«Часы жизни и смерти»… Так Михаил Булгаков назвал свой репортаж из Колонного зала Дома Союзов, где лежал навечно успокоенный В. И. Ленин. «В Доме Союзов, в Колонном зале — гроб с телом Ильича. Круглые сутки — день и ночь — на площади огромные толпы людей, которые, строясь в ряды, бесконечными лентами, теряющимися в соседних улицах и переулках, вливаются в Колонный зал.
Это рабочая Москва идет поклониться праху великого Ильича…
Лежит в гробу на красном постаменте человек. Он желт восковой желтизной, а бугры лба его лысой головы круты. Он молчит, но лицо его мудро, важно и спокойно. Он мертвый. Серый пиджак на нем, на сером красное пятно — орден Знамени. Знамена на стенах белого зала в шашку — черные, красные, черные, красные. Гигантский орден — сияющая розетка в кустах огня, а в середине ее лежит на постаменте обреченный смертью на вечное молчание человек.
Как словом своим на слова и дела подвинул бессмертные шлемы караулов, так теперь убил своим молчанием караулы и реку идущих на последнее прощание людей.
Молчит караул, приставив винтовки к ноге, и молча течет река.
Все ясно. К этому гробу будут ходить четыре дня по лютому морозу в Москве, а потом в течение веков по дальним караванным дорогам желтых пустынь земного шара, там, где некогда, еще при рождении человечества, над его колыбелью ходила бессменная звезда…»
Эти короткие зарисовки «с натуры», опубликованные в газете «Гудок» 27 января 1924 года, полные горечи и размышлений, полные точных, правдивых подробностей и деталей тех дней, передают не только отношение народа к смерти Ленина, но и отношение самого репортера Михаила Булгакова, услышавшего голос: «Братики, Христа ради, поставьте в очередь проститься. Проститься!» Или запечатлевшего в памяти целый диалог двух соседей по очереди:
«— Все помрем…
— Думай мозгом, что говоришь. Ты помер, скажем, к примеру, какая разница. Какая разница, ответь мне, гражданин?
— Не обижайте!
— Не обижаю, а внушить хочу. Помер великий человек, поэтому помолчи. Помолчи минуту, сообрази в голове происшедшее…»
Предлагаемый том, как читатель, надеюсь, уже заметил, начинается со статьи «Грядущие перспективы», опубликованной 13 ноября 1919 года в газете «Грозный» и подписанной теми же инициалами «М. Б.», что и «Часы жизни и смерти»… Но между этими произведениями Михаила Булгакова — длинная дорога поисков и творческих мучений, истинные часы жизни и смерти, когда самая настоящая Смерть смотрела ему в лицо, когда человеческое его достоинство подвергалось испытаниям, а он, сначала как земский врач, потом как военный доктор, не раз спасал от смерти своих пациентов. И столько насмотрелся за два года гражданской войны, что не выдержал и по дороге во Владикавказ, «как-то ночью, в 1919 году, глухой осенью, едучи в расхлябанном поезде, при свете свечечки, вставленной в бутылку из-под керосина, написал первый маленький рассказ. В городе, в который затащил меня поезд, отнес рассказ в редакцию газеты. Там его напечатали. Потом напечатали несколько фельетонов. В начале 1920 года я бросил звание с отличием и писал. Жил в далекой провинции и поставил на местной сцене три пьесы. Впоследствии в Москве в 1923 году, перечитав их, торопливо уничтожил. Надеюсь, что нигде ни одного экземпляра их не осталось.
В конце 1921 года приехал без денег, без вещей в Москву, чтобы остаться в ней навсегда. В Москве долго мучился, чтобы поддерживать существование, служил репортером и фельетонистом в газетах» — так вспоминал М. А. Булгаков начало своего творческого пути.
А «Грядущие перспективы» и некоторые сохранившиеся письма его свидетельствуют о жизненной и гражданской позиции, о его чувствах, мыслях, настроениях. Да и собранные здесь произведения — это честные, искренние попытки понять свое время, понять причины и следствия происходящего на его глазах бурного и страшного в своей несокрушимости потока исторических событий.
Испепеляющая боль пронизывает его при мысли о судьбе «несчастной родины», оказавшейся «на самом дне ямы позора и бедствия, в которую ее загнала „великая социальная революция“»…
Мысли о настоящем как-то не очень волнуют Михаила Булгакова: недавнее прошлое им проклято, как и многими его современниками и единомышленниками, а настоящее таково, что хочется закрыть глаза, чтобы не всматриваться в него. Греют его лишь мысли о будущем. А будущее ему рисуется в самых мрачных тонах: на Западе кончили воевать, начали зализывать свои раны. «И всем, у кого, наконец, прояснился ум, всем, кто не верит жалкому бреду, что наша злостная болезнь перекинется на Запад и поразит его, станет ясен тот мощный подъем титанической работы мира, который вознесет западные страны на невиданную еще высоту мирного могущества».
«А мы опоздаем, — размышляет Булгаков, — потому что нам еще предстоит тяжкая задача — завоевать, отнять свою собственную землю».
«Герои добровольцы рвут из рук Троцкого пядь за пядью русскую землю.
И все, все — и они, бестрепетно совершающие свой долг, и те, кто жмется сейчас по тыловым городам юга, в горьком заблуждении полагающие, что дело спасения страны обойдется без них, все ждут страстно освобождения страны.
И ее освободят.
Ибо нет страны, которая не имела бы героев, и преступно думать, что родина умерла.
Но придется много драться, много пролить крови, потому что пока за зловещей фигурой Троцкого еще топчутся с оружием в руках одураченные им безумцы, жизни не будет, а будет смертная борьба».
Читаешь эти строки Михаила Булгакова и поражаешься дару его предвидения: действительно Запад строил, исследовал, печатал, учился, а мы в это время продолжали драться… Булгаков выражает уверенность, что «негодяи и безумцы будут изгнаны, рассеяны и уничтожены», война окончится, страна, окровавленная и разрушенная, начнет восстанавливать свою силу и могущество. И пусть не жалуются те, кто не привык испытывать трудности: «Нужно будет платить за прошлое неимоверным трудом, суровой бедностью жизни. Платить и в переносном и в буквальном смысле слова.
Платить за безумство мартовских дней, за безумство дней октябрьских, за самостийных изменников, за развращение рабочих, за Брест, за безумное пользование станком для печатания денег… за все!»
Нет, Булгаков не надеется увидеть светлые дни, когда могучая Россия как полноправная снова будет вершить делами Европы. Пусть хоть дети, а быть может, и внуки дождутся столь радостного дня: «И мы, представители неудачливого поколения, умирая еще в чине жалких банкротов, вынуждены будем сказать нашим детям:
— Платите, платите честно и вечно помните социальную революцию!»
Скорее всего, это тот самый «рассказ», который Булгаков написал «в расхлябанном поезде, при свете свечечки» и напечатал в газете «Грозный», издававшейся, естественно, при белогвардейском правлении в том городе, куда «затащил» его поезд.
Читатель, скорый на выводы, подумает, что я преднамеренно «столкнул» здесь разные произведения Булгакова для того, чтобы показать «пропасть» между ними… Ничуть не бывало! Да, столкнул преднамеренно, но лишь для того, чтобы показать творческую цельность Михаила Булгакова, цельность его миросозерцания, его взглядов. А если его чувства могут показаться противоречивыми, то лишь потому, что жизнь-то досталась ему уж больно пестрой, многогранной, когда «окаянных дней» выпадало гораздо больше, чем это может выдержать нормальный человек.
И не случайно, читая «Грядущие перспективы» Булгакова, вспоминаешь «Окаянные дни» Ивана Бунина. По мыслям, по накалу страстей, по провидческому дару молодой Михаил Булгаков в чем-то весьма существенном близок маститому академику, прошедшему, в сущности, те же пути и перепутья, что и Юный Врач, с записками которого читатели должны быть давно знакомы, но о них — речь впереди.
Но, возможно, и не «Грядущие перспективы» — первая публикация М. Булгакова. Недавно Григорий Файман напечатал в «Литературных новостях» (№ 5, 1994 г.) три репортажа под общим названием «Советская инквизиция. Из записной книжки репортера», подписанные «Мих. Б.» в газете «Киевское эхо» в августе — сентябре 1919 года…
В конце августа 1919 года деникинцы вошли в Киев и обнаружили чудовищные злодеяния Чрезвычайной комиссии, творившей расправу над инакомыслящими и просто случайно попавшими под руку негодяев.
Мих. Б. — этим псевдонимом Михаил Афанасьевич впоследствии подписывал свои фельетоны, репортажи в «Гудке», в других изданиях. Вполне возможно, что Булгаков написал эти репортажи сразу же после того, как Киев был освобожден от большевиков.
«Последнее, заключительное злодейство, совершенное палачами из ЧК, расстрел в один прием 500 человек, как-то заслонило собою ту длинную серию преступлений, которыми изобиловала в Киеве работа чекистов в течение 6–7 месяцев…»
Мих. Б. называет факты, подлинные фамилии расстрелянных… «Молодой студент Бравер, фамилия которого опубликована четырнадцатой в последнем списке, был приговорен к расстрелу в порядке красного террора как сын состоятельных родителей. Над несчастным юношей беспощадно издевались как над „настоящим, породистым буржуем“, в последние дни его несколько раз в шутку отпускали домой, а в самый день расстрела дежурный комендант объявил ему об „окончательном, настоящем“ освобождении и велел ему собрать вещи. Его выпустили на волю…
Но лишь только обрадованный и просветлевший юноша переступил порог страшного узилища, его со злым хохотом вернули обратно и повели к расстрелу.
Подобных фактов, надо думать, десятки и сотни. И комиссия по расследованию кровавых преступлений чекистов должна раскрыть их, собрать воедино и дать полную картину инквизиторской „работы“ советской опричнины».
И еще одна цитата из репортажей Мих. Б.: «Достойна внимания совершенно новая для нашего времени, но известная история средних веков, чисто инквизиционная, процессуальная форма расследования, широко практиковавшаяся следователями из ЧК. Обвинение предъявлялось не только за то или иное реально совершенное деяние, не только за покушение или обнаруженный умысел, но также за совершенно несодеянное преступление, которое, по некоторым предположениям, лишь „могло быть совершено“ данным лицом…»
А теперь вспомним главу «Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа» из романа «Мастер и Маргарита»… Афраний, начальник тайной службы, уверяет Пилата, что у него нет сведений, что Иуду зарежут сегодня ночью. У Пилата тоже нет этих сведений, но у него есть предчувствие, что так может случиться, сведения «случайны, темны и недостоверны», но предчувствие его никогда не обманывает. Не только зарежут, но и подбросят первосвященнику деньги, полученные за предательство, с запиской: «Возвращаю проклятые деньги!»
Начальник тайной службы быстро сообразил, что ему нужно делать, чтобы Пилат был им доволен: «— Выследить человека, зарезать, да еще узнать, сколько получил, да ухитриться вернуть деньги Кайфе, и все это в одну ночь? Сегодня?
— И тем не менее его зарежут сегодня, — упрямо повторил Пилат, — у меня предчувствие, говорю я вам!..
— Слушаю, — покорно согласился гость, поднялся, выпрямился и вдруг спросил сурово: — Так зарежут, игемон?
— Да, — ответил Пилат, — и вся надежда только на вашу изумляющую всех исполнительность…»
А через несколько часов, когда Иуду действительно зарезали люди начальника тайной службы, Пилату вдруг пришла в голову мысль, что Иуда сам покончил с собой. На этом и порешили два служителя «закона».
Не это ли имеет в виду Мих. Б., когда упоминает «новую для нашего времени, но известную историю средних веков, чисто инквизационную, процессуальную форму расследования, широко практиковавшуюся следователями из ЧК?..»
Беспощаден Мих. Б. к Раковскому и Мануильскому, которые играли роль «культурных и гуманных» деятелей революции, беспощаден и к известному садисту Лацису, сделавшему карьеру на убийствах и расстрелах ни в чем не повинных людей. Но бывало и так, что Лацис освобождал людей… за взятку. Так произошло, когда он устроил побег польской графини М., ее слегка подстрелили, потом отвезли в больницу, сделали перевязку, и она благополучно «скрылась при помощи поджидавших ее друзей…
Одновременно с бегством графини М. из кабинета Лациса пропало также большинство документов по ее делу… Злая молва среди заключенных по этому поводу утверждала, что Лацис, ставший в результате загадочного приключения с графиней М. обладателем большого состояния, смягчился душой и первый опыт своего милосердия проявил на одном из любимых опричников своих Никифорове…»
Так что Булгаков имел все основания опасаться мести чекистов, если бы они разгадали псевдоним…
Вполне возможно, что не только «Советская инквизиция» принадлежит перу М. Булгакова. Некоторые биографы и исследователи утверждают, что Булгаков мог выступать и под другими псевдонимами в «киевский» период жизни. Исследования продолжаются, но уже сейчас можно сказать, что настроения Булгакова этого времени почти целиком и полностью совпадают с записями И. Бунина в «Окаянных днях». Он так же, как и Бунин, ненавидел большевиков, что превосходно передано в «Грядущих перспективах»; так же, как и Бунин, верил в огромные потенциальные силы русского народа, который может воспрянуть ото «сна», одумается и сбросит ярмо большевизма… «Большевистские дела на Дону и за Волгой, сколько можно понять, плохи. Помоги нам, Господи!» — писал Бунин. Булгаков мог сказать так же…
Михаил Афанасьевич Булгаков родился 3 мая 1891 года (по старому стилю) в Киеве в семье доцента Киевской духовной академии Афанасия Ивановича и Варвары Михайловны, в 1890 году начавших совместную жизнь. Афанасий Иванович, сын священника Ивана Авраамьевича, получил духовное образование, сначала учился в семинарии, затем в академии. Перед поступлением в академию ему пришлось дать подписку в том, что после окончания курса в академии он обязуется поступить на «духовно-училищную службу». Только после этого обязательства ему выдали «прогонные и суточные на проезд, а также на обзаведение бельем и обувью». После академии, в 1886 году, Афанасий Булгаков успешно защитил магистерскую диссертацию и получил звание доцента. Преподавал в академии общую древнюю гражданскую историю, историю и разбор западных исповеданий, в Институте благородных девиц преподавал историю, занимал «должность Киевского отдельного цензора по внутренней цензуре». Хорошо знал греческий, английский, французский, немецкий языки. Знания языков ему пригодились в должности цензора по иностранной цензуре. При обыске и аресте изымали книги на иностранных языках и посылали в цензуру, Афанасий Иванович их просматривал и давал свои рекомендации. Приходилось ему читать и «Коммунистический манифест». Но это — ради денег; семья разрасталась, один за другим появлялись дети (Вера в 1892, Надежда в 1893, Варвара в 1895, Николай в 1898, Иван в 1900 и Елена в 1902 году), росли потребности, жалованья доцента академии не хватало, вот и брался за сверхурочную работу. Но главным для Афанасия Ивановича все же было преподавание и научная работа. А. С. Бурмистров подсчитал, что за свою недолгую жизнь А. И. Булгаков написал более 250 авторских листов, в том числе и такие книги, как «Старокатолическое и христианско-католическое богослужение и его отношение к римско-католическому богослужению и вероучению» (Киев, 1901) и «О законности и действительности англиканской иерархии с точки зрения православной церкви» (вып. 1. Киев, 1906). За эти книги А. И. Булгаков получил степень доктора богословия. (А. С. Бурмистров. К биографии М. А. Булгакова (1891–1916). Контекст. 1978. См. также: Лидия Яновская. Творческий путь Михаила Булгакова. М., 1983.)
Варвара Михайловна, урожденная Покровская, была на десять лет моложе своего мужа. В брачном свидетельстве протоиерей Казанской церкви в городе Карачеве Михаил Васильевич Покровский, ее отец, венчавший Булгаковых, отметил, что Варвара Михайловна была «преподавательницею и надзирательницею» женской прогимназии.
«Мама, светлая королева» — такой запомнилась она своему старшему сыну Михаилу Афанасьевичу Булгакову.
Крестили Михаила Булгакова в Кресто-Воздвиженской церкви на Подоле 18 мая. Крестной матерью была его бабушка Анфиса Ивановна Покровская, в девичестве — Турбина. Крестным отцом — Николай Иванович Петров, пятидесятилетний ординарный профессор, автор множества статей по истории западных литератур, а также книг по истории украинской литературы XVII–XIX веков.
В биографических исследованиях о М. А. Булгакове упоминается и его бабушка Олимпиада Ферапонтовна Булгакова, мать Афанасия Ивановича…
Естественно, меня интересовало происхождение Михаила Афанасьевича, и я расспрашивал Елену Сергеевну, вдову писателя, чуть ли не при первом же нашем свидании. Но она могла сообщить мне лишь самое малое: продиктовала из книги «Историческая летопись Курского дворянства» (т. 1. 1913. С. 452) следующее: О Булгаковых здесь говорится, что «выехали из Немец. Один из потомков выехавшего назвался Булгак (Иван), от которого род называется». И еще одно важное упоминание в той же «Летописи»: «В родословной рода Воейковых… указывается, что этот род породнился с благородным родом Булгаковых, которому в этой родословной отведено 6 листов…»
Но вот, видно, род постепенно оскудевал, и Булгаковы пошли по духовной линии…
Детство и отрочество Михаила Булгакова было радостным и безмятежным. Родители жили дружно, взаимная крепкая любовь освещала их совместную жизнь, рождение детей прибавляло им забот и хлопот, но вместе с тем укрепляло чувство ответственности за их судьбы.
Афанасий Иванович засиживался допоздна в своем кабинете. И чаще всего Михаил Булгаков впоследствии будет вспоминать лампу с абажуром зеленого цвета, очень важный для него образ, возникший из детских впечатлений: это образ моего отца, пишущего за столом, скажет он П. С. Попову в конце 20-х годов. Часто Михаил Афанасьевич будет вспоминать и пианино с раскрытой партитурой какой-нибудь популярной вещи. Варвара Михайловна любила в минуты отдыха поиграть что-нибудь для себя. И вся многочисленная семья жила музыкой. Вспомним: ведь ни одно произведение Михаила Афанасьевича не обходилось без музыкальных образов…
Работая еще в архиве Елены Сергеевны Булгаковой, я получил от нее документ, озаглавленный так: «Копия написанного рукой Ксении Александровны Булгаковой» (Елена Сергеевна в августе 1968 года встречалась с вдовой Николая Афанасьевича Булгакова, и Ксения Александровна многое ей рассказывала со слов, конечно, своего покойного мужа). Процитирую начало этого прелюбопытнейшего документа: «Семья Булгаковых — большая, дружная, культурная, музыкальная, театральная; могли стоять ночь, чтобы иметь билет на какой-нибудь интересный спектакль. Был домашний оркестр. Отец играл на контрабасе, Николай (юнкер Николка) на гитаре, сестра Варвара и мать играли на двух роялях. Вера пела. Летом они переезжали все на дачу, их ближайшие соседи — Лерхе, Ланчья, Семенцовы, Лисянские, немного дальше — имение Красовских Балановка. Семья Лерхе была тоже большая, тоже семь детей. У них на даче был большой балкон, и на этом балконе ставили спектакли. Руководил и сам играл старший брат Михаил Булгаков. Уже тогда проявилась его театральная любовь и умение ставить спектакли. Зимой они жили в большой квартире на Андреевском спуске, где продолжалась их музыкальная и литературная жизнь. Старшие сестры занимались младшими братьями…»
Есть письмо Николая Афанасьевича Булгакова, в котором он вспоминает ту любовную атмосферу, которая формировала их нравственный мир. И даже не вспоминает, а скорее выражает боль и тоску, потому что этот прекрасный и волшебный мир отношении человеческих уж никогда не вернется.
Внезапно этот прекрасный мир дружной семьи был разрушен: летом 1906 года смертельно заболел Афанасий Иванович. И поездка в Москву не дала положительных результатов: гипертонию почек еще не умели лечить. Семья осталась без кормильца. И тут на помощь пришли друзья и коллеги Афанасия Ивановича, сделавшие все для того, чтобы обеспечить семью полной пенсией.
Лидия Яновская подробно рассказывает об этих событиях в жизни семьи Афанасия Ивановича Булгакова и о роли его друзей: не было звания ординарного профессора и тридцатилетней выслуги лет, дававших право на полную пенсию, а было семь человек детей, наемная квартира, не было сбережений, и старший из детей, Михаил, пошел лишь в шестой класс гимназии… «Думаю, что Варвара Михайловна свою незаурядную силу воли проявила уже тогда. Многое взяли на себя друзья отца, и прежде всего А. А. Глаголев, молодой профессор духовной академии и священник церкви Николая Доброго на Подоле, тот самый „отец Александр“, который так тепло запечатлен на первых страницах романа „Белая гвардия“. В декабре 1906 года совет академии срочно оформил присуждение А. И. Булгакову ученой степени доктора богословия и отправил в Синод ходатайство о назначении А. И. Булгакова „ординарным профессором сверх штата“. Срочно была назначена денежная премия за последний его богословский труд, хотя представить этот труд на конкурс А. И. уже не мог (представили задним числом, нарушив все сроки, друзья), — это была форма денежной помощи семье. В конце февраля пришло постановление Синода об утверждении А. И. Булгакова в звании ординарного профессора, и, нисколько не медля, в марте, за два дня до его смерти, совет академии рассматривает „прошение“ А. И. об увольнении его по болезни с „полным окладом пенсии, причитающейся ординарному профессору за тридцатилетнюю службу“, хотя прослужил он только двадцать два года, и успевает решение об этом принять и направить на утверждение в Синод. Пенсия — три тысячи рублей в год — отныне останется в семье…» (Лидия Яновская. Творческий путь Михаила Булгакова. М.: Советский писатель, 1983. С. 23).
И сам Михаил Афанасьевич в своих воспоминаниях и автобиографических произведениях не раз скажет доброе слово о своей семье; и его сестры, отвечая на вопросы биографов писателя, расскажут о той неповторимой дружественной атмосфере, которая царила в их семье.
Не забудем вспомнить и «Белую гвардию», в которой, несомненно, Михаил Булгаков описывает некоторые детали быта Турбиных — Булгаковых: «…Бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой…» Много-много раз Булгаков вспомнит этот абажур, раскрытое пианино с партитурой «Фауста» на нем, мать, светлую королеву, вспомнит свое беспечальное детство и отрочество: «Все же, когда Турбиных и Тальберга не будет на свете, опять зазвучат клавиши, и выйдет к рампе разноцветный Валентин, в ложах будет пахнуть духами, и дома будут играть аккомпанемент женщины, окрашенные светом, потому что Фауст, как Саардамский Плотник, — совершенно бессмертен». А какие восторженные строки посвятит Михаил Булгаков родному Киеву, где он родился, вырос, учился в гимназии и университете: «Весной зацветали белым цветом сады, одевался в зелень Царский сад, солнце ломилось во все окна, зажигало в них пожары. А Днепр! А закаты! А Выдубецкий монастырь на склонах, зеленое море уступами сбегало к разноцветному ласковому Днепру… Времена, когда в садах самого прекрасного города нашей родины жило беспечальное юное поколение».
До 18 августа 1900 года Михаил Булгаков учился дома. А в этот день он был зачислен в приготовительный класс Второй гимназии, где учителем пения и регентом хора работал дядя Михаила, Сергей Иванович Булгаков, вскоре издавший книгу «Значение музыки и пения в деле воспитания и в жизни человека» (Киев, 1901). Через год, 22 августа 1901 года, Михаил Булгаков был принят в первый класс Первой гимназии, которую чаще называли Александровской, потому что именно Александр I предоставил преобразованной из Главного народного училища гимназии «особый устав» — она готовила учащихся для поступления в университет. А поэтому в Александровской гимназии были сосредоточены, может быть, лучшие преподаватели того времени. Во всяком случае, те имена, которые называет А. С. Бурмистров, проследивший творческий и научный путь самых заметных преподавателей гимназии того времени, когда там учился Булгаков, производят большое впечатление.
К столетию Александровской гимназии вышел сборник «Столетие Киевской первой гимназии» (Киев, 1911), в котором в числе выдающихся воспитанников гимназии называются такие громкие имена, как Н. И. Стороженко, Н. М. Цытович, академик скульптуры П. П. Забелло, академик живописи Н. Н. Ге; в числе преподавателей директор гимназии Е. А. Бессмертный — переводчик Геродота; П. Н. Бодянский — автор нескольких книг, в том числе «Римские вакханалии и преследования их в VI веке от основания Рима», Н. А. Петров, М. И. Тростянский, Ю. А. Яворский, А. Б. Селиханович, преподававшие русский язык и русскую словесность; Г. И. Челпанов, Н. Т. Черкунов…
Сведений об этом периоде жизни М. А. Булгакова сохранилось не так уж много. Известно, что в 1907 году семья Булгаковых переехала в дом № 13 по Андреевскому спуску и заняла второй этаж. На первом этаже жил владелец дома, инженер Василий Павлович Листовничий, послуживший в какой-то степени прототипом одного из персонажей «Белой гвардии» (Василиса).
Варвара Михайловна давала частные уроки, некоторое время служила инспектрисой на вечерних женских общеобразовательных курсах, потом — казначеем Фребелевского общества. И как-то сводила концы с концами.
В архивах гимназии, по свидетельству Л. Яновской, сохранилось «множество» прошений об освобождении Михаила, Николая и Ивана от платы за обучение: «Оставшись вдовою с семью малолетними детьми и находясь в тяжелом материальном положении, покорнейше прошу ваше превосходительство освободить от платы за право учения сына моего…» Серьезным аргументом освобождения от платы за обучение Николая и Ивана она считала: «Кроме того, сын мой Николай поет в гимназическом церковном хоре»; «Кроме того, мои сыновья Николай и Иван оба поют в гимназическом церковном хоре».
Заслуживает внимания и тот факт, что Варвара Михайловна приняла в свою семью на время учебы двух сыновей Петра Ивановича Булгакова, который служил в Китае и Японии, и племянницу, поступившую на Высшие женские курсы. Так что было трудно и весело.
Запомнились веселые журфиксы по субботам, когда в доме Булгаковых собиралась молодежь. Праздновались именины детей, всегда звучала музыка. Ставились шуточные сцены, пели хоровые песни, Михаил пел хорошим баритоном. Театр, особенно опера, давно вошел в жизнь Михаила Булгакова. Надежда Афанасьевна много лет спустя, вспоминая свое детство и отрочество, говорила в одном из выступлений, записанном на магнитофон, что Михаил «видел „Фауст“, свою любимую оперу, 41 раз — гимназистом и студентом. Это точно. Он приносил билетики и накалывал, а потом сестра Вера, она любила дотошность, сосчитала… Михаил любил разные оперы, я не буду их перечислять. Например, уже здесь, в Москве, будучи признанным писателем, они с художником Черемных Михаил Михалычем устраивали концерты. Они пели „Севильского цирюльника“ от увертюры до последних слов. Все мужские арии пели, а Михаил Афанасьевич дирижировал. И увертюра исполнялась. Вот не знаю, как с Розиной было дело. Розину, мне кажется, не исполняли, но остальное все звучало в доме. Это тоже один из штрихов нашей жизни» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. М.: Советский писатель, 1988. С. 53).
Надежда Афанасьевна рассказывала о всесторонней одаренности своего старшего брата, он писал сатирические стихи, рисовал карикатуры, играл на рояле, пел, одно время увлекался футболом, был превосходным рассказчиком, очень рано начал писать, сочинял и устные рассказы.
И еще одно важное свидетельство Надежды Афанасьевны: «Уже гимназистом старших классов Михаил Афанасьевич стал писать по-серьезному: драмы и рассказы. Он выбрал свой путь — стать писателем, но сначала молчал об этом. В конце 1912 года он дал мне прочесть свои первые рассказы и тогда впервые сказал мне твердо: „Вот увидишь, я буду писателем“» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 60).
И после окончания гимназии в июне 1909 года Михаил Булгаков не случайно колебался, куда пойти учиться дальше. Варвара Михайловна мечтала, чтобы сыновья стали инженерами путей сообщения. Самого Михаила манила не изведанная в семье дорога артиста или литератора, но не было уверенности, что его таланта окажется достаточно, чтобы связать с этими «прельстительными» профессиями всю свою жизнь. И он выбрал путь, уже известный в семье: два брата Варвары Михайловны, Михаил и Николай Покровские, служили врачами. В отцовском роду тоже были врачи. Да и отчим Михаила Булгакова, Иван Павлович Воскресенский, был врачом. Так что Михаил Булгаков тоже решил связать свою судьбу с этой благороднейшей профессией.
21 августа 1909 года М. А. Булгаков стал студентом медицинского факультета императорского университета св. Владимира.
Почти семь лет учился Булгаков в университете. В 1910–1913 годах числился на втором курсе. Университетский устав разрешал повторять программу того или иного курса. Скорее всего сложные причины общественно-политического и личного характера «вмешались» в плавное течение жизни студента-медика.
Много острых политических событий происходило в Киеве в те годы. И чаще всего зачинщиками обострения политической обстановки в городе были студенты университета. Не раз Министерство народного просвещения прерывало занятия в университете. То в связи с участием студентов в беспорядках, вызванных смертью Льва Толстого. То в связи с забастовкой студентов, протестовавших против запрещения студенческих сходок. А 5 сентября 1911 года в городском театре произошло покушение на председателя Совета Министров П. А. Столыпина. То Ленские события, то годовщина Кровавого воскресенья, то процесс Бейлиса в сентябре 1913 года… Студенчество университета, Политехнического института, Коммерческого института принимало активное участие во всех этих событиях, пользуясь каждым случаем протестовать против ханжества и лицемерия властей, против царского правительства.
В это время Булгаков вновь задумывается о правильности своего выбора: снова поманила его жизнь актеров, чувствует он тягу к лицедейству. Но ограничивает себя тем, что слушает лекции известных театральных деятелей, таких, как Михаил Медведев, известный оперный певец, антрепренер, руководитель курсов, таких, как режиссер В. Э. Мейерхольд, искусствовед П. П. Муратов, публицисты Л. Н. Войтоловский и А. А. Яблоновский. В журнале «Маски» (1911. № I — 4) подробно говорится об этих лекциях в Киеве и о практических занятиях по темам: «Музыка и искусство актера», «Живопись и искусство актера»… Как раз по таким темам, которые так влекли юного Булгакова. Да и тяга к сочинительству тоже порой пробуждалась с неистовой силой. Именно в эти годы он показывал Надежде Афанасьевне свои рассказы, заверяя ее, что станет писателем. А позднее П. С. Попову признается, что первый рассказ — «Похождения Светляка» (Надежда Афанасьевна называет этот рассказ — «Похождения Светлана». См.: Воспоминания… С. 63) — он писал в семь лет, писал все юношеские годы юморески для домашнего театра, а «День главного врача» — скорее всего, в студенческие годы, но эти пробы пера не сохранились в архивах семьи.
К тому же именно в студенческие годы, как раз на втором курсе, Михаил Булгаков влюбился в приехавшую из Саратова Татьяну Николаевну Лаппа. В разделе «Знакомство с Татьяной Николаевной Лаппа и женитьба» Е. А. Земская приводит многочисленные свидетельства из переписки родных, воспоминаний близких, из которых можно с полной достоверностью воспроизвести все перипетии этой любовной истории и женитьбы, воспроизвести все сложности ее и противоречия, которые переживали родные и близкие влюбленных. Из дневниковых записей Надежды Афанасьевны можно узнать, когда возникло это чувство, развитие отношений между Михаилом и Татьяной, отношение матери к этой неожиданности для нее, мужественный ход ее размышлений и переживаний. Из этих записей сначала становится ясно одно: Миша зачастил в Саратов, где живет Татьяна. «Мишино увлечение Тасей и его решение жениться на ней. Он все время стремился в Саратов, где она живет, забросил занятия в университете, не перешел на 3-й курс… Как они оба подходят друг другу по безалаберности натур! Любят они друг друга очень, вернее — не знаю про Тасю — но Миша ее очень любит…» Из последующих записей ясно, что и Тася очень любит Михаила. Вопрос о свадьбе может быть решен, если Михаил сдаст все предметы за второй курс и перейдет на третий.
«Дело идет к свадьбе, — реконструирует этот период жизни Михаила Афанасьевича Е. А. Земская по воспоминаниям и письмам своей матери и ее близких. — Перед свадьбой М. А. сочиняет шутливую пьесу „С миру по нитке — голому шиш“. В ней действовали: Бабушка — Елизавета Николаевна Лаппа, Доброжелательница солидная — мать (Варвара Михайловна), Доброжелательница ехидная — тетя Ириша (Ирина Лукинична Булгакова…), Доброжелательница — тетка Таси — Софья Николаевна Лаппа-Давидович, близкая подруга матери; Просто Доброжелательница — тетя Катя Лаппа-Давидович; Хор молодых доброжелателей — братья, сестры и друзья. В пьесе был такой диалог:
„Бабушка: Но где же они будут жить?
Доброжелательница: Жить они вполне свободно могут в ванной комнате. Миша будет спать в ванне, а Тася — на умывальнике“.»
По письмам Варвары Михайловны можно понять, что самые тяжкие испытания выпали на ее долю. 30 марта 1913 года, незадолго до свадьбы, в письме дочери Надежде она сообщает: «…Давно собираюсь написать тебе, но не в силах в письме изложить тебе всю эпопею, которую я пережила в эту зиму: Миша совершенно измочалил меня… В результате я должна предоставить ему самому пережить все последствия своего безумного шага: 26 апреля предполагается его свадьба. Дела стоят так, что все равно они повенчались бы, только со скандалом и разрывом с родными; так я решила устроить лучше все без скандала. Пошла к о. Александру Александровичу (можешь представить, как Миша с Тасей меня выпроваживали поскорее на этот визит!), поговорила с ним откровенно, и он сказал, что лучше, конечно, повенчать их, что „Бог устроит все к лучшему“… Если бы я могла надеяться на хороший результат этого брака; а то я, к сожалению, никаких данных с обеих сторон к каким бы то ни было надеждам не вижу, и это приводит меня в ужас… Ты, конечно, можешь себе представить, какой скандал шел всю зиму и на Мариинско-Благовещенской (там жили родственники Таси. — Е. А. Земская). Бабушка и сейчас не хочет слышать об этой свадьбе…» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 76 и др.)
Варвара Михайловна называла «безумцами» Михаила и Татьяну, решившихся на брак в таком положении (он — студент, она только что окончила гимназию). Но свадьба состоялась, разыграли даже пьеску, о которой уже сообщалось здесь. Однако мать слегла и в письме к Наде сообщает о некоторых подробностях: «…только что поднялась с одра болезни, куда меня уложила Мишина свадьба. У меня еще хватило сил с честью проводить их к венцу и встретить хлебом-солью и вообще не испортить семейного торжества. Свадьба вышла очень приличная. Приехала мать Таси… вся наша фамилия в торжественном виде… А потом у меня поднялась температура до 39 градусов, и я уже не помню, как упала в постель, где пролежала 3 дня, а потом понемножку стала отходить. Сейчас у меня сильная слабость деятельности сердца, утром температура — 36 градусов, и я шатаюсь, когда хожу».
Но был и положительный итог этого свадебного «скандала»: Михаил Булгаков должен был представить отцу Таси свидетельство о переходе на третий курс университета, а посему пришлось много заниматься перед свадьбой и сдать все свои задолженности за второй курс.
К счастью, в ванной молодым жить не довелось, они сняли комнату, а обедать ходили к матери. В декабре 1913 года выехали на каникулы к родителям Татьяны.
Вернувшись в Киев, молодожены засели за учебники. Пора увлечений миновала, нужно было браться за учебу, и так отстал на два года… И Михаил Булгаков с удовольствием занимается полюбившимся делом. Бывает на лекциях, а в это время читали лекции выдающиеся профессора: Стефанис, Образцов, Яновский, принимает участие в практических занятиях в госпитальной терапевтической клинике, в анатомическом театре, ставит диагнозы, вскрывает трупы…
Блестящие диагностики, крупнейшие терапевты, патологоанатомы, анатомы и физиологи, акушеры и гинекологи были учителями М. А. Булгакова. Об одном из них, Феофиле Гавриловиче Яновском, академик В. Н. Иванов писал: «Феофил Гаврилович был замечательным лектором. Его лекции отличались глубоким содержанием и вместе с тем удивительной ясностью и простотой. Он придавал большое значение объективному исследованию и анамнезу, а также современным лабораторным и рентгенологическим данным. Анализ и обобщение полученных данных отличались стройностью и последовательностью. Образные сравнения, яркие примеры из практики и порой тонкий юмор оживляли лекцию. Аудитории всегда были переполнены. На лекции стремились попасть не только студенты, но и многие врачи». (См.: Контекст. 1978. С. 262.)
19 июля 1914 года началась первая мировая война, оказавшаяся серьезным испытанием и для всей семьи Булгаковых. Университет, кроме медицинского факультета, был эвакуирован в Саратов. Многие учреждения тоже были эвакуированы, приближался фронт, а многие здания были переоборудованы под госпитали и лазареты. Появились первые раненые, беженцы с запада…
Михаил Булгаков вместе с Татьяной работают в госпитале. Война вошла в семью Булгаковых, изменила их быт и мечты. И как только получил временное свидетельство «лекаря с отличием», Михаил Булгаков добровольцем Красного Креста попросился на фронт. Вскоре он действительно оказался на Юго-Западном фронте, перешедшем под командованием Брусилова в наступление. Русские войска переправились через реку Прут, потом Серег, захватили Черновцы… И, конечно, русские войска несли потери, в госпиталях и лазаретах появилось много раненых… Из Каменец-Подольского Михаил Булгаков переезжает ближе к фронту — в Черновцы. И все лето 1916 года работает в прифронтовом госпитале, приобретая врачебный опыт под руководством опытных военных хирургов. Рядом с ним работала сестрой милосердия Татьяна Николаевна, его верная жена.
И тут вспомнили, что Михаил Булгаков — военнообязанный, и отозвали в Москву, мобилизовав его в «ратники ополчения второго разряда».
22 сентября 1916 года Надежда Афанасьевна записывает в своем дневнике: «Вечер. Миша был здесь три дня с Тасей. Приезжал призываться, сейчас уехал с Тасей (она сказала, что будет там, где он, и не иначе) к месту своего назначения „в распоряжение смоленского губернатора“. Привез он с собой дикое и нелепое известие о мамином здоровье (подозрение, что у нее рак. — Е. 3.). Привез тревогу, трезвый взгляд на будущее, на жену, свой юмор и болтовню, свой столь привычный и дорогой мне характер, такой приятный для всех членов нашей семьи. И, как всегда чувствовалось перед лицом серьезного несчастья, привез заботу о семье, и струны нашей связи — моей с ним — и нашей общей, семейной — вдруг зазвучали, перед лицом серьезного несчастья, очень громко…» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 83).
Из Смоленска Булгаковы отправились в Никольскую земскую больницу, где они прожили больше года, не зная ни сна, ни отдыха, страдая и мучаясь от недостатка лекарств, инструментов, от темноты и невежества ставших близкими и родными ему односельчан. Скорее всего, здесь он сделал первые наброски будущих «Записок юного врача».
Булгаковы писали письма о своем житье-бытье, но писем сохранилось мало. Потому-то так велико значение оставшихся. В письме А. П. Гдешинского Надежде Афанасьевне есть такие фразы: «Киев, 14.X.1916. Недавно был у Ваших. Варвара Мих. лежит, но чувствует себя, по-видимому, бодро. От Миши получили письмо, полное юмора над своим сычевским положением. Он перефразировал аверченковское: „Я, не будучи поэтом, расскажу, как этим летом поселился я в Сычевке, повинуясь капризу судьбы-плутовки…“» А спустя много лет, уже после смерти М. А. Булгакова, Гдешинский сообщает Надежде Афанасьевне, что он действительно получал письмо Михаила Булгакова из Никольского, под Сычевкой, Смоленской губернии, но оно не сохранилось, хотя он и помнит, что Булгаков писал об этом месте как о дикой глуши как по местоположению, так и по окружающей бытовой обстановке; помнит он и о том, что Булгаков признавался, что больничные дела были поставлены очень скверно, что очень распространен сифилис, и ему пришлось изучать средства его лечения. Помнит Гдешинский и фразу Булгакова, в которой он искренне завидовал другу, который может в эти тяжкие для него дни пойти в театр: «Перед моим умственным взором проходишь ты в смокинге, пластроне, шагающий по ногам первых рядов партера, а я…»
В конце сентября 1917 года Михаила Булгакова переводят в Вяземскую городскую земскую больницу. В феврале 1918 года он вместе с Татьяной возвратился в Киев, где прожил до осени 1919 года, испытав все тревоги, сомнения, боль, противоречия, душевные муки, которые впоследствии воплотятся в художественную ткань романа «Белая гвардия» и другие его художественные произведения.
Михаил Булгаков увидел, какие огромные перемены происходят в его любимом городе. То правили большевики, то власть переходила к Петлюре, то под диктовку немцев была объявлена власть гетмана Скоропадского, то в город входили деникинские войска.
Письма, дошедшие до нас, передают некоторые обстоятельства его жизни. Чаще всего эти письма адресованы Надежде Афанасьевне Земской, бережно сохранившей их и передавшей в библиотеку им. Ленина. 30 октября 1917 года Татьяна Николаевна сообщала ей: «Мы живем в полной неизвестности, вот уже четыре дня ниоткуда не получаем никаких известий». А Михаил Афанасьевич в конце декабря сообщает: «Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось видеть воочию то, что больше я не хотел бы видеть. Я видел, как толпы бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве. Видел голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров…»
Напомню: несчастный Октябрьский переворот уже свершился, в Москве он был особенно кровопролитен, разрушено было действительно очень много. Война и революция все перевернули в некогда спокойном и благополучном быте Булгаковых. Надежда вышла замуж за филолога Андрея Земского, а он стал прапорщиком-артиллеристом; брат Николай, с золотой медалью окончивший Александровскую гимназию и мечтавший о поступлении в университет на медицинский факультет, неожиданно для матери и для себя надумал поступать в военное училище… А чуть раньше, весной 1917 года, Вера вышла замуж за офицера… Дружную семью разбросало в разные стороны, и Булгаков тоскует от невозможности быть всем вместе, как прежде. 3 октября 1917 года из Вязьмы он пишет Надежде: «Дорогая Надя, вчера только из письма дяди я узнал, что ты в Москве, где готовишься к экзаменам. Я был уверен, что ты в Царском Селе (там служил ее муж. — В, Л.), и все хотел тебе написать, да не знал твоего адреса. Напиши, когда у тебя государственные?
Вообще обращаюсь к тебе с просьбой: пиши, если только у тебя есть время на это, почаще мне. Для меня письма близких в это время представляют большое утешение. Пожалуйста, напиши мне также адрес Вари…» (См.: Михаил Булгаков. Письма. М, Современник, 1989.)
В Киеве Михаил Булгаков открыл частную практику: лечил венерические болезни. В доме № 13 по Андреевскому спуску он оборудовал кабинет с отдельным входом, повесил табличку о часах приема. Это стало возможным только потому, что мать, Варвара Михайловна, переехала к мужу, И. П. Воскресенскому, с пятнадцатилетней Лелей. Но жили они совсем недалеко — по Андреевскому спуску, 38, где некогда снимали комнату Михаил и Татьяна Булгаковы.
«Кончая университет, — вспоминала Надежда Афанасьевна, — М. А. выбрал специальностью детские болезни (характерно для него), но волей-неволей пришлось обратить внимание на венерологию. М. А. хлопотал об открытии венерологических пунктов в уезде, о принятии профилактических мер. В Киев в 1918 году он приехал уже венерологом…» В письме мужу от 6 декабря 1918 года она пишет: «В августе были сведения из Киева, что… Миша зарабатывает очень хорошо» (Воспоминания… С. 87).
В биографии М. А. Булгакова была некая неясность, куда он подевался после 31 августа 1919 года, когда в Киев вошли деникинские войска? Все биографы смущенно замалчивали несколько месяцев его жизни, а именно с начала сентября 1919 года и до февраля 1920-го, когда он оказался во Владикавказе, где прожил до лета 1921-го.
В автобиографии, написанной в октябре 1924 года, Булгаков не называет город, куда «затащил» его поезд и где началась его литературная судьба. Но все биографы, начиная с В. Лакшина, называют этот город — Владикавказ.
В. Чеботарева (Уральский следопыт. 1970.№ 1. С. 74–77), Д. Гиреев (Михаил Булгаков на берегах Терека. Орджоникидзе, 1980), Л. Яновская (Творческий путь Михаила Булгакова. М., 1983) рассказывают о пребывании М. А. Булгакова на Кавказе, приводят биографические факты, литературные материалы, найденные ими в газетах, афишах того времени. Е. А. Земская, извлекая «из семейного архива», тоже приводит некоторые данные о начале творческого пути Булгакова. Кое-что дополняют и проясняют воспоминания Татьяны Николаевны о годах молодости, записанные и обработанные М. О. Чудаковой. И жизнь, и литературный дебют начинающего писателя отчетливо и полно предстают перед нами.
Во Владикавказе Михаил Булгаков оказался не по собственной воле. Трудно восстановить сейчас подлинные причины и мотивы его скитаний, многое утрачено, а может быть, просто пока не найдено. Но, пожалуй, наиболее убедительно говорится об этом периоде жизни писателя на страницах книги Д. Гиреева «Михаил Булгаков на берегах Терека». Полемизируя с В. Чеботаревой, Д. Гиреев писал: «В действительности все было гораздо сложнее и значительнее. События в жизни Булгакова носили глубоко драматический характер. Ему приходилось не только спасаться от гибели, но и решать очень важные вопросы как личного, так и общественного плана. Принятые решения выражали отношение молодого писателя к политическим явлениям современности, указывали место в том великом противостоянии социальных сил, которое привело к гражданской войне в России. Они определяли дальнейший путь его как человека и гражданина.
Именно в это время в жизни М. Булгакова завязался сложный узел мировоззренческих противоречий и трудных обстоятельств. Он настойчиво и мучительно пытался их разрешить, колебался, метался из стороны в сторону и страдал. Однако огромная любовь к родине, внутренняя честность и искренность, зачастую очень осложнявшие его быт, в конце концов помогли ему выбраться из потока бурных социальных потрясений на широкие просторы обновленной жизни» (с. 34).
Вспомним… Булгаков вернулся в Киев из Вязьмы, чтобы чуточку успокоиться на родной земле, в родном кругу семьи, пожить в мире, открыл частную практику, оборудовал кабинет, принимал больных… И казалось, что окружающие его примут правила, по которым он хотел жить. В свободное от работы время он собирался писать: пережитое переполняло его душу, и он уже делал наброски к роману «Недуг», к «Запискам земского врача». Он не хотел вмешиваться в политическую жизнь, в которой трудно было разобраться. А в Киеве власть менялась часто. Через несколько лет в «Белой гвардии» Булгаков опишет тогдашнее положение в Киеве: «И вот, в зиму 1918 года, Город жил странною, неестественной жизнью, которая, очень возможно, уже не повторится в двадцатом столетии. За каменными стенами все квартиры были переполнены. Свои давнишние исконные жались и продолжали сжиматься дальше, волею-неволею впуская новых пришельцев, устремлявшихся в Город… Бежали седоватые банкиры со своими женами, бежали талантливые дельцы… Бежали журналисты… Бежали князья и алтынники, поэты и ростовщики, жандармы и актрисы императорских театров… а в самом Городе постоянно слышались глухонькие выстрелы на окраинах: па-па-пах.
Кто в кого стрелял — никому не известно. Это по ночам. А днем успокаивались, видели, как временами по Крещатику, главной улице, или по Владимирской проходил полк германских гусар… Увидев их, радовались и успокаивались и говорили далеким большевикам, злорадно скаля зубы из-за колючей пограничной проволоки:
— А ну, суньтесь!
Большевиков ненавидели. Но не ненавистью в упор, когда ненавидящий хочет идти и драться и убивать, а ненавистью трусливой, шипящей, из-за угла, из темноты. Ненавидели по ночам, засыпая в смутной тревоге, днем в ресторанах, читая газеты, в которых описывалось, как большевики стреляют из маузеров в затылки офицерам и банкирам и как в Москве торгуют лавочники лошадиным мясом, зараженным сапом. Ненавидели все — купцы, банкиры, промышленники, адвокаты, актеры, домовладельцы, кокотки, члены Государственного совета, инженеры, врачи, писатели… Были офицеры. И они бежали и с севера, и с запада — бывшего фронта… Были среди них исконные старые жители этого Города, вернувшиеся с войны в насиженные места с той мыслью, как и Алексей Турбин, — отдыхать и отдыхать и устраивать заново не военную, а обыкновенную человеческую жизнь…»
Обыкновенную человеческую жизнь попытался наладить в своем доме и Михаил Афанасьевич Булгаков. Но жизнь, беспокойная, бурная, противоречивая, вмешалась в эти планы и намерения: Николай и двоюродный брат Константин Булгаковы, увлеченные идеей спасти «единую и неделимую» Россию, ушли в Белую гвардию и надолго пропали без вести. А Варвара Михайловна сходила с ума от беспокойства: живы ли? «Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, но 1919 был еще страшней», — писал Булгаков в «Белой гвардии», вспоминая пережитое им и его близкими в Киеве. Не раз врывались в его жизнь беспокойные силы времени: шла война, и петлюровцам, и большевикам, и белогвардейцам нужны были врачи. Но как-то удавалось Михаилу Афанасьевичу избегать серьезного участия в этом противоборстве антагонистических сил, хотя не раз попадал в драматическое положение, рисковал жизнью.
Читатели этого тома прочтут рассказы «Необыкновенные приключения доктора», «В ночь на 3-е число», «Неделя просвещения», «Красная корона» и поймут, что в этих и в других рассказах воплощен жизненный опыт самого автора. Вот рассказ Татьяны Николаевны: «…Его мобилизовали сначала синежупанники… Потом дома слышу — синежупанники отходят. В час ночи — звонок. Мы с Варей побежали, открываем: стоит весь бледный… Он прибежал совершенно невменяемый, весь дрожал. Рассказывал: его уводили со всеми из города, прошли мост, там дальше столбы или колонны… Он отстал, кинулся за столб — и его не заметили… После этого заболел, не мог вставать… Наверно, это было что-то нервное…» (Воспоминания… С. 118.)
Это как раз и происходило в ночь на 3-е число марта 1919 года, а более подробно об этих событиях расскажет сам Михаил Булгаков в рассказе «В ночь на 3-е число».
А война между тем продолжалась… Петлюровцев прогнали полки Красной Армии. Однако борьба против белогвардейцев, петлюровцев, махновцев и других мятежников, затаившихся в Киеве контрреволюционеров оказалась пока непосильной для советской власти, и Красная Армия потерпела поражение. В Киев снова пришли белогвардейцы.
«В первых числах сентября семья Булгаковых пережила новое потрясение», — повествует Д. Гиреев. И далее рассказывает о приезде капитана Бориса Андреевича Корецкого в дом Булгаковых и о письме Константина Булгакова, которое и процитируем здесь: «Дорогие мои, милая и единственная Варвара Михайловна! Случайная встреча с давнишним другом капитаном Корецким, который в ближайшие дни направляется в Екатеринослав, подает мне надежду, что эта записка найдет вас. Николка жив, хотя и не совсем здоров. У него сыпной тиф. Кризис миновал. Поправляется. Лежит в пятигорском госпитале. Я имею возможность его навещать. Бог даст, все обойдется, канут в Лету наши страдания, и мы вновь соберемся за круглым столом… Да хранит вас Бог. Остальное расскажет капитан. Очень тороплюсь. Всегда ваш Константин Булгаков».
Варвара Михайловна успокоилась, но ненадолго. Мысли ее все продолжали кружиться вокруг Николая и Константина, попавших, как ей все время казалось, в беду. Кто может спасти их? Только старший брат… Михаил Булгаков дал клятву матери, что он поедет на Кавказ и поможет братьям выбраться из «омута».
«Через несколько дней Михаил Афанасьевич с помощью капитана Корецкого получил нужные документы. В предписании киевского коменданта говорилось, что М. А. Булгаков, врач военного резерва, направляется для прохождения службы в распоряжение штаба Терского казачьего войска в город Пятигорск… Больше недели ушло, чтобы добраться до Пятигорска. Измученный теплушками, толпами спекулянтов и беженцев на всех станциях и вокзалах, стычками с комендантами и начальниками застав, которые вылавливали дезертиров, голодный, грязный, провисев, как репейник, на подножке вагона последние сутки, Булгаков, наконец, поздно вечером оказался в офицерской гостинице при пятигорской комендатуре» — так, по словам Д. Гиреева, Михаил Булгаков прибыл на Кавказ. (См.: Михаил Булгаков на берегах Терека. С. 27.)
Все, казалось бы, ясно. Но через три года, в 1983 году, в книге Лидии Яновской снова возникает все тот же вопрос: «…тогда, ранней осенью 1919 года, Булгаков выехал на белый юг — по мобилизации, при белых? Или, может быть, при советской власти, сам?»
Этот вопрос Л. Яновская задала Татьяне Николаевне. И вот ответ: «Ее глаза вспыхнули гневом. Вот уж чего не было! Конечно, он был мобилизован! Конечно, при деникинцах… Из Киева Булгаков выехал в Ростов-на-Дону. Там получил назначение в Грозный. Во Владикавказе дождался приезда жены, и в Грозный они отправились вместе».
Как видим, биографы Булгакова по-разному толкуют вроде бы простейший вопрос: как и когда М. А. Булгаков оказался на Кавказе.
По словам Л. Яновской, Татьяна Николаевна все время пребывания Булгакова на Кавказе была с ним вместе. Более того, и во время болезни его тифом она все время была с ним: «Он плавал в жестоком жару, чередовались недели беспамятства и просветлений, и несколько раз Татьяна Николаевна, боясь, что он до утра нс доживет, бежала за врачом в ночь, замирая от ужаса перед каждой тенью, которая могла оказаться вооруженным человеком… Был невероятно яркий, сухой и солнечный апрель. Булгаков неуверенно вышагивает с палочкой, голова после тифа обрита. Татьяна Николаевна, Тася, слева осторожно придерживает его за локоть…» (См.: Творческий путь Михаила Булгакова. С. 48–49,58—59.)
А между тем Д. Гиреев сообщает нам следующее: «Перепуганные Лариса Леонтьевна и Татьяна Павловна мечутся у постели больного. Их добрый приятель доктор Далгат каждый день навещает больного. Приносит нужные лекарства, делает уколы…» И только летом 1920 года приехала Татьяна Николаевна: «И еще потрясающая радость. Уже стемнело, когда раздался звонок в парадную дверь. На пороге стояла Татьяна Николаевна. Будто с неба свалилась. Измученная, худая, грязная, с мешочком, перевязанным веревкой, и маленьким узелком, в котором оказался кусок черствого хлеба, сухари, две луковицы и несколько огурцов. У Булгакова язык онемел. Долго еще не мог шевельнуться и слова сказать. Потом вскочил и, обнимая жену, засыпал вопросами…» (Д. Гиреев. Михаил Булгаков на берегах Терека. С. 99.)
Думаю, что со временем, когда будет восстановлена биографическая канва, удастся выяснить, выбегала ли Татьяна Николаевна в ночную тьму, «замирая от ужаса перед каждой тенью», или она приехала гораздо позднее, летом, и при виде ее Булгаков «онемел», потом «вскочил» и «засыпал вопросами». Конечно, это существенно.
От Татьяны Николаевны Булгаков узнал, что Константин — в Москве, Ивана забрали белые еще в декабре, о Николае ничего не известно, мать «все плачет».
Но это все происходило в 1920 году. А пока Булгаков, прибыв в Пятигорск, попросил, чтобы его направили в ту часть, где служил Николай Булгаков, в Третий Терской полк. В середине октября 1919 года он догнал свой полк. И все, что с ним происходило, запечатлено в «Необыкновенных приключениях доктора». Естественно, Булгаков представляет эти приключения как приключения доктора N, излагает их в форме записок самого доктора, исчезнувшего в неизвестном направлении. Но совершенно ясно, что эти записки, искренние и откровенные, точно и психологически глубоко, по горячим следам событий, передают собственные переживания Михаила Афанасьевича, своими глазами видевшего и испытавшего все те «приключения», которые якобы происходили с доктором N. И дело даже не в событиях, как бы исторически важны они ни были, а в тех мыслях и чувствах, драматических испытаниях и переживаниях, которые воспроизведены в этом автобиографическом повествовании. Военные приключения — не для Булгакова. Он столько всего насмотрелся, столько крови, тяжких ран, мучительных, нечеловеческих страданий, что душа его, переполненная доблестями мира, просто возопила: «За что ты гонишь меня, судьба? Почему я не родился сто лет тому назад? Или еще лучше: через сто лет. А еще лучше, если б я совсем не родился». Почему он, доктор, человек самой мирной профессии, должен куда-то уезжать из своего дома, ставшего таким привычным и родным, уезжать Бог знает куда в поисках неизвестно чего… Его не влекут приключения в духе Фенимора Купера, а тем более в духе Шерлока Холмса, его не интересуют выстрелы, погони, рукопашные схватки… «Моя любовь — зеленая лампа и книги в моем кабинете». Ему хочется писать, а судьба потащила его по военным дорогам, полным злодейской опасности и бесприютства. Почему его мобилизовала «пятая по счету власть»? Он никак не может разобраться в этой противоестественной «суматохе», когда нужно почему-то убегать, прятаться, скрываться, «висеть на заборе»… Если правдиво рассказать обо всем, что с ним приключилось, могут не поверить, могут сказать, что все это он «выдумал». Но «погасла зеленая лампа», вместо книг в своем кабинете он видит в бинокль «обреченные сакли», пожарища, скачущих чеченцев, преследующих их казаков, «лица казаков в трепетном свете» горящих ночью костров; вместо декораций оперы «Демон» он видит, как самделишные «отдельные дымки свиваются в одну тучу», как самые настоящие чеченцы, «у которых спалили пять аулов», скачут ему навстречу, в черкесках, с газырями, с винтовками и саблями… Оказалось, что это чеченцы, которые замирились с белой властью, и на этот раз все обошлось благополучно… А могло кончиться скверно. «Но с этой мыслью я уже помирился. Стараюсь внушить себе, что это я вижу сон. Длинный и скверный». «При чем здесь я?!» — тоскует Булгаков. В редкие минуты отдыха он заваливается на брезент, закутавшись в шинель, и смотрит «в бархатный купол с алмазными брызгами»…
И все чаще мысленно он вспоминает фельдшера Голендрюка, который как-то ночью скрылся в сторону станции, незаметно ушел в свой городок, где ждет его семейство. Начальство приказало Булгакову провести расследование. Сидя на ящике с медикаментами, доктор с удовольствием пришел к выводу: «фельдшер Голендрюк пропал без вести».
Нет, такая жизнь не для него, и он уже хочет последовать примеру фельдшера Голендрюка, но тут же отбросил свое решение: «Но куда к черту! Я интеллигент».
И все-таки в феврале решение окончательно созрело. Не мог он больше служить в белой гвардии, не мог больше мотаться по военным дорогам, не мог он больше видеть кровь, боль, страдания… «Сегодня я сообразил наконец. О, бессмертный Голендрюк! Довольно глупости, безумия. В один год я перевидал столько, что хватило бы Майн Риду на десять томов. Но я не Майн Рид и не Буссенар. Я сыт по горло и совершенно загрызен вшами. Быть интеллигентом вовсе не значит обязательно быть идиотом… Довольно!..
Проклятие войнам отныне и вовеки!»
Так заканчиваются «Необыкновенные приключения доктора». Историки подтверждают достоверность описанных здесь событий, а биографы, широко цитируя их, убедительно показывают, что настроения доктора N и доктора Булгакова в основном совпадают.
С обозом из двадцати пяти подвод, по сведениям Д. Гиреева, Булгаков прибыл во Владикавказ, сдал раненых в госпиталь и пошел разыскивать кузину Татьяны Николаевны, которая, по ее словам, должна проживать во Владикавказе по Петровскому переулку, 8.
Так Михаил Афанасьевич познакомился с супружеской четой Пейзулаевых, а через них — с Юрием Львовичем Слезкиным, Леонидом Андреевичем Федосеевым, редактором «Кавказской газеты», Николаем Николаевичем Покровским, писателем и журналистом «Русского слова», женой Слезкина актрисой Жданович, врачом Магометом Магометовичем Далгатом, юристом по профессии и поэтом в душе Борисом Ричардовичем Беме… Вскоре, используя новые знакомства, он подал рапорт о том, что по состоянию здоровья не может продолжать службу в полку. А более опытный в делах Константин Петрович Булгаков, пользуясь родственными связями, которые обнаружились в сферах командования, доставил Михаилу Афанасьевичу предписание, в котором говорилось, что доктора Булгакова надлежит перевести в войсковой резерв и можно использовать в отделе военной информации в новой газете «Кавказ».
Это «чудо» свершилось благодаря усилиям нового редактора газеты Николая Николаевича Покровского. И уже 15 февраля 1920 года Михаил Афанасьевич вместе с сотрудниками рассматривал первый номер газеты «Кавказ». В качестве возможного автора в газете назван и Булгаков. Только не суждено было этой газете продлить свое существование: вскоре белые оставили Владикавказ, а Булгакова свалил возвратный тиф.
Через месяц горькие дни миновали, и Михаил Булгаков начал выходить на улицу. Пришла весна, а вместе с ней во Владикавказе обновлялась жизнь: советская власть по-новому переделывала общественное устройство, призывая к сотрудничеству учителей, инженеров, адвокатов, всех грамотных людей вообще…
Вскоре Михаил Булгаков был назначен заведующим литературной секцией подотдела искусств наробраза. Заведовал подотделом искусств уже известный нам Юрий Слезкин, автор нескольких романов и повестей. В «Записках на манжетах», набросанных, скорее всего, по горячим следам событий, Булгаков с юмором рассказывает о первых шагах в качестве заведующего: «Солнце! За колесами пролеток пыльные облака… В гулком здании входят, выходят… В комнате, на четвертом этаже, два шкафа с оторванными дверцами, колченогие столы. Три барышни с фиолетовыми губами то на машинке громко стучат, то курят.
Сидит в самом центре писатель и из хаоса лепит подотдел. Тео. Изо. Сизые актерские лица лезут на него. И денег требуют.
После возвратного — мертвая зыбь. Пошатывает и тошнит. Но я заведываю. Зав. Лито. Осваиваюсь…»
Юрий Слезкин стал заведовать подотделом искусств Терского наробраза с 27 марта 1920 года. А 9 апреля местная газета «Коммунист» дала объявление: «Подотдел искусств организует ряд лекций по теории и истории литературы, а также лекций, посвященных произведениям отдельных русских и иностранных писателей, приглашает лекторов, каковых просит явиться в подотдел искусств… не позднее 14 апреля…» Подписано объявление заведующим литературной секцией М. Булгаковым и секретарем К. Туаевым.
Владикавказ — город с добрыми литературными и театральными традициями. И не все успели уехать, опасаясь красных. А некоторые просто ждали их прихода. Так что ожили два городских театра, опера, цирк, по-новому стали работать клубы, устраивая концерты, спектакли самодеятельных коллективов.
4 мая «Коммунист» дал информацию о первомайском митинге-концерте: «Как всегда, Юрий Слезкин талантливо читал свои политические сказочки; как всегда, поэт Шуклин прочел свою „Революцию“. В общем, все артисты, все зрители и ораторы были вполне довольны друг другом, не исключая и писателя Булгакова, который тоже был доволен удачно сказанным вступительным словом, где ему удалось избежать щекотливых разговоров о „политике“. Подотдел искусств определенно начинает подтягиваться».
В эти первые дни советской власти во Владикавказе Булгаков брался за любую работу, какую только предоставлял «господин случай». Делился всем, что умел и что знал, горячо, активно, со всем жаром своей души он отдавался новому для него делу. Ничуть не приспосабливаясь ко вкусам тех, кто только приступал к освоению великой культуры прошлого, он говорил всегда то, что думал, что накопилось за годы самостоятельного чтения, за годы увлечений литературой и искусством. И все было бы хорошо, если б эта новая аудитория спокойно внимала умным речам и мыслям. Но жаждущая культуры молодежь, подстрекаемая «вождями» местного футуризма и вульгарного социологизма, воинствующе диктовала свои мнения и суждения. Конфликт между Булгаковым и новым читателем и зрителем назревал…
В «Записках на манжетах» Булгаков вспоминает о том, как разгорелся спор вокруг наследия Пушкина, как самому ему пришлось выступить против тех, кто пренебрежительно отмахивался от всего, что было достигнуто человечеством за многовековую творческую деятельность.
В «Коммунисте» подробно информировали о ходе этой дискуссии.
Но началось все гораздо раньше. 4 июня 1920 года газета «Коммунист» поместила следующую информацию: «Второй исторический подотдел искусств был посвящен произведениям Баха, Гайдна, Моцарта; „писатель“ Булгаков прочел по тетрадочке вступительное слово, которое представляло переложение книг по истории музыки и по существу являлось довольно легковесным. Более сносно пели местные артисты… Недурно вышел и квартет подотдела искусств, исполнивший в заключение сонату Моцарта…»
6 июня в той же газете был напечатан «Ответ почтенному рецензенту»: «В № 47 вашей газеты „рецензент“ М. Вокс в рецензии о 2-м историческом концерте поместил следующий перл: „недурно вышел и квартет подотдела Искусств, исполнивший в заключение сонату Моцарта“. Ввиду того, что всякий квартет (подотдела ли Искусств или иной какой-нибудь) может исполнить только квартет (в смысле камерного музыкального произведения) и ничто другое, фраза М. Бокса о квартете, сыгравшем сонату, изобличает почтенного музыкального рецензента в абсолютной безграмотности. Смелость у М. Вокса имеется, но поощрять Воксову смелость не следует».
Естественно, эта отповедь М. Булгакова ничуть не образумила «музыкального рецензента», и он продолжал выступать на страницах «Коммуниста», в частности, заявляя в очередной филиппике: «… мы против лирической слякоти Чайковского».
Редактировал газету Георгий Андреевич Астахов, он же был, скорее всего, и идейным вождем цеха пролетарских поэтов. От имени пролетарских поэтов Астахов выступал с докладами о Гоголе и Достоевском, яростно отрицая творчество великих художников России и предлагая начисто изгнать эти имена из своей памяти.
И доклад о Пушкине подготовил все тот же Астахов. Наконец, 29 июня в Доме артиста, или Летнем театре, в девять часов вечера состоялся литературный диспут на тему: «Пушкин и его творчество с революционной точки зрения». Среди оппонентов афиши называли Булгакова, Беме и других, приглашали участвовать в диспуте всех желающих.
Диспут длился несколько вечеров. В «Записках на манжетах» Булгаков подробно описывает и предысторию диспута и ход его самого. Сейчас почти невозможно восстановить все нюансы диспута, хотя по материалам тех лет отчетливо можно понять и представить тезисы противоборствующих сторон. Если Астахов говорил: «И мы со спокойным сердцем бросаем в революционный огонь его полное собрание сочинений, уповая на то, что если там есть крупинки золота, то они не сгорят в общем костре с хламом, а останутся», то Булгаков, естественно, говорил о великом значении Пушкина для развития русского общества, о революционности его духа, о связях его с декабристами, о новаторстве его как стихотворца и как великого гуманиста. «В истории каждой нации есть эпохи, когда в глубине народных масс происходят духовные изменения, определяющие движения на целые столетия. И в этих сложных процессах качественного обновления нации немалая роль принадлежит искусству и литературе. Они становятся духовным катализатором, они помогают вызреть новому знанию миллионов людей и поднимают их на свершение великих подвигов. Так было в разные эпохи истории Италии, Франции, Германии. Мы помним, какую блистательную роль сыграло творчество великих художников слова — Данте, Шекспира, Мольера, Виктора Гюго, Байрона, Гете, Гейне… Мы помним, что с „Марсельезой“ поэта Руже де Лиля народ Франции вершил свои революционные подвиги, а в дни Парижской коммуны Эжени Потье создал „Интернационал“… Великие поэты и писатели потому и становятся бессмертными, что в их произведениях заложен мир идей, обновляющих духовную жизнь народа. Таким революционером духа русского народа был Пушкин…» Так говорил Булгаков на диспуте о Пушкине.
Но, однако, в заключительном слове докладчик Астахов пообещал этот спор продолжить, а пока он призвал кинуть «в очистительный костер народного гнева всех так называемых корифеев литературы. После этого костра вся их божественность, гениальность, солнечность должна исчезнуть, как дурман, навеянный столетиями».
Через несколько дней после диспута, 10 июля, в «Коммунисте» была опубликована статья М. Скромного «Покушение с негодными средствами», в которой резко осуждалась позиция Булгакова и Беме, осмелившихся выступить в защиту Пушкина.
«Русская буржуазия, не сумев убедить рабочих языком оружия, вынуждена попытаться завоевать их оружием слова, — писал М. Скромный; под этим псевдонимом легко угадывается сам редактор газеты Астахов. — Объективно такой попыткой использовать „легальные возможности“ являются выступления г.г. Булгакова и Беме на диспуте о Пушкине. Казалось бы, что общего с революцией у покойного поэта и этих господ. Однако именно они и именно Пушкина как революционера и взялись защищать. Эти выступления, не прибавляя ничего к лаврам поэта, открывают только классовую природу защитников его революционности… Они вскрывают контрреволюционность этих защитников „революционности“ Пушкина… А потому наш совет г.г. оппонентам при следующих выступлениях, для своих прогулок, подальше — от революции — выбрать закоулок».
Тут уж, как говорится, комментарии излишни.
Так Михаил Афанасьевич Булгаков попал под обстрел «критиков».
Вскоре, правда, Астахов, по словам Д. Гиреева, был освобожден от обязанности редактора решением Владикавказского ревкома «за допущенные ошибки», но Булгакову от этого не стало легче: его начали травить как заведующего театральной секцией подотдела искусств. Недостатков в работе, конечно, было много, их невозможно было устранить за два-три месяца, нужны были долгие годы по созданию национального театра Осетии. А горячие головы, подобные Астахову, требовали пролетарского искусства уже сейчас, сию минуту. Подотдел искусств был подвергнут критике, созданная комиссия по проверке деятельности подотдела предложила реорганизовать его работу, изгнать из числа его сотрудников Слезкина и Булгакова как не проявивших достаточной пролетарской твердости, как «бывших», как «буржуазный элемент».
Три недели после этого Булгаков болел. Снова помогли супруги Пейзулаевы — не дали пропасть. Исхлопотали ордер на комнату. А вскоре приехала измученная жена Татьяна Николаевна. «Через день переехали на Слепцовскую улицу. Из двух старых козел и досок смастерили широкую лежанку, фанерный ящик из-под папирос превратился в письменный стол. Пейзулаевы дали табуретки, старое кресло, матрац, кастрюли и посуду… Можно справлять новоселье…» — так описывает переезд в новую квартиру Д. Гиреев.
И Булгаков снова начинает свою просветительскую деятельность; выступает с лекциями, участвует в диспутах на различные темы, такие, как «любовь и смерть», участвует в вечерах, посвященных Пушкину, Гоголю, Чехову…
В «Записках на манжетах» Булгаков рассказывает об этих вечерах, о том, как они проходили, и о том, как их запретили: «…Крысиным ходом я бежал из театра и видел смутно, как дебошир в поэзии летел с записной книжкой в редакцию… Так я и знал! На столбе газета, а в ней на четвертой полосе: „ОПЯТЬ ПУШКИН“.
… Кончено. Все кончено! Вечера запретили…
Идет жуткая осень. Хлещет косой дождь. Ума не приложу, что же мы будем есть? Что есть-то мы будем?!»
Во Владикавказе Михаил Булгаков начал писать для театра: в июне он представил одноактную комедию «Самооборона», в которой обыватель Иванов попадал в комические положения по своей собственной «вине» — у страха глаза велики, а город подвергался порой нападению бандитов: во множестве породила их гражданская война, вот «самооборонцы» и пытались защитить самих себя от их нападений и грабежа.
Комедия была поставлена в театре, имела успех. И Булгаков решил написать серьезную, четырехактную драму о революционной весне 1905 года. Пьеса «Братья Турбины» нс сохранилась. И лишь по рецензии все того же М. Вокса можно догадаться, что братья Турбины оказались в сложном драматическом положении, когда необходимо сделать выбор своего жизненного пути. «Пробил час» — так значилось в подзаголовке драмы.
В архиве Юрия Слезкина Д. Гиреев нашел афишу Первого советского театра: «Открытие зимнего драмат. сезона. Состав труппы (по алфавиту). Режиссеры: Аксенов, Августов, Дивов, Поль… Башкина, Боровская… Открытие спектаклей 16 октября 1920 года. 16-го. Суббота. Гоголь. Ревизор… 21. Четверг. Булгаков. Братья Турбины (пробил час). Постановка Августова…»
Прошло три года, как Д. Гиреев поделился со своими читателями радостью этой находки. Но вот через три года после публикации его книги «Михаил Булгаков на берегах Терека» Л. Яновская подробно, с «художественными деталями» описывает в книге «Творческий путь Михаила Булгакова» свои поиски театральных афиш, в которых упоминается Булгаков. А между тем фотографии двух афиш Д. Гиреев уже опубликовал в своей книге и указал адрес, где искать эти афиши — в архиве Юрия Слезкина.
Когда ж мы начнем учитывать опыт своих предшественников и ссылаться на результаты их труда?
Первые театральные успехи окрылили Булгакова, и он с невероятным напряжением, в ночные часы, создает еще две пьесы — «Глиняные женихи» и «Парижские коммунары», текст которых тоже не сохранился. Днем он ведет занятия в драматической студии, вечером выступает с лекциями или принимает участие в диспутах. Но осенью главным образом он живет театральной жизнью, пишет пьесы, репетирует, а в драматической студии рассказывает о великих пьесах мирового репертуара и о том, как можно поставить их в театре. Театр — его любовь, его душа, здесь он находит отраду и приложение своим творческим силам.
В начале февраля 1921 года он написал письмо двоюродному брату Косте Булгакову, в котором живо и темпераментно рассказывает о своей жизни за тот год, что они не виделись: «…Помню, около года назад я писал тебе, что начал печататься в газетах. Фельетоны мои шли во многих кавказских газетах. Это лето я все время выступал с эстрад с рассказами и лекциями. Потом на сцене пошли мои пьесы…» Михаил Афанасьевич, чувствуется, вполне доволен успехом, который выпал на долю его «Турбиных», даже послал в Москву, но побаивается, что вещь забракуют, сделана она, конечно, торопливо. Понял он и другое, что писать он может, что он опоздал с этим на четыре года: «В театре орали „Автора“ и хлопали, хлопали… Когда меня вызвали после 2-го акта, я выходил со смутным чувством… Смутно глядел на загримированные лица актеров, на гремевший зал. И думал: „А ведь это моя мечта исполнилась… но как уродливо: вместо московской сцены сцена провинциальная, вместо драмы об Алеше Турбине, которую я лелеял, наспех сделанная, незрелая вещь…“
Он связывает свои творческие надежды с Москвой, но отзывы оттуда или совсем не приходят, или приходят такие, которые его огорчают и раздражают: в частности, о пьесе „Самооборона“ отозвались как о „вредной“, „ерундовой“.
„Ночью иногда перечитываю свои раньше напечатанные рассказы (в газетах! в газетах!) и думаю: где же сборник? Где имя? Где утраченные годы?
Я упорно работаю.
Пишу роман, единственная за все это время продуманная вещь. Но печаль опять: ведь это индивидуальное творчество, а сейчас идет совсем другое“, — признается в своих мучениях М. Булгаков.
16 февраля 1921 года в письме тому же Константину Булгакову просит новый адрес матери, чтобы написать ей, чтобы она сохранила важные для него рукописи: „Записки земского врача“, „Недуг“ и „Первый цвет“, над которыми он начал работать еще в Киеве: „Все эти три вещи для меня очень важны… Сейчас пишу роман по канве „Недуга“. Если пропали рукописи, то хоть, может быть, можно узнать, когда и кто их взял…“ Но и в апреле Михаил Афанасьевич все еще ничего не знает о судьбе оставшихся в Киеве рукописей, просит сестру Надежду „сосредоточить их в своих руках“.
26 апреля в письме к сестре Вере Булгаков доверительно сообщает, „как иногда мучительно“ ему „приходится“ в его творческой работе: „…Я жалею, что не могу послать Вам мои пьесы. Во-первых, громоздко, во-вторых, они не напечатаны, а идут в машинописных списках, а в-третьих — они чушь. Дело в том, что творчество мое разделяется резко на две части: подлинное и вымученное. Лучшей моей пьесой подлинного жанра я считаю 3-актную комедию-Буфф салонного типа „Вероломный папаша“ („Глиняные женихи“). И как раз она не идет, да и не пойдет, несмотря на то, что комиссия, слушавшая ее, хохотала в продолжение всех трех актов… Салонная! салонная! Понимаешь. Эх, хотя бы увидеться нам когда-нибудь всем. Я прочел бы Вам что-нибудь смешное. Мечтаю повидать всех своих. Помните, как мы иногда хохотали в № 13?
В этом письме посылаю тебе мой последний фельетон „Неделя просвещения“, вещь совершенно ерундовую… Хотелось бы послать что-нибудь иное, но не выходит никак… Кроме того, посылаю три обрывочка из рассказа с подзаголовком „Дань восхищения“. Хотя они и обрывочки, но мне почему-то кажется, что они будут не безынтересны Вам… А „Неделя“ — образчик того, чем приходится мне пробавляться“. (См.: Михаил Булгаков. Письма. М.: Современник, 1989.)
Жизнь во Владикавказе была голодной, неустроенной, приходилось бороться за каждый „кусок“ хлеба. Илья Эренбург вспоминал Владикавказ осенью 1920 года: „… все было загажено, поломано; стекол в окнах не было, и нас обдувал холодный ветер. Город напоминал фронт. Обыватели шли на службу озабоченные, настороженные; они не понимали, что гражданская война идет к концу, и по привычке гадали, кто завтра ворвется в город“ (И. Эренбург. Люди, годы, жизнь. М., 1961). А в 1921 году здесь побывал А. Серафимович и нарисовал картину еще безотраднее: „На станции под Владикавказом валяются на платформе, по путям сыпные вперемежку с умирающими от голода. У кассы — длинный хвост, и все, кто в череду, шагают через труп сыпного, который уже много часов лежит на грязном полу вокзала…“
Вот на этом фоне и развивалась творческая жизнь Михаила Булгакова.
По-прежнему газета „Коммунист“ внимательно следит за каждым шагом Булгакова, особенно „рецензент“ М. Вокс. 23 марта 1921 года он писал о постановке „Парижских коммунаров“: „Автор — новичок в драматургии. Мы не будем строго критиковать и указывать на неудачную архитектонику (строение) пьесы… Действие развивается бессвязно, скачками, которые художественно не оправданы… Наши важнейшие критические замечания по существу содержания пьесы были высказаны на дискуссии с автором после читки. Они сохраняют силу и теперь.
Но кое-что в пьесе, особенно первые сценки последнего акта, — удачны, театральны и художественны. В постановке видна немалая работа, но массовая сцена в основе неверна… Впечатление от 1 акта осталось, как от немой, мертвой сцены, несмотря на реплики, крики, оркестр и речи.
В исполнении отметим игру артистки Лариной в роли Анатоля. Великолепное травести!.. В ней мелькнула удалая, заядлая театральная жилка. Не пройдешь и мимо игры артистки Никольской в роли Целестины“.
Так пьесой М. Булгакова Владикавказ отмстил 50-летие Парижской коммуны. 8 мая все тот же „Коммунист“ сообщил, что эта пьеса рассмотрена Масткомдрамой (Мастерская коммунистической драмы) Главполитпросвета и рекомендована к постановке в Москве.
И еще одно весьма важное свидетельство о деятельности Булгакова можно найти в газете „Коммунист“: 13 апреля 1921 года была опубликована его рецензия на постановку в театре трагедии А.К. Толстого „Смерть Иоанна Грозного“. Булгаков дает оценку не только постановке, не только игре актеров, но, что очень важно, дает и общую характеристику пьесы, ее идейно-художественной направленности: „Она — первое звено в драматической трилогии. Это трагедия необузданного повелителя и жалкого раба страстей, истребившего дотла все, что стояло на пути к осуществлению большой фантазии, ставшего совершенно одиноким и падающего в конце концов под тяжкими ударами, подготовленными своею собственной рукой.
Колоссальная центральная фигура Иоанна, в которой уживались рядом и истинный зверь, и полный фальши отталкивающий комедиант…“
Слабо сыграл роль Бориса Годунова артист Дивов. „Ансамбль в общем безнадежно слаб. Совершенно безжизненны фигуры, окружающие Иоанна. Некоторые сцены трагедии пропадают. О внешней стороне спектакля говорить не приходится. Обстановка убогая“, — писал Булгаков в заключение. Но главное в рецензии — высокая оценка актерского мастерства исполнителя роли Грозного С.П. Аксенова, актера и режиссера, его большого драматического таланта, проявившегося в целом ряде сцен и эпизодов постановки.
А 18 мая в „Коммунисте“ была напечатана статья М. Булгакова, посвященная 35-летию творческой деятельности С.П. Аксенова, в которой отмечены и другие высокие актерские и режиссерские удачи талантливого художника.
Но этими „мелочами“ на хлеб не заработаешь. А только этим и был озабочен Михаил Булгаков в эти тяжкие и голодные месяцы его жизни во Владикавказе. Деньги, полученные за „Парижских коммунаров“, быстро утекали. Нужна новая пьеса, еще более актуальная, чем „Коммунары“. Но мыслей не было. Конечно, над „подлинным“, над романом он продолжал работать, но это индивидуальное творчество, „а сейчас идет совсем другое“, — вспомним, что он писал Константину Булгакову совсем недавно.
И вот как-то зашел к Михаилу Булгакову его давний знакомый Пейзулаев, „помощник присяжного поверенного, из туземцев“, вспоминал Михаил Афанасьевич в „Записках на манжетах“, и научил его, что делать: „Он пришел ко мне, когда я молча сидел, положив голову на руки, и сказал:
— У меня тоже нет денег. Выход один — пьесу нужно написать. Из туземной жизни. Революционную. Продадим ее…
Я тупо посмотрел на него и ответил:
— Я не могу ничего написать из туземной жизни, ни революционного, ни контрреволюционного. Я не знаю их быта. И вообще я ничего не могу писать…
Через семь дней трехактная пьеса была готова. Когда я перечитал ее у себя в нетопленной комнате, ночью, я, не стыжусь признаться, заплакал! В смысле бездарности — это было нечто совершенно особенное, потрясающее… Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить…“
Из „Записок на манжетах“ читатели узнают подробности о том, как эта пьеса была написана, какой фурор она произвела в местном обществе: пьесу немедленно купили за 200 тысяч, а через две недели она уже была поставлена Первым советским театром и с успехом шла в майские дни 1921 года.
Шумный успех спектакля „Сыновья муллы“ легко объясним: то, что возникало перед глазами зрителей на сцене, совсем еще недавно происходило в жизни, бурной и противоречивой. Соавторы точно уловили главный конфликт минувшей жизни и показали, как начинался и протекал „разлом“ в семье, как жизнь разводила сыновей муллы по разным лагерям, противоборствующим между собой: Идрис, студент, революционер, а Магомет — белогвардейский офицер. Пламенные речи Идриса о положении бедноты, о бесправии женщин, о „непроходимой темноте и невежестве“ неотразимо действовали на зрителей, которые порой сами готовы были броситься на сцену и помочь подпольщикам расправиться со злыми начальниками и стражниками. И, конечно, свершилась революция, а старый мулла Хассбот и его сын Магомет, прозрели и осудили свои заблуждения.
„Написанное нельзя уничтожить“. И эта пьеса сохранилась как свидетельство одной из вех в творческой биографии Михаила Афанасьевича Булгакова, сурово осудившего свою пьесу.
О „Неделе просвещения“ М. Булгаков, помните, тоже отозвался как о „вещи совершенно ерундовой“, как „образчике того, чем приходится“ ему пробавляться. И не буду спорить с автором в оценке этого сочинения, посвященного злобе дня. Скажу лишь, что и этот рассказ интересен не только как факт писательской судьбы Михаила Афанасьевича, но и как штрих действительности того времени.
В „простодушном“ рассказе красноармейца Сидорова поведано о том, как он пришел к замечательной мысли, что плохо быть неграмотным, что необходимо пойти учиться. Но это простенькое решение возникло у него после тяжких испытаний, выпавших на его долю.
Автор с юмором рассказывает о том, как красноармеец Сидоров против своего желания ходил то в оперу, слушал „Травиату“, то на концерт — „там вам товарищ Блох со своим оркестром вторую рапсодию играть будет“. Сидоров в ужасе. Но, оказывается, всю неделю просвещения ему предстоит мучиться и страдать — военком пошлет его в драму, потом снова в оперу: „Довольно по циркам шляться“, настала неделя просвещения. А почему ж только Пантелеева и Сидорова посылают в драму, в оперу, на концерт? Неужели всю роту будут гонять по театрам? „Осатанел“ наш герой от такой перспективы. Ан нет! Грамотных не будут гонять по театрам: „грамотный и без второй рапсодии хорош! Это только вас, чертей неграмотных. А грамотный пусть идет на все четыре стороны!“ — так говорит военком.
Ушел Сидоров от военкома и задумался: плохо быть неграмотным. Думал, думал Сидоров и надумал: поступил в школу грамоты. Похвалил его военком, записал в школу. И теперь Сидоров доволен: „И теперь мне черт не брат, потому я грамотный!“
Конечно, Булгаков не совсем прав, называя свой рассказ „вещью совершенно ерундовой“, рассказ читается, но уж очень примитивна цель, сама идея этого рассказа, агитационно-плакатно и стилистическое решение этой темы. Но таких агитационно-пропагандистских сочинений было много в первые годы советской власти: нужно было вот таким способом внушать необходимость учиться и учиться.
Да и в этом рассказе пробивается одна из главных мыслей Булгакова: человек должен быть свободен в своем выборе, но уже начала действовать командно-принудительная система, которая опутывала человека, превращая его в послушный винтик. Пусть здесь цель прекрасна, но сам способ достижения цели чудовищен. Возможно, Булгаков не думал об этом, когда писал этот явно „вымученный“ рассказ (помните слова Михаила Афанасьевича о том, что ему приходится заниматься „подлинным“ и „вымученным“?), но объективно смысл рассказа именно в этом — и после революции человек нс свободен в своем выборе. И эта мысль пройдет через все его творчество, воплотится и в „Дьяволиаде“, и в „Собачьем сердце“, и в „Роковых яйцах“, а главное — в романе „Мастер и Маргарита“.
Владикавказ, по всему чувствовалось, исчерпал себя: Булгаков давно подумывал оставить его. Но куда ехать? В Киев? В Москву? В Константинополь?..
Эти вопросы вставали перед ним, но он никак не мог решиться. Семья разбросана по разным городам страны, сестры разбежались из Киева, живут в Москве, Петрограде, два брата, Николай и Иван, покинули Россию с деникинцами… Ехать к матери? Вот таким неустроенным, без денег, без определенной профессии, без будущего?
В конце мая 1921 года Михаил Булгаков спешно выехал в Тифлис. Татьяна Николаевна пока осталась во Владикавказе. Он еще не теряет надежды на успех своих „Парижских коммунаров“ в Москве: „Если „Парижских“ примет без переделок, пусть ставят. Обрабатывать в „Маске“ пьесы не разрешаю, поэтому возьми ее обратно, если не подойдет“, просит внести редакционные поправки в текст пьесы, но в любом случае он твердо убежден, что „все пьесы, „Зеленый змий“, „Недуг“ и т. д.“ — „все это хлам“. „И конечно, в первую голову аутодафе „Парижским“, если они не пойдут“, — писал он в письме Надежде Афанасьевне.
Перед отъездом в Тифлис он еще не знал, куда поедет Татьяна Николаевна, в Москву или с ним, в Тифлис, а затем в Батум, поэтому просит Надежду не отказать „в родственном приеме и совете на первое время по устройству ее дел“. Но 2 июня 1921 года в письме из Тифлиса сообщает, что вызывает Тасю к себе и с ней поедет в Батум, „как только она приедет и как только будет возможность“. „Турбиных“ переделываю в большую драму. Поэтому их в печку. „Парижских“ (с переименованием Анатоля в Жака), если взяли уже для постановки — прекрасно, пусть идет как торжественный спектакль к празднеству какому-нибудь. Как пьеса она никуда. Не взяли — еще лучше. В печку, конечно.
Они как можно скорей должны отслужить свой срок…
Но на переделки не очень согласен. Впрочем, на небольшие разве. Это на усмотрение Нади. Черт с ним.
Целую всех. Не удивляйтесь моим скитаниям, ничего не сделаешь. Никак нельзя иначе. Ну, и судьба! Ну, и судьба!»
Этими горькими словами заканчивает Михаил Булгаков письмо от 2 июня 1921 года. Здесь же он высказывает предположение, что может оказаться и в Крыму. И только 17 сентября он уже из Москвы сообщает матери некоторые подробности своей «каторжно-рабочей жизни», пишет о том, что «идет бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни». А что же он делал эти месяцы между 2 июня и 17 сентября 1921 года? Чем объяснить поспешный отъезд в Тифлис, а потом в Батум…
Очевидно, такая голодная и беспокойная жизнь, полная тревог и неожиданностей, не устраивала Булгакова, и он не раз задумывался, повторяю, о том, что делать дальше. Он всей душой отдался новому для него делу — строительству новой культуры, читал лекции, писал рассказы, фельетоны, статьи, писал пьесы, но в учреждениях он все время чувствовал на себе косые взгляды, и не раз до него доносилось — из «бывших», то есть «чужой». А приспосабливаться Булгаков не мог, не тот характер. И перед ним возникало решение — уехать за границу. Но оставались мать и сестры, а он старший в семье… Да и Тася, Татьяна Николаевна, возражала, колебалась, выдвигая свои резоны против такого решения своей судьбы. И этот вопрос стоял перед ним открытым. Родным он писал: «Весной я должен ехать или в Москву (может быть, очень скоро), или на Черное море, или еще куда-нибудь…» Через два месяца, в апреле, он тоже еще ни на что не решился, но продолжает думать об отъезде как о возможном выходе из создавшегося тяжкого положения: «На случай, если я уеду далеко надолго… Если я уеду и не увидимся, — на память обо мне». Эти слова он пишет сестре Надежде и просит ее собрать в своих руках остающиеся после него рукописи и сжечь их.
Д. Гиреев цитирует весьма любопытное письмо давнего знакомого Булгакова — Николая Николаевича Покровского, редактора газеты «Кавказ», просуществовавшей недолго. Покровский жил в Тифлисе и предлагал Булгакову в спешном порядке приехать к нему: «В ближайшее время собираюсь в дорогу. Если еще не раздумали, приезжайте как можно скорее. Рад буду иметь такого спутника, как вы… Думаю, что в ближайшем будущем встретитесь с вашими братьями».
Как только Булгаков получил деньги за пьесу «Сыновья муллы», он решился отправиться в Тифлис. Но Покровского он уже не застал: тот уехал в Батум.
Только через три недели Татьяна Николаевна получила пропуск и приехала в Тифлис. Из Тифлиса Булгаковы поехали в Батум, но и там Покровского уже не было — он писал в записке, оставленной у хозяйки, что его можно найти в Стамбуле, в редакции русской газеты.
Больше двух месяцев прожили Булгаковы в Батуме. Видел он, как возвращаются казаки из Турции в Россию. Видел и тех, кто уезжал из России. И тяжко думал о собственной судьбе. В раздумьях проходили дни, недели…
Много лет спустя Татьяна Николаевна вспомнила некоторые подробности жизни в Батуме: «…Ничего не выходило… Мы продали обручальные кольца — сначала он свое, потом я. Кольца были необычные, очень хорошие, он заказывал их в свое время в Киеве у Маршака — это была лучшая ювелирная лавка… Когда приехали в Батум, я осталась сидеть на вокзале, а он пошел искать комнату. Познакомился с какой-то гречанкой, она указала ему комнату. Мы пришли, я тут же купила букет магнолий — я впервые их видела — и поставила в комнату. Легли спать — и я проснулась от безумной головной боли… Мы жили там месяца два, он пытался писать для газет, но у него ничего не брали. О судьбе своих младших братьев он тогда еще ничего не знал. Помню, как он сидел, писал… По-моему, „Записки на манжетах“ он стал писать именно в Батуме. Когда он обычно работал? В земстве писал ночами… в Киеве писал вечерами, после приема. Во Владикавказе после возвратного тифа сказал: „С медициной покончено“. Там ему удавалось писать днем, а в Москве уже стал все время писать ночами. Очень много теплоходов шло в Константинополь. „Знаешь, может, мне удастся уехать…“ Вел с кем-то переговоры, хотел, чтобы его спрятали в трюме, что ли.
…Потом Михаил сказал, чтоб я ехала в Москву и ждала от него известий. „Где бы я ни оказался, я тебя вызову, как всегда вызывал“. Но я была уверена, что мы расстаемся навсегда, плакала. Я ехала в Москву по командировке театра — как актриса за своим гардеробом. Но по железной дороге было уехать нельзя, только морем. Мы продали кожаный баул, мне отец его купил в Берлине, на эти деньги я поехала. Михаил посадил меня на пароход, который шел в Одессу. Была остановка в Феодосии, я пошла искать по адресу сестру Михаила, но ее там уже не было. В Одессе около вокзала была гостиница, бывший монастырь. Я продала свои платья на базаре, никак не могла сесть на поезд, день за днем. Потом один молодой человек сказал: „Я вас посажу!“ Поднял меня и просунул в окно. А вещи мои — круглая картонка и тючок с бельем — остались у него. Я приехала в Киев, пришла к матери Михаила. Там наши вещи тоже пропали, Варвара Михайловна сказала: „Ничего нет, я могу дать тебе только подушку…“»
24 августа 1921 года Надежда Афанасьевна писала своему мужу из Киева в Москву: «Новость. Приехала из Батума Тася (Мишина жена), едет в Москву. Положение ее скверное: Миша снялся с места и помчался в пространство неизвестно куда, сам хорошенько не представляя, что будет дальше. Пока он сидит в Батуме, а ее послал в Киев и Москву на разведку — за вещами и для пробы почвы, можно ли там жить».
Конечно, и в Батуме М. Булгаков работал, работал над «подлинным», над «большим романом по канве „Недуга“. И после долгих и мучительных, как представляется, раздумий он решил остаться в России.
В сентябре он был уже в Киеве, у матери, спал на диване и пил чаи с французскими булками. Как о самом приятном вспоминает он о днях, проведенных у матери: „Дорого бы дал, чтоб хоть на два дня опять так лечь, напившись чаю, и ни о чем не думать. Так сильно устал“, — писал Булгаков из Москвы 17 ноября 1921 года. (См.: Михаил Булгаков. Письма. Современник, 1989.)
А из Киева в Москву он уехал в конце сентября.
Булгаков давно мечтал о Москве, твердо уверенный в том, что в столице не должно быть такого бедственного для писателя положения, как в провинциях, здесь должны быть частные издательства, большие возможности для публикации его произведений, здесь не должно быть такого положения, когда невежественные люди вкривь и вкось толкуют творческий замысел.
Однако и Москва встретила его холодно.
В „Письмах“ Михаила Булгакова, на которые я уже не раз ссылался, в письмах родным и близким он подробно и со всей возможной откровенностью рассказывает о первых месяцах своего житья-бытья в Москве. Кое-как нашли пристанище, кое-что он уже зарабатывает, не отказывается ни от какой работы, готов даже поступить в льняной трест, готов принять приглашение „на невыясненных условиях в открывающуюся промышленную газету“… В ноябре, то есть через полтора месяца после приезда в Москву, „мы с Таськой уже кой-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. п., — писал Булгаков матери. — Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый без перерыва день…“
Прочитайте это письмо матери от 17 ноября 1921 года, получите некоторое представление о той „бешеной борьбе за существование и приспособление к новым условиям жизни“, которую пришлось на первых порах вести Михаилу Булгакову.
В Москве есть все. Открываются кафе. Театры полны. Но все уж очень дорого стоит, не по карману. Только спекулянты и нэпманы могут хорошо питаться и жить в свое удовольствие. Булгаков же мечтает об одном — пережить зиму, купить Татьяне теплую обувь. По ночам работает над „Записками земского врача“, обрабатывает „Недуг“, но много ли ночью сделаешь…
В это же время у Булгакова возникла мысль „создать грандиозную драму в 5 актах к концу 22-го года. Уже готовы наброски и планы“, сообщает он в Киев. Мысль эта увлекла его „безумно“. И он просит Надю собрать в Киеве весь материал для исторической драмы, „все, что касается Николая и Распутина в период 16 и 17 годов (убийство и переворот)“, „газеты, описание дворца, мемуары, а больше всего „Дневник“ Пуришкевича — до зарезу!“, „описание костюмов, портреты, воспоминания и т. д.“. А в Москве „Дневника“ не оказалось. Если сестра достанет „Дневник“ на время, то просит ее описать все, что касается „убийства с граммофоном, заговора Феликса и Пуришкевича, докладов Пуришкевича Николаю“, теперь же списать дословно и послать ему в письмах. Конечно, он понимает, насколько это сложно и обременительно, но сестра должна понять, как эти материалы для него важны и необходимы. Он опасается, что „при той иссушающей работе“, которую он ведет, ему никогда не удастся написать ничего путного, но ему „дорога хоть мечта и работа над ней“.
Но материалы из Киева не поступали, и Булгаков спрашивает сестру: „…чего ж ты не пишешь?“ А потом, видимо, из-за отсутствия материалов он и вовсе охладел к этому „грандиозному“ творческому замыслу. Да и столько забот возникало у него каждодневно, что сил на все просто не хватало. В том же письме Н. А. Земской 1 декабря 1921 года он подробно описывает, как ему удалось остаться в комнате Андрея Михайловича Земского. Контора дома попыталась выселить Булгакова, но он, доведенный „до белого каления“, сдерживал себя, не вступал ни в какую войну, „дипломатически вынес в достаточной степени наглый и развязный тон со стороны смотрителя“, да и Андрей Михайлович проявил твердость и не дал выписать Булгаковых. „Пока отцепились“, — констатирует Булгаков факт перемирия с „конторой нашего милого дома“.
Пусть вспомнит читатель эти военные действия Булгакова с наглым и развязным смотрителем дома при чтении „Собачьего сердца“, пьесы „Иван Васильевич“ и др. Швондер и Бунша скорее всего списаны „с натуры“.
Из этого же письма мы узнаем, что Булгаков заведует хроникой „Торгово-промышленного вестника“, частной газеты, в которой он проводит „целый день как в котле“. „Я совершенно ошалел. А бумага!! А если мы не достанем объявлений? А хроника!!! А цена!“ — все эти восклицания Булгакова как бы предвещали, что частная газета долго не протянет. И действительно газета скоро прекратила свое существование, вышло только шесть номеров.
Снова нужно искать работу. Булгаков надеется на то, что его корреспонденция „Торговый ренессанс“, которую он отправил в Киев, подойдет какой-нибудь киевской газете, надеется стать „столичным корреспондентом по каким угодно вопросам“, может писать подвальные художественные фельетоны о Москве… Пусть вышлют приглашение и аванс. Сестра должна понять его чувства, его настроение, когда он только что узнал, что вместе с „Вестником“ вылетает в „трубу“. „Одним словом, раздавлен, — заканчивает он письмо Надежде. — А то бы я описал тебе, как у меня в комнате в течение ночи под сочельник и в сочельник шел с потолка дождь… переутомлен я до того, что дальше некуда“.
В своих корреспонденциях, фельетонах, „Записках на манжетах“ Михаил Булгаков подробно рассказывает о первых месяцах жизни в Москве, о том, как поступил на службу в ЛИТО Главполитпросвета при Наркомпросе, как стал сотрудником „Торгово- промышленного вестника“, как пытался организовывать объявления, чтобы поддержать коммерчески этот „вестник“, о том, как остался без места, а значит, и без средств к существованию.
В воспоминаниях „Нас учила жизнь“ А. Эрлих, прибывший в Москву осенью того же 1921 года, рассказывает о том, как он встретился с Булгаковым в ЛИТО и как они одновременно поступили на службу. А. Эрлих вошел в обширное помещение, где сидел старик и скучающе поглаживал усы. А. Эрлих дал ему папиросу, разговорились. Старик, слушая Эрлиха, пригласил еще кого-то к своему столу: „Я оглянулся. Худощавый человек в легком летнем пальтишке, с предупредительно вежливой улыбкой на лице продвигался от порога огромной комнаты к далекому столу с такой же почтительной и удивленной настороженностью, с какой я сам проделывал тот же путь несколько минут назад… Новый посетитель объяснил в свою очередь, что ищет работу. Врач по образованию, но литератор по профессии, он недавно приехал из Киева и хотел бы быть полезен литературному отделу Главполитпросвета…“
Заместитель заведующего ЛИТО предложил написать заявки, а к завтрашнему дню договориться между собой, кто будет секретарем отдела, „правой рукой“ старичка, а кто инструктором; у него оказалось как раз два места. Вскоре они вместе вышли на бульвар и договорились, что секретарем станет Булгаков.
Так Булгаков оказался „правой рукой“ заместителя заведующего ЛИТО, а заведовал отделом А. С. Серафимович.
Чем же они занимались в ЛИТО? „С каждым днем становилось все яснее, что „ЛИТО“ — учреждение случайное и нежизненное. Ни определенных функций, ни материальной базы у отдела не было… Ни одного из своих проектов литературного общения с рабочими на заводах и фабриках осуществить я не успел; государство отказывалось от многих излишеств недавнего времени, в том числе от таких, как „ЛИТО“. Мы выбыли в разряд безработных вместе с нашим начальником-мечтателем в серой папахе. Взамен последней зарплаты и выходного пособия каждому из нас предложили по ящику спичек“ (Нас учила жизнь. М., 1960. С. 11–26).
С юмором расскажет Булгаков об этом периоде жизни в „Записках на манжетах“. А пока в поисках работы Булгаков „вошел в бродячий коллектив актеров“, „плата 125 за спектакль, убийственно мало, — признается он в дневнике. — Обегал всю Москву — нет места“. Но в письмах сестрам Наде и Вере 24 марта 1922 года он сообщает, что „очень много“ работает, служит в большой газете „Рабочий“ и заведует издательской частью в научно-техническом комитете у Бориса Михайловича Земского, что „устроился только недавно“. 18 апреля 1922 года в письме к Н. Земской он называет еще одну свою службу; „временно конферансье в маленьком театре“, „Я веду такой образ жизни, что не имею буквально минуты“.
В это время произошло событие, которое существенно отразилось на жизни Михаила Булгакова: 26 марта 1922 года в Берлине вышел первый номер газеты „Накануне“ под редакцией Ю. В. Ключникова и Г. Л. Кирдецова, при ближайшем участии С. С. Лукьянова, Б. В. Дюшен и Ю. Н. Потехина. В передовой статье, так и озаглавленной — „Накануне“ — Булгаков нашел мысли, которые и у него не раз возникали: „Все ценное, что мир веками накопил в непрестанном творчестве, должно быть бережно и с любовью вручено грядущим поколениям…“ Вскоре Булгаков узнал, что во главе литературного приложения „Накануне“ стал Алексей Николаевич Толстой, а в Москве создается московская редакция газеты, расположившаяся в знаменитом девятиэтажном доме в Большом Гнездниковском, названном по имени его строителя и владельца — дом Нирензее. Газета выходила в Берлине, но продавалась во всех крупных городах России; московская редакция должна была поставлять материалы о Москве, Петрограде, Киеве, вообще о новой жизни, о переменах и событиях, которые происходили в Стране Советов… Новая экономическая политика давала обширный и разнообразный материал для остро мыслящего и зорко видящего репортера, журналиста, писателя. И Булгаков не замедлил воспользоваться еще одной возможностью публиковать свои произведения: их уже накопилось предостаточно, он ни на минуту, как говорится, не прекращал свои занятия писательством, как бы трудно ни приходилось.
Да и литературная жизнь в России постепенно возрождалась, возникали частные издательства, журналы, выходили книги, сборники, все активнее формировали новые взгляды государственные учреждения… Возникали споры, дискуссии, бурные столкновения по самым коренным, животрепещущим вопросам культурной, идеологической жизни новой России.
Булгакову уже не раз приходилось сталкиваться с молодым напором новых хозяев жизни. 14 февраля 1922 года он присутствовал на суде над „Записками врача“ В. Вересаева, видел, как черные толпы студентов ломились во все двери здания бывших женских курсов на Девичьем поле. Пусть этот суд несколько отличался от того, что состоялся во Владикавказе над Пушкиным, но тенденция осуждать все „старое“, якобы отжившее свой век, проявилась и на этом вечере.
Булгаков в эти месяцы 1922 года писал не только газетные фельетоны и корреспонденции. В журнале „Рупор“ опубликованы два рассказа — „Необыкновенные приключения доктора“ во втором номере и „Спиритический сеанс“ в четвертом.
О „Приключениях“ уже не раз говорилось здесь, а вот „Спиритический сеанс“ заслуживает особого внимания.
Булгаков еще во Владикавказе заметил, что возникают повсюду конфликты и противоречия между „бывшими“ и „настоящими“ хозяевами жизни. А в Москве этот конфликт обозначается наиболее остро.
И на первых же страницах „Спиритического сеанса“ этот конфликт сразу же четко обозначен: „дура Ксюшка“, докладывая хозяйке, „тыкает“ ей и говорит всякие глупости: „— Там к тебе мужик пришел“, причем эти нелепые слова слышат и сам „мужик“, Ксаверий Антонович Лисиневич, конечно, из „бывших“, и сама мадам Лузина, „вспыхнувшая“ при виде гостя, и ее муж, Павел Петрович, тут же вышедший в переднюю, чтобы немедленно начать „волынку“: „…мужик… хе-хе! Ди-ка-ри! Форменные дикари. Я вот думаю: свобода там… коммунизм. Помилуйте! Как можно мечтать о коммунизме, когда кругом такие Ксюшки… Спору нет: Ленин — человек гениальный, но… да, вот не угодно ли пайковую… хе-хе! Сегодня получил… Но коммунизм это такая вещь, что она, так сказать, по своему существу… Ах, разорванная? Возьмите другую, вот с краю… По своей сути требует известного развития… Ах, подмоченная? Ну и папиросы! Вот пожалуйста, эту… По своему содержанию… Погодите, разгорится… Ну и спички! Тоже пайковые… Известного сознания…“
Все происходит на одной, пожалуй, страничке, а сколько Булгакову удалось передать: и отношение к Ксюшкину докладу, и то, как Ксаверий Антонович, при виде выплывающей Зинаиды Ивановны, „свел ноги в третью позицию“, уже готов был послать ей „долгий и липкий взгляд“, но при виде выползающего из двери мужа этот взгляд „угас“, и то, как хозяин начал угощать гостя папиросами, а папиросы оказались „пайковыми“, то есть никудышными, и то, как чиркали спичками, а спички тоже оказались плохими. А на этом фоне хозяин разглагольствует о коммунизме и необходимых условиях его построения в России.
Но эти бытовые мелочи и неурядицы отступают на последний план, как только все собравшиеся сели за приготовленный столик и стали священнодействовать: так начался спиритический сеанс.
А Ксюшке интересно узнать, почему потушили свет и почему ей приказали сидеть на кухне и „не топать пятками“. А там, за дверью, что-то стало постукивать, стало страшно, но, преодолевая страх, она приникла к замочной скважине. Но ничего не поняла, только еще больше ее распирало от любопытства; как же господа за дверью кого-то спрашивали, сколько времени еще будут у власти большевики, и признавались, как они их ненавидят… Спрашивали, кто свергнет большевиков. И, конечно, помчалась к своей подружке, оказавшейся на парадной лестнице внизу, все и излила: „— Заперлись они, девоньки… Записывают про инпиратора и про большевиков… Темно в квартире, страсть!.. Жилец, барин, барыня, хахаль ейный, учительша…“ А в это время спускался по лестнице „бравый в необыкновенных штанах“, на бедре которого „тускло и мрачно глядело из кожаной штуки востроносое дуло“. А Ксюшка продолжает рассказывать о своих впечатлениях: „— Ланпы потушили, чтобы я, значит, не видела… Хи-хи! И записывают… большевикам, говорят, крышка… Инпиратор… Хи! Хи!“
А остальное было уже, как говорится, делом техники. „Бравый“ проследил за возвращавшейся к своим хозяевам Ксюшей, и узнал, где ругают большевиков и вызывают „инпиратора“, сбегал за командой, и вскоре она появилась в разгар спиритического сеанса: „В дымной тьме Сократ, сменивший Наполеона, творил чудеса. Он плясал как сумасшедший, предрекая большевикам близкую гибель… Когда же нервы напряглись до предела, стол с сидящим на нем мудрым греком колыхнулся и поплыл вверх…“
Булгаков с большим искусством описывает спиритический сеанс, очумевших спиритов, обалдевшую Ксюшу, которая продолжала с замирающим интересом наблюдать в скважину за происходящим в барской комнате, и она настолько увлеклась, что не заметила, как уже за другой, наружной, дверью раздались стуки.
Спириты требовали, чтобы дух стукнул. И действительно раздался стук „будто сразу тремя кулаками“. А потом так забарабанил, что „у спиритов волосы стали дыбом“.
„— Дух! Кто ты?.. — дрожащим голосом крикнул Павел Петрович.
Чрезвычайная комиссия, — ответил из-за двери гробовой голос“.
Слова эти привели в шоковое состояние окаменевших спиритов. Тут уж не до игры: мадам Лузина „сникла в неподдельном обмороке“. Ксаверий Антонович столь же неподдельно проклинает „идиотскую затею“, а Павел Петрович трясущимися руками открывал дверь. „Перед снежно-бледными спиритами“ предстал чекист, весь кожаный, „начиная с фуражки и кончая портфелем“. А за этим первым „духом“ виднелась еще целая вереница „подвластных духов“, но уже в серых шинелях.
„Дух окинул глазами хаос спиритической комнаты и, зловеще ухмыльнувшись, сказал:
— Ваши документы, товарищи…“
И вот эпилог: „Боборицкий сидел неделю, квартирант и Ксаверий Антонович — 13 дней, а Павел Петрович — полтора месяца“.
Вроде бы шутка, пустячок, спиритический сеанс, а между тем и в этом „простодушном“ рассказе наметился конфликт, который трагически „аукнется“ через пятнадцать лет, в 1937–1938 годах.
Здесь, как в зеркале, отразились основные конфликты эпохи. И власть, уже победившая, насаждала и теоретически обосновывала конфликт между образованной частью народа и простым людом, верившим большевикам, умевшим разжечь самые низменные устремления простого человека.
Советская власть, некоторые ее руководители издали столько декретов, высказали столько мыслей и предложений о беспощадном подавлении образованной части народа, что полностью изложить здесь решение вопроса во всем объеме не представляется возможным. Хочу лишь обратить внимание на некоторые из этих постановлений и решений. Вот лишь один Декрет ВЦИКа от 13 мая 1918 года, подписанный председателем ВЦИК Я. Свердловым, председателем СНК В. Ульяновым (Лениным) и секретарем ВЦИК Аванесовым:
„…1) Подтверждая незыблемость хлебной монополии и твердых цен, а также беспощадность борьбы с хлебными спекулянтами-мешочниками, обязать каждого владельца хлеба весь избыток, сверх количества, необходимого для обсеменения полей и личного потребления по установленным нормам до нового урожая, заявить к сдаче в недельный срок после объявления этого постановления в каждой волости…
Призвать всех трудящихся и неимущих крестьян к немедленному объединению для беспощадной борьбы с кулаками.
Объявить всех, имеющих излишек хлеба и не вывозящих его на ссыпные пункты, а также расточающих хлебные запасы на самогонку, — врагами народа, предавать их революционному суду, заключать в тюрьму на срок не менее 10 лет, подвергать все имущество конфискации и изгонять навсегда из общины, а самогонщиков, сверх того, присуждать к принудительным общественным работам.
В случае обнаружения у кого-либо избытка хлеба, не заявленного к сдаче согласно пункту 1-му, хлеб отбирается у него бесплатно, а причитающаяся по твердым ценам стоимость незаявленных излишков выплачивается в половинном размере тому лицу, которое укажет на сокрытые излишки, после фактического поступления их на ссыпные пункты, и в половинном размере — сельскому обществу. Заявления о сокрытых излишках делаются местным продовольственным организациям…“ (См.: Декреты советской власти. М., 1959. Т. 2. С. 265.)
Таким образом, декретом советской власти устанавливалась слежка одной части общества за другой, устанавливалась официальная плата за доносительство — каждый доносчик получал половину того, что выявлялось в виде „сокрытых излишков“, а вторую половину — сельское общество.
Кто хоть мало-мальски помнит, из книг, конечно, как развивалась революция, тот знает, что красногвардейская атака на капитал прошла успешно и почти бескровно. Сложности начались тогда, когда революция вступила во взаимоотношения с крестьянством, которое поддержало большевиков только потому, что они объявили лозунг: „Землю — крестьянам!“ Но, как оказалось вскоре, этот лозунг был всего лишь ораторским приемом для привлечения простодушных крестьянских масс, особенно крестьян с оружием, то есть солдат…
По декрету крестьяне землю получили. Но тут же возникли комбеды, которым было поручено верховенствовать в деревнях и селах. Самая гольтепа начала давать указания хозяевам. А тут подоспели им в помощь продотряды… И началось…
Вожди революции поспешили дать теоретические обоснования своих практических акций. Надо было кормить рабочих, солдат, а вагоны с хлебом потекли в Германию как выкуп за Брестский мир. Не только хлеб, но и золото. Нужно было искать выход. Беспощадно разоблачая власть земли и собственничества в крестьянине, только что получившем землю, В.И. Ленин говорил: „„Я хлеб произвел, это мой продукт, я имею право им торговать“ — так рассуждает крестьянин по привычке, по старине. А мы говорим, что это государственное преступление. Свободная торговля хлебом означает обогащение благодаря этому хлебу, — это и есть возврат к старому капитализму, этого мы не допустим, тут мы будем вести борьбу во что бы то ни стало“ (ППС. Т. 39. С. 315). Эти слова были произнесены на I Всероссийском совещании по партийной работе в деревне 18 ноября 1919 года, когда „громадное большинство рабочих бедствует оттого, что хлеб распределяется неправильно“. Ленин призывает разъяснять крестьянам политику революции, убеждать их добровольно сдавать хлеб. Но что осуществлено на практике?
Начали отбирать хлеб, заработанный крестьянином, который, естественно, не хотел отдавать свое. А это государственное преступление. Вот и получай приговор без суда и следствия, приговор военного времени.
Н. Бухарин, видный теоретик „военного коммунизма“, писал, теоретически обосновывая политику беспощадного террора, развязанного в то время по отношению ко всем, кто оказывал малейшее сопротивление: „Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как ни парадоксально это звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи“.
Начиная от расстрела и кончая трудовой повинностью — вот формула, которая практически и осуществлялась в 20-е годы строительства нового общества в нашей стране.
Надо ли говорить о том, что сейчас совершенно необходимо изучить тщательнейшим образом теоретическое наследие Троцкого, Свердлова, Зиновьева, Каменева, Дзержинского, Бухарина и др., практическую их деятельность в период революции, тщательнейшим образом исследовать факты и события революционной поры, чтобы узнать всю правду о пролетарской революции. Тщательнейшим образом изучить деятельность ЧК, деятельность ревтрибуналов, деятельность „кожаных курток“ вообще во всех селах и городах нашей страны. Выяснить, наконец, за что убивали тысячи, а в итоге сотни тысяч, миллионы мирных граждан нашей страны. Ведь расстреливали даже за то, что не донес на соседа, замешанного якобы в контрреволюции. Знаем же мы, за что расстреляли Николая Гумилева: за то, что не донес на товарища, замешанного в заговоре сенатора Таганцева. Об этом теперь рассказано со многими подробностями.
И еще несколько фактов необходимо здесь напомнить, чтобы точнее и глубже понять этот „простодушный“ рассказ о спиритическом сеансе.
В начале 1922 года ВЦИК издал декрет, который предоставлял право местной власти изымать из храмов все ценности — для голодающих Поволжья, где голод был действительно чудовищный, вплоть до людоедства. Патриарх Тихон разрешил приходским советам жертвовать лишь те предметы, которые не имели богослужебного значения.
Началась травля служителей церкви в газетах. Вскоре служители церкви поняли, что нужно уступить, и решили отдать ценности, но лишь при условии контроля над их использованием, то есть иметь возможность проследить, как пожертвованные ценности будут проданы на хлеб для голодающих. Но маховик преследований церковных деятелей уже невозможно было остановить. Да и это был хороший предлог расправиться с теми, кто отравлял народ „опиумом“ религиозных суеверий. Начались процессы сначала в Москве, потом в Петрограде. В мае 1922 года приговорили из семнадцати подсудимых одиннадцать к расстрелу, расстреляли пятерых. Арестовали патриарха Тихона и заточили в Донском монастыре. Через месяц начали процесс в Петрограде: митрополита Вениамина, архимандрита Сергия, профессора права Новицкого и присяжного поверенного Ковшарова в ночь с 12 на 13 августа 1922 года расстреляли.
В июне 1922 года начался процесс над эсерами, длившийся два месяца. В августе двенадцать человек приговорили к расстрелу, другим — разные сроки тюрем и лагерей. ВЦИК утвердил приговор, но с исполнением его решено подождать: на Западе волновались социалисты, с их мнением нужно считаться…
Готовилась и другая акция. И в конце 1922 года началась высылка знаменитых философов, журналистов, писателей, историков…
Борис Лосский, сын Н.О. Лосского, одного из тех, кто был изгнан в числе первых петербуржцев, со всеми подробностями, которые могла удержать память семнадцатилетнего юноши, рассказывает о том, как арестовали его отца, продержали его сначала в здании петроградского ГПУ, а потом вместе с ректором Петроградского университета Л.П. Карсавиным и другими арестантами перегнали в тюрьму на Шпалерной улице. Вскоре милостиво отпустили тех, кому было за пятьдесят, и предложили им хлопотать о выезде в Германию. Поговаривали и о том, что всех расстреляют, как перед этим расстреляли митрополита Вениамина и других церковных деятелей. Но все обошлось. Говорят, Троцкий сказал, что высылают потенциальных друзей возможных врагов СССР.
Начали прибывать в Петроград москвичи, которым расстрел тоже заменили высылкой за границу. У Лосских остановились Николай Бердяев со всей семьей. Москвичи отбыли в ссылку в октябре, а петербуржцы лишь 15 ноября 1922 года.
Таким образом Россия лишилась около трехсот образованнейших людей своего времени, некоторые из них своими трудами вошли в элиту мировой науки, мировой культуры.
А ведь с приходом нэпа все воспринималось как начало новой эры, „военный коммунизм“ уходил в прошлое как дурной сон, вся интеллигенция поверила в созидательную силу перемен, в гуманизацию общества. В „Воспоминаниях“ Н.О. Лосского как раз и говорится о начале нэпа как о возрождении духовной силы русской интеллигенции: „Благодаря улучшившемуся питанию силы русской интеллигенции начали возрождаться, и потому явилось стремление отдавать часть их на творческую работу. Прежде, когда мы были крайне истощены голодом и холодом… профессора могли только дойти пешком до университета, прочитать лекцию и потом, вернувшись домой, в изнеможении лежать час или два, чтобы восстановить силы. Теперь появилось у нас желание устраивать собрания научных обществ и вновь основывать журналы взамен прекративших свое существование изданий. Экономисты основали журнал. Петербургское Философское общество стало издавать философский журнал „Мысль“. Стали выходить и другие журналы, и начала не на шутку просыпаться издательская инициатива к великому удовлетворению деятелей культуры“.
И Михаил Булгаков искрение поверил в перемены, ведущие к улучшению будущей жизни. Ведь многое было скрыто от него, а то, что происходило, действительно радовало истомившуюся душу. Да и „Спиритический сеанс“ закончился в общем-то благополучно, этаким легким испугом. Так что можно преодолеть и эти трудности и опасности, нужно лишь работать и работать…
В газете „Накануне“ и ее литературном приложении были опубликованы „Записки на манжетах“, „Похождения Чичикова“, „Красная корона“, „Чаша жизни“, „В ночь на 3-е число“, „Сорок сороков“, „Москва краснокаменная“, „Под стеклянным небом“, „Московские сцены“, „Путевые заметки“, „Бенефис лорда Керзона“, „Комаровское дело“, „Киев-город“, „Самоцветный быт“, „Самогонное озеро“, „Псалом“, „Золотистый город“, „Багровый остров“, „Москва 20-х годов“, „Вечерок у Василисы“ и др. — все эти произведения были опубликованы Михаилом Булгаковым с июня 1922 года по май 1924-го.
Эм. Миндлин, бывший в то время литературным секретарем московской редакции „Накануне“ и ее корреспондентом, вспоминал о вхождении Булгакова в литературу: „Алексей Толстой жаловался, что Булгакова я шлю мало, редко.
Шлите побольше Булгакова!
Но я и так отправлял ему материалы Булгакова не реже одного раза в неделю. А бывало, и дважды… С „Накануне“ и началась слава Михаила Булгакова.
Вот уж не помню, когда именно и как он впервые появился у нас в респектабельной московской редакции. Но помню, что еще прежде чем из Берлина пришла газета с его первым напечатанным в „Накануне“ фельетоном, Булгаков очаровал всю редакцию светской изысканностью манер… В Булгакове все — даже недоступные нам гипсотвердый, ослепительно свежий воротничок и тщательно повязанный галстук, не модный, но отлично сшитый костюм, выутюженные в складочку брюки, особенно форма обращения к собеседникам с подчеркиванием отмершего после революции окончания „с“, вроде „извольте-с“ или „как вам угодно-с“, целование ручек у дам и почти паркетная церемонность поклона, — решительно все выделяло его из нашей среды. И уж конечно, конечно, его длиннополая меховая шуба, в которой он, полный достоинства, поднимался в редакцию, неизменно держа руки рукав в рукав!“
О первой Всероссийской выставке сельского хозяйства, рассказывает Эм. Миндлин, писали многие московские журналисты и писатели, но Булгаков по заказу „Накануне“ написал блестящий очерк — „это был мастерски сделанный, искрящийся остроумием, с превосходной писательской наблюдательностью написанный очерк сельскохозяйственной выставки“. Целую неделю Булгаков изучал выставку, побывал в узбекском и грузинском павильонах, описал национальные блюда и напитки, описал свое посещение чайханы, шашлычной, винного погребка… Все в редакции были довольны: может, теперь эмигрантская печать прекратит свои измышления о голоде в республиках Средней Азии и Кавказа. Очерк тут же был отправлен в Берлин, а через три дня опубликован в „Накануне“.
В день выплаты гонорара Булгаков представил счет на производственные расходы. „Но что это был за счет! Расходы по ознакомлению с национальными блюдами и напитками различных республик!.. Всего ошеломительней было то, что весь этот гомерический счет на шашлыки, шурпу, люля-кебаб, на фрукты и на вина был на двоих“.
― Почему же на двоих? — спросил пораженный заведующий финансами редакции.
„Булгаков невозмутимо ответил:
…Во-первых, без дамы я в ресторан не хожу. Во-вторых, у меня в фельетоне отмечено, какие блюда даме пришлись по вкусу. Как вам угодно-с, а произведенные мною расходы покорнейше прошу возместить“ (Миндлин Эм. Необыкновенные собеседники. М., 1966. С. 115–120).
Конечно, производственные издержки были возмещены, а речь, скорее всего, здесь идет об очерке „Золотистый город“, который читатели могут прочитать в этом томе.
В литературной хронике приложения газеты „Накануне“ есть любопытное сообщение за 12 ноября 1922 года: „М.А. Булгаков работает над составлением словаря русских писателей — современников Великой революции. Он обращается с просьбой ко всем беллетристам, поэтам и литературным критикам во всех городах прислать ему автобиографический материал.
Важны точные хронологические данные, перечень произведений, подробное освещение литературной работы, в особенности за годы 1917–1922, живые и значительные события жизни, повлиявшие на творчество, указания на критику и библиографию каждого. От начинающих в провинции желательно было бы получить номера журналов с их печатными произведениями. Адрес: Москва, Большая Садовая, 10, М. Булгакову“.
А 7 декабря в хронике литературного приложения „Накануне“ сообщалось: „13 московских писателей — Ашукин, Булгаков, Зозуля, Козырев, Левин, Лидин, Пильняк, Слезкин, Соболев, Соболь, Стонов, Эфрос А. и Яковлев пишут большой коллективный роман. Роман будет состоять приблизительно из 70–80 глав, в которых развернется картина гражданской войны последних лет. Главы писатели пишут по очереди, устанавливаемой жребием. По окончании каждой главы происходит чтение ее и обсуждение всеми 13-ю. Роман должен быть закончен в начале 1923 года“. (Впервые об этих эпизодах из жизни М. Булгакова сообщено в журнале „Москва“, 1976, № 7.)
Неизвестно, как сложилась судьба коллективного романа, но факт остается фактом: к концу 1922 года Михаил Булгаков органично вписался в московскую литературную среду. И скорее всего, „В ночь на 3-е число“ (из романа „Алый мах“) — это и есть глава коллективного романа, который не состоялся — слишком несовместимы оказались в творческом отношении собравшиеся столь яркие индивидуальности, и попасть в „тон“ друг другу было просто немыслимо. Так, видимо, коллективный роман распался на отдельные главы, самостоятельные, отделившиеся одна от другой, опубликованные каждым из тринадцати объявленных авторов.
Этот „отрывок“ был напечатан в литературном приложении „Накануне“ 10 декабря 1922 года, как раз тогда, когда литературное содружество поняло всю бессмысленность коллективного романа. Но это лишь догадка, предположение. Во всяком случае ясно одно: „В ночь на 3-е число“ — это попытка художественного осмысления пережитого во время гетманщины и петлюровщины в Киеве. Конечно, это не фрагмент „Белой гвардии“, как утверждают некоторые ученые и критики. Но по всему чувствуется, что этот рассказ — как раз канун „Белой гвардии“, одна из первых попыток рассказать о том, что ему удалось пережить, и не только ему, но и его близким, которые вместе с ним переносили все тяготы гражданской войны.
Здесь нет ничего придуманного — и Варвара Афанасьевна, и Николай Афанасьевич (Колька), и Михаил, доктор Бакалейников. И все происходящее здесь тоже похоже на быль, на описание действительных фактов биографии самого Михаила Афанасьевича Булгакова.
И много пережитого в действительности потом войдет в „Белую гвардию“ и драму „Дни Турбиных“.
Желание Алексея Толстого — „Шлите побольше Булгакова“ — полностью совпадало с намерениями самого Михаила Афанасьевича. И он писал… Материальное положение несколько улучшилось, меньше стало беготни в поисках хлеба насущного, больше оставалось времени для творческой работы. Конечно, бытовые неурядицы по-прежнему много занимали времени, не раз в фельетонах и очерках он жалуется на соседей по квартире: бранятся между собой, варят самогонку, пьют, но все эти „мелочи“ отходят на десятый план, как только он закрывается в своей комнате и склоняется над чистым листом бумаги. Оживали картины недавнего прошлого, как живые вставали перед ним его родные и близкие, сестры, братья, друзья, с которыми ему довелось пережить почти два трудных года гражданской войны в Киеве. Булгаков начал работать над романом, который вскоре получит название „Белая гвардия“. Он уже написал „Записки на манжетах“, в которых попытался рассказать самое интересное, что происходило с ним во Владикавказе и в первые месяцы жизни в Москве, передать переживания русского интеллигента, попавшего в непривычное для него положение, когда нужно доказывать, что Пушкин — солнце русской поэзии.
Он-то думал, что в Москве будет гораздо легче, здесь у власти более грамотные, более образованные, здесь верховная власть большевиков, а Ленин на III съезде Российского союза молодежи говорил, что коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех богатств, которые выработало человечество. Но на практике дела обстояли ничуть не лучше, чем во Владикавказе: и в Москве все время приходилось сталкиваться с теми, кто пытался строить пролетарскую культуру, отбрасывая огромные духовные богатства, накопленные человечеством.
Обнадеживало то, что в Москве и Петрограде возникали частные издательства (по подсчету историков, в Москве их было 220, в Петрограде — 99), где стали выходить такие книги, как „Переписка из двух углов“ М.О. Гершензона и В. Иванова, „Закат Европы“ О. Шпенглера, сборники и книги известных философов Бердяева, Леонтьева и др. Продолжали печататься Блок, Есенин, Гумилев, Ахматова, вновь стали выходить дореволюционные журналы „Былое“ и „Голос минувшего“, „Вестник литературы“. Возник журнал „Новая Россия“, „первый беспартийный публицистический орган“, который провозгласил желание русской творческой интеллигенции сотрудничать с советской властью. „Жизнь раздвинулась, и пути ее стали шире“, — писал в первом номере журнала Тан в статье „Надо жить“. Но чуть ли не в каждом журнале непременно говорилось, что интеллигенция может сотрудничать с новой властью только при одном условии — интеллигенция должна быть независима в своих мнениях и высказываниях, интеллигенция „по одному своему существу не может служить интересам какого-либо одного класса, одной группы“. Об этом в своей статье „О задачах интеллигенции“ решительно заявил Изгоев в альманахе „Парфенон“. (Кн. 1 Пг., 1922. С.36.)
А.С. Изгоев не мог предвидеть, что вскоре он будет выслан из России, а потому свободно размышлял о том, что все интеллигенты, независимо от партийной принадлежности, „не могут не желать определенной и ясной меры свободы для своей проповеди, для своего учительства…“ „История, однако, дает жестокие уроки и гонителям и гонимым, — продолжает А.С. Изгоев. — Вчерашний гонитель сегодня сам превращается в гонимого и собственным жестоким опытом познает необходимость существования узаконенной свободы.
Очень часто бывает, что вчерашний гонимый, получив власть, сам становится гонителем. По закону реакции он тем более усердствует, чем тяжелее жилось ему в свое время. Но и ему скоро приходится убеждаться, что в вопросах учительства и пропаганды насилие приводит к совершенно обратным результатам. Идеи, которые еще вчера были так популярны и влиятельны, несмотря на сильные преследования, сегодня вдруг утрачивают свою мощь, вызывают уже не любовь, а недоверие, пренебрежение и еще худшие чувства. Официальные проповедники канонизированных доктрин, не встречая ни критики, ни отпора, быстро засыпают и замирают, превращаются в заводные куклы, только и способные твердить свои „па. па. па“, „ма. ма. ма“, когда их дернут за веревочку. Несмотря на сильную внешнюю, и полицейскую, и финансовую поддержку, официальная доктрина начинает загнивать в сердцевине. Падение ее часто поэтому бывает внезапное и сокрушительное. Более дальновидные деятели всегда понимают опасность искусственного и насильственного единомыслия. Должно быть ересям…“ (С. 35).
В марте 1922 года в редакционной статье журнал „Новая Россия“ выражал надежду на возрождение России, которое должно „совершиться на определенной основе и определенными силами“: „…На синтезе революционной новизны с дореволюционной стариной строится и будет строиться новая пореволюционная Россия“. Деятели „Новой России“, преимущественно старые интеллигенты, писатели, журналисты, публицисты, философы, историки, „после четырех лет гробового молчания“ открыто и правдиво стараются высказываться по самым актуальным проблемам современности. Нет, они вовсе не собираются вздыхать по старым добрым временам дореволюционной России, „эти черные дни канули безвозвратно“, не будут также вспоминать „мучительную страду суровых революционных дней, ибо что проку в малодушии этом“, они собираются говорить о будущем России. Это будущее им кажется всеобъемлющим национальным примирением, в котором каждый человек, живущий на территории прежней царской России, может обрести свое место в жизни, найдет применение своим творческим устремлениям, своим знаниям, своему опыту. Пусть земледелец обрабатывает землю, растит богатый урожай; пусть торговец торгует своим добротным товаром; пусть врач лечит больных; пусть рабочий производит столь необходимые машины; пусть каждый найдет удовлетворение в том, что может сказать, что думает, и делать то, к чему есть у него охота.
Свои задачи возникают и у беспартийной интеллигенции. За годы молчания у нее накопились свои суждения и о прошедшем, и о будущем. Беспартийная интеллигенция готова включиться в невиданный ранее в истории процесс обновления и возрождения нового государства, она хочет и может стать строителем нового общества. Во время революции, особенно на первых ее этапах, в пору „революционной партизанщины“, „страна кишела авантюристами и любителями поживы, горлопанами и демагогами, самодурами и персонажами трибуналов“, большинство из них обанкротились, не выдержав проверки временем, суровым и беспощадным ко всяким случайным, бездарным и злоумышленным людям. Выдвинулись люди „деловые и одаренные“. „Так произошла переоценка всего живого инвентаря революции и непрерывное ее освежение. Как только дело начало устанавливаться прочно на рельсы строительства, чистые разрушители были отметены, и им на смену начали приходить чистые строители“. И главная мысль деятелей журнала „Новая Россия“ заключается в том, чтобы сейчас, в период возрождения России к строительству новой жизни были привлечены не только живые силы, выдвинутые из народных глубин, но и живые силы прошлого, только в сочетании их, в неразрывном синтезе всех живых, творческих сил возможно возрождение новой могучей России.
Конечно, это сложный, противоречивый процесс, доселе никогда, ни в одной стране не происходивший. Нужна новая идеология, все старые понятия, старая тактика, старые партийные программы испепелились в огне революционного пожара: „Все были у власти, и все обанкротились, ибо все доныне действовавшие общественные силы были повинны в грехе догматизма, оторванности от народа, от подлинной жизненной действительности. Надо подвергнуть решительному пересмотру все старые понятия, все идейные и этические предпосылки нашего интеллигентского миросозерцания, начиная от непротивления злу насилием и кончая макиавеллизмом и террором недавних дней.
И пусть официальная печать на сей раз не изображает перелома в настроениях интеллигенции в тонах какой-то смехотворной карикатуры. Это все, изволите ли видеть, кающиеся интеллигенты, порода ничтожных, покаянных и хныкающих душ, которые, наконец-то, к исходу пятого года революции, начали кой-что понимать, кое-как научились плести лапти и вот теперь, отрезвевшие, покаянные, дураковатым елеем мазанные, пожаловали в нашу Каноссу. К счастью, это совсем не так. Процесс пересмотра и переоценки и глубже, и значительней, и серьезней. Мы исходим из мысли о всеобщем идеологическом провале — всеобщем, значит, без изъятий“» (Новая Россия. Март 1922. № I. С. I—3).
В статьях «Третья Россия» С. Адрианова, «Великий синтез» И. Лежнева, уже цитированной статье «Надо жить» Тана, в рецензиях, фельетонах, публикациях журнала — во всех материалах конкретизируется эта главная мысль — наступило время ответственных решений русской интеллигенции, которая молчала четыре года. Наступило время сотрудничества с советской властью, но только при условии полной гласности. И сотрудничать с советской властью — это вовсе не значит, писал С. Адрианов, возлюбить советскую власть и воспевать ей дифирамбы: «Верноподданнические чувства и овечья покорность — такой же непригодный материал для новой России, как и безответственная контрреволюционная болтовня». Ошибки советской власти чаще всего возникают из-за неосведомленности и невежества аппарата советской власти: «Канцелярии и управления кишат людьми недобросовестными и подкупными». Преступно не обратить на это внимание и не предложить свои честные услуги в административной службе. К этому призывают деятели «Новой России». Широкое привлечение старой интеллигенции в административный аппарат повысит культуру страны; введение независимого суда и гласности поможет вовлечь демократические слои страны, которые все еще не вовлечены в ее трудовой ритм. «Новые элементы оживающей России чувствуют себя по-иному. И прежде всего по-иному чувствует себя интеллигенция.
Та интеллигенция, о которой три года говорили, как о чем-то ненужном, обсуждали серьезно вопрос, кормить ли ее или не кормить, и если кормить, то как ее заставить работать — непременно заставить силком, — которую обзывали и злой, и худосочной, саботажной, буржуазной и ленивой, трясучей, как студень, и вместе непримиримой, как сам сатана. И вот оказалось, что интеллигенция тоже изменилась. Она прокипела в волшебном котле революции и вдруг помолодела, сбросила с костей два пуда ненужного сала и вместе с салом сбросила хилость и старость. И места под солнцем она уже не ищет, она его имеет, как свое неотъемлемое право, ибо она тоже есть часть революции, кость от ее костей, плоть от ее плоти», — писал Тан (Новая Россия. 1922. № I. С. 37). Верой в то, что Россия возродится, встанет из пепла, заканчивает старый писатель В.Г. Тан (Богораз) свою статью «Надо жить».
Таковы лишь некоторые литературные новости, с которыми мог познакомиться Михаил Булгаков, читая журналы, газеты, сборники, альманахи, количество которых значительно увеличилось по сравнению с прошлым годом. И, судя по всему, значительно расширилась сфера идеологических поисков, творческих устремлений прозаиков и поэтов, публицистов и драматургов, историков и философов…
И снова как яблоко раздора чаще всего возникал Пушкин. Одни по-прежнему восхищались им, его творчеством, его гением, другие видели в нем лишь помещика, эксплуатировавшего крепостного мужика.
В первом номере «России» (август 1922 года) был напечатан отрывок из повести Вл. Лидина «Ковыль скифский», в которой как раз и столкнулись эти разные точки зрения на культурное наследие Пушкина. В самые тяжкие годы революции, когда холод и голод царствовали чуть ли не в каждой московской квартире, историк литературы Илья Николаевич Старушенцев работает над книгой о Пушкине. Как раз третья глава книги должна дать ответ, в каком доме на Арбате поселился Пушкин, вернувшись из ссылки, из Михайловского. Он ходит по домам, расспрашивает, сверяет данные с письмами и воспоминаниями близких Пушкина.
Это занятие удивляет военспеца Гоголева, который говорит «по поводу Пушкина»:
«— Вот вы все: Пушкин, Пушкин… А что Пушкин такого написал. Все природа, природа, помещики… помещиков эвон — тю, дым остался, природу тоже на топливо… Это так — одного почитания ради.
Старушенцев: (Глухо-торжественно) Россия не может погибнуть, если есть Пушкин.
― Не только не может, но и погибла отлично, и стерженька не осталось.
― Это самое ужасное, что я слыхал за всю революцию» (Россия. 1922. № 1.С.5).
Старушенцев, продолжая спор с военспецом Гоголевым, завершает свой поиск дома: «ибо дом, где жил Пушкин по приезде из Михайловского, становится судьбой родины».
Одновременно с этим, а скорее, вслед за этими выступлениями старых русских интеллигентов, выразивших свою готовность сотрудничать с советской властью, но при условии полной гласности, с грозными статьями выступил заведующий агитпропотделом ЦК РКП(б) А. Бубнов, в которых выявил полную неуступчивость большевиков. В статье «Политические иллюзии нэпа на ущербе», опубликованной в журнале «Коммунистическая революция» (1922. № 9—10), он писал: «С нэпом началось частичное восстановление капиталистического „базиса“. Это действовало как живительный бальзам на старых, сохранившихся в стране идеологов капитализма. Им не надо было вырабатывать какой-то новой идеологии, она у них имелась в готовом виде, требовалось только некоторое приспособление ее к условиям места, времени и пространства». Ясно, кого имел в виду А. Бубнов: тех самых старых русских интеллигентов, которые с охотой отдавали весь свой опыт и знания новой России, но желали сохранить полную свободу выражать свои мнения и суждения. А в статье «Возрождение буржуазной идеологии» прямо призывал советскую журналистику бороться с буржуазной идеологией: «…Столичная советская журналистика должна пулеметным огнем самого высокого напряжения обстреливать буржуазную идеологию». (См.: А. Бубнов. Буржуазное реставраторство на втором году нэпа. Пг.: Прибой, 1922, С. 54, 27.)
Пулеметным огнем обстреливать… Вспомним процессы над церковниками, над эсерами и др., которые как раз начались в середине 1922 года, вспомним Карсавина, Лосского, Бердяева, Изгоева и др., которым принудительно пришлось покинуть Россию, а иначе им грозил расстрел, вспомним высказывания видных вождей революции, призывавших разжигать классовую ненависть ко всем образованным людям, вспомним и поймем, что это высказывание о пулеметном обстреле звучит не только метафорически, но и самым прямым образом.
Алексей Максимович Горький, как и в 1917–1918 годах, сделал попытку остановить разжигание классовой ненависти к образованной части русского общества. 21 сентября 1922 года в газете «Накануне» было опубликовано его письмо: «…Распространяются слухи, что я изменил мое отношение к советской власти. Нахожу необходимым заявить, что советская власть является единственной силой, способной преодолеть инерцию массы русского народа и возбудить энергию этой массы к творчеству новых, более справедливых и разумных форм жизни.
Уверен, что тяжкий опыт России имеет небывало огромное и поучительное значение для пролетариата всего мира, ускоряя развитие его политического самосознания.
Но, по всему строю моей психики, не могу согласиться с отношением советской власти к интеллигенции. Считаю это отношение ошибочным, хотя и знаю, что раскол среди русской интеллигенции рассматривается — в ожесточении борьбы — всеми ее группами как явление политически неизбежное. Но это не мешает мне считать ожесточение необоснованным и неоправданным. Я знаю, как велико сопротивление среды, в которой работает интеллектуальная энергия, и для меня раскол интеллигенции — разрыв одной и той же — по существу — энергии на несколько частей, обладающих различной скоростью движения. Общая цель всей этой энергии — возбудить активное и сознательное отношение к жизни в массах народа, организовать в них закономерное движение и предотвратить анархический распад масс. Эта цель была бы достигнута легче и скорей, если бы интеллектуальная энергия не дробилась. Люди науки и техники — такие же творцы новых форм жизни, как Ленин, Троцкий, Красин, Рыков и другие вожди величайшей революции. Людей разума не так много на земле, чтобы мы имели право нс ценить их значение. И, наконец, я полагаю, что разумные и честные люди, для которых „благо народа“ не пустое слово, а искреннейшее дело всей их жизни — эти люди могли бы договориться до взаимного понимания единства их целей, а не истреблять друг друга в то время, когда разумный работник приобрел особенно ценное значение».
Но договориться до взаимного понимания единства цели всей русской интеллигенции так и не удалось. В «Правде», «Известиях» и других официальных органах печати появились прямолинейные, упрощенно толкующие сложнейшие вопросы творческой, художественной, научной жизни статьи, в которых шельмовали искреннюю заинтересованность в сотрудничестве старой русской интеллигенции. Упрощение дошло до того, что всю творческую интеллигенцию разделили па коммунистов и врангелевцев, а всех, кто не попадал в эти две категории, заносили в сменовеховцы… И Пильняк, и Серапионовы братья, и журнал «Россия», и многое другое лево-революционное зачислялось в сторонники буржуазной реставрации и прислужников нэпа.
Звонкие, но пустые фразы словно бы повисали в воздухе, на них словно бы и не обращали внимания, настолько они были смехотворны и безграмотны. Но эти обвинительные фразы были уже произнесены, диктующий их тон уже становился заметен в общественной жизни, к ним начинает прислушиваться малограмотная молодежь. Пока раздаются слова в защиту свободы, самостоятельности и предприимчивости, но начавшиеся процессы предупреждали об опасности, которая неотвратимо надвигалась, хотя и мало кто предвидел будущее развитие событий.
Михаила Булгакова привлекали те статьи, где говорилось о свободе совести, слова, о свободе печати и праве личности высказывать собственные суждения, каких бы вопросов общественной и политической жизни они ни касались. Права человека и гражданина гарантированы провозглашенными законами и установлениями. Так что писатель может писать все то, что наболело, что просится на перо.
«Я живая свидетельница того, с каким жадным интересом воспринимались корреспонденции Михаила Булгакова в Берлине, где издавалась сменовеховская газета „Накануне“.
Это были вести из России, живой голос очевидца», — вспоминала много лет спустя Любовь Евгеньевна Белозерская (Москва. 1981. № 9).
В начале 1923 года Михаил Булгаков — уже признанный писатель и журналист. Его печатают не только в «Накануне» и литературном приложении газеты, но и в некоторых московских газетах и журналах: сначала газета «Труд», несколько позднее «Гудок», «Голос работника просвещения»… Но главное — это «Накануне», в московской редакции которой он часто бывает.
Большая часть фельетонов, очерков, рассказов М.Булгакова — это зарисовки с натуры, отклик газеты или журнала на конкретные события, явления будничной жизни. Как репортер Булгаков бывал на сельскохозяйственной выставке, в студенческих общежитиях, в МУРе, в магазинах, в детской коммуне, в ресторанах, бродил по московским улицам. Всюду его острый художнический взгляд замечал характерные явления, изменения в будничной жизни. Читаешь его ранние фельетоны, рассказы, очерки и все время думаешь, насколько несправедливы были критики, упрекавшие его в поддержке всего буржуазного и новобуржуазного. Его позиция очень определенна: он резко выступает против нэпманов, этих нуворишей, выскочек, приспособленцев, радуется всему новому, что так стремительно входило в жизнь. Москва пробуждалась к новой жизни. Самые мрачные времена миновали, но сколько возникало конфликтов и противоречий между старым и новым. Возникали и лопались эфемерные организации, которые должны были, по замыслу их создателей, помогать населению бороться с голодом, а по существу ничем не помогали. Один из первых своих фельетонов М. Булгаков посвятил нэпу. На глазах Москва стала менять свой облик, как только начали действовать законы новой экономической политики:
«Началось это постепенно… понемногу… То тут, то там стали отваливаться деревянные щиты, и из-под них глянули на свет, после долгого перерыва, запыленные и тусклые магазинные витрины. В глубине запущенных помещений загорелись лампочки, и при свете их зашевелилась жизнь: стали приколачивать, прибивать, чинить, распаковывать ящики и коробки с товарами. Вымытые витрины засияли. Вспыхнули сильные круглые лампы под выставками или узкие ослепительные трубки по бокам окон» (Торговый ренессанс. Москва в начале 1922-го года).
Всего лишь полгода назад Москва казалась нищей, голодной, убогой, а сейчас словно какие-то таинственные шлюзы открылись и полноводная река товаров хлынула на полки Кузнецкого, Петровки, Неглинного, Лубянки и пр. «Магазины стали расти, как грибы, окропленные живым дождем нэпа».
Булгаков лаконичными и вместе с тем разнообразными средствами передает тот экономический подъем, который последовал вслед за провозглашением нэпа: здесь и точные характерные детали («На оголенные стены цветной волной полезли вывески, с каждым днем новые, с каждым днем все больших размеров»), здесь и естественные волнения человека, одобряющего действия новой власти. Толчея на улицах, гомон бесчисленных торговцев, вереницы извозчиков, хриплые сигналы автомобилей, переполненные товарами магазины, вместо витрин, сделанных на скорую руку, все чаще появляются прочные, красивые — «надолго, значит». Все появилось в магазинах — белый хлеб, торты, сухари, баранки, горы коробок с консервами, черная икра, словом, все, что только можно пожелать. И это, естественно, радует репортера.
Булгаков приветствует нэп, видит мудрость и своевременность новой экономической политики. Отмечает, с какой поразительной быстротой и щедростью раскрылись доселе наглухо закрытые магазины, как оживились до сих пор молчавшие московские улицы. Извозчики, мальчишки с газетами, приодевшаяся толпа — все запестрело, зацвело веселой деловой жизнью. Приметы времени, точные детали, колоритные подробности быта… Особенно интересны такие очерки, как «Москва краснокаменная» и «Столица в блокноте». Булгакова по-прежнему поражает обилие товаров, но он замечает и другое — нового покупателя, нового персонажа своих будущих фельетонов — господина Нэпмана; замечает яркие контрасты в жизни, видит новое и старое. С одной стороны, обилие всяческих товаров, но многие еще ходят в старом, особенно омерзительны френчи, оставшиеся в память о войне. Большинство ходит в «стоптанной рвани с кривыми каблуками. Но попадается уже лак. Советские сокращенные барышни в белых туфлях».
Среди обилия афиш, плакатов — «на черном фоне белая фигура — скелет руки к небу тянет.
Помоги! Голод. В терновом венке, в обрамлении косм, смертными тенями покрытое лицо девочки и выгоревшие в голодной пытке глаза. На фотографиях распухшие дети, скелеты взрослых, обтянутые кожей, валяются на земле. Всмотришься, представишь себе, и день в глазах посереет. Впрочем, кто все время ел, тому непонятно. Бегут нувориши мимо стен, не оглядываются…»
Бегут нувориши, а Булгаков полон сострадания к чужому горю.
С первых шагов в литературе Булгаков заявил о себе как художник, обладающий оптимистическими взглядами на мир, духовным здоровьем. Уж как его мотала жизнь в последние годы, а ом никогда не впадал в отчаяние, раз и навсегда себе усвоив, что жизнь — это борьба за существование, за то, чтобы быть самим собой.
«Столица в блокноте» — наиболее, пожалуй, интересный очерк начинающего писателя: очерк напечатан в «Накануне», в трех номерах, 21 декабря 1922 года, 20 января и 9 февраля 1923 года.
«Каждый бог на свой фасон. Меркурий, например, с крылышками на ногах. Он — нэпман и жулик. А мой любимый бог — бог Ремонт, вселившийся в Москву в 1922 году, в переднике, вымазан известкой, от него пахнет махоркой», — так начинает свой очерк Булгаков. И читатель, заинтригованный столь необычным началом, уже не отрывается от столь многообещающих строк. Нет, Булгаков не скрывает недостатков развивающейся жизни, рассказывая о «целом классе» «так называемой мыслящей интеллигенции и интеллигенции будущего», которая почему-то считает «модным ходить зимой в осеннем». Легкая ирония по адресу «мыслящей интеллигенции» сменяется открытым сарказмом по отношению к «спецам», которые, пользуясь доверчивостью неискушенных работников учреждений, берут большие деньги, не оставляя расписки в надежде «облапошить» простофиль. Но Бутырка ждет таких проходимцев. И Булгаков явно доволен этим исходом, пусть только за границей не кричат о жертвах «большевистского террора»: наказание подлецов и проходимцев — это торжество законности и справедливости, торжество возмездия.
И снова Булгаков обращает внимание на главное, что происходит в Москве — и зимой орудует бог Ремонт, «бог неугомонный, прекрасный — штукатур, маляр, каменщик». Его радует, что на месте «какой-то выгрызенной плеши» возникает здание. Хорошо, если в отремонтированном здании размещается полезное предприятие, но бывает и так, что во вновь ожившем здании красуются чиновничьи плешивые головы, склонившиеся над бумагами. Такие учреждения Булгаков терпеть не может. С чувством наслаждения он проходит по Петровке и Кузнецкому, где наладилась нормальная жизнь, где магазины полны товарами, где торжествуют «буйные гаммы красок за стеклами». Радуется тому, что лифты пошли; вздрагивает «от радостного предчувствия», что скоро-скоро наступят такие времена, когда будут не подновлять, штукатурить, подклеивать старое, но будут строить новые здания. Он верит, что наступит Ренессанс в новой России. А пока: «Московская эпиталама: Пою тебе, о бог Ремонта!»
Заканчивается очерк «Столица в блокноте» гимном порядку, который «каким-то образом рождается» из вчерашнего хаоса. Процесс создания этого порядка непрост, не каждому по душе введение железных законов порядка. Сказано, например, не курить в вагонах, а некоторые с презрением отнеслись к новым установлениям большевиков и продолжали курить: штраф тридцать миллионов. И строгий человек с квитанционной книжкой появляется всегда неожиданно, но непременно наказывает виновника беспорядка. Так и в театре всюду повесили плакаты «курить строго воспрещается». И стоило одному несознательному гражданину с черной бородкой сладко затянуться, как тут же вырос блюститель порядка и лаконично сказал: двадцать миллионов. Но «черная бородка» не пожелала платить, и тут же за спиной блюстителя порядка словно «из воздуха соткался милиционер»: «Положительно, это было гофманское нечто. Милиционер не произнес ни одного слова, не сделал ни одного жеста. Нет! Это было просто воплощение укоризны в серой шинели с револьвером и свистком. Черная бородка заплатила со сверхъестественной гофманской же быстротой».
Нет, Булгаков вовсе не разделяет суждений тех, кто все еще надеется, что Россия «прикончилась». Напротив, наблюдая московскую жизнь в ее лихорадочной калейдоскопичности, Булгаков предчувствует, что «все образуется и мы еще можем пожить довольно славно». Конечно, Золотой Век еще не наступил, но он может быть только в том случае, если уже сейчас «пустит окончательные корни» порядок, порядок во всем, начиная от таких незначительных явлений, «как все эти некурительные и неплевательные события», и кончая такими, как бескультурье, безграмотность. «Москва — котел: в нем варят новую жизнь. Это очень трудно. Самим приходится вариться. Среди Дунек и неграмотных рождается новый, пронизывающий все углы бытия, организованный скелет».
И как был поражен Булгаков при виде присмиревших извозчиков. Почему не ругаются, почему не шумят и почему не устремляются вперед самые пылкие? На перекрестке стоял милиционер с красной палочкой и регулировал движение. И здесь организован порядок. «В порядке дайте нам опоры точку, и мы сдвинем шар земной», таким победным призывом, в котором слышится и бодрая уверенность, и твердая надежда, заканчивается «Столица в блокноте».
В «Путевых заметках», опубликованных в «Накануне» 25 мая 1923 года, Булгаков подчеркивает все те же перемены: повсюду царствует порядок, Брянский вокзал — «совершенно какой-то неописуемый вокзал»: «уйма свободного места, блестящие полы, носильщики, кассы, возле которых нет остервеневших, измученных людей, рвущихся куда-то со стоном и руганью». Лишь единственный раз у Булгакова защемило сердце при виде очереди из тридцати человек, ну, думает, не сядешь в вагон на свое место. Но тут же «проходивший мимо некто в железнодорожной фуражке успокоил меня:
— Не сомневайтесь, гражданин. Это они по глупости. Ничего не будет. Места нумерованы. Идите гулять, а за пять минут придете и сядете в вагон». Наладилась и торговля на станциях. Если раньше выскакивали старухи и мальчишки с различной снедью, то теперь возникли лавки, где идет бойкая торговля.
В очерке «Киев-город», опубликованном в «Накануне» 6 июля 1923 года, Булгаков прежде всего совершает экскурс в область истории, вспоминает о 18 переворотах, которые пришлось пережить киевлянам в 1917–1920 годах: в Киеве были большевики, немцы, петлюровцы, сторонники гетмана Скоропадского, снова большевики, деникинцы, снова большевики… Потом поляки, потом большевики… Конечно, много разрухи и беспорядка принесли эти многочисленные перевороты, но теперь Булгаков видел, как во всех сферах социальной жизни обнаруживаются «признаки бурной энергии»: «С течением времени, если все будет, даст Бог, благополучно, все это отстроится.
И сейчас уже в квартирах в Киеве горит свет, из кранов течет вода, идут ремонты, на улицах чисто и ходит по улицам этот самый коммунальный трамвай».
Булгаков подробно рассказывает о достопримечательностях сегодняшнего Киева, о населении, нравах и обычаях нового времени, о слухах, которые прежде всего идут с еврейского базара, о трех церквах Киева и антирелигиозной пропаганде, об аскетизме киевлян: Нэп катится на периферию медленно, с большим опозданием. В Киеве теперь то, что в Москве было в конце 1921 года. Киев еще не вышел из периода аскетизма. В нем, например, еще запрещена оперетка. В Киеве торгуют магазины (к слову говоря, дрянь), но не выпирают нагло «Эрмитажи», не играют в лото на каждом перекрестке и не шляются на дутых шинах до рассвета, напившись «Абрау-Дюрсо».
И финал встречи с родным городом оптимистический: «Город прекрасный, город счастливый. Над разлившимся Днепром, весь в зелени каштанов, весь в солнечных пятнах.
Сейчас в нем великая усталость после страшных громыхающих лет. Покой.
Но трепет новой жизни я слышу. Его отстроят, опять закипят его улицы, и станет над рекой, которую Гоголь любил, опять царственный город. А память о Петлюре да сгинет».
А читаешь «Золотистый город», опубликованный в четырех номерах «Накануне» за сентябрь — октябрь 1923 года, и словно видишь живые, прекрасные картины новой жизни, создаваемой умом, сердцем, руками людей, только что объединенных в единый и могучий Советский Союз и показавших всему миру свои немалые достижения в сельском хозяйстве.
Булгакова радует возникшая на болоте сельскохозяйственная выставка, созданная в неслыханно короткие сроки. С каким презрением описывает он нэпмана и его Манечку, гремящую и сверкающую «кольцами, браслетами, цепями и камеями», эта пара враждебна той «буйной толчее», которая спешит на выставку. Нэпман «бормочет»:
«— Черт их знает, действительно! На этом болоте лет пять надо было строить, а они в пять месяцев построили!»
Булгаков бывает в павильонах, на площадях, где возникают митинги, и всюду видит картины новой жизни, бодрых, жизнестойких людей. В одном из павильонов — гипсовые мощные торсы с серыми пожарными шлангами. И рядом — надписи о том, как бороться с пожарами в деревне. Заманчиво пахнет из Туркестанского павильона — там гигантские самовары, бараньи освежеванные туши для шашлыка, готовят пельмени черноголовые узбеки. В Доме крестьянина он увидел театрализованное представление, в котором «умные клинобородые мужики в картузах и сапогах» осуждают одного глупого, «мочального и курносого, в лаптях» за то, что он бездумно, без всякого понятия «свел целый участок леса». Павильон Табакотреста, павильон текстильный, павильон Центросоюза — точные детали, подробности, живые сцепки, густые толпы посетителей. Вот одна из них: три японца подходят к алюминиевой птице, гидроплану, двое благополучно влезли и нырнули в кабину, а третий сорвался и шлепнулся в воду. «В первый раз в жизни был свидетелем молчания московской толпы. Никто даже не хихикнул.
Не везет японцам в последнее время…»
Булгаков присутствует на диспуте на тему «Трактор и электрификация в сельском хозяйстве», слушает профессора-агронома, доказывавшего, что нищему крестьянскому хозяйству трактор не нужен, «он ляжет тяжелым бременем на крестьянина». Ему возражает «возбужденный оратор» в солдатской шинелишке и картузе:
«— …Профессор говорит, что нам, мол, трактор не нужен. Что это обозначает, товарищи? Это означает, товарищи, что профессор наш спит. Он нас на старое хочет повернуть, а мы старого не хотим. Мы голые и босые победили наших врагов, а теперь, когда мы хотим строить, нам говорят ученые — не надо? Ковыряй, стало быть, землю лопатой? Не будет этого, товарищи („Браво! Правильно!“)».
«И в заключительном слове председатель страстно говорит о фантазерах и утверждает, что народ, претворивший не одну уже фантазию в действительность в последние 5 изумительных лет, не остановится перед последней фантазией о машине. И добьется.
― А он не фантазер?
И рукой невольно указывает туда, где в сумеречном цветнике на щите стоит огромный Ленин».
Конечно, Булгаков видел не только эти радостные, оптимистические картины. Он видел не только творцов новой жизни, «клинобородых мужиков, армейцев в шлемах, пионеров в красных галстуках, с голыми коленями, женщин в платочках… московских рабочих в картузах», но и тех, кто все еще исподтишка шипел при виде этого изобилия и буйных красок жизни:
«Даму отрезало рекой от театра. Она шепчет:
― Не выставка, а черт знает что! От пролетариата прохода нет. Видеть больше не могу!
Пиджак отзывается сиплым шепотом:
― Н-да, трудновато.
И их начинает вертеть в водовороте».
Нет сомнений в том, что сам Булгаков с клинобородыми мужиками и московскими рабочими в картузах, с «возбужденным оратором» в солдатской шинелишке, с народом, который гулом одобрения встречает каждое упоминание об Ильиче, с теми, кто совершает «непрерывное паломничество» к знаменитому на всю Москву цветочному портрету Ленина: «Вертикально поставленный, чуть наклоненный двускатный щит, обложенный землей, и на одном скате с изумительной точностью выращен из разноцветных цветов и трав громадный Ленин, до пояса. На противоположном скате отрывок его речи».
А перед этими словами Булгаков описал свои впечатления от посещения павильона кустарных промыслов, где увидел «маленький бюст Троцкого» — из мамонтовой кости. «И всюду Троцкий, Троцкий, Троцкий. Черный бронзовый, белый гипсовый, костяной, всякий».
Не это ли сопоставление громадного Ленина с маленьким Троцким вызвало гнев одного из популярных руководителей страны того времени?
Заканчиваются эти очерки о Золотистом городе описанием игры десяти клинобородых владимирских рожечников, исполнявших русские народные песни на самодельных деревянных дудках: «То стонут, то заливаются дудки, и невольно встают перед глазами туманные поля, избы с лучинами, тихие заводи, сосновые суровые леса. И на душе не то печаль от этих дудок, не то какая-то неясная надежда…»
Никакого нет сомнения в том, что Булгаков с теми, кто строит новую жизнь, с теми, кто мечтает о машинах на крестьянских полях, кто борется за сохранение лесов в стране, кто за установление порядка и справедливости в стране.
В предисловии коллекционера к «Золотым документам», опубликованным в «Накануне» 6 апреля 1924 года, Булгаков писал: «Когда описываешь советский быт, товарищи писатели земли русской, а в особенности заграничной, не нужно врать. Чтобы не врать, лучше всего пользоваться подлинными документами».
Булгаков стремился в своих очерках, рассказах, зарисовках к правдивому изображению советского быта, радовался не только тому, как возникал новый порядок в различных сферах жизни, но и бичевал недостатки, беспорядок, бесхозяйственность, очковтирательство, бичевал тех, кто устраивал в квартире «самогонное озеро», кто пил «чашу жизни»…
В литературном приложении к газете «Накануне» в сентябре 1922 года появились «Похождения Чичикова», «поэма в 2-х пунктах с прологом и эпилогом». Это одно из первых сатирических произведений после революции и гражданской войны. Год мучительной жизни в столице дал много наблюдений Булгакову. Не мог он не обратить внимания на беспорядки, которые мешали новой жизни, не мог не обратить внимания на тех, кто, сформировавшись при царизме, естественно, привнесли в новую жизнь груз прошлого — и прежде всего бюрократизм и формализм. Булгаков видел, что в иных советских учреждениях новых работников оценивают по анкете, чаще «на глазок». Этим зачастую пользовались проходимцы, занимали «тепленькие» местечки…
Именно таких неопытных и неумелых руководителей и показал Булгаков в своей сатире, доведенной до гротеска.
Булгаков, рисуя фантастическую картину, где так много неурядиц и беспорядка, далек от отождествления мира отрицательного и уходящего в прошлое с тем реальным миром, в котором он живет. Два мира существуют как бы отдельно друг от друга. Булгаков словно бы сформировал отрицательный мир из разрозненных явлений, сконцентрировал, соединил эти явления вместе, чтобы осмеять их и отбросить прочь. Но, как позднее отметит М. Зощенко, создание такого отрицательного мира в художественных образах вовсе не исключает наличия иного мира, мира положительного: «Было бы нелепо в сатирическом писателе увидеть человека, который ставит знак равенства между своим сатирическим произведением и всей окружающей жизнью» (М. Зощенко. О комическом в произведениях Чехова. Вопросы литературы. 1967. № 2).
Описывая свои первые шаги в Москве, Булгаков признавался, что он — «человек обыкновенный», «не герой», — «оказался как раз посредине обеих групп, и совершенно ясно и просто передо мною лег лотерейный билет с надписью — смерть. Увидав его, я словно проснулся. Я развил энергию, неслыханную, чудовищную. Я не погиб, несмотря на то, что удары сыпались на меня градом, и при этом с двух сторон. Буржуи гнали меня при первом же взгляде на мой костюм в стан пролетариев. Пролетарии выселяли меня с квартиры на том основании, что если я и не чистой воды буржуй, то во всяком случае его суррогат. И не выселили. И не выселят. Смею вас заверить»… Вот в какой сложной ситуации начинала складываться писательская судьба Булгакова.
К этому времени относится знакомство М. Булгакова с А.Н. Толстым, приехавшим из Берлина на «разведку». Знакомство состоялось в московской редакции газеты «Накануне». Секретарь редакции Эм. Миндлин вспоминал о приезде А.Н. Толстого: «Он вошел так, словно все окружавшие его расстались с ним только вчера… Кто был тогда с нами? Катаев, — Толстой вообще не отпускал Катаева от себя, — Михаил Булгаков, Левидов и я». (См.: Необыкновенные собеседники. СП, 1968. С. 138.)
А чуть раньше Булгаков случайно встретился в Столешниковом переулке с А. Эрлихом, с которым работал в ЛИТО. Булгаков, вспоминал А. Эрлих, «шел мне навстречу в длинной, на доху похожей, мехом наружу шубе, в глубоко надвинутой на лоб шапке. Слишком ли мохнатое, невиданно длинношерстное облачение его или безучастное, какое-то отрешенное выражение лица было тому причиной, но только многие прохожие останавливались и с любопытством смотрели ему вслед».
Встретились как старые друзья, разговорились. А. Эрлих в то время уже работал в газете «Гудок», а Булгаков, по всему чувствовалось, не имел постоянного места работы. Так оно и вышло: постоянной работы не было, перебивается случайными заработками, «удастся иной раз пристроить то фельетончик, то очеркишко».
В этом же разговоре вспомнили они прежнее сотрудничество в ЛИТО, посмеялись. «Вот еще тоже темочка, — так и чешутся руки!.. Дьяволиада…»
Долго бродили они в тот вечер по московским улицам. И А. Эрлих предложил Булгакову пойти в «Гудок» литературным правщиком. Обработка корреспонденций, уговаривал А. Эрлих, не отнимет у него много сил, но зато даст постоянный заработок, а по вечерам можно будет спокойно писать.
«Спустя несколько дней Булгаков был принят в штат литературных обработчиков „Гудка“… Ничего порочного в таком способе подбора кадров не было: в начале двадцатых годов в аппарате „Гудка“, как ни в какой другой газете, оказалось много молодых талантливых литераторов: М. Булгаков, В. Катаев, Ю. Олеша, Л. Славин, С. Гехт, Л. Саянский, И. Ильф, Е. Петров, Б. Перелешин, М. Штих, А. Козачинский, К. Паустовский…» — вспоминал А. Эрлих много лет спустя (Нас учила жизнь. СП, 1960. С. 35–39).
Эти два эпизода, рассказанные Э. Миндлиным и А. Эрлихом, являются важными звеньями в биографической «цепи» М.А. Булгакова. Постоянная работа в «Гудке», возникший замысел написать «Дьяволиаду», изнуряюще сладостная работа по вечерам и ночам над романом «Белая гвардия» — вот творческие вехи этого времени.
Читаешь фельетоны М.А. Булгакова, опубликованные больше 70 лет тому назад в «Гудке», газете железнодорожников, и не устаешь удивляться прозорливости художника. Сколько хлестких, разящих ударов нанес он по нашему бескультурью, невежеству, безграмотности. Читаешь сегодня фельетоны в центральных газетах, сравниваешь их с фельетонами Булгакова и понимаешь, как мало изменилось в нашей жизни — все те же бюрократы, все та же проблема пьянства и алкоголизма, все то же чинопочитание и все та же борьба за демократию и гласность.
Темы фельетонов Булгакова разнообразны. Отовсюду в газету пишут рабочие, жалуются на беспорядки, царящие на железной дороге, в клубах, в торговых точках, в кооперации, жалуются на притеснения со стороны вышестоящих начальников, позволяющих себе командирские окрики, грубость, бесцеремонность в обращении с нижестоящими. Рабочие корреспонденты жалуются вроде бы по «пустякам», но за каждым письмом — жизнь человеческая, и столько беспорядков возникает на железной дороге то ли по причине плохой организации труда, то ли из-за безответственного отношения к своим обязанностям персонала станции, участка, отделения. И перед Булгаковым, изо дня в день перебирающим рабкоровские письма, предстают не очень-то радостные картины нового человеческого общежития, формирующегося в ходе революционной перестройки.
Фельетон Булгакова — это чаще всего миниатюрная пьеса, в которой действующие лица или выясняют отношения между собой, или создают комическую ситуацию со всеми вытекающими из нее последствиями — громовым хохотом собравшихся или саркастическим выводом самого фельетониста. Жанр некоторых фельетонов Булгаков так и определяет: пьеса в I-м действии. Жанр других фельетонов — зарисовки с натуры, в основе третьих — дневники, записи, резолюции и другие документы.
В «Гудок» писали в надежде, что газета поможет решить тот или иной конкретный вопрос. И действительно, чаще всего после публикации рабкоровского письма с комментариями фельетониста все, как по мановению волшебной палочки, менялось: чванливого бюрократа либо выгоняли с работы, либо он сам поправлял положение. И железнодорожники поверили в свой «Гудок». Немало этому способствовали острые, яркие фельетоны, зарисовки «с натуры» Михаила Булгакова.
31 августа 1923 года Михаил Булгаков писал Юрию Слезкину (письмо хранится в РГАЛИ, фонд 1384, ед. хр. № 93, опись № 1. Впервые опубликовано в «Москве» в 1976 году, № 7):
«Дорогой Юрий, спешу тебе ответить, чтобы письмо застало тебя в Кролевце. Завидую тебе. Я в Москве совершенно измотался.
В „Накануне“ масса новых берлинских лиц, хоть часть из них и временно: Небуква, Бобрищев-Пушкин, Ключников и Толстой. Эти четверо прочитали здесь у Зимина лекцию. Лекция эта была замечательна во всех отношениях (но об этом после).
Трудовой граф чувствует себя хорошо, толсто и денежно. Зимой он будет жить в Петербурге, где ему уже отделывают квартиру, а пока что живет под Москвой на даче. Печатание наших книг вызывает во мне раздражение, до сих пор их нет. Наконец, Потехин сообщил, что на днях их ждет. По слухам, они уже готовы. (Первыми выйдут твоя и моя). Интересно, впустят ли их. За свою я весьма и весьма беспокоюсь. Корректуры они мне, конечно, и не подумали прислать.
„Дьяволиаду“ я кончил, но вряд ли она где-нибудь пройдет. Лежнев отказался ее взять.
Роман я кончил, но он еще не переписан, лежит грудой, над которой я много думаю. Кое-что исправляю. Лежнев начинает толстый ежемесячник „Россия“ при участии наших и заграничных. Сейчас он в Берлине, вербует. По-видимому, Лежневу предстоит громадная издательско-редакторская будущность. Печататься „Россия“ будет в Берлине. При „Накануне“ намечается иллюстрированный журнал. Приложения уже нет, а есть пока лит. страничка. Думаю, что наши книги я не успею прислать тебе в Кролевец. Вероятно, к тому времени, как они попадут ко мне в руки, ты уже будешь в Москве. Трудно в коротком спешном письме сообщить много нового. Во всяком случае дело явно идет на оживление, а не на понижение в литературно-издательском мире. Приезжай! О многом интересном поговорим.
Таня тебе и Лине шлет привет. А я Лине отдельный, спецпривет. В Москве пьют невероятное количество пива. Целую тебя. Твой М. Булгаков».
Но «берлинская» книжка так и не вышла. А вот мысль о том, что наметилось явное оживление в литературно-издательском мире, высказана своевременно. Действительно, возникают различные издательства, журналы, альманахи… «Красная Новь», «Новый мир», «Россия», «На посту», «Леф», «ЗИФ», «Недра»… Это радует Булгакова: он много написал за это время, а печататься негде. Хоть и возникали новые журналы и издательства, но печатать произведения Михаила Булгакова, кроме фельетонов и очерков, никто не спешил. Но, как говорится, мир не без добрых и смелых людей.
Одним из таких добрых и смелых людей был Николай Семенович Клестов-Ангарский, старый большевик, подпольщик, опытный издатель с дореволюционным стажем, в советское время возглавивший издательство «Недра». Независимый по характеру, с острым политическим чутьем, широко образованный и внимательный к молодым талантам, Клестов-Ангарский много сделал для развития издательского дела в 20-е годы в Советской России. Бывал в Берлине, искал авторов для своего издательства и в русском зарубежье, и среди иностранных авторов, способных своими книгами заинтересовать русского читателя.
В литературной борьбе 20-х годов он занимал свое, особое место, не примыкая ни к одной из литературных группировок, видя в каждой из них ограниченность и односторонность.
Клестов-Ангарский резко высказывался о программе «напостовцев» в связи с выходом первого номера журнала «На посту» в 1923 году: «Афишу „На посту“ получил. Лелевича я не знаю, от Волина и Родова ничего кроме засорения литературы пустой фразой и подыгрывания под стихию (поэзия рабочих профессий) не жду… Я думаю, что можно было бы подождать писать о пролетарской литературе, о ее генезисе и прогнозе до тех пор, пока она не появится; о том же, что появилось за 6 лет, и так много написано.
Литературы нет, а манифест о литературе есть. Ляшко и диалектика! Марксистское исследование о том, как должны писать и чувствовать пролетарские писатели.
Раз так хорошо сказано и так правильно обосновано с точки зрения диалектического материализма — теперь Ляшко не может уже писать плохо, а Филипченко и подавно»(РГАЛИ, ф. 1610, оп. 1 ед. хр. 13. Впервые введено в научный оборот М. Чудаковой. См. Записки отдела рукописей. Книга, 1976, С. 39).
И вот, возвратившись из Берлина, где работал около года Клестов-Ангарский, в октябре — ноябре 1923 года скорее всего, познакомился с «Дьяволиадой» Михаила Булгакова, а затем и с ее автором, потому что в марте 1924 года альманах «Недра» (№ 4) вышел в свет: в альманахе был напечатан «Железный поток» А. С. Серафимовича, была напечатана и «Дьяволиада» М. А. Булгакова.
Поистине жизнь Булгакова как писателя непредсказуема… Казалось бы, «берлинская книжка» должна была выйти, заключен договор с солидным Акционерным обществом «Накануне», получен гонорар в размере 34 долларов, по 8 долларов за 4 с половиной листа, таков был объем «Записок на манжетах», согласован и срок выпуска книги — май 1923 года… Настораживало лишь то, что издательство в Берлине так же, как и в России, ссылалось на требования цензуры… Если цензура потребует что-то сократить или изменить, то издательство вправе удовлетворить ее требования. Нет, Булгаков не согласен с этим пунктом договора, этот параграф необходимо исключить из договора или совместно переработать… Но ни в мае, ни в августе книги Булгакова и Слезкина так и не вышли в Берлине, а через несколько месяцев после этой явной издательской неудачи вдруг, неожиданно для Булгакова, вышла в свет «Дьяволиада», острая и беспощадная сатира на современный мир… И этот литературный факт полностью зависел от случайности: приехал из Берлина Клестов-Ангарский, а портфель пуст, печатать в очередной книжке «Недр» нечего. Прислал Тренев «плоховатую вещь», пришлось отказать. Отказывал и другим именитым по разным причинам, чаще всего по цензурным: «Вот с цензурой горе. Мы не можем сейчас печатать ничего, что в основе своей идет против Советской власти, а старички именно эту основу-то и сшибают. Критикуй, но не основу», — писал Клестов-Ангарский секретарю редакции «Недра».
Но «Дьяволиада» понравилась и сразу была принята к публикации.
11 марта 1924 года один из первых экземпляров повести Булгаков подарил Ирине Сергеевне Раабен «в память о совместной кропотливой работе за машинкой». И. Раабен перепечатывала и «Записки на манжетах», и «Дьяволиаду», и «№ 13. Дом Эльпит— Рабкоммуна», и многие другие. «Он приходил каждый вечер, часов в 7–8, и диктовал по два-три часа и, мне кажется, отчасти импровизировал. У него в руках были, как я помню, записные книжки, отдельные листочки, но никакой рукописи как таковой не было. Рукописи, могу точно сказать, не оставлял никогда. Писала я только под диктовку. Он упомянул как-то, что ему негде писать. О своей жизни он почти не рассказывал — лишь однажды сказал без всякой аффектации, что, добираясь до Москвы, шел около двухсот верст от Воронежа пешком — по шпалам: не было денег…» (Воспоминания о Михаиле Булгакове, с. 128).
В начале 1924 года в журнале «Железнодорожник» Булгаков опубликовал «Воспоминание…». К этому времени у него была комната, «гарнитур мебели шелковый вполне приличный», стол, на котором он мог писать… Булгаков вспоминает все свои мытарства после приезда в Москву, бесчисленные очереди в жилотделе, утомительные разговоры с председателем домового комитета о прописке в комнате родственника, уехавшего в Киев… Но все попытки прописаться были отвергнуты. В полном отчаянии он написал письмо Ленину. В редакции над ним только посмеялись: «„Вы не дойдете до него, голубчик“, — сочувственно сказал мне заведующий». И тогда Булгаков решил написать письмо Н.К. Крупской. Он пришел к И. Раабен, и они вместе составили это письмо, перепечатав его на машинке. «Мы с ним письмо это вместе долго сочиняли. Когда оно уже было напечатано, он мне вдруг сказал: „Знаете, пожалуй, я его лучше перепишу от руки“. И так и сделал. Он послал это письмо, и я помню, какой он довольный прибежал, когда Надежда Константиновна добилась для него большой 18-метровой комнаты где-то в районе Садовой», — вспоминала И. Раабен (Воспоминания о Михаиле Булгакове, с. 129).
Сам же Булгаков вспоминал этот эпизод чуточку по-другому… Он добился встречи с Н.К. Крупской, передал ей свое заявление, объяснил, в каком чудовищно безвыходном положении он оказался в Москве. «Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными чернилами:
„Прошу дать ордер на совместное жительство“.
И подписала:
Ульянова.
Точка».
«…Самое главное, забыл я тогда поблагодарить.
Вот оно неудобно как…
Благодарю вас, Надежда Константиновна».
Это случилось в конце 1921 года, когда он с Татьяной Николаевной был прописан в комнате Б.А. Земского по улице Б. Садовая, 10.
Но все это было в прошлом. А в начале 1924 года дела поправились. Регулярно печатается в «Гудке», читает главы «Белой гвардии» в литературных кружках, печатается «Дьяволиада»… А главное — на вечере приехавших «сменовеховцев» в Денежном переулке он познакомился с Любовью Евгеньевной Белозерской, только что расторгшей брак с Василевским-Небуквой. Она покорила его своей красотой, умом, талантом… И однажды Михаил Афанасьевич пришел домой и предложил Татьяне Николаевне развестись. Для нее это был удар, но это было в духе времени: тогда легко сходились, легко и расходились… Но бросить Татьяну Николаевну, которая с ним прошла нога в ногу тяжелейшие одиннадцать лет…
«Мы развелись в апреле 1924 года, — вспоминала Т.Н. Лаппа много лет спустя, — но он сказал мне: „Знаешь, мне просто удобно говорить, что я холост. А ты не беспокойся — все остается по-прежнему. Просто разведемся формально“. — „Значит, я снова буду Лаппа?“ — спросила я. „Да, а я Булгаков“. Но мы продолжали вместе жить на Большой Садовой…
Он познакомил меня с Любовью Евгеньевной. Она раньше жила в Киеве, с Финком, был такой журналист, потом уехала с Василевским-Небуквой. Потом Василевский привез ее в Москву, а какой-то жених должен был ее вызвать. Но вызов не пришел; Василевский ее оставил, ей негде было жить. Она стала бывать у Потехина, мы приглашали ее к нам. Она учила меня танцевать фокстрот. Сказала мне один раз:
― Мне остается только отравиться…
Я, конечно, передала Булгакову… Ну, в смысле литературы она, конечно, была компетентна. Я-то только продавала вещи на рынке, делала все по хозяйству и так уставала, что мне было ни до чего… Коморский подбил меня окончить шляпочную мастерскую, я получила диплом, хотела как-то зарабатывать. Один раз назначаю кому-то, а Михаил говорит;
― Как ты назначаешь — ведь мне работать надо!
― Хорошо, я отменю.
Так из этой моей работы ничего не вышло — себе только делала шляпки. Я с ним считалась. А он всегда говорил мне, когда я упрекала его за какой-нибудь флирт: „Тебе не о чем беспокоиться — я никогда от тебя не уйду“. Сам везде ходил, а я дома сидела… Стирала, готовила…» (См.; Москва, 1987, № 8, с. 31).
По словам Татьяны Николаевны, Булгаков предлагал, чтоб вместе с ними жила и Любовь Евгеньевна на том основании, что ей негде жить. Хорошо, что до этого не дошло, но беспокойные чувства еще много дней давали о себе знать; его мучало, что он бросает Тасю, с которой так хорошо было в юности и молодости… Но она так и осталась почти равнодушной к его литературным делам, ее это не увлекало.
Иной раз, чтобы успокоить себя, Булгаков перелистывал свой дневник, и самые тяжкие дни вновь и вновь оживали перед ним:
9 февраля 1922 года: «Идет самый черный период моей жизни. Мы с женой голодаем. Пришлось взять у дядьки немного муки, постного масла и картошки. У Бориса — миллион. Обегал всю Москву — нет места.
Валенки рассыпались…»
15 февраля: «Погода испортилась. Сегодня морозец. Хожу на остатках подметок. Валенки пришли в негодность. Живем впроголодь. Кругом долги…»
В заветной тетрадке Булгаков записывал самое тайное и никому ее не показывал: «Под пятой. Мой дневник 1923 года». 24 мая следует запись: «…Москва живет шумной жизнью, в особенности по сравнению с Киевом. Преимущественный признак — море пива выпивают в Москве. И я его пью помногу. Да вообще последнее время размотался. Из Берлина приехал граф Алексей Толстой. Держит себя распущенно и нагловато. Много пьет.
Я выбился из колеи — ничего не писал 1 1/2 месяца.»
25 июля: «Жизнь идет по-прежнему сумбурная, быстрая, кошмарная. К сожалению, я трачу много денег на выпивки. Сотрудники „Гудка“ пьют много. Сегодня опять пиво. Играл на Неглинной на биллиарде. „Гудок“ два дня как перешел на Солянку во „Дворец Труда“, и теперь днем я расстоянием отрезан от „Накануне“… пробиваюсь фельетонами в „Накануне“. Роман из-за работы в „Гудке“, отнимающей лучшую часть дня, почти не подвигается.
Москва оживлена чрезвычайно. Движения все больше…»
18 сентября: «…Сегодня нездоров. Денег мало. Получил на днях известие о Коле (его письмо); он болен (малокровие), удручен, тосклив. Написал в „Накануне“ в Берлин, чтобы ему выслали 50 франков. Надеюсь, что эта сволочь исполнит.
Сегодня у меня был А. Эрлих, читал мне свой рассказ, Коморский и Дэви. Пили вино, болтали. Пока у меня нет квартиры — я не человек, а лишь пол-человека».
30 (17 сентября старого стиля) 1923 г.: «Вероятно потому, что я, консерватор до… „мозга костей“, хотел написать, но это шаблонно, но, словом, консерватор, всегда в старые праздники (именины Веры, Надежды, Любови и Софьи. — В. П.) меня влечет к дневнику. Как жаль, что я не помню, в какое именно число сентября я приехал два года тому назад в Москву. Два года. Многое ли изменилось за это время? Конечно, многое. Но все же вторая годовщина меня застает все в той же комнате и все таким же изнутри. Болен я, кроме всего прочего… Что будет — никому неизвестно. Москва по-прежнему чудный какой-то ключ. Бешеная дороговизна и уже не на эти дензнаки, а на золото… По-прежнему, и даже еще больше, чем раньше, нет возможности ничего купить из одежды.
Если отбросить мои воображаемые и действительные страхи жизни, можно признаться, что в жизни моей теперь крупный дефект только одни — отсутствие квартиры.
В литературе я медленно, но все же иду вперед. Это я знаю твердо. Плохо лишь то, что у меня никогда нет ясной уверенности, что я действительно хорошо написал. Как будто пленкой какой-то застилает мой мозг и сковывает руку в то время, когда мне нужно описывать то, во что я так глубоко и по-настоящему верю и знаю, убежденный мыслью и чувством».
19 октября. Пятница. Ночь.
«Сегодня вышел гнусный день. Род моей болезни таков, что, по-видимому, на будущей неделе мне придется слечь. Я озабочен вопросом, как устроить так, чтобы в „Гудке“ меня не сдвинули за время болезни с места. Второй вопрос, как летнее пальто жены превратить в шубу. День прошел сумбурно, в беготне. Часть этой беготни была затрачена (днем и вечером) на „Трудовую копейку“. В ней потеряны два моих фельетона. Важно, что Кольцов (редактор „Копейки“) их забраковал. Я не мог ни найти оригинал, ни добиться ответа по поводу их. Махнул в конце концов рукой… В общем, хватает на еду и мелочи, а одеться не на что. Да, если бы не болезнь, я бы не страшился за будущее.
Итак, будем надеяться на Бога и жить. Это единственный и лучший способ…»
26 октября. Пятница. Вечер.
«…Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами волей-неволей… (пропуск в дневнике. — В. П.) трудно печататься и жить. Нездоровье же мое при таких условиях тоже в высшей степени не вовремя. Но не будем унывать. Сейчас я просмотрел „Последнего из могикан“, которого недавно купил для своей библиотеки. Какое обаяние в этом старом сентиментальном Купере. Там Давид, который все время распевает псалмы, и навел меня на мысль о Боге.
Может быть, сильным и смелым он не нужен, но таким, как я, жить с мыслью о нем легче. Нездоровье мое осложненное, затяжное. Весь я разбит. Оно может помешать мне работать, вот почему я боюсь его, вот почему я надеюсь на Бога…»
6 ноября (24 октября). Вторник. Вечер.
«Недавно ушел от меня Коля Гладыревский. Он лечит меня. После его ухода я прочел плохо написанную, бездарную книгу Мих. Чехова о его великом брате (См.: Антон Чехов и его сюжеты, М., 1923 г.). Я читаю мастерскую книгу Горького „Мои университеты“.
Теперь я полон размышления и ясно как-то стал понимать — нужно мне бросить смеяться. Кроме того — в литературе вся моя жизнь. Ни к какой медицине я никогда больше не вернусь.
Несимпатичен мне Горький как человек, но какой это огромный, сильный писатель и какие страшные и важные вещи говорит он о писателе» (См.: Театр, 1990, № 2, с. 144–149, публикация Г. Файмана).
К сожалению, все уговоры самого себя вести аккуратно дневник не подтверждались наделе, он ругал себя за пропуски в дневнике, но жизнь действительно была настолько сложной, запутанной, противоречивой, что не хватало времени… Но то, что записано в дневнике, очень существенно для понимания внутреннего мира Михаила Афанасьевича Булгакова.
В январе 1924 года он познакомился с Любовью Евгеньевной Белозерской, в начале весны вновь увидел ее и понял, что уже не может жить без нее. В апреле 1924 года развелся с Татьяной Николаевной. И снова перед ним встал «жилищный вопрос»…
10 апреля 1924 года главный редактор журнала «Россия» И. Лежнев дал ему договор на публикацию «Белой гвардии». Так что оставалось решить лишь личные проблемы, а это давалось нелегко.
В этом томе впервые собраны все известные повести, очерки, рассказы и фельетоны Михаила Булгакова, написанные им в 1919—начале 1924 г. Кое-что безвозвратно утрачено, кое-что еще не найдено. День за днем, год за годом пройдет перед читателем вся творческая жизнь художника слова этих лет в хронологической последовательности. Многие тексты М.А. Булгакова широко известны: публикаторская работа ведется давно чуть ли не всеми нашими газетами, журналами, издательствами. В основе всех публикаций лежит то, что собрано Е.С. Булгаковой в первом томе сочинений М. Булгакова, который так и называется: «Михаил Булгаков. Сочинения. Т. I. Фельетоны, очерки, рассказы. 1922–1930. Москва, 1954». В коленкоровом переплете заключено 360 страниц лучших произведений раннего Булгакова. Кроме этого тома, в Отделе рукописей РГБ хранятся еще две папки фельетонов, рассказов и очерков, откуда черпали в основном публикаторы тексты произведений писателя (См.: ОР РГБ, ф. 562, к. 1–2).
Отмечу лишь некоторые издания произведений М.А. Булгакова, имевшие принципиальное значение. Отмечу прежде всего книги М.А. Булгакова, изданные под наблюдением профессора Вольфганга Казака в Мюнхене: Михаил Булгаков. Ранняя неизданная проза. Составление и предисловие Ф. Левина. Мюнхен, 1976; Ранняя несобранная проза. Мюнхен, 1978. Составление Ф. Левина и Л. Светина; Ранняя неизвестная проза. Мюнхен, 1981. Составление и предисловие Ф. Левина; Забытое: ранняя проза. Мюнхен, 1983. Составление и предисловие Ф. Левина.
При участии Л.Е. Белозерской изданы «Пьесы» в издательстве «Советский писатель» в 1986 году.
Издательство «Современник» в 1989–1991 гг. опубликовало шесть книг М.А. Булгакова: «Похождения Чичикова», «Колесо судьбы», «Белая гвардия», «Кабала святош», «Мастер и Маргарита», «Письма». Одновременно с этими изданиями «Художественная литература» выпустила в свет собрание сочинений в пяти томах.
Большое значение приобретает публикаторская деятельность В.И. Лосева, заведующего сектором Отдела рукописей Российской Государственной Библиотеки.
Но почти во всех изданиях М. А. Булгакова можно обнаружить неточности, разночтения, ошибки…
Назрела необходимость академического Собрания сочинений М.А. Булгакова, когда в ходе исследовательской работы можно было бы определить канонические тексты сочинений выдающегося писателя, устранить все разночтения, неточности и ошибки.
Предлагаемое издание — попытка дать ПОЛНОГО БУЛГАКОВА, показать всю его творческую жизнь в хронологической последовательности, дабы читатель мог понять, что наряду с гениальными, пророческими произведениями ему приходилось писать и каждодневные фельетоны на «злобу» дня, зарабатывая себе на хлеб насущный.
Но первый том — только начало творческой деятельности писателя. Многое уже написано и ждет публикации, много замыслов… Грядут перемены и в его личной жизни…
Это издание стало возможным благодаря Светлане Викторовне КУЗЬМИНОЙ и Вадиму Павлиновичу НИЗОВУ, молодым и талантливым руководителям Замоскворецкого филиала ФИНИСТ БАНКА, благодаря директору производственно-коммерческого предприятия «РЕГИТОНА» Вячеславу Евграфовичу ГРУЗИНОВУ, благодаря председателю Совета ПРОМСТРОЙБАНКА, председателю корпорации «РАДИОКОМПЛЕКС» Владимиру Ивановичу ШИМКО и председателю Правления ПРОМСТРОЙБАНКА Якову Николаевичу ДУБЕНЕЦКОМУ, оказавшим материальную помощь издательству «Голос», отважно взявшемуся за это уникальное издание.
Кроме того, благодарю сотрудников Отдела рукописей и абонемента РГБ, дорогих друзей из библиотеки ЦДЛ, оказавшим неоценимую помощь в работе над этим изданием.
Виктор ПЕТЕЛИН