к земле и, вытянувшись, положит головку на крошечные копытца передних ног, подберет под себя задние и прижмет уши. Такова неизменная поза спрятавшегося телка. Она позволяет ему позже, при опасности, мгновенно сорваться с места и спасаться бегством.
Баютканом эвенки называют теленка, рожденного от домашнего оленя и сокжоя. Он обычно наследует от отца (сокжоя) немного внешних признаков и дикий нрав. Я не раз наблюдал за ними, когда мне приходилось встречаться с кочующими стадами эвенкийских колхозов. Стоит на баюткана крикнуть, как он сейчас же припадет к земле и, приняв соответствующую позу, замрет. Охватывает ли его страх, вызывает ли предмет подозрение — от всего он прячется и, надо отдать справедливость, так ловко, что можно рядом пройти и не заметить.
Появившись на свет среди живописной природы, теленок-сокжой первые дни своей жизни проводит в одиночестве. Чтобы не выдать своим присутствием малыша, мать обычно на день покидает его, а тот забивается в кусты или залегает в мох и терпеливо коротает день. Вы не услышите его крика, а если он и встанет, то всего на минуту и, видимо, под действием страха, снова прячется. Редко кому приходится видеть в это время самку с теленком.
Когда на горы ляжет вечерняя прохлада, потемнеет, исчезнет комар, невидимой тропою мать придет к малышу и пробудет с ним до утра. Их ночные прогулки очень коротки: самка боится оставить на траве след малыша. Если он еще маленький, иногда самка кормит его, ложась на землю. В таком положении он сосет ее сзади, пропуская свою мордочку под приподнятую ногу матери. Когда же они отдыхают, теленок неизменно лежит у ее головы; это присуще и другим зверям. Кормит она его и днем.
Хочется отметить еще одну особенность. Ни один из зверей не боится так гнуса, как дикий олень. Его нервирует даже звук, который издает паут во время полета. В ясный летний день полчища этих отвратительных насекомых появляются с утра, как только исчезнет роса, и сокжои принуждены спасаться от паута бегством. Они спускаются к реке, несколько километров бегут по воде или тайге, затем бросаются на белогорье, носятся по отрогам или ложатся в снег. Так у них проходит весь день, пока не стихнет паут. Природа не зря наградила телят этих животных способностью прятаться, разве смогли бы они следовать за матерью при такой беготне?!
…Утром мы встали до солнца и сразу же ушли к той разложине, где вчера выслеживали сокжоев, но там никого не было. И этот день оказался неудачным. На крутом увале, обросшем густой травою, нам попались две самки изюбров. Животные, не замечая охотников, спокойно паслись, а мы обошли их сторонкой и скрылись за узкой полоской кедрачей. В это время года все самки уже имеют малышей и охота на них ничем не может быть оправдана. Несколько позже преследовали медведя: он завел нас в такие трущобы, что мы и не рады были охоте. Видели трех молодых сокжоев, даже стреляли, но неудачно. В три часа пришлось возвратиться ни с чем.
Над нами не было солнца. Серые облака, казавшиеся необычайно легкими, ползли низко, задевая вершины гор. Появилось много комара. Отбиваясь от него, мы продолжали подниматься на Фигуристый. А облака, набухая, спускались ниже, они скоро накрыли нас, и все окружающее исчезло в их беспросветной мгле.
Оказавшись на одной из вершин, мы с Прокопием были свидетелями того, как под нами тонули в мутном облачном море горы. Какой-то хищник, видимо, беркут, парил высоко-высоко над обнаженными вершинами, демонстрируя перед нами силу могучих крыльев. Его полет был спокойным. Появление под ним облаков и исчезновение обычной панорамы, которую он видел всегда с высоты полета, не смущало хищника. Несколько позже мы видели, как он, продолжая описывать круги, медленно спустился и исчез в непроницаемом тумане. Это поразило нас. Неужели зрение позволяет ему видеть предметы далеко сквозь гущу облаков?! Тот факт, что птица не приземлилась к скалам, когда они были обнажены, и не села на один из торчащих поверх тумана пиков, а спустилась именно в туман, пожалуй, служит доказательством поразительной зоркости этого хищника.
Мы не дождались, когда рассеется туман, ушли к своим. Это и выручило нас тогда. Спустившись на дно седловины, туман совсем неожиданно поредел, и перед нами, словно выросший из земли, появился изюбр. Я еще не успел рассмотреть его, как раздался выстрел Прокопия. Зверь упал на землю. Это был молодой самец. Мы его освежевали и, захватив по стегну, ушли с тяжелыми поняжками наверх.
Нас встретили радостно, и Алексей, уже давно не занимавшийся своим прямым делом, повеселел. Кто-то раздул огонь, появилась посуда, и скоро на огне забушевал котел, доверху наполненный мясом.
За время нашего отсутствия товарищи подняли на белок весь груз, кроме леса. На месте постройки лежали: куча битой щебенки, цемент, груды плоских камней и стояла форма для литья тура. Словом — все было готово, чтобы украсить гордую вершину Фигуристого белка геодезическим знаком.
Пользуясь хорошей видимостью, я после непродолжительного отдыха занялся технической работой. Мне нужно было наметить ряд вершин, которые придется посетить в ближайшие дни. Из всего, что было на фоне голубого неба, я прежде всего выбрал один, хорошо заметный по внешней форме, двуглавый пик. Он находился в главном узле Восточного Саяна. Левее, на стыке Манского и Канского белогорий, был виден тупой голец, тот, что я наблюдал с Мраморных гор. С него, как мне казалось, можно будет рассмотреть все окружающие его горы и северные склоны Саяна. Хорошо вырисовывались голец Кальта и Пирамида — главная вершина Канского белогорья. С Фигуристого я впервые увидел Грандиозный. Этим мощным гольцом заканчивается далеко на востоке хребет Крыжина.
Через час, под действием каких-то атмосферных явлений, лежащий под нами туман вдруг взбунтовался. Он стал подниматься, густеть, и к вечеру пошел дождь. Мы натянули палатку между двух камней, и, сбившись под ней, уснули, убаюканные шумом падающих капель дождя. Но в полночь все внезапно проснулись. Налетевший ветер сорвал палатку. Вокруг было темно, дождь усилился. Он шел волнами, обильно поливая горы. Пока ставили палатку да укрепляли ее, все вымокли. Но и этим не кончилось наше бедствие. Не успели укрыться от дождя, как под нами образовался ручей, принесший нам немало хлопот.
Утром Прокопий с двумя товарищами ушел за мясом, а мы спустились вниз, чтобы вытащить на белок лес для пирамиды. Это самый тяжелый труд. Можно легко себе представить скалистые вершины Саянских гор, изрезанные лощинами и покрытые россыпями, по которым тяжело подниматься с рюкзаками за плечами. Но взобраться на эти вершины с бревнами куда тяжелее и опаснее. Тут нужна исключительная осторожность. Поскользнись — и бревно придавит тебя; особенно опасно, когда поднимаешься с ним по крутым россыпям, один неуверенный шаг — и можешь свалиться. Таким тяжелым физическим трудом геодезисты оплачивают свою любовь к вершинам гольцов и тем незабываемым панорамам, которыми они любуются с этих высоченных пиков, где строят свои пункты.
К вечеру работа на Фигуристом была закончена. Куда-то на запад умчались тучи. Солнце оставило горы. Темные тени оконтурили долины, скалистые ущелья и складки, которые, словно морщины, густо покрывают склоны гольцов. Еще полчаса, и на нашей пирамиде, что украшает и по сей день суровую вершину белка, погас последний луч заходящего солнца.
Рано утром мы покинули белок и в три часа дня были в лагере. Наша надежда встретиться там с Пугачевым не сбылась, хотя его отряд должен был быть на устье Паркиной речки уже несколько дней назад.
— А у Гнедушки жеребенка родился, со звездочкой, — встречая нас, сообщил Самбуев.
Нужно было видеть лицо Шейсрана. Сколько радости! Мы всегда удивлялись его заботливости и привязанности к лошадям. Он был истинным табунщиком. Самбуев мог отдать свою лепешку любому Горбачу и остаться на день голодным; из-за лошадей он был готов поссориться с каждым из нас. Даже лукавая Маркиза и та видела в нем своего покровителя.
Остаток дня мы использовали на баню — это была единственная возможность угасить зуд на теле от укусов комара.
Оставив на устье Паркиной речки записку Пугачеву с указанием двигаться дальше до лабаза, мы утром выступили в поход, взяв направление на восток, вдоль Кизыра.
Караван продвигался медленно. Разведчики, стуча топорами, выискивали проход; где-то позади, подбадривая лошадей, кричали погонщики. Это был первый день появления паутов.
С явным нетерпением все ждали того часа, когда мы дойдем до своего лабаза. Там нас ждала заслуженная передышка и… наконец-то, достаточно пищи и табака. Какие только растения наши курильщики не употребляли взамен махорки! Листья ревеня они сушили с цветами багульника, бадан мешали с корой тополя и т. д.
А за Павлом Назаровичем ухаживали как за красной девицей. Никуда он не мог скрыться от их взглядов, от их готовности услужить чем-либо. Старик благодаря своей бережливости был самым богатым человеком. Его сумка с крепким домашним самосадом, заметно опустевшая, выглядела еще очень соблазнительно, а трубка просто раздражала курящих. К ней тянулась скрытая, но строго соблюдаемая всеми очередь. Не успеет старик докурить, как из трубки кто-нибудь уже выскребает пепел. Я долго не мог понять, в чем тут дело. Меня заверяли, что пепел придает листьям, которые они курили, запах табака. И только позже, когда у Павла Назаровича в сумке почти ничего не осталось, выяснилось, что он, сочувствуя им, нарочно недокуривал трубку, а те делали вид, что пользуются только пеплом. Когда же трубка была выброшена стариком, курильщики сейчас же подобрали ее, словно какую-то драгоценность. Она была немедленно мелко-мелко искрошена, разделена между курильщиками, и ее постигла та же участь, что и траву, которую курили, — она сама была раскурена.
Между тем продвижение наше продолжалось. Все мы с нетерпением дожидались, что вот-вот появятся затесы на деревьях, ведущие к лабазу. Вдруг в лесу, где-то у реки, послышался отчаянный лай собак. Только теперь мы заметили отсутствие Левки и Черни. Спустя несколько минут ко мне подбежал Прокопий.
— Зверя держат! — крикнул он и бросился на лай.
Я побежал за ним. Его длинные, словно ходули, ноги перелетали через колодник, ямы, а поляны он пересекал огромными прыжками. Я старался не отставать.
У толстого кедра Прокопий вдруг задержался. Он сорвал с ветки черный мох, выдернул одну нитку и, приподняв ее, стал наблюдать. Нитка, покачиваясь, заметно отклонялась вправо, показывая, в каком направлении движется воздух. Выяснив это, мы стали подбираться к зверю с противоположной стороны. Иначе непременно бы угнали его своим «духом». Собакам трудно удержать зверя, если он уловит запах приближающегося человека.
Теперь шли не торопясь, посматривая вперед и с трудом сдерживая все нарастающее волнение. Попалась речная протока, пересекли густой тальник и сквозь поредевшие кусты увидели берег Кизыра. Собаки продолжали неистовствовать. Глухо, злобно ревел зверь.
Прокопий остановился и, повернув ко мне голову, шепнул:
— Медведя держат…
Неожиданно послышался шум и грохот камней на косе. Мы приподнялись. Зверь, вырвавшись из-под наносника, бросился по гальке. Не успевал он сделать два-три прыжка, как Левка, изловчившись, схватил его за правую заднюю ногу и отскочил. Медведь бросался за ним, а в это время Черня поймал его за левую ногу. Раздосадованный своей неповоротливостью, медведь устремлялся за Черней, но Левка, описав круг, снова оказывался возле него. И так все время, не ослабевая, собаки задерживали зверя. Напрасно тот ревел, метался из стороны в сторону, пытаясь отбиться от них.
Все это происходило в ста метрах от нас. Ну как было не восхищаться смелостью и напористостью сибирских лаек! Какая расчетливость в движениях! Только такая пара дружных собак и могла удержать медведя.
Мы с Прокопием несколько раз прикладывали к плечам ружья, но не стреляли. И собаки и медведь вертелись клубком. Они озлобились до предела, летели камни, шерсть. Все же медведь сдался. Он присел на гальку и, пряча под себя искусанный собаками, зад, стал отбиваться передними лапами. Это у него получалось так смешно, что мы невольно улыбнулись, а Левка и Черня продолжали наседать. Еще несколько безнадежных попыток отбиться от псов, и медведь, сорвавшись с места, бросился напролом к заливу.
Прокопий уловил момент и выстрелил. Зверь сразу упал, но сейчас же вскочил и, волоча перебитую пулей заднюю ногу, стал удирать. Теперь ему было не до собак. Он бросился в воду, намереваясь добраться до противоположного берега, но Левка и Черня опередили его. Завязалась борьба. Отбиваясь от собак, зверь безнадежно шлепал передними лапами по воде, мотал головой и, видимо, от боли и досады ревел.
Я попросил Прокопия не стрелять, а сам обежал залив и подкрался к дерущимся с намерением зафиксировать фотоаппаратом сцену схватки. Медведь в отчаянной попытке прорваться набрасывался то на Черню, то на Левку, не выпускавших его из воды. Напрасно он пугал их своей огромной пастью, зря окатывал водою. Собаки не отступали. Наоборот, с каждой минутой их охватывал все больший азарт.
К сожалению, мне не пришлось долго любоваться этой схваткой. Левкой овладела горячка. Пренебрегая опасностью, он добрался до морды зверя. Медлить было нельзя. Я вскинул штуцер, но не успел выстрелить, как медведь поймал собаку и вместе с ней погрузился в воду. На выручку появился Черня. Один отчаянный прыжок, и он оказался на спине всплывшего зверя. Тот вздыбил, но выстрел предупредил последующие события. Пуля пробила ему череп, и медведь затонул (худой медведь в воде тонет).
На поверхности показался Левка с разорванной шеей. Отыскивая зверя, он глубоко запускал морду в воду, вертелся, искал медведя и от невероятной злобы лаял каким-то не своим, диким голосом. Я с трудом поймал кобеля, но припадок гнева у него продолжался еще несколько минут.
Не успели мы приподнять со дна залива медведя, как подошел караван. Чтобы не задерживать лошадей, зверя быстро освежевали, разрубили на части, и пока укладывали мясо во вьюки, я решил осмотреть его желудок. Это я делал всегда для того, чтобы составить себе представление, чем питается медведь весною после выхода из берлоги, летом и осенью. Каково же было наше удивление, когда в желудке, кроме муравьев, почек тальника и различной травы, мы нашли лоскут кожи от ботинка.
Прокопий долго рассматривал загадочную находку.
— Может, еще какая экспедиция тут бродит? — спросил он меня.
Вряд ли кто мог быть в той части Восточного Саяна, кроме нас. Во всяком случае, признаков присутствия людей на Кизыре мы не встречали, и этот вывод почему-то расстроил Прокопия. Он стал торопить всех, ни слова не говоря о какой-то догадке.
Лошади медленно продвигались по лесу. Иногда им приходилось задерживаться и дожидаться, когда прорубщики расчистят чащу или найдут проход через завал. Но вот наконец мы сделали крутой поворот к горе и вышли к долгожданным затесам, значит, лабаз близко!
Вскоре мы увидели тропу, проторенную кем-то. Идущий впереди Прокопий вдруг остановился и стал осматривать окружающие его предметы. Только теперь я заметил, что листья, трава, стволы деревьев и сама тропа покрыты чуть заметной пылью.
«Ведь это мука!» — с ужасом подумал я и тут же сразу вспомнил о кожаном лоскуте, найденном в желудке медведя.
Идем дальше.
В голове бродили неясные мысли, еще не хотелось верить тому, что представлялось глазам. Но вот на тропе попалась консервная банка, затем клочок пергаментной бумаги от масла…
Еще несколько шагов — и мы остановились у разграбленного лабаза. Никто не промолвил ни слова, будто все это не было для нас неожиданностью.
— Надо расседлывать лошадей, — напомнил вдруг Мошков.
Товарищи провели караван к реке и там разбили лагерь. Я остался у лабаза. Не верилось, что нас постигло такое несчастье. Какую жалкую картину представляли наши запасы! Все, что хранилось на лабазе и что долгое время было нашей надеждой, теперь лежало на земле затоптанным и разграбленным. Мука, цемент, масло, соль, махорка все это представляло собою смесь, обильно смоченную дождями и утоптанную лапами зверей. Разбросанная одежда почти сгнила, всюду валялась изорванная обувь. При нашем появлении бурундуки издавали протестующий писк. Где-то у края леса кричало воронье…
Скоро к лабазу пришли все. Прежде всего мы стали искать причины. Лабаз был сделан прочно. Столбы, на которых стоял сруб, были ошкурены и достаточно высоки, чтобы по ним не смогли забраться хищники. От мелких грызунов они были обиты полосками железа. Медведь вообще не трогает высокие лабазы, да ему и на метр не подняться по ошкуренному столбу. Но тем не менее сохранившиеся следы служили явным доказательством, что виновниками все же были медведи. В чем же дело? Как оказалось, буря свалила на лабаз старую ель, по ней-то и пробрался первый смельчак. Лабаз был раскрыт, все разворочено. Но позже, видимо, этот медведь был захвачен там другими, произошла драка… Вот тогда-то они и сломали сруб. Все наши запасы оказались на земле. После нашлось много любителей поживиться чужим добром. Даже больше, судя по выбитым ямам, по клочьям шерсти, валявшейся всюду, видно было, что не один медведь оспаривал в жестокой схватке с другим зверем свое право на наши продукты.
Все, что лежало перед нами, было так перемешано с землей, что уже не представляло никакой ценности, и, если бы не голод, сделавший нас неразборчивыми к пище, мы даже не подумали бы собирать остатки.
Предо мною вновь встал вопрос — что делать? Идти ли дальше, не имея ни одежды, ни продовольствия, или повернуть обратно? Страшно было подумать о возвращении, находясь уже у ворот самой интересной и малодоступной части Восточного Саяна. Вернуться, чтобы на следующий год снова пережить все трудности пройденного пути?! Это было почти сверх сил.
Чем больше я задумывался над создавшимся положением, тем печальнее рисовалось мне наше будущее. Решиться продолжать путешествие казалось безрассудным. Нужно было рисковать и, прежде всего людьми, но я не мог подвергнуть таким испытаниям своих товарищей, столько лет разделявших со мною невзгоды скитальческой жизни по просторам Сибири.
Стемнело. Спустилась прохлада. В тайге все засыпало. Не спал только лагерь, да и до сна ли было тогда?!
В памяти, словно вчерашний день, осталась освещенная месяцем поляна, угрюмые лица, озаренные пламенем костра, и стеной подступившая к нам, мрачная, уходившая неведомо куда тайга. Вокруг было тихо. Мы сидели близко у огня. Я тогда пережил ночь страшных дум. Больно было сознавать, что так нелепо оборвалась экспедиция, но я не допускал мысли, чтобы не сбылась мечта проникнуть в центральную часть Восточного Саяна. Свое мнение о дальнейшем я не хотел высказать первым и предоставил прежде всего самому отряду решить этот вопрос. Хорошо, что даже в такие минуты человека не покидает надежда, и я, совершенно бессознательно, все еще чего-то ждал, на что-то надеялся.
Говорили долго, обо всем, но сдержанно, и никто ясно не выражал свои мысли. Одни предлагали срубить избушку и сложить в ней снаряжение, материалы для следующего года, а самим разделиться на два отряда. Одному возвращаться с лошадьми, второму же сделать лодки и на них пройти дальше. Другие предлагали пройти намеченным маршрутом по Восточному Саяну, отказавшись от геодезической работы, что, конечно, внесло бы ясность в организацию работ следующего года.
Во всех разговорах, к которым я прислушивался, стараясь определить настроение своих товарищей, я не уловил противоречий. Как на меня, так и на всех моих спутников мысль о возвращении действовала гнетуще. Казалось, что нет ничего более позорного, как отступить, сознаться в своем бессилии. Мы стояли перед фактом, когда нужно было обеспечить свое существование за счет ресурсов Саяна. Справедливость была на стороне осторожности; был случай, когда экспедиция по таким же причинам вернулась из Саяна, не достигнув намеченной цели. Но в этот раз стрелка весов склонилась в сторону разумного риска, он был способен спасти нашу профессиональную честь.
— Я думаю о другом, — вдруг заговорил Алексей, сидевший до сего времени погруженным в думы. — Как же наши великие землепроходцы: братья Лаптевы, Дежнев, Беринг? Неужели они на годы запасались пельменями, молоком, сухарями? Они уходили надолго, не зная края земли, боролись с вечными льдами… Вот это люди! А мы еще рассуждаем, так ли или этак ли? И кто это выдумал слова: «не дойдем», «не сделаем» или еще хуже, «вернемся», — продолжал Алексей. — Чего рассуждать, нужно продолжать работу. Ну подумайте: приедем в Новосибирск — как будем выглядеть? Как мне отчитываться перед комсомолом? Так вот, пусть лучше медведь за меня отчитывается, а я не поеду, стыдно…
Все подняли головы и посмотрели на Алексея. Кто-то подошел к костру и поправил огонь. Где-то высоко над нами метеорит огненной чертой пробороздил пространство и рассыпался в небе. Шумел, не смолкая, Кизыр.
— Никто еще не собирается бросать работу. Не так уж безнадежно наше положение, — вдруг обратился ко всем Мошков. — У других, наверное, и хуже бывает. Как ты думаешь, Павел Назарович?
— Кто его знает! Только без продуктов плохо будет, а с мясом что-то у нас не получается, — ответил старик.
— Да ведь мы же не охотимся, — вмешался в разговор Прокопий. — Все мимоходом только. Если заняться как следует, почему не добудем мяса? Зверя тут много…
— Дело еще не в том, что зверя много, а как сохранить мясо в такую жару? — спросил Павел Назарович.
— А помните, — обратился ко мне Мошков, — как нас на Охотском побережье эвенки кормили мясными сухарями и вяленой рыбой? А какой вкусный суп мы ели у них из сушеной крови? Ведь это было летом, значит, можно сохранить продукты!
— Конечно, дело тут добровольное! — сказал Алексей. — Кто не верит в свои силы — пусть возвращается, а я… — он окинул взглядом товарищей, — Степан, Кирилл, Тимофей Александрович, Самбуев, Прокопий, Кудрявцев…
Я встал, обнял Алексея.
— Довольно, друг! Ты, кажется, всех уже перечислил, но возвращаться кому-то придется…
Все взглянули на меня удивленно.
— Да, некоторым товарищам придется все же вернуться, чтобы организовать заброску нам продовольствия самолетами, другого выхода нет. Ошибочно было бы думать, что одного нашего желания достаточно, чтобы продолжить работу. Следует серьезно подумать, как просуществовать до получения подкрепления, а самое главное — предугадать, сможем ли мы выбраться из этих гор, если почему-либо самолеты не обеспечат нас всем тем, на что сейчас рассчитываем, решаясь на такой шаг. Придется изменить весь распорядок нашей жизни и работы. А тебе, Алексей, как никому и никогда, предоставляется возможность показать свои поварские способности. От тебя зависит многое. Подумай, чем заменить хлеб, как приготовить удобоваримую пищу без соли, теперь тебе не придется пользоваться поварским справочником, там нет таких блюд, тебе придется подыскивать и названия тем кушаньям, которыми ты будешь нас кормить.
— Насчет приготовления не сомневайтесь, — улыбнулся Алексей, — а вот ежели затруднения будут с названиями, неужели не поможете?!
Все дружно рассмеялись. Было уже поздно, и товарищи стали укладываться спать.
На востоке зардела широкой полоской заря. На душе стало легко. Мы с Мошковым еще долго сидели у почти затухшего костра.
«Удивительные дела наши», — думал я. Мне казалось, что часть товарищей захотят вернуться в жилые места, да не тут-то было, не испугались! А ведь они понимают, какая опасность ожидает их впереди; тут и голод и неудачи, не раз придется рисковать и жизнью, но все же идут. Беззаветная любовь к Родине и глубокая вера в ее дела — вот какое чувство руководит ими. Его можно назвать шестым чувством советского человека, это оно делает слабого сильным и сметает все препятствия на пути к новой, светлой жизни. Каждый боится отстать и остаться безучастным в делах своей страны. Тогда я еще больше поверил в силу своих товарищей. Мы пойдем дальше!..
— Возвращаться, видимо, придется мне? — спросил Мошков.
— Да. Обстановка для тебя ясная. Нужно как можно скорее добраться до Новосибирска и организовать самолеты — на них вся надежда. К этому времени мы постараемся добраться до вершины Кинзилюка и там будем ждать твоей помощи. Посадить в горах самолет, конечно, не удастся, придется груз сбрасывать, это нужно иметь в виду…
— Ну а если по каким-либо причинам забросить продовольствие не удастся, мало ли что может быть: непогода, да и не так легко будет разыскать вас в этих щелях, тогда что? — говорил Пантелеймон Алексеевич.
— Об этом даже нельзя думать. Как бы тяжело нам ни было, мы будем продолжать работу и будем жить надеждой, что там, в вершине Кинзилюка, мы будем иметь продукты, обувь, одежду. Это нужно сделать любою ценой, чтобы поддержать у товарищей веру в свои силы, иначе будет плохо.
— Ясно, — ответил Мошков. — Когда и с кем выезжать?
— Возьми Павла Назаровича, боюсь за старика — не выдержит, и еще кого-нибудь. Пойдете на двух лодках. Мало ли какие случаи бывают…
Было утро, над горами поднималось солнце. В лагере все еще спали. Но вот пришел табун и с ним тысячи комаров. Они не замедлили наброситься на спящих, и лагерь стал просыпаться. Так начался первый день того тяжелого периода, что пережила экспедиция в центральном узле Восточного Саяна.
Все, что осталось от ваших запасов, было собрано, провеяно и сложено как драгоценность. Ни комочек, ни зернышко не остались на земле без внимания. Видно было, что лабаз был разграблен давно. Все попрело, зацвело, и только мешок овса для лошадей, случайно заброшенный, сохранился между бревен. Собрано же было очень мало, только для аварийного запаса, на тот случай, если кто-нибудь заболеет. Ни обуви, ни одежды почти не осталось.
Ниже лагеря с утра застучали топоры, тесла — это долбили лодки, вытесывали набои, упруги. Я сидел за составлением докладной записки и схем. Нужно было написать и письма.
— За что же вы меня отправляете? — вдруг услышал я голос Павла Назаровича.
Я оторвался от работы и взглянул на старика. Он стоял передо мною с безнадежно опущенными руками, какой-то встревоженный.
— За ненадобностью, что ли? — продолжал он допытываться.
— Нет, Павел Назарович, только жалея тебя, — ответил я. — Ничего хорошего впереди не предвидится. Тебе трудно будет выдержать те испытания, которые ждут экспедицию. Возвращайся… Спасибо, большое спасибо, Павел Назарович, за все. — Я протянул ему руку. Но она так и повисла в воздухе.
— Уж лучше бы не брали меня сюда. Зачем мне жалость? — с горечью сказал он, и кольчики его бороды заметно задрожали. — Правда, я не молод, но еще не стар, чтобы стать бесполезным человеком, — продолжал он. — Алексей говорит: «Как я отчитываться перед комсомолом буду?» Совестно, значит. А разве во мне нет сознания? Ну подумайте, если что случится с экспедицией, люди скажут: «Зудов хитрый, вовремя убрался»… А я как раз и не хочу убираться, пусть что будет, останусь с вами, может быть, и пригожусь.
Мне стало неудобно перед Павлом Назаровичем. Своим решением я действительно глубоко задел старика.
— Ну прости, если обидел, мне казалось, что так лучше будет… Оставайся! — ответил я ему.
Такой же упрек мне пришлось выслушать и от остальных, намеченных сопровождать Мошкова.
…Отплывали они рано утром 12-го июня. Это был серый, неприветливый день. Черные тучи медленно ползли, грузно переваливаясь с хребта на хребет. Где-то на востоке, откуда надвигалась непогода, уже слышались раскаты грома. От ветра, что с утра гулял по низине, ощетинился Кизыр, и мутные волны непрерывно плескались о берег. Качаясь, шумела тайга.
Мы все собрались на реке. Две новеньких долбленки уже были готовы пуститься в далекий путь. Вьючный непромокаемый ящик с письмами, деньгами и документами наглухо прибили к лодке, все же остальные вещи были хорошо уложены и привязаны к упругам[12]. Сами же долбленки покрыли корьем на тот случай, если захлестнет волною, то вода не попадет в лодку, а скатится в реку…
На одной лодке отплывали Мошков и Околешников, на другой — Богодухов и Берестов.
— Помни, Пантелеймон Алексеевич, — сказал я Мошкову, прощаясь. — Самое многое — через восемнадцать дней мы ждем тебя в вершине Кинзилюка, как условились. Там ты и сбросишь нам продукты. Все дни до появления самолета мы будем жить надеждой… Не забывай, что экспедиция находится и будет находиться в таком районе Саяна, откуда не просто выйти… Ты видел обстановку, поэтому торопись.
— Я коммунист, — сказал он, отплывая. — Сделаем все, и вы получите продовольствие даже раньше, если будет летная погода. Разве что нас задержит река?!
— Письмо-то мое не забудь, передай старушке, — говорил, волнуясь, Павел Назарович. — Да узнай, что там с Цеппелином, не заездили ли его сорванцы? Передай деду Степану, пусть близко не подпускает их к жеребцу. Ай и дети, сам, глядишь, от земли вершок, голопузый, слова картавит, а уж на коня лезет…
— Сам зайду на конюшню, Павел Назарович, и слова твои дословно передам деду Степану, а уж насчет сорванцов — такие уж они у нас, ничего не поделаешь.
Мы расстались. Лодки быстро удалялись.
— Не забудь письма сбросить, — кричали в один голос Алексей и Козлов.
— Не-пре-ме-нно-о-о!!.. — донесся издалека голос Мошкова.
Уплыли товарищи, и жизнь экспедиции вошла в свое русло.
Решившись продолжать работу без запасов муки, сахара, соли и других продуктов, мы теперь могли рассчитывать только на наших охотников, на Черню и Левку, да на щедрость природы. Мясо, рыба и черемша — вот что должно было заменить нам недостающие продукты. А чтобы оградить себя от голода, мы договорились не двигаться дальше и не предпринимать экскурсий, не имея во вьюках или котомках трехдневного запаса пищи. Все зависело от охоты, которой мы должны были уделять больше внимания.
Предстояло очередное путешествие на Пезинское белогорье, куда мы намеревались попасть по Березовой речке. Всем идти не было смысла, ведь переходы даже и от привычного человека требуют больших физических затрат, а нам нужно было беречь силы для предстоящих более трудных маршрутов. Пришлось разбиться на две группы. Лебедев, Козлов, Павел Назарович и я стали готовиться в поход, а остальные, отправив нас, должны были заняться заготовкой мяса и рыбы.
Весь день прошел в суете. Я и Лебедев починяли сеть, Прокопий с Козловым отправились поохотиться за оленями на один из отрогов хребта Крыжина, а остальные делали коптилку, вешала.
К нашему счастью, уровень воды в Кизыре к вечеру спал, и мы решили организовать рыбалку. Пожалуй, из всех способов ловли рыбы в горных речках самый интересный и захватывающий это ловля режевкой. Охотников поплавать ночью оказалось много, но у нас была только одна режевка. Лебедев считался лучшим рыбаком — с ним-то я и провел на реке эту ночь.
Не успело солнце спрятаться за горы, а мы уже были далеко по Кизыру выше лагеря и, ожидая темноты, наблюдали, как хариусы, всплескивая, ловили плывущих по воде букашек.
— Пора? — спросил я рыбака.
— Не торопись, подождем, — ответил тот. — Вот как рыба перестанет кормиться и совсем стемнеет, тогда и начнем режевить.
Лебедев достал кисет и стал закуривать. Он медленно крутил папироску, будто именно в этом процессе заключалось наибольшее удовольствие курящего.
— К ночи хариус приближается к берегу, — продолжал рыбак. — Любит он отдыхать на мели, там-то режевка его и подбирает. А ты когда-нибудь режевил, не боишься?
— С тобой же, на Олёкме, не помнишь разве?
— A-а, это когда тонули?! Помню. Только тут, пожалуй, попроворнее нужно быть, — сказал он с упреком, — река быстрая, свалишься, досыта накупаешься.
На востоке погас румяный отблеск зари, и еще не успели появиться звезды, как небо затянулось тучами.
Наконец совсем потемнело, угомонилась рыба, и мы, усевшись в резиновую лодку, продвинулись на шестах к середине реки. Несколько ниже шумел, накатывая волны, бурлящий перекат. Кирилл стоял в корме, упираясь шестом в дно, он еле-еле сдерживал лодку.
— Бросай!.. — послышался его голос.
Поплавок мелькнул в темноте и, подхваченный течением, стремительно понесся вниз. Я еле успевал выбрасывать режевку. Еще несколько секунд, и лодка, сорвавшись с места, понеслась по перекату. Ничего не было видно. Справа, слева о резиновый борт бились волны. Лодка то высоко подбрасывала нос, то зарывалась в воду. О стремительности, с которой мы пролетели перекат, свидетельствовал будто вдруг налетевший снизу ветерок. Словно сотня острых иголок впилась в мое тело — таково ощущение от пережитого момента.
За перекатом лодка вдруг замедлила ход, и я сейчас же потянул к себе конец режевки. Приблизившись к самому берегу, мы медленно поплыли вниз по плесу. Режевка шла, вытянувшись вдоль реки, и только конец ее у лодки делал небольшую петлю. Вдруг всплеск, второй, третий — и сердце рыбака переполнилось приятной тревогой.
— Кажется, крупная? — волнуясь, спрашиваю у Лебедева.
Тот молчал. Он легонько стучал о дно шестом. От удара рыба бросалась в глубину реки, но там перерезала ей путь тянувшаяся режевка и после каждого удара все больше и больше билась попавшая в сеть рыба. Но вот сеть оказалась близко у берега, мы выбросили ее в лодку и причалили к берегу.
Еще больше потемнело. Даже напрягая зрение, я не мог увидеть под ногами камни. Чтобы днем выпутать из режевки рыбу, нужен навык, а ночью выбирать ее на ощупь — это большое уменье. От Лебедева то и дело летели хариусы в лодку, а я никак не мог распутать одного, пока товарищ не пришел мне на помощь.
Покончив с рыбой, мы сложили в лодку режевку и спустились по плесу несколько ниже. У слива перед перекатом я выбросил сеть, и отпущенная лодка вдруг закачалась. Создавалось впечатление, будто на нас надвигается с невероятной быстротой перекат. Лицо освежалось брызгами волн. Но через минуту шум пронесся мимо и долго был слышен позади. Дремавший в темноте плес, куда мы попали, всполошился от всплесков попавшей в сеть рыбы.
— Проспали, ишь зашлепали, — говорил Лебедев, подталкивая шестом лодку. — Кажется, дождь? — вдруг добавил он.
Мы причалили к берегу. На этот раз вся сеть была забита хариусами. Линки, видимо, так высоко по Кизыру не живут или туда проникают отдельные экземпляры. Не попадались и таймени. Но мы не жалели — хариус это лучшая рыба сибирских водоемов.
В полночь пошел дождь. Нужно было прекратить рыбалку, но разве могут рыбаки при такой удаче поступить благоразумно!
— Порыбачим до утра, все одно вымокли, — говорил Лебедев.
Мы спустились к сливу и, через минуту подхваченные волной, понеслись вниз. Вдруг веревка от режевки натянулась, и я упал, но не выпустил конца. Лодка мгновенно повернулась носом навстречу волнам и замерла. От напряжения у меня онемели руки.
— Задела! — крикнул я, и Лебедев бросился мне на помощь.
Мы подтянули лодку повыше и привязали ее за веревку. Кругом было темно, сверху нас безжалостно поливал дождь. Озлобленно шумел перекат.
— Вот это задача… — размышлял вслух Лебедев. — Отцепить режевку на быстрине, да еще в такую темень, трудно. Видно, не быть тебе рыбаком!..
— Это почему?
— Ну как же, прошлый раз на Улан-Маките тонул, а сейчас не знаю что и делать.
— Отвяжемся и поплывем к берегу, — посоветовал я.
— А режевку бросим?
— Можно и бросить до утра.
— Нет… Если бросим, то уж совсем. Ее сразу веревкой скрутит. Придется лодку оставлять тут привязанной к сети, а самим добираться до берега вброд, — и он, нащупав мешок, стал собирать рыбу.
— Хороша рыбка хариус, — говорил он, — на масле бы ее в сухарях поджарить, как думаешь?
А я все время с каким-то недоверием прислушивался к перекату.
— Лучше скажи, как бродить будем, — спросил я. — Слышишь, ревет, наверное, камень крупный.
— И камень крупный, и воды много, а бродить придется, не губить же режевку, она нам ох как пригодится, — ответил рыбак, и мы стали собираться.
Рыбу разложили в два мешка, затем Лебедев шестом ощупал дно реки и спустился в воду. Я последовал за ним. На нас набросился поток и, стремясь сбить с ног, тащил вниз. Мы спотыкались о валуны, падали, захлебывались. А вокруг царила непроглядная тьма. Я старался не отставать от Лебедева.
— Яма!.. — вдруг крикнул тот, и мы, с трудом удерживаясь на струе, остановились. — Надо выше.
Но как мы ни силились преодолеть течение, все же оно стащило нас вниз. Лебедев исчез. Я схватился зубами за конец мешка с рыбой и тоже поплыл. Хорошо, что это была только глубокая борозда.
— Давай сюда, — послышался крик товарища. Но я уже стоял на ногах. Дальше шла мель, и мы скоро оказались на берегу.
Дождевая туча пронеслась, и на востоке засветились звезды. Наша одежда так намокла и отяжелела, что идти было невозможно. Мы разделись, выжали воду и, придерживаясь берега, пошли к стоянке.
Лагерь спал, не горел костер. Нарушая тишину ночи, с деревьев на палатки падала, капля за каплей, вода. Мы сняли с себя мокрую одежду и, забравшись в спальные мешки, с наслаждением уснули.
Я проснулся поздно, когда солнце поднялось над горами и приятным теплом переполнилась долина. Лагерь было не узнать: у огня суетился повар Алексей, на вертелах жарилась рыба, печенка, в котле варилось мясо, и приятный запах распространялся даже за пределы стоянки. Такой картины давно мы не видели в лагере. Как оказалось, я проспал все утренние события: уже давно принесли режевку и лодку; вернулись с охоты Прокопий и Козлов. Они убили на Кизыре молодого изюбра, и несколько человек уже отправились за мясом, а остальные потрошили рыбу.
Оказавшись в тяжелом положении с продовольствием, мы научились хорошо коптить рыбу и мясо. Это выручало нас. Причем коптили так быстро, что убитый утром зверь через сутки лежал во вьюках в копченом виде. Рыбу мы потрошили, подсаливали, а мясо резали на тонкие ленты и тоже подсаливали (пока была соль). Сама же коптилка делалась очень просто: это — навес на четырех столбах, размером 1×2 метра, высотою 1,5. Накрывается он корьем. Мясо развешивают на тонкие палки, уложенные между перекладинами, примерно на расстоянии 10 сантиметров друг от друга. На эти же палки подвязывается за хвосты и рыба. Затем раскладывается под навесом костер из полусгнивших дров, преимущественно тополевых, но так, чтобы он не горел, а дымно тлел. В такой коптилке достаточно мясу провисеть пятнадцать часов, и из него получится хорошая копченка, способная сохранять свои вкусовые качества с неделю, даже в жаркие дни июля. Это давало нам возможность иметь при себе запас доброкачественного мяса.
На следующий день лагерь пробудился рано. Готовились идти на Пезинское белогорье. Пока укладывали вьюки, пришли и лошади. Они окружили костер и, отбиваясь от назойливых комаров, махали хвостами, терлись друг о друга. Больше всех доставалось жеребенку. Укусы приносили ему нестерпимую боль. Он бегал, отбивался ногами, а гнус все больше и больше кружился над ним. Наконец он пробрался к костру, залез под мать и, подражая взрослым, замахал головою.
В семь часов утра отряд покинул лагерь. С нами пошли шесть лошадей и Черня.
Перебравшись через Кизыр, мы подошли к хребту, образующему правый берег долины. В просвете деревьев показалось и узкое ущелье, по которому река Березовая скатывается к Кизыру. Все яснее и грознее слышался шум потока. Сжатая громадными тисками река там мечется, ревет, силясь раздвинуть темные скалы. Там проходы забиты огромными валунами, по карнизам торчит наносник. В глубоких ямах, вырезанных в скалах, вода кипит, бушует. Вас обдает сырой пылью — брызгами и ледяным холодом.
Русло оказалось недостаточным, чтобы по нему пройти в глубь долины, а справа и слева к реке подходят крутые склоны. В поисках прохода случайно на правом берегу наткнулись на чуть заметную тропу. Она подвела нас к узкому проходу и затерялась в россыпи.
— Не может быть, чтобы она совсем пропала, — сказал Павел Назарович и предложил мне идти вперед.
И действительно, за россыпью тропа снова попалась на глаза, но была уже более заметной. Метров двести мы спускались по ней к реке и, обогнув скалу, пошли вверх по распадку. Там уже была настоящая тропа. Она обходила многочисленные препятствия, преграждавшие путь в ущелье, и указывала нам доступные переправы через бурные ручьи. Я удивлялся, кому нужно было прокладывать эту тропу по такому сложному рельефу и кто пользуется ею?
Чем дальше мы продвигались, тем шире становилась долина. Все открытые места там занимают таежные елани, которые поистине не имеют себе равных по красоте. Бесчисленное множество цветов, самых разнообразных по форме и окраске, покрывали эти елани. Травостой на них достигает метровой высоты, а отдельные растения и до двух метров. На более увлажненной почве некоторые растения представляют настоящие заросли, в которых с головой прячется конь.
В красочном наряде еланей чаще встречаются широколиственные растения, больше из семейства зонтичных, они-то и определяют густоту луга. Дягель, дудник, борщевник, горная сныть в это время уже расцвели и, поднимаясь высоко над общим травяным покровом, украшают его своими крупными зубцеобразными листьями и зонтиками белых и зеленоватых цветов. Местами по еланям растут группами кустарники: ольха, малина, смородина, и почти не возвышающаяся над мощным травостоем альпийская жимолость. В кругу этих темно-зеленых кустов раскинулись настоящие березовые рощи, ласкающие взор белизной своих стволов.
Мы продолжали идти вверх по Березовой. Все чаще елани стали уступать свое место тайге, но совсем не исчезли. Перемежаясь с лесом, они распространяются всюду по открытым пространствам и за границей леса уже приобретают черты чрезвычайно красочного субальпийского луга.
Тропа, по которой мы шли, не затерялась. Она проложена глубокой бороздой от устья Березовки до ее вершины, и там раздваивается. Одна уходит влево на Пезинское белогорье, а вторая пересекает Кизыро-Канский водораздельный хребет и по реке Кальте спускается до реки Кан. На юг же от устья Березовой тропы переваливает хребет Крыжина и спускается в Казырскую долину.
Продолжая в 1939 году геотопографические работы на Восточном Саяне, я должен был попасть весною на Пезинское белогорье со стороны верховья Кальты. Вот тогда мы и увидели этих замечательных дорожных мастеров, проложивших проходы через Саянские хребты.
Это было в начале мая. Я с известным саянским соболятником Василием Мищенко, из поселка Агинск-Саянский, ехал по реке Кан.
Мы торопились.
После ночевки у слияния Дикого Кана и Прямого Кана мы продолжали свой путь по Прямому. Впереди стеной преграждало нам путь Канское белогорье. Меня мучил один вопрос: сможем ли мы подняться на хребет, кажущийся совершенно недоступным не только для лошадей, но и для человека?
— Проедем, — сказал спокойно Василий, поторапливая лошадь.
— Но ведь ты же здесь никогда не ездил? — спросил я его.
— Это не важно, главное — тропу не потерять, она сама приведет нас к перевалу.
Тропа, по которой мы ехали, заметно виляла по кедровой тайге, разукрашенной березовыми перелесками. Она обходила крупные россыпи, опасные места, подводила нас к мелкому броду через реку и мягко набирала подъем. Невольно напрашивался вопрос: кому нужно было прокладывать эту тропу и кто этот дорожник, так умело и удачно проведший ее по горной теснине?! Эту тропу, как и многие другие, проложили звери. Нет иных переходов через Майское, Канское, Агульское белогорья, кроме тех, которыми пользуются изюбры, сохатые, сокжои, медведи. Но чем ближе мы подбирались к величественному хребту, перерезавшему нам путь, тем более закрадывалось сомнение в успехе нашего путешествия. Проходы были загромождены недоступными скалами. Я иногда поглядывал на Василия, но, к моему удивлению, на его лице лежало спокойствие. Помахивая поводом, он беспечно покачивался в седле и равнодушным взглядом осматривал хребет.
А тропа становилась все торнее и торнее. Она подвела нас к хребту и раздвоилась. Одна ушла влево, в глубину огромного цирка, другая круто повернула на запад и потянулась вдоль хребта. Ею мы и поехали.
Верховья Прямого Кана в это время года еще завалены снегом. Под ним пряталась тропа, но Василий ехал все так же спокойно. И здесь нас выручили звери. На снегу была хорошо заметная глубокая стежка, проделанная недавно прошедшим стадом маралов. Вожак его, видимо, не впервые шел этим путем, и мы легко подобрались к перевалу через Кано-Кальтинский водораздельный хребет. Людям пришлось долго утаптывать снег, пока не был преодолен крутой склон перевала. Немало трудностей выпало и на долю наших лошадей, но перевал все же был взят.
К вечеру мы уже были в долине Кальты и совершенно неожиданно вышли на более торную тропу. Василий задержался. Он слез с лошади и стал осматривать следы, которыми была утоптана тропа.
— Ну, теперь можно быть уверенными, что завтра будем за Канским белогорьем, — сказал он. — Посмотрите, какая масса зверя прошла впереди нас!
Он сел на лошадь, и мы поехали дальше. Теперь под нами была широкая тропа, словно проложенная по снегу дорога. Она круто повернула на юг, и в зубчатом горизонте Белогорского хребта чуть заметно обозначилась седловина. Туда-то, к ней, и тянулась звериная тропа.
Только мы выехали на первую возвышенность, как Василий снова остановился и, приложив к лицу ладонь правой руки, долго всматривался в заснеженный склон седловины.
— Вот-те и попали за перевал! — промолвил он удивленно. — Придется ожидать…
Я подъехал ближе к нему и тоже посмотрел в сторону теперь уже хорошо видневшейся седловины. Это был перевал. Под ним я заметил множество черных точек. Они двигались, мешались, редели.
— Звери, — продолжал Василий, — не могут одолеть перевал, а нам с лошадьми — и подавно! Значит, рановато поехали, нужно было дней через десяток трогаться…
А я все продолжал осматривать седловину. Какая же масса скопилась там зверя!
— Не пойму, что гонит их туда за хребет, что за спешка, — говорил Мищенко, удивленный поведением зверей.
Мы спустились к реке и на берегу расположились лагерем. Палатку не ставили. Нас приютил кедр. Много лет он стоит там, на распутье двух троп, пропуская каждую весну мимо себя стада зверей, направляющихся за перевал.
Мне очень хотелось увидеть, как изюбры, пробираясь через седловину, преодолеют десятиметровую толщу снега, обрывающегося стеной к Кальте. А Василия мучил другой вопрос: что гонит их туда, на южные склоны белогорья, в эту раннюю пору?
Два дня мы с утра до вечера просиживали с биноклем на одной из возвышенностей, откуда открывался вид за перевал. Много там в это время собирается изюбров. Они приходят туда из различных долин, расположенных севернее Канского белогорья, где они обычно проводят только зиму. Мы их видели группами, по пять-десять и более голов. То они отдыхали где-нибудь на пригорке, то, кормясь, бродили по редколесью, покрывающему широкую разложину истоков реки Кальта. Но утром их много собиралось под перевалом. Молодняк и самки обычно бродили по снегу или лежали, греясь на солнце. Более же крупные изюбры, видимо быки, топтались под самым перевалом и, пытаясь взобраться на верх отвесного надува, мяли ногами снег, прыгали, обрывались. Иногда все звери вдруг, словно встревоженные чем-то, сбивались в одно стадо и, повернув головы на юг, в сторону перевала, долго стояли неподвижно, прислушиваясь к чему-то, доносившемуся оттуда.
На третий день мы встали рано утром. День был солнечный, мягкий. Василий, собиравший дрова для костра, позвал меня к себе.
— Смотри, старый зверь прошел, — сказал он, показывая на большой и необычно тупой след изюбра. — Этот бык наверняка проведет стадо через перевал, ишь как торопится! — И он показал на длинный размах шага.
После завтрака я вышел на свой наблюдательный пост и был удивлен — под перевалом не было зверей. Пришлось немедленно спускаться на стоянку.
— Поехали, — сказал уверенно Василий, и мы стали седлать лошадей.
Тропа, по которой пришлось продвигаться дальше, была проложена по глубокому следу. Какая поразительная память у зверей! Местами она была протоптана до земли, и, присматриваясь, мы замечали там материковую тропу. Следовательно, маралы, пользуясь своей прекрасной памятью, шли по снегу строго летней тропой, хотя ее и не было видно. Мне стало понятно, почему звери бесшумно ходят темной ночью по тайге, даже заваленной буреломом. Им помогает, конечно, зрение, но главным образом память. Стоит только один раз зверю пройти по новому месту, пусть это будет хотя бы в раннем его возрасте, он на всю жизнь запомнит этот проход. Даже больше: запомнит, где перебродил реку, с какой стороны обходил колодник, скалы и где по пути кормился.
Хотя тропа была широка и хорошо утоптана, все же лошади грузли в снегу и часто заваливались. Мы были благодарны зверям, иначе нам ни за что не пробиться через перевал и пришлось бы с неделю ждать, пока тепло сгонит снег.
Добравшись до надува, мы были поражены, с каким упорством маралы пробивали себе проход. Все там было утоптано, взбито; словно на скотном дворе лежали кучи помета. Но перевал был взят совсем с другой стороны, левее того места, где топтались звери.
— Старый бык выручил… не иначе. Видно, не все звери знают этот проход, — сказал Василий.
Действительно, от надува, который так упорно осаждался зверями, шла по снегу вправо глубокая борозда. Она была проложена по крутому откосу и обходила боковую сопку. Видимо, не все звери знали этот проход.
После больших усилий наши лошади оказались на верху надува. На дне перевальной седловины мы пересекли небольшое озеро, еще покрытое льдом, и через несколько минут перед нами развернулась во всей своей красе долина Березовой речки.
Поразительное различие существует в это время в растительном покрове противоположных склонов белогорий. Северная долина освещается солнцем гораздо слабее, поэтому снеготаяние значительно задерживается, тогда как южная, наоборот, находится под сильным влиянием солнечных лучей. Там отроги уже пестрят цветами, и ветер, налетающий из этих долин, несет с собою на северные склоны запах свежей зелени. Он-то и будоражит зверей, делая их нетерпеливыми. Вот почему с таким упорством они рвутся в это время к солнечным долинам.
— Весна манит зверя, чует он зеленый корм, — говорил Василий, всматриваясь в позеленевшие склоны.
Мы спустились немного ниже и действительно увидели лужайку, покрытую недавно пробившейся зеленью. Мы услышали весеннюю песню проснувшихся ручейков. Вдруг кони все разом шарахнулись в сторону и стали вырываться. Я приготовил штуцер.
— Медведь, что ли, близко, — сказал Василий, успокаивая похрапывающих животных.
Он остался с лошадьми, а я прошел вперед. У самого спуска в распадок лежал мертвый зверь. Подошел Василий и по следу, отпечатанному на мягкой траве, узнал в нем того быка, что прошел в последнюю ночь левее нашей стоянки. Это действительно был старый-престарый зверь. О его возрасте свидетельствовали прежде всего рога, которые в глубокой старости не сменяются, то есть не отпадают. В этом возрасте они теряют свою симметричность и форму. У того мертвого быка были прошлогодние рога. Они не имели разветвлений и торчали как обрубки. Шуба на нем тоже уже больше года не сменялась.
— Вот она, звериная старость, на ходу умер… — грустно сказал Василий.
Так прошла его жизнь, жизнь, полная приволья. И вот уже старым, возвращаясь последний раз с места холодной зимовки, он торопился. Ему хотелось еще раз взглянуть на те сказочные горы, что окружают любимую долину, вздохнуть теплым воздухом и отведать, в последний раз, белогорской травы. Может быть, он действительно был тем нетерпеливым смельчаком, кто первым преодолел перевал. Но у него хватило сил добраться только до зеленого пригорка.
Я склонился к голове и приоткрыл тощие губы. Там, между старых расшатанных зубов, торчала щепотка свежей травы.
Мы обвели стороной все еще похрапывающих лошадей и стали спускаться вниз к серебристой реке, что змейкой тянулась по темному фону кедровой тайги.
Вот они, те «дорожники», что проложили тропы по Восточному Саяну.
Мы продолжали подниматься по Березовой речке. Поздно вечером наш маленький караван подошел к первому правобережному притоку. Тропа затерялась, и мы, не найдя брода, решили заночевать. Как только было выбрано место для стоянки, развели костер, расседлали лошадей, и приютившая нас поляна оживилась людским говором да стуком топоров. Хотя наш ужин состоял не из изысканных блюд, не было хлеба, сахара, но после утомительного перехода копченая рыба, черемша и чай показались необыкновенно вкусными.
В последние дни путешествия я обычно вставал с рассветом, сразу завтракал и, отдав необходимые распоряжения, отправлялся вперед. В этих экскурсиях Черня был неизменным моим спутником, а с собакой не чувствуешь в тайге одиночества. На случай встречи с медведем у меня за плечами висел штуцер. Всегда под рукою была тетрадь, куда я заносил свои записи и зарисовки, а для утоления аппетита я имел в кармане копченое мясо.
Иногда я отклонялся от своей тропы, соблазнившись чуть заметной стежкой, проложенной зверями, среди густых зарослей кустарников и травы. Нередко такой тропой я поднимался на отрог и оттуда описывал в своем дневнике горные панорамы. Там мне пришлось пережить много ярких впечатлений, передать которые почти невозможно.
Она, пожалуй, одна из самых светлых и просторных долин, какие мы встречали в этой части Саяна. Наши лошади могли беспрепятственно передвигаться в необходимом направлении. Там не нужно было прокладывать себе путь топором, даже через могучий лес, местами покрывающий долину в нижней ее части. Когда мы подошли ближе к белогорью и я впервые взглянул на этот район, мною овладело чувство восхищения. Глазам открылось необычное сочетание полян, леса и скал. Обширные елани были украшены рощицами белоснежных берез и полосками угрюмых кедров. Они прорезались с боков искрящимися ручейками, скатывающимися вниз по скалам. Лучи поднявшегося солнца, проникая сквозь разреженную крону деревьев, отбрасывали на ковер из диких цветов причудливые узоры теней.
На боковом отроге я в бинокль увидел семью изюбров, состоявшую из крупной самки, двух телят и годовалого бычка, которого легко было узнать по рожкам. Они поспешно пересекли поляну и скрылись в береговой чаще. Через несколько минут я их увидел уже поднимающимися на белогорье.
Нигде так много мы не встречали птиц, видимо, простор долины привлекал их сюда.
К концу второго дня я увидел верхнюю развилину Березовой речки. Тропа раздвоилась. Одна пошла прямо через Кальтинский перевал, куда потянулась и светлая долина с еланями и перелесками. Вторая же, по которой нам нужно было идти, свернула влево и затерялась в узком ущелье.
Я дождался своих.
— Нужно идти, — сказал Павел Назарович, с тревогой посматривая на затянутое облаками небо. — Дождь будет, вода придет — тогда не перебродить нам реку.
По его словам, надо было непременно в этот же день попасть на противоположный берег Березовой. Караван тронулся дальше и скоро скрылся в лесу, прикрывающем вход в ущелье.
Мы прошли не более двух километров, как вдруг из-за поворота на нас налетел шум порога. Слева надвинулись крутые горы и скалами оборвались у реки. Тропа, не изменяя направления, подвела нас к этим скалам и стала взбираться наверх. Мы остановились, уж больно крутой был подъем. Наша попытка перебродить реку ниже скал не имела успеха, даже без дождя воды было много, что свидетельствовало о наличии снега по лощинам южного склона Пезинского белогорья. Пришлось воспользоваться тропою и идти вперед. Но прежде чем тронуться с лошадьми, мы осмотрели ее. Тропа обходит скалы верхом и метров через двести спускается к реке. Но в том месте, где начинается спуск, звери пробираются узким карнизом, по которому лошадям, да еще с вьюками, не пройти. Кроме того, чтобы попасть на карниз, нужно сделать прыжок, примерно с метр, вниз. Мы соорудили помост из бревен, расширили настилом карниз и только тогда с большой осторожностью провели расседланных лошадей. Но каково было наше разочарование — тропа за спуском оборвалась у самого берега реки, а выше виднелись совершенно недоступные скалы. Место оказалось настолько узким, что даже негде было поставить палатку. А вокруг уже начинало темнеть, и небо приготовилось разразиться дождем.
Ночевать здесь мы не могли, так как не было ни корма для лошадей, ни места для отдыха. Вернуться же к развилине было поздно. Тогда решено было «ощупать» брод и, в случае удачи, перебраться с лошадьми на противоположный берег, а вьюки оставить до утра здесь.
— Я ошибся, мне и исправлять, — сказал Павел Назарович.
— В чем же ваша ошибка? — спросил я его.
— Видишь, место какое неладное, надо было ниже ночевать.
— Может, переберемся. Степан, садись на Карьку и пробуй, — сказал я, обращаясь к Козлову.
Тот снял с ног ичиги, сбросил фуфайку и уже взял в руки повод коня.
— Стой, — подошел к нему старик, — поеду я.
Это было сказано таким тоном, что никто из нас не посмел ему возразить. Мне сразу вспомнилась брошенная им фраза у лабаза при нашем разговоре: «я уже не молод, но далеко и не стар», и, чтобы снова не оскорбить старика, я промолчал.
Старик отобрал у Козлова Карьку, подвел к берегу и стал разуваться. Он сбросил с ног ичиги, связал их, затем снял брюки и вместе с ичигами перекинул их через плечо. Содержимое карманов: табак, спички, трубку и всякую мелочь — он сложил в шапку-ушанку, надел ее на голову и подвязал крепким узлом под подбородком. Мы молча смотрели то на старика, то на бурлящий поток реки.
Павел Назарович встал и тоже посмотрел на реку. Ширина русла была не более 25 метров, но вода скатывалась валом и с такой быстротой, что невольно зарождались тревожные мысли.
— Будьте осторожны, ноги в стременах не держите, — сказал я, подходя к старику.
— Ничего, перебродим, — отвечал он, укладывая поверх седла полушубок.
Я подтянул Карьке подпруги, и Павел Назарович, водрузившись на нем, спустился в воду. Река, словно почуяв забаву, с яростью набросилась на коня, стала жать его книзу. Но тот заупрямился, полез на вал и, повинуясь седоку, рванулся к противоположному берегу. Они уже были на середине реки, как вдруг конь, споткнувшись, упал, вода накрыла его, еще секунда — и на поверхности всплыли: вначале — полушубок, затем старик. А Карька, делая попытки найти ногами опору, еще раза два прыгнул и повернул назад к нашему берегу, но не успел — поток отбросил его к скалам. Мы видели, как конь, пытаясь задержаться там, бился о каменные глыбы, сопротивлялся течению, пока не попал в жерло порога и не был безжалостно сброшен в омут. Больше мы его не видели.
Павел Назарович, с ичигами, брюками на шее, в фуфайке, ловил полушубок. Мы подняли крик, пытаясь предупредить его о смертельной опасности, ведь порог уже был близок, но наши голоса терялись в узкой щели скал, нависших над рекою. Я выстрелил из штуцера — и это не помогло. Наконец старик поймал полушубок и, видно, только тогда понял весь ужас своего положения. Собрав все силы, он стал пробиваться к левому берегу, махал руками, напрягался, а вода тащила его вниз и уже готова была торжествовать победу. Мы с ужасом следили за этой борьбой. Вот он уже у самого водопада, мелькнул полушубок, но рука успела схватиться за ветку черемухи, нагнувшейся над рекою. Старик повис над водопадом, но полушубок не выпустил; зажатый ногами, он болтался где-то внизу.
Кто-то побежал по тропе на верх скалы, остальные растерялись, и только Козлов, стоявший раздетый, в одно мгновенье оказался в реке. Разрезая сильными руками волны, он быстро добрался до противоположного берега и скоро был возле Павла Назаровича, все еще удерживающегося за ветку.
Мы видели, как Козлов вытащил старика на берег, и только тогда пришли в себя от этой минуты невероятного волнения. А дождь уже мелкими каплями напоминал о себе. На той стороне, где теперь находились Зудов и Козлов, рос молодой лес, который не мог укрыть их от дождя, не могли они и развести костра, а ведь на них все было мокрое. Пришлось браться за топоры и валить кедры. Но сделать кладки через русло в 20–25 метров шириною не так уж просто. Деревья или ломались, или вершиной не доставали противоположного берега, а то и падали наискось в реку и уносились водою. Только шестой кедр лег удачно, упершись комлем и вершиной о берега. Мы перетащили по нему вещи и, прежде чем пошел настоящий дождь, успели поставить палатку. Лошади же принуждены были оставаться на ночь привязанными к деревьям на другом берегу.
Павел Назарович лежал голый в моем спальном мешке и, в забытьи вздрагивая, что-то бурчал. Когда ужин был готов и в палатке зажгли свет, он пробудился и, отбросив капюшон, долго смотрел на нас каким-то странным свинцовым взглядом, точно не понимал, где он. Кружка горячего чая согрела старика. Он вылез из мешка, оделся и, не сказав ни слова, разыскал кисет. Все чувствовали себя виноватыми перед ним, а молчание, воцарившееся в палатке, еще больше усугубляло напряженность. Мы были гораздо моложе его, сильнее и не должны были разрешать ему бродить первому реку. Но теперь уже было поздно исправлять свою ошибку.
— Это, Степа, тебе, — сказал Павел Назарович, подавая Козлову туго набитую чистым самосадом трубку. — Спасибо, видно, суждено старику еще повидаться со старухой. Нынче ведь уже второй раз тону…
Лебедев с завистью смотрел на счастливого Степана, даже мне, некурящему человеку, и то вдруг захотелось покурить из этой казавшейся символической трубки. Она была преподнесена Козлову от всей души, да, пожалуй, в той обстановке Павел Назарович лучше бы и не мог выразить свою благодарность.
— Зачем тебе понадобилось ловить полушубок? — не выдержал я.
Павел Назарович удивленно посмотрел на меня.
— Да ведь он же казенный, как же.
— А если бы погиб и ты вместе с «казенным» полушубком, тогда что?
— Раз взялся, так уж нечего рассуждать: «если бы, да если», что мог, то и спас, а то сказали бы — коня утопил, да еще полушубок казенный. А насчет утонуть, — добавил он, — смерти бояться — в тайгу нечего ходить.
Нам трудно было убедить Павла Назаровича, что не следовало рисковать из-за грошовой вещи. Но мы понимали, что дело тут не только в лошади и в казенном полушубке. В нем жила молодая натура, не позволявшая старику терять таежного авторитета. Он еще считал себя человеком средних лет, не верил, что уже нет в нем былой силы, и рисковал, как и в прежние годы. Для него, человека, всю жизнь проведшего в тайге, в борьбе с природой, слишком тяжело осознать свое бессилие или старость.
Однажды мне пришлось быть свидетелем такой человеческой трагедии.
В 1936 году, возвращаясь с Охотского побережья, я заехал с Прокопием Днепровским к нему погостить. Жил он на станции Харагун, недалеко от Читы. Было это в середине октября. Каждое утро мимо наших окон шли промышленники с лошадьми, завьюченными туго набитыми мешками, с ружьями, собаками. И вот, как-то утром я стоял за воротами и с завистью смотрел на большой караван охотников, пересекавший поселок по нашей улице.
— Чьи будете? — вдруг услышал я хриплый голос и сейчас же увидел сидящего напротив, на завалинке, старого человека с приподнятой рукой.
— Калашниковы, — ответил кто-то из охотников.
— За Онон?
— За Онон, дедушка, собирайся, догоняй!
Но у старика вдруг упала рука, низко опустилась голова.
Когда лошади прошли и рассеялась пыль, я подошел к старику и присел рядом. Он, как мне показалось, плакал, плакал без слез, тихо всхлипывая, но так тяжело, что мне стало невыносимо жаль его.
Я ничего не спросил, сидел молча, ожидая, когда он поднимет голову.
На нем была поношенная однорядка, подвязанная ветхим кушаком, на котором висели ножны от охотничьего ножа, а на ногах — валенки, покрытые бесчисленными латками.
— О чем, дедушка, плачешь, — спросил наконец я его.
Он повернулся ко мне, и я увидел его лицо, изборожденное глубокими морщинами, законченное белой, совершенно выцветшей бородой. Его глаза, маленькие, затянутые молочной мутью, были безжизненны, но в чертах лица сохранилось еще что-то приятное, то, что оставляет природа на лицах у людей, которые долго соприкасаются с нею.
— А зачем это тебе, ради забавы? — спросил он тихим старческим голосом.
— Я, дедушка, сейчас видел, как проходили белковщики, и слышал ваш разговор с ними, вот и подошел узнать, почему так встревожили они вас?
— Ты чей же будешь?
— Нездешний, — ответил я.
— Нездешний… значит, издалека… Мое горе никому не нужно, паря, да и никому не понять его. Был Сидор охотником, тайгу ломал, медведя на рогатку брал, конские вьюки носил, — и не стало его, сотлел, высох… — И он задумался.
Из-за переулка показались три человека и две завьюченных лошади; они еще не поравнялись с нами, а уж старик насторожился.
— Охотники? — спросил он меня.
— Да, — ответил я.
— Здравствуй, дедушка Сидор, — произнес подошедший к нам один из промышленников. — Мы Сахалтуевы, в хребет идем.
— Это Степана-то парни? — спросил он его.
— Степана; разреши нам нынче в твоем зимовье на Усмуне поселиться.
Старик вдруг спохватился, словно что-то вспомнив, затем закивал головою, как бы в знак согласия, и добавил:
— Смотрите только не сожгите его, огня зря не бросайте в тайге, берегите ее от пожара, да не растащите мои капканы-снасти, что на лабазе.
Охотники поблагодарили его и скрылись за поворотом улицы. А я все смотрел на старика и думал: «Неужели и он еще собирается промышлять?»
— Раньше меня, бывало, никто на Усмун не попадал, — продолжал рассказывать все так же тихо дедушка Сидор. — Лучших соболей никто не ловил, на своих солонцах я бил таких пантачей, другим и не снилось. Вот этими ногами не одну тропу проложил я по Усмунским хребтам, — и он, отбросив полы однорядки, показал на тонкие, как плети, ноги. — Ты спрашиваешь, какое у меня горе? — силу потерял, ослеп, ноги отказали, а тайгу все не могу забыть. Стоит она предо мною — как живая: с полянами, зимовьями, ловушками, и не освободиться мне от нее никогда. За что ты, господи, наказал меня: не послал смерти, а сделал немощным?! Люди идут в тайгу на промысел, а я сижу тут, на завалинке, словно распятый. И за что такие муки…
— А сколько вам лет, дедушка? — спросил я его после короткого молчания.
— Кажется, недавно, паря, минуло сто, — ответил он, глубоко вздохнув.
Посмотрев на Павла Назаровича, я вспомнил дедушку Сидора, он очень похож на него своею привязанностью и никогда не гаснущей любовью к тайге.
…А дождь все шел и шел, тихо, настойчиво. Все окружающее притихло и прикрылось непроницаемой тьмой. Только неугомонный порог выдавал себя несмолкаемым ревом, да иногда на склоне отрога загудит гулко, тяжело кедровый лес, словно под тяжестью упавшей на него влаги.
Козлов терпеливо дожидался конца ужина и только тогда закурил трубку. Курил он жадно, а Лебедев умоляющим взглядом следил за ним.
— Ну хватит, Степа, нас ведь двое, — просил он.
— Не приставай, сам знаю, когда дать. — И он раз за разом затянулся.
Лебедев чуть отвернул голову, но глаза так и остались прикованными к трубке.
Утром поднялись рано. Моросил дождь. Мы с Павлом Назаровичем сразу же ушли вниз по реке до развилины, а остальные должны были переправить лошадей и перенести на левый берег груз.
Наша надежда найти Карьку живым или мертвым не оправдалась. Уровень воды в реке поднялся за ночь почти на метр. Русло было переполнено, порог бушевал. Коня, видимо, снесло далеко вниз, и там он был бесследно упрятан в бесконечных шиверах.
Когда мы вернулись к палатке, груз уже был на нашем берегу; переправляли лошадей. Товарищи связали все вьючные веревки, перетянули через реку и, подвязав один конец за повод коня, загнали его в воду. Когда он поплыл, удерживаемый веревкой, пустили следом за ним и остальных лошадей. Через несколько минут все они были на стоянке.
В одиннадцать часов дождь наконец-то перестал, но хмурое небо не обещало хорошего дня. Серые облака, накрывая вершины гор, бежали куда-то вдаль. Выкормив лошадей, мы свернули лагерь и звериною тропою ушли к вершине Березовой.
За порогом долина стала снова расширяться. Чаще стали попадаться боковые тропы, по которым звери совершают переходы с отрога на отрог. Тропа же, по которой мы шли, тянулась неизменно вдоль Березовой, сохраняя северное направление. Она вечером подвела нас к подножию Пезинского белогорья и, разбившись на множество стежек, затерялась. Да там и без тропы можно идти даже с завьюченными лошадьми в любом направлении.
Пезинское белогорье представляет собою небольшой горный барьер и служит продолжением Манского белогорья. На востоке оно упирается в Канские пикообразные гряды, вдруг словно стеною выросшие там. В складках этого белогорья и в его озерах нарождается множество речек. Они образуют с северного склона бурную реку Пезо, а с юга — Березовую речку с ее прелестной долиной. Там мы наблюдали пониженный рельеф, с тупыми, отдельно стоящими гольцами. Главная вершина Пезинского белогорья — Зарод, куда мы стремились попасть, расположена в восточной его части. Под ней, с южной стороны, имеется слабо выраженный цирк, в глубине которого расположено озеро. На его берегу мы и разбили свой конечный лагерь.
Погода так и не изменилась. Раза два днем принимался идти снег, это — в результате общего похолодания, вызванного длительной непогодой. В это время года снег на горах не является неожиданностью. Как жалко было смотреть на недавно пробудившуюся зелень: черемшу, осочки, лук, растущие вокруг озера. От холода они сморщились, опустили свои зеленые листочки и завяли. А снег, не переставая, продолжал падать и скоро покрыл все белогорье.
Ночью я проснулся от стука топора и, не понимая, в чем дело, вышел из палатки. Темноты как и не было. Над нами светился звездный купол неба, и на снегу лежали короткие тени освещенных луною деревьев. Под соседним кедром, толстым, высоким, но с короткой кроной, горел костер.
Не могу в палатке уснуть, привык отдыхать у костра, — сказал Павел Назарович, подкладывая в огонь дрова.
— Но ведь здесь холодно, — ответил я ему.
— Ничего, не замерзну, зато все видно, а там — как в темнице.
Я тоже подошел к костру и, согревшись его теплом, любовался преобразовавшимся миром. От лета не осталось и признака — ни щепотки зелени, ни единого цветочка. Снег покрывал свинцовой белизною склоны белогорья, распадки и пушистым узором украсил кедры. Только озеро оставалось по-прежнему темно-темно-бирюзового цвета и от чуть заметного волнения переливалось лунным блеском. Против палатки скучились голодные лошади, понурив головы, они стояли неподвижно, словно погрузившись в глубокие думы. И казалось, только один ручеек, вытекающий из озера, продолжал жить. Пробиваясь по узкому руслу, он, не смолкая, пел свою однотонную песню. Был глухой час ночи.
Восход солнца застал меня и Лебедева поднимающимися на вершину гольца. Ноги мерзли, было холодно, и мы еле согревались ходьбой. Снежное покрывало сглаживало шероховатую поверхность белогорья, отчего оно казалось еще более гладким. Ни тумана на горах, ни облаков в небе! Но нас ждало горькое разочарование — высота гольца оказалась незначительной. Ее перекрывали близко расположенные второстепенные гряды Канского белогорья и загромождали собою нужную нам видимость на восток. Наши старания найти хотя бы узкую щель между гольцами, в просвете которых можно было бы увидеть далекий горизонт, оказались тщетными. Поблизости не было и другого гольца, с которого доступно было бы заглянуть по ту сторону гряд. Пришлось ограничиться только изучением рельефа Пезинского белогорья и зарисовками горизонта. Так неудачно кончился наш поход.
В одиннадцать часов мы уже спускались вниз. Торопились. Нам необходимо было в тот же день переправиться на правый берег Березовой речки. После снегопада уровень воды совсем упал и лошади с вьюками благополучно миновали опасный брод. Но нас продолжали преследовать неприятности.
За бродом оставалось преодолеть последнее препятствие — перевести по карнизу караван, а дальше путь был свободен от каких-либо неожиданностей. Лошадей расседлали, кроме кобылицы Звездочки, на которой были почти пустые сумы из-под продуктов, да кухонная посуда, привязанная на верх седла. Вначале мы перетащили груз, затем перевели передового коня Соломона, и очередь дошла до Звездочки.
За карнизом, в том самом месте, где ей нужно было делать небольшой прыжок на верх скалы, у нее вдруг оступилась нога, и зад повис на карнизе. Лошадь забилась передними ногами, пытаясь зацепиться за кромку скалы, но напрасно. Животное сорвалось в пропасть, сделало в воздухе сальто и у самой воды ударилось головою о сливной камень. Вода мгновенно подхватила кобылицу и безжалостно кинула в порог. Вместе с нею чуть не слетел туда и Козлов, пытавшийся удержать за повод лошадь.
Мы замешкались, затем бросились вниз по тропе, с надеждой перехватить на перекате труп Звездочки. Оставшийся же на скале Соломон, заметив суету и не видя возле себя лошадей, начал громко ржать.
Мы уже находились метров триста за порогом.
— Слышишь, сдается мне, в реке конь кричит? — сказал остановившийся Лебедев.
— Да это наши на скале, — ответил я.
— Нет, прислушайся.
Действительно, из-под порога доносился какой-то странный крик, похожий на ржание.
А в это время по тропе, догоняя нас, бежал Павел Назарович. Полы кафтана развевались по ветру, он махал руками и о чем-то предупреждал.
— Звездочка-то жива, под порогом…
— Не может быть, — возразил Лебедев.
— Кричит, ей-богу, кричит, — убеждал нас старик.
Мы повернули обратно. Я не верил, чтобы кобылица могла остаться живой, падая с тридцатиметровой скалы, да еще на каменные глыбы. И что же? Действительно, под самым порогом ржала лошадь, как бы отвечая на крик Соломона. Но попасть туда к ней было не так просто.
Порог проходит в узкой щели щек, и вода, падая с трехметровой высоты, образует широкий омут. Справа, где мы находились, в скале сделано большое углубление, охраняемое снизу и сверху недоступными скалами. Оттуда-то и доносился крик лошади. Попасть туда можно было только вплавь, снизу, пользуясь обратным течением в омуте. Снова связали вьючки, и Козлов, раздевшись, поплыл с концом веревки, а мы, сдерживая волнение, ждали.
Через несколько минут из-за скалы показалась голова Козлова, а за ней, пытаясь преодолеть течение, показалась и лошадь. Мы дружно потянули веревку.
— Да ведь это Карька! — крикнул Павел Назарович, и все остолбенели.
Действительно, следом за Козловым плыл Карька, а не Звездочка, как мы ожидали. Теперь все стало понятно.
Карька, сбитый водою и брошенный в порог, как оказалось, не погиб в пороге, а был выброшен на берег в углубление скалы. Оттуда ему никогда бы не выбраться без помощи человека. Не подними крика Соломон, на который стал откликаться Карька, мы прошли бы с караваном мимо, а конь остался бы обреченным на голодную смерть. Но еще более поразительно было другое: как могла вода снять с него седло? Видимо, Карьке пришлось долго бороться с потоком, пока он не оказался на берегу: в этой борьбе он и потерял свое седло. После осмотра оказалось, что у коня не было ни царапины, ни единого ушиба.
Через час товарищи ушли с лошадьми вниз и должны были остановиться на ночь ниже развилины, а я с Прокопием направился вдоль реки искать Звездочку.
Вода умеет прятать свою добычу, но на этот раз нам повезло. На одном из перекатов, в нескольких километрах ниже порога, мы нашли свои сумы. Хорошо, что у нас нечего было варить, и мы особенно не сожалели о гибели кухонной посуды. Жаль было Звездочку, это была молодая лошадь.
Возвращались на стоянку береговой чащей, по чуть заметной тропе. Прокопий шел сзади. Оставалось пройти метров пятьдесят до палаток, как послышался его крик. Я оглянулся. Нагнувшись к земле, он что-то рассматривал, и его лицо вдруг стало сосредоточенным. Когда я подошел к нему, он показал рукой на скорлупки от яиц и только что вылупившегося мертвого птенчика. А я ничего этого не видел, хотя проходил там же. Да если бы и заметил и даже остановился, то вряд ли скорлупа вызвала бы во мне любопытство. Но для следопыта найти мертвого птенца на тропе уже явление необычное, вызывающее в нем любознательность — желание разгадать, что за несчастье случилось с этим малышом.
— А вот и гнездо, — сказал я, показывая ему на круглый комочек, прилепившийся к развилине ветки над нашими головами. — Видно, упал, пошли, — предложил я.
Но тот продолжал стоять, отрицательно качая головой.
— Он ведь только что народился, ему не упасть самому… — рассуждал следопыт. — Ежели гнездо хищник разграбил, то как же он этого не подобрал? — И он, не торопясь, снял котомку, приставил к березке свою бердану и стал взбираться на дерево.
Я наблюдал за Прокопием. Стоило ему только заглянуть в гнездо, как у него вдруг округлились глаза от удивления и вытянулось лицо.
— Что там такое? — не выдержал я.
— Тут только один птенчик, но он совсем не похож на того, какой-то смешной, большеротый, пузатый, — ответил он, спускаясь с дерева.
Неожиданно над нами закружилась пара юрков, они подняли панический крик, будто мы собирались отобрать у них единственного птенца.
Прокопий походил по траве, осмотрел кусты, но нигде не оказалось второго гнезда, и мы отправились на стоянку.
Вечером, как обычно, собрались у костра. Каждый занимался своим делом.
— А ведь в гнезде-то второму птенцу не поместиться! — уверенно сказал Прокопий.
Скоро разговор о птенцах прекратился, и я считал, что на этом все с ними покончено.
Но утром Прокопий неожиданно разбудил меня.
— Ты не спишь?
Я приподнялся и увидел в его руках то самое гнездо, вместе с птенцом.
— Зачем же ты разорил гнездо? — спросил я его, вспомнив, как были обеспокоены нашим присутствием «родители».
— Принес только показать, ведь это он выбросил из гнезда птенца.
Я был удивлен и, не понимая, в чем дело, стал рассматривать малыша.
Ему нельзя было дать больше трех дней, и, несмотря на такой ранний возраст, его уже обвиняли в «братоубийстве». Он действительно занимал более половины гнезда, и поместиться в нем другому птенцу было трудно, не говоря уже о четырех или пяти, как это бывает у юрков. Сразу бросилась в глаза необычно большая голова для этого вида птиц и огромный шарообразный живот.
— Наверное, кукушонок, — сказал проснувшийся Павел Назарович.
Я встал. Это было интересно, тем более что мне никогда не приходилось видеть птенцов-подкидышей. Мы знали, что кукушка-бездомница своего гнезда не имеет и яйца откладывает в гнезда других птиц, поручая им же высиживать и выкармливать своих детей. Был ли это кукушонок — мы тогда не определили, да и трудно было поверить, чтобы кукушка могла выбрать приемными родителями для своих птенцов птичек, в несколько раз меньше себя.
Задумавшись над тем, действительно ли это кукушонок, у меня сразу напросился такой вопрос: как же он мог выбросить птенцов из такого глубокого гнезда? Мы решили попытаться определить, обладает ли только что народившийся подкидыш способностью выбросить из гнезда птенца или яйцо.
Мы скатали из лепешки шарик, величиною с воробьиное яйцо, отполировали его и подложили под малыша. Опыт увенчался успехом.
Вначале птенец не реагировал, оставался почти равнодушным к постороннему предмету. Но вот он начал жаться к одной стороне гнезда и одновременно выпихивать из-под себя мнимое яйцо. Когда оно оказалось рядом, он бочком подлез под него, еще одно движение, и, к нашему удивлению, шарик оказался на спине. Тогда птенец приподнял крылышки, казавшиеся беспомощными, и как бы удерживая ими на пологой спине жертву, стал задом пятиться к кромке гнезда. Подложив под себя голову и упираясь лбом в дно гнезда, «убийца» приподнял высоко спину и выбросил наружу груз.
Все это он делал очень уверенно. Мы, конечно, пришли в восторг, но птенец отказался еще раз показать свои «способности».
Описанный мною случай является ярким примером, как хорошо быть человеком любознательным. Сколько удовольствия приносят ему минуты, когда он своей пытливостью проникает в тайны природы.
Мои спутники: Прокопий, Павел Назарович, Пугачев, Лебедев и другие — были большими любителями природы. Эти люди постоянно стремились проникнуть в ее сокровенные тайны. Мне не раз приходилось удивляться, как иногда совсем незначительный факт, мимо которого многие равнодушно прошли бы, служил в их руках доказательством какого-нибудь интересного происшествия. Так было и в тот день.
Не будь у нас стремления к познанию непонятных явлений в природе, мы многого бы не узнали, да и не научились различать обычное от необычного. Вот почему мы много интересного наблюдали на Саяне, почти каждый день нам что-нибудь да приносил.
В тот же день вечером наш отряд добрался до своего лагеря на Кизыре. Там нас ждала приятная новость: прибыл Трофим Васильевич со своими товарищами. Пока расседлывали лошадей, мы узнали, что они все здоровы, что работу на Чебулаке закончили, а это самое важное. Теперь мы были все вместе.
После ужина похолодало. На долину спустилась ночь, исчез комар, умолкли и дневные звуки. Трофим Васильевич долго рассказывал о своем путешествии, и даже мы, многое пережившие, прослушав его рассказ, удивились тому, на что способен наш советский человек! В борьбе с природой Пугачев умел показать упорство и ловкость. Его большой опыт и знания позволили ему вывести отряд из тяжелого положения. Вспоминая за костром пережитые дни, он заразительно смеялся, а за ним смеялись и остальные.
Тогда же за костром вспомнили, конечно, и о «казенном» полушубке, и о том, что Павлу Назаровичу неохота умирать, не повидавшись со старушкой. Все от души посмеялись, смеялся и старик, будто ничего трагического и не было в тот раз у порога.
Ночью из-за гор надвинулась непогода. Товарищи легли спать в палатках, а я решил переночевать у Павла Назаровича под елью. К нам подсел Кудрявцев.
— Сегодня ходил вверх по Кизыру, смотрел проход, — рассказывал он. — Недалеко, с той стороны, впадает большая речка, не Кинзилюк ли, Павел Назарович?
— За Березовой, помнится мне, других речек нет. Видимо, Кинзилюк, — ответил старик.
— Пошел я по этой речке и наткнулся там на звериную тропу, что твоя скотопрогонная дорога, — продолжал Кудрявцев. — Дай, думаю, проверю, куда же она идет. Оказалось, к солонцам. Посмотрели бы, сколько туда зверя ходит, все объели, все вытолкли…
— А что же они там едят? — спросил я его.
— Тухлую грязь.
Это открытие было как нельзя более кстати.
Солонцами обычно называется место в горах или тайге, куда приходят звери полакомиться солью. Они бывают природные и искусственные. К природным солонцам относятся места выхода мягкой породы, содержащей в своем составе соль, которую и ходят есть звери. Искусственные же солонцы устраиваются охотниками за пантами путем насыщения земли соляным раствором. Сибирские промышленники солонцами называют и минеральные источники, охотно посещаемые изюбрами; мочежинники с тухлой водою, куда сохатые и изюбры ходят есть грязь. В хорошую погоду на солонцах можно легко добыть мясо, но мы надеялись, что звери проложили тропы из вершины Кинзилюка к солонцам.
Ночью пошел дождь. Как он нам надоел! Капли бесцветной влаги скатывались на хвою, падали на костер. В такие ночи спится сладко, словно находишься в приятном забытьи, и особенно, когда ночуешь под деревом, куда не проникает дождь, но куда ясно доносятся все разнообразные звуки непогоды.
Мы отложили свое выступление до следующего дня, а чтобы время не пропадало даром, я и Прокопий решили поехать на солонцы.
Когда покидали лагерь, к нам подбежал Алексей.
— И я с вами на солонцы…
— Ку-у-да? — переспросил Прокопий.
Стоило посмотреть на нашего повара, сколько мольбы было в его глазах. А его вид! Он был подпоясан широким патронташем, в руках дробовик и сошки, за поясом поварской нож. Словом — настоящий промышленник. Когда он только успел собраться!
— Ей-богу, не просплю и не закашляю на солонцах. Возьмите! — умолял он.
Пришлось задержаться, пока привели третью лошадь, и уже втроем тронулись к Кинзилюку.
Июньский день подходил к концу. Мы остановились ниже устья реки, и я сразу же пошел осмотреть солонцы.
Это оказался самый обыкновенный серный источник. Вода, просачиваясь сквозь щели гранитной скалы, залегающей недалеко от берега Кинзилюка, у выхода образовала небольшое болотце. Оно было сильно взбито копытами изюбров. Вокруг земля не имела растительности, а низкорослые деревья, окружавшие источник, были объедены, обломаны и засохли. Было видно, что изюбры охотно посещают это место, к нему тянутся со всех сторон старинные тропы.
Мне нужно было сделать скрадок. Зверь очень осторожен при посещении солонцов — там его нередко подкарауливает хищник. При подходе он непременно задержится где-то поблизости на тропе, осмотрится, прислушается и, будто не доверяя зрению и слуху, обнюхает воздух. Малейшее подозрение, и зверь исчезнет так же незаметно, как и подходит к солонцам. Зная эту осторожность, мне нужно было выбрать такое место для скрадка и так замаскироваться, чтобы ни зрением, ни слухом, ни чутьем зверь не мог бы обнаружить моего присутствия.
Метрах в тридцати от болотца лежала колода, ее я огородил ветками, а чтобы мои движения были бесшумны, все под собою выстлал мохом. Но скрадок мой оказался маленьким, двоим не поместиться, а так как от Алексея не избавиться, то я решил посадить его на одной из троп.
Когда вернулся к своим, солнце уже зашло. Нужно было торопиться, и мы с Алексеем, выпив по кружке чаю, покинули стоянку, а Прокопий остался с лошадьми.
Не доходя метров двести до солонцов, я сказал Алексею, показывая на толстое дерево, лежавшее у самой тропы:
— Оставайся здесь караулить. Если спать захочешь, тихонько свисти, я отзовусь, и ты придешь ко мне.
Но не успел я пройти и ста метров, как услышал сдержанный свист. Я задержался и прислушался, еще не веря, что это свистит Алексей. Через несколько минут свист повторился громче, и наконец тишину прорезал человеческий крик.
«Что делать?» — думал я и решил не отвечать. Пусть испытает все прелести ночной охоты, может, раскается.
Алексей еще раз отчаянно прокричал, и все стихло.
Добравшись до скрадка, я привязал Черню и, примостившись поудобнее, замер. Кому приходилось проводить ночи на солонцах, тот знает, сколько тревожных минут приносит ему малейший шорох или внезапный писк пробудившейся птицы. Охотнику все кажется, что идет зверь, что он слышит его шаги и даже видит силуэт. А зверь чаще всего появляется на солонцах совершенно бесшумно и нередко уходит незамеченным. Нужно иметь большой навык, чтобы не уснуть на солонцах и сквозь мрак ночи увидеть темное пятно пришедшего зверя.
Прижавшись к колоде, я затих. С какой поразительной ясностью слух улавливал тончайший звук ночи. Казалось, ничто не ускользнуло от напряженного внимания. Вдруг Черня заволновался. Он поднял морду и стал обнюхивать воздух. Я взглянул на солонцы и поразился — там, неизвестно откуда, появилось темное пятно. Оно шевелилось совершенно бесшумно, подвигаясь влево. «Какая удивительная осторожность», — подумал я. В это время до слуха долетел легкий всплеск — это зверь выходил на середину болотца. Присматриваюсь и не могу заметить рогов. «Наверное, матка», — мелькнуло в голове, но все же приготовил штуцер. Сижу затаившись. Вдруг позади, у самого скрадка, испуганно рявкнул теленок. Это было так неожиданно, что я не помню, как вскочил, а Черня даже взвизгнул. От солонцов послышался тревожный крик самки, затем треск, шум, и все стихло.
Это действительно была самка. Она оставила своего теленка поодаль от источника, а тот случайно набрел на скрадок. Не знаю только, кто из нас больше испугался от этой неожиданной встречи.
Из-за ближайших гор появилась луна. Совсем посветлело. Словно алмазы, заиграла блеском роса. Теперь ясно обозначались болотце и окружавшие его предметы. Вокруг было тихо, и только река не спала да мы с Черней.
Прошло более часа. Не выпуская из поля зрения источник, я продолжал любоваться игрой серебристых лучей. Вдруг от реки долетел всплеск воды. Меня охватило волнение. Насторожился и Черня. Вот из-за скалы появился зверь и за ним второй. Я их вижу ясно. Это были молодые изюбры, самка и самец. Они постояли немного, осмотрелись, затем подошли к болотцу и стали пить. Я не стрелял, решил дождаться крупного пантача.
Любуясь зверями, я и не заметил, как появились тучи. За ними спряталась луна, и сейчас же погасли причудливые огоньки в каплях росы. В надвинувшейся темноте растворилось болотце, исчезли силуэты деревьев и контуры скал. Вдруг слышу, как испуганно рявкнул один из изюбров, и оба зверя разом бросились по лесу.
«Наверное, набросило от нас воздух», — подумал я. Это могло быть, ибо погода изменилась, а следовательно, должно измениться и течение воздуха. Проходит еще с минуту, зашевелился, поднимая морду, Черня. Присматриваюсь и вижу, как на солонцах снова появилось пятно, но уже с рогами. «Вот кто спугнул зверей», — и я, довольный появлением быка, приложил к плечу штуцер. А тут, как на грех, стало еще темнее, и светящаяся мушка на штуцере не могла нащупать пятно на болотце. Какая досада! Без ружья вижу, а как взгляну по планке — все сливается в темноте. Дожидаюсь посветления. Ясно слышу, как зверь шлепает по грязи и сосет воду. Затем замечаю, как пятно стало медленно передвигаться к краю болотца. Прикладываю еще раз штуцер, но напрасно. Наконец тень вышла на тропу и затерялась во мраке ночи.
Вдруг оттуда, где сидел Алексей, раздался оглушительный выстрел, а затем и душераздирающий крик.
«Что могло случиться?» — подумал я.
Через час на востоке появилась бледная полоска пробудившегося утра. Предвещая дождь, черные тучи затянули небо, зашумела, покачивая вершинами, тайга. Пришлось покинуть солонцы и ни с чем идти на стоянку.
Каково же было мое удивление, когда я подошел к месту, где сидел Алексей: там лежал, распластавшись на тропе, убитый пантач. Роскошные восьмиконцовые рога — панты — свисали вместе с головою через колоду, но самого охотника на месте не оказалось. Вдали от зверя я увидел брошенный дробовик, что показалось мне еще более загадочным, чем ночной крик.
Обеспокоенный происшествием, я быстро вспорол зверю живот и выпустил внутренности. Это нужно делать всегда немедленно, как только убьешь зверя, иначе брюшина быстро вспучится и испортится мясо. Затем я отрезал голову с пантами и, загрузившись ею, пошел на стоянку.
Прокопий не спал. Почти у затушенного костра, свернувшись в комок, лежал Алексей. Он весь был в грязи, лицо и руки исцарапаны.
Прокопий, заметив мой недоуменный взгляд, засмеялся.
— Ночью блудил, — сказал он, кивнув головой на спящего, и стал осматривать панты.
— Алексей рассказывал подробности? — спросил я его.
— Нет.
— Ведь это Алексей убил быка.
Прокопий вдруг выпрямился и вопросительно посмотрел на меня.
— Он ничего не знает.
Проснулся виновник и, увидев голову пантача, вскочил.
— Убил? — спросил Алексей, протирая глаза. Затем, будто что-то вспомнив, добавил: — Вечером-то, только вы отошли от меня, какая-то птичка начала свистеть, ну, скажи, пожалуйста, как человек! Свистит и свистит…
— А затем филин прокричал, тоже как человек, слышал? — смеясь, спросил я его.
Алексей посмотрел на меня и безнадежно махнул рукой.
— Видно, не выйдет из меня охотника — врать не умею, — произнес он виновато, и довольный признанием, вдруг заулыбался.
— А ты помнишь, в кого стрелял? — спросил я.
Он с недоверием покосился на голову изюбра и только теперь заметил в моих руках свой дробовик.
— Узнаешь? — допытывался я, показывая на голову.
— Неужели?! — и Алексей просиял. — Ей-богу, я убил, все помню, — и стал рассказывать.
— Когда вы ушли, какая-то робость навалилась. Страшно одному показалось в лесу, ну, я, как условились, потихоньку свистнул, а вы не отозвались. Вот, думаю, попал Алеша! Куда идти? Кругом темно. Прижался я к колоде, ни живой ни мертвый. Букашка какая зашуршит или сам пошевелюсь, а мне все кажется, медведь ко мне подкрадывается, вот-вот схватит. Хотя бы насмерть не задрал, думаю, а сердце тюк… тюк… тюк…
Сдерживая смех, мы слушали охотника.
— Кое-как до полночи досидел, — продолжал Алексей. — Луна взошла, попривыкнул маленько, да ненадолго. Как потемнело — опять зашараборили букашки, всякая чепуха полезла в голову, и вижу, что-то черное надвигается прямо на меня. Ну, думаю, наконец! Из ружья-то пальнул, оно на меня и навалилось. Вот я и давай ходу. А дальше не помню. Где я мог костюм свой испачкать? — вдруг обратился он к Прокопию.
— Видно, не в ту сторону попал! — ответил тот.
Мы заседлали лошадей и пошли к убитому зверю. Алексей долго рассматривал его и, увидев на траве свой след, рассмеялся.
— Вот это да… прыжок! Посмотри, Прокопий, — и он отмерил от колоды три крупных шага и показал на глубокий отпечаток ботинка. — Позавидовал бы чемпион!
— Это хорошо, Алексей, что зверь за тобою не погнался. Вторым прыжком ты перекрыл бы свой рекорд лет на десять, — ответил ему Прокопий, и они оба рассмеялись.
Сложив на лошадей мясо, мы ушли в лагерь. Алексей вел передового коня, на котором поверх вьюка привязали голову с пантами. И откуда только у него взялась такая важная походка! Охотник, казалось, был всем доволен. Пожалуй, такому трофею позавидовал бы любой промышленник. Даже Прокопий, не выдержав, заметил:
— Посмотрела бы твоя Груня, какого ты пантача свалил.
Алексей заулыбался, выпрямился и быстрее зашагал. Как-то особенно и кстати теперь болтался у него за поясом поварской нож, и даже пятна грязи на одежде, будто нарочито не смытые им, теперь свидетельствовали о совершенном подвиге.
— А ведь у меня охотничья сноровка есть, — сказал он несколько позже, обращаясь к Прокопию, — с первого выстрела попал.
Прокопий улыбнулся и ничего не сказал.
Скоро мы оказались в лагере, и Алексей сразу же объявил:
— Вот, посмотрите, на что способен ваш повар!
Все окружили нас. Одни осматривали панты, другие развьючивали лошадей. Начались расспросы.
— Ночь темная-темная, — рассказывал охотник, — вижу, идет, рожищи здоровенные, подпустил я его поближе… — И вдруг его взгляд остановился на Прокопии.
— Ладно, вечером расскажу, — обратился Алексей к слушателям, — при свидетелях неудобно. А вообще, — продолжал он, — заманчиво ночью на солонцах, особенно когда зверь на подходе. Тут, братцы, нужна смекалка, нервному человеку ни за что не убить…
Все смеялись, давно в лагере не было такого веселья.
…— Подпустил его поближе и выстрелил, — не унимался рассказчик, — зверь как стоял на ногах, так и грохнулся.
— А все же из тебя, Алексей, выйдет хороший охотник, — сказал, слушая его полушуточный рассказ, и уже приступивший к обработке пантов, Прокопий.
Панты — это молодые рога у изюбров (маралов) и пятнистых оленей. В период апрель — июнь происходит их интенсивный рост. В это время панты — будущие рога — бывают мягкие, нежные, а кожа, в которую они одеты, покрыта мелкими, но густыми волосками темносерого цвета. Панты представляют собою хрящевидную массу, внутри которой проходит сеть кровеносных сосудов. В период роста много беспокойства приносят они самцам. Малейшее прикосновение веточки, падающие на панты капли дождя, даже холодная струя воздуха вызывают у зверя болезненное ощущение. Мы всегда удивлялись, с какой поразительной ловкостью пантач проносит свои рога сквозь чащу леса, когда он удирает от врага… Даже если это бывает ночью, он сумеет уберечь их от малейшей царапины. Часто тяжело раненный пулей изюбр уходит от охотника и где-то в глухом уголке гор «засыпает», и промышленники говорят: «Как бы ни бился он в предсмертных судорогах, панты сохранит целенькими». Так оберегают олени будущие рога.
Позже, во второй половине июля, панты под действием солей начинают костенеть, все меньше поступает в них кровь, и наконец отваливается кожа. В первых числах сентября, когда начинается гон у оленей, голова самца украшена настоящими рогами, крепкими, способными к защите и к схватке с соперником. После гона происходит последний процесс — в середине зимы эти красивые, порой огромных размеров рога отпадают. Ежегодная смена рогов происходит у всех видов оленей, лосей и у некоторых других парнокопытных животных.
Панты с древних времен используются китайской медициной как материал, из которого якобы получают чудодейственное лекарство, способное избавить человека не только от любой болезни, но и освежить организм в преклонном возрасте. Наша советская медицина давно ведет работу по определению целебного свойства пантов. Мне, человеку, не имеющему прямого отношения к медицине, трудно сказать, есть ли какая доля правды в том, что приписывают пантам, но, наблюдая долго изюбра в природе, я знаю, что панты для всех хищников обладают какой-то необъяснимой притягательной силой. Если на убитого пантача раньше промышленника наткнется рысь или росомаха, то прежде всего они набрасываются на панты и немедленно съедают их. Даже ворон, оказавшись у такой добычи, предпочитает панты, забывая о своем лакомстве — глазах, которые он обычно выклевывает в первую очередь.
Однажды на раненного мною и «уснувшего» в лесу изюбра наткнулся медведь. Это было в конце мая, когда панты достигают своего расцвета и обильно заполнены кровью. Выслеживая зверя, мы увидели хищника уже удирающим от нас. Каково же было наше разочарование! Медведь съел панты, причем буквально до лобовой кости. Вся голова и трава под нею были залиты алой кровью. Мы освежевали пантача, мясо развесили, а так как это было вечером, то решили приехать за ним утром. Ночью к мясу попал колонок, он оставил после себя яму на том самом месте, куда стекала кровь от пантов и где лежали от них мелкие остатки. Трудно понять, почему панты и кровь от них возбуждают у хищников такую жадность.
Для того чтобы сохранить панты на долгое время, их заваривают. У нас имелся для этой цели лист железа, из которого мы сделали ванну. Ее установили на камнях, и развели под ней костер. Когда температура воды в ванне была близка к кипению, Прокопий, удерживая обеими руками панты, сказал:
— Вначале непременно нужно заваривать основание рогов, иначе смотрите, что может быть…
И он при нас опустил в почти кипящую воду мягкие концы одного рога. Три-пять секунд — и из сосудов, проходящих через лобовую кость, которая отрубается от головы вместе с пантами, брызнули тонкие фонтанчики крови. Он выхватил из воды панты и опустил их в ванну уже основанием.
— Еще немного подержать, и концы лопнули бы. А вот когда с основания завариваешь и постепенно доходишь до отростков, тогда ничего, да и кровь не течет, она у выходных сосудов свернется и закупорит их, — продолжал рассказывать Прокопий собравшимся вокруг него товарищам.
Опуская на какую-то долю минуты то одну сторону пантов, то другую, он делал это до тех пор, пока они хорошо не прогрелись. Затем он сдул с рогов пар и осторожно уложил их «отдыхать» на толстый слой мха, приготовленного заранее. Минут через двадцать пять он проделал с пантами то же самое и до следующего дня подвесил их в тени под елью. При ежедневном повторении этой процедуры панты постепенно уменьшались в объеме, их концы морщились, и дней через десять они почернели. В таком состоянии панты хранятся много лет.
Для нас же, в условиях походной жизни, заварка рогов представляла большую сложность. Их нужно было нести на руках или за плечами, оберегать от сырости, постоянно наблюдать за ними. Но мы испытали радостные минуты, когда осенью преподнесли в подарок шесть пар пантов, хорошо заваренных, Тафаларскому колхозу на реке Гутара.
Появившиеся ночью облака принесли с собою дождь. Непогода затянулась. Кизыр, выйдя из берегов, вынудил нас снять лагерь и отойти к горам.
Я, Павел Назарович и Козлов на второй день поехали к устью реки Белая, впадающей в Кизыр, выше Кинзилюка, с левой стороны. Главный исток этой небольшой реки вытекает из обширного цирка, обрезающего своею отвесной скалою одну из вершин Фигуристых белков. В глубине этого цирка расположен современный ледник. Он начинается от вершины белка и, круто спадая на дно цирка, заканчивается там несколькими языками у моренных отложений. Этот ледник, как и несколько других, расположенных в этой части гор, служит неоспоримым доказательством некогда существовавшего обледенения Восточного Саяна. У меня было давнишнее желание побывать на одном из ледников, такой случай представился, но, к сожалению, он не увенчался полным успехом.
Мне и Козлову удалось преодолеть бесчисленные препятствия по ущелью Белой и выйти на террасу цирка. Река, по которой мы поднимались, протяженностью не более 15 километров, но имеет разность в высотных отметках истоков и устья примерно 100 метров. С такой высоты Белая скатывается к Кизыру. По ней, не смолкая, шумят водопады, ревут пороги, а узкие щели скал, между которыми пробивается река, забиты валунами да наносником.
На дне цирка, куда мы вышли, лежит большое ледниковое озеро, питающее своей молочно-зеленоватой водой Белую. В такой необычный цвет окрашивают его ручьи, впадающие от ледниковых языков. Мы видели там, на дне цирка, древнеморенные отложения. Почти все они лежат поперек озерной котловины и представляют собою довольно крутые валы. С восточной стороны озера имеется ясно выраженный «бараний лоб» с характерными царапинами и шлифовкой. Под ним мы нашли сложенный из камней тур высотою в рост человека. Его, видимо, выложил геолог Г. Стальнов, первым посетивший этот ледник.
К сожалению, этим и закончилось наше обследование. Стояла непогода, и туман, прикрывавший горы, прятал под собою ледник. Только на минутку туман приподнялся, и мы увидели концы двух ледниковых языков. В это время они еще были прикрыты зимним снегом.
В два часа дня стал моросить дождь, и мы, подосадовав на непогоду, отправились в обратный путь. На краю террасы, откуда была видна и озерная впадина, и круто спадающие истоки Белой, мы впервые в Саянах нашли душистый рододендрон. Это вечнозеленое растение с мелкими продолговатыми листочками. Оно растет в подгольцовой зоне невысокими кустами, преимущественно по крутым россыпям, и местами образует сплошные заросли. Его светло- и темно-розовые цветы обладают чрезвычайно нежным и приятным запахом, который в солнечный день распространяется за пределы зарослей.
Позднее цветы рододендрона Алексей употреблял для заварки чая, отчего это растение и получило название у нас «Белогорский чай». Мы так привыкли к нему, что когда в наших вьюках был настоящий чай, все же один-два цветочка Алексей клал в котел «для аромата».
На третий день вернулись в лагерь. Погода восстанавливалась, и уровень воды в Кизыре стал быстро спадать. Наши продовольственные запасы пополнились мясом сохатого, убитого Прокопием, и теперь можно было продолжать путешествие. Задерживала река, но через день мы получили возможность перебродить ее и свернули лагерь. Наш путь лежал на восток по реке Кинзилюк, до ее верховья, где мы должны были дождаться самолетов.
В три часа 23 июня мы распрощались с Кизыром и со всем караваном углубились в суровую долину Кинзилюка. Звериная тропа, по которой мы шли, не закончилась у знакомых нам солонцов, она ушла в глубь долины и в ее вершине соединилась с другой звериной тропой, идущей с Агула к Прямому Кизыру. Тропа, по которой мы шли, проложена дикими животными по правому берегу Кинзилюка и на всем своем протяжении не пересекает реку.
Чем дальше мы продвигались по Кинзилюку, тем живописнее становилась долина. Она то сужалась, и над нами нависали скалы, то вдруг горы отступали, долина расширялась, и мы попадали в молчаливую тайгу.
Там плотный зеленый свод из ветвей столетних деревьев создает постоянную дневную тень. Всюду сумрачно, и только длинные клочья лишайника украшают своею сединою темный фон леса. Под ногами гигантский папоротник, а в воздухе сырость и запах гниющих деревьев. Мы старались как можно скорее пересечь эту чашу и радовались вдруг показавшемуся впереди просвету.
Ночевать остановились на лесной лужайке, у ключа.
Я сидел за дневником и изредка посматривал на лужайку, где паслись лошади. С тех пор как появился на свет жеребенок, жизнь табуна несколько изменилась. Почему-то некоторые кони вдруг стали проявлять к нему родительскую заботу. Пожалуй, мать меньше беспокоилась о нем, чем другие. Стоит только на минуту остановиться каравану, как Горбач и Санчо начинали ржать и, ломая строй, искали малыша. Бывало и так, жеребенок ляжет отдохнуть, мать, Гнедушка, отойдет с другими лошадьми, а Бурка останется возле него. Или: проголодается жеребенок и поднимет крик, разыскивая мать, тогда все лошади бросятся к нему и, окружив, начнут непонятными звуками выражать свое беспокойство. Всему этому больше всех радовался Самбуев. У него только и разговора было о Воронке, так называл он жеребенка.
Суета в лагере затихала, лошади еще продолжали пастись, разойдясь по всей поляне. Недалеко от стоянки спал уставший за дорогу жеребенок, а рядом с ним, опустив головы, дремали Бурка и Рыжка.
Наконец лагерь уснул. Но в поздний час, когда над рекою появилась полоска тумана и густая роса посеребрила траву, вдруг Левка и Черня подняли лай. Мы вскочили и, не зная, в чем дело, столпились у костра. Собаки, пытаясь сорваться со свор, бросались по направлению дальнего угла поляны. Оттуда уже доносился дружный бег табуна. Не прошло и несколько минут, как из темноты вырвались к огню лошади. Они окружили стоянку и, повернув головы, стали храпеть.
— Воронко!.. Воронко!.. — крикнул Самбуев, исчезая в темноте. За ним, заряжая на ходу бердану, бросился Прокопий. Трофим Васильевич спустил собак, и они, опередив бегущих, где-то на краю поляны, подняли лай.
— Улю-лю!.. Бери его!.. — доносился голос Прокопия.
Но вот у огня появился жеребенок. Он был весь в крови, и лошади, обступив его, еще больше стали храпеть. Теперь к голосу Прокопия присоединился и голос Самбуева. Мы с Лебедевым бросились на помощь. В темноте трудно было разобрать, что там творилось. Собаки и какое-то черное животное катались по траве. Лебедев содрал с березы кору и, свернув трубочкой, зажег ее. Яркий факел осветил угол поляны. На траве лежала крупная росомаха и беспомощно отбивалась передними лапами. Справа сопел Левка, впившись зубами в горло зверю, а Черня с другой стороны, упираясь лапами в бок росомахи, рвал ей грудь.
Мы утащили мертвого хищника в лагерь.
— Я его бил да бил; бил да бил… — рассказывал Самбуев, как он расправлялся с ним палкой.
У жеребенка была прокушена с двух сторон спина и разорвано горло. Он лежал недалеко от костра и изредка чуть поднимал голову. Мы видели его потускневшие глаза. Лошади далеко не отходили.
Утром, когда мы покидали стоянку, Воронко был уже мертв.
…Встречая солнце, на восток потянулись облака. Перегоняя друг друга, они мешались, темнели, но ветер не давал им покоя и они мчались вперед.
Мы поднимались с восходом солнца и, пока Алексей готовил завтрак, успевали приготовить вьюки. Я один или с Павлом Назаровичем обычно отправлялся вперед по тропе и шел до обеденного привала. Если это был солнечный день, то останавливались под тенью кедра, на краю поляны или на берегу ручья. В пасмурный день, когда особенно свирепствует гнус, мы предпочитали отдыхать на берегу реки. Там всегда есть течение воздуха и гнус не так назойлив.
Мы продвигались все дальше и дальше по долине. С левой стороны ее оконтуривает близко подступивший к реке Кинзилюкский хребет. Это один из суровых отрогов Восточного Саяна. На какую бы часть его мы ни взглянули, всюду по нему лежали глубокие щели, забитые почти никогда не тающим снегом, да светлые полосы — следы недавних обвалов. Вершины голые и безжизненные. На западе, у устья реки, хребет заканчивается высоченным гольцом, веером разбросавшим вокруг себя недоступные скалы. На востоке же его огибает Агульское белогорье, и там, приподнявшись над окрестными горами, он обрывается пиком. Средняя часть хребта, вдоль которой мы шли, имеет любопытные очертания, украшена причудливыми башнями и разнообразными фигурами. Северный склон всего хребта благодаря большой крутизне мало озеленен, по его складкам шумят водопады, и всюду видны остатки льда, сохранившегося в холодных расщелинах.
Чем дальше мы шли по Кинзилюку, тем интереснее становилась долина. За каждым поворотом нас ждал новый пейзаж. Горы становились круче. В полдень, когда нужно было делать привал, долина неожиданно расширилась и слева показалось ущелье. Люди и лошади устали. Уже не раз я слышал от Павла Назаровича:
— Дальше, возможно, поляны не будет, надо остановиться.
Но я решил дойти до ущелья, чтобы на следующий день совершить однодневную экскурсию на вершины ближайших отрогов, для изучения рельефа. В три часа тропа наконец привела нас к реке. Это была Малая Белая, первый правобережный приток Кинзилюка. Ее-то ущелье мы и видели. Переходить вброд с вьюками было опасно. Малейшая оплошность, споткнется ли конь или нетвердо станет ногою, и река не замедлит сбить его и похоронить в своей холодной пучине. Пришлось готовить переправу, чтобы расположиться лагерем на противоположном берегу.
— Как бы опять дождя не было, — говорил Павел Назарович, осматривая горизонт. — Вишь, вечерняя заря потускнела. Это — к перемене.
Действительно, на западе, там, где скрылось солнце, появились темные полосы, а затем я увидел на груди Кинзилюкского гольца клочья тумана. Мы уснули, но перед утром вдруг послышались раскаты грома и пошел дождь. Он продолжался часа три, затем ослабел, гроза стихла, и на тайгу посыпалась изморозь. Вода в реке стала прибывать, но мы успели перебраться на левый берег.
Ранним утром наш караван уже шел по долине, все тем же направлением, к вершине Кинзилюка. Теперь мы находились в самой недоступной части Восточного Саяна, где горы одним своим видом способны напугать путешественника, где, не смолкая, шумят водопады, а тайга не слышала голоса человека. По крутым зеленым отрогам, что подступают близко к реке, изредка попадались изюбры. Одни из них, не замечая нас, продолжали кормиться, а другие, насторожив уши, бросались прочь, но сейчас же останавливались и, охваченные любопытством, долго наблюдали за нами, пока караван не скрывался в лесу. В полдень, когда мы уже подумывали о привале, я и Павел Назарович вышли на поляну.
— Медведь! — крикнул он, хватая меня за руку.
По поляне, не торопясь, бежал черный зверь. Он неожиданно остановился, затем приподнялся на задние ноги и, сбоченив голову, стал рассматривать нас. Вдруг послышался его повелительный крик, и мы увидели двух медвежат. Они один за другим бросились на кедр и затаились между сучьями. Медведица, убедившись, что малышам не грозит опасность, еще раз приподнялась на задние лапы, затем ленивыми прыжками скрылась в чаще.
Мы подошли к кедру. Два маленьких зверька, одинаково черных, с белыми галстуками через всю шею, смотрели с высоты на нас. Они, словно наросты, прилипли к вершине. Ни единого движения! Вдруг позади нас зло рявкнула медведица. Я даже вскинул ружье. Оказывается, она обежала лесом поляну и бесшумно подобралась к нам. Но в это время чуть заметный ветерок донес до нее запах человека. Какая в нем удивительная сила! Как боятся его звери! Пока медведица только видела нас, она готова была наказать нарушителей ее семейного покоя, но стоило ей уловить этот запах, как она опрометью бросилась удирать. Оказывается, запах человека способен парализовать даже материнское чувство у такого бесстрашного зверя, как медведица. Я не говорю уж о других зверях, на которых вообще человек наводит панический страх.
Чтобы избавить медвежат от своего присутствия, нам пришлось пройти до следующей поляны и там устроить привал.
В тот день мы достигли устья следующего притока — Верхней Белой. Здесь она еще более бурная и неспокойная. Лагерем расположились на берегу реки. К сожалению, нам не пришлось насладиться прелестью природы. Был пасмурный вечер, появилась такая масса комаров и мошки, что даже лошади, несмотря на голод, не отходили от дымокуров.
Нам было известно, что территория, расположенная севернее Кинзилюка, до Канского белогорья, еще не посещалась человеком. Но тем больше хотелось узнать, какие же тайны оберегает там суровая природа? Бушующая река, мрачные ущелья, усеянные громадами скал, и остроглавые гребни, секущие белогорья, были серьезным предупреждением нашему дерзкому намерению проникнуть туда. Но человек упоен в своих стремлениях познать природу, и чем сложнее складывается обстановка на его пути, чем больше препятствий, тем сильнее овладевают им желания.
Как только лагерь был разбит, позавтракав, мы с Прокопием накинули на плечи рюкзаки с трехдневным запасом продовольствия и ушли в глубь ущелья Белой. Мы намеревались выйти на одну из главных вершин, побывать в верховьях этой реки и составить себе представление об этом интересном районе. Остальные участники экспедиции должны были заняться починкой снаряжения, обуви и одежды, что мы теперь делаем почти ежедневно.
Чуть заметная звериная тропа указывала нам путь. Кедровая тайга, словно волнистое море, покрывала долину, убранную по склонам черными и красными скалами. Но лес карабкался выше, к обнаженным грядам, прихотливо угловатым отрогам. А дальше сквозь синеющую пелену изумительной линией вырисовывались гребни сурового Канского белогорья.
Их изорванные вершины, то узкие, вытянутые к небу, то приземистые, словно сплющенные, были залиты отблеском скрывающегося за горизонтом солнца. Эти мертвые великаны теснили долину и делали ее при вечернем освещении еще более мрачной, еще более таинственной.
Тропа шла низом, прижимаясь то к боковым скалам, то к бурной реке, мчавшейся по дну дикого ущелья. А когда тропа стала теряться в наступивших сумерках, мы остановились на ночь. У костра, под шатром столетних кедров, было тепло и уютно.
Утром, пройдя километра три по Белой, мы увидели еще одну звериную тропу, спускающуюся в долину с правого берега. Она на всем своем протяжении придерживается ручья, протекающего по извилистому ущелью, врезанному в хребет. Путь был завален огромными глыбами и прерывался множеством водопадов. Мы снова восхищались изюбрами, проложившими в этом сложном рельефе проход. Тропа упорно шла по ручью, делая сложные петли между каменными нагромождениями и обходя карнизами водопады, и только там, где, зажатый отвесными скалами, ручей протекает по глубокой щели, тропа делала обход и снова возвращалась к ущелью.
В одиннадцать часов мы оказались на борту первой террасы, за которой показалась широкая котловина. В ее глубине покоится изумительной красоты озеро, какие часто встречаются на Саяне. Оно было вытянуто по направлению вытекающего из него ручья и заполнено светло-бирюзовой водою. Высокие кедры, теснившиеся у озера, отбрасывали глубоко в воду свои мохнатые тени. Дно же было устлано крупными камнями, дресвою и затонувшими деревьями, а ниже, в глубине сказочного водоема, лежало голубое небо. Спокойная, недвижимая гладь да вечная тишина охраняют это озеро. Разве иногда по отраженному небу проползет от берега к берегу белое, как ком снега, облако, или откуда-то пролетит нарядная бабочка и, купаясь, всколыхнет кругами водоем, да иногда налетит легкий-легкий ветерок, он, шурша, коснется глади и пробежит по озеру то рябью, то стрелою. Всеобщий покой чувствовался в этом замечательном уголке подгольцовой зоны Саяна.
За озером резкой границей кончился лес. Широкое снежное поле, расположенное на северном склоне котловины, краем своим покрывало и дно. Мы еще не подошли к нему, как оттуда выскочили две взрослые самки марала. Они выбежали на первый пригорок и, остановившись, с явным любопытством стали осматривать нас. Мы же, будто не замечая их, продолжали подниматься по котловине. Тогда животные переместились на соседний пригорок, но не скрылись. Вытянув шеи и насторожив свои длинные уши, они следовали за нами. Это-то их и выдавало. Мы знали, что где-то поблизости спрятаны их телята. Такие котловины, расположенные под белогорьем, с зеленым кормом, снегом и зарослями кашкары, являются излюбленным местом для отела маралов. Наличие паутов на снегу свидетельствовало о недавнем пребывании здесь маралов.
Подойдя к снежному полю, мы увидели лежки зверей и множество паутов. Одни из них еле ползли по снегу, большинство же лежало на спинках и безнадежно махало лапками. Эти кровопийцы, приносящие летом столько мучений животным, совершенно не выдерживают холодного воздуха. Достаточно сокжою или маралу прибежать к снегу, как пауты теряют активность и в полуобморочном состоянии валятся на снег. Вот почему летом звери в Саянах живут в подгольцовой зоне хребтов. Там, помимо зеленого крома, всегда прохладно. Самцы же в жаркие дни, когда особенно свирепствует паут и мошка, пробираются даже в цирк к вечным снегам, куда совершенно не залетает гнус.
В тот день, вечером, мы выбрались на одну из вершин хребта, расположенного в междуречье Нижней и Верхней Белой. Перед нами открылась во всем своем величии самая суровая часть Канского белогорья. Отсюда нам еще раз пришлось взглянуть на Кинзилюкский хребет, на Фигуристые белки, впервые увидеть арзагайскую группу гольцов и еще раз прочувствовать всю дикость и красоту гор Восточного Саяна. Несомненно, все, что лежит южнее Канского белогорья и прорезается реками Кинзилюком, Кизыром и их многочисленными притоками, является еще не тронутым уголком Сибири.
Мы присели на вершине отрога и с наслаждением, присущим только путешественникам, рассматривали лежащие вокруг хребты. Я достал путевой дневник и стал заполнять его необходимыми мне записями.
Двуглавый пик, куда мы шли, теперь был близко.
Основными породами, из чего сложены Саяны, являются граниты, гнейсы, диориты, порфириты, туфы, мраморы и разные сланцы. Альпийская зоны — пики, гряды, гольцы, «столбы» чаще всего сложены из трудно поддающихся разрушению гранитов. Это еще не успевшие выветриться остатки складок тектонических процессов. Более же слабые породы сильно размыты, они-то, исчезнув, и создали основной характер альпийской зоны.
Уже вечерело, и горы подернулись нежно-синеватой дымкой наступивших сумерок. На север от нас виднелось Канское белогорье. Поверхность этого сурового барьера изрезана извилинами быстро сбегающих с него речек и глубокими ущельями, прихотливо перепутанными между собою. Скалы, глубоченные провалы да снежные поля делают Канское белогорье суровым и неприветливым. Оно было убрано то тонкими, то бесформенными или самыми причудливыми фигурами, напоминающими замки, статуи, огромных верблюдов, рогатых чудовищ или семейство неизвестных нам животных, выточенных временем, осадками и ветром из камней. А левее и дальше сквозь сгустившуюся синеву убегали к горизонту изломанной линией голубоватые цепи гор, тоже убранные пирамидальными вершинами, башнями и фантастическими существами. Эти хребты уходят к югу и, словно океан, теряются в дымке необозримого пространства. Таковы отличительные особенности гор, расположенных южнее Канского белогорья.
Нас окружали альпийские лужайки, еще более красочные, чем таежные елани. Они разбросаны всюду — между скал, россыпей, по седловинам. Высокотравные растения на них встречаются редко, их сменяют истинные альпийцы. Они низкорослы, и чем выше, тем ярче и крупнее их цветы. Тут и ярко-фиолетовые огоньки, с еще более крупными цветами, чем по субальпийскому лугу, белые зонтики ветрениц, темно-голубые змееголовки, мытники. Иногда мы видели между камней живописные лужайки фиалок, небольших приземистых растений, с необычно крупными бледно-желто-фиолетовыми цветами. Взор приковывают поляны лука, невысокие осочки да совсем крошечные ивки, едва достигающие нескольких сантиметров высоты.
Среди расщелин и даже в холодных, никогда не отогреваемых солнцем местах растут рододендроновые. Они селятся под обломками скал, на россыпях, но непременно там, где есть хотя бы горсточка почвы.
В подгольцовой зоне хребтов находит себе приют кабарга, там живет бессчетное количество медведей, сокжоев и очень много изюбров. Для всех них природа создала исключительно благоприятные условия. В течение всего лета по мере таяния снегов появляются на горах все новые и новые лужайки зеленой травы. Звери идут за снегом и, питаясь сочными кормами, поднимаются все выше и выше, и в августе их часто встречаешь в альпийской зоне. Помимо прекрасного корма, там всюду природа разбросала минеральные источники и солонцы, охотно посещаемые дикими животными.
В одном из левобережных ущелий Белой мы наткнулись на большое количество следов изюбров и сокжоев. Наше предположение, что этим ущельем звери пользуются, кочуя с вершины Агула к Белой, оказалось ошибочным. Диких животных привлекал тухло-кислый источник, к которому нас и привели следы. Источник просачивался по щелям почти горизонтальной скалы. На ней мы увидели пять воронок, глубиною более дециметра, с тщательно отполированными стенками и доверху наполненных водою. Казалось, что кто-то нарочно выточил их, иначе — как могли образоваться в монолитной скале эти совершенно одинаковые чашки.
— Мне кажется, что это гнезда более мягких пород, когда-то вкрапленных в скалу и позже размытых водою, — сказал я Прокопию.
Тот двинул плечами и продолжал рассматривать воронки.
— А знаешь, я думаю, что их вылизали изюбры.
Я удивился.
— А вот, присмотрись хорошенько, ведь чашки-то по размеру как раз по мордочке зверя, к тому же они образовались там, где больше поступает воды.
Может быть, Прокопий был и прав. Если тысячелетиями изюбры пили воду из тех мест на скале, где ее можно было всасывать непрерывными глотками, то в таком случае они, несомненно, могли губами «выточить» и отполировать углубления. Этот вывод напрашивается еще и потому, что все чашечки были поразительно похожи друг на друга, будто были сделаны одним мастером.
Пересекая одну из разложин правобережного хребта, мы увидели хорошо наторенную тропу и были удивлены странной находкой. На тропе лежал изюбровый помет необычного красноватого цвета. Шарики помета были настолько гладкими, будто отполированными.
— Да ведь это чистейшая глина, — удивленно произнес Прокопий, рассматривая шарики.
Я не поверил и попытался разломить, но увы, шарик оказался крепко сцементированным и состоял из красной глины, без примеси растительного корма.
— Неужели изюбр ест глину? Вот чудо, никогда не слышал, — продолжал удивляться Прокопий.
Мы пошли тропою, рассчитывая, что она поможет нам найти разгадку. Километра через два к ней присоединилась еще одна тропа, и скоро она привела нас к подножью тупого отрога. Еще не доходя до него, мы увидели красную полоску обнаженной глины, опоясывающую отрог. Это были солонцы. Туда со всех сторон тянулись тропы, а вокруг нее все было взбито, не росли ни кусты, ни трава. Сама же глина была изрыта лунками. На пыльной земле мы видели совсем свежий отпечаток копыт изюбров. Нам это казалось странным; красная глина встречается там всюду, а в некоторых местах из нее сложены даже горы, но ее никто не ел. Эта же глина, видимо, в своем составе имела соль, что и привлекало изюбров.
День заканчивался. Ради любопытства мы тогда решили провести ночь у солонцов. Старый кедр, растущий внизу, у самого излома отрога, прикрыл нас своей густой кроной, а маленький скрадок позволил нам незамеченными наблюдать за солонцами. За короткую июньскую ночь солонцы посетило восемь зверей различных возрастов. Удивительную осторожность проявляли они, появляясь на солонцах. Кого же звери боятся? Это на первый взгляд странное поведение животных объясняется просто: если их там не тревожит человек, зато медведи не дают покоя. Они очень часто посещают природные солонцы с намерением полакомиться маралятиной, и иногда это им удается.
В эту ночь мы наблюдали семейство маралов. Еще не успело солнце скрыться за макушками гор, как к нам в скрадок прикатился камешек. Мы насторожились и стали внимательно следить за склоном отрога. Не более как через минуту оттуда скатилось еще несколько камешков, и мы увидели выше солонцов быка марала. Он находился от нас метрах в восьмидесяти, что позволяло осмотреть его даже при вечерних сумерках. Его голову украшали строго симметричные десятиконцовые панты. Он был одет в летний рыжий наряд и казался словно выточенным.
Зверь осмотрел внимательно место, затяжными глотками втянул воздух, улавливая в нем подозрительный запах, а затем осторожно спустился к солонцам. Теперь его внимание было сосредоточено на лунках, выеденных изюбрами по всему склону горы. Он запускал глубоко в яму голову, но, видимо, панты не позволяли ему добраться до глины. Он поворачивал их то в одну, то в другую сторону, прижимал к спине, причем делал это осторожно, стараясь ничем не задеть их. В это время, как я уже говорил, панты болезненно-чувствительны, и зверь бережет их от ушиба и царапин. Но вот он стал на колени и, повернув к нам зад, прикрытый желтым фартуком, стал есть.
Мы сидели затаив дыхание и страшно сожалели, что так быстро гасла вечерняя заря. Вдруг изюбр всполошился. Он вскочил и замер, причем в такой позе, которая позволяла ему мгновенно отскочить от солонцов и спасаться бегством. Зверь стоял вполоборота к горе, а голова была повернута вправо, откуда он, видимо, ожидал опасности. Вот он вытянул морду и потянул в себя воздух. Еще раз, но короче, и только тогда напряженность заметно ослабла. Бык повернулся всем корпусом вправо и стал ждать.
Словно привидение, там, неизвестно откуда, появилась самка. Это было грациозное животное, которым можно было только любоваться. Голова, ножки, даже бесшумная походка — все в ней вызывало восхищение. Звери какую-то долю минуты стояли неподвижно, осматривая друг друга, затем оба сразу подошли к одной лунке.
Самка стала копытить и есть солонец. А бык стоял рядом и продолжал осматривать ее. Мы так внимательно следили за ними, что и не заметили, как у солонцов появился третий зверь — маленький теленок. Возможно, он проделывал свою первую прогулку и не видел еще других зверей, вот почему присутствие постороннего зверя вызвало у него большое удивление. Не меньше был удивлен и бык появлением себе подобного малыша. Их взгляды встретились, и они оба замерли. Один — огромный зверь, в расцвете сил и красоты, а второй крошечный, еще ничего не знающий, кроме материнской ласки, стояли друг против друга. Меньший первый нарушил напряженную минуту. Он робко подался вперед, намереваясь обнюхать незнакомца. Большой зверь шагнул вперед к малышу и явно угрожающе потряс рогами. На теленка этот жест не произвел никакого впечатления. Он потянулся ближе, все с тем же намерением обнюхать быка. Тот вдруг растерялся и стал пятиться назад, затем опустил голову и подставил рог, но не ударил им, а осторожно, почти нежно, коснулся теленка. Малыш удивленно насторожил уши и долго смотрел в упор на быка. Но любопытство победило: он обошел зверя с другой стороны и, когда тот подставил ему второй рог, боязливо обнюхал его и стал добираться до морды.
За это время самка наелась глины и, не задерживаясь, тронулась вместе с малышом на верх отрога. Следом за ними пошел и бык. Он на ходу вытягивал шею, пытаясь обнюхать крошечного зверя. Мы видели, как тот вдруг повернулся к нему и тоже угрожающе потряс головой, но у него это получилось так неловко, что мы с Прокопием рассмеялись.
…Когда мы на второй день подходили к своему лагерю, вечерело, на тайгу легла прохлада, исчез гнус и стало легко-легко. Идущий впереди Прокопий вдруг остановился и, схватив меня за руку, показал на угол поляны. Там паслась с теленком лосиха. Животное услышало нас раньше, чем мы заметили ее. Вытянув шею, она следила за нами. Подражая ей, в такой же позе стоял рядом теленок. Мы вышли на поляну и, не задерживаясь, продолжали свой путь.
— Тпру-нь… тпру-нь… тпру-нь… — кричал Прокопий, но звери — ни с места! Так и остались они там на поляне.
Три дня, которые мы провели, исследуя этот район, оставили у нас неизгладимое впечатление от красоты и мощи первобытной саянской природы.
В лагерь мы вернулись поздно вечером и утром, не задерживаясь, ушли вверх по Кинзилюку. Погода на редкость благоприятствовала нам, мы торопились, еще день-два — и могут появиться самолеты.
После отъезда Мошкова прошло много дней. Все заметно стали молчаливее, реже и реже слышались шутки. Я смотрел на товарищей и все больше беспокоился. Уже пять дней как Алексей перестал выдавать нам ту мизерную порцию хлеба, которой он еще баловал нас до этого. Правда, мяса у нас было достаточно, но мы еще не привыкли есть его без соли. Повар варил хороший суп из черемши и жирной изюбрятины, но он до приторности был пресным. Мы тогда ели сырую печенку и мозг из костей. Но больше всего выручала черемша. Благодать, что она растет всюду по Саянам и не только на дне долин, но встречается сплошными зарослями даже на крутых склонах и выше границы леса, у белогорий. Более или менее охотно мы ели мясо с кислыми ягодами жимолости. Кислота отбивает пресноту.
Плохо было и с обувью. Мы ходили в поршнях, сделанных из сырой изюбровой или медвежьей кожи. В солнечный день они так высыхали, что продвигаться в них было невозможно, тогда их снимали и несли за плечами. Зато в ненастье поршни размокали до того, что в каждом из них можно было поместить обе ноги. А одежда до того была разукрашена латками, что ни за что нельзя было определить, из какого материала она была сделана первоначально.
Трудностей было много. Люди терпеливо переносили все невзгоды путешествия и, придерживаясь звериной тропы, уходили все дальше и дальше в глубину гор. Теперь экспедиция находилась в центральной части Саяна. Наконец-то осуществилась мечта, казавшаяся совсем недавно почти несбыточной. Упорство советского человека победило.
Еще немного терпения, и нам сбросят с самолетов продукты, одежду, газеты и письма. Снова все повеселеем, слетит с нас печаль, и мы полностью отдадимся своей любимой работе. Мы узнаем, что делается там, за гранью суровых гор, в родной стране, и еще раз переживем счастливую минуту сознания, что мы не одиноки.
На второй день вечером, после тяжелого перехода, товарищи долго сидели у костра. В ожидании того дня, когда заревут моторы, они все больше предавались мечтаниям.
— Алеша, с воздуха-то махоркой потягивает, чуешь?! Ты бы прочистил трубку-то, давно она у тебя бездействует, — подшучивал Курсинов над поваром.
— Придется… — отвечал тот и, порывшись в своем кухонном ящике, достал почти насквозь прогоревшую трубку. — Жива, родимая…
Павел Назарович, услышав разговор о махорке, машинально схватил рукою карман зипуна, где лежала пустая сумка от табака, и, почесав задумчиво бородку, добавил:
— Покурить бы хорошо, наверное, сбросят…
— А тебе, Тимофей Александрович, еще ничего оттуда не сбрасывают? — и повар кивнул головой на небо. — Не сдается ли, что там письмо от сына-грамотея идет, а? — И Алексей вдруг задумался. На его слегка похудевшем лице легла тонкая паутина грусти.
— Ничего, Алеша, не горюй, и письмо идет, и махорка, мука, сахар — словом, все, успевай только варить да поджаривать, — говорил уже громко Курсинов. — Боюсь, хватит ли на все у нас аппетита.
— А я ведь горчичку для этого заказал Пантелеймону Алексеевичу, он не забудет, — оторвавшись от дум, вдруг вспомнил Алексей.
И все это было серьезно, все ждали, верили, что вот-вот кончатся тяжелые дни…
Между тем уже давно погасла вечерняя заря, и полная луна, поднявшаяся из-за гор, облила долину серебристым светом. Прикрываясь легкой дымкой ночного тумана, утопал в тенистой зелени кедровый лес, что окружал наш лагерь. Мертвая тишина, даже листья на березах замерли; на поляне не шевелились колосья пырея и белоснежные зонтики цветов — все окаменело. Но в сонном воздухе слышались какие-то невнятные звуки, точно кто-то шептался, чуть слышно трещал сверчок, да иногда, словно из бездны всеобщего молчания, доносилось журчание ручейка. Все отдыхало. Дневная усталость усыпила всех нас. Погас и осиротевший костер.
Но скоро на востоке занялась заря нового дня. В посветлевшем небе гасли звезды. Воздух постепенно заполнялся дневными звуками. Мы торопились, хотелось воспользоваться прохладным утром и продвинуться с лошадьми вперед, пока не появился гнус.
Обыкновенно, лишь только исчезает роса, как закружатся комары, пауты, и до темноты они не отступят. Сколько мучений приносили эти кровопийцы нашим животным — весь день они принуждены были отбиваться от них. Но мученья человека и животных не кончаются с наступлением ночи, происходит только смена. Как только вечером исчезнет ветерок, появляется мокрец. Это почти незримое насекомое, о его присутствии узнаешь по зуду, который появляется на лице, на руках, тело покрывается волдырями, пухнут губы, веки. Неприятность усугубляется еще тем, что вы не видите этого врага, а от частого потирания руками тело сильно воспаляется. Из всех видов гнуса — мокрец самый отвратительный.
30 июня мы миновали последний левобережный приток и вошли в узкое ущелье. Тропа неизменно тянулась вдоль берега реки к вершине. Прошли еще километра три, вдруг лес оборвался у края первой поляны, и мы увидели впереди гряды Агульского белогорья, огибающего с севера и востока вершины Кинзилюка. Открылась ширь, но горы не отступили далеко от долины, они снова повисли над нею, и на фоне их мрачных стен зеленеющая долина была поистине чудесным уголком. Не задерживаясь, мы продвигались дальше, пересекая кедрово-березовые рощицы и елани, теперь сплошь украшенные ковром из разнообразных цветов высокогорья.
В полдень мы достигли подножия Двуглавого пика и лагерем расположились на одной из больших полян, к северу от пика. Палатки были поставлены близ реки. Алексею из корья сделали навес для кухни, устроили печь для выпечки хлеба и в обрыве берега вырыли подвальчик для скоропортящихся продуктов, которые не сегодня завтра должен был сбросить нам Мошков. Словом, здесь мы решили организовать главный стан экспедиции и после получения продуктов проникнуть до гольца Грандиозного, побывать в верховьях Кизыра, вообще обследовать весь центральный узел Восточного Саяна.
На поляне товарищи выложили из березовой коры знак «Т» и все время держали наготове костры, чтобы летчикам было легко обнаружить нас. Так началось томительное ожидание самолета.
Восхождение на Двуглавый пик отложили до прилета самолетов. Дни тянулись страшно медленно.
— Сегодня непременно прилетят, уж куда лучше погода, — говорил Алексей, посматривая на голубое небо. — Без дела — как без рук, — продолжал он, — теперь бы уж лепешек напек, кашу заварил, с маслом, куда лучше черемши. Ох, и надоела же она…
— Вёдро будет долго, — сказал Павел Назарович. — Давеча паутину на лету поймал, значит, воздух сухой, погода не должна задержать самолеты. Чего же это их нет? — неуверенно спросил он, обращаясь ко всем.
Никто не ответил, словно у каждого уже назрел этот вопрос.
Но напряженность не покидала нас. Всё ожидали — вот-вот с высоты донесется долгожданный гул моторов. Иногда кто-нибудь из товарищей вскакивал, показывая рукою на запад, кричал: «Летят!» Все всполошатся, долго смотрят в небо. Но напрасно. Это был обман слуха. Самолеты не появились.
Прошли назначенные сроки, миновали первые дни июля. Все чаще стали гаснуть на поляне сигнальные костры. Надежда покидала нас.
— Не может быть, чтобы Мошков забыл про клятву, — уверял всех Алексей. — Ну как ты думаешь, Прокопий, ведь ты же вырос с ним?
Тот медленно повел плечами, покачал отрицательно головой: «Может, найти не могут…»
Но это получалось неубедительно.
Каких только предположений не было высказано, чего только не передумали мы за последние дни, но самолеты не появлялись.
— Дальше ждать бесполезно, пока ноги еще носят — давайте кончать с Двуглавым пиком и выбираться, — сказал решительно Пугачев. Все мы были такого же мнения.
На десятое июля было назначено восхождение на пик.
В долине было еще темно, но тонкая полоска утренней зари уже появилась над горизонтом. Тайга еще спала, объятая ночной прохладой.
У догорающего костра стояли люди с тяжелыми котомками за плечами, с посохами в руках, готовые начать подъем на пик. Все больше светало.
— Пора, — сказал Прокопий и уверенно зашагал к реке. Мы перешли Кинзилюк, протекающий здесь небольшим потоком, и стали подниматься на видневшуюся впереди гряду гольца.
Шли гуськом, медленно, молча. Теперь груз казался во много раз тяжелее, отяжелели и ноги. Подъем становился все круче, но люди, привыкшие ходить по горам с грузом, старались отдыхать редко, хотя прежней силы ни у кого уже не было. Когда мы вышли на выступ террасы глубокого цирка, обрезающего пик с севера, был уже полдень. Я оглянулся. Внизу лежала широкая долина, заросшая хвойным лесом и окаймленная по бокам крутыми горами. Наш лагерь казался с высоты совсем крошечным, но как он был кстати там, на поляне, вправленной в рамку из густых кедров. Казалось, на этом гладком зеленом поле именно и не хватало черных и белых пятен, чтобы природа долины похорошела. Их заменили наши палатки и пасущиеся лошади. А дымок, что тонкой струйкой вился в небо, напоминал о присутствии в этих первобытных горах человека.
Впереди лежал цирк. Там все было неприветливо. Нас встретил ледяной ветер, дующий из расщелин темных скал, что с трех сторон окружают цирк. Они своей постоянной тенью оберегают от солнца лежащий под ним снег. Дно цирка было устлано крупными обломками, под которыми чуть слышно переливалась вода. Она вытекает из маленького озерка, еще покрытого льдом.
— Смотрите, смотрите, кто там? — крикнул идущий впереди Лебедев, указывая на противоположный склон. Все остановились. Там бежала медведица. Она часто останавливалась, иногда даже возвращалась, чтобы поторопить своих непослушных медвежат, которые, как шарики, катились следом за ней. Это семейство, видимо, отдыхало в цирке и, удирая от нас, вспугнуло лежащего под снежным завалом крупного быка. Он бросился вверх и скрылся за седловиной. Следом за ним исчезла и медведица.
Как оказалось, этот цирк служит убежищем для многих зверей. Их следы и лежки встречались всюду и особенно много их было на снегу. Животных, несомненно, привлекала прохлада, так необходимая им в жаркие дни.
На берегу озера мы организовали лагерь, поставили палатки, натаскали дров. Мы рассчитывали в течение пяти дней закончить геодезические работы на Двуглавом пике. После чая товарищи спустились вниз, чтобы на следующий день поднять оставшийся там груз для работы, а мы с Трофимом Васильевичем Пугачевым решили сделать пробное восхождение на вершину пика.
С тех пор, как мы вступили в эту горную страну, меня не покидала мысль взглянуть на нее с высоты большого гольца, и вот наконец такая возможность представилась. Если удастся выйти на Двуглавый пик, мы не только увидим эту горную страну, но и закончим на нем первый свой маршрут.
Мы с Пугачевым бродили по цирку по-над скалами, пытаясь подняться на отрог к седловине. Нам ни за что бы не выйти туда, если бы мы не вспомнили про медведицу — ведь она где-то обошла эти скалы. Правда, звери способнее человека в этом отношении, и даже такие с виду неуклюжие, как медведи, и те могут удивить своей ловкостью.
Мы нашли след медведицы. Она до нашего появления отдыхала с малышами на снегу и попала на верх отрога по бесконечным выступам и щелям. Не задумываясь, мы отправились ее следом. Видимо, этим проходом пользовались вообще медведи, в мягких местах там было много отпечатков их лап. Идти было трудно.
Мокрые от тающего снега скалы были скользкими, нам приходилось карабкаться по ним, прыгать с уступа на уступ, и все же через час мы вышли на отрог. Дальнейший путь был немного легче, и до заката солнца мы достигли седловины.
Ночевали под обломками скал. После чая, который с трудом вскипятили на костре из моха, спали крепко, даже холод не в силах был разбудить нас. Но утром, как только посветлело, мы уже были на ногах и продолжали подъем по западному отрогу Двуглавого пика.
Два часа потребовалось, чтобы преодолеть крутизну, усеянную россыпью и прорезанную узкими полосами вечного снега.
И вот мы на вершине Двуглавого пика.
Не отрывая взгляда от развернувшейся панорамы, я старался надолго запечатлеть все, что было видно с пика. Необычайную изобретательность проявила природа в нагромождении хребтов. Казалось бы, ничего нет более монотонного, чем бесконечное пространство непрерывных гор. Но разве можно представить себе что-либо более поразительное, нежели обнаженные зазубренные вершины, выглядывающие из глубины долин, на склонах которых рядом с зеленью лежат остатки снежных лавин. Прихотливы ущелья, избороздившие эти хребты, увенчанные дикими скалами и оттененные мягкой зеленью кедровых лесов. По ним серебрились ленты горных ручейков. А сколько озер! Будто разбросанные небрежной рукой бриллианты, покоятся они на дне расщелин и цирков.
Мы уселись на торчащей из-под снега скале и, отдыхая, продолжали осматривать горы. Видимое на север пространство ограничивалось Канским и Агульским белогорьями. На границе между ними виднелась Пирамида — господствующая вершина этих белогорий. Но более интересные горы расположены южнее. Рассматривая их, мы окончательно убедились, что непрерывного Саянского хребта не существует. Все, что было видно с пика, разбросано в беспорядке, и трудно сказать, где какой хребет начинается и где и какими отрогами кончается.
За пиком Грандиозным, примерно в семидесяти километрах от нас, образуя горизонт, виднелись большие горы. На их южных склонах берут свое начало реки Систи-Хем, Хамсара. Там родина Енисея, великой сибирской реки. Он, совместными усилиями своих верных притоков, пробил себе путь через цепи гор и неспокойным потоком ушел через обширную тайгу к океану.
На север и на юг мимо Двуглавого пика проходит большой водораздельный хребет — это Канское и Агульское белогорья и Орзагайская гряда, обнимающая с севера и востока вершину Казыра. Ключи, берущие свое начало на южном и западном склонах хребта, стекают в Енисей, а с противоположных его склонов в другую, не менее прославленную реку Ангару. Эти ключи часто зарождаются из одного поля снега, только стекают в совершенно противоположных направлениях. Тогда, осматривая этот хребет с высоты Двуглавого пика, мне невольно вспомнилась народная легенда про Енисей и Ангару. Слышал я ее на Ангаре в 1934 году.
Плыл я на лодке. Моим тогдашним спутником был старенький сельский учитель. Сидел он на корме и изредка веслом направлял ход лодки. Старик родился, вырос и век свой прожил на реке. Ветер и годы изрезали его лицо морщинами. Я молча наблюдал за ним. В его руках еще чувствовалась сила, а в движениях — жизнь. Под седыми ресницами горели огоньком черные глаза. Он внимательно всматривался в прибрежные скалы и что-то вспоминал. Подолгу задерживал свой взгляд на торчащих из воды камнях и чему-то улыбался.
— Скоро Падунский порог будет, ух, как там неловко, того и гляди упрячет, — говорил он чуть слышно. — А так-то она, река, благодатная, — продолжал он, — матушкой Ангарой ее теперь величают, а раньше, по сказкам народным, это была молодая, красивая и единственная дочь седовласого Байкала.
Старик поправил сиденье, закурил трубку и стал рассказывать.
— Любил он ее, жизни в ней не чаял. Ты был на Байкале? — вдруг спросил он меня. — Видел, какие там горы, а тайга — краю ей нет. Сколько там зверя, рыбы, птицы — все это он, Байкал, для дочери-красавицы доспел. Росла она в этих горах, в густой кедровой тайге, с зверем и птицей дружила, с рыбой купалась в реке, с солнцем всегда неразлучна была. Но вот пришел к ней девичий возраст. Расцвела неслыханной красотой Ангара. И стал замечать старый Байкал, что в ее песнях, игре уже не было детства. Ни с чего, бывало, заплачет, не спит по ночам, часто бредит. Ни ели темные, ни песни птиц и ни журчание ручья ее не развлекали.
Запечалился старый Байкал, знал он, о чем тоскует красавица-дочь, и твердо решил поставить лесную охрану, все проходы заделать и никогда никому не отдавать Ангары. Но птицы пролетные слух о ее красоте разнесли далеко за пределы обширной тайги. Узнали о ней за Уралом, и там, где вечные льды, и далеко-далеко, у самого края Востока. И пошли со всех сторон, из далеких краев к Байкалу сваты. Подарки несли, женихами хвалились, слов не жалея, упрашивали. Всех гнал прочь старый Байкал, он не собирался отпускать от себя любимую дочь.
В Саянских горах, далеко от Байкала, жил тогда молодой и статный собою Енисей. Прославлен он был нравом прямым и отвагой. Звери лесные слух ему принесли, что далеко на Востоке живет красавица Ангара, дочь великого Байкала, загорелось сердце Енисея, захотелось счастья попытать. Тайной звериной тропою, минуя преграды и сторожей, он пробрался к Байкалу. Как увидел его седовласый старик, пуще ветра морского разгневался.
— Не страшен твой гнев, не пугай меня бурей, волнами, — отвечал ему Енисей. — Из далеких гор, неведомой тропою я пришел к тебе, могучий Байкал, просить выдать в жены Ангару.
Неумолим был старик, закипел, до предела озлобился. Он велел выгнать прочь жениха, наказать сторожей и строго следить за невестой.
Ушел Енисей, но с собою унес покоренное сердце Ангары. Закручинилась девица, сердцем страдала и чего-то ждала.
Как-то однажды чайки морские с юга летели, весть Ангаре принесли, что любит ее Енисей, ждет ее и тоскует по ней.
Стала Ангара просить старого Байкала: «Пощади ты меня, отпусти к Енисею, он взял сердце мое, и теперь жить без него я не буду».
Неумолим был Байкал и заточением грозил дочери.
Не смирилась Ангара.
Ранней весной гурты птиц прилетели и с ними — гадальщицы-гуси. Их просила она предсказать ей судьбу, рассказать все без утайки. Гуси долго гадали, рассказывали: ждет тебя, красавица, путь тяжелый и трудный, но кончится он счастьем желанным твоим.
Долго страдала Ангара и решилась на побег. Доброе солнце в путь ее благословило, быстроногие звери и птицы крылатые взялись ее провожать. Темной ночью, когда спал Байкал, выбралась она из владений отца и черной, дремучей тайгою бросилась искать Енисея.
Когда проснулся Байкал и узнал о беглянке, зверем морским взбеленился. Выскочил он на высокий голец и увидел по черной тайге белый след Ангары. В гневе хватал он огромные скалы и бросал их вперед, преграждая ей путь. Но она прорвалась через эти преграды, и далеко-далеко, за горизонтом, ее, усталую и измученную, разыскал Енисей…
Осматривая хребты — родину Енисея, я невольно вспомнил эту замечательную народную легенду.
Я долго любовался грандиозной панорамой гор и заносил в дневник все то, что мгновенно поражало и могло быть так же мгновенно забыто. Сколько времени я был занят работой — не знаю, но когда я оглянулся на Трофима Васильевича, он, плененный усталостью, спокойно спал, опустив низко голову.
В этот день было необычайно светло и тихо. Не выглядывали из-за гольцов дождевые тучи, не гулял по вершинам гор ветер. Казалось, природа смирилась и решила наградить нас лаской.
Спустившись в цирк, мы застали там своих товарищей. Они только что пришли из лагеря с грузом. Глядя на них, теперь можно было сказать, что люди работали сверх сил. Может быть, это оттого, что они уже несколько дней не упражнялись в движениях, или оттого, что в организме не хватало солей, углеводов, но скорее это было оттого, что они потеряли надежду на лучшее, а действительность была неприглядна. Каждый ушел в себя. О Мошкове редко кто вспоминал.
Закусив копченым мясом и запив чаем, заваренным душистым рододендроном, мы стали собираться на вершину пика. Было три часа дня. Этот подъем оказался самым тяжелым и опасным. Поднимались все тем же медвежьим следом, причем сообща, то подталкивая друг друга снизу, то перетаскивая один другого с карниза на карниз, пока не оказались на верху отрога.
Все устали, пришлось сделать привал уже перед последним подъемом на пик.
— Стало быть, вы, товарищи, возвращайтесь на стоянку, а я все вытащу наверх, что не успею, закончу завтра утром, — сказал Бурмакин, демонстрируя перед нами свою богатырскую грудь, обожженную солнцем и искусанную мошкою.
Все переглянулись. Один — за всех! Но ему не впервые выручать нас своей силой.
Это был товарищеский подвиг, который трудно оценить.
Чтобы не злоупотреблять добрым характером Михаила, с ним остались я, Курсинов и Алексей, а остальные вернулись в цирк.
Бурмакин навьючил на себя, кроме своей сверхгрузной поняжки, еще одну и ровным шагом пошел на подъем.
Когда мы оказались на вершине Двуглавого, покрасневшее солнце уже пряталось за горизонт.
Я сел на край гранитной площадки и, отдыхая, стал смотреть вдаль. Под нами лежали сказочные горы, их красоты не передать словами. Сила впечатлений была так велика, что все, видимое нами с Двуглавого пика, запомнилось на всю жизнь. Этот день стал счастливейшим днем жизни — мы достигли своей цели.
Алексей сидел рядом на сложенном грузе, задумчивый и грустный. У его ног примостился Курсинов. Он снял вконец изорванный поршень и стягивал дыру ремешком, изредка бросал свой взгляд на запад, где, прикрываясь тенью склонившегося к горизонту солнца, виднелись Кинзилюкские гольцы, Фигуристые белки и неприветливое Канское белогорье.
— Ты посмотри, Алеша, через какие пропасти прошли и куда добрались, на самую вершину, — сказал Курсинов, осматривая горы. — Теперь можно и возвращаться, наша совесть чиста, не остались в долгу перед Родиной; а вот уж как он будет отчитываться — не знаю, наверное, думает, что мы не вернемся. Эх, Мошков, Мошков, за что только мы тебя любили…
— Не верю, Тимофей Александрович, чтобы он забыл про нас, — ответил, оторвавшись от дум, Алексей. — Разве он не понимает, за этакое дело ему никогда не рассчитаться.
— Скоро уже месяц как он ушел, доколь же ждать? — отвечал Курсинов.
— Да… теперь не дождаться ни Мошкова, ни хлеба, ни махорки, — сказал Алексей, вставая.
Мы уже смирились с мыслью, что самолетов не будет, не прислушивались к ветру, налетавшему с запада, да и реже старались думать о Мошкове. Слишком загадочным было его поведение, тем более, что все мы знали Мошкова как преданного товарища. Теперь мне и Павлу Назаровичу предстояло изыскать перевал через Агульское белогорье, доступный для лошадей.
Два дня мы бродили по вершине Кинзилюка. Тогда-то мы и обнаружили две больших звериных тропы, идущих на юг с Орзагая и Агула. К ним присоединяется и наша тропа. Таким образом, вершина Кинзилюка является узлом трех больших звериных дорог, идущих туда с запада и с северных склонов Саян, и далее, уже одна, она уходит к вершинам Кизыра.
Вначале мы обследовали Орзагайскую. От ложа долины эта тропа идет по травянистому косогору правого склона. Перевал невысокий и вполне доступный для лошадей. Но мы не пошли через него из-за того, что распадок противоположного склона, куда спускается тропа, идет в восточном направлении, и мы побоялись, что она заведет нас далеко на восток к видневшимся большим гольцам. В северном направлении от Кинзилюка идет Агульская тропа, ею мы и решили воспользоваться. Она проложена зверями по правобережному распадку и, как вообще звериные тропы на Саяне, плавно набирает подъем, удачно обходит препятствия и только у вершины приводит к каменистой гряде, прорезающей небольшое снежное поле. Перевал представляет обычную седловину, с двух сторон зажатую хребтами и украшенную альпийской растительностью. С него мы увидели долину реки Агул и пологие, полузалесенные отроги северных склонов Саяна.
Пятнадцатого июля товарищи, закончив работу на Двуглавом пике, вернулись в лагерь. Это был последний день, проведенный нами в Кинзилюкской долине.
Мы сидели возле костра, освещавшего стоянку. Между палаток лежали готовые в путь вьюки. Наступила последняя ночь. Я невольно поддался грустному настроению, навеянному на меня этим днем. Направляясь весною в Саяны, мы считали своей главной задачей достигнуть центральной части этих гор, а теперь, когда мы оказались там и увидели перед собою безбрежное море диких и неисследованных хребтов, нас с еще большей силой потянуло вперед, в эти горы. Казалось, что все самое интересное, сильное и новое там, где пик Грандиозный (восточная оконечность Фигуристых белков), где Орзагайские гольцы, словом, там, где мы еще не побывали. К сожалению, мы должны были отказаться от дальнейшего путешествия и попытаться выйти к жилым местам, несмотря на то, что для продолжения работы было самое лучшее время.
Что же заставило нас отложить работу? Мы не голодали. Отсутствие муки, соли и сахара не могло заставить нас искать выхода из Саян. Мы убедились, что Саяны могут прокормить экспедицию даже с большим составом людей, если, конечно, они не выпустят из своих рук инициативу и силы свои противопоставят дикой природе. Оказалось, что в течение месяца можно привыкнуть употреблять пищу без соли, а это — самое главное при мясном рационе. Но мы должны были уйти из Саяна из-за отсутствия одежды и обуви. Это, пожалуй, главная причина.
Лагерь проснулся рано. Утренний холод заставил всех собраться у огня; ждали кипятка, он согревает лучше, чем костер. После чая каждый набил в дорогу карманы копченым мясом и стали седлать лошадей. Через час на стоянке остались: пепелище костра, неиспользованный подвал, что был приготовлен для ожидаемых продуктов, да с десяток пар изношенных поршней. На старом кедре, под которым жил Павел Назарович, товарищи сделали надпись:
«Последний лагерь
Саянской экспедиции.
Прощайте, горы!
1938 г.».
Дальше следовали подписи: Бехтерев, Днепровский, Зудов, Курсинов, Кудрявцев, Козлов, Лазарев, Лебедев, Пугачев, Патрикеев, Самбуев, Федосеев.
Когда караван выстроился, Павел Назарович вдруг засуетился. Он подошел к пепелищу, отбросил все таганы и, выбрав из них самый большой, воткнул его в землю. Затем подставил к нему сошки и на конце сделал 12 зарубок.
— Это для чего? — спросил его Алексей.
— Ваша надпись на кедре скоро зарастет, а этот таган проживет много лет, по нему любой человек узнает, куда мы ушли и сколько нас было.
— Как это? — недоумевал Алексей.
— Очень просто. Видишь, таган воткнут так, что тонкий конец его направлен по нашему пути, а количество людей обозначено зарубками. Так всегда делали наши старики-соболятники.
— Толково! И я могу свою фамилию подписать, ведь таган-то мой.
— А для чего это нужно? — удивился старик.
— Видишь, Павел Назарович, начальника экспедиции и так узнают, а фамилию повара по зарубкам не прочтешь, — и он, стесав бок тагана, вывел карандашом: «в том числе и повар Алексей Лазарев».
Солнце, осветив величественные горы, заглянуло и к нам в долину. Словно вспугнутый им, туман прижался к поляне и исчез в пространстве. Нас ждал летний день. Мы тронулись в путь.
Любо было смотреть на наших лошадей — так замечательно они поправились. Для них лучшего приволья, чем в Саянах, не найти, и, если бы не гнус, безжалостно осаждавший, было бы совсем хорошо. Труды Самбуева и погонщиков не пропали даром. Теперь наш караван двигался, имея только головного проводника. Каждая лошадь знала хорошо свое место и покорно шла, не нарушая строя.
Обычно рано утром Самбуев разжигал дымокуры, и лошади, спасаясь от гнуса, являлись сами в лагерь. После завтрака их вьючили и кто-нибудь, Прокопий или Лебедев, брал в повод Бурку, за ним пускали Рыжку, Горбача, Мухортика, Дикарку и остальных, в строго установленном еще ранней весной порядке.
Только Дикарка и Мухортик не поделили между собою четвертое место. Оно принадлежало последнему, но Дикарка, видимо, не соглашалась идти следом за ним, и между ними шла борьба. Как только караван тронется, Дикарка старается сбить Мухортика и занять его место. На какие только хитрости она не пускалась! То вдруг укусит коня на повороте тропы, и если тот, прыгнув, запутается между деревьями — она уже впереди, на его месте! Если на поляне тот на секунду задержится, соблазнившись вкусным пыреем, Дикарка сейчас же вклинится между ним и Горбачом. Словом, в течение всего перехода она напряженно следит за Мухортиком и никогда не упустит случая оттеснить его назад. Но, заняв четвертое место, Дикарка почти воткнет голову в хвост переднего коня и так до остановки. Бедный Мухортик, что ни делает он, кусает ее, теснит при случае сбоку, забегает вперед. Начнет спотыкаться и взмыленным приходит на стоянку. А та идет, будто ее это и не касается.
Через три километра мы подошли к Агульской тропе и, свернув по ней, стали подбираться к перевалу. Тропа глубокой стежкой пересекла субальпийский луг, который начинается сразу за границей леса, и привела нас к каменистой гряде. Лошадей наверх выводили поодиночке и уже заканчивали эту опасную переправу, как сорвалась Маркиза. По крутому снежному откосу, что уходит от гряды влево, замелькали ее ноги, голова, вьюк. Подскакивая и гремя привязанными к вьюку ведрами, Маркиза исчезла в пропасти.
— Вечная память, родимая, теперь и тебе и нам легче будет, — сказал Павел Назарович, заглядывая в глубину расщелины, откуда неожиданно донеслось жалобное ржание. Пришлось остановиться, не бросать же лошадь, раз она живая! Самбуев и Патрикеев побежали вниз по тропе. Пользуясь вынужденной остановкой, я решил выйти на седловину и последний раз взглянуть на пройденный путь.
Прощальным взглядом осматривал я горы. Сколько веков или тысячелетий понадобилось, чтобы из холмистой возвышенности, какой была в геологическом прошлом область Саян, сделать альпийскую страну, украсить некогда мертвое пространство цветущими лугами да могучей тайгою. С болью в душе я прощался с горами, ставшими для всех нас дорогими. Словно сон, пролетела пятимесячная борьба с природой Саяна. Мы были без крова, одежды и продуктов. Пищей долгое время было то, что удавалось отнять у скупой природы. Но эти дни, полные тревог и переживаний, остались у всех нас чудесным воспоминанием.
Наша первая цель — проникнуть в глубину Восточного Саяна — была достигнута. Будто сгорбился охраняющий эту часть гор Двуглавый пик, под тяжестью воздвигнутого на его вершине бетонного тура.
Но еще не все было сделано. Предстояла большая, более сложная, работа по освоению этих гор. Ведь Саяны для инженера, художника, писателя — край неисчерпаемых возможностей, нетронутых богатств. Много еще придется пережить тем, на долю которых падет задача отобрать для народа сокровища, хранимые в Саянах. И при мысли, что, быть может, нам больше не придется вернуться туда и мы видим сейчас эти горы в последний раз, стало грустно.
Когда я вернулся к своим, Маркизу уже привели. К всеобщему удивлению, она совершенно безболезненно совершила полет по снежному откосу в глубину расщелины и теперь была снова водворена на свое место. Караван тронулся. Через полчаса мы уже спускались с перевала в широкую долину реки Малый Агул. Лошади с трудом удерживались на крутом спуске, пришлось делать длинные обходы, пока не добрались до границы леса. Дальше тропа раздвоилась. Мы пошли правобережной и скоро попали в топкую марь. Никак не ожидали в таких горах встретиться с типичной тундровой марью, покрытой лишайником, мхами да чахлыми лиственницами. Свернули к горам и там, пробираясь по кромке болота, случайно увидели срубленное деревцо. Это были первые следы человека. Несколько ниже мы нашли и признаки жилья — полусгнившие пятиножки от дымокуров для оленей. Видимо, давно это место посещали тафалары со своими оленями.
На третий день мы достигли устья реки Мугой и там увидели охотничье зимовье.
— Слава богу, до «жилья» добрались, теперь не пропадем, — сказал Павел Назарович.
Мы расседлали лошадей и разместились лагерем.
В зимовье стояла железная печь и лежала большая чаша, вернее — глубокий противень, сделанный из листа железа. Прокопий, увидев его, обрадовался. Теперь он мог как следует проварить свои панты.
Люди покинули зимовье совсем недавно. Видно было, что в нем жили охотники за пантами.
От избушки шли две тропы, одна вверх по Мугою, вторая — на север.
— Куда же они ушли? — произнес Лебедев.
— А вот, читайте, — сказал Павел Назарович, показывая на воткнутый в землю таган. — Их было двое, и ушли они в таком направлении, — продолжал он, показывая рукою на север. Алексей поднял таган, и мы увидели на конце две свежих зарубки.
— Написано ясным почерком, — сказал он, отбрасывая в сторону таган как ненужную вещь.
Старик вдруг переменился.
— Будто и грамотный ты человек, Алексей, читать умеешь, а обращаться с письменностью не можешь. Не для тебя одного оставили люди эти заметки. Может быть, тут где-то их товарищи промышляют, приедут сюда, таган найдут, а куда идти — не узнают и скажут: какие-то олухи тут были.
Старик бережно воткнул таган на прежнее место. Алексей, чувствуя вину за собой, принес камней и укрепил его.
Прежде чем трогаться дальше, решили произвести рекогносцировку обеих троп. У нас не было уверенности, что северная тропа приведет к жилым местам, вторая же тропа, хотя и более наторенная, шла на запад, куда нам не хотелось отклоняться.
Дня еще оставалось много, Трофим Васильевич с Лебедевым ушли по Мугою, а я и Козлов — на север.
Через три километра тропа привела нас к искусственным солонцам, сделанным в горе, и ушла дальше по распадку. За перевалом она затерялась, пришлось заночевать. Собирая на ночь дрова, Козлов неожиданно наткнулся на срубленный кедр.
— Вот диво, ведь в прошлом году кто-то был тут, — говорил он, подзывая меня и показывая на сваленное дерево. — Это не промышленники срубили, видишь, по-женски, кругом обрублено, орехи добывали, девчата.
Козлов был прав, порубка была сделана неопытной рукой, и мы решили утром обследовать северный склон горы, на которой ночевали. Там нам удалось снова найти тропу. Спускаясь по ней, мы увидели отпечатки конских копыт, а затем и след волокушки.
— Где-то близко люди живут, охотнику волокуша зачем? — говорил Козлов, поторапливая меця.
Еще ниже, когда мы были на дне сухого распадка, к нам выскочила мохнатая собачонка. Она от неожиданности остановилась, обвисшие уши насторожились, а шерсть на спине вдруг стала подниматься. Собачонка, поджав хвост, пустилась наутек.
Теперь не было сомнения, что где-то близко жилье. Мы прибавили шагу. Еще через полчаса впереди показалась струйка дыма.
— Люди!.. — схватив меня за руку, крикнул Козлов.
За поворотом словно вырос перед нами барак, и сейчас же неистово залаяла все та же лохматая собачонка. Мы остановились. В дверях показалась женщина, да так и застыла в страхе.
— Мы свои!.. — крикнул я ей, пытаясь возбудить к себе доверие.
Но женщина словно оцепенела, она хотела что-то крикнуть, но звука не получилось.
— Мы свои!.. — повторил я и шагнул на крыльцо барака. Женщина молча повернулась и пропустила нас внутрь помещения.
В углу, освещенном небольшим пучком света, падающего от единственного окна, сидели четверо мужчин.
— Здравствуйте!.. — произнес Козлов, снимая котомку.
Сидящие за столом вдруг повернулись к нам и так же, как и женщина, замерли от неожиданности.
— Мы из экспедиции, — с трудом произнес я, и фраза оборвалась. Видимо, и от радости, и от запаха чего-то вкусного, жарившегося на плите, у меня перехватило горло. Мужчины молча продолжали испытующе осматривать нас с головы до ног.
Только теперь, посмотрев на свою одежду, я понял, почему мы своим появлением вызвали у них такое недоверие. На нас были трикотажные рубашки, совершенно выцветшие от солнца и дождей и украшенные множеством заплаток. Вместо брюк — на нас было настолько странное одеяние, что для него невозможно даже было придумать название. На ногах — поршни, наружу шерстью, а у пояса — охотничьи ножи.
— Мы… мы давно не видели хлеба, — произнес глухим, пересохшим голосом Козлов, и мужчины вскочили. Они усадили нас, а стоявшая все еще у двери хозяйка вдруг подошла к столу и неожиданно убрала с него все съестное.
— Голодному человеку много есть нельзя. Я сейчас приготовлю, минутку подождите, — и она подала нам по стакану сладкого чая и по кусочку хлеба, намазанного маслом. Каково же было наше разочарование, когда после первого глотка пропал аппетит, хлеб показался горьким. Навалилась слабость, и захотелось спать — это, видимо, от чрезмерного напряжения нервной системы.
Как оказалось, мы вышли на реку Негота (приток Кана), где жили две семьи старателей. Кроме них, в бараке находился начальник Караганского приискового управления и сборщик золота. Я рассказал им коротко о судьбе экспедиции, после этого мы уснули, обогретые радушным приемом.
Июльская ночь пролетела быстро, и, когда мы проснулись, был уже день. Над долиной висели отяжелевшие тучи. Моросил дождь.
— Вставайте, уже третий раз завтрак подогреваю, — услышали мы голос хозяйки, возившейся у летней печи. — Мужчины давно ушли к вашим.
— Как к нашим, в дождь? — переспросил ее Козлов, поднимаясь с постели.
— А дождь-то что им, не размокнут, товарищи-то ваши голодные.
— Почему же нас не разбудили, я бы пошел с ними, проводил.
— Они и сами найдут, — ответила женщина, махнув рукой.
Как только мы встали, к нам подошел начальник приискового управления.
— Мы сейчас отъезжаем. Что вам нужно, чтобы продолжать работу? — спросил он, вытаскивая из кармана объемистый блокнот.
Если мы будем иметь продукты, обувь и одежду, мы вернемся на Саян, — ответил я ему. И с новой силой воскресла надежда, опять потянуло в горы, к борьбе.
Через час мы обо всем договорились. Я написал в свое Управление телеграммы с краткой информацией, запросил, где Мошков, и сообщил о своем намерении вернуться в горы, продолжать работу. Начальник приискового управления заверил меня, что продовольствие будет нам доставлено через пять-семь дней из ближайшего прииска Тукша, и мы распрощались.
…Через день на берегу Неготы был разбит большой лагерь. Мы с Трофимом Васильевичем занялись обработкой накопившегося материала, приводили в порядок дневники, составляли маршрут предстоящего похода. Товарищи же после трехдневного отдыха помогали гостеприимным старателям, приютившим нас, мыть золото.
— Давай, давай, бутара простаивает, — часто доносился голос Алексея, уже успевшего освоить старательское дело. Иногда и мы с Трофимом Васильевичем брались за тачки или кирки. За работой время протекало незаметно.
Двадцать первого июля пришел приисковый транспорт с продовольствием и всем необходимым для продолжения работы, а через день мы уже были готовы снова отправиться в горы.
В последний вечер к нашему лагерю подъехал верховой. По тому, как у него на коне лежали переметные сумы, как ловко были подвешены к седлу ружье и сошки, можно было наверняка сказать, что это был промышленник. Он подъехал к палаткам, молча слез с лошади и, не торопясь, подошел к нам.
— Здравствуйте, — произнес он тихо и, запустив глубоко руку, стал шарить в кармане гимнастерки.
— Мошков-то ваш с Околешниковым погибли… Вот тут подробно… — И он передал мне пакет.
Все от неожиданности замерли. Какую-то долю минуты мы ничего не понимали, не верили своим ушам.
Я вскрыл пакет. Помимо письма начальника Управления, там было несколько телеграмм. Одна из них была следующего содержания:
Из Новосибирска Прииск Караган Саянская Экспедиция Федосееву —
Мошков и Околешников шестнадцатого июня погибли порогах Кизыра тчк Богодухов и Берестов тяжелом состоянии доставлены рыбаками больницу поселок Ольховка зпт сообщению врача их здоровье улучшается тчк Самолеты вас не застали Кинзилюке.
— Я же говорил, что Мошков не забудет своей клятвы… Прощайте, товарищи, — сказал Алексей и, отвернувшись, заплакал. Все встали.
С минуту продолжалось тягостное молчание. Еще не верилось, что их нет в живых…
— Видно, промахнулись где-то, с рекою шутить нельзя, — сказал Павел Назарович.
Это была тяжелая утрата для экспедиции и большое горе для всех нас. Все мы глубоко переживали гибель товарищей и особенно Мошкова. От нас ушел близкий человек, много лет разделявший с нами труд и скитания. Хорошим, надежным товарищем был и Околешников.
Подробности их гибели мы узнали позже, от оставшегося в живых Богодухова. Как оказалось, они благополучно миновали первые два порога и уже проплывали Семеновскую шиверу. Это, пожалуй, самый опасный участок на Кизыре. Там река, прорезав себе путь в граните, то набрасывается на скалы, сдавившие ее с двух сторон, то, взбесившись, неудержимо проносится между крутых валунов, то вдруг рассыпается по перекату или по каменистой гряде. Там на каждом шагу человека подстерегает опасность. Ошибись, не так ударь веслом, прозевай повернуть нос лодки или отбросить корму — и вас не станет. Семеновская шивера тянется на шесть километров. Много тайн хранит она, много соболиных шкурок, рыбы, личных вещей отдали, как дань, промышленники за попытку проплыть шиверу. Не один смельчак закончил свою жизнь в этой холодной речной расщелине.
Мошков и Околешников плыли по шивере впереди. Они знали, по рассказам Павла Назаровича, что где-то, уже близко, самое опасное место в шивере, под названием «Баня». Там река делает крутой поворот влево и со страшной быстротой набрасывается на торчащий посредине русла огромный камень. Влево от него скала, вправо все забито обломками. Их лодка, проплыв небольшой перекат, неожиданно оказалась за этим роковым поворотом. Впереди словно выросла скала и перерезала реку. Камень остался вправо. Мошков понял, что гибель неизбежна, но вспомнил, что сзади товарищи, крикнул:
— «Баня»! Бейте вправо!..
Это были его последние слова, последний товарищеский долг!
Богодухов и Берестов налегли на весла и стали жаться к берегу, но течение несло их в горло поворота. Уже оставалось метров пятьдесят, когда лодка ударилась о валун и переломилась. Они бросились вплавь и кое-как отбились от камня. А в это время ниже лодка с Мошковым и Околешниковым налетела на скалу. От удара кто-то из них, вместе с обломками, взлетел высоко над водою, и оба исчезли навсегда…
С тяжелыми ушибами Богодухов и Берестов добрались до берега. У первого был поврежден позвоночник, а у Берестова ноги. Они остались с тем, что было на них. Ни спичек, ни грамма продуктов. Первый день они еще передвигались, поддерживая друг друга. Всё кричали, звали товарищей. Через день у Берестова опухли ноги, раны без перевязки продолжали кровоточить, а у Богодухова усилилась боль в спине, не позволявшая ему вставать. И все-таки эти два человека продвигались вперед. Ползком, но вперед! Они считали своим долгом сообщить о нас в поселок.
На восьмой день их подобрали рыбаки, уже со слабыми признаками жизни, и доставили в больницу.
…Вечером мы долго сидели у костра, вспоминая о погибших товарищах.
А утром следующего дня экспедиция покинула Неготу и гостеприимных старателей. Наш путь шел на юг. От Мугоя Трофим Васильевич с семью товарищами направился к Кальте, надеясь по этой реке выйти на Канское белогорье, а я с остальными пошел к вершинам Кизыра — туда, где, украшая горизонт, величественно возвышаются над всей горной страною пик Грандиозный, Агульские белки и Орзагайские гряды гольцов. Это путешествие было завершающим.