Редьярд Киплинг Собрание сочинений: Том 1

КИМ

Глава первая

О, вы, идущие тернистым

Путем ко славе в день суда,

Сочувствуйте моленьям чистым

Язычника, чей Бог — Будда


Несмотря на запрещение городской управы, он сидел верхом на пушке Зам-Заммах, стоявшей на глиняном постаменте против Аджайб-Гера, Дома Чудес, как называют Лагорский музей. Тот, кто владеет Зам-Заммахом, этим «извергающим огонь драконом», владеет Пенджабом. Большое орудие из позеленевшей бронзы всегда бывает первой добычей победителя.

Кима можно было оправдать до известной степени — он только что согнал с пушки мальчика Лалы Динаната — ведь Пенджаб находился во власти англичан, а Ким был англичанин. Хотя он был смугл, как любой туземец; хотя он предпочитал говорить на местном наречии, произнося слова как-то монотонно и певуче; хотя дружил с мальчиками на базаре — Ким был белый, беднейший из бедных белых. Женщина смешанной касты, присматривавшая за ним (она курила опиум и делала вид, что держит лавочку подержанной утвари у сквера, где стояли дешевые кэбы), рассказывала миссионерам, что она сестра матери Кима; его мать была нянькой в семье одного полковника и вышла замуж за Кимбалля О'Хара, сержанта Меверикского ирландского полка. Впоследствии он получил место на Синдо-Пенджабо-Делийской железной дороге, и его полк вернулся без него. Жена умерла от холеры в Ферозепоре, и О'Хара стал пить и шататься по линии с трехлетним ребенком, у которого были смышленые глазки. Различные общества и капелланы усердно старались захватить ребенка в свои руки, опасаясь за его участь, но О'Хара ловко ускользал от них, пока не встретился с женщиной, курившей опиум; от нее он научился любить опиум и умер, как умирают белые бедняки в Индии. После смерти у него осталось имущество, состоявшее из трех бумаг — одну из них он называл «пе varietur», потому что эти слова были написаны под его подписью на бумаге, а другую — «чистой отставкой». Третья бумага была свидетельством о рождении Кима. «Эти вещи, — говаривал он в свои счастливые часы после курения опиума, — сделают человека из маленького Кимбалля». Ким не должен был ни под каким видом расставаться с этими бумагами, потому что они составляли орудие волшебства, магии — той магии, в которой упражняются люди, вон там, за музеем, в большом белом с синим доме «Джаду Гер», Волшебном доме. Он говорил, что со временем все обойдется, и Ким вознесется среди громадных колонн, полных красоты и силы. Сам полковник, красующийся на коне во главе лучшего полка в мире, позаботится о Киме — маленьком Киме, которому должно житься лучше, чем его отцу. Девятьсот перворазрядных дьяволов, главой которых является Красный Бык на зеленом поле, будут заботиться о Киме, если они не забыли О'Хару, бывшего главного надсмотрщика на Ферозепорской линии. После этих слов он горько плакал, сидя на камышовом стуле на веранде. Когда он умер, женщина зашила пергамент, бумагу и свидетельство о рождении в кожаный чехольчик, который повесила, как амулет, на шею Киму.

— И когда-нибудь, — сказала она, смутно припоминая пророчество О’Хары, — к тебе придет большой Красный Бык на зеленом поле, и явится полковник на большом коне, и — переход я на английский язык — девятьсот дьяволов!

— А! — сказал Ким. — Буду помнить. Красный Бык и полковник на лошади явятся, но прежде, говорил отец, придут двое людей, которые расчистят путь для этого. Отец говорил, что они всегда поступают так и что это всегда бывает, когда люди занимаются волшебством.

Если бы женщина послала Кима с бумагами в какое-нибудь местное учреждение, его, конечно, взяла бы какая-нибудь провинциальная ложа и отослала в сиротский масонский приют в горах; но она не доверяла магии. У Кима также были свои воззрения. Когда он подрос, он научился избегать миссионеров и белых людей серьезного вида, которые расспрашивали его, кто он и что он делает, потому что Ким с громадным успехом ничего не делал. Правда, он знал чудесный, обнесенный стенами город Лагор от Делийских ворот до наружного форта Дич, был коротко знаком с людьми, которые вели такую странную жизнь, о которой не мечтал и Гарун аль-Рашид, и сам жил дикой жизнью, словно действующее лицо арабских сказок, но миссионеры и секретари благотворительных обществ не понимали красоты этой жизни. Среди гарнизона он был известен под прозвищем «Маленький Всеобщий Друг»; гибкий и незаметный он исполнял поручения хитрых, блестящих молодых франтов, пробираясь по крышам домов, переполненных народом. Конечно, это все были интрижки — он знал это, как знал все дурное с тех пор, как начал говорить, — но он любил эту игру ради нее самой, любил красться по темным оврагам и переулкам, карабкаться по водосточным трубам, любил видеть и слышать женщин на плоских кровлях, любил бешеные скачки с крыши на крышу под покровом жаркой, темной ночи.

Интересовали его и набожные люди — перепачканные пеплом факиры у своих кирпичных алтарей на речном берегу. Ким был очень хорошо знаком с ними; он встречал их, когда они возвращались после своих странствований за милостыней и ел с одного блюда с ними, когда никого не было поблизости. Присматривавшая за ним женщина со слезами настаивала, чтобы он носил европейскую одежду — штаны, рубашку и поношенную шляпу. Но при исполнении некоторых поручений Ким находил удобнее надевать индусский или магометанский костюм. Один из светских молодых людей — тот, которого нашли мертвым на дне колодца в ночь, когда было землетрясение, дал ему однажды полную экипировку индуса, костюм уличного мальчика низшей касты, и Ким спрятал его в потаенный уголок под балками на дровяном дворе Нила Рама, позади здания Верховного Пенджабского суда, где бывают сложены пахучие бревна, принесенные течением. Когда Ким отправлялся по какому-нибудь делу или шел повеселиться, он пользовался этим костюмом. Возвращался он на веранду обыкновенно на заре, усталый от громких приветствий, с которыми шел по следам брачной церемонии, или от криков на индусском празднестве. В доме иногда бывала еда, иногда не бывало, и Ким снова уходил из дома, чтобы поесть со своими друзьями-туземцами.

Постукивая ногами о пушку, он временами прерывал игру с маленьким Чота Лалем и Абдуллой, сыном продавца сладостей, чтобы сделать грубое замечание полицейскому из туземцев, сторожившему ряды башмаков у дверей музея. Высокий уроженец Пенджаба снисходительно усмехался: он уже давно знал Кима. Знал его и водовоз, поливавший сухую дорогу из мешка, сделанного из козьей шкуры. Знал его и Джавахир Синг, плотник музея, нагнувшийся над новыми ящиками для упаковки вещей. Знали его и все окружающие, за исключением приехавших из деревни крестьян, которые торопились в Дом Чудес, чтобы посмотреть, что сделали люди в их собственной провинции и в других местах. Музей был посвящен индусскому искусству и мануфактуре, и всякий жаждущий мудрости мог просить объяснений у хранителя.

— Прочь! Прочь! Пусти меня! — кричал Абдулла, карабкаясь на колесо пушки.

— Твой отец был пирожник, твоя мать украла ги,[1] — распевал Ким. — Все мусульмане уже давно потеряли Зам-Заммах!

— Пусти меня! — пронзительно закричал маленький Чота в расшитой золотом шапочке. У отца его было, по всей вероятности, около полумиллиона фунтов стерлингов, но Индия — единственная демократическая страна в мире.

— Индусы тоже потеряли Зам-Заммах. Мусульмане прогнали их. Твой отец был пирожник…

Он остановился. Из-за угла со стороны шумного базара Моти показался человек, каких никогда не видывал Ким, полагавший, что знает все касты. Он был ростом почти в шесть футов, одет в темную одежду с бесчисленными складками из материи, похожей на ту, из которой делают попоны, и ни по одной из складок Ким не мог определить, к какого рода промыслу или профессии принадлежит этот человек. На поясе у него висел ажурный железный пенал и деревянные четки, какие носят святые люди. На голове красовалась шляпа гигантских размеров. Лицо у него было желтое и сморщенное, как у Фук-Шинга, китайца-сапожника на базаре. Чуть раскосые глаза походили на ониксы с трещиной посредине.

— Кто это? — спросил Ким товарищей.

— Кажись, человек, — сказал Абдулла, засунув палец в рот и пристально смотря на незнакомца.

— Без сомнения, — возразил Ким, — но он не из Индии; таких людей я никогда не видел.

— Может быть, жрец, — сказал Чота Лаль, заметив четки. — Посмотрите, он идет в Дом Чудес!

— Ну, ну, — сказал полицейский, качая головой, — я не понимаю, что вы говорите. — Полицейский говорил по-пенджабски. — О, Всеобщий Друг, что такое он говорил?

— Пришли его сюда, — сказал Ким, спускаясь с пушки и показывая свои голые пятки. — Он — иностранец, а ты — буйвол.

Человек обернулся с беспомощным видом и направился к мальчикам. Он был стар; его грубый шерстяной плащ еще сохранял неприятный запах чернобыльника, растущего в горных ущельях.

— О, дети, что это за большой дом? — сказал он на очень хорошем языке урду.

— Это Аджайб-Гер — Дом Чудес! — Ким не назвал незнакомца «Лала» или «Миан». Он не знал, какой веры иностранец.

— А! Дом Чудес! Можно войти туда?

— На двери написано — всякий может войти.

— Бесплатно?

— Я вхожу и выхожу. А я не банкир, — со смехом сказал Ким.

— Увы! Я старик. Я не знал. — Перебирая четки, он обернулся в сторону музея.

— Какой ты касты? Где твой дом? Пришел ты издалека? — спросил Ким.

— Я пришел из Кулу — из-за Кайласа, но, впрочем, что знаете вы? С гор, где, — он вздохнул, — воздух и вода свежи и прохладны.

— Ага! Китай (китаец), — важно проговорил Абдулла. Фук-Шинг прогнал его однажды из лавки за то, что он плюнул на священное изображение.

— Пахари (горец), — сказал маленький Чота Лаль.

— Да, дитя, горец с гор, которых ты никогда не увидишь. Слышал ты о Бод-юм (Тибете)? Я — не китаец, а тибетец, если желаешь знать — лама, или гуру на вашем языке.

— Гуру из Тибета, — сказал Ким. — Никогда не видел такого человека. Значит, в Тибете есть индусы?

— Мы — последователи Срединного Пути — живем мирно в своих монастырях; я иду, чтобы увидеть прежде, чем умру, четыре священных места. Вы, дети, знаете теперь столько же, сколько старик. — Он ласково улыбнулся мальчикам.

— Ел ты что-нибудь?

Старик порылся за пазухой и вынул старую деревянную чашу, в которую собирал милостыню. Мальчики кивнули головами. Все знакомые им духовные лица просили милостыню.

— Мне еще не хочется есть. — Он повернул голову, словно старая черепаха, греющаяся на солнце. — Правда ли, что в Лагорском Доме Чудес много изображений святых? — Он повторил последние слова, как будто ожидая подтверждения их.

— Это правда, — сказал Абдулла. — Он наполнен идолами язычников. Ты тоже идолопоклонник?

— Не обращай внимания на него, — сказал Ким. — Это правительственный дом, и там нет никакого идоло поклонства, а только сахиб с седой бородой. Пойдем со мной, я покажу.

— Чужие жрецы едят мальчиков, — шепнул Чота Лаль.

— А он и чужой и идолопоклонник, — сказал Абдулла, магометанин.

Ким расхохотался:

— Он неизвестен нам. Бегите и заберитесь на колени к матери матерей и будете там в безопасности. Идем.

Ким с шумом повернул двигавшийся механически турникет; старик последовал за ним и остановился в изумлении. В первом зале стояли большие фигуры греко-буддистской скульптуры — одним лишь ученым известно, когда они были созданы забытыми скульпторами, рукам которых, казалось, таинственно передалось что-то из искусства греков. Тут были сотни обломков, резных рельефных украшений, кусков статуй и плит, фигур, которые украшали в былое время кирпичные стены буддистских мавзолеев и памятников Северной страны; теперь, открытые и снабженные надписями, они составляли гордость музея. С открытым от изумления ртом лама поворачивался от одного предмета к другому и, наконец, замер в восхищении перед горельефом, изображавшим коронацию или апофеоз Владыки Будды. Властелин сидел на лотосе, лепестки которого были так нарезаны, что каждый из них казался отдельным. Вокруг него была целая иерархия властителей, старшин и древних Будд. Внизу виднелись покрытые лотосами воды с рыбами и птицами. Два дева (добрые духи) с крыльями бабочек держали венец над его головой; другая пара, повыше, поддерживала зонтик, наверху которого красовался головной убор бодисатвы.[2]

— Господи! Господи! Сам Сакья-Муни! — почти рыдая, проговорил лама и прошептал удивительное буддистское заклинание:

— Его и путь, его закон — Ананды[3] Господина

Бодисатвы, которого под сердцем

Носила Майя.

И Он здесь! Чудеснейший закон также здесь. Мое паломничество хорошо началось. А что за работа! Что за работа!

— Вон там сахиб, — сказал Ким и нырнул среди ящиков с произведениями искусства, минуя мануфактурный отдел. Седобородый англичанин смотрел на ламу, который степенно повернулся и поклонился ему. Порывшись несколько времени, он вытащил записную книжку и клочок бумаги.

— Да, это мое имя, — сказал англичанин, с улыбкой смотря на детский неумелый почерк.

— Один из нас, который совершал паломничество к Святым местам, теперь он настоятель Лунг-Чосского монастыря, дал это мне, — запинаясь, проговорил лама. — Он говорил мне про эти изображения, — его худая рука, дрожа, указала на все вокруг.

— Привет тебе, о лама из Тибета. Вот изображения, и здесь я, — он взглянул в лицо ламы, чтобы приобрести познания. — Пройди пока в мою канцелярию.

Старик дрожал от волнения.

Канцелярия была маленькая комната, отделенная от галереи, где находились скульптуры. Ким припал к полу, приложив ухо к щели двери из кедра, треснувшей от жары, и, следуя своему инстинкту, приготовился слушать и наблюдать.

Большая часть разговора была выше его понимания. Лама, сначала с запинкой, рассказал хранителю музея о своем монастыре Суч-Зен, находившемся высоко среди скалистых гор, в четырех месяцах ходьбы от Лагора. Англичанин принес громадную книгу с фотографиями и рисунками и показал ему этот самый монастырь, гнездившийся на утесе, откуда открывался вид на громадную долину, почва которой была разнообразных цветов.

— Да, да! — Лама надел очки в роговой оправе китайской работы. — Вот маленькая дверь, в которую мы вносим дрова на зиму. И ты — вы, англичане, знаете это? Тот, кто состоит теперь настоятелем монастыря Лунг-Чо, говорил мне это, но я не поверил. Владыка-Всесовершенный почитается и здесь? И жизнь Его известна здесь?

— Она вся высечена на камне. Пойди и посмотри, если ты отдохнул.

Лама, волоча ноги, прошел в главный зал, и хранитель музея вместе с ним просмотрел всю коллекцию с благоговением верующего и точностью оценок профессионала.

Он узнавал на истертых камнях событие за событием чудесной истории, затрудняясь по временам при виде незнакомых ему греческих предметов и восторгаясь, как ребенок, при каждой новой находке. В тех местах, где были пропущены связующие моменты, как, например, в благовествовании, хранитель музея пополнял пропуск, вытаскивая из кучи книг французские и немецкие с фотографиями и гравюрами.

Тут был и набожный Асита, тождественный евангельскому Симеону; он держал на коленях святого младенца, а мать и отец прислушивались к его словам; были тут и события из легенды о двоюродном брате Девадатта. Там — смущенная злая женщина, обвинявшая Будду в нецеломудрии, здесь — проповедь в Оленьем парке; чудо, которое поразило огнепоклонников; Бодисатва в царской одежде; чудесное рождение, смерть в Кусинсларе, когда слабый ученик лишился чувств; почти бесчисленные повторения размышлений под деревом Води; а поклонение нищенской чаше виднелось повсюду. В несколько минут англичанин убедился, что его гость не простой нищий, а серьезный ученый. И они еще раз повторили все; лама нюхал табак, вытирал очки и говорил с быстротой несущегося поезда железной дороги на удивительном языке — смеси языков урду и тибетского. Он слышал о путешествиях китайских паломников, Фо-Хиана и Хвен-Тианга, и очень хотел узнать, есть ли перевод их записок. Он вздохнул беспомощно, перелистывая страницы сочинений Биля и Станислава Жюльена. Все это есть здесь. Запертое сокровище. Потом он несколько успокоился и стал благоговейно прислушиваться к отрывкам, поспешно переводимым на язык урду. В первый раз он услышал о трудах европейских ученых, которые с помощью этих и других документов установили подлинность святых мест буддизма. Потом ему показали большую географическую карту с точками и линиями желтого цвета. Смуглый палец двигался за карандашом англичанина с одной точки на другую. Вот тут — Капилавасти, здесь — Среднее царство, тут — Махабодхи — Мекка буддизма, а здесь — Кусинагара, печальное место смерти святого. Старик молчал некоторое время, опустив голову на листы, а англичанин закурил другую трубку. Ким заснул. Когда он проснулся, продолжавшийся разговор был еще более непонятен.

— И таким образом, о Источник мудрости, я решился идти к святым местам, которые попирала Его нога. К месту рождения, даже в Капила; потом в Махабодхи, в Буддохчайю, в монастырь, парк оленей — к месту Его смерти.

Лама понизил голос.

— И я пришел сюда один. В продолжение пяти, семи, восемнадцати, сорока лет я размышлял о том, что старый закон не исполняется, как следует; что он заглушен дьявольщиной, чарами и идолопоклонством. Как сказал даже тот ребенок — даже ребенок.

— Это случается со всеми религиями.

— Ты думаешь? Я читал книги нашего монастыря; оказалось, что источник их силы иссяк, и позднейший ритуал, которым мы — последователи преобразованного закона — обременили себя, также не имел цены в этих старых глазах. Даже последователи Всесовершенного враждуют друг с другом. Все это — одна иллюзия. Да, майя, иллюзия. Но у меня есть другое желание. — Сморщенное желтое лицо приблизилось на расстояние трех дюймов к лицу англичанина, и длинный ноготь указательного пальца застучал по столу. — Ваши ученые в этих книгах прошли по следам Благословенных Ног во всех их странствиях; но есть вещи, которых они не открыли. Я ничего не знаю — ничего не знаю, но я иду искать освобождения от Колеса Всего Сущего широким, открытым путем, — он улыбнулся с простодушным торжеством. — Как паломник к Святым местам я заслуживаю награды. Более того. Выслушай правдивые слова. Когда наш милосердный Господь, будучи юношей, искал себе подругу, люди при дворе Его отца говорили, что он слишком нежен для брака. Ты знаешь это? — Англичанин утвердительно кивнул головой, раздумывая, что будет дальше.

— Тогда произвели тройное испытание. При испытании в стрельбе из лука наш Владыка сначала переломил тот, который Ему дали, а потом попросил такой, какого никто не мог согнуть. Ты знаешь это?

— Это написано. Я читал.

— И стрела, перелетев через все цели, исчезла вдали, стала невидимой для глаз. Наконец, она упала; и там, где она дотронулась до земли, прорвался поток, превратившийся в реку. Эта река благодаря благодеяниям Владыки и заслугам Его до Его освобождения очищает купающихся в ней от всякого греха.

— Так написано, — грустно проговорил англичанин.

Лама глубоко вздохнул.

— Где эта река? Источник мудрости, куда упала стрела?

— Увы, не знаю, брат мой! — ответил хранитель музея.

— Ну, верно, ты просто позабыл. Это единственная вещь, которую ты не сказал мне. Ты, наверное, должен знать это. Взгляни, я старик. Я спрашиваю, склонив голову к твоим ногам, о Источник мудрости! Мы знаем, что Он стрелял из лука. Мы знаем, что стрела упала! Мы знаем, что поток прорвался! Но где же река? Моя мечта — найти ее. Поэтому я и пришел сюда. Где же река?

— Если бы я знал, неужели ты думаешь, я не кричал бы об этом?

— Благодаря ей человек освобождается от Колеса Всего Сущего, — продолжал лама, не слушая его. — Река Стрелы! Подумай хорошенько! Может быть, маленький поток, пересыхающий в жару? Но Святой никогда не обманул бы так старика.

— Я не знаю, не знаю.

Лама еще более приблизил свое изборожденное морщинами лицо к лицу англичанина.

— Я вижу, ты не знаешь. Так как ты не из приверженцев закона, то это скрыто от тебя.

— Да, скрыто, скрыто.

— Мы оба связаны — и ты, и я, брат мой. Но я, — он встал, взмахнув полами своей плотной одежды, — я иду освободиться! Иди и ты.

— Я готов, — сказал англичанин. — Но куда идешь ты?

— Сначала в Каши (Бенарес), куда же иначе? Там я встречу одного правоверного в храме джайнов. Он также искатель тайны, и, может быть, я узнаю от него то, что желаю знать. Может быть, он пойдет со мной в Будд-Гайя. Оттуда — на северо-запад в Капилавасти, там я буду искать реку. Я буду искать ее повсюду, потому что место, где упала стрела, неизвестно.

— А как ты пойдешь? Ведь до Дели далеко, а до Бенареса еще дальше?

— Отправлюсь пешком и по железной дороге. Спустившись с гор, я приехал сюда из Патанкота в поезде. Он идет быстро. Сначала я изумился при виде больших столбов на дороге, хватающих нить за нитью, — он наглядно изобразил, как наклоняются и кружатся телеграфные столбы, мелькающие перед проходящим поездом. — Но потом мне стало тесно, и я захотел идти, как я привык.

— А ты хорошо знаешь дорогу? — спросил хранитель музея.

— О, для этого нужно только спросить и заплатить деньги, и знающие люди отправляют всех в нужное место. Это я узнал в монастыре от верных людей, — гордо проговорил лама.

— А когда ты отправляешься?

Англичанин улыбнулся, слушая эту смесь старинной набожности и современного прогресса, так отличающую нынешнюю Индию.

— Как можно скорее. Я буду идти по местам, где он жил, пока не дойду до Реки Стрелы. К тому же есть расписание, когда идут поезда на юг.

— А как насчет пищи?

Ламы обыкновенно имеют хорошие запасы денег, спрятанные где-нибудь в одежде. Англичанин хотел убедиться в этом.

— Для путешествия я беру нищенскую чашу Владыки. Да. Как шел он, так иду и я, покинув удобства монастыря. Когда я ушел из гор, со мной был чела (ученик), который просил милостыню за меня, как этого требуют правила, но, когда мы остановились в Кулу, на него напала лихорадка, и он умер. Теперь у меня нет ученика, но я возьму нищенскую чашу и дам милостивым людям возможность сделать доброе дело. — Он решительно покачал головой. Обычно ученые монахи не просят милостыни, но этот с энтузиазмом принимался за свои поиски.

— Да будет так, — улыбаясь, сказал англичанин. — Позволь же мне заслужить награду. Мы с тобой оба мастера. Вот новая книга из белой английской бумаги; вот и очиненные карандаши — толстые и тонкие; все они хороши для писца. Теперь одолжи мне твои очки.

Англичанин поглядел в очки. Они были сильно поцарапаны, но почти соответствовали его собственным очкам, которые он сунул в руку ламы, сказав: «Попробуй эти».

— Перышко! Чистое перышко на лице! — старик с восторгом поворачивал голову и морщил нос. — Я почти не чувствую их. Как ясно я вижу все!

— Они из билаура (горного хрусталя) и никогда не поцарапаются. Да помогут они тебе найти твою реку, потому что они — твои.

— Я возьму их, и карандаши, и белую записную книжку, — сказал лама, — как знак дружбы между священнослужителями, а теперь, — он порылся в поясе, снял открытый резной пенал и положил его на стол. — Это на память тебе обо мне — мой пенал. Он старый — такой же, как я.

Это была старинная вещь древнекитайского рисунка из железа, какого уже не выделывают в наши дни; и сердце коллекционера в груди англичанина пленилось ею при первом же взгляде. Никакие уговоры не могли заставить ламу взять назад свой подарок.

— Когда я вернусь после того, как найду реку, я принесу тебе священную картину, какую я написал на шелку в монастыре. А также и картину, изображающую Колесо Жизни, — с усмешкой проговорил он, — потому что мы с тобой оба работники.

Англичанину хотелось задержать его: так мало людей на свете еще владеют секретом условных буддистских картин, наполовину как бы написанных кисточкой, наполовину нарисованных. Но лама вышел, высоко подняв голову, остановился на мгновение перед большой статуей Бодисатвы, погруженного в раздумье, и прошел через турникет.

Ким шел следом за ним, словно тень. То, что он подслушал, сильно взбудоражило его. Этот человек представлял абсолютную неизвестность для него, и он решил исследовать его, совершенно так же, как исследовал бы новое здание или необычайное празднество в городе Лагере. Лама был его находкой, и он намеревался завладеть им. Мать Кима была ирландкой.

Старик остановился у Зам-Заммаха и оглядывался вокруг, пока взгляд его не остановился на Киме. Вдохновение, вызванное паломничеством, ослабло в данную минуту, и лама чувствовал себя старым, одиноким и истощенным.

— Не сиди под пушкой, — торжественно сказал полицейский.

— Эй, филин! — отвечал Ким за ламу. — Сиди, пожалуйста, под пушкой, если хочешь. Когда ты украл туфли молочницы, Дьюнно?

То было совершенно необоснованное обвинение, возникшее внезапно, под влиянием минуты, но оно заставило замолчать Дьюнно, который знал, что громкие крики Кима привлекут в случае надобности легионы базарных мальчишек.

— А кому ты поклонялся там? — любезно спросил Ким, сидя в тени на корточках, рядом с ламой.

— Я никому не поклонялся, дитя. Я преклонился перед Высшим Законом.

Ким без всякого волнения принял этого нового бога. Он знал уже несколько десятков богов.

— А что ты делаешь?

— Я прошу милостыню. Теперь я припоминаю, что давно не ел и не пил. Как совершаются дела милосердия в этом городе? В безмолвии, как у нас, в Тибете, или о них говорят громко?

— Те, кто просят молча, умирают в молчании с голоду, — сказал Ким, приводя туземную поговорку. Лама попробовал подняться, но опустился, вздохнув о своем ученике, умершем в далеком Кулу. Ким наблюдал за ним, склонив голову набок, внимательный и заинтересованный.

— Дай мне чашу. Я знаю всех милосердных людей в этом городе. Дай мне, и я принесу ее назад наполненной. — Старик с детской простотой передал ему чашу.

— Отдохни. Я знаю здешних людей.

Он направился к открытой лавочке, находившейся против станции кольцевой железной дороги, ниже базара Моти. Эту лавочку держала торговка зеленью, принадлежавшая к низшей касте. Она давно знала Кима.

— Ого, ты стал, что ли, иоги (святым человеком), что расхаживаешь с нищенской чашей? — крикнула она.

— Нет, — гордо сказал Ким. — В городе появился новый священнослужитель — такой человек, какого я еще никогда не видел.

— Старый священнослужитель — молодой тигр! — сердито сказала женщина. — Я устала от все новых и новых жрецов. Они садятся на ваши товары, словно мухи. Разве отец моего сына — источник милосердия, чтобы давать всем просящим?

— Нет, — сказал Ким. — Твой муж скорее иаги (человек дурного характера), чем иоги. Но этот священнослужитель совсем новый: сахиб в Доме Чудес говорил с ним, как с братом. О, мать моя, наполни эту чашу. Он ждет.

— Скажите пожалуйста! Эту чашу! Корзинку величиной с желудок коровы! Ты так же милостив, как священный бык Шивы. Он съел сегодня большую часть лука в корзине, а тут я еще должна наполнить твою чашу. Вот он снова идет.

Громадный браминский бык мышиного цвета прокладывал себе путь среди разношерстной толпы; ветвь смоковницы, которую он только что стащил, свешивалась у него изо рта. Он подошел прямо к лавке, отлично зная свои привилегии священного животного, опустил голову и тяжело фыркнул на ряд корзин, прежде чем сделать выбор. Маленькая тяжелая пятка Кима мелькнула в воздухе и ударила его по влажному синему носу. Бык фыркнул от негодования и пошел вдоль рельс трамвая; горб его дрожал от ярости.

— Взгляни! Я спас втрое больше, чем стоит эта чаша. Ну, матушка, немного рису и сушеной рыбы — да еще какого-нибудь варева.

Из комнаты позади лавки, где лежал какой-то человек, послышалось ворчание.

— Он прогнал быка, — шепотом проговорила женщина, — хорошо подавать бедным.

Она взяла чашу и вернула ее наполненной горячим рисом.

— Но мой иоги (святой) не корова, — серьезно сказал Ким, проделывая пальцем ямку в середине горстки риса. — Хорошо бы еще чего-нибудь к рису, а жареный пирожок и немного консервов, я думаю, понравились бы ему.

— Вишь, сделал ямищу со свою голову! — раздраженно сказала женщина.

Но, несмотря на это, она заполнила дырку вкусной горячей соей, положила сверху пирожок, на него кусочек прозрачного масла, а сбоку прибавила консервов из соленых плодов тамаринда. Ким любовно смотрел на свою ношу.

— Это хорошо. Когда я буду на базаре, бык не подойдет к этому дому. Он смелый нищий.

— А ты? — со смехом сказала женщина. — Но говори с уважением о быках. Ведь ты же рассказывал мне, что в один прекрасный день какой-то Красный Бык придет с поля, чтобы помочь тебе? Держи же чашу прямо и попроси у святого человека благословения для меня. Может быть, он знает лекарство для больных глаз моей дочери? Попроси и лекарства, о ты, Маленький Всеобщий Друг.

Но Ким исчез, не выслушав до конца ее речи, увертываясь от собак, парий и голодных знакомых.

— Вот как просим мы, знающие, как это делается, — гордо сказал он ламе, открывшему глаза при виде содержимого чаши. — Теперь кушай, и я поем вместе с тобой. Эй, ты! — крикнул он водовозу, поливавшему цветы у музея. — Дай-ка воды сюда. Нам, людям, хочется пить.

— Нам, людям! — со смехом сказал водовоз. — Я думаю, одной струи хватит на такую пару. Ну пейте, во имя Милосердного.

Он пустил тонкую струю воды в руки Кима, который выпил ее туземным способом; но лама вынул чашку из складок своей необъятной одежды и напился со всеми церемониями.

— Пардеси (чужестранец), — объяснил Ким, когда старик произнес, очевидно, благословение на незнакомом языке.

Они ели с большим удовольствием, очищая нищенскую чашу. Потом лама взял понюшку табаку из большой деревянной табакерки, некоторое время перебирал четки и заснул спокойным сном старости под удлиненной тенью Зам-Заммаха.

Ким направился к ближайшей торговке табаком, довольно живой женщине-магометанке, и попросил у нее крепкую сигару того сорта, который продают студентам Пенджабского университета, желающим подражать английским обычаям. Потом он сел под пушку, опустив подбородок на колени, и стал курить и раздумывать; результатом этих размышлений явился внезапный тайный поход в сторону дровяного двора Нила Рама.

Лама проснулся только тогда, когда в городе началась вечерняя жизнь; зажглись фонари, и клерки и мелкие служащие в правительственных учреждениях, одетые в белые одежды, стали возвращаться домой. Он растерянно оглядывался по сторонам, но никто не смотрел на него, за исключением мальчика-индуса в грязном тюрбане и одежде цвета Изабеллы. Вдруг лама склонил голову на колени и застонал.

— Что с тобой? — спросил стоявший перед ним мальчик. — Тебя обокрали?

— Мой новый чела ушел от меня, и я не знаю, где он.

— А как выглядел твой ученик?

— Это был мальчик, посланный мне вместо умершего в награду за то, что я преклонился перед Законом, вон там. — Он показал в сторону музея. — Он пришел ко мне, чтобы указать потерянный мною путь. Он привел меня в Дом Чудес и своими речами ободрил меня так, что я решился разговаривать с хранителем священных изображений и стал смелее и сильнее. А когда я изнемогал от голода, он просил за меня милостыню, как делает это ученик для учителя. Внезапно он был послан мне. Внезапно ушел. Я намеревался учить его Закону по дороге в Бенарес.

Ким остановился в изумлении при этих словах, потому что он подслушал разговор в музее и теперь узнал, что старик говорил правду, что редко случается, когда туземец входит в сношения с чужестранцами.

— Но теперь я вижу, что он был послан мне с известной целью. Поэтому я знаю, что найду реку, которую ищу.

— Реку Стрелы? — сказал Ким со знающим видом.

— Неужели это еще один посланец? — вскрикнул лама. — Никому не говорил я о моих поисках, кроме хранителя изображений. Кто ты?

— Твой ученик, — просто сказал Ким, сидя на корточках. — В жизни не видел никого похожего на тебя. Я пойду с тобой в Бенарес. И я думаю, что такой старик, как ты, говорящий правду всякому встречному в сумерки, очень нуждается в ученике.

— Но Река — Река Стрелы?

— О, я слышал, как ты говорил это англичанину. Я лежал у дверей.

Лама вздохнул.

— Я думал, что ты проводник, ниспосланный мне. Такие вещи случаются иногда, но я недостоин. Так ты не знаешь реки?

— Не знаю. — Ким смущенно рассмеялся. — Я иду искать быка — Красного Быка на зеленом поле, который поможет мне.

У Кима, как у всякого мальчика, когда он слышал чей-нибудь план, являлся свой собственный; и, как ребенок, он иногда раздумывал целых двадцать минут о пророчестве отца.

— В чем, дитя мое? — спросил лама.

— Бог знает в чем, отец так говорил мне. Я слышал, как ты говорил в Доме Чудес о всех этих новых странных местах в горах, и если такой старый и безобидный, так привыкший говорить правду может идти ради такой мелочи, как река, мне показалось, что и я должен пуститься в путь. Если нам суждено найти эти вещи, мы найдем их, ты — свою реку, а я — моего быка, высокие колонны и какие-то еще вещи, о которых я позабыл.

— Я хотел бы освободиться от Колеса Всего Сущего, а не искать колонны, — сказал лама.

— Это все равно. Может быть меня сделают царем, — сказал Ким, невозмутимо готовый ко всему.

— Я научу тебя в пути другим и лучшим стремлениям, — властным голосом проговорил лама. — Пойдем в Бенарес.

— Не ночью. Воры бродят повсюду. Дождись дня.

— Но нам негде спать. — Старик привык к правилам своего монастыря, и хотя спал на земле согласно уставу, но предпочитал устраиваться прилично.

— Мы найдем хорошее помещение в Кашмирском караван-сарае, — сказал Ким, смеясь над смущением старика. — У меня есть там приятель. Идем.

Жаркие, заполненные народом базары горели огнями, когда они пробирались среди представителей всех народов Верхней Индии. Лама двигался, словно во сне. Он в первый раз попал в большой промышленный город, и набитый людьми трамвай с визжащими тормозами пугал его. То подталкиваемый, то увлекаемый толпой он добрался до высоких ворот караван-сарая — громадной, открытой площади напротив железнодорожной станции, окруженной монастырями с арками, на которой останавливаются караваны верблюдов и лошадей, возвращающихся из Центральной Азии. Тут были представители населения северной части Индии; они ухаживали за привязанными лошадьми и коленопреклоненными верблюдами, накладывали и снимали тюки и узлы, накачивали воду для ужина из колодца, подкладывали кучи травы громко ржавшим жеребцам со свирепыми глазами, отгоняли угрюмых собак, пришедших с караванами, платили погонщикам верблюдов, нанимали новых слуг, ругались, кричали, рассуждали, торговались на набитой битком площади. Монастыри, ко входу в которые вели по три-четыре каменных ступеньки, представляли собой спасительную гавань вокруг этого бушующего моря. Большинство их было отдано в аренду торговцам. Пространство между колоннами было заложено кирпичами или отделано под комнаты, охранявшиеся тяжелыми железными дверями и громоздкими туземными висячими замками. Запертые двери указывали на отсутствие владельца, а грубые — иногда очень грубые — каракули мелом или краской сообщали, куда он отправился. Например: «Лутуф Улла отправился в Курдистан». Внизу грубые стихи: «О, Аллах, позволяющий вшам жить в одежде Кабульца, зачем дозволил ты жить так долго этой вше, Лутуфу?»

Ким, оберегая ламу от возбужденных людей и животных, добрался вдоль монастырей до отдаленного конца площади, вблизи станции, где жил Махбуб Али, торговец лошадьми, который являлся из таинственной страны за северными проходами гор.

В течение своей короткой жизни, в особенности между десятью и тринадцатью годами, Ким вел много дел с Махбубом, и громадный афганец с выкрашенной в красный цвет бородой (он был пожилой и не желал, чтобы видели его седые волосы) понимал значение мальчика, как разносчика сплетен. Иногда он просил Кима проследить за человеком, не имевшим никакого отношения к лошадям: ходить за ним в течение целого дня и рассказать затем про всякого, с кем он говорил. Вечером Ким понимал, что тут какая-то интрига; главное было в том, что Ким не рассказывал про встречи никому другому, кроме Махбуба, который давал ему прекрасные, горячие кушанья из кухмистерской, а один раз дал даже восемь монет.

— Он здесь, — сказал Ким, ударяя по носу злого верблюда. — Эй, Махбуб Али! — Он остановился у темной арки и спрятался за удивленного ламу.

Барышник, с расстегнутым широким поясом, лежал на двух шелковых ковровых мешках и лениво курил огромную серебряную трубку. Он слегка повернул голову при восклицании Кима и, видя только молчаливую высокую фигуру, засмеялся глубоким, прерывистым смехом.

— Аллах! Лама! Красный Лама! Далеко от Лагора до проходов в горах! Что ты делаешь здесь?

Лама машинально протянул чашу.

— Проклятие Бога на всех неверных! — сказал Махбуб. — Я не подаю вшивому тибетцу; попроси у конюха, он вон там, позади верблюдов. Может быть, они оценят твои благословения. Эй, конюхи, вот тут ваш земляк! Посмотрите, не голоден ли он.

Бритый конюх, пришедший с лошадьми, отказавшийся от буддизма, подобострастно встретил ламу и низким горловым голосом умолял Служителя Божьего присесть к костру, разведенному для конюхов.

— Иди! — сказал Ким, слегка подтолкнув ламу, и тот пошел, оставив Кима у монастыря.

— Иди! — сказал Махбуб Али, возвращаясь к своему куренью. — Беги прочь, маленький индус! Проклятье всем неверным. Попроси у тех из моих слуг, которые одной веры с тобой.

— Магараджа, — захныкал Ким, употребляя индусскую форму обращения и вполне наслаждаясь ситуацией, — мой отец умер, моя мать умерла, мой желудок пуст.

— Проси у моих слуг, говорю я. Там должны быть индусы.

— О, Махбуб Али, да разве я индус? — по-английски сказал Ким.

Торговец ничем не обнаружил своего удивления, но взглянул из-под густых бровей.

— Маленький Всеобщий Друг, — сказал он, — что это значит?

— Ничего. Я теперь ученик этого святого человека, и мы идем вместе в паломничество в Бенарес, как говорит он. Он совсем безумный, а я устал от Лагора. Мне хочется нового воздуха и воды.

— Но у кого ты служишь? Зачем пришел ко мне? — Подозрительность слышалась в его грубом голосе.

— К кому же другому мне было идти? У меня нет денег. Нехорошо бродить без денег. Ты продашь много лошадей офицерам. Очень хороши эти новые лошади, я видел их. Дай мне одну рупию,[4] Махбуб Али, а когда я разбогатею, я заплачу тебе.

— Гм, — сказал Махбуб Али, быстро соображая что-то. — Ты прежде никогда не лгал мне. Позови этого ламу, а сам встань в тени.

— О, наш рассказ будет одинаков, — со смехом сказал Ким.

— Мы идем в Бенарес, — сказал лама, как только понял, куда клонит Махбуб Али. — Мальчик и я. Я иду искать одну реку.

— Может быть, а мальчик?

— Он мой ученик. Я думаю, он был послан мне, чтобы привести меня к этой реке. Я сидел под пушкой, когда он внезапно подошел ко мне. Подобные вещи случались со счастливцами, которым давались указания. Теперь я припоминаю, что он говорил, что он из здешних — индус.

— А его имя?

— Я не спрашивал его. Ведь он мой ученик.

— Его страна его раса его селение? Мусульманин он или сейк, индус, джайн, низшей касты или высшей?

— Зачем мне было спрашивать? На Срединном пути нет ни высших, ни низших. Если он мой ученик, возьмет ли кто-нибудь его от меня — захочет ли, может ли взять его? Видите ли, без него я не найду моей реки. — Он торжественно покачал головой.

— Никто не возьмет его от тебя. Пойди сядь с моими конюхами, — сказал Махбуб Али, и лама ушел, утешенный обещанием.

— Ну, разве он не совсем безумный? — сказал Ким, выходя на свет. — Зачем бы я стал лгать тебе, хаджи?

Махбуб молча курил свою трубку. Потом он проговорил почти шепотом:

— Умбалла на пути в Бенарес, если вы оба действительно идете туда.

— Ну! Ну! Говорю тебе, он не умеет лгать, как умеем мы с тобой.

— И если ты передашь мое поручение в Умбаллу, я дам тебе денег. Это касается лошади — белого жеребца, которого я продал одному офицеру, когда в последний раз вернулся с гор. Но встань поближе и протяни руки, как будто просишь милостыню. Родословная белого жеребца не была вполне установлена, и офицер, который теперь находится в Умбалле, потребовал от меня объяснений (тут Махбуб описал лошадь и наружность офицера). Вот что ты должен сказать офицеру: «Родословная белого жеребца вполне установлена». По этим словам он узнает, что ты прислан мной. Тогда он скажет: «Какое у тебя доказательство?» — а ты ответишь: «Махбуб Али дал мне доказательство».

— И все ради белого жеребца? — с усмешкой проговорил Ким; глаза его горели.

— Я дам тебе сейчас родословную особенным способом и прибавлю несколько твердых слов. — Какая-то тень мелькнула позади Кима. Махбуб Али возвысил голос: — Аллах! Неужели ты один нищий в городе? Твоя мать умерла. Твой отец умер. Со всеми так бывает. Ну, ну, — он повернулся, как будто ощупывая что-то на полу, и бросил мальчику ломоть мягкого жирного мусульманского хлеба. — Иди и ложись спать среди моих конюхов — и ты, и лама. Завтра я, может быть, дам тебе дело.

Ким ускользнул, запустив зубы в хлеб, и, как и ожидал, нашел конверт со сложенной тонкой бумагой, обвернутый в клеенку, и три серебряные рупии — неслыханная щедрость. Он улыбнулся и сунул деньги и бумагу в свою кожаную сумочку с амулетом. Лама, которого чудесно угостили слуги Махбуба, уже спал в уголке одной из конюшен. Ким лег рядом с ним и рассмеялся. Он знал, что оказал услугу Махбубу Али, и ни одной минуты не верил в рассказ о родословной белого жеребца.

Но Ким не подозревал, что Махбуб Али, известный как один из лучших барышников в Пенджабе, богатый и предприимчивый торговец, караваны которого проникали далеко в глубь страны, был зарегистрирован в одной из книг департамента тайной полиции в Индии как С. 25. Г.В. Два или три раза в год С. 25 присылал маленький рассказ, написанный просто, но чрезвычайно интересный и обыкновенно — как это подтверждалось донесениями R. 17 и М. 4 — совершенно правдивый. Он касался всевозможных отдаленных горных княжеств, исследователей всех национальностей, кроме англичан, и торговли оружием, одним словом, составлял малую часть тех «полученных сведений», на основании которых действует правительство Индии. Но недавно пять союзных правителей, которым вовсе не следовало вступать в союз, были осведомлены одной доброжелательной северной державой, что сведения с их территории проникают в Британскую Индию. Первые министры этих правителей серьезно встревожились и приняли меры, соответствующие восточной моде. Между прочим, они заподозрили дерзкого краснобородого барышника, верблюды которого, по брюхо в снегу, проходили по их странам. Наконец, во время последнего сезона караван его попал в засаду и был дважды обстрелян по дороге. Люди Махбуба приписывали это нападение трем чужестранцам, которые, может быть, были наняты для этого. Поэтому Махбуб не остановился в нездоровом городе Пешаваре и прямо пробрался в Лагор, где, зная хорошо своих соотечественников, он ожидал интересных новостей.

И кроме того, у Махбуба Али было нечто, чего он не желал держать долее, чем было необходимо, — конверт с очень тонкой бумагой, обвернутый в клеенку, — безличное, никому не адресованное донесение с пятью микроскопическими дырочками, проткнутыми булавкой в уголке. Конверт этот очень ясно выдавал пятерых союзных правителей, симпатизирующую им северную державу, индусского банкира в Пешаваре, фирму оружейных мастеров в Бельгии и важного, полунезависимого магометанского правителя на юге. Это была пос ледняя работа R. 17, который по независящим от него обстоятельствам не мог покинуть своего наблюдательного пункта.

Махбуб Али получил пакет и вез его вместо R. 17. Динамит был кроток и безвреден в сравнении с донесением С. 25. И даже уроженец Востока со всеми восточными взглядами на цену времени понимал, что чем скорее это донесение будет доставлено по адресу, тем лучше. Махбуб не имел особого желания умереть насильственной смертью. На руках у него были еще две-три незаконченные кровавые распри, когда же с ними будет покончено, он намеревался обосноваться где-нибудь и стать более или менее нравственным гражданином. Он не выходил из ворот караван-сарая со времени своего приезда два дня тому назад, но усердно посылал телеграммы в Бомбей, куда перевел часть своих денег; в Дели, где партнер из его клана продавал лошадей государствам Раджпутаны, и в Умбаллу, откуда один англичанин взволнованно требовал родословную белого жеребца. Публичный писец, знавший английский язык, составлял превосходные телеграммы вроде: «Крейтон. Банк Лаурель, Умбалла. Лошадь — арабская, как уже установлено. Досадно, задержана родословная, которую перевожу». Потом на тот же адрес: «Очень досадная задержка. Пришлю родословную». Своему партнеру в Дели он телеграфировал: «Лутуф Улла. Телеграфировал две тысячи рупий наш кредит банк Лухман Нарайна». Все это относилось к торговому делу, но каждая телеграмма обсуждалась по многу раз людьми, считавшими себя заинтересованными, прежде чем попадала на телеграфную станцию. Глупый слуга, относивший телеграммы, давал всем встречавшимся по дороге прочитывать их.

Когда Махбуб, по его живописному выражению, замутил источники осведомления палкой предосторожности, Ким явился перед ним, словно посланный с неба, и Махбуб Али, решительный и неразборчивый в средствах, привыкший пользоваться всяким удобным случаем, немедленно воспользовался его услугами.

Бродяга-лама с мальчиком-слугой из низкой касты мог возбудить минутный интерес в Индии, стране пилигримов, но никому они не могли показаться подозрительными, и тем более никто не стал бы грабить их.

Он велел подать огня для трубки и стал обдумывать положение дел. Если случится самое худшее и мальчик попадется, бумага не может стать вещественным доказательством против кого бы то ни было. И он спокойно отправится в Умбаллу и, даже рискуя возбудить новые подозрения, подтвердит словесно свой рассказ тем, кого это касается.

Однако донесение R. 17 являлось ядром всего дела, и было бы очень неудобно, если бы оно не попало в нужные руки. Но Аллах велик, а Махбуб Али чувствовал, что он сделал все возможное в данное время. Ким был единственным существом на земле, которое никогда не солгало ему. Это было бы роковым недостатком Кима в глазах Махбуба Али, не знай он, что в делах, касающихся самого Кима или Махбуба, Ким мог лгать, как любой житель Востока.

Потом Махбуб Али отправился к воротам гарпий, которые подрисовывают себе глаза и завлекают чужестранцев, и с трудом разыскал девушку, находившуюся, по его мнению, в особенно близких отношениях с одним безбородым кашмирским ученым-брамином, который остановил его простака-слугу с телеграммами. Вышла очень глупая история, потому что все они, вопреки закону Пророка, стали пить душистую водку, и Махбуб сильно напился. Язычок у него развязался, и он преследовал Цветок восторга, бегая за ней на дрожавших от опьянения ногах, пока не упал среди подушек, где Цветок восторга с помощью безбородого кашмирского брамина обыскала его основательно с головы до ног.

Примерно в это же время Ким услышал в пустынной конюшне Махбуба Али чьи-то тихие шаги. Барышник, к удивлению, оставил дверь незапертой, и слуги его праздновали свое возвращение в Индию, поедая целого барана, милостиво предложенного им Махбубом. Ловкий молодой человек из Дели, вооруженный связкой ключей, которую Цветок восторга сняла с пояса безжизненно лежавшего Махбуба, оглядел все ящики, узлы, ковры и тюки, принадлежавшие барышнику, еще более систематично, чем Цветок и брамин обыскивали их владельца.

— И я думаю, — презрительно сказала Цветок, облокотясь через час круглым локтем на храпевшее безжизненное тело, — что этот афганский барышник просто свинья, которая только и думает, что о женщинах и лошадях. К тому же он, может быть, и отослал ее — если она действительно была у него.

— Ну, то, что касается пятерых государей, должно лежать близко к его черному сердцу, — сказал брамин. — Так ничего не было?

Человек из Дели засмеялся, входя и поправляя свой тюрбан.

— Я искал в пятках его туфель, пока Цветок обыскивала его одежду. Это не тот человек. Я редко ошибаюсь.

— Они и не говорили, что это именно тот человек, — задумчиво проговорил брамин. — Они сказали: «Посмотрите, не тот ли это человек, так как наши советники смущены».

— Эта северная страна кишит торговцами лошадьми, как старая одежда вшами. Там торгуют Сикандер Хан, Нур Али Бег и Фаррук Шах — все крупные торговцы, — сказала девушка.

— Они еще не приехали, — сказал брамин. — Ты должна заманить их.

— Фу! — сказала Цветок с глубоким отвращением, скидывая голову Махбуба с колен. — Я зарабатываю деньги. Фаррук Шах — медведь, Али Бег — хвастун, а старый Сикандер Хан — уф! Ступай. Я засну. Эта свинья не двинется до зари.

Когда Махбуб проснулся, Цветок восторга строго заговорила с ним о грехе пьянства. Азиаты и глазом не моргнут, когда перехитрят неприятеля, но, когда Махбуб Али прочистил горло, подтянул кушак и, шатаясь, вышел при свете ранних утренних звезд, он почти что торжествовал победу.

«Что за детская проделка! — проговорил он про себя. — Любая девушка в Пешаваре сумеет сделать это! Но все же проделано хорошо. Один Бог знает, сколько мне встретится на пути людей, которым приказано испытать меня, может быть, и с ножом. Итак, мальчик должен ехать в Умбаллу — и по железной дороге, потому что бумага важная. Я останусь здесь, поухаживаю за «Цветком» и буду напиваться, как следует афганскому торговцу».

Он остановился у палатки, которая была через одну от его собственной. Его слуги лежали в глубоком сне. Не видно было ни Кима, ни ламы.

— Вставай! — разбудил барышник одного из спящих. — Куда ушли те, которые только что лежали тут, — лама и мальчик? Не пропало ли чего-нибудь?

— Ничего, — проворчал слуга. — Старый безумец встал, как только петух пропел во второй раз, говоря, что он пойдет в Бенарес, и молодой увел его.

— Проклятие Аллаха всем неверным! — от души проговорил Махбуб и, ворча, вошел в свою палатку.

Но ламу разбудил Ким. Приложив глаз к замочной скважине, Ким наблюдал за поисками человека из Дели. Простой вор не стал бы переворачивать писем, счетов и тюков, простой вор не стал бы подрезать ножичком подошвы туфель Махбуба или так ловко подпарывать швы тюков. Сначала Ким думал поднять тревогу, крикнуть: «Вор! Вор!», чтобы заставить осветить палатку, но, поглядев внимательнее и положив руку на амулет, он пришел к заключению.

— Должно быть, это родословная несуществующей лошади, — сказал он, — то, что я несу в Умбаллу. Нам лучше идти сейчас же. Те, кто с ножами обыскивают мешки, могут обыскивать с ножами и животы. Наверно, тут кроется женщина. Эй, эй! — шепнул он спавшему легким сном старику. — Идем. Пора, пора идти в Бенарес.

Лама послушно встал, и они вышли из палатки, словно тени.

Глава вторая

Тому, чье сердце так широко,

Что все созданья обоймет,

Доступен будет глас Востока,

Камакура его найдет

Они вошли на железнодорожную станцию, похожую на крепость, темневшую в предрассветных сумерках. Электрические огни шипели на товарном дворе, где лежали мешки с зерном, полученным с севера.

— Это творение дьяволов! — сказал лама, отступая перед гулким мраком, в котором раздавалось эхо, блеском рельсов между каменными платформами и переплетом ферм наверху. Он стоял в громадном каменном зале, казалось, замощенном мертвецами в саванах — пассажирами третьего класса, взявшими билеты с ночи и спавшими в залах. Все часы в сутках одинаковы для жителей Востока, и потому пассажирское движение урегулировано сообразно этому.

— Вот куда приходят огненные машины. За этой дырой, — Ким показал на билетную кассу, — стоит человек, который выдаст тебе бумагу, чтобы ехать в Умбаллу.

— Но ведь мы едем в Бенарес, — раздражительно ответил лама.

— Все равно. Ну, в Бенарес. Скорей, она подходит.

— Возьми кошелек.

Лама, не так хорошо привыкший к железным дорогам, как он рассказывал, вздрогнул, когда послышался шум поезда, отходившего на юг в 3 часа 25 минут пополудни. Спящие пробудились к жизни, и станция наполнилась шумом и криком, восклицаниями продавцов воды и сладостей, окриками полицейских, пронзительными криками женщин, собиравших свои корзины, своих детей и мужей.

— Это поезд — только проходящий поезд. Он не придет сюда. Подожди. — Ким, пораженный простоватостью ламы, который дал ему мешочек, наполненный рупиями, спросил билет в Умбаллу. Заспанный клерк заворчал и бросил билет до следующей станции, находившейся в шести милях от города.

— Ну, — сказал Ким, с усмешкой посмотрев на билет. — Это годилось бы для фермеров, а я житель города Лагора. Ловко было сделано, бабу.[5] А теперь давай билет в Умбаллу.

Кассир нахмурился и дал требуемый билет.

— Теперь другой, в Амритцар, — сказал Ким, который вовсе не думал тратить деньги Махбуба Али на такое неинтересное дело, как оплата поездки в Умбаллу.

— Стоит билет столько-то. Сдачи столько-то. Я знаю порядки на железной дороге. Ни один йога не нуждался так в ученике, как ты, — весело продолжал он, обращаясь к совершенно растерявшемуся ламе. — Тебя бы вытолкнули на Миан-Мире, если бы не я. Сюда! Иди! — Он возвратил деньги, удержав только по одной анне[6] с рупии за комиссию, как это делается в Азии с незапамятных времен.

Лама бросился к открытой двери вагона третьего класса.

— Не лучше ли было бы идти пешком? — нерешительно проговорил он.

Толстый ремесленник-сейк высунул свою бородатую голову.

— Чего он боится? Не бойся. Я помню, как сам, бывало, боялся железной дороги. Входи. Эта штука устроена правительством.

Я не боюсь, — сказал лама. — Есть тут место для двоих?

— Тут нет места даже для мыши, — пронзительно закричала жена состоятельного земледельца, индуска из богатого Юлундурского округа. За ночными поездами нет такого тщательного надзора, как за утренними, когда мужчины и женщины строго распределяются по разным купе.

— О, мать моего сына, мы можем потесниться, — сказал супруг в синем тюрбане. — Возьми ребенка. Разве ты не видишь, что это Служитель Божий?

— Ay меня на коленях семьдесят семь свертков! Пригласи еще его сесть мне на колени. Бесстыдник! Но все мужчины таковы! — Она оглянулась вокруг, ожидая одобрения Девушка из Амритцара фыркнула, высунув голову из-за занавески.

— Входите! Входите! — крикнул толстый ростовщик-индус с конторской книгой под мышкой. — Хорошо быть добрым к бедным, — прибавил он с масленой улыбкой.

— Да, при семи процентах в месяц с закладной на еще не родившегося теленка, — сказал молодой солдат, ехавший на юг в отпуск.

Все рассмеялись.

— Пойдет он в Бенарес? — спросил лама.

— Конечно. Иначе зачем бы мы пришли сюда? Входи, а то останемся здесь! — крикнул Ким.

— Смотрите! — пронзительно крикнула девушка из Амритцара. — Он никогда не бывал в вагоне. О, посмотрите на него!

— Ну, поможем, — сказал земледелец, протягивая большую смуглую руку и втаскивая ламу. — Вот как это делается, отец.

— Постой, я сяду на пол. По правилам нельзя сидеть на скамейке, — сказал лама, — к тому же мне тесно.

— Я скажу, — начал ростовщик, поджимая губы, — что нет ни одного правила благочестивой жизни, которого не нарушали бы эти поезда. Например, нам приходится сидеть рядом с представителями разных каст и со всяким народом.

— Да, и, по большей части, с самыми бесстыдными, — сказала жена, грозно смотря на девушку из Амритцара, делавшую глазки молодому сипаю.

— Я говорил, что можно было бы ехать на повозке по дороге, — сказал муж, — и сохранить немного денег.

— Да, и истратить вдвое больше того, что мы выгадали на еде. Это было переговорено десять тысяч раз.

— Да, и десятью тысячами языков, — проворчал он.

— Бог да сохранит нас, бедных женщин. Нам нельзя уже и говорить. Ого! Он из тех, которые не могут ни говорить с женщиной, ни смотреть на нее. — Лама, подчиняясь своим правилам, действительно не обращал на нее ни малейшего внимания. — А ученик его похож на него?

— Нет, матушка, — быстро ответил Ким. — В особенности если женщина красива и, главное, милосердна к голодным.

— Ответ, достойный нищего, — со смехом сказал сейк. — Сама вызвала его, сестра! — Ким протянул руки с мольбой.

— А куда ты отправляешься? — спросила женщина, протягивая ему половину пирога, вынутого из пропитанного жиром свертка.

— В Бенарес.

— Вероятно, фокусники, — высказал предположение молодой солдат. — Не покажите ли каких-нибудь фокусов для времяпровождения? Почему не отвечает этот желтолицый старик»?

— Потому, — смело ответил Ким, — что он святой человек и размышляет о вещах, скрытых от тебя.

— Это, может быть, и хорошо. Мы — сейки из Лудианы, — проговорил он звучным голосом, — не утруждаем свои головы мудростями. Мы сражаемся.

— Сын моей сестры — наук (капрал) в этом полку, — спокойно сказал ремесленник-сейк. — Там есть также и отряды догров. — Солдат яростно взглянул на него (потому что догры принадлежат к другой касте, чем сейки), а банкир захихикал.

— Для меня все они равны, — сказала девушка из Амритцара.

— Этому можно поверить, — злобно прошипела жена земледельца.

— Но все, кто служат сиркару с оружием в руках, составляют как бы братство. Есть братство касты, но кроме него, — она застенчиво оглянулась вокруг, — есть братство пультона — полка, не правда ли?

— Мой брат служит в полку джатов, — сказал земледелец. — Догры хорошие люди.

— Твои сейки были, по крайней мере, такого мнения, — сказал солдат, угрюмо поглядывая на спокойного старика в углу. — Твои сейки думали так, когда два наших отряда около трех месяцев тому назад помогли им у Пирцай-Коталя.

Он рассказал историю пограничной стычки, в которой отличились отряды догров, принадлежавшие полку сейков из Лудианы.

Девушка из Амритцара улыбнулась — она поняла, что он рассказывал, надеясь получить ее одобрение.

— Увы! — проговорила жена земледельца, когда солдат закончил рассказ. — Итак, их села были сожжены, а их маленькие дети остались без крова?

— Они предали поруганию наших мертвецов. Они заплатили большую цену после того, как мы, сейки, проучили их. Что это, Амритцар?

— Да, и тут прорежут наши билеты, — сказал банкир, роясь в своем поясе.

Свет бледнел при свете зари, когда пришел кондуктор. Проверка билетов идет очень медленно на Востоке, потому что пассажиры прячут свои билеты в самые неподходящие места. Ким показал свой билет, и ему сказали, что он должен выйти на этой станции.

— Но ведь я еду в Умбаллу, — возражал он. — Я еду с этим святым человеком.

— Можешь ехать, куда тебе угодно; мне нет дела до этого. Но билет твой действителен только до Амритцара. Выходи.

Ким разразился потоком слез, доказывая, что лама для него и отец, и мать, что он поддержка старости ламы и что лама умрет без него. Все пассажиры просили кондуктора сжалиться над Кимом, особенно красноречив был банкир, но кондуктор выгнал Кима на платформу. Лама моргал глазами: он не понимал, в чем дело, а Ким громко кричал и плакал, стоя на платформе у окна купе.

— Я очень беден. Мой отец умер, моя мать умерла. О, милосердные люди, кто будет ухаживать за стариком, если я останусь здесь?

— Что это, что такое? — повторял лама. — Он должен ехать в Бенарес. Он должен ехать со мной. Он мой ученик. Если нужно заплатить деньги…

— Замолчи, — шепнул Ким, — что мы, раджи, чтобы бросать серебро, когда на свете столько добрых людей!

Девушка из Амритцара вышла с узлами в руках, и Ким следил за нею глазами. Он знал, что женщины ее профессии великодушны.

— Билет, билетик в Умбаллу, о победительница сердец!

Она засмеялась.

— Неужели в тебе нет жалости?

— Святой человек едет с севера?

— С севера, издалека! — крикнул Ким. — С гор.

— На севере среди сосен лежит снег, в горах тоже снег. Моя мать была из Кулу. Возьми себе билет. Попроси его благословить меня.

— Десять тысяч благословений! — громко крикнул Ким. — О, Служитель Божий, женщина оказала нам милосердие так, что я могу ехать с тобой, женщина с золотым сердцем! Я бегу за билетом.

Девушка взглянула на ламу, который машинально последовал на платформу за Кимом. Он наклонил голову, чтобы не видеть ее, и пробормотал что-то по-тибетски, когда она прошла мимо него в толпе.

— Легко достается, легко и уходит, — злобно проговорила жена земледельца.

— Она заслужит награду, — возразил лама. — Без сомнения, это монахиня.

— Таких монахинь тысяч десять в одном Амритцаре. Иди назад старик, хватило не только на билет, но и на еду, — сказал Ким, вскакивая в вагон. — Ну, поешь, Служитель Божий! Взгляни. Наступает день.

Окрашенный в золотые, розовые, темно-желтые тона утренний туман рассеивался по гладкой земной поверхности. Весь прекрасный Пенджаб лежал в великолепии ярких лучей солнца. Лама отклонялся немного, когда мимо мелькали телеграфные столбы.

— Велика быстрота поезда, — сказал банкир с покровительственной усмешкой. — От Лагора мы проехали путь больший, чем прошли бы за два дня, и скоро приедем в Умбаллу.

— А все же далеко до Бенареса, — устало проговорил лама, разжевывая пирожки, которые дал ему Ким. Все пассажиры развязали свои узлы и принялись за утреннюю еду. Потом банкир, земледелец и солдат приготовили трубки и обволокли купе удушливым едким дымом, причем сами плевались, кашляли и наслаждались. Сейк и жена земледельца что-то жевали, лама нюхал табак и перебирал четки, а Ким, скрестив ноги, улыбался, наслаждаясь ощущением полноты желудка.

— Какие реки у вас, у Бенареса? — внезапно спросил лама, обращаясь к пассажирам вообще.

— У нас есть Ганг, — сказал банкир, когда умолкло легкое хихиканье, возбужденное этим вопросом.

— А другие?

— Какие же другие, кроме Ганга?

— Я думал о Реке, которая приносит исцеление.

— Так это и есть Ганг. Купающийся в нем очищается и отправляется к богам. Я трижды ходил паломником к Гангу.

Он с гордостью огляделся вокруг.

— Необходимо было, — сухо проговорил молодой сипай, и пассажиры расхохотались над банкиром.

— Очищается, чтобы снова вернуться к богам, — пробормотал лама. — И снова идти в водоворот жизни. — Он с неудовольствием покачал головой. — Но, может быть, тут есть ошибка. Кто же сотворил вначале Ганг?

— Боги. Какой же ты веры? — спросил пораженный банкир.

— Я следую Закону, Наивысшему Закону. Так боги сотворили Ганг? Какие же это были боги?

Пассажиры в изумлении смотрели на него. Им было непонятно, что кто-нибудь мог не знать Ганга.

— Кто… Кто же твой бог? — запинаясь, наконец проговорил ростовщик.

— Слушайте, — сказал лама, перекладывая четки в другую руку. — Слушайте, потому что теперь я говорю о нем. О, народ Индии, слушай!

Он начал на языке урду повествование о Будде, но, унесенный своими мыслями, перешел на тибетский язык и приводил длинные тексты из китайской книги о Будде. Кроткий, веротерпимый народ с благоговением смотрел на него. Вся Индия полна святых людей, проповедующих на незнакомых языках, потрясенных и сгорающих на огне своего рвения, мечтателей, болтунов и духовидцев; так было с начала, будет и до конца.

— Гм! — сказал солдат-сейк из Лудианы. — Вблизи нас стоял в Пирцай-Котале магометанский полк, и их жрец, я помню, он был капрал, когда у него случался припадок, принимался пророчествовать. Но все безумные — орудие в руках Божиих. Офицеры многое прощали этому человеку.

Лама вернулся к языку урду, припомнив, что он находится в чужой стране.

— Выслушайте рассказ о том, как наш Бог выпустил стрелу из лука, — сказал он.

Это пришлось им более по вкусу, и они с любопытством слушали, пока он говорил.

— Теперь, о люди Индии, я иду искать эту реку. Не знаете ли вы чего-нибудь, что могло бы служить мне указанием, ибо все мы, женщины и мужчины, погрязли во грехах.

— Есть только Ганг, один Ганг, который омывает грехи, — Пробежал ропот среди пассажиров.

— Хотя, несомненно, у нас, в Джулундаре, есть добрые боги, — Сказала жена земледельца, гладя в окно. — Посмотрите, как они благословили нашу жатву.

— Осмотреть все реки Пенджаба — сложное дело, — сказал ее муж. — Для меня достаточно реки, которая оставляет хороший ил на моей земле, и я благодарю Бумию, бога наших мест.

Он пожал узловатыми бронзовыми плечами.

— Ты думаешь, наш Господь ходил так далеко на север? — сказал лама, оборачиваясь к Киму.

— Может быть, — успокоительно ответил Ким, выплевывая на пол красный сок жвачки.

— Последний из великих, — авторитетно проговорил сейк, — был Сикандер Джулкарн (Александр Великий). Он вымостил улицы и выстроил большой водоем вблизи Умбаллы. Эта мостовая цела до сих пор, и водоем также там. Я никогда не слышал о твоем боге.

— Отпусти длинные волосы и говори по-пенджабски, — шутливо проговорил молодой солдат, обращаясь к Киму и приводя северную поговорку. — Вот все, что нужно для того, чтобы стать сейком, — однако же он не очень громко проговорил эти слова.

Лама вздохнул и погрузился в себя; он съежился и казался грязной, бесформенной массой. В минуты тишины пассажиры могли расслышать тихое, монотонное жужжание: «Ом мани падмэ ом!»[7] — и стук деревянных четок.

— Это раздражает меня, — наконец проговорил он. — Раздражают быстрота и шум. К тому же мне иногда кажется, что мы проехали реку.

— Тише, тише, успокойся, — сказал Ким. — Разве река не вблизи Бенареса? А мы еще далеко от тех мест.

— Но если наш Господь пришел с севера, то, может быть, это была одна из тех маленьких рек, что мы переезжаем? — Я не знаю.

— Но ты был послан мне, ведь ты был послан? За мои заслуги в монастыре. Ты вышел из-за пушки и явился мне в двух видах и в двух разных одеждах.

— Тише, — шепнул Ким. — Здесь не нужно говорить о таких вещах. Я был все тот же. Подумай и вспомнишь. Мальчик, мальчик-индус у большой зеленой пушки.

— Но разве там не было и англичанина с седой бородой святого среди изображений, который сам подтвердил мое мнение о Реке Стрелы?

— Он и мы отправились в Аджайб-Гер, в Лагоре, чтобы помолиться там богам, — объяснил Ким пассажирам, которые совершенно открыто слушали их разговор. — И сахиб в Доме Чудес говорил с ним. Как брат, это правда. Он очень святой человек из-за далеких гор. Успокойся. В свое время мы приедем в Умбаллу…

— Но моя река, река, дающая исцеление? Мы не пропустили ни единого ручейка.

— Тогда, если хочешь, пойдем пешком отыскивать реку.

— Но ведь и ты ищешь чего-то? — Лама, очень довольный, что помнит так хорошо, выпрямился и сел.

— Да, — сказал в угоду ему Ким. Мальчик был очень счастлив, что может жевать бетель и видеть новых приятных людей.

— Это бык — Красный Бык, который должен прийти, чтобы помочь тебе и увезти — но куда? Я забыл. Красный Бык на зеленом поле, не правда ли?

— Никуда он меня не отвезет, — сказал Ким. — Я просто рассказал тебе сказку.

— Что такое? — жена земледельца наклонилась, звякая браслетами. — Что вы оба бредите, что ли? Красный Бык на зеленом поле, который унесет тебя на небо — или куда? Что это было — видение? Или кто-нибудь напророчил это тебе? У нас, в нашем селении, за городом Жландар, есть красный бык, и он больше всего любил пастись на самом зеленом нашем лугу.

— Дай женщине старый рассказ, а птице, вьющей гнездо, — лист и нитку, и они сделают удивительные вещи, — сказал сейк.

— Все святые люди видят сновидения, а их ученики, следуя святыми людьми, приобретают эту силу.

— Красный Бык на зеленом поле, не так ли? — повторил лама — может быть, прежней жизнью ты заслужил награду, и Бык придет, чтобы вознаградить тебя.

— Нет, нет, это просто россказни, вероятно, ради шутки. Но поищу Быка вблизи Умбаллы, а ты можешь поискать твою реку и отдохнуть от шума поезда.

— Может быть, Бык знает, может быть, он послан указать путь обоим нам, — сказал лама, полный надежды, как ребенок. Потом он обратился к пассажирам и сказал, указывая на Кима:

— Вот он послан мне только вчера. Я думаю, что он не от мира сего.

— Встречала я множество нищих и святых людей, но никогда еще не видела такого йоги и такого ученика, — сказала женщина.

Ее муж дотронулся до лба пальцем и улыбнулся. Но когда лама захотел есть, они заботливо отдали ему все самое лучшее.

Наконец, усталые, сонные, запыленные они добрались до городской станции Умбаллы.

— Мы живем здесь, пока идет наш процесс, — сказала жена земледельца Киму. — Мы разместились у младшего брата двоюродного брата моего мужа. Там на дворе найдется место для твоего йоги и для тебя. Не даст ли он мне своего благословения?

— О, Служитель Божий! Женщина с золотым сердцем дает нам ночлег. Приветлива здешняя южная страна. Посмотри, как многие помогли нам с самого начала дня.

Лама опустил голову в знак благословения.

— Наполнять дом младшего брата моего двоюродного брата бродягами! — начал муж, вскидывая на плечо свою толстую бамбуковую палку.

— Младший брат твоего двоюродного брата должен двоюродному брату моего отца еще со времени свадебного пира его дочери, — резко ответила жена. — Пусть они отнесут наш прокорм на этот счет. Я не сомневаюсь, что йога будет просит милостыню.

— Я прошу за него, — сказал Ким, который только и думал о том, как бы устроить ламу на ночь, а самому отыскать англичанина Махбуба Али и передать ему родословную белого жеребца. — Ну, — сказал он, когда лама бросил якорь во внутреннем дворе приличного индусского дома, стоявшего недалеко от мест расквартирования войск. — Я уйду на некоторое время чтобы… чтобы купить провизии на базаре. Не выходи отсюда, покуда я не приду.

— Ты вернешься? Обязательно вернешься? — Старик схватил мальчика за руку. — И вернешься в этом же виде? Что, теперь уже слишком поздно искать реку?

— Слишком поздно и слишком темно. Успокойся. Подумай, как далеко ты ушел по дороге. Ведь теперь ты уже за сто косов от Лагора.

— Да, и отдалился от моего монастыря. Увы! Это великий и страшный мир!

Ким тихо прокрался со двора; невзрачный с виду он нес между тем свою собственную судьбу и судьбу десятков тысяч людей в бумаге, повешенной на его шее. Указания Махбуба не оставляли никакого сомнения насчет дома, где жил англичанин, а грум, привезший догкарт из клуба, еще более убедил Кима в правильности его направления. Осталось только установить подлинность самого англичанина. Ким проскользнул в садовую калитку и спрятался в высокой траве вблизи веранды. Дом горел огнями, слуги двигались вокруг столов, уставленных цветами, хрусталем и серебром. На веранду, напевая песенку, вышел англичанин, одетый в черный с белым костюм. Было слишком темно, чтобы разглядеть его лицо. Ким, умудренный опытом, обратился к старинному средству.

— Покровитель бедных!

Англичанин обернулся в ту сторону, откуда послышался голос.

— Махбуб Али говорил…

— Что говорит Махбуб Али? — Он не сделал попытки отыскать говорящего, и Ким понял, что он знает, в чем дело.

— Родословная белого жеребца вполне установлена.

— Какое доказательство? — Англичанин ударил хлыстиком по розовому кусту на дороге.

— Махбуб Али дал мне это доказательство. — Ким бросил вверх пакет со сложенной бумагой, и он упал на дорожку рядом с англичанином, который наступил на него ногой при виде вышедшего из-за угла садовника. Когда слуга прошел, англичанин поднял пакет, бросил рупию — Ким слышал, как она звякнула о землю — и, не оборачиваясь, вошел в дом. Ким быстро поднял монету; но, несмотря на свое воспитание, он был достаточно ирландцем, чтобы не считать деньги самой ничтожной вещью в игре. Ему хотелось видеть действие переданного им известия; поэтому, вместо того чтобы выбраться из сада, он плотно прижался к траве и, как червь, пополз к веранде.

Он увидел — индийские бунгало открыты со всех сторон, — как англичанин вернулся в маленькую комнату в углу веранды, служившую чем-то вроде конторы, с разбросанными бумагами и телеграммами и принялся за чтение послания Махбуба Али. Его лицо, на которое падал свет керосиновой лампы, изменилось и потемнело, и Ким, привыкший, как всякий нищий, следить за выражением лиц людей, приметил это.

— Уилли! Милый Уилли! — крикнул женский голос. — Тебе пора быть в гостиной. Они будут здесь через минуту.

Англичанин продолжал внимательно читать.

— Уилли! — через пять минут повторил тот же голос. — Он приехал. Я слышу топот лошадей на дороге.

Англичанин выбежал с непокрытой головой, как раз в ту минуту, когда ландо, сопровождаемое четырьмя туземцами-кавалеристами, остановилось перед верандой и высокий черноволосый человек, прямой, как стрела, вышел из него, сопровождаемый молодым, весело смеявшимся офицером.

Ким лежал на животе, почти касаясь высоких колес. Англичанин и смуглый незнакомец обменялись двумя фразами.

— Конечно, сэр, — быстро ответил молодой офицер. — Все может подождать, когда дело идет о лошади.

— Мы опоздаем не более как на двадцать минут, — сказал англичанин Кима. — Вы можете принять, занять их и вообще сделать все, что следует.

— Скажите одному из солдат, чтобы подождал, — сказал высокий человек, и оба прошли в комнату. Ландо уехало. Ким увидел, как обе головы склонились над посланием Махбуба Али, и услышал голоса: один — тихий и почтительный, другой — резкий и решительный.

— Это вопрос не недель даже. Это вопрос дней, почти часов, — говорил старший из собеседников. — Я уже давно ожидал этого, но, — он ударил по записке Махбуба Али, — вот и подтверждение. Гроган обедает здесь сегодня.

— Да, сэр, и Мэклин тоже.

— Очень хорошо Я сам переговорю с ними. Дело будет, конечно, передано в Совет, но в этом случае можно приступить немедленно к действию на вполне законном основании. Предупредите бригады в Пинди и Пешавуре. Это дезорганизует все летние занятия, но мы не можем поступить иначе. Все происходит оттого, что не сразу раздавили их. Восьми тысяч должно хватить.

— Как насчет артиллерии, сэр?

— Я должен посоветоваться с Мэклином.

— Так значит — война?

— Нет. Наказание. Когда человек связан поступком своего предшественника…

— Но, может быть, С. 25 лжет.

— Он подтверждает сведения другого. В сущности, они выдали свою игру полгода тому назад. Но Дивиниш уверил, что есть шанс на мир. Конечно, они воспользовались этим временем, чтобы пополнить свои силы. Отошлите немедленно эти телеграммы — по новому шифру, не старому — мою и Уартона. Я думал, нам не следует дольше задерживать дам. Остальное мы можем решить за сигарами. Я так и думаю. Это наказание, а не война.

Когда кавалеристы уехали, Ким добрался ползком до задней части дома, где, судя по своим лагорским воспоминаниям, надеялся получить пищу и сведения. Кухня была наполнена взволнованными поварятами, которые выгнали его.

— Ай! — проговорил Ким с притворными слезами. — Я пришел помочь вытирать тарелки, чтобы наполнить живот.

— Вся Умбалла пришла сюда за тем же. Убирайся! Теперь несут суп. Неужели ты думаешь, что нам, служащим сахиба Крейтона, нужны чужие поварята, чтобы помогать при большом обеде?

— Это очень большой обед, — сказал Ким, глядя на блюда.

— Чего же удивляться? Почетный гость не кто иной, как Джанг-и-Лат-сахиб (главнокомандующий).

— Ого! — произнес Ким подлинным горловым звуком удивления. Он узнал то, что хотел узнать, и, когда поваренок вернулся, его уже не было.

«И вся эта тревога, — сказал он себе, думая, по обыкновению, на индостанском языке, — из-за родословной лошади! Махбубу Али следовало бы немного поучиться у меня, как надо лгать. Прежде, когда я носил послания, это всегда касалось женщин. Теперь мужчин. Это лучше. Высокий человек сказал, что они потеряют большую армию, чтобы наказать кого-то где-то, новости идут в Пинди и Пешавур. Там есть и пушки. Следовало бы мне прокрасться поближе. Это важные новости».

Он вернулся и нашел младшего брата двоюродного брата земледельца обсуждающим все подробности процесса с земледельцем, его женой и несколькими друзьями. Лама дремал. После ужина Киму подали трубку, и он чувствовал себя вполне взрослым, потягивая табак из гладкой скорлупы кокосового ореха, протянув ноги при лунном свете и вставляя время от времени в разговор свои замечания.

Хозяева были чрезвычайно вежливы с ним, потому что жена земледельца рассказала им о его видении Красною Быка и вероятном нисхождении из другого мира. К тому же лама возбуждал большое благоговейное любопытство. Позднее зашел сарсутский брамин, отличавшийся веротерпимостью, и, понятно, начал теологический разговор, чтобы произвести впечатление на хозяев. По вере, конечно, все были на его стороне, но лама был гость и представлял особый интерес своей новизной. Его кротость, доброта и внушительные цитаты на китайском языке, звучавшие как заклинания, приводили в восторг слушателей; и в этой атмосфере простоты и сочувствия лама развернулся, как лотос Бодисатвы, рассказывая о своей жизни на высоких горах Суч-Дзэна, «прежде чем я поднялся, чтобы искать просветления», как говорил он.

Потом обнаружилось, что во время своей светской жизни он был знатоком гороскопов и расположения звезд в час рождения. Брамин заставил его описать методы, которыми он пользовался. Каждый из них называл планеты именами, непонятными для другого, показывая вверх на большие звезды, сверкавшие во мраке. Дети хозяев безнаказанно теребили четки ламы, а он сам совершенно забыл о правиле, запрещающем смотреть на женщин, говоря о вечных снегах, обвалах, занесенных проходах, далеких горах, где люди находят сапфиры и бирюзу, и об удивительном пути по плоскогорью, ведущем в самый Великий Китай.

— Что ты думаешь об этом человеке? — спросил тихонько земледелец брамина.

— Святой человек, действительно, святой. Его боги — не настоящие боги, но он идет по верному пути, — ответил брамин. — А его способ составлять гороскопы, тебе это недоступно, — мудр и верен.

— Скажи мне, — лениво проговорил Ким, — найду ли я Красного Быка на зеленом поле, как было обещано мне?

— Что тебе известно о часе твоего рождения? — спросил брамин, преисполняясь важности.

— Между первым и вторым криком петуха в первую ночь мая.

— Которого года?

Я не знаю, но в тот час, когда я закричал впервые, произошло сильное землетрясение в Сринагуре, что находится в Кашмире. — Ким знал это от присматривавшей за ним женщины, которая, в свою очередь, узнала это от Кимбалля О’Хара. Землетрясение было ощущаемо и в Индии и надолго осталось исходной точкой летосчисления в Пенджабе.

— Ай! — взволнованно проговорила какая-то женщина. Это событие еще более подчеркивало необыкновенное происхождение Кима. — Не тогда ли родилась и дочь?

— А ее мать принесла своему мужу четырех сыновей в четыре года — славных мальчиков! — крикнула жена земледельца, сидя несколько поодаль, в тени.

— Никто, обладающий знанием, не забудет, как стояли в эту ночь планеты в своих созвездиях, — сказал брамин. Он начал рисовать на песке, покрывавшем двор. — Ты имеешь право, по крайней мере, на половину созвездия Тельца. Что гласит твое пророчество?

— В один прекрасный день, — сказал Ким, восхищенный вызываемой им сенсацией, — я стану великим благодаря Красному Быку на зеленом поле, но прежде явятся два человека, которые приготовят все.

— Да, так всегда бывает в начале видения. Глубокая тьма, которая постепенно проясняется. Вдруг входит некто с метлой и приготовляет место. Тогда начинается видение. Два человека, говоришь ты? Да, да. Солнце, выходя из созвездия Тельца, входит в созвездие Близнецов. Оттуда и два человека в твоем предсказании. Посмотрим. Дай мне ветку, малютка.

Он нахмурил брови, писал на песке какие-то таинственные знаки, стирал их, потом снова писал — к изумлению всех, кроме ламы, который с инстинктивной чуткостью воздерживался от вмешательства.

Через полчаса он сердито отбросил ветвь.

— Гм. Вот что говорят звезды. Через три дня придут двое людей, чтобы приготовить все, за ними последует Бык-знамение, противное ему, — это знамение войны и вооруженных людей.

— Действительно, в вагоне, в котором мы ехали из Лагора был солдат-сейк из лудианского полка, — радостно сказала жена земледельца.

— О! Вооруженные люди — много сотен. Какое отношение имеешь ты к войне? — сказал брамин Киму. — Твой знак — красный, гневный знак войны, который вскоре проявится в жизни.

— Никакого, никакого! — горячо сказал лама. — Мы ищем только мира и нашу реку.

Ким улыбнулся, вспомнив, что он подслушал в комнате. Решительно, он был любимцем звезд.

Брамин стер ногой грубо набросанный гороскоп.

— Более я ничего не могу увидеть. Через три дня Бык придет к тебе, мой мальчик.

— И моя река, моя река! — с мольбой проговорил лама. — Я надеялся, что его Бык приведет нас обоих к реке.

— Увы, что касается этой удивительной реки, то подобные вещи не очень-то обыкновенны, брат мой, — ответил брамин.

На следующее утро лама стал настаивать на отправлении в путь, несмотря на все уговоры остаться. Хозяева дали Киму большой узел с хорошей едой и три медные монеты на дорогу и, осыпая их благословениями, смотрели при свете утренней зари вслед уходящим на юг.

— Как жаль, что подобные люди не могут быть освобождены от Колеса Всего Сущего, — сказал лама.

— Тогда на земле остались бы только дурные люди, и кто дал бы нам мясо и приют? — проговорил Ким, весело шагая со своей ношей.

— Вон там маленькая речка. Посмотрим, — сказал лама, и он свернул с белой дороги в поле, попав в самый центр стаи бездомных собак.

Глава третья

За жизнь цепляясь, голос духа

Зовет на высшую ступень.

Сильны законы Девадатты,

Но Камакуры близок день

Сзади них бежал сердитый фермер, размахивая бамбуковой палкой. Это был садовник, который выращивал овощи и цветы для Умбаллы. Ким отлично знал людей этого сорта.

— Этот человек, — сказал лама, не обращая внимания на собак, — невежлив к чужестранцам, невоздержан в речах и немилостив. Пусть его поведение служит предостережением тебе, мой ученик.

— Эй, бесстыдные попрошайки! — крикнул фермер. — Убирайтесь! Вон отсюда!

— Идем, — со спокойным достоинством ответил лама. — Мы уйдем с этих неблагословенных полей.

— Ах, — сказал Ким, втягивая в себя воздух, — если у тебя будет неурожай, можешь бранить только свой язык.

Фермер озабоченно затоптался на месте.

— Страна полна нищих, — начал он, как бы извиняясь.

— А по какому признаку ты узнал, что мы собираемся просить у тебя, о Мали? — резко ответил Ким, назвав его именем, самым ненавистным для каждого торговца-садовника. — Мы только хотели посмотреть реку, что вон за тем полем.

— Реку, скажите пожалуйста! — фыркнул фермер. — Из какого вы народа, что не знаете, что это проведенный канал? Он бежит прямо, как стрела, а я плачу за воду, как будто она расплавленное серебро. Там дальше есть река. Но если вам нужно воды, я могу дать вам, а также и молока.

— Нет, мы пойдем к реке, — сказал лама и пошел вперед быстрым шагом.

— Молока и еды, — запинаясь, проговорил садовник, глядя на странную высокую фигуру. — Я не хотел бы навлекать дурного на себя или на мой урожай, но в эти тяжелые дни так много нищих.

— Обрати внимание, — сказал лама Киму. — Он говорил так грубо под влиянием красной дымки гнева. Когда эта дымка перед его глазами рассеялась, он стал вежливым и добродушным. Да будут благословенны его поля. Берегись, о фермер, не суди людей слишком поспешно.

— Я встречался со святыми людьми, которые прокляли бы у тебя все, начиная от очага до коровьего хлева, — сказал Ким пристыженному фермеру. — Ну не мудр ли, не свят ли он? Я его ученик.

Он важно вздернул нос и пошел по узкой меже с видом, полным достоинства.

— В нем нет гордости, — после некоторого молчания проговорил лама, — в тех, кто избирает Срединный путь, нет гордости.

— Но ты сказал, что он низкой касты и невежлив.

— Я не сказал «низкой касты», потому что как может быть то, чего нет? Впоследствии он загладил свою невежливость, и я простил ему его оскорбление. К тому же он, как и мы, во власти Закона Вещей и не идет по пути освобождения. — Лама остановился у маленького ручейка среди полей и стал разглядывать истоптанный копытами берег.

— Ну, как же ты узнаешь свою реку? — сказал Ким, усаживаясь на корточках в тени высокого сахарного тростника.

— Когда я найду ее, то, наверно, будет дано указание. Я чувствую, что это не здесь. О, самая маленькая из вод, если бы ты могла сказать мне, где течет моя река! Но будь благословенна и ты, оплодотворяй землю.

— Смотри! Смотри! — Ким вскочил и оттащил его от реки. Какая-то желто-коричневая полоса выползла на берег из пурпуровых шелестящих стеблей, протянула голову к воде, напилась и легла спокойно. То была большая белая кобра с неподвижными глазами без век.

— У меня нет палки… Эх, у меня нет палки! — сказал Ким. — Но достану и переломаю об ее спину.

— Зачем? И она подвержена тому же Колесу Всего Сущего, как и мы! Жизни, подымающейся или опускающейся, очень далекой от освобождения. Большое зло должна была сделать душа, заключенная в эту оболочку.

— Я ненавижу всех змей, — сказал Ким. Никакое туземное восклицание не может ослабить ужаса белых людей при виде змеи.

— Оставь ее жить, сколько ей положено. — Свернувшаяся змея зашипела и полуоткрыла свою пасть. — Да придет скорее твое освобождение, брат мой, — спокойно продолжал лама. — Может быть, ты случайно знаешь, где находится моя река?

— Никогда не видел такого человека, как ты, — шепнул пораженный Ким. — Неужели даже змеи понимают твои слова?

— Кто знает? — Он отошел на один фут от поворачивавшей голову кобры.

— Иди! — крикнул он через плечо Киму.

— Ну уж нет, — сказал Ким, — я обойду кругом.

— Иди. Она не причинит тебе вреда.

Ким колебался одно мгновение. Лама повторил приказание, снабдив его какой-то монотонной цитатой на китайском языке, которую Ким принял за заклинание. Он послушался и прыгнул через речку. Змея действительно не подала и признака жизни.

— Никогда не видел такого человека. — Ким вытер пот со лба. — Куда же мы теперь идем?

— Это ты должен сказать. Я — старик и чужестранец, вдали от моей страны. Если бы от железной дороги у меня не наполнялась голова дьявольским шумом, я поехал бы теперь в Бенарес… Но тогда мы могли бы пропустить реку. Будем искать ее.

Там, где хорошо обработанная почва даст три и даже четыре жатвы в год, среди плантаций сахарного тростника, табаку, длинных белых растений ноль-коль они бродили целый день, поворачивая в ту сторону, где виднелась вода, при этом они будили деревенских собак и жителей сел, спящих в полдень. Лама отвечал на громкие вопросы с неизменной простотой. Они искали реку — реку чудесного исцеления. Не знает ли кто-нибудь такой реки? Иногда слушатели смеялись, но чаще выслушивали историю до конца и предлагали местечко в тени, молоко и еду. Женщины повсюду были добры, а дети, как на всем свете, то робки, то смелы. Вечер застал их на отдыхе под деревом в деревушке с грязными стенами и крышами Они разговаривали со старшиной в то время, когда скот возвращался с пастбища, а женщины приготовляли ужин. Они вышли из пояса садов, поставляющих фрукты и овощи на рынок голодной Умбаллы, и находились теперь среди тянувшихся на несколько миль лугов.

Старшина был любезный старик с седой бородой, привыкший встречать чужестранцев. Он вытащил веревочную койку для ламы, поставил перед ним горячее кушанье, набил трубку и, так как вечерняя служба в сельской пагоде окончилась, послал за жрецом.

Ким рассказывал детям постарше о размерах и красоте Лагора, о путешествии по железной дороге и о жизни в городе вообще; взрослые разговаривали так же медленно, как их скот пережевывает жвачку.

— Я не могу понять этого, — сказал наконец старшина деревни. — Как понимаешь ты его слова? — Лама, закончив свой рассказ, молча перебирал четки.

— Он — Идущий, — ответил жрец. — Страна полна такими людьми. Помнишь того, кто приходил сюда в прошлом месяце, факир с черепахой?

— Да, но на стороне этого человека были разум и справедливость, потому что ему явился сам Кришна и обещал ему рай без погребального костра, если он совершит путешествие в Прайяг (Аллахабад). Этот же человек ищет неизвестного мне бога.

— Тише! Он стар, он пришел издалека, и он безумный, — ответил гладко выбритый жрец. — Выслушай меня, — обратился он к ламе. — В трех косах (шести милях) отсюда к западу проходит большая дорога в Калькутту.

— Но я хотел бы идти в Бенарес, в Бенарес.

— И также в Бенарес. Она пересекает все реки по эту сторону Инда. Мой совет тебе, Служитель Божий, отдохни здесь до завтра. Потом пойди по этой дороге (он говорил про большую, главную ветвь дороги) и испытай каждую реку, через которую она проходит; потому что, насколько я понимаю, река, которую ты ищешь, обладает своим особым свойством не в каком-нибудь одном месте, но на всем своем протяжении. Тогда, если угодно будет твоим богам, будь уверен, что обретешь свободу.

— Хорошо сказано. — Этот план произвел сильное впечатление на ламу. — Мы начнем завтра, и да будешь ты благословен за то, что показал старым ногам такой близкий путь.

Фраза окончилась чем-то вроде песнопения на китайском языке. Даже на жреца она произвела впечатление, а старшина испугался злых чар, но достаточно было взглянуть на простодушное, серьезное лицо ламы, чтобы перестать сомневаться в нем.

— Видишь моего челу? — сказал лама, из вежливости опуская руку в протянутую ему тыквенную бутылку с табаком.

— Я вижу и слышу.

Старшина взглянул в сторону Кима, болтавшего с девушкой в синей одежде, которая подбрасывала в огонь ветки терновника.

— Он также Ищущий. Он ищет не Реку, а Быка. Да, Красный Бык на зеленом поле вознесет его со временем к почестям. Я думаю, он не вполне от мира сего. Он был внезапно послан мне, чтобы помочь в моих поисках, а имя его — Маленький Всеобщий Друг.

Жрец улыбнулся.

— Эй, Всеобщий Друг, — крикнул он, утопая в облаках дыма, — что ты такое?

— Ученик этого святого человека, — сказал Ким.

— Он говорит, что ты дух.

— А могут духи есть? — подмигивая, проговорил Ким. — Я голоден.

— Это не шутка! — вскрикнул лама. — Некий астролог в городе, название которого я забыл…

— Ни более ни менее как город Умбалла, в котором мы провели эту ночь, — шепнул Ким жрецу.

— А, так это Умбалла! Он составил гороскоп и объявил, что желание моего ученика исполнится через два дня. Но что он говорил про звезды, Всеобщий Друг?

Ким прочистил горло и оглядел деревенских стариков.

— Разгадка моей звезды — война, — торжественно ответил он.

Кто-то рассмеялся при виде маленького оборвыша, вызывающе выпрямившегося на кирпичном плинтусе под деревом. Туземец смиренно прилег бы при этом смехе. Кровь, кипевшая в жилах Кима, заставила его вскочить на ноги.

— Да, война, — повторил он.

— Это верное пророчество, — проговорил низкий голос. — Потому что вдоль границы, насколько я знаю, постоянно идет война.

То был старый истощенный человек, туземный офицер, служивший правительству во время индийского восстания, в только что образованном кавалерийском полку. Правительство дало ему хорошее поместье, и, хотя притязания его сыновей, также уже седобородых офицеров, разорили его, он все же оставался значительным лицом. Английские чиновники — даже депутаты — сворачивали с пути, чтобы навестить его. В таких случаях он надевал свой старый мундир и стоял прямо, как шомпол ружья.

— Но это будет большая война — война восьми тысяч! — пронзительно, сам удивляясь себе, крикнул Ким быстро собравшейся вокруг него толпе.

— Красные мундиры[8] или наши полки? — отрывисто спросил старик, как бы говоря с равным. Его тон вызвал уважение к Киму.

— Красные мундиры, — наудачу сказал Ким. — Красные мундиры и пушки.

Но астролог не говорил ни слова об этом! — крикнул лама, в волнении усиленно нюхая табак.

— Но я знаю. Слово дошло до меня, ученика этого Служителя Божия. Вспыхнет война — война восьми тысяч красных мундиров. Они будут созваны из Пинди и Пешавура. Это верно.

— Мальчик слышал какие-нибудь разговоры на базаре, — сказал жрец.

— Но он все время был при мне, — сказал лама. — Как мог он узнать? Я не знал.

— Ловкий это будет шарлатан, когда умрет старик, — пробормотал жрец старшине. — Что это за новая штука?

— Знамение! Дай мне знамение! — внезапно прогремел старый воин. — Если бы была война, мои сыновья сообщили бы мне.

— Твоим сыновьям, наверно, скажут, когда все будет готово. Но от твоих сыновей до человека, в руках которого все находится, путь длинен.

Игра увлекла Кима, потому что напоминала ему о приключениях при передаче писем, когда он ради нескольких мелких монет представлялся, что знает боль ше, чем знал на самом деле. Теперь он играл из-за возбуждения и сознания своей силы. Он вздохнул и продолжал:

— Старик, ты дай знамение мне, могут ли низшие офицеры отдавать приказания насчет отправления восьми тысяч красных мундиров — с пушками?

— Нет.

Старик продолжал отвечать Киму, как равному.

— Ты знаешь того, кто отдает приказания?

— Я видел его.

— Так что можешь узнать его?

— Я знал его еще артиллерийским лейтенантом.

— Высокий человек. Высокий, черноволосый человек, который ходит вот так.

Ким сделал несколько шагов, придав своей фигуре натянутый, деревянный вид.

— Да. Но всякий мог видеть его.

Толпа прислушивалась к разговору, затаив дыхание.

— Это правда, — сказал Ким. — Но я скажу больше. Взгляни теперь. Сначала великий человек ходит вот так. Потом он думает вот так. (Ким провел указательным пальцем по лбу и потом вниз до края челюсти.) Вдруг он ломает пальцы вот так. Вдруг берет шляпу под мышку с левой стороны. (Ким изобразил это движение, стоя прямо, словно аист.)

Старик вздохнул, от изумления он не мог выговорить ни слова. Толпа вздрогнула.

— Так… так… так!.. Но что он делает, когда собирается отдать приказание?

— Он потирает кожу на затылке — вот так. Потом опускает палец на стол и слегка втягивает воздух ноздрями. Потом он говорит: «Отправьте такой-то, такой-то полк. Вызовите такие-то пушки».

Старик с трудом поднялся и отдал честь.

— Потому что, — Ким перевел на туземное наречие решительные слова, слышанные им в Умбалле, — потому что, сказал он, нам следовало сделать это давно. Это не война — это наказание.

— Довольно. Я верю. Я видел его таким в дыму сражений. Видел и слышал. Это он!

— Я не видел дыма, — голос Кима принял восторженно-певучий тон шарлатана-предсказателя, сидящего на дороге. — Я видел это во тьме. Сначала пришел один человек, чтобы объяснить дело. Потом приехали всадники. Затем явился он в круге света. Остальные следовали за ним, как я говорил. Старик, сказал я правду?

— Это он! Нет никакого сомнения — это он!

Толпа протяжно, прерывисто вздохнула, глядя то на старика, внимательно слушавшего, то на оборванца Кима, силуэт которого выделялся в пурпурных сумерках.

— Говорил я или не говорил, что он из другого мира? — с гордостью воскликнул лама. — Он — Всеобщий Друг! Он друг звезд!

По крайней мере, это не касается нас! — крикнул кто-то из толпы.

— О, молодой предсказатель, если ты владеешь этим даром… у меня есть корова, красная с пятнами… Почем знать, может быть, она сестра твоему Красному Быку…

— Меня это не касается, — сказал Ким. — Моим звездам нет дела до твоего скота.

— Но она очень большая, — вмешалась какая-то женщина. — Мой муж — буйвол; иначе он выбрал бы другие слова. Скажи мне, выздоровеет ли она?

Будь Ким обыкновенным мальчиком, он продолжал бы игру, но он не напрасно изучал тринадцать лет город Лагор и всех факиров у ворот Таксали, и он научился понимать человеческую натуру.

Жрец искоса, с некоторой горечью смотрел на него — сухая, уничтожающая улыбка играла на его губах.

— Разве в деревне нет жреца? Мне казалось, что я только что видел одного — и очень важного! — крикнул Ким.

— Да, но… — начала женщина.

— Но ты и твой муж надеялись, что твоя корова может быть излечена ради нескольких слов благодарности? — Стрела попала в цель: это была самая глупая пара в деревне. — Нехорошо отказывать храму в жертве. Дай теленка своему жрецу, и, если только твои боги не разгневались на тебя бесповоротно, корова даст тебе молоко через месяц.

— Ты мастер своего дела, — одобрительно проговорил жрец. — Упражняйся ты сорок лет в хитрости, не мог бы быть ловчее. Наверно, ты обогатил этого старика?

— Немного муки, немного масла и щепотка кардамона, — ответил Ким, вскакивая при похвале, но сохраняя осторожность, — можно ли разбогатеть от этого? А он, как ты видишь, безумный. Но это помогает мне, пока я изучаю Путь.

Он знал, как факиры у Таксалийских ворот разговаривали между собой, и подражал даже интонациям голоса их распутных учеников.

— Что такое его искание — истинно ли оно или прикрывает какие-нибудь иные цели? Это может быть для него настоящим сокровищем.

— Он безумен, совершенно безумен. Вот и все.

Старик воин подошел, хромая, и спросил Кима, не воспользуется ли он его гостеприимством на эту ночь. Жрец посоветовал Киму принять это приглашение, но настаивал, что честь пригласить ламу принадлежит храму. Лама простодушно улыбнулся при этих словах. Ким смотрел то на одного, то на другого и вывел свои заключения.

— Где деньги? — шепотом спросил он старика, отозвав его в темный уголок.

— У меня за пазухой. Где же они могут быть?

— Отдай мне их. Потихоньку и поскорее.

— Но зачем? Ведь здесь не надо покупать билета.

— Твой я ученик или нет? Разве я не охраняю твои старые ноги в пути? Дай мне деньги, а на заре я возвращу их тебе. — Он просунул руку за пояс ламы и вынул кошелек.

— Пусть будет так, пусть будет так. — Старик покачал головой. — Это обширный и страшный мир. Я не знал, что в нем живет столько людей.

На следующее утро жрец был в очень дурном настроении, а лама вполне счастлив. Ким провел чрезвычайно приятный вечер со стариком, который принес свою кавалерийскую саблю и, покачивая ее на своих коленях, рассказывал про восстание и молодых капитанов, уже тридцать лет лежавших в могилах, пока Ким не заснул.

— Воздух этой страны действительно хорош, — сказал лама. — Я сплю чутко, как все старые люди, но эту ночь я проспал беспробудно до самого утра. И теперь я как будто еще не проснулся.

— Выпей глоток горячего молока, — сказал Ким, которому нередко приходилось приносить такое лекарство своим знакомым курильщикам опиума. — Пора отправляться в путь.

— В длинный путь, через который протекают все реки Индостана, — весело сказал лама. — Идем. Но чем думаешь ты вознаградить этих людей, и в особенности жреца, за их великую доброту? Правда, здесь, в этой жизни, они и идолопоклонники, но в другой жизни, может быть, получат просветление… Рупию на храм? То, что там внутри, — только камень, окрашены в красную краску, но сердце человека, если оно доброе мы должны признавать всегда и повсюду.

— Служитель Божий, бывал ты когда-нибудь один в пути? — им взглянул проницательно, словно индийские вороны, проявляющие такую усердную активность на полях.

— Конечно, дитя, от Кулу до Патанкота, от Кулу, где умер первый ученик. Когда люди бывали добры к нам, мы оставляли их богам приношения, и все в горах хорошо относились к нам.

— В Индостане иное дело, — сухо сказал Ким. — У их богов много рук, и они злобны. Оставь их в покое.

— Я провожу тебя немного по дороге, Всеобщий Друг, тебя и твоего желтолицего. — Старый воин, худой, как скелет, подъехал на тощем пони-иноходце. — Прошлый вечер разбудил источники воспоминаний в моем иссохшем сердце и был благословением для меня. Война действительно в воздухе. Я чую ее. Смотри! Я привез мою саблю.

Он сидел на маленьком пони, длинноногий, с большой саблей на боку, с рукой, опущенной на эфес, и огладывал свирепым взглядом тянувшиеся к северу равнины. — Расскажи мне еще раз, каким он явился тебе в видении. Садись сзади меня. Лошадь выдержит нас обоих.

— Я — ученик этого святого человека, — сказал Ким, когда они вышли из ворот деревни, жители которой, казалось, были почти огорчены расставанием с ними, только прощание жреца было холодно и сдержанно. Он истратил опиум на человека, у которого не было денег с собой.

— Хорошо сказано. Я не очень привык к святым людям, но почтительность всегда хорошее дело. В нынешнее время почтительности не существует — я не вижу ее даже тогда, когда какой-нибудь сахиб комиссариата навещает меня. Но зачем тот, кого его звезда ведет к войне, следует за Служителем Божиим?

— Он действительно Служитель Божий, — горячо сказал Ким. — Святой по правдивости, словам и поступкам. Он не похож на других. Я никогда не видел такого человека. Мы не гадальщики, не фокусники и не нищие.

— Что касается тебя, то я вижу, что это правда; другого не знаю. Но ходит он хорошо.

Свежесть раннего утра увлекала ламу, и он шел большими легкими шагами, похожими на шаги верблюда. Он погрузился в размышления и машинально перебирал четки.

Они подвигались вперед по изрытой колеями, истоптанной дороге, которая, извиваясь, шла по равнине между большими темно-зелеными рощами манговых деревьев. На востоке смутно виднелась линия Гималаев со снежными вершинами. Вся Индия была на работе в полях, всюду слышался скрип колодезных колес, крики пахарей, шедших за своими животными, и карканье воронов. Даже пони чувствовал благотворное влияние этого утра и чуть было не пустился рысью, когда Ким положил руку на кожаное стремя.

— Я раскаиваюсь, что не дал рупию на храм, — сказал лама, дойдя до последней из восьмидесяти двух бус, составлявших четки.

Старый воин проворчал что-то в бороду, и лама впервые заметил его присутствие.

— Ты также ищешь реку? — спросил он, оборачиваясь.

— День еще только начинается, — послышался ответ. — Какая нужда в реке, кроме той, что из нее можно напиться? Я пришел указать тебе короткий путь на большую дорогу.

— Эту любезность следует запомнить, о благосклонный человек, но к чему эта сабля?

Старый воин имел смущенный вид ребенка, которому помешали в его игре.

— Сабля, — сказал он, вертя ее в руках. — О, это была фантазия старика. Правда, есть приказание полиции, воспрещающее ношение оружия в Индостане, но, — он ободрился и ударил по эфесу, — все констебли вокруг знают меня.

Это нехорошая фантазия, — сказал лама. — Какая польза в том, чтоб убивать людей?

— Очень малая, насколько я знаю, но если бы дурных людей не убивали временами, на свете не было бы места для беззащитных мечтателей. Я говорю, что знаю, как человек, видевший всю страну на юг от Дели омытой кровью.

— Что же это было за безумие?

— Про то знают только боги, пославшие эту кару. Безумие охватило всю армию, и солдаты восстали против своих офицеров. Это было первое зло, однако оно не было бы непоправимо, если бы они удержали свои руки. Но они вздумали убивать жен и детей сахибов. Тогда приехали сахибы из-за моря и потребовали строжайшего отчета.

— Кажется, какой-то слух дошел до меня много лет тому назад. Насколько я помню, это называлось Черным годом.

— Какую жизнь вел ты, если не знал об этом годе? Только слух! Вся земля знала и дрожала.

— Наша земля тряслась только раз — в тот день, когда Всесовершенный достиг просветления.

— Гм! Ну, я, по крайней мере, видел, как трясся Дели, а Дели — это центр вселенной.

— Так они восстали против женщин и детей? Это было дурное дело, которое не могло избегнуть наказания.

— Многие пытались сделать это, но безуспешно. Я был тогда в кавалерийском полку. Он распался. Из шестисот восьмидесяти сабель остались верными, как выдумаете, сколько? Трое. Я был один из них.

— Тем больше чести.

— Чести! В те дни мы не считали это честью. Мой народ, мои друзья, мои братья отвернулись от меня. Они говорили: «Час англичан пробил. Пусть всякий захватит себе небольшой кусок земли». Но я говорил с людьми из Сабраона, Чиллианкаллаха, Мудки и Ферозешаха. Я сказал им: «Обождите немного, и ветер переменится. Нет благословения на это дело». В дни я проехал семьдесят миль с одной английской мэм-сахиб (госпожой) и ее ребенком в седле. (Ух! Вот это был конь, годный для мужчины!) Я отвез их в безопасное место и вернулся к моему офицеру — единственному оставшемуся в живых из пяти офицеров нашего полка. «Дайте мне работу, — сказал я, — потому что я отверженный, и моя сабля омочена кровью моего двоюродного брата». «Будешь доволен, — сказал он. — Дела предстоит много. Когда окончится это безумие будет награда».

— Да, конечно, бывает награда, когда проходит безумие, — почти про себя пробормотал лама.

— В то время не вешали медалей на каждого, кто случайно слышал пушечный выстрел. Нет! Я участвовал в девятнадцати сражениях, в сорока шести кавалерийских стычках, а в маленьких делах — без конца. У меня девять ран, медаль, четыре пряжки и орден, потому что мои начальники, которые теперь все генералы, вспомнили меня, когда было пятидесятилетие царствования императрицы Индии, и вся страна ликовала. Они сказали: «Дайте ему орден Британской Индии». Я ношу его на шее. Я получил также поместье от государства — свободный дар мне и моей семье. Люди того времени — теперь они комиссары — приезжают ко мне во время жатвы, сидя на высоких лошадях так, что все могут их видеть, и мы говорим о былых сражениях. Имя одного умершего ведет к воспоминанию о другом.

— А потом? — сказал лама.

— Потом они уходят, но после того, как их видела вся деревня.

— А в конце концов что ты будешь делать?

— В конце концов я умру.

— А потом?

— Будет, что повелят боги. Я никогда не надоедал им. Не думаю, чтобы и они беспокоили меня. Знаешь, в течение моей долгой жизни я заметил, что люди, постоянно обращающиеся к Тем, Кто наверху, с жалобами, просьбами и слезами, скорее призываются в иной мир; как и наш полковник посылал скорее за распустившимися людьми, которые болтают слишком много. Нет, я никогда не утомлял богов. Они вспомнят это и дадут мне спокойное местечко, где я могу вложить мою саблю в ножны и ожидать времени, когда я смогу приветствовать моих сыновей. У меня их целых три — все майоры в полках.

— И они также подчинены общему круговороту: переходят из одной жизни в другую, от отчаяния к отчаянию, — тихо проговорил лама, — горячие, беспокойные, жадные до удовольствий.

— Да, — с прерывистым смехом сказал старый воин. — Три майора в трех полках. Немного игроки, ну да и я такой же. У них должны быть хорошие лошади, а лошадей нельзя брать, как брали в старое время женщин. Ну, ну, мое поместье может уплатить за все. Как ты думаешь? Поместье мое хорошо орошенное, но служащие обманывают меня. Я умею требовать, только приставив острие копья. Уф! Я сержусь и проклинаю их. Они делают вид, что раскаиваются, но я знаю, что за спиной они называют меня беззубой старой обезьяной.

— Ты никогда не желал ничего другого?

— Да, да, тысячи раз! Желал снова иметь прямую спину и не согнутое колено, ловкую руку и проницательный взгляд и все то, чем гордится муж… О прежние дни — чудесные дни моей силы!

— Эта сила — слабость.

— Оказалось, что так, но пятьдесят лет тому назад я доказал бы иное, — возразил старый солдат, всаживая шпоры в худые бока пони.

— Но я знаю реку великого исцеления.

— Я пил воду из Ганга так, что у меня чуть не образовалась водянка. У меня сделался понос, а сил не прибавилось.

— Это не Ганг. Река, которую я знаю, омывает от всякого греха. Тот, кто подымется по ту сторону ее, может быть уверен в освобождении. Я не знаю твоей жизни, но твое лицо — лицо честного и доброго человека. Ты держался своего пути, оставаясь верным, несмотря на все трудности, в Черный год, рассказы о котором вспоминаются мне теперь. Выйди теперь на Срединный путь, который ведет к освобождению. Выслушай Совершенный Закон и не гонись за мечтаниями.

— Говори, старик, — с улыбкой, слегка отдав честь, сказал воин. — В наши годы все болтуны.

Лама присел на корточки под манговым деревом, от колеблющейся тени которого лицо старика казалось как бы шахматной доской. Солдат неподвижно сидел на пони. Ким, убедившись что вблизи не было змей, улегся среди извилистых корней дерева.

Слышалось наводящее дремоту жужжание маленьких насекомых, освещенных лучами горячего солнца, воркованье голубей и монотонный скрип колодезного ворота. Лама начал говорить медленно и внушительно. Через десять минут старый воин соскользнул со своего пони, чтобы лучше расслышать его, и сел, намотав поводья на руку. Голос ламы стал прерываться — периоды становились длиннее. Ким внимательно следил за серой белкой. Когда исчез маленький клочок меха, плотно прижавшийся к ветке, проповедник и слушатель уже крепко спали. Голова старого офицера с резко очерченными чертами лица покоилась на руке, голова ламы, запрокинутая на ствол дерева, казалась сделанной из пожелтевшей слоновой кости. Голый ребенок, переваливаясь, подошел к спящим, некоторое время пристально смотрел на них и, движимый чувством благоговения, почтительно поклонился ламе. Но ребенок был так мал и толст, что свалился набок, и Ким расхохотался, глядя на барахтавшиеся толстые ножки. Ребенок, испуганный и рассерженный, громко заревел.

— Ай! Ай! — сказал старый воин, вскакивая на ноги. — Что это? Какой приказ?.. Это… ребенок! А мне снилась тревога. Не плачь, маленький, не плачь. Неужели я спал? Вот-то было невежливо.

— Я боюсь! Мне страшно! — орал ребенок.

— Чего бояться? Двух стариков и мальчика? Ну, какой же ты будешь воин, князек?

— Это что такое? — сказал ребенок, внезапно переставая кричать. Я никогда не видел таких вещей. Дай их мне.

— Ага! — улыбаясь, проговорил лама, делая петлю из четок и волоча ее по земле:

Вот тебе горсть миндаля,

Щепотка кардамона;

Вот ужин для тебя

Из риса и лимона.

Ребенок кричал от радости, хватаясь за темные, блестящие бусы.

— Ого! — сказал старый воин. — Откуда у тебя эта песня, у тебя, презирающего здешний мир?

— Я выучил ее в Патанкоте, сидя на приступочке у двери, — застенчиво проговорил лама. — Хорошо быть добрым к детям.

— Насколько я помню, прежде чем на нас нашел сон, ты говорил мне, что брак и деторождение — гасители истинного света, препятствия на Пути. Разве в твоей стране дети падают с небес? А разве на Пути можно петь эти песенки?

— Нет совершенного человека, — серьезно сказал лама, развязывая петлю из четок. — Беги к матери, малютка.

— Послушай его! — сказал старый воин, обращаясь к Киму. — Он стыдится, что порадовал ребенка. В тебе пропал отличный хозяин дома, глава семьи, брат мой. Эй, дитя! — Он бросил ребенку монету. — Лакомства всегда сладки!

Когда маленькая фигурка, подпрыгивая, исчезла в лучах солнца, он прибавил:

— Они вырастают и становятся людьми. Служитель Божий, мне грустно, что я заснул посреди твоей проповеди. Прости меня.

— Мы оба старые люди, — сказал лама. — Вина моя. Я слушал твои рассказ о мире и его безумии, и одна вина повела за собой другую.

— Послушайте его! Какой вред твоим богам от того, что ты поиграл с ребенком? А песенку ты спел очень хорошо. Пойдем дальше, и я спою тебе песню о Никаль-Сейне (Никольсоне)[9] перед Дели — старинную песню.

И они вышли из тени мангового дерева. Высокий, пронзительный голос раздавался в поле: в горьких сетованиях развивалась история Никаль-Сейна (Никольсона), до сих пор в Пенджабе поется эта песня.

Ким был в восторге. Лама слушал с глубоким интересом.

Он пропел все до конца, отбивая такт тупой стороной сабли на спине пони.

— А теперь мы выходим на большую дорогу, — сказал он, выслушав комплименты Кима. Лама упорно молчал. — Давно уже я не ездил так далеко, но слова твоего мальчика возбудили меня. Смотри, святой человек, — большая дорога, хребет всего Индостана. По большей части она окаймлена, как здесь, четырьмя рядами тенистых деревьев, на дороге оживленное движение. Когда не было железной дороги, сахибы разъезжали здесь сотнями взад и вперед. Теперь тут ездят только крестьянские повозки. Налево и направо идут дороги для более тяжелых повозок с хлебом, хлопком, лесом, известкой и кожами. Тут можно идти спокойно, потому что через каждые несколько миль есть полицейский пост. Полицейские — воры и вымогатели (я сам имел с ними дело), но, по крайней мере, они не допускают соперников. Тут попадаются люди всех каст и состояний. Взгляни: брамины, банкиры, медники, цирюльники, пилигримы и горшечники — все движутся взад и вперед. Для меня это похоже на реку, из которой меня выбросило на берег, как полено после разлива.

И действительно, Индийская Большая дорога — удивительное зрелище. Она идет прямо на протяжении тысячи пятьсот миль и служит главным торговым путем всей Индии. Это такой жизненный поток, какого не существует нигде более на свете. Они смотрели в даль, окаймленную зелеными арками, с пятнами тени на земле; смотрели на ширь белой дороги, усеянной медленно шедшими людьми, и на домик в две комнаты, где помещался полицейский пост.

— Кто здесь противозаконно носит оружие? — со смехом крикнул констебль, увидев саблю старика. — Разве для истребления преступников недостаточно полиции?

— Я и купил ее для полицейской службы, — ответил старик. — Все ли благополучно в Индостане?

— Все благополучно, сахиб.

— Я, видишь ли, похож на старую черепаху, которая высовывает голову и снова втягивает ее. Да, вот дорога в Индостан. Все идут этим путем.

— Сын свиньи, разве мягкая дорога предназначена для того, чтобы ты мог чесать о нее свою спину? Отец всех бесстыдных дочерей и муж десяти тысяч лишенных добродетели, твоя мать была предана дьяволу под влиянием своей матери, у твоих теток в продолжение семи поколений не было носов. Твоя сестра… Какое безумие филина подсказало тебе везти свои повозки по этой дороге? Сломанное колесо! Так вот тебе еще и проломленная голова и сложи их вместе, как тебе угодно.

Голос и зловещие удары хлыста вылетали, казалось, из столба пыли в пятидесяти ярдах от них, где лежала сломанная повозка. Худая, высокая каттиварская кобыла с горящими глазами, фыркая ноздрями, лягаясь, выскочила из толпы и, понукаемая всадником, понеслась по дороге, преследуя бегущего человека. Всадник был высокий человек с бородой. Он сидел на почти взбесившейся лошади, словно составляя часть ее, и искусно ударял хлыстом свою жертву.

Лицо старого воина озарилось гордостью.

— Мое дитя! — коротко сказал он, пробуя заставить пони изогнуть шею, как следовало.

— Неужели же меня можно бить на глазах полиции? — кричал возчик. — Я добьюсь справедливости.

— Неужели же меня смеет задерживать кричащая обезьяна, которая опрокидывает десять тысяч мешков под носом молодой лошади? Так можно испортить кобылу.

— Он говорит правду. Он говорит правду. Но она хорошо слушается своего господина, — сказал старый воин. Возчик укрылся под колесами повозки и угрожал оттуда всеми видами мести.

— Сильные люди твои сыновья, — спокойно заметил полицейский, ковыряя в зубах.

Всадник в последний раз сильно ударил хлыстом и поехал рысью.

— Отец мой!

Он остановился ярдах в десяти и сошел с лошади. Старик в одно мгновение спустился с пони, и отец и сын обнялись по восточному обычаю.

Глава четвертая

О, Фортуна не знатная дама,

Хоть царицей проклятой слывет,

Как беспутная женщина, прямо

Без разбору любовь раздает

Угождай ей — полюбит другого!

Побежит — не догнать никогда,

А оставишь ее без вниманья —

За тобою помчится тогда.

О, Фортуна! Щедроты без меры

Рассыпай или спрячь от меня

О тебе не забочусь нимало —

Благосклонность найду у тебя

Потом они понизили голос и заговорили. Ким собирался отдохнуть под деревом, но лама нетерпеливо дернул его за локоть.

— Пойдем дальше. Здесь нет реки.

— Ой-ой! Разве мы недостаточно прошли за такое короткое время? Наша река не убежит. Терпение, он даст нам что-нибудь.

— Это — Друг Звезд, — внезапно сказал старый воин. — Он принес мне вчера новости. Он видел в видении самого «его», отдающего распоряжения насчет войны.

— Гм! — сказал сын голосом, выходившим из глубины груди. — Он услышал что-нибудь на базаре и воспользовался этими слухами.

Отец рассмеялся.

— Ну, по крайней мере, он не приезжает ко мне, чтобы выпросить нового коня и несколько рупий. Что, полки твоих братьев также получили приказы?

— Не знаю. Я попросил отпуск и поспешно отправился к тебе, чтобы…

— Чтобы они не опередили тебя. О, все вы — игроки и моты! Но ты никогда еще не участвовал в атаке. Тут действительно нужна хорошая лошадь. Для похода нужны также хороший слуга и хороший пони. Посмотрим, посмотрим. — Он барабанил пальцами по эфесу сабли.

— Здесь не место для расчетов, отец мой. Поедем в твой дом.

— По крайней мере, заплати мальчику. У меня нет с собой денег, а он принес важные новости. Э, Всеобщий Друг, ты сказал, что приближается война?

— Да, насколько я знаю, большая война, — спокойно ответил Ким.

— Ну, что же? — сказал лама, перебирая четки.

Он горел желанием отправиться в путь.

— Мой господин не беспокоил звезд из-за платы. Мы принесли новости, будь свидетелем, мы принесли новости и уходим.

Ким слегка подбоченился.

Сын бросил серебряную монету, сверкнувшую в лучах света, и пробормотал что-то о нищих и фокусниках. Этих денег было достаточно, чтобы хорошо прокормить путников в течение нескольких дней. Лама, заметив блеск металла, монотонно пробормотал благословение.

— Иди своим путем, Всеобщий Друг, — слабым голосом проговорил старый воин, поворачивая свою тощую лошадь. — Раз в жизни я встретил истинного пророка, который не служил в армии.

Отец и сын поехали рядом. Старик сидел так же прямо, как и более молодой офицер.

Пенджабский констебль в полотняных желтых штанах, тяжело ступая, перешел через дорогу. Он видел, как пролетела монета.

— Стой! — выразительно крикнул он на английском языке. — Разве вы не знаете о таксе в две анны с головы за каждого кто выходит на эту дорогу с боковой? За двоих четыре анны. Это приказ сиркара, и деньги тратятся на посадку деревьев и украшение дорог.

— И на желудки полицейских, — сказал Ким, ускользая от протянутой к нему руки. — Поразмысли немного, человек с глиняной головой. Ты думаешь, мы вышли из ближайшего пруда, как лягушка, твоя теща?.. Слышал ли ты когда-нибудь имя твоего брата?

— А кто был он? Оставь мальчика в покое! — крикнул старший констебль. Наслаждаясь этой сценой, он присел на корточки на веранде и закурил трубку.

— Твой брат взял ярлык с бутылки белайти-пани (содовой воды) и, приклеив его к мосту, в течение месяца собирал пошлину со всех проезжавших, говоря, что таково приказание сиркара. Потом один англичанин разбил ему голову. А, братец! Я ведь городской ворон, а не деревенский.

Полицейский в смущении отступил, а Ким преследовал его насмешками всю дорогу.

— Ну был ли кто-нибудь таким чела, как я? — весело крикнул он ламе. — Твои кости лежали бы в земле в десяти милях от города Лагора, если бы я не охранял тебя.

— Иногда я думаю, что ты дьяволенок, — медленно, с улыбкой, проговорил лама.

— Я — твой чела.

Ким приноровился к шагам ламы и пошел той неописуемой походкой, которой ходят все бродяги мира.

— Ну, идем, — сказал лама, и при пощелкивании перебираемых четок они молча проходили милю за милей. Лама, по обыкновению, погрузился в глубокое раздумье, но блестящие глаза Кима были широко раскрыты. Он думал, что эта широкая, улыбающаяся река жизни являлась значительным улучшением в сравнении с узкими, переполненными народом улицами Лагора. На каждом шагу встречались новые люди и картины — знакомые касты и касты, о которых он не имел понятия.

Они встретили группу длинноволосых, омытых благовониями сансисов с корзинами ящериц и других нечистых животных на спинах. Худые собаки, чуя присутствие животных, шли по пятам за ними. Эти люди держались своей стороны дороги и шли как бы крадучись, быстрыми шагами. Люди других каст уступали им дорогу, чтобы не оскверниться прикосновением к ним. За ними, широко шагая, держась теневой стороны, еще сохраняя воспоминание о ножных кандалах, шел только что выпущенный из тюрьмы преступник. Толстый живот и лоснящаяся кожа свидетельствовали о том, что правительство кормит своих узников лучше, чем может питаться большинство честных людей. Киму отлично была знакома эта походка, и он упражнялся в грубых насмешках, пока они проходили мимо преступника. Затем мимо них гордою поступью прошел Акали, святоша-сейк с дикими глазами, всклокоченными волосами, в синей клетчатой одежде людей его веры, с полированными стальными кружками, блестевшими на верхушке его высокого синего тюрбана конической формы. Он возвращался из одного из независимых сейкских государств, где воспевал былую славу предков перед учившимися в колледжах князьками в сапогах с отворотами и белых штанах. Ким старался не раздражать этого человека, потому что Акали вспыльчивы и скоры на расправу. Временами им встречались или обгоняли их нарядные толпы сельских жителей, отправлявшихся на какую-нибудь местную ярмарку или возвращающихся оттуда: женщины, держа детей на бедрах, шли сзади мужчин, мальчики постарше гарцевали на стеблях сахарного тростника, таща за собою грубые медные модели локомотивов, продающиеся за полпенни, или направляли дешевыми игрушечными зеркалами лучи солнца в глаза старших. Сразу можно было видеть покупки, сделанные на ярмарках, если же оставалось какое-нибудь сомнение, то стоило только взглянуть на жен, которые, вытянув смуглые руки, сравнивали между собой свои новые браслеты из тусклых бус, получаемых с северо-запада. Веселые прохожие шли медленно, подзывая друг друга, останавливаясь, чтобы поторговаться с продавцами сладостей или помолиться перед каким-нибудь из придорожных жертвенников — иногда индусским, иногда мусульманским, — к которым низшая каста обеих религий относится с полнейшим беспристрастием.

Длинные синие ряды, подымавшиеся и опускавшиеся, словно спина быстро ползущей гусеницы, пробивались сквозь дрожащую пыль и проходили, сопровождаемые громким смехом и шутками. То была толпа женщин, которые работают на насыпях северных железных дорог, — клан полногрудых носильщиц земли в синих юбках, с плоскими ногами, сильными руками. Они торопились на север, узнав, что там есть работа, и не теряли времени по дороге. Они принадлежат к касте, в которой мужчины не имеют никакого значения. Шли они, широко расставив локти, покачивая бедрами и высоко подняв голову, как подобает женщинам, носящим тяжести.

Несколько позже на Большой дороге появилась брачная церемония с музыкой и криками, с запахом златоцвета и жасмина, заглушавшим даже запах испарений и пыли. Видно было, как носилки невесты — красные с блестками — качались в тумане и как украшенный венком пони жениха повернул в сторону, чтобы ухватить клочок сена из повозки проезжего крестьянина. Ким присоединился к фейерверку пожеланий и грубых шуток, желая новобрачным сто сыновей и ни одной дочери, как говорит пословица. Еще больше интереса и криков вызвало появление бродячего фокусника с плохо обученными обезьянами, еще одного, с задыхающимся, слабым медведем, женщины с привязанными к ногам козьими рогами, танцевавшей на слабо натянутом канате. Лошади шарахались в сторону, и громкие, пронзительные крики изумленных женщин оглашали воздух.

Лама все время не подымал опущенных глаз. Он не замечал ни ростовщика, поспешно ехавшего на пони, чтобы собирать свои безжалостные проценты, ни маленькой, громко кричащий низкими голосами толпы туземцев-солдат, еще только начинавших обучаться военному делу и получивших отпуск. Они радовались, что освободились от штанов и мундиров, и говорили самые ужасные вещи почтеннейшим женщинам. Он не видел даже продавца воды из Ганга, а Ким ожидал, что он, по крайней мере, купит бутылку этого драгоценного напитка. Лама упорно смотрел в землю и непоколебимо шел час за часом, душа его витала где-то в другом месте. Но Ким был на седьмом небе от радости. В этом месте Большая дорога шла по насыпи, устроенной для предохранения от потоков, стремившихся с гор зимой. Насыпь немного возвышалась над окружавшей ее местностью и представляла собой величественную террасу, откуда была видна Индия, простиравшаяся направо и налево от него.

Чудесно было видеть тянувшиеся по проселочным дорогам повозки с зерном и хлопком, в каждую из которых было запряжено по несколько волов, слышен был приближающийся скрип их осей, раздававшийся сначала за милю. С криками, визгом и ругательствами подымались возчики на крутой склон и направлялись к твердой главной дороге, осыпая бранью друг друга. Красиво было также наблюдать за молодыми, которые маленькими группами красного, синего, розового, белого и желтого цвета сворачивали с дороги, чтобы идти в свои селения, видеть, как они рассеивались и шли по два-три человека по равнине. Киму очень нравилось все это, хотя он не мог выразить своих чувств и потому довольствовался тем, что часто покупал очищенный сахарный тростник и усердно выплевывал сердцевину на дорогу. Лама временами нюхал табак. Наконец, Ким не мог более вынести молчания.

— Хорошая здесь страна — южная страна! — сказал он. — Хорош воздух, хороша вода! А?

— А все они все-таки подчинены Колесу Всего Сущего, — сказал лама. — Связаны переходом от одной жизни к другой. Никому из них не указан Путь. — Он насильно заставил себя вернуться в здешний мир.

— А теперь мы прошли долгий путь, — сказал Ким. — Наверно, мы скоро придем к какому-нибудь парао (место отдыха). Остановимся мы там? Солнце склоняется к закату.

— Кто примет нас сегодня вечером?

— Не все ли равно? Эта страна полна добрых людей. К тому же, — он понизил голос до шепота, — у нас есть деньги.

Толпа увеличивалась по мере того, как они приближались к парао, представлявшему собой конец их путешествия на этот день. Ряд палаток, в которых продавались очень простая пища и табак, поленница дров, полицейский пост, колодец, водопой для лошадей, несколько деревьев и под ними истоптанная земля, покрытая черной золой от костров, — вот отличительные признаки парао на Большой дороге, если не считать голодных нищих и таких же голодных воронов.

К этому времени солнце уже начало бросать свои длинные, холостые стрелы сквозь нижние ветви манговых деревьев. Попугаи и голуби сотнями возвращались домой; шум и суматоха в ветвях указывали, что ночные птицы собирались в свои похождения. Свет быстро угасал, окрасив на мгновение лица людей, колеса повозок и рога быков в кровавый цвет. Потом наступила ночь, изменив направление ветра: низкой, ровной дымкой, похожей на легкую синюю вуаль, она затянула лицо земли, принеся сильный, отчетливый запах леса, скота и вкусных пшеничных пирожков, жаренных на золе. Вечерний патруль поспешно вышел из полицейского участка, важно покашливая и повторяя приказания. Древесный уголь в чашечке трубки возчика горел ярким красным пламенем. Ким машинально наблюдал за мерцанием последних лучей солнца на медных щипцах.

Жизнь в парао очень походила на жизнь в Кашмирском караван-сарае, только в меньших размерах. Ким окунулся в счастливый азиатский беспорядок, среди которого нетребовательный человек, если будет иметь терпение, найдет все, что ему нужно.

Требований у него было мало: так как у ламы не было кастовых предрассудков, то им годилась любая пища из лавочки, но он позволил себе роскошь: купил кизяка, чтобы разводить огонь. Расхаживавшие вокруг небольших костров люди требовали масла, хлеба, сладостей, табаку, толкались, дожидаясь у колодца. Из остановившихся закрытых повозок среди мужских голосов слышались громкий визг и хихиканье женщин, лица которых не должны были быть видны публике.

Современные образованные туземцы считают, что, когда их женщины путешествуют (а они очень часто ездят в гости), лучше везти их по железной дороге в хорошо закрытом купе, и этот обычай распространяется в стране. Но всегда остаются люди старого толка, держащиеся обычаев предков, и, главное, всегда бывают старухи, более консервативные, чем мужчины, которые к концу своих дней отправляются в паломничество. Так как они высохли и не могут вызывать желаний, то в некоторых случаях не отказываются снимать покрывала. После долгого заточения, во время которого им, впрочем, приходилось соприкасаться по делам с тысячами внешних интересов, они любят шум и движение на открытой дороге, собрания у жертвенников и возможность бесконечной болтовни с единомышленницами-вдовами. Часто для какой-нибудь многострадальной семьи бывает очень удобно, чтобы старая женщина с бойким языком, железной волей ходила таким образом по Индии, потому что паломничество, несомненно, угодно богам. Во всех частях Индии, в самых отдаленных, как и в самых бойких местах, встречается кучка седых слуг, машинально охраняющих старую женщину, более или менее укутанную в покрывала и скрывающуюся в запряженной волами повозке. Это почтенные, осторожные люди, и, когда вблизи находится европеец или туземец высшей касты, они окружают порученную им женщину целой сетью самых утонченных предосторожностей. Вообще же старой женщине бывает не чуждо ничто человеческое. Ким заметил нарядно убранную семейную повозку с вышитым балдахином, с двумя шатрами, похожую на двугорбого верблюда и запряженную волами, которые только что привезли ее в парао. Ее сопровождало восемь человек, двое из которых были вооружены заржавленными саблями — явный признак, что они сопровождали какое-нибудь значительное лицо, так как простые люди не носят оружия. Из-за занавесей слышался все увеличивавшийся шум жалоб, приказаний, шуток и, как показалось бы европейцу, ругани. Очевидно, то была женщина, привыкшая властвовать.

Ким критически оглядел ее свиту. Половину составляли тонконогие, седобородые урья из южной части страны. В другой половине были горцы с севера в одеждах из шерстяной материи, в войлочных шляпах. Эта смесь говорила сама за себя, если бы даже Ким не подслушал постоянных препирательств между двумя отрядами. Старая дама ехала в гости на юг, вероятно, к богатому родственнику, почти наверно к зятю, который прислал ей конвой в знак уважения. Горцы были ее соплеменниками из Кулу или Кангры. Ясно было, что она не везет дочь, чтобы выдать ее замуж, иначе занавеси были бы крепко затянуты, и стража не подпускала бы никого близко к повозке. «Веселая и смелая дама», — думал Ким, подбрасывая кусок кизяка одной рукой, а в другой держа приготовленное кушанье и подталкивая плечом ламу, чтобы провести его через толпу. Может быть, из этой встречи и выйдет что-нибудь. От ламы нельзя ожидать помощи, но Ким как добросовестный ученик попросит за двоих.

Он развел огонь насколько возможно ближе к повозке, в ожидании, что кто-нибудь из слуг прогонит его. Лама устало упал на землю, словно отяжелевшая летучая мышь, и снова принялся перебирать четки.

— Отойди подальше, нищий! — крикнул один из горцев на ломаном индостанском языке.

— Ух! Это только пахари (горец), — сказал Ким через плечо. — С каких пор горные ослы владеют Индостаном?

В ответ послышался быстрый и блестящий очерк родословной Кима за три поколения.

— Ах! — Голос Кима был особенно нежен: он ломал кизяк на мелкие куски. — В моей стране это называется началом любовного разговора.

— Раздавшийся за занавесями тихий, грубый смех подбавил энергии горцу для второго выстрела.

— Не так дурно, не так дурно, — спокойно проговорил Ким. — Но берегись, брат мой, чтобы мы — мы, говорю я, не вздумали клясть тебя за это. А наши проклятия имеют обыкновение попадать в цель.

Урья расхохотался. Горец с угрозой выскочил вперед. Лама внезапно поднял голову, его громадная широкополая шляпа четко вырисовывалась при свете огня, только что зажженного Кимом.

— Что такое? — сказал он.

Горец остановился, как бы окаменев.

— Я… я спасен от большого греха, — пробормотал он.

— Чужестранец нашел наконец жреца для него, — шепнул один из урья.

— Эй! Почему не отколотили хорошенько этого мальчишку-нищего? — крикнула старуха.

Горец отошел к повозке и шепнул что-то. Наступило мертвое молчание, затем тихое перешептывание.

«Все идет хорошо», — подумал Ким, делая вид, что ничего не видит и не слышит.

— Когда… когда он поест, — льстиво сказал горец Киму, — то некто просит Служителя Божия сделать ему честь и поговорить с ним.

— После того как он поест, он будет спать, — высокомерно сказал Ким. Он не вполне еще понимал, какой новый оборот приняла игра, но решил воспользоваться им. — Теперь я достану ему пищи. — Последняя фраза, громко произнесенная, закончилась вздохом как бы от слабости.

— Я, я сам и другие из моего народа позаботятся об этом, если будет дозволено, — Дозволено, — еще высокомернее проговорил Ким. — Служитель Божий, эти люди принесут нам пищу.

— Страна хороша. Вся южная страна хороша — великий страшный мир, — сонным голосом проговорил лама.

— Оставьте его спать, — сказал Ким, — но позаботьтесь, чтоб нас хорошенько накормили, когда он проснется. Он очень святой человек.

Опять один из урья презрительно сказал что-то.

— Он — не факир. Он не нищий из нижней страны, — строго продолжал Ким, обращаясь к звездам. — Он — самый святой из святых. Он выше всех каст. Я его ученик.

— Пойди сюда, — сказал низкий слабый голос за занавеской, и Ким подошел, чувствуя, что на него пристально смотрят невидимые ему глаза. Худой, смуглый палец, покрытый кольцами, лежал на краю повозки. Начался разговор.

— Кто этот человек?

— Замечательный святой. Он идет издалека. Он идет из Тибета.

— Где Тибет?

— За снегами — очень далеко. Он знает звезды. Он составляет гороскопы. Он читает предзнаменования. Но он делает это не ради денег, он делает это из доброты и великого милосердия. Я — его ученик. Меня зовут также Друг Звезд.

— Ты не горец?

— Спроси его. Он скажет, что я был послан ему со звезд, чтобы указать конец его паломничества.

— Гм! Помни, мальчишка, что я старуха и не совсем глупая. Я знаю лам и с благоговением отношусь к ним, но ты такой же ученик его, как мой палец — дышла моей повозки. Ты — индус без касты — смелый, бесстыдный попрошайка, приставший к святому человеку, вероятно, из-за наживы.

— А разве все мы работаем не из-за наживы? — Ким быстро приноровил тон разговора к изменившемуся тону старухи. — Я слышал, — то была пущенная наугад стрела, — я слышал…

— Что ты слышал? — резко оборвала она, стуча пальцем.

— Не помню хорошенько, какой-то разговор на базаре, вероятно, ложь, будто даже раджи — маленькие горные раджи…

— Но все же хорошей крови раджи.

— Конечно, хорошей крови. Так вот, даже эти раджи продают своих самых красивых женщин ради наживы. Они продают их на юг…

Ни что так страстно не отрицают маленькие горные князья, как именно это обвинение. Но этому вполне верят на базарах, когда там обсуждается вопрос о таинственной торговле рабами в Индии. Старая дама сдержанным, полным негодования шепотом точно объяснила ему, какой он зловредный лжец. Если бы Ким намекнул на это, когда она была девушкой, то в этот же вечер был бы убит хоботом слона.

— Ай! Ай! Я ведь только мальчик-нищий, попрошайка, как сказала Глаз Красоты, — стонал он с преувеличенным ужасом.

— Глаз Красоты, скажите пожалуйста! Кто я, что ты можешь бросать мне свои нищенские нежности?

А все-таки она рассмеялась при давно забытых словах. Это можно было сказать лет сорок тому назад, и довольно верно. Да, даже тридцать лет тому назад. Это постоянное шатание взад и вперед по Индостану виной тому, что вдова раджи должна встречаться со всяким сбродом и служить предметом насмешек для нищих.

— Великая королева, — быстро проговорил Ким, чувствуя, что она вся дрожит от негодования, — я действительно такой, каким меня считает великая королева, но мой господин тем не менее святой человек. Он еще не слышал приказаний великой королевы.

— Приказание?.. Я могу отдать приказание святому человеку!.. Учителю закона — прийти поговорить с женщиной! Никогда!

— Пожалей мою глупость. Я думал, что это было приказание…

— Нет. То была мольба. Поможет ли вот это объяснить дело?

Серебряная монета звякнула о край повозки. Ким взял ее и отвесил глубокий поклон. Старая дама признала, что его следует умилостивить, как глаза и уши ламы.

— Я только ученик святого человека. Когда он поест может быть, придет.

— О, противный, бессовестный мошенник! — унизанный драгоценностями палец погрозил Киму, но он расслышал прерывистый смех старухи.

— Ну, что это? — сказал он, переходя к своему обычному ласковому и уверенному тону, которому, как он знал, мало кто мог противостоять. — Не нуждается ли твоя семья в сыне? Говори откровенно, потому что мы, жрецы… — последняя фраза была явно заимствована у одного факира у Таксалийских ворот.

— Мы, жрецы! Ты еще недостаточно стар, чтобы… — она остановилась и закончила шутку смехом. — Поверь мне, раз и навсегда, о жрец, мы, женщины, думаем о многом другом, кроме сыновей. К тому же у моей дочери родился ребенок мужского пола.

— Две стрелы в колчане лучше одной, а три еще лучше, — Ким проговорил пословицу, покашливая в раздумье и скромно опустив глаза в землю.

— Верно, о, верно. Но, может быть, так и будет. Конечно, эти брамины совершенно бесполезны. Я посылала им подарки, деньги и снова подарки, и они пророчествовали.

— А, — протянул Ким с бесконечным презрением, — они пророчествовали! — Профессионал не мог бы выразить больше презрения.

— И только тогда, когда я вспомнила моих богов, молитвы мои были услышаны. Я выбрала благоприятный час, и, может быть, святой человек слышал о настоятеле Лунг-Чосского монастыря? Я обратилась к нему, и вот в свое время случилось то, чего я желала. Брамин в доме отца сына моей дочери говорил, что это произошло благодаря его молитвам — маленькая ошибка, которую я разъясню ему, когда мы достигнем конца нашего путешествия. А потом я поеду в Буддах-Гайя, чтобы принести жертву за отца моих детей.

— Мы идем туда.

— Вдвойне благоприятное предзнаменование, — прощебетала старая дама. — По крайней мере, второй сын!

— О, всеобщий Друг! — Лама проснулся и просто, как ребенок, удивленный, что лежит в чужой кровати, позвал Кима.

— Иду, иду, Служитель Божий! — Он бросился к костру и нашел ламу, окруженного блюдами. Горцы относились к нему с видимым обожанием, южане имели угрюмый вид.

— Убирайтесь! Прочь! — крикнул Ким. — Разве мы едим публично, как собаки?

Они закончили ужин в молчании, несколько отвернувшись друг от друга. На закуску Ким выкурил туземную сигаретку.

— Не говорил ли я сотни раз, что юг — хорошая страна? Вот здесь добродетельная, высокорожденная вдова горного раджи. По ее словам, она отправляется в паломничество в Буддах-Гайя. Она присылает нам эти блюда, а когда ты хорошенько отдохнешь, она желала бы поговорить с тобой.

— И это тоже твое дело? — спросил лама, запуская глубоко руку в бутылку из тыквы, наполненную табаком.

— А кто же оберегал тебя с тех пор, как началось наше чудесное путешествие? — Глаза Кима весело бегали, когда он выпускал из ноздрей едкий дым, который стелился по пыльной земле. — Разве я не заботился, чтобы тебе было удобно, Служитель Божий?

— Да будет благословение над тобой. — Лама торжественно наклонил голову. — В моей долгой жизни я знавал многих людей и немало учеников. Но ни к одному из людей — если только ты рожден от женщины — не влекло так мое сердце, как к тебе — внимательному, мудрому и любезному, но все же несколько напоминающему дьяволенка.

— А я никогда не видел такого священнослужителя, как ты. — Ким внимательно разглядывал все морщины желтого лица. — Нет еще и трех дней, как мы идем вместе, а мне кажется, что прошло уже сто лет.

— Может быть, в одной из прежних жизней мне было дозволено оказать тебе какую-нибудь услугу. Может быть, — он улыбнулся, — я освободил тебя из западни или, поймав тебя на крючок в то время, когда я не был просвещен, я бросил тебя в воду.

— Может быть, — спокойно сказал Ким. Он часто слышал такие предположения из уст многих людей, которых англичане не считали наделенными воображением. — Что касается женщины в повозке, запряженной волами, то, я думаю, она желает второго сына для своей дочери.

— Это не относится к Пути, — со вздохом сказал лама. — Но во всяком случае, она с гор. Ах, горы и снег гор!

Он встал и пошел к повозке величественной походкой. Ким отдал бы уши, чтобы пойти за ним, но лама не пригласил его, а некоторые слова, долетавшие до него, были на неизвестном ему языке, потому что они говорили на наречии горцев. По-видимому, женщина задавала вопросы, на которые лама отвечал после обдумывания. Иногда до Кима доносилась цитата на китайском языке. Сквозь опущенные веки Ким видел странную картину. Лама стоял, выпрямившись во весь рост, причем глубокие складки его желтой одежды прорезали черные полосы при свете костров, горевших в парао, совершенно так же, как длинная тень от солнца прорезает узловатый пень дерева. Он говорил, обращаясь к лакированной, украшенной мишурой повозке, которая горела при мерцающем освещении, как разноцветный драгоценный камень. Рисунки на вышитых золотом занавесках то подымались, то опускались, изменяясь по мере того, как складки колебались от ночного ветра. Когда разговор становился оживленнее, покрытый драгоценными камнями указательный палец точно раскидывал блестящие искорки между вышитыми занавесками. За повозкой из глубины мрака выступали светящиеся точки и еле уловимые тени движущихся фигур и лиц.

Звуки раннего вечера перешли в успокоительный гул, самой низкой нотой которого являлось ровное чавканье волов над яслями с рубленой соломой, а самой высокой — звук музыкального инструмента бенгальской танцовщицы. Большинство людей уже поело и курило. Лама наконец вернулся. За ним шел горец с одеялом из бумажной материи, подбитым ватой, и заботливо разложил его перед огнем.

«Она заслуживает десяти тысяч внуков, — подумал Ким. — Но все же без меня не бывать бы этим дарам».

— Добродетельная женщина и мудрая. — Лама медленно опустился на землю. — Мир полон милосердия к идущим по Пути. Он набросил большую часть одеяла на Кима.

— А что сказала она? — Ким завернулся в свою половину.

— Она предложила мне много вопросов о догматах, большинство которых — пустые рассказы, слышанные ею от служащих дьяволу жрецов, которые прикидываются, что идут по Пути. На некоторые я ответил, а про другие сказал, что они глупы. Многие внешне схожи с ищущими, но мало тех, кто держится истинного Пути.

— Верно. Это верно, — Ким говорил тем задумчивым успокоительным тоном, к которому прибегают люди, желающие вызвать на откровенность собеседника.

— Сама по себе она вполне права. Она очень желает, чтобы мы пошли с ней в Буддах-Гайя. Насколько я понимаю, наша дорога идет к югу на протяжении нескольких дней.

— И?..

— Немного терпения. На это я ответил, что мои поиски важнее всего для меня. Она слышала о многих глупых легендах, но никогда не слышала о великой истине моей Реки. Таковы священнослужители нижних гор! Она знала настоятеля Лунг-Чо, а не знала ни о моей Реке, ни предания о стреле.

— И?..

— Поэтому я говорил ей об Искании и о Пути, и о других полезных вещах. Она же желала только, чтобы я сопровождал ее и помолился о даровании ей второго внука.

— Ага! «Мы, женщины, не думаем ни о чем, кроме детей», — проговорил Ким сонным голосом.

Ну, так как наши дороги совпадают до известного места, то я не считаю, что мы уклонимся от наших поисков, если проводим ее, по крайней мере, до… я забыл название этого города.

— Эй! — сказал Ким. Он обернулся и заговорил громким шепотом с одним из урья, находившимся в нескольких ярдах от него. — Где дом вашего господина?

— Несколько дальше Сахаруппора. — Он назвал селение.

— Вот именно это место, — сказал лама. — По крайней мере, до него мы можем идти с ней.

— Мухи летят на падаль, — сказал урья равнодушным тоном.

— Около больной коровы — ворон, около больного человека — брамин, — Ким проговорил пословицу, как бы обращаясь только к темным вершинам деревьев над головами. Урья проворчал что-то и замолчал.

— Итак, мы идем с ней, Служитель Божий?

— Есть что-нибудь против? Я ведь могу уклониться от одного пути с ней и исследовать все реки, проходящие по дороге. Она желает, чтобы я пошел с ней. Она очень желает этого.

Ким заглушил смех, уткнувшись в одеяло. Раз эта властная старая женщина сумела оправиться от естественного страха перед ламой, ее стоило бы послушать.

Он уже засыпал, когда лама внезапно произнес пословицу: «Мужья болтливых женщин получают впоследствии большую награду». Ким слышал, как он втянул три понюшки табаку, затем заснул, продолжая смеяться.

Сверкающая алмазами заря пробудила сразу людей, воронов и волов. Ким сел, зевнул, отряхнулся и вздрогнул от восторга. Теперь он действительно видел свет. То была жизнь, какую он желал: люди суетились и кричали, застегивали пояса, колотили волов, разводили костры и приготовляли пищу, колеса скрипели. Повсюду новые картины открывались перед восхищенным взглядом Кима. Утренний туман рассеялся в серебряном вихре. Попугаи крикливыми зелеными стаями улетали к какой-то отдаленной реке. Вороты всех ближайших колодцев принялись за работу. Индия проснулась, и Ким был частью ее. Пробудившийся и возбужденный более, чем кто-либо, он жевал ветку, собираясь воспользоваться ею как зубной щеткой, по привычке, распространенной в его любимой стране. Об еде нечего было беспокоиться, не нужно было тратить денег в набитых толпами людей палатках. Он был ученик святого человека, к которому присоединилась властная, сильная женщина. Все будет готово для них, и, когда их почтительно пригласят, они сядут и станут есть. К тому же — тут Ким захихикал, чистя зубы, — их хозяйка только увеличит наслаждение дорогой. Он критически оглядел ее волов, которые подошли, хрюкая и фыркая под ярмом. Если они побегут слишком быстро, что не очень вероятно, то для него может найтись приятное местечко у дышла, а лама сядет рядом с возницею. Конвой, конечно, пойдет пешком. Старуха, наверно, будет говорить очень много, и, судя по тому, что он слышал, разговор ее будет не без соли. И теперь уже она приказывала, увещевала, упрекала и, надо сказать правду, проклинала своих слуг за медлительность.

— Дайте ей трубку. Ради всех богов, дайте ей трубку и заткните ее зловещий рот, — кричал один из урья, связывая в безобразные узлы свою постель. — Она и попугаи похожи друг на друга. Они кричат на заре.

— Передних волов! Эй! Передних волов! — Волы пятились и вертелись на месте, потому что зацепились рогами за ось повозки, нагруженной зерном.

— Сын совы, куда ты идешь? — Это обращение относилось к ухмылявшемуся возчику.

— Ай-ай-ай! Вон там внутри сидит королева Дели, отправляющаяся вымаливать себе сына! — крикнул он, сидя на своей нагруженной повозке. — Дорогу делийской королеве и ее первому министру, серой мартышке, взбирающейся вверх по своей собственной сабле!

Подъехала другая повозка с древесной корой для кожевенного завода, отправляемой на юг, и ее возница также прибавил несколько комплиментов, волы продолжали пятиться.

Из-за колебавшихся занавесок вылетел залп брани. Он был непродолжителен, но по количеству и качеству, по жгучим, едким, метким выражениям превосходил все, что доводилось слышать даже Киму. Он видел, как голая грудь возчика сжалась от изумления, как он с благоговением отдал поклон, соскочил с дышла и помог конвою направить вулкан на главную дорогу. Тут голос откровенно сообщил ему, какова была женщина, на которой он женился, и что она делает в его отсутствие.

— О, шабаш! — пробормотал Ким, не в силах сдерживаться, когда возчик поспешно ускользнул.

— Не правда ли, хорошо? Стыд и позор, что бедная женщина не может отправиться помолиться своим богам без того, чтобы ее не затолкали и не оскорбили все подонки Индостана, что она должна проглатывать гали (оскорбление), как мужчины проглатывают ги. Однако язык у меня еще двигается. Одно-два хорошо сказанных слова всегда найдутся. Но я все еще без табаку! Кто тот одноглазый, несчастный сын позора, который еще не приготовил мне трубку?

Один из горцев поспешно просунул ей трубку, и струя густого дыма из-за занавесок показала, что воцарилось спокойствие.

Если накануне Ким шел гордо, с сознанием, что он ученик святого человека, то теперь он испытывал в десять раз большую гордость, принимая участие в почти королевской процессии, под признанным покровительством старой дамы с очаровательными манерами и бесконечной изобретательностью речи. Конвой, с головами, повязанными по туземной моде, шел по обеим сторонам повозки, подымая огромные облака пыли.

Лама и Ким шли несколько в стороне. Ким жевал свой сахарный тростник и не уступал дорогу никому ниже лица духовного звания. Они слышали, как трещал язык старухи, словно веялка. Она приказала конвою рассказывать ей все, что делается на дороге, и, как только выехали из парао, отдернула занавески и выглянула, прикрыв покрывалом лишь треть лица. Ее люди не смотрели на нее, когда отвечали, и таким образом приличия были более или менее соблюдены.

Смуглый, желтоватый участковый полицейский надзиратель, одетый в безупречный английский мундир, проехал мимо на усталой лошади и, увидя по ее свите, какая эта особа, подразнил ее.

— О, матушка, — крикнул он, — разве так делают у вас в стране?! Представь себе, что какой-нибудь англичанин проедет мимо и увидит, что у тебя нет носа?

— Что такое! — пронзительно крикнула она. — У твоей матери нет носа? Ну, так зачем говорить об этом на Большой дороге?

Удар был отпарирован ловко. Англичанин поднял руку жестом человека, потерпевшего поражение в игре слов. Она рассмеялась и кивнула головой.

— Ну, разве это такое лицо, которое может совратить с пути добродетели? — Она откинула покрывало совсем и пристально взглянула на англичанина.

Лицо было далеко не прекрасно, но, подобрав поводья, он назвал его Луной рая, Нарушителем честности и несколькими другими фантастическими эпитетами. Старуха корчилась от смеха.

— Что за плут! — сказала она. — Все полицейские констебли таковы, а уж их начальники всего хуже. Эй, сын мой, ты не мог научиться всему этому с тех пор, как приехал из Белайта (Европа)? Кто кормил тебя грудью?

— Женщина с гор из Дальхуси, матушка. Держи свою красоту в тени, о расточительница наслаждений. — И он проехал дальше.

— Вот именно такого сорта, — она приняла рассудительный вид и набила рот жвачкой, — такого сорта должны быть люди, наблюдающие за правосудием. Они знают страну и обычаи страны. Другие, только что приехавшие из Европы, выкормленные белыми женщинами и научившиеся нашим языкам из книги, хуже чумы. Они вредят правителям. — Потом она рассказала всем длинную-длинную историю про невежественного молодого полицейского, который обеспокоил одного маленького горного раджу, ее двоюродного брата в девятом колене, по какому-то пустячному делу, и закончила цитатой из какого-то произведения, ни в коем случае не благочестивого.

Потом ее настроение изменилось, и она послала конвойного спросить ламу, не подойдет ли он к повозке, чтобы поговорить о религиозных вопросах. Ким отошел в сторону и принялся за свой сахарный тростник. Более часа широкополая шляпа ламы казалась луной, проглядывающей сквозь дымку. Ким слышал только, что старуха плакала. Один из слуг почти извинился за свою грубость накануне, сказав, что он никогда не видел своей госпожи в таком кротком настроении, и приписал это присутствию незнакомого духовного лица. Лично он верил в браминов, хотя знал, как и все в стране, их хитрость и жадность. Но так как брамины только раздражали своим попрошайничеством мать жены его господина, то, когда она прогнала их, она рассердилась так, что прокляла весь конвой (вот главная причина, почему охромел задний вол и сломалось в прошлую ночь дышло), теперь он готов признать всякое другое духовное лицо в Индии или вне ее. Ким подтверждал его слова, кивая головой с глубокомысленным видом, причем обратил его внимание на то, что лама не берет денег, а стоимость пищи ламы и Кима окупится сторицей тем счастьем, которое будет с настоящего времени сопутствовать каравану. Он также рассказал о городе Лагоре и спел песенки, вызвавшие смех конвоя. Как городской житель, всегда хорошо знакомый с песенками модных туземных композиторов, Ким имел значительное преимущество перед людьми из маленького селения за Сахаруппором, но он предоставил им самим прийти к этому заключению.

В полдень они свернули на обочину, чтобы поесть. Рдя была вкусная, обильная и хорошо поданная на чистых листьях, вдали от пыли. Остатки, соблюдая все правила, отдали нищим, и затем все уселись, чтобы насладиться продолжительным курением. Старая дама удалилась за свои занавески, но очень свободно вмешивалась в разговор своих слуг, причем те рассуждали и противоречили ей, как это делают все слуги на Востоке. Она сравнивала прохладу и сосны Кулу с пылью и манговыми деревьями юга, рассказывала о старых местных богах в краю, где были владения ее мужа, сильно бранила табак, который курила, ругала и браминов и, не стесняясь, рассчитывала на появление многочисленных внуков.

Глава пятая

Вот я вернулся в отчий дом,

Накормлен, узнан и прощен

Любимым сыном признан вновь —

Отец мне возвратил любовь

Телец заколот для меня.

Но корм свиней мне боле мил,

Мне свиньи — лучшие друзья,

И в хлев готов вернуться я

Процессия снова лениво и медленно двинулась в путь, вытянувшись в струнку. Старуха спала, пока не добрались до следующей остановки. Переход был очень короткий, до заката оставался целый час, и Ким стал придумывать развлечения.

— Почему бы не присесть и не отдохнуть? — заметил один из конвойных. — Только дьяволы и англичане ходят взад и вперед без всякого толку.

— Никогда не дружи с дьяволом, обезьяной и мальчиком. Никому не известно, что они сделают, — сказал его товарищ.

Ким презрительно отвернулся — он не желал слышать старого рассказа о том, как дьявол играл с мальчиками и раскаялся в этом — и лениво побрел по дороге.

Лама пошел за ним. В течение всего дня, как только появлялась река, он подходил, чтобы поглядеть на нее, но ни разу не находил указаний на то, что нашел свою реку. К тому же удовольствие поговорить с человеком разумным и сознание, что благородно рожденная женщина относится к нему с почтением и уважением, как духовному советнику, несколько отвлекало его мысли от поисков реки. Он приготовился провести многие спокойные годы в искании. У него не было нетерпения белого человека, а только глубокая вера.

— Куда ты идешь? — крикнул он Киму.

— Никуда особенно, немного прогуляться. Все это, — Ким раскинул руки, — ново для меня.

— Она, без сомнения, умна… и проницательная женщина. Но трудно размышлять, когда…

— Все женщины таковы. — Ким говорил так, как мог бы сказать Соломон.

— Перед монастырем была большая площадка, — пробормотал лама, перебирая сильно потертые четки, — каменная. На ней я оставил след моих ног, расхаживая взад и вперед вот с ними.

Он стукнул четками и начал читать: «Ом мани пад-ме ом», благодарный за прохладу, тишину и отсутствие пыли.

На равнине один предмет за другим привлекал праздный взгляд Кима. В его странствованиях не было никакой цели, просто архитектура хижин показалась ему новой, и он хотел поглядеть на них поближе.

Они вышли на большое пастбище с группой манговых деревьев в центре, коричневое и пурпурное при послеполуденном свете. Киму показалось удивительным, что в таком удобном месте не было ни одного жертвенника: мальчик в этом отношении был наблюдателен, как жрец. Вдали, по долине, шло четверо людей, один за другим. Он приложил руки к глазам и заметил, как медь сверкала на солнце.

— Солдаты! Белые солдаты! — сказал он. — Посмотрим.

— Всегда встречаются солдаты, как только мы пойдем одни. Но я никогда не видел белых солдат.

— Они не делают вреда, когда не пьяны. Спрячься за этим деревом.

Они встали за толстыми стволами в тени громадного мангового дерева. Две маленькие фигуры остановились, другие две неуверенно пошли вперед. Это был авангард подходившего полка, высланный, по обычаю, чтобы найти место для лагеря. Они несли пятифутовые шесты с развевавшимися флагами и перекликались друг с другом, идя по равнине.

Наконец, они вошли, тяжело ступая, в рощу манговых деревьев.

— Здесь или где-нибудь вблизи я думаю поставить палатки для офицеров под деревьями, а остальные могут расположиться около. Нашли ли место для обоза?

Они крикнули вдаль товарищам, и грубый ответный крик тех дошел до них слабым и смягченным.

— Ну, так ставь значок тут, — сказал один из солдат.

— Что это они готовят? — сказал пораженный лама. — Это великий и страшный мир. Какой девиз на этом знамени?

Один из солдат воткнул шест в нескольких футах от них, проворчал что-то недовольным тоном, выдернул его, посоветовался с товарищем, оглядывавшим тенистый зеленый свод, и поставил шест на прежнее место.

Ким смотрел во все глаза. Дыхание быстро и прерывисто вылетало сквозь его сжатые губы.

— Служитель Божий! — задыхаясь, проговорил он. — Мой гороскоп! Рисунок на песке жреца в Умбалле! Вспомни, что он сказал. Сначала придут двое людей, чтобы приготовить все, в темное место, как это бывает при начале видения.

— Но это не видение, — сказал лама. — Это только иллюзия мира — ничего более.

— А за ними придет Бык, Красный Бык на зеленом поле. Взгляни. Вот он!

Он показал на флаг, развевавшийся от вечернего ветерка менее чем в десяти шагах от них. Это был простой флаг, предназначенный для обозначения места лагеря, но полк позаботился, чтобы на флаге было то же изображение, что на полковом знамени, — красный бык на фоне зеленого национального цвета Ирландии.

— Вижу и припоминаю теперь, — сказал лама. — Это, наверно, твой Бык. Верно также и то, что пришло двое людей, чтобы все приготовить.

— Это солдаты — белые солдаты. Что сказал жрец? Знамение быка — знак войны и вооруженных людей. Служитель Божий, это то, чего я ищу.

— Верно. Это верно. — Лама пристально смотрел на девиз, горевший во тьме, словно рубин. — Жрец в Умбалле сказал, что твое знамение — знамение войны.

— Что делать теперь?

— Ждать. Будем ждать.

— Уже теперь тьма рассеивается, — сказал Ким.

Было вполне естественно, что лучи заходящего солнца пробились наконец сквозь стволы деревьев рощи, наполнив ее на несколько минут золотыми искрами света, но Киму это казалось завершением пророчества брамина.

— Слушай! — сказал лама. — Где-то вдали бьют в барабан.

Сначала звук, слабо раздавшийся в неподвижном воздухе, походил на биение артерии в висках. Вскоре он стал более резким.

— А, музыка, — объяснил Ким. Ему были знакомы звуки полкового оркестра, но они удивляли ламу.

В дальнем конце равнины показалась тяжелая, запыленная колонна. Потом ветер донес слова песни:

Мы просим снисхождения —

Про наши похождения

В рядах гвардейцев Миллигана

Мы рассказать хотим

Тут вступили пронзительные дудки.

Вскинув ружья на плечо,

Марш-марш вперед мы шли,

От парка Феникса вперед

К замку Дублина пошли.

О, флейты сладко так звучали

И громко барабан гремел,

А мы вперед маршировали

В рядах гвардейцев Миллигана.

То был оркестр Меверикского полка, игравший впереди отправлявшихся в лагерь солдат. Солдаты маршировали, сопровождаемые обозом. Наконец тянувшаяся колонна сомкнулась (повозки остались позади), разделилась надвое, рассеялась, как муравейник, и…

— Но это колдовство! — проговорил лама.

Равнина покрывалась палатками, которые, казалось, вырастали готовыми из повозок. Другая толпа людей вторглась в рощу, молча воздвигла высокую палатку, раскинула еще восемь-девять палаток вокруг нее, словно выкопала из земли кухонные горшки, сковороды и узлы, которые приняли во владение туземные слуги. И наблюдавшие эту сцену лама и Ким увидели перед собой благоустроенный город.

— Уйдем, — сказал лама, в страхе отступая, когда загорелись огни и белые офицеры с звенящими саблями величественно вошли в палатку, где должны были обедать.

— Встань в тени. Ничего нельзя видеть при мерцающем свете, — сказал Ким. Глаза его были по-прежнему устремлены на флаг. Он никогда еще не видел, как быстро, за полчаса, привыкшие к своему делу солдаты раскидывают лагерь.

— Смотри, смотри, смотри! — воскликнул лама. — Вон идет священнослужитель.

То был Беннет, священник полка. Он шел, прихрамывая, одетый в запыленную черную одежду. Кто-то из его паствы сделал грубые замечания насчет недостатка бодрости и энергии священника; чтобы пристыдить его, Беннет промаршировал весь день рядом с солдатами. По его черной одежде, золотому кресту на цепочке, бритому лицу и мягкой войлочной шляпе с широкими полями повсюду в Индии его приняли бы за святого человека. Он опустился в кресло у двери палатки и снял сапоги. Несколько офицеров окружили его, смеясь и подшучивая над его подвигом.

— Разговор белых людей лишен всякого достоинства, — сказал лама, судя только по их тону. — Но я рассмотрел лицо этого священнослужителя и думаю, что он ученый. Может ли он понять нас? Мне хотелось бы поговорить с ним о предмете моих исканий.

— Никогда не разговаривай с белым человеком, пока он не насытится, — привел Ким хорошо известную пословицу. — Они собираются есть, и я не думаю, чтобы можно было просить у них. Пойдем назад к месту остановки. Когда мы поедим, то снова придем сюда. Это, наверно, Красный Бык — мой Красный Бык.

Оба были заметно рассеяны, когда свита старой дамы поставила перед ними кушанья, никто не решался нарушить их молчания, так как надоедать гостям — приносит несчастье.

— Ну, — сказал Ким, ковыряя в зубах, — мы вернемся туда, но ты, святой человек, должен подождать немного в стороне, потому что твои ноги слабее моих, а мне хочется еще раз посмотреть на Красного Быка.

— Но как ты поймешь их разговор? Иди медленно. Дорога темна, — беспокойно проговорил лама.

Ким не ответил на вопрос.

— Я заметил место вблизи деревьев, где ты можешь сидеть, пока я не позову тебя, — сказал он. — Нет, — продолжал он, когда лама выразил нечто вроде протеста, — помни, что это предмет моих исканий — Красный Бык. Знамение в звездах было не для тебя. Я знаю кое-что об обычаях белых солдат, и мне всегда хочется видеть новое.

— Что ты не знаешь об этом мире? — Лама послушно присел на корточки в маленькой впадине, менее чем в ста шагах от группы манговых деревьев, темные силуэты которых вырисовывались на усеянном звездами небе.

— Оставайся здесь, пока я не позову.

Ким нырнул во тьму. Он знал, что, по всей вероятности, вокруг лагеря расставлены часовые, и улыбнулся, услышав тяжелые шаги солдат. Мальчика, который может пробираться по крышам города Лагора, пользуясь каждым уголком и каждою тенью, чтобы сбить с толку преследующего его человека, вряд ли могут задержать несколько хорошо обученных солдат. Он все же оказал им внимание, прополз между двумя из них, останавливаясь, пробираясь ползком и плотно прижимаясь к земле, пока не добрался до освещенной палатки — столовой, стоявшей позади мангового дерева. Тут он стал ждать, не услышит ли какого-нибудь случайного слова, которое дало бы ему нужную нить.

Единственно, что занимало теперь его ум, — это было желание узнать побольше о Красном Быке. Как знать (в некоторых отношениях познания Кима были так же ограничены, как обширны в других), эти люди, эти девятьсот дьяволов, упоминавшиеся в предсказании его отца, может быть, будут молиться после заката солнца быку, как индусы молятся священной корове.

Это, по крайней мере, было бы вполне правильно и логично, и об этом деле следовало бы посоветоваться с патером с золотым крестом. С другой стороны, ему припоминались патеры с постными лицами, которых он избегал в Лагоре. Патер мог оказаться слишком любознательным и надоедливым и стал бы советовать ему учиться. Но разве не было доказано, что знамение отчасти говорило о войне и вооруженных людях? Разве он сам не Друг Звезд и всего света, посвященный в страшные тайны? Наконец, и сильнее всего, как непознанное течение его быстро менявшихся мыслей — это приключение было чудеснейшим развлечением, восхитительным продолжением его былых прогулок по крышам и в то же время исполнением чудного предсказания. Лежа на животе, он подвигался, извиваясь, к двери палатки, придерживая рукой амулет на шее.

Все было, как он предполагал. Сахибы молились своему Богу, потому что посредине стола стояло единственное украшение, которое они брали в поход, — золотой бык, отлитый в давние времена из добычи, взятой в Летнем дворце Пекина, бык из червонного золота с опущенной головой, прыгающий на зеленом поле. К нему протягивали сахибы стаканы с громкими криками.

Достопочтенный Артур Беннет всегда уходил из столовой после этого тоста, а так как он несколько устал, то движения его были более резки, чем обыкновенно. Ким слегка поднял голову, продолжая смотреть на свой талисман на столе, как вдруг капеллан наступил на его правое плечо.

Ким увернулся из-под кожаного сапога и, откатившись в сторону, опрокинул священника. Тот, всегда готовый действовать, схватил его за горло и чуть было не задушил. Ким отчаянно ударил его в живот. Мистер Беннет задохнулся, скорчился, но, не выпуская добычи, набросился на нее опять и молча отнес Кима в свою палатку. Члены Меверикского полка были неисправимые шутники не на словах, а на деле, и англичанин подумал, что лучше помолчать, пока хорошенько не узнаешь, в чем дело.

— Да это мальчик! — сказал он, увидя свою добычу при свете фонаря, висевшего на шесте у палатки. Потом он сильно потряс его и крикнул: — Что ты делал там? Ты вор? Choor Malluum?

Его знания индийских языков были очень ограничены, и взволнованный, приведенный в ярость Ким решил держаться приписанной ему роли. Придя в себя, он начал придумывать чрезвычайно правдоподобный рассказ о своих отношениях с одним из поварят, в то же время зорко поглядывая на руку капеллана. Улучив удобную минуту, он нырнул к двери, но длинная рука схватила его за горло и, не разорвав шнуров амулета, зажала сам амулет.

— Дай его мне! О, дай мне! Сломался он? Отдай мне бумаги!

Эти слова были сказаны на английском языке тем металлическим, скрипучим говором, которым говорят туземцы. Священник подскочил к Киму.

— Ладанка! — сказал он, открывая руку. — Какой-нибудь языческий талисман. Но ты говоришь по-английски? Мальчиков, которые крадут, бьют. Ты знаешь это?

— Не знаю, я не крал. — Ким скакал в отчаянии, как собака при виде поднятой палки. — О, дай мне! Это мой талисман! Не кради его у меня!

Капеллан, не обращая внимания на его слова, подошел к двери палатки и громко крикнул. Появился довольно толстый, наголо бритый человек.

— Мне нужен ваш совет, отец Виктор, — сказал Беннет. — Я нашел этого мальчика в потемках у палатки столовой. Я наказал бы его и отпустил, так как считаю его вором. Но, оказывается, он говорит по-английски и дорожит каким-то талисманом, висящим у него на шее. Я подумал, что вы можете помочь мне.

Между Беннетом и римско-католическим капелланом ирландской части полка лежала, как он думал, непроходимая пропасть, но замечательно, что, когда англиканской церкви приходилось иметь дело с проблемами человеческих отношений, она очень часто призывала римскую. Официальное отвращение Беннета к «Красной женщине»[10] и ее обычаям могло сравниться только с его личным уважением к отцу Виктору.

— Вор, говорящий по-английски? Посмотрим его талисман. Нет, это не ладанка, Беннет. — Он протянул руку.

— Но имеем ли мы право открыть его? Вздуть его…

— Я не крал! — возразил Ким. — Вы меня совсем избили. Отдайте мой талисман, и я уйду.

— Не спеши, сначала мы посмотрим, — сказал отец Виктор. Он развернул, не торопясь, пергамент с надписью «пе varietur» бледного Кимбалля О'Хары, его свидетельство об отставке и свидетельство о крещении Кима. На последнем О'Хара — воображая, что он страшно много делает для мальчика, множество раз нацарапал: «Присмотрите за мальчиком. Пожалуйста, присмотрите за мальчиком» — и написал свою фамилию и номер полка.

— О, силы тьмы! — сказал отец Виктор, передавая все бумаги мистеру Беннету. — Ты знаешь, что это такое?

— Да, — сказал Ким. — Это мое, и я хочу уйти.

— Я не вполне понимаю, — сказал мистер Беннет. — Вероятно, он принес эти бумаги с какой-нибудь целью. Может быть, это ловкая проделка, чтобы получить побольше подаяния?

— Ну, я никогда не видел нищего, который имел бы так мало желания остаться среди предполагаемых милостивцев. Тут есть какая-то странная тайна. Вы верите в Провидение, Беннет?

— Надеюсь!

— Ну а я верю в чудеса, так что это выходит одно и то же. Силы тьмы! Кимбалль О'Хара! И его сын! Но мальчик туземец, а я сам венчал Кимбалля с Анной Шотт. Как давно у тебя эти бумаги, мальчик?

— С тех пор как я был еще совсем маленьким.

Отец Виктор быстро подошел и отвернул край его верхней одежды.

— Видите, Беннет, он не очень черен. Как твое имя?

— Ким.

— А может быть, Кимбалль?

— Может быть. Отпустите вы меня?

— А дальше?

— Меня называют Ким Риштике, то есть Ким из Ришти.

— Что значит Ришти?

— Айришти — это был полк моего отца.

— О, понимаю — ирландский.

— Да. Так говорил мне мой отец. Мой отец, он жил…

— Жил где?

— Жил. Конечно, он умер — убрался от нас.

— О! Вот как вы относитесь к смерти!

Беннет перебил его:

— Возможно, что я был несправедлив к мальчику. Он, конечно, белый, хотя, очевидно, заброшенный. Я думаю, я сильно помял его. Дать разве ему виски…

— Дайте ему стакан хереса, и пусть он присядет на корточки. Ну, Ким, — продолжал отец Виктор, — никто не обидит тебя. Выпей-ка вот это и расскажи о себе правду, если ничего не имеешь против.

Ким закашлялся немного, ставя пустой стакан, и задумался. Нужно было быть осторожным. Мальчиков, бродящих вокруг лагеря, обыкновенно секут и прогоняют. Но его не высекли. Амулет, видимо, служит на пользу ему. Оказалось, что гороскоп в Умбалле и немногие слова, которые он запомнил из болтовни отца, совпадали между собой самым чудесным образом. Иначе почему бы толстый патер был так поражен, а худой дал ему стакан горячего желтого вина?

— Мой отец, он умер в городе Лагоре, когда я был еще маленький. Женщина, — она держала лавку «Кабарри», близ того места, где наемные экипажи. — Ким начал говорить, словно нырнув в воду, неуверенный, насколько правда может быть полезной.

— Твоя мать?

— Нет, — с жестом отвращения. — Она убралась, когда я родился. Мой отец, он достал эти бумаги из Джаду-Гер… Как вы называете это? (Беннет утвердительно кивнул головой.) Потому что он был на хорошем месте. Так, что ли, вы это называете? (Беннет снова кивнул головой.) Мой отец рассказывал мне это. Он говорил, а также и брамин, который сделал рисунок на песке в Умбалле два дня тому назад, он сказал, что я найду Красного Быка на зеленом поле и что бык поможет мне.

— Феноменальный лгунишка, — пробормотал Беннет.

— Силы тьмы, что за страна! — пробормотал отец Виктор. — Продолжай, Ким.

— Я не крал. К тому же теперь я ученик очень святого человека. Он сидит вблизи. Мы увидели двух людей с флагами, которые готовили все. Так всегда бывает во сне или при пророчестве. Поэтому я узнал, что все вышло, как предсказано. Я видел Красного Быка на зеленом поле, а мой отец, он говорил: «Девятьсот дьяволов и полковник на коне будут смотреть за тобой после того, как ты найдешь Красного Быка!» Я не знал, что делать, когда увидел Быка, но я ушел и пришел снова, когда стало темно. Мне хотелось еще раз повидать Быка, и я увидел Быка опять с сахибами, молящимися ему. Я думаю, Бык поможет мне. Святой человек также сказал это. Он сидит вблизи. Вы не обидите его, если я кликну его? Он очень святой. Он может засвидетельствовать все, что я говорю, и он знает, что я не вор.

— «Офицеры, молящиеся быку»! Как вы думаете, что это значит? — сказал Беннет. — «Ученик святого человека»! Уж не сумасшедший ли этот мальчик?

— Наверно, это сын О'Хары. Сын О'Хары в союзе со всеми силами тьмы. Его отец мог бы проделать то же самое, когда бывал пьян. Лучше пригласим этого святого человека. Он может знать что-нибудь.

— Он ничего не знает, — сказал Ким. — Я покажу его вам, если вы пойдете со мною. Он мой учитель. После этого мы можем уйти.

— Силы тьмы! — только и мог проговорить отец Виктор, когда Беннет пошел с Кимом, крепко держа мальчика за плечо. Они нашли ламу на том месте, где он сел, когда ушел Ким.

— Мои поиски кончились, — крикнул Ким на местном наречии. — Я нашел Быка, но Бог знает, что будет дальше. Они не обидят тебя. Иди в палатку толстого священника вместе с этим худым и увидишь конец. Все так необыкновенно. Но они не умеют говорить по-индусски. Они просто небитые ослы.

— Тогда нехорошо смеяться над их невежеством, — возразил лама. — Я доволен, если ты рад, ученик мой.

Величественно, без тени подозрения, он вошел в маленькую палатку, приветствовал священников как человек духовного звания и сел у открытой жаровни с углями. От желтой материи палатки, отражавшей свет лампы, лицо его казалось красно-золотым.

Беннет взглянул на него с полным безучастием человека, исповедующего религию, которая подводит девять десятых обитателей мира под общее название «язычник».

— А каков конец твоих поисков? Какой дар принес тебе Красный Бык? — обратился лама к Киму.

— Он говорит: «Что будете вы делать?» (Ким, в своих видах, принял на себя обязанность переводчика.)

Беннет со смущением смотрел на отца Виктора.

— Не понимаю, какое отношение имеет к мальчику этот факир, который или обманут им, или его сообщник, — начал Баннет. — Мы не можем позволить, чтобы английский мальчик… предположим, что он сын масона, то чем скорее он отправится в масонский сиротский приют, тем лучше.

— А! Таково ваше мнение как секретаря полковой ложи, — сказал отец Виктор, — но мы можем сказать старику, что мы собираемся делать. Он не похож на негодяя.

— Мой опыт говорит мне, что никогда нельзя понять душу обитателей Востока. Ну, Кимбалль, я хочу, чтобы ты передал этому человеку то, что я буду говорить, — слово в слово.

Ким, уловив значение нескольких фраз, начал так:

— Служитель Божий, тощий дуралей, похожий на верблюда, говорит, что я сын сахиба.

— Каким образом?

— Это правда. Я знал это с самого рождения, но он открыл это только тогда, когда снял амулет с моей шеи и прочел все бумаги. Он думает, что сахиб всегда остается сахибом, и оба они намереваются оставить меня в этом полку или послать в мадрисса (школу). Это пробовали сделать и прежде, но я всегда избегал этого. Толстый дурак одного мнения, а похожий на верблюда — другого. Но это ничего на значит. Я могу провести здесь одну-другую ночь. Это случалось и прежде. Потом я убегу и вернусь к тебе.

— Но скажи им, что ты мой ученик. Скажи им, как ты явился мне, когда я ослабел и смутился. Расскажи им о наших поисках, и они, наверно, отпустят тебя.

— Я уже сказал им. Они смеются и говорят о полиции.

— Что ты говоришь? — спросил мистер Беннет.

— Он говорит только, что если вы не пустите меня, это помешает его делу — его безотлагательным делам. — Последние слова были воспоминанием о разговоре с одним клерком, но вызвали только улыбку, что смутило Кима. — А если бы вы знали, в чем состоит его дело, то не вмешивались бы с такой дурацкой поспешностью.

— Что же это за дело? — не без чувства сказал отец Виктор, наблюдая за лицом ламы.

— Есть река в этой стране, которую он очень хочет найти. Она появилась там, где упала стрела. — Ким нетерпеливо топнул, с трудом переводя в уме местное наречие на свой неуклюжий английский язык. — О, знаете, она была сотворена нашим Господом Богом Буддой, и если омыться в ее водах, то отмоешься от всех грехов и станешь бел, как хлопковая бумага (Ким в свое время слышал речи миссионеров), я его ученик, и мы должны найти эту реку. Она так драгоценна для нас.

— Скажи еще раз, — сказал Беннет.

Ким повиновался, повторив рассказ с большими преувеличениями.

— Но это грубое кощунство! — вскрикнул представитель англиканской церкви.

— Тс! Тс! — сочувственно проговорил отец Виктор. — Много бы я дал, чтобы уметь говорить на местном наречии. Река, омывающая грехи! А как давно вы ищете ее?

— О, много дней. Теперь мы хотим идти опять искать ее. Ее здесь нет, как видите.

— Я вижу, — серьезно сказал отец Виктор. — Но ты не можешь идти с этим старым человеком. Другое дело, если бы ты не был сыном воина, Ким. Скажи ему, что полк будет заботиться о тебе и сделает из тебя такого же хорошего человека, как твой… лучшего, какой только может быть. Скажи ему, что если он верит в чудеса, то должен поверить, что…

— Не следует играть на его суеверии, — перебил Беннет.

— Я и не делаю этого. Он должен поверить, что если мальчик добрался сюда, до своего полка, в поисках Красного Быка, это есть своего рода чудо. Подумайте, что можно сказать против этого, Беннет. Бродя по всей Индии, этот мальчик встречается с нашим полком. Именно с ним одним из всех отправившихся в поход. Это было предопределено. Скажи ему, что это Кисмет. Понимаешь, Кисмет?

Он обернулся к ламе, которому с таким же успехом мог бы говорить о Месопотамии.

— Они говорят, — глаза старика загорелись, когда заговорил Ким, — они говорят, что теперь исполнилось предсказание, и так как я вернулся — хотя ты знаешь, что я пошел из любопытства, — к этим людям и их Красному Быку, то должен пойти в мадрисса и стать сахибом. Я притворюсь, что согласен, так как в худшем случае придется только несколько дней не разделить с тобой пищи. Потом я ускользну и пойду по дороге в Сахаруппор. Поэтому, святой человек, оставайся с женщиной из Кулу, ни в каком случае не удаляйся от ее повозки, пока я не вернусь. Без сомнения, мое знамение — знамение войны и вооруженных людей. Посмотри: они дали мне вина и усадили на почетное ложе! Мой отец был, должно быть, важным лицом. Поэтому, если они окажут мне почести, — хорошо. Если этого не будет — и то хорошо. Во всяком случае, я убегу к тебе, когда устану. Но оставайся с госпожой, а не то я потеряю твои следы… О, да, — сказал мальчик, — я передал ему все, что вы велели сказать.

— И я не вижу, зачем ему еще оставаться, — сказал Беннет, роясь в кармане брюк. — Подробности он может узнать впоследствии, а я дам ему ру…

— Дайте ему время. Может быть, он привязан к мальчику, — сказал отец Виктор, протягивая руку, чтобы удержать Беннета.

Лама вынул четки и надвинул на глаза свою широкополую шляпу.

— Что ему нужно?

— Он говорит, — Ким поднял руку. — Он говорит: «Замолчите, потише!» Он хочет поговорить со мной. Ведь вы не понимаете ни одного слова, и я думаю, что если вы будете говорить, он может сильно проклясть вас. Видите, когда он берет четки вот так, то, значит, хочет, чтобы его оставили в покое.

Англичане сели в подавленном настроении, но взгляд Бенета обещал мало хорошего для Кима, в случае если он попадется в его руки.

— Сахиб и сын сахиба, — голос ламы звучал резко от душевной боли. — Но ни один белый человек не знает здешней страны и ее обычаев, как ты. Как может это быть верным?

— Не все ли равно, святой человек: помни, что это только на одну-две ночи. Вспомни, как быстро я могу изменяться. Буду тем, чем был, когда я в первый раз говорил с тобой из-под зам-заммаха, большой пушки.

— Мальчиком в одежде белых людей — когда я в первый раз пошел в Дом Чудес. А во второй раз ты явился индусом. Каково будет третье воплощение? — Он мрачно усмехнулся. — Ах, чела, ты обидел старика, потому что мое сердце отдалось тебе.

— А мое тебе. Но как я мог знать, что Красный Бык приведет меня к этому?

Лама снова надвинул шляпу и стал нервно перебирать четки. Ким присел на корточки рядом с ним и ухватился за полу его одежды.

— Значит, теперь известно, что мальчик сахиб? — продолжал лама глухим голосом. — Такой сахиб, как тот, что хранит изображения в Доме Чудес. — Знания ламы о белых людях были очень ограниченны. Он словно повторял урок. — Поэтому ему неприлично поступать иначе, чем сахибы. Он должен вернуться к своему народу.

— На день, ночь и другой день, — умоляюще проговорил Ким.

— Нет, не уйдешь! — Отец Виктор увидел, что Ким пробирается к двери, и загородил ему путь своей сильной ногой.

— Я не понимаю обычаев белых людей. Священнослужитель изображений в Доме Чудес в Лагоре был любезнее этого худого. Этого мальчика возьмут от меня. Из моего ученика сделают сахиба. Горе мне! Как я найду мою реку! Разве у них нет учеников? Спроси.

— Он говорит, что очень жалеет, что не сможет один найти реки. Он говорит — почему у вас нет своих учеников, и вы останавливаете его, причиняете ему затруднения? Он желает омыться от грехов.

Ни у Беннета, ни у отца Виктора не нашлось ответа.

Ким, огорченный отчаянием ламы, сказал по-английски:

— Я думаю, если вы отпустите нас, мы уйдем тихо и ничего не украдем. Мы будем искать реку, как прежде, раньше чем меня поймали. Мне хотелось бы, чтобы я не приходил сюда отыскивать Красного Быка и все остальное. Мне не нужно ничего этого.

— Это лучшее из всего того, что ты когда-либо сделал для себя, молодой человек, — сказал Беннет.

— Боже мой, я не знаю, чем бы утешить его, — сказал отец Виктор, пристально наблюдая за ламой. — Он не может взять мальчика с собой, а между тем, он хороший человек, я уверен, что он хороший человек, Беннет, и, если вы дадите ему эту рупию, он проклянет вас и ваших потомков во всех коленах.

Настала такая тишина, что каждому слышно было дыхание других. Так прошло целых пять минут. Наконец лама поднял глаза и взглянул поверх очков вдаль.

— И я считал себя идущим по Пути, — с горечью проговорил он. — Я грешен, и вот мне наказание. Я представил себе, будто ты послан помочь мне в моем искании. И сердце мое обратилось к тебе, когда я увидел твое милосердие, твою любезность и мудрость в таком юном возрасте. Но те, кто идут по Пути, не должны допускать искры желания или привязанности, потому что все это иллюзия. Как говорит… — Он привел старый-старый китайский текст, дополнил его другим и завершил оба третьим. — Я отступил от Пути, мой чела. Это не твоя вина. Я восхищался при виде новой жизни, новых людей на дорогах и твоей радости при этих встречах. Я был доволен тобой, считая, что ты должен думать о моем искании, и только о моем искании. Теперь я опечален тем, что тебя берут от меня и что моя река далеко от меня. Я нарушил закон.

— Силы тьмы! — сказал отец Виктор. Опытный исповедник, он услышал боль в каждой фразе.

— Я вижу теперь, что знак Красного Быка был столько же знамением для меня, как и для тебя. Всякое желание красно и дурно. Я наложу на себя епитимью и найду один мою реку.

— По крайней мере, поди к той женщине из Кулу, — сказал Ким, — иначе ты потеряешься на дорогах. Она будет кормить тебя до тех пор, пока я вернусь.

Лама махнул рукой, чтобы показать, что он окончательно решил это дело.

— А теперь, — тон его совершенно изменился, когда он снова заговорил с Кимом, — что они с тобой сделают? По крайней мере, я, может быть, могу загладить дурное.

— Сделают меня сахибом — так они думают. Я вернусь послезавтра. Не печалься.

— Каким? Как этот или тот человек? — Он указал на отца Виктора. — Или таким, каких я видел сегодня — людей, носящих сабли и тяжело ступающих?

— Может быть.

— Это не хорошо. Эти люди следуют желанию и приходят к пустоте. Ты не должен быть одним из них.

— Жрец в Умбалле сказал, что моя звезда — война, — перебил его Ким. — Я спрошу этих дураков — но, право, в этом нет необходимости. Я убегу сегодня ночью, ведь я хотел только увидеть что-нибудь новое.

Ким задал отцу Виктору два-три вопроса на английском языке, переводя его ответы на местный язык для ламы.

— Он говорит: «Вы берете его от меня и не можете сказать, что вы из него сделаете». Он говорит: «Скажите мне прежде, чем я уйду, потому что это не пустяк, что станется с ребенком».

— Тебя пошлют в школу. Потом увидим… Кимбалль, я полагаю, ты хотел бы быть солдатом?

— Белого народа? Не-ет! Не-ет! — Ким яростно потряс головой. Дисциплина и рутина были совершенно несвойственны его натуре. — Я не хочу быть солдатом.

— Будешь тем, кем тебе прикажут быть, — сказал Беннет, — и должен быть благодарен за то, что мы хотим помочь тебе.

Ким сострадательно улыбнулся. Если люди настолько заблуждаются, что считают его способным исполнить то, что не нравится ему, тем лучше.

Наступило новое продолжительное молчание. Беннет нетерпеливо ерзал на стуле и предложил позвать часового, чтобы увести факира.

— Что, среди сахибов преподают учение даром или продают его? Спроси их, — сказал лама. Ким перевел его слова.

— Они говорят, что учителю платят, но что полк дает эти деньги. К чему? Ведь это только на одну ночь.

— И чем больше дают денег, тем лучше учение? — Лама не обращал внимания на планы близкого бегства, о котором говорил Ким. — Нет ничего дурного в плате за ученье. Помогать невежде стать умным всегда составляет услугу. — Четки яростно стучали, словно счеты. Потом лама обернулся к своим притеснителям.

— Спроси их, за какое количество денег они дают мудрое и должное ученье и в каком городе дается это ученье?

— Ну, — сказал отец Виктор по-английски, когда Ким перевел слова ламы, — смотря как полк будет платить за тебя все время, что ты будешь в приюте для детей военных. Ты мог бы попасть и в список Пенджабского масонского приюта для сирот (ни он, ни ты не поймете, что это значит), но лучшая школа для мальчиков в Индии, конечно, св. Ксаверия «in Partibus» в Лукнове. — Перевод несколько замедлился, так как Беннет хотел было прервать его.

— Он желает знать сколько, — спокойно сказал Ким.

— Двести или триста рупий в год. — Отец Виктор давно уже перестал удивляться. Беннет горел нетерпением окончить разговор и ничего не понимал.

— Он говорит: «Напишите это название и деньги на бумаге и дайте ее ему». И он говорит, что внизу вы должны написать свое имя, потому что он напишет вам письмо через несколько дней. Он говорит, вы хороший человек. Он говорит, что другой — дурак. Он уходит.

Лама внезапно встал.

— Я иду продолжать мои искания! — воскликнул он и ушел.

— Он попадет прямо на часовых! — крикнул отец Виктор, вскакивая, когда лама величественно вышел из палатки. — Но я не могу оставить мальчика. — Ким сделал было быстрое движение, чтобы броситься за ламой, но удержался. Снаружи не доносилось никакого шума. Лама исчез.

Ким спокойно уселся на койке капеллана. Лама, по крайней мере, обещал, что он пойдет с женщиной из Кулу, а остальное не имело ни малейшего значения. Ему нравилось, что патеры были, очевидно, сильно взволнованы. Они долго говорили шепотом, причем отец Виктор настаивал на каком-то плане, к которому мистер Беннет относился недоверчиво. Все это было очень ново и увлекательно, но Киму хотелось спать. Они позвали в палатку нескольких людей (один из них был полковник, как предсказывал отец Кима), и те задавали ему множество вопросов, в особенности о женщине, присматривавшей за ним. Ким на все отвечал правдиво. Все думали, по-видимому, что эта женщина недостаточно хорошо охраняла его.

Во всяком случае, это было самое новое из его приключений. Рано или поздно, если ему захочется, он может бежать в большую, серую, бесформенную Индию, далеко от всяких палаток, патеров и полковников. А теперь, если нужно произвести впечатление на сахибов, он произведет его во что бы то ни стало. Ведь он тоже белый человек.

После долгого разговора, которого он не понял, его передали сержанту со строгим приказанием не дать ему бежать. Полк должен был идти в Кимбаллу, а Кима решили отослать за счет ложи, а частью на деньги, собранные по подписке, в место, носившее название Санавар.

— Это нечто непостижимо чудесное, полковник, — сказал отец Виктор, проговорив без остановки минут десять. — Его друг, буддист, ушел, записав мой адрес и имя. Не могу хорошенько понять, заплатит ли он за образование мальчика или он готовит какие-нибудь волшебные чары. Потом он обратился к Киму:

— Ты доживешь до того, что будешь благодарен своему другу Красному Быку. Мы сделаем в Санаваре из тебя человека хотя бы и ценой того, что ты станешь протестантом.

— Конечно, конечно, — сказал Беннет.

— Но ведь вы не поедете в Санавар? — сказал Ким.

— Мы поедем в Санавар, мой маленький. Это приказание командира, который несколько поважнее сына О'Хары.

— Вы не поедете в Санавар. Вы поедете на войну.

Все присутствовавшие в палатке разразились громким смехом.

— Когда ты немного побольше познакомишься со своим полком ты не станешь смешивать приготовлений к войне с обыкновенным ученьем. Впрочем, мы надеемся, что со временем пойдем на войну.

— О, знаю я все это.

Ким снова пустил стрелу наудачу. Если они не отправлялись на войну, то не знали еще того, что он узнал из разговора на веранде в Умбалле.

— Я знаю, что теперь вы не на войне, но я говорю вам, что, как только вы доберетесь до Умбаллы, вас пошлют на войну — на новую войну. Это война восьми тысяч человек, не считая пушек.

— Это чрезвычайно точно. Что, дар пророчества принадлежит к числу других твоих талантов? Возьми его отсюда, сержант. Возьми для него одежду у барабанщиков и смотри, чтобы он не ускользнул у тебя из рук. Кто скажет, что прошел век чудес? Я думаю, я пойду спать. Мой бедный ум слабеет.

Час спустя Ким, чисто вымытый, в ужасной одежде, которая врезалась ему в руки и в ноги, сидел молча, словно дикий зверь, в дальнем конце лагеря.

— Самая удивительная птица, — сказал сержант. — Он является с желтоватым браминским жрецом со свидетельствами из ложи на шее и говорит Бог знает что о каком-то Красном Быке. Брамин исчезает без объяснений, а мальчик сидит, скрестив ноги, на кровати капеллана и предсказывает кровавую войну всем нам. Индия — дикая страна для богобоязненного человека. Я привяжу его за ногу к жерди палатки, чтобы он не ушел через крышу. Что такое ты говоришь про войну?

— Восемь тысяч людей, кроме пушек, — сказал Ким. — Увидите очень скоро.

— Удивительный дьяволенок! Ложись с барабанщиками и засыпай. Два мальчика, которые лежат рядом с тобой, будут сторожить твой сон.

Глава шестая

Приходят на память собратья,

Скитальцы по дальним морям,

Куда мы мышьяк провозили,

Сбывая его дикарям

Нас тысячи миль разделяют,

И тридцать годов уж прошло

Вальдеца не все там уж знают,

Меня же все любят давно

Петя Диего Вальдеца

Очень рано утром белые палатки были сняты и исчезли. Меверикский полк направился окольной дорогой в Умбаллу. Она не шла мимо того места, где останавливался Ким с ламой, и мальчик, тащившийся рядом с обозом, под огнем комментариев солдатских жен чувствовал себя не так уверенно, как накануне.

Он убедился, что за ним зорко следят как отец Виктор, так и мистер Беннет.

Перед полуднем колонна остановилась. Ординарец на верблюде подал письмо полковнику. Он прочел его и заговорил с майором. Издали, за полмили, сквозь густую пыль до Кима донеслись хриплые, радостные крики. Потом кто-то ударил его по спине и крикнул: «Скажи, как ты узнал это, маленькое сатанинское отродье? Дорогой отец, попробуйте, не можете ли заставить его рассказать нам».

Подвели пони, и Кима посадили в седло к патеру.

— Ну, сын мой, твое вчерашнее пророчество оказалось верным. Нам отдано приказание выступить завтра из Умбаллы на фронт.

— Что это значит? — спросил Ким. Слова «выступить» и «фронт» были новы для него.

— Мы идем на войну, как ты говорил.

— Конечно, вы идете на войну. Я сказал это вчера вечером.

— Сказал, но — силы тьмы — как мог ты знать это?

Глаза Кима сверкнули. Он сжал губы, покачал головой. Взгляд его был полон многих невысказанных вещей. Капеллан ехал среди облака пыли, рядовые, сержанты и младшие офицеры указывали друг другу на мальчика. Полковник, ехавший во главе колонны, с любопытством, пристально смотрел на него.

— Это, вероятно, были какие-нибудь слухи на базаре, но все же… — Он взглянул на бумагу, которую держал в руке. — Черт возьми! Дело было решено в последние двое суток.

— Много в Индии таких, как ты? — спросил отец Виктор. — Или ты — особенная игра природы?

— Теперь, когда я все рассказал вам, — сказал мальчик, — отпустите вы меня к моему старику?

Я боюсь, что он умрет, если не останется с женщиной из Кулу.

— Судя по тому, что я видел, он может позаботиться о себе не хуже тебя. Нет. Ты принес нам счастье, и мы сделаем из тебя человека. Я отвезу тебя в обоз, а вечером ты придешь ко мне.

В течение дня Ким оставался предметом особенного внимания со стороны нескольких сот белых людей. История его появления в лагере, раскрытие его родства, его пророчество — ничего не потеряли от пересказа. Толстая, неуклюжая белая женщина, восседавшая на груде постельного белья, таинственно спросила его, как он думает, вернется ли ее муж с войны. Ким погрузился в глубокое раздумье, потом сказал, что вернется, и женщина дала ему еды. Во многих отношениях эта процессия с игравшей по временам музыкой, с толпой, так легко болтавшей и смеявшейся, напоминала празднество в городе Лагоре. До сих пор не видно было и признака тяжелой работы, и Ким решил оказать свое покровительство этому зрелищу. К вечеру навстречу вышли оркестры, и Меверикский полк вошел под звуки музыки в лагерь вблизи умбаллийской станции железной дороги. Это была интересная ночь. Из других полков приходили солдаты навестить Меверикский полк. В свою очередь он ходил в гости к другим полкам. Пикеты Меверикского полка поспешно отправились, чтобы вернуть ушедших; встретили пикеты чужих полков, отправлявшихся по тому же делу; и через некоторое время трубы отчаянно трубили, вызывая новые пикеты с офицерами во главе, чтобы усмирить волнение. Меверикскому полку нужно было оправдать свою репутацию. Но на следующее утро он стоял на платформе в полном порядке, и Ким, оставшийся с больными, женщинами и мальчиками, громко, взволнованно кричал прощальные приветствия, когда поезд тронулся.

Пока жизнь сахиба оказывалась интересной, но он подходил к ней с осторожностью. Потом его отправили в сопровождении мальчика-барабанщика в пустые, выкрашенные известкой казармы, с полами, покрытыми всяким хламом, веревками и лоскутами бумаги. Его одинокие шаги раздавались под сводами. По туземному обычаю он свернулся калачиком на полосатой койке и уснул. На веранду, хромая, вошел какой-то сердитый человек, разбудил мальчика и назвал себя школьным учителем. Этого было достаточно для Кима, и он спрятался в свою скорлупу. Он с большим трудом мог разобрать различные полицейские объяснения на английском языке в Лагере, они касались его личного благополучия. Среди многочисленных гостей смотревшей за ним женщины случился раз один чудак-немец, который писал декорации для бродячего театра. Он сказал Киму, что «он был на баррикадах в сорок восьмом году» — так, по крайней мере, показалось Киму. Он научил мальчика писать за прокорм. Ким с помощью колотушек добрался до знания начертаний букв, но не возымел хорошего мнения о них.

— Я ничего не знаю. Убирайтесь! — сказал Ким, почуяв дурное. Тут пришедший схватил его за ухо, протащил до комнаты в дальнем конце казармы, где с дюжину мальчиков-барабанщиков сидели на скамьях, и приказал сидеть смирно, если он ничего не умеет делать. Это приказание Ким исполнил чрезвычайно удачно. Учитель объяснял что-то, чертя белые линии на черной доске в течение по крайней мере получаса, а Ким продолжал свой прерванный сон. Настоящее положение дел очень не нравилось ему. Перед ним была именно та школа и дисциплина, которой он избегал в продолжение двух третей своей юной жизни. Внезапно прекрасная мысль пришла ему в голову, и он удивился, что раньше не подумал об этом.

Учитель отпустил их, и Ким первым выскочил с веранды на открытый воздух.

— Эй, ты! Остановись! Стой! — проговорил сзади него высокий голос. — Я должен смотреть за тобой. Мне приказано не выпускать тебя из виду. Куда ты идешь?

Это был мальчик-барабанщик, который ходил за ним по пятам все утро, толстый, веснушчатый, лет четырнадцати. Ким ненавидел его с головы до ног.

— На базар… купить сладостей… для тебя, — пораздумав, сказал Ким.

— Ну, базар за пределами лагеря. Если мы пойдем туда, то ты получишь славную трепку. Иди назад.

— Как далеко мы можем отойти? — Ким не знал, что значит «пределы», но хотел быть вежливым до поры до времени.

— Как далеко? Мы можем дойти вон до того дерева, у дороги.

— Тогда я пойду туда.

— Хорошо. Я не пойду. Слишком жарко. Я могу наблюдать за тобой отсюда. Не пробуй бежать. Тебя сейчас же узнают по одежде. Она сделана из полковой материи. Любой пикет в Кимбалле приведет тебя быстрее, чем ты уйдешь отсюда.

Это сообщение подействовало на Кима не так сильно, как сознание, что ему трудно будет бежать в этой одежде. Он дошел до дерева в углу пустынной дороги, ведшей к базару, и стал вглядываться в проходивших туземцев. Большинство их были казарменные служители из низшей касты. Ким окрикнул служителя, который быстро ответил сначала дерзостью, весьма естественно предполагая, что мальчик-европеец не поймет его. Тихий, быстрый ответ образумил его. Ким вложил в него всю свою скованную душу, благодарный, что наконец представился случай выругать кого-нибудь на наиболее знакомом ему языке.

— А теперь пойди к ближайшему писцу на базаре и скажи ему, чтобы он пришел сюда. Я хочу написать письмо.

— Но что ты за сын белого человека, когда тебе нужен базарный писец, чтобы написать письмо? Разве в казармах нет учителя?

— Да, есть, и ад полон подобными ему. Исполни мое приказание! Твоя мать была обвенчана под корзиной! Слуга Лаль-Бега (Ким знал имя бога метельщиков), беги по моему делу, не то мы поговорим еще с тобой!

Служитель поспешно удалился.

— Там, у казарм, под деревом дожидается белый мальчик, который вовсе не белый мальчик, — запинаясь, сказал он первому попавшемуся ему на базаре писцу. — Ты нужен ему.

— А он заплатит? — сказал нарядный писец, быстро собирая письменный столик, перья и сургуч.

— Я не знаю. Он не похож на других мальчиков. Пойди и посмотри. Он стоит этого.

Ким плясал от нетерпения, когда на дороге показался стройный писец. Как только он приблизился настолько, что мог слышать, Ким стал осыпать его ругательствами.

— Сначала я хочу получить плату, — сказал писец. — Дурные слова повысили цену. Но кто ты, одетый таким образом, а говорящий совсем по-иному?

— Ага! Вот это ты и напишешь в письме. Никогда не слышал ты такого рассказа. Но я не тороплюсь. Мне напишет другой писец. Город Умбалла так же переполнен ими, как и Лагор.

— Четыре анны, — сказал писец, садясь и раскладывая свой коврик в тени заброшенного флигеля казармы.

Ким машинально присел на корточки рядом с ним, как могут сесть только туземцы, несмотря на отвратительные узкие штаны.

Писец исподлобья взглянул на него.

— Это цена для сахибов, — сказал Ким. — Назначь мне настоящую.

— Полторы анны. Откуда я знаю, что ты не убежишь, когда я напишу письмо?

— Я не могу уйти дальше этого дерева. Еще надо не забыть и марку.

— Я не беру лишнего за марку. Еще раз спрашиваю, кто ты, странный белый мальчик?

— Это будет сказано в письме к Махбубу Али, торговцу лошадьми в Кашмирском караван-сарае в Лагоре. Он мой друг.

— Чудо за чудом! — пробормотал писец, опуская в чернила кусочек тростника. — Писать по-индусски?

— Конечно. Ну так, Махбубу Али. Начинай: «Я доехал со стариком до Умбаллы по железной дороге. В Умбалле я отнес куда надо известие о родословной гнедой кобылы…» — После виденного им в саду он не хотел писать о белых жеребцах.

— Не торопись. Какое дело тебе до гнедой кобылы? Это Махбуб Али, известный барышник?

— Кто же другой? Я служил у него. Возьми побольше чернил. Дальше: «Что было приказано, я сделал. Затем мы пошли пешком в Бенарес, но на третий день встретили один полк…» — Написано?

— Да, — пробормотал писец, весь превратившись во внимание.

— «…Я пошел в их лагерь и был пойман, и благодаря талисману на моей шее, который ты знаешь, было установлено, что я сын одного из служивших в полку. Согласно предсказанию о Красном Быке, бывшему, как ты знаешь, предметом общих толков на базаре…»

Ким остановился, чтобы дать этой стреле поглубже вонзиться в сердце писца, прочистил горло и продолжал: «Один священник одел меня и дал мне новое имя… Но другой был дурак. Одежда очень жестка, но я — сахиб, и сердце мое так же жестко. Меня посылают в школу и бьют. Мне не нравится здесь ни воздух, ни вода. Так приди и помоги мне, Махбуб Али, или пришли мне денег, потому что у меня не хватает даже, чтобы заплатить тому, кто это пишет…»

— Тому, кто пишет… Я сам виноват, что дал себя обмануть. Ты так же умен, как Гусайн Букс, который подделал почтовые марки в Нуклао. Но какой рассказ! Какой рассказ! Есть в нем хоть доля правды?

— Невыгодно рассказывать небылицы Махбубу Али. Лучше помочь его друзьям, одолжив марку. Когда придут деньги, я заплачу.

Писец ворча выразил сомнение. Однако вынул из стола марку, запечатал письмо, подал его Киму и ушел. Имя Махбуба Али было могущественно.

— Таким образом можно попасть в милость к богам! — крикнул вслед ему Ким.

— Заплати мне вдвое, когда придут деньги! — крикнул писец через плечо.

— О чем ты болтал с этим негром?[11] — спросил мальчик-барабанщик, когда Ким вернулся на веранду. — Я наблюдал за тобой.

— Я просто разговаривал с ним.

— Ты говоришь так же хорошо по-здешнему, как негр. Не правда ли?

— Не-ет! Не-ет! Я говорю немного. Что мы теперь будем делать?

— Через полминуты затрубят к обеду. Боже! Как бы мне хотелось пойти на фронт с полком! Ужасно только и делать, что учиться. Ты ненавидишь ученье?

— О да!

— Я убежал бы, если бы знал, куда идти, но, как говорится, в этой цветущей Индии всякий человек не что иное, как отпущенный преступник. Нельзя дезертировать без того, чтобы не вернули. Мне это страшно надоело.

— Ты был в Бе… Англии?

— Я только в прошлый набор приехал сюда с матерью. Еще бы я не был в Англии! Что ты за невежественный мальчишка! Ты, верно, воспитывался в какой-нибудь берлоге?

— О да. Расскажи мне что-нибудь про Англию. Мой отец приехал оттуда.

Хотя Ким и не выказал этого, но он, конечно, не верил ни одному слову из рассказа мальчика о Ливерпуле, который составлял для него всю Англию. Так прошло томительное время до обеда, самого неаппетитного угощения, поданного мальчикам и инвалидам в уголке одной из комнат в казарме. Ким впал бы в полное отчаяние, если бы не успел написать Махбубу Али. Он привык к равнодушию туземной толпы, но это полное уединение среди белых людей угнетало его. Он обрадовался, когда после полудня за ним пришел высокий солдат, чтобы отвести его в другой флигель на другом пыльном плацу, к отцу Виктору. Патер читал английское письмо, написанное красными чернилами. Он взглянул на Кима с еще большим любопытством, чем раньше.

— Ну, как тебе нравится здесь пока, сын мой? — спросил он. — Не очень, а? Должно быть, тяжело, очень тяжело для дикого зверька. Выслушай меня. Я получил удивительное письмо от твоего друга.

— Где он? Здоров ли? О, если он знает, куда писать мне письма, то все хорошо.

— Так ты любишь его?

— Конечно, люблю. Он любит меня.

— Судя по тому, что он прислал письмо, кажется, что так. Он не умеет писать по-английски?

— О нет. Я не знаю, конечно, но, вероятно, он нашел какого-нибудь писца, который может очень хорошо писать по-английски, и тот написал. Надеюсь, вы понимаете?

— Теперь все понятно. Ты знаешь что-нибудь о его денежных делах? — На лице Кима выразилось полное незнание.

— Как я могу сказать?

— Вот это я и спрашиваю. Ну, слушай, может быть, ты поймешь что-нибудь. Первую часть мы пропустим. Написано оно по дороге в Джагадхир.

«Сидя у дороги в глубоком раздумье, надеюсь получить одобрение вашей чести за шаг, который рекомендую исполнить вашей чести ради Всемогущего Бога. Воспитание — величайшее благо, если оно самое лучшее. Иначе никакой пользы…» Право, старик попал в самую точку. «Если ваша честь снизойдет дать моему мальчику лучшее образование в Ксаверии (вероятно, это св. Ксаверии in Partibus) на условиях нашего разговора в вашей палатке 15-го текущего месяца (какой деловой тон!), то Всемогущий Бог да благословит ваше потомство в третьем и четвертом колене. (Теперь слушай!) Смиренный слуга вашей чести будет доставлять для соответствующего вознаграждения по триста рупий в год за дорогое образование в св. Ксаверии в Лукнове и доставит в скором времени, чтобы переслать деньги в любую часть Индии, куда адресует ваша честь. Этот слуга вашей чести не имеет в настоящее время места, куда преклонить макушку своей головы, но едет в Бенарес по железной дороге из-за преследования старой женщины, говорящей так много, и не желая жить в Сахаруппоре на положении приближенного». Что это значит?

— Я думаю, что она просила его быть ее пуро — жрецом в Сахаруппоре. Он не согласился из-за своей реки. Вот что он говорит.

— Так тебе понятно все? А меня совсем сбивает с толку. «Итак, еду в Бенарес, где найду адрес и перешлю рупии за мальчика, который для меня зеница ока, и, ради Всемогущего Бога, дайте ему образование, а ваш проситель будет считать себя обязанным всегда усиленно молиться за вас. Написано Собрао Сатаи, не попавшим в Аллахабадский университет, за достопочтенного тешу, ламу из Суч-Дзэн, ищущего Реку. Адрес — храм джайнов в Бенаресе.

P. S. Пожалуйста, заметьте, — мальчик зеница ока, а рупии и будут высылаться по триста в год. Ради Всемогущего Бога».

— Что это? Безумный бред или деловое предложение? Я спрашиваю тебя, потому что ничего не могу понять.

— Он говорит, что даст мне триста рупий в год, значит, даст.

— О, вот как ты смотришь на это?

— Конечно. Раз он говорит.

Патер свистнул. Потом он обратился к Киму как к равному: — Я не верю этому. Но посмотрим. Сегодня ты должен был ехать в сиротский приют для детей военных в Санаваре. Там полк продержал бы тебя до тех пор, пока ты мог бы вступить в его ряды. Тебя воспитали бы как члена англиканской церкви. Беннет устроил это. С другой стороны, если ты поступишь в школу св. Ксаверия, ты получишь лучшее образование и истинную религию. Видишь, какова дилемма?

Ким ничего не видел, кроме образа ламы, отправлявшегося по железной дороге на юг без кого бы то ни было, кто мог просить за него милостыню.

— Я, как и каждый другой, могу повременить. Если твой друг вышлет деньги из Бенареса… — Силы тьмы! Откуда уличному нищему набрать триста рупий! — Ты отправишься в Лукнов, и я заплачу за твой проезд, потому что не могу тронуть собранных по подписке денег, раз я намереваюсь сделать из тебя католика. Если он не пришлет, ты отправишься в приют для детей военных за счет полка. Я дам ему три дня сроку, хотя совершенно не верю этому. Даже если потом он не будет вносить денег… Но этого я представить себе не могу. Мы можем делать сразу только один шаг, слава Богу. Беннета послали на фронт, а меня оставили здесь. Не может же он ожидать всего!

— О да, — неопределенно сказал Ким.

Патер нагнулся к нему.

— Я отдал бы месячное жалованье, чтобы узнать, что происходит в твоей круглой головке.

— Ничего там нет, — сказал Ким и почесал голову. Он размышлял, пришлет ли ему Махбуб Али целую рупию. Тогда он может заплатить писцу и писать письма ламе в Бенарес. Может быть, Махбуб Али навестит его, когда приедет на юг с лошадьми. Ведь он, наверно, должен знать, что письмо, переданное Кимом офицеру в Умбалле, вызвало большую войну, о которой так громко говорили за столом взрослые и мальчики! Но если Махбуб Али не знал этого, то не следовало говорить ему. Махбуб Али был жесток с мальчиками, которые знали — или думали, что знают — слишком много.

— Ну, до тех пор, пока я не получу дальнейших известий, — голос отца Виктора вывел его из раздумья, — ты можешь сбегать поиграть с мальчиками. Они научат тебя кое-чему, но не думаю, чтобы это понравилось тебе.

День скучно и медленно подходил к концу. Когда Ким захотел спать, его стали учить, как складывать платье и выставлять сапоги. Остальные мальчики издевались над ним. Трубы разбудили его на заре. Учитель поймал его после завтрака, сунул ему под нос страницу ничего не значащих букв, назвал их бессмысленными именами и без всякого основания избил его. Ким думал было отравить его опиумом, занятым у одного из слуг, но сообразил, что так как все едят публично, за одним столом (что особенно возмущало Кима, который предпочитал есть, отвернувшись от всех), то предприятие может быть опасным. Тогда он попробовал убежать в деревню, где жрец хотел опоить опиумом ламу, — деревню, где жил старый воин. Но всевидящие часовые, стоявшие у каждого выхода, заставили вернуться маленькую фигуру в красной одежде. Штаны и куртка одинаково калечили тело и душу. Поэтому он отказался от намерения бежать и решил по восточному обычаю положиться на время и случай. Три мучительных дня прошли в больших белых комнатах, в которых раздавалось эхо. Он выходил по вечерам под конвоем мальчика-барабанщика и все, что он слышал от своего спутника, были несколько бесполезных слов, составлявших, по-видимому, две трети всех ругательств белых людей. Ким знал давно эти слова и презирал их. Мальчик вполне естественно мстил ему за молчание и отсутствие интереса тем, что бил его. Мальчик нисколько не интересовался базарами в пределах лагеря. Он называл всех туземцев неграми, но слуги называли его в лицо отвратительными именами и, обманутый их показной почтительностью он ничего не понимал. Это несколько вознаграждало Кима за побои.

Наутро четвертого дня мальчика-барабанщика постигла кара. Они пошли вместе на бега в Кимбалле. Он вернулся один, в слезах и рассказал, что О'Хара, которому он не сделал ничего особенного, подозвал какого-то краснобородого негра на лошади. Что этот негр напал на него, схватил молодого О'Хару и ускакал с ним полным галопом. Эти вести дошли до отца Виктора, и он опустил свою длинную нижнюю губу. Он был уже и так достаточно поражен, получив письмо из Бенареса, из храма, в котором останавливался лама. В письме лежал чек местного банкира на триста рупий и удивительная молитва к «Всемогущему Богу».

— Силы тьмы! — воскликнул отец Виктор, комкая письмо. — А он удрал с одним из своих прежних друзей. Не знаю, что легче для меня — вернуть ли его или потерять из виду? Он недоступен моему пониманию. Каким, черт возьми, образом уличный нищий может достать деньги на обучение бедных мальчиков?

В трех милях оттуда, на ипподроме в Умбалле, управляя серым кабульским жеребцом, Махбуб Али говорил сидевшему перед ним Киму:

— Но, Маленький Всеобщий Друг, следует же принять во внимание мою честь и репутацию. Все офицеры-сахибы во всех полках и весь город Умбалла знают Махбуба Али. Видели, как я схватил тебя и наказал мальчика. Нас видно далеко отсюда. Как я могу взять тебя или объяснить твое исчезновение, если я спущу тебя и позволю тебе убежать в поле? Меня посадили бы в тюрьму. Имей терпение. Раз ты сахиб — всегда будешь сахибом. Когда ты вырастешь — кто знает — ты будешь благодарен Махбубу Али.

— Увези меня от их часовых туда, где я могу переменить эту красную одежду. Дай мне денег, а я пойду в Бенарес и снова буду с моим ламой. Я не хочу быть сахибом, вспомни, что я передал ту посылку.

Жеребец сделал бешеный прыжок. Махбуб Али неосторожно всадил в его бока стремена с острыми концами. Он был не из тех новомодных многоглаголивых барышников, которые носят английские сапоги и шпоры. Ким сделал из всего этого свои выводы.

— Это был пустяк. Тебе было по пути. Я и сахиб уже забыли это. Я посылаю столько писем людям, предлагающим вопросы о лошадях, что уже не различаю хорошенько одного от другого. Это Петерс-сахиб хотел узнать родословную гнедой кобылы, не так ли?

Ким сразу увидел ловушку. Если бы он сказал «гнедая кобыла», Махбуб по одной его готовности согласиться с поправкой понял бы, что мальчик подозревает кое-что. Поэтому Ким ответил:

— Гнедая кобыла? Нет. Я не забываю поручений. Это был белый жеребец.

— Ах, да. Белый арабский жеребец. Но ты писал мне про гнедую кобылу?

— Зачем говорить правду писцу? — спросил Ким, почувствовав, как Махбуб коснулся его груди.

— Эй! Махбуб, старый негодяй, остановись! — крикнул чей-то голос, и англичанин на маленьком пони, годном для игры в поло, подъехал к нему. — Я изъездил за тобой почти полстраны. Твой кабульский жеребец умеет бегать. Вероятно, на продажу?..

— У меня скоро будет новый материал, как раз годный для изящной и трудной игры в поло. Ему нет равного. Он…

— Играет в поло и служит за столом. Да. Знаем мы все это. Черт побери, это что у тебя?

— Мальчик, — серьезно сказал Махбуб. — Его прибил другой мальчик. Его отец был некогда белым солдатом в большой войне. Мальчик жил в городе Лагоре. Он играл с моими лошадьми, когда был совсем маленьким. Теперь, я думаю, из него хотят сделать солдата. Он только что взят в полк его отца, в полк, который на той неделе отправился на войну. Но я не думаю, чтобы он хотел быть солдатом. Я взял его, чтобы прокатить! Скажи мне, где твои казармы, и я спущу тебя там.

— Пусти меня. Я один найду казармы.

— А если ты убежишь, всякий скажет, что это моя вина.

— Он добежит к обеду. Куда ему надо бежать? — спросил англичанин.

— Он родился здесь. У него есть друзья. Он ходит, куда желает. Он ловкий малый. Ему нужно только переменить одежду, и в одно мгновение он станет мальчиком-индусом низшей касты.

— Черт побери, пожалуй! — Англичанин критически оглядел мальчика. Махбуб направил лошадь к казармам. Ким заскрежетал зубами. Махбуб насмехался над ним, как свойственно неверным афганцам. Он продолжал говорить:

— Его пошлют в школу, наденут на него тяжелые сапоги и запеленают в платье. Тогда он забудет все, что знает. Ну, которая твоя казарма?

Ким указал — говорить он не мог — на белый флигель отца Виктора.

— Может быть из него выйдет хороший солдат, — задумчиво проговорил Махбуб. — Во всяком случае, он будет хорошим ординарцем. Я однажды послал его с поручением в Лагор. Это касалось родословной одного белого жеребца.

То было смертельное оскорбление, нанесенное вслед за другим, еще более сильным, и сахиб, которому он так ловко передал письмо, вызвавшее войну, слышал все это. Ким уже видел Махбуба Али, жарящегося в пламени за измену, но перед ним самим вставал длинный ряд серых казарм, школ и снова казарм. Он умоляюще взглянул на резко очерченное лицо, по которому незаметно было, что англичанин узнал мальчика. Однако даже в эту трудную минуту Киму не пришло на ум просить сострадания у белого человека или выдать афганца. Махбуб с решительным видом смотрел на англичанина, который, в свою очередь, смотрел на Кима, дрожавшего и потерявшего способность говорить.

— Мой конь хорошо выдрессирован, — сказал торговец. — Другие стали бы лягаться, сахиб.

— А! — наконец проговорил англичанин, обивая концом хлыста пену с боков пони. — Кто хочет сделать солдата из этого мальчика?

— Он говорит, тот полк, который нашел его, и полковой патер.

— Вот этот патер! — Ким задыхался. Отец Виктор с непокрытой головой спускался к ним с веранды.

— Силы тьмы, О'Хара! Сколько же у тебя еще припрятано разнообразных друзей в Азии! — вскрикнул он, когда Ким спустился с лошади и беспомощно встал перед ним.

— Доброе утро, падре! — весело сказал полковник. — Я хорошо знаю вас по рассказам друзей. Намеревался еще раньше побывать у вас. Я — Крейтон.

— Из этнологического отдела межевого департамента? — спросил отец Виктор. Полковник утвердительно кивнул головой. — Очень рад познакомиться с вами и должен поблагодарить вас за то, что вы привезли мальчика.

— Не за что, падре. К тому же мальчик вовсе не собирался бежать. Вы не знаете старого Махбуба Али? — Барышник неподвижно сидел, освещенный солнцем. — Узнаете, если пробудете здесь месяц. Он поставляет нам всех лошадей. Этот мальчик довольно любопытное явление. Можете вы рассказать мне что-нибудь про него?

— Могу ли рассказать? — задыхаясь, проговорил отец Виктор. — Вы единственный человек, который может помочь мне в моих затруднениях. Рассказать вам! Силы тьмы, да я чуть не лопнул от желания рассказать все кому-нибудь из знающих местные обычаи и нравы!

Из-за угла показался грум. Полковник повысил голос и сказал на местном наречии:

— Очень хорошо, Махбуб Али, но к чему рассказывать столько о пони! Я ни в каком случае не дам более трехсот пятидесяти рупий.

— Сахиб немного разгорячился от езды и рассердился, — ответил барышник, подмигивая с видом привилегированного шутника. — Он скоро лучше увидит качества моей лошади. Я подожду, пока он окончит разговор с падре. Я подожду под этим деревом.

— Черт побери! — со смехом сказал полковник. — Вот что значит посмотреть на одну из лошадей Махбуба. Это настоящая старая пиявка, падре. Ну, жди, если у тебя много лишнего времени, Махбуб. Я к вашим услугам, падре. Где мальчик? О, он отправился беседовать с Махбубом. Странный мальчик. Могу я попросить вас распорядиться, чтобы мою лошадь поставили куда-нибудь?

Он опустился на стул, с которого ему хорошо были видны Ким и Махбуб, разговаривавшие под деревом. Патер ушел в дом за трубками.

Крейтон слышал, как Ким говорил с горечью:

— Верь брамину больше змеи, змее больше распутной женщины, а распутной женщине больше, чем афганцу Махбубу Али.

— Это все равно. — Большая красная борода торжественно качалась из стороны в сторону. — Дети не могут видеть ковра на станке, пока не обозначится рисунок. Поверь мне, Всеобщий Друг, я оказываю тебе большую услугу. Солдата из тебя не сделают.

«Хитрый старый грешник, — подумал Крейтон. — Но ты не вполне не прав. Этого мальчика нельзя упустить, если он действительно таков, каким его описывают».

— Извините меня на минутку, — крикнул патер из окошка, — я собираю документы!

— Если благодаря мне ты попадешь в милость у этого смелого и мудрого полковника-сахиба и будешь пользоваться почетом, как отблагодаришь ты Махбуба Али, когда станешь взрослым?

— Ну, ну, я просил тебя, чтобы ты вывел меня на дорогу, где я был бы в безопасности, а ты продал меня англичанам. Какую цену крови получишь ты?

— Веселый молодой демон! — Полковник откусил кончик сигары и вежливо обернулся к отцу Виктору.

— Что это за письма, которыми толстый священник размахивает перед полковником? Встань сзади жеребца, будто рассматриваешь мою узду, — сказал Махбуб Али.

— Письмо от моего ламы, которое он написал с Джаладирской дороги, обещая платить по триста рупий в год за мое учение.

— Ого! Так вот каков Красная Шляпа? В какую школу отдадут тебя?

— Бог знает. Я думаю, в Нуклао (Лукнов).

— Да. Там есть большая школа для сыновей сахибов и полусахибов. Я видел эту школу, когда продавал лошадей. Итак, лама также любил Всеобщего Друга?

— Да, и он не говорил неправды и не возвращал меня в плен.

— Неудивительно, что падре не может найти нити. Как быстро он говорит что-то полковнику-сахибу. — Махбуб Али засмеялся прерывистым смехом. — Клянусь Аллахом! — Его проницательный взгляд скользнул на мгновение по веранде. — Твой лама прислал что-то вроде чека. Мне пришлось иметь небольшие дела с этими хунди.[12]

Полковник-сахиб рассматривает его.

— Что тут хорошего для меня? — устало проговорил Ким. — Ты уедешь, а меня вернут в пустые комнаты, где нет хорошего местечка для сна и где мальчики бьют меня.

— Не думаю. Имей терпенье, дитя. Не все патаны неверны — конечно, если дело не идет о лошади.

Прошло пять—десять минут или четверть часа. Отец Виктор продолжал энергично разговаривать и задавать вопросы полковнику, который отвечал на них.

— Ну, теперь я рассказал вам все, что знаю о мальчике, с начала до конца. И это большое облегчение для меня. Слышали вы что-нибудь подобное?

— Во всяком случае, старик прислал деньги. Чеки Гобинда Сакаи принимаются по всей стране до Китая, — сказал полковник. — Чем больше узнаешь туземцев, тем меньше можешь сказать, что они сделают или чего не сделают…

— Утешительно слышать от главы этнологического отдела. Это какая-то смесь Красных Быков и Рек Исцеления (бедный язычник, да поможет ему Господь!), чеков и масонских свидетельств! Может быть, вы — масон?

— Клянусь Юпитером, да, если хорошенько подумать. Это еще лишний повод, — рассеянно сказал полковник.

— Я рад, что в этом вы находите повод. Но, как я уже говорил, я не понимаю этого смешения понятий. А его предсказание нашему полковнику, когда он сидел у меня на постели в разорванной одежде, сквозь которую виднелась его белая кожа. И это предсказание оказалось ведь верным. В школе св. Ксаверия его излечат от всех этих глупостей, не правда ли?

— Окропите его святой водой, — со смехом сказал полковник.

— Даю слово, мне иногда кажется, что следовало бы это сделать. Но я надеюсь, что из него выйдет хороший католик. Меня беспокоит только, что будет, если старый нищий…

— Лама, лама, дорогой сэр, а в их стране некоторые из них джентльмены.

— Ну, лама так лама. Что, однако, если он не внесет денег в будущем году? Он человек, готовый строить прекрасные планы, и в данную минуту на него можно рассчитывать, но ведь он может умереть. И взять деньги язычника, чтобы дать ребенку христианское воспитание…

— Но он высказал чрезвычайно ясно, чего он хочет. Как только он узнал, что мальчик — белый, то, по-видимому, сделал соответственные распоряжения. Я отдал бы месячное жалованье, чтобы узнать, как он объяснил все это жрецам в храме в Бенаресе. Вот что, падре, я не претендую на большое знание туземцев, но если кто из них скажет, что заплатит, то заплатит — мертвый или живой. Я хочу сказать, что его наследники возьмут долг на себя. Мой совет вам, пошлите мальчика в Лукнов. Если ваш англиканский священник подумает, что вы опередили его…

— Тем хуже для Беннета! Он послан на фронт вместо меня. Даути дал медицинское свидетельство, что я не гожусь. Я отлучу Даути от церкви, если он вернется живым! Конечно, Беннет должен быть доволен.

— Славой, оставив заботу о религии вам. Совершенно верно. Я не думаю, чтобы Беннет обратил на это особое внимание. Свалите все на меня. Я очень рекомендую послать мальчика в школу св. Ксаверия. Он может поехать туда даром как сын военного, так что не будет издержек на железную дорогу. Вы можете купить ему одежду из собранных по подписке денег. Ложа будет избавлена от расходов на его воспитание, что приведет в хорошее настроение членов ложи. Все это очень легко. Мне нужно поехать в Лукнов на будущей неделе. По дороге я присмотрю за мальчиком, поручу его моим слугам и так далее.

— Вы добрый человек.

— Нисколько. Не делайте этой ошибки. Лама прислал нам деньги для определенной цели. Нам нельзя вернуть их. Приходится делать то, чего он хотел. Итак, решено? Скажем, что в следующий вторник вы передадите его мне на вечерний поезд, отправляющийся на юг. Через три дня. Он не может наделать много бед за три дня.

— Вы снимаете тяжесть с моей души. Я не знаю Гобинда Сахаи и его банка, который находится, может быть, в какой-нибудь трущобе. Как быть с этой вещью? — Он взмахнул чеком.

— Видно, что вы никогда не были нуждающимся офицером. Я могу, если хотите, получить по чеку и прислать вам квитанцию.

— Но у вас самих столько дел! Это для вас лишние хлопоты.

— Право, ни малейших хлопот. Видите, мне это интересно как этнографу. Мне хотелось бы сделать заметку для одной работы, которую я делаю для правительства. Превращение полкового значка, как ваш Красный Бык, в своего рода фетиш, за которым следует этот мальчик, очень интересно.

— Не могу должным образом отблагодарить вас.

— Есть одна вещь, которую вы можете сделать для меня. Все мы, этнографы, ревнивы и завистливы по отношению к нашим открытиям. Само собой разумеется, они представляют интерес только для нас, но вы знаете, каковы бывают коллекционеры книг. Ну, так не говорите ни слова об азиатской стороне характера мальчика — о его приключениях, предсказаниях и так далее. Я выпытаю все это впоследствии, вы понимаете?

— Понимаю. Вы напишете удивительный отчет. Я не скажу никому ни слова, пока не увижу отчета в печати.

— Благодарю вас от всего моего этнографического сердца. Ну, я должен вернуться к завтраку. Господи Боже мой! Старый Махбуб еще здесь? — Он повысил голос, и барышник вышел из-под тени дерева. — Ну, что такое?

— Что касается этой молодой лошади, — сказал Махбуб, — я говорю, что когда жеребчик рожден для игры в поло и, не будучи научен сам бежать за шаром, когда такой жеребчик, словно по волшебству, знает игру, — тогда, говорю я, неправильно приучать его возить тяжелую повозку, сахиб.

— И я говорю то же, Махбуб. Жеребчик будет употреблен только для игры в поло. (Эти люди только и думают что о лошадях, падре.) Я буду у тебя завтра, Махбуб, если у тебя есть что-нибудь для продажи.

Барышник поклонился по обычаю всадников, сделав широкий жест рукой.

— Имей немного терпения, Всеобщий Друг, — шепнул он погруженному в отчаяние Киму. — Твоя судьба устроена. Скоро ты поедешь в Нуклао, а теперь — вот тебе кое-что для уплаты писцу. Я думаю, я еще много раз увижу тебя и он поехал рысью по дороге.

— Выслушай меня, — сказал с веранды полковник на местном наречии. — Через три дня ты поедешь со мной в Лукнов и все время будешь видеть и слышать новое. Поэтому посиди смирно три дня и не убегай. Ты поступишь в школу в Лукнове.

— Встречу я там моего Служителя Божия? — хныча, спросил Ким.

— Лукнов, во всяком случае, ближе к Бенаресу, чем Умбалла. Может быть, ты будешь под моим покровительством. Махбуб Али знает это и рассердится, если ты вернешься один на дорогу. Помни, мне сказано многое, что я не забуду.

— Я буду ждать, — сказал Ким, — но мальчики станут опять бить меня.

Послышался сигнал, призывавший к обеду.

Глава седьмая

О для кого же на небе светят горящие солнца,

И глупые луны, и звезды, далекие звезды!

Пытайся добраться до них — тебя не заметят —

В небе борьба непрестанно идет, как и здесь на земле.

Ты же, игрушка борящихся сил, связанный страхом,

Праотца нашего грех, грех Адама носящий,

Старайся судьбу угадать, гороскоп свой поставив,

Узнай ту планету, что жизнью правит твоей.

Сэр Джон Кристи

После полудня краснолицый учитель сказал Киму, что «он вычеркнут из списков». Ким не понял значения этих слов, пока ему не велели уйти из класса и не позволили играть. Тогда он побежал на базар и отыскал молодого писца, которому остался должен.

— Вот я плачу, — сказал Ким с важным видом, — а теперь мне нужно написать другое письмо.

— Махбубу Али в Умбалле? — любезно спросил писец.

Благодаря своим обязанностям он представлял собой справочную контору.

— Не Махбубу, а духовному. Возьми перо и пиши скорей. «Тешу ламе, Служителю Божию, из Бод-юла, ищущему Реку, который теперь в храме джайнских жрецов в Бенаресе». Возьми больше чернил! «Через три дня я должен ехать в Нуклао в школу. Название школы Ксаверий. Я не знаю, где эта школа, но она в Нуклао».

— А я знаю Нуклао, — перебил писец. — Я знаю школу.

— Скажи ему, где она, и я дам тебе пол-анны.

Тростниковое перо усердно выводило каракули.

— Он не может ошибиться.

Писец поднял голову.

— Кто это наблюдает за нами с той стороны улицы?

Ким быстро взглянул и увидел полковника Крейтона во фланелевом костюме для игры в теннис.

— О, это один сахиб, который знает толстого священника в казармах. Он зовет меня.

— Что ты делаешь? — спросил полковник, когда Ким подошел к нему.

— Я… я не убегаю. Я посылаю письмо моему святому человеку в Бенарес.

— Я не подумал об этом. Сказал ты ему, что я беру тебя с собой в Лукнов?

— Нет, не сказал. Прочти письмо, если сомневаешься.

— Почему же ты пропустил мое имя, когда писал этому святому человеку?

Полковник улыбнулся странной улыбкой. Ким собрал все свое мужество.

— Мне сказали раз, что не следует писать имен незнакомцев, замешанных в каком-нибудь деле, потому что при упоминании имен многие хорошие планы могут быть расстроены.

— Ты хорошо обучен, — заметил полковник, и Ким вспыхнул. — Я оставил футляр от своей трубки на веранде у падре, принеси его мне сегодня вечером.

— Где ваш дом? — спросил Ким. Его быстрый ум подсказал ему, что готовится какое-то испытание, и он насторожился.

— Спроси первого встречного на большом базаре.

Полковник ушел.

— Он забыл футляр от своей трубки, — сказал Ким, возвращаясь. — Я должен принести его к нему сегодня вечером. Вот и все мое письмо, только прибавь три раза: «Приди ко мне! Приди ко мне! Приди ко мне!» Ну, теперь я заплачу за марку и отнесу письмо на почту. — Он встал и хотел было уйти, но потом вспомнил что-то и спросил: — Кто этот сахиб с сердитым лицом, который потерял футляр от трубки?

— О, это только Крейтон-сахиб — очень глупый сахиб, полковник-сахиб без полка.

— Какое у него дело?

— Бог знает. Он всегда покупает лошадей, на которых не может ездить, и задает вопросы о творениях Божиих — растениях, камнях и об обычаях народа. Барышники зовут его отцом дураков, потому что его так легко можно обмануть насчет лошади. Махбуб Али говорит, что он безумнее всех других сахибов.

— О! — сказал Ким и ушел. Его воспитание дало ему возможность познакомиться с характерами людей, и он заключил, что дуракам не посылают сообщений, за которыми следует вызов восьми тысяч людей, кроме пушек. Главнокомандующий Индии не говорит с дураками так, как слышал Ким. Да и тон Махбуба Али не изменялся бы так всякий раз, как он произносил имя полковника, если бы полковник был дурак. Следовательно, тут Ким подпрыгнул, тут есть какая-то тайна, и Махбуб Али, вероятно, шпионит для полковника, как Ким шпионил для Махбуба Али. И так же, как барышник, полковник, очевидно, уважал людей, которые не показывали себя слишком умными.

Он радовался, что не проговорился, что дом полковника ему знаком, а когда, возвратясь домой, он узнал, что в казармах не было оставлено никакого футляра от трубки, он просиял от восторга. Вот этот человек по сердцу ему — изворотливый и хитрый, ведущий какую-то тайную игру. Ну, если он дурак, то и Ким будет дураком.

Он не выдал своих мыслей, когда отец Виктор в течение трех дней подолгу беседовал с ним о совершенно новых богах и божках — в особенности об одной богине, называвшейся Марией, которая, насколько понял Ким, была то же, что Биби Мириам в теологии Махбуба Али. Он не выразил никакого волнения, когда после лекции отец Виктор водил его из лавки в лавку, покупая ему все необходимое, и не жаловался, когда мальчики-барабанщики били его из зависти, что он поступает в лучшую школу, но с большим интересом ожидал перемены обстоятельств. Добрый отец Виктор отвел его на станцию, посадил в пустое купе второго класса рядом с купе первого класса, где сидел полковник Крейтон, и простился с ним с искренним чувством.

— В школе св. Ксаверия из тебя сделают человека, О'Хара, — белого и, надеюсь, хорошего человека! Там всем известно о твоем приезде, а полковник позаботится о том, чтобы ты не пропал или не отстал где-нибудь в пути. Я дал тебе некоторое понятие о религиозных вопросах, по крайней мере, надеюсь, и ты будешь помнить, что на вопрос о твоей религии ты должен ответить, что ты католик. Скажи лучше римско-католик, хотя я не люблю этого слова.

Ким закурил крепкую сигаретку, он позаботился купить запас их на базаре, и лег подумать. Путешествие в одиночку сильно отличалось от веселой поездки на юг с ламой в третьем классе. «Путешествие доставляет мало удовольствия сахибам, — размышлял он. — Эх! Я перехожу с места на место, словно мяч, который подбрасывают ногами. Это мой кисмет. Ни один человек не может избегнуть своего кисмета. Но я должен молиться Биби Мириам, и я — сахиб. — Он печально взглянул на свои сапоги. — Нет, я — Ким. Это великий мир, а я только Ким. Кто такой Ким?» Он так долго думал о своей личности, чего никогда не делал прежде, что голова у него начала кружиться Он был лишь незначительным существом, подхваченным вихрем Индии и несущимся на юг, где его ожидала неизвестная судьба.

Полковник прислал за ним и долго разговаривал с ним. Насколько мог понять Ким, он должен был быть прилежным и поступить на службу.

Если он будет очень хорошо вести себя и сдаст нужные экзамены, он может в семнадцать лет зарабатывать до тридцати рупий в год, а полковник Крейтон позаботится найти ему подходящее место.

Сначала Ким делал вид, что он понимает только одно из трех слов разговора. Тогда полковник заметил свою ошибку и перешел на красноречивый живописный язык урду. Ким был доволен. Человек, так хорошо знавший этот язык, двигавшийся так тихо и безмолвно, глаза которого так отличались от тусклых, невыразительных глаз других сахибов, не мог быть дураком.

— Да, и ты должен научиться делать карты дорог, гор и рек, представлять их себе в уме, прежде чем придет время для передачи их на бумаге. Может быть, когда-нибудь ты будешь на службе, и я могу сказать тебе, когда мы будем вместе работать: «Пойди в эти горы и посмотри, что лежит за ними». Тогда кто-нибудь скажет: «На этих горах живут дурные люди, которые убьют чиновника, если он будет походить на сахиба». Что тогда?

Ким задумался. Отвечать ли в тон полковнику или не отвечать?

— Я передал бы Махбубу то, что сказал этот человек.

— Но если бы я ответил: «Я дам тебе сто рупий, чтобы знать то, что делается за этими горами, — за чертеж реки и за известия о том, что говорят люди, живущие в тамошних селениях». Что сказал бы ты?

— Как я могу сказать? Ведь я еще мальчик. Подождите, пока стану взрослым. — Потом, видя, что полковник нахмурился, он прибавил: — Но я думаю, что через несколько дней я получил бы эти сто рупий.

— Каким образом?

Ким решительно покачал головой.

— Если бы я сказал, как я рассчитываю заслужить их, другой человек подслушал бы и опередил меня. Нехорошо продавать знание даром.

— Скажи теперь.

Полковник протянул рупию. Рука Кима потянулась было за нею, но остановилась на полпути.

— Нет, сахиб, нет. Я знаю цену ответа, но не знаю, ради чего предлагается вопрос.

— Ну так возьми эти деньги в подарок, — сказал Крейтон, бросая Киму рупию. — В тебе есть отвага. Смотри, не дай ей пропасть в школе. Там много мальчиков, презирающих черных людей.

— Их матери были базарными торговками, — сказал Ким. Он хорошо знал, что ничто не сравнится с ненавистью людей смешанного происхождения к их братьям по крови.

— Правда, но ты сахиб и сын сахиба. Поэтому не позволяй, чтобы тебя научили презирать черных людей. Я знавал мальчиков, только что поступивших на службу правительству. Они притворялись, что не понимают языка и обычаев черных людей. За такое невежество у них отняли жалованье. Нет греха больше невежества. Запомни это.

В течение длинного суточного путешествия на юг полковник часто посылал за Кимом и постоянно развивал эту последнюю мысль.

«Ну, значит, мы все будем на одной веревке, — решил, наконец, Ким, — полковник, Махбуб Али и я — когда я поступлю на службу. Я думаю, он будет пользоваться мною, как пользовался Махбуб Али. Это хорошо, если только мне можно будет вернуться на Большую дорогу. Эта одежда не становится легче оттого, что дольше носишь ее».

Ламы не оказалось, когда поезд остановился у набитой народом станции в Лукнове. Ким скрыл свое разочарование.

Полковник посадил его со всеми его новыми вещами в местный экипаж и отправил одного в школу св. Ксаверия.

— Я не прощаюсь, потому что мы еще встретимся! — крикнул он. — И много раз, если ты отважный мальчик. Но ты даже не подвергся испытанию.

— Даже тогда, когда принес тебе, — Ким даже осмелился употребить слово «turn», которое говорят друг другу равные, вечером родословную белого жеребца?

— Многое можно выиграть, когда забываешь, что нужно забыть, братец, — сказал полковник и бросил на него взгляд, который даже сквозь спину пронзил Кима, поспешно устраивавшегося в экипаже.

Прошло почти пять минут, прежде чем Ким пришел в себя. Потом он с видом знатока втянул в себя воздух.

— Богатый город, — сказал он. — Богаче Лагора. Какие, должно быть, хорошие базары! Кучер, повози-ка меня по базарам.

— Мне приказано отвезти тебя в школу. — Возница сказал «ты», что считается оскорблением для белого человека. На самом ясном и красноречивом местном наречии Ким указал ему на его ошибку, влез на козлы и, после того как между ними установилось полное понимание, в продолжение двух часов разъезжал взад и вперед, оценивая, сравнивая и наслаждаясь. За исключением Бомбея — царицы всех городов — нет города прекраснее, в своем ярком стиле, чем Лукнов, смотреть ли на него с моста на реке или с вершины Имамбара на золотые купола величественного здания Чуттер-Мунзил и на деревья, среди которых лежит город. Государи украсили его фантастическими зданиями, осыпали и милостями, заполнили своими слугами, выслужившими пенсию, оросили кровью. Он — центр лени, интриг и роскоши и разделяет с Дели привилегию единственно чистого языка урду.

— Красивый город, прекрасный город. — Возница как житель Лукнова остался доволен комплиментом и рассказал Киму много удивительных вещей, тогда как английский проводник рассказал бы только о мятеже.

— Теперь мы поедем в школу, — наконец сказал Ким. Большая старая школа св. Ксаверия in Partibus — ряд низких зданий — стоит на просторной площади у реки Гумти, на некотором расстоянии от города.

— Что там за люди? — спросил Ким.

— Молодые сахибы — все настоящие дьяволы. Но, по правде сказать, а я постоянно вожу их на станцию железной дороги и оттуда, я никогда не видел такого, из которого вышел бы лучший дьявол, чем ты — тот молодой сахиб, которого я везу теперь.

Естественно, что Ким, которому никто не говорил, что это неприлично, провел некоторое время дня с одной-двумя легкомысленными дамами, выглядывавшими из верхних окон известной в городе улицы, и, понятно, отличился в обмене комплиментами. Он только что намеревался ответить должным образом на дерзость возницы, как вдруг его взгляд — уже темнело — упал на фигуру, сидевшую у подножия одной из белых гипсовых колонн ворот в конце городской стены.

— Стой! — крикнул он. — Стой! Я не поеду сейчас в школу.

— Но кто заплатит мне за эту езду взад и вперед, за все остановки? — вспыльчиво спросил возница. — Что, мальчик с ума сошел, что ли? То была танцовщица, а теперь жрец.

Ким опрометью бросился по дороге, подымая пыль, ложившуюся на его грязный желтый костюм.

— Я ждал здесь полтора дня, — начал лама ровным голосом. — Со мной был ученик. Мой друг в храме в Бенаресе дал мне проводника. Я приехал по железной дороге в Бенарес, когда мне дали твое письмо. Да, меня хорошо кормят. Мне ничего не надо.

— Но отчего ты не остался с женщиной из Кулу, о Служитель Божий? Как ты добрался до Бенареса? На сердце у меня было тяжело с тех пор, как мы расстались с тобой.

— Женщина утомила меня своей постоянной болтовней и требованиями заклинаний для детей. Я отделился от этой компании, дозволив женщине дарами заслужить награду. Она, по крайней мере, щедрая женщина, и я обещал вернуться в ее дом, если будет необходимо. Тогда, увидя себя одиноким в этом обширном и страшном мире, я вспомнил о поезде в Бенарес, где, как я знал, в храме джайнов живет такой же Ищущий как я.

— А! Твоя река! — сказал Ким. — Я и забыл про реку.

— Так скоро, мой чела? Я никогда не забывал о ней, но, когда я оставил тебя, мне показалось, что лучше пойти в храм и посоветоваться. Видишь ли, Индия очень велика, и, может быть, до нас с тобой какие-нибудь умные люди оставили записки о местонахождении нашей реки. В храме в Бенаресе идут споры по этому вопросу; одни говорят одно, другие — другое. Это любезные люди.

— Может быть, но что ты теперь делаешь?

— Я стараюсь приобрести заслугу, например, тем, что помогаю тебе стать мудрым, мой чела. Священнослужитель общества людей, которое поклоняется Красному Быку, написал мне, что все будет сделано для тебя, как я желал. Я послал денег за год и теперь, как ты видишь, пришел посмотреть, как ты войдешь во «врата знания». Я ждал тебя полтора дня — не под влиянием моей привязанности к тебе — этого не должно быть на Пути, — но потому, что, раз внесены деньги за ученье, мне следует проследить, чтобы дело было закончено. Так посоветовали мне жрецы храма в Бенаресе. Они очень хорошо разъяснили мои сомнения. Я опасался, что поеду, может быть, для того, чтобы видеть тебя, увлекаемый на ложный путь красным покрывалом привязанности. Но это не то… К тому же меня смущает один сон.

— Но, Служитель Божий, ведь ты же не забыл дороги и всего, что произошло на ней. Наверно, ты пришел сюда повидать меня?

— Лошадям холодно, и им давно пора есть, — захныкал возница.

— Убирайся в ад и живи там со своей потерявшей честь теткой! — огрызнулся через плечо Ким. — Я совершенно одинок в этой стране. Я не знаю, куда иду и что будет со мной. Я вложил свое сердце в письмо, посланное тебе. За исключением Махбуба Али, у меня нет друга, кроме тебя, святой человек. Не бросай меня совсем!

— Я обдумал и это, — дрожащим голосом проговорил лама. — Ясно, что со временем я могу приобрести заслугу, — если раньше не найду моей реки, — убеждаясь, что твои стопы направлены к мудрости. Я не знаю, чему тебя будут учить, но священнослужитель написал мне, что ни один сын сахиба во всей Индии не будет обучен лучше тебя. Поэтому я буду приходить время от времени. Может быть, ты будешь такой сахиб, как тот, что дал мне эти очки — лама тщательно протер их — в Доме Чудес в Лагоре. Это — моя надежда, потому что он — источник мудрости, мудрее многих настоятелей… А может быть, ты забудешь меня и наши встречи.

— Если я буду есть твой хлеб, — страстно воскликнул Ким, — как могу я когда-нибудь забыть тебя?

— Нет, нет. — Он отстранил мальчика. — Я должен вернуться в Бенарес. Время от времени, так как я теперь знаю обычаи писцов в здешней стране, я буду посылать тебе письмо и временами навещать тебя.

— Но куда мне посылать письма? — простонал Ким, цепляясь за одежду ламы и совершенно забывая о том, что он сахиб.

— В храм, где я останавливаюсь в Бенаресе. Это место, избранное мною, пока я не найду моей реки. Не плачь, потому что всякое желание — иллюзия и новая цепь в круговороте жизни. Иди к «Вратам знания». Дай мне увидеть, что ты пошел… Ты любишь меня? Ну так иди, не то сердце у меня разорвется… Я приду. Обязательно приду.

Лама смотрел вслед Киму, пока экипаж с шумом въехал в ворота, и пошел большими шагами, поминутно останавливаясь, чтобы понюхать табак.

«Врата знания» с шумом захлопнулись за экипажем.

У мальчиков, родившихся и воспитывавшихся в Индии, бывают свои особые манеры и привычки, не похожие на обычаи мальчиков всех других стран. И учителя подходят к ним путями, непонятными для английского учителя. Поэтому читателю вряд ли было бы интересно знать о жизни Кима как ученика школы св. Ксаверия, среди двухсот-трехсот не по летам развитых подростков, большинство из которых не видело моря. Он перенес обычное наказание за то, что вышел за пределы школы, когда в городе была холера. Это было раньше, чем он научился хорошо писать по-английски, и поэтому он должен был отыскивать писца на базаре. Конечно, он бывал наказан и за куренье, и за употребление ругательств, более выразительных даже, чем те, которые до него раздавались в стенах школы св. Ксаверия. Он научился мыться с левитской обрядовой точностью туземцев, которые в глубине души считают англичан довольно грязными. Он проделывал обычные штуки с терпеливыми кули, убиравшими спальни, где мальчики возились в течение всей жаркой ночи, рассказывая свои похождения до рассвета. Ким спокойно сравнивал себя мысленно со своими самонадеянными товарищами.

Это были сыновья мелких чиновников, служивших в управлении железных дорог, телеграфов и водных путей сообщения, капралов в отставке, иногда даже командовавших армией какого-нибудь мелкого раджи, капитанов индийского флота, пенсионеров государства, плантаторов, содержателей правительственных лавок и миссионеров. Было небольшое количество младших братьев старинных знатных семей, прочно обосновавшихся в Дуррумтоле: Перейра, де Суза и Д'Сильва. Их отцы могли бы смело воспитывать своих сыновей в Англии, но они любили школу своей юности, и поколение за поколением бледнолицых юношей поступало туда. Их местожительство распространялось от Говры на линии железных дорог до заброшенных стоянок войск вроде Монтбир и Чунар, погибших чайных плантаций в Удпуре или Декане, где отцы их были крупными помещиками, миссионерских станций в неделе езды от ближайшей железнодорожной линии, морских портов за тысячу миль на юге, где дерзкий прибой врывается прямо на берег, до хинных плантаций на самом юге. От одного рассказа о приключениях (которые у них вовсе не считались приключениями) во время их поездок в школу и обратно у мальчика, живущего на Западе, волосы встали бы дыбом. Эти школьники привыкли пробираться в одиночку на протяжении сотни миль через джунгли, где всегда их ожидала восхитительная возможность встретиться с тигром. Однако они точно так же не решились бы купаться в английском проливе в августовские дни, как их братья по ту сторону света не стали бы лежать смирно, если бы леопард обнюхивал их паланкин. Тут были шестнадцатилетние мальчики, которым случалось провести полтора дня на острове среди вышедшей из берегов реки. Были старшие ученики, реквизировавшие во имя св. Ксаверия случайно встретившегося им слона какого-то раджи: дожди размыли дорогу, которая вела к поместью их отца, и они чуть было не погубили громадное животное в сыпучих песках. Был мальчик, который говорил (и никто не сомневался в этом), что помогал отбить, стреляя из винтовки, нападение акасов в то время, когда эти головорезы производили смелые набеги на уединенные плантации.

И все эти рассказы произносились ровным, монотонным голосом, свойственным туземцам, перемешивались оригинальными размышлениями, бессознательно заимствованными у туземок-кормилиц, и оборотами речи, показывавшими, что они только что переведены с местного языка. Ким наблюдал, слушал и одобрял. Это не походило на глупую односложную беседу мальчиков-барабанщиков. Это имело отношение к жизни, которую Ким знал и отчасти понимал. Окружающая атмосфера нравилась ему, и он процветал. Когда наступила жаркая погода, ему дали форменную белую одежду, и он радовался новым удобствам для тела, как радовался возможности применять свой развившийся ум к задаваемым ему урокам. Живость его ума порадовала бы английского учителя, но в школе св. Ксаверия так же хорошо были известны первые порывы умов, быстро развивающихся под влиянием южного солнца и обстановки, как и тот упадок умственной деятельности, который наступает в двадцать два или двадцать три года.

Но он помнил, что ему следует держать себя смирно. Когда в жаркие вечера все слушали рассказы, Ким не выступал со своими воспоминаниями, потому что школьники св. Ксаверия смотрят сверху вниз на тех, кто становится совершенно туземцем. Никогда не следует забывать, что ты сахиб и впоследствии, когда выдержишь экзамены, будешь управлять туземцами. Ким заметил это, потому что теперь он начал понимать, к чему ведут экзамены.

Потом наступили каникулы от августа до октября — длинные каникулы, вызванные жарой и дождями. Киму сказали, что он отправится на север, на какую-то стоянку в горах за Умбаллой, где отец Виктор устроит его.

— Школа в бараках? — сказал Ким. Он задавал много вопросов, а думал еще больше.

— Да, я предполагаю, что так, — ответил учитель. — Тебе невредно будет удалиться от зла. Ты можешь доехать до Дели с молодым де Кастро.

Ким обдумал это известие со всех сторон. Он учился прилежно, по совету полковника. Каникулы были в распоряжении школьников, как он узнал из разговоров учеников, а казарменная школа будет мукой после школы св. Ксаверия. К тому же он обладал теперь волшебной силой знания — он мог сам написать ламе. В три месяца он открыл, как люди при некоторых познаниях могут говорить на расстоянии между собою без участия третьего лица за плату в пол-анны.

От ламы не было еще получено ни слова, но оставалась Большая дорога. Ким жаждал ласки мягкой грязи, залезающей между пальцев. Слюни текли у него изо рта при мысли о баранине, тушенной с маслом и капустой, рисе, усеянном душистым кардамоном, о рисе цвета шафрана, чесноке, луке и о запрещенных жирных сладостях на базаре. В казарменной школе его будут кормить сырым мясом на блюде, а курить ему придется тайком. Но ведь он сахиб, учится в школе св. Ксаверия, и эта свинья Махбуб Али., нет, он не будет искать гостеприимства Махбуба — а все же. Он обдумал все наедине, в спальне, и шел к заключению, что он был несправедлив к Махбубу.

— Школа в бараках? — сказал Ким. Пропуск для проезда по железной дороге, данный ему полковником Крейтоном, был у него в руках. Ким гордился, что он не истратил денег, полученных им от полковника Крейтона и Махбуба, и вел воздержанную жизнь. Он остался обладателем двух рупий семи анн. Его новый чемодан из буйволиной кожи, помеченный буквами «К. О. X.», и сверток с постельным бельем лежали в пустой спальне.

— Сахибы всегда связаны своим багажом, — сказал Ким, поглядывая на свои вещи. — Вы останетесь здесь. — Он вышел на теплый дождь, улыбаясь греховной улыбкой, и отыскал один дом, который приметил некоторое время тому назад…

— Эй, ты! Знаешь ли ты, какие женщины живут в этом квартале? О, стыд!

— Разве я вчера родился? — Ким по туземному обычаю сел на корточки на подушки в комнате на втором этаже. — Немного краски и три ярда холста, чтобы устроить одну штуку. Неужели я прошу слишком много?

— Кто она? Для сахиба ты слишком молод, чтобы заниматься такой чертовщиной.

— Она? Она дочь одного полкового учителя в военных лагерях. Он побил меня два раза за то, что я перелез через стену в этой одежде. Теперь мне хочется пойти в одежде мальчика-садовника. Старики очень ревнивы.

— Это правда. Не шевелись, пока я буду натирать тебе лицо этим соком.

— Не делай слишком черно. Я не хочу показаться ей в виде негра.

— О, любовь не обращает внимания на такие вещи. А сколько ей лет?

— Я думаю, двенадцать, — сказал бессовестный Ким. — Намажь и грудь. Вдруг ее отец вздумает сорвать с меня одежду, и я окажусь пегим! — Он рассмеялся.

Девушка усердно работала, макая скрученный кусок холста в блюдечко с темной краской, которая держится очень прочно.

— Ну, теперь пошли купить мне полотна для тюрбана. Горе мне, голова у меня не выбрита. А он, наверно, собьет с меня тюрбан.

— Я не цирюльник, но постараюсь сделать это. Ты родился сокрушителем сердец! И все это переодеванье только на один вечер? Помни, краска не смывается. — Она тряслась от смеха так, что браслеты на руках и на ногах звенели. — Но кто мне заплатит за это? Сама Гунифа не могла бы сделать лучше.

— Надейся на богов, сестра моя, — важно проговорил Ким, вертя головой во все стороны, пока высыхала краска. — К тому же, разве тебе приходилось еще когда-нибудь разрисовывать так сахиба?

— Правда, никогда. Но шутка — не деньги.

— Стоит дороже.

— Дитя, ты бесспорно самый бесстыдный сын шайтана, какого мне доводилось видеть. Отнимаешь у бедной девушки время своей игрой, а потом говоришь: «Разве не довольно шутки?» Ты далеко пойдешь. — Она насмешливо поклонилась, как танцовщица.

— Все равно. Поторопись и постриги мне волосы. — Ким покачивался с ноги на ногу. Глаза у него весело блестели при мысли о предстоявших ему чудесных днях. Он дал девушке четыре анны и сбежал вниз индусом-мальчиком низшей касты — во всех мельчайших подробностях. Кухмистерская была следующей его целью. Тут он насладился обильными и жирными яствами.

На платформе станции Лукнов он видел, как де Кастро вошел в купе второго класса. Ким оказал предпочтение третьему и стал душой присутствовавшего там общества. Он рассказывал пассажирам, что он помощник фокусника, который оставил его на время, когда Ким заболел лихорадкой. Теперь он встретится в Умбалле со своим хозяином. По мере того как сменялись пассажиры, он развивал свою тему или украшал ее новыми побегами расцветающей фантазии, тем более необузданной, чем дольше ему приходилось воздерживаться от туземного разговора.

Примерно в это время полковник Крейтон, находившийся в Симле, получил из Лукнова телеграмму об исчезновении модого О'Хары. Махбуб Али был в городе, и полковник Крейтон, объезжая утром Аннандальский ипподром, сообщил ему это известие.

— О, это ничего, — сказал барышник. — Люди что лошади. В известное время лошадям нужна соль, и, если этой соли нет в стойлах, они лижут ее с земли. Он вернулся на время на Большую дорогу. Мадрисса надоела ему. Я знал, что так будет. В другой раз я сам возьму его на дорогу. Не беспокойтесь, Крейтон-сахиб. Это все равно, как если бы пони, предназначенный для поло, убежал один, чтобы научиться этой игре.

— Так вы думаете, он не умер?

— Лихорадка могла бы убить его. Ничто другое не страшно для этого мальчика. Мартышка не падает с деревьев.

На следующее утро на том же ипподроме жеребец Махбуба шел рядом с лошадью полковника.

— Вышло так, как я думал, — сказал барышник. Он прошел через Умбаллу и написал мне оттуда письмо, узнав на базаре, что я здесь.

— Прочитай, — сказал полковник со вздохом облегчения. Нелепо, что человек его положения мог так заинтересоваться маленьким бродягой. Но полковник помнил разговор на железной дороге и часто в последние месяцы ловил себя на мысли об оригинальном, молчаливом, сдержанном мальчике. Конечно, его бегство являлось верхом дерзости, но доказывало находчивость и смелость.

Глаза Махбуба блестели, когда он остановил лошадь в центре маленькой узкой равнины, по которой нельзя было пройти незамеченным.

— «Друг Звезд — Всеобщий Друг».

— Это что такое?

— Имя, которое ему дали в Лагоре. «Всеобщий Друг уходит в свои места. Он вернется в назначенный день. Пошли за чемоданом и за постельным бельем, и, если была какая-нибудь ошибка, пусть Дружеская Рука отвратит бич несчастья…» Тут есть еще кое-что, но…

— Ничего, читай.

— «Некоторые вещи неизвестны тем, кто ест всегда вилками. Лучше есть некоторое время обеими руками. Скажи нежные слова тем, кто этого не понимает. Скажи, что возвращение может быть благоприятно». Ну, манера изложения, конечно, дело писца, но посмотрите, как умно мальчик сумел передать намек так, что он понятен только знающим.

— Это и есть та Дружеская Рука, которая должна отвратить бич несчастья? — засмеялся полковник.

— Посмотрите, как умен мальчик. Как я говорил, мальчик снова хочет уйти на дорогу. Не зная вашего ремесла…

— Я не вполне уверен в этом, — пробормотал полковник.

— Он обращается ко мне, чтобы помирить вас. Ну разве он не умен? Он говорит, что вернется. Он только совершенствуется в своих знаниях. Подумайте, сахиб! Он был в школе три месяца. А он не привык к этой узде… Со своей стороны, я радуюсь: пони учится игре.

— Да, но в другой раз он не должен идти один.

— Почему? Он ходил один, пока не попал под покровительство полковника-сахиба. Когда он дойдет до Большой игры, то должен будет идти один — один и отвечая своей головой. Вот тогда, если он станет, чихнет или сядет иначе, чем те люди, за которыми он наблюдает, его можно убить. Зачем мешать ему теперь? Помните, что говорят персы: «Шакал, который живет в пустынях Мазандерана, может быть пойман только мазандеранскими собаками».

— Верно. Это правда, Махбуб Али. И я не желаю ничего лучшего, если с ним не случится дурного. Но это большая дерзость с его стороны.

— Он не говорит даже мне, куда идет, — сказал Махбуб. — Он не дурак. Когда придет время, он явится ко мне. Время ему теперь отправиться к врачевателю жемчугов. Он созревает слишком скоро, по мнению сахибов.

Пророчество исполнилось буквально через месяц. Махбуб отправился в Умбаллу за новыми лошадьми. Ким встретил его, когда он ехал один в сумерках по дороге в Калку, попросил у него милостыни, получил в ответ ругань и ответил по-английски. Вблизи не было никого, кто мог бы слышать, как задохнулся Махбуб от изумления.

— Ого! А где ты был?

— Вверху и внизу, внизу и вверху.

— Пойдем под дерево, где посуше, и расскажи.

— Я пробыл несколько времени с одним стариком вблизи Умбаллы, потом в доме одних знакомых в Умбалле. С одним из них я пошел на юг в Дели. Это удивительный город. Потом я правил волом у одного торговца москательными товарами, который ехал на север, но услышал о большом празднике в Руттиала и отправился я туда в обществе фейерверкера. Это был большой праздник (Ким потер живот). Я видел раджей и слонов с золотыми и серебряными украшениями, и все фейерверки зажгли сразу, причем было убито одиннадцать человек, среди них мой хозяин, а меня перекинуло через палатку, но ничего дурного со мной не случилось. Потом я вернулся с одним кавалеристом, у которого был грумом ради куска хлеба, и вот я здесь.

— Шабаш! — сказал Махбуб Али.

— Но что говорил полковник-сахиб? Я не хочу быть битым.

— Дружеская Рука отвратила Бич Несчастья. Но в другой раз, если отправишься на Большую дорогу, то со мной. Теперь еще слишком рано.

— Достаточно поздно для меня. В мадрисса я научился немного читать и писать по-английски. Скоро я буду настоящим сахибом.

— Послушайте только его! — со смехом сказал Махбуб, глядя на маленькую промокшую фигурку, плясавшую на сырой земле. — Салаам, сахиб, — и он иронически поклонился Киму. — Ну, что же, ты устал от жизни на дороге или хочешь вернуться со мной в Умбаллу и уехать оттуда на лошадях?

— Я поеду с тобой, Махбуб Али.

Глава восьмая

Обязан я земле цветущей

И жизни, взрощенной на ней.

Но больше всех Аллаха дару —

Двум сторонам главы моей

Готов без обуви, белья

Прожить, без хлеба, без друзей,

Без табаку — лишь сохраня

Две стороны главы моей

— Тогда, ради Бога, надень синий вместо красного, — сказал Махбуб, говоря об индусском цвете тюрбана Кима.

Ким ответил старой пословицей: «Я переменю мою веру и постельное белье, но ты должен заплатить за это».

Барышник расхохотался так, что чуть не упал с лошади. В лавочке в предместье города произошла перемена, и Ким появился магометанином, по крайней мере по внешнему виду.

Махбуб нанял комнату около железнодорожной станции, послал за лучшим обедом со сладким кушаньем из творога с миндалем (балушай по-местному) и мелко изрубленным табаком.

— Это будет получше того мяса, что я ел с сейком, — с улыбкой сказал Ким, усаживаясь на корточки, — и, уж конечно, в моей мадрисса не дают такой пищи.

— Мне хочется послушать об этой мадрисса. — Махбуб набивал себе рот большими катышками приправленной пряностями баранины, жаренной с капустой и коричнево-золотистым луком. — Но скажи мне прежде всего совершенно откровенно, как ты бежал. Потому что, о Всеобщий Друг, — он распустил свой готовый лопнуть пояс, — я не думаю, чтобы сахибы и сыновья сахибов часто убегали оттуда.

— Как бы они это сделали? Они не знают страны. Это был пустяк, — сказал Ким и начал свой рассказ. Когда он дошел до переодевания и до свидания с девушкой на базаре, вся важность Махбуба Али исчезла. Он громко расхохотался и ударил рукой по бедру.

— Шабаш! Шабаш! Отлично сделано, малютка! Что скажет на это врачеватель бирюзы! Ну, теперь расскажи медленно, что случилось, шаг за шагом, ничего не пропуская.

Шаг за шагом Ким рассказал свои приключения, останавливаясь только тогда, когда крепкий табак попадал ему в легкие и он начинал кашлять.

— Я говорил, — проворчал Махбуб Али про себя, — я говорил, что пони убежал, чтобы поиграть в поле. Плод уже созрел: ему нужно только научиться определять расстояния, пространство и пользоваться компасом. Выслушай меня. Я отвел хлыст полковника от твоей шкуры, и это немалая услуга.

— Верно. — Ким продолжал спокойно курить. — Все это верно.

— Но нельзя же думать, что хорошо так бегать взад и вперед.

— Это были мои свободные дни, хаджи. Я был рабом в продолжение многих дней. Почему я не мог бежать, когда школа была закрыта? К тому же, подумай, что, живя с друзьями или зарабатывая себе хлеб, как, например, у сейка, я избавил полковника от больших издержек.

Губы Махбуба дернулись под его подрезанными по-магометански усами.

— Что значит несколько рупий, — патан небрежно махнул рукой, — для полковника-сахиба? Он тратит их с целью, а вовсе не из любви к тебе.

— Это я знаю уже очень давно, — медленно сказал Ким.

— Кто сказал?

— Сам полковник-сахиб. Не этими именно словами, но достаточно ясно для того, у кого не совсем глупая башка. Да, он сказал мне, когда мы ехали по железной дороге в Лукнов.

— Пусть будет так. Ну, тогда я скажу тебе больше, Всеобщий Друг, хотя таким образом я выдаю свою голову.

— Она и так была в моих руках, — сказал Ким с чувством глубокого удовлетворения, — в Умбалле, когда ты посадил меня на лошадь после того, как маленький барабанщик побил меня.

— Говори яснее. Всем можно лгать, но не нам друг другу. Ведь и твоя жизнь в моих руках, стоит мне только поднять палец.

— И это известно мне, — сказал Ким, поправляя уголек в трубке. — Это крепко связывает нас. Я больше в твоей власти, чем ты в моей, потому что кто хватится мальчика, забитого насмерть или брошенного в колодец при дороге? С другой стороны, многие и здесь, и в Симле, и в горных проходах скажут: «Что случилось с Махбубом Али?» — если бы его нашли мертвым среди его лошадей. Конечно, и полковник-сахиб стал бы наводить справки. Но, — лицо Кима приняло хитрое выражение, — он не стал бы очень расспрашивать, чтобы не пошли разговоры, почему полковник-сахиб так интересуется этим барышником. Но я — если бы я остался жив…

— Ну, все же ты, наверно, умрешь.

— Может быть. Но, говорю я, если бы я остался жив, я, и только я один, знал бы, что некто — может быть, простой вор — забрался в помещение Махбуба в караван-сарае и там убил его, прежде или раньше, чем обыскал все его тюки и осмотрел подошвы его туфель. Что, это будет новостью для полковника или он скажет мне (я не забыл, как он послал меня за футляром для трубки, которого не оставлял): «Что для меня Махбуб Али?»

В воздухе поднялся целый столб дыма. Наступило долгое молчание. Потом Махбуб проговорил тоном, полным восхищения:

— И со всем этим на уме ты ложишься спать и встаешь вместе с маленькими сыновьями сахибов в мадрисса и покорно учишься у своих учителей?

— Таково приказание, — кротко сказал Ким. — Кто я, чтобы оспаривать приказание?

— Истинный сын ада! — сказал Махбуб Али. — Но что это за рассказ о воре и обыске?

— Это я видел в ту ночь, когда мой лама и я были рядом с твоим помещением в караван-сарае. Дверь была не заперта, что кажется, не в твоем обычае, Махбуб. Он вошел, по-видимому, уверенный, что ты не скоро проснешься. Я приложил глаз к дырочке в доске. Он искал что-то — не одеяло, не стремена, не узду, не медные горшки, — что-то маленькое и тщательно запрятанное. Иначе зачем бы он ковырял железным прутиком подошвы твоих туфель?

— А! — Махбуб Али ласково улыбнулся. — Ну, и видя все это, какой рассказ ты придумал, Источник истины?

— Никакого. Я взял в руку мой амулет, который всегда висит у меня на шее, и, вспомнив о родословной белого жеребца, которую я выкусил из мусульманского хлеба, пошел в Умбаллу, убедясь, что на меня возложено важное поручение. В тот час, если бы я захотел, ты поплатился бы головой. Нужно было только сказать этому человеку: «У меня есть бумага насчет лошади, которую я не могу прочесть». И тогда? — Ким взглянул на Махбуба из-под опущенных век.

— Тогда, впоследствии, ты наглотался бы воды дважды, может быть, и трижды. Не думаю, чтобы больше трех раз, — просто сказал Махбуб.

— Это верно. Я подумал немного и об этом, но более всего о том, что я любил тебя, Махбуб. Поэтому я, как тебе известно, отправился в Умбаллу, но (этого ты не знаешь) спрятался в саду, в траве, чтобы посмотреть, что сделает полковник Крейтон-сахиб, когда прочтет родословную белого жеребца.

— А что он сделал? — спросил Махбуб, потому что Ким внезапно прервал рассказ.

— Как поступаешь ты? Сообщаешь новости по любви или продаешь их? — спросил Ким.

— Я продаю и покупаю. — Махбуб вынул из-за пояса монету в четыре анны и протянул ее.

— Восемь! — машинально следуя торгашескому инстинкту восточного человека, сказал Ким. Махбуб засмеялся и спрятал монету.

— В этой торговле легко проиграть, Всеобщий Друг. Расскажи мне по любви… Мы держим в руках жизнь друг друга.

— Хорошо. Я видел, как Джанг-и-Ланг-сахиб (главнокомандующий) приехал на большой обед. Я видел, как он вошел в канцелярию Крейтона. Я видел, как оба они читали родословную белого жеребца. Я слышал, как отдавались приказания насчет начала большой войны.

— А! — Махбуб кивнул головой. Глаза его горели глубоким внутренним огнем. — Игра хорошо сыграна. Война осуществилась, и зло, мы надеемся, остановлено раньше, чем успело расцвесть, — благодаря мне и тебе. Что ты сделал потом?

— Я употребил эту новость как крючок, на который ловил пищу и почести среди жителей одной деревни, жрец которой дал зелья моему ламе. Но я унес кошелек старика, и брамин ничего не нашел. И рассердился же он на следующее утро! Ой как! Я воспользовался этими новостями и тогда, когда попал в руки белого полка с его Быком.

— Это было глупо, — Махбуб нахмурился. — Новости нельзя разбрасывать, как навоз, с ними надо обращаться экономно.

— Теперь я думаю то же, и к тому же это не принесло мне никакой пользы. Но это было очень давно, — худой, смуглой рукой он сделал жест, как бы отгоняя все прошлое, — с тех пор, в особенности по ночам в мадрисса, я очень много думал.

— Дозволено ли спросить, к чему привели Рожденного Небом его мысли? — с утонченным сарказмом сказал Махбуб, поглаживая свою ярко-красную бороду.

— Дозволено, — совершенно тем же тоном сказал Ким. — В Нуклао говорят, что сахиб не должен говорить черному человеку о своих ошибках.

Махбуб быстро сунул руку за пазуху. Назвать патана черным человеком — значит нанести ему кровную обиду. Потом он опомнился и рассмеялся.

— Говори, сахиб, твой черный человек слушает тебя.

— Но, — сказал Ким, — я не сахиб, и я говорю, что сделал ошибку, когда проклял тебя, Махбуб Али, в тот день в Умбалле подумав, что патан предал меня. Я был неразумен, потому что меня только что поймали, и я хотел убить этого мальчика-барабанщика низшей касты. Теперь я говорю, что ты хорошо сделал, хаджи; и я вижу перед собой путь к хорошей службе. Я останусь в мадрисса, пока не буду совершенно готов.

— Отлично сказано. Для этой игры надо особенно хорошо изучить расстояния, числа и уметь обращаться с компасом. В горах тебя ожидает тот, кто научит тебя всему этому.

— Я научусь всему с одним условием: чтобы то время, когда мадрисса закрыта, было в моем полном распоряжении. Попроси этого для меня у полковника.

— Но почему ты не попросишь полковника сам, на его языке?

— Полковник — слуга государства. Его посылают в разные стороны, и он должен думать о своем повышении по службе. (Видишь, как многому я уже научился в Нуклао!) К тому же я только три месяца знаю полковника. Махбуба Али я знаю шесть лет. Итак, я вернусь в мадрисса. В мадрисса я буду учиться. В мадрисса я буду сахибом. Но когда мадрисса будет закрыта, тогда я должен быть свободным и уходить к своему народу. Иначе я умру!

— А какой твой народ, Всеобщий Друг?

— Эта обширная и прекрасная страна, — сказал Ким, обводя жестом маленькую комнату с обмазанными глиной стенами, где масляная лампа тускло горела в своей нише среди табачного дыма. — И к тому же я хочу видеться с моим ламой. И мне нужны деньги.

— Они нужны всем, — печально проговорил Махбуб Али. — Я дам тебе восемь анн: из лошадиных подков не достанешь много денег, их должно хватить на несколько дней. Что касается остального, я доволен и разговаривать нам больше не о чем. Поспеши научиться, и через три года, может быть и раньше, ты можешь сделаться помощником даже мне.

— А неужели до сих пор я был только помехой? — с мальчишеским смехом сказал Ким.

— Пожалуйста, без замечаний, — проворчал Махбуб. — Теперь ты мой новый конюшенный мальчик. Иди и ложись спать среди моих людей. Они с лошадьми около северной окраины станции.

— Они отколотят меня так, что я вылечу на южный край станции, если я явлюсь без разрешения от тебя.

Махбуб порылся в поясе, помочил большой палец о плитку китайской туши и слегка провел им по мягкой местной бумаге, оставив на ней отпечаток пальца. Эта грубая печать с диагонально проходящим через нее застарелым шрамом известна была всем от Балк до Бомбея.

— Этого достаточно, чтобы показать моему управляющему. Я приеду утром.

— Какой дорогой?

— Дорогой из города. Тут только одна. И тогда мы вернемся к Крейтону-сахибу. Я спас тебя от побоев.

— Аллах! Что значат побои, когда голова еле держится на плечах?

Ким спокойно прокрался во мраке ночи, обошел половину дома, держась близко к стенам, и прошел дальше станции приблизительно на милю. Потом, сделав большой круг, он не торопясь пошел назад: ему нужно было время, чтобы придумать целую историю, в случае если слуги Махбуба станут расспрашивать его.

Они остановились на пустом месте рядом со станцией и, по обычаю туземцев, конечно, не разгрузили двух платформ, на которых лошади Махбуба стояли среди доморощенных лошадей, купленных Бомбейским обществом трамваев. Управляющий, унылый магометанин чахоточного вида, набросился было на Кима, но успокоился при виде отпечатка пальца Махбуба.

— Хаджи взял меня на службу из милости, — раздражительно сказал Ким. — Если не веришь, подожди, пока он приедет завтра утром.

Последовала обычная бесцельная болтовня, которой занимается всякий туземец низшей касты при каждом удобном случае. Наконец она замерла, и Ким лег позади маленькой кучки слуг Махбуба, почти под колесами платформы с лошадьми, укрывшись данным кем-то одеялом. Постель среди кирпичных обломков и разных отбросов, в сырую ночь, среди скученных лошадей и немытых конюхов не понравилась бы многим белым мальчикам, но Ким был вполне счастлив. Перемены сцены, занятий и обстановки были для него так же необходимы, как воздух и свет, и мысль о чистых белых койках в школе св. Ксаверия, стоявших в ряд, возбуждала в нем так же мало радости, как и повторение таблицы умножения по-английски.

«Я очень стар, — в полусне думал он. — С каждым месяцем я становлюсь старше. Я был очень молод и совсем дурак, когда передал в Умбалле данную мне Махбубом записку. Даже когда я был в белом полку, я был еще очень молод, мал и не обладал умом. Но теперь я учусь чему-нибудь каждый день, и через три года полковник возьмет меня из мадрисса и пустит меня на Большую дорогу с Махбубом отыскивать родословных лошадей. Может быть, я пойду один, а может быть, найду ламу и пойду с ним. Да, это было бы лучше. Пойду опять, как чела, с моим ламой, когда он возвратится в Бенарес». Мысль его стала работать медленнее и бессвязнее. Он уже погружался в прекрасную страну сновидений, когда до слуха его долетел шепот, тихий и резкий, возвышавшийся над монотонной болтовней у огня.

— Так его нет здесь?

— Где же он может быть, как не в городе? Кто ищет крысу в пруду лягушек? Ступай прочь. Он не у нас.

— Он не должен возвращаться во второй раз через горные проходы. Таково приказание.

— Найми какую-нибудь женщину, чтобы опоила его. Это стоит только несколько рупий и не оставляет улик.

— За исключением женщины. Нужно что-нибудь более верное, и помни цену за его голову.

— Да, но у полиции длинные руки, и мы далеко от границы. Будь это в Пешаваре…

— Да, в Пешаваре, — насмешливо проговорил другой голос. — Пешавар полон его родных, полон дыр, где можно укрыться, и женщин, за платьями которых он может спрятаться. Да, Пешавар и ад одинаково хорошо могут служить нам.

— Ну так какой же план?

— О, дурак, ведь я говорил тебе сто раз. Подожди, пока он ляжет, и затем один удачный выстрел… Платформы будут между нами и погоней. Нам нужно только перебежать через рельсы и затем идти своим путем. Они не увидят, откуда раздался выстрел. Подожди здесь, по крайней мере до зари. Какой ты факир, если дрожишь при мысли, что придется пободрствовать немного?

«Ого! — подумал Ким, лежа с закрытыми глазами. — Опять Махбуб! Действительно, продавать сахибам родословную белого жеребца не очень-то удобно. А может быть, Махбуб продал еще какие-нибудь новости? Что же делать, Ким?

Я не знаю, где живет Махбуб, а если он придет сюда до зари, его убьют. Тебе это невыгодно, Ким. А дать знать полиции — тоже не дело. Это было бы невыгодно Махбубу и — тут он чуть не расхохотался вслух, — я не могу припомнить ни одного урока в Нуклао, который мог бы помочь мне. Аллах! Ким здесь, а они там. Прежде всего Ким должен проснуться и уйти так, чтобы они не заметили. Человек просыпается от дурного сна… вот так!..»

Он сбросил с лица одеяло и поднялся внезапно с ужасным, бессмысленным воплем азиата, пробуждающегося от кошмара.

— Урр-урр-урр-урр! Ия-ла-ла-ла-ла! Нарайн! Чурель! Чурель!

Чурель — особенно зловещий призрак женщины, умершей при родах. Он появляется на пустынных дорогах: ноги ее вывернуты назад в лодыжках, и она ведет людей на муки.

Дрожащий вопль Кима становился все громче. Наконец он вскочил и, шатаясь, словно во сне, пошел по лагерю, осыпаемый проклятиями разбуженных им людей. Ярдах в двадцати выше по железной дороге он снова лег на рельсы, позаботясь, чтобы до перешептывавшихся донеслись его стоны и охи, когда он снова укладывался. Через несколько минут он скатился с полотна железной дороги и исчез в глубокой тьме.

Он быстро шел по дороге, пока не добрался до стока воды и упал на землю сзади него, подняв подбородок над уровнем воды. Отсюда он мог, незамеченным, наблюдать за движением на дороге.

Проехали с шумом три-четыре повозки, направляясь к предместьям города; прошел с кашлем полицейский; один-два торопящихся пешехода пели, чтобы отогнать злых духов. Потом послышался топот лошадиных подков.

«А! Это более похоже на Махбуба», — подумал Ким, когда лошадь испугалась высунувшейся из-за стока головы.

— Оге! Махбуб Али, — шепнул он, — берегись! Всадник так сильно натянул поводья, что лошадь чуть не поднялась на дыбы, а потом подъехал к водостоку.

— Никогда не возьму больше подкованной лошади для ночной поездки, — сказал Махбуб. — Они подбирают все кости и гвозди города. — Он нагнулся, поднял переднюю ногу лошади и опустил голову так, что она оказалась на расстоянии одного фута от головы Кима. — Ляг ниже, — пробормотал он. — Ночь полна глаз.

— Двое людей ожидают твоего появления позади платформ с лошадьми. Они застрелят тебя, когда ты ляжешь, потому что за твою голову назначена цена. Я слышал, когда спал у лошадей.

— Видел ты их? Стой смирно, дьявол! — яростно обратился он к лошади.

— Нет.

— Не был один из них одет в одежду факира?

— Один сказал другому: «Какой ты факир, если дрожишь при мысли, что придется пободрствовать немного».

— Хорошо. Иди назад в лагерь и ложись. Я не умру сегодня.

Махбуб повернул лошадь и исчез. Ким бросился вниз по канаве, пока не добрался до места, где лежал во второй раз, прополз по земле, словно ласочка, и снова закутался в одеяло!

— Ну, теперь Махбуб знает, — с удовольствием проговорил он. — И он говорил так, как будто ожидал этого. Не думаю, чтобы сегодняшнее бдение принесло пользу этим людям.

Прошел час, и, несмотря на все желание не спать всю ночь, Ким крепко уснул. Временами ночной поезд с грохотом проносился по рельсам в двадцати футах от него, но он обладал нечувствительностью восточных людей ко всякому шуму, и этот шум не прервал даже ни одного из его сновидений.

Махбуб не спал. Ему было страшно досадно, что люди не его племени и не затронутые его случайными любовными похождениями покушаются на его жизнь. Его первым, естественным порывом было желание перейти полотно железной дороги ниже того места, где он находился, потом подняться и, зайдя в тыл к своим доброжелателям, сразу убить их. Потом он с сожалением вспомнил, что другой отдел управления, не имевший никакого отношения к полковнику Крейтону, может потребовать объяснений, а представить их будет трудно. Он знал, что к югу от границы из-за всякого трупа подымается смешной странный шум. Его не беспокоили с тех пор, как он послал в Умбаллу Кима со своим посланием, и он надеялся, что находится окончательно вне подозрений!

Вдруг ему пришла блестящая мысль.

— Англичане всегда говорят правду, — сказал он, — и потому мы, жители здешней страны, постоянно оказываемся в дураках. Клянусь Аллахом, я скажу правду кому-нибудь из англичан! Какая польза от правительства, если у бедного афганца крадут лошадей с платформ! Здесь так же плохо, как в Пешаваре. Я заявлю жалобу на станции. Лучше всего какому-нибудь молодому сахибу на железной дороге! Они ретивы, и их награждают, если они ловят воров.

Он привязал лошадь у станции и вышел на платформу.

— Эй, Махбуб Али! — сказал молодой помощник начальника движения данного участка, дожидавшийся поезда, чтобы отправиться вдоль по линии. Это был высокий юноша в грязном костюме из белого полотна. — Что ты здесь делаешь? Продаешь табак?

— Нет, я не насчет лошадей. Я приехал повидаться с Лутуф-Уллой. У меня тут на линии есть платформа с лошадьми. Может кто-нибудь взять их без ведома железной дороги?

— Не думаю, Махбуб. Ты можешь жаловаться на нас, если это случится.

— Я видел, как двое людей почти всю ночь прятались под одной из платформ. Факиры не крадут лошадей, поэтому я не обратил на них внимания. Мне хотелось бы найти Лутуфа-Уллу, моего партнера.

— Черт возьми, ты видел? И не обратил внимания? Даю слово, хорошо что я встретился с тобой. А на кого они были похожи?

— Это были просто факиры. Они возьмут, может быть, немного зерна с одной из платформ, которых много на линии. Государство никогда не заметит нехватки. Я приехал сюда повидаться с моим компаньоном, Лутуфом-Уллой.

— Брось своего компаньона. Где платформы с твоими лошадьми?

— Несколько в стороне от самого отдаленного места, там, где приготовляют фонари для вагонов.

— Сигнальная будка? Да?

— И на рельсах ближе к дороге, с правой стороны — вот в том направлении. А что касается Лутуфа-Уллы — высокий человек со сломанным носом и персидской бородой… Ай!..

Юноша бросился будить молодого, полного энтузиазма полицейского, так как, сказал он, железная дорога сильно пострадала от хищений на багажном дворе. Махбуб Али усмехнулся в свою крашеную бороду.

— Они пойдут в сапогах, нашумят, а потом будут удивляться, отчего нет факиров. Очень умные мальчики — Бартон-сахиб и молодой сахиб.

Он подождал несколько минут, думая увидеть, как они отправятся на линию в полной готовности. Мимо станции промелькнула небольшая пожарная машина, и он увидел молодого Бартона.

— Я был несправедлив к этому ребенку. Он вовсе не дурак, — сказал Махбуб Али. — Взять пожарную трубу для поимки вора — это ново!

Когда Махбуб Али на рассвете появился в своем лагере, никто не счел нужным рассказать ему о том, что произошло ночью. Никто, кроме маленького конюха, только что взятого на службу великого человека. Махбуб позвал его в палатку, чтобы помочь укладывать вещи.

— Мне все известно, — шепнул Ким, нагибаясь над тюками. — Два сахиба приехали в поезде. Я бегал в темноте по эту сторону платформ, пока поезд медленно двигался взад и вперед. Они напали на двух людей, сидевших под платформой… Хаджи, что делать с этой кучей табаку? Завернуть в бумагу и положить под мешок с солью?.. Да — и схватили их. Но один из этих людей ударил сахиба оленьим рогом факира (Ким говорил про несколько соединенных между собою рогов оленя, которые составляют единственную не монашескую принадлежность факиров), и показалась кровь. Тогда первый сахиб, ударив своего врага так, что он упал без чувств, выстрелил в другого из короткого ружья, которое выпало у того из рук. Все они бесились, словно сумасшедшие.

Махбуб улыбнулся с покорностью небу.

— Нет, это не девани (сумасшествие или гражданское дело — это слово имеет два значения), а низамут (уголовное дело). — Ты говоришь — ружье? Добрых десять лет тюремного заключения.

— Оба они лежали совсем тихо, и, я думаю, они были почти мертвы, когда их отнесли в вагон. Головы у них качались вот так. И на полотне много крови. Пойдешь посмотреть?

— Видел я кровь и раньше. Тюрьма — надежное место, и, наверно, они назовутся фальшивыми именами, и, наверно, никто долго не найдет их. Это были мои недруги. Твоя судьба и моя, по-видимому, связаны одной нитью. Какой рассказ для «врачевателя жемчуга»! Ну, поскорей давай вьюки и кухонные вещи. Мы возьмем лошадей и отправимся в Симлу.

Быстро, насколько восточные люди понимают быстроту, с длинными объяснениями, с руготней и пустой болтовней, небрежно и с сотнями остановок из-за забытых мелочей беспорядочный лагерь поднялся и повел полдюжины тяжелых норовистых лошадей вдоль дороги в Калку ранним утром на заре, по омытой дождем земле. Киму, которого все, кто желал быть в хороших отношениях с патаном, считали любимцем Махбуба Али, не давали никакой работы. Они шли самыми маленькими переходами, останавливаясь через каждые несколько часов где-нибудь у дороги. По дороге в Калку ездит много сахибов. А так как, по словам Махбуба Али, каждый молодой сахиб непременно считает себя знатоком лошадей и должен поторговаться, хотя бы и был по уши в долгах, то сахиб за сахибом, проезжавшие в экипажах по дороге, останавливались и заводили разговор. Некоторые даже выходили из экипажей и щупали ноги лошадей, задавали пустые вопросы, а иногда благодаря полному незнанию местного языка грубо оскорбляли невозмутимого барышника.

— Когда я впервые имел дело с сахибами, а это случилось, когда полковник Соада-сахиб был губернатором форта Абацай и с досады затопил базарную площадь, — признавался Махбуб Али Киму, набивавшему трубку под деревом, — я не знал, насколько они глупы, и сердился. Так, например, — и он рассказал Киму историю, случившуюся из-за одного совершенно невинного выражения. Ким корчился от смеха.

— Но теперь, — он медленно выпустил дым, — я понял, что они такие же, как и все другие люди. Они умны в некоторых отношениях и очень глупы в других. Очень глупо говорить не то слово, которое нужно, чужестранцу. Сердце, может быть, и чисто, но как чужой человек может знать, что его не хотели обидеть? Он, по всей вероятности, скорее станет искать истины с кинжалом в руках.

— Верно. Истинная правда, — торжественно сказал Ким. — Например, говорят о кошке, когда женщина рожает ребенка. Я сам слышал это.

— Поэтому тебе в твоем положении особенно следует помнить, как себя держать в обоих случаях. Среди сахибов никогда не забывай, что ты сахиб; среди народов Индостана всегда помни, что ты… — Он замолчал со смущенной улыбкой.

— Что я такое? Мусульманин, индус, джайн или буддист? Это орех, который трудно раскусить.

— Ты, несомненно, неверующий и потому будешь осужден. Так говорил мой закон или, кажется, что так. Но ты также мой маленький Всеобщий Друг, и я люблю тебя. Так говорит мое сердце. Вопрос о верах похож на вопрос о лошадях. Умный человек знает, что лошади хороши, что они всегда могут принести прибыль; а что касается меня, то хотя я хороший суннит и ненавижу шиитов, я думаю то же о всех верах. Ясно, что кобыла из Каттивара, взятая с песчаных мест своей родины и перенесенная на запад от бенгальских поселений, ни даже балкский жеребец (а нет ничего лучше этих лошадей, если только они не слишком тяжелы) не имеют никакой цены в больших северных степях в сравнении с теми белоснежными верблюдами, которых мне доводилось видеть. Поэтому я и говорю в душе — веры похожи на лошадей.

— Но мой лама говорил совсем другое.

— О, он первый мечтатель и сновидец. Сердце мое немного гневается на тебя, Всеобщий Друг, за то, что ты придаешь такую цену малоизвестному человеку.

— Это правда, хаджи. Но я вижу, чего он стоит, и меня влечет к нему.

— А его к тебе. Сердца похожи на лошадей. Они приходят и уходят без удил и шпор. Крикни-ка Гулю Шерхану, чтобы он крепко держал гнедого жеребца. Я не хочу драк между лошадьми на каждой стоянке. А соловая и вороная будут одеты в путы… Ну, теперь слушай. Для успокоения твоего сердца тебе необходимо видеть ламу?

— Это одно из условий моего договора, — сказал Ким. — Если я не увижу его или если его отнимут у меня, я уйду из мадрисса в Нуклао и, раз я уйду, кто найдет меня?

— Это правда. Ни одного жеребенка не держат так на свободе, как тебя. — Махбуб покачал головой.

— Не бойся, — Ким говорил так, как будто мог исчезнуть в любую минуту. — Мой лама сказал мне, что придет повидаться со мной в мадрисса.

— Нищий со своей чашей в присутствии молодых сахибов…

— Не все там сахибы! — прервал его Ким с резким смехом. — У многих из них глаза посинели, а ноги почернели от крови низшей касты.

И Ким начал родословную, которую мы не станем приводить. Он, не горячась, выяснил этот вопрос, все время жуя кусок сахарного тростника.

— Всеобщий Друг, — сказал Махбуб, передавая мальчику трубку, чтобы он вычистил ее. — Много я встречал мужчин, женщин и мальчиков, немало сахибов. Но никогда, во все дни моей жизни, не встречал такого дьяволенка, как ты.

— Почему же? Ведь я всегда говорю тебе правду.

— Может быть именно поэтому; потому что этот мир опасен для честных людей. — Махбуб Али поднялся с земли, надел пояс и пошел к лошадям.

— Или продаю ее.

Что-то в тоне его голоса заставило Махбуба остановиться и обернуться.

— Это что еще за чертовщина?

— Восемь анн — тогда расскажу, — усмехаясь, проговорил Ким. — Это касается твоего спокойствия.

— О шайтан! — Махбуб дал деньги.

— Помнишь дельце воров во тьме, там, в Умбалле?

— Так как они покушались на мою жизнь, то не совсем забыл. Ну что же?

— Помнишь Кашмирский караван-сарай?

— Сейчас надеру тебе уши, сахиб!

— Не нужно, патан. Только второй «факир», которого сахибы отколотили до бесчувствия, был тот, кто рылся в твоих вещах в Лагоре. Я видел его лицо, когда его подымали на машину. Тот самый человек.

— Отчего ты не сказал мне этого раньше?

— О, его посадят в тюрьму, и он будет безопасен на несколько лет. Не следует сразу говорить многое. К тому же мне тогда не нужно было денег на сладости.

— Аллах Керим! — сказал Махбуб Али. — Продашь ты также в один прекрасный день и мою голову, если это тебе вздумается!..

Ким будет до самой смерти помнить длинное, неторопливое путешествие из Умбаллы через Калку и лежащие вблизи Пинджорские сады в Симлу. Внезапный подъем воды в реке Гуггер унес одну из лошадей (конечно, самую ценную) и почти утопил Кима среди бурно вздымавшихся волн. Дальше на дороге лошади разбежались в паническом страхе перед слоном, принадлежавшим правительству, а так как они были в очень хорошей форме благодаря тому, что могли вдоволь кормиться, то потребовались сутки с половиной, чтобы собрать их. Потом встретили Сикандер-хана, шедшего на юг с непроданными норовистыми лошадьми — остатками его табуна, а так как в мизинце Махбуба Али было больше уменья обходиться с лошадьми, чем у Сикандер-хана со всеми его помощниками, то, понятно, что Махбуб Али купил двух самых злых, а это потребовало восьми часов деятельных дипломатических переговоров и бесчисленного количества табака.

Но все это было сплошным восторгом — дорога, где приходилось то подыматься в гору, то опускаться в воду, то огибать вершины; сияние утренней зари над отдаленными снегами; ряды развесистых кактусов на каменистых склонах гор; голоса тысячи водяных потоков; болтовня обезьян; торжественного вида деодоры, подымающиеся один над другим с опущенными ветвями; долины, расстилающиеся вдали под ними; беспрерывный звук рогов и дикая скачка лошадей, заслышавших их призыв; остановки для молитвы (Махбуб был очень религиозен и исполнял все омовения и молитвенные возгласы, когда у него хватало на это времени); вечерние конференции на местах отдыха, когда верблюды и быки степенно жевали жвачку, а тупоумные погонщики рассказывали дорожные новости, — все это западало в душу Кима.

— Но когда окончатся пение и танцы, то наступит время полковника-сахиба, а это не так сладко, — сказал Махбуб Али.

— Прекрасная страна, самая красивая страна этот Индостан, а страна Пяти Рек[13] еще красивее, — почти пропел Ким. — Я опять пойду в нее, если Махбуб Али или полковник подымут на меня руку или ногу. Когда уйду, кто найдет меня? Взгляни, хаджа, что это? Город Симла? Аллах, что за город!

— Брат моего отца — а он был старик, когда Макерсон-сахиб только что появился в Пешаваре, — помнил время, когда в городе было только два дома.

Он провел лошадей ниже главной дороги на нижний базар Симлы, набитый битком, как кроличий садок, подымающийся из долины к городской ратуше под углом в сорок пять градусов. Человек, знакомый с дорогой, может провести сюда всю полицию летней столицы Индии — так искусно веранда соединяется с верандой, аллея с аллеей и нора с норой. Тут живут те, кто заботятся о нуждах жизнерадостного города, — веселые молодые люди, сопровождающие носилки хорошеньких дам и проводящие ночи в игре, торговцы колониальными товарами, продавцы масла, дров, жрецы, воры и правительственные чиновники из туземцев; тут куртизанки обсуждают вопросы, считающиеся глубокими тайнами Совета Индии, тут собираются низшие агенты половины туземных государств. Тут Махбуб Али снимал в доме торговца скотом, магометанина, комнату, гораздо лучше запиравшуюся, чем его помещение в Лагере. Это было также и место чудес, потому что в сумерки туда вошел магометанский мальчик, конюх, а час спустя оттуда вышел юноша-индус — краска девушки из Лукнова была отличная, в плохо сидевшей на нем одежде, купленной в лавке.

— Я говорил с Крейтоном-сахибом, — сказал Махбуб Али, — и Дружеская Рука во второй раз отвратила Бич Несчастья. Он говорил, что ты потерял в дороге два месяца и теперь уже поздно посылать тебя в какую-нибудь школу в горах.

— Я сказал, что праздники должны принадлежать мне. Я не пойду в другую школу. Это одно из условий моего договора.

— Полковник-сахиб еще не знает этого контракта. Ты будешь жить в доме Лургана-сахиба, пока не придет время отправиться в Нуклао.

— Я хотел бы жить с тобой, Махбуб.

— Ты не знаешь, какая это честь. Лурган-сахиб сам предложил взять тебя. Ты подымешься в гору и пойдешь по этому пути до самой вершины, и там ты должен забыть, что ты когда-нибудь видел меня или говорил со мной, Махбубом Али, продающим лошадей Крейтону-сахибу, которого ты не знаешь. Помни это приказание.

Ким кивнул головой.

— Хорошо, — сказал он, — а кто такой Лурган-сахиб? Нет, — прибавил он, перехватив острый, как меч, взгляд Махбуба, — право, я никогда не слышал его имени. Может быть случайно, — он понизил голос, — он один из наших?

— Что это за разговор о нас, сахиб? — возразил Махбуб тоном, каким он говорил с европейцами. — Я — патан, ты — сахиб и сын сахиба. У Лургана-сахиба есть магазин среди других европейских магазинов. Вся Симла знает этот магазин. Спроси там… и, Всеобщий Друг, нужно повиноваться малейшему мановению ресниц. Люди говорят, что он занимается колдовством, но это не твое дело. Подымись на гору и спроси. Теперь начинается Большая Игра.

Глава девятая

Сдокс был сын мудрого Дельта,

Главы воронов клана

Он отдан был на попеченье

Медведь-Итсвуту, готовясь в лекаря

Он сметлив был и на ученье скор

Он смел был, на все смелое готов

Он танцевать умел «Клу Куалли» танец

И забавлял им Итсвута медведя

Ким окунулся с радостью в новый поворот событий. На некоторое время он снова станет сахибом. Под влиянием этой идеи он, добравшись до Большой дороги у городской ратуши, оглянулся, ища кого-нибудь, чтобы испробовать впечатление, которое он производит. Мальчик-индус лет десяти сидел на корточках под фонарным столбом.

— Где дом мистера Лургана? — спросил Ким.

— Я не понимаю по-английски, — ответил мальчик, и Ким перешел на местный язык.

— Я покажу.

Они вместе отправились сквозь таинственный мрак, наводненный звуками города, доносившимися с подошвы горы, обвеянные дыханием прохладного ветра, проносившегося с увенчанной деодорами вершины Джико, который, казалось, подпирал звезды. Огоньки в домах, разбросанных повсюду, образовывали как бы другой небесный свод. Некоторые были неподвижны, другие красовались на экипажах беспечно болтавших англичан, отправлявшихся на обед.

— Здесь, — сказал проводник Кима и остановился на веранде, находившейся на уровне Большой дороги.

Вместо дверей была только штора из камыша, унизанного бусами, сквозь щели которой пробивался свет лампы.

— Он пришел, — сказал мальчик голосом, похожим на тихий вздох, и исчез.

Ким был уверен, что мальчик нарочно поджидал его по приказанию, чтобы указать ему путь, но решил не подавать вида и приподнял штору. Чернобородый человек с зеленым зонтиком над глазами сидел за столом и короткими белыми руками брал со стоявшего перед ним подноса стеклянные шарики и нанизывал их на блестящий шелковый шнурок, все время напевая что-то сквозь зубы. Ким чувствовал, что позади освещенных мест комната полна предметов, по запаху напоминавших все храмы всего Востока. Дуновения мускуса, сандала и нездоровое дыхание жасминного масла доносились до его раскрытых ноздрей.

— Я здесь, — сказал Ким на местном наречии. Все эти запахи заставили его забыть о своем положении сахиба.

— Семьдесят девять, восемьдесят, восемьдесят одна, — говорил незнакомец, быстро нанизывая шарики один за другим. Ким еле мог следить за движениями его пальцев. Он поднял зеленый зонтик и с полминуты пристально смотрел на Кима. Зрачки его глаз расширялись, сужались, словно по его воле. У Таксалийских ворот был факир, обладавший таким же даром и добывавший деньги этим способом, в особенности когда он проклинал глупых женщин. Ким пристально, с интересом смотрел на незнакомца. Его прежний друг умел дергать ушами, почти как коза, и Ким испытывал разочарование при мысли, что незнакомец не может подражать ему.

— Не бойся, — внезапно проговорил мистер Лурган.

— Чего мне бояться?

— Ты будешь ночевать здесь сегодня и останешься со мной до тех пор, пока не настанет время отправиться в Нуклао. Таково приказание.

— Таково приказание, — повторил Ким. — Но где же я буду спать?

— Здесь, в этой комнате. — Лурган-сахиб махнул рукой во тьму позади себя.

— Пусть будет так, — спокойно сказал Ким. — Ложиться сейчас?

Сахиб кивнул головой и поднял лампу. По мере того как освещались стены, на них вырисовывалось целое собрание масок, употребляемых в Тибете при танце дьяволов, окруженных драпировками с вышитыми на них изображениями дьяволов — обычные принадлежности этих ужасных церемоний. Тут были маски с рогами, маски с устрашающим выражением и другие, полные идиотского ужаса. В углу японский воин, в панцире, с перьями на голове, угрожал ему алебардой и десятком стрел. Но что более всего заинтересовало Кима — маски, употребляющиеся при танце дьяволов, он видел в музее в Лагоре — это был вид ребенка-индуса с кроткими глазами, с легкой улыбкой на красных губах, который покинул его у входа, а теперь сидел, скрестив ноги, под столом с жемчужинами.

— Я думаю, что Лурган-сахиб хочет напугать меня. И я уверен, что этот дьяволенок под столом желает, чтобы я испугался. Это место, — вслух проговорил он, — похоже на Дом Чудес. Где моя постель?

Лурган-сахиб указал на одеяло местного производства, лежавшее под страшными масками, унес лампу и оставил комнату во тьме.

— Это был Лурган-сахиб? — спросил Ким, ложась на ковре. Ответа не было. Но он слышал дыхание мальчика-индуса, пополз по полу в темноте, ориентируясь по этому звуку, и ударил. — Отвечай, дьявол, — сказал он. — Разве можно так лгать сахибу?

Во тьме ему послышались отзвуки смеха. Смеялся не неженка — товарищ его по комнате, потому что тот плакал. Ким возвысил голос и громко крикнул:

— Лурган-сахиб! О, Лурган-сахиб! Это по приказанию твой слуга не разговаривает со мной?

— Да, по приказанию, — ответил голос позади Кима. Он вздрогнул.

— Хорошо. Но помни, — пробормотал он, укладываясь на одеяло, — я отколочу тебя утром. Я не люблю индусов.

Ночь прошла невесело. Комната была полна голосов и музыки. Ким просыпался два раза, потому что кто-то назвал его по имени. Во второй раз он отправился на поиски и кончил тем, что разбил себе нос о какой-то ящик, который говорит на человеческом языке, но с нечеловеческим акцентом. Ящик этот, по-видимому, заканчивался жестяной трубой и соединялся проволоками с ящиком меньших размеров, стоявшим на полу, насколько мог судить Ким, ощупав этот странный предмет. А голос, очень грубый и громкий, вылетал из трубы. Ким почесал нос и пришел в ярость, думая, по обыкновению, на индусском языке.

«Это было бы хорошо для нищего с базара, но я сахиб и сын сахиба и — что еще более важно — ученик школы в Нуклао. Да, — тут он перешел на английский, — ученик школы св. Ксаверия. Пусть лопнут глаза мистера Лургана! Это какая-нибудь машина вроде швейной. О, это славная штука с его стороны — но нас, из Лукнова, не испугаешь. Нет! — Он снова перешел на индусский язык. — Однако что он выиграет от этого? Он только торговец, и я, наверно, в его лавке. А Крейтон-сахиб — полковник, и я думаю, он отдал приказание проделать все это. Как я отколочу утром этого индуса!.. Это что такое?»

Из ящика с трубой лился целый поток такой отборной ругани, какой не слыхивал и Ким. От этой ругани, произносимой высоким, равнодушным голосом, у Кима на мгновение встали дыбом короткие волосы на затылке. Когда замолк этот противный голос, Ким несколько успокоился, услышав тихий шум, похожий на шум швейной машины.

— Замолчи! — крикнул он на индусском языке и снова услышал прерывистый смех. Он принял решение. — Замолчи, или я разобью тебе голову.

Ящик не обратил внимания на его слова. Ким изо всех сил толкнул ящик, и что-то щелкнуло. Очевидно, то поднялась крышка. Если там внутри сидел дьявол, то теперь ему как раз время показаться. Ким чихнул, подумав, что так пахнут швейные машины на базаре. Он выгонит этого шайтана. Он скинул куртку и бросил ее в отверстие ящика. Что-то длинное и круглое подалось под давлением, раздался шум, и голос умолк, как обычно смолкают голоса, если бросить куртку на тройной подкладке на восковой цилиндр и валы, приводящие в действие дорогой фонограф.

Остальное время ночи Ким спал спокойно.

Утром он проснулся и почувствовал, что Лурган-сахиб смотрит на него.

— О-о! — сказал Ким, твердо решивший держать себя сахибом. — Тут ночью какой-то ящик говорил мне дерзости. Я остановил его. Это ваш ящик?

Лурган-сахиб протянул ему руку.

— Пожмите мне руку, О’Хара, — сказал он. — Да, это был мой ящик. Я держу такие вещи, потому что мои друзья раджи любят их. Этот сломан теперь, но он был относительно дешев. Да, мои друзья раджи любят игрушки, и я, иногда, люблю их.

Ким искоса взглянул на него. Он был сахиб по одежде, но акцент, с которым он говорил на языке урду, интонация его английских фраз показывали, что он не имеет ничего общего с сахибами. Он, по-видимому, понял, что происходит в уме мальчика раньше, чем тот открыл рот, и не старался давать объяснений, как это делал отец Виктор и учителя в школе. Лучше всего было то, что он обращался с Кимом, как со своим братом-азиатом.

— Жалею, что вы не можете побить сегодня моего мальчишку. Он говорит, что заколет вас ножом или отравит. Он ревнует, и потому я поставил его в угол и не буду говорить с ним сегодня. Он только что пытался убить меня. Вы должны помочь мне приготовить завтрак. Он слишком ревнует, чтобы на него можно было положиться в данное время.

Настоящий сахиб, приехавший из Англии, поднял бы шум в таком случае. Лурган-сахиб говорил так же спокойно, как и Махбуб Али рассказывал о своих делишках на севере. Задняя веранда магазина была выстроена на склоне горы так, что с нее были видны колпаки над печными трубами у соседей, как это всегда бывает в Симле. Лавка очаровала Кима даже более, чем чисто персидские блюда, собственноручно приготовленные Лурганом-сахибом. Музей в Лагоре был больше, но тут было собрано больше чудес — заколдованные кинжалы и колеса с молитвами из Тибета, бирюзовые и янтарные ожерелья; браслеты из зеленого нефрита; палочки ладона в кувшинах, покрытых необработанными гранатами, знакомые уже Киму дьявольские маски и стена, убранная драпировками синего павлиньего цвета; золоченые фигуры Будды и маленькие переносные лакированные алтари; русские самовары с бирюзой на крышке; тонкие фарфоровые сервизы в оригинальных восьмиугольных камышовых ящиках; распятия из пожелтевшей слоновой кости («Кто мог бы подумать, что они из Японии?» — говорил Лурган-сахиб); пыльные тюки ковров, отвратительно пахнувшие, засунутые за разорванные, источенные червями ширмы, различные геометрические фигуры, персидские кувшины для омовения рук после еды; курильницы для благовоний из желтой меди не китайской и не персидской работы с изображениями бегающих дьяволов; потускневшие серебряные пояса, свертывавшиеся, как сырая кожа; головные булавки из нефрита, слоновой кости и халцедона; оружие различного сорта и вида и тысячи других редкостей — все это лежало в ящиках грудами или было просто брошено в комнате; пустое место оставалось только вокруг расшатанного деревянного стола, на котором работал Лурган-сахиб.

— Это все пустяки, — сказал хозяин, следя за направлением взгляда Кима. — Я покупаю их, потому что люблю красивые вещи, а иногда и продаю — если мне понравится покупатель. Моя работа на столе именно в таком роде.

Работа сверкала при утреннем свете красным, голубым, зеленым сиянием, среди которого вспыхивали то тут, то там бледно-голубые соблазнительные искорки бриллиантов. Ким смотрел широко раскрытыми глазами.

— О, эти камни вполне здоровы. Им не повредит побыть на солнце. К тому же они дешевы. Другое дело больные камни. — Он сложил груду новых камней на тарелку Кима. — Только я могу вылечить больную жемчужину и возвратить бирюзе голубой цвет. Опалы — иное дело, каждый дурак может вылечить опал. Но излечить больную жемчужину могу только я. Предположим, что я умер! Тогда никого не будет… О, нет! Ты ничего не можешь сделать с драгоценными камнями. Достаточно, если ты поймешь что-нибудь относительно бирюзы — со временем.

Он прошел на другой конец веранды, чтобы наполнить тяжелый скважистый глиняный кувшин водой из фильтра.

— Хочешь пить?

Ким кивнул головой. Лурган-сахиб, стоя в пятнадцати футах от мальчика, положил одну руку на кувшин. В следующее мгновение кувшин стоял у локтя Кима, наполненный почти до краев, — только маленькая складка на белой скатерти обозначала место, по которому он проскользнул.

— Уф! — сказал Ким в полном изумлении. — Это волшебство.

По улыбке Лургана-сахиба видно было, что комплимент пришелся ему по сердцу.

— Брось его назад.

— Он разобьется.

— Я говорю, брось.

Ким толкнул кувшин как попало. Он упал и с треском разбился на пятьдесят кусков. Вода протекла в щели пола веранды.

— Я говорил, что он разобьется.

— Все равно. Взгляни на него. Взгляни на самый большой кусок.

Кусок этот лежал на полу; в изгибе его виднелась капля воды, придававшая ему вид звезды. Ким посмотрел внимательно; Лурган-сахиб слегка положил руку на затылок мальчика, погладил его раза два-три и шепнул:

— Смотри! Он оживет, кусок за куском. Сначала большой кусок соединится с двумя другими справа и слева… Смотри!

Ким не повернул бы головы, если бы даже от этого зависела его жизнь! Легкое прикосновение держало его словно в оковах, кровь приятно переливалась в его теле. На том месте, где были три куска, лежал один большой, а над ним виднелось смутное очертание всего сосуда. Через это очертание он мог видеть веранду, но с каждым ударом пульса оно становилось плотнее и темнее.

А между тем, как медленно возвращалось сознание! Кувшин был разбит на его глазах. Другая волна, словно огонь, пробежала по затылку Кима, когда Лурган-сахиб двинул рукой.

— Взгляни. Он принимает прежний вид, — сказал Лурган-сахиб.

До сих пор Ким думал по-индусски, но его охватила дрожь, и с усилием, похожим на то, которое делает пловец, преследуемый акулами, чтобы выпрыгнуть из воды, его ум вынырнул из поглощавшей его тьмы и нашел приют в таблице умножения на английском языке!

— Взгляни! Он принимает прежний вид, — шепнул Лурган-сахиб.

Кувшин разбился на пятьдесят кусков, а дважды три — шесть, трижды три — девять, четырежды три — двенадцать. Он с отчаянием держался за повторение таблицы. Смутное очертание кувшина рассеялось, как туман, после того, как он протер глаза. Перед ним были разбитые черепки. Пролитая вода высыхала на солнце, а сквозь щели веранды виднелась внизу белая стена дома, а трижды двенадцать — тридцать шесть!

— Взгляни! Принимает он свой прежний вид? — спросил Лурган-сахиб.

— Но он разбит, разбит, — задыхаясь, проговорил Ким. Лурган-сахиб тихонько бормотал что-то про себя. Ким отдернул голову. — Взгляни! Он лежит такой же разбитый, как был.

— Такой же, как был, — сказал Лурган, пристально наблюдая за Кимом. Мальчик тер себе затылок. — Но ты первый из многих, кому я показывал, увидел это. — Он отер свой широкий лоб.

— Что, это также было волшебство? — подозрительно спросил Ким. Кровь не шумела больше у него в висках. Он чувствовал себя необыкновенно бдительным.

— Нет, это не было волшебство. Это было только желание увидеть, нет ли недостатков в драгоценном камне. Иногда прекрасные драгоценности разлетаются на куски, если человек держит их в руке и не знает, как нужно обращаться с ними. Поэтому надо быть осторожным, прежде чем начинать отделывать их. Скажи мне, ты видел снова целый кувшин?

— Некоторое время. Он вырастал из земли, словно цветок.

— А что ты тогда сделал? Я хочу сказать, что ты подумал?

— О-a! Я знал, что он разбит, и потому, вероятно, и думал про это… И ведь он был разбит на самом деле!..

— Гм! Кто-нибудь проделывал над тобой раньше такое волшебство?

— Если бы проделывал, — сказал Ким, — неужели ты думаешь, что я позволил бы сделать это теперь? Я убежал бы.

— А теперь ты не боишься?

— Теперь не боюсь.

Лурган-сахиб посмотрел на него пристальнее, чем когда-либо.

— Я спрошу Махбуба Али — не теперь, позже, — пробормотал он. — Я доволен тобой — да, и я недоволен тобой — нет. Ты первый, который спасся. Хотел бы я знать, что это значит… Но ты прав, ты не должен был говорить этого даже мне.

Он вернулся в мрачную темную лавку и сел у стола, тихонько потирая руки. Слабое, хриплое рыдание раздалось из-за груды ковров. То рыдал мальчик-индус, послушно стоявший лицом к стене, его худые плечи вздрагивали от рыданий.

— AI Он ревнив, так ревнив! Не знаю, не попробует ли он опять отравить мой завтрак и заставить меня приготовить другой.

— Никогда! Никогда, нет! — послышался прерываемый рыданиями ответ.

— И не убьет ли он того, другого мальчика?

— Никогда, никогда. Нет!

— А как ты думаешь, что он сделает? — внезапно спросил он Кима.

— О-о! Я не знаю. Может быть, прогонит меня? Почему он хотел отравить вас?

— Потому, что так любит меня. Представь себе, если бы ты любил кого-нибудь и увидел бы, что пришел кто-нибудь и понравился любимому тобой человеку больше тебя, что сделал бы ты?

Ким задумался. Лурган медленно повторил фразу на местном наречии.

— Я не отравил бы этого человека, — задумчиво проговорил Ким, — но отколотил бы этого мальчика, если бы этот мальчик полюбил любимого мною человека. Но прежде спросил бы мальчика, правда ли это.

— А! Он думает, что все должны любить меня.

— Ну, тогда он, по-моему, дурак.

— Слышишь? — сказал Лурган-сахиб, обращаясь к вздрагивавшим плечам. — Сын сахиба считает тебя дурачком. Выходи и в другой раз, когда у тебя будет тяжело на сердце, не употребляй белый мышьяк так открыто. Право, сегодня дьявол Дасим овладел нами. Я мог бы захворать, дитя, и тогда чужой стал бы хранителем этих драгоценностей. Иди.

Ребенок с опухшими от слез глазами вылез из-за груды ковров и бросился к ногам Лургана-сахиба с выражением такого страстного, безумного отчаяния, что произвел впечатление даже на Кима.

— Я буду смотреть в чернильные лужи, буду верно сторожить драгоценности! О мой отец, моя мать, отошли его! — Он указал на Кима движением голой пятки.

— Не теперь, не теперь. Он скоро уйдет. Но теперь он в школе — в новой мадрисса, — и ты будешь его учителем. Поиграй вместе с ним в драгоценные каменья, я буду отмечать за тебя. — Ребенок сразу вытер слезы, бросился в другой конец лавки и вернулся оттуда с медным подносом.

— Давай мне! — сказал он Лургану-сахибу. — Я буду получать их из твоих рук, иначе он может сказать, что я знал их раньше.

— Тише, тише, — сказал Лурган и выложил на поднос из тика стола полпригоршни мелких камней.

— Ну, — сказал мальчик, размахивая старой газетой, — смотри на них, сколько хочешь, чужестранец. Пересчитай и, если нужно, потрогай. Для меня достаточно одного взгляда. — Он гордо отвернулся.

— Но в чем заключается игра?

— Когда ты пересчитаешь их, потрогаешь и убедишься, что помнишь все, я покрою их этой бумагой, и ты должен будешь сказать, сколько камней ты заметил, и описать их Лургану-сахибу. Я буду вести счет.

— Ага! — Инстинкт соревнования пробудился в душе Кима. Он наклонился над подносом. Там лежало только пятнадцать камней. — Это легко, — через минуту сказал он. Мальчик накинул бумагу на сверкавшие камни и написал что-то в записной книжке.

— Под этой бумагой пять синих камней — один большой, один поменьше и три маленьких, — поспешно проговорил Ким. — Четыре зеленых и один из них с дырой; один желтый, сквозь который можно все видеть, и один похожий на чубук трубки. Четыре красных камня и-и — я сказал пятнадцать, но забыл два… Нет! Дайте мне время. Один был из слоновой кости, маленький, коричневатый; и-и — дайте мне время..

— Один, два, — Лурган-сахиб сосчитал до десяти. Ким покачал головой.

— Слушай мой счет! — вмешался мальчик, заливаясь смехом. — Прежде всего два попорченных сапфира — один в две рутти, другой — в четыре, насколько я могу судить. Сапфир в четыре рутти зазубрен на конце. Есть тепкестанская бирюза, простая, с черными прожилками, и две с надписями; на одной имя Бога, сделанное позолотой; другая с трещиной поперек, потому что она из старого кольца, так что я не мог прочесть надписи. Вот все пять синих камней. Тут есть четыре изумруда с изъяном, один просверлен в двух местах, в другом выгравировано что-то.

— Их вес? — невозмутимо спросил Лурган-сахиб.

— Насколько могу судить, три, пять, пять и четыре рутти. Есть еще кусок зеленоватого янтаря, употребляемого на мундштуки, граненый топаз из Европы. Есть рубин из Бурмы в две рутти без изъяна и попорченный рубин в две рутти. Есть резная китайская безделушка из слоновой кости, изображающая крысу, которая катит яйцо, и, наконец, хрустальный шарик, величиной с боб, оправленный в золото. — Окончив, он захлопал в ладоши.

— Он твой учитель, — улыбаясь, сказал Лурган-сахиб.

— Ну! Он знает названия камней! — вспыхнув, проговорил Ким. — Попробуй еще раз, но с обыкновенными вещами, знакомыми нам обоим.

Они снова наполнили поднос различными мелочами, собранными в лавке и даже принесенными из кухни. Мальчик выигрывал каждый раз, так что Ким пришел в полное изумление.

— Завяжи мне глаза, дай мне ощупать только раз, и я обыграю тебя, хотя глаза у тебя будут открыты.

Ким топнул ногой от гнева, когда мальчик снова оказался прав.

— Если бы это были люди или лошади, — сказал он, — я мог бы сделать это лучше. Игра с щипчиками, ножами и ножницами слишком незначительна.

— Сначала научись, потом учи, — сказал Лурган-сахиб. — Разве он не мастер в сравнении с тобой?

— Действительно. Но как это делается?

— Надо проделывать это много раз, пока не сделаешь в совершенстве. Стоит того, чтобы добиваться.

Мальчик-индус в наилучшем настроении духа погладил Кима по спине.

— Не приходи в отчаяние, — сказал он, — я сам научу тебя.

— А я присмотрю, чтобы тебя хорошо учили, — сказал Лурган-сахиб, продолжая говорить на местном наречии. — За исключением моего мальчика — глупо было с его стороны покупать столько белого мышьяку, когда я мог бы дать ему, если бы он попросил, — за исключением моего мальчика, я давно не встречал человека, который так поддается ученью. Еще десять дней до твоего возвращения в Лукнов, где ничему не учат за дорогую цену. Я думаю, мы станем друзьями.

Это были сумасшедшие дни, но Ким слишком наслаждался, чтобы раздумывать. По утрам играли драгоценными камнями — настоящими камнями — иногда вместо них грудами сабель и кинжалов, иногда фотографическими снимками туземцев. После полудня он и мальчик-индус должны были сторожить в лавке. Они усаживались за тюком ковров или за ширмой, сидели молча и наблюдали за многочисленными и очень интересными посетителями мистера Лургана. Тут были мелкие раджи, свита которых кашляла на веранде. Они покупали редкости в виде фонографов и механических игрушек. Тут бывали дамы, искавшие ожерелья, и мужчины, как казалось Киму, — впрочем, может быть, ум его был развращен воспитанием, — искавшие дам; туземцы-придворные независимых и ленных государств, появление которых объяснялось необходимостью исправить сломанные или приготовить новые ожерелья, блестящие потоки которых падали на стол; но настоящей целью, по-видимому, было желание достать денег для разгневанных жен раджей или молодых раджей. Бывали бенгальцы. Лурган-сахиб разговаривал с ними с суровым, властным видом, но в конце каждого свидания давал им денег серебром или кредитными бумажками. Происходили иногда случайные собрания туземцев театрального вида в длинных одеждах, которые обсуждали метафизические вопросы на английском и бенгальском языках к великому назиданию мистера Лургана. Он очень интересовался различными религиями.

В конце дня Ким и мальчик-индус, имя которого Лурган постоянно менял, должны были давать подробный отчет обо всем виденном и слышанном, о характере данного человека, выражавшемся на его лице, в разговоре и манерах, и излагать свои мысли о настоящей причине посещений того или другого лица. После обеда Лурган занимался, можно сказать, переодеванием мальчиков. Эта игра, по-видимому, чрезвычайно занимала его. Он мог чудесно гримировать лица. Одним взмахом кисти, одной черточкой он изменял лицо до неузнаваемости. Лавка была полна различными одеждами и тюрбанами, и Ким одевался то молодым магометанином из хорошей семьи, то торговцем москательными товарами, а однажды — что это был за веселый вечер! — сыном удепурского помещика в самом нарядном платье.

Соколиный взгляд Лургана-сахиба подмечал малейший недостаток. Лежа на старой кушетке из тикового дерева, он пространно объяснял, как говорит, ходит, кашляет, плюет чихает данная каста. Он не ограничивался при этом одними внешними признаками, но выяснял и причину и происхождение привычек разных каст. Мальчик-индус играл плохо. Его ограниченный ум, замечательно острый, когда дело касалось драгоценностей, не мог приноровиться к тому, чтобы войти в душу другого человека. Но в Киме пробуждался и радостно пел какой-то демон, когда он менял одежду и вместе с тем изменял речь и жесты.

Увлеченный этим делом, он предложил однажды вечером представить Лургану-сахибу, как ученики одной касты факиров просят милостыню на дороге; как он стал бы разговаривать с англичанином, с пенджабским фермером, отправляющимся на ярмарку, и с женщиной без покрывала. Лурган-сахиб страшно хохотал и попросил Кима остаться на полчаса в задней комнате так, как он сидел, — со скрещенными ногами, перепачканным золою лицом, с блуждающимися глазами. В конце этого времени в комнату вошел старый толстый бабу; его одетые в чулки ноги тряслись от жира. Ким встретил его градом насмешек. Лурган-сахиб — это рассердило Кима — наблюдал не за его игрой, а за бабу.

— Я думаю, — медленно, на плохом, вычурном английском языке сказал бабу, зажигая папиросу, — я того мнения, что это необыкновенно удачное представление. Если бы вы не сказали мне, я подумал бы, что… что вы насмехаетесь надо мной. Как скоро он может поступить на службу? Тогда я возьму его.

— Он должен сначала учиться в Лукнове.

— Так велите ему поторопиться. Спокойной ночи, Лурган. — Бабу удалился походкой спотыкающейся коровы.

Когда вечером перечисляли посетителей, Лурган-сахиб спросил Кима, как он думает, что это за человек?

— Бог знает! — весело сказал Ким. — Его тон мог бы, пожалуй, обмануть Махбуба Али, но с «врачевателем жемчуга» он не достиг этого результата.

— Правда, Бог знает, но я хотел бы знать, что думаешь ты.

Ким искоса взглянул на собеседника, взгляд которого умел заставить говорить правду.

— Я, я думаю, что я буду нужен ему, когда выйду из школы, но, — доверчиво проговорил он, видя, что Лурган-сахиб качает одобрительно головой, — я не понимаю, как он может носить разные одежды и говорить на разных языках?

— Позже узнаешь многое. Он пишет рассказы для некоего полковника. Он пользуется большим почетом только в Симле, и замечательно, что у него нет имени, а только число и буквы — таков обычай у нас.

— И голова его оценена так же, как голова Мах… всех других?

— Нет еще, но если бы сидящий здесь мальчик дошел — взгляни, дверь открыта! — до некоего дома с выкрашенной в красный цвет верандой, стоящего позади бывшего театра на нижнем базаре, и шепнул бы через ставни: «Хурри Чендер Мукерджи в прошлом месяце принес неверные известия» — этот мальчик мог бы набить свой пояс рупиями.

— Как много? — быстро спросил Ким.

— Пятьсот, тысячу — сколько запросить.

— Хорошо. А как долго мог бы прожить этот мальчик после того, как сообщит эти вести? — Он весело улыбнулся прямо в лицо Лургану-сахибу.

— А! Об этом нужно хорошенько подумать. Может быть, если бы он был очень умен, то прожил бы день, но не ночь. Ни в каком случае не прожил бы ночи.

— Так какое же жалованье получает этот человек, если голова его ценится так дорого?

— Восемьдесят, может быть сто, может быть сто пятьдесят рупий. Но жалованье играет тут самую маленькую роль. Время от времени Господь дозволяет родиться людям — ты один из них, — которые любят ходить повсюду, рискуя жизнью, и узнавать новости. Сегодня это делается ради отдаленной цели, завтра касается какой-нибудь неизвестной горы, а на следующий день — живущих близко людей, сделавших какую-нибудь глупость против государства. Таких душ очень мало, из них самых хороших наберется штук десять. Среди этих десяти я считаю Хурри, и это удивительно. Как велико и увлекательно должно быть дело, если оно может придать смелость даже сердцу бенгальца!

— Верно. Но дни проходят для меня медленно. Я еще мальчик и только два месяца тому назад научился писать по-английски. А читаю и теперь еще плохо. И пройдет много-много лет, прежде чем я поступлю на службу.

— Имей терпение, Всеобщий Друг. — Ким вздрогнул при этом обращении. — Как бы я хотел иметь твою молодость, так огорчающую тебя! Я испытывал тебя в разных мелочах. Это не будет забыто в моем донесении полковнику Крейтону. — Вдруг с глухим смехом он перешел на английский язык. — Клянусь Юпитером!

О'Хара, я вижу в тебе много хороших задатков, но смотри, не возгордись и не болтай! Ты должен возвратиться в Лукнов, быть хорошим мальчиком, прилежно учиться. На следующие каникулы можешь, если захочешь, вернуться ко мне. — У Кима вытянулось лицо. — Ведь я же говорю, если захочешь. Я знаю, куда тебе хочется идти.

Через четыре дня для Кима с его маленьким чемоданом было куплено заднее место в общественном экипаже, отправлявшемся в Калку. Спутником его оказался китообразный бенгалец. Укутав голову большой шалью с бахромой и подогнув толстую левую ногу в ажурном чулке, он сидел, дрожа и ворча на утреннем холоде.

«Как мог этот человек стать одним из нас?» — думал Ким, смотря на жирную спину своего спутника, когда они тряслись по дороге. И это размышление вызвало в нем целый ряд приятных мечтаний. Лурган-сахиб дал ему пять рупий — щедрый дар — и обещал свое покровительство, если Ким будет стараться. В противоположность Махбубу Лурган-сахиб говорил очень определенно о награде за послушание, и Ким был доволен. Если бы он мог, как Хурри, иметь свою букву и номер и если бы голова его была оценена! Со временем он будет таким же, а может быть, и больше того. Со временем он может быть так же велик, как Махбуб Али! Областью его странствований будет половина Индии. Он будет следить за королями и министрами, как следил в былое время за агентами и комиссионерами Махбуба Али.

А теперь предстояло возвращение в школу св. Ксаверия, и нельзя сказать, чтобы это было неприятно ему. Там будут новички, к которым можно относиться снисходительно, будут рассказы о приключениях во время каникул. Молодой Мартин, сын владельца чайной плантации в Манипуре, хвастался, что пойдет на войну с настоящим ружьем. Может быть, но, наверное, он не перелетел через половину двора перед дворцом в Патиале от взрыва фейерверка, и, наверно, он… Ким начал рассказывать себе историю всех своих приключений за последние три месяца. Он поразил бы учеников школы св. Ксаверия — даже самых взрослых, тех, что уже брились, — своими рассказами, если бы это было дозволено. Но, понятно, об этом не могло быть и речи. В свое время голова его будет оценена, как уверял Лурган-сахиб, а если он будет глупо болтать, то никогда этого не случится. Полковник Крейтон отвергнет его, и ему придется подвергнуться гневу Лургана-сахиба и Махбуба Али на то короткое время жизни, что останется ему.

— Итак, я потерял бы Дели ради рыбы, — убеждал он себя философской пословицей. Оставалось только забыть свои каникулы (всегда можно выдумать какие-нибудь приключения) и, как сказал Лурган-сахиб, работать.

Из всех мальчиков, торопившихся в школу св. Ксаверия, не было ни одного, более исполненного добродетельных намерений, чем Кимбалль О'Хара, трясшийся по дороге в Умбаллу позади Хурри Чендера Мукерджи, который значился по книгам одной из секций этнологического отдела межевого департамента под буквой R.17.

На случай, если бы Ким нуждался в поощрении, он получил бы его от бабу. После основательного обеда в Кальке Хурри говорил непрерывно. Ким отправляется в школу? Тогда он, магистр философии Калькуттского университета, объяснит мальчику все преимущества образования. Можно получить хорошие отметки, если изучить с должным вниманием латынь и сочинение Уордсворта «Экскурсия» (все это было так же непонятно Киму, как греческий язык). Французский язык также необходим, и лучше всего научиться ему можно в Чандернагоре, вблизи Калькутты. Можно также далеко пойти, если обратить серьезное внимание — как он и сделал — на пьесы под названием «Лир» и «Юлий Цезарь», о которых часто спрашивают экзаменаторы. «Лир» не так переполнен историческими намеками, как «Юлий Цезарь». Эта книга стоит четыре анны, но ее можно купить подержанную на базаре за две. Еще выше Уордсворта или знаменитых авторов Берка и Ха-ра стоит искусство и наука измерений. Мальчик, сдавший экзамен по этим отраслям науки, для которых, между прочим, не существует особого руководства, может просто проходя по стране с компасом, ватерпасом и верным взглядом, набросать карту этой страны, которая может быть продана за большую сумму серебром. Но так как иногда бывает неудобно носить межевые цепи, мальчику хорошо бы знать размер своего шага так, чтобы в случае недостатка «побочной помощи», как выразился Хурри Чендер, он все-таки мог бы рассчитать расстояния, которые проходит. Чтобы знать путь в тысячу шагов, по опыту Хурри Чендера, нет ничего лучше четок в восемьдесят одну или сто восемь бусин, потому что это «можно разделить и подразделить на много кратных и некратных чисел». Среди громкой бессвязной болтовни на неправильном английском языке Ким уловил общую нить, которая очень заинтересовала его. Вот новое ремесло, знание которого может очень хорошо уложиться в голове человека, и, глядя на обширный мир, развертывавшийся перед ним, Ким думал, что чем больше знать его, тем лучше.

Проговорив около полутора часов, Хурри сказал:

— Надеюсь когда-нибудь официально познакомиться с вами. Ad interim — если мне позволено это выражение — я дам вам ящичек с бетелем; это очень ценная вещь, и четыре года тому назад стоила мне две рупии. — Это была дешевая медная вещица сердцеобразной формы с тремя отделениями для любимого индусами бетеля, известки и прочих принадлежностей и, кроме того, наполненная маленькими пузырьками. — Это вам в награду за то, как вы представили святого человека. Видите ли, вы так молоды, что думаете, что вечны, и не заботитесь о своем теле. Очень вредно захворать во время исполнения какого-нибудь дела. Я сам очень люблю всякие снадобья, и они годятся и для лечения бедных людей. Это хорошие, одобренные правительством снадобья — хинин и тому подобное. Я даю вам Это на память. Теперь прощайте. У меня есть важное частное дело в стороне от дороги.

Он вылез из экипажа на дороге в Умбаллу, бесшумно, словно кошка. Нанял проезжавшую повозку и уехал. Ким не нашелся сказать ему ни слова и только вертел в руках медный ящичек с бетелем.

Ход воспитания и образования ребенка мало кого интересует, кроме его родителей, а, как известно, Ким был сирота. В книгах школы св. Ксаверия значится, что отчет об успехах Кима посылался в конце каждого учебного года полковнику Крейтону и отцу Виктору, от которого аккуратно поступала плата за учение. В тех же самых книгах отмечалось, что он выказывал большие способности в математических науках и черчении карт и получил награду («Жизнь лорда Лоуренса» в переплете из телячьей кожи, два тома — девять рупий восемь анн). В том же году он играл в числе одиннадцати воспитанников школы св. Ксаверия против Аллигурского магометанского колледжа; в то время ему было четырнадцать лет десять месяцев. Ему еще раз привили оспу (из этого мы можем заключить, что в Лукнове была опять эпидемия оспы) примерно в то же время. Заметки карандашом на полях старого списка указывают, что Ким был много раз наказан за то, что «разговаривал с неприличными личностями», а один раз был приговорен к строгому наказанию за то, что «отлучился на день в обществе уличного нищего». Это случилось тогда, когда он перелез через ворота и на берегу Гумти целый день умолял ламу позволить ему сопровождать старика в его путешествии в следующей вакации — хоть один месяц, недельку. Лама был тверд, как сталь, и уверял, что еще не пришло время. Обязанность Кима, говорил лама, пока они ели пирожки, заключается в том, чтобы познать всю мудрость сахибов, а потом он посмотрит. Дружеская Рука, вероятно, отвратила бич несчастья, потому что шесть недель спустя Ким выдержал экзамен по элементарной топографии «с большим успехом». В это время ему было пятнадцать лет и восемь месяцев. После этой заметки в книгах о нем не упоминается. Его имя не стоит среди списка тех, кто в этом году поступил на низшие должности в межевой департамент или в таможню. Против его имени значится: «Выбыл по соглашению».

Несколько раз в течение этих трех лет в храме джайнских жрецов в Бенаресе появлялся лама, несколько похудевший и слегка пожелтевший, но такой же кроткий и непорочный, как прежде. Иногда он приходил с юга из Тутикорина, откуда удивительные огненные лодки направляются на Цейлон, где есть жрецы, знающие язык нали; иногда с сырого, зеленого запада, где тысячи труб хлопчатобумажных фабрик окружают Бомбей; а один раз с севера, куда он прошел восемьсот миль, чтобы поговорить один день «с хранителем изображений» в Доме Чудес. Он возвращался в свою келью из холодного резного мрамора — священнослужители храма были добры к старику — отмывался от дорожной пыли, молился и отправлялся в Лукнов по железной дороге, в третьем классе, так как привык уже к этому способу передвижения. Когда он возвращался, то, как заметил его друг Ищущий главному жрецу, он переставал на некоторое время оплакивать потерю своей Реки или рисовать чудные картины Колеса Всего Сущего, а предпочитал говорить о красоте и мудрости некоего таинственного челы, которого не видел никто из живших при храме. Да, он прошел по следам Благословенных Ног по всей Индии. (Хранитель музея до сих пор владеет удивительным отчетом о его странствованиях и размышлениях.) Для него в жизни не оставалось ничего более, как найти Реку Стрелы. Но в видениях ему было указано, что нельзя рассчитывать на успех этого предприятия без того, чтобы с искателем не было определенного челы, который и может довести дело до счастливого конца. Он полон мудрости — той мудрости, которая присуща седым хранителям изображения. Например… (тут на сцену появлялась тыквенная бутылка с табаком, молчание воцарялось среди добродушных жрецов, и начиналось повествование).

— Давным-давно, когда Девадатта был владыкой Бенареса, — слушайте все, что говорит Джатака,[14] — охотники его поймали слона, надели на него тяжелые кандалы. Слон, с ненавистью и яростью в сердце, пробовал освободиться от них, бросился в лес к своим собратьям-слонам и просил разбить кандалы. Один за другим пробовали слоны сделать это своими сильными хоботами, но безуспешно. Наконец они выразили мнение, что кольца нельзя сломать. А в чаще лежал новорожденный, мокрый от испарины однодневный слоненок, мать которого умерла. Скованный слон, забыв свои собственные муки, сказал: «Если я не помогу этому сосунку, он погибнет под нашими ногами». И он встал над юным существом, образовав своими ногами ограду против несущегося стада. Он попросил молока у одной добродетельной коровы. И слоненок процветал, а скованный слон был руководителем и защитником слоненка. Но до полного расцвета жизни слона — слушайте вы все слова Джатаки! — нужно тридцать пять лет, и в течение тридцати пяти дождей скованный слон заботился о маленьком, и все это время цепь впивалась в его тело.

Однажды молодой слон увидел полувросшее в тело слона кольцо и, повернувшись к старшему, спросил: «Что это?»

«Это мое горе», — ответил тот, кто заботился о нем. Тогда первый поднял хобот и в одно мгновение уничтожил кольцо, сказав: «Пришло назначенное время». Так добродетельный слон, терпеливо ожидавший своего освобождения и творивший добрые дела, был освобожден в назначенное время тем самым детенышем, защитить которого он свернул в сторону, — слушайте все! То говорит Джатака, потому что осел был Ананда,[15] а молодой слон, разбивший кольцо, никто другой, как сам Господь наш.

Потом он кротко покачивал головой и доказывал, перебирая звякавшие четки, как этот слон был свободен от греха гордости. Он был так же смирен, как один чела, который, увидев, что его учитель сидит в пыли за «Вратами знания», перескочил через ворота (хотя они были заперты) и прижал к сердцу своего учителя на виду у гордого города. Велика будет награда такого учителя и такого челы, когда наступит для них время вместе искать освобождения.

Так говорил лама, расхаживая взад и вперед по Индии тихо, словно летучая мышь. Грубая на язык старая женщина в доме, стоявшем среди фруктовых деревьев, позади Сахаруппора, почитала его, как женщина почитает пророка, но не могла залучить его к себе за стены дома. Он сидел в своем помещении на заднем дворе среди воркующих голубей, а она, сбросив бесполезное покрывало, болтала о духах и дьяволах Кулу, о не родившихся внуках и о смелом на язык мальчишке, разговаривавшем с ней на месте отдыха. Однажды он забрел один с Большой дороги, что ниже Умбаллы, в то самое селение, в котором жрец намеревался опоить его. Но милосердное небо, охраняющее лам, направило его в сумерки, по полям, к дверям дома старого воина. Тут чуть было не произошло большое недоразумение. Старый воин спросил ламу, почему Всеобщий Друг один прошел тут только шесть дней тому назад.

— Этого не может быть, — сказал лама. — Он отправился к своему народу.

— Он сидел вон в том углу пять вечеров тому назад и рассказывал разные веселые истории, — настаивал хозяин. — Правда, он исчез довольно неожиданно после глупого разговора с моей внучкой. Он сильно вырос, но все тот же Всеобщий Друг, что принес мне точную весть о войне. Разве вы расстались?

— Да и нет, — ответил лама. — Мы… мы не совсем расстались, но для нас еще не настало время идти по Пути. Мы должны ждать.

— Все равно, но если это был не тот мальчик, то почему он постоянно говорил о тебе?

— А что говорил он?

— Нежные слова — сотни тысяч нежных слов: что ты ему отец и мать… Жаль, что он не поступает на службу королевы. Он бесстрашен.

Эти новости удивили ламу, который не знал, насколько строго Ким придерживался условия, высказанного им Махбубу Али и, может быть, утвержденного полковником Крейтоном.

— Не удержать молодого пони от игры, — сказал барышник, когда полковник заметил, что бродяжничество по Индии в свободное время — нелепость. — Если ему не позволят приходить и уходить, когда ему хочется, он обойдется и без разрешения. А кто поймает его тогда? Полковник-сахиб, только раз в тысячу лет родится лошадь, такая пригодная для игры, как наш жеребенок. А нам нужны люди.

Глава десятая

Ваш сокол, сир, для привязи велик

Он — не птенец,

А взрослый, на свободе уж давно летавший,

Он волю уж опасную изведал

Будь он мой,

Как мне принадлежит перчатка эта,

Его б я отпустил на волю

Полный силы,

Он оперен совсем, он мужествен, красив и смел

Простор небес, что создал Бог для вольной птицы,

Ему вернете

И кто тогда его посмеет тронуть

Старая комедия

Лурган-сахиб говорил не так прямо, но его совет совпадал с советом Махбуба, и результат оказался благоприятным для Кима. Теперь он уже не покидал города в туземной одежде, а узнавал, где находится Махбуб, писал ему письмо, направлялся в лагерь Махбуба и переодевался там под опытным взглядом патана. Если бы маленький ящик с красками, который он употреблял в учебное время для черчения карт, мог рассказать о том, что делал Ким в свободное время, мальчик был бы, наверно, исключен из школы. Однажды Махбуб и он отправились в прекрасный город Бомбей с тремя платформами лошадей для конно-железной дороги. Махбуб чуть было не растаял от умиления, когда Ким предложил переправиться в лодке через Индийский океан, чтобы купить арабских лошадей, про которых один из приспешников Абдула Рахмана говорил, что они продаются дороже кабульских.

Он опускал руку в блюдо вместе с этим известным барышником, когда Махбуб и некоторые из его религиозных единомышленников были приглашены на большой обед. Они вернулись морским путем через Карачи. Ким тут впервые познакомился с морской болезнью, сидя на переднем люке каботажного судна, он был уверен, что его отравили.

Знаменитый ящик с лекарствами, полученный им от Хурри, оказался бесполезным, хотя Ким наполнил его в Бомбее новыми запасами. У Махбуба было дело в Кветте, и тут Ким, как признавался впоследствии Махбуб, не только окупил свое содержание, но заслужил еще лишнее. Он провел четыре интересных дня в должности поваренка в доме толстого сержанта, из ящика с бумагами которого похитил в удобную минуту маленькую счетную книгу и переписал из нее все, по-видимому, тут шло дело только о продаже рогатого скота и верблюдов — при лунном свете, лежа за амбаром в жаркую ночь. Потом он положил книгу на место, по требованию Махбуба оставил службу, не получив денег, и присоединился к нему в шести милях вниз по дороге с чисто переписанными счетами за пазухой.

— Этот сержант — мелкая рыбешка, — сказал Махбуб, — но со временем мы поймаем более крупную рыбу. Он только продает быков по разной цене — одна для себя, другая для правительства. Я не считаю это грехом.

— Почему я не мог просто взять книжку?

— Тогда он испугался бы и сказал бы об этом своему начальнику. Тогда у нас, может быть, не хватило бы многих новых ружей, которые отправляются из Кветты на север. Игра так велика, что сразу можно окинуть взглядом только небольшую часть ее.

— Ого! — сказал Ким и прикусил язычок. Это было в то время, когда дует муссон и школа бывает распущена. Он только что получил награду за математику. Рождество, за исключением десяти дней, которые он провел в свое удовольствие, Ким прожил у Лургана-сахиба, где сидел большей частью у ярко горевшего, трещавшего огня — в этот год дорога на Якко была под снегом на четыре фута — и помогал Лургану нанизывать жемчуг. Маленький индус уехал: он должен был жениться. Лурган заставил Кима выучить целые главы из Корана, так что мальчик умел произносить их то повышая, то понижая голос, как настоящий мулла. Кроме того, он сказал Киму названия и свойства многих местных снадобий, а также и заклинания, которые употреблялись, когда давалось лекарство. А по вечерам он писал заклинания на пергаментной бумаге, тщательно выводя пентаграммы, увенчанные именами дьяволов — Мурра и Аван, приставленных к государям, и фантастически располагая их по уголкам. Он также давал Киму советы насчет его здоровья, называл простые лекарства, говорил, как лечить лихорадку. За неделю до отъезда Кима полковник Крейтон-сахиб прислал письменную экзаменационную работу — что было очень нехорошо с его стороны, — имевшую отношение только к мерам длины, цепям и углам.

Следующие вакации он провел с Махбубом и, между прочим, чуть не умер от жажды, пробираясь по пескам на верблюде к таинственному городу Биканиру, в котором колодцы четыреста футов глубиной и все наполнены костями верблюдов. Прогулка эта не была приятна Киму с его точки зрения, так как полковник — вопреки условию — приказал ему начертить карту этого дикого, окруженного стенами города, а так как магометанские конюхи и слуги не были обязаны таскать межевые инструменты вокруг столицы независимого туземного государства, то Киму пришлось измерять расстояния посредством бус четок. Он употреблял иногда компас, чтобы узнавать направление, в особенности вечером, после того как верблюды были накормлены, и с помощью своего маленького рисовального ящика, в котором находилось шесть плиток красок и три кисточки, ему удалось набросать нечто не совсем непохожее на план города Джейсалмира. Махбуб много смеялся и посоветовал ему написать отчет. Ким приступил к делу, воспользовавшись чистыми листами большой счетной книги Махбуба, лежавшей под лукой его любимого седла.

— Тут должно содержаться все, что ты видел, до чего дотрагивался, о чем раздумывал. Пиши так, как будто сам Джанг-и-Лат-сахиб пришел украдкой с большой армией, чтобы начать войну.

— Как велика армия?

— О, тысяч пятьдесят!

— Безумие! Вспомни, как мало колодцев в песках и какие они плохие. Их не хватило бы и на тысячу жаждущих людей.

— Так напиши это, а также обо всех старых брешах в стенах, и где рубят дрова, каков характер и наклонности правителя. Я останусь, пока не распродам всех моих лошадей. Я сниму комнату у городских ворот, и ты будешь моим конторщиком. На двери там хороший замок.

Отчет, написанный размашистым почерком, несомненно, приобретенным в школе св. Ксаверия, и намазанная коричневой, желтой и бакановой красками карта существовали еще несколько лет тому назад (какой-то небрежный клерк подшил их вместе с грубыми заметками Е. 23 из второго Сеистапского округа), но в настоящее время, вероятно, почти нельзя прочитать написанных карандашом букв. Ким, потея, перевел Махбубу отчет на второй день по их возвращении из путешествия. Патан встал и наклонился над своими пестрыми тюками.

— Я знал, что этот отчет будет достоин почетной одежды, и потому приготовил ее, — улыбаясь, сказал он. — Будь я эмиром афганским (мы, может быть, увидим его в один прекрасный день), я наполнил бы твой рот золотом. — Он положил одежду к ногам Кима. Тут был и шитый золотом пешаварский тюрбан конусообразной формы с большим покрывалом, заканчивавшимся широкой золотой бахромой; был и расшитый жилет, какой носят жители Дели, надеваемый на молочной белизны рубашку, широкий и застегивающийся справа налево; зеленые шаровары со шнурком из крученого шелка вокруг талии и, в довершение всего, туфли из русской кожи с приятнейшим запахом и дерзко загнутыми носками.

— На счастье новое платье надо надевать в среду утром, — торжественно заметил Махбуб. — Но не следует забывать, что на свете бывают злые люди. Так-то!..

Он завершил все это великолепие, от которого дух захватывало у восхищенного Кима, отделанным перламутром никелированным револьвером 45-го калибра, с автоматическим экстрактором.

— Я думал взять меньшего калибра, но вспомнил, что к этому подходят казенные пули. Мужчине он всегда пригодится, в особенности у границы. Встань, дай мне поглядеть на тебя. — Он ударил Кима по плечу. — Желаю тебе никогда не уставать, патан. О, сколько будет разбито сердец! О, эти глаза, искоса выглядывающие из-под ресниц!

Ким повернулся, вытянул носки, потянулся и машинально ощупал только что начинавшие пробиваться усы. Потом он хотел было броситься к ногам Махбуба, чтобы достойно поблагодарить его и дрожащими руками погладить ноги. Махбуб предупредил его и обнял.

— Сын мой, — сказал он. — Разве нам нужны слова? Но разве не восторг — это маленькое ружье? Все шесть патронов вылетают сразу. Носить его нужно за пазухой на голом теле, которое, так сказать, умащает его. Никогда не клади его в другое место, и, если Богу будет угодно, ты когда-нибудь убьешь из него человека.

— Hai mai! — печально сказал Ким. — Если сахиб убьет человека, его вешают в тюрьме.

— Правда, но на расстоянии одного шага от границы люди умнее. Спрячь его, но прежде заряди. Какая польза в ненакормленном ружье?

— Когда я возвращусь в мадрисса, я должен возвратить его. Маленькие ружья не дозволены там. Ты сохранишь его для меня.

— Сын, мне надоела эта мадрисса, где у человека отнимают его лучшие годы, чтобы учить тому, чему можно научиться только на широком пути. Глупость сахибов не имеет никакого основания. Ну, ничего. Может быть, доклад, написанный тобой, избавит тебя от дальнейших уз, а Бог, Он знает, насколько нам в игре нужно все больше и больше людей.

Они шли, сжав челюсти, чтобы защититься от несшегося навстречу песка, через солончаковую пустыню в Иодпор, где Махбуб и его красивый племянник Хабиб-Улла усиленно занялись торговыми делами. А потом Ким в европейском платье, из которого он уже сильно вырос, отправился с грустью по железной дороге, во втором классе, в школу св. Ксаверия. Три месяца спустя полковник Крейтон, оценивавший кинжалы в лавке Лургана, очутился перед открыто возмутившимся Махбубом Али. Лурган-сахиб служил ему резервом.

— Пони готов, закончен, обуздан и объезжен, сахиб! Теперь он день за днем будет утрачивать свой вид, если его держать на всяких штуках. Отпустите узду и пустите его, — сказал барышник. — Он нужен нам.

— Но он так молод, Махбуб, ведь ему не больше шестнадцати, не так ли?

— Когда мне было пятнадцать, я убил одного человека и произвел на свет другого.

— Ах ты, нераскаянный старый язычник! — Крейтон повернулся к Лургану. Черная борода кивком подтвердила мудрость красной крашеной бороды афганца.

— Я давно бы воспользовался им, — сказал Лурган. — Чем моложе, тем лучше. Поэтому у меня действительно драгоценные вещи всегда охраняются детьми. Вы прислали мне его на испытание. Я испытывал его всячески: он единственный мальчик, которого я не мог заставить видеть предметы.

— В хрустале, в чернильной луже? — спросил Махбуб.

— Нет. Положив ему руку на затылок, как я рассказывал вам. Этого никогда не случалось прежде, и это показывает, что он достаточно силен, чтобы заставить других делать, что он пожелает. А это было три года тому назад. С тех пор я многому научил его, полковник Крейтон. Я думаю, вы напрасно заставляете его даром тратить время.

— Гм! Может быть, вы и правы. Но, как вам известно, в настоящее время у нас нет дела для него.

— Пустите его, пустите! — перебил его Махбуб. — Разве можно ожидать, чтобы жеребенок сразу начал таскать тяжести. Пусть он бегает с караванами, как наши белые верблюды-детеныши, на счастье. Я сам взял бы его, но…

— Есть дельце, где он мог бы быть полезен, — на юге, — сказал Лурган с особенной нежностью, опуская свои тяжелые веки с голубыми жилками.

— Это в руках Е. 23, — быстро проговорил Крейтон. — Ему не следует ехать туда. К тому же он не знает тамошнего языка.

— Опишите ему форму и запах нужных нам писем, и он принесет их нам, — настаивал Лурган.

— Нет. Это дело для взрослого, — сказал Крейтон.

То был щекотливый вопрос насчет недозволенной и зажигательной переписки между лицом, которое претендовало на авторитет во всех вопросах магометанской религии в целом мире, и младшим членом одного княжеского дома, замеченным в похищении женщин с британской территории. Мусульманское духовное лицо было слишком несдержанно и дерзко; молодой князь только недоволен ограничением его привилегий, но ему не следовало продолжать переписку, которая могла со временем скомпрометировать его. Одно письмо было добыто, но нашедший его был впоследствии убит у дороги в костюме арабского купца, как доносил ведший это дело Е. 23.

Эти факты и другие, не подлежавшие оглашению, заставили Махбуба и Крейтона покачать головами.

— Пустите его с красным ламой, — сказал барышник с видимым усилием. — Он любит старика. Он может измерять свои шаги четками.

— У меня были дела со стариком, по крайней мере письменные, — сказал полковник Крейтон, улыбаясь про себя. — Где бродит он?

— Вдоль и поперек страны, как все три последних года. Он ищет Реку Исцеления. Проклятье всем… — Махбуб остановился. — Он ночует в храме джайнов в Бенаресе или в Будд-Гайя, когда не ходит по дороге. Потом, как мы знаем, он приходит навестить мальчика в мадрисса, так как мальчик был несколько раз наказан за свидание с ламой. Он совсем сумасшедший, но мирный человек. Я встречал его. Хурри также имел дела с ним. Мы следили за ним три года. Красные ламы не так часто встречаются в Индии, чтобы потерять их след.

— Очень интересный народ эти бенгальцы, — задумчиво проговорил Лурган. — Знаете ли вы, чего собственно желает бенгалец Хурри? Он желает стать членом Королевского общества и делает для этого этнографические заметки. Видите ли, я передал ему про ламу все, что рассказали мне Махбуб и мальчик. Хурри отправляется в Бенарес, я думаю, за свой счет.

— А я не думаю этого, — коротко сказал Крейтон. Он оплатил путешествие Хурри, так как был заинтересован узнать, что представляет собой этот лама.

— И все эти последние годы он обращается к ламе за сведениями о буддистской религии. Пресвятая Дева! Я мог бы сообщить ему все это много лет тому назад. Мне кажется, что Хурри становится слишком старым для нашего дела. Он предпочитает собирать сведения о нравах и обычаях разных стран. Да, он желает стать членом Королевского общества.

— Хурри хорошего мнения о мальчике?

— О, очень хорошего. Мы провели несколько приятных вечеров в моем маленьком помещении. Но я считаю излишним отдавать его теперь же под руководство Хурри в наших этнологических делах.

— Да, но не сразу. Как ты думаешь, Махбуб? Пусть мальчик побегает с ламой полгода. Потом посмотрим. Он приобретет опыт.

— Опыт уже есть у него, сахиб, настолько, насколько он есть у рыбы, плавающей в воде. Но, во всяком случае, хорошо было бы освободить его от школы.

— Ну, хорошо, — сказал Крейтон, почти про себя. — Он может идти с ламой, а если Хурри захочет присмотреть за ними — тем лучше. Он не допустит, чтобы мальчик попал в беду, как это сделал бы Махбуб. Любопытно его желание попасть в члены Королевского общества, очень свойственное человеку. Я думаю, что ему — Хурри — лучше всего быть на этнологическом отделении.

Никакие деньги, никакое повышение по службе не могли бы отвлечь Крейтона от его работы по своему отделу, но глубоко в его сердце таилась честолюбивая надежда стать членом Королевского общества. Он знал, что известного рода почестей можно достигнуть ловкостью и при помощи друзей, но, по глубокому его убеждению, ничто, кроме работы — бумаг, доказывающих ее наличность, — не могло заставить принять в общество, которое он бомбардировал многие годы монографиями о странных азиатских культах и неведомых обычаях. Девять человек из десяти сбежало бы от скуки с вечера в Королевском обществе, Крейтон был десятым, и временами душа его рвалась в Лондон, в набитые комнаты, где убеленные сединой или лысые джентльмены, ничего не знающие об армии, топчутся среди спектроскопических приборов для производства опытов над самыми маленькими растениями промерзших тундр, среди электрических машин для измерения полетов и аппаратов для разрезания на дробные миллиметры левого глаза самки москита. По праву и разуму ему должно было бы нравиться Географическое общество, но выбор взрослых бывает таким же случайным, как выбор игрушек детьми. Поэтому Крейтон улыбнулся и стал лучшего мнения о Хурри-бабу, движимом одинаковым чувством с ним.

Он бросил заколдованный кинжал, который рассматривал, и взглянул на Махбуба.

— Как скоро мы можем вывести жеребенка из стойла? — спросил барышник, читая ответ в глазах у него.

— Гм!.. Если я возьму его по приказу, как ты думаешь, что он сделает? Я никогда еще не присутствовал при обучении такого мальчика.

— Он придет ко мне, — быстро проговорил Махбуб. — Лурган-сахиб и я приготовили его для дела.

— Пусть будет так. Полгода он будет делать все, что пожелает, но кто может поручиться за него?

Лурган слегка наклонил голову.

— Он ничего не расскажет, если вы боитесь этого, полковник Крейтон.

— Ведь все же он только мальчик.

— Да-а, но, во-первых, ему нечего рассказать, а во-вторых, он знает, что произошло бы в таком случае. И он очень любит Махбуба и немножко меня.

— Будет он получать жалованье? — спросил практичный барышник.

— Только на содержание, двадцать рупий в месяц.

Одним из преимуществ службы в тайной полиции является отсутствие скучных процедур отчетности. Служащим платят до смешного мало, но деньги выдаются несколькими людьми, которые не спрашивают поручительств или подробных отчетов. Глаза Махбуба вспыхнули от любви к деньгам. Даже бесстрастное лицо Лургана изменило свое выражение. Он подумал о тех годах, когда Ким поступит на службу и примет участие в Большой Игре, которая не прекращается ни днем, ни ночью в Индии. Он предвидел те почести и уважение, которыми осыплют его немногие избранные благодаря его ученику. Лурган-сахиб сделал Е. 23 тем, чем стал Е. 23, из легко удивлявшегося, дерзкого, лживого маленького северо-западного провинциала.

Но радость этих господ была бледна и ничтожна в сравнении с радостью Кима, когда начальник школы св. Ксаверия отозвал его в сторону и сказал, что полковник Крейтон прислал за ним.

— Насколько я знаю, О'Хара, он нашел вам место в департаменте водных сообщений. Вот что значит заниматься математикой. Это большое счастье для вас, потому что вам только семнадцать лет, но, конечно, вы понимаете, что не станете пукка (штатным), пока не выдержите осеннего экзамена. Поэтому не следует думать, что вы выходите в свет для того, чтобы наслаждаться, или что ваша судьба обеспечена. Вам предстоит много тяжелой работы. Но если вам удастся поступить в штат, вы можете дойти до четырехсот пятидесяти рупий в месяц. — Тут начальник преподал ему много хороших советов насчет поведения, манер и нравственности. Старшие ученики, не получившие назначений, заговорили, как могут говорить только англо-индийские мальчики, о фаворитах и подкупах. Молодой Казалет, отец которого жил на пенсии в Чанаре, намекнул очень ясно, что интерес полковника Крейтона к Киму был совершенно отеческого характера, а Ким, вместо того чтобы хорошенько ответить, не сказал ни слова. Он думал о предстоящем ему веселье, о письме Махбуба, полученном накануне, хорошо написанном по-английски и назначавшем ему свидание сегодня в полдень в доме, при одном названии которого у начальника встали бы волосы дыбом…

Вечером на железнодорожной станции в Лукнове Ким, стоя у весов в багажном отделении, говорил Махбубу:

— Я боялся, что в последнюю минуту крыша обрушится и не пустит меня. Неужели действительно кончено, о отец мой?

Махбуб щелкнул пальцами, чтобы показать полный конец всего, а глаза его блестели, как раскаленные угли.

— Где же пистолет, чтобы я мог носить его?

— Тише! Полгода бегать без узды. Я выпросил это у полковника Крейтона-сахиба. По двадцать рупий в месяц. Старая Красная Шапка знает, что ты придешь.

— Я заплачу тебе за комиссию из моего трехмесячного жалованья, — серьезно сказал Ким. — Да, по две рупии в месяц. Но сначала мы должны освободиться вот от этого. — Он сорвал с себя тонкие полотняные штаны и дернул за воротник. — Я принес с собой все для дороги. Мой чемодан отправлен к Лургану-сахибу.

— Который посылает тебе поклоны, сахиб.

— Лурган-сахиб очень умный человек. Но что ты будешь делать теперь?

— Отправлюсь опять на север, ради Большой Игры. Что же мне делать еще? Ты все-таки решил следовать за Красной Шапкой?

— Не забывай, что он сделал меня тем, что я теперь, хотя он и не знал, что выйдет из меня. Год за годом он посылал деньги за мое ученье.

— Я сделал бы то же, если бы это дошло до моей глупой башки, — проворчал Махбуб. — Идем. На базаре зажжены фонари, и никто не узнает тебя. Мы идем в дом Хунифы.

По дороге Махбуб преподал ему разные благоразумные житейские советы и, между прочим, ясно показал, как Хунифа и ей подобные губят правителей.

— А я помню, — лукаво заметил он, — как некто сказал: «Верь змее больше, чем развратной женщине, а развратной женщине больше, чем патану Махбубу Али». Ну, за исключением патанов, к которым принадлежу я, все это верно. Больше всего это верно по отношению к Большой Игре, потому что все наши планы гибнут из-за женщин, и часто мы лежим на рассвете с перерезанным горлом. Так случилось с одним… — И он рассказал самые кровавые подробности.

— Так зачем?.. — Ким замолчал, подойдя к грязной лестнице, которая подымалась в теплую тьму верхней комнаты, позади табачной лавочки Азимы Уллы. Знакомые с этим помещением называют его птичьей клеткой — так оно полно перешептываний, свиста и щебетанья.

Комната с грязными подушками и наполовину выкуренными трубками отвратительно пахла выдохшимся табаком. В одном углу лежала громадная, бесформенная женщина, укутанная в зеленоватые одежды; лоб, нос, уши, шея, запястья, руки, талия и лодыжки были покрыты тяжелыми украшениями из драгоценных камней местной работы. Когда она поворачивалась, то слышался шум, как будто от столкновения медных горшков. Худая, голодная кошка мяукала на балконе за окном. Ким остановился в изумлении у завешенной двери.

— Это новый материал, Махбуб? — лениво проговорила Хунифа, почти не вынимая изо рта мундштука. — О, Буктанус! — как большинство подобных ей, она призывала всех злых духов. — О, Буктанус! На него очень приятно смотреть.

— Это имеет отношение к продаже лошади, — объяснил Махбуб Киму, который рассмеялся.

— Я слышу этот разговор с тех пор, как мне исполнилось шесть дней, — ответил он, усаживаясь на корточки перед огнем. — Куда он ведет?

— К покровительству. Сегодня мы изменим твой цвет лица. От спанья под крышей ты стал белым, как миндаль. Но Хунифа владеет секретом прочной краски. Это не то, что раскрашивание на один-два дня. Таким образом мы оградим тебя от случайностей на дороге. Это мой подарок тебе, мой сын. Сними все, что есть на тебе металлического, и положи здесь. Готовься, Хунифа.

Ким вынул компас, ящик с красками и только что наполненную аптечку. Все это всегда сопровождало его в путешествиях, и он по-мальчишески высоко ценил эти вещи.

Женщина встала и двинулась, немного вытянув руки вперед. Тогда Ким увидел, что она слепа.

— Да, да, — пробормотала она, — патан говорит правду, моя краска не сходит ни через неделю, ни через месяц, а те, кому я покровительствую, находятся под сильной защитой.

— Когда находишься далеко и один, нехорошо вдруг стать угреватым или прокаженным, — сказал Махбуб. — Когда ты был со мной, я мог наблюдать за этим. К тому же у патана белая кожа. Спусти одежду до пояса и посмотри, как ты побелел. — Хунифа добралась ощупью из задней комнаты. — Ничего, она не видит. — Он взял оловянную чашу из ее унизанных кольцами рук.

Краска казалась синей и липкой. Ким попробовал ее на обратной стороне кисти куском ваты, но Хунифа услышала это.

— Нет, нет, — крикнула она, — это делается не так, а с особыми церемониями! Окраска — дело второстепенное. Я вымолю тебе покровительство на дорогу.

— Колдовство? — сказал Ким, слегка вздрогнув. Ему не нравились белые, незрячие глаза. Рука Махбуба легла ему на затылок и наклонила его так, что нос его очутился в дюйме от деревянного пола.

— Тише. Никакого вреда не будет тебе, мой сын. Я готов принести себя в жертву для тебя.

Ким не видел, что делала женщина, но в течение нескольких минут слышал бряцание ее украшений. Во тьме вспыхнула спичка, до него донеслось хорошо знакомое потрескивание ладана. Потом комната наполнилась дымом — тяжелым, ароматичным и одуряющим. Сквозь одолевшую его дремоту он слышал имена дьяволов — Зульбазанга, сына Эблиса, который обитает на базарах, и парао, всегда готового на грех и разврат, Дулхана, невидимо присутствующего в мечетях, живущего среди туфель правоверных и мешающего им молиться, и Мусбута, владыки лжи и панического страха. Хунифа то шептала ему на ухо, то говорила как будто издали и дотрагивалась до него мягкими, страшными пальцами, но Махбуб продолжал держать его за шею, пока мальчик, вздохнув, не лишился чувств.

— Аллах! Как он сопротивлялся! Нам ничего не удалось бы сделать без зелья. Я думаю, тут действовала его белая кровь, — раздражительно сказал Махбуб. — Продолжай свои заклинания. Проси дьяволов оказать ему покровительство.

— О ты, который все слышишь! Ты, который слышишь ушами, будь здесь! Выслушай меня, о ты, который слышишь все! — простонала Хунифа, поворачивая к западу свои мертвые глаза. Темная комната наполнилась стонами, прерываемыми резким смехом.

Толстая фигура на балконе подняла круглую, как ядро, голову и нервно кашлянула.

— Не прерывайте этой чревовещательной некромантии, мой друг, — сказала по-английски эта фигура. — Я полагаю, что это очень затруднительно для вас, но нисколько не пугает просвещенных наблюдателей.

— …Я устрою заговор на их погибель! О пророк, имей терпение с неверующими! Оставь их в покое на некоторое время! — Лицо Хунифы, обращенное к северу, страшно подергивалось, и, казалось, будто ей отвечали голоса с потолка.

Хурри вернулся к своей записной книжке и писал, балансируя на подоконнике, но рука его дрожала. Хунифа в каком-то экстазе извивалась, сидя, скрестив ноги у неподвижно лежавшей головы Кима, и призывала дьявола за дьяволом по старинному ритуалу, умоляя их направлять каждое действие мальчика.

— … У Него ключи от тайн! Никто не знает их, кроме Него! Он знает то, что есть на суше и в море! — Снова послышались неземные, похожие на свист ответы.

— Я… я полагаю, что тут нет ничего злонамеренного? — спросил Хурри, наблюдая, как напряглись и дрожали у Кима шейные мускулы в то время, как Хунифа говорила с невидимыми голосами. — Не… не убила ли она мальчика? Если да, то я отказываюсь быть свидетелем на суде… Как имя последнего гипотетического дьявола?

— Бабуджи, — сказал Махбуб на местном наречии. — Я не почитаю индийских дьяволов. Эблисы дело другое — и благосклонные или страшные они одинаково не любят кафиров.

— Так ты думаешь, мне лучше уйти? — сказал Хурри, привставая. — Конечно, это не материализированные феномены. Спенсер говорит…

Кризис Хунифы перешел, как всегда бывает, в пароксизм завываний, причем на губах показалась легкая пена. Измученная и неподвижная она лежала рядом с Кимом. Странные голоса умолкли.

— Уф! Это дело кончено. Да принесет оно благо мальчику, а Хунифа действительно мастерица в деле заклинаний. Помоги оттащить ее, бенгалец. Не бойся.

— Как я могу бояться абсолютно несуществующего? — спросил Хурри по-английски, чтобы успокоиться. — Ужасно глупо бояться волшебства чар, когда с презрением исследуешь их, и как собирать фольклор для Королевского общества, когда живо веришь во все силы тьмы?

Махбуб усмехнулся. Он и прежде бывал с Хурри на Большой дороге.

— Кончим раскраску, — сказал он. — Мальчик находится под хорошей защитой, если… если у владык воздуха есть уши, чтобы слышать. Я — суфи (свободомыслящий), но, когда можно воспользоваться слабыми сторонами женщины, жеребца или дьявола, зачем подставляться, чтобы получить удар? Выведи его на дорогу, Хурри, и посмотри, чтобы старик Красная Шапка не увел его слишком далеко от нас. Я должен вернуться к своим лошадям.

— Ладно, — сказал Хурри. — В настоящее время он представляет собой любопытное зрелище.

После третьего крика петуха Ким проснулся словно после тысячелетнего сна. Хунифа громко храпела в углу, а Махбуб ушел.

— Надеюсь, вы не испугались? — сказал чей-то масленый голос. — Я присутствовал при всей операции, чрезвычайно интересной с этнологической точки зрения. Это было колдовство высшего сорта.

— Ух! — сказал Ким, узнавая Хурри Чендера, который вкрадчиво улыбался.

— И я имел также честь привезти от Лургана ваш настоящий костюм. Официально я не имею привычки возить такие пустяки подчиненным, но, — он захихикал, — случай с вами отмечен в книгах как исключительный. Я надеюсь, мистер Лурган обратит внимание на мой поступок.

Ким зевнул и потянулся. Так было приятно снова двигаться и поворачиваться в просторной одежде.

— Это что такое? — Он с любопытством взглянул на сверток тяжелой шерстяной материи, распространявшей запах благовоний далекого севера.

— Ого! Это не внушающее подозрения платье челы, состоящего на службе у буддийского ламы, — сказал Хурри, выходя на балкон, чтобы почистить зубы. — Я того мнения, что это не подлинная религия вашего старого джентльмена, а скорее субвариант ее. Я дал заметку (только ее не приняли) по этому вопросу в «Азиатский ежегодник». Любопытно, что сам старый джентльмен совсем лишен религиозности. Он нисколько не щепетилен.

— Вы знаете его?

Хурри поднял руку, чтобы показать, что он занят ритуалом, сопровождающим чистку зубов и тому подобные занятия у хорошо воспитанных бенгальцев. Потом он прочел по-английски особого рода теистическую молитву и набил себе рот жвачкой.

— О, да. Я встречал его несколько раз в Бенаресе, а также в Будх-Гайя и расспрашивал его о религиозных вопросах и поклонении дьяволу. Он чистый агностик, такой же, как я.

Хунифа пошевелилась во сне, и Хурри нервно подскочил к медной жаровне с ладаном, почерневшей и потерявшей свой цвет при дневном свете, намазал палец накопившейся сажей и провел им диагональ по лицу.

— Кто умер у тебя в доме? — спросил Ким на местном наречии.

— Никто. Но, может, у нее дурной глаз, у этой колдуньи, — ответил Хурри.

— Что ты теперь сделаешь?

— Я посажу тебя на поезд в Бенарес, если ты хочешь отправиться туда, и расскажу тебе, что мы должны знать.

— Я отправлюсь. В котором часу идет поезд? — Он встал, оглядел уныло комнату и взглянул на желтое, восковое лицо Хунифы при свете солнца, лучи которого стлались по полу. — Надо заплатить этой ведьме?

— Нет. Она заколдовала тебя от всех дьяволов и всех опасностей именем своих дьяволов. Это было желание Махбуба. — Он перешел на английский язык. — Я считаю крайне странным такое суеверие с его стороны. Ведь это же простое чревовещание, не так ли?

Ким машинально щелкнул пальцами, чтобы предотвратить всякое зло, которое могло проникнуть в колдовство Хунифы (Махбуб, он знал, не замышлял ничего дурного против него), и Хурри снова захихикал. Но, проходя по комнате, он старался не наступить на тень Хунифы на полу. А то ведьмы, когда для них наступает время, могут схватить душу человека за пятки.

— Теперь слушайте хорошенько, — сказал Хурри, когда они вышли на свежий воздух. — Часть церемоний, при которых мы присутствовали, составляет передачу амулета, предназначенного для служащих в нашем департаменте. Если вы дотронетесь до шеи, то найдете маленький серебряный амулет, очень дешевый. Это наш, понимаете?

— О да, хава-дилли (придающий мужество), — сказал Ким, ощупывая шею.

— Хунифа делает их за две рупии двенадцать анн со всякими заклинаниями. Они совершенно простые, только часть их покрыта черной эмалью, и внутри каждого есть бумажка, заполненная именами местных святых и тому подобное. Это дело Хунифы. Она делает эти заклинания только для нас, в случае же если она не сделает их, мы вставляем в амулеты маленькую бирюзу. Мистер Лурган дает ее. Другого источника нет. А выдумал все это я. Конечно, это совершенно неофициально, но достаточно для подчиненных. Полковник Крейтон не знает. Он европеец. Бирюза завернута в бумагу… Да, это дорога к железнодорожной станции… Ну, предположим, что вы идете с ламой или со временем, как я надеюсь, со мной или с Махбубом. Предположим, мы попали в чертовски затруднительное положение. Я человек боязливый, очень боязливый, но в затруднительном положении бывал больше, чем у меня волос на голове. Вы скажете: «Я Сын чар (счастливый человек). Очень хорошо».

— Я не совсем понимаю. Не нужно, чтобы нас слышали здесь разговаривающими по-английски.

— Это ничего. Я только бабу, хвастающийся перед вами своим английским языком. Все мы говорим по-английски, чтобы прихвастнуть, — сказал Хурри, с фатоватым видом оправляя на плече свое платье. — Ну, так, говорю я, Сын чар — это означает, что вы можете быть членом Сат-Бхаи — Семи братьев. Общество это считается распавшимся, но я писал заметки, доказывающие, что оно продолжает существовать. Видите, все это мое изобретение. Очень хорошо. Сат-Бхаи имеет много членов, и, может быть, прежде чем перерезать вам горло, они дадут вам шанс на жизнь. Во всяком случае, это полезно. И к тому же глупые туземцы, если они не слишком возбуждены, всегда подумают прежде, чем убить человека, который скажет, что он принадлежит к какой-нибудь определенной организации. Понимаете? Очень хорошо. Но предположим, что я или кто-нибудь другой из департамента пришел к вам совершенно переодетый! Держу пари, что вы не узнали бы меня, пока я не заговорю. Когда-нибудь я докажу это вам. Я прихожу к вам, положим, как торговец камнями и говорю вам: «Хотите купить драгоценных камней?» Вы говорите: «Похож я на человека, покупающего драгоценные камни?» Тогда я говорю: «Даже очень бедный человек может купить бирюзу или таркиан».

— То есть качри, растительную сою, — сказал Ким.

— Конечно. Вы говорите: «Дайте мне посмотреть таркиан». Тогда я говорю: «Она приготовлена женщиной, а может быть, это не годится для вашей касты». Тогда вы говорите: «Какие там касты, когда люди ходят… искать таркиан!» Остановитесь немного между словами «ходят» и «искать». Вот тебе и весь секрет. Маленькая остановка между словами.

Ким повторил все фразы.

— Вот так. Тогда, если будет время, я покажу вам мою бирюзу и вы узнаете, кто я, и мы обменяемся нашими сведениями, документами и тому подобным. И так поступайте и с другими из нас. Мы говорим иногда о бирюзе, иногда о таркиане, но всегда с маленькой остановкой между словами. Это очень легко. Сначала: «Сын чар» — если вы очутились в затруднительном положении. Это может помочь, может и не помочь. Потом то, что я говорил вам о таркиане, если вы желаете вступить в официальные отношения с чужим. Конечно, теперь у вас нет официального дела. Вы пока сверхштатный, на испытании. Единственный экземпляр. Если бы вы были азиатом по рождению, вы могли бы сейчас же приступить к делу, но за полгода отпуска вы должны перестать быть англичанином по виду, понимаете? Лама, он ждет вас, потому что я полуофициально известил его, что вы выдержали все экзамены и скоро поступите на государственную службу. Видите, вы в служебном отпуске и потому, если «Сыны чар» попросят у вас помощи, вы должны употребить все усилия, чтобы помочь им. Ну, теперь я прощусь с вами, дорогой мой, и… и… надеюсь, что вам удастся благополучно достигнуть вершины.

Хурри-бабу отошел шага на два и исчез в толпе на станции Лукнов. Ким глубоко вздохнул от радости. Он ощупал за пазухой своей темной одежды никелированный револьвер. Амулет был у него на шее. Нищенская чаша, четки и кинжал (мистер Лурган ничего не забыл) были под рукой вместе с аптечкой, ящиком с красками и компасом, а в старом кошельке, спрятанном в поясе, украшенном иглами дикобраза, лежало месячное жалованье. Раджа не мог быть богаче. Ким купил у торговца-индуса сладостей в сделанной из листа чашечке и ел их с восторгом, пока полицейский не велел ему уйти с лестницы.

Глава одиннадцатая

Человеку без таланта

Исполнять роль комедианта

Не годится

Бросить шпагу,

Подхватить ее опять.

Проглотить монету быстро.

Возвратить ее опять,

Очарованной змеею

Смело, весело играть —

Он не может —

Клинок ранит,

Не пойдет за ним змея.

Никого он не обманет,

Осмеет толпа, кляня.

А рожденному жонглером

Взять довольно горсть земли,

Под его волшебным взором

Чтоб цветы на ней цвели.

Всех чарует, всех смешит,

Всех искусством поразит.

Внезапно наступила естественная реакция.

«Теперь я один, совершенно один, — думал Ким. — Во всей Индии нет более одинокого человека, чем я. Если я умру сегодня, кто передаст эту новость — и кому? Если останусь жив и Господь будет милостив ко мне, голова моя будет оценена, потому что я — Сын чар, я — Ким».

Немногие из белых, но множество азиатов могут довести себя до полного оцепенения, повторяя беспрерывно свои имена и предаваясь размышлениям о так называемом тождестве личности. С годами эта способность обыкновенно исчезает, но пока существует, может каждую минуту проявляться в человеке, обладающем ею.

— Кто Ким, Ким, Ким?

Он присел на корточки в уголке шумного станционного зала. Одна мысль овладела им. Он сложил руки на коленях. Зрачки его сузились так, что стали похожи на булавочные головки. Через минуту — через полсекунды он чувствовал, что придет к разрешению потрясающей загадки, но, как всегда бывает, его ум упал с высот с быстротой раненой птицы, он провел рукой перед глазами и покачал головой.

Длинноволосый индус-байраги (святой человек), только что купивший билет, остановился перед ним и пристально взглянул на него.

— Я также потерял ее, — печально проговорил он. — Это одни из врат к Пути, но для меня они закрыты уже много лет.

— О чем ты говоришь? — сказал пораженный Ким.

— Ты размышлял в уме, что такое твоя душа. Эта мысль внезапно охватила тебя. Я это знаю. Кому и знать, как не мне? Куда ты едешь?

— В Каши (Бенарес).

— Там нет богов. Я испытывал их. Я иду в Прайят (Аллахабад) в пятый раз в поисках Пути к просветлению. Какой ты веры?

— Я также Ищущий, — сказал Ким, употребляя одно из любимых слов ламы. Хотя — на мгновение он забыл о своей северной одежде — хотя один Аллах знает, чего я ищу.

Старик взял свой посох под мышку и сел на клочке красноватой леопардовой шкуры, когда Ким встал при приближении поезда, шедшего в Бенарес.

— Ступай с надеждой, маленький брат, — сказал он. — Длинен путь к стопам Единого, но все мы идем туда.

После этой встречи Ким уже не чувствовал себя одиноким и, отъехав едва двадцать миль в битком набитом вагоне, уже стал веселить соседей самыми удивительными россказнями о волшебных дарах, которыми обладал он и его учитель.

Бенарес поразил его, как особенно грязный город. Приятно было видеть, какое почтение оказывалось его одеянию. По крайней мере, треть населения города постоянно молится той или другой группе многих миллионов божеств и потому почитает святых людей всякого сорта.

Случайно встретившийся фермер из Пенджаба, напрасно обращавшийся ко всем своим местным богам с мольбами излечить его маленького сына и прибегнувший к Бенаресу как последнему средству, привел Кима в храм джайнов, находившийся на расстоянии около мили от города.

— Ты с севера? — спросил фермер, протискиваясь сквозь толпу в узких, вонючих улицах, подобно своему любимому быку.

— Я знаю Пенджаб. Моя мать была с гор, а отец родом из Амритцара, близ Джандиала, — сказал Ким, приноравливая бойкий язык к потребностям минуты.

— Джандиала — Джаландур? Ну, так мы в некотором роде соседи. — Он нежно кивнул головой плачущему ребенку. — У кого ты служишь?

— У святейшего человека в храме в Бенаресе.

— Все они чрезвычайно святы и чрезвычайно жадны, — с горечью сказал джат. — Я ходил между колонн и топтался по храмам, пока ноги не отказались служить мне, а ребенку ни чуточки не лучше. И мать также больна… Тише, перестань, маленький… Мы переменили ему имя, когда пришла лихорадка. Мы одели его в платье девочки. Мы сделали все. Я сказал это его матери, когда она выпроваживала нас в Бенарес. Ей следовало бы поехать со мной. Я говорил, что Сакхи-Сарвар-Султан лучше всех помог бы нам. Мы знаем его великодушие, а эти здешние боги — чужие нам.

Ребенок повернулся на подушке — ею служили громадные, мускулистые руки отца — и взглянул на Кима из-под отяжелевших век.

— И все было напрасно? — с интересом спросил Ким.

— Все напрасно, все напрасно, — потрескавшимися от жара губами сказал ребенок.

— Боги дали ему по крайней мере здоровый ум, — с гордостью сказал отец. — Подумать только, как он слушал все и понял. Вон там твой храм. Теперь я бедный человек: слишком много жрецов имели дело со мной. Но мой сын — мой сын, и если дар твоему учителю может послужить его излечению, я уже не знаю, что и сделать тогда.

Ким задумался, дрожа от гордости. Три года тому назад он быстро воспользовался бы положением и ушел бы беззаботно. Но почтение, оказываемое ему джатом, подтверждало, что он, Ким, взрослый человек. К тому же он перенес сам несколько раз лихорадку и знал достаточно, чтобы понять, что болезнь ребенка происходит от истощения.

— Вызови его, и я дам расписку на лучшую мою пару волов, только бы ребенок выздоровел.

Ким остановился у наружной резной двери храма. Банкир из Аджмира в белой одежде, только что очистившийся от своих грехов, спросил юношу, что он делает тут.

— Я — чела Тешу ламы. Служителя Божия из Бод-юла, находящегося тут. Он велел мне прийти. Скажите ему.

— Не забудь ребенка! — крикнул надоедливый джат и затем стал причитать по-пенджабски: — О святой, о ученик святого и боги надо всеми мирами, взгляните на горе, сидящее у ворот! — Эти крики так обычны в Бенаресе, что никто из прохожих не повернул головы.

Банкир, примиренный со всем человечеством, скрылся в темной глубине храма. Потянулись одно за другим легкие, никем на Востоке не считаемые мгновения. Лама спал в своей келье, и никто из жрецов не хотел будить его. Когда стук его четок, наконец, нарушил покой внутреннего двора, где стоят спокойные изображения архатов,[16] послушник шепнул ему: «Твой чела здесь», — и старик пошел быстрыми шагами, забыв конец молитвы.

Как только высокая фигура ламы показалась в дверях, джат подбежал к нему и, подняв ребенка, крикнул: «Взгляни на него, Служитель Божий, и, если захотят боги, он будет жив, он будет жив!»

Он порылся в поясе и вынул мелкую серебряную монету.

— Что это? — Взгляд ламы обратился к Киму. Он говорил на языке урду гораздо лучиге, чем прежде под Зам-Заммахом, но отец не дал им переговорить между собой.

— Это просто лихорадка, — сказал Ким. — Ребенка недостаточно кормят.

— Его тошнит от всякой пищи, а матери нет здесь.

— Если позволите, я могу вылечить его, Служитель Божий.

— Как! Из тебя сделали врача? Подожди здесь, — сказал лама и сел рядом с фермером на последней ступеньке храма, а Ким, искоса поглядывая, медленно открыл ящичек из-под бетеля. В школе он мечтал, как вернется к ламе сахибом, как подразнит ламу прежде, чем откроется ему. Гораздо больше драматизма было в его теперешнем виде, когда он шарил среди бутылочек с нахмуренным лицом, останавливаясь для размышлений и бормоча заклинания. У него был хинин в таблетках и еще какие-то темные лепешки, вероятно, из мясного сока, впрочем, ему это было все равно. Ребенок не хотел есть, но стал жадно сосать лепешки и сказал, что ему нравится их соленый вкус.

— Так возьми вот эти шесть лепешек. — Ким подал их фермеру. — Возблагодари богов и вскипяти три в молоке, остальные три в воде. Когда он выпьет молоко, дай ему это (он подал полтаблетки хинина) и хорошенько укутай. Дай ему воду из-под остальных трех лепешек и другую половину этой белой лепешечки, когда проснется. Вот тут еще темное лекарство, которое он может сосать дорогой.

— Боже, что за мудрость! — сказал фермер, хватая лекарство.

Ким припомнил все, что мог, о том, как его лечили осенью от малярии, прибавив только красноречие, чтобы произвести впечатление на ламу.

— Теперь ступай! И приходи утром.

— Но цена, цена, — сказал джат, поводя своими сильными плечами. — Мой сын, мой сын. Теперь, когда он поправится, как я могу вернуться к его матери и сказать ей, что я принял помощь и ничего не дал за нее?

— Все эти джаты похожи друг на друга, — кротко сказал Ким.

Джат стоял со своим ребенком, а мимо шли королевские слоны.

— О, погонщик, — сказал он, — за сколько ты продашь этих осликов?

Джат разразился хохотом, заглушенным извинениями, с которыми он обратился к ламе.

— Это поговорка моей страны, сказанная совсем по-тамошнему. Таковы все мы, джаты. Я приду завтра с ребенком, и благословение богов очага — добрых маленьких богов — да будет над обоими вами… Ну, сын, теперь мы снова станем сильными. Не выплевывай, мой князек! Царь моего сердца, не выплевывай, и к утру станем сильными людьми, борцами, умеющими управляться с дубинами.

Он пошел дальше, напевая и бормоча что-то. Лама обернулся к Киму, и вся старческая, полная любви душа отразилась в его узких глазах.

— Вылечить больного считается большой заслугой, но сначала надо приобрести знания. Это было сделано умно, о Всеобщий Друг.

— Я стал умным благодаря тебе, Служитель Божий, — сказал Ким, и, забывая только что сыгранную комедию, забывая школу св. Ксаверия, забывая свою белую кровь, забывая даже Большую Игру, он наклонился, по магометанскому обычаю, в пыли храма, чтобы дотронуться до ног своего учителя. — Моими знаниями я обязан тебе. В течение трех лет я ел твой хлеб. Время моего ученья окончено. Я освобожден от всяких школ. Я прихожу к тебе.

— В этом моя награда. Войди! Войди! Все ли хорошо? — Они вошли во внутренний двор, на который падали золотые лучи вечернего солнца. — Встань так, чтобы я мог видеть тебя. Так! — Он оглядел Кима критическим взором. — Это уже более не ребенок, а взрослый, зрелый по уму, врач по виду. Я хорошо сделал, я хорошо сделал, когда отдал тебя вооруженным людям в ту темную ночь. Помнишь ли ты наш первый день под Зам-Заммахом?

— Да, — сказал Ким. — Помнишь, как я выскочил из экипажа в первый день, когда отправился…

— К «Вратам знания»? Помню! А тот день, когда мы ели пирожки за рекой у Нуклао? Много дней ты просил милостыню за меня, а в тот день я просил за тебя.

— Была основательная причина, — заметил Ким. — Я был тогда учеником во «Вратах знания» и одет сахибом. Не забывай, святой человек, — шутливо продолжал он, — я все еще сахиб, по твоей милости.

— Да. И очень почтенный сахиб. Пойдем в мою келью, чела.

— Откуда ты это знаешь?

Лама улыбнулся.

— Во-первых, через доброго священнослужителя, которого мы встретили в лагере вооруженных людей.

Теперь он уехал в свою страну, и я посылал деньги его брату. (Полковник Крейтон, ставший попечителем Кима после того, как отец Виктор уехал в Англию со своим полком, вряд ли был братом священника.) Но я недостаточно хорошо понимаю письма сахиба. Их нужно переводить для меня. Я избрал более верный способ. Много раз, когда я возвращался после моих исканий в этот храм, всегда бывший гнездом для меня, сюда приходил один человек, который искал просветления. Он говорил, что был индусом, но все эти боги надоели ему. — Лама указал в сторону архатов.

— Толстый человек? — спросил Ким, прищурив глаза.

— Очень толстый. Вскоре я заметил, что его ум занят только пустяками — дьяволами и чарами, тем, как происходит чаепитие в монастырях и каким образом мы посвящаем новичков. Это человек с бесконечными вопросами, но он был твой друг, чела. Он сказал мне, что ты на пути к большим почестям в должности писца. А я вижу, что ты врач.

— Да, я — писец, когда бываю сахибом, но это остается в стороне, когда я прихожу к тебе, твоим учеником. Я закончил годы, предназначенные для ученья сахиба.

— Ты был вроде послушника? — спросил лама, утвердительно покачивая головой. — Ты освобожден от ученья? Я не хотел бы, чтобы ты вышел незрелым.

— Я совершенно свободен. В назначенное время я поступлю на государственную службу писцом.

— Не воином. Это хорошо.

— Но сначала я пришел побродить с тобой. Поэтому я здесь. Кто просит вместо тебя? — быстро продолжал он, желая прекратить расспросы о себе.

— Очень часто я прошу сам, но, как ты знаешь, я редко бываю здесь, только тогда, когда прихожу посмотреть на моего ученика. Я прошел пешком и проехал по железной дороге весь Индостан с одного конца до другого. Великая, удивительная страна! Но, когда я останавливаюсь здесь, я чувствую себя, как в своем Бод-Юле.

Он оглянул с довольным видом свою маленькую чистую келью. Сиденьем ему служила низкая подушка, на которой он расположился, скрестив ноги, в позе Будды, погруженного в размышления Перед ним стоял стол из черного тика, менее двадцати дюймов в вышину, уставленный медными чайными чашками. В углу стоял крошечный алтарь, также из резного тика с медным изображением Будды; перед ним была лампада, жертвенник и пара медных цветочных горшков.

— Хранитель изображений в Доме Чудес получит награду за то, что дал их мне год тому назад, — сказал он, заметив взгляд Кима. — Когда живешь далеко от родной земли, такие предметы служат воспоминанием. И мы должны благоговеть перед Господом за то, что Он указал нам Путь! Смотри! — Он показал на странно сложенную кучу раскрашенного риса, увенчанную металлическим украшением. — Когда я был настоятелем монастыря у себя на родине, прежде чем достиг высшего познания, я каждый день приносил жертву. Это — жертва Вселенной Господу. Таким образом в Тибете каждый день весь мир приносил жертву Высшему Закону. И я делаю это и теперь, хотя знаю, что Всесовершенный выше всяких славословий и укоров. — Он понюхал табаку.

— Это хорошо, Служитель Божий, — пробормотал Ким. Счастливый и несколько усталый он с удовольствием опустился на подушки.

— Еще, — улыбаясь, сказал старик, — я пишу картины «Колеса Жизни». Три дня на одну картину. Я был занят этим, а может быть, закрыл ненадолго глаза, когда ко мне пришли сказать о тебе. Хорошо, что ты здесь: я покажу тебе мое искусство не из гордости, а чтобы ты научился ему. Не вся мудрость мира у сахибов.

Он вынул из-под стола лист желтой китайской бумаги со странным запахом, кисти и плитки красок. Чистыми, строгими линиями он начертал Великое Колесо с его шестью спицами, в центре которых соединяются Свиньи, Змеи и Голубь (Невежество, Гнев и Похоть), а в сегментах были изображены небеса и ад и различные жизненные явления. Рассказывают, что сам Бодисатва впервые написал эту картину из зернышек риса и пыли, чтобы научить Своих учеников Причинам вещей. В течение многих веков картина эта выкристаллизировалась в удивительно условное, наполненное сотнями фигурок изображение, каждая линия которого представляет собой символ. Мало кто умеет объяснить содержание картины; во всем свете нет и двадцати человек, которые сумели бы верно, не копируя, написать ее, а умеющих нарисовать и растолковать только трое.

— Я немного учился рисовать, — сказал Ким. — Но это — чудо из чудес.

— Я писал такие картины в течение многих лет, — сказал лама. — Было время, когда я мог написать всю от часа одного зажигания лампады до другого. Я научу тебя этому искусству после долгой подготовки, и я объясню тебе также значение Колеса.

— Значит, мы пойдем на Большую дорогу?

— Пойдем на дорогу и возобновим наши искания. Я только поджидал тебя. Мне стало ясно из множества сновидений, особенно того, что я видел в ту ночь, когда «Врата знания» закрылись за тобой, что без тебя мне никогда не найти моей Реки. Как ты знаешь, я постоянно отгонял эти мысли, боясь иллюзий. Поэтому я и не хотел взять тебя с собой в тот день в Лукнове, когда мы ели пирожки. Я не хотел тебя брать, пока не настанет благоприятное время. От гор до моря и от моря до гор я ходил, но напрасно. Тогда я вспомнил Джатаку.

Он рассказал Киму историю слона с цепью на ноге в тех же словах, как часто рассказывал ее джайнским жрецам.

— Дальнейших доказательств не требуется, — спокойно сказал он. — Ты был послан мне в помощь. Без этой помощи мои поиски сводились ни к чему. Поэтому мы пойдем вместе, и поиски наши, наверно, увенчаются успехом.

— Куда мы пойдем?

— Не все ли равно, Всеобщий Друг? Говорю тебе, мы, наверно, найдем. Если нужно будет, Река пробьется из земли перед нами. Мне зачтется в заслугу, что послал тебя ко «Вратам знания» и дал тебе сокровище, имя которому Мудрость. Ты вернулся, как я сейчас видел, последователем Сакья-Муни. Врача, которому воздвигнуто много алтарей в Бод-Юле. Этого достаточно. Мы вместе, и все по-прежнему — Всеобщий Друг — Друг Звезд, мой чела!

Потом они заговорили о светских вопросах, но замечательно, что лама ничего не расспрашивал о жизни в школе св. Ксаверия и не проявил ни малейшего желания узнать образ жизни и обычаи сахибов. Мысли его все были в прошлом, и он переживал каждый шаг их первого чудесного путешествия, потирая руки и улыбаясь, пока, свернувшись, не уснул внезапным сном старости.

Ким наблюдал, как последние тусклые лучи солнца исчезали со двора, перебирал свои четки и любовался кинжалом. Шум Бенареса, старейшего из городов земли, бодрствующего перед Господом и днем и ночью, ударялся о стены, словно волны о берег. Временами по двору проходил джайнский жрец с каким-нибудь небольшим жертвоприношением изображениям божеств и заметал перед собой дорожку, чтобы случайно не лишить жизни какое-нибудь живое существо. Мерцала лампада, и раздавались звуки молитвы. Ким смотрел на звезды, подымавшиеся одна за другой в тихой, всеобъемлющей тьме, пока не заснул у подножия алтаря. В эту ночь во сне он думал по-индостански, ни одно английское слово не пришло ему на ум…

— Служитель Божий, а ребенок, которому мы дали лекарство? — сказал он около трех часов утра, когда лама, проснувшись, хотел отправиться в паломничество. — Джат придет на рассвете.

— Я заслужил этот ответ. Я причинил бы вред своей поспешностью. — Он сел на подушки и начал перебирать четки. — Действительно, старые люди что дети! — патетически проговорил он. — Им хочется чего-нибудь и непременно сейчас же, а то они сердятся и плачут. Много раз, когда я бывал в пути, я готов был топать ногами от нетерпения при виде повозки, запряженной волами, которая преграждала мне путь, или простого облака пыли. Этого не бывало прежде, когда я был в расцвете лет… много лет прошло с тех пор!.. Но все же это нехорошо.

— Но ведь ты действительно стар, Служитель Божий.

— Так всегда бывает. Первопричина всему в мире причина, старые и молодые, больные и здоровые, знающие и невежественные — кто может сдержать действие этой причины? Разве Колесо останется неподвижным, если его вертит ребенок или пьяница? Чела, наш мир — это великий и страшный мир.

— Я считаю его хорошим, — зевая, проговорил Ким. — Есть что-нибудь поесть? Я не ел со вчерашнего вечера.

— Я забыл об этом. Вон там хороший ботьяльский чай и холодный рис.

— С такой едой мы недалеко уйдем. — Ким ощущал потребность в мясе, свойственную европейцам и не удовлетворенную в джайнском храме. Но вместо того, чтобы сразу пойти с нищенской чашей, он набивал себе желудок холодным рисом до зари, когда явился фермер. Он говорил много, задыхаясь от благодарности.

— Ночью лихорадка спала и проступила испарина! — кричал он. — Попробуй тут, кожа у него свежая и новая! Ему понравились соленые лепешки, а молоко он пил с жадностью. — Он скинул покрывало с лица ребенка, и тот сонно улыбнулся Киму. Маленькая кучка жрецов, безмолвная, но внимательно наблюдавшая за всеми, собралась у дверей храма. Они знали, и Ким знал, что они знали, как старый лама встретил своего ученика. Как вежливые люди, они не навязывались накануне ни своим присутствием, ни словами, ни жестами. Ким отплатил им за это, когда взошло солнце.

— Возблагодари джайнских богов, брат мой, — сказал он, не зная имен этих богов. — Лихорадка действительно спала.

— Взгляните! Посмотрите! — с сияющим видом говорил стоявший позади лама хозяевам, у которых находил приют в течение трех лет. — Был ли когда-нибудь на свете другой такой чела? Он последователь нашего Господа-Исцелителя.

Джайны официально признают всех богов индусской религии, а также Лингам[17] и Змею. Они носят браминскую одежду, они придерживаются всех требований индусского кастового закона. Но потому, что они знали и любили ламу, потому, что он был стар, искал Путь, был их гостем и проводил целые ночи в беседах с главным жрецом — самым свободным из метафизиков, раздирающих один волосок на семьдесят, — они пробормотали свое согласие.

— Помни, — сказал Ким, наклоняясь над ребенком, — эта болезнь может повториться.

— Не может, если ты знаешь настоящий заговор.

— Но мы скоро уходим отсюда.

— Верно, — сказал лама, обращаясь к жрецам. — Мы идем вместе на поиски, о которых я часто говорил вам. Я ждал, пока будет готов мой чела. Взгляните на него! Мы идем на север. Никогда больше я не увижу этого места моего отдохновения, о доброжелательные люди.

— Но я не нищий. — Земледелец встал, крепко держа в руках ребенка.

— Тише. Не беспокой Служителя Божия! — крикнул один из жрецов.

— Иди, — шепнул Ким. — Встреть нас под большим железнодорожным мостом и, во имя всех богов нашего Пенджаба, принеси нам пищи — сои с большим количеством пряностей, овощей, пирогов, жаренных на жиру, и сладостей. В особенности сладостей. Пошевеливайся!

Бледность от голода очень шла Киму. Высокий и стройный он стоял в своей темной ниспадающей одежде с четками в одной руке, подняв другую, в позе благословения, замечательно копируя ламу. Наблюдательный англичанин нашел бы его похожим на молодого святого, изображенного на цветном стекле церковного окна, тогда как это был просто подросток, изнемогавший от пустоты в желудке.

Прощание было долгое и церемонное. Оно кончалось и возобновлялось три раза. Ищущий — тот, кто приглашал ламу в эту обитель из далекого Тибета, с бледным, точно металлическим лицом, безволосый аскет — не принимал участия в нем, но размышлял, по обыкновению, один среди изображений святых. Остальные обладали более человеческими свойствами. Они настойчиво навязывали старику различные мелочи — ящичек с бетелем, новый железный футляр для перьев, мешок для пищи и тому подобное.; предупреждали его об опасностях, ожидающих его в миру, и предсказывали счастливое окончание его поисков. Между тем, Ким, более одинокий, чем когда-либо, сидел на корточках на ступеньках храма и ругался про себя на языке школы св. Ксаверия.

— Сам виноват, — в заключение проговорил он. — С Махбубом я ел хлеб Махбуба или Лургана-сахиба. У св. Ксаверия ел три раза в день. Здесь же должен сам заботиться о себе. К тому же я недостаточно тренирован. Как бы охотно я съел теперь тарелку мяса… Конечно, Служитель Божий?

Лама, подняв обе руки вверх, пропел последнее благословение на красивом китайском языке.

— Мне приходится опереться на твое плечо, — сказал он, когда ворота храма захлопнулись за ними. — Мне кажется, мы начинаем деревенеть.

Нелегко поддерживать человека шести футов роста среди тянущихся на мили, набитых толпой улиц, и Ким, нагруженный узлами и свертками, данными на дорогу, обрадовался, когда они очутились в тени железнодорожного моста.

— Тут мы поедим, — решительно сказал он, — когда показался улыбающийся фермер в синей одежде с корзинкой в одной руке и с ребенком на другой.

— Приступайте, святые люди! — кричал он на расстоянии пятидесяти ярдов. (Они были на отмели, под первым пролетом моста, вдали от взглядов голодных жрецов.) — Рис и хорошая соя, пироги горячие и хорошо пахнущие ассафетидою, творогом и сахаром. Властитель моих полей, — обращаясь к маленькому сыну, — покажем этим святым людям, что мы, джаты из Джаландара, можем отплатить за оказанную нам услугу… Я слышал, что джайны не едят ничего не состряпанного ими самими, но, право, — он из вежливости отвернулся от ламы и смотрел на широкую реку, — где нет глаз, там нет и каст.

— А мы, — сказал Ким, отворачиваясь и накладывая пищу для ламы на лист, изображавший тарелку, — выше всяких каст.

Они молча набивали себе желудки вкусной пищей. Тогда только, когда он облизал последний палец от приставшего к нему клейкого лакомства, Ким заметил, что фермер также одет по-дорожному.

— Если наши дороги ведут в одну сторону, — грубо проговорил он, — я иду с тобой. Не скоро найдешь чудотворца, а ребенок еще слаб. Но я-то не тростник. — Он поднял свою лати — пятифунтовую бамбуковую палицу с обручами из полированного железа — и потряс ею в воздухе. — Про джатов говорят, что они сварливы, но это неправда. Когда нас не раздражают, мы похожи на наших буйволов.

— Это верно, — сказал Ким. — Добрая палка — хорошее доказательство.

Лама спокойно смотрел вверх по реке, где в отдаленной, смутной перспективе беспрерывно подымались столбы дыма от пылающих костров у реки. Время от времени, несмотря на все запрещения муниципалитета, остатки полусожженных трупов плыли по течению.

— Если бы не ты, — сказал фермер, прижимая ребенка к своей волосатой груди, — я мог бы сегодня отправиться туда — вместе с ним. Жрецы говорят, что Бенарес святое место — и никто не сомневается в этом, — в котором желательно умереть. Но я не знаю их богов, а они просят денег. И если принесешь поклонение в одном месте, то какая-нибудь бритая голова клянется, что это не имеет никакого значения без поклонения в другом.

Омойся здесь! Омойся там! Лей, пей, купайся и рассыпай цветы, но всегда плати жрецам. Нет, для меня Пенджаб и почва Джаландара — наилучшая почва в мире.

— Я много раз говорил, кажется, в храме, что, если будет нужно, река откроется прямо у наших ног. Поэтому мы пойдем на север, — сказал, вставая, лама. — Я помню приятное место с фруктовыми деревьями, где можно расхаживать, погружаясь в размышления, и воздух там прохладнее от близости гор и от снега с гор.

— Как называется это место? — спросил Ким.

— Как я могу знать? Разве ты не… — нет, то было после того как армия явилась из-под земли и увела тебя. Я оставался там, погруженный в размышления, в комнате напротив голубятни — за исключением того времени, когда она говорила, а говорила она вечно.

— Ого! Женщина из Кулу. Это вблизи Сахаруппора. — Ким расхохотался.

— Как дух заставляет двигаться твоего учителя? Ходит он пешком ради прежних своих грехов? — осторожно спросил фермер. — Отсюда до Дели очень далеко.

— Нет, — сказал Ким. — Я выпрошу на билет по железной дороге. — В Индии не признаются, что имеют деньги.

— Тогда, во имя всех богов, поедем в огненном экипаже. Моему сыну лучше всего на руках матери. Правительство обложило нас многими налогами, но дает нам одну хорошую вещь — железную дорогу, которая соединяет друзей и людей, охваченных страхом или душевной тревогой. Удивительная эта вещь.

Два часа спустя все они набились в вагон и проспали все жаркое время дня. Фермер осыпал Кима тысячами вопросов о путешествии ламы, о том, что он делает в жизни, и получил несколько интересных ответов. Ким был доволен, что очутился тут. Он смотрел на плоский северо-западный пейзаж и разговаривал с толпой постоянно менявшихся пассажиров. Даже в настоящее время билеты и пробивание их контролерами кажутся индийскому простонародью страшным притеснением. Оно не понимает, почему, раз заплатив за волшебный кусочек бумаги, они должны позволять чужим выхватывать большие куски из этого талисмана. Поэтому между путешественниками и контролерами происходят длинные, яростные дебаты. Ким помог в двух-трех случаях серьезным советом с целью доказать неправильность советов, данных до него, и продемонстрировал свою мудрость перед ламой и восхищенным фермером. Но на одной из станций судьба заставила его несколько призадуматься. В то мгновение, как поезд тронулся, в купе ввалился жалкий, худой человек, марат, насколько Ким мог судить по отвороту на туго повязанном тюрбане. На лице его были видны порезы; кисейная верхняя одежда разорвана; одна нога забинтована. Он рассказал, что он выпал и чуть не был раздавлен деревенской тележкой. Он отправляется в Дели, где живет его сын. Ким пристально разглядывал его. Если, как он уверял, ему пришлось кататься по земле, то на коже остались бы следы песка. Но все его ранения казались нанесенными каким-то орудием, а простое падение из тележки не могло вызвать такого испуга. Застегивая дрожащими пальцами разодранную одежду, он обнажил на шее амулет, известный под названием «поддерживающий мужество». Амулеты — вещь довольно обыкновенная, но они не всегда висят на плетеной медной проволоке и еще меньшее число амулетов бывает из серебра с черной эмалью. Кроме фермера и ламы в купе — к счастью, старого типа, с прочными перегородками — никого не было. Ким сделал вид, что почесался за пазухой, и при этом приподнял свой амулет. Лицо Марата совершенно изменилось, и он тоже выставил на вид свой амулет.

— Да, — продолжал он рассказывать фермеру, — я торопился, и повозка, управляемая негодяем, попала колесом в канаву, и, кроме другого вреда, принесенного мне, тут пропало целое блюдо таркиана. Я не был «счастливым человеком» (Сыном чар) в этот день.

— Это была значительная потеря, — сказал фермер, как бы потеряв интерес. Знакомство с Бенаресом сделало его подозрительным.

— Кто готовил это блюдо? — сказал Ким.

— Одна женщина. — Марат поднял глаза.

— Не все женщины умеют приготовить таркиан, — сказал фермер. — Насколько я знаю, это хорошая соя.

— О да, это хорошая соя, — сказал марат.

— И дешевая, — сказал Ким. — Ну а как насчет касты?

— О касте нет речи там, где люди — ищут таркиан, — ответил марат, произнося слова с определенной расстановкой. — У кого ты на службе?

— На службе у этого святого человека. — Ким указал на дремавшего с довольным видом ламу. Услышав любимое слово, он проснулся.

— Ах, он был послан с неба, чтобы помочь мне. Его называют Всеобщим Другом. Зовут его также и Другом Звезд. Он теперь врач, так как его время пришло. Велика его мудрость.

— И «счастливый человек», — шепотом проговорил Ким, между тем как фермер поспешно стал набивать трубку, боясь, чтобы марат не попросил у него милостыни.

— А кто этот? — спросил марат, нервно поглядывая на фермера.

— Человек, у которого я, мы вылечили ребенка, очень обязанный нам. Садись у окна, человек из Джаландара. Это больной.

— Гм! Я вовсе не желаю общаться со случайно встреченными бездельниками. У меня уши не длинные. Я — не женщина, желающая подслушать секреты. — Джат тяжело отодвинулся в дальний угол.

— Ты не врач ли? Я увяз в бедствии на десять миль! — вскрикнул марат, подхватывая намек.

— Он весь избит и изранен. Я хочу полечить его, — возразил Ким. — Никто не становится между твоим ребенком и мною.

— Я заслужил порицание, — покорно сказал фермер. — Я твой должник за жизнь моего сына. Ты — чудотворец, я знаю это.

— Покажи мне раны. — Ким нагнулся над шеей Марата. Сердце у него замирало, потому что игра была действительно большая. — Ну, рассказывай скорее, брат, пока я буду читать заговор.

— Я еду с юга, где у меня была работа. Одного из нас убили при дороге. Ты слышал? — Ким покачал головой. Он, конечно, ничего не знал о предшественнике Е. 23, убитом на юге в одежде купца-араба. — Найдя письмо, за которым был послан, я отправился назад, скрылся из города и побежал в Мго. Я был вполне уверен, что никто не знает меня, и потому не изменил лица. В Мго какая-то женщина подала на меня в суд за кражу драгоценностей в покинутом мною городе. Тогда я увидел, что узнан. Я бежал ночью из Мго, подкупив полицию, которая уже раньше была подкуплена и должна была выдать меня моим врагам на юге. Я пролежал неделю в старинном храме города Читора под видом кающегося, но не мог отделаться от письма, которое обязан был доставить. Я спрятал его под «Камнем королевы» в Читоре, в месте, известном всем нам.

Ким не знал этого места, но ни за что на свете не хотел прерывать нити рассказа.

— В Читоре я был в стране, находящейся под властью индийского властителя, потому что Кота к востоку лежит вне закона королевы, а на востоке находятся Джейпур и Гвалиор. Тут нигде не любят шпионов и нет правильного суда. Меня преследовали, как мокрого шакала. Но я вырвался в Бандакуи, где, как я слышал, в суд на меня подана жалоба, в которой я обвинялся в убийстве мальчика в городе, где я был раньше. Там представлены и труп и свидетели.

— Но разве правительство не может защитить?

— Мы, принимающие участие в Игре, стоим вне защиты. Если мы умираем, то и дело с концом. Наши имена вычеркиваются из книг. Вот и все. В Бандакуи, где живет один из нас, я думал замести след, изменив лицо, и, таким образом, сделался маратом. Потом я пришел в Агру и хотел вернуться в Читор за письмом. Я был уверен, что улизнул от них. Поэтому я не дал телеграммы о том, где лежит письмо. Я хотел, чтобы заслуга принадлежала мне.

Ким кивнул головой. Он хорошо понимал это чувство.

— Но, когда я шел по улице в Агре, меня окликнул какой-то человек, сказал, что я должен ему, и, подойдя с несколькими людьми, хотел немедленно отвести меня в суд. О, на юге люди умны! Он признал во мне своего агента по хлопковому делу. Да горит он в аду за это!

— А ты был агентом?

— О, глупец! Я был человек, которого они искали из-за письма. Я побежал в квартал мясников и вышел через дом еврея, который испугался шума и вытолкал меня. Я пошел пешком до станции — денег у меня было только на билет до Дели — и, когда я лежал в лихорадке в канаве, из кустов выскочил какой-то человек, избил и изранил меня и обыскал с головы до ног. Это было совсем близко от железной дороги.

— Почему он не убил тебя?

— Они не так глупы. Если меня арестуют в Дели по требованию адвокатов по доказанному обвинению в убийстве, то меня передадут правительству по его требованию. Я возвращаюсь назад под стражей и потом медленно умираю, служа примером для остальных наших. Юг — не моя страна. Я бегаю кругами, словно одноглазая коза. Я не ел уже два дня. Я отмечен, — он показал на грязную повязку на ноге, — так что меня узнают в Дели.

— По крайней мере, в вагоне ты в безопасности.

— Поживи годок, занимаясь Большой Игрой, и посмотрим, что ты тогда скажешь! В Дели будут получены телеграммы, в которых подробно описывается моя наружность и одежда. Двадцать — если нужно будет сто — человек покажут, что видели, как я убил этого мальчика. А ты не можешь быть полезен!

Ким достаточно хорошо знал местные нравы, чтобы не сомневаться, что дело будет доведено до конца — включительно до смертного исхода. Марат временами ломал пальцы от боли. Фермер в своем углу смотрел угрюмым взглядом, лама сосредоточенно перебирал четки, а Ким с докторским видом возился у шеи больного и обдумывал план действий между заклинаниями.

— Нет ли у тебя каких-нибудь чар, чтобы придать мне иной вид? Иначе я все равно что уже мертвый человек. Только пять—десять минут наедине, если бы у меня не было так мало времени, и я мог бы…

— Ну что же, излечен он, чудотворец? — проникнутый ревностью, сказал фермер. — Ты пел достаточно долго.

— Нет. Как я вижу, для его ранений нет другого средства, как просидеть три дня в одежде байраги. — Это обычная кара, часто налагаемая на какого-нибудь толстого купца его духовным учителем.

— Жрец всегда старается и другого обратить в жреца, — возразил фермер. Как большинство грубых религиозных людей, он не мог удержаться от насмешек над своей церковью.

— Так, значит, твой сын будет жрецом? Ему пора принять мой хинин.

— Мы, джаты, — буйволы, — сказал, смягчаясь, фермер. Ким потер пальцем с горьким лекарством доверчивые губки.

— Я ничего не просил, кроме еды, — строго сказал он отцу ребенка. — Тебе жаль, что ты дал мне? Я хочу полечить другого человека. Дашь ты мне разрешение, князек?

Громадные лапы фермера с мольбой взлетели в воздухе.

— Нет, нет. Не насмехайся так надо мной.

— Мне приятно вылечить больного. Тебе вменится в заслугу, если ты поможешь мне. Какого цвета зола в твоей трубке? Белая. Это хороший знак. Нет ли у тебя сырого желтого имбиря среди съестных припасов?

— Я… Я…

— Развяжи свой узел!

В узле был обычный набор разных мелочей: кусочки холста, шарлатанские лекарства, дешевые гостинцы, мешочек с аттой — сероватой местной мукой, табак, пестрые чубуки и пакет с пряностями для приготовления сои. Все это было завернуто в одеяло. Ким перевернул все в узле с видом заправского колдуна, бормоча магометанские заклинания.

— Это мудрость, которой я научился у сахиба, — шепнул он ламе, и, если вспомнить об его обучении у Лургана, он говорил сущую правду. — В судьбе этого человека, судя по звездам, есть много дурного, что тревожит его. Прогнать это дурное?

— Друг Звезд, ты всегда поступал хорошо. Пусть будет, как ты находишь нужным. Это новое исцеление?

— Скорее! Поторопись! — задыхаясь, проговорил марат. — Поезд может остановиться.

— Излечение от призрака смерти, — сказал Ким, смешивая муку фермера с золой и табачным пеплом в глиняной чашечке трубки. Е. 23, не произнеся ни слова, снял тюрбан и тряхнул своими длинными черными волосами.

— Это моя пища, жрец, — пробормотал джат.

— Буйвол в храме! Как смел ты даже смотреть на это? — сказал Ким. — Я должен совершать таинства перед дураками, но береги свои глаза. Нет ли уже тумана перед ними? Я спасаю ребенка, а в благодарность ты… о бесстыдный! — Фермер потупился от взгляда Кима, который говорил совершенно серьезно. — Проклясть мне тебя или… — Он схватил конец холста, из которого был сделан узел, и набросил его на склоненную голову фермера. — Посмей только пожелать взглянуть на что-нибудь, и даже я не смогу спасти тебя. Сиди! Молчи!

— Я слеп, глух. Остановись, не проклинай. И иди сюда, дитя мое. Мы будем играть в прятки. Ради меня, не выглядывай из-под холста.

— Я вижу проблеск надежды, — сказал Е. 23. — Какой у тебя план?

— Прежде всего вот это, — сказал Ким, срывая тонкую рубашку. Е. 23 колебался. Как человек с северо-запада он не любил обнажать свое тело.

— Что такое каста в сравнении с перерезанным горлом? — сказал Ким, разрывая рубашку у пояса. — Мы должны сделать из тебя желтокожего садду. Снимай, снимай скорее и тряси волосами так, чтобы они попали тебе в глаза, пока я буду посыпать тебя золой. Теперь знак касты на лоб. — Он вынул из-за пазухи маленький ящик с красками и плитку ярко-красного бакана.

— Ты еще новичок? — сказал Е. 23, стараясь изо всех сил, так как дело шло о спасении его жизни. Он вылез из окутывавших его тело одежд и стоял только с передником на бедрах, пока Ким рисовал большой кастовый знак на его перепачканном золой лбу.

— Только два дня тому назад вступил в Игру, брат, — ответил Ким. — Помажь сильнее грудь золой.

— Не встречал ли ты врачевателя жемчужин? — Он развернул полотно своего длинного, туго свернутого тюрбана и быстро обвил им бедра, придав ему замысловатую форму пояса садду.

— Ага! Так ты видишь его влияние? Он был некоторое время моим учителем. Нужно обнажить твои ноги. Зола залечивает раны. Помажь еще.

— Некогда я был его гордостью, но ты чуть ли не лучше меня. Боги милостивы к нам! Дай-ка мне это.

То был жестяной ящичек с пилюлями опиума, находившийся среди всякого хлама в узле фермера. Е. 23 проглотил полпригоршни.

— Они хороши против голода, страха и простуды. И к тому же от них глаза наливаются кровью, — объяснил он. — Теперь у меня хватит мужества для Игры. Не хватает только щипцов для углей, какие носят садду. А как со старой одеждой?

Ким свернул ее в маленький комочек и запрятал в широкие складки своей туники. Он намазал ноги и грудь Е. 23 желтой охрой, наложив ее большими мазками на фон из муки, золы и желтого имбиря.

— Крови на одежде достаточно, чтобы повесить тебя, брат.

— Может быть. Но нет нужды выбрасывать ее из окна… Готово!.. — В голосе его слышался чисто мальчишеский восторг от Игры. — Повернись и взгляни, о джат!

— Да защитят нас боги, — сказал фермер, вылезая из-под накинутого на него холста, словно буйвол из камыша. — Но куда ушел марат? Что ты сделал с ним?

Ким обучался у Лургана-сахиба, а Е. 23 по профессии был недурной актер. Вместо боязливого, дрожащего купца в углу развалился почти голый, перепачканный золой, вымазанный охрой садду с волосами пепельного цвета. Его распухшие глаза — опиум быстро производит свое действие на пустой желудок — блестели дерзостью и животной похотью. Ноги были скрещены, на шее красовались темные четки Кима, на плечах был накинут кусок поношенного ситца с цветами. Ребенок спрятал свое лицо на плече изумленного отца.

— Взгляни-ка, князек! Мы путешествуем с колдунами, но они не сделают тебе вреда. О, не плачь… Какой смысл в том, чтобы сегодня исцелить ребенка, а завтра убить его страхом?

— Ребенок будет счастлив всю свою жизнь. Он видел великое исцеление. Когда я был ребенком, я делал из глины людей и лошадей.

— Я также делал. Сир Банас, он приходит ночью и оживляет их позади кухни, — пропищал ребенок.

— Итак, ты нисколько не испугался. Э, князь?

— Я испугался, потому что мой отец испугался. Я чувствовал, как у него дрожали руки.

— О, мокрая курица! — сказал Ким, и даже смущенный фермер рассмеялся. — Я исцелил этого бедного купца. Он должен покинуть свои барыши и отчетные книги и просидеть три ночи на краю дороги, чтобы одолеть злобу своих врагов. Звезды против него.

— Чем меньше ростовщиков, тем лучше, скажу я, но садду он или нет, он должен заплатить за мою материю на его плечах.

— Так? Но ведь это твой ребенок на твоем плече — еще нет двух дней, как им владела лихорадка. Должен тебе сказать еще вот что. Я прибегал к колдовству в твоем присутствии ввиду крайней необходимости.

Я изменил его наружность и душу. Тем не менее, о человек из Джаландара, если ты среди старшин, сидящих под деревом в твоем селе или в твоем собственном доме, или в обществе твоего жреца, когда он благословляет твои стада, хоть случайно вспомнишь о виденном тобой чуде, то падеж распространится на твоих буйволов, огонь сожжет твою солому, крысы появятся в твоих закромах; и проклятие наших богов снизойдет на твои поля так, что они будут бесплодны под твоими ногами и после того, как по ним пройдет плуг. — Это была часть старинного проклятия, подхваченного Кимом во дни его невинности у одного факира у Таксилийских ворот. Проклятие это ничего не потеряло от повторения.

— Перестань, остановись, Служитель Божий! Смилуйся, перестань! Не проклинай меня! Я ничего не видел! Я ничего не слышал! Я — твоя корова!

И он ухватился за голые ноги Кима, ритмично отбивая поклоны на полу вагона.

— Но так как тебе было дозволено помочь мне щепоткой муки, небольшим количеством опия и тому подобными мелочами, которые я почтил, употребив их для моего искусства, то боги возвратят тебе благословение, — и он произнес его, к величайшему облегчению фермера. Этому благословению он научился у Лургана-сахиба.

Лама так пристально взглянул через очки, как не смотрел за все это время переодевания марата.

— Друг Звезд, — сказал он наконец, — ты приобрел великую мудрость. Смотри, чтобы это не породило в тебе гордости. Ни один человек, перед глазами которого стоит Закон, не говорит легкомысленно о том, что он видел и что встречал.

— Нет, нет, действительно! — крикнул фермер, боясь, чтобы учитель не сделал каких-нибудь изменений в словах ученика.

E. 23 с полуоткрытым ртом наслаждался опиумом, который представляет из себя мясо, табак и лекарство для истощенного азиата.

В безмолвии, вызванном страхом и полным непониманием происшедшего, путешественники приблизились к Дели к тому времени, когда в городе начинали зажигать фонари.

Глава двенадцатая

Кто жаждет увидеть открытое море — простор безграничный соленой воды,

То вверх поднимающей волны, то в бездны гонимых бушующим ветром,

И мягкую, нежную рябь — бесформенно серые гряды,

Растущие быстро, как горы, при реве грозящем буруна

Что миг — изменяется море, но любящий видит его

Всегда неизменным и верным себе.

О так же, не иначе, любит и так же стремится к горам своим горец.

— Я снова обрел мужество, — говорил Е. 23 под шум, царивший на платформе. — Голод и холод помрачают ум людей, иначе я мог бы раньше подумать о таком исходе. Я был прав. За мной охотятся. Ты спас мою голову.

Группа пенджабских полицейских в желтых штанах под предводительством разгоряченного, покрытого потом англичанина пробилась через толпу, стоявшую у вагонов. За ними незаметно, словно кошка, шел толстый человечек, похожий на адвокатского клерка.

— Взгляни на сахиба, читающего бумагу. В его руках описание моей наружности, — сказал Е. 23. — Они переходят от вагона к вагону, словно рыбаки, забрасывающие сети в пруд.

Когда процессия дошла до их купе, Е. 23 перебирал четки уверенным движением руки, а Ким насмехался над ним, уверяя, что он так напился, что потерял щипцы для углей, составляющие отличительный признак садду. Лама, погруженный в размышления, сидел, устремив пристальный взгляд вдаль, а фермер, оглядываясь украдкой, собирал свои пожитки.

— Тут только кучка святош, — громко сказал англичанин и прошел среди общего смятения, так как во всей Индии появление местной туземной полиции связано с лихоимством.

— Теперь все затруднение состоит в том, — шепнул Е. 23, — чтобы послать телеграмму с извещением, где я спрятал письмо, за которым меня отправили. Я не могу идти на телеграф в этом виде.

— Разве недостаточно, что я спас тебе голову?

— Недостаточно, если дело не будет закончено. Разве врачеватель больных жемчужин не говорил тебе этого? Идет другой сахиб. А!

Это был высокий, бледный участковый полицейский надзиратель с поясом, шлемом, блестящими шпорами и всем остальным снаряжением. Он гордо выступал, крутя усы.

— Что за дураки эти полицейские сахибы! — весело сказал Ким.

Е. 23 взглянул из-под опущенных век.

— Хорошо сказано, — пробормотал он изменившимся голосом. — Я иду напиться воды. Постереги мое место.

Он выскочил и почти попал в объятия англичанина, который осыпал его ругательствами на плохом наречии урду.

— Тум мут?.. Ты пьян? Нельзя так толкаться, словно станция Дели принадлежит тебе, мой друг.

Е. 23, у которого не дрогнул ни один мускул на лице, ответил потоком грязных ругательств, конечно, доставивших большое удовольствие Киму. Они напомнили ему мальчиков-барабанщиков и казарменных слуг в Умбалле в первое тяжелое время его пребывания в школе.

— Дурак! — протянул англичанин. — Ступай в свой вагон.

Шаг за шагом, почтительно отступая и понижая голос, желтолицый садду влез обратно в вагон, проклиная участкового полицейского надзирателя до самых отдаленных его потомков. Тут Ким чуть было не вскочил с места. В своем проклятье он призывал камень королевы, записку, находящуюся под ним, и коллекцию богов с совершенно новыми для Кима именами.

— Я не знаю, что ты говоришь, — вспылил англичанин, — но это поразительная дерзость! Выйди вон!

Е. 23 притворился, что не понимает, и с серьезным видом вынул свой билет, который англичанин сердито вырвал из его рук.

— О, какие притеснения! — проворчал из угла джат. — И только из-за шутки. — Он смеялся, слушая, как свободно управлялся садду со своим языком. — Твои чары что-то недействительны, Служитель Божий.

Садду пошел за полицейским с униженным и умоляющим видом. Толпа пассажиров, занятая детьми и узлами, ничего не заметила. Ким выскользнул вслед за ним. У него в уме мелькнуло воспоминание о том, как этот сердитый глупый сахиб вел громкие разговоры с одной старой дамой вблизи Умбаллы три года тому назад.

— Все идет хорошо, — шепнул садду, зажатый громогласной, крикливой, растерянной толпой. Между ног у него очутилась персидская борзая; на спину напирала клетка с кричавшими соколами, находившимися под присмотром сокольничего какого-то раджи. — Он пошел дать знать о спрятанном мною письме. Мне говорили, что он в Пешаваре. Я мог бы знать, что он — как крокодил — всегда в другом потоке. Он спас меня от беды, но жизнью я обязан тебе.

— Разве он один из нас?

Ким нырнул под грязную руку погонщика верблюдов и разогнал стаю щебетавших сейкских матрон.

— Один из важнейших. Мы оба счастливо попали. Я подам ему рапорт о том, что ты сделал. Я в безопасности под его защитой.

Он пробрался сквозь толпу, осаждавшую вагоны, и уселся на корточки у скамьи вблизи телеграфного отделения.

— Возвращайся, а не то твое место займут! Не бойся за успех дела, брат, и за мою жизнь. Ты дал мне вздохнуть, а Стриклэнд-сахиб вытащил меня на землю. Мы еще поработаем вместе. Прощай!

Ким бросился в вагон, смущенный, гордый, но в то же время несколько недовольный, что у него не было ключа к окружавшим его тайнам.

— Я еще новичок в Игре, это верно. Я не сумел бы так обезопасить себя, как этот садду. Он знал, что под фонарем всего темнее. Мне и в голову не пришло бы сообщать новости под видом проклятий… А как умно поступил сахиб! Ну ничего, я спас жизнь одному из них… Куда ушел фермер, Служитель Божий? — шепотом спросил он, усаживаясь в набитый вагон.

— Его охватил страх, — ответил лама с оттенком нежного лукавства. — Он увидел, как ты в мгновение ока превратил Марата в садду. Это потрясло его. Потом он увидел, как садду попал прямо в руки полицейского — все вследствие твоего искусства. Тогда он взял своего сына и бежал, потому что, сказал он, ты превратил мирного торговца в дерзкого спорщика с сахибами, и он боится такой же участи. Где садду?

— С полицейским, — сказал Ким. — Но ведь я спас ребенка этого человека.

Лама с кротким видом нюхал табак.

— Ах, чела, смотри, как ты попался. Ты исцелил его ребенка только для того, чтобы это вменилось тебе в заслугу. Но ты околдовывал марата с честолюбивым намерением — я наблюдал за тобой, — посматривая во все стороны, чтобы поразить старика и глупого фермера: оттого и произошли беда и подозрение.

Ким сдержался усилием воли, несвойственным его годам. Как всякий юноша, он не любил, чтобы его унижали или неправильно судили о нем, но он чувствовал себя в тисках. Поезд выехал из Дели в темноту ночи.

— Правда, — пробормотал он. — Когда я оскорбил тебя, я был не прав.

— Больше того, чела. Ты пустил в мир действие, и, как камень, брошенный в пруд, так распространятся следствия этого действия — неизвестно, насколько далеко.

Эта неизвестность была благоприятна и для Кима, и для спокойствия души ламы, если подумать, что в это время в Симле передавалась телеграмма о прибытии Е. 23 в Дели и другая — еще важнее — о местонахождении письма, которое он должен был похитить. Случайно слишком ревностный полицейский арестовал по обвинению в убийстве, имевшем место в одном отдаленном южном государстве, страшно разгневанного аджмирского маклера, который объяснялся на платформе в Дели с неким мистером Стриклэндом, пока Е. 23 пробирался окольными путями в запертое сердце города Дели. Через два часа разгневанный министр одного из южных государств получил несколько телеграмм, сообщавших, что всякий след некоего избитого марата совершенно потерян. И к тому времени, как неторопливо шедший поезд остановился в Сахаруппоре, последняя рябь от камня, который помог бросить Ким, докатилась до ступенек мечети в отдаленном Роуме и помешала молиться благочестивому человеку.

Лама же помолился по всем правилам у решетки, вокруг которой вились покрытые росой растения вблизи платформы, ободренный ясным солнечным светом и присутствием своего ученика.

— Мы оставим эти вещи, — сказал он, указывая на медный паровоз и блестящие рельсы. — Тряска железной дороги — хотя это и удивительная вещь — обратила мои кости в воду. С этого времени мы будем пользоваться чистым воздухом. Пойдем в дом женщины из Кулу.

Ким весело пошел вперед с узлами. Ранним утром дорога в Сахаруппор бывает чиста и полна аромата. Он вспомнил про утро в школе св Ксаверия, и это довершило его и без того уже большое удовольствие.

— Откуда такая поспешность? Мудрые люди не бегают, как цыплята на солнце. Мы приехали за сотни сотен миль, и до сих пор я не был почти ни одной минуты наедине с тобой. Как можешь ты получать наставления, находясь постоянно среди толпы? Как могу я, обремененный потоками речи, размышлять о Пути?

— Так ее язык не укоротился с годами? — Ученик улыбнулся.

— Не уменьшилась и жажда к талисманам. Я помню, когда однажды я говорил о Колесе Жизни, — лама стал шарить за пазухой, ища последнюю копию, — ее заинтересовали только дьяволы, осаждающие детей. Ей вменится в заслуги, что она приняла нас… через некоторое время… при удобном случае… позже, позже. Теперь мы пойдем, не торопясь, поджидая, подчиняясь Цепи Вещей. Поиски верно направлены.

Так шли они не торопясь среди обширных цветущих фруктовых садов, через Аминабад, Сахайгунге, Акролу на Форде и маленькую Фулесу. Линия Севаликских холмов оставалась севернее, а за нею виднелись снега. После продолжительного, сладкого сна путешественники подымались и шли не спеша гордой поступью через пробуждающееся селение. Ким молча протягивал нищенскую чашу, причем глаза его, вопреки закону, переходили с одного края неба на другой. Потом Ким тихонько прокрадывался по мягкой пыли к своему учителю, сидевшему под тенью мангового или какого-либо другого дерева, чтобы поесть и попить на воле. В полдень после беседы и небольшого перехода они ложились спать и, освеженные, выходили на Божий свет, когда становилось прохладнее. Ночь заставала их вступающими на новую территорию — какое-нибудь выбранное ими селение, замеченное часа три тому назад по обработанной земле, о котором много говорилось по дороге.

Тут они рассказывали свою историю — каждый вечер новую со стороны Кима. Их принимали радушно или жрец, или староста по обычаю гостеприимного Востока.

Когда тени становились короче и лама тяжелее опирался на Кима, всегда вынималось Колесо Жизни, раскладывалось на вытертые перед тем камни, и лама длинной соломинкой указывал круги, один за другим. Тут наверху сидели боги, и они были снами сновидений. Тут было наше Небо и мир полубогов-всадников, дерущихся среди гор. Тут были картины переселения душ в животных, души, подымающиеся или спускающиеся по лестнице, которым нельзя мешать во время их восхождения или нисхождения. Тут был ад, холодный и горячий, и обиталища мучимых призраков. Пусть чела изучит мучения, которые происходят от обжорства, — вздутые желудки и горящие внутренности. Чела учился послушно, опустив голову и быстро водя смуглым пальцем вслед за указывавшим ему пальцем ламы. Но когда дошли до Человеческого Мира, деятельного и бесполезного, находящегося как раз над адом, ученик стал рассеян, потому что видел, как по дороге катилось само «колесо». Оно ело, пило, торговало, женилось и ссорилось — и все в нем было полно жизни. Часто лама делал предметом своей беседы изображения живых существ на картинах, приказывая Киму — который только и ждал этого — заметить, как плоть принимает тысячи образов, кажущихся людям желательными или отвратительными, но, в сущности, не имеющими никакого значения. Рассказывал он, как неразумный дух, состоящий в рабстве у Свиньи, Голубя и Змеи, жаждущий бетеля, нового ярма быков, женщина или бедняк, видя ритуал — иначе этого нельзя было назвать, — с которым развертывалась большая желтая картина, бросали на край ее цветы или несколько раковинок.[18] Для этих смиренных людей было достаточно, что они встретили Служителя Божия, который, может быть, вспомнит их в своих молитвах.

— Исцеляй их, если они больны, — говорил лама, когда инстинкт спорта разыгрывался у Кима. — Исцеляй их, если они больны лихорадкой, но не прибегай к колдовству. Помни, что случилось с маратом.

— Значит, всякая деятельность вредна? — заметил Ким, лежа под большим деревом на разветвлении Дунской дороги и наблюдая за маленькими муравьями, бегавшими по его руке.

— Хорошо воздерживаться от действий — кроме тех, которые вменяются в заслугу.

— Во «Вратах знания» нас учили, что воздерживаться от деятельности недостойно сахибов. А я сахиб.

— Всеобщий Друг, — лама прямо взглянул на Кима. — Я — старик, довольствующийся вполне внешним видом природы, как ребенок. Для тех, кто следует по Пути, нет ни черного, ни белого, ни Индостана, ни Бод-Юла. Мы все — души, ищущие освобождения. Какой мудрости ни научился бы ты среди сахибов, когда мы придем к моей Реке, ты освободишься от иллюзий рядом со мной. Ах! Кости мои болят по этой Реке, как они болели в поезде, но дух мой сидит выше костей, в ожидании. Поиски верно направлены.

— Я получил ответ. Могу я предложить вопрос?

Лама наклонил свою величественную голову.

— Я ел твой хлеб в течение трех лет, как тебе известно. Служитель Божий, откуда получались…

— Много богатств, по мнению людей, в Бод-Юле, — спокойно ответил лама. — Когда я сижу на месте, у меня появляется иллюзия почестей. Я прошу то, что мне нужно. Я не забочусь о прибыли. Это остается для моего монастыря. Ах! Высокие черные сиденья в монастыре и стройные ряды послушников…

И он рассказывал историю, рисуя пальцем по пыльной земле громадный, пышный ритуал кафедральных соборов, защищенных от обвалов, говорил о процессиях и танцах дьяволов, о превращениях монахов и монахинь в свиней; о святых городах в воздухе на высоте пятнадцати тысяч футов; об интригах между монастырями; о голосах среди гор и о таинственном мираже, танцующем на сухом снегу. Он говорил даже о Лхассе и о Далай-Ламе, которого видел и обожал.

Каждый долгий день воздвигал новую преграду, отделявшую Кима от его расы и материнского языка. Он вернулся к мыслям и сновидениям на местном языке и машинально следовал церемониалу ламы при еде, питье, то есть Ум старика все более и более возвращался к своему монастырю, как и глаза его постоянно оборачивались к прочным снегам. Река мало беспокоила его. Правда, временами он долго смотрел на какую-нибудь рощицу или ветку, ожидая, по его словам, что земля разверзнется и явит свое благословение. Но в общем он довольствовался тем, что идет со своим учеником не спеша, при умеренном ветре, дующем с Доона. Это был не Цейлон, не Будд-Гайя, не Бомбей, не какие-то поросшие травой развалины, на которые он наткнулся два года тому назад. Он говорил об этих местах как ученый, лишенный тщеславия, как Ищущий, идущий со смирением, как старый человек, умный и сдержанный, охватывающий познания блестящим глубоким взглядом. Мало-помалу бессвязно при виде какого-нибудь предмета на пути он рассказал все свои странствования по Индостану. И Ким, любивший его бессознательно, полюбил его за эти рассказы. Итак, они шли, наслаждаясь полным блаженством, воздерживаясь, как требуют Правила, от дурных слов, алчных желаний, не объедаясь, не ложась спать на высокие постели, не надевая дорогих одежд. Желудок говорил им о времени, а люди приносили еду, по пословице. Они были владыками поселений Аминабады, Сахайгунге, Акролы на Форде и маленькой Фулесы, где Ким благословил проходившую мимо женщину.

Но новости быстро распространяются в Индии, и вскоре по полям пробрался к ним, нес с собой корзину фруктов, ящик кабульского винограда и золотистых апельсинов седобородый слуга — худощавый Урия и попросил их оказать честь его хозяйке своим присутствием. Она в отчаянии, что лама так долго не был у нее.

— Теперь припоминаю, — сказал лама, как будто это была совершенная новость. — Она добродетельна, но чрезмерно болтлива.

Ким сидел на краю коровьих яслей и рассказывал сказки детям сельского кузнеца.

— Она будет только просить о другом сыне для ее дочери. Я забыл ее, — сказал он. — Пусть это вменится ей в заслугу. Пошли сказать, что мы придем.

Они прошли полями одиннадцать миль за два дня и были окружены вниманием, когда достигли цели путешествия. Старая госпожа сохраняла все традиции гостеприимства и принуждала к тому же и своего зятя, который находился вполне под башмаком у своего дамского окружения и покупал покой ценою займов у ростовщика. Годы не ослабили ни ее языка, ни памяти, и из скромно закрытого решеткой верхнего окна в присутствии не менее полудюжины слуг она осыпала Кима комплиментами, которые привели бы в полное смущение европейских слушателей.

— А это ты, бесстыдный мальчишка из парао! — пронзительно кричала она. — Я не забыла тебя. Умойся и ешь. Отец сына моей дочери недавно уехал. Итак, мы, бедные женщины, обречены на молчание и бесполезны.

В доказательство своих слов она неутомимо взывала к своим слугам, пока те не принесли еды и питья, а вечером — когда окутанный медно-коричневым и бирюзовым туманом вечер спустился на поля — она велела вынести свой паланкин на грязный передний двор, освещенный дымящимися факелами, и из-за не слишком закрытых занавесей принялась болтать.

— Если бы Служитель Божий пришел один, я приняла бы его иначе, но с этим плутом нельзя быть достаточно осторожною.

— Магарани, — сказал Ким, выбирая, как всегда, самый важный титул, — разве моя вина, что не кто иной, как сахиб — полицейский сахиб — назвал магарани, лицо которой он увидел…

— Тс! Это было во время паломничества. Когда мы путешествуем… ты знаешь пословицу.

— Назвал магарани «сокрушительницей сердец» и «расточительницей наслаждений».

— Запомнил! Это верно. Он сказал. То было во время расцвета моей красоты. — Она засмеялась отрывистым смехом, словно попугай над куском сахара. — Ну, расскажи мне про твое житье-бытье — насколько это можно слушать без стыда. Сколько девушек и чьи жены висят на твоих ресницах? Вы пришли из Бенареса? Я отправилась бы туда и в нынешнем году, но моя дочь… у нас только два сына. Фай! Вот оно, влияние равнин. В Кулу мужчины — настоящие слоны. Но я хотела бы попросить у твоего Служителя Божия — отойди в сторону, плут — какого-нибудь зелья против страшных колик в желудке, которые бывают у старшего сына моей дочери в то время, как поспевают плоды мангового дерева. Два года тому назад он дал мне хороший заговор.

— О, Служитель Божий! — сказал Ким, вне себя от внутреннего смеха при взгляде на печальное лицо ламы.

— Это правда. Я дал ей средство против ветров.

— Зубов, зубов, зубов! — резко проговорила старуха.

— Исцеляй их, когда они больны, — с наслаждением проговорил Ким, — но ни в каком случае не прибегай к колдовству. Вспомни, что случилось с маратом.

— Это было два дождя тому назад. Она утомила меня своей надоедливостью. — Лама простонал, как, вероятно, стонал раньше его Неправедный Судья. — Случается, — заметь, мой чела, — что даже те, кто хочет следовать по Пути, сбиваются с него пустыми женщинами. Три дня подряд, когда ребенок был болен, она разговаривала со мной.

— А с кем же я должна была говорить? Мать мальчика ничего не знала, а отец — это бывало по ночам, во время холодной погоды — говорил только: «Молитесь богам», — и снова принимался храпеть.

— Я дал ей заговор. Что мог тут поделать старый человек?

— Хорошо удерживаться от действий, хорошо — кроме тех, которые вменяются в заслугу.

— Ах, чела, если ты покинешь меня, я останусь совершенно одиноким.

— Во всяком случае, молочные зубы у него легко прорезались, — сказала старуха. — А все жрецы одинаковы.

Ким строго кашлянул. Он был слишком молод, чтобы одобрять ее легкомыслие.

— Надоедать мудрецам не вовремя — значит навлечь.

— Там, над конюшнями, есть какой-то болтун, — отпарировала старуха с хорошо знакомым щелчком украшенного драгоценностями указательного пальца. — Он в совершенстве усвоил тон семейного жреца. Может быть, я забываю о почестях, которые должна оказывать моим гостям, но если бы вы видели, как он колотит кулаками по своему животу, который похож на не вполне выросшую тыкву, и кричит: «Вот где боль!» — вы простили бы меня. Я почти решаюсь взять лекарство хакима.[19] Он дешево продает его, и, действительно, от него он стал жирен, как бык самого Шивы. Он не отказывает в лекарстве, но я волновалась за ребенка, потому что находится-то оно в каких-то подозрительных бутылках.

Во время этого монолога лама исчез во тьме в направлении приготовленной ему комнаты.

— Ты, вероятно, рассердила его, — сказал Ким.

— Нет, он не рассердится. Он устал, а я его забыла, потому что я бабушка. (Только бабушка может следить за ребенком. Матери годятся только для того, чтобы рожать детей.) Завтра, когда он увидит как вырос сын моей дочери, он напишет заговор. Потом он может также судить о снадобьях нового хакима.

— Кто этот хаким, магарани?

— Путешественник, как ты, но скромный бенгалец из Дакка — знаток медицины. Он избавил меня от нездоровья после того, как я поела мяса, маленькой пилюлей, которая подействовала, как дьявол, сорвавшийся с цепи. Он путешествует, продавая очень ценные препараты. У него есть даже бумага, отпечатанные по-ангрецки (английски), в которых говорится о том, что он сделал для людей, страдающих болью в спине, и для слабых женщин. Он здесь четыре дня, но, услышав о вашем приходе (хакимы и жрецы всего мира — змеи и тигры), он, как мне кажется, спрятался куда-то.

Когда она остановилась, чтобы вздохнуть после залпа слов, старый слуга, сидевший на границе светлого круга, отбрасываемого огнями факелов, пробормотал: «Этот дом — словно загон для скота для всех шарлатанов и жрецов. Не давайте ребенку есть плоды манго… Но разве можно доказать что-нибудь бабушке?» — Он почтительно возвысил голос: «Сахиба, хаким спит после еды. Он в помещении за голубятней».

Ким ощетинился, как такса. Вывести на свежую воду и переговорить бенгальца, учившегося в Калькутте, красноречивого даккского торговца снадобьями, было бы хорошим делом. Не следует, чтобы ламу, а следовательно его, оставляли в тени ради такого человека. Ему были знакомы эти объявления на английском языке, помещавшиеся на последних страницах туземных газет. Ученики школы св. Ксаверия иногда тихонько приносили их, чтобы посмеяться между собой. Язык признательного пациента, рассказывающего о симптомах своей болезни, чрезвычайно прост и откровенен. Урия, ничего не имевший против того, чтобы напустить одного паразита на другого, проскользнул к голубятне.

— Да, — сказал Ким со сдержанным презрением. — Вся их торговля заключается в небольшом количестве подкрашенной воды и большом бесстыдстве. Их жертвы — истощенные князья и слишком упитанные бенгальцы. Их барыш — дети, еще не родившиеся.

Старуха рассмеялась отрывистым смехом.

— Не будь завистливым. Заговоры-то лучше, э?.. Я никогда и не отрицала этого. Постарайся, чтобы Служитель Божий приготовил мне хороший амулет к утру.

— Только невежды отрицают, — загудел низкий, грубый голос, и какая-то фигура присела на корточки, — только невежды отрицают значение заговоров. Только невежды отрицают значение лекарств.

— Крыса нашла кусок желтого имбиря и сказала: «Я открою торговлю колониальными товарами», — возразил Ким.

Битва началась, и можно было рассмеяться, как старуха замерла, внимательно прислушиваясь.

— Сын жреца знает имена своей кормилицы и трех богов. Он говорит: «Слушайте меня или я прокляну вас тремя миллионами Великих». — Положительно у этого невидимки было несколько стрел в колчане. Он продолжал: — Я только учу азбуке. Я научился всей мудрости сахибов.

— Сахибы никогда не старятся. Они танцуют и играют, как дети, когда становятся дедушками. Сильная порода! — крикнул голос из паланкина.

— У меня также есть снадобья, которые избавляют от головной боли во время жары и от злых людей. Хороший состав, приготовленный в то время, когда луна стоит в подходящем созвездии; и желтые земли у меня есть — арплан из Китая, от которого человек молодеет на удивление своей семьи; шафран из Кашмира и самый лучший кабульский салеп. Многие люди умирали…

— Этому я вполне верю, — сказал Ким.

— Прежде чем познакомились с моими снадобьями. Я не даю моим больным только чернила, которыми написан заговор, а еще разные горячительные снадобья, которые проникают вглубь и борются со злом.

— Очень сильно борются, — со вздохом проговорила старуха.

Незнакомец начал пространный рассказ о несчастьях и банкротстве, украшенный многочисленными упоминаниями о петициях к правительству.

— Если бы не судьба, не благоприятствующая мне, я был бы теперь на государственной службе. У меня есть ученая степень из большой школы в Калькутте, в которую, может быть, поступит сын этого дома.

— Поступит наверно. Если даже мальчишка нашего соседа сможет получить через несколько лет ученую степень, то насколько больше призов смогут получить в богатой Калькутте некоторые знакомые мне дети.

— Никогда не видал я такого ребенка, — проговорил все тот же голос. — Родившийся в благоприятный час и — увы, только бы эти колики не превратились в черную холеру, которая может унести его, как голубя — предназначенный жить долго, ему можно позавидовать.

— Хвалить детей приносит несчастье, не то бы я стала слушать этот разговор. Но задняя часть дома оставлена без присмотра, айв этом мягком климате люди все те же люди. Отца ребенка также нет дома, и я в мои старые годы должна быть сторожем. Вставайте! Вставайте! Берите паланкин. Пусть хаким и молодой жрец решают между собой, что лучше — заговоры или лекарства. Эй! Негодяи, принесите табаку для гостей, а я иду домой.

Паланкин тронулся, качаясь, в сопровождении блуждающих факелов и своры собак. Двадцать селений знали сахибу — ее недостатки, ее язык и ее щедрые милости. Двадцать селений надували ее по обычаю с незапамятных времен, но никто не украл бы у нее или не ограбил бы ее в границах ее владений ни за какие дары мира. Тем не менее она производила большие инспекторские смотры, шум от которых слышался на полпути от Муссури.

Ким смягчился, как это всегда бывает, когда встречаются авгуры. Хаким, продолжая сидеть на корточках, дружески пододвинул ногой трубку, и Ким затянулся хорошим табаком. Окружающие ожидали серьезных профессиональных прений, а может быть, и дарового лечения.

— Разговаривать о медицине при невеждах то же, что учить павлина пению, — сказал хаким.

— Истинная вежливость очень часто бывает невниманием, — ответил Ким в тон.

Следует знать, что все это делалось с особыми приемами, рассчитанными на то, чтобы произвести впечатление.

— У меня язва на ноге! — крикнул поваренок. — Взгляни на нее.

— Отойди! Убирайся! — сказал хаким. — Неужели здесь в обычае надоедать чтимым гостям? Вы толпитесь, словно буйволы.

— Если бы сахиба знала… — начал Ким.

— Ай! Ай! Отойдите! Они только для нашей госпожи. Когда вылечат от колик ее молодого шайтана, тогда, может быть, и нам, бедным людям, позволят.

— Госпожа кормила твою жену, когда ты был в тюрьме за то, что пробил голову ростовщику. Кто говорит против нее? — Старый слуга сердито крутил седые усы при свете молодого месяца. — Я отвечаю за честь дома. Ступайте прочь! — и он прогнал своих подчиненных.

Хаким, еле двигая губами, сказал: «Как поживаете, мистер О'Хара? Очень рад увидеть вас».

Ким судорожно ухватился за чубук. Если бы это случилось где-нибудь в другом месте, на Большой дороге, он, может быть, не удивился бы. Но здесь, в мирном затишье жизни, он не ожидал встретиться с Хурри Чендером. Досадно ему также было и то, что он дал себя провести.

— Ага! Я говорил вам в Лукнове: resurgam — я снова появлюсь, и вы не узнаете меня. Насколько вы держали пари, а?

Он медленно жевал зерна кардамона и тяжело дышал.

— Но зачем ты пришел сюда?

— А! Вот в чем вопрос, как сказал Шекспир. Я пришел поздравить вас с вашим удивительным делом в Дели. О-о! Говорю вам, мы все гордимся вами. Сделано чисто и ловко. Нашему общему другу — он старый мой друг — случалось бывать в чертовски затруднительных положениях. Теперь ему придется побывать еще в таких же. Он рассказал все мне, я рассказал мистеру Лургану. И он доволен, что вы действуете так успешно. Весь департамент доволен.

Первый раз в жизни Ким вздрогнул от чувства гордости (которое может все же привести к смертельной пропасти) при похвале департамента — заманчивой похвале от сотрудника, ценимого другими сотрудниками. Ничто на земле не может сравниться с этим чувством. Но инстинкт восточного человека подсказывал ему, что Хурри путешествует не для того, чтобы расточать комплименты.

— Скажи, в чем дело, бабу! — повелительно проговорил он.

— О, пустяки! Только я был в Симле, когда пришла телеграмма о том, что спрятали наш общий друг и старик Крейтон.

Он взглянул на Кима, чтобы убедиться, как тот примет эту дерзость.

— Полковник-сахиб, — поправил ученик школы св. Ксаверия.

— Понятно. Он узнал, что я свободен, и послал меня в Читор, чтобы я нашел это дурацкое письмо. Я не люблю юга — слишком долго ехать по железной дороге, но я получил хорошую подорожную. Ха! Ха! Возвращаясь назад, я встретил в Дели нашего общего друга. Он сидит теперь смирно и говорит, что одежда садду чрезвычайно удобна для него. Ну, тут я и услышал, как хорошо, как ловко вы поступили под влиянием минуты. Это было чудесно. Ну, я и пришел сказать вам мое мнение.

— Гм!

Лягушки неутомимо кричали в канавах. Луна начинала склоняться к закату. Какой-то веселый слуга вышел побеседовать с ночью и поиграть на барабане. Ким заговорил на местном наречии.

— Как ты шел за нами?

— О, это пустяки! Я узнал от нашего общего друга, что вы пошли в Сахаруппор. Иду и я. Красные ламы не могут пройти незамеченными. Я покупаю себе мой ящик с лекарствами. Я действительно очень хороший доктор. Я иду в Акролу у Форда, слышу про вас и по дороге веду разговоры. Узнаю, когда гостеприимная старая госпожа послала слугу. Все они хорошо помнят прежние посещения старого ламы. Я знаю, что старухи не могут обходиться без лекарств. И я являюсь как доктор и — вы слышали мой разговор? Я считаю его очень хорошим. Даю слово, мистер О’Хара, на протяжении пятидесяти миль вы и лама известны всему простому народу. Ну вот я и пришел. Понимаете?

— Милый мой, — сказал Ким, смотря на широкое ухмыляющееся лицо, — я сахиб.

— Дорогой мистер О'Хара.

— И надеюсь принять участие в Большой Игре.

— В настоящее время вы подчинены мне по департаменту.

— Так зачем же болтать, как обезьяна на дереве? Люди не идут за кем-нибудь из Симлы и не меняют одежды только для того, чтобы сказать ему несколько сладких слов. Я не ребенок. Говори по-индостански и расскажи суть дела. Ты не говоришь ни одного правдивого слова из двадцати. Зачем ты здесь? Дай прямой ответ.

— Это очень трудно, когда говоришь с европейцем, мистер О’Хара. Вы должны были бы знать это в ваши годы.

— Но я хочу знать, — со смехом сказал Ким. — Если это относится к Игре, то я могу помочь. Как я могу сделать что-нибудь, когда ты только ходишь вокруг да около?

Хурри Чендер взял трубку и курил ее до тех пор, пока в ней ничего не осталось.

— Теперь я буду говорить по-местному. Сидите смирно, мистер О'Хара… Это касается родословной белого жеребца.

— Опять? Да ведь это давно кончено.

— Большая Игра кончится только тогда, когда умрут все. Не раньше. Выслушайте меня до конца. Пять государей готовили войну три года тому назад, когда Махбуб Али дал вам родословную жеребца. Благодаря этим известиям наша армия напала на них раньше, чем они были готовы.

— Да, восемь тысяч человек с пушками. Я помню эту ночь.

— Но война не продолжалась. Таков обычай правительства. Войска были отозваны, потому что правительство думало, что раджи достаточно напуганы, а кормить людей в высоких горных ущельях не дешево. Чилас и Бунар — раджи с пушками — взялись за вознаграждение охранять проходы от всяких нападений с севера. Они выказывали страх и вместе с тем уверяли в дружбе. — Он захихикал и перешел на английский язык. — Понятно, я говорю все это неофициально, а чтобы объяснить политическое положение, мистер О'Хара. Официально мне запрещается критиковать действия высших властей. Теперь я продолжаю. Предложение понравилось правительству, желавшему избежать расходов, и был заключен договор, на основании которого Чилас и Бунар должны были оберегать проходы, как только правительственные войска отойдут оттуда. В это время — после того как мы встретились — я до тех пор торговал чаем в Лехе — я стал клерком по денежным делам в армии. Когда войска ушли, я остался, чтобы уплатить кули, которые проводили новые дороги в горах. Эта прокладка дорог составляла часть договора между Бунаром, Чиласом и правительством.

— Так, а потом?

— Скажу вам, что там было чертовски холодно после лета, — конфиденциальным тоном сказал Хурри. — Я боялся, что люди Бунара перережут мне горло как-нибудь ночью. Местные сторожа-сипаи смеялись надо мной! Клянусь Юпитером! Я такой боязливый человек! Ну да все равно. Я буду продолжать… Много раз я посылаю сказать, что эти два раджи продались северу, и Махбуб Али, который был еще дальше на севере, вполне подтвердил мои сведения. Ничего не было сделано. Только у меня были отморожены ноги и отвалилась пятка. Я послал сказать, что дороги, за прокладку которых я плачу деньги землекопам, готовятся для ног чужестранцев и врагов.

— Для кого?

— Для русских. Это составляло предмет шуток кули. Наконец меня вызвали, чтобы я рассказал устно, что знаю. Махбуб также приехал на юг. Каков же был конец? В этом году после таяния снегов через проходы, — он снова вздрогнул, — являются два чужестранца под видом охотников на диких коз С ними ружья, но также и цепи, ватерпасы и компасы.

— Ого! Дело становится яснее.

— Чилас и Бунар приветливо встречают их. Они дают щедрые обещания. Они говорят как представители своего государя, не скупясь на дары. Они расхаживают по долинам взад и вперед, говоря: «Вот место, где хорошо выстроить бруствер. Здесь вы можете воздвигнуть форт. Здесь вы можете пользоваться дорогой при наступлении армии», это именно те дороги, за которые я платил каждый месяц много рупий. Правительство знает, но ничего не делает. Три других раджи, которым не платили за охрану проходов, посылают гонца с известием о вероломстве Бунара и Чиласа. Когда зло уже сделано, когда два чужестранца с ватерпасами и компасами сумели убедить всех пятерых раджей, что какая-то большая армия устремится не сегодня завтра через проходы, горцы — все глупы, мне, Хурри-бабу, отдается приказание: «Иди на север и посмотри, что делают там эти чужестранцы» Я говорю Крейтону-сахибу: «Это не судебный процесс, чтобы собирать свидетелей». Он снова вернулся к английскому языку. — «Клянусь Юпитером, — сказал я, — почему вы не дадите полуофициального приказания какому-нибудь смельчаку, чтобы он, для примера, отравил их?..» Это — если позволите заметить — самая непростительная слабость с вашей стороны. А полковник Крейтон, он расхохотался надо мной! Это все ваша чертовская английская гордость. Вы думаете, что никто не может устраивать заговоров против вас.

Ким медленно курил, обдумывая положение дел своим проницательным умом.

— Так ты идешь вслед за чужестранцами?

— Нет, навстречу им. Они идут в Симлу, чтобы отдать выделать рога и головы убитых ими коз в Калькутте. Они джентльмены, исключительно любящие спорт, и им предоставлены правительством особые льготы. Конечно, мы всегда поступаем так. Это наша британская гордость. — Так чего же бояться их?

— Клянусь Юпитером, они не черные люди. Конечно, с черными людьми я могу делать что угодно. Они — русские и самые бессовестные люди. Я… я не хочу иметь дела с ними без свидетелей.

— Что же, они убьют тебя?

— О, это пустяки. Я достаточно хороший спенсерианец, надеюсь, чтобы встретить смерть, которая, как вам известно, суждена мне. Но… но они могут поколотить меня.

— За что?

Хурри Чендер с раздражением щелкнул пальцами.

— Конечно, я пристану к их лагерю в какой-нибудь сверхштатной должности — может быть, переводчика, а не то умственно убогого или голодного человека или что-нибудь в этом роде. В таком случае я могу разузнать что-нибудь. Для меня это так же легко, как разыгрывать господина доктора перед старой госпожой. Только-только, видите ли, мистер О'Хара, к несчастью, я азиат, что приносит серьезный вред в некоторых отношениях. И я также бенгалец — человек боязливый.

— Бог создал зайца и бенгальца. Чего же тут стыдиться? — привел пословицу Ким.

— Я думаю, что это был процесс эволюции от Первичной Необходимости, но факт остается фактом во всем своем cui bono. О, я страшно боязлив! Я помню, раз мне хотели отрубить голову по дороге в Лхассу (нет, я так и не добрался до Лхассы). Я сел и заплакал, мистер О'Хара, предвкушая китайские пытки. Я не думаю, чтобы эти джентльмены стали пытать меня, но, на всякий случай, мне приятно иметь европейскую помощь. — Он закашлялся и выплюнул кардамон. — Это совершенно неофициальное предложение, на которое вы можете ответить: «Нет, Хурри». Если у вас нет какого-нибудь важного дела с вашим стариком, вы могли бы уговорить его. Может быть, я сумел бы подействовать на его фантазию. Мне хотелось бы иметь вас с собою в этом деле, пока я не найду этих спортсменов. Я очень высокого мнения о вас с тех пор, как встретился с моим другом в Дели. И я упомяну ваше имя в официальном рапоте, когда дело будет окончено. Это очень выдвинет вас. Вот истинная причина того, что я пришел сюда.

— Гм, конец рассказа, я думаю, правдив, а как насчет первой части?

— Насчет пяти раджей? О! В этом очень много правды. Гораздо больше, чем вы полагаете, — серьезно сказал Хурри. — Пойдете, а? Отсюда я иду прямо в Дун. Это очень зеленые и живописные луга. Я пойду в Мус-сури, в добрый старый Муссури-Пахар, как говорят джентльмены и леди. Потом через Пампур в Китай. Они могут пройти только этим путем. Я не люблю ждать на холоде, но придется подождать их. Я хочу пройти с ними до Симлы. Видите, один из них — француз, а я довольно хорошо знаю французский язык. У меня есть друзья в Чандернагоре.

— Он-то, наверное, был бы рад снова увидеть горы, — задумчиво сказал Ким. — За все последние десять дней он только и говорил, что о них. Если мы пойдем вместе…

— О! Мы можем быть совсем чужими по дороге, если так больше нравится вашему ламе. Я буду идти впереди вас на четыре-пять миль. Хурри некуда торопиться. Времени очень много. Они будут обдумывать, межевать, делать карты. Я отправлюсь завтра, а вы послезавтра, если надумаете. Э? Вы будете думать до утра!

Клянусь Юпитером, утро уже близко. — Он громко зевнул и, не прибавив ни одного вежливого слова, отправился спать. Ким мало спал в эту ночь и думал по-индостански.

— Игра, по праву, называется Большой! Я был четыре дня поваренком в Кветте, служа жене человека, у которого украл книгу. И это была часть Большой Игры! С юга — Бог знает откуда — пришел марат и вел Большую Игру с опасностью для своей жизни. Теперь я пойду, я пойду далеко, далеко на север, играя в ту же Большую Игру. Действительно, она, как волан, летит по всему Индостану. А моим участием в ней и моей радостью, — он улыбнулся во тьме, — я обязан ламе. А также Махбубу Али, Крейтону-сахибу, но в особенности Служителю Божию. Он прав — великий, удивительный мир, а я Ким Ким, Ким — один, одно лицо среди всего этого. Но я увижу этих чужестранцев с их ватерпасами и цепями…

— Каков был результат ночной болтовни? — спросил лама после молитвы.

— Пришел какой-то бродячий торговец снадобьями — блюдолиз у сахибы. Его я уничтожил аргументами и молитвами доказав, что наши амулеты имеют больше значения, чем его подкрашенные воды.

— Увы! Мои заговоры! Неужели добродетельная женщина продолжает настаивать на новом амулете?

— Очень упорно!

— Придется написать, иначе она оглушит меня своим шумом. — Он стал рыться в складках одежды, отыскивая футляр с письменными принадлежностями.

— В равнинах всегда много людей, — сказал Ким. — Насколько я слышал, в горах их меньше.

— О, горы! И снег в горах. — Лама оторвал крошечный кусочек бумаги для амулета. — Ну что ты можешь знать о горах?

— Они очень близко. — Ким распахнул дверь и взглянул на длинную, спокойную линию Гималаев, освещенную золотистыми лучами утреннего солнца. — Я ступал на них ногой только в платье сахиба.

Лама печально втянул в себя воздух.

— Если мы пойдем на север, — Ким предложил вопрос восходившему солнцу, — то нельзя будет избегнуть полуденной жары, если идти по более низким горам… Готов амулет, Служитель Божий?

— Я написал имена семи глупых дьяволов, ни один из которых не стоит песчинки в глазу. Вот как глупые женщины сбивают нас с Пути!

Хурри Чендер вышел из-за голубятни, чистя зубы, как подобает ритуалу. Мясистый, с толстыми бедрами, с бычьей шеей, низким голосом он совершенно не производил впечатления «боязливого человека». Ким сделал ему почти незаметный знак, что дело идет хорошо, и, покончив с утренним туалетом, Хурри в цветистых выражениях пришел засвидетельствовать свое почтение ламе. Лама и Ким поели, конечно, отдельно от других, а затем старая госпожа, более или менее скрываясь за окном, вернулась к животрепещущему вопросу о коликах младенца. Медицинские познания ламы ограничивались, конечно, сочувствием. Он верил, что испражнения вороной лошади, смешанные с серой и зашитые в змеиную кожу, являются хорошим противохолерным средством. Но символика интересовала его гораздо больше, чем наука. Хурри отнесся к взгляду ламы так благоговейно, с такой очаровательной вежливостью, что лама назвал его любезным врачом. Хурри ответил, что он только неопытный новичок в этих тайнах, но по крайней мере, — и он благодарит богов за это — он знал, когда находится в присутствии знатока. Он сам учился в пышных залах Калькутты у сахибов, которые не жалеют расходов, но всегда готов признать, что есть мудрость, кроме земной мудрости, — наука размышлений о высоком. Ким с завистью смотрел на него. Знакомый ему Хурри-бабу — вкрадчивый, многоречивый и нервный — исчез, исчез и нахальный вчерашний продавец снадобий. Остался утонченный, вежливый, внимательный, скромный ученый, испытавший многое, в том числе и горе, прислушивавшийся к мудрым словам, вылетавшим из уст ламы. Старуха поведала Киму, что эти ученые разговоры выше ее понимания. Она любила амулеты со множеством чернильных знаков — их можно вымыть в воде, проглотить и покончить дело. Иначе, какая польза в богах? Она любила мужчин и женщин и говорила о них: о князьках, которых знала в прошлом, о своей молодости и красоте, об опустошениях, производимых леопардами, и об эксцентричностях азиатской любви, о податях, аренде, похоронных церемониях, о своем зяте (легко понятными намеками), об уходе за детьми и об отсутствии приличий в настоящее время. И Ким, настолько же заинтересованный мирской жизнью, как и она, готовящаяся покинуть мир, сидел на корточках, прикрыв ноги краем платья, и жадно прислушивался к ее словам, в то время как лама разбивал одну за другой теории излечения тела, предлагаемые Хурри.

В полдень Хурри привязал свой окованный медью ящик с лекарствами, взял в одну руку парадные кожаные сапоги, в другую — яркий, синий с белым зонтик и отправился на север к Дуну, где, как он говорил, его присутствия требовали мелкие князьки тех мест.

— Мы пойдем вечерком, когда станет прохладно, чела, — сказал лама. — Этот доктор, ученый, знаток лекарств и благовоспитанный, уверяет, что жители в предгорьях набожные, великодушные люди, нуждающиеся в учителе. Очень скоро, по словам хакима, мы выйдем на свежий воздух и ощутим запах сосен.

— Вы идете в горы? И по дороге в Кулу? О трижды счастливые! — пронзительно крикнула старуха. — Если бы не домашние заботы, я взяла бы паланкин… но это было бы бесстыдство, пострадала бы моя репутация. О, я знаю эту дорогу — каждый переход этой дороги. Вы везде встретите милосердие, пригожим, красивым людям в нем не отказывают. Я отдам распоряжения насчет провизии. Не нужен ли слуга, чтобы проводить вас? Нет… Ну так, по крайней мере, я приготовлю вам хорошую пищу.

— Что за женщина эта сахиба! — сказал седобородый слуга, когда в кухне поднялась суматоха. — Никогда она не забывала друга. Всю свою жизнь не забывала и недруга. А ее стряпня — ух! — Он потер свой тощий живот.

Тут были и пироги, и сладости, и холодная курица, обильно набитая рисом и черносливом, — всего было так много, что Ким оказался нагруженным, как мул.

— Я стара и бесполезна, — сказала старуха. — Никто меня не любит, и никто не уважает. Но мало кто может сравниться со мной, когда я призову богов и займусь моими кухонными горшками. Служитель Божий и ученик, приходите. Комната всегда приготовлена, радушный прием… Смотри, чтобы женщины не ходили слишком открыто за твоим учеником. Я знаю женщин Кулу. Берегись, чела, чтобы он не сбежал, когда почует воздух своих гор… Эй! Не держи мешок с рисом вверх ногами… Благослови всех домашних, Служитель Божий, и прости твоей слуге содеянные ею глупости.

Она вытерла свои старые, красные глаза кончиком покрывала и издала гортанные, кудахтающие звуки.

— Женщины болтают, — проговорил наконец лама, — но это уж женская болезнь. Я дал ей амулет. Она привязана к Колесу Жизни и вся предана здешней жизни, а тем не менее, чела, она добродетельна, добра, гостеприимна, сердце у нее хорошее. Кто скажет, что это не вменится ей в заслугу?

— Только не я, Служитель Божий, — сказал Ким, поправляя щедрый запас провизии на плечах. — В уме, закрыв глаза, я пробовал представить себе такую женщину вполне освобожденной от Колеса, ничего не желающей, ничего не делающей, так сказать, монахиней.

— И… О дьяволенок! — Лама чуть не расхохотался вслух.

— Не могу представить себе этой картины.

— И я также. Но перед ней миллионы миллионов жизней. Может быть, в каждой из них она приобретет немного мудрости.

— А не позабудет она на этом пути, как делать тушеное мясо с шафраном?

— Твои мысли направлены на недостойные предметы. Но у нее есть искусство. Когда мы придем к отрогам гор, я стану еще сильнее. Хаким верно сказал мне сегодня утром, что ветерок со снегом сбавляет двадцать лет жизни человека. Мы пойдем на некоторое время в горы — высокие горы — под шум потоков тающего снега и шум деревьев. Хаким сказал, что мы можем, когда захотим, вернуться на равнину, потому что мы пойдем только вдоль предгорий. Хаким полон знаний, но нисколько не горд. Я говорил ему, пока ты разговаривал с сахибой, о странном головокружении, которое бывает временами у меня ночью, и он сказал, что это происходит от сильной жары и может пройти от свежего воздуха. Поразмыслив, я удивился, что не подумал о таком простом средстве.

— Ты рассказал ему о своих поисках? — несколько ревниво сказал Ким. Он предпочитал сам увлечь ламу, а не с помощью Хурри.

— Конечно. Я рассказал ему мое видение, и как мне вменится в заслугу, что я дал тебе возможность научиться мудрости.

— Ты не говорил ему, что я сахиб?

— К чему? Я много раз говорил тебе, что мы только две души, ищущие спасения… Он сказал, и он прав, что Река Исцеления прорвется именно так, как я видел во сне, — у моих ног, если это будет нужно. Видишь, найдя Путь, который должен освободить меня от Колеса, зачем я буду беспокоиться о пути на земных полях, которые только иллюзия? Это было бы бессмысленно. У меня есть сновидения, повторяющиеся каждую ночь, есть Джтака и ты, Всеобщий Друг. В твоем гороскопе было написано, что Красный Бык на зеленом поле — я не забыл — приведет тебя к почестям. Кто, как не я, видел исполнение этого пророчества? Я даже был орудием исполнения. Ты найдешь мне мою Реку, став, в свою очередь, орудием. Поиски приведут к желанному концу.

Он повернулся лицом цвета пожелтевшей слоновой кости, спокойным и невозмутимым, к манившим его горам. Тень его легла на поле далеко впереди него.

Глава тринадцатая

Кто жаждет видеть моря громадно дерзкие валы,

Что, громоздясь, ревя, в пучину мачты погружают,

Бег облаков в пассатах и вод сафирных красоту,

Нежданно налетевший вихрь из-за утесов мрачных

О, в каждом чуде ново море и вечно тож всегда

Для тех, чьей владеет душой

О так же, не иначе, любит и так же стремится к горам своим горец

«Кто идет в горы, тот идет к своей родной матери».

Они прошли по Селивакским холмам и полутропическому Дупу, оставили позади Муссури и пошли на север, вдоль узких горных дорог. День за днем они углублялись в жавшиеся друг к другу горы, и день за днем Ким замечал, как к ламе возвращались силы. Среди террас Доона он опирался на плечо юноши и охотно пользовался остановками при дороге. На больших склонах Муссури он подобрался, как старая охотничья собака на памятном ей берегу, и там, где, казалось, должен был бы упасть от истощения, он запахивался в свою длинную одежду, забирал в легкие двойной глоток чудесного воздуха и шел, как может ходить только горец. Ким, родившийся и выросший на равнине, обливался потом и задыхался в изумлении.

— Это моя страна, — говорил лама, — но в сравнении с Сучденом эта местность ровнее рисового поля, — и уверенными, размашистыми движениями бедер шел вперед. На крутых спусках, где приходилось проходить три тысячи футов за три часа, он далеко уходил от Кима, у которого болела спина от усилий удержаться, а большой палец был почти перерезан травяным шнурком от сандалий. Он шел неутомимо под ложившейся пятнами тенью больших лесов из деодоров; среди дубов, оперенных папоротниками, берез, остролистов, рододендронов и сосен, направляясь к голым склонам гор, покрытым скользкой, выжженной солнцем травой, и снова возвращался в прохладу лесов, пока дуб не уступил место бамбуку и пальмам долин.

В сумерки, оглядываясь на громадные хребты позади и на еле видную, узкую линию пройденной дороги, он строил, с удивительной широтой взгляда горца, планы переходов на следующий день; или, остановившись на верху какого-нибудь высокого горного ущелья, выходившего в Спиги или Кулу, протягивал с страстным стремлением руки к глубоким снегам на горизонте. На заре эти снега горели красным цветом над чисто-голубым, когда Кедарнам и Бадринат — цари этой пустыни — принимали первые лучи солнца. Весь день они лежали под лучами солнца, словно растопленное серебро, а вечером снова надевали свои драгоценные уборы. Сначала дыхание гор было умеренно. Ветры, дувшие навстречу путешественникам, были приятны им, когда они только что успели вскарабкаться на какой-нибудь гигантский отрог. Но через несколько дней на высоте девяти-десяти тысяч футов эти ветры стали щипаться, и Ким любезно предоставил жителям одного селения возможность приобрести заслугу, дав ему одежду, сделанную из одеяла. Лама кротко удивлялся, что кому-нибудь могут не нравиться режущие, как ножом, ветры, которые скинули несколько лет с его плеч.

— Это только предгорья, чела. Холодно будет только тогда, когда мы дойдем до настоящих гор.

— Воздух и вода хороши, и люди довольно набожны, но пища очень плоха, — ворчал Ким, — и идем мы, словно безумные или англичане. А по ночам подмораживает.

— Может быть, немного, но ровно настолько, что доставляет радость старым костям, когда появляется солнце. Нам нельзя наслаждаться мягкими постелями и обильной пищей.

— Мы могли бы по крайней мере держаться дороги.

У Кима, как у жителя равнин, была особая любовь к проторенным дорожкам, не более шести футов в ширину, извивавшимся среди гор. Лама же, как тибетец, не мог удержаться от коротких дорог через вершины и расщелины склонов, усеянных песком. Он объяснял своему хромавшему ученику, что человек, родившийся в горах, может заранее предугадать направление горной дороги и что низко лежащие облака могут быть препятствием для чужестранца, но не составляют никакого затруднения для вдумчивого человека. Таким образом, после того, что называлось бы в цивилизованных странах большой прогулкой в горах, они, задыхаясь, взбирались на вершину, обходили обвалы и выходили лесом на дорогу под углом в сорок пять градусов. Вдоль их пути лежали селения горцев — глиняные и земляные хижины, иногда деревянные, грубо вырубленные топором, лепившиеся, словно гнезда ласточек, на крутых склонах, толпившиеся на крошечных площадках на половине спуска в три тысячи футов, втиснутые между утесами, служившими центрами всех ветров, или ради пастбищ ютящиеся на площадке, которая зимой бывает покрыта снегом глубиной в десять футов. А жители — бледные, грязные, в шерстяных одеждах, с короткими голыми ногами и почти эскимосскими лицами — выходили толпами и поклонялись ламе. Жители равнин, добрые и кроткие, обращались с ламой как святейшим из святых. А горцы поклонялись ему как человеку, имевшему сношение со всеми дьяволами. Их религией был доведенный до ничтожества буддизм, омраченный поклонением природе, фантастичным, как их пейзажи, обработанный, как их крошечные, шедшие террасами, поля. Но они считали великим авторитетом большую шляпу, щелкающие четки и редкие китайские тексты и уважали человека под этой шляпой.

— Мы видели, как ты спускался по черным склонам Эуа, — сказал один горец, подавая им однажды вечером сыр, кислое молоко и черствый, как камень, хлеб. — Мы нечасто употребляем этот путь, только летом, тогда, когда телящиеся коровы заходят туда. Между камнями бывает такой сильный ветер, что валит людей на землю в самый тихий день. Но что значит дьявол Эуа для таких людей, как ты!

Ким, у которого болела каждая косточка, кружилась голова от заглядывания вниз, болели ноги, большие пальцы которых сводила судорога от неудобного положения при спусках во всякие расщелины, испытывал в такие минуты радость при воспоминании о дневном переходе — такую радость, какую может испытывать ученик школы св. Ксаверия, выигравший приз на состязании в беге, когда слышит похвалы, расточаемые его друзьями. Горы согнали с него жир от еды и сладостей. Сухой воздух, который он с усилием вдыхал на вершине ущелий, помогал развитию и укреплению его грудной клетки, а усиленная ходьба развивала крепкие мускулы на икрах ног и на бедрах.

Они часто размышляли о Колесе Жизни, особенно с тех пор, как лама сказал, что они освободились от его видимых искушений. За исключением серого орла и иногда видимого вдали медведя, рывшего землю и выкапывавшего корни на склоне горы, кровожадного пестрого леопарда, пожиравшего козу в тихой долине, на заре, и, временами, какой-нибудь ярко раскрашенной птицы, путешественники были совершенно одни с ветрами и травой, певшей от порывов ветра. Женщины, жившие в дымных хижинах, по крышам которых проходили лама и Ким, спускаясь с гор, жены нескольких мужей, страдавшие зобом, были некрасивы и грязны. Мужчины были дровосеками или фермерами, кроткие и невероятно простые. Но для того чтобы путешественники не чувствовали недостатка в обмене мыслями, судьба посылала им благовоспитанного врача из Дакки, который то догонял, то обгонял их. Он платил за пищу мазями для излечения зобов и советами, восстанавливающими мир между мужчинами и женщинами. По-видимому, он так же хорошо знал горы, как горные наречия, и уличал ламу в незнании страны, идущей к Ладаку и Тибету. Он говорил, что в каждую данную минуту можно вернуться на равнины. А для тех, кто любит горы, эта дорога занимательна. Все эти сведения сообщались не сразу, но при вечерних встречах на каменных полах хижин, когда доктор, освободившись от пациентов, курил, лама нюхал табак, а Ким наблюдал за крошечными коровами, пасущимися на крышах домов, или, устремив свой взор на глубокие синие пропасти между цепями гор, вкладывал всю свою душу в их созерцание. Кроме того, бывали отдельные беседы в темных лесах, когда доктор искал травы, а Ким как начинающий врач сопровождал его.

— Видите, мистер О'Хара, я не знаю, черт возьми, что буду делать с нашими друзьями-спортсменами. Но, если вы будете так любезны и не станете терять из виду моего зонтика, который представляет собой отличный знак для указания пути, я буду чувствовать себя гораздо лучше.

Ким взглянул на горные вершины.

— Это не моя страна, хаким. Я думаю, легче найти вошь в шкуре медведя.

— О, в этом и состоит преимущество Хурри, что ему некуда торопиться. Я знаю точно, что не так давно они были в Лехе. Они говорили, что пришли из Кара-Корума со своими головами, рогами и со всем остальным. Я боюсь, не отослали ли они все свои письма и вещи, которые могут их скомпрометировать, из Леха на русскую территорию? Конечно, они пройдут как можно дальше на восток, чтобы показать, что они никогда не бывали в западных государствах. Вы не знаете гор? — Он стал чертить палкой на земле. — Взгляните! Они должны были прийти через Сринагар Абботабад. Это прямая дорога вниз по реке у Бунги и Астора. Но они натворили что-то на западе. Поэтому, — он провел черту слева направо, — они идут, идут от Леха (ах, как там холодно!) вниз на Инду до Ханлэ и потом, видите, в Бушар и долину Чини. Это удостоверено методом исключения, а также расспросами людей, которых я лечу так успешно. Наши друзья играют уже давно и производят впечатление. Поэтому они известны уже на большом пространстве. Увидите, что я поймаю их где-нибудь в долине Чини. Пожалуйста, посматривайте на зонтик.

Он колебался, словно колокольчик по ветру, внизу долин и вокруг склонов гор, и в назначенное время лама и Ким, идя по компасу, догоняли Хурри вечером, когда он продавал свои мази и порошки.

— Мы шли этим путем! — Лама беспечно указывал пальцем назад на цепи гор, а зонтик рассыпался в комплиментах.

Они шли по снежному ущелью при холодном свете месяца. Лама, кротко подшучивая над Кимом, брел по колено в снегу, словно бактрианский верблюд, выросший в снегах (особый вид косматого верблюда, встречающийся в Кашмире). Они продвигались по пластам глины, прятались от бури в лагере тибетцев, торопливо гнавших вниз крошечных овец, каждая из которых была нагружена мешком с бурой. По склонам, покрытым травой, на которой еще виднелись пятна снега, они выходили лесом снова на траву. Несмотря на продолжительную ходьбу, Кедарнат и Бадринат казались по-прежнему далекими. И только после нескольких дней путешествия Ким, взобравшись на какую-то небольшую горку в десять тысяч футов высоты, заметил, что очертания предгорий двух доминирующих высот слегка изменились.

Наконец они вошли, словно в особый мир, в долину, тянувшуюся на несколько миль. Высокие холмы по бокам ее образовались из мелких камней и наносов со склонов гор. Здесь в один день они, казалось, проходили не больше, чем может пройти сомнамбула в своих сновидениях. В течение нескольких часов они с трудом огибали уступ горы, и вдруг оказывалось, что это только вершина отдаленного отрога главного хребта.

Когда они достигали его, то перед ними открывалась круглая площадка — обширное плоскогорье, от которого шли склоны, спускавшиеся далеко в долину. Три дня спустя они очутились в мрачном ущелье к югу от плоскогорья.

— Наверно, здесь живут боги, — сказал Ким, пораженный безмолвием и удивительными пятнами теней от движущихся облаков. — Это не место для человека.

— Давным-давно, — сказал лама, как бы говоря сам с собою, — Господа спросили, будет ли мир вечен. На это Всесовершенный не дал ответа… Когда я был на Цейлоне, один мудрый Ищущий привел мне эти строки священного писания. Конечно, с тех пор как мы знаем путь к освобождению, вопрос был бы не нужен, но взгляни и познай иллюзию, чела. Вот настоящие горы! Они похожи на мои горы у Суч-Дзена. Нигде нет таких гор.

Над ними — все еще страшно высоко над ними — земля поднималась к снеговой линии, где с востока на запад на сотни миль, как бы на черте, проведенной по линейке, остановились последние смелые березы. Над этой чертой нагроможденные глыбами утесы старались пробиться своими вершинами через душившую их белизну. Еще выше над ними неизменный с начала мира, только изменяющийся на вид сообразно положению солнца и облаков лежал вечный снег. Путешественники могли видеть пятна на его поверхности, где танцевали буря и метель. Под ним лес простирался сине-зеленой пеленой на целые мили. Еще ниже лежало селение с расположенными террасами полями и горными пастбищами. Хотя в ту минуту гроза бушевала ниже селения, они могли рассмотреть, что там находится склон в двенадцать—пятнадцать сотен футов, ведущий к долине, где собираются потоки, питающие молодой Сетледж.

Лама, по обыкновению, вел Кима по тропинке, которой ходят стада, и по проселочным дорогам далеко от Большой дороги, по которой Хурри, этот «боязливый человек», шел три дня тому назад в такую бурю, что, наверное, девять англичан из десяти отказались бы пуститься в путь. Хурри был не из храбрых людей — он менялся в лице при звуке спускаемого курка, — но, как сказал бы он сам, он был «довольно хороший загонщик» и не напрасно исследовал большую долину с помощью дешевого бинокля. К тому же белый цвет поношенных холщовых палаток издали выделялся на фоне зелени. Хурри видел все, что желал видеть, сидя на растрескавшихся камнях Циглаура, на двадцать миль, если судить по полету орла, и на сорок по дороге, то есть он видел две маленькие точки, которые один день были как раз у линии снегов, а на следующий день подвинулись по склону горы, может быть на шесть дюймов. Его омытые, толстые, голые ноги могли проходить удивительно большие расстояния, и потому, пока Ким и лама пережидали бурю в хижине с протекающей крышей в Циглауре, грязный, мокрый, но всегда улыбающийся бенгалец на своем лучшем английском языке с невозможными оборотами речи разговаривал с двумя промокшими и несколько ревматичными иностранцами. Он пришел, обсуждая смелые планы, по следам бури, которая свалила сосну на их лагерь. Он доказал кули, несшим багаж иностранцев, что погода не благоприятствует дальнейшему путешествию. Они сразу бросили свою ношу и разбежались. Это были подданные одного горного раджи, который пользовался, по обычаю, их услугами; ко всему чужестранные сахибы пригрозили им своими ружьями. Большинство из кули было знакомо с ружьями и сахибами — это были смелые охотники на медведей и диких коз в северных долинах, но ни разу в жизни они не испытывали подобного обращения. Итак, лес принял их в свои объятия и, несмотря на шум и проклятья, отказывался возвратить их. Ни к чему было представляться дураком — Хурри придумал другой способ встретить любезный прием. Он выжал свою сырую одежду, надел кожаные башмаки, открыл синий с белым зонтик и жеманной походкой, с сильно бьющимся сердцем, явился как «агент его королевского высочества, раджи Рампура, джентльмены. Чем могу служить вам?»

Джентльмены пришли в восторг. Один из них был, очевидно, француз, другой — русский, но оба говорили по-английски немного хуже Хурри. Они попросили его любезной помощи. Их слуги-туземцы захворали в Лехе. Они спешили, потому что им хотелось доставить свои охотничьи трофеи в Симлу, прежде чем моль поест шкуры. У них есть общее рекомендательное письмо (Хурри поклонился по-восточному) ко всем официальным представителям правительства. Нет, они не встречали по дороге других охотников… Они идут сами по себе. Запасов у них достаточно. Они желали только как можно скорее пуститься в дальнейший путь. Тут Хурри подстерег среди деревьев одного из дрожащих горцев и после минуты переговоров вручил ему маленькую серебряную монету (нельзя экономить, когда служишь государству, хотя сердце Хурри и обливалось кровью от этой расточительности). Тогда одиннадцать кули и трое слуг вышли из леса. По крайней мере, бенгалец будет свидетелем притеснений, которым их подвергали.

— Мой царственный господин, он будет очень недоволен, но это люди простые и грубые невежды. Если ваша милость будут так любезны, что не обратят внимания на это несчастное дело, я буду очень доволен. Дождь скоро пройдет, и тогда мы сможем идти вперед. Вы охотились, не правда ли? Это чудесное занятие.

Он поспешно переходил от одного тюка к другому, останавливаясь перед корзинами конической формы и делая вид, что поправляет их. Англичанин вообще не бывает фамильярен в своих отношениях с азиатами, но он не ударил бы по руке любезного бабу, когда тот случайно опрокинул обвязанную красной клеенкой корзину. С другой стороны, он не стал бы уговаривать бабу выпить, как бы он ни был хорош с ним, и не пригласил бы его поесть вместе. Иностранцы сделали и то и другое и предлагали много вопросов — в особенности о женщинах, — на которые Хурри давал веселые, простые ответы. Они дали ему стакан беловатой жидкости, похожей на джин. Потом дали еще, и серьезность его исчезла. Он стал вполне изменником и говорил в очень неприличных выражениях о правительстве, которое насильно дало ему воспитание белого человека и позабыло снабдить его жалованьем белого. Он рассказывал об угнетении и притеснениях своей родной земли, пока слезы не потекли по его щекам. Потом он, шатаясь и напевая любовные песенки Нижней Бенгалии, пошел прочь и упал под мокрым стволом дерева. Никогда чужестранцам не приходилось видеть более неудачного результата управления в Индии.

— Все они на один лад, — сказал по-французски один из спортсменов другому. — Увидите, что будет, когда мы попадем в центр Индии. Я хотел бы навестить его раджу. Там можно замолвить доброе словечко. Очень возможно, что он слышал что-нибудь о нас и хочет выказать нам свою благосклонность.

— У нас нет времени. Мы должны как можно скорее добраться до Симлы, — ответил его товарищ. — Со своей стороны я очень желал бы, чтобы наши доклады были отосланы из Хиласа и даже из Леха.

— Английская почта лучше и вернее. Вспомни, что нам предоставлены все возможности, и, Боже мой, они сами облегчают нам дело! Это невероятная тупость.

— Это гордость, гордость, которая заслуживает наказания и будет наказана.

— Да! Сражаться с соплеменниками с континента что-нибудь да значит. Там есть риск, а эти люди… Это слишком легко.

— Гордость, все гордость, друг мой.

— Ну что за польза в том, что Чандернагор так близко к Калькутте, — сказал Хурри, храпя с открытым ртом на мокром мху, — если я не могу понять их французского языка. Они говорят как-то особенно быстро! Гораздо лучше было бы просто перерезать их скверные глотки.

Когда он снова явился к иностранцам, у него страшно болела голова. Он испытывал раскаяние и страх, что в пьяном виде мог наболтать лишнее. Он любит английское правительство — оно источник процветания и почестей, и его господин в Рампуре придерживается того же мнения. Иностранцы стали смеяться и приводить его слова, одно за другим. Бедный Хурри был совершенно сбит с толку и вынужден сказать правду с молящими, нежными взглядами, сладкими улыбками и с плутоватым видом. Когда впоследствии Лурган услышал этот рассказ, он громко жаловался, что не был на месте упрямых, невнимательных кули, которые ожидали перемены погоды, накрыв головы травяными матами, а капли дождя падали на их следы. Все их знакомые сахибы — люди в грубых одеждах, весело возвращавшиеся ежегодно в свои излюбленные места, — имели слуг, поваров и денщиков, очень часто из горцев. А эти сахибы путешествовали без свиты. Наверно, они бедные сахибы невежественные, и потому-то ни один сахиб в здравом уме не станет слушаться бенгальца. Но неожиданно появившийся бенгалец дал им денег и старался говорить на их наречии. Они так привыкли к дурному обращению людей одного цвета кожи с ними, что подозревали какую-нибудь ловушку и готовились убежать при первом удобном случае.

Потом сквозь омытый воздух, в котором носился восхитительный запах земли, Хурри повел всех вниз по склонам гор. Он шел впереди кули с гордым видом, позади иностранцев — со смиренным. В голове его толпилось много различных мыслей. Самые ничтожные из них могли бы несказанно заинтересовать его спутников. Но он был приятный проводник, всегда готовый указать на красоты владений его царственного повелителя. Он наполнял горы всеми животными, которых хотелось бы убить иностранцам: горными козлами и медведями в таком количестве, которого хватило бы на несколько пророков Елисеев. Он говорил о ботанике и этнографии с развязностью несведущего, а его запас местных легенд — не забудьте, что он был доверенным правительственным агентом в течение пятнадцати лет — был неистощим.

— Решительно, этот малый — оригинал, — сказал более высокий из иностранцев. — Он похож на карикатурного венского курьера.

— Он представляет in petto Индию в переходное время — чудовищную смесь Запада и Востока, — ответил русский. — Вот мы умеем обращаться с жителями Востока.

— Он потерял свою страну и не приобрел другой. Но он страстно ненавидит покорителей своей родины. Слушайте же. Вчера вечером он доверился мне… — и то есть…

Под полосатым зонтиком Хурри напрягал слух и ум, чтобы следить за быстрым разговором на французском языке и в то же время не спускал глаз с корзины, наполненной географическими картами и документами, особенно с большой, обвязанной в два ряда красной клеенкой. Он не хотел ничего красть. Он только хотел узнать, что надо украсть и, попутно, как уйти с украденным. Он возблагодарил всех богов Индостана и Герберта Спенсера, что у путешественников осталось еще нечто ценное для кражи.

На следующий день дорога пошла крутыми уступами к вершине, покрытой травой. Тут, перед закатом солнца они нашли престарелого ламу, но они назвали его «бонз». Лама сидел, скрестив ноги, над какой-то таинственной хартией, придерживаемой камнями, и объяснял что-то по ней молодому человеку замечательной, хотя и неумытой красоты, очевидно, неофиту. Ким увидел полосатый зонтик на расстоянии половины перехода и предложил подождать его приближения.

— А! — сказал Хурри. — Бабу счастлив на находки, как кот в сапогах. Это местная знаменитость, святой человек. Вероятно, подданный моего царственного господина.

— Что он делает? Это очень любопытно.

— Он показывает священную картину… Вся ручной работы.

Иностранцы стояли с обнаженными головами под лучами вечернего солнца, низко стоявшего над окрашенной в золотой цвет травой. Угрюмые кули, довольные возможностью отдохнуть, остановились и сбросили свою поклажу.

— Взгляните! — сказал француз. — Это словно картина зарождения религии — первый учитель и первый ученик. Что он, буддист?

— Низшего сорта, — ответил его спутник. — В горах нет настоящих буддистов.

— Но взгляните на складки его одежды! Взгляните на его глаза — сколько в них смелости! Почему при этом чувствуешь, насколько мы молодой народ? — Говоривший страстно ударил по какому-то высокому растению. — Мы нигде еще не оставили своих следов. Нигде! Вы понимаете, что это и беспокоит меня. — Он, нахмурясь, смотрел на спокойное лицо и монументальную позу ламы.

— Имейте терпение. Мы еще оставим следы вместе, мы и вы, молодой народ. А пока скопируйте его картину. — Хурри пошел вперед с величественным видом, но его согнутая спина, почтительная речь и подмигивание Киму не соответствовали этому виду.

— Служитель Божий, это сахибы. Мои лекарства излечили одного из них от поноса, и теперь я иду в Симлу, чтобы наблюдать за его выздоровлением. Они хотят видеть твою картину…

— Исцелять больных всегда хорошо… Это Колесо Жизни, — сказал лама, — та самая картина, что я показывал тебе в хижине в Циглауре, когда шел дождь…

— …И выслушать твои объяснения.

Глаза ламы заблестели в ожидании новых слушателей.

— Указывать совершеннейший путь всегда хорошо. Имеют они понятие об индостанском языке, такое, какое имел хранитель изображений? Может быть, знают немного?

Лама с простотой ребенка, увлеченного новой игрой, вскинул голову и начал громкое объяснение, нечто вроде обращения к слушателям доктора богословия, предшествующее объяснению доктрин. Иностранцы оперлись на свои альпийские палки и слушали. Ким, смиренно сидя на корточках, смотрел, как красный свет солнца падал на их лица и как сходились и расходились их длинные тени. На них были длинные штиблеты не английского покроя и странные пояса, которые смутно напомнили ему картинки в одной из книг библиотеки школы св. Ксаверия: «Приключения молодого естествоиспытателя в Мексике». Да, они очень походили на удивительного мистера Сумихраста в этой истории и нисколько не походили на «вполне бессовестных людей» по представлению Хурри Чендера… Кули с земляным цветом лица безмолвно, с благоговением присели в двадцати—тридцати шагах от них, а бенгалец, полы тонкой одежды которого развевались на холодном ветру, словно флаг, стоял рядом с видом счастливого владельца.

— Это те самые люди, — шепнул Хурри, в то время как ритуал продолжался, и оба белых следили за былинкой, двигавшейся от неба к аду и назад. — Все их книги в большой корзине с красноватой верхушкой — книги, доклады и карты, и я видел письмо какого-то раджи, вероятно, Хиласа или Бунара. Они тщательно хранят его. Они ничего не отослали ни из Хиласа, ни из Леха.

— Кто с ними?

— Только нищие кули. У них нет слуг. Они так осторожны, что сами готовят пищу.

— А что должен я делать?

— Ждать и смотреть. Только если что случится со мной, ты будешь знать, где искать бумаги.

— Им лучше быть в руках Махбуба Али, чем какого-то бенгальца, — с презрением сказал Ким.

— Пробраться к милой можно разными путями, а не только перескакивая через стены.

— Смотрите, вот ад, предназначенный для скупых и жадных людей. С одной стороны его находится желание, с другой — утомление. — Лама все более и более увлекался своим делом, а один из иностранцев набрасывал с него эскиз при свете быстро гаснущего дня.

— Довольно, — наконец сказал иностранец. — Я не понимаю его, но мне хочется иметь эту картину. Он как художник выше меня. Спроси его, не продаст ли он мне свою картину.

— Он говорит: «Нет, сэр», — ответил Хурри.

Конечно, лама точно так же не расстался бы со своей картиной ради случайного встречного, как архиепископ не заложил бы священных сосудов кафедрального собора. Тибет наполнен дешевыми изображениями «Колеса Мира». Но лама был художник и к тому же богатый настоятель монастыря на своей родине.

— Может быть, дня через три-четыре или дней через десять, если я увижу, что сахиб действительно ищущий и способный понять истину, я сам нарисую ему такую же картину. Но эта предназначена для посвящения новичка. Скажи ему это, хаким.

— Он хочет иметь ее сейчас, за деньги.

Лама медленно покачал головой и стал складывать «Колесо». Русский со своей стороны видел только грязного старика, торгующегося из-за грязного клочка бумаги.

Он вынул пригоршню рупий и полушутливо потянул картину, которая разорвалась в руках ламы. Тихий шепот ужаса пробежал среди кули: некоторые из них были по-своему добрые буддисты. Оскорбленный лама поднялся, его рука легла на тяжелый железный футляр с письменными принадлежностями — орудие жрецов. Хурри подскакивал на месте от отчаяния.

— Видишь теперь, видишь, почему я желал иметь свидетелей! Они в высшей степени бесцеремонные люди. О, сэр! О, сэр! Не бейте Служителя Божия!

— Чела! Он осквернил Писание!

Было слишком поздно. Прежде чем Ким успел защитить его, русский ударил старика прямо в лицо. В следующее мгновение ударивший катился под гору вместе с Кимом, вцепившимся ему в горло.

Удар пробудил в крови мальчика всех неизвестных ему ирландских дьяволов, а внезапное падение врага довершило остальное. Лама упал на колени, оглушенный, кули со своей ношей вбежали на гору так быстро, как жители равнин бегают по плоской поверхности. Они были свидетелями неслыханного кощунства, и им следовало уйти прежде, чем боги и дьяволы гор отомстят за это преступление. Француз побежал к ламе, возясь с револьвером, как будто вместо своего товарища собирался взять старика в заложники. Град острых камней — горцы очень хорошие стрелки — отогнал его, а кули из Аочунга в паническом страхе схватил ламу. Все произошло так же быстро, как быстро в горах наступает тьма.

— Они унесли багаж и все ружья! — кричал француз, стреляя в темноте куда попало.

— Все обойдется, сэр! Все обойдется! Не стреляйте! Я иду на помощь, — и Хурри, скатившийся со склона горы, бросился на упивавшегося победою Кима, который колотил о камень головой лишившегося чувств врага.

— Беги назад к кули, — шепнул бенгалец. — У них багаж. Бумаги в корзине с красным верхом но хорошенько пересмотри все. Возьми их бумаги и прежде всего мураслу (письмо раджи). Ступай. Идет другой иностранец.

Ким бросился наверх, на гору. Над утесом, рядом с ним просвистела пуля, и он припал к земле, как куропатка.

— Если будете стрелять, — крикнул Хурри, — они спустятся и убьют нас! Мы в большой опасности!

«Клянусь Юпитером!.. — Ким хотя с трудом, но в эту минуту думал по-английски. — Положение чрезвычайно затруднительное, но, я думаю, это можно считать самообороной». — Он ощупал за пазухой подарок Махбуба и нерешительно, в первый раз в жизни, за исключением того времени, что учился стрельбе в Биканерской пустыне, взвел курок.

— Ведь говорил я вам, сэр! — Хурри, казалось, плакал. — Сойдите сюда и помогите воскресить его! Все мы попали в беду!

Выстрелы прекратились. Послышались чьи-то спотыкающиеся шаги, и Ким, ругаясь, быстро, как кошка или туземец, житель гор, поднялся во тьме наверх.

— Тебя ранили, чела? — крикнул сверху лама.

— Нет. А как ты? — Он нырнул в группу низкорослых елей.

— Невредим. Пойдем прочь. Пойдем с этими людьми до Шемлега-под снегами.

— Но не раньше, чем мы расправимся с сахибами. Ружья их у меня, все четыре. Пойдем вниз! — крикнул чей-то голос.

— Он ударил Служителя Божия, мы видели это! Наш скот будет бесплоден, женщины перестанут рожать! Снега обрушатся на нас, когда мы пойдем домой… Мало мы терпим и без того притеснений!

Маленькая группа елей заполнилась кричащими кули. В охватившем их паническом страхе они были способны на все. Кули из Аочунга нетерпеливо пощелкивал курком ружья и делал вид, что собирается спуститься с горы.

— Погоди немного, Служитель Божий. Они не могут уйти далеко, погоди, пока я вернусь.

— Пострадал больше всего вот кто, — сказал лама, прикладывая руку ко лбу.

— Вот именно поэтому мы должны отомстить, — последовал ответ кули.

Одно мгновение, ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы забить патрон, лама колебался. Потом он встал и дотронулся пальцем до плеча кули.

— Ты слышал? Я говорю, что не должно быть убийства, я — бывший настоятель в Суч-Дзене. Разве тебе хочется возродиться в виде крысы, или змеи, или червя в желудке самой низкой твари? Разве тебе хочется…

Человек из Аочунга упал на колени, потому что голос ламы гремел, как тибетский гонг, вызывающий дьяволов.

— Ай! Ай! — кричали уроженцы Спити. — Не проклинай нас! Это он от усердия, Служитель Божий!.. Опусти ружье, дурак!

— Гнев за гнев! Зло за зло! Убийства не будет. Пусть те, кто бьют священнослужителя, сами отвечают за свои поступки. Колесо справедливо и совершенно: оно не уклоняется ни на волос! Они родятся еще много раз — в мучениях. — Голова его опустилась и тяжело легла на плечо Кима.

— Я был близок к большому злу, чела, — шепнул он среди мертвой тишины сосен. — У меня было искушение… Я чуть было не дозволил выпустить пулю. И правда, в Тибете их ожидала бы тяжелая, медленная смерть… Он ударил меня по лицу… по телу… — Он опустился на землю, тяжело дыша, и Ким слышал, как неровно билось утомленное сердце.

— Неужели они поразили его насмерть? — спросил кули из Аочунга. Другие стояли молча.

Ким в смертельном ужасе нагнулся над распростертым телом.

— Нет, — страстно крикнул он, — это только слабость! — Тут он вспомнил, что он белый человек, захвативший запасы белого человека.

— Откройте корзины! У сахибов могут быть лекарства.

— Ого! Я знаю их лекарство, — со смехом сказал кули из Аочунга. — Не напрасно же я служил пять лет шикарри (охотником) у Янклинга-сахиба. Я сам пробовал это лекарство. Посмотрите!

Он вынул из-за пазухи бутылку дешевого виски — того, что продается путешественникам — и ловко влил несколько капель сквозь стиснутые зубы в рот ламы.

— Так я сделал, когда Янклннг-сахиб вывихнул ногу у Амтора… Ага! Я уже заглянул в их корзины, но мы поделимся хорошенько в Шемлеге. Дай ему еще. Это хорошее лекарство. Пощупай! Сердце теперь бьется лучше. Опусти ему голову и потри немного грудь. Если бы он подождал спокойно, пока я рассчитываюсь с сахибами, этого не случилось бы. Но, может быть, сахибы отыщут нас здесь. Тогда ведь не будет ничего дурного, если бы мы подстрелили их из их собственных ружей, не правда ли?

— Одному уже отплачено, я думаю, — сквозь зубы сказал Ким. — Я хватил его в пах, когда мы катились с горы. Если бы мне удалось убить его!

— Хорошо быть храбрым, когда не живешь в Рампуре, — сказал один из кули, хижина которого находилась в нескольких милях от дворца раджи. — Если у сахибов пойдет дурная слава про нас, то никто не будет брать нас в проводники.

— О, эти сахибы не из Ангрези,[20] не веселые люди, как Фостум-сахиб или Янклинг-сахиб. Они иностранцы, они не умеют говорить по-английски, как сахибы.

Лама кашлянул и сел, ища четки.

— Не будет убийства, — бормотал он. — Колесо праведно!.. Зло за зло!..

— Нет, Служитель Божий. Мы все здесь. — Кули из Аочунга застенчиво погладил ноги ламы. — Никто не будет убит без твоего приказания. Отдохни немного. Мы раскинем здесь палатки, а позже, когда взойдет луна, пойдем в Шемлег-под снегами.

— После побоев, — философски сказал уроженец Спити, — самое лучшее сон.

— У меня какое-то кружение в затылке, и словно что-то щиплет там. Дай мне положить голову на колени к тебе, чела. Я старый человек, но не свободен от страстей… Мы должны подумать о Причине Вещей.

— Дайте ему одеяло. Нельзя зажечь огня, чтобы не увидели сахибы.

— Лучше пойти в Шемлег. Никто не пойдет туда за нами. — Это говорил нервный житель Рампура.

— Я был охотником у Фостума-сахиба, а теперь я охотник у Янклинга-сахиба и был бы с ним, если бы не это проклятое дело. Велите двум людям сторожить внизу с ружьями, чтобы сахибы не наделали еще глупостей. Я не оставлю Служителя Божия.

Они сели в некотором отдалении от ламы и, прислушавшись, пустили в ход самодельную трубку, чубук которой был прилажен к старой баночке из-под ваксы. Свет от раскаленных углей в передаваемой из рук в руки трубке падал на узкие, мигающие глаза, широкие китайские скулы и бычьи шеи, уходившие в темные складки шерстяной одежды. Они имели вид кобольдов из каких-то волшебных копей — лесных гномов, собравшихся на совет. Пока они разговаривали, голоса снежных потоков вокруг них умолкали один за другим по мере того, как ночной мороз останавливал и сковывал ручейки.

— Как он восстал против нас! — с восхищением сказал уроженец Спити. — Я помню, как семь лет тому назад Дюпон-сахиб выстрелил на дороге в Ладак в старого каменного барана и не попал. Баран встал на дыбы совсем как он. Дюпон-сахиб был хороший охотник.

— Не такой хороший, как Янклинг-сахиб. — Кули из Аочунга хлебнул из бутылки виски и передал ее соседу. — Ну, выслушайте меня, если не найдется человека, который полагает, что знает больше меня…

Перчатка не была поднята.

— Мы пойдем в Шемлег, когда взойдет луна. Там мы можем разделить наш багаж по справедливости. Я довольствуюсь этим новым ружьем и всеми патронами.

— Разве медведи злы только в твоих местах? — спросил один из его товарищей, потягивая трубку.

— Нет, конечно, но тут хватит на всех. Вот, например, твои женщины могут получить холст для палатки и что-нибудь из кухонной утвари. Мы проделаем все это в Шемлеге до зари. Потом мы разойдемся во все стороны, помня, что мы никогда не видели этих сахибов и не служили им, а не то они могут сказать, что мы украли их багаж.

— Тебе-то хорошо, а что скажет наш раджа?

— Кто расскажет ему? Эти сахибы, не умеющие говорить по-нашему, или бенгалец, который дал нам денег с какой-нибудь целью? Уж не он ли поведет армию против нас? Какие будут доказательства? То, что нам будет не нужно, мы выбросим в Шемлеге, там, куда еще не ступала нога человека.

— Кто теперь в Шемлеге?

Это был центр пастбищ, где находилось три-четыре хижины.

— Женщина Шемлега. Насколько нам известно, она недолюбливает сахибов. Для тамошних жителей достаточно маленьких подарков, а тут хватит на всех нас. — Он провел рукой по набитой корзине, стоявшей рядом с ним.

— Но… но…

— Я сказал, что они не настоящие сахибы. Все их головы и рога куплены на базаре. Я знаю эти клейма. Я показывал их вам во время последнего перехода.

— Правда. Все эти шкуры и головы купленные. В некоторых даже завелась моль.

Это был ловкий аргумент. Кули из Аочунга знал своих товарищей.

— В худшем случае я расскажу все Янклингу-сахибу. Он человек веселый и охотно посмеется. Мы не сделаем никакого вреда знакомым нам сахибам. А эти бьют жрецов. Они напугали нас. Мы побежали! Откуда мы знаем, где уронили багаж. Неужели вы думаете, что Янклинг-сахиб позволит полиции бродить по горам, распугивая его дичь? Далеко от Симлы до Чини и еще дальше от Шемлега до шемлегской пропасти.

— Пусть будет так. Но я понесу большой багаж — корзину с красным верхом, которую сахибы сами упаковывают по утрам.

— Вот это-то и доказывает, — ловко вставил свое замечание кули из Шемлега, — что они — сахибы незначительные. Кто слышал, чтобы Фостум-сахиб, или Янклинг-сахиб, или даже маленький Пиль-сахиб, который просиживает целые ночи на охоте, — кто, говорю я, слышал, чтобы эти сахибы являлись в горы без повара, носильщика и… целой свиты слуг, хорошо оплачиваемых, грубых и готовых притеснять людей? А эти сахибы не могут подымать шуму… Ну а что в корзине?

— Она полна письменами, книгами и бумагами, на которых они писали, и странными предметами, как будто употребляющимися при богослужении.

— Пропасть в Шемлеге примет все это.

— Верно! Но что, если мы оскорбим богов сахибов? Я не люблю так обращаться с бумажным листом. А их медные идолы совершенно непонятны мне. Это не добыча для простых горцев.

— Старик еще спит. Тсс! Мы спросим его челу. — Кули из Аочунга освежился и был полон гордости от сознания своего значения как предводителя.

— У нас есть тут корзина, назначения которой мы не понимаем, — шепнул он.

— А я понимаю, — осторожно сказал Ким.

Лама заснул легким, спокойным сном, и Ким обдумывал последние слова Хурри. Как участник Большой Игры он готов был поклониться бенгальцу.

— Эта корзина с красным верхом полна удивительных вещей, до которых не должны касаться дураки.

— Я говорил, я говорил! — закричал кули, несший корзину. — Как ты думаешь, она выдаст нас?

— Нет, если вы дадите ее мне. Я расколдую ее. Иначе она может принести много вреда.

— Жрец всегда берет свою долю. — Виски деморализовало кули из Аочунга.

— Мне все равно, — сказал Ким с хитростью, свойственной его родной стране. — Разделите эти предметы между собой и посмотрите, что выйдет.

— Я не возьму. Я просто пошутил. Говори, что делать. Тут хватит в избытке на всех нас. Мы пустимся в путь из Шемлега на заре.

В течение целого часа они строили всякие планы, а Ким дрожал от холода и гордости. Смешная сторона положения будила в его душе чувства ирландца и восточного человека вместе. Разведчики страшной северной страны, очень возможно, такие же важные там, как Махбуб или полковник Крейтон здесь, внезапно разбиты. Один из них — Ким знал это — некоторое время будет не в состоянии ходить. Они приняли на себя обязательства относительно раджей. Теперь они лежат где-нибудь внизу без карт, пищи, палаток, ружей и без проводников, за исключением бенгальца Хурри.

И эта неудача их Большой Игры (Ким подумал: кому бы они должны дать знать об этом?) произошла не от хитрости Хурри или какой-нибудь выдумки Кима, но просто, чудесно и неизбежно, совершенно так же, как поимка факиров, друзей Махбуба, ревностным молодым полицейским в Умбалле.

— Они там остались безо всего! Клянусь Юпитером, теперь холодно! Я здесь со всеми их вещами. О как они сердятся! Мне жаль Хурри.

Ким мог не жалеть бенгальца, потому что тот хотя и страдал физически в данную минуту, но в душе был чрезвычайно доволен и горд! На милю ниже от того места, где был Ким, на краю соснового леса двое полу-замерзших людей, одному из которых временами делалось дурно, обменивались взаимными обвинениями, осыпая самой ужасной бранью Хурри, казавшегося вне себя от ужаса. Они требовали от него нового плана действий. Он объяснял им, что они должны считать за счастье, что остались живы, что их кули, если не собираются потихоньку напасть на них, ушли так далеко, что их уже нельзя вернуть, что раджа, его повелитель, находится в девяноста милях отсюда и не только не ссудит им денег и не даст охраны для путешествия в Симлу, но посадит их в тюрьму, если услышит, что они избили жреца. Он так распространялся об этом грехе и его последствиях, что они приказали ему переменить тему разговора. Их единственная надежда, по словам Хурри, состояла в том, чтобы незаметно бежать из селения в селение, пока не доберутся до цивилизованных мест. И в сотый раз, обливаясь слезами, он вопрошал далекие звезды, зачем «сахибы побили святого человека».

Хурри нужно было сделать только десять шагов в окружающей тьме, чтобы очутиться вне власти иностранцев, в ближайшей деревне, где редко встречаются красноречивые целители, и получить там кров и пищу. Но он предпочитал выносить холод, резь в желудке, брань и даже побои в обществе своих почтенных хозяев. Сидя на корточках, прислонившись к стволу дерева, он печально сопел.

— А вы подумали о том, какой вид мы будем иметь, бродя по горам среди местных жителей? — горячо сказал непострадавший иностранец.

Хурри только и думал об этом в течение нескольких часов, но замечание относилось не к нему.

— Мы не можем бродить! Я с трудом могу ходить, — простонала жертва Кима.

— Может быть, Служитель Божий будет милосерд в своем любовном сострадании, сэр, а если нет, то…

— Я доставлю себе особое удовольствие — выпустить все заряды из моего револьвера в того молодого бонзу при первой нашей встрече, — последовал нехристианский ответ.

— Револьверы! Месть! Бонзы! — Хурри еще плотнее прижался к земле. — Война снова!

— Неужели вы не понимаете значения нашей потери? Багаж! Багаж! — Он слышал, как говорящий буквально плясал на траве. — Все, что мы несли! Все, что мы достали! Все наши приобретения! Труд восьми месяцев! Знаете ли вы, что это значит? Действительно, мы умеем обращаться с жителями Востока! О, вы очень умны!

Они продолжали ссориться на различных языках, а Хурри улыбался. Ким был у корзин, а в них лежал результат восьмимесячной хорошей дипломатической работы. Не было никакой возможности связаться с мальчиком, но на него можно было положиться. К тому же он, Хурри, мог так распорядиться путешествием по горам, что Хилас, Бунар и четыре сотни миль горных дорог будут рассказывать о нем на протяжении жизни целого поколения. Люди, не умеющие управлять своими кули, не пользуются особым почетом в горах, и к тому же горец обладает достаточным чувством юмора.

«Устрой я это нарочно, не вышло бы лучше, — думал Хурри. — Впрочем, клянусь Юпитером, подумав, я прихожу к убеждению, что сам устроил все. Как быстро я сообразил! Ведь я придумал это, когда сбегал с горы! Оскорбление было случайное, но как я сумел воспользоваться им. Подумать только, как это повлияло на этих невежественных людей! Ни договоров, ни бумаг, никаких письменных документов. И я буду переводить все. Как я буду смеяться вместе с полковником! Мне хотелось бы иметь самому их бумаги. Но нельзя в одно и то же время занимать два места в пространстве. Это аксиома».

Глава четырнадцатая

Язычник, брат мой, перед камнем

Склоняется в мольбе своей,

Но вопль души моей скорбящей

Так ясно слышится мне в ней.

Различны боги в странах тех,

Молитва же одна у всех…

Кабир

При восходе луны осторожные кули пустились в путь. Лама, освеженный сном и воспрянув духом, шел молча, большими шагами, опираясь на плечо Кима и не нуждаясь в другой поддержке. В течение часа они шли по небольшому участку глины, покрытому травой, обогнули утес и вышли в новую местность, совершенно закрытую со стороны долины Чини. Громадное пастбище веерообразно обрамляло чистый снег. Ниже его лежало с пол-акра плоскогорья, на котором стояло несколько земляных и деревянных хижин. За ними — по обычаям горцев хижины эти лепились, словно на краю света — почва спускалась на две тысячи футов к пропасти Шемлег, куда еще никогда не ступала нога человека.

Кули не стали делить свою добычу, пока не увидели, что лама улегся в лучшей комнате местечка, а Ким стал омывать ему ноги по магометанскому обряду.

— Мы пришлем пищи и корзину с красным верхом, — сказал кули из Аочунга. — На заре уже не будет никого, чтобы дать какие-либо указания о той или иной дороге. Если тебе что-нибудь нужно взять из этой корзины, так смотри!

Он показал через окно, выходившее на пространство, залитое лунным светом, отражавшимся от снега, и выбросил туда пустую бутылку из-под виски.

— Нечего прислушиваться к падению. Тут преисподняя, — сказал он.

Лама выглянул в окно, опершись обеими руками на подоконник, и смотрел глазами, блестевшими, как желтый опал. Из огромной пропасти белые вершины устремлялись к лунному свету. Все вокруг было погружено во мрак, похожий на мрак межзвездного пространства.

— Да, мои родные горы, — медленно проговорил он. — Так должен жить человек, высоко над миром, вдали от наслаждений, обдумывая вечные вопросы.

— Да, если у него есть чела, чтобы приготовить ему чай, складывать одеяло под голову и отгонять коров с телятами.

Чадящая лампа горела в нише, но лучи полной луны убивали ее свет, и при этом смешанном свете Ким, нагибаясь над мешком с провизией и чашками, двигался, словно высокий призрак.

— Ай! Хотя кровь и облегчила мою голову, она все же стучит и шумит, а вокруг шеи точно надета веревка.

— Ничего удивительного. Удар был сильный. Пусть тот, кто нанес его…

— Не будь страстей у меня самого, не случилось бы ничего дурного.

— Что же случилось дурного? Ты спас сахибов от смерти, которую они сто раз заслужили.

— Урок не понят как следует, чела. — Лама лег на сложенное одеяло, а Ким продолжал обычные вечерние занятия. — Удар был только ударом тени против тени. Настоящее же зло в том, — ноги устают у меня в последние дни, — что он встретил зло во мне: гнев, бешенство и желание отплатить за зло. Эти чувства проникли в мою кровь, подняли бурю в сердце и оглушили мои уши. — Он выпил со всеми церемониями горячий чай, взяв чашку из рук Кима. — Если бы я был бесстрастен, злой удар причинил бы мне только физическое зло — шрам или синяк — только иллюзию. Но моя мысль не была отвлечена, потому что меня сейчас же охватило желание предоставить кули из Спити убить обидчика. В борьбе с этим желанием моя душа была истерзана более, чем от тысячи ударов. Только повторив Благословения (буддийские заповеди Блаженства), я достиг успокоения. Но зло, проникшее в мою душу в это мгновение беспечности, продолжает действовать до конца. Праведно «Колесо», не уклоняющееся ни на волос. Внимай этому уроку, чела.

— Он слишком высок для меня, — пробормотал Ким. — Я еще весь потрясен. Я рад, что побил этого человека.

— Я чувствовал это, когда спал на твоих коленях в лесу. Это беспокоило меня во сне — зло из твоей души пробиралось в мою. Но с другой стороны, я приобрел заслугу, спася две жизни — жизни людей, причинивших мне зло. Теперь я должен заглянуть в Причину Вещей. Челн моей души колеблется.

— Засни и станешь сильным. Это будет самое разумное.

— Я размышляю. В этом больше нужды, чем ты полагаешь.

До зари, час за часом, по мере того как лунный свет бледнел на высоких вершинах и пояса мрака, окружавшие отдаленные горы, вырисовывались постепенно нежно-зелеными лесами, лама пристально смотрел в одну точку. Временами он стонал. За запертой дверью, где потревоженные коровы приходили отыскивать свой хлев, обитатели Шемлега и кули предавались кутежам и разделу добычи. Предводителем их был кули из Аочунга. Когда они открыли жестяные коробки сахибов с консервами, то нашли их очень вкусными и не могли оторваться. Покончив с едой, они бросили коробки в пропасть.

Когда Ким после беспокойно проведенной ночи вышел утром на мороз, чтобы почистить зубы, его отозвала в сторону женщина со светлым цветом лица, в головной повязке, украшенной бирюзою.

— Другие ушли. Они оставили тебе, как обещали, вот эту корзину. Я не люблю сахибов, но зато ты должен дать мне амулет. Мы не желаем, чтобы маленький Шемлег приобрел дурную славу из-за этого… случая. Я — женщина из Шемлега. — Она оглядела Кима с головы до ног смелыми, блестящими глазами, взгляд которых не походил на обычные, бросаемые украдкой взгляды женщин с гор.

— Конечно. Но он должен быть сделан втайне.

Она подняла тяжелую корзину, как игрушку, и бросила ее в свою хижину.

— Уйди и запри дверь! Не пускай никого, пока не будет кончено.

— А потом можно нам будет поговорить?

Ким опорожнил корзинку — целый каскад межевых инструментов, книг, дневников, писем, географических карт и местной корреспонденции выпал на пол, распространяя странный запах. На самом дне корзины оказался вышитый мешочек, прикрывавший запечатанный, раззолоченный и разрисованный документ из тех, что посылают друг другу раджи.

Ким задыхался от восторга и взглянул на положение дел с точки зрения сахибов.

— Книг мне не нужно. К тому же это логарифмы, это, должно быть, межевые планы. — Он отложил их в сторону. — Писем я не понимаю, но полковник Крейтон поймет. Их нужно сохранить. Географические карты — они чертят лучше меня, конечно. Письма туземцев — ого! — и в особенности мураслу. — Он понюхал вышитый мешок. — Это из Хиласа или Бунара, и Хурри говорил правду. Клянусь Юпитером, славный улов! Мне хотелось бы, чтобы Хурри узнал… Остальное должно вылететь в окно. — Он разобрал всякий клочок рукописи, все карты и письма местных жителей. Их была целая пачка. Три закрытых книги в тяжелых переплетах и пять потертых записных книжек он отложил в сторону.

— Письма и мураслу я понесу в складках одежды и под кушаком, а рукописные книги положу в мешок с провизией. Это будет очень тяжело. Нет. Кажется, ничего больше. Если что и было, то кули выбросили в пропасть. Теперь и ты ступай туда же. — Внизу, на тысяче футов глубины лежал длинный, неподвижный слой тумана, еще не тронутого утренним солнцем. Еще на тысячу футов ниже был вековой сосновый лес. Когда порыв ветра рассеял облака, Ким мог видеть зеленые верхушки деревьев, имевшие вид мха.

— Нет! Не думаю, чтобы кто-нибудь пошел за вами!

Корзина, крутясь и падая, извергала свое содержимое. Угломер ударился о выступ скалы и разбился, словно скорлупа; книги, чернильницы, ящики с красками, компасы и линейки полетели, как рой пчел. Потом они исчезли, и как Ким, высунувшись наполовину из окна, ни напрягал своего молодого слуха, ни единого звука не донеслось из пропасти.

«За пятьсот, за тысячу рупий нельзя купить их, — печально подумал он. — Это большая потеря, но я надеюсь, что все остальное — главное, что они сделали — в моих руках. Теперь, черт возьми, как мне дать знать Хурри и что мне делать? А мой старик болен Нужно завернуть письма в клеенку. Это первое, что надо сделать, иначе они пропитаются потом… А я совсем один». — Он аккуратно связал письма, завернув в твердую, липкую клеенку, разгладив уголки. Бродячая жизнь сделала его методичным, как старого охотника, во всем, что касается вещей, употребляющихся в путешествии. Потом он еще старательнее уложил книги на дно мешка с провизией.

Женщина постучалась в дверь.

— Но ты не приготовил амулет? — сказала она, оглядывая комнату.

— Нет нужды. — Ким совершенно забыл о необходимости краснобайства Женщина непочтительно засмеялась, заметив его смущение.

— Для тебя нет нужды. Ты можешь околдовать в мгновение ока. Но подумай о нас, бедняках: что будет, когда ты уйдешь? Вчера все были слишком пьяны, чтобы выслушать женщину. Ты не пьян?

— Я — жрец. — Ким пришел в себя, и, так как женщина была не очень почтительна, он решил придерживаться обычаев своего звания.

— Я предупреждала их, что сахибы разгневаются, назначат расследование и доложат обо всем радже. С ними этот бабу. У таких людей длинные языки.

— Это тревожит тебя? — В голове Кима созрел план, и он восхитительно улыбнулся.

— Не только это, — сказала женщина, протягивая жесткую, смуглую руку, всю покрытую бирюзой, оправленной в серебро.

— Я могу сразу покончить с твоей тревогой, — быстро продолжал Ким. — Этот бенгалец тот самый хаким (ты слышала о нем?), который бродил в горах у Циглаура. Я узнаю его.

— Из-за выгоды он готов на все. Сахибы не умеют отличать одного горца от другого, но у бенгальцев есть глаза для мужчин и женщин.

— Передай ему от меня несколько слов.

— Нет ничего, что бы я не сделала для тебя.

Он спокойно принял комплимент, как подобает мужчинам в странах, где женщины объясняются в любви, и написал патентованным нестирающимся карандашом грубым шрифтом, которым дурные мальчишки пишут гадости на стенах: «У меня все их писания, их планы местности и много писем. Особенно мурасла. Скажи, что мне делать. Я в Шемлеге-под снегами. Старик болен».

— Отнеси ему. Это заткнет ему рот. Он не мог уйти далеко.

— Конечно, не мог. Они еще в лесу по ту сторону вершины. Наши дети как только рассвело отправились наблюдать за ними и дали нам знать это.

На лице Кима выразилось удивление. Но с края пастбища раздался пронзительный крик, похожий на крик коршуна. Пастушонок, должно быть, подхватил его от брата или сестры, находившихся на отдаленной стороне склона, выходившего на долину Чини.

— Мои мужья также там, собирают хворост. — Она вынула из-за пазухи горсть орехов, расколола один из них и принялась есть. Ким представился совершенно непонимающим.

— Разве ты не знаешь значения ореха, жрец? — застенчиво сказала женщина, протягивая ему половинку скорлупы.

— Хорошо придумано. — Он быстро вложил записку в скорлупу. — Нет у тебя кусочка воска, чтобы склеить половинки?

Женщина громко вздохнула, и Ким смягчился.

— Награда бывает только после исполнении поручения. Отнеси это бенгальцу и скажи, что присылает «Сын чар».

— Верно! Верно! Волшебник, похожий на сахиба.

— Нет, «Сын чар», и спроси, будет ли ответ.

— Но если он будет груб. Я… я боюсь.

Ким расхохотался.

— Я не сомневаюсь, он очень устал и голоден. Горы делают людей холодными к ласке. Эй… — он чуть было не сказал «матушка», но спохватился и назвал ее «сестра», — ты мудрая и остроумная женщина. В настоящую минуту приключение с сахибами известно во всех селениях, не правда ли?

— Правда. В Циглаур известие было принесено в полночь, а завтра распространится в Котгарте. Жители и боятся, и сердятся.

— Напрасно. Скажи им, чтобы они кормили сахибов и отпускали с миром. Нам нужно спокойно спровадить их из наших долин. Украсть — одно дело, убить — другое. Бенгалец поймет, и потом не будет жалоб. Посторонись. Я должен ухаживать за моим учителем, когда он проснется.

— Пусть будет так. После исполнения поручений, сказал ты, бывает награда? Я — женщина из Шемлега и происхожу от раджи. Я гожусь не только на то, чтобы рожать детей. Шемлег твой: копыта, и рога, и шкуры, молоко и масло. Бери или оставляй.

Она решительно пошла вверх, чтобы встретить утреннее солнце на сто пятьдесят футов выше; серебряные ожерелья звенели на ее высокой груди. На этот раз Ким, заклеивая воском уголки клеенки, в которой лежала пачка бумаг, думал на туземном наречии.

«Как может человек идти по Пути или принимать участие в Большой Игре, когда ему постоянно надоедают женщины? В Акроле у Форда была девушка, а там жена поваренка, не считая других, а тут еще эта! Куда ни шло, когда я был ребенком, а теперь я мужчина, а они не считают меня мужчиной. Орехи, скажите пожалуйста! Ха, ха, ха! А на равнинах — миндаль!»

Ким отправился в селение собирать дань не с нищенской чашей — это годилось для равнин — а с видом настоящего принца. Население Шемлега летом состоит из трех семей, четырех женщин и восьми—десяти мужчин. Желудки всех их были переполнены едой и различными напитками, начиная от хинного вина до белой водки, потому что они получили полную долю в добыче. Красивые континентальные палатки были давно разрезаны и поделены, а алюминиевые кастрюли виднелись повсюду.

Но присутствие ламы казалось им достаточной защитой от всех последствий их поступка, и они, нимало не раскаиваясь, принесли Киму все, что у них было лучшего, до чанга — ячменного пива из Ладака — включительно. Потом они оттаяли на солнце и, сидя, спустив ноги над бездонными пропастями, болтали, смеялись и курили. Об Индии и правительстве они судили исключительно по тем странствующим сахибам, которые брали проводниками их самих или их друзей. Ким слышал рассказы о неудачных охотах на каменных козлов и других диких зверей сахибов, уже лет двадцать покоящихся в могилах. Каждая деталь освещалась, словно ветки верхушек деревьев при свете молнии. Они рассказывали Киму о своих болезнях и — что гораздо важнее — о болезнях их крошечного, твердого на ногу скота; об экскурсиях в Котгарт, где живут странные миссионеры, и даже дальше, в чудесную Симлу, где улицы вымощены серебром и где, знаете, всякий может поступить на службу к сахибам, которые разъезжают в двухколесных повозках и швыряют деньги лопатами. Вдруг к сидевшим над уступами подошел лама, тяжелыми шагами, серьезный и полный достоинства. Все посторонились, уступая ему место. Горный воздух освежил его. Он сел на край пропасти с почтеннейшими из жителей и в промежутках между разговорами стал бросать камешки в пропасть. В тридцати милях, судя по полету орла, виднелась следующая гряда гор, окаймленная и прорезанная маленькими клочками лесов — вехами однодневных мрачных переходов. За селением гора Шемлег закрывала весь вид на юг. Казалось, люди сидели в ласточкином гнезде под карнизом крыши мира.

Время от времени лама протягивал руку и указывал на дорогу в Спити и на север в Паранглу, причем окружающие тихо подсказывали ему название местностей.

— Вон там, где нагромождено большое количество гор, лежит большой монастырь Хан-Ле. Выстроил его Так-Стан-Рас-Чхен, о нем существует сказание. — И лама передал его: фантастический рассказ, наполненный волшебством и чудесами, от которого захватило дух у жителей Шемлега. Он обернулся несколько к западу, отыскивая зеленые горы Кулу, и искал под ледниками Кайлунг. — Оттуда я пришел в далекие, далекие дни. Из Леха я пришел через Баралачи.

— Да, да, мы знаем эти места, — сказали много путешествующие жители Шемлега.

— И я спал две ночи у жрецов в Кайлунге. Эти горы вызвали у меня восторги! Тени благословеннее всех других теней! Там мои глаза открылись на этот мир! Там я нашел просветление, и там я опоясал мои чресла для поисков. С этих гор пришел я, высоких гор и сильных ветров. О Правосудное Колесо! — Он благословил горы — большие ледники, обнаженные утесы, нагромождения камней и пласты глины, сухие плоскогорья, скрытые соленые озера, вековые леса и плодородные, орошенные водой долины — он благословлял все, одно за другим, как умирающий благословляет свой народ. И Ким удивлялся его страстности.

— Да, да. Нет ничего, что могло бы сравниться с нашими горами, — говорили жители Шемлега. И они принялись удивляться, как может человек жить на жарких, ужасных равнинах, где скот становится большим, как слоны, негодными на то, чтобы пахать в горах; где, как они слышали, селение идет за селением на протяжении ста миль, где люди ходят воровать Целыми шайками, а то, чего не унесут разбойники, берет полиция.

Так прошло тихое полуденное время, и в конце его посланная Кимом женщина спустилась с крутого пастбища, совершенно не задыхаясь, как будто и не подымалась выше.

— Я посылал весточку к хакиму, — объяснил Ким, когда она поклонилась всем присутствующим.

— Он присоединился к идолопоклонникам? Да, я помню, он исцелил одного из них. Это вменится ему в заслугу, хотя исцеленный употребил свою силу во зло. Праведное Колесо! Ну что же хаким?

— Я боялся, что ты сильно пострадал, а я знаю, что он ученый врач. — Ким взял запечатанную воском скорлупу и прочел слова, написанные по-английски на оборотной стороне его записки: «Ваше письмо получено. Не могу уйти в настоящее время из их общества, но возьму их в Симлу. После чего надеюсь присоединиться к вам. Трудно следовать за сердитыми джентльменами. Вернусь дорогой, по которой вы шли, и догоню вас. Чрезвычайно доволен корреспонденцией, которой обязан моей предусмотрительности». — Он говорит, Служитель Божий, что убежит от идолопоклонников и вернется к нам. Подождать его здесь, в Шемлеге?

Лама долго и любовно смотрел на горы, потом покачал головой.

— Этого не должно быть, чела. Желаю до мозга костей, но это запрещено. Я видел Причину Вещей.

— Но почему? Раз горы возвращают тебе силы с каждым днем? Припомни, как мы были слабы и беспомощны там, внизу.

— Ко мне возвращаются силы, чтобы я снова стал делать зло и забывать. На склонах гор я был крикуном и забиякой. — Ким закусил губы, чтобы сдержать улыбку. — Справедливо и совершенно Колесо, не уклоняющееся ни на волос. Когда я был полон сил — это было давно, — я ходил в паломничество в Гуру-Чхван среди тополей (он указал в сторону Бхотана), где держат Священного Коня.

— Тише, тише, — сказали жители Шемлега, — он говорит о Джам-Лан-Нин-Кхоре, коне, который может обойти весь свет за один день.

— Я рассказываю только моему челе, — с кротким упреком сказал лама, и все рассеялись, как иней утром на карнизах с крыши с южной стороны. — В то время я искал не истины, а беседы об учениях. Все одна иллюзия! Я пил пиво и ел хлеб гуру Чхвана. На следующий день кто-то сказал: «Мы идем сражаться с монастырем Сангор-Гуток внизу, в долине, чтобы узнать (заметь, как сильное желание связано с гневом!), кто из настоятелей должен быть руководителем в долине и извлекать выгоду из молитв, печатаемых в Сангор-Гутоке».

— Но чем же вы сражались, Служитель Божий?

— Нашими длинными футлярами с письменными принадлежностями… я мог бы показать, как… Итак, говорю я, мы дрались под тополями — и настоятели и монахи — и один из них пробил мне лоб до кости. Взгляни! — Он откинул свою шапку и показал сморщенный серебристый шрам. — Справедливо и совершенно Колесо. Вчера шрам чесался, и через пятьдесят лет я вспомнил, каким образом он был получен, вспомнил и лицо нанесшего удар человека, пережил на короткое время иллюзию. Поддался тому, что ты видел, — ссоре и глупости. Справедливо Колесо!.. Удар того идолопоклонника пришелся как раз по шраму. Тогда душа моя была потрясена: душа моя омрачилась, и челн моей души заколебался на волах обмана чувств. Только тогда, когда я пришел в Шемлег, я мог предаться размышлениям о Причине Вещей и заметить бегущие побеги зла. Я боролся всю ночь.

— Но, Служитель Божий, ты чист от всякого зла. Не могу ли я быть принесен в жертву для тебя?

Ким был искренне потрясен горем старика, и фраза Махбуба Али нечаянно сорвалась с его губ.

— На заре, — продолжал лама, перебирая четки в промежутках медленно произносимых фраз, — пришло просветление. Оно здесь… Я старый человек… выросший, взращенный в горах, никогда не должен более сидеть в моих горах. Три года я путешествовал по Индостану, но может ли бренная плоть быть сильнее Матери Земли? Меня тянуло к горам и снегам гор. Я говорил, — и это правда, — что мои поиски увенчаются успехом. Из дома женщины из Кулу я повернул в сторону гор, убедив себя в необходимости поступить так. Хакима ни в чем нельзя винить. Он, следуя желанию, предсказывал, что горы придадут мне сил. Они придали мне сил, чтобы делать зло, забыть мои поиски. Я наслаждался жизнью и удовольствиями жизни. Мне хотелось, чтобы передо мной были высокие склоны гор, на которые я мог бы подниматься. Я оглядывался, ища их. Я соизмерял силу моего тела (что очень дурно) с высотою гор. Я насмехался над тобой, когда ты задыхался под Джамнотри. Я шутил, когда ты не решался идти по снегу в ущельях.

— Что же дурного в этом? Я действительно боялся. Это правда. Я не горец, и я любил тебя за твою новую силу.

— Я вспоминаю, что не раз, — он печально подпер щеку рукою, — я старался заслужить похвалу силе моих ног как от тебя, так и от хакима. Так зло шло за злом, пока чаша не переполнилась. Колесо правосудно. В течение трех лет весь Индостан оказывал мне почести. Начиная от Источника мудрости в Доме Чудес до, — он улыбнулся, — маленького мальчика у большой пушки, — все расчищали мне путь. А почему?

— Потому, что мы любили тебя. Это просто лихорадка — следствие полученного удара. Я сам еще болен и потрясен.

— Нет! Потому что я был на Пути, настроенный, как цимбалы, для целей Закона. Я уклонился от его предписаний. Строй был нарушен. Последовало наказание. На моих родных горах, на рубеже моей родной страны, в самом месте моих дурных желаний наносится удар — сюда! (Он показал на лоб.) Как бьют послушника, когда он неверно расставляет чаши, так был побит я, бывший настоятель Суч-Дзена. Ни словом, видишь, чела, а ударом.

— Но ведь сахибы не знали тебя, Служитель Божий?

— Мы подходили друг другу. Невежество и сильное желание встретились с Невежеством и Желанием и породили Гнев. Удар был знамением для меня, который не лучше заблудившегося яка, — указанием, что мое место не здесь. Кто может понять причину какого-нибудь действия, тот находится на половине пути к Освобождению. Назад, на дорогу, говорил удар. Горы не для тебя. Избирая Свободу, ты не можешь идти в рабство наслаждениям жизни.

— Если бы нам не встретился этот трижды проклятый русский!

— Сам Господь не может заставить Колесо повернуть обратно. И у меня есть другое знамение, посланное мне в награду. — Он сунул руку за пазуху и вынул «Колесо Жизни». — Взгляни! Я сообразил после размышления. Идолопоклонник оставил неразорванным только клочок величиной с мой ноготь.

— Я вижу.

— Таков, значит, короткий промежуток моей жизни в этом теле. Я служил Колесу все мои дни. Теперь оно служит мне. Если бы мне не вменилось в заслугу то, что я вывел тебя на Путь, мне была бы прибавлена еще одна жизнь, прежде чем я нашел бы мою Реку. Ясно ли это тебе, чела?

Ким пристально смотрел на изуродованную картину. Слева направо она была разорвана по диагонали — от Одиннадцатого Дома, где Вожделение порождает Младенца (как это изображают тибетцы) — поперек человеческого и животного миров к Пятому Дому — пустынному Дому Чувств. Логический вывод был неоспорим.

— Прежде чем наш Господь достиг просветления, — проговорил лама, с благоговением складывая картину, — он перенес искушение. Я также был искушаем, но теперь это кончено. Стрела упала на равнины — не на горы. Что же мы делаем здесь?

— Я полагаю, ждем хакима.

— Я знаю, сколько времени я проживу в этой жизни. Что может сделать хаким?

— Но ты болен и потрясен. Ты не можешь идти.

— Как я могу быть болен, когда вижу Освобождение? — Он, шатаясь, встал на ноги.

— Тогда надо достать пищи в селении. О, какая утомительная дорога!

Ким чувствовал, что сам нуждается в отдыхе.

— Это законно. Поедим и пойдем. Стрела упала на равнины… но я поддался Желанию. Готовься, чела.

Ким обратился к женщине в бирюзовой повязке, которая лениво бросала камешки в пропасть. Она улыбнулась очень ласково.

— Я нашла его, словно отбившегося от стада буйвола, на ниве. Он фыркал и чихал от холода. Он был так голоден, что забыл свое достоинство и нежно говорил со мной. У сахибов ничего нет. — Она повернула руку пустою ладонью вверх. — Один очень болен животом. Твоя работа?

Ким кивнул головой. Глаза его заблестели.

— Я говорила сначала с бенгальцем, а потом с жителями соседнего селения. Сахибам дадут пищи, если они нуждаются в ней, — денег спрашивать не будут. Добыча распределена. Этот бабу говорит лживые речи сахибам. Почему он не покинет их?

— Потому, что он великодушен.

— На свете еще не бывало бенгальца, у которого душа была бы больше высохшего ореха. Но не в том дело… Перейдем к орехам. За исполнением поручения следует награда. Я сказала — селение твое.

— Не суждено, — начал Ким. — Я только что обдумывал планы об осуществлении желаний моего сердца, которое… — Не было необходимости в комплиментах, соответственных случаю. Он глубоко вздохнул… — Но мой господин, влекомый видением…

— Ну! Что могут видеть старые глаза, кроме наполненной нищенской чаши…

— Возвращается из этого селения на равнины.

— Скажи ему, чтобы он остался.

Ким покачал головой.

— Я знаю моего Служителя Божия и его ярость, когда его рассердят, — выразительно проговорил он. — Его проклятия потрясают горы.

— Жаль, что они не спасли его разбитой головы! Я слышала, ты был тем человеком с сердцем тигра, который налетел, а того сахиба…

— Женщина гор, — сказал Ким с суровостью, от которой очертания его юного овального лица не стали резче, — эти вопросы слишком высоки для тебя.

— Боги да смилуются над нами! С которых это пор мужчины и женщины стали иными, чем были мужчины и женщины?

— Жрец есть жрец. Он говорит, что пойдет через час. Я его чела, и я иду с ним. Нам нужна пища на дорогу. Он почетный гость в каждом селении, но, — мальчишеская улыбка мелькнула на его лице, — здесь хорошая пища. Дай мне что-нибудь.

— А что, если я не дам тебе? Я — женщина этого селения.

— Ну, тогда я прокляну тебя — немножко — не сильно, но так, что будешь помнить.

Он не смог удержать улыбки.

— Ты уже проклял меня опущенными ресницами и вздернутым подбородком. Проклятия? Что значат для меня пустые слова? — Она стиснула руки на груди… — Но мне не хочется, чтобы ты ушел в гневе, думая дурно обо мне, — убирающей навоз и траву в Шемлеге, но все же имеющей средства к жизни.

— Я думаю только о том, что мне жаль уходить, потому что я очень устал, и мы нуждаемся в пище, — сказал Ким. — Вот мешок.

Женщина сердито схватила мешок.

— Я была глупа, — сказала она. — Кто твоя женщина на равнинах? Белокурая или черная? Некогда я была белокура. Ты смеешься? Некогда, очень давно, ты не поверишь, один сахиб благосклонно смотрел на меня. Некогда, очень давно, я носила европейскую одежду вон в том миссионерском доме. — Она показала по направлению к Котгарту. — Некогда, очень давно, я была кер-ли-сти-ан-кой (христианкой) и говорила по-английски, как говорят сахибы. Да. Мой сахиб сказал, что вернется и женится на мне, — да, женится. Он уехал — я ухаживала за ним, когда он был болен, — и не вернулся. Тогда я увидела, что боги керлистиан лгут, и возвратилась к моему народу. После того я не глядела ни на одного сахиба. Дело прошлое, мой маленький жрец. Твое лицо и твоя походка, твоя манера говорить напомнили мне моего сахиба, хотя ты только бродячий нищий, которому я даю милостыню. Проклясть меня? Ты не можешь ни проклинать, ни благословлять! — Она подбоченилась и горько рассмеялась. — Твои боги — ложь, твои поступки — ложь, твои слова — ложь. Нигде под небесами нет богов. Я знаю это… Но на короткое время я подумала, что возвратился мой сахиб, а он был моим богом. Да, я некогда играла на пианно в миссионерском доме в Котгарте. Теперь я подаю милостыню жрецам-язычникам. — Последнее слово она произнесла по-английски, завязывая набитый мешок.

— Я жду тебя, чела, — сказал лама, прислонившийся к косяку двери.

Женщина смерила глазами его высокую фигуру.

— Ему идти! Он не может пройти и полмили. Куда пойдут эти старые кости?

Ким, озабоченный слабостью ламы и тяжестью мешка, вышел из себя.

— Что тебе в том, куда он пойдет, зловещая женщина?

— Мне ничего, но для тебя это кое-что значит, жрец с лицом сахиба? Понесешь его на плечах?

— Я иду на равнины. Никто не должен мешать моему возвращению. Я боролся с моей душой, пока не обессилел. Глупое тело истощено, а мы далеко от равнин.

— Смотри! — просто сказала женщина и отошла в сторону, чтобы показать Киму его беспомощность. — Прокляни меня! Может быть, это придаст ему сил! Сделай амулет! Призови твоего великого Бога! Ты жрец!

Она ушла.

Лама с трудом опустился на корточки, продолжая держаться за косяк двери. Старик, которого повергли на землю, не может поправиться за ночь, как мальчик.

Слабость пригибала его к земле, но взгляд его глаз, устремленных на Кима, был полон жизни и мольбы.

— Это ничего, — сказал Ким, — разреженный воздух ослабляет тебя. Мы скоро отправимся в путь. Это горная болезнь. У меня самого немного болит живот, — и он стал на колени, утешая ламу первыми попадавшимися ему на язык словами.

Женщина вернулась, держась еще прямее, чем прежде.

— Твои боги бесполезны, э? Попробуй моих. Ведь я женщина из Шемлега.

Она крикнула хриплым голосом, и из хлева вышли два ее мужа и трое других мужчин с дули, грубыми носилками туземных горцев, употребляемыми ими для переноски больных и для торжественных церемоний.

— Эти скоты, — она не удостоила их взглядом, — твои на все время, что понадобятся тебе.

— Но мы не пойдем по дороге в Симлу. Мы не пойдем близко к сахибам! — крикнул ее первый муж.

— Они не убегут, как те, и не украдут багажа. Двое из них, я знаю, слабы. Станьте к задней жерди, Сопу и Тери. — Они поспешно исполнили ее приказание. — Опустите носилки и положите на них этого святого человека. Я пригляжу за поселением и вашими добродетельными женами, пока вы вернетесь.

— А когда это будет?

— Спросите жрецов. Не надоедайте мне. Положите мешок с пищей в ноги, так будет лучше.

— О, Служитель Божий, твои горы лучше равнин! — с облегчением крикнул Ким, между тем как лама, шатаясь, брел к носилкам. — Это прямо царская постель — почетное, удобное место. И мы обязаны этим…

— Вы обязаны этим мне, зловещей женщине. Я столько же нуждаюсь в твоих благословениях, сколько в проклятиях. Это мое приказание, а не твое.

Подымайте носилки и ступайте! Эй! Есть у тебя деньги на дорогу?

Она позвала Кима к себе в хижину и наклонилась над старой английской шкатулкой, стоявшей под ее койкой.

— Мне ничего не нужно, — сказал Ким. Вместо благодарности он испытывал гнев.

Она подняла глаза со странной улыбкой и положила руку на его плечо.

— По крайней мере, поблагодари меня. Я некрасивая женщина с гор, но, как ты говоришь, я приобрела заслугу. Показать тебе, как благодарят сахибы? — и ее жесткий взгляд смягчился.

— Я только бродячий жрец, — сказал Ким, и его глаза блеснули ответно. — Тебе не нужны ни мои проклятия, ни мои благословения.

— Нет. Но на одно мгновение — десятью шагами ты можешь нагнать дули — если бы ты был сахиб, показать тебе, что бы ты сделал?

— А что, если я отгадал? — сказал Ким. Он обнял ее за талию и поцеловал в щеку, прибавив по-английски: «Очень благодарю вас, моя милая».

Поцелуи неизвестны азиатам; может быть, поэтому она откинулась назад с широко раскрытыми глазами и выражением панического страха на лице.

— В следующий раз, — прибавил Ким, — не доверяйтесь вашим жрецам-язычникам. — Он протянул ей руку на английский манер. Она взяла ее машинально. — Прощайте, моя дорогая.

— Прощайте и… и… — слово за словом она припоминала английские слова, — вы вернетесь? Прощайте и… да благословит вас Бог.

Полчаса спустя, когда носилки, скрипя и трясясь, подымались по горной тропинке, идущей на юго-восток от Шемлега, Ким увидел крошечную фигуру у дверей, махавшую белой тряпицей.

— Ее заслуга выше заслуг всех других, — сказал лама. — Направить человека на путь к Освобождению имеет наполовину такое же великое значение, как самой найти его.

— Гм, — задумчиво проговорил Ким, вспоминая недавнее прошлое. — Может быть, и с моей стороны была некоторая заслуга… По крайней мере, она не обращалась со мной, как с ребенком. — Он приподнял перед своей одежды, где лежала пачка документов и карт, поправил драгоценный мешок в ногах ламы, положил руку на край носилок и начал спускаться с горы, приноравливаясь к медленной походке ворчавших супругов.

— Эти также приобрели заслугу, — сказал лама после трех часов пути.

— Более того, им заплатят серебряной монетой, — заметил Ким. Женщина из Шемлега дала их ему, и он считал справедливым вернуть деньги ее людям.

Глава пятнадцатая

Я императора верну,

Не дам дороги королю,

Владей он Англии короной..

Но здесь — смиряюсь и терплю.

Я не борюсь с воздушной силой —

О стража, пропуск ей скорей!

Мосты спустите Грез властитель,

Привет тебе с мечтой твоей.

За двести миль к северу от Чини, на пластах глинистого сланца Ладака лежит Янклинг-сахиб, веселый человек, и сердито рассматривает в бинокль горные хребты в надежде увидеть какой-либо признак появления своего любимого проводника, кули из Аочунга. Но этот изменник с ружьем системы Маннлихера и двумястами патронов охотится в другом месте на мускусного барана для продажи, а на следующий год Янклинг-сахиб узнает от него, как сильно он был болен в это время.

По долинам Бушара — далеко видящие орлы Гималаев разлетаются в разные стороны при виде его нового синего с белым зонтика — торопливо идет некий бенгалец, когда-то толстый и благообразный, теперь худой и истощенный. Он выслушал благодарность двух знатных иностранцев, довольно искусно проводив их до туннеля Машобра, который ведет в большую и веселую столицу Индии. Не его вина, что ослепленный сырым туманом он провел их мимо телеграфной станции и европейской колонии Котгартт. Это была вина не его, а богов, о которых он говорил так увлекательно, что незаметно привел своих слушателей к границам Нагана, где раджа этого государства принял их за британских солдат-дезертиров. Хурри-бабу так много рассказывал о величии и славе своих спутников в их стране, что сонный князек улыбнулся. Он рассказывал это всем, кто спрашивал его, рассказывал громогласно и на разный манер. Он просил для них пищи, устраивал помещение, оказался искусным лекарем, причем ему пришлось лечить от ушиба в пах, ушиба, который можно получить при падении в темноте с каменистого склона горы, — и во всех отношениях был незаменимым человеком. Причина его любезности делала ему честь. Вместе с миллионами таких же рабов, как он, он научился смотреть на Россию как на великую северную освободительницу. Он человек боязливый. Он боялся, что не сумеет спасти своих знаменитых хозяев от гнева возбужденных крестьян. Он и сам, пожалуй, мог бы ударить святого человека, но… Он глубоко благодарен и искренне рад, что сделал, что мог, для приведения их приключения к благополучному — за исключением потерянного багажа — окончанию. Он забыл о побоях, опровергал, что побои были нанесены в ту несчастную первую ночь под соснами. Он не просил ни пенсии, ни вознаграждения, но если они считают его достойным, то не могут ли написать ему свидетельства? Оно могло бы пригодиться ему в последствии, когда другие путешественники, их друзья, пришли бы из-за ущелий. Он просил не забыть его в их будущем величии, так как полагал, что даже он, Мохендро Лал Дутт, магистр философии Калькуттского университета, «оказал государству некоторые услуги».

Они выдали ему свидетельство, восхваляя его вежливость, замечательное искусство как проводника, описывая оказанную им помощь. Он засунул свидетельство за пояс и зарыдал от волнения: ведь они перенесли вместе столько опасностей. В полдень он провел их по забитой толпой улице до Союзного банка в Симле, где они хотели удостоверить свои личности. Оттуда он исчез, как предрассветное облако на Джакко.

Вот он, слишком похудевший, чтобы потеть, слишком спешащий, чтобы расхваливать лекарства в своем обитом медью ящичке, подымается по склону Шемлега, чувствуя себя достигшим совершенства. Понаблюдайте за ним, когда он, откинув свои восточные привычки, курит в полдень, лежа на койке, а женщина в усеянной бирюзой повязке указывает ему в юго-восточном направлении на другую сторону луга, поросшего высохшей травой. «Носилки, — говорит она, — путешествуют не так быстро, как отдельные люди, но его птицы должны уже быть на равнине. Святой человек не хотел оставаться, хотя юноша уговаривал его». Бенгалец громко стонет, опоясывает свои толстые бедра и снова пускается в путь. Он не хочет путешествовать во тьме, но его дневные переходы, ни один из которых не считается стоящим того, чтобы занести его в книгу, удивили бы людей, насмехающихся над его расой. Добросердечные крестьяне, припоминая продавца снадобий, проходившего два месяца тому назад, дают ему убежище от злых лесных духов. Он видит во сне бенгальских богов, книги, употребляющиеся в университете, и Королевское лондонское общество в Англии. На следующее утро качающийся сине-белый зонтик отправляется в дальнейший путь.

На рубеже Дуна, оставив далеко за собой Муссури, около равнины, расстилающейся в золотой пыли, отдыхают усталые носильщики. В носилках — как известно всем жителям гор — лежит больной лама, ищущий Реку, которая должна исцелить его. Поселения чуть не подрались из-за чести нести эти носилки, потому что лама давал несущим благословения, а его ученик — хорошие деньги — ровно треть платы сахибов. Носилки прошли целых двенадцать миль в день, что показывали грязные, истертые жерди, и дорогами, по которым редко проходят сахибы. Они шли через проход Ниланг в бурю, когда снег, наносимый метелью, наполнял каждую складку одежды бесчувственного ламы; среди мрачных вершин Раиенга, где сквозь туман до них доносился голос диких коз; покачиваясь, с усилиями пробирались они внизу по глинистой почве; с трудом удерживаемые между плечом и сжатыми челюстями они огибали ужасные утесы на дороге, проложенной под Багартати; раскачивались с треском при уверенных, быстрых шагах на спуске в Долину Вод, шли вдоль ровной, полной испарений поверхности этой закрытой долины; подымались и опускались, встречая буйные порывы ветра, дующего с Кедарпата; останавливались среди дня во мраке ласковых дубовых лесов; проходили из поселения в поселение в предрассветном холоде, когда даже набожным людям можно простить, что они бранят нетерпеливых святых людей, и при свете факелов, когда наименее боязливые думают о привидениях. Теперь дули достигли конца своего пути. Горцы обливаются потом при умеренной жаре на нижних Севаликских холмах и собираются вокруг жрецов, чтобы получить благословение и плату.

— За вами заслуга, — говорит лама. — Большая, чем вы думаете. И вы вернетесь в горы, — со вздохом прибавляет он.

— Конечно. Как можно скорее в высокие горы.

Носильщик потирает плечо, выпивает воду, выплевывает ее и поправляет свои травяные сандалии. Ким, с худым, утомленным лицом, вынимает из-за пояса маленькие серебряные монеты, подымает мешок с пищей, запихивает пакет в клеенке — это священные для него писания — за пазуху и помогает ламе подняться. Выражение покоя снова появилось в глазах старика, и он не думает уже, что горы обрушатся на него и задавят его, как думал в ту ужасную ночь, когда был остановлен разлившейся рекой.

Носильщики поднимают дули и исчезают за кустами.

Лама поднимает руку в сторону Гималаев.

— Не среди вас, о благословеннейшие из гор, упала Стрела нашего Господа! И никогда уже мне не дышать вашим воздухом!

— Но ты в десять раз сильнее на здешнем хорошем воздухе, — сказал Ким, усталой душе которого были приятны плодородные, приветливые равнины. — Здесь или где-нибудь вблизи упала Стрела, да. Мы пойдем очень тихо, мили три в день, потому что поиски наши увенчаются успехом. Но мешок тяжел.

— Да, наши поиски увенчаются успехом. Я избег великого искушения.

Теперь они делали не более двух миль в день, и вся тяжесть перехода лежала на Киме — тяжесть старика, тяжесть мешка с пищей, со спрятанными в нем книгами, тяжесть лежавших у сердца документов, а также и всех подробностей ежедневной обыденной жизни. Он просил милостыню на заре, раскладывал одеяла, чтобы лама мог погрузиться в размышления, держал на коленях его усталую голову в полуденный зной, отгоняя мух, пока не начинала болеть рука, вечером снова просил милостыню и растирал ноги ламы, который вознаграждал его обещанием Освобождения сегодня, завтра или, самое позднее, послезавтра.

— Никогда не бывало такого челы. Временами на меня находит сомнение, лучше ли ухаживал знанда за нашим Господом. А ведь ты сахиб. Когда я был еще силен — давно это было, — я забывал об этом. Теперь я часто смотрю на тебя и всякий раз вспоминаю, что ты сахиб. Как странно!

— Ты говорил, что нет ни черного, ни белого. Зачем ты мучишь меня этим разговором, Служитель Божий? Дай мне потереть тебе другую ногу. Это сердит меня. Я не сахиб. Я твой чела, и голова тяжела теперь у меня на плечах.

— Потерпи немного! Мы вместе достигнем Освобождения. Тогда ты и я, на отдаленном берегу реки оглянемся на наши прежние жизни, как в горах мы смотрели назад на пройденное нами за день пространство. Может быть, и я был некогда сахибом.

— Никогда не было сахиба, похожего на тебя, клянусь в этом.

— Я уверен, что хранитель изображений в Доме Чудес был в своей прежней жизни очень мудрым настоятелем монастыря. Но даже его очки не могут заставить меня видеть. Когда я хочу смотреть пристально, падают какие-то тени. Ничего — нам знакомы все штуки этого бедного скелета — тень, сменяемая другой тенью. Я связан иллюзией Времени и Пространства. Сколько мы прошли сегодня телесно?

— Может быть, половину коса. Три четверти мили. И переход был утомительный.

— Половину коса! А духом я прошел десять тысяч тысяч. Как все мы окутаны и связаны в этих бессмысленных вещах! — Он взглянул на свою худую, с синими жилками руку, для которой так тяжелы стали четки. — Чела, у тебя никогда не бывает желания покинуть меня?

Ким подумал о пакете в клеенке и о книгах в мешке с провизией. Если бы только какое-нибудь доверенное лицо могло передать их, в настоящее время ему было бы все равно, как ни разыграется Большая Игра. Он устал, голова у него была горяча, а выходивший точно из желудка кашель мучил его.

— Нет, — почти сурово проговорил он. — Я не собака или змея, чтобы кусать тех, кого научился любить.

— Ты слишком нежен со мной.

— И это неверно. Я поступил в одном деле, не посоветовавшись с тобой. Я дал знать женщине в Кулу через ту женщину, которая дала нам сегодня утром козьего молока, что ты несколько слаб и нуждаешься в носилках. Я мысленно упрекаю себя, что не сделал этого, когда мы пришли в Дуй. Мы останемся здесь, пока не принесут носилок.

— Я доволен. Она женщина с золотым сердцем, как ты говоришь, но несколько болтлива.

— Она не станет утомлять тебя. Я позаботился и об этом. Служитель Божий, на сердце у меня очень тяжело от того, что я часто небрежно относился к тебе. — Истерическое рыдание вырвалось из его горла. — Я уводил тебя слишком далеко; я не всегда доставал тебе хорошую пищу; я не обращал внимания на жару; я разговаривал с прохожими в дороге и оставлял тебя одного… Я… я… Но я люблю тебя… и все это слишком поздно… Я был ребенок. О, зачем я не был взрослым!

Изнуренный напряжением, усталостью и несвойственной его возрасту душевной тяжестью Ким упал к ногам ламы и разрыдался.

— К чему это все? — кротко сказал старик. — Ты никогда ни на шаг не уклонялся с Пути Послушания. Небрежно относился ко мне? Дитя, я жил твоей силой, как старое дерево живет, опираясь о твердую стену. День за днем, с той поры, что мы начали спускаться с Шемлега, я отнимал у тебя силу. Поэтому ты ослабел не из-за своих грехов. Теперь говорит плоть — глупая, бессмысленная плоть. Не уверенная душа. Успокойся! Узнай по крайней мере дьяволов, с которыми ты борешься. Они землерожденные — дети иллюзии. Мы пойдем к женщине из Кулу. Она приобретет заслугу за то, что приютит нас, и в особенности за то, что будет ухаживать за мной. Ты будешь свободен, пока к тебе не вернутся силы. Я забыл о глупой плоти. Если кто-либо заслуживает порицания, я должен вынести его. Но мы слишком приблизились к вратам Освобождения, чтобы порицание могло угнетать нас. Я мог бы похвалить тебя, но для чего? Скоро, очень скоро, мы ни в чем не будем нуждаться.

И он ласкал и утешал Кима мудреными пословицами и умными изречениями, касавшимися маленькой, хорошо понятой им твари — нашей плоти, которая, будучи только заблуждением, претендует на то же значение, как Душа, затемняя Путь и вызывая громадное умножение бесполезных искушений.

— Ну, давай говорить о женщине из Кулу. Как ты думаешь, она будет просить еще амулет для своих внуков? Когда я был молодым человеком — очень давно, — меня мучили разные болезни, и я пошел к одному настоятелю, очень святому человеку, искавшему истину, хотя я не знал этого. Сядь и слушай, дитя моей души! Когда я кончил свой рассказ, он сказал мне: «Чела, знай это. Много лжи на свете и немало лжецов, но нет больших лжецов, чем наши тела, за исключением их ощущений». Поразмыслив, я успокоился, и, по своей великой милости, он разрешил мне выпить чая в его присутствии. Разреши и ты мне выпить чая, потому что я чувствую жажду.

Ким, смеясь сквозь слезы, поцеловал ноги ламы и пошел готовить чай.

— Ты опираешься на меня телесно, Служитель Божий, а я опираюсь на тебя в иных отношениях. Знаешь ли ты это?

— Может быть, и угадал, — и глаза ламы блеснули, — это нужно изменить.

В это время с шумом и ссорами и вместе с тем с важным, торжественным видом появились слуги сахибы с любимым ее паланкином, присланным за двадцать миль все с тем же седым слугой. Когда носильщики дошли до длинного, белого, полуразрушенного дома за Сахаруппором, лама решил принять свои меры — переговорить о Киме со старухой.

После приветствий сахиба весело крикнула ему из верхнего окна:

— Какая польза от совета старухи, данного старику? Я говорила тебе, Служитель Божий, чтобы ты присматривал за своим челой. Как ты исполнил мой совет? Не отвечай мне. Я сама знаю. Он бегал от женщины к женщине. Взгляни на его глаза, потухшие и ввалившиеся. А предательская линия, идущая от носа! Его измучили. Фи! Фи! А еще жрец!

Ким слишком устал, чтобы улыбнуться, и только покачал головой.

— Не шути, — сказал лама. — Прошло это время. Мы здесь по важному делу. В горах меня постигла болезнь Души, а его — болезнь тела. С тех пор я жил на его силы — съедал его.

— Дети оба — старый и малый, — фыркнула она, но оставила шутки. — Может быть, гостеприимство излечит вас. Погодите немного, и я приду побеседовать с вами о славных высоких горах.

Вечером — ее зять вернулся, и ей не нужно было обходить ферму — она узнала все подробности событий, тихо переданные ей ламой. Две старые головы покачивались с мудрым видом. Ким, шатаясь, прошел в комнату и уснул на койке как убитый. Лама запретил Киму расстилать для него одеяла и добывать пищу.

— Я знаю… я знаю. Кому и знать, как не мне? — болтала старуха, — Мы, идущие под гору, к горящим кострам, хватаемся за руки тех, кто идет с Рекой Жизни, с кувшинами, полными воды, — да, наполненными до краев. Я обидела мальчика. Он отдал тебе свою силу? Это правда, что старые каждый день поедают молодых. Теперь нам нужно вылечить его.

— Много заслуг уже было с твоей стороны.

— Заслуг! Что я такое? Старый мешок с костями, приготовляющий сою для людей, которые и не спросят, кто состряпал ему сою? Если бы я могла про запас сохранить заслугу для моего внука!..

— Того, у кого были желудочные боли?

— Подумать только, что Служитель Божий помнит это! Надо сказать его матери. Это особенная честь! «Того, у которого были желудочные боли». Служитель Божий сразу вспомнил. То-то она будет гордиться.

— Мой чела для меня то же, что сын для непросветленных.

— Скажи лучше, внук. У матерей не бывает мудрости нашего возраста. Если ребенок кричит, они говорят, что небеса падают. Ну а бабушка так далека от болей деторождения и удовольствия давать грудь, что может понять значение крика и отчего он происходит, просто ли от злости или от ветров. И так как ты заговорил о ветрах… Когда Служитель Божий был здесь, я, может быть, обидела его, выпрашивая амулеты.

— Сестра, — сказал лама, употребляя выражение, с которым буддистский монах может иногда обращаться к монахине, — если заговоры успокаивают тебя…

— Они лучше десяти тысяч докторов.

— Если они успокаивают тебя, говорю я, то я, бывший настоятель Суч-Дзена, приготовлю тебе столько амулетов, сколько ты желаешь. Я никогда не видел твоего лица…

— Даже обезьяны, которые крадут у нас орехи, считают это выигрышем для себя. Хи, хи, хи!

— Но тот, кто спит там, — он кивнул головой по направлению запертой двери комнаты для гостей по другую сторону переднего двора, — говорит, что у тебя золотое сердце… А по духу он внук мне.

— Хорошо. Я — корова Служителя Божьего. — Это было чисто по-индостански, но лама на это не обратил внимания. — Я стара. Я носила детей. О, некогда я могла нравиться мужчинам! Теперь могу только лечить их. — Он слышал, как зазвенели ее браслеты, как будто она обнажала руки для какого-нибудь дела. — Я примусь за мальчика, буду давать лекарства, кормить его и вылечу его. A-а! Мы, старики, еще знаем кое-что.

Поэтому, когда Ким, у которого болели все кости, открыл глаза и собирался идти на кухню, чтобы достать пищи для своего учителя, он встретил сильный отпор, и укутанная в покрывало старуха, явившаяся в сопровождении своего слуги, сказала, чего именно ему не следует делать.

— Ты должен лежать… Ничего тебе не будет. Что такое? Закрытый ящик, чтобы держать в нем священные книги? О, это дело другое. Избави, Иель, чтобы я стала между жрецом и его молитвами! Ящик принесут, и ключ от него останется у тебя.

Ящик поставили под его койку, и Ким со вздохом облегчения запер в него пистолет Махбуба, завернутый в клеенку пакет с патронами, книги и дневники. По какой-то странной причине их тяжесть на плечах была сущим пустяком в сравнении с тяжестью, лежавшей на его бедной душе. По ночам при мысли о них у него болела шея.

— Твоя болезнь несвойственна нынешней молодежи: теперь молодые люди перестали ухаживать за старшими. Сон и некоторые снадобья — лучшее лекарство для тебя, — сказала сахиба, и он был рад отдаться полузабытью, которое отчасти служило ему утешением.

Она варила напитки в таинственном азиатском здании — нечто вроде винокуренного завода — лекарства с отвратительным запахом и еще более отвратительные на вкус. Она стояла над Кимом, пока он глотал их, и расспрашивала подробно об их действии. Она наложила запрет на вход в передний двор и поддерживала его при посредстве вооруженного человека. Правда, ему было более семидесяти лет; его грозный меч уже давно не вынимался из ножен, но он представлял собой авторитет сахибы, а нагруженные повозки, болтливые слуги, телята, собаки, курицы и так далее распространяли ее авторитет далеко по округе. Когда желудок был хорошо очищен, она выбрала из массы бедных родственников, толпившихся в задних комнатах — домашних собак, по местному названию, — вдову одного из своих двоюродных братьев, искусную в том, что европейцы, совершенно ничего не понимающие в этом деле, называют массажем. И обе они, положив его головой на восток и ногами на запад, чтобы таинственные земные течения, которые проникают в земную оболочку наших тел, помогли, а не помешали лечению, однажды после полудня разобрали его на части — кость за костью, мускул за мускулом, связку за связкой, нерв за нервом. Превращенный в безответную мягкую массу, наполовину загипнотизированный постоянным мельканием покрывал, ниспадавших на глаза женщин, Ким погрузился в сон — точно удалился на десять тысяч миль — на тридцать шесть часов, сон, который освежил его, словно дождь после засухи.

Потом она стала кормить его, и дом пошел ходуном от ее криков. Она приказывала зарезать куриц, она посылала за зеленью, и спокойный, неповоротливый садовник, почти такой же старый, как она, обливался потом. Она взяла пряностей, молока, лука, маленьких рыбок, водящихся в ручьях, лимонов для щербета, перепелов и цыплячьих печенок, смешивала все это и жарила на вертеле, переложив кусочками имбиря.

— Я повидала кое-что на свете, — сказала она, смотря на нагруженные подносы, — и знаю, что женщины бывают двух сортов: одни отнимают силу у человека, другие возвращают ее. Прежде я принадлежала к первому сорту, теперь ко второму. Ну, не изображай жреца передо мной. Я только пошутила. Если эта шутка не нравится теперь, то понравится, когда опять пойдешь разгуливать по дороге. Кузина, — прибавила она, обращаясь к бедной родственнице, которая не переставала превозносить ее милосердие, — у него появляется румянец, словно на коже только что вычищенной скребницей лошади. Наша работа похожа на отделку драгоценных вещей, которые потом бросают танцовщице, не правда ли?

Ким сел и улыбнулся. Страшная слабость спала с него, как старый башмак. У него чесался язык для свободного разговора, а неделю тому назад малейшее слово рассыпалось в его устах, словно пепел. Боль в затылке (которой он, вероятно, заразился от ламы) прошла вместе с другими болями и дурным вкусом во рту. Обе старухи, несколько более, чем прежде, но все же слишком озабоченные своими покрывалами, кудахтали так же весело, как курица, вошедшая в открытую дверь.

— Где мой Служитель Божий? — спросил он.

— Послушайте его! Твой Служитель Божий здоров, — отрывисто сказала старуха, — хотя это не его заслуга. Если бы я знала, какими чарами можно его сделать благоразумным, я продала бы мои драгоценности и купила эти чары. Отказаться от хорошей пищи, приготовленной мной самой, и отправиться бродить по полям целых две ночи с пустым желудком и в конце концов свалиться в ручей — это вы называете святостью? Потом, когда он почти разбил то, что ты оставил мне от моего сердца, он говорит, что считает свой поступок заслугой. О, как одинаковы все мужчины! Нет, не то, он говорит, что освобожден от всякого греха. Это и я могла бы сказать ему прежде, чем он вымок. Теперь он здоров, это случилось неделю назад, а по-моему, пропади она, такая святость! Трехлетний ребенок поступил бы умнее. Не беспокойся о Служителе Божьем! Он смотрел за тобой в оба, если только не переходил вброд наших ручьев.

— Я не помню, чтобы видел его. Я помню, что дни и ночи проходили, словно белые и черные полосы, то открывающиеся, то закрывающиеся. Я не был болен: я только устал.

— Упадок сил, который наступает обыкновенно у людей постарше на несколько десятков лет. Но теперь все кончено.

— Магарани, — начал было Ким, но под влиянием ее взгляда переменил это обращение на более нежное, — матушка, я обязан тебе жизнью. Как благодарить тебя? Десять тысяч благословений на твой дом и…

— Пускай дом остается без благословения (невозможно точно передать слова старухи). Если хочешь, благодари Бога, как жрец, а если хочешь, благодари меня, как сын. О небо! Неужели я для того переворачивала и подымала тебя, шлепала и выворачивала тебе пальцы, чтобы ты забрасывал меня изречениями? Твоя мать, вероятно, родила тебя, чтобы разбить себе сердце? Что ты сделал ей, сын?

— У меня не было матери, матушка, — сказал Ким. — Мне говорили, что она умерла, когда я был маленьким.

— Так никто не может сказать, что я похитила ее права, если, когда ты снова пойдешь по дороге, этот дом будет одним из тысячи, в которых ты находил приют и забывал после легко брошенного благословения. Ну, ничего. Мне не надо благословений, но… но… — Она топнула ногой на бедную родственницу. — Возьми подносы в дом, зачем в комнате старая пища, о зловещая женщина!

— Я… я также родила в свое время сына, но он умер, — захныкала сгорбленная, скрытая покрывалом фигура. — Ты знаешь, что он умер! Я только дожидалась приказания убрать подносы.

— Это я зловещая женщина! — с раскаянием крикнула старуха. — Мы, спускающиеся к чаттри (большие зонты над горящими огнями, где жрецы принимают последние пожертвования), хватаемся изо всех сил за тех, кто несет чаттри (кувшины с водой — молодые люди, полные жизни, хотела сказать она, но игра слов вышла неудачной). Когда не можешь танцевать на празднике, то приходится смотреть из окна, а положение бабушки забирает все время у женщины. Твой учитель дает мне теперь все амулеты, какие я пожелаю, по-видимому, потому, что он освободился от грехов. Хаким в очень плохом настроении эти дни. Он отравляет моих слуг за недостатком более важных людей.

— Какой хаким, матушка?

— Тот самый человек из Дакка, что дал мне пилюлю, которая разорвала меня на три части. Он пришел сюда неделю тому назад, словно заблудившийся верблюд, клялся, что вы с ним были кровными братьями по дороге в Кулу, и притворялся страшно встревоженным состоянием твоего здоровья. Он был очень худ и голоден, и потому я велела напичкать его с его тревогой.

— Мне хотелось бы видеть его, если он здесь.

— Он ест по пять раз в день и вскрывает нарывы моим слугам, чтобы предохранить их от удара. Он так тревожится за тебя, что торчит у дверей кухни и подкрепляет себя крохами. Он выдержит. Нам не избавиться от него.

— Пошли его сюда, матушка, — глаза Кима сверкнули на одно мгновение, — я поговорю с ним.

— Я пошлю его, но выгнать его принесло бы несчастье. По крайней мере, у него хватило ума выудить Служителя Божия из реки и, таким образом, хотя Служитель Божий и не говорил этого…

— Он очень умный хаким. Пришли его, матушка.

— Жрец хвалит жреца? Вот так чудо! Если он из твоих друрей (в последнюю вашу встречу вы ссорились), я притащу его сюда на аркане и дам ему потом обед, какой полагается его касте, сын мой… Вставай и посмотри на свет! От этого лежанья в постели заведутся семьдесят дьяволов… Сын мой! Сын мой!

Она вышла из комнаты и подняла целый тайфун в кухне, и почти вслед за ее тенью вкатился бенгалец, одетый до плеч, как римский император, с непокрытой головой, похожей на голову Тита, в новых башмаках из патентованной кожи, жирный и потный, полный радости и приветствий.

— Клянусь Юпитером, мистер О'Хара, я действительно очень рад видеть вас! Я любезно запру дверь. Жаль, что вы больны. Очень вы больны?

— Бумаги, бумаги из корзины! Карты и мурасла! — Он нетерпеливо протянул ключ. В настоящую минуту у него было страстное желание отделаться от украденных вещей.

— Вы совершенно правы. Это правильный департаментский взгляд. У вас все?

— Я взял из корзины все рукописи. Остальное я сбросил с горы. — Он услышал скрип ключа в замке, звук разворачиваемой липкой, медленно поддававшейся клеенки и быстрое перелистывание бумаг. Его неразумно раздражало сознание, что они лежали под его койкой во время праздных дней болезни — это было невыразимой тяжестью для него. Поэтому кровь быстрее потекла у него по жилам, когда Хурри, подпрыгивая с ловкостью слона, снова пожал ему Руку.

— Это прекрасно! Лучше быть не может! Мистер О'Хара! Вы выкинули целый мешок фокусов — замков, запасов и ружейных стволов! Они сказали, что пропал весь их восьмимесячный труд! Клянусь Юпитером, как они побили меня!.. Взгляните, вот письмо от Хиласа! — Он прочел две-три строки на придворном персидском языке, языке уполномоченной и неуполномоченной дипломатии. Мистер Раджа-сахиб попал в западню. Ему придется объяснить официально, на каком, черт возьми, основании он пишет любовные письма царю. А карты очень хорошие… и три или четыре первых министра здешних государств замешаны в этой корреспонденции. Клянусь Богом, сэр! Британское государство изменит порядок престолонаследия Хиласа и Бунара и назначит новых наследников. Измена самая низкая. Но вы не понимаете? Э?

— Карты в твоих руках? — сказал Ким. Ему только и нужно было знать это.

— Можете быть спокойны, они у меня. — Он спрятал все бумаги в свою одежду, как это могут делать только жители Востока. — И они отправятся в канцелярию. Старуха думает, что я навсегда поселился здесь, но я уйду с ними — немедленно. Мистер Лурган будет очень гордиться. Официально вы мой подчиненный, но я упомяну ваше имя в моем устном докладе. Жаль, что нам не разрешаются письменные доклады. Мы, бенгальцы, отличаемся в точной науке. — Он бросил Киму ключ и показал ему пустую корзину.

— Хорошо. Это хорошо. Я очень устал. Мой Служитель Божий был также болен.

— О да. Говорю вам, я ему хороший друг. Он вел себя очень странно, когда я пришел сюда за вами, и я подумал, что бумаги, может быть, у него. Я пошел за ним, чтобы поговорить о его размышлениях и обсудить также этнологические вопросы. Видите, здесь я теперь очень незначительная личность в сравнении со всеми его чарами. Клянусь Юпитером, мистер О'Хара, он знаете, страдает припадками, каталептическими, а может быть, и эпилептическими. Да, говорю вам. Я нашел его в таком состоянии под деревом in articulo mortem; он вскочил и пошел в ручей и утонул бы в ручье, если бы не я. Я вытащил его.

— Потому что меня не было там! — сказал Ким. — Он мог бы умереть.

— Да, он мог бы умереть, но теперь он обсох и уверен, что преобразился, — Хурри со значительным видом постучал пальцем по лбу. — Я записал его изречения для Королевского общества. Вы должны поторопиться и хорошенько выздороветь и вернуться в Симлу, а я расскажу вам все, что случилось со мной у Лургана. Чудесно было. Края брюк у них были совершенно разорваны, а старый Наган-раджа принял их за европейских солдат-дезертиров.

— А русские? Долго они были с тобой?

— Один был француз. О, дни, и дни, и дни. Теперь все горцы уверены, что все русские — нищие. Клянусь Юпитером! У них не было ничего, кроме того, что я доставал им. А я рассказывал простому народу — о, такие рассказы и анекдоты! Я расскажу вам все, когда вы придете к старику Лургану. Славный будет вечерок! Мы оба отличились! Да, а они выдали мне удостоверение. Славная шутка. Видели бы вы их, когда они удостоверяли свои личности в Союзном банке! И, благодаря Всемогущему Богу, вы так хорошо добыли их бумаги! Вы не очень смеетесь, но будете смеяться, когда выздоровеете. Ну, теперь я прямо отправляюсь на железную дорогу и уберусь отсюда. У вас будет всюду кредит на Игру. Когда вы придете туда? Мы очень гордились вами, хотя вы и задали нам страху. В особенности Махбуб.

— А, Махбуб? Где он?

— Продает лошадей, конечно, здесь, по соседству.

— Здесь? Зачем? Говори медленно. У меня в голове еще есть какая-то тяжесть.

Бенгалец застенчиво поглядел на кончик своего носа.

— Ну, видите, я человек боязливый и не люблю ответственности. Вы были, знаете, больны, и я не знал, где, черт возьми, находятся бумаги и сколько их. Поэтому, когда я пришел сюда, я телеграфировал Махбубу — он был на скачках в Мируте — и рассказал ему, как обстоит дело. Он является со своими слугами, совещается с ламой и потом называет меня дураком и вообще был очень груб со мной.

— Но почему, почему?

— Вот это-то я и спрашиваю. Я только намекнул, что если кто-нибудь украл бумаги, то мне нужно несколько сильных, храбрых людей, чтобы выкрасть их. Видите, они страшно важны, а Махбуб Али ведь не знал, где вы находитесь.

— Махбуб Али должен был ограбить дом сахибы? Ты сумасшедший, бабу! — с негодованием сказал Ким.

— Мне были нужны бумаги. Предположим, она украла их? Я думаю, это было просто практическое предположение. Вам это не нравится, э?

Местная поговорка, которую нельзя привести, выразила силу неодобрения Кима.

— Хорошо, — Хурри пожал плечами, — о вкусах не спорят. Махбуб также рассердился. Он продал здесь всех своих лошадей и говорит, что старуха настоящая старая леди, и он не снизойдет до таких неджентльменских поступков. Мне все равно. Я получил бумаги и был очень рад моральной поддержке со стороны Махбуба. Я говорю вам, я человек боязливый, но каким-то образом, чем боязливее я бываю, тем больше попадаю в чертовски затруднительные положения. Потому я радовался, что вы были со мной в Чини, радовался и присутствию Махбуба вблизи. Старая госпожа бывает иногда очень груба относительно меня и моих прекрасных пилюль.

— Да смилуется Аллах! — сказал, приподымаясь на локте, обрадованный Ким. — Что за удивительная тварь бабу вообще! И этот человек шел — если действительно шел — с ограбленными, разгневанными иностранцами?

— О, это было ничего после того, как они отколотили меня, но если бы я потерял бумаги, то дело вышло бы серьезное. Махбуб, он также чуть не отколотил меня и отправился совещаться с ламой. С этого времени я стану заниматься исключительно этнологическими исследованиями. Теперь прощайте, мистер О'Хара. Я могу, если потороплюсь, попасть на поезд, отходящий в Умбаллу в 4 часа 25 минут пополудни. Вот славное будет времечко, когда мы расскажем всю эту историю мистеру Лургану! Я представлю хорошее официальное донесение о вас. Прощайте, мой дорогой, и, когда будете волноваться, пожалуйста, не употребляйте магометанских выражений в тибетском платье.

Он дважды пожал ему руку — бабу с головы до пят — и открыл дверь. С освещенным солнечным светом, полным торжества лицом он вернулся к роли смиренного шарлатана из Дакка.

«Он обокрал их, — думал Ким, забывая о своем участии в этом деле. — Он обманул их. Он лгал им, как бенгалец. Они дали ему удостоверение. Он насмехается над ними, рискуя жизнью, — я ни за что не пошел бы к ним после выстрелов из пистолета — а потом говорит, что он боязливый человек. Нужно мне опять идти в мир».

Сначала ноги у него гнулись, как плохие чубуки, и, когда он вышел на воздух, лучи солнца ослепили его. Он присел на корточки у белой стены, переживая в уме все события длинного путешествия с носилками, опасения за слабость ламы, и, когда прошло возбуждение, стал жалеть себя. Соприкосновение с внешним миром пугает измученный ум, как удар шпор необъезженного коня. Достаточно, вполне достаточно того, что выкраденное из корзины имущество взято, сбыто с его рук, из его владения. Он пробовал думать о ламе, удивляться, как он попал в ручей, но обширность мира, видимого из-за ворот переднего двора, отгоняла всякие связные мысли. Потом он смотрел на деревья и большие поля с соломенными хижинами, скрывавшимися между созревающей пшеницей, смотрел странным взглядом, который не мог определить величины вещей, их размеров и предназначения, смотрел пристально в течение получаса. Все это время он чувствовал, хотя не мог высказать словами, что душа его не находится в общении с окружающим ее миром, что она словно зубчатое колесо, не связанное ни с каким механизмом, как бездействующее зубчатое колесо дешевой, испорченной уже машинки для раскалывания сахара.

Легкий ветерок обвевал его, попугаи кричали на него, шум населенного дома позади него — ссоры, приказания, выговоры — он не слышал ничего.

— Я — Ким. Я — Ким. А что такое Ким? — неустанно повторяла его душа.

Он не хотел плакать, никогда не чувствовал себя менее желающим плакать, но внезапно легкие, глупые слезы потекли вдоль его носа, и ему почти послышался щелчок замка от колеса: этот замок, казалось, снова открыл ему внешний мир. Предметы, которые бессмысленно отражались в зрачке мгновение тому назад, приняли свои обычные размеры. Дороги предназначались для ходьбы, дома для жилья, скот следовало пасти, поля обрабатывать, а мужчины и женщины существовали для того, чтобы разговаривать с ними. Все они были реальные, настоящие существа — крепко стоящие на ногах, вполне понятные, плоть от его плоти, ничего более. Он отряхнулся, как собака, которой попала в ухо блоха, и вышел из ворот. Сахиба, которой передали об этом заботливо следившие за Кимом слуги, сказала:

— Пустите его. Я исполнила мой долг. Мать-земля должна сделать остальное. Когда Служитель Божий окончит свои размышления, скажите ему.

На маленьком холме в полумиле от дома, где молодое банановое дерево возвышалось, словно наблюдательный пункт над только что вспаханными полями, стояла пустая повозка. Веки Кима, обвеваемые мягким воздухом, отяжелели к тому времени, как он приблизился к ней. Почва была покрыта хорошей, чистой пылью — не новой зеленью, которая, живая, уже находится на полпути к смерти, но полной надежды пылью, заключающей в себе семя всей жизни. Он чувствовал ее между пальцев ног, ощущал ее ладонями рук и всеми суставами и с восторженным вздохом растянулся под тенью повозки с деревянными осями. И Мать-земля оказалась так же верна, как сахиба. Она обвевала его своим дыханием, чтобы восстановить равновесие, потерянное им в то время, когда он лежал на койке, лишенный ее целительного прикосновения. Его голова беспомощно лежала на ее груди, а раскинутые руки отдавались ее еиле. Развесистое дерево над ним и даже мертвый, пострадавший от человеческой руки лес вблизи лучше его самого знали, чего он искал. Час за часом лежал он в неподвижности более глубокой, чем сон.

К вечеру, когда весь горизонт потемнел от пыли, подымаемой возвращавшимися стадами, пришли лама и Махбуб Али. Они шли осторожно. В доме им сказали, куда ушел Ким.

— Аллах! Что за безумная выходка — спать на открытом месте, — бормотал барышник. — Он мог бы быть убит сто раз. К счастью, отсюда не близко до границы.

— И, — повторил лама много раз поведанный рассказ, — никогда не бывало такого челы. Воздержанный, ласковый, умный, хорошего характера, всегда веселый в дороге, ничего не забывающий, ученый, правдивый, вежливый. Велика будет награда ему!

— Я знаю мальчика, как уже говорил.

— И ведь он обладал всеми этими качествами?

— Некоторыми из них. Но я еще не нашел талисмана Красной Шапки, чтобы сделать его хоть несколько правдивым. Его очень хорошо лечили.

— У сахибы золотое сердце! — горячо сказал лама. — Она смотрит на него, как на сына.

— Гм! Кажется, половина Индостана разделяет ее чувства. Я хотел только посмотреть, не случилось ли чего дурного с мальчиком и пользуется ли он свободой. Как ты знаешь, мы с ним были старыми друзьями в первые дни вашего паломничества.

— Оно связало нас. — Лама сел. — Мы пришли к концу нашего паломничества.

— Твое могло окончиться навсегда, неделю тому назад. Я слышал, что говорила тебе сахиба, когда мы относили тебя на койку. — Махбуб рассмеялся и дернул себя за свежевыкрашенную бороду.

— В то время я размышлял о других вещах. Хаким из Дакка прервал мои размышления.

— Иначе, — ради приличия это было сказано на языке пушту, — ты окончил бы свои размышления на знойной стороне ада, так как ты неверующий и идолопоклонник, несмотря на всю свою детскую простоту. Но что ты делаешь теперь, Красная Шапка?

— Сегодня же ночью, — слова выходили из его уст медленно, звучали торжественно, — сегодня же ночью он будет так же, как я, свободен от всякого греха. Когда покинет тело, познает, как и я, освобождение от Колеса Всего Сущего. Я имею знамение, — он положил руку на разорванную картину за пазухой, — что мое время коротко, но я буду охранять его еще много лет. Помни, я достиг Познания, как и говорил тебе три ночи тому назад.

— Должно быть, верно сказал джайнский жрец, что я суфи (вольнодумец), потому что вот я сижу, слушая невозможные богохульства… — сказал себе Махбуб. — Я помню твои слова. Таким образом он попадет в сады Эдема. Но как? Убьешь ты его или утопишь в той удивительной реке, из которой вытащил тебя бабу?

— Меня не вытащили ни из какой реки, — просто сказал лама. — Ты забыл, что случилось. Я нашел ее… Я познал.

— О да. Верно, — пробормотал Махбуб, колеблясь между веселым смехом и сильным негодованием. — Я забыл, как все это произошло. Ты сознательно нашел ее.

— И подумать, что я мог бы отнять жизнь… Это не грех, а просто безумие. Мой чела помог мне найти Реку. Он имеет право очиститься от грехов со мной вместе.

— Да, ему следует очиститься. Ну а дальше, старик, что дальше?

— Чего же еще нужно? Он, конечно, достигнет нирваны, он просветлен, как я.

— Хорошо сказано. Я боялся, как бы он не сел на коня Магомета и не улетел.

— Нет, он должен выступить учителем.

— Ага! Теперь понимаю! Это как раз подходящее дело для жеребенка. Конечно, он должен выступить учителем. Он, например, очень нужен государству как писец.

— Его готовили к этой цели. Мне вменится в заслугу, что я платил за него. Доброе дело не умирает. Он помог мне в моих поисках. Я помог ему в его. Праведно Колесо, о продавец лошадей с севера! Пусть он будет учителем, пусть он будет писцом, не все ли равно? В конце концов он достигнет Освобождения. Остальное — иллюзия.

— Не все ли равно? Когда мне нужно, чтобы он был со мной через полгода! Я являюсь с десятью хромыми лошадьми и тремя сильными людьми — благодаря этой курице, бабу — чтобы насильно вырвать больного мальчика из дома старой бабы. Оказывается, что я присутствую при том, как молодой сахиб поднимается — Аллаху ведомо — на какие-то языческие небеса с помощью старой Красной Шапки. А я считаюсь до некоторой степени участником Игры! Но сумасшедший любит мальчика, и я вследствие этого также должен быть сумасшедшим.

— Это что за молитва? — сказал лама, услышав сказанные в красную бороду ворчливые слова.

— Это все равно, но раз я узнаю, что мальчик, который предназначается в рай, может все-таки пойти на государственную службу, у меня становится легче на душе. Я должен идти к своим лошадям. Становится темно. Не буди его. Мне не хочется слышать, как он будет называть тебя учителем.

— Но он действительно мой ученик. Как же иначе?

— Он так и говорил мне, — Махбуб подавил порыв злобы и со смехом поднялся с земли. — Я не совсем твоей веры, Красная Шапка, если такая мелочь может касаться тебя.

— Это ничего, — сказал лама.

— Я так и думал. Поэтому тебя, безгрешного, только что омытого и на три четверти утонувшего не тронет, что я назову тебя хорошим, очень хорошим человеком. Теперь, когда мы поговорили с тобой три-четыре вечера, я — хотя и барышник — могу, как говорится, увидеть святость и из-за ног лошадей! Да, могу также понять, почему Всеобщий Друг сразу вложил свою руку в твою. Обращайся с ним хорошо и дозволь ему возвратиться в мир учителем, когда ты омоешь ему ноги, если это лекарство годится для жеребенка.

— Почему бы тебе самому не пойти по Пути и не сопровождать мальчика?

Махбуб, пораженный великолепной смелостью вопроса, уставился на ламу. За границей он ответил бы ударом. Юмор этого предложения тронул его мирскую Душу.

— Тише, тише, начинать надо с одной ноги, как хромой жеребец на умбалльских скачках. Я могу впоследствии попасть в рай, у меня есть данные для этого, хорошие данные — и это благодаря твоей простоте. Ты никогда не лгал?

— К чему?

— О Аллах, слышишь его? «К чему» в этом твоем мире! И никогда никому не причинял вреда?

— Однажды футляром с письменными принадлежностями — прежде чем стал мудрым.

— Вот как? Ну тогда я лучше думаю о тебе. Твои поучения хороши. Ты заставил одного знакомого человека сойти с пути борьбы. — Он неистово расхохотался. — Он пришел сюда с намерением произвести кражу со взломом. Да, ломать, грабить, убить и унести то, что было нужно ему.

— Великое безумие!

— О, и большой стыд! Так подумал он после того, как увидел тебя, и несколько других людей, мужчин и женщин, подумали то же. Поэтому он оставил свое намерение и теперь идет отколотить толстого, большого бенгальца.

— Я не понимаю.

— Аллах сохрани, чтобы ты понял! Некоторые люди сильны знаниями. Твоя сила выше. Сохрани ее, я думаю, что ты сохранишь. Если мальчик будет тебе плохим слугой, оторви ему уши.

Афганец, застегнув свой широкий пояс, с вызывающим видом скрылся во мраке, а лама настолько спустился с облаков, что взглянул на широкую спину удалявшегося Махбуба.

— Этот человек не благовоспитан и обманывается тенями явлений. Но он говорил хорошо о моем челе, который теперь должен получить награду. Я помолюсь… Просыпайся, о счастливейший из всех рожденных женщиной! Просыпайся! Она найдена!

Ким очнулся от глубокого сна, и лама терпеливо ожидал, пока он перестанет зевать, все время щелкая пальцами, чтобы отогнать злых духов.

— Я проспал сто лет! Где мы? Служитель Божий, ты давно здесь? Я пошел искать тебя, но, — он засмеялся все еще спросонья, — заснул дорогой. Теперь я совсем выздоровел. Ел ли ты? Пойдем домой. Прошло много дней с тех пор, как я ухаживал за тобой. А сахиба, хорошо ли она кормила тебя? Кто омывал тебе ноги? Как твои болезни — желудок, шея, шум в ушах?

— Прошло, все прошло. Разве ты не знаешь?

— Я ничего не знаю, кроме того, что не видел тебя целый век. Не знаю чего?

— Странно, что весть об этом не дошла до тебя, когда все мои помыслы были устремлены к тебе.

— Я не могу видеть лица, но голос твой звучит как гонг. Уж не возвратила ли тебе молодость сахиба своей стряпней?..

Он взглянул на сидевшую со скрещенными ногами черную фигуру, выделявшуюся на светло-желтом фоне сумерек. Так сидит в Лагорском музее каменный Боди-сатва, смотрящий вниз на патентованные, самодвижущиеся турникеты.

Лама хранил молчание. Их обвевало нежное, дымчатое безмолвие индийского вечера, нарушавшееся только щелканьем четок и звуком отдаленных шагов Махбуба.

— Выслушай меня! Я принес новости.

— Но мы…

Длинная желтая рука поднялась и заставила его замолчать. Ким поспешно спрятал ноги под одежду.

— Выслушай меня! Я принес новости! Поиски закончены. Теперь ждет награда. Вот как. Когда мы были в горах, я жил твоей силой, пока молодая ветвь не согнулась и чуть было не сломалась. Когда мы сошли с гор, я беспокоился о тебе и о многом, что лежало у меня на сердце. Челн моей души потерял направление: я не мог заглянуть в Причину Вещей. Поэтому я отдал тебя полностью на попечение добродетельной женщины. Я не принимал пищи. Я не пил воды. Но я все же не видел Пути. Мне навязывали пищу, кричали сквозь запертую дверь. Поэтому я удалился в пещеру под деревом. Я не принимал пищи. Я не пил воды. Я просидел в размышлении два дня и две ночи, стараясь отвлечься от внешнего мира и задерживать дыхание, как это полагается при благочестивых размышлениях. На вторую ночь — так велика была моя награда — мудрая Душа освободилась от глупой Плоти и стала свободной. Этого я никогда еще не достигал, хотя бывал близок к тому. Обрати на это внимание, потому что это — чудо!

— Действительно чудо. Два дня и две ночи без еды. Где была сахиба? — вполголоса проговорил Ким.

— Да, моя душа стала свободна и, воспарив словно орел, увидела, что нет ни Тешу ламы, никакой другой души. Как капля тянется к воде, так влекло душу мою к Великой Душе, которая выше всех вещей. В это время, возвышенный размышлениями, я увидел всю Индию, от Цейлона на море до гор и моих родных гор у монастыря Суч-Дзен; я увидел каждый лагерь, каждое поселение — до самого последнего — в одно и то же время и на одном месте, потому что они были внутри Души. Поэтому я узнал, что Душа перешагнула за иллюзию Времени, Пространства и Вещей. Поэтому я узнал, что я свободен. Я увидел тебя одновременно лежащим на твоей койке и падающим вниз вместе с идолопоклонником — в одно время, в одном месте, в моей Душе, которая, говорю я, соприкоснулась с Великой Душой. Я видел также распростертое глупое тело Тешу Ламы и хакима из Дакка, стоящего перед ним на коленях и кричащего ему что-то на ухо. Потом моя Душа оказалась совсем одинокой, и я ничего не видел, потому что соединился со всем, так как достиг Великой Души. И я размышлял тысячу тысяч лет, бесстрастный, знающий Причины всех Вещей. Тогда вдруг какой-то голос крикнул: «Что станется с мальчиком, если ты умрешь?» — и я пришел в себя, и жалость к тебе охватила меня, и я сказал себе: «Я вернусь к моему челе, чтобы он не сбился с Пути». Тогда эта моя Душа, Душа Тешу ламы, оторвалась от Великой Души с невыразимыми усилиями, мучениями и тоской. Как икринка из рыбы, как рыба из воды, как вода из облака, как облако из плотного воздуха, так вышла, выскочила, оторвалась, испарилась Душа Тешу ламы из Великой Души. Потом какой-то голос крикнул: «Река! Берегись Реки!» — и я взглянул на весь мир: он был такой же, каким я видел его прежде, — единым по времени, единым по месту — и я ясно увидел Реку Стрелы у своих ног. В этот час Душа моя была скована каким-то злом, от которого я не вполне очистился. Оно лежало у меня на руках и обвивалось вокруг поясницы, но я оттолкнул его и полетел, словно орел, к самому тому месту, где находилась Река. Ради тебя я отталкивал мир за миром. Я видел Реку внизу — Реку Стрелы — и, когда спустился, воды ее сомкнулись надо мной, и вот я снова очутился в теле Тешу Ламы, но свободным от греха. Хаким из Дакка поддерживал мою голову над водами Реки. Это было здесь. Вон там, за манговыми деревьями, как раз там.

— Аллах Керим! О, хорошо, что бенгалец был тут. Очень ты промок?

— К чему мне было обращать внимание на это? Я помню, что хаким очень заботился о теле Тешу ламы. Он вынес его на руках из святых вод, а потом пришел твой торговец лошадьми с севера с койкой и людьми, и они положили тело на койку и отнесли его в дом сахибы.

— Что сказала сахиба?

— Я был погружен в размышления и ничего не слышал. Итак, поиски окончены. Я удостоился награды: Река Стрелы передо мной. Она прорвалась у наших ног, как я и говорил. Я нашел ее, Сын моей Души! Я вырвал мою душу с Порога Свободы, чтобы освободить тебя от всех грехов — как безгрешен и свободен я. Праведно «Колесо»! Верно наше спасение. Идем!

Он сложил руки на коленях и улыбнулся, как человек, достигший Спасения для себя и для того, кого он любит.

ТРИ СОЛДАТА Рассказы

Deux ex machina

Ударь мужчину, помоги женщине, и вряд ли ты поступишь несправедливо.

Одно из многих изречений рядового Мельванея

«Невыразимые» давали бал. Они взяли у артиллеристов семифунтовик, увили его лаврами, натерли пол для танцев, так что он стал гладким, как лед, приготовили такой ужин, какого никто никогда не едал, и у дверей комнаты поставили двух часовых, поручив им держать подносы с программами. Мой друг, рядовой Мельваней, был одним из этих часовых, так как он принадлежал к числу самых рослых малых в полку. В разгаре танцев часовых освободили, и Мельваней пошел помогать сержанту, который заведовал ужином. Не знаю, сержант ли отдал, или Мельваней взял, одно верно: во время ужина я увидел, что на крыше моей кареты сидят Мельваней и рядовой Орзирис с большим куском окорока, с караваем хлеба и с половиной страсбургского пирога, а также с двумя бутылками шампанского. Поднимаясь на карету, я услыхал, как Мельваней говорил:

— Еще хорошо, что танцы бывают реже, чем дежурства, не то, честное слово, Орзирис, сынок мой, я не был бы, как говорится, лучшей жемчужиной в короне полка, напротив, осрамил бы его.

— Передай-ка мне любимое зелье полковника, — сказал Орзирис. — Но почему ты клянешь свою порцию? Это пенистое пойло — недурная штука.

— Ах ты, невежественный дикарь: пойло! Шампанское мы пьем, пойми — шампанское! И я совсем не против него. Вся беда в истории с маленькими кусочками черной кожи. Знаю, что из-за них я к утру буду совсем болен. И что это такое?

— Гусиная печенка, — сказал я, поднимаясь на крышу кареты. Я знал, что сидеть с Мельванеем интереснее, чем танцевать.

— Гусиная печенка? Вот что! — сказал Мельваней. — Право, я думаю, следовало бы вырезать печенку из сержанта Меллинса. В жаркие дни и холодные ночи у него уйма печенки. Целые бочки! И он говорит: «Сегодня я весь печенка», — и посылает меня на десять дней в карцер за самый крошечный стаканчик, который когда-либо вливал в себя хороший солдат.

— Мельванея взяли под арест, когда он вздумал купаться во рву форта, — пояснил мне Орзирис. — Он находил, что, на взгляд всякого богобоязненного человека, в барракских бочонках для воды слишком много пива. Еще тебе повезло, Мельваней, ты легко отделался.

— Ты находишь? А мне сдается, что со мной поступили жестоко в сравнении с тем, что я делал прежде, в те дни, когда мои глаза видели яснее, чем теперь. Боже ты мой, сержант пришпилил меня! Это меня-то, который спас репутацию человека получше его. Он поступил гнусно, и это доказательство власти зла.

— Бросьте толки о власти зла, — сказал я. — Чью репутацию вы спасли?

— Можно пожалеть, что не свою собственную, но я вечно хлопотал о других больше, чем о себе. И всегда я был такой, всегда совал нос в чужие дела. Ну, слушайте. — Он устроился поудобнее. — Я вам расскажу. Понятно, без настоящих фамилий, так как в дело была замешана офицерская леди; не скажу я вам также, где произошло дело; место может выдать человека.

— Ладно, — лениво протянул Орзирис, — видимо, будет запутанная история.

— Во времена оны, как говорится в книжках, я был рекрутом.

— Да неужели? — насмешливо спросил Орзирис. — Это удивительно!

— Орзирис, — произнес Мельваней, — попробуй еще раз открыть рот… и я, извините, сэр, я схвачу тебя за штаны и швырну!

— Хорошо, молчок! — ответил Орзирис. — Так что же случилось, когда ты был новобранцем?

— Я служил лучше, чем ты, но не в том дело. Скоро я возмужал, ах, каким же молодцом был я пятнадцать лет тому назад! Меня звали «Бык Мельваней», и, ей-ей, я нравился женщинам, они так и льнули ко мне. Честное слово!.. Орзирис, эй ты, малыш, чего скалишь зубы? Не веришь, что ли?

— Нет, нет, — сказал Орзирис, — но я уже слыхал это. В ответ на его дерзость Мельваней только высокомерно махнул рукой и продолжал:

— Офицеры полка, в котором я служил, были истыми офицерами; все — благородные люди, воспитанные, с такими хорошими манерами, каких теперь не увидишь. Все были хороши, кроме одного капитана. Скверная выправка, слабый голос, некрепкие ноги… А эти три вещи — признаки плохого служаки. Запомни это, Орзирис, мой сынок!

У нашего полковника была дочь; одна из тех овечек, которые точно шепчут: «Ах, подними меня и неси на руках, не то я умру». Такие создания — настоящая добыча для людей, вроде капитана; и он вечно вертелся около нее, ухаживал за ней, хотя полковник то и дело повторял дочке: «Пожалуйста, милочка, подальше от этого животного». Тем не менее отец не решался отослать ее куда-нибудь подальше от греха: он давно овдовел, и кроме нее у него не было никого.

— Погодите, Мельваней, — остановил я рассказчика, — как вы узнали все это?

— Как? — презрительно крякнув, сказал Мельваней. — Правда, я, стоя на дежурстве, обращаюсь в деревянный чурбан, но разве из-за этого я должен, как слепой, держать… держать канделябр в руке, пока вы собираете карты, разве не смею видеть и чувствовать? Нет, я вижу все. На дежурстве, когда мои настоящие глаза смотрят в одну точку, у меня на спине, в башмаках и в коротких волосах на затылке сидят другие глаза. Откуда я знаю? Поверьте слову, сэр: в полку всегда известно все и еще больше, чем все; в противном случае, к чему годился бы сержант офицерской столовой? Зачем также жена этого сержанта купала бы майорского ребенка? Одним словом, вот что: капитан имел плохую выправку, отчаянно плохую, и, в первый раз окинув его взглядом, я сказал себе: «Ах ты, бентамский петушок из милиции! Петушок из Госпорта! (Он явился к нам из Портсмута.) Придется тебе пообрезать гребешки; это я-то думаю, и, по милости Божьей, Теренс Мельваней обстрижет их».

Вот он принялся кружить около дочери полковника, мурлыкал, напевал и выделывал всякие шуры-муры, а эта невинная бедняжка смотрела на него, точь-в-точь как комиссариатский бык на полкового повара. У него были скверненькие, торчащие черненькие усишки, и каждое-то слово он закручивал и наворачивал. Ох! Это был хитрый человек и по природе лгун. Есть прирожденные лгуны. Вот и он был таким. Я знал, что он по уши в долгу; кроме того, знал я о нем еще много разных разностей, но из уважения к вам, сэр, умолчу о них. Часть известного мне знал и полковник; он не хотел иметь с ним дела, и, судя по тому, что произошло позже, капитан подозревал это.

Вот раз офицеры и офицерские леди, вероятно со скуки, а то они не затеяли бы ничего подобного, решили устроить любительский театр. Вы много раз видели эти зрелища, сэр, и знаете, что это плохая забава для тех, кто сидит на заднем ряду и колотит ногами о пол, ради чести своего полка. Мне приказали быть за сценой, тащить это, поднимать то. Дело было нетрудное и даже приятное благодаря пиву и девушке, одевавшей офицерских леди… (Она умерла в Аггра, двенадцать лет тому назад.) Они играли штуку, которая называется «Обрученные»; вы, может, слышали о ней? И дочь полковника представляла горничную. А капитан был малым по имени Брум, Сприт Брум звали его в пьесе. Тогда-то я и увидел то, чего не замечал раньше, а именно, что он не джентльмен. Они слишком много бывали вместе, эти-то двое! И все шушукались, прячась за декорациями, которые я менял; кое-что я слышал, и мне хотелось, до смерти хотелось, обрезать ему гребешок. Он все шептался с ней, уговаривал ее согласиться на какой-то скверный план; она пыталась противиться; только видно было, что воли у нее немного. Удивляюсь, право, что в те дни мои уши не выросли на целый ярд, я так усердно слушал! Но я делал вид, что ничего не замечаю; поднимал одну вещь, опускал другую; все как полагалось, и, думая, что я не могу слышать, офицерские леди говорили между собой: «Какой услужливый молодой человек этот капрал Мельваней». Я был тогда капралом. После меня понизили, но все равно, в свое время я был капралом. Хорошо-с, дело шло, как обыкновенно при любительских представлениях, и хотя я подозревал многое, но только во время репетиции в костюмах мне стало ясно, что эти двое — негодяй и дурочка (какой ей и полагалось быть) — решились на «уклонение».

— На что? — спросил я.

— На уклонение. Вы называете это побегом. Исключая те случаи, когда все совершается по правилам, — отвратительно и грязно увозить от родителей единственную дочь, девушку, которая сама себя не понимает. В комиссариате был сержант, и он объяснил мне, что такое уклонение. Я вам расскажу…

— Продолжай об этом проклятом капитане, Мельваней, — прервал его Орзирис, — комиссариатские сержанты дело неинтересное.

Мельваней признал справедливость его замечания и продолжал:

— Я понимаю, что ни полковник, ни я не дураки; меня считали самым бойким солдатом в полку, а полковник был лучшим командиром в целой Азии. Итак, все, что говорили он или я, было сущей правдой. Мы оба знали, что капитан дурной человек, но по причинам, о которых я уже раз умолчал, мне было известно больше, чем моему полковнику. Я, скорее, исколотил бы капитана прикладом моего ружья, чем позволил бы ему украсть девушку; все святые знают, что, женится он на ней или не женится, ей все равно пришлось бы мучиться, и, во всяком случае, вышел бы дьявольский скандал. Но я никогда не поднимал руку на своего офицера… Однако теперь, вспоминая о прошлом, считаю это чудом.

— Мельваней, светает, — сказал Орзирис, — а мы не ближе к делу, чем были в самом начале. Одолжи мне свой кисет. В моем — труха.

Мельваней подал ему свой кисет, набил заново и собственную трубку.

— Последняя репетиция подходила к концу. Меня мучило любопытство, и потому я остался за кулисами, когда декорации сменили. Я лежал под какой-то штукой с нарисованным коттеджем и распластался, как мертвая жаба. Эти двое шептались; она вздрагивала и хватала ртом воздух, точно только что вытащенная на берег рыба. «Уверены ли вы, что все готово?» — говорит он или произносит «слова подобного значения», как выражаются во время военных судов.

— Верно, как смерть, — говорит она, — только мне кажется, мы поступаем ужасно жестоко по отношению к моему отцу.

— К черту вашего отца, — говорит он или что-то в этом роде. — Все устроено, все ясно. По окончании дела Джунги подаст карету, вы преспокойно приедете на станцию к двухчасовому поезду; а в вагоне буду я с вашей одеждой.

«Ага, — думаю, — значит, в дело замешана ее айя (туземная няня). Айи — ужасно скверная вещь. Не связывайтесь с ними!» Тут капитан принялся умасливать бедняжку, а тем временем офицеры и офицерские леди ушли; свет потушили. Для объяснения «теории бегства», как говорят мушкетеры, вам следует узнать, что после дурацких «Обрученных» разыгрывали пьеску под названием «Парочки», в которой речь шла о «парочках» того или иного рода. Девушка играла в ней, капитан — нет. Я подозревал, что после окончания пьесы он отправился на станцию с ее вещами. Меня особенно беспокоили эти вещи; ведь я знал, как неприлично офицеру, капитану, шататься по свету с бог знает каким «трузо» на руках, что это вызовет сплетни.

— Погоди, Мельваней. Что это за «трузо»? — спросил Орзирис.

— Сын мой, ты невежественный парень. Когда девушка выходит замуж, ее наряды и все остальное называются «трузо».[21] То же самое бывает, когда она бежит, хотя бы с самым отъявленным негодяем во всех списках армии.

Итак, я придумал план кампании. Дом полковника стоял на расстоянии добрых двух миль от театрального барака. Наступило время спектакля. «Денис, — говорю я моему черному сержанту, — если ты меня любишь, одолжи мне на время твою одноколку, потому что у меня сердце не в порядке, и ноги мои разболелись от хождения взад и вперед». И Денис дал мне одноколку, а в нее был запряжен прыгающий, брыкающийся рыжий конь. Когда все приготовились к первой сцене «Обрученных» (она была очень длинная), я выскользнул из барака и шмыгнул в экипаж. Матерь небесная! Задал я рыжему жару, и он влетел во двор полковника, как дьявол, на задних ногах. Дома были только слуги; я прокрался к черному ходу и встретил айю.

— Ах ты, бесстыдная черная Иезавель, — говорю я ей, — ты за пять рупий продаешь честь своего господина; уложи-ка всю одежду мисс-сахиб, да живей! Это приказание капитана-сахиба. Мы едем на станцию. — Замолчав, я прижал свой палец к своему же носу с видом отчаянного плута.

— Хорошо, — сказала айя; тут я окончательно убедился, что она в заговоре, принялся говорить этой корове все сладости, когда-либо слышанные мной на базарах, и попросил ее торопиться. Пока айя укладывала вещи, я стоял возле дома и покрывался потом: ведь в театре ждали, чтобы я сменил декорации для второй сцены, и я отлично знал это. Ну, признаюсь, для бегства молодой девушки нужно собрать столько же вещей, сколько берет целый полк для перехода. «Да помогут святые рессорам Дениса, — подумал я, навалив на одноколку все эти узлы да тюки, — потому что от меня им не ждать пощады».

— Я тоже еду, — сказала айя.

— Нет, не едешь, — отвечаю я, — приедешь позже. Жди. Я скоро вернусь и принесу тебе денег. Ах ты, мародерка, и… — все равно, как я назвал ее еще.

Тогда я отправился, и по особому приказу Провидения… поймите, я делал хорошее дело… — рессоры Дениса выдержали. «Когда капитан пойдет за вещами, — подумал я, — он будет волноваться». В конце «Обрученных» капитан сел в свой кабриолет и поехал к дому полковника, а я сидел на лестнице и смеялся. Раза два-три я заглядывал в театральный барак, чтобы посмотреть, как продвигается маленькая пьеса; когда же она подошла к концу, я шмыгнул за дверь, остановился между экипажами и очень тихо позвал: «Джунги!» Одна карета тотчас двинулась, и я махнул рукой кучеру. «Отъезжай», — сказал я, и он поехал прочь. Когда я нашел, что достаточно отъехали, я прямо-прямехонько хватил его по переносице; он повалился с таким журчанием в горле, какое слышишь в пивном котле, когда в нем мало жидкости. Я побежал к своей одноколке, захватил все вещи мисс и втиснул их в карету. А пот так и катился по моему лицу. «Скорее домой, — сказал я первому попавшемуся мне саису. — Надо подобрать одного человека. Он тяжело болен. Уволоки его подальше. И если ты скажешь хоть слово о том, что увидишь, я измолочу тебе лицо так, что твоя собственная жена не поймет, кто перед ней». Я услыхал топот ног. Значит, пьеса кончилась, и я побежал опускать занавес. Вот все вышли. Девушка спряталась за одним из столбов крыльца и сказала: «Джунги», да таким тихим голосом, что и заяц не испугался бы. Я кинулся к карете Джунги, схватил с козел старую лошадиную попону, завернул в нее свою голову и все остальное тело и поехал к тому месту, где стояла дочь полковника.

— Мисс-сахиб, — говорю. — Вы на станцию? Приказание капитана-сахиба. — Не проронив ни слова, она уселась между своими вещами.

Я подобрал вожжи, как паровоз полетел к ее дому и приехал туда раньше, чем вернулся полковник. Девушка подняла крик, и я думал, что она умрет; из дома выбежала айя и принялась болтать о том, что капитан приезжал за вещами и отправился на станцию.

— Вынимай багаж, чертовка! — говорю я ей. — Не то я тебя зарежу.

Показались фонари экипажей, которые ехали от театрального барака; они двигались через учебную площадку. Боже, как работали эти женщины, мисс и ее айя, перетаскивая в дом тюки и чемоданы. Мне смерть как хотелось им помочь, но я удержался, не желая, чтобы меня узнали; я сидел, закутанный в попону, кашлял и благодарил всех святых за то, что стояла безлунная ночь.

Когда вещи снова были в доме, я даже не попросил бакшиша, а, потушив фонари своей одноколки, помчался в противоположную сторону от экипажей. Вдруг я увидел валявшегося на дороге негра и соскочил с козел, чуть не наехав на него. Право, мне казалось, что в эту ночь Провидение за меня. Это был Джунги; его нос совсем расплющился; он весь онемел, окоченел. Вероятно, его скинули с козел. Мошенник скоро очнулся. «Тс!» — сказал я ему, но он завыл.

— Ах ты, ком черной грязи, — прошипел я, — так-то ты правишь своим гхарри? Карета должна была ехать чуть ли не к границе страны, а ты валяешься, как свинья! Поднимайся, кабан! — Я повысил голос, услышав стук кабриолета. — Поднимись да зажги фонари, не то тебя задавят. — Мы с ним были на дороге к станции.

— Что это здесь, черт возьми? — раздался голос капитана, и я понял, что он в бешенстве.

— Пьяный кучер гхарри (кареты), сэр, — ответил я. — Я видел, как гхарри несся через лагерь, а теперь отыскал и пьяницу.

— А! — сказал капитан, — а как его зовут? — Я наклонился и сделал вид, что слушаю.

— Он говорит, что его зовут Джунги, сэр.

— Подержи-ка мою лошадь, — сказал капитан своему кучеру, соскочил на дорогу и принялся хлестать Джунги. Офицер обезумел от злости и ругался, как грубиян, каким он и был всегда.

Мне показалось, что капитан убьет Джунги, а потому я сказал: «Довольно, сэр, не то вы его заколотите до смерти». Тогда все бешенство офицера обратилось на меня, и он загнал меня проклятиями в ад и таким же способом выгнал оттуда. Я держал под козырек и стоял навытяжку.

— Сэр, — сказал я, — у каждого человека в этом мире есть свои права; и сдается мне, что многих исколотили бы прямо всмятку за сегодняшние дела… которые, как вы видите, сэр, не удались. «Теперь, — подумал я, — ты, Теренс Мельваней, сам перерезал себе горло, потому что он ударит тебя, а ты собьешь его с ног во спасение его души и навлечешь на себя вечный позор».

Но капитан не вымолвил ни слова. Он бросил Джунги, сел в своей кабриолет и уехал, не сказав мне «до свидания», а я вернулся к баракам.

— А что же было потом? — в один голос спросили мы с Орзирисом.

— Это все, — ответил Мельваней. — Никогда ни слова не слыхал я больше об этой истории. Я узнал, что они не убежали, а только этого мне и хотелось. Ну, теперь сами посудите, сэр, неужели десятидневный арест — надлежащее обращение с человеком, который поступал так, как я?

— Во всяком случае, — заметил Орзирис, — в этот раз дело не шло о полковничьей дочери, и ты был сильно под хмельком, когда старался вымыться в канаве форта.

— Вот уж это, — допивая шампанское, произнес Мельваней, — совершенно лишнее и дерзкое замечание.

Рассказ рядового Леройда

И он рассказал историю

Из хроники Гаутамы Будды

Далеко от офицеров, вечно требующих осмотра амуниции, далеко от чутких носов сержантов, которые унюхивают набитую трубку в свернутом постельном белье, в двух милях от шума и суеты бараков находится «Ловушка». Это старинный сухой колодец, узловатое искривленное пиппаловое[22] дерево бросает на него тень, высокая трава окаймляет его. Тут-то много лет назад рядовой Орзирис устроил склад такого своего имущества, мертвого и живого, которое нельзя было без опаски прятать в бараке. Он держал в колодце гуданских цыплят и фокстерьеров с несомненной генеалогией, на которых он имел более чем сомнительные права: Орзирис был прирожденный браконьер и принадлежал к числу самых ловких собачьих воров в целом полку.

Никогда снова не вернутся те долгие, тихие вечера, во время которых Орзирис, слегка насвистывая, походкой врача-хирурга расхаживал между своими пленниками; Леройд сидел в нише, давая ему мудрые советы относительно ухода за собаками, а Мельваней, свесив ноги с искривленного сука дерева, как бы благословляя, размахивал над нашими головами своими сапожищами и восхищал нас то военными и любовными рассказами, то отчетами о своих удивительных приключениях в различных городах и среди различных людей.

Теперь Орзирис завел лавочку для продажи чучел птиц, Леройд вернулся на свой родной дымный и каменистый север, очутился среди гула бедфордских ткацких станков; Мельваней же — седой, нежный и очень мудрый Улисс — устроился при земляных работах на Центрально-Индийской железнодорожной линии. Судите сами, могу ли я забыть старое время в «Ловушке»?

Этот Орзирис думает, будто он все знает лучше всех, и он вечно твердил, что она не настоящая леди, что в ее жилах течет смешанная кровь. Не стану спорить: лицо ее казалось слишком темным для англичанки, но она была леди, ездила в коляске, да еще на каких чудных лошадях, и волосы ее так блестели, что, право, вы могли бы видеть в них ваше отражение. Носила она также бриллиантовые кольца и золотые цепочки, шелковые да атласные платья. А не дешево продают товар в тех лавках, где материи достаточно для такой фигуры, какая была у нее. Звали ее миссис Де-Сусса, и я познакомился с ней из-за Рипа, собачки леди, жены нашего полковника.

Много перевидел я собак на своем веку, но этот Рип был самым хорошеньким образчиком умного фокстерьера. Право, я никогда не видел собаки лучше; он мог делать все, что вам угодно, только не говорил, и леди полковница дорожила им больше, чем любым христианином. У нее были собственные детишки, но в Англии, и Рип получал все те ласки, все то баловство, которые по праву принадлежали им.

Но Рип был разбойник, и у него вошло в обычай удирать из бараков и бегать повсюду, точно лагерное начальство во время инспекторского смотра. Раза два полковник вздул его, но Рип не обратил на это внимания; он продолжал свои осмотры, размахивая хвостом, ни дать ни взять делая флагами сигнал:

«Спасибо, я здоров, а как вы?» Ну-с, полковник не умел обращаться с собаками, а это была славная собачонка, и немудрено, что она понравилась миссис Де-Сусса. Одна из десяти заповедей гласит, что человек не смеет желать вола своего соседа, ни осла его, но о терьерах там не сказано ни слова, и, вероятно, по этой-то причине миссис Де-Сусса желала Рипа, хотя постоянно ходила в церковь со своим мужем, который был настолько темнее ее, что, не будь у него такого хорошего пальто, вы могли бы, не солгав, назвать его чернокожим. Говорили, что он торгует индийской коноплей. И богат же был этот смуглый малый!

Рипа привязали, и здоровье бедняги пострадало. Поэтому леди полковница послала за мной: ведь было известно, что я понимаю толк в собаках. Она и спрашивает, что с ним такое? «Просто, — отвечаю я, — ему скучно, и он нуждается в свободе и обществе, как все мы, остальные. Вероятно, одна-две крысы скоро оживили бы его. Крысы, мэм, вещь низкая, — говорю я, — но такова уж собачья натура, ему нужно также погулять, встретить одну-другую собаку, побеседовать и подраться с ними, как подобает доброму христианину».

Тут она ответила, что ее собака никогда не дерется, что никогда не дерется также и порядочный христианин.

— Так зачем же тогда солдаты? — сказал я и принялся ей объяснять всевозможные собачьи свойства; а ведь если вы подумаете, то увидите, что собака — самая странная вещь в мире.

Псы учатся держаться, как настоящие, природные джентльмены, пригодные для самого лучшего общества. Говорят, сама «Вдова»[23] любит хороших собак и узнает породистого пса, как только увидит его; с другой стороны, они любят кидаться за кошками и знаются со всевозможными негодными уличными бродягами, ловят крыс и дерутся между собой, как дьяволы.

Вот леди полковница и говорит:

— Ну, Леройд, я с вами не согласна, но до известной степени вы правы, и я хотела бы, чтобы вы иногда брали Рипа на прогулку, только не позволяйте ему драться, бегать за кошками, вообще делать что-нибудь ужасное. — Вот ее собственные слова.

С этих пор Рип и я стали по вечерам гулять; он был такой собакой, которая делает честь человеку. С ним я наловил пропасть крыс, и раз мы устроили охоту в одной высохшей купальне, сразу за лагерем. Через несколько дней Рип стал веселеньким, как новая пуговица. Он бросался на больших рыжих собак-парий, точь-в-точь стрела из лука, и хотя весу в нем не было никакого, так неожиданно налетал на них, что они валились, как кегли от шара; когда же они кидались наутек, он бросался за ними, точно за кроликами. Также летел он и за кошкой, пробегавшей мимо нас.

Раз вечером мы с ним переправились через стену одного дома за мангусом, которого он преследовал. Мы спустились около колючего куста; вдруг смотрим и видим миссис Де-Сусса. Закинула этак зонтик на плечо и смотрит на нас. «Ах, — говорит, — это тот хорошенький фокстерьер? Он позволит себя погладить, м-р солдат?»

— Да, позволит, мэм, — говорю я. — Он любит общество леди. Поди сюда, Рип, поговори с этой доброй леди. — И, видя, что мангус уже удрал, Рип подходит. Как джентльмен, он никогда не боялся и не бывал неловким.

— Ах, какая ты красивая, хорошенькая собачка, — говорит она таким поющим нежным голосом, какой всегда бывает у подобных леди. — Мне так хотелось бы иметь собачку вроде тебя. Ты такой милый, такой ужасно хорошенький. — И дальше болтает все, что, может быть, совсем не нужно благоразумной собаке, но что она переносит в силу хорошего воспитания.

Потом я заставил Рипа прыгать через мою трость, давать лапку, просить, умирать, словом, проделал с ним всякие штуки, которым дамы учат своих собак, хотя мне самому подобные вещи не нравятся: это делает из хорошего пса дурака.

В конце концов выясняется, что она, уже давно, так сказать, «делала глазки» Рипу. Видите ли: ее дети выросли, у нее было мало дел и она всегда любила собак. И вот миссис Де-Сусса спрашивает меня, не хочу ли я выпить чего-нибудь. Мы идем в гостиную, где сидит ее муж. Они оба принялись возиться с собакой, а я получил бутылку эля и несколько сигар.

Наконец, я ушел, но эта дама крикнула мне: «О, м-р солдат, пожалуйста, придите опять с этой хорошенькой собачкой!»

Я не обмолвился леди полковнице о миссис Де-Сусса и Рипе; сам он, конечно, тоже не сказал ничего.

Я стал заходить к смуглой барыньке, каждый раз получал хорошую выпивку, пригоршню отличных сигар и болтал ей о Рипе то, чего и сам никогда не слышал: сказал, будто он получил в Лондоне первую награду на собачьей выставке; будто за него дали его воспитателю тридцать три фунта четыре шиллинга; будто его брат у принца Уэльского и, наконец, будто у него так же длинна родословная, как у любого герцога. Она все это глотала, и ей не надоедало восхищаться им. Но когда миссис Де-Сусса вздумала дать мне денег, и я увидел, что она очень полюбила собаку, я стал кое-что подозревать. Всякий может дать солдату на кружку пива, так, из вежливости, и в этом нет ничего худого, но, когда в вашу руку незаметно суют пять рупий, легко понять, что вас пытаются подкупить и соблазнить. К тому же миссис Де-Сусса стала поговаривать, что прохладная погода скоро окончится, что она отправится в Мунсури Пахар, а мы в Ревальпинди и что после этого она уж никогда больше не увидит Рипа, если только кто-то, кого она знает, не пожалеет ее.

Я рассказал Мельванею и Орзирису всю историю с самого начала до самого конца.

— Эта скверная старая леди задумала мошенничество, — сказал ирландец, — она соблазняет тебя, мой друг Леройд, и хочет заставить решиться на воровство; но я буду защищать твою невинность. Я спасу тебя от злых замыслов этой богатой женщины; сегодня же вечером я пойду с тобой и скажу ей слова истины и чести. Но, Джек, — прибавил он, покачивая головой, — на тебя не похоже, чтобы ты наслаждался хорошим пивом и тонкими сигарами в то время, как мы с Орзирисом бродили здесь и во рту у нас было сухо, как в известковых обломках. Да и курили-то мы всякую дрянь, купленную в винном погребке. Ты нарочно сыграл скверную шутку со своими товарищами; в противном случае, зачем было бы тебе, Леройд, качаться на атласном стуле? Точно Тереке Мельваней не такой же человек, как любой продавец индийской конопли.

— Не будем говорить обо мне, — прибавил Орзирис, — такова жизнь. Люди, действительно способные украшать общество, остаются в тени, а такие неуклюжие йоркширцы, как ты…

— Ах, — сказал я, — ей нет дела до неуклюжего йоркширца, ей нужен Рип. В данном случае главное лицо — он.

На следующий день Мельваней, Рип и я отправились к миссис Де-Сусса, и, так как ирландец был ей незнаком, она сначала стеснялась. Но вы слышали, как Мельваней говорит, и вам нетрудно поверить, что он совсем очаровал ее. Она, наконец, сказала, что ей хочется увезти с собой Рипа в Мунсури Пахар. Тут Мельваней переменил тон и торжественно спросил ее, подумала ли она о последствиях? О том, что двое бедных, но честных солдат будут отправлены в ссылку на убийственные острова. Миссис Де-Сусса заплакала. Мельваней стал утешать ее, согласился, что Рипу было бы гораздо лучше в горах, чем в Бенгалии, и высказал сожаление, что Рип не может жить там, где его так любят. Он продолжал говорить то так, то иначе, наконец, бедная леди почувствовала, что для нее жизнь будет не в жизнь, если собачка не достанется ей.

И вдруг Мельваней внезапно говорит: «Рип будет у вас, мэм, потому что у меня чувствительное сердце, не то что у хладнокровного йоркширца; только это обойдется вам ни на пенни меньше, чем триста рупий».

— Не верьте ему, мэм, — говорю я. — Полковник не отдаст Рипа и за пятьсот.

— А кто говорит, что отдаст? — спросил Мельваней. — Я говорю не о продаже; ради этой доброй, хорошей леди сделаю то, чего в жизни не делал. Я украду Рипа.

— Не говорите о краже, — возразила миссис Де-Сусса. — Он будет так счастлив! Вы знаете, собаки иногда теряются, потом пристают к кому-нибудь. А Рип любит меня, и я люблю Рипа, как никогда не любила ни одну собаку, и он должен быть у меня. Если бы мне дали его в последнюю минуту, я увезла бы его в Мунсури Пахар, и никто никогда ничего не узнал бы.

Мельваней время от времени посматривал на меня, и хотя я не понимал, что он задумал, но решил соглашаться с ним.

— Ну, мэм, — говорю я, — никогда мне и не снилось опуститься до кражи собак, но раз мой товарищ видит, как можно угодить такой леди, как вы, то я не стану удерживать его, хотя это дурное дело, думается мне, и триста рупий жалкая награда за возможность попасть на проклятые острова, о которых говорил Мельваней.

— Я дам триста пятьдесят, — сказала Де-Сусса, — только дайте мне собачку.

Так мы позволили уговорить себя; она тотчас же смерила шею Рипа и послала в Гамильтон заказать серебряный ошейник, чтобы он был готов к тому времени, когда Рип станет ее собственностью, а это должно было случиться в день ее отъезда в Мунсури Пахар.

— Вот что, Мельваней, — говорю я, когда мы вышли из дома. — Ты не отдашь ей Рипа.

— Неужели ты захочешь огорчить бедную старую женщину? — говорит он. — У нее будет «свой» Рип.

— А откуда ты возьмешь его? — спрашиваю я.

— Леройд, милейший, — тянет он, — ты красивый человек, рослый и хороший товарищ, но голова у тебя сделана из теста. Разве наш друг Орзирис не «таксидермист», не настоящий художник, мастерски владеющей своими тонкими белыми пальцами? А что такое таксидермист, как не человек, который умеет обращаться с мехами? Помнишь ты белую собаку лагерного сержанта, скверную, злую, которая половину времени пропадает, а другую половину ворчит? На этот раз она потеряется совсем. Заметил ли ты, что по форме и росту этот пес — настоящий слепок с фокса полковника, хотя его хвост длиннее на один дюйм и на нем нет пятен настоящего Рипа? Ну и характер у него такой же, как у его хозяина, или еще лучше. Но что значит один дюйм собачьего хвоста и несколько черных, коричневых и белых пятен для такого ловкого профессионала, как Орзирис? Ровно ничего.

Скоро мы встретили Орзириса, и, так как этот человек был острее иглы, он в одну секунду понял, чего от него ждут. На следующий день он принялся практиковаться в окраске шкур, начав со своих белых кроликов. Вскоре он поместил все пятна Рипа на спине белого комиссариатского теленка, чтобы запомнить их и быть уверенным в оттенках. Орзирис переводил коричневый цвет и черный совершенно натурально. Если у Рипа был какой-нибудь недостаток, так именно слишком большое количество пятен; зато они располагались на удивление симметрично.

К тому времени как Орзирис захватил собаку сержанта, наш друг так навострился, что мог первоклассно исполнить свое дело. Никогда в мире не было такой злющей собаки, как пес сержанта; и он, конечно, не подобрел, когда его хвост укоротили на полтора дюйма. Но пусть люди рассказывают о Королевской академии, если им угодно. Лично мне не случалось видеть картины с изображением животного, которая была бы лучше копии Орзириса с милого Рипа, несмотря на то что копия эта ворчала, скалила зубы и старалась кинуться на смирный и привлекательный оригинал. Не собака, а золото был этот Рип!

В Орзирисе всегда было столько самомнения, что оно могло бы поднять воздушный шар, и ему так понравился его поддельный Рип, что он хотел отвести его к миссис Де-Сусса раньше ее отъезда. Но мы с Мельванеем не позволили ему этого, зная, что, как ни велико искусство Орзириса, его поверхностная живопись могла живехонько соскочить с собачьей шерсти.

Вот, наконец, миссис Де-Сусса назначила день своего отъезда в Мунсури Пахар. Мы решили принести Рипа на станцию в корзине, передать ей его как раз перед отходом поезда и тогда же получить от нее деньги; все, как было договорено.

И право, ей давно было пора уехать; пятна на спине собаки требовали множество материала для поддержания их надлежащего колера; Орзирису пришлось истратить на краски семь рупий и шесть анна в лучшем аптекарском магазине Калькутты.

Тем временем сержант повсюду искал свою собаку; она же сидела на привязи, и ее характер становился все хуже и хуже.

Вот раз вечером поезд пришел со стороны Ховраха. Мы помогли миссис Де-Сусса сесть в вагон и подали ей около шестидесяти ящиков, наконец поднесли и нашу корзину. Из гордости Орзирис попросил нас позволить ему пойти с нами и не мог не приподнять крышку и не показать ей собачки, которая свернулась клубком.

— О, — сказала смуглая особа, — красавчик, какой он миленький! — В эту минуту «красавчик» заворчал и оскалил зубы. Поэтому Мельваней закрыл крышку и сказал:

— Смотрите, мэм, вынимая Рипа, будьте осторожны. Он отвык путешествовать по железной дороге и, вероятно, будет скучать по своей настоящей хозяйке и по своему другу, Леройду; итак, на первых порах принимайте во внимание его чувства.

Да, она сделает все это и еще больше для дорогого доброго Рипа; она также не откроет корзины, пока они не уедут на много миль; она и сама боится, чтобы кто-нибудь не узнал его; мы же истинно добрые, хорошие солдаты, действительно хорошие. И она передала мне пачку кредитных бумажек; в это время к вагону подошли ее друзья и знакомые проститься с нею — их было не больше семидесяти пяти. Ну а мы сейчас же ушли.

Что стало с тремястами и пятьюдесятью рупиями? Трудно сказать; они растаяли у нас в руках, прямо растаяли. Мы поделили их поровну, потому что Мельваней сказал: «Если Леройд первый познакомился с миссис Де-Сусса, я вспомнил о собаке сержанта; Орзирис же был художник — гений, который создал произведение искусства из безобразного произведения природы. Однако в виде благодарности за то, что дурная старая женщина не довела меня до мошенничества, я отдал часть денег отцу Виктору для бедных, для которых он всегда просит пожертвования».

Но мы с Орзирисом смотрели на вещи иным образом: он из лондонского пригорода; я уроженец далекого севера. Мы получили деньги и хотели владеть ими. И деньги были у нас, правда, короткое время.

Ну, мы никогда больше не слышали об этой смуглой женщине. Наш полк пошел в Пинди, и сержант завел себе другую собаку вместо той, которая постоянно пропадала, и наконец, окончательно потерялась.

Опьяневшая партия отслуживших срок

Случилась ужасная вещь! Мой друг рядовой Мельваней, который в свое время, не очень давно, отправился на родину на «Сераписе», вернулся в Индию штатским! Это все из-за Дины Шад. Она не могла выносить тесных квартир, и ей недоставало ее слуги, Абдуллы, больше, чем можно выразить словами. Главное же — супруги Мельваней слишком долго пробыли здесь и отвыкли от Англии.

Мельваней знал одного подрядчика на одной из новых центральных железнодорожных линий и попросил у него места. Подрядчик ответил, что если Мельваней может за свой счет вернуться в Индию, он, в память о прежних днях, поручит ему заведовать партией кули и за надсмотр за ними будет платить восемьдесят пять рупий в месяц. Дина Шад сказала, что если Тереке не примет предложения подрядчика, она превратит его жизнь в кромешный ад. И Мельваней вернулся штатским, что составляло великое и страшное падение, хотя мой друг старался замаскировать это, говоря, что теперь он «шишка» на железнодорожной линии и вообще человек видный.

На бланке для заказа инструментов он написал мне приглашение посетить его, и я приехал в смешное маленькое временное бунгало на линии. Дина Шад повсюду посадила горох, а природа рассеяла всевозможные травы около дома. Мельваней не изменился, изменилась только его одежда, это было ужасно, но непоправимо. Он стоял на своей платформе, говорил с кули, по-прежнему высоко подняв плечи; его крупный толстый подбородок был, тоже по-прежнему, чисто выбрит.

— Теперь я штатский, — обратился ко мне Мельваней. — Разве можно сказать, что я когда-нибудь был военным человеком? Не отвечайте, сэр, вы колеблетесь между комплиментом и ложью. С тех пор как у Дины Шад есть собственный дом, на нее нет управы. Войдите в комнаты и, напившись чаю из фарфоровой посуды в гостиной, вернитесь сюда; мы как христиане выпьем здесь под деревом. Прочь вы, негры! Сахиб приехал ко мне в гости, и он никогда не сделает этого для вас. Убирайтесь же, копайте землю, да живее, и работайте до заката.

Когда мы втроем удобно разместились под большим деревом против бунгало и первый шквал вопросов и ответов о рядовых Орзирисе и Леройде, о старых временах и местах замер, Мельваней задумчиво сказал:

— Приятно думать, что для меня завтра нет парада, нет капрала с набитой тестом головой, который всегда готов дать тебе тумака. А между тем не знаю… Тяжеловато быть тем, чем никогда не был и не собирался быть, и знать, что старые дни для тебя миновали. Ох, я покрываюсь ржавчиной. Право, мне кажется, Богу неугодно, чтобы человек служил королеве только короткое время.

Он налил себе новый стакан и яростно вздохнул.

— Отпустите себе бороду, Мельваней, — сказал я, — тогда подобные мысли не будут смущать вас. Вы станете настоящим штатским.

Еще в гостиной Дина Шад сказала мне о своем желании уговорить Мельванея отпустить бороду.

— Это так по-штатски, — заметила бедная Дина, которой было противно, что ее муж вечно вздыхает о прежней жизни.

— Дина Шад, ты позор для честного, чисто выбритого человека! — не отвечая мне, сказал Мельваней. — Отрасти бороду на своем собственном подбородке, дорогая, и оставь в покое мои бритвы. Только они одни спасают меня от падения. Если я не буду бриться, меня станет вечно мучить оскорбительная жажда, потому что в мире нет ничего, что так сушило бы горло, как большая козлиная борода, которая болтается под подбородком. Ведь ты же не хочешь видеть меня «всегда» пьяным, Дина Шад? Между тем, от одних твоих слов мое нутро сохнет. Дай-ка мне посмотреть на виски.

Виски подали, бутылка обошла круг, и Дина Шад, которая недавно с такой же живостью, как ее муж, расспрашивала о наших общих старинных друзьях, теперь резанула меня фразой.

— Стыдно вам, сэр, приехать сюда (хотя святые знают, что здесь радуются, как дневному свету, когда вы приезжаете) и набить голову Теренса глупыми мыслями о том… о том, что лучше всего забыть. Он теперь штатский; а ведь вы никогда и не были никем другим. Разве вы не можете оставить армию в покое? Разговоры о ней вредны Теренсу.

Я обратился к покровительству Мельванея, потому что у Дины — характерец!

— Хорошо, хорошо, — сказал Мельваней. — Ведь только изредка могу я поговорить о старых днях. — Обращаясь ко мне, он прибавил. — Вы говорите, что Барабанная Палка здоров и его леди тоже? Я и не знал, насколько я люблю этого седого, пока не очутился вдали от него и от Азии. (Барабанная Палка — прозвише полковника, командира бывшего полка Мельванея.) — Вы увидитесь с ним? Увидитесь, так скажите ему, — глаза Мельванея блеснули, — скажите ему, что рядовой…

— Мистер Теренс, — поправила его Дина Шад.

— Пусть дьявол, все его ангелы и небесный свод унесут «мистера» и пусть грех, который ты совершила, заставив меня браниться, прибавится к списку твоих прегрешений на исповеди, Дина Шад! Рядовой, говорю я… что рядовой Мельваней шлет ему свое почтение и просит передать, что без этого самого Мельванея последний отряд отслуживших срок до сих пор буянил бы на пути к морю…

Он откинулся на спинку кресла, слегка посмеялся и замолчал.

— Миссис Мельваней, — сказал я, — пожалуйста, возьмите бутылку виски и не давайте ему пить, пока он не расскажет всю историю целиком.

Дина Шад унесла бутылку, говоря в то же время: «Ну, тут нечем гордиться». Таким образом она заставила своего мужа начать рассказ.

— Это было во вторник. Я расхаживал с партией по насыпи, учил кулиев ходить в ногу и останавливаться внезапно. Вот ко мне подходит староста, и я вижу, что вокруг его шеи болтается двухдюймовая бахрома изорванного ворота рубашки, а в глазах беспокойный свет. «Сахиб, — говорит он, — на станции полк; солдаты бросают горящую золу на все и на всех. Они хотели повесить меня, как я был, одетого. Еще до ночи там будет убийство, разрушения и грабеж. Солдаты говорят, что они пришли разбудить нас. Что нам делать с нашими женщинами?»

— Мою коляску! — закричал я, у меня всегда сердце болит от намеков на все, что касается мундира королевы! — Скорее рикшу и шестерых самых проворных людей! Везите меня торжественно и парадно!

— Он надел свой лучший сюртук, — с упреком вставила Дина.

— В честь «Вдовы». Я не мог поступить иначе, Дина Шад. Но ты и твои замечания мешают плавному течению моего рассказа. Думала ли ты когда-нибудь, каков был бы я, если бы мою голову обрили так же, как подбородок? Помни это, Дина, дорогая.

Меня провезли шесть миль только для того, чтобы я одним глазком посмотрел на отпускных. Я знал, что это были отправляющиеся домой солдаты, срок службы которых закончился весной, потому что в этой округе не стоит ни один полк… к сожалению.

— Слава Святой Деве! — прошептала Дина, но Мельваней не слышал ее слов.

— Когда я был уже в трех четвертях мили от временного лагеря, клянусь душой, сэр, я различил голос Пега Барнея, который ревел, как бизон, от боли в животе. Помните вы Пега Барнея? Он был в роте Д; такой краснолицый, волосатый малый, со шрамом на челюсти. В прошлом году он шваброй разогнал юбилейный митинг синих.

Я понял, что это были отслужившие срок из моего старого полка, и мне стало до смерти жалко малого, которому их поручили. Нас всегда было трудно удерживать. Рассказывал ли я вам, как Хокер Келли прошелся без платья, точно Феб Аполлон, захватив под мышку бумаги и рубашки капрала? А он еще был мягкий человек. Но я отвлекаюсь. Прямо стыдно полкам и армиям, что они поручают мальчикам-офицерикам отслуживших срок, взрослых, сильных людей, обезумевших от выпивки и от возможности никогда больше не видеть Индии, причем между лагерем и доками их нельзя наказывать. Вот ведь какая нелепость! Пока я служу, я под властью военного устава, и меня всегда могут «пришпилить». Отслужив же свой срок — я запасной, и военный устав меня не касается. Офицер не может ничего сделать отслужившему срок; имеет только право запереть его в бараке… Это мудрое правило, потому что у отслужившего срок нет барака; ведь он все время в движении. Соломоновское правило, право! Я хотел бы познакомиться с человеком, который придумал его. Легче взять необученных трехлеток на конной ярмарке в Кибберине и доставить их в Гальве, чем провести буйную партию отслуживших срок десять миль. Вот потому-то и составили это правило! Боялись, чтобы юные офицерики не стали обижать отпускных. Но все равно… Слушайте. Чем ближе подъез жал я к временному лагерю, тем ярче становился свет, тем звучнее слышался голос Пега Барнея. «Хорошо, что я здесь, — подумал я, — один Пег может занять двоих или троих малых». Я чуял, что он напился, как кучер.

Признаюсь, лагерь представлял зрелище. Все веревки от палаток перепутались; колышки казались такими же пьяными, как люди. Здесь было человек пятьдесят, все самые отчаянные, самые пьющие, самые обожающие дьявола люди из старого полка. Поверьте, сэр, вы никогда в жизни не видывали так сильно напившихся людей. Как напивается партия отслуживших срок? Как жиреет лягушка? Впитывают жидкость через кожу.

Пег Барней сидел на земле в одной рубашке; одна его нога была обута, другая нет; сапогом он перекидывал колышек через свою голову и пел так, что мог бы разбудить мертвого. Нехорошую песню он пел; это была чертова обедня.

— Что? — спросил я.

— Когда скверное яйцо выкидывают из армии, исключенный поет чертову обедню, то есть нараспев клянет всех, начиная от главнокомандующего и до казарменного капрала, да так клянет, как вы никогда не слыхивали. От брани некоторых людей сохнет зеленая трава. И Барней пел эту песню, бросая колышек в честь каждого человека, которого он проклинал. У Пега был сильный голос, и он, даже трезвый, отчаянно ругался. Я остановился перед ним, но с глазу на глаз не решился сказать ему, что он пьян.

— Доброго утра, Пег, — начал я, когда он переводил дыхание после проклятия генерал-адъютанту. — Я надел мой лучший сюртук, чтобы повидаться с тобой, Пег Барней.

— Так скинь его, — сказал Пег Барней, снова толкая колышек ногой. — Скинь его и пляши, ты, развислый штатский!

И он снова принялся проклинать Барабанную Палку, майора и генерала-судыо.

— Ты не узнаешь меня, Пег? — спокойно спросил я, хотя во мне кровь так и кипела из-за того, что меня назвали штатским.

— И это приличный женатый человек! — простонала Дина Шад.

— Не узнаю, — сказал Пег, — но, пьяный или трезвый, я, окончив петь, спущу лопатой кожу с твоей спины.

— Так-то ты говоришь со мной, Пег Барней? — спросил я. — Ясно, как грязь, что ты меня забыл. Я помогу твоей автобиографии. — И я разбросал вещи Пега, откинул также его сапог и отправился в лагерь. Ужасная это была картина.

— Где старший офицер? — спросил я Скреба Грина, самого низкого червяка в мире.

— У нас нет офицера, старый повар, — ответил Скреб, — мы — республика.

— Ах, вот как! — говорю я. — В таком случае я — О'Коннель, диктатор, и ты должен научиться вежливо разговаривать со мной.

Говоря это, я опрокинул Скреба и пошел к офицерской палатке. Офицер был новый, совсем еще мальчик, я никогда не видел его прежде. Он сидел, делая вид, что не слышит всей кутерьмы.

Я салютовал ему, но, ей-ей, намеревался подать ему руку. Сабля, висевшая на среднем шесте, изменила мои намерения.

— Не могу ли я помочь вам, сэр? — говорю. — Ваша задача трудна, и к закату вам понадобится помощь.

Этот мальчик был не трус и настоящий джентльмен.

— Садитесь.

Я рассказал ему о моей службе.

— Я слыхал о вас, — проговорил он. — Вы брали город Ленгтенгпен.

— Поистине, — думаю, — честь мне и слава (тогда командовал поручик Брезнов). — Если я могу принести вам пользу, располагайте мной, сэр, — говорю. — Вас не должны были посылать с партией отслуживших срок. Прошу прощения, сэр, — говорю, — только один поручик Петерсен может справляться с ними.

— Я никогда не командовал раньше таким отрядом, — говорит он, перебирая перья на столе, — и в регламенте вижу…

— Закрывайте глаза на устав, сэр, — говорю, — пока солдаты не будут на синих волнах. Вам следует запереть их на ночь, не то они разделаются с моими кули и разграбят половину области. Можете вы доверять вашим унтерам, сэр?

— Да, — говорит он.

— Хорошо, — отвечаю, — еще не успеет стемнеть, как начнутся беспокойства. Куда вы идете, сэр?

— К следующей станции, — говорит он.

— И того лучше, — замечаю я. — Будут жестокие неприятности.

— Я не могу быть слишком строг с этими солдатами, — говорит он, — главное, доставить их на палубу судна.

— Вижу, сэр, что вы затвердили половину урока, — говорю. — Но, если вы будете держаться устава, вы не доведете их до парохода, а если даже и доведете, на них не останется ни клочка одежды.

Это был славный офицерик, и, желая разогреть его, я рассказал ему, что однажды видел в Египте в отряде отслуживших срок.

— А что именно видели вы там, Мельваней? — спросил я.

— Пятьдесят семь отслуживших срок солдат, которые сидели на берегу канала и насмехались над бедным, совсем зеленым, офицериком; они загнали его в воду и заставили таскать с лодок разные разности… — Мой офицерик выслушал рассказ о негодных людях и вскипел от негодования.

— Тише и спокойнее, сэр, — говорю я. — Со дня выступления из лагеря вы ни разу не держали их в руках. Дождитесь темноты; к тому времени все будет подготовлено. Сейчас я, с вашего позволения, сэр, осмотрю лагерь и потолкую с моими бывшими товарищами. Ведь в данную минуту нет никакой возможности остановить их буйство.

Сказав это, я отправился в лагерь и стал подходить к каждому настолько трезвому человеку, чтобы он мог вспомнить меня. В старые дни я был кое-кем, и теперь при виде меня ребята радовались. Все радовались, кроме Пега Барнея; немудрено: его глаза были, как томаты, пять дней пролежавшие на базаре, и такой же нос. Солдаты столпились около меня, пожимали мне руку, а я рассказывал им, что состою на частной службе, получаю проценты с собственного капитала и что моя гостиная может поспорить с королевской. Таким-то враньем, такими рассказами и всякой ерундой я успокоил их, все время расхаживая по лагерю. Скверная это была штука, хотя я изображал собой ангела мира и тишины.

Я потолковал с моими унтерами — они были трезвы, — и мы с ними загнали партию в палатки. Как раз вовремя! Вот приходит офицерик, делает обход, такой вежливый, приличный.

— Плохие квартиры, ребята, — говорит он. — Только вы не можете ждать, чтобы здесь было так же удобно, как в бараках. Приходится мириться. Сегодня я закрыл глаза на часть ваших скверных фокусов, но больше не должно быть ничего подобного.

— Да и не будет. Зайдите да выпейте со мной, сынок, — говорит ему Пег Барней, а сам пошатывается. Мой офицерик сдержался.

— Вы — надутая свинья, — говорит ему Пег; остальные в палатке начинают смеяться.

Я говорил вам, что у моего офицера был характер. Он хватил Пега близко к глазу, и Пег, вертясь, отлетел в глубину палатки.

— Пригвоздите его, сэр, — сказал я шепотом.

— Пригвоздите его! — велел мой офицерик, да так громко, точно повторяя слова сержанта во время батальонного ученья.

Унтеры схватили Барнея (в эту минуту он был какой-то воющей грудой) и скорехонько растянули его на земле, ничком. Палаточные колышки держали его руки и ноги. Уж и бранился же он! Право, от таких ругательств даже негр побелел бы.

Я схватил колышек и заткнул им противный рот пьяного.

— Кусай его, Пег Барней, — говорю, — начинает холодать и тебе нужно развлечение. Не будь устава, ты кусал бы пулю, Пег Барней, — говорю я.

Все выбежали из палаток, смотрят на Барнея.

— Это против устава! Поручик его ударил! — провизжал Скреб Грин (он был законник). Некоторые поддержали его.

— Пригвоздите и этого человека, — не теряя хладнокровия, сказал мой офицерик, и унтеры растянули Грина рядом с Пегом.

Я видел, что солдаты начинают приходить в себя. Они стояли, не зная что делать.

— В палатки! — сказал им мой офицерик. — Сержант, поставьте часового около наказанных.

Все разошлись по палаткам, точно шакалы, и всю ночь было тихо; только ноги часового стучали, да Скреб Грин лепетал что-то, как ребенок. Стояла холодная ночь, и Пег Барней отрезвел.

Перед утренней зарей из палатки выходит мой офицерик и говорит: «Освободите этих людей и отошлите их по местам». Скреб Грин убрался, не говоря ни слова, но Пег Барней, весь окоченевший от холода, стоял ни дать ни взять овца и старался объяснить офицеру, что он жалеет о своем поступке.

Когда дело дошло до выступления, в партии не нашлось ни одного буяна, но я слышал слова о «незаконности».

Вот я иду к старому черному сержанту и говорю:

— Могу теперь умереть спокойно. Сегодня я видел настоящего мужественного человека.

— Он — молодчина, — отвечает старый Хосер, — вся партия тиха, как селедки. Все пойдут к морю, как овечки. У этого мальчика сердце целого отряда генералов.

— Аминь, — говорю я. — И желаю ему удачи на море и на земле, где бы он ни был. Дайте мне знать, как дойдет отряд.

А вы знаете как? Этот мальчик-офицерик, так написали мне из Бомбея, строго вел их до дока и так ругал, что каждый из них перестал понимать, где его душа, где чужая. С тех пор как я расстался с отслужившими срок и до того времени, как они пришли на пристань, ни один не напился больше, чем следовало. И, клянусь святым военным артикулом, перейдя на палубу, они кричали офицеру «ура», пока совсем не охрипли, а этого, заметьте, не случалось с отслужившими на памяти живых людей. Не всякий малый отправил бы устав к черту и растянул бы Пега Барнея по указанию старого, дряхлого, изломанного скелета, вроде меня. Я гордился бы, если бы служил под его…

— Теренс, ты штатский, — предупреждающим тоном сказала мужу Дина Шад.

— Да, да, разве я могу забыть это? Но все-таки молодец этот мальчик. А я только глиняный чурбан с корытом на голове. Виски у вас под рукой, сэр, и с вашего позволения мы, стоя, выпьем за мой старый полк.

Мы выпили.

Драка с призраком

В ложбине, позади ружейных мишеней состоялся великолепный собачий бой между Джеком Леройда и Блюротом Орзириса; в каждом была некоторая доля крови рампурских собак, и оба бойца почти целиком состояли из ребер да зубов. Забава длилась двадцать восхитительных минут, полных воя и восклицаний; потом Блюрот свалился, а Орзирис заплатил Леройду три рупии, и всем нам захотелось пить. Собачий бой — развлечение, от которого делается очень жарко; я уже не говорю о крике, но во время драки рампуры носятся взад и вперед на пространстве трех акров. Позже, когда звон поясных пряжек о горлышки бутылок затих, наша беседа о собачьих боях перешла на толки о всевозможных столкновениях между людьми. В некоторых отношениях люди похожи на оленей. Рассказы о боях и драках будят у них в груди какого-то беспокойного бесенка, и они принимаются реветь друг на друга, точь-в-точь олени, вызывающие один другого на бой. Это заметно даже в людях, которые считают себя гораздо выше простых рядовых, что с очевидностью доказывает облагораживающее влияние цивилизации и движение прогресса.

Один рассказ порождал другой, и каждый требовал добавочного пива. Даже сонные глаза Леройда начали проясняться, и он облегчил свой дух, рассказав длинную историю, в которой фигурировали и переплетались между собой: экскурсия к Мальгемской гавани, девушка из Петлей Бригга, кули, сам Леройд и пара бутылок.

— Вот так-то я и разрубил ему голову от подбородка до волос, и ему из-за этого пришлось целый месяц проваляться, — задумчиво сказал Леройд в заключение.

Мельваней очнулся от мечтаний (он лежал) и помахивал ногами в воздухе.

— Ты настоящий мужчина, Леройд, — критически произнес он. — Но ты дрался только с людьми, а это может повторяться каждый день; вот я, так, поборолся с привидением, а это — случай далеко не обыкновенный.

— Ну-ну! — протянул Орзирис и бросил в него пробку. — Поднимайся-ка и убирайся домой со своими приключениями. Это ли еще не вранье? Уж это такое вранье, какого, кажется, мы еще не слыхали.

— Истинная правда, — ответил Мельваней. Он протянул свою огромную руку и схватил Орзириса за воротник. — Что теперь скажешь, сынок? Будешь мешать мне говорить в другой раз? — И, подчеркивая значение своего вопроса, он тряхнул его.

— Нет, но я сделаю кое-что другое, — ответил Орзирис, изогнулся, схватил трубку Мельванея и, держа ее далеко от себя, прибавил: — Если ты не отпустишь меня, я швырну ее через ров.

— Ах ты, шельма, разбойник! Только ее одну я и люблю! Обращайся с ней нежно, не то я швырну тебя самого. Если эта трубка разобьется… Ах! Отдайте ее мне, сэр!

Орзирис передал мне сокровище Мельванея. Трубка была сделана из прекрасной глины и блестела, как черный шар на выборах. Я почтительно взял ее, но остался тверд.

— А вы расскажете нам о драке с привидением, если я отдам ее? — спросил я.

— Разве все дело в истории? Я все время хотел рассказать о моем столкновении с призраком и только подготовился к этому, «действуя по-своему», как сказал Попп Доггль, когда мы заметили, что он старается забить патрон в отверстие дула. Ну, Орзирис, прочь!

Мельваней освободил маленького лондонца, взял свою трубку, набил ее, и его глаза заблестели. Ни у кого нет таких красноречивых глаз, как у него.

— Говорил ли я вам когда-нибудь, — начал он, — что в свое время я был чертовски бедовый малый?

— Говорил, — сказал Леройд с такой детской торжественностью, что Орзирис завыл от хохота; дело в том, что Мельваней вечно толковал нам о своих прошлых великих достоинствах.

— Говорил ли я вам, — спокойно продолжал Мельваней, — что некогда я был еще более дьявольски бедовым малым, чем теперь?

— Святая Мария! Да неужели? — насмешливо спросил Орзирис.

— Когда я носил чин капрала (потом меня лишили его), но, повторяю, когда я носил чин капрала, дьявольски бедовым малым был я.

Он помолчал с минуту; его ум перебирал старые воспоминания; глаза горели. Наконец, покусав трубку, Мельваней начал свой рассказ.

— Ох, славные это были и времена! Теперь я стар; местами моя кожа истерлась; служба истомила меня, да притом я и женат. Но в свое время я попользовался-таки жизнью, и ничто не может помешать мне наслаждаться воспоминаниями об этом. О, было время, когда я грешил чуть ли не против каждой из десяти заповедей между утренней зарей и временем тушения огней и сдувал пену с пива, утирал свои усы оборотной стороной кисти руки и после всего этого спал сном невинного младенца. Но это время прошло, прошло и никогда не вернется, даже если бы я целую неделю молился как по воскресеньям. Осмеливался ли кто-нибудь в старом полку пальцем тронуть капрала Теренса Мельванея? Никогда не встречал такого человека. В те дни каждая женщина, не ведьма, по моему мнению, стоила того, чтобы я бежал за ней; каждый мужчина был моим лучшим другом или… мы вступали с ним в бой и на деле решали, кто из нас лучше.

Когда я был капралом, я не поменялся бы местом с полковником… Нет, даже с главнокомандующим. Я надеялся стать сержантом; мне казалось, что я могу быть кем угодно. Матерь небесная, посмотрите на меня! Что я теперь такое?

Мы стояли в большом укрепленном лагере (не стоит говорить название, потому что мой рассказ может бросить тень на те бараки), и я чувствовал себя чуть ли не императором всей земли; две или три женщины разделяли мое мнение. Разве их можно осуждать за это? Пробыли мы там около года, и вот Брегин, туземный сержант роты Е, женился на горничной одной очень богатой и важной леди. Энни Брегин умерла при родах, в Кирпа-Тали (а может быть, в Альморахе?) семь—девять лет тому назад, и Брегин снова женился. Прехорошенькая женщина была Энни в то время, когда Брегин ввел ее в лагерное общество. Ее глаза отливали коричневым цветом крыла бабочки, на которое падает солнце; талия ее казалась не толще моей руки; ротик был нежным бутоном, и, право, я прошел бы через всю Азию, покрытую щетиной штыков, чтобы только поцеловать эти губы. Ее волосы, длинные, как хвост боевого коня полковника (извините, что я упоминаю об этом животном рядом с именем Энни Брегин), походили на золото, и в свое время одна их прядь казалась мне дороже бриллиантов. Право, до сих пор я не видел ни одной красивой женщины (а мне случалось встречать малую толику красавиц), которая годилась бы в служанки Энни Брегин.

Впервые я увидел ее в католической часовне, так как, стоя во время службы, по своему обыкновению, ворочал глазами с целью подметить все, что стоило видеть.

«Ну, ты, красотка, слишком хороша для Брегина, — говорю я себе, — но я исправлю эту ошибку, не будь я Теренс Мельваней».

Послушайтесь моего совета, вы, Орзирис и Леройд, держитесь подальше от помещений семейных; я не делал этого. Такие вещи не доводят до добра, и, того и гляди, неосторожного найдут возле чужого порога, лежащим ничком в грязи, с ножом в затылке. Так мы нашли сержанта О'Хара, которого Рафферти убил шесть лет тому назад. Этот молодчик шел навстречу смерти с напомаженными волосами и тихонько насвистывая песню «Ларри О'Рурк». Держитесь подальше от квартир семейных, чего, повторяю, не делал я. Это нездорово, это опасно, вообще дурно, однако, клянусь душой, в свое время кажется таким заманчивым, таким сладким!

Когда я носил чин капрала (потом меня лишили его), я вечно шнырял вокруг да около квартир семейных, но ни разу не добился от Энни Брегин доброго слова.

«Это женские хитрости», — говорил я себе, поправлял фуражку, выпрямлял спину (в те дни это была спина тамбур-мажора), уходил прочь, точно мне было все равно; между тем женщины в семейных квартирах смеялись. Я был убежден, — как, думается мне, убеждено и большинство юнцов, — что ни одна женщина, рожденная женщиной, не устоит, если я ее пальцем поманю. У меня было достаточно причин думать так… пока я не встретил Энни Брегин.

Шатаясь в темноте около квартир семейных, я несколько раз встречал темную фигуру какого-то солдата. Он проходил мимо меня без шума, крался тихо, как кошка.

«Странно, — думал я, — я единственный, или должен быть единственным, мужчина в этой части лагеря в этот час. Что задумала Энни?»

Я тотчас же принимался бранить себя за подобные мысли о ней, тем не менее не гнал их. Заметьте, так обыкновенно поступают мужчины.

Раз вечером я сказал:

— Миссис Брегин, не примите моих слов за непочтение, но скажите, кто тот капрал (я видел нашивки на мундире солдата, хотя ни разу не мог разглядеть его лица), кто тот капрал, который всегда встречается мне, когда я ухожу отсюда?

— Матерь Божия, — сказала она и побледнела, как мой пояс. — Вы тоже видели его?

— Видел ли? — отвечаю я ей на это. — Конечно, видел! Если вы хотите, чтобы я его не видел, — мы стояли и разговаривали в темноте возле веранды квартиры Брегина, — лучше скажите мне, чтобы я закрыл глаза. Да вот, если не ошибаюсь, опять он.

И действительно, капрал подходил к нам, шагая с опущенной головой, точно стыдясь самого себя.

— Спокойной ночи, миссис Брегин, — холодно говорю я, — не мне вмешиваться в ваши «амуры», однако вам следует быть поскромнее. Я иду в погребок, — прибавил я.

Я повернулся на каблуках и ушел, бормоча, что задам этому человеку такую трепку, после которой он целый месяц не будет шататься около помещений семейных. Но не сделал я и десяти шагов, как Энни Брегин повисла на моей руке; в ту же секунду я почувствовал, что она дрожит.

— Побудьте со мной, мистер Мельваней, — сказала Энни, — вы, по крайней мере, человек из плоти и крови. Правда?

— Ну, конечно, — сказал я, и мой гнев как рукой сняло. — Разве меня нужно дважды просить остаться, Энни?

И, говоря это, я обхватил рукой ее талию; ей-Богу, мне представилось, что она уступает моему чувству и что я победил.

— Это что за глупости? — сказала Энни и поднялась на цыпочки своих милых маленьких ножек. — На ваших дерзких губах еще молоко не обсохло! Пустите меня!

— Разве секунду тому назад вы сами не сказали, что я человек из плоти и крови? — возразил я. — С тех пор я не изменился и действую по-человечески.

Я не отпускал ее.

— Руки прочь! — сказала Энни, и ее глаза блеснули.

— Поистине это в человеческой природе, — продолжал я, не убирая руки.

— Природа это или не природа, — ответила она, — уберите руку, не то я все расскажу Брегину, и он изменит природу вашего лица. За кого вы меня принимаете?

— За женщину, — ответил я, — да при том еще за самую хорошенькую женщину во всем лагере.

— Я жена, — ответила она, — и самая честная во всем лагере. Тогда я выпустил ее талию, отступил на два шага и отдал ей честь; я увидел, что она говорит очень серьезно.

— Проницательны же вы! За такую прозорливость большинство отдало бы многое. Но что вселяет в вас уверенность? — спросил я в интересах науки.

— Наблюдайте за рукой женщины, — сказал Мельваней, — если она сжимает кулак и ее большой палец прячется под сгибы остальных четырех, снимите шляпу и уходите; продолжая ухаживать за ней, вы только останетесь с носом. Если же рука женщины ложится на колени открытая, или вы видите, что ваша собеседница старается сжать пальцы, но не может — продолжайте говорить ласковые слова. Ее можно умаслить.

Так вот, повторяю, я отступил, отдал ей честь и пошел прочь.

— Останьтесь, — сказала она. — Смотрите. Он возвращается. Энни указала на веранду и — что за дерзость! — капрал показался из помещения Брегина!..

— Пятый вечер повторяется это. Ах, что мне делать? — простонала Энни.

— Больше не повторится, — сказал я. Мне безумно хотелось подраться.

Всегда сторонитесь человека, любовь которого только что оскорбили; сторонитесь, пока в нем не поутихнет лихорадка, он свирепствует, как дикий зверь.

Я подошел к капралу на веранде и, верно как то, что сижу здесь, решил выколотить из него жизнь. Он выскользнул на открытое место.

— Зачем вы шляетесь здесь, пена из грязной канавы? — вежливо говорю я ему в виде предупреждения: я хотел, чтобы он успел приготовиться.

Он не поднял головы, но сказал так уныло и печально, точно думал, что я пожалею его: «Я не могу ее найти!»

— Поистине — сказал я, — вы слишком долго оставались с вашими исканиями в помещениях приличных замужних женщин! Поднимите голову, вы, замерзший библейский вор! — прибавил я. — Тогда вы увидите все, что вам надо, да и еще кое-что сверх того!

Но он головы не поднял, и я ударил его; моя рука скользнула вверх от его плеча до корней волос над бровями.

— Вот это тебя окончательно успокоит! — сказал я и чуть не пострадал сам. Опуская руку, я навалился на капрала всем телом, но ударил в пустое место и почти вывихнул себе плечевой сустав. Капрала не было передо мной; Энни же, смотревшая на нас с веранды, упала, дрыгнув ногами, точно петух, которому мальчик-барабанщик свернул шею. Я вернулся к ней; живая женщина, да еще такая, как Энни Брегин, значит гораздо больше, чем целый учебный плац привидений. Я никогда не видывал женщины в обмороке, стоял над ней, точно прибитый теленок, спрашивал ее, не умерла ли она, и просил во имя любви ко мне, любви к мужу, к Святой Деве открыть свои благословенные глазки. В то время я называл себя всем, что есть скверного под сводом небесным, за то, что надоедал ей жалкими «амурами» в то время, когда мне следовало защищать ее от капрала, забывшего номер своей столовой.

Право, не помню всех глупостей, которые я наговорил тогда, однако я не окончательно потерял голову и потому услышал шаги по грязи около дома. Возвращался Брегин, и к Энни вернулась жизнь. Я отскочил в отдаленный угол веранды, кажется, с выражением лица человека, во рту которого кусок масла ни за что не хочет растаять. Я ведь знал, что миссис Кин, жена квартирмейстера, сплетничала Брегину и говорила ему, что я вечно кружу около Энни.

— Я вами недоволен, Мельваней, — сказал Брегин, отстегивая свой тесак: он пришел с дежурства.

— Неприятно слышать это, — ответил я. — А почему, сержант?

— Спустимся, — продолжал он, — и я вам покажу почему.

— Хорошо, — сказал я, — только мои нашивки не настолько стары, чтобы я мог позволить себе потерять их. Скажите мне теперь, с кем я должен выйти на открытую площадку?

Он был человек сообразительный, справедливый и понял, чего я желаю.

— С мужем миссис Брегин, — сказал он. Судя по моей просьбе оказать мне одолжение, он мог понять, что я не оскорбил его.

Мы прошли за арсенал; я скинул с себя платье и в течение десяти минут мешал ему убить себя о мои кулаки. Он бесновался, как собака, от остервенения пена выступала у него на губах, но где ему было справиться с моей меткостью, искусством и с прочим…

— Хотите выслушать объяснение? — сказал я, когда его первое озлобление улеглось.

— Нет, не буду слушать, пока могу видеть, — ответил он.

В ту же минуту я быстро дважды ударил его; хватил по низко опущенной руке, которой он защищался, как его учили, когда он был мальчиком, и по брови; мой второй удар скользнул до его скулы.

— Ну а теперь согласны ли вы на объяснения, храбрец? — спросил я.

— Нет, я не стану с вами объясняться, пока могу говорить, — сказал он, шатаясь и слепой, как пень. Мне было противно сделать то, что я сделал, но я обошел вокруг Брегина и ударил его по челюсти сбоку, да так, что передвинул ее справа налево.

— Выслушаете вы теперь объяснения? — спросил я.

— Я еле сдерживаю свое раздражение, но, пожалуй, скоро выйду из себя и тогда, конечно, нанесу вам какое-нибудь повреждение.

— Не буду слушать, пока стою на ногах, — пробормотал он уголком рта. Тут я снова кинулся на него, бросил его на землю, слепого, немого, ослабевшего, и вправил ему челюсть.

— Вы старый дурак, мистер Брегин, — сказал я.

— А вы молодой разбойник, — ответил он, — вы с Энни разбили мое сердце.

И, лежа на земле, он заплакал, точно ребенок. Мне было так грустно, как еще никогда в жизни. Ужасно видеть слезы сильного человека.

— Я готов поклясться на кресте, — сказал я.

— Мне нет дела до ваших клятв, — ответил он.

— Вернемся к вам домой, — сказал я, — если вы не верите живым, вы должны выслушать мертвого.

Я поднял Брегина и потащил его к нему в квартиру.

— Миссис Брегин, — говорю, — вот человек, которого вы, может быть, вылечите скорее, чем я.

— Вы опозорили меня в глазах моей жены, — прохныкал он.

— Разве? — спросил я. — Глядя на лицо миссис Брегин, я думаю, что мне попадет больше, чем попало вам.

И действительно попало! Энни Брегин рассвирепела от негодования. Нет ни одного известного приличной женщине ругательного названия, которым она не наградила бы меня. Однажды в дежурной комнате полковник минут пятнадцать расхаживал вокруг меня, как обруч вокруг бочонка, и бранил за то, что я, полураздетый идиот, отправился в лавку; но все, что когда-либо сходило ради меня с его острого языка, было мягко, как стакан имбирного пива, в сравнении со словами, которые сказала мне Энни. И заметьте, так всегда поступают женщины.

Когда она замолчала, чтобы перевести дух, и наклонилась над своим мужем, я сказал:

— Все это правда: я негодяй и вы честная женщина, но неужели вы не скажете Брегину о маленькой услуге, которую я оказал вам?

Как только я это проговорил, в ту же самую минуту капрал опять подошел к веранде; Энни Брегин вскрикнула. Луна поднялась, и мы могли разглядеть лицо призрака.

— Я не могу найти ее, — сказал капрал и вдруг рассеялся, как дым от свечки.

— Святые, защитите нас от зла! — прошептал Брегин и перекрестился. — Это Флехи из полка тайронцев.

— Кто он? — спросил я. — Ведь он порядочно-таки поборолся со мной сегодня.

Брегин рассказал нам, что Флехи был капралом; что три года тому назад в этих комнатах его жена умерла от холеры; что он сошел с ума и, когда его похоронили, стал расхаживать, отыскивая ее.

— Ну, — сказал я Брегину, — последние две недели он выходил из Чистилища, чтобы каждый вечер бывать в обществе миссис Брегин. Итак, скажите миссис Кин (я знаю, она болтала вам, а вы слушали), что ей следует понимать разницу между живым человеком и привидением. Она была три раза замужем, а ваша жена слишком хороша для вас. Между тем вы бросаете ее, предоставляя привидениям и всяким там злым духам надоедать ей. Никогда больше не буду я из вежливости разговаривать с чьей-либо женой. Покойной ночи вам обоим. — Так я ушел после борьбы с женщиной, с мужчиной и с дьяволом — все в течение одного часа. Я дал отцу Виктору одну рупию за мессу, за упокой души Флехи, ведь я потревожил его, двинув кулаком его особу.

— У вас широкие взгляды на вежливость, Мельваней, — заметил я.

— Это зависит от точки зрения, — спокойно произнес он, — Энни Брегин никогда меня не любила. Тем не менее я не хотел оставить что-нибудь невыясненное, за что Брегин, пожалуй, опять вздумал бы зацепиться и снова рассердился бы на нее, раз откровенное замечание могло разъяснить дело. Лучше всего в мире — откровенность. Орзирис, дай-ка мне заглянуть вон в ту бутылку, потому что у меня в горле пересохло совершенно так, как в ту минуту, когда я думал сорвать поцелуй с губ Энни Брегин. А это было четырнадцать лет тому назад. О, мой родной Корк и его голубое небо! И какие времена, какие времена тогда были!

С часовыми

— Святая Мария, милосердная Матерь небесная, зачем дьявол занес нас сюда и зачем мы торчим в этой унылой стране? Скажите, сэр!

Так говорил Мельваней. Время действия — час душной июньской ночи; место действия — главные ворота Форта Амара, самой унылой и наименее привлекательной крепости во всей Индии. Что я там делал в то время — касается только сержанта м-ра Греса и часовых.

— Сон, — продолжал Мельваней, — вещь излишняя. Часовые бодро простоят до смены.

Сам Мельваней был обнажен до пояса; на соседней койке лежал Леройд, и с него стекали струйки воды, которой одетый только в белое нижнее платье Орзирис полил его из меха; четвертый рядовой, лежа с открытым ртом в полосе света, падавшего из большого фонаря, что-то беспокойно бормотал. Под огромной кирпичной аркой стояла страшная жара.

— Не припомню ночи хуже. Ох! Не выволокли ли на землю весь ад? — продолжал Мельваней.

Порыв раскаленного, обжигающего кожу ветра прорвался сквозь решетчатые ворота, точно морская волна; Орзирис выругался.

— Легче ли тебе, Джек? — спросил он Леройда. — Положи голову между коленями, и через минуту все пройдет.

— Мне все равно; ах, мне было бы все равно, но мое сердце выбивает трель о мои ребра. Дайте мне умереть. Ой, дайте мне умереть, — простонал огромный йоркширец. Будучи мясист, он плохо переносил зной.

Спавший под фонарем на мгновение проснулся и приподнялся на локте.

— Умри же и будь проклят! — сказал он. — Я проклят и не могу умереть.

— Кто это? — прошептал я, так как не знал только что прозвучавшего голоса.

— Прирожденный джентльмен, — ответил Мельваней, — с первого же года — капрал, затем — сержант. До белого каления жаждет офицерского чина, но пьет, как рыба. Еще до наступления холода он отправится на тот свет. Так-то.

Мельваней скинул сапог и голым пальцем дотронулся до спускового крючка своего ружья. Орзирис неправильно истолковал его движение, и в следующую секунду ружье ирландца было отодвинуто.

Орзирис остановился перед ним с глазами, в которых светился упрек.

— Ты! — сказал Орзирис. — Боже мой, это ты-то! Уж если так поступаешь ты, Мельваней, что же нам-то делать?

— Спокойнее, малыш, — ответил ему Мельваней и не очень нежно оттолкнул его, — пока Дина Шад жива, я не сделаю ничего подобного. Я просто хотел показать кое-что.

Леройд, лежа на своей койке, кивнул головой и простонал, а джентльмен-рядовой вздохнул во сне. Орзирис взял протянутый ему кисет Мельванея, и мы, все трое, некоторое время молча курили, а пыльные дьяволы плясали на гласисе[24] и проносились по докрасна раскаленной равнине.

— Стаканчик? — сказал Орзирис, отирая свой влажный лоб.

— Не терзай ты меня разговорами о выпивке; не то я запихаю тебя в казенную часть твоего же собственного ружья и выстрелю тобой, — проворчал Мельваней.

Орзирис засмеялся и через минуту принес из ниши на веранде шесть бутылок имбирного пива.

— Ах ты, пройдоха! Откуда это пиво? — спросил его Мельваней. — Пойло не с базара.

— Откуда ты знаешь, что пьют офицеры? — ответил Орзирис. — Ты ведь не сержант-буфетчик.

— А все-таки, сынок мой, скоро ради тебя соберется областной военный суд, — сказал Мельваней, — но, — он раскупорил бутылку, — на этот раз я не подам на тебя рапорт. Все, что хранится в буфете, предназначено для желудка, особенно же все что касается выпивки. За удачу! Идет ли кровавая война или нет, все равно, стоит такая погода, от которой сохнет горло. Итак, война! — И он качнул бутылкой во все четыре стороны горизонта. — Кровавая война! Север, восток, юг и запад! Эй, Джек, ты, стог сена, подойди выпей!

Но Леройд, полуобезумевший от страха смерти, о которой ему говорили надувшиеся на его шее жилы, молил Создателя послать ему смерть, а в промежутках между обрывками молитвы старался вздохнуть поглубже. Орзирис вторично облил его дрожащее тело водой, и бедный исполин ожил.

— Только подумать! Я когда-то не понимал, что человек не пригоден для жизни и что жить не стоит… Слушайте, ребята. Я устал. У меня размякли кости. Дайте мне умереть спокойно.

Прерывистый шепот Леройда глухо отдавался под сводом ворот.

Мельваней безнадежно взглянул на меня; я же вспомнил, как однажды в один ужасный-ужасный день на берегу реки Кхеми безумное отчаяние охватило Орзириса и как тогда ловкий волшебник Мельваней изгнал уныние и печаль из его души.

— Говорите, Теренс, говорите, — сказал я, — не то Леройд совсем размякнет и станет еще хуже, чем, помните, был Орзирис. Говорите! На ваш голос он отзовется.

Чуть ли не раньше, чем Орзирис проворно и ловко кинул на кровать Мельванея все ружья часовых, ирландец заговорил, точно продолжая какой-то рассказ. Обращаясь ко мне, он сказал:

— Ваша правда, сэр, в бараке ли или на открытом воздухе, ирландский полк — дьявол или еще того хуже. С этими малыми может справиться только человек, хорошо воспитавший свои кулаки. Ода, ирландский полк-орудие истребления; во время войны солдаты-ирландцы беснуются, несутся вихрем, все рвут, разрушают, рассеивают. Я начал свою службу в ирландском полку; были они бунтовщиками до мозга костей, между тем, за «Вдову» бились лучше всех других. Это был полк черных тайронцев. Вы слышали о нем, сэр?

Слышал ли я! Я знал черных тайронцев как самых отъявленных мошенников, собачьих воров, опустошителей куриных насестов, грабителей мирных граждан и безумно храбрых героев. Половина Европы и половина Азии имели причины помнить полк черных тайронцев. И да сопутствует счастье их изорванному знамени, как ему всегда сопутствовала слава!

— Горячие это были малые, огненные. Раз в юности я рассек своим поясом голову одного человека глубже, чем хотел, и после некоторых неприятностей (умолчу о них) попал в старый полк; со мной пришел и слух, что я малый, у которого и руки, и ноги на месте. Вот мне довелось снова столкнуться с тайронцами, да как раз в такое время, когда наш полк смертельно нуждался в них. Орзирис, сынок мой, скажи-ка название того места, куда послали одну нашу роту и одну роту тайронцев, чтобы научить патанцев кое-чему, чего они не знали до тех пор? Это было после Гхузни.

— Не помню, как его называли проклятые патаны, но, по-нашему, это был Театр Сильвера. Но ты, конечно, сам помнишь?

— Театр Сильвера! Да, да. Верно. Ущелье между двумя горами, темное, как колодец, и узкое, как талия девушки. В нем собралось патанов больше, чем нам было удобно, и они — по природе бесстыжие — называли себя резервом. Помнится, наши шотландцы и несколько отрядов гурков теснили патанский полк. Шотландцы и гурки вечно вместе, сущие близнецы, именно потому, что они так мало похожи друг на друга; когда Богу угодно допустить это, они сообща напиваются. Ну-с, как я уже сказал, одной роте старого полка и одной роте тайронцев велели обойти гору и рассеять патанский резерв. В те времена офицеров было маловато: свирепствовала дизентерия; они же мало заботились о себе; вот потому-то нас послали всего с одним офицером. Но он был настоящий молодец, со здоровыми ногами и с полным зубов ртом.

— Кто это был? — спросил я.

— Капитан О'Нейль, старый Крюк — тот, об истории с которым в Бирме я рассказывал вам. О!.. Молодчина это был! С тайронцами шел юный офицерик, но дьявольски хорошим командиром оказался он, и вы это сейчас сами увидите… Мы и они встретились на горе; оба отряда пришли с различных сторон, а этот скверный резерв ожидал внизу; патаны были, точно крысы, в колодце.

— Держитесь, молодцы! — сказал Крюк, который всегда заботился о нас, как мать о детях. — Сбросьте-ка на них несколько глыб, знаете, в виде визитных карточек.

Не успели мы сбросить чуть больше двадцати камней, как патаны стали сыпать страшными проклятьями; вдруг приносится офицерик тайронцев.

— Что вы делаете? — кричит. — Зачем портите удовольствие моим людям? Разве вы не видите, что они будут сопротивляться?

— Честное слово, он редкий храбрец, — говорит Крюк, — оставьте камни в покое, ребята; спустимся, сразимся с ними.

— Ну, это не сахарный сироп, — проворчал один из моих товарищей в заднем ряду, а Крюк и услышал.

— Разве у каждого из вас нет ложки? — со смехом спросил он, и мы быстро спустились с горы. Леройд лежал больной, и, конечно, его не было с нами.

— Вранье, — сказал Леройд и пододвинул к нам свои козлы. — Я был в ущелье, как тебе отлично известно, и там заполучил вот это. — Он поднял свои руки: из-под левой сверху вниз, по груди, тянулась тонкая белая полоса, кончавшаяся близ четвертого правого ребра.

— Ну, я выживаю из ума, — не смущаясь, сказал Мельваней. — Да, ты был с нами; о чем только я думал?

Лежал другой. Ну, Джек, значит, ты помнишь, как мы с тайронцами сошли вниз, и патаны сжали нас до того, что мы не могли двинуться.

— О, в жестокие тиски попали мы! Меня так теснили, что мне казалось, я сейчас лопну, — заметил Орзирис, задумчиво потирая себе желудок.

— Там не место было маленькому человеку, но один коротышка, — Мельваней положил руку на плечо Орзириса, — спас меня от смерти. Дрались молодецки; патаны держались чертовски долго; мы смело теснили их, ведь шел рукопашный бой, и долгое время никто не стрелял. Действовали только ножи да штыки, да и теми было не очень-то ловко орудовать, потому что мы и наши противники стояли вплотную друг к другу; тайронцы ожесточенно кричали позади нас; долгое время я не понимал, чего они беснуются, и только позже уразумел причину их ожесточения; поняли и патаны.

— Обхватывай их ногами! — смеясь, крикнул Крюк, когда мы остановились и он сам обхватил рослого косматого патана и точно прирос к земле; ни он, ни его противник не могли причинить друг другу вреда, хотя обоим хотелось этого.

— Хватай в охапку! — сказал он, когда тайронцы стали сильнее прежнего напирать на нас.

— И бей через плечо! — крикнул стоявший позади сержант. На моих глазах мимо уха Крюка промелькнул тесак, и патан получил рану в горло, — точь-в-точь свинья на ярмарке.

— Спасибо, брат! — крикнул Крюк, спокойный, как непосоленный огурец. — Мне нужно было место.

И он продвинулся вперед; упавшее тело патана дало ему возможность сделать один шаг.

— Вперед! — крикнул Крюк. — Вперед вы, чертовы перечницы! Мне, что ли, тащить вас за собой?

Итак, мы бились, тесня патанов; били их ногами, вскидывали, ругались. Трава была скользкая, каблуки скользили, и Боже помилуй переднего малого, который в этот день падал!

— Случалось ли вам толкаться при входе в партер театра «Виктория», когда все билеты были проданы? — прервал Мельванея Орзирис. — В ущелье было и того хуже; патаны двигались, а мы хотели их остановить. Лично мне не пришлось много разговаривать.

— Поистине, сынок, ты и тогда сказал это. Я держал малыша между колен, пока мог; но он так и тыкал штыком во все стороны, вслепую и был свиреп. Орзирис — сущий дьявол во время рукопашной. Правда, Орзирис? — спросил Мельваней.

— Не смейся, — ответил маленький лондонец. — Я знал, что не принесу пользы, но, когда мы вырвались на свободу, я задал перца их левому флангу. Да, — прибавил он, с силой ударив рукой по козлам кровати, — штык — оружие не для малорослого человека; он для него все равно, что удочка без лески. Я ненавижу, когда руки врагов меня царапают, когда все смешивается. Но дайте мне порядочное ружье, достаточно собранных за год патронов, чтобы порох мог целовать пулю, да поставьте меня туда, где меня не топтали бы рослые кабаны, вроде тебя, Мельваней, и я с помощью Божией раз пять из семи свалю человека с высоты в сотню ярдов. Хочешь, попробуем, ты, неуклюжий ирландец?

— Нет, оса. Я видел тебя в деле. Но считаю, что в мире нет лучше оружия, нежели длинный штык.

— К черту штык! — сказал внимательно слушавший Леройд. — Посмотри-ка. — Он ловко схватил ружье и махнул им, как кинжалом.

— Вот, — тихо сказал он, это лучше всего; такой удар размозжит лицо, если же нет, нетрудно ружей ным прикладом перебить руку. Однако о таких вещах не пишут в книгах. Дайте мне приклад — и с меня довольно.

— Каждый дерется и каждый любит по-своему, — спокойно произнес Мельваней. — Каждый выбирает то, что ему по характеру: один — приклад, другой — штык, третий — пулю. Ну, как я уже говорил, мы стояли на месте, дышали друг другу в лицо и жестоко бранились; Орзирис винил свою мать за то, что он не родился на три дюйма выше ростом.

Раз он говорит мне: нагнись ты, колода, и я через твое плечо расправлюсь с тем малым.

— Ты отстрелишь мне голову, — отвечаю я и поднимаю руку, — проскользни у меня под мышкой, кровожадный маленький мошенник, только не уколи меня, не то я оторву тебе уши.

— Что ты сделал с тем патаном, который был передо мной и резанул меня, когда я не мог пошевелить ни ногой, ни рукой? Не помню, штыком или выстрелом угостил ты его?

— Штыком, — ответил Орзирис, — удар вверх под ребро… И он растянулся; это для тебя было хорошо.

— Правильно, сынок! Ну-с, в тех тисках, о которых я говорю, мы пробыли добрых пять минут; потом руки наши высвободились, и мы двинулись дальше. Я плохо помню, что я делал в то время, но знаю, что мне не хотелось оставить мою Дину вдовой. Достаточно порубив патанов, мы остановились, а тайронцы-то сзади обзывали нас собаками, трусами, словом, всячески ругали. Ведь мы загораживали им путь.

«Что это с тайронцами? — думаю. — Ведь им удобно драться».

Человек, который стоял как раз позади меня, сказал шепотом, да таким умоляющим тоном:

— Дайте мне добраться до них. Во имя любви к Святой Деве Марии, посторонитесь, рослый человек, и я стану рядом с вами.

— А кто вы такой? И почему вам так хочется быть убитым? — спросил я, не оборачиваясь, потому что длинные ножи патанов прыгали передо мной и блестели, как солнце на волнах Донегальского залива в бурную погоду.

— Мы видели наших мертвых товарищей, — ответил он, прижимаясь ко мне, — товарищей, которые были живы два дня тому назад. И я, двоюродный брат Тима Коулена, не мог унести его! Дайте мне протиснуться вперед, добраться до них, не то я ударю ножом в вашу спину и проколю вас насквозь.

«Ну, — думаю, — если тайронцы видели своих убитых товарищей, помоги Боже патанам!» — И я понял, почему ирландские малые так бесновались позади нашего полка.

Я посторонился. Он кинулся вперед, взмахнул штыком, точно вилами, и ударил патана в живот; тот повалился; стальное лезвие звякнуло о пряжку и сломалось.

— Сегодня Тим Коулен будет спать спокойно, — с улыбкой сказал тайронец, а в следующую секунду его голова и ухмыляющийся рот распались на две части.

Тайронцы напирали на нас; наши малые ругали их. Впереди шел Крюк, он расчищал себе дорогу, его рука с саблей взлетала и опускалась, точно рукоятка насоса, его револьвер фыркал, как злая кошка. Но самым удивительным было общее спокойствие. Бой походил на сражение во сне, только, конечно, не для убитых.

Когда я посторонился и пропустил ирландца, мне стало скверно; казалось, я весь надулся. Меня тошнило. Извиняюсь, сэр, что я говорю об этом в вашем присутствии. Наконец, я попросил товарищей выпустить меня из рядов, и, видя что мне плохо, они расступились, хотя в другом случае сам ад не заставил бы их дать мне дорогу. Я отошел подальше, и скоро мне полегчало.

Вдруг вижу: сержант тайронцев сидит на теле того самого юного офицерика, который не позволил Крюку сбрасывать камни с горы. Это был красивый, нежный малый; но в эту минуту длинные проклятия срывались с его невинных губ, как роса катится из сердцевины розы.

— Что это такое? — спрашиваю сержанта.

— Один из бентамских петушков ее величества со своими шпорами, — отвечает он, — собирается судить меня военным судом.

— Отпустите меня! — кричит маленький офицер. — Отпустите, я пойду командовать моими людьми! — Он подразумевал черных тайронцев, которыми не мог командовать никто, даже сам дьявол.

— Его отец доставляет моей матери корм для коровы в Клонмеле, — сказал сержант, сидевший на молодом человеке. — Неужели же я приду и скажу его матери, что позволил ему лишиться жизни? Лежите, вы, щепотка динамита, а потом, если угодно, предайте меня суду.

— Хорошо, — говорю я, — из офицеров вроде него со временем выходят главнокомандующие. И таких молодцов следует беречь. Что вам угодно, сэр? — спрашиваю я, знаете, так вежливо, любезно.

— Убивать мошенников, убивать их! — пищит он, и в его голубых глазах стоят слезы.

— А каким образом? — спрашиваю. — Вы трещали вашим револьвером, как ребенок хлопушкой, и теперь он пуст; вы также не можете действовать этой вашей прекрасной, длинной саблей; вдобавок и рука ваша дрожит, как осиновый листок. Лежите и подрастайте.

— Убирайтесь к вашему отряду! — говорит он. — Вы наглец!

— Все в свое время, — отвечаю я, — прежде всего я выпью. Как раз в это время приходит Крюк, он был весь в синяках там, где не покраснел от крови.

— Воды! — сказал Крюк. — Я умираю от жажды. Но это великий день.

Он, кажется, выпил половину меха, а остальную воду выплеснул себе на грудь, и, право, она чуть не зашипела на его волосатой шкуре. Тут он заметил офицерика под сержантом.

— Это что? — спрашивает.

— Мятеж, сэр, — говорит сержант; офицерик же жалобно просит капитана освободить его. Но Крюка было трудно разжалобить.

— Держите его здесь, — говорит он. — Сегодня дело не для детей. По той же причине, — продолжал Крюк, — я конфискую этот элегантный, украшенный никелем пульверизатор для духов; мой собственный револьвер неизящно плюется и невежливо колотит меня прикладом.

Действительно, первый и второй палец его правой руки совсем почернели, такой сильной была отдача револьвера. Поэтому-то Крюк и взял оружие офицерика. Вы можете не согласиться со мной, сэр, только, право, во время боев случается многое, чего не помещают в отчеты.

— Скажите, Мельваней, — говорит мне Крюк, — так ведь надо было поступить? — Мы с ним вместе вернулись к свалке, патаны все еще не отступали. Однако они не проявляли большой дерзости. Тайронцы перекликались между собой, напоминая друг другу о Тиме Коулене.

Крюк остановился, не смешиваясь с толпой; он смотрел по сторонам, и в его круглых глазах виднелась тревога.

— В чем дело, сэр? — спросил я. — Не принести ли вам что-нибудь?

— Где трубач? — спрашивает он.

Я смешался с толпой; наши ребята отдыхали позади тайронцев, которые сражались, как осужденные души, и вот я натолкнулся на маленького Фрегена, нашего трубача; мальчишка был посреди самых храбрых, действуя ружьем и штыком.

— Забавляешься? Разве за то тебе платят? — говорю ему и хватаю его за шиворот. — Уходи отсюда и делай свое дело, — прибавляю, но вижу, что мальчишка недоволен.

— Одного я уложил, — говорит он и усмехается, — крупного, как вы, Мельваней, и почти такого же безобразного. Пустите меня, дайте добраться до следующего.

Мне не понравилась та часть его замечания, которая касалась моей личности, а потому я схватил его под мышку и отнес к нашему Крюку, наблюдавшему за ходом боя. Крюк надавал ему тумаков, так что мальчишка заревел, а потом некоторое время не мог выговорить ни слова.

Патаны начали отступать; наши молодцы заорали.

— Развернитесь! — крикнул Крюк. — Труби, дитя, труби ради чести британской армии!

Мальчик принялся дуть в трубу, как тайфун, а тайронцы и мы развернули строй; ряды патанов рассыпались, и я понял, что все происходившее раньше было нежностями да сладостями в сравнении с предстоящим боем. Когда патаны дрогнули, мы оттеснили их в широкую часть ущелья, развернули фронт и побежали в долину; их мы гнали перед собой. О, это было прекрасно и страшно! Сержанты находились сбоку; огонь вырывался по всем рядам; патаны падали. Долина расширилась, мы окончательно развернули ряды; когда же она снова сузилась, мы сблизились, точь-в-точь пластинки дамского веера; в отдаленном конце ущелья, там, где они пытались удержаться, мы выстрелами сбивали их; мы истратили мало патронов, так как раньше мы работали ножами.

— Спускаясь в долину, Мельваней опустошил тридцать патронных пачек, — заметил Орзирис. — Это было дело джентльменское. Он мог бы сражаться с белым платочком в руках и в розовых шелковых чулочках.

— Крики тайронцев слышались за целую милю, — продолжал Мельваней, — и сержанты не могли остановить их. Они обезумели, совсем обезумели. Когда наступила тишина, Крюк сел, закрыв лицо руками. Все мы вернулись, каждый держался по-своему, потому что, заметьте, характер человека и его наклонности сказываются в такой час.

— Ребята, ребята, — проговорил про себя Крюк, — мне кажется, мы не должны были ввязываться в рукопашный бой, и это избавило бы от смерти людей получше меня.

Он посмотрел на наших убитых и больше не вымолвил ни слова.

— Капитан, милый, — сказал один тайронец, подходя к Крюку с рассеченным ртом и, точно кит, выплескивая кровь. — Дорогой капитан, правда, двое-трое в партере были потревожены, зато зрители на галерке насладились спектаклем.

И я понял, кого вижу; это был дублинец, крыса доков, один из тех малых, которые своими выходками заставили преждевременно поседеть арендатора Театра Сильвера. Они распарывали театральные скамьи и то, чем они были набиты, швыряли в партер. Я шепнул о том, что мне довелось узнать об этом молодчике, когда я был тайронцем и мы стояли в Дублине.

— Я не знаю, кто буянил, — прошептал я, — и мне это все равно. Во всяком случае, помню тебя, Тим Колли.

— Ох, — сказал он, — ты тоже был там? Мы назвали ущелье Театром Сильвера. — Половина тайронцев тоже знала старый театр, вот потому-то они и подхватили его слова. Итак, все мы стали звать ущелье Театром Сильвера.

Между тем, маленький офицерик тайронцев дрожал и плакал. Ему не хотелось предавать сержанта суду, хотя он так смело толковал об этом.

— Ничего, позже вы почувствуете себя лучше, — спокойно сказал ему Крюк, — вы сами порадуетесь, что вам не дали ради забавы погубить себя.

— Я опозорен, — сказал офицерик.

— Если вам угодно, арестуйте меня, сэр, но, клянусь моей душой, я скорее вторично сделаю то же самое, чем взгляну на вашу матушку, когда вы будете убиты, — проговорил сержант, который недавно сидел на этом молодом человеке. Теперь он стоял перед ним навытяжку и держал под козырек. Но юноша только плакал, да так горько, точно его сердце разбивалось на части.

В это время подошел еще один рядовой тайронец, весь в тумане битвы.

— В чем, Мельваней?

— В тумане битвы. Вы знаете, сэр, что сражение, как любовь, на каждого человека действует по-разному. Вот я, например, во время боя всегда чувствую сильную тошноту. Орзирис с начала до конца ругается, а Леройд начинает петь только в те минуты, когда рубит головы врагов; наш Джек — отчаянный боец. Одни новобранцы плачут, другие сами не знают, что делают; некоторые только и думают, как бы перерезать кому-нибудь горло или сделать что-нибудь такое же злое; некоторые солдаты совершенно пьянеют. Был пьян и этот тайронец. Полузакрыв глаза, он шатался и еще за двадцать ярдов мы могли слышать, как он переводил дыхание. Увидев молодого офицерика, рядовой подошел к нему и громко, пьяным голосом заговорил сам с собой.

— Кровь, юнец, — сказал он, — кровь, юнец!.. — Потом, вскинув руки, покружился и упал к нашим ногам, мертвый, как патан. Между тем, мы не нашли на нем ни одной царапины. Говорят, его погубило больное сердце, а все-таки было странно видеть это.

Мы пошли хоронить наших мертвых, не желая оставлять их патанам. Тогда-то в вересковых зарослях чуть было не погиб юный офицерик тайронцев. Он собирался напоить водой одного из этих раненых патанских дьяволов и наклонился, чтобы прислонить его к скале.

— Осторожнее, сэр, — говорю я. — Раненый патан опаснее здорового.

И поистине, едва эти слова сорвались с моих губ, как лежавший на земле выстрелил в офицерика, и я увидел, что с головы бедного мальчика слетела каска. Я ударил патана прикладом ружья и отнял у него револьвер. Юный офицерик побледнел, выстрел опалил его волосы.

— Ведь я говорил вам, сэр, — сказал я; после этого он все-таки постарался уложить патана, но я стоял, прижав дуло револьвера к уху этого дьявола. Под прицелом они решаются только проклинать. Тайронцы ворчали, как собаки, у которых отняли кость; они видели своих мертвых и хотели перебить наших врагов, всех до одного. Крюк крикнул, что он выстрелом спустит кожу с того, кто не будет его слушаться, но ведь тайронцы в первый раз видели своих убитых товарищей, и потому неудивительно, что они ожесточились. Это ужасное зрелище. Когда мне довелось впервые взглянуть на наших мертвых, я до того рассвирепел, что решил не давать пощады ни одному мужчине в области севернее Кханибара, да и ни одной женщине, потому что в сумерках они тоже нападали на нас. Ух!..

Вот мы похоронили своих убитых, унесли раненых, перешли через горы и увидели, как шотландцы и гурки вместе с патанами целыми ведрами распивают чай. В то время мы походили на шайку отчаянных разбойников, смешавшаяся с пылью кровь густым слоем покрывала нас; струйки пота бороздили этот темный налет, но наши штыки висели, точно мясницкие ножи, и на каждом из нас было по ране того или другого рода.

Вот к нам подъезжает штабной офицер, чистенький, как новое ружье, и говорит:

— Что это за вороньи пугала? Кто вы?

— Мы — рота черных тайронцев ее величества и рота старого полка, — спокойно отвечает Крюк. Знаете, слегка подсмеивается над штабными.

— О, — говорит штабной, — вы прогнали резерв?

— Нет, — отвечает Крюк, а тайронцы смеются.

— Так что же вы с ним сделали?

— Уничтожили, — буркнул Крюк и повел нас дальше, но Тумей, тайронец, громко сказал голосом чревовещателя:

— Зачем этот бесхвостый попугай остановил на дороге тех, кто лучше него?

Штабной посинел, но Тумей скоро заставил его лицо покрыться розовым румянцем, сказав голосом жеманницы:

— Поцелуйте меня, майор, дорогой, мой муж на войне, и я в депо одна.

Штабной офицер повернул коня и уехал, и я заметил, что плечи Крюка так и прыгают.

Капрал выругал Тумея.

— Оставьте меня в покое, — не моргнув глазом, ответил ему тайронец.

— Я служил у него до его свадьбы, и он знает, о чем я говорю, а вам это неизвестно. Пожить в высшем обществе — дело хорошее. Помнишь, Орзирис?

— Да, помню. Через неделю Тумей умер в госпитале, и я купил половину его добра, а после этого, помнится…

— Смена!

Пришел новый взвод, было четыре часа.

— Я сбегаю, достану вам двуколку, сэр, — сказал Мельваней, быстро одеваясь. — Пойдемте на вершину холма форта и наведем справки в конюшне мистера Греса.

Освободившиеся часовые обошли главный бастион и направились к купальне; Леройд оживился, стал почти болтлив. Орзирис заглянул в ров форта, перевел взгляд на равнину.

— Ох, как скучно ждать Мэ-эри, — замурлыкал он песенку и сказал: — Раньше, чем я умру, мне хотелось бы убить еще нескольких проклятых патанов. Война, кровавая война! Север, восток, юг и запад!

— Аминь, — протянул Леройд.

— Что это? — сказал Мельваней, который натолкнулся на что-то белевшее подле старой будки часового. Он наклонился и тронул белое пятно. — Да это Нора, Нора Мак-Таггарт! Нони, дорогая, что ты тут делаешь одна в такое время? Почему ты не в постели со своей мамой?

Двухлетняя дочь сержанта Мак-Тагтарта, вероятно, ушла из барака в поисках свежего воздуха и забрела на вал около рва. Ночная рубашонка малютки лежала складками вокруг ее шейки. Нони стонала во сне.

— Бедная овечка, — сказал Мельваней, — как опалил зной ее невинную кожу! Тяжело, жестоко даже нам; что же должны чувствовать вот такие, как она? Проснись, Нони, твоя мама с ума сойдет из-за тебя. Ей-Богу, ребенок мог свалиться в ров!

Светало. Мельваней поднял Нору, посадил ее к себе на плечо, и светлые локоны ребенка коснулись седеющей щетины на его висках. Орзирис и Леройд шли позади своего товарища и щелкали пальцами перед личиком Норы; она отвечала им сонной улыбкой. И вот, подкидывая малютку, Мельваней залился песней: его голос звучал ясно, как голос жаворонка.

— Ну, Нони, — серьезно сказал он, — на тебе не очень-то много одежды. Ничего, через десять лет ты будешь одеваться лучше. Теперь же поцелуй своих друзей и скоренько беги к своей маме.

Спущенная на землю близ квартир семейных солдат, Нони кивнула головкой со спокойной покорностью солдатского ребенка, но раньше, чем ее ноги зашлепали по вымощенной каменными плитами тропинке, она протянула свои губки трем мушкетерам. Орзирис вытер рот тыльной стороной руки и пробормотал какое-то сентиментальное ругательство; Леройд порозовел, и оба ушли.

Йоркширец громким голосом запел мелодию хора «Будка часового»; Орзирис пискливо подтягивал.

— Что распелись, вы, двое? — спросил их артиллерист, который нес патроны, чтобы зарядить утреннюю пушку. — Что-то вы слишком веселы для таких тяжелых дней.

Леройд продолжал песню, и оба голоса скоро замерли в купальне.

— О Теренс, — сказал я, когда мы остались наедине с Мельванеем, — ну и язык же у вас!

Он посмотрел на меня усталым взглядом; его глаза впали, лицо осунулось и побледнело.

— Ох, — ответил он, — я болтал целую ночь, я поддержал их, но могут ли помогающие другим помогать себе? Ответьте мне на это, сэр.

Над бастионами Форта Амара заблестел безжалостный день.

Черный Джек

Как три мушкетера делят серебро, табак и выпивку, как они защищают друг друга в бараках, в лагере, как все трое веселятся, узнав о радости одного, так и печали у них общие. Когда неудержимый язык Орзириса на целое лето завел его в карцер; когда Леройд потерял свою амуницию и одежду или когда Мельваней под влиянием излишка крепких напитков стал порицать своего офицера, вы могли бы видеть тревогу на лицах остальных двоих. И весь полк знал, что неблагоразумно толковать или шутить по поводу неприятности, постигшей кого-нибудь из трех приятелей. Обыкновенно эти трое оставляют в стороне дежурную комнату и угловую лавку, которая стоит с ней рядом, уступая место еще не перебесившейся молодежи, но все случается…

Вот, например, Орзирис сидел на подъемном мосту перед главными воротами Форта Амара; он спрятал свои руки в карманы, изо рта у него свешивалась трубка. Леройд во всю длину растянулся на траве гласиса и размахивал ногами в воздухе; я вышел из-за угла и спросил, где Мельваней.

Орзирис плюнул в ров и покачал головой.

— Не стоит заходить к нему, — сказал он, — Мельваней — глупый верблюд. Слушайте.

Я прислушался. По каменным плитам веранды, которая прилегает к караульной комнате, звучали мерные шаги, и я мог бы принять этот стук за топот ног целой армии. Двадцать шагов crescendo, перерыв, потом двадцать шагов diminuendo.

— Это он, — объяснил мне Орзирис. — Боже мой, это он. И все из-за проклятой пуговицы, в которой вы могли бы увидать часть вашего лица и кусочек губы.

Мельваней маршировал взад и вперед в полном походном костюме, со своим ружьем, штыком, ранцем и шинелью. И это должно было длиться несколько часов! Его вина состояла в том, что он явился на ученье в невычищенном мундире. От изумления и злости я чуть не свалился в ров форта: ведь Мельваней — самый щеголеватый малый, когда-либо стоявший на часах. Нельзя было представить себе, чтоб он вышел на смотр, не почистившись, как нельзя было подумать, что он мог выйти из барака без брюк!

— Кто из сержантов наказал его? — спросил я.

— Ну, конечно, Меллинс, — ответил Орзирис. — Никто другой не пригвоздил бы его. Но Меллинс не человек. Он грязный свиной скребок, вот что он такое!

— А что сказал Мельваней? Не такой он человек, чтобы подчиниться покорно.

— Что сказал? Лучше бы промолчал. Но, Господи, как мы хохотали! «Сержант, — это он говорит, — вы сказали, что я одет грязно? Ну-с, когда ваша жена позволит вам собственноручно высморкаться, может быть, вы узнаете, что такое грязь. Вы недостаточно хорошо воспитаны, сержант», — говорит он, но тут мы пришли. А после учения Меллинс ругал его и клялся перед дежурной комнатой, что Мельваней назвал его свиньей и еще Бог знает чем. Вы знаете Меллинса. Скоро он сломает себе шею. Уж слишком это необыкновенный лгун. «Три часа в походной форме, — объявил полковник, — не за грязный мундир на ученье, а за грубость, хотя, — прибавил он, — я не верю, чтобы вы сказали Меллинсу то, что, по его словам, вы сказали». — Мельваней молча ушел. Вы знаете, он никогда не отвечает полковнику, чтобы не попасть в новую беду.

Меллинс — молодой и женатый сержант, его манеры отчасти результат врожденной резкости, отчасти плод плохо переваренного образования в закрытой школе. Он перешел через мост и грубо спросил Орзириса, что он делает.

— Я? — переспросил Орзирис. — Да жду офицерского чина. Не видали ли, не идет ли он сюда?

Меллинс побагровел и прошел мимо. С того гласиса, на котором лежал Леройд, донесся звук легкого смешка.

— Меллинс надеется, что его когда-нибудь произведут, — объяснил Орзирис. — Да спасет Господь товарищей, которым придется сидеть с ним за столом! Как вы думаете, сэр, который час? Четыре! Через полчаса Мельваней освободится. Не хотите ли вы, сэр, купить собаку? Щенок, которому можно доверять, от полковничьей серой, рампурских кровей.

— Орзирис, — сурово ответил я, понимая, что он задумал, не хотите ли вы сказать…

— Я не хотел просить денег, во всяком случае, — ответил Орзирис. — Я дешево продал бы вам хорошую собаку, но… но… видите ли, я знаю: Мельваней потребует выпивки после того, как мы «выводим» его, а у меня нет ни пенни, да и у него пусто в кармане. Я хотел продать вам собаку, сэр, искренне хотел.

На подъемный мост упала тень, Орзирис начал подниматься в воздухе под влиянием огромной руки, схватившей его за шиворот.

— Все, только не деньги, — спокойно сказал Леройд, держа лондонца надо рвом. — Что угодно, только не деньги, Орзирис, мой сынок. У нас есть рупия и восемь анна, мои собственные. — Он показал мне монеты и опустил Орзириса на перила подъемного моста.

— Прекрасно, — сказал я. — Куда вы отправитесь?

— Когда его отпустят, отправимся за две, за три или за четыре мили, — ответил Орзирис.

Шаги прекратились. Я услышал глухой стук ранца, упавшего на постель, потом дробный звук оружия. Через десять минут безупречно одетый Мельваней со сжатыми губами и с лицом темным, как грозовая туча, появился на залитом солнечными лучами подъемном мосту. Леройд и Орзирис кинулись навстречу освобожденному и прислонились к нему, как лошади к дышлу. Еще мгновение, и три друга исчезли, уходя по дороге; я остался один. Мельваней не нашел нужным узнать меня, и я понял, что он сильно взволнован.

Я поднялся на один из бастионов и провожал глазами трех мушкетеров; их фигуры двигались через равнину, удалялись, становились меньше. Они шагали быстро и не поднимали голов. Вот мушкетеры обогнули учебную площадку, миновали стоянку кавалерии, наконец исчезли в том поясе деревьев, который окаймляет приречную ложбину.

Я поехал за ними верхом и скоро заметил их; запыленные, покрытые потом они большими шагами упруго двигались по берегу реки. Мушкетеры пробрались сквозь лесную чащу, направились к плавучему мосту и скоро расположились на одном из его понтонов. Я ехал осторожно, пока не увидел, что над рекой потянулись белые клубы дыма, которые растаяли в ясном вечернем воздухе, по этому признаку я понял, что мои друзья успокоились. Они заметили меня и стали приветливо звать к себе.

— Привяжите вашу лошадь, сэр, — крикнул мне Орзирис, — и пожалуйте сюда. Мы все отправимся домой в этой лодке.

От начала моста до бунгало лесничего всего один шаг. Заведующий столовой был тут же и любезно предложил мне свои услуги. Он поручит кому-нибудь лошадь сахиба. Не желает ли сахиб еще чего-нибудь? Стаканчик виски или, может быть, пива? Риттчи-сахиб оставил около полдюжины бутылок пива, и так как сахиб — друг Риттчи-сахиба, а он, заведующий столовой, бедняк…

Я дал ему несколько приказаний и вернулся к мосту. Мельваней скинул сапоги и опустил ноги в воду; Леройд растянулся на спине; Орзирис делал вид, будто он гребет большой бамбуковой тростью.

— Я старый дурак, — задумчиво произнес Мельваней. — Глупо, что я увел вас сюда, увел, потому что злился, точно ребенок. Это я-то? Ведь я уже был солдатом, когда Меллинс — будь он проклят — пищал в люльке, взятой на прокат за пять шиллингов в неделю, которых никто не платил. Ребята, я увел вас за пять миль просто из-за естественного озлобления. Фу!..

— Ну что за беда, раз ты доволен? — заметил Орзирис, снова берясь за бамбук. — Не все ли равно, здесь мы или в другом месте?

Леройд показал рупию и монету в восемь анна и покачал головой:

— Мы ушли за пять миль от лагеря из-за отчаянной гордости Мельванея.

— Знаю, — с раскаянием согласился Мельваней. — Зачем вы пошли со мной? А между тем, я до смерти огорчился бы, если бы вы когда-нибудь отказались сделать это, хотя я настолько стар, что мне следовало бы понимать людей. Но я накажу себя — напьюсь воды.

Орзирис визгливо захохотал. Буфетчик бунгало лесничего стоял с корзиной возле перил моста, не решаясь спуститься на понтон.

— Следовало знать, сэр, что вы даже в пустыне достанете что-нибудь хорошее для выпивки, — любезно сказал мне Орзирис. Потом прибавил, обращаясь к буфетчику. — Осторожнее с бутылками. Они на вес золота. Джо, ты — длиннорукий, возьми их.

Леройд мгновенно перенес корзину на понтон, и три мушкетера с жаждущими губами склонились над ней. Со старинными формальностями солдаты выпили за мое здоровье; после пива табак показался особенно хорош. Три друга уничтожили все пиво, разлеглись в живописных позах и любовались закатом; некоторое время все молчали.

Голова Мельванея опустилась на грудь, и нам показалось, что он заснул.

— Зачем вы ушли так далеко? — спросил я Орзириса.

— Чтобы «выводить» Мельванея, то есть прогулкой успокоить его. Когда у него неприятности, мы всегда «выводим» его. В такое время с ним не следует разговаривать, да и оставлять его одного тоже не годится. Поэтому мы водим его, пока не увидим, что он способен говорить и находиться в одиночестве.

Мельваней поднял голову, глядя прямо на закат.

— У меня было ружье, — задумчиво проговорил он, — и штык тоже, а Меллинс из-за угла глянул мне прямо в лицо и насмешливо ухмыльнулся. «Можете сами утереть себе нос», — говорит. Ну я не знаю, что видел в жизни Меллинс, но в эту минуту он был ближе к смерти, чем когда-либо бывал я, а я бывал меньше чем на волосок от нее.

— Да, — спокойно проговорил Орзирис, — красив был бы ты безо всех твоих пуговиц, с оркестром впереди! Когда полк строят в каре, мне и Джеку приходится стоять в первом ряду. Чертовски хорош был бы ты. Господь дает и Господь отнимает, да будет благословенно имя Господне! — прибавил он странным, многозначительным тоном.

— Меллинс? Ну что такое Меллинс? — протянул Леройд. — Я мог бы одной рукой, заложив другую за спину, захватить целый отряд таких Меллинсов. Полно, Мельваней, не дури!

— Тебя не брали под арест за то, что ты не делал, и после этого не насмехались над тобой. За меньшие дела тайронцы отправили бы в ад сержанта О'Хара, если бы в это время его не застрелил Рафферти, — заметил Мельваней.

— А кто остановил тайронцев? — спросил я.

— Тот самый старый дурак, который жалеет, что он не исколотил свинью Меллинса, — ответил мне Мельваней. Его голова снова поникла. Когда он опять поднял ее, все его тело вздрагивало, и он положил руки на плечи своих товарищей.

— Вы изгнали из меня дьявола, ребята, — сказал он. Орзирис выколотил о свой волосатый кулак раскаленную золу из трубки.

— Говорят, будто ад еще жарче, чем вот такая зола, — сказал он, прислушиваясь к ругательствам Мельванея, — знай это. И посмотри туда. — Он протянул руку по направлению к разрушенному храму на противоположной стороне реки. — Я, ты и он, — кивком головы Орзирис указал на меня, — были однажды там, когда я давал людям представление. И вы остановили меня. А вот теперь ты даешь нам еще худшее представление.

— Не обращайте на меня внимания, Мельваней, — сказал я. — Дина Шад не позволит вам повеситься, да и вы сами не намереваетесь сделать это. Расскажите нам лучше о тайронцах и сержанте О'Хара. Рафферти застрелил его за то, что он ухаживал за его женой? А что было раньше?

— Глупее всех дураков — дурак старый. Вы отлично знаете, что когда я примусь болтать, со мной можно сделать что угодно. Не говорил ли я, что мне хотелось бы вырезать у Меллинса печенку? Теперь я отказываюсь от этого, так как боюсь, что Орзирис донесет на меня. Ага, ты стараешься столкнуть меня в реку, малыш? Ведь правда? Сиди, коротышка. Во всяком случае, Меллинс не стоит того, чтобы меня под музыку поставили перед строем моих товарищей, и я буду выказывать ему оскорбительное пренебрежение… Тайронцы и О'Хара! О'Хара и тайронцы!.. Да, да. Трудно говорить о старых днях, но о них всегда помнишь.

Наступило продолжительное молчание.

— О'Хара был сущий дьявол. Правда, я спас его от смерти, ради чести полка, но теперь говорю, что он был дьявол, длинный, смелый, черноволосый дьявол.

— В чем это?.. — спросил Орзирис.

— Насчет женщин.

— В таком случае я знаю кое-кого другого в том же роде.

— Если ты говоришь обо мне, я ухаживал за девушками и благоразумно. Я был молод… Когда я был капралом, разве я пользовался моим чином… Один шаг — и меня лишили чина, и тем сильнее винил я себя… Разве я пользовался чином, чтобы вести гнусные интриги, как О'Хара? Разве, будучи капралом, я издевался над кем-либо? Разве я устраивал кому-нибудь собачью жизнь день изо дня? Разве я лгал, как лгал О'Хара, до того, что молодежь бледнела, опасаясь, что Божий суд сразу убьет всех, как была убита женщина в Девизисе? Нет! Я грешил и исповедовался, и отец Виктор знает мои худшие грехи. О'Хара умер, не успев выговорить ни слова покаяния, умер на пороге дома Рафферти, и никто не узнал о нем самого худшего. Но я-то знаю!..

В былые дни тайронцы набирались с бору по сосенке. Часть — из Конемары, часть — из Портсмута; часть (особенно дурная) — из Керри; оттуда, отсюда, отовсюду, но больше всего там было ирландцев, мрачных, черных ирландцев. Ну-с, доложу вам, что ирландцы бывают хороши, как самые лучшие люди, или хуже самых худших. Так-то. Они знакомятся между собой быстро, как воры, и никто не знает, что они затеят, пока один из них не окажется ябедником; тогда их общество рассыпается. Но пройдет день, другой — все начинается снова; они толпятся по углам, по закоулкам и дают кровавые клятвы; один закалывает своего врага в спину и убегает, потом все ждут объявления в газетах о цене за поимку преступника, чтобы видеть, стоит ли овчинка выделки. Таковы-то черные ирландцы, они позорят имя Ирландии, и каждого из них я готов убить… как я однажды чуть было не убил такого молодчика.

Но вернемся к делу. В моей казарменной комнате (тогда я не был женат) помещалось еще двенадцать человек, низких подонков, поднятых из грязи; это были неблагородные малые, которые ни смеялись, ни говорили, ни напивались, как подобает порядочному человеку. Несколько раз они пытались сыграть со мной скверные шутки, но я обвел черту вокруг моей кровати, и тот, кто переступал ее, после этого дня три лежал в госпитале.

О'Хара возненавидел нашу комнату (он был мой сержант), и мы никак не могли угодить ему. В те времена я как человек молодой и горячий не принимал наказаний молча; язык мой так и болтался, но и только. Не то было с другими; почему — не могу сказать; может быть, просто некоторые люди родятся подлыми и доходят до убийства в тех случаях, когда кулака более чем достаточно. Через некоторое время мои товарищи стали отчаянно вежливы со мной, и вся их дюжина проклинала сержанта О'Хара.

— Да, да, — говорил я, — О'Хара — дьявол, не стану спорить, но разве только он один на свете? Оставьте его в покое. Ему надоест вечно находить, что наша амуниция грязна и что мы держим наше платье в плохом состоянии.

— Ну нет, это ему так не пройдет! — отвечают они.

— Так расправьтесь с ним, — говорю я, — потом сами же и взвоете.

— Он неприлично любезничает с женой Слимми, — заметил один из малых.

— Она всегда вела себя таким образом, — отвечаю я. — Почему это вас возмутило?

— Разве он не преследует нашу казарму? Можем ли мы сделать хоть что-нибудь, чтобы он не отругал нас? — сказал другой.

— Правильно, — говорю.

— А вы не поможете нам сделать что-нибудь? — попросил третий. — Ведь вы такой рослый, смелый детина.

— Если он поднимет на меня руку, я разобью ему голову, — говорю, — если он скажет, что я неопрятен, я крикну ему, что он лжет, и я охотно сунул бы его в артиллерийскую водопойку, если бы не ждал нашивок.

— Только-то? — спросил один солдат. — Разве у вас нет смелости? Ах вы, бескровная телятина!

— Может быть, я и бескровный, — сказал я, отступая к моей койке и проводя вокруг нее черту, — только вы знаете, что тот, кто перешагнет через эту черту, станет еще бескровнее меня. Никто не смеет ругать меня в лицо. Поймите, я не хочу участвовать в том, что вы затеяли, и не подниму руку на человека, который по чину старше меня. Перешагнет ли кто-нибудь черту? — спрашиваю.

Никто не двинулся, хотя я не торопил их. Они собрались в дальнем углу комнаты, ворчали и рычали. Я взял свою фуражку, мысленно расхваливая себя, пошел в погребок и скоро напился до неприличия; вино ударило мне в ноги, голова же оставалась благоразумной.

— Хоулиген, — сказал я малому из роты Е (он был мой друг), — я пьян, начиная от поясницы до ступней.

Позволь-ка мне опереться на твое плечо; поддержи меня и отведи в высокую траву. Там я просплюсь. Хоулиген (он умер, но славный был парень) поддержал меня; с ним мы дошли до высокой травы и, ей-ей, небо и земля передо мной вертелись. Я лег среди самых густых зеленых стеблей и там со спокойной совестью заснул. Мне не хотелось, чтобы меня слишком часто записывали в книгу; добрую половину года мое поведение было безупречным.

Когда я поднялся, опьянение почти испарилось, но я испытывал такое ощущение, точно у меня во рту сидела кошка со своими новорожденными котятами. В те дни я еще не умел выносить спиртные напитки. Теперь я стал покрепче.

«Попрошу-ка я Хоулигена окатить мне голову ведром воды», — подумал я и хотел уже встать, как услышал, что кто-то говорит:

— Обвинят этого увертливого пса, Мельванея.

«Ого, — подумал я, и у меня в голове пошел такой звон, точно в караульной комнате ударили в гонг. — Какую вину должен я принять на себя из любезности к Тиму Бельме?» Дело в том, что говорил именно Тим Бельме.

Я повернулся на живот и потихоньку, рывками, пополз в траве, направляясь в сторону голосов. Все двенадцать из моей комнаты сидели кучкой; сухая трава качалась над их головами; черное убийство было в их сердцах. Я слегка раздвинул высокие стебли, чтобы лучше видеть.

— Что там? — сказал один и вскочил.

— Собака, — ответил Бельме. — Мы отлично устроим эту штуку и, как я уже говорил, вину свалим на Мельванея.

— Тяжело лишить жизни человека, — заметил один молодой.

«Покорно благодарю, — подумал я. — Ну что же они затеяли? Что задумали против меня?»

— Это так же легко, как выпить кружку пива, — сказал Бельме. — В семь часов или около того О'Хара пройдет к помещениям женатых, чтобы навестить жену Слимми. Один из нас шепнет об этом остальным, и мы поднимем дьявольскую свистопляску: примемся смеяться, кричать, стучать, топать ногами. О'Хара выбежит и прикажет нам сидеть тихо; в суматохе наша лампа будет разбита. Он прямехонько побежит к задней двери, туда, где на веранде висит лампа, и, таким образом, очутится как раз против света. В темноте он ничего не разглядит. Один из нас выстрелит; стрелять приведется почти в упор и стыдно будет промахнуться. Возьмем ружье Мельванея: оно первое на стойке; не узнать его даже в темноте нельзя: оно с таким длинным дулом и такое неуклюжее.

Этот мошенник ругал мою старую винтовку из зависти, я уверен в том. Эти его слова рассердили меня больше всего остального.

Вельме продолжал:

— О'Хара упадет, и к тому времени, как лампу снова зажгут, шесть малых навалятся на грудь Мельванея с криком: «Убийство и грабеж!» Койка Мельванея возле задней двери, а дымящееся ружье будет под ним; мы скинем на пол этого молодчика. Мы знаем, знает и весь полк, что Мельваней бранил сержанта О'Хара чаще, чем кто-либо из нас. Кто во время военного суда усомнится в его вине? Разве двенадцать честных малых решатся дать под присягой такое показание, из-за которого лишится жизни милый, спокойный, кроткий человек, вроде Мельванея, человек, очертивший круг около своей койки и грозивший убить всякого, кто переступит черту!.. А мы единогласно подтвердим обвинение.

«Святая Мария, милосердная матерь! — подумал я. — Вот что значит не владеть собой и всегда держать наготове кулак! О низкие псы!»

Крупные капли потекли по моему лицу; ведь я ослаб от выпивки, и в голове у меня было не вполне ясно. Лежа тихо, я слышал, как они готовились отправить меня на тот свет рассказами о том, что мой кулак отмечал то одного из них, то другого; и, клянусь, немногие из них не получили такого отличия. Но все это бывало во время честных драк, и я никогда не поднимал руки, если меня не доводили до этого.

— Прекрасно, — сказал один из них. — Но кто выстрелит?

— Не все ли равно? — ответил Бельме. — Выстрелит Мельваней… для военного суда.

— Конечно, — сказал спрашивавший. — Но чья рука нажмет на курок… в комнате?

— Кто желает? — спросил Вельме, оглядываясь кругом. Но все молчали, потом начали спорить, наконец Кисе, который вечно возится с картами, говорит:

— Бросим жребий, — и он вынул из-за пазухи засаленную колоду; все остальные согласились на его предложение.

— Тасуй, — сказал Вельме и грязно выругался. — И пусть будет проклят тот, кто не исполнит того, что ему судит жребий! Аминь!

— Черный Джек решит дело, — сказал Кисе, тасуя карты.

Нужно вам объяснить, сэр, что Черный Джек — это туз пик, и эта карта с незапамятных времен всегда имела отношение к битвам, убийству и ко внезапной смерти.

Кисе сдает первый раз, туза нет. Все бледнеют. Второй раз Кисе сдает, на их лицах проступает серый оттенок испорченного яйца. В третий раз сдает Кисе, и их лица синеют.

— Не потерял ли ты его? — говорит Вельме и отирает с лица пот. — Скорее! Торопись!

— Я-то тороплюсь, — говорит Кисе, бросая ему карту. Она упала на колени Вельме рисунком вверх — Черный Джек!

Остальные загоготали.

— Ему стоит дать три пенни, — говорит один из них, — и то дешево за такое представление.

Тем не менее я видел, что все они слегка отступили от Вельме, предоставив ему перебирать карты. Некоторое время он молчал и облизывал губы, как кошка; потом вскинул голову и заставил своих товарищей поклясться всеми известными клятвами, что они будут поддерживать его не только в казарме, но и во время суда… надо мной. Вельме выбрал пятерых крупных малых, поручив им после выстрела прижать меня к койке; еще одному велел потушить лампу, наконец, последнему — зарядить мое ружье. Сам зарядить его он не хотел. Странно! Ведь в сравнении с остальным это было сущей безделицей.

Они еще раз поклялись не выдавать друг друга, потом расползлись по высокой траве в разные стороны, все парами. Хорошо, что никто из них не натолкнулся на меня. Мне было тошно, противно, противно, противно! Когда они ушли, я вернулся в погребок и потребовал кружку пива, чтобы опохмелиться. В распивочной уже сидел Вельме; он пил много и обращался со мной беспримерно вежливо.

«Что мне делать? Что мне делать?» — подумал я, когда Вельме ушел.

Вот входит оружейный сержант, недовольный, сердитый на всех, раздраженный; дело в том, что в те времена ружья Мартини-Генри были новинкой в нашем полку, и мы плохо разбирались в механизме этих ружей. Очень долгое время меня так и тянуло после выстрела двинуть назад затвор и перевернуть ружье, точно мушкет Снайдера.

— Каких сапожников мне поручили обучать! — сказал оружейный сержант. — Вот, например, Хоген неделю валяется в лазарете с носом, плоским, как столовая доска, и каждый-то, каждый малый в нашей роте то и дело разбирает ружье на части.

— Что случилось с Хогеном, сержант? — спрашиваю я.

— Случилось? — отвечает он. — Я заботливо, как мать своего ребенка, учил его разбирать «Тини», и он сделал это как следует и без труда. Тогда я велел ему снова собрать ружье, зарядить холостым патроном и пальнуть в яму. Он сделал это, но не вставил на место штифт откидного затвора. Не мудрено, что едва он выстрелил, затвор отскочил прямо ему в лицо. На счастье дурака, патрон был холостой; настоящий заряд начисто выбил бы ему глаз.

Я смотрел на сержанта взглядом, чуть-чуть поумнее взгляда вареной овечьей головы.

— Как так, сержант? — спрашиваю.

— А вот как, невежда, не делай этого, — ответил он и показал мне испорченное ружье: его приклад отлетел, и можно было видеть весь внутренний механизм. Сержанту до того хотелось ворчать и жаловаться, что он два раза показал на деле ошибку Хогена. — И все из-за незнания оружия, которое вам дают, — прибавил он.

— Спасибо, сержант, — проговорил я, — я еще зайду к вам, чтобы услышать новые наставления.

— Не стоит, — ответил он, — делайте, как я сказал вам. Я вышел из погреба, чуть не прыгая от восторга.

— Они зарядят мое ружье, когда меня не будет в комнате, — сказал я себе. — Желаю им счастья!

Сделав несколько шагов, я вернулся в погребок, чтобы они успели распорядиться…

Вечерело, погребок наполнялся народом. Я притворился пьяным; все мои товарищи по комнате входили друг за другом, пришел и Вельме. Тогда я тяжелыми шагами, покачиваясь, побрел домой, судя по виду, не настолько пьяный, чтобы меня могли арестовать.

В казарме не было ни души. Вот один патрон исчез из моего патронташа и уютно улегся в моем ружье. Я весь горел от бешенства на моих товарищей, однако предварительно выкусил пулю из патрона. Потом с одной своей ноги я снял сапог и с помощью шомпола для чистки дула выбил им из затвора штифт. О, когда этот шпенек звякнул о пол, мне показалось, что я слышу музыку. Я спрятал штифт в карман, замазал отверстие, затвор же опустил на место; с виду ружье было в порядке.

— Вот тебе, Вельме, — сказал я и растянулся на койке. — Можете хоть все двенадцать навалиться на мою грудь, и я прижму к своему сердцу вас, самые отчаянные дьяволы, которые когда-либо обманывали людей — Я не жалел Вельме. Его глаз или жизнь — мне было все равно!

В сумерки они вернулись; вся дюжина, и все слегка пьяные. Я лежал и притворялся спящим. Один солдат вышел на веранду. Он свистнул; остальные принялись бесноваться и подняли ужасную кутерьму. Не хотел бы я еще когда-нибудь слышать такой хохот, как тогда, хотя бы во время кутежа. Они походили на взбесившихся шакалов.

— Смирно! Что это за безобразие' — крикнул О'Хара. Тут наша лампа полетела на пол Я услышал, что О'Хара бежит к веранде; мое ружье застучало на стойке; донеслось до меня и тяжелое дыхание людей, окруживших меня. При свете лампы на веранде я разглядел фигуру сержанта О'Хара и тотчас же услышал выстрел моего ружья. Громко крикнуло оно, милое, бедное, от дурного обращения. В следующую минуту пятеро малых накинулись на меня.

— Тише, тише, — говорю, — из-за чего шум? А Вельме поднял вой, который вы услышали бы в самом конце лагеря.

— Я умер, меня убили, я ослеп! — кричал он. — Да смилостивятся святые над моей грешной душой! Пошлите за отцом Константом! О, пошлите за отцом Константом, дайте мне перед смертью очистить мою душу! — Тут я понял, что, к сожалению, он остался жив.

О’Хара принес с веранды лампу, рука его была тверда, и сам он был спокоен.

— Это что за скверная шутка? — спросил он и осветил Тима Вельме, который плавал в крови. Полный заряд пороха отбросил куда-то затвор. Откусив пулю, я всунул в патрон его медную часть, и лицо Тима было разрезано от верхней губы до угла правого глаза. Его веко висело лохмотьями, и рана шла через лоб до волос. Она походила скорее на борозду плуга, чем на чистый разрез, и, по совести, никогда не видывал я, чтобы человек так обливался кровью, как Вельме. Выпивка и злоба с силой выдавливали из него кровь. Едва сидевшие у меня на груди малые заслышали голос сержанта, каждый из них шмыгнул к своей койке, и все вежливо закричали.

— В чем дело, сержант?

— В чем? — спросил О’Хара, встряхивая Тима. — Сами отлично и прекрасно знаете, в чем дело, вы, притаившиеся, шмыгающие по грязным рвам псы. Достаньте носилки и унесите этого хныкающего мошенника. Вы услышите об этой истории больше, чем вам может понравиться.

А Вельме уже сидел, закрыв голову руками, он раскачивался из стороны в сторону и со стоном звал отца Константа.

— Молчать, — сказал О'Хара и потащил его за волосы к выходу. — Не настолько ты умер, чтобы не отбыть пятнадцать лет за покушение застрелить меня.

— Нет, я этого не делал, — ответил Вельме, — я хотел сам застрелиться!

— Странно, — проговорил О'Хара. — Почему же тогда моя куртка почернела от пороха? — Он поднял еще горячее ружье и засмеялся. — Я сделаю вашу жизнь адом, — прибавил он, — за попытку меня убить и за то, что вы держали ружье в беспорядке. Сперва вас повесят, а потом закупорят. Ружье погибло.

— Да ведь это мое ружье, — сказал я, подойдя и осмотрев его. — Вельме, дьявол, что вы сделали с ним? Отвечайте.

— Оставьте меня в покое, — проговорил Вельме, — я умираю.

— Подожду, чтобы вы поправились, — говорю я, — а потом выясним недоразумение.

О'Хара не слишком-то нежно поднял Тима на носилки, все мои товарищи стояли возле своих коек, но это не служило признаком их невинности. Я повсюду разыскивал оторванную часть моего ружья, но не находил ее. Так и не нашел.

— Ну, что мне теперь делать? — спросил О'Хара, покачивая лампу в руке и оглядывая комнату.

Я ненавидел и презирал сержанта О'Хара, да и теперь ненавижу и презираю его, хотя он умер; а все-таки скажу, что он был храбрый человек. В настоящее время его подогревают в чистилище, но мне хотелось бы дать ему знать, что, глядя на него в ту минуту, когда он стоял посреди комнаты, и все они дрожали под его взглядом, я считал его храбрецом. Таким он нравился мне.

— Что мне делать? — опять спросил О'Хара, и в то же мгновение с веранды долетел до нас нежный и тихий женский голос.

Жена Слимми прибежала на выстрел и села на одну из скамеек, так как еле держалась на ногах.

— О, Денни, Денни, — прошептала она. — Они вас убили? О'Хара улыбнулся, показав свои белые зубы и плюнув на пол.

— Вы не стоите этого плевка! — проговорил он. — Зажгите лампу, вы, собаки! — И, сказав это, сержант повернулся, и я скоро увидел, как он шел от нашего барака вместе с женой Слимми; она старалась своим платком счистить пороховую сажу с его куртки.

«Вот, — подумал я, — храбрый человек и дурная женщина».

Довольно долго никто не проронил ни слова. Им было стыдно, стыдно невыразимо.

— Как вы думаете, что он сделает? — наконец сказал один из малых. — Он знает, что все мы замешаны в деле.

— Все замешаны? — говорю я со своей койки. — Тот, кто скажет это мне, пострадает. Я не знаю, какую тайную мерзость задумали вы, только, судя по всему, что мне довелось видеть, я понимаю, что вы не в силах совершить убийства чужим ружьем — уж слишком вы низменные, дрожащие трусы. Я сейчас засну, — прибавил я, — и вы можете во время сна выстрелом разбить мне голову.

Тем не менее я долго не засыпал. Разве можно этому удивляться?

На следующее утро новость разошлась по всему полку; и чего-чего только не рассказывали! О'Хара же просто и ясно рапортовал, что с Вельме случилась беда, так как он в бараке возился со своим ружьем, чтобы показать товарищам механизм «Тини». И, клянусь душой, он имел дерзость сказать, что в то время был на своем месте и мог удостоверить, что это был несчастный случай. Когда мои товарищи по комнате услышали о его рапорте, они так ослабли, что, право, вы могли бы их свалить соломинкой. На их счастье, все солдаты вечно рассматривали устройство новых ружей, и многие из них старались облегчать действие пружины, затыкая кусочками травинок и тому подобными вещами часть затвора близ собачки. Механизм первых ружей «Тини» не был закрыт, и я сам время от времени проделывал такие штуки, чтобы пружина ходила легче. Когда я затрачиваю меньше силы, мне удается стрелять в десять раз более метко.

— Довольно глупостей, — сказал полковник, — я прикручу ему хвост, — но, увидев в госпитале Вельме, который был весь забинтован и стонал, он переменил намерение. — Поправьте-ка его скорее, — сказал он доктору. И раненого действительно скоро выписали из лазарета. Его огромные, пропитанные кровью бинты и перекошенное, распухшее лицо сильнее действовали на наших малых, чем наказания; вид Вельме заставил их бросить возню с механизмом ружей.

О'Хара не сказал нам, почему он таким образом объяснил дело полковнику; мои товарищи по комнате радовались счастливому исходу и не расспрашивали его. И он стал еще больше прежнего презирать их.

Вот раз сержант вежливо (О'Хара мог быть вежлив, когда хотел) отозвал меня в сторону и сказал мне:

— Вы хороший солдат, хотя чертовски дерзкий человек.

— Выбирайте выражения, сержант, — говорю я. — Не то я, пожалуй, снова стану дерзким.

— На вас не похоже, — продолжал он, — чтобы вы оставили ваше ружье без штифта затвора, а ведь именно в таком виде Вельме выстрелил из него. И я нашел бы штифт где-нибудь в щелке или в углублении пола.

— Сержант, — говорю я, — где была бы ваша жизнь, если бы штифт сидел на месте? Моя жизнь тоже ничего не стоила бы, клянусь вам своей душой, если бы я объяснил — был вставлен штифт на место или нет. Еще благодарите, что пуля не сидела в патроне..

— Правда, — отвечает он, подергивая свои усы. — Только, что бы вы ни говорили, я не поверю, будто вы замешаны в это дело.

— Сержант, — говорю я, — я могу ровно в десять минут выколотить кулаками жизнь из не угодившего мне человека; я хороший солдат, желаю, чтобы со мной обращались как с порядочным солдатом, и пока мои кулаки принадлежат мне, они будут всегда достаточно сильны для той работы, которую я пожелаю поручить им. Кулаки не отлетают мне в лицо, — прибавляю я и смотрю ему прямо в глаза.

— Вы хороший человек, — говорит он, тоже глядя мне в глаза, — и, Боже ты мой, как приятно было видеть его в ту минуту. — Хороший вы человек, — повторяет он, — и хотелось бы мне, просто ради забавы, чтобы я не был сержантом или вы не были рядовым; только не считайте меня трусом за эти слова.

— Не считаю, — говорю я. — Я видел вас, когда Вельме возился с ружьем. Но, сержант, — прибавляю, — послушайтесь моего совета (я говорю с вами как человек с человеком и забываю о ваших нашивках). Так вот: на этот раз с вами не случилось беды; может быть, не случится и в следующий, но в конце концов, наверно, случится — и большая беда. Подумайте, сержант, стоит ли?

— Вы храбрый человек, — сказал он, с трудом переводя дух. — Очень храбрый. Но и я храбрый. Идите своим путем, рядовой Мельваней, а я пойду своим.

Больше мы с ним не разговаривали ни в этот раз, ни позже, но он одного за другим вытеснил всю дюжину из моей комнаты, рассеял их по ротам и отрядам; такой породе не следовало жить вместе; скоро офицеры сами поняли это. Мои бывшие товарищи застрелили бы меня ночью, узнай они то, что я знал; только они этого не знали.

В конце концов О'Хара встретил смерть от рук Рафферти. Он шел своим путем, слишком упорно шел; да, слишком. Он не сворачивал ни вправо, ни влево, и да сжалится Господь над его душой. Аминь.

— Слушайте, слушайте, — произнес Орзирис, покачивая своей трубкой и как бы припечатывая мораль. — И только подумать: он, Мельваней, сам мог превратиться во второго дурацкого Вельме из-за какого-то Меллинса и проклятой пуговицы. А Меллинс никогда не ухаживал за чужими женами. Только раз миссис Меллинс увидела, как он…

— Орзирис, — быстро остановил я его, потому что романы рядового Орзириса бывали слишком смелы для печати. — Посмотрите на солнце, четверть седьмого.

— О Господи! За три четверти часа нам нужно пройти пять с половиной миль, придется бежать бегом.

Три мушкетера поднялись на мост и быстро направились к дороге в лагерь. Догнав их, я предложил им взяться за мои стремена и за хвост моей лошади; они с восторгом приняли это предложение. Орзирис ухватился за хвост. Таким вот образом мы ровной рысью двигались по безлюдной дороге.

На повороте к лагерю до нас донесся стук колес экипажа. Катилась коляска; в ней сидели жена полковника и его дочь. До меня донесся сдавленный смех, и мой конь, облегченный, понесся вперед.

Три мушкетера исчезли в темноте ночи.

Три мушкетера

Мельваней, Орзирис и Леройд — рядовые в роте В линейного полка и мои личные друзья. Вообще, я думаю — хотя и не вполне уверен — что они, вместе взятые, представляют собой худший элемент в полку, не найдется солдат, более ловких на всякие проделки.

В буфете на станции Умбалла, где мы ждали встречного поезда, они мне рассказали следующую историю. Я поставил пива и, таким образом, купил историю за полтора галлона.

— Все знают лорда Бенира Сригга. Он герцог или граф, или что-то в этом роде, также пэр, а вместе с тем глоб-троттер.[25]

И во всех трех отношениях, — как уверил Орзирис, — не заслуживает внимания. Он приезжал в Индию на три месяца, чтобы собирать материалы для книги «Что тормозит нашу деятельность на Востоке», и во время своего путешествия бесцеремонно поселялся, где ему вздумается.

Он обладал одной очень неприятной особенностью — люди приписывали это его радикализму — страстью устраивать гарнизонные смотры. После этого он обедал с командиром и говорил ему за столом в офицерской столовой оскорбительные вещи о состоянии его полка. Таков уж был обычай у Бенира.

Однажды ему случилось выгнать солдат на занятия слишком рано. Приехав в лагерь Хелантами во вторник, он пожелал в среду отправиться за покупками на базар, а в четверг произвести смотр. В четверг! Командир не мог отказать, ведь Бенир был лордом. Собравшиеся в полковой столовой солдаты громко высказывали свое негодование и награждали полковника нежными именами.

Ну а главная демонстрация произошла в бараке роты В, и мы трое стояли во главе ее.

Мельваней придвинулся к стойке, уселся поудобнее рядом с пивом и продолжал:

— Когда уже все осатанели до последней степени и рота В была готова пристрелить этого Сригга на параде, вот этот самый Леройд снял шлем и говорит… Что ты сказал?

— Я сказал, — подхватил Леройд, — товарищи, давайте деньги, составим подписку, чтобы отменить парад, а если не добьемся, так деньги назад. Вот что я сказал. Вся рота поддержала меня. Подписка вышла у меня большая: четыре рупии восемь анна. И вот я отправился устраивать дело. Мельваней и Орзирис пошли со мной.

— Когда уж мы идем вместе, так всех чертей на ноги поднимем, — сказал Мельваней. Тут Орзирис перебил его.

— Вам приходилось читать газеты? — спросил он.

— Случалось иногда, — отвечал я.

— Мы читали газеты и вот устроили маленькую ловушку, так сказать, совращение…

— Нет, маленькое похищение, — поправил Мельваней.

— Совращение или похищение — разница не велика. Мы устроили так, чтобы схватить и изъять мистера Бенира из обращения до четверга или занять его так, чтобы ему некогда было ездить по парадам.

— Мы провели военный совет, там, за артиллерий скими казармами, — продолжал Мельваней. — Я был председателем. Леройд — министром финансов, и этот малыш Орзирис…

— Ни дать ни взять Бисмарк в полном расцвете. Он-то и устроил все представление.

— Бенир сам себе подстроил ловушку, — продолжал Мельваней, — потому что мы, ей-Богу, не знали, что будет в следующую минуту. Лорд отправился за покупками на базар пешком. Начало смеркаться. Мы наблюдали за толстеньким человеком, как он то скрывался в одной лавке, то выскакивал из другой, все торгуясь с купцами. Вот он показался с целой охапкой всяких покупок и принялся кричать изо всей силы своего брюшка: «Эй, молодцы, нет ли здесь коляски полковника?»

— Коляски? — спросил Леройд. — Коляски нет, есть только экка.

— Это что такое? — спрашивает Сригг, Леройд показал на улицу, и он увидел.

— Вот настоящий Восток! Я поеду в экке!

Я увидел, что святой покровитель полка отдает Сригга целиком в наши руки. Я подозвал экку и сказал вознице:

— Эй ты, чернокожая кукла, вот сахиб хочет поехать в твоей экке. Он хочет поехать в парк Падишаха — это в двух милях отсюда, стрелять вальдшнепов. Поедешь, Иеганпум, к марфик, маллум — как в пекло! Нечего болтать с сахибом: он не понимает твоего разговора. Если он станет говорить, ты только погоняй. Ну, живо! Галопом первую милю до лагеря, чем больше будешь хлестать свою клячу, тем больше куши будет от сахиба. А пока вот тебе рупия.

Я только молился Богу, чтоб полковничья коляска не приехала, пока я благополучно не сплавлю своего драгоценного Бенира. Он уложил свой чемодан в экку и уселся в нее, словно морская свинка, даже не дал нам на водку за труд, что мы помогли ему усесться.

— Ну, поехал в парк Падишаха! — сказал я остальным. Рассказ продолжал Орзирис:

— Как раз в эту минуту подошел маленький Бульду, сын одного из артиллерийских конюхов, хороший бы из него вышел газетчик в Лондоне: уж как прыток на ноги и на всякие штуки. Увидав, что мы усаживаем мистера Бенира в «экипаж», он говорит:

— Что вы делаете с сахибом?

Леройд схватил его за ухо и говорит…

— А, саис! — продолжал вместо Орзириса Леройд. — Этот человек хочет, чтобы люди стали под ружье в четверг — завтра — и тебе работы было бы немало. Ну, ситха, возьми тат и лукри и скачи скорей в парк Падишаха. Догони, если можешь, эту экку и скажи вознице, что ты приехал, чтобы занять его место. Сахиб не говорит бат, и он человек маленький. В парке Падишаха въезжай с эккой прямо в воду, оставь там сахиба, а сам беги домой. Вот тебе рупия.

Тут Мельваней и Орзирис заговорили, перебивая друг друга (вы уж сами разберетесь, какой из рассказчиков говорит):

— Продувной чертенок был Бульду, — сказал «бат ахи» и удрал — только подмигнул — а вот он сказал, что можно еще зашибить деньгу, — мне хотелось посмотреть, чем кончится дело, — и вот он предложил нам пойти в парк Падишаха спасти нашего человечка из западни головореза Бульду и вернуться с ним как избавителям в театральной мелодраме. Так мы помчались к месту «охоты», а за нами увязался дьявол хурруш да трое мальчишек на деревенских пони. Все помирали со смеху — этот Бульду поднял целую армию разбойников — не мог молча проделать своей штуки. Мы бежали, и они бежали, лопаясь от смеха, пока мы не достигли «охоты», откуда отчаянные крики меланхолически возносились в небесную высь.

— Потом мы услыхали разбойника Бульду, кричавшего извозчику, а один из разбойников-мальчишек схватил палку и ну ей колотить по крыше экки. Бенир Сригг кричит изнутри благим матом, ругается. Бульду схватил вожжи, прогнав извозчика, и лупит прямо в болото, а извозчик приходит к нам и говорит: «Сахиб чуть не сходит с ума от шутки. Во что вы меня впутали?» — «Ну хорошо, — говорим мы, — поймай себе пони да иди сюда. На сахиба напали разбойники-декойты, мы освободим его». Возница говорит: «Декойты? Какие декойты? Да ведь это Бульду-будмат». — «Какой там Бульду? — спрашивали мы. — Это дикий татан с гор. Их штук восемь гоняются за этим сахибом. Помни, что получишь еще рупию».

Тут мы услышали хлюпанье: экка перевернулась, потом плеск воды и голос Бенира Сригга, молящего Бога простить его грехи, а потом Бульду и его друзья забарахтались в воде, как молодцы, когда танцуют серпантин…

Тут все трое мушкетеров обратились к пиву.

— Ну а потом что было? — спросил я.

— Потом? — переспросил Мельваней, вытирая себе рот. — Что ж, так и позволить декойтам потопить в болоте украшение Верхней палаты? Мы выстроились в четыре колонны и двинулись на врага. Минут десять нельзя было расслышать собственного голоса. Извозчик орал, соревнуясь с Бениром Сриггом, армия Бульду вертелась, посвистывая, вокруг экки, Орзирис стучал по ее верху кулаками, Леройд кричал во все горло: «Готовьте ножи!» А я размахивал ножом во все стороны в темноте, разгоняя шайку патанов. Святая матерь Моисея! Битва была отчаяннее, чем между Ахмед Кхенлем и Майвундом. Через некоторое время Бульду и его молодцы бежали. Случалось ли вам когда-нибудь видеть, как настоящий лорд скрывает свое благородство в темной воде болота, где больше фута глубины? Ну, ни дать ни взять надувшийся мех водоноса вверх тормашками. Трудненько было убедить лорда Бенира, что его не выпотрошили, а еще труднее было вытащить его из экки. Извозчик вернулся после сражения и клялся, что тоже помогал прогонять неприятеля. Бенир совсем захворал со страху. Мы проводили его обратно, очень медленно, до лагеря, чтобы озноб пробрал его хорошенько. И он, благодарение полковым святым, пробрал до самых костей лорда Бенира Сригга.

Здесь Орзирис добавил медленно, с необычайной гордостью:

— И он сказал нам: «Вы — мои благородные спасители. Вы — слава британской армии». И пустился описывать шайку опасных декойтов, к которым попал в руки. Их было человек сорок, и они своим числом одолели его. Это правда. А что он никогда не праздновал труса, это уж неправда. Извозчику он дал пять рупий за благородную помощь, а нам сказал, что еще увидится с нами, когда переговорит с полковником. Ведь мы были украшением полка! Правда?

— И не раз уже мы трое привлекали особенное внимание нашего командира Бобса Багадура, — с ангельской улыбкой пояснил Мельваней. — Только Бобе в самом деле хороший малый. Ну, Орзирис, сын мой, продолжай.

— Так мы оставили его в доме полковника, совсем больного, а сами скорей — в барак роты В, говоря себе, что спасли Бенира от смерти и что маловероятно, чтобы парад состоялся в четверг.

Через несколько минут принесли три пакета, по одному для каждого из нас. Старик каждому из нас посылал пять рупий. В четверг он выздоравливал от кровавой встречи с шайкой патанов. Вся рота В напивалась партиями в буфете. Так парада в четверг и не было. А полковник, услышав о нашем храбром поведении, сказал: «Слышал я о какой-то новой проделке, но не знаю, винить ли вас троих в ней».

— А мое личное мнение, — сказал Мельваней, вставая из-за стойки и переворачивая стакан вверх дном, — что знай они, так и тогда бы ничего не вышло. Ведь проводить смотры по четвергам — это противно, во-первых, природе, потом — регламенту и, наконец, Мельвансю.

— Хорошо, сын мой, — сказал Леройд. — Но, молодой человек, на что вам записная книжка?

— Оставь, — ответил ему Мельваней. — Через месяц в это время увидят нас в Шераписе. Джентльмен хочет обессмертить нас. Только вы это приберегите, пока мы не выйдем из-под команды полковника Бобса Багадура.

Я повиновался приказанию Мельванея.

Взятие Ленгтенгпена

Это мне рассказывал мой друг, рядовой Мельваней, сидя на парапете у дороги в Дагшай, когда мы вместе охотились за бабочками. У него были свои оригинальные взгляды на армию, и он великолепно раскрашивал глиняные трубки. Он говорил, что «с молодыми солдатами лучше всего работать, потому что они невиннее младенцев».

— Ну, вот послушайте, — начал Мельваней, вытягиваясь во всю длину на солнцепеке, — я старая казарменная крыса. Товарищей у меня нет, потому что я один из тех, которые не могут уволиться. Семнадцать лет я ухлопал на военную службу и весь до мозга костей пропитался этой глиной. Если бы я мог удержаться хотя бы раз в месяц от выпивки, я был бы уже поручиком — бельмом на глазу у моего начальства, посмешищем для равных и проклятием для самого себя. Теперь же я есть, что есть — рядовой Мельваней, штрафованный, вечно утоляющий свою неутолимую жажду, вечно подшучивающий над своим полковником Бобсом Багадуром. А об армии я знаю не больше, чем большинство людей. Я что-то такое сказал.

— К черту этого Уольселея! Бродяга он, непоследовательный человек, говоря между нами: один глаз на королеву и двор, другой — только на свою драгоценную персону. Вечно в лохмотьях и разыгрывает из себя победителя и большого барина. Вот Бобе — хороший человечек. С Бобсом и несколькими из тех, кто служит три года, я бы смел с лица земли всякую армию на простыню и потом бы выбросил. Ей-Богу, не шучу! Эти молодцы не знают, что такое пуля, а если бы и узнали, так не обратили бы на нее внимания — они-то и делают всю работу. Их откармливают говядиной так, что они чуть не лопаются от жира, а потом, если не сражаются, так сносят друг другу головы. Говорю вам чистую правду. Ну а тогда они бы взбунтовались.

Слышали вы когда-нибудь, как рядовой Мельваней взял город Ленгтенгпен? Вероятно, нет? Вся честь выпала на долю поручика, а подстроил-то все я.

Незадолго до того как я был ранен под Бурной, мы с двадцатью четырьмя молодыми солдатами под командованием поручика Брэзноса охотились на дейкотов. Таких прокаженных дьяволов я никогда не видал! Только их порождают дах да снейдеровское ружье. Без них дейкот — мирный земледелец, который боится выстрела. Мы гонялись и гонялись, ловили лихорадку и изредка слонов, но дейкотов не попадалось. Случалось, наткнешься на какого-нибудь беднягу.

— Понежнее с ним, — прикажет поручик, и я увожу его в джунгли, прихватив переводчика-бурманца и шомпол от ружья. «Ну, мой мирный житель, — обращаюсь я к дейкоту. — Ты подумай да расскажи моему другу, где твои друзья, когда они бывают дома?»

При этом я знакомлю его с шомполом, и он начинает сдаваться. Переводчик переводит, а я помогаю департаменту справок своим шомполом, пока память не вернется к нашему собеседнику. Вот я узнал однажды, что за рекой, милях в девяти, в одном городе — целый склад луков, стрел, и дейкотов, и слонов, и всякого холодного оружия.

«Хорошо, — подумал я, — эту контору мы теперь закроем».

В ту же ночь я пошел к поручику и доложил ему. Я никогда до того не был высокого мнения о поручике Брэзносе. Он был набит всякой книжной премудростью и всякими тиуриями,[26] а что надо делать сейчас, того не знал.

— Город, говорите вы? — переспросил он. — По военной тиурии нам бы следовало подождать подкрепления.

«Так уж лучше нам прямо приняться за рытье могил для себя», — подумал я, потому что ближайший полк стоял в болотах около Мимбу.

— Но, так как дело спешное, — продолжал поручик, — то можно сделать и исключение. Посетим этот Ленгтенгпен сегодня ночью.

Мои молодцы чуть с ума не сошли от восторга, когда я сказал им это, и стали пробираться по джунглям неслышно, как кролики. Около полуночи мы подошли к реке, про которую я совсем забыл сказать своему поручику. Я шел впереди с четырьмя молодцами и подумал, что поручик, чего доброго, еще вздумает разводить тиурии.

— Ну, молодцы, в воду! — скомандовал я. — Туда, где нас ждет слава!

— Да я не умею плавать, — говорят двое из них.

— И это я слышу от молодца, который учился в школе! — говорю я. — Схватитесь за кусок дерева, а мы с Коноли переправим вас, как красных девушек на пароме.

Мы достали сгнивший древесный ствол и спустили его в воду, подталкивая тесаками и винтовками. Ночь была — хоть глаз выколи, а как раз в ту минуту, когда мы благополучно спустились в воду, позади нас раздался голос поручика, который звал меня. Я крикнул ему:

— Тут омут, сэр, но я уже чувствую дно. — И это была правда: до отмели было не больше ярда.

— Омут? Попросту лиман! — говорит поручик. — Ну, плыви себе, сумасшедший ирландец! А вы, ребята, рубите!..

Я слышал, как он засмеялся, а ребята начали срубать и спускать в воду ствол дерева, чтоб уложить на него свою амуницию. Так мы с Коноли плыли по теплой воде впереди с нашим обрубком, а остальные следовали за нами.

Река была шире мили!

Орзирис шепчет мне с заднего ствола:

— Мы словно в Темзу пониже Сирнесса попали ненароком!

— Молчи ты, уклейка, — отвечаю я, — нечего свои глупые шутки шутить на Ирравади.

— Тише, ребята! — скомандовал поручик.

Так мы плыли в полной тишине, опершись грудью о древесные стволы, возложив свое упованье на святых и счастье британской армии.

Вдруг мы наткнулись на землю — отмель, а на ней — на человека. Я наступил ему на спину. Он завизжал и побежал.

— Ну, нечего сказать, попались! — проворчал поручик. — Какой черт найдет теперь Ленгтенгпен?

Однако нам пришлось ждать недолго. Наши молодцы взялись за винтовки, а некоторые попытались надеть и пояса. Конечно, мы шли, выставив штыки вперед. И скоро мы узнали, где лежал Ленгтенгпен: мы в темноте наткнулись как раз на стену его, выходившую к реке, и весь город засверкал всяким железным оружием и снейдеровскими винтовками, словно кошачья спина в морозную ночь. Они со всех сторон стреляли в нас, только пули перелетали через наши головы и падали в реку.

— Ружья готовы? — спросил Брэзнос.

— Готовы, — ответил Орзирис. — Этот вор Мельваней отколотил мне всю спину, всю душу выбьет он из меня своим длинным стволом.

— Вперед! — скомандовал Брэзнос, выхватывая шпагу. — Вперед! Идем брать город. С нами Бог!

Наши ребята завыли и ринулись в темноте, ощупью ища город, мечась и подпрыгивая, словно берейторы, обучая солдат, потому что трава сильно колола голые ноги. Я забарабанил прикладом ружья по какому-то куску бамбука; другие взяли с меня пример, а оружие в городе бряцало, и до нас доносились из-за стен яростные крики. Но мы были слишком близко к стенам, чтобы враги могли повредить нам.

И вот вдруг стена, или что там было, обрушилась, и мы, все двадцать шесть человек, нагишом, в чем мать родила, спотыкаясь, влетели в город Ленгтенгпен. На одну минуту все перемешалось, ну, а потому не знаю, приняли ли они нас, белых и мокрых, за невиданное порождение дьявола или за новое племя дейкотов, только вдруг бросились со всех ног прочь, а мы за ними с прикладами и штыками, с криком и смехом. На улицах оказались факелы, и я при свете их видел, как маленький Орзирис потирал себе плечо каждый раз, как стрелял из моего длинноствольного Мартини, а поручик шел впереди, подняв шпагу, как Диармид в сказке о Золотом воротнике, а на самом не было даже никакого лоскутка платья. Мы нашли слонов с подвязанными под брюхом дейкотами и так, одно за другим, провозились всю ночь, вступая во владение городом Ленгтенгпеном.

Потом мы собрались и выстроились. Женщины в домах выли, а поручик Брэзнос покраснел до ушей, когда его осветило утреннее солнце. Никогда мне не случалось принимать участие в таком невиданном параде. Двадцать пять солдат, все по стойке «смирно» перед офицером, и на всех на них то есть ничего, чтобы напоминало платье! На девятерых были пояса с патронами, а другие только захватили по пригоршне их. И все были голы, как Венера.

— Номера справа! — скомандовал поручик. — Нечетные идут одеваться, четные ходят патрулем по городу, пока их сменят одевшиеся.

Извольте видеть! Патрулировать, когда на тебе нет ничего, кроме собственной опытности. Я не проходил и десяти минут, как покраснел. Уж очень женщины смеялись.

Мне никогда не приходилось краснеть ни до, ни после, а тогда покраснел всем телом. Орзирис в патруле не ходил. Он только валялся по земле, помирая от хохота.

Одевшись, мы пересчитали мертвых, оказалось семьдесят пять дейкотов, кроме раненых. Мы взяли пять слонов, сто семьдесят снейдеровских винтовок, двести дах и много всякого разбойничьего хлама. Из нас ни один не был ранен, кроме, может быть, поручика, да и тот только ушибся, неосторожно севши на зад.

Начальник Ленгтенгпена, который сдался, спросил переводчика: «Если англичане так сражаются без платья, так на кой черт им платье?»

Орзирис начал вращать глазами, ломать пальцы и плясать воинственный танец, чтобы испугать начальника. Начальник убежал в свой дом, а мы весь остаток дня пробегали, катая поручика на плечах по городу и играя с бурманскими детьми — жирными, маленькими, коричневыми чертенятами, хорошенькими, как картинки.

Когда меня отправили лечиться от дизентерии в Индию, я сказал поручику:

— Сэр, вы человек очень большого ума и важный, а все же позвольте старому солдату сказать вам: уж чересчур вы любите тиурезировать.

Он пожал мне руку и сказал:

— Метить высоко, метить низко — никак не угодишь тебе, Мельваней. Ты видел, как я, даже не раскрасившись по-военному, как краснокожий, вальсировал по улицам Ленгтенгпена, и после того говоришь, что я люблю теорию?

— Сэр, — сказал я, — я бы с вами так проплясал по всей преисподней, да и не я один, все товарищи. — Я любил этого юношу.

После того я спустился вниз по лестнице в его квартиру, оставляя ему свое благословение. Да будут святые с ним, куда бы он ни отправился: хороший он был офицер и подавал большие надежды.

Вот видите, все, что я говорил здесь, доказывает пользу трехгодичной службы. Разве можно было так взять в темноте Ленгтенгпен хотя бы с пятьюдесятью старыми солдатами? Ни за что! Они знают, как легко схватить лихорадку, озябнув. Уж я не говорю о стрельбе! Двести еще, может быть, справились бы. Но служащие три года мало знают и мало чего боятся; а где нет страха, там нет и опасности. Возьмите их молодыми, откормите, и, клянусь Богом, эта мелюзга, вроде Бобси, разнесет, идя за хорошим офицером, не только дейкотов, да хоть целую а-рр-мию! Они взяли Ленгтенгпен голышом, в штанах взяли бы хоть Петербург. Клянусь, взяли бы!

Вот ваша трубка, сэр. Курите из нее нежную «медвяную росу», пропустив прежде через чашку дым махорки. Напрасно вы это, — а все же благодарю! — набиваете мне кисет своим покупным сеном! Махорка все равно что армия: портит вкус человека к более нежным вещам.

Сказав это, Мельваней вскинул на плечи свою сеть для бабочек и вернулся в барак.

Дочь полка

— Джентльменам, не умеющим танцевать черкесскую круговую, нечего и впутываться и сбивать с толку других.

Это было сказано мисс Мак-Кенна и подтверждено взглядом моего визави, сержантом. Мисс Мак-Кенна положительно пугала меня. Она была шести футов ростом, вся в бурых веснушках и рыжеволосая, а одета она была самым балаганным образом. На ней были белые атласные башмачки, розовое муслиновое платье, шерстяной кушак яблочно-зеленого цвета, черные шелковые перчатки, а в волосах — желтые розы. Совокупность всего этого заставила меня бежать от мисс Мак-Кенна и отыскать моего приятеля Теренса Мельванея, сидевшего в буфете.

— Танцевали с крошкой Дженси Мак-Кенна, невестой капрала Слена? Расскажите об этом своим лордам и леди. Тут есть чем гордиться.

Так говорил мой приятель Теренс Мельваней. Но я не чувствовал ни малейшей гордости. Напротив, я был унижен. Я видел по глазам Теренса, что ему хочется рассказать мне какую-нибудь интересную историю, но вместе с тем знал, что если он еще дольше пробудет в баре, то вскоре окажется «перегруженным». Очень неудобно иметь дело с «перегруженным» приятелем вне гауптвахты, в особенности когда имеешь удовольствие находиться в обществе своего командира.

— Вот что, Мельваней, — сказал я, — пойдем-ка лучше на плац-парад. Там так приятно, свежо, и ты расскажешь мне о Мак-Кенна. Кто она такая? Что собой представляет? Почему ее зовут Дженси?

— Эге, стало быть, вы никогда и не слыхали о дочери Шарика Пемлоя, а еще хвалитесь, что много знаете, — ворчал Теренс. — Дайте мне сначала закурить трубку, а потом я вам все расскажу.

Через минуту мы уже были под открытым небом, усыпанным звездами. Мельваней сел на один из пушечных лафетов, я на другой, напротив. По своему всегдашнему обыкновению он зажал трубку зубами, а толстые руки, сложив вместе ладони, засунул между колен, шапку сдвинул на затылок и начал журчать своим спокойным, медленным голосом:

— Когда мистрис Мельваней была еще мисс Шад, то я был помоложе, чем вы теперь, и в то время в армии было по-другому. Нынче молодые парни что-то разохотились жениться. Поэтому у нас в армии мало стало хороших, честных, работящих, выносливых, терпеливых и добросердечных женщин. В наше время солдат жил и умирал в своем полку, поэтому он рано и женился, и был настоящим солдатом, и жена его была настоящей солдаткой. Да, все это было так. С тех пор многое изменилось, и у нас, в армии, все пошло по-другому. И не узнать ее теперь старому солдату.

И вот что я хотел сказать. Когда я был капралом, моим сержантом был Мак-Кенна, человек тоже женатый. Его жена, Бриджет, была из одной со мной деревни. Когда она попала к нам в роту, мы прозвали ее Шариком за толщину. Со всех сторон была она круглая, как пушечное ядро, так и прозвали ее Шариком. Хотели прозвать ядром, да те бывают твердые, Бриджет же была мягкая такая, ну и настоящие шарики бывают мягкие. Вроде мячиков из ваты и шерстяной материи… Упокой, Господи, ее душу, хорошая была женщина, действительно мягкая. Только насчет детишек была бедовая: что ни год, то новый ребенок. Когда явился на свет пятый или шестой, муж ее заявил, что с него начнет записывать своих будущих детей в семейный список уже не по именам, а по номерам. Но тут Шарик взмолилась Христом-Богом, чтобы муж назвал деточек если и не по христианскому календарю, то хоть по названиям стоянок роты. Так и стал делать сержант. Всех остальных своих ребятишек назвал по той местности, в которой каждый из них рождался. Так и вышло, что та самая девица Мак-Кенна, с которой вам посчастливилось потанцевать, была названа Дженси. В этом местечке мы находились, когда она родилась, став, кажется, десятым или одиннадцатым ребеночком по счету.

И не у одного Шарика родилось так много детей. И у других солдаток их было порядочно, хотя и не по десяткам. Только моя мистрис Мельваней подарила мне всего одного сыночка, да и тот рано умер. Вообще много у нас в роте, да и во всем полку, во всей нашей армии, много рождалось, много и умирало детей. Было одно такое лето, когда они мерли прямо как мухи. Стояла страшная жара, и вдруг какому-то полоумному распорядителю пришло в голову отправить весь наш полк в глубь страны. Может быть, ему хотелось посмотреть, как будут кататься солдаты по новой железной дороге, только что тогда открытой. Ну и посмотрели, налюбовались досыта, думаю. Прекраснейшая картина вышла, могу вас заверить.

Ребятишки начали умирать уже на старом месте. Сержантиха похоронила пятого ребенка, когда пришел приказ подняться дальше в адскую жару. Чтоб тому, кто сочинил этот дурацкий приказ, на том свете было жарко! Сколько горя всем наделал. Дали нам всего два небольших поезда и набили нами вагоны вплотную. Наша рота попала с тремя другими во второй поезд. С нами было двенадцать женщин и тринадцать детей. Яблоку негде было упасть между нами. И это в такую-то жару, да при шестистах милях езды. В первую же ночь мы чуть было все не задохнулись. Сняли с себя все лишнее с разрешения офицеров, и то было тяжело Пили все, что только могли достать на станциях, а в промежутках ели разную полузеленую дрянь, яблоки да прочее. Ну и к утру началась холера.

Молите Бога и всех святых католической церкви, чтобы вам никогда не увидеть холеры в воинском поезде. Это все равно, что увидеть суд Божий. Командир остановил поезд и телеграфировал главному начальству о том, что случилось, и что он просит помощи. И стали мы ждать помощи с расстояния в триста миль. Велели нам устроить лагерь близ станции, в чистом поле. На самой станции никого не было, кроме телеграфиста, которого привязали к стулу, остальные же обитатели все удрали, когда услышали, что у нас в поезде холера. Очень просто: жизнь никому не надоела.

Выскочили мы из вагонов и, словно угорелые, шатались и падали друг на друга. Тут и больные, и здоровые, и женщины, и дети — все в одну кучу. Был с нами один полковой врач, но что же ему одному было делать? Не разорваться же на части. Одних умерших мы привезли на станцию семь человек, да двадцать семь больных. В лагере женщины сбились в одну кучу и подняли отчаянный вой. Поглядел на них командир, да и говорит:

— Баб вон из лагеря. Пусть устраиваются в перелеске напротив. Не место им тут с нами.

Шарик сидела на своей постели, положенной прямо на земле, пока не были еще готовы палатки, и успокаивала плачущую Дженси. Девочке шел пятый годочек, и она из младших сестер и братьев одна осталась у матери. Когда Шарик услыхала, что офицеры гонят баб вон из лагеря, она встала и во весь свой голос крикнула:

— Ну, это дудки, мы отсюда ни за что не пойдем! Дудки!

И крошка Дженси тоже кричит:

— Дудки! Ни за что не пойдем отсюда! Обернулась Шарик к другим бабам и говорит:

— Поняли, что тут с нами хотят сделать? Мужья наши и парни умирают, а нас посылают спать. Неужто вы на это согласны? Люди мрут, мучаются, пить хотят, так неужели мы их оставим без всякой помощи? Разве так можно? Берите ведра, миски, кастрюли — все, что есть, черпайте воду из колодца и поите больных. Это будет дело.

Взяла сама ведро, из которого лошадей поят, а девочке, которая тянулась за ней, дала шлем с головы умершего, и стали они обе, мать и малютка-дочь, подавать пример прочим бабам. Встретила Шарик своего мужа, да и говорит ему:

— Мак-Кенна, дорогой супруг мой, — говорит, — скажи нашим, чтобы не робели. Скажи, Шарик к ним катит с водичкой живой. Напоит их и смертушку от них отгонит.

А людям, действительно, нужно было прежде всего воды, и только воды. Многим другого больше и не понадобилось. И так все обрадовались этой помощи, что и сказать невозможно. Словно ангел какой к ним с неба спустился, чтобы утешить их в последний час. Страх, что с нами тогда делалось. Многие ничего и не поняли, а просто валились с ног и спрашивали друг друга: «Что это такое с нами? За что нас Господь покарал?» А тут и Шарик с девочкой прикатились. Что делает и говорит мать, то и девочка. Мать поднимает голову бедным умирающим и просто задохнувшимся от жары, поит их свежей водой и говорит про то, что теперь, Бог даст, им будет лучше, а завтра и совсем поправятся. Раскраснелась вся, потом обливается, запыхалась, а говорит ласковые слова, каких наши ребята и сроду, может быть, не слышали. И девочка тоже старается. Хоть маленькая еще была по годам, а по росту и по силам — куда старше; могла тоже голову поднять умирающему и подавать ему пить, а своим тоненьким голоском так хорошо повторяла материнские слова насчет того, что, мол, теперь полегчает, а назавтра «дядя» и совсем поправится и опять молодцом будет. И, вправду, больше тридцати человек утром другого дня уже настолько поправились, что и не чувствовали больше ничего. Почти столько же вновь заболело. А бабы всю ночь за ними ходили и устали не знали. И Дженси лишь ненадолго прикорнула где попало. Оттащила ее мать под дерево и оставила там одну спать, и сама опять за водой к колодцу, а оттуда к больным. Проснулась малютка и опять за дело, и так далее, пока…

Тут Теренс запнулся, вынул изо рта погасшую трубку, вновь закурил и, смахивая с ресниц досадливую для храброго воина слезу, продолжал как бы охрипшим голосом:

— Да, около полудня, когда солнце пекло, как раскаленная докрасна печь, а люди могли бы умереть и без холеры от одной жары, Шарик возилась с одним умирающим и шептала ему добрые слова о Боге, который никого не оставляет в беде, о христианском терпении и о завтрашнем дне, и вдруг она сама пошатнулась и глухо так говорит:

— Ой, ребятушки, никак и ко мне смертушка пришла… Зовите моего милого супруга… скорее… Проститься хочу.

Успели призвать сержанта Мак-Кенна. Подхватил он на руки жену, прижалась она головой к его груди, что-то прошептала и — умерла. Но не от холеры она умерла, как после сказал нам врач. Умерла от того, что у нее на голове был черный чепчик, а в большую жару, когда печет солнце, голову нельзя покрывать черным. Она об этом позабыла, думая только о других, и умерла от солнечного удара. Настоящая была солдатка доброго старого времени, упокой Господи ее добрую душу!

И что же вы думаете? В следующую ночь, когда наших ушло в землю уже около сотни и сама наша милая страдалица, Шарик, была там же, поднялся ветер, да такой сильный и резкий, что все наши палатки снесло. Вместе с палатками унесло и холеру. Целых десять дней продержали нас еще в карантине, но ни одного больного холерой больше не было. Болтали у нас, будто с этим ветром явилась Бродячая Жидовка, которая и унесла с собой холеру. Но мало ли что болтают глупые люди. Главное то, что как прошел ветер, так не стало и холеры.

И вот с тех пор Дженси Мак-Кенна стала тем, чем есть. Сержант Мак-Кенна не намного пережил свою жену, тосковал о ней. И мы все о ней жалели и всегда поминали добрым словом. Ну и вот, как умер сержант и Дженси стала круглой сиротой, упросили мы полкового командира, чтобы сиротка была воспитана полком и названа «Дочерью полка». Так по-нашему и вышло. А так как она родилась в нашей роте, то к ней она и приписана. Такая же она хорошая и дельная, как ее покойная мать, и такая же зубастая. Правды никогда не утаит. Всем скажет в глаза, хотя бы и самому главнокомандующему. Ну и ничего. Выслушают ее, посмеются и — дело с концом. Всех за правду уважают. Неловко только, что она все еще в девицах. Я и надумал ей женишка сыскать.

— Разве Слен вами выбран для нее? — спросил я.

— Мной, — с самодовольной улыбкой пробурчал Мельваней, поправляя вывалившуюся было у него изо рта трубку. — Вижу, парень увивается около нашей полковой дочки, но сказать слово не решается. Были и еще другие такие же увиватели, да Слен лучше всех. Я накануне его производства в капралы и говорю ему:

— Вот что я тебе скажу, друг Слен, пока ты еще под моей командой. Если ты сегодня же не посватаешься как следует за Дженси Мак-Кенна, то ночью я, как Бог свят, всю шкуру с тебя спущу. Так ты и знай. Завтра я должен буду говорить с тобой, как с равным, а нынче я еще командир твой, потому и предупреждаю, что нечего тебе больше зевать.

Помогло. Слен даже обрадовался такому поощрению. Благодарил. Говорит, не смел и все тому подобное. Дочь ведь полка. Может за генерала ее прочат. Нет, думаю, как ни хороша Дженси Мак-Кенна, но в генеральши она не годится, а капральшей будет славной. На днях и свадьба. Слена скоро переведут в комиссариат, где можно зашибить хорошую деньгу. Одна ведь только Дженси и осталась в живых из всех детей Шарика, ну и надо было хорошенько о ней позаботиться. Пусть радуются отец и мать на том свете, глядя на счастье своей Дженси. А теперь пойдите к ней, к Дженси то есть, да попросите ее на другой танец, который вам знаком. Всему нашему полку доставите большое удовольствие, да и вам самим честь.

Я послушался своего приятеля Теренса Мельванея. Я был проникнут полным уважением к мисс Дженси Мак-Кенна и на этот раз угодил ей в танцах, потому что не впутывался больше в те, которые не знал.

В свое время я был и на свадьбе Дженси Мак-Кенна с капралом Сленом. Может быть, расскажу вам об этом в другой раз.

Припадок рядового Орзириса

Мои друзья Мельваней и Орзирис отправились однажды на охоту. Леройд был еще в госпитале, где он поправлялся после лихорадки, которую подхватил в Бирме. Они прислали мне приглашение присоединиться к ним и непритворно огорчились, что я привез с собой пива — почти в достаточном количестве, чтобы удовлетворить двух рядовых линейного полка… и меня.

— Мы не для этого приглашали вас, сэр, — хмуро проговорил Мельваней. — Мы хотели только воспользоваться удовольствием побыть в вашем обществе.

Орзирис подоспел на выручку. Он сказал:

— Ну что же. Ведь и пиво будет не лишним. Мы не утки. Мы бравые солдаты, брюзга-ирландец. Ваше здоровье!

Мы охотились все утро, убили двух диких собак, четырех зеленых попугаев, одного коршуна около места, где сжигают трупы, одну удиравшую от нас змею, одну болотную черепаху и восемь ворон. Дичи было много. Потом мы сели позавтракать «мясом и черным хлебом», как выразился Мельваней, на берегу реки. Мы обходились единственным складным ножом и в промежутках стреляли, не целясь, в крокодилов. После этого мы выпили все пиво, побросали бутылки в воду и стреляли также по ним. Наконец, распустив пояса, мы разлеглись на теплом песке и стали курить. Нам было лень стрелять. Орзирис глубоко вздохнул, лежа на животе и подперев голову руками. Потом преспокойно выругался в голубое небо.

— Чего ты, — спросил Мельваней, — или мало выпил?

— Мне пригрезилась Тотнимская дорога, а на ней девчонка. Что хорошего — тянуть лямку солдата?

— Орзирис, дитя мое, — поспешно сказал Мельваней, — должно быть ты расстроил себе желудок пивом. Я чувствую то же, когда печенка начинает бунтовать.

Орзирис продолжал медленно, не обращая внимания на то, что его прервали:

— Я — Томми здоровенный, стоящий восемь анна, ворующий собак, Томми с номером вместо приличного имени. А какой во мне толк? Останься я дома, я бы мог жениться на той девушке и держать лавочку на Химмерсмитской улице: «Орзирис, препаратор чучел», с лисицами на окнах, как зимой в Хайльсберийской молочной, и маленьким ящичком желтых и голубых стеклянных глаз, и с маленькой женой, которая звала бы в лавку, когда зазвонит колокольчик у двери. А теперь я только Томми, проклятый, забытый Богом, тянущий пиво Томми. «Смирно! Вольно! Тихо — марш! Стой! Холостым зарядом пли!» И все кончено.

Он выкрикивал отрывки команды при погребении.

— Стой! — крикнул Мельваней. — Если бы ты стрелял в воздух так же часто, как я, над могилой людей получше тебя самого, так не стал бы смеяться над такой командой. Это хуже, чем насвистывать похоронный марш в казармах. Налился, как мех, и солнце не дает прохлады, и все одно к одному. Стыдно за тебя. Ты не лучше язычника со всеми своими охотами и стеклянными глазами. Да уймите его, сэр!

Что я мог сделать? Разве я мог указать Орзирису на какие-либо радости его жизни, которых он не знал? Я не капеллан и не субалтерн, а Орзирис имел полное право говорить, что ему вздумается.

— Оставьте его в покое, Мельваней, — сказал я. — Это пиво.

— Нет, не пиво, — отвечал Мельваней. — Я знаю, что начинается. На него это находит временами; плохо это, очень плохо, потому что я люблю малого.

На самом деле, казалось, что Мельваней напрасно опасался, но я знал, что он по-отечески относился к Орзирису.

— Не мешайте мне, — в полузабытьи говорил Орзирис. — Разве ты остановишь своего попугая, когда он кричит в жаркий день от того, что клетка жжет его маленькие розовые пальчики, Мельваней?

— Розовые пальчики! У тебя, что ли, розовые пальчики под буйволовой шерстью, неженка? — Мельваней собрался с духом, чтобы обрушиться на него. — Школьная учительница. Розовые пальчики. Сколько бутылок с ярлыком Баса выдуло это бредящее дитятко?

— Это — не Бас, — сказал Орзирис. — Это — пиво покрепче. Это — тоска по родине.

— Послушай его! Разве он не отправится через четыре месяца домой в шераписе?

— Мне все равно. Все одно. Откуда ты знаешь, что я не боюсь умереть прежде, чем получу отпускной билет? — И он снова, нараспев, начал выкрикивать команду.

Мне никогда не приходилось наблюдать Орзириса в таком состоянии, но для Мельванея это, очевидно, не было новостью, и он придавал происходившему серьезное значение. Пока Орзирис бормотал, схватившись за голову, Мельваней шепнул мне:

— С ним это всегда бывает, когда уж слишком его муштруют эти младенцы, которых теперь делают сержантами. Нечего им делать. Иначе не могу объяснить.

— Ну что же. Ничего страшного. Пусть выскажется.

Орзирис начал петь пародию на песню «Рамдорский корпус», полную намеков на битвы, убийства и внезапную смерть. Мельваней схватил меня за локоть, чтобы обратить мое внимание.

— Ничего страшного. Очень страшно. С ним, так сказать, припадок. Уж я заранее знал. Всю ночь промучит его, а посреди ночи он вскочит с койки и пойдет искать свою одежду. Потом придет ко мне и скажет: «Еду в Бомбей. Ответь за меня на утренней перекличке». Тогда я начну бороться с ним, как и прежде он будет стараться убежать, а я стану его удерживать, и оба, таким образом, попадем в штрафную книгу за нарушение тишины в казармах. Я уже и хлестал его, и голову ему разбивал, и уговаривал его, но, когда на него находит припадок, все бесполезно. Он славный парень, когда в своем уме Но я знаю уже, что будет сегодня ночью в казармах. Дай только Бог, чтобы он не набросился на меня, когда я встану, чтобы сбить его с ног. Вот чего я боюсь и денно, и нощно.

Это придавало делу значительно менее приятный оттенок и вполне объясняло тревогу Мельванея. Он, казалось, хотел успокоить припадок Орзириса, задобрив его, и крикнул ему на берег, где тот лежал:

— Эй ты, с розовыми пальчиками и стеклянными глазами, послушай! Переплывал ты Ирравади позади меня, как подобает молодцу, или прятался под постель, когда был под Ахмед-Кхейлем?

Это было в одно и то же время и большим оскорблением, и ложью, и Мельваней хотел, по-видимому, вызвать спор. Но на Орзириса как бы нашло что-то вроде столбняка. Он отвечал медленно, без признака раздражения, тем же размеренным тоном, каким выкрикивал команду:

— Он переплыл, как вам известно, Ирравади нагишом, чтобы взять город Ленгтенгпен, и не боялся. Где я был под Ахмед-Кхейлем, ты знаешь, и четыре проклятых патана тоже знают. Но надо было показать пример, и я не думал о смерти. Теперь же я рвусь домой, домой. Я тоскую не по матери, потому что меня воспитал дядя, но хочется опять увидеть Лондон; тоскую по его звукам, по его улицам, по его вони, по запаху апельсинных корок, асфальта и газа, тоскую по железной дороге в Боксхилл — проехать бы по ней с новой глиняной трубкой в зубах. Тоскую о фонарях на Стренде, где каждого человека знаешь, и о старом друге Коппере, который принимает тебя, как принимал прежде, когда ты мальчишкой терялся между собором и темными арками. Нет ни проклятого стояния на часах, ни проклятых изъеденных камней, ни хаки; там ты сам себе хозяин и можешь по воскресеньям ходить и в балаган, и в театры. И все это я оставил, чтобы служить «Вдове» за морем, где даже нет ничего порядочного, чтобы выпить, не на что посмотреть, нечего делать, нечего чувствовать, нечего думать. Господь с тобой, Стенли Орзирис, но только ты еще глупее всех прочих в полку, в том числе и Мельванея. Вот там, на родине, сидит «Вдова» в золотой короне на голове, а здесь он, рядовой Орзирис, собственность «Вдовы», дурак и тряпка.

В конце монолога голос его зазвучал громче, и он закончил шестиэтажной англо-туземной бранью. Мельваней не сказал ничего, но посмотрел на меня, как будто ожидая, что я принесу успокоение возбужденному мозгу бедного Орзириса.

Я вспомнил, что однажды видел в Раваль-Пинди человека, допившегося до белой горячки, которого отрезвили тем, что подняли на смех. Я подумал, что, может быть, нам удастся таким образом успокоить и Орзириса, хотя он был совершенно трезв. Поэтому я сказал:

— Какая польза лежать здесь и болтать глупости о королеве?

— Упаси Бог, чтобы я говорил что-нибудь против нее, — заявил Орзирис, — да и не стал бы, если бы мог дезертировать сию минуту.

Тут я выступил решительно:

— Да, но вы все же кое-что бормотали про нее. Какая же польза ворчать по пустякам? Убежали бы вы теперь, если бы представился случай?

— Вот посмотрите, — сказал Орзирис, вскакивая, будто ужаленный.

Мельваней тоже вскочил.

— Что вы хотите сделать? — спросил он.

— Помочь Орзирису добраться до Бомбея или Карачи — куда ему угодно. Вы можете сказать, что расстались с ним до завтрака, и он оставил свое ружье здесь, на берегу.

— Это я должен сказать? — медленно спросил Мельваней. — Хорошо. Если Орзирис намеревается бежать и хочет бежать теперь, а вы, сэр, бывший его и моим другом, хотите помочь ему, то я, Теренс Мельваней, клянусь, что отрапортую так. Только, — тут он подошел к Орзирису и потряс своей винтовкой перед его лицом, — смотри, Стенли Орзирис, если попадешься мне когда на дороге, выручат ли тебя твои кулаки.

— Мне все равно. Поменяемся платьем, а потом я вам скажу, что делать.

Я надеялся, что нелепость такого предложения озадачит Орзириса, но он сбросил свои форменные сапоги и китель, прежде чем я успел расстегнуть ворот рубашки. Мельваней схватил меня за руку.

— Он в припадке, припадок еще не прошел. Клянусь честью и душой, ведь мы будем считаться потакателями дезертирству. Подумайте о позоре, о черном позоре для меня и него!

Никогда я не видел Мельванея таким взволнованным.

Но Орзирис был совершенно спокоен, когда он поменялся платьем со мной, и, когда я преобразился в рядового линейного полка, он сказал отрывисто:

— Ну что же дальше? Вы хотите помочь мне? Что мне делать, чтобы выбраться из этого ада?

Я сказал ему, что если он подождет часа два-три у реки, я съезжу на станцию и вернусь с сотней рупий. Он с деньгами в кармане может отправиться на железнодорожную станцию милях в пяти отсюда и взять билет первого класса до Карачи.

Зная, что у него не было денег с собой, когда он отправлялся на охоту, из полка не станут немедленно телеграфировать в приморские порты, а будут гоняться за ним по селам на реке. Во-вторых, никому и в голову не придет искать дезертира в вагоне первого класса. В Карачи я посоветовал ему купить белый костюм и, если окажется возможным, сесть на грузовой пароход.

Здесь он прервал меня и заявил, что если я только помогу добраться ему до Карачи, все остальное он устроит уже сам. Я посоветовал ему подождать на месте, пока стемнеет настолько, чтобы я мог проехать на станцию, не обратив на себя внимания своим костюмом. Господь в своей премудрости вложил в грудь британского солдата, часто неотесанного негодяя, сердце мягкое, как сердце ребенка, благодаря чему он верит своему офицеру и идет за ним в огонь и в воду. Не так легко ему довериться «штатскому», но раз поверив ему, он верит беспрекословно, как собака. Моя дружба с рядовым Орзирисом продолжалась с перерывами уже три года, и мы были с ним на равной ноге. Поэтому он принимал все мои слова за чистую монету и не считал их брошенными на ветер.

Мы с Мельванеем оставили его в высокой траве, на берегу и, все придерживаясь зарослей, направились к моей лошади. Рубашка страшно царапала меня.

Пришлось ждать около двух часов, пока начали спускаться сумерки и я смог уехать. Мы говорили об Орзирисе шепотом и напрягали слух, чтобы уловить какой-нибудь звук с того места, где оставили его. Но не было слышно ничего, кроме шелеста ветра в тростнике.

— Я разбивал ему не раз голову, до полусмерти хлестал его ремнем и все никак не мог выбить этих приступов из его глупой башки, — сказал Мельваней. — Да он ведь, в сущности, не глуп и от природы благоразумный и любящий человек. Кто виноват? Происхождение ли — Бог весть, кто он. Или воспитание, которого он не получил. Вы считаете себя ученым; ответьте мне на этот вопрос.

Но я не находил ответа. Я только спрашивал себя, сколько времени Орзирис выдержит на берегу реки, и следует ли мне, в самом деле, способствовать его побегу, как я обещал.

Когда стемнело и я с тяжелым сердцем принялся седлать коня, мы услышали, что он зовет нас с реки.

Бес вышел из рядового Стенли Орзириса, № 22 639, роты В; вероятно, его выгнали одиночество, сумерки и ожидание. Мы поспешно направились к нему и застали его шагающим по траве, без сюртука — моего сюртука, разумеется. Он звал нас как сумасшедший.

Когда мы подошли к нему, пот катился с него градом, и он дрожал, как испуганная лошадь. Нам с трудом удалось успокоить его. Он жаловался на то, что на нем штатское платье, и пытался сорвать его с себя. Я приказал ему раздеться, и мы в одну секунду совершили второй обмен.

Шорох его собственной рубашки и скрип его сапог, по-видимому, привели его в себя. Он закрыл лицо руками и спросил:

— Что это было? Я не сошел с ума, у меня не было солнечного удара, а только я был не в себе; не помню, что делал и говорил… Что я такое делал и говорил?

— Что ты делал? — спросил Мельваней. — Ты опозорил себя; впрочем, это неважно. Ты опозорил роту В, а хуже всего, опозорил меня. Меня, который научил тебя, как здесь ходить по-человечески, когда ты был грязным, неуклюжим, плаксивым новобранцем. А теперь ты — Стенли Орзирис.

Орзирис молчал с минуту. Потом он расстегнул пояс, тяжелый от значков полдюжины полков, с которыми приходилось сражаться его полку, и подал его Мельванею.

— Ты не раз стегал меня, Мельваней, — сказал он. — Теперь можешь, если хочешь, хоть надвое разрубить меня вот этим. Мельваней обратился ко мне:

— Позвольте мне переговорить с ним, сэр. Я ушел и дорогой много думал об Орзирисе, и в частности о моем друге Томми Аткинсе, которого я очень люблю. Но прийти к какому-либо выводу мне не удалось.


Загрузка...